Бласко-Ибаньес Висенте
«Майский цветок. 1 часть.»

"Майский цветок. 1 часть."

Роман.

Перевод с испанского В. Кошевич.

I.

Дело было постом, во вторник. Утро выдалось прекраснейшее. Mope спокойное, гладкое, точно зеркало, спало без малейшей ряби, a отблески солнца падали на неподвижную воду дрожащими зопотыми треугольниками. Лодки, тянувшие за собой сети мимо мыса св. Антония, были чужды всякой тревоги; тишь на море внушала доверие, и хозяева их стремились поскорее наполнить свои корзины, чтобы вернуться в Кабаньял (Один из кварталов предместья Валенсии, называемого Грао. Кабаньял расположен вдоль песчаного взморья.), где рыбачьи жены нетерпеливо ждали на взморье. На базаре в Валенсии спрос был велик, и рыба, слава Богу, шла с рук легко.

В полдень погода изменилась. Начал дуть низовой ветер, очень опасный в заливе; море покрылось легкой рябью; приближение бури всколебало гладкую воду, принявшую свинцовый оттенок; с горизонта налетели тучи и закрыли солнце.

Подиялась тревога. Ураган предвещал беднякам, привыкшим к бедам на море, одну из тех бурь, которые не обходятся без человеческих жертв.

Женщины, подгоняемые ветром, раздувавшим их юбки, волновались и растерянно бегали по песку, сами не зная куда, причем испускали ужасные вопли, призывая всех святых; тогда как мужчины, бледные, сосредоточенные, покусывая сигаретки и прячась за лодками, оставшимися на берегу, наблюдали темневший горизонт спокойными и проницательными взорами моряков, не спуская глаз со входа в гавань, с выдававшагося вперед Левантинского мола, где начинали биться о красные скалы первые высокие водны, разлетавшиеся кипучей пеной.

Мысль обо всех этих отцах, которых буря застигла за добыванием хлеба для своих семейств, кидала в дрожь; и при каждом порыве бури, налетавшем на береговых зрителей, последние думали о крепких мачтах и о треугольных парусах, может быть, в эту минуту уже превращенных в щепки и тряпки.

Через несколько часов после полудня, на все более темневшем горизонте показался ряд парусов, исчезавший и опять выплывавший, словно подвижные клочья пены. Лодки приближались в беспорядке, как напуганное стадо, качаясь на свинцовых волнах, убегая от неутомимого и бешеного урагана, который, каждый раз, как настигал их, будто радовался, отрывая то клок холста, то кусок мачты, то доску от руля и, наконец, приподняв целую гору зеленоватой воды, обрушивал ее на измученную лодку.

Растрепанные женщины, обезумевши от горя, охрипши от криков, возсылаемых к небу, бегали по Левантинскому молу, рискуя сделаться жертвою волн, хлеставших скалы; все мокрые от пены, брызгавшей на них с бурного моря, оне трепетно всматривались в горизонт, как будто надеясь, несмотря на расстояние, увидеть медленную и страшную агонию своих близких.

Многим лодкам удалось пристать к берегу, но когда наступил вечер, на лицо оказались не все. Боже мой! Что могло их постигнуть? Ах! Счастливы были те женщины, которые в этот час обнимали на пристани вернувшихся мужей и сыновей, тогда как другия менее счастливые, знали, что их милые плывут в гробу среди мрака, прыгая с волны на волну, проваливаясь в прожорливые бездны, слыша скрип разъезжающихся под ногами досок и ожидая себе на голову грозную гору воды.

Дождь шел всю ночь, что не помешало многим женщинам просидеть до зари на моле, в черной каменноугольной грязи; завернутые в свои промокшие плащи, оне молились громкими воплями, чтобы слышнее было глухим на небесах, а порою прекращали молитвы, начиная рвать себя за волосы и, в порыве гнева и ненависти, кидать в небо ужасные богохульства рыбного рынка.

Лучезарная заря! Солнце показало свой лицемерный лик за крайними пределами стихшего моря, еще испещренного пеною минувшей ночи; оно кинуло на воды длинный пояс золотистых и подвижных рефлексов, оно разукрасило всю природу. Можно было подумать, что здесь ничего не случилось. А между тем, первым предметом, который осветили его лучи на Назаретским взморье, казался разбитый остов норвежской бригантины, раздробленной, засыпанной песком, с развороченными и превращенными в щепки бортами, со сломанными мачтами, мочившими в воде обрывки парусов.

Судно это везло с севера груз строевого леса. Тихо колеблясь, море гнало его к берегу. Громадные бревна, толстые доски подхватывались толпой, кишевшей на берегу, и исчезали, точно поглощенные песком.

Эти муравьи работали проворно. Буря была им выгодна. По дорогам Рузафы торопливо развозились прекрасные балки, долженствовавшие превратиться в крыши для новых изб. Береговые пираты весело подгоняли своих волов и лошадей, чувствуя себя законными владельцами добычи и не затрудняясь мыслями о том, что эти бревна могли быть забрызганы кровью несчастных иностранцев, которых они видели мертвыми на песке.

Таможенные сторожа и праздная толпа, скорее с. любопытством, чем с испугом, стояли группами вокруг нескольких трупов, лежавших у воды: то были видные, рослые, белокурые, мускулистые парни, крепкое тело которых, белое, точно у женщин, просвечивало сквозь рваную одежду, между тем как голубые глаза, мутные и неподвижные, устремлены были на небо с выражением недоумения.

Гибель норвежской бригантины была наибольшею из бед, причиненных бурею. Об этой катастрофе написали в газетах. Горожане из Валенсии собрались, точно на богомолье, чтобы издали поглядеть на судно, увязшее до снастей в зыбучем песке; и все, забыв о рыбацких лодках, с удивлением оборачивались на стоны женщин, к которым еще не вернулись их мужья.

Впрочем, несчастье оказалось менее значительным, чем думали сначала. По спокойному морю подплыло несколько лодок, которые считались погибшими. Убегая от бури, оне попали в Дению, Гандию или Кульеру; при появлении каждой из них раздавались крики радости, возгласы благодарности всем святым, приставленным в хранители к людям, которые зарабатывают себе хлеб на море.

Только одна лодка так и не вернулась, - лодка дяди Паскуало, одного из самых усердных работников в Кабаньяле, вечно в погоне за копейкой, рыбака зимой, а летом контрабандиста, храброго на море и постоянного посетителя берегов Алжира и Орана, которые он попросту называл "берег, что напротив", точно говоря о тротуаре через улицу.

Его жена, Тона, провела на моле более недели, вместе с двоими ребятами, из которых один был на руках, а другой, уже большенький, держался за её юбку. Она ждала своего Паскуало и при каждом новом известии начинала вопить, рвать себе волосы и шумно призывать Пресвятую Деву.

Рыбаки не высказывались определенно, но, говоря с нею, принимали мрачный вид. Они видели, как лодку несло бурею мимо мыса св. Антония уже без парусов: следовательно, она не могла пристать к берегу; а одному даже показалсь, будто ее подхватила сбоку громадная, быстрая волна; но он не мог сказать с уверенностью, ускользнула ли лодка или же была потоплена.

И несчастная женщина продолжала ждать вместе со своими ребятами, столь же быстро приходя в отчаяние, как и утешаясь надеждами; но, наконец, по прошествии двенадцати дней, таможенная лодочка, крейсировавшая вдоль берега ради надзора за контрабандою, притащила за собою лодку дяди Паскуало, килем вверх, черную, блестящую от морской слизи, подобную громадному гробу и окруженную стаями странных рыбок, маленьких чудовищ, очевидно привлеченных добычею, которую они почуяли сквозь доски.

Лодку вытянули на берег. Мачта была сломлена у самой палубы, трюм - полон воды. A когда рыбаки ухитрились залезть туда, чтобы вычерпать эту воду ведрами, то ноги их, проникши между снастями и кучами корзин, уперлись во что-то мягкое и липкое, вызвавшее инстинктивные крики ужаса. Там был покойник. Погрузивши руки в воду, они вытащили раздутый, зеленоватый труп с громадным животом, готовым лопнуть, с разможженною головою, представлявшею собою безформенный студень; и все это мертвое тело грызли прожорливые рыбки, которые, не отрываясь, щетиною стояли на нем и, дергая, заставляли его вздрагивать, отчего на головах зрителей волосы поднимались дыбом.

Это был дядя Паскуало, но в столь ужасном виде, что вдова, хотя завыла от отчаяния, однако не рискнула прикоснуться к отвратительному трупу. Прежде чем потопить лодку, волна сбросила рыбака в трюм, где он так и остался, убитый сразу, найдя себе могилу в том досчатом кузове, который составлял мечту всей его жизни и являлся результатом тридцатилетней бережливости, копившей грош за грошем.

Кабаньяльские кумушки принялись бешено вопить, видя, как море награждает людей, имеющих храбрость работать на нем; их погребальные вопли проводили до кладбища гроб, в который положены были истерзанные и разложившиеся останки.

Впродолжение недели о дяде Паскуало говорилось много. Но затем люди перестали вспоминать о нем, кроме как при встречах со вдовою, которая все вздыхала, ведя за руку одного малыша, а другого неся на руках.

Бедная Тона плакала не только о гибели мужа. Она предвидела нищету и притом не такую, какую еще можно вынести, а такую, которая ужасает даже бедняков: ту, что лишает крова и принуждает несчастных протягивать руки на улицах, чтобы вымолить копейку или заплесневелую корку.

Пока её несчастье было новостью, она не оставалась без помощи; подаяния и сумма, собранная в окрестности по подписке, обезпечили ее на три или четыре месяца. Но люди забывают быстро. Вскоре в Тоне перестали видеть вдову утонувшаго: она явилась просто нищенкой, надоедающей всему свету хныкаиьем и клянченьем. В конце концов, многия двери закрылись перед нею, многия задушевные приятельницы, когда-то встречавшие ее лишь с приветливыми улыбками, стали отворачиваться с пренебрежением.

Ho не такая женщина была Тона, чтобы растеряться от общественного презрения. Вот еще! Она довольно наплакалась. Пришла пора добывать себе пропитание, как надлежит доброй матери с парою здоровых рук и парою открытых ртов, постоянно просящих есть.

Одна у неё была на свете собственность: разбитая лодка, в которой погиб её муж, гнила на песке, заливаемая дождями или рассыхаясь от солнца и давая приют в щелях своих целым тучам москитов. Смышленая Тона кое-что придумала. На том месте, где валялось судно, она затеяла целое предприятие. Гроб отца должен был прокормить вдову и сирот.

Родственник покойного Паскуало, дядя Мариано, старый холостяк, слывший богатым и выказывавший некоторую благосклонность к детям Тоны, помог вдове и, несмотря на свою скупость, дал ей денег на обзаведение.

Один бок лодки распилили сверху донизу, чтобы устроить вход. На корме появился небольшой прилавок, за ним поместились два-три боченка водки, простой и можжевеловой, a также и вина. Палуба уступила место крыше из толстых просмоленных досок, от чего эта темная лачуга стала несколько повыше. На носу и на корме из оставшихся досок вышло две конурки, похожия на каюты, одна - для вдовы, другая - для детей, а перед дверью устроен был тростниковый навес, в тени которого не без гордости красовались два хромых стола и полдюжины табуреток. Итак, разбитая лодка превратилась в кабачок, близь того здания, где помещались быки, употребляемые для тяги бичевой, и рядом с тем местом, где выгружается рыба и где всегда толпится много народа.

Кабаньяльские кумушки были вне себя от изумления. Сущим чортом оказалась эта Тона. "Смотрите, как сумела устроиться!" Боченки и бугылки чудесным образом пустели: рыбаки предпочитали пить здесь, чем ходить через все взморье в кабаньяльские кабаки; а в тени навеса, на хроменьких столиках, они перекидывались в картишки в ожидании часа выхода в море, оживляя игру несколькими глотками рома, получаемого Тоною прямехонько из Кубы, в чем она клялась именем Бога!

Разбитая лодка плыла на всех парусах. В те времена, когда, перелетая с волны на волну, она выкидывала в море сети, ни разу не случилось ей дать столько барыша дяде Паскуало, сколько теперь давали вдове её обломки, старые и превращенные в кабачек.

Это доказывалось постепенным её украшением.

В обеих каютах появились превосходные саржевые занавески; а когда оне раздвигались, то можно было видеть новые матрацы и подушки в белых наволочках. На прилавке, точно слиток золота, блистал ярко вычищенный кофейник. Лодка, выкрашенная в белый цвет, утратила мрачный вид гроба, напоминавший о катастрофе, и, по мере процветания заведения, расширялись постройки и разросталось хозяйство. По горячему песку, с грациозным развальцем бегало более двадцати кур под командою задорного и крикливого петуха, готового к бою со всеми бродячими собаками взморья; из-за тростникового плетня слышалось хрюканье свиньи, страдавшей астмою от ожирения, а под навесом против прилавка не погасали две жаровни со сковородами, где разогревался рис и шипела рыба, румянясь в голубоватых парах оливкового масла.

Тут водворилось благосостояние, изобилие. Разбогатеть было не из чего, но на безбедную жизнь хватало. Тона самодовольно улыбалась, думая, что у неё нет долгов, и любуясь потолком, с которого свешивались копченые колбасы, блестящие сосиски, копченая и нарезанная полосами скумбрия, окорока, посыпанные красным перцем, а затем, переводя взор на полные боченки, разнокалиберные бутылки, в которых сверкали разноцветные напитки и всевозможные сковородки, висевшие на стенке в готовности принять в себя всякую вкусную снедь и зашипеть на жаровне.

Как вспомнишь, что в первый месяц вдовства ей приходилось голодать!.. Теперь, сытая и довольная, она повторяла по всякому поводу: "Нет, что там ни говори, Богь никогда не покидает честных людей".

Благосостояние и обезпеченность вернули ей молодость; она растолстела у себя в лодке и стала лосниться точно упитанная мясничиха. Защищенное от солнца и сырости, лицо её не имело того темного и сухого вида, какой бывает у женщин, работающих на взморье; над прилавком вздымалась её объемистая грудь, на которой сменялись безчисленные шелковые платочки цвета "яйца с томатом" т.е. затканные красными и желтыми узорами.

Она позволила себе даже роскошь художественных украшений. На задней стене "магазина", выкрашенного в белую краску, в промежутках между бутылками, появилась коллекция дешевых хромолитографий, своею яркостью затмевавших даже великолепные платочки, и рыбаки, угощаясь под навесом, любовались красовавшимися над прилавком: Охотою на льва, Смертью праведника и Смертью грешника, Лестницею жизни и полудюжиною святых, в числе которых, без сомнения, находился св. Антоний, а также Худым купцом и Жирным купцом - символическими изображениями того, кто торгует в кредит и того, кто продает за наличные.

Конечно, она имела основание быть довольной, видя, что дети её растут сытыми. Торговля развивалась день ото дня, к старый чулок, хранившийся в её каюте под туго набитым матрацом её кровати, мало-по-малу наполнялся серебряными монетами.

Порою она не могла преодолеть желания охватить одним взглядом всю совокупность своего богатства; тогда она сходила к морю. Оттуда она внимательно созерцала куриный загон, кухню под открытым небом, свиной сарайчик, где хрюкала розовая свинья, лодку с выпиленным боком, сверкавшую среди плетней и заборов ослепительной белизной своей кормы и своего носа, точно волшебный корабль, который буря выкинула бы как раз посреди хуторского двора.

Впрочем, она трудилась много. Спать приходилось мало, вставать - рано, и часто посреди ночи внезапные удары в дверь заставляли ее вскакивать и угощать рыбаков, прибывших с моря и собиравшихся, выгрузив рыбу, опять отплыть еще до зари.

Эти ночные кутежи бывали всего выгоднее, но при том и всего хлопотливее для трактирщицы. Она хорошо знала этих людей, которые, проплавав целую неделю, хотят в несколько часов насладиться всеми земными радостями сразу. На вино они кидались, как москиты. Старики засыпали тут же на столе, не выпуская угасших трубок из сухих губ; но молодежь, крупные и здоровенные парни, возбужденные трудовою и воздержною жизнью на море, так зарились на синью (Синья - местное сокращение слова сеньора.) Тону, что ей приходилось сердито поворачивать им спину и всегда быть готовою к самозащите от грубых ласк этих тритонов в полосатых рубахах.

Никогда не была она очень красивою; но зарождавшаеся полнота, широко раскрытые черные глаза, цветущее смуглое лицо, а более всего - легкость одежды, в которой летними ночами она прислуживала гостям, делали ее красавицею в глазах этих безхитростных молодцов, которые в ту минуту, как поворачивали лодки к Валенсии, радостно мечтали о свидании с синьей Тоной.

Но она была женщина храбрая и умела держать себя с ними. Никогда она не сдавалась. На слишком смелые подходы она отвечала дерзостями, на щипки - пощечинами, на насильственные поцелуи - здоровыми ударами ноги, от которых не раз катались по песку парни, столь же крепкие, как мачты их лодок. Она не хотела становиться в двусмысленное положение, как делают многия другия; она не позволяла относиться к ней легкомысленно! Сверх того, у неё были дети: оба малыша спали тут же, отгороженные от прилавка лишь досчатой переборкой, сквозь которую слышен был их храп; и единственной её заботой было - прокормить свое маленькое семейство.

Будущность ребят начинала ее тревожить. Они росли на взморье, как молодые чайки, заползая в часы зноя под брюхо лодок, вытащенных на берег, а в остальное время забавляясь у моря сбором раковин и камешков, причем их ножки шоколадного цвета тонули в густых слоях водорослей.

Старший Паскуало был живым портретом отца. Шаровидный, пузатенький, круглолицый, он походил на здорового семинариста, и моряки прозвали его "Ректором", каковое прозвище и осталось за ним навек.

Он был на восемь лет старше маленького Антонио, ребенка худощавого, нервного и капризного, с глазами такими же, как у Тоны.

Паскуало окружал маленького брата искренней материнской заботливостью. Пока синья Тона бывала занята своим делом, добрый ребенок возился с малюткой, как усердная нянька, и уходил играть с мальчишками на берегу, никогда не оставляя дома бешеного малыша, который брыкался, грыз ему плечо и выдирал ему волосы на затылке. Ночью, в тесной каюте, превращенной в спальню, лучшее место уступалось младшему, а старший терпеливо забивался в угол, чтобы просторнее спалось на матраце этому чертенку, который, несмотря на свою слабость, был настоящим тираном.

В те дни, когда волны бушевали и зимний ветер дул, врываясь в щели между досками, под глухой рев моря, доносившийся до их лодки, дети засыпали один в объятиях другого, под общим одеялом. Бывали ночи, когда их будил шум попоек, которыми рыбаки праздновали свое прибытие. Они слышали сердитый голос матери, приведенной в негодование, звонкий звук ловкой пощечины, и не раз перегородка их каюты вздрагивала и гудела от внезапного падения свалившагося тела. Но в своем невинном неведении, чуждые страха и подозрений, они вскоре засыпали вновь.

По отношению к детям синья Тона допускала несправедливую слабость. В первое время своего вдовства, глядя на них по ночам, когда они спали в своей тесной каюте, сдвинув головки и покоясь, может быть, на той самой доске, о которую размозжил себе голову их отец, она испытывала глубокое волнение и плакала, как будто опасаясь лишиться и их. Но впоследствии, когда годы несколько изгладили воспоминание о катастрофе, живя в достатке, она невольно высказывала больше любви своему Антонио, этому грациозному существу, повелительному и грубому со всяким, за исключением только матери, к которой он ласкался с прелестью резвого котвнка.

Вдова приходила в восторг от этого шалуна, который вечно шатался по берегу и в семь лет пропадал целыми днями, возвращаясь лишь к ночи с платьем в лохмотьях и с песком в карманах. Старший, напротив, свободный теперь от ухода за младшим, с утра до вечера мыл стаканы в кухне, прислуживал гостям, кормил кур и свинью и с сосредоточенным вниманием наблюдал за сковородками, шипевшими на жаровнях.

Когда мать, полудремля за прилавком в часы зноя, останавливала взор свой за Паскуало, она всегда испытывала живейшее изумление: ей воображалось, будто она видит своего мужа в ту пору, какь с ним познакомилась, когда он служил юнгою на рыбачьей лодке. Перед нею было то же лицо, круглое и улыбающееся, то же коротковатое и широкое туловище, те же толстые и короткие ноги. В сфере духовной сходство было не менее велико. Подобно отцу, сын отличался честною простотою, усердием к работе, спокойною настойчивостью, за что все почитали его "человеком серьезным". Очень добрый и очень робкий, он доходил до озверения, когда являлась возможность зашибить копейку; и он безумно любил море, этого щедрого кормильца безтрепетных людей, умеющих добывать из него пищу. В тринадцать лет он уж не мирился с жизнью в кухне и неловко выражал свое к ней отвращение бессвязиыми слофами, отрывочными и нисколько неясными фразами, так как ничего другого не складывалось в его туго соображавшей голове. Он не рожден для службы в трактире: это дело черезчур легкое, годное для его брата, который не очень то любит работать. А он силен и крепок, любит море и хочет стать рыбаком.

Синья Тона пугалась, когда слышала это и отвечала напоминаниями о страшной катастрофе, приключившейся постом во вторник. Упрямый подросток настаивал: такие несчастия бывают не каждый день, и раз, у него есть призвание, он должен делать дело своих отца и деда, что много раз повторял дядя Борраска, владелец лодки, большой приятель покойного Паскуало.

Наконец, в ту пору, когда начиналась "ловля быками" ("Ловля быками" в Средиземном море производится при помощи двух соединенных лодок, тянущих за собою одну длинную сеть.), мать уступила, и Паскуало нанялся к старику Борраске в юнги или "лодочные кошки" без жалованья, эа харчи и "рыбий брак", в состав которого входят мелкая рыбешка, крабы, морские коньки и т. п.

Начало ученичества было для него приятным. До тех пор он одевался в старое платье отца; но синья Тона пожелала, чтобы вступление в новую профессию сопровождалось некоторой торжественностью; раз вечером, она заперла трактир и вместе с сыном отправилась в Грао, на приморский рынок, где продавалась готовая одежда для моряков. Паскуало долго помнил этот рынок, показавшийся ему храмом роскоши. У него разбегались глаза среди синих курток, желтых клеенчатых плащей, громадных морских сапог, - предметов, употребляемых лишь хозяевами лодок; он ушел оттуда полный гордости, неся с собою свое скромное приданое: две рубашки майоркского полотна, жесткие и колючия, точно из упаковочной бумаги; черный шерстяной пояс; полный костюм из грубого сукна, желтый до ужаса; красную шапочку, которую приходится надвигать на уши в дурную погоду, и черную шелковую фуражку для прогулок по берегу. Наконец-то у него явилось платье по росту и пришел конец его борьбе с отцовскими куртками, которые вздувались ветром на его спине, точно паруса, и заставляли его бежать скорее, чем он хотел. Что же касается башшмаков, то о них не стоило и говорить: никогда в жизни юнга из Кабаньяля не прятал своих резвых ног в эти орудия пытки!

Ребенок не ошибся, говоря, что рожден для жизни на море. Лодка дяди Борраска понравилась ему гораздо больше, нежели материнская, рядом с которою хрюкала свинья и кудахтали куры. Работал он усердно и, сверх харчей, щедро бывал вознаграждаем тычками от руки старого хозяина, который на суше бывал с ним ласков, но на лодке не спустил бы даже и отцу его. Мальчик с кошачьей ловкостью влезал на мачту и прикреплял фонарь или поправлял снасти; он помогал тащить сети, когда начинали их вытягивать; мыл палубу, убирал в трюм большие корзины с рыбою, раздувал жаровню и наблюдал, как бы не пережарился обед, чтобы не дать повода к ропоту рыбакам.

Но за весь этот труд сколько радостей выпадало на его долю! Тотчас по окончании обеда хозяина с рыбаками, за которым Паскуало и другой юнга присутствовали почтительно и неподвижно, объедки предоставлялись юнгам, которые усаживались вдвоем на корме с черным котлом между колен и с хлебом под мышкой. Сначала поедалось лучшее; потом, когда ложки начинали скрести дно котла, происходило вытирание его корками, так, что, в конце-концов, чугун оказывался чистым и гладким, точно его вымыли. Затем, шли поиски вина, недопитого экипажем из жестяного жбана; наконец, если не оказывалось работы, "кошки" по-царски растягивались на палубе, выпростав рубахи из штанов, животы наружу, и лежали, убаюкиваемые качкой и продуваемые ветерком. В табаке недостатка не было, и дядя Борраска призывал всех чертей, видя, с какою непостижимою быстротою исчезает из карманов его куртки то листовой алжирский, то крошеный гаванский табак, смотря по сорту последнего груза, контрабандою привезенного в Кабаньяль. Эта жизнь была раем для Паскуало; и каждый раз, как он сходил на берегь, мать его замечала, что он все более крепнет, все более загорает от солнца, но по старому остается добродушным, несмотря на постоянное товарищество с лодочными "кошками", скороспелыми негодяями, способными на сквернейшие выходки и имевшими обыкновение при разговоре пускать собеседнику в нос дым из трубок почти такого же роста, как они сами.

Трактирщице не всегда бывало весело; целые дни проводила она в старой лодке совершенно одна, как будто у неё вовсе не было детей. Ректор был на море, добывая свою долю "рыбьяго брака", чтобы в праздничный день с гордостью вручить материтри - четыре песеты (Монета, равная франку.), составлявшие его недельный заработок. Что же касалось младшего, этого беса во плоти, он стал неисправимым бродягою и возвращался домой лишь тогда, когда его донимал голод.

Антонио связался со скверными береговыми мальчишками, шайкою шалопаев, которые точно так же не знали своих отцов и матерей, как и бродячия собаки, бегавшие с ними по песку. Плавать он умел не хуже рыбы; летом он нырял в гавани, со спокойной беззастенчивостью обнажая свое худое и смуглое тело ради мелких медных монет, которые гуляющие бросали в воду, а он вылавливал ртом. Ночью он возвращался в трактирчик в разорванных штанах и с расцарапанным лицом. Сколько раз мать заставала его е наслаждением пьющим водку из боченка; a раз вечером ей пришлось надеть плащ и пойти в портовую полицию, чтобы слезно молить об освобождении сына, обещая, что она исправит его от скверной привычки таскать сахар из ящиков, стоящих иа пристани.

Каким бездельником вышел этот Антонио. Боже! в кого это он удался?! Честным родителям стыдно было иметь сыном такого сорванца, мошенника, который, имея дома чем наесться, бродил целыми днями вокруг кораблей из Шотландии и, едва только отвернутся грузчики, уже бежал прочь с трескою под мышкою. Такой ребенок мог привести в отчаяние свою семью. В двенадцать лет - ни малейшей склонности к труду, ни малейшего почтения к матери, не взирая на палки от метел, которые она ломала на его спине.

Синья Тона изливала свои печали перед Мартинесом, молодым таможенным стражником, который дежурил на этом месте взморья и проводил часы зноя под навесом кабачка, держа ружье между колен, неопределенно глядя в пространство и выслушивая бесконечные жалобы трактирщицы.

Этот Мартинес был андалузец родом из Хуэльвы, красивый статный парень, молодецки носивший свой старый солдатский мундир и изящно крутивший свои белокурые усы. Синья Тона восхищалась им: "Когда человек получил воспитание, то напрасно будет это скрывать: оно видно за целую версту". И какое изящество в речи! Какие деликатные выражения! Сразу можно было узнать ученаго! Да, ведь, он и пробыл несколько лет в семинарии своей провинции! А если теперь очутился на такой службе, то единственно потому, что, раздумав идти в священники и захотев повидать свет, он поссорился со своими, поступил в солдаты, а потом перешел в таможню.

Трактирщица слушала его, выпучив глаза, когда он рассказывал свою историю с грубым пришепетыванием андалузского простолюдина, и, платя ему тою же монетою, отвечала на кастильском наречии, столь каррикатурном и мало вразумительном, что над ним посмеялись бы даже и жители Кабаньяля.

- Видите ли, г. Мартинес, мой мальчишка сводит меня с ума своими глупостями. Я твержу ему: "Чего тебе не хватает, разбойник? Что ты липнешь к этим паршивцам?" Ах, г. Мартинес, вы так хорошо умеете говорить, так хоть бы вы его попугали. Скажите, что его уведут в Валенсию и там посадят в острог, если он не исправится.

Синьор Мартинес давал обещание попугать повесу, отчитывал его со строгим видом и добивался того, что хоть на несколько часов Антонио оставался пораженным, испытывая почти ужас перед этим военным и перед страшным ружьем, с которым тот никогда не расставался.

Такие маленькие услуги постепенно превращали Мартинеса в члена семьи, создавая все большую близость между ним и синьею Тоною. Обед ему готовили в трактирчике; здесь же он просиживал целыми днями, и любезная хозяйка многократно, не без удовольствия, чинила ему белье и пришивала пуговицы к нижнему платью. "Бедный синьор Мартинес! как обойтись такому благовоспитанному молодому человеку без её помощи? Он ходил бы в лохмотьях, заброшенный, точно бедняк; а на это, говоря откровенно, женщина с сердцем никогда не может согласиться".

Летом, в послеполуденные часы, когда солнце палило пустынное взморье и клало на раскаленный песок отблески пожара, неизменно повторялась нижеследующая сцена:

Мартинес, на тростниковом табурете у прилавка, читал своего любимого писателя, Переса Эскрича, толстые, засэленные и помятые томы которого передавались таможенными солдатами друг другу и таким образом обошли весь берег. Эти толстые томы, внушавшие синье Тоне суеверное почтение безграмотного к книге, были тем источником, откуда Мартинес почерпал свой звучный и напыщенный слог и свою философию, которыми поражал вдову.

По другую сторону прилавка, втыкая как попало свою иголку и сама хорошенько не зная, что шьет, кабатчица подолгу любовалась стражником, по целым получасам забываясь в созерцании его тонких белокурых усов, в разглядывании, каков у него нос и с каким тонким вкусом разделены пробором и приглажены на висках его золотые волосы.

Порою, перевертывая страницу, Мартинес поднимал голову, встречал устремленные на него большие черные глаза Тоны, краснел и опять принимался за чтение.

Трактирщица упрекала себя за эти долгия созерцания. Что могли они значить? Разумеется, когда жив был её Паскуало, ей случалось глядеть на него внимательно, чтобы рассмотреть его лицо. Но теперь какая ей надобность таращить глаза на Мартинеса целыми часами, словно дура, не отрываясь от этого неприличного глазения? Что скажут люди, когда узнают?.. Очевидно, что-то привязывает ее к этому человеку. А почемуже бы и нет? Он так красив, так воспитан! Так хорошо говорит!.. Однако, все же это - одни пустяки. Ей уже под сорок; точно лет своих она не помнит, но, пожалуй, идет тридцать седьмой; а Мартинесу не более двадцати шести... А впрочем, чорт возьми! Несмотря на свои лета, она еще недурна; она думает, что хорошо сохранилась, да и разбойники-матросы, так надоевшие ей своими приставаниями, оказываются того же мнения. И мысли эти, пожалуй, не так уже нелепы: добрые люди успели придумать кое-что в таком роде, и товарищи Мартинеса, равно как и береговые рыбные торговки, выражали свои коварные предположения через-чур удобопонятными намеками.

Наконец, случилось то, чего все ждали. Синья Тона, чтобы заглушить свои сомнения, приводила себе в виде довода, что её детям необходим отец и что ей не найти лучшего, чем Мартинес. И стойкая женщина, кормившая рыбаков пощечинами при малейшей попытке, сдалась добровольно, или, върнее, ей пришлось побороть трусость этого робкого парня. Она взяла на себя инициативу, а Мартинес уступил с покорностью человека высшего порядка, который, сосредоточиваясь мыслями в высших сферах, позволяет в земных делах вертеть собой, как автоматом.

Событие приобрело публичность; и сама синья Тона не досадовала на это: напротив, пусть все знают, что в её доме есть хозяин; оно даже было ей приятно. Отлучаясь в Кабаньяль по делам, она оставляла трактир на Мартинеса, который, как и прежде, усаживался под навесом и, с ружьем между колен, смотрел на море.

Сами дети казались уведомленными о новом порядке вещей. Когда Ректор бывал на берегу, он искоса глядел на мать с тревожным удивлением, а перед белокурым стражником, которого всегда заставал в кабачке, конфузился и робел. Антоний же лукавою улыбкою давал понять, что происшествие служило темой для насмешливых комментариев на сборищах береговых озорников; вместо того, чтобы попрежнему пугаться нравоучений стражника, он отвечал ему гримасами и убегал в припрыжку, всячески кривляясь для выражения своего презрения.

В это время, Тона пережила медовый месяц в пору своей полной жизненной зрелости. Теперь супружество её с Паскуало вспоминалось ей, как однообразное рабство. Она любила стражника с восторгом, с тою кипучею страстью, какую испытывают женщины уже на склоне лет. Ослепленная своею любовью, она выставляла ее на показ, не огорчаясь ропотом соседей. "В чем дело? Пусть говорят, что хотят. Другия делают еще хуже; а если болтают, то только из зависти, потому что ей посчастливилось заполучить красивого молодца".

Мартинес, не покидая своего мечтательного вида, давал себя ласкать и баловать, как человек, которому воздается должное. Он пользовался большим почетом среди своих товарищей и начальства: в его распоряжении была касса кабачка и даже тот чулок с монетами, который часто наминал ему бока, когда он растягивался на кровати в каюте.

Может быть, чтобы избавиться от этой неприятности, он поспешил опустошить его, в чем, впрочем, не встретил ни малейшего нротиворечия со стороны синьи Тоны. Разве ему не предстояло стать её мужем? Только-бы хорошо шла торговля, она не имела права жаловаться!

Но по прошествии четырех или пяти месяцев на нее начало нападать раздумье. Становилось необходимым оформить положение, а продолжать по-прежнему оказывалось невозможным. Когда честная женщина, мать двоих детей, имеет в виду произвести на свет третьяго, нужно, чтобы налицо быль мужчина, который мог бы заявить: "это мое дело!"

Она сообщила об этом Мартинесу, и Мартинес ответил: "очень хорошо!" на все её речи. Тем не менее, он поморщился и принял плачевный вид, точно его грубо столкнули с тех идеальных высот, где он любил искать убежища от жизненной прозы. Он прибавил, что, вероятно, придется долго ждать бумаг, необходимых для венчания так как Хуэльва далеко.

Тона стала жить надеждой, сосредоточивши все мысли на этой далекой Хуэльве, которая, по её представлениям, должна была находиться где-нибудь по близости Кубы или Филиппинских остров.

Однако, неделя шла за неделею и необходимость венчания становилась все очевиднее. "Мартинес, синьор Мартинес, осталось всего два месяца. Уже невозможно скрыть, чего мы ждем, и люди начинают примечать. Что скажут мальчишки, когда застанут в доме нового брата?"

Мартинес возражал: "Это не моя вина. Ты видишь, сколько писем я пишу, чтобы ускорить высылку бумаг..."

В один прекрасный день стражник объявил, что сам едет в Хуэльву за проклятыми документами и уже получил отпуск от своего начальства.

Превосходно! Такое решение было весьма приятно синье Тоне. Чтобы облегчить ему путешествие, она отдала все деньги, какие были в выручке, затем в последний раз погладила его по голове и пролила несколько слез, говоря:

- До свидания, добрый путь!..

Бедной Тоне никогда уже не суждено было свидеться с синьором Мартинесом. Среди стражников, обслуживавших берег, нашлась добрая душа, доставившая себе удовольствие открыть ей истину. Никогда не было речи о поездке в Хуэльву. Письма Мартинес отправлял в Мадрид: в них заключались просьбы о переводе на другой пост, подальше от Валенсии, климат которой ему якобы вреден. И в самом деле, его перевели в Коронью.

Синья Тона подумала, что сойдет с ума. Вор, и хуже вора! Смотрите, какой недотрога! Вот верь после этого людям, которые так хорошо говорят. Так отплатить ей, которая рада была отдать ему последний грош и ублажала его под навесом в часы сиесты ни дать, ни взять, как родная мать.

Но все отчаяние бедной женщины не помешало появлению на свет того, что было причиною необходимости брака; и несколько месяцев спустя синья Тона подавала стаканы, прижимая к свой пышной груди бледную, слабенькую, голубоглазую девочку, с объемистой белокурой головкой, походившей на золотой шар.

II.

Прошли года без малейшей перемены в однообразном существовании семейста, которое жило в лодке, превращенной в харчевню.

Ректор был настоящий моряк, коренастый, флегматичный, бесстрашный перед опасностью. Из "кошки" он превратился в матроса; на него дядя Борраска надеялся больше, чем на весь остальной экипаж; и ежемесячно он отдавал матери четыре или пять сбереженных дуро, которые она клала для него на хранение под матрац.

Антонио не имел ремесла. Между матерью и им шла борьба. Тона находила ему места, a он их бросал через несколько дней. С неделю он прожил в учениках у башмачника; побольше двух месяцев проплавал с дядей Борраска в качестве юнги, но хозяину надоело кричать на него, не будучи в силах добиться повиновения. Потом он попробовал сделаться бочаром: это ремесло считалось наилучшим; но хозяин выставил его вон очень скоро. Наконец, в семнадцать лет, он поступил в артель разгрузчиков и работал не чаще двух раз в неделю, да и то с большой неохотой.

Тем не менее, его праздношатайство и порочные привычки почти прощались синьею Тоною, когда она любовалась им по праздникам - а для этого бродяги почти каждый день бывал праздник, - в шелковой фуражке с пышным дном над темно-бронзовым лицом с пробивавшимися усиками, в синей холщевой куртке, прилегавшей к стройному телу, в черном шелковом поясе, замотанном вокруг фланелевой рубашки в черных и зеленых клетках. Как бы там ни было, она гордилась тем, что была матерью этого красивого мальчишки, который явно намеревался стать таким же негодяем, как недоброй памяти Мартинес; но её Антонио обещал быть живее, смелее, предприимчивее; это доказывалось тем, что кабаньяльские девицы уже соперничали перед ним в качестве влюбленных.

Тона радовалась, узнавая, как оне ценят её сына, и бывала извещена обо всех его похождениях. Какая жалость, что он так любит эту проклятую водку! Вот кого можно назвать настоящим мужчиной; он - совсем не то, что его сонный братец, которого не расшевелишь, хоть проезжай по нем в телеге.

В один воскресный вечер, в кабаке "Добрых Нравов", - ужасно ироническое название! - Антонио поссорился с артелью разгрузчиков, работавших дешевле: полетели стаканы и, когда для водворения мира явилась полиция, то захватила его с ножем в руке, среди преследования врагов между столами. Более недели его продержали в кутузке при общинном доме. Слезы синьи Тоны и хлопоты дяди Марьяно, который был влиятельным выборщиком, вызволили его на этот раз; но исправился он так мало, что в самый вечер своего освобождения вновь замахнулся тем же ножем на двух английских моряков, которые, напившись вместе с ним, захотели его вздуть.

Он был у всех на виду в Кабаньяле. Неважный работник, но крепче кого угодно в те ночи, когда на всех парусах плавалось из кабака в кабак вплоть до утра.

Мать не видала его иногда по целым неделям. У него была любовная связь, почти серьезная и походившая, по словам многих, на рановременное обручение. Но синья Тона не одобряла этой связи. Разумеется, она не надеялась женить Антонио на принцессе, но дочка тартанеро, дяди Паэлья, казалась ей уже слишком ничтожною. Эта Долорес была бесстыдна, как обезьяна, очень красива, - этого нельзя было отрицать, - но способна съесть живьем ту несчастную свекровь, которой достанется в невестки.

Да и как можно было ждать иного? Эта девченка выросла без матери, не разлучаясь с дядей Паэльей, пьяницею, который бывал навеселе с восхода солнца, когда садился на свою тартану (Тартаною называется двухколесная телега, с верхом в виде свода; на двух боковых лавочках могут усесться по 4-5 человека на каждой; влезают они сзади. Кучер сидит на дощечке, прикрепленной снаружи к правой оглобле. Существует много общественных тартан, заменяющих наших извозчиков и омнибусы. Тартанеро - кучер тартаны.), и впал в чахотку от пьянства, полезного единственно его носу, который краснел и толстел все более и более.

Человек он был безчестный и пользовался сквернейшей репутацией. Заработок он находил лишь в Валенсии, в рыбацком квартале. Когда приставал английский пароход, он без стыда предлагал матросам свезти их в публичные дома, а в летния ночи брал к себе на тартану целый груз девок в светлых свободных платьях, с наштукатуренными щеками и с цветами в волосах, и развозил их вместе с их приятелями по береговым харчевням, где кутили до утра, тогда как сам он, сидя в сторонке и ни на минуту не расставаясь со своим кнутом и с винным кувшином, напивался, отечески созерцая тех, кого называл "своими овечками".

Хуже всего было то, что он не стеснялся и перед собственною дочерью. Он говорил с нею в тех же выражениях, как и со своими клиентками. Во хмелю он бывал болтлив, неудержимо высказывал все вслух; и напуганная малютка Долорес, убегая от толчков его ног, широко раскрывала глаза с выражением нездорового любопытства, прислушиваясь к непристойным речам старого Паэльи, который сам себе рассказывал обо всех гадостях, виденных им в течение ночи.

Таково было воспитание Долорес. Как же хотеть, чтоб она чего-либо не знала? Главным образом, по этой причине Тона отказывалась принять ее в свою семью. Если девушка не погибла еще совершенно теперь, когда начала превращаться в хорошенькую женщину, то единственно благодаря добрым советам двух-трех соседок. Тем не менее, отношения её к Антонио уже породили множество сплетен. Последний приходил в дом своей возлюбленной, точно хозяин, и почти всегда обедал с нею, пользуясь тем, что тартанеро возвращался позднею ночью. Молодая девушка чинила ему белье, а порою даже шарила в карманах отца и брала оттуда мелочь, которую дарила своему поклоннику; это давало пьянице повод произносить пространные ругательства по адресу лицемерных друзей: он предполагал, что в те минуты, когда винные пары застилают ему зрение, собутыльники таскают у него песеты.

Итак, синья Тона жила совсем одиноко. Ректор постоянно бывал на море, охотясь за песетами, как он говорил, то ловя рыбу, то нанимаясь матросом на одну из габар (Гaбapа - грузовое судно.), ходящих за солью в Торревьеху; Антонио бегал по харчевням или просиживал у дяди Паэльи, у которого только что не поселился. Так она близилась к старости за прилавком своего кабачка, имея около себя лишь одну свою дочь, к которой питала странную, какую-то непостоянную любовь: эта девочка была живым портретом Мартинеса... "Дал бы Бог, чтобы чорт побрал этого мошенника!"

Решительно оказывалось, что Бог печется о честных людях далеко не всегда. Дела шли значительно хуже, чем в первое время её вдовства. Другия старые лодки, выброшенные на песок, были обращены в харчевни, и теперь рыбакам предоставлялся выбор. Кроме того, она дурнела, и морякам уже не так хотелось пить, ухаживая за нею.

Результат: хотя трактирчик удержал за собою своих старых завсегдатаев, он приносил не более того, что было необходимо для жизни. Нередко, глядя издали на свою белую лачужку, Тона с печалью убеждалась, что огонь погас, изгородь почти обвалилась, что за плетнем нет свиньи, которая бы хрюкала в ожидании ежегодной казни, и что по пустынному взморью грустно бродит не более полудюжины кур.

Время шло для неё однообразно и медленно; из мрачной полудремоты ее выводили только выходки Антонио или созерцание портрета синьора Мартинеса в мундире, который она оставила на стене своей каюты из какой-то утонченной жестокости, как бы в напоминание себе самой о своей минувшей слабости.

Маленькая Росета, эта девочка, попавшая в лодку по милости и благодаря стараниям плутоватого стражника, не могла похвалиться большим вниманием со стороны матери. Она росла на свободе, точно дикий зверок. Днем ее можно было видеть лишь в те часы, когда голод приводил ее домой; а с наступлением ночи Тоне часто приходилось отправляться ее разыскивать и потом, хорошенько выпоровши, запирать в лодке. "Должно покоряться воле Божьей; но в этой сопливке послан новый крест её бедной матери!" Росета была дика и любила одиночество; она валялась на мокром песке, а то собирала раковины и улиток или сгребала водоросли в кучи. Порою она целыми часами не двигалась, устремивши в пространство пристальный и расплывчатый взгляд, какой бывает у находящихся в гипнозе, между тем, как соленый морской ветер трепал её белокурую гриву и раздувал старую юбку, обнажая худенькие ножки ослепительной белизны, лишь на ступнях темно-красные от солнечного зноя. Она лежала так час за часом, утопая животом во влажном песке, который уступал её весу, между тем как лицо ей лизаль тонкий слой воды, то приближавшийся, то отступавший по блестящему взморью.

В ней была неисправима страсть к бродяжничеству, и Тона справедливо отзывалась о ней так: "Яблоко от яблоньки недалеко падает". Ея мошенник-отец тоже просиживал целыми часами, по-дурацки таращась на горизонт и видя сны с открытыми глазами; ни на что другое он не годился. Если бы матери понадобилось жить трудами дочери, то ей скоро пришлось бы протянуть ноги. Бездельница, праздношатайка! В кабачке она била стаканы и тарелки, как скоро принималась их мыть; рыба сгорала на сковородке, когда девочку оставляли смотреть за жаровней. Словом, с ней ничего не оставалось делать, как предоставлять ей бегать по берегу или посылать ее в Кабаньяльскую школу. Временами на девочку нападало безумное желание учиться и, рискуя быть побитой, она вырывалась из дому, чтобы бежать к учительнице; но несколько дней спустя, как скоро мать оказывалась расположенной разрешить ей это, она убегала из школы.

Только летом бедная Тона видела от неё кое-какую помощь. Тогда желание заработать соединялось с любовью к бродяжничеству и, захватив кувшин такого же роста, как она сама, Росета ходила со стаканом в руке по взморью купальщиков, смело пробиралась между роскошными экипажами, ехавшими на мол, смотрела во все стороны своими мечтательными глазами, потряхивала белокурою гривою и кричала пронзительным голосом: "Воды, воды холодной!" В другие дни она так ходила с корзиною пирожков: "Соленые и сладкие!" При помощи этой маленькой торговли, Росете удавалось по вечерам вручать матери по два и по три реала, что несколько проясняло хмурую физиономию Тоны, которая от дурного положения дел стала эгоистичной.

Так выросла Росета в суровом уединении, с пугающим равнодушием принимая колотушки матери, ненавидя Антонио, который никогда не дарил ее вниманием, улыбаясь по временам Ректору, который, когда попадал на берег, имел обыкновение дружески дергать ее за спутанные космы, и презирая береговых озорников, от которых она сторонилась с гордым видом маленькой царицы.

В конце концов, Тона совсем перестала заниматься девочкой, хотя та одна просиживапа с нею зимние вечера в её пустом жилище. Напротив того, Антонио и дочка тартанеро были её постоянною заботою. Эта мерзавка, видно, задумала отнять у неё всю её семью; она уже не довольствовалась Анионио, а приманила к себе и Ректора. Последний, по выходе на берег, пролетал по материнскому кабачку, точно облачко, после чего, уведенный братом, отправлялся отдыхать к тартанеро, где его присутствие ничуть не стесняло влюбленных.

В сущности, Тону раздражало не столько влияние, какое Долорес приобрела на её сыновей, сколько крушение одного проекта, с которым она носилась уже давно. Она мечтала женить Антонио на Росарии, дочери своей старинной приятельницы. По красоте эту девушку нельзя было сравнивать с дочерью тартанеро, но синья Тона была неистощима в похвалах её доброте, - свойству существ незначительных. Одного она вслух не говорила, хотя в этом заключалось главное: именно, что Росария, дочь её выбора, была сирота; родители же её держали в Кабаньяле лавочку, где Тона делала закупки, и теперь, после их смерти, их единственной наследнице досталось почти богатство, - не менее трех или четырех тысяч дуро.

А как бедная малютка любила Антонио! При встречах с ним на улицах Кабаньяля она всегда кланялась ему с видом покорной овечки и просиживала подолгу на взморье, представляя себе удовольствие беседовать с синьею Тоною только потому, что та приходилась матерью смелому парню, будоражившему весь берег.

Но от этого мальчишки нечего было ждать добра. Сама Долорес, при всем влиянии, какое на него имела, не в состоянии была удержать его, когда на него нападала дурь. Тогда он пропадал по целым неделям, а впоследствии доходили слухи, что он пробыл все время в Валенсии и там днем спал где-нибудь в скверном вертепе на Рыбацкой улице, а ночью напивался, колотил робких участниц своих кутежей и, точно изголодавшийся пират, растрачивал на оргии то, что выиграл в каком-нибудь подозрительном притоне.

Во время одной из этих отлучек он совершил проступок, стоивший матери месяца слез и бесконечных сетований; вместе с несколькими приятелями он поступил в военный флот. Этим повесам надоело жить в Кабаньяле, и вино местных кабаков стало казаться пресным.

Итак, настал день, когда этоть чертовский парень, весь в синем, в белой шапочке набекрень и с мешком за спиною, расстался с матерью и с Долорес, чтобы отправиться в гавань Картагену, где стоял корабль, на который он был назначен.

"С Богом!" Синья Тона очень любила его, но по крайней мере теперь могла быть спокойной. Всего грустнее ей было смотреть на бедную Росарию, которая, всегда молчаливая и кроткая, приходила на взморье шить вместе с Росетой и с робким волнением спрашивала у синьи Тоны, не получила ли та письма от моряка.

Все три женщины мысленно следили за своим Антонио, этим несравненным матросом, на всех путях и рейсах "Города Мадрида", фрегата, на котором он отплыл. Как оне волновались, когда на влажные доски прилавка падал узенький конверт, запечатанный то красной облаткой, то хлебным мякишем и украшенный следующим сложным адресом, выведенным крупными буквами: "Госпоже Тоне, в трактире, рядом с Бычьим Двором". От этих грубых конвертов, казалось, шел какой-то особый заморский запах, говоривший о тропической растительности, о бурных морях, о берегах, повитых розоватым туманом и о сверкающих небесах; читая и перечитывая четыре страницы, женщины мечтали о неведомых странах, воображая себе негров в Гаванне, китайцев на Филиппинских островах и новые города южной Америки.

"Что за парень! Сколько у него будет поразсказать, когда он вернется! Может быть, оно вышло и к лучшему, что он вздумал уехать: пожалуй, мозги у него станут на место". И синья Тона, вновь охваченная тою слабостью, благодаря которой безмерно любила своего младшего сына, помышляла с некоторым негодованием, что её бравый молодчик Антонио терпит гнеть суровой корабельной дисциплины, тогда как старший, Ректор, которого она считала недоумком, плывет на всех парусах и стал чуть не важной особой в кругу рыбаков.

Ректор беспрестанно совещался с хозяином своей лодки и вел какие-то тайные переговоры с дядею Марьяно, тем самым, к которому Тона прибегала во всех затруднениях. Без сомнения, он добывал не мало денег; и синья Тона призывала всех чертей, видя, что он не приносит домой ни гроша и лишь из вежливости проживает по нескольку минут под навесом кабачка. "Значит, его сбережения у кого-нибудь хранятся? A y кого бы это могло быть? Уж верно, что у Долорес, у той ведьмы, которая непременно подсыпала обоим парням приворотного зелья, потому что они бегают за ней, как собака за хозяином!"...

Простофиля Ректор расположился в доме тартанеро, точно там хранилось его собственное добро!.. Точно он не знал, что Долорес обещана другому! He видел он что-ли писем от Антонио и ответов, которые от её имени писал сосед?.. Но этот тройной дурень, не обращая внимание на материнские насмешки, живмя жил в лачуге Паэльи, где мало-по-малу занял место брата; причем он делал вид, как будто совсем не понимает положения вещей. Теперь Долорес оказывала ему те же услуги, какие прежде выпадали на долю Антонио: чинила ему белье и, действительно, хранила его деньги, чего, впрочем, ей никогда не приходилось делать для его расточительного брата.

В один прекрасный день дядя Паэлья скончался: его привезли домой, раздавленного колесами его тартаны. В пьяном виде он упал с козел и умер, верный своим принципам: сжимая в руке кнут, с которым не расставался даже во сне, потея водкою изо всех пор своего тела, он испустил дух под повозкою, набитою размалеванными девицами, которых называл "своими овечками".

У Долорес не осталось другой опоры, кроме её тетки Пикорес, мало ценимой в качестве покровитепьницы, так как она делала добро при помощи колотушек. Эта тетка была старая рыбная торговка, которую молодые называли "матушкой Пикорес"; громадная, пузатая, усатая, точно кит, она втечение сорока лет была грозою всех базарных городовых, устрашая их своими маленькими дерзкими глазами, так и впивавшимися в лицо, и грубыми ругательствами, вылетавшими из беззубого рта, от которого лучами расходились все морщины её лица.

...Два года уже плавал Антонио с эскадрою, когда распространилось интереснейшее известие: Долорес выходила замуж за Ректора. Боже! какой шум поднялся в Кабаньяле! Говорили, что девушка сама сделала первые шаги, и прибавлялись подробности, еще более эффектные, подававшие повод к смеху.

Кого стоило послушать, так это - Тону: "Эта госпожа с тартаны вбила себе в голову, что войдет в хорошую семью, и вот - ей это удается. Да! А мошенница хорошо знает, что делает: ей именно удобно иметь мужем дурака, который рад убиваться на работе. Разбойница! Как она сумела забрать в лапы изо всей семьи как раз того, кто добывает деньги!".

Впрочем, некоторое время спустя эгоистическое рассуждение заставило синью Тону умолкнуть. Взвесивши все обстоятельства, она примирилась с проектируемым браком. Так выходило проще и удобнее для лелеемых ею планов: Антонио, избавленный от бесприданницы Долорес, может жениться на богатой Росарии. Поэтому, хотя не без воркотни, она удостоила присутствовать на свадьбе и назвать "дочь моя" эту красивую змею, которая так легко сменила одного на другого.

Всех тревожил вопрос о том, что скажет Антонио, узнавши новость. У этого матроса был такой любящий характер!.. Поэтому удивление было всеобщим, когда узнали, что он выразил одобрение всему происшедшему. Должно быть, разлука и путешествие произвели в нем большую перемену, так как ему казалось естественным, что Долорес, теперь нуждавшаеся в покровителе, вышла замуж. Сверх того, - он так и высказался, - если уж ей суждено было достаться другому, то лучше пусть это будет его брат, хороший и честный парень.

Когда же моряк, с отставкою в кармане и мешком на спине, вернулся в Кабаньяль, изумляя всех своим молодецким видом и щедростью, с которою тратил пригоршню песет, полученную при окончании службы, его поведение оказалось таким же благоразумным, как и его письма. Он поздоровался с Долорес, как с сестрою. "Чорт возьми! Hечero поминать о прошлом. Он тоже не монахом жил на чужой стороне". И затем он перестал обращать внимание на нее и на Ректора, весь уйдя в наслаждение популярностью, которую создало ему его возвращение.

Соседи по целым ночам просиживали под открытым небом на низких стульчиках и даже на земле перед домом, бывшим Паэльи, в котором теперь жил Ректор, и в восторге слушали росказни моряка о чужих землях, описания которых он перемешивал с выдумками, чтобы сильнее поразить простофиль, развешивавших уши.

По сравнению с грубыми и отупевшими от работы рыбаками или с его прежними товарищами разгрузчиками, кабаньяльские девицы считали Антонио аристократом за его смуглую бледность, кошачьи усы, чистые и аккуратно содержанные руки, намасленную и тщательно расчесанную голову с пробором посередке и с двумя завитками, которые, выходя из под фуражки, острием прилегали к вискам. Синья Тона была довольна сыном; она понимала, что он остался таким же бездельником, каким и был, но он научился лучше держать себя, и видно было, что суровая корабельная служба пошла ему впрок. В сущности, он остался прежним, только военная дисциплина сгладила в нем внешния угловатосги: угощаясь вином, он не напивался до безчувствия; продолжая щеголять молодечеством, он не вызывал людей на ссору; и вместо того, чтобы безразсудно осуществлять свои сумасбродные фантазии, он старался эгоистически доставить себе как можно больше наслаждений. Поэтому он охотно согласился на предложение Тоны. "Жениться на Росарии? Очень хорошо! Она - девушка честная; сверх того, у неё есть капиталец, который может увеличиться в руках сообразительного мужа. Чего ему больше желать? Человек, служивший в королевском флоте, не может, не унижая своего достоинства, быть грузчиком на взморье. Что угодно, только не это!"

Итак, Антонио женился на Росарии к великой радости синьи Тоны. Значит, все вышло к лучшему. Что за красивая парочка! Она - маленькая, робкая, покорная, - верила ему безусловно; он - гордый от новой удачи, прямой, точно под фланелевой рубашкой у него была кольчуга из тех тысяч дуро, какие он взял за женою, - удостоивал своим покровительством всякого встречного, вел себя, как богатый владелец лодки, проводя в кофейнях вечера и ночи, куря трубку и щеголяя в громадных непромокаемых сапогах, когда шел дождь.

Долорес видела все это, не выражая ни малейшего волнения. Только в её царственных глазах вспыхивали золотые точки, искорки, выдававшие жар тайных желаний.

Новобрачные прожили счастливо год. Но деньги, по грошу накопленные в лавчонке, где родилась Росарио, быстро таяли в руках Антонио, и настал час, когда уже видно стало дно мешка, как говорила кабатчица, осуждая расточительность сына.

Тогда начались нехватки, а с нехватками - несогласия, слезы и потасовки. Росарии довелось взяться за рыбную корзину по примеру всех её соседок. Этой молодой женщине, которую прославили богачихой, пришлось вести изнуряющее и притупляющее существование самых бедных рыбных торговок. Она вставала вскоре после полуночи; ждала на взморье, стоя в луже воды, плохо защищенная от холода старым плащем; шла пешком в Валенсию, сгибаясь под ношею, возвращалась домой только вечером, истомленная голодом и усталостью; но считала себя счастливою, если только ей удавалось дать своему господину и повелителю средства для продолжения прежнего образа жизни и избавить его от унижений, которые непременно бы отразились на ней ругательствами и придирками.

Чтобы Антонио мог провести ночь в кофейной, в обществе машинистов и судохозяев Росарии нередко приходилось утром, на рыбном рынке, обуздывать свой волчий голод, обостряемый дымящимся шоколадом и отбивными котлетами, которые она видела на столах своих товарок. Она стремилась единственно к тому, чтобы ни в чем не чувствовал недостатка её обожаемый муж, всегда готовый распалиться гневом и осыпать проклятиями собачью судьбу, наказавшую его этим браком; и бедная невольница, все более худая и изможденная, считала пустяками свои собственные страдания, если у Антонио была песета на кофе и домино, да еще обильный стол и красивая фланелевая рубашка для поддержания его старинной репутации. Это обходилось ей немножко дорого: она стала стариться, не достигши еще тридцати лет; зато гордилась, что имеет мужем красивейшего парня в Кабаньяле.

Денежные затруднения сблизили их с Ректором, который быстрыми шагами шел к богатству, тогда как сами они катились под гору, в нищету. В тяжелые минуты братья должны помогать друг другу, это вполне естественно; вот почему Росария, хотя с большой неохотой, посещала Долорес и согласилась, чтобы и муж возобновил с нею родственные сношения. В сущности, ей это было весьма неприятно, но возражать не приходилосы невозможно было ссориться с Ректором, который часто давал им на жизнь, когда не было рыбы для продажи или когда красивому бездельнику не удавалось подхватить нескольких дуро в качестве посредника при мелких портовых сделках.

Однако, наступил день, когда обе женщины, ненавидевшие одна другую, утомились притворством. После четырех лет замужества, Долорес оказалась беременною. Ректор блаженно улыбался, сообщая всем эту добрую весть; соседки тоже радовались, но не без лукавства. To было, правда, лишь подозрение; но эту позднюю беременность сопоставляли с тем временем, когда Антонио так сильно пристрастился к дому брата, что просиживал в нем долее, чем в кофейных. Обе невестки поругались со всею дикою откровенностью своих натур и расссорились окончательно. С тех пор Антонио стал один ходить к Ректору, хотя эти посещения выводили из себя Росарию и вызывали супружеские ссоры, которые неизменно оканчивались для неё безжалостными побоями.

Время шло, но вражда Росарии не утихала, и она без стеснения говорила, что ребенок Долорес похож на Антонио. А последний все шел на буксире у старшего брата, который продолжал снисходить к нему по-прежнему и, несмотря на свою бережливость, позволял этому бездельнику обирать себя. Милая же дочка дядюшки Паэльи издевалась над Росарией, которую называла "чахоточной" или "индюшкой", находила удовольствие в глумлении над бедностью и трудами своей невестки и тщеславилась своею властью над Антонио, который, как в старину, был вечно пришит к её юбкам, точно покорный пес.

Между старым домом покойника Паэльи, ремонтированным и разукрашенным, и жалкою лачугою, куда нишета загнала Росарию, не прекращалась беспрерывная война, дерзости и насмешки. А добрые соседки с самыми святыми намерениями брали на себя передачу упреков и ругательств под видом исполнения поручений.

Когда Росария, красная от негодования и со слезами на глазах, чувствовала потребность излить свое горе и выслушать утешения, она шла на взморье, в кухню старой лодки, которая теперь потемнела и будто бы состарилась вместе с кабатчицей. Там, опустивши голову с унылым видом, она повествовала о своих печалях синье Тоне и Росете, которые слушали в молчании.

Несмотря на узы крови, мать и дочь жили в глухой вражде и сходились только в одном: в ненависти и презрении к мужчинам. Лодка, дававшая им убежище, служила им как бы обсерваторией, откуда оне, в качестве строгих судей, наблюдали за всем, что происходило в двух родственных семьях.

- Мужчины! вот уж настоящие гады! - Синья Тона произносила это, искоса поглядывая на портрет стражника, как бы царивший в кухне. - Да, все мужчины - подлецы, которых стоило бы повесить, да жалко веревки!

А Росета, с ясным взором своих прозрачных и больших зеленых глаз, одноцветных с морем, взглядом девы, которая все знает и уже ни перед чем не ужасается, отвечала тихо и задумчиво:

- Кто из них не подлец, тот дурак, как у нас Ректор.

III.

Хотя день был зимний, солнце жгло так сильно, что Ректор и Антонио на взморье забрались в тень старой лодки, лежавшей на песке: "успеют еще спалить себе кожу, когда выйдут в море".

Они беседовали медленно, точно усыпляемые блеском и зноем взморья. Какой роскошный день! He верилось, что приближалась Страстная неделя, пора внезапных дождей и вихрей. Небо, залитое светом, казалось беловатым; серебряные обрывки облаков плыли по небу, как прихотливо брошенные клочья пены; а с нагретого моря поднимался влажный туман, который обволакивал дальние предметы и делал их очертания дрожащими.

Взморье отдыхало. Бычий Двор, где, в стойлах, пережевывали жвачку громадные волы, употребляемые для выволакивания лодок из воды, своею красною крышею и массивностью квадратной постройки с синими рамками входов господствовал над длинными рядами вытащенных лодок, из которых на берегу составился целый город с улицами и переулками, нечто вроде лагеря греков героического периода, - тех времен, когда биремы служили воинам вместо окопов.

Латинские мачты, грациозно склоненные к кормам, своими толстыми, тупыми концами напоминали копья, лишенные наконечников; просмоленные канаты, перекрещиваясь, казались лианами в этом лесу мачт; под защитой тяжелых парусов, в виде палаток расположенных на палубах, возилось целое население людей-амфибий, с красными, голыми ногами и в шапках, нахлобученных до ушей: кто чинил сети, кто мешал в жаровне, на которой кипела вкусная уха; а в жгучем песке тонули пузатые ладьи, окрашенные в белую или синюю краску и похожия на брюха морских чудовищ, сладострастно растянувшихся на солнце.

В этом импровизированном городе, которому, пожалуй, с наступлением сумерок предстояло исчезнуть и рассеяться по беспредельности синего горизонта, царили порядок и симметрия, достойные современного правильно-построенного города.

Первый ряд, подступавший к самым волнам, которые расплывались узорами по песку, состоял из легких лодок для ловли болантином (Болантин - род удочки, которую лодка тащит за собою.), маленьких и изящных суденышек, казавшихся хорошенькими детьми больших барок для "ловли быками", которые составляли второй ряд, расположенные парами равной высоты и одинакового цвета. Третий и последний ряд занимали ветераны моря, старые лодки с развороченными боками, сквозь черные щели которых видны были их полусгнившие остовы; своим печальным видом оне напоминали несчастных кляч, предназначенных для боя с быками, и казались погруженными в раздумье о неблагодарности людей, безжалостно покидающих старость.

Развешанные на мачтах для просушки, красноватые сети волнообразно двигались по ветру вместе с фланелевыми рубашками и панталонами из желтой байеты (толстая шерстяная материя, которая в старину фабриковалась больше всего в Сеговии); над этими великолепными украшениями летали чайки, точно пьяные от солнца, описывая круги до тех пор, пока не опускались на минуту на спокойное, серо-зеленое море, которое лишь слегка зыбилось, как бы вспыхивая местами под полуденным солнцем.

Ректор говорил о состоянии неба, осматривая море и сушу своими желтоватыми глазами, напоминавшими смирного быка. Он следил взглядом за островерхими парусами, которые выделялись на зеленовато-серой линии горизонта, точно крылья голубок, слетевших туда напиться; потом он глядел на берег, который загибался, чтобы образовать залив, окаймленный пятнами зелени и белых деревушек; смотрел на холмы Пунга, громадные опухоли на этом низком берегу, который море заливает в минуты гнева, - на Сагунтский замок, укрепления которого волнообразно охватывают длинную гору цвета жженого сахара, a co стороны суши - на зубчатую цепь, замыкающую горизонт и застывшую волною красного гранита, языки которой как будто лижут небо.

Хорошая погода наступила; это утверждал Ректор, а в Кабаньяле было известно, что в таких предсказаниях он был столь же непогрешим, как его бывший хозяин, дядя Борраска. На будущей неделе, пожалуй, подует раза два, но дело кончится пустяками; и надо благодарить Бога, так скоро пославшего конец бурной поре, чтобы дать честным людям безопасно добыть себе хлеба,

Паскуало говорил медленно, пожевывая свою черную жвачку из контрабандного табаку и подчиняясь величавому безмолвию взморья. Порою над тихим плеском спокойной воды поднимался далекий голос девочки, и этот голос, как бы выходя из под земли, затягивал песню с однообразным припевом; или протяжно раздавалась: "Эй - ну!.. Эй - ну!.." матросов, тянувших мачту в такт этому сонному восклицанию; или растрепанные женщины с лодок сорочьими криками созывали к обеду "кошек", забравшихся в стойла смотреть волов. Тяжелые молотки конопатчиков били с правильною непрерывностью. Но все эти звуки тонули в торжественном покое воздуха, пронизанного солнцем, в котором звуки и предметы заволакивались каким-то светозарным и фантастическим туманом.

Антонио глядел на брата вопросительно, ожидая, чтобы тот, со свойственною ему невозмутимою флегмою, изложил свой план.

Наконец, Ректор объяснился, высказав дело в двух словах. Ему надоело добывать деньги так медленно и захотелось попытать счастья, как делают другие. На море всем хватит хлеба, только одним он достается черный, ценою обильного пота, тогда как другие умеют захватить его побольше и повкуснее, если у них хватает духа на риск. Понял-ли это Антонио?

He дожидаясь ответа, он встал и пошел к носу старой барки, чтобы взглянуть, не подслушивает ли кто с той стороны.

Нет, там никого не оказалось. Взморье было пустынно. He замечалось ни души на всем обширном пространстве этого берега, где летом ставятся будки для купальщиков из Валенсии. Совсем вдали, близ гавани, торчал лес мачт, веяли флаги, виднелись красные и черные трубы, путаница рей и подъемные краны, похожие на виселицы.

Левантинский мол вытягивался в море, точно циклопическая стена из красноватых плит, разбросанных землетрясением и потом слепившихся, как попало. За ним кучею высились строения Грао, большие дома с магазинами, экспортными конторами, пароходными агентствами, банками, меняльными лавками - всею аристократиею порта; затем глаза по прямой линии встречали длинный ряд крыш Каньямелара, Кабаньяля, Французского Мыса (Город Валенсия стоит на правом берегу реки Гвадалавьяра (Турии), верстах в четырех от моря. На левом берегу реки, близ устья и несколько к северу, расположен Грао, пригород и порт Валенсии, соединенный с городом дорогою, обсаженной платанами. Кабаньяль, Каньямелар и "квартал лачуг" - кварталы Грао, лежащие вдоль моря и населенные рыбаками. Здесь много простых, крытых соломою хат, в каких живут валенсийские крестьяне. Хуерта - обширная плодородная равнина по обе стороны реки.), - длинный ряд разноцветных построек, становившихся все меньше по мере удаления от порта: с одной стороны находились многоэтажные дачи с кокетливыми башенками, а с другого края, примыкавшего к равнине, - белые мазанки, соломенные кровли которых сползли набок от низовых ветров.

Убедившись, что нет свидетелей, Ректор вернулся и сел рядом с братом.

Этот план вбила ему в голову жена и, хорошенько обдумав, он нашел его осуществимым. Предполагалось съездить на "тот берег", в Алжир, как бы перейти на другой тротуар синей и подвижной улицы, столь знакомой рыбакам. Но ехать-то следовало не за рыбой, которой не всегда ловишь, сколько хочешь, а за табачной контрабандой, чтобы набить лодку до бортов тем превосходным табаком, который зовут "Цветом мая". "Ах, Господи Боже! вот это - дело! Их покойный отец не раз так искушал судьбу. Что думает об этом Антонио"?

Честный Ректор, неспособный нарушить распоряжение полиции или портового начальства, блаженно посмеивался при мысли об этом тайном предприятии, с которою носился уже несколько дней; в воображении он уже видел на песке тюки, зашитые в клеенку. Как настоящий береговой уроженец, не забывший о подвигах предков, он считал контрабанду занятием самым естественным и почетным для человека, желающего отдохнуть от рыбной ловли.

Антонио одобрил. Он уже участвовал в двух таких поездках в качестве простого матроса; теперь, когда на моле работы не было, а дядя Марьяно слишком долго не доставал ему той должности в гавани, какую обещал, он не видел причины отказать брату.

Ректор продолжал свои разъяснения: главное уже было на лицо: собственная лодка, "Красотка". Когда при этих словах Антонио вскрикнул от удивления и испуга, брат счел нужным высказаться подробнее. Разумеется, он знает, что лодка эта - почти развалина, что бока у неё разлезлись, а палуба опустилась до самого киля: корыто, которое, очутившись на волнах, гудит, как старая гитара; но его не надули при покупке: он дал всего тридцать дуро, цену дерева, не более. Ну, этого за глаза довольно для людей, знакомых с морем и могущих переплыть хоть в лапте! - К тому же, - прибавил он, пришурив глаз, с лукавым видом наивного взрослаго ребенка, - с такою лодкою и убыток невелик, если таможенная шлюпка нас и подцепит!

Этим доводом божественной простоты Ректор убеждал себя, что его смелое предприятие вполне благоразумно, и ни на секунду не вспомнил о том, что ставит на карту жизнь свою.

Антонио и еще два верных человека должны были составлять экипаж. Оставалось только потолковать с дядей Марьяно, у которого сохранились в Алжире знакомства еще с той поры, как он сам вел подобный торг. Как человек, принявший решение, в котором он нетверд, Ректор не захотел терять времени, чтобы не раздумать, и предложил тотчас идти к этому могущественному лицу, с которым они имели честь состоять в родстве и которого звали "дядюшкой".

В эту пору дядя Марьяно обыкновенно курил свою трубку в кофейне Карабины; туда и пошли оба брата.

Идя мимо Бычьяго Двора, они взглянули на старый материнский трактир, все более черневший и разрушавшийся, и приветствовали словами: "Здорово, мать!" лосняшееся лицо, с толстыми обвислыми щеками, обрамленными белым шелковым платком, похожим на монашеский, которое показалось в окошечке над конторкою, подобном слуховому. Несколько грязных и худощавых овец пережевывали чахлую траву, взросшую близ моря; лягушки кричали в лужах, примешивая свое однообразное кваканье к спокойному плеску прибрежных струй; a no сетям цвета винного осадка, унизанных пробками и растянутых на песке, ходили петухи, кое-что поклевывая и топорща свои перья, отливавшие металлом.

Около газового завода, на берегу канала, коленопреклоненные женщины, проворно шевеля задами, стирали белье или мыли посуду в грязной воде, загнившей над илом, полным смертельных миазмов. Конопатчики с молотками в руках суетились возле остова черной лодки, походившей издали на скелет допотопного чудовища; а канатчики, обмотавши тело пенькою, пятясь, шли по берегу и крутили в проворных палъцах все удлиннявшуюся веревку.

Братья пришли в Кабаньяль, в тот квартал мазанок, где живут бедняки, отданные нищетою в рабство морю.

Тут улицы были настолько же прямы и правильны, насколько постройки отличались разнообразием: кирпичный тротуар шел то выше, то ниже, сообразно высоте порогов; и вдоль грязной улицы, исполосованной глубокими колеями и испещренной лужами от дождя, прошедшего еще несколько недель назад, два ряда карликовых олив задевали прохожих своими запыленными ветвями, между которыми тянулись захлестнутые за узловатые стволы веревки с развешанным для просушки бельем.

Белые мазанки чередовались с современными домами в несколько этажей, покрытыми лаком, как новые лодки, и выкрашенными по фасаду в два цвета, точно их владельцы даже на суше не могли отделаться от мысли о грузовой ватерлинии. Над некоторыми дверями выступали украшения, напоминавшие резные фигуры на кормах, и все вместе вызывало в памяти былую жизнь на море смесью красок и линий, придававшею зданиям вид судов на суше.

Перед некоторыми из домов торчал до крыши толстый шест с блоком, эмблематически указывая, что хозяин дома владеет одною из "нар" для ловли "быками". На шесте просушивались тонкие сети, развеваясь величественно, точно консульские флаги. Ректор с завистью смотрел на эти шесты: "Когда же Христос, покровитель Грао, пошлет ему возможность воткнуть такой шест перед дверью его Долорес"?

В это время года в Кабаньяле еще не замечается того веселаго оживления, какое свойственно ему летом, когда из Валенсии приезжают дачники провести здесь месяцы самого палящего зноя. Низкие домики с выступающими полукругом зелеными решетками на окнах были заперты и безмолвны; на широких тротуарах шаги раздавались со звонкостью, свойственною опустевшим городам; широковетвистые платаны изнывали в одиночестве, точно жалея о веселых каникулярных ночах с их смехом, движением и непрерывною веселою игрою на фортепиано. Время от времени встречался местный житель в остроконечной шапке, с руками в карманах и с трубкою во рту, лениво направлявшийся в одну из кофеень, где только и можно было застать немного движения и жизни.

У Карабины было полно. Перед входом, под навесом, виднелось множество синих курток, загорелых лиц и черных шелковых фуражек. Косточки домино глухо постукивали no деревянным столам, и атмосфера, хотя под открытым небом, была пропитана запахом можжевеловой водки и крепкого табаку.

Антонио хорошо знал эту кофейню, где щеголял своею щедростью в первое время после женитьбы.

Дядя Марьяно был тут, один за своим столом, без сомнения, поджидая алькада или других важных гостей; он курил свою носогрейку, с пренебрежительным снисхождением слушая чтение дяди Рори, старого корабельного плотника, который, вот уже двадцать лет, являлся каждый Божий день в кофейню и читал там газету, от заголовка до страницы объявлений,в присутствии нескольких рыбаков, которые, в дни отдыха, слушали его от полудня до вечера:

- "Заседание открыто. Сагаста начинает речь..."

Тут, прерывая чтение, он говорил своему ближайшему соседу:

- Видишь? Этот Сагаста - негодяй...

И без дальнейших объяснений поправлял очки и продолжал складывать буквы, гудя из-под полуседых усов:

- "Милостивые государи! Отвечая на сказанное вчера..."

Но прежде чем прочисть имя того, кем вчера было что-то сказано, дядя Гори клал газету, чтобы бросить взгляд превосходства на своих слушателей, которые ждали, разинув рты, а потом энергически прибавлял:

- А этот - просто забавник!..

Паскуало, нередко проводивший целые дни в благоговении перед ученостью этого человека, теперь на него и не взглянул, а перенес свое почтительное внимание на дядю, который соблаговолил вынуть изо рта трубку, приветствовать новоприбывших восклицанием: "Гей, ребятки!" и позволить им занять стулья, предназначенные для его высоких друзей. Антонио отвернулся от остальных и стал смотреть на игру за соседним столом, где со страстью перекидывались костяшки, испещренные черными точками; потом он несколько раз обвел глазами закоптелую залу, отыскивая за прилавком, под хромолитографиями из морской жизни, дочь Карабины, главную приманку заведения.

Марьяно, по прозванию "Кальяо", хотя это прозвище никогда не говорилось ему в глаза, доживал уже седьмой десяток, что не мешало ему быть еще крепким, иметь твердую походку, медно-красное лицо, глаза табачного цвета, седые усы дыбом, как у старого кота, и во всей своей особе что-то задорное, напоминавшее о дураке, который выиграл четыре копейки.

Его прозвали "Кальяо"(Кальяо - крепость в Перу, последняя, остававшаеся за испанцами в южной Америке.) за то, что он не менее десяти раз в день толковал о битве при Кальяо, знаменитом сражении, в котором он участвовал юношей, как простой матрос, на корабле "Нуманция". На каждом слове он поминал Мендеса Нуньеса, которого постоянно иазывал доном Касто, точно был закадычным другом великого адмирала; а слушатели восторгались, когда он удостоивал рассказать им, что происходило в Великом Океане, изображая пушечные залпы, данные знаменитым кораблем:

- Бум! Бум! Брум!

Вообще, он был человек замечательный. Он промышлял контрабандой в ту пору, когда все смотрели на нее сквозь пальцы, начиная с начальника порта до последнего стражника. Еще и теперь, когда представлялся случай, он охотно принимзл участие в подобных предприятиях; но главным его делом была благотворительность, состоявшая в раздавании ссуд рыбацким женам, причем процентов он брал не более пятидесяти в месяц и, сверх того, имел в распоряжении целое стадо несчастных бедняков, которые, будучи им ограблены, слепо ему повиновались в вопросах местной политики. Племянники видели с почтением, что он бывает на "ты" с алькадами, а иногда, одетый в лучшее платье, отправляется в Валенсию и, как депутат от судовладельцев, беседует с губернатором.

Жестокий и жадный, он умел кстати дать песету, был за панибрата с рыбаками, a племянники, не обязанные ему ничем, кроме надежды получить после него наследство, считали его за самого услужливого и почтенного человека во всей окрестности, хотя им случалось, - правда, редко, - бывать на Королевской улице, в красивом доме, где жил их дядя в обществе единственной дебелой и зрелой служанки, говорившей с ним на "ты" и находившейся с ним, по словам соседей, в близости, весьма опасной для его родственников, так как она знала, где у хозяина спрятана кубышка.

Марьяно выслушал Ректора, полузакрыв глаза и нахмурив брови. "Чорт! чорт!.. Придуманото недурно... Ему нравятся такие люди, как Паскуало, работящие и смелые..."

Тут, воспользовавшись случаем удовлетворить свое тщеславие разбогатевшего невежды, он пустился в рассказы о своей молодости, когда он вернулся со службы без гроша и, не желая рыбачить подобно предкам, ппавал в Гибралтар и в Алжир, чтобы оживить торговлю и избавить людей от неприятности курить поганый табак из лавченок. Благодаря своей смелости и помощи Божьей, он скопил себе на прожиток в старости. Но времена теперь не те: в старину можно было плыть прямо, a теперь береговая стража под командою у офицериков, только что вышедших из школы, много о себе воображающих и развешивающих уши на всякие доносы; теперь уж не найдешь такого, который протянул бы руку за фунтиком-другим с условием ослепнуть на часок. Месяц назад, около мыса Оротезы, конфискованы три лодки из Марселя с грузом полотна. Значит, осторожность нужна большая. На свете стало хуже. Развелось много доносчиков, которые дуют в уши полиции... Однако, если Ректор твердо решился... то следует браться за дело, и уже никак не дядя будет его отговаривать: напротив того, ему приятно, что племянникам надоело быть оборванцами и хочется устроить свою жизнь. Бедному отцу Ректора, храброму Паскуало, тоже было бы лучше не возвращаться к рыбной ловле, а продолжать торговлю...

Чем он может помочь племяннику? Пусть тот говорит смело, потому что в дяде своем имеет отца, который с радостью его поддержит. Если бы дело шло о рыбе - ни копейки, так как Марьяно ненавидит это проклятое ремесло, где люди изводят себя ради жизни впроголодь! Но так как речь совсем о другом, то все, что угодно! Тут он в себе не волен; из любви к контрабанде он готов на все! Когда Ректор стал робко излагать свои желания, запинаясь и боясь запросить слишком много, дядя остановил его решительным тоном.

Раз у племянника есть лодка, все остальное берет на себя дядя. Марьяно напишет в алжирский склад своим приятелям, чтобы дали хороший груз и записали на его счет. Если же Паскуало ухитрится благополучно выгрузить товар, то дядя поможет распродать его.

- Спасибо, дядюшка, - бормотал Ректор, на глазах которого выступили слезы. - Как вы добры!

- Довольно, лишних слов не нужно. Дядя исполняет свой родственный долг. Сверх того, он сохранил наилучшие воспоминания о покойном Паскуало. Какая жалость! Такой прекрасный человек! Бравый моряк!.. Ах, а кстати... из барыша от продажи племянник получит тридцать процентов, остальное же дядя берет себе. Как говорит пословица: "родство родством, а деньги счет любят".

Ректор, тем неменее растроганный, одобрял это удивительное красноречие целым рядом кивков; затем они замолчали. Антонио продолжал сидеть к ним спиною и смотрел на игроков, безучастный к этому разговору, веденному тихо, с пристальными взглядами и почти без движения губ.

Дядя Марьяно заговорил опять. Когда же состоится поездка? Скоро?.. Он спрашивает потому, что надо, ведь, написать тамошним приятелям...

Ректору нельзя было ехать раньше страстной субботы. Хотелось бы пораньше, но обязанности - прежде всего. А в страстную пятницу ему как раз предстояло вместе с братом участвовать в процессии "Встречи" ("Встреча" - процессия в страстную пятницу, в которой Христос и Святая Дева, выходя из близлежащих улиц, торжественно встречаются на перекрестках.), во главе отряда иудеев. Нельзя же бросить обязанность, присвоенную семье с незапамятных времен к великой зависти многих! Свой наряд палача он унаследовал от отца.

А дядя, слывший в околотке за неверующего, потому что от него попы ни разу не поживилис ни одной песетой, покачивал головою с важным видом. Он одобрял племянника: "На все - свое время!"

Когда Ректор и Антонио увидели, что идут приятели дяди, они встали. Тот повторил, что они могут рассчитывать на его помощь и что он еще повидается с племянником, чтобы покончить дело. He хотят ли они чего-нибудь? Ведь они еще не ели?

- Нет? Ну, так на здоровье и до свидания, ребятки.

Братья тихо пошли по пустому тротуару и вернулись в квартал мазанок.

- Что сказал тебе дядя? - равнодушно осведомился Антонио.

Однако, увидев, что брат ему кивает в знак удачи, он обрадовался. Значит, поездка решена? Тем лучше. Посмотрим, добудет ли Ректор богатство, а сам он зашибет ли денег, чтобы приятно прожить лето!

Наивный Ректор был тронут благородными чувствами Антонио и, счастливый его словами, рад был его поцеловать. Положительно, у этого бесноватого парня сердце доброе. Приходилось признать, что он сильно привязан к брату, а также к Долорес и к их ребеночку, маленькому Паскуало. Право, было жалко, что жены их в ссоре.

IV.

Хотя заря встала ясная, однако по улицам Кабаньяля слышались раскаты, подобные громовым. Люди вставали с постелей, обезпокоенные глухим и протяжным гулом, похожим на грохот далекой грозы. Женщины, растрепанные, полуодетые, не протерев глаз, приотворяли двери, чтобы взглянуть, при синеватом свете утра, на странных прохожих, которые, без устали колотя в свои звонкие и разноголосые бубны, производили этот ужасный шум.

Ha перекрестки выходили самые каррикатурные фигуры, словно перепутался весь календарь и Страстная Пятница пришлась на святках. To местная молодежь ходила по рыбацкому кварталу в грубых костюмах традиционного маскарада; и это жалкое переодевание имело целью напомнить забывчивому и грешному человечеству, что менее, чем через час, Иисус и Мать Его встретятся на улице св. Антония, против кабачка дяди Чульи. Издали, подобно стаду черных мокриц, виднелись кающиеся в громадных остроконечных колпаках, как у астрологов или инквизиторов, с поднятыми на лбы матерчатыми масками, с длинными черными прутьями в руках и, перекинутыми через руки, длинными шлейфами саванов. Некоторые из кокетства надели ослепительно белые юбки, складчатые и нагофренные, из-под которых виднелись рубцы слишком коротких панталон и ботинки с резиною, служившие орудиями неописуемой пытки для громадных ног, привыкших без обуви ступать по песку. За ними шли "Иудеи", свирепые маски, как бы сбежавшие из какого-нибудь скромного театрика, где даются средневековые драмы в бедных и условных костюмах. Одежда их была та, которая в публик известна под неопределенным и удобным названием "костюма воина": много тряпок, вышивок и бахромы на туловише; шлем с ужасным султаном из петушьих перьев на голове; на руках и ногах - грубая бумажная ткань, долженствующая изображать кольчугу. И, ради полноты каррикатурности и нелогичности, вместе с кающимися в трауре и еврейскими воинами шли "гренадеры Девы", здоровые молодцы, высокими шапками напоминавшие солдат Фридриха II и одетые в черные мундиры, на которых серебряные галуны казались сорванными с гробового покрова.

Было чему посмеяться при виде таких необычайных фигур! Но какой смельчак отважился бы на это при виде усердия, запечатленного на всех этих смуглых и серьезных лицах, вместе с сознанием отправления общественной службы? Кроме того, нельзя безнаказанно смеяться над вооруженною силою, а как "Иудеи", так и гренадеры, охранявшие Иисуса и Мать Его, обнажили все холодное оружие, известное с первобытных веков и до наших дней, и притом всех размеров, начиная с исполинской кавалерийской сабли до крошечной шпаженки капельмейстера.

Между их ногами шныряли мальчишки, восхищенные блистательными мундирами. Матери же, сестры и приятельницы любовались, каждая со своего порога: "Царица и Владычица! Что за красавцы!"

По мере того, как рассветало и сияние зари переходило в яркий свет солнечного утра, барабанный бой, трубные звуки, воинственный грохот литавр становились громче, точно целое войско заполонило Кабаньял.

Теперь все отряды были в сборе, и люди двигались рядами по четыре, вытянувшиеся и торжественные, производя впечатление победителей. Они шли к своим предводителям за знаменами, развевавшимся на уровне крыш, траурными хоругвями из черного бархата, на которых были вышиты ужасные аттрибуты Страстей.

Ректор, по праву наследства, был предводителем "Иудеев;" поэтому он еще до света вскочил с постели, чтобы облечься в чудный наряд, весь остальной год сохраняемый в сундуке и считаемый семьею за наибольшую драгоценность дома.

Боже! каким страданиям пришлось подвергнуться бедному Ректору, с каждым годом становившемуся пузатее и плотнее, чтобы втиснуться в узкое бумажное трико!

Жена его, в спустившейся на груди сорочке, толкала его и дергала, стараясь запрятать в трико его короткие ноги и толстый живот; маленький же сынишка, сидя на кровати, не спускал с отца удивленных глаз, как будто не узнавая его в этом шлеме дикого индейца со столькими перьями и с этой страшной саблей, которая при малейшем движении стукалась о стулья и о стены, производя чертовский гром.

Наконец, это трудное одевание пришло к концу. Пожалуй, следовало кое-что исправить; но было уже некогда. Нижнее белье, поднятое кверху узким трико, лежало комьями, так что ляжки "Иудея" оказались все в шишках; проклятые штаны жали ему живот до такой степени, что он бледнел; каска, слишком тесная для объемистой головы, съезжала ему на лоб и задевала нос; но достоинство прежде всего! Поэтому он обнажил свою большую саблю и, подражая своим звучным голосом быстрому барабанному бою, стал величественно маршировать по комнате, как будто бы сын его был принцем, при котором он состоял телохранителем. И Долорес своими золотыми глазами, скрывавшими тайну, смотрела, как он ходит взад и вперед, словно медведь в клетке; шишковатые ноги мужа смешили ее. Однако, нет: так он всетаки лучше, чем когда приходит вечером домой в рабочей блузе с видом скотины, изнуренной трудом.

"Иудеи" уже показались из-за угла улицы. Слышна была музыка отряда, шедшего за своим знаменем. Долорес торопливо оделась, а Паскуало двинулся к рубежу своих владений, чтобы встретить ополчение, которым он командовал.

Барабаны звучали похоронно, а блестящая фаланга, стоя на месте, не переставала мерно двигать ногами, туловищем и головою, пока Антонио с двумя товарищами с невозмутимой серьезностью влезали на балкон за знаменем. Долорес увидела своего шурина на лестнице и невольно, с быстротою молнии, сравнила его с Паскуало. Антонио так и смотрел солдатом, даже генералом: ничего общего с комичной неуклюжестью прочих! Ах, нет! Ноги у него были не кривы и не шишковаты, а стройны, соразмерны, изящны, и он напоминал тех симпатичных кавалеров - дона Хуана Тенорио, дона Педро или Генриха де Лагардер, - которые так волновали ее со сцены флотского театра своею декламацией или ударами шпаги.

Все отряды направились к церкви, с музыкантами во главе, под развевающимися черными знаменами; издали они имели вид роя сверкающих жучков, медленно и неуклонно ползущих вперед.

Наступила минута обряда "Встречи*. Разными путями сошлись две процессии: с одной стороны - скорбная Дева со своим конвоем траурных гренадеров; с другой стороны - Иисус в темнолиловой тунике, украшенной золотом, растрепанный, удрученный тяжестью креста, как бы упавший на пробочные камни, которыми покрыт был его пьедестал, и исходя кровавым потом; а вокруг него, чтобы не дать ему вырваться, - жестокие "Иудеи" с угрожающими жестами, чтобы лучше выполнить свою роль; позади него шли кающиеся, надвинув капюшоны, таща свои шлейфы по лужам, такие страшные, что маленькие дети начинали плакать и прятались в юбки матерей.

Хриплые литавры все гремели, трубы раздирали уши протяжным гулом, похожим на рев телят, которых режут; среди жестоких и кровожадных воинов толкались девченки, нарумяненные, одетые, как одалиски из оперетки, держа в руках маленькие кувшины в ознаменование того, что оне изображают евангельскую самарянку, имея в ушах и на груди блестящия украшения, взятые на прокат их матерями, и показывая из-под коротких юбок ноги в толстых полусапожках и здоровые икры в полосатых чулках. Но эти мелкие подробности ни в ком не вызывали нечестивой критики.

- Господи! Ах, Господи, Боже мой!. - бормотали с видом отчаяния старые рыбные торговки, созерцая Иисуса во власти неверных злодеев.

В толпе зрителей там и сям попадались бледные лица с утомленными глазами и улыбками на устах; то были кутилы, которые, после бурно проведенной ночи, явились из Валенсии, чтобы поразвлечься; но когда они уже слишком потешались над комичными участниками процессии, который-нибудь из воинов Пилата непременно потрясал мечем с угрозою и рычал в священном негодовании:

- Болваныи Что вы? Прилезли издеваться?

Насмехаться над обрядом, столь же древним, как и самый Кабаньял! Великий Боже! На это способны только приезжие из Валенсии!

Толпа кинулась к месту "Встречи" на улицу св. Антония, туда, где доски из эмальированной глины в странных фигурах изображали шествие на Голгофу. Тут теснились и толкались, продираясь в первый ряд, буйные торговки рыбою, дерзкие, задорные, закутанные в свои широкие клетчатые плащи и в платках, надвинутых на самые глаза.

Росария с матушкою Пикорес стояла в толпе старух, толкаясь руками и коленками, чтоб удержаться на краю тротуара, откуда так хорошо было видно процессию. Бедная женщина с воодушевлением говорила соседкам о своем Антонио: "Видели они его? Во всем шествии нет другого такого бравого "Иудея"! Отзываясь так о своем муже, несчастная еще вся горела от пощечин, которыми это сокровище шедро наградило ее на заре, пока она помогала ему одеваться.

Вдруг она почувствовала удар в грудь, нанесенный плотным и сильным плечом женщины, ставшей перед нею и столкнувшей ее с места. Она взглянула и узнала - ах! нахалка! - свою невестку Долорес, которая, ведя за руку своего малютку Паскуало, пробралась сквозь толпу. Хорошенькая бабенка по обыкновению глядела царицею; и останавливая на людях свои зеленые глаза, в которых сверкали золотые точки, она пренебрежительно выдвигала вперед нижнюю губу.

Росария, оглушенная толчком её сильного тела, сначала ограничилась презрительным движением в ответ на взгляды Долорес. Но встретив с той стороны полное равнодушие, она стала высказывать вслух свои мысли: "Неотёса! С такою грубостью отнимать у людей места, на которых стоят! Что за гордостьи! Фу, какая царица! Но сразу видно, какая кому цена. Необразованность узнается с первого взгляда".

Тщедушная и бледная бабенка воодушевилась и раскраснелась, как бы опьяненная собственными словами. Вокруг хохотали приятельницы, подстрекая ее одобрительными взглядами. Уже великолепная голова Долорес начинала поворачиваться на полной шее с выражением львицы, позади которой жужжит муха, когда обе процессии вышли на главную улицу из боковых. Тотчас вся толпа содрогнулась от любопытства.

Процессии шли друг другу навстречу, замедляя ход, останавливаясь, рассчитывая расстояние, чтобы одновременно подойти к месту встречи.

С одной стороны, лиловая туника Иисуса горела в первых лучах солнца над лесом султанов, шлемов и обнаженных рапир, ослепительно сверкавших от яркого света. С другой стороны, на плечах носильщиков качалась Пресвятая Дева, одетая в черный бархат и прикрытая траурным вуалем, сквозь который блестели слезы на её восковом лице; без сомнения, чтобы утирать эти слезы, в её неподвижные руки был вложен кружевной платок.

Дева особенно возбуждала сострадание женщин. Многия из них плакали: "Ах, Царица и Владычица"! Эта "Встреча" надрывала сердца. Каково видеть Мать и Сына в подобном положении! Приходили на ум сравнения, впрочем весьма неточныя: "точно бы оне сами встретили своих детей, таких добрых и честных, на пути к эшафоту". И оне продолжали вздыхать перед "Скорбною Богоматерью", что ничуть ие мешало им примечать, нет ли на статуе новых украшений сравнительно с прошедшим годом.

Наконец, наступила минута "Встречи*. Прекратилась оглушительная барабанная дробь, прервался жалобный рев гобоев, похоронная музыка смолкла. Оба изображения были неподвижны, одно против другого, и раздался жалобный голос, распевая на однообразный мотив несколько куплетов, выражавших пафос этой встречи.

Присутствующие, разинув рты, слушали дядютГранча, старого "бархатника" (Работник, занимающийся тканьем бархата.), каждый год приходившего из Валенсии, чтобы петь на этом торжестве, из благочестивого усердия. Что за голос! Его жалобные звуки надрывали душу! Вот почему, когда выпивавшие в соседней таверне начинали хохотать слишком громко, среди примолкнувшей толпы поднимался всеобщий протест и возмущенные верующие кричали:

- Да замолчите же, так-то вас и так!

Изображения приподнялись и опустились, каковые движения в глазах зрителей означали обмен скорбных приветствий между матерью и сыном; а пока происходили все эти церемонии и раздавалось пискливое пение дяди Гранчи, Долорес ие отводила глаз от стройного бравого "Иудея," составлявшего столь приятную противоположность со своим неуклюжим начальником.

Хотя Росария и стояла у неё за спиною, однако угадывала, чувствовала, куда направляет взоры её невестка. "He угодно-ли? Точно съесть его собралась!.. Какова наглость! И при собственном муже! Что же это должно быть, когда Антонио к ней приходит, будто бы поиграть с племянником, и остается с ней наедине?"

Между тем, обе процессии слились, чтобы вместе войти в церковь; но встревоженная и ревнивая жена продолжала бормотать угрозы и ругательства, глядя на эти широкие и полные плечи, царственно поддерживающия великолепный затылок, на котором курчавились пряди волос. Долорес, наконец, обернулась величавым движением бедер. He ей ли Росария говорит эти штуки? Когда же она решится оставить ее в покое? Разве каждый не имеет права смотреть, куда захочет? И маленькие золотые точки, сердито сверкая, запрыгали в глазах цвета морской воды.

Росария ответила: "Да, она говорит о Долорес, об этой бешеной суке, которая пожирает мужчин глазами!"

Долорес вызывающе хихикнула: "Очень благодарна... Пусть Росария получше смотрит за своим благоверным. Скажите, пожалуйста! Когда имеешь мужа, надо уметь его удовольствовать. Умеют же другия, совсем уж не такие хитрые. Одни только мошенники думают, что весь свет... А вот сама она любит бить по морде ругательниц".

- Мама, мама! - кричал маленький Паскуало, хныкая и цепляясь за юбки пышиой красотки, которая, побледнев под загаром, уже наклонялась, чтобы кинуться, между тем как соседки хватали Росарию за худые и жилистые руки.

- Это что еще? Все потасовки? - вдруг взревел грубый и хриплый от водки голос, причем грозная туша матушки Пикорес разделила собою желавших подраться. Старуха брала на себя водворение порядка. Она умела обуздывать подобных ведьм.

- Ты, Долорес, ступай домой! А ты, ругательница, смотри, чтоб я тебя не слышала!

Большим количеством толчков и увещаний она привела их в повиновение, "Господи, что за отродье! Даже в такой день, в страстную пятницу, во время процессии "Встречи", эти чертовки устраивают скандал! Пропади оне пропадом! Что за бабы теперь пошли!" И властная торговка, заметив, что обе соперницы еще грозят друг другу издалека, показала им свои толстые кулаки и добилась того, что оне дали развести себя по домам.

В несколько минут весть о скандале разнеслась по всему Кабаньялю.

В лачуге Антонио произошла потасовка. Муж, даже еще не сняв своего костюма Иудвя, усердно пробрал жену свою палкою, чтобы вылечить ее от ревности.

Его начальник тоже имел разговор с Долорес в то время, как она изо всей силы стягивала с него трико, чтобы избавить его от муки, и его стиснутое тело принимало свой естественный вид. "Росария - дура, он с сожалением сознается в этом, и хотя Антонио - ветрогон, да и не прочь от рюмочки, но нельзя не пожалеть его за женитьбу на этой женщине, колючей, словно дикобраз. Но родные - всегда родные. Из-за того, что попалась такая невестка, Ректор не может выгнать от себя родного брата. Нет, а теперь - менее, чем когда-либо: потому что, в случае удачи, Ректору скоро посчастливится сделать Антонио совсем другим человеком".

Долорес, еще бледная от пережитых волнений, кивками одобряла каждое слово мужа.

"Чтобы все было тихо, достаточно пореже видаться с этой полоумной. А теперь следовало подумать о главном"

В ту же ночь, около полуночи, при маленьком дожде, который очень кстати застилал Валенсийский берег легким туманом и не давал разузнавать, куда поворачивают вышедшие в море лодки, "Красотка", этот морской хлам, оснащенная, как для рыбной ловли, распустила свой косой парус и отплыла от берега, тяжеловесно качаясь на волнах, подобно постаревшей красавице, которая, скрывая свои изьяны, идет на поиски поздннх побед.

V.

На следующее утро, часам к пяти, когда первые лучи тусклой и холодной зари только еще начинали выдвигать из мрака колокольни, куполы и крыши Валенсии, акцизные чиновники прибыли в свою контору на Морском Мосту, на Гвадалавьяре, и уселись под еще запертыми окошечками здания весов. Что же касается сторожей, продежуривших тут ночь, те расхаживали по тротуару, сильно топая ногами и закрывая подбородки поднятыми воротниками курток в защиту от холодной сырости. Они поджидали подгородных торговцев, людей буйных, возросших на базаре, ожесточенных нищетою, из-за гроша открывавших шлюзы неистощимого потока ругательств и, прежде чем занять свои места на рынке, изводивших агентов фиска дерзкими требованиями.

Еще до света прибыли телеги с овощами, и дойные коровы меланхолически зазвякали колокольчиками.

Немножко позже, когда, при показавшемся свете, уже резко обозначились очертания предметов на сером фоне горизонта, явились и рыбницы. Сначала, издали послышался глухой перезвон бубенчиков. Потом на мост въехали одна за другою четыре тартаны, влекомые ужасными клячами, которые как будто и на ногах держались лишь благодаря вожжам, находившимся в руках скорченных на своих сиденьях тартанеро, закутанных в шарфы, доходившие им до глаз.

Эти тартаны были тяжелые черные ящики, прыгавшие по неровной мостовой, как старые прогнившие лодки пляшут по воле волн. Сквозь щели кожаного кузова, разлезшагося во многих местах, виднелся тростниковый остов; куски коричневой грязи залепляли бока; железные части, поломанные и скрипучия, были связаны веревками; от колес еще не отстала грязь, налипшая прошлою зимою; и сверху до низу экипаж был весь в дырах, точно от ружейного залпа.

На передке, в качестве пышного украшения, развевалась пара полуслинявших красных занавесочек; через заднюю дверь видны были, виеремежку со своими корзинами, дамы рыбного рынка в клетчатых плащах, в платках, натянутых на грудь, сидевшие тесно одна около другой и распространявшие тошнотворную вонь загнившей соленой воды.

Тартаны ехали гусем, лениво подпрыгивая на толчках, наклоняясь на одну сторону, точно потерявши равновесие, потом вдруг валясь на другую, смотря по колее, с быстротою измученного больного, мечущагося по постели.

Тартаны остановились перед конторой, и на подножках замелькали объемистые калоши, дырявые чулки, из которых выглядывали грязные пятки, подоткнутые юбки, из под которых виднелись нижния - желтые, украшенные черными узорами.

Перед весами выстроились в ряд широкие тростниковые корзины, прикрытые мокрыми тряпками, из под которых выглядывали гладкие серебристые сардины, нежно-алые краснобородки, креветы, дергавшие тонкими лапками в предсмертных судорогах. По краям корзин разложен был самый крупный товар: толстохвостые губаны, сведенные последними конвульсиями, с безмерно открытою круглою пастью, в глубине которой виднелась их темная глотка с круглым и беловатым языком, несколько похожим на биллиардный шар; широкие и плоские скаты, разложенные на земле, напоминали те липкие тряпки, которыми моют полы.

Весы в эту минуту были заняты пекарями подгородной булочной, молодыми красавцами, с бровями в муке, в больших рабочих фартуках и с рукавами, засученными до локтей: они выгружали на платформу мешки с горячими хлебами, вкусный запах которых вносил аромат жизни в воздух, зараженный тяжелыми испарениями рыбы.

Рыбницы, в ожидании своей очереди, боптали с зеваками, созерцавшими крупную рыбу, или сцеплялись между собою и осыпали друг друга бранью.

Чиновников злила дерзкая трескотня этих озорниц, каждое утро туманившая им головы. Оне говорили не иначе, как криками, и к каждому слову прибавляли междометие из того неистощимого репертуара, какой можно усвоить только на Левантинском моле. Едва очутившись вместе, оне припоминали все вчерашния неудовольствия, или продолжали ссору, начатую нынче же на взморье; оне обменивались оскорблениями и непристойными жестами, сопровождая свои слова громким и мерным хлопаньем по собственным ляжкам, или грозно замахивались кулаками; но в самый горячий момент это бешенство переходило в хохот, напоминавший кудахтанье целаго курятника, если которой-нибудь из них случалось кинуть фразу, достаточно пряную, чтобы произвести впечатление даже на их избалованный вкус.

Оне досадовали на медленность, с какою булочники очищали весы; ругательства сыпались градом, и среди звонкого ливня грубых слов, прерываемых любезным хихиканьем, оне нападали то на одного, то на другого, вполне наивно перемешивая самые чудовищные богохульства с самыми сальными прилагательными.

Co своей стороны, булочники в карман за словами не лазили и отвечали непристойными шутками этим женщинам, которые, благодаря сложенным под передниками рукам, все казались обладательницами до странности громадных животов, являя собою комичное зрелище. Среди гула, шуток и ругательств, красотка Долорес, стоя несколько в стороне, казалась безучастною ко всему происходившему. Одетая лучше других, она с кокетливою небрежностью прислонилась к одному из столбов павилиона, держа руки за спиною, выставив полную грудь и улыбалась, точно удовлетворенный фимиамом идол, когда мужчины поглядывали на её желтые кожаные башмаки и на её полные икры в красных чулках. По временам она разражалась хохотом, как безумная, раздвигая свои могучия челюсти здоровой и молодой самки; тогда её яркие, мясистые губы обнажали правильные ряды крепких зубов, таких блестящих, что все лицо как бы освещалось этим мягким сверканием белой кости.

К ней питали уважение за силу кулаков и вызывающую дерзость. Почтение усиливалось тем обстоятельством, что она была женою Ректора, этого добряка, покорного ей во всем, но умевшего на море добыть больше, чем многие другие, и, по общему мнению, без сомнения, имевшему толстенький кошелечек, запрятанный куда-нибудь в кувшин. Это позволяло жене его держать себя царицей среди толпы распутных и вшивых рыбных торговок.

- Царь Небесный! Когда же вы очистите весы? - крикнула, наконец, она, подбоченясь, по адресу булочников.

Эти как раз убирали последний мешок, и взвешивание рыбы началось. Как и каждое утро, возникли ссоры из-за очереди взвешивать корзины. Бабы ругались, но не вступали в рукопашную: вмешивался сиплый бас матушки Пикорес, и её крики действовали, как выстрелы иа пушки.

Ho - удивительное дело! - в течение нескольких минут Долорес не смотрела на прочих и пропустила собственную очередь: её глаза были устремлены на мост, где над перилами двигались плечи запоздавшей женщины, которая сгибалась под тяжестью поддерживаемых её руками корзин: Долорес узнала в ней свою невестку и, припомнив сцену, происшедшую накануне, во время процессии, вскипела, точно паровой котел.

Когда жена Антонио приблизилась к зданию акциза, Долорес коснулась локтя матушки Пикорес со взрывом дерзкого хохота: "видела ли тетя? Эта Росария всегда запаздывает. Оно и понятно, потому что несчастная прёт пешком со вьюком, который под силу разве мулу"!

Розария побледнела, но не ответила ничего и с видом крайней усталости поставила свои корзины на землю. Потом она посмотрела на Долорес с выражением ненависти. Долорес утирала себе нос, шумно дыша, будто бы нюхая табак, и бормотала достаточно громко, чтобы ее слышали: "пусть-ка Росария присядет: ведь, после такого пути надо быть без ног и всей в поту"!

Этот вызывающий шопот вывел маленькую женщину из себя: "Присеси? Экое бесстыдствои Когда нечем заплатить за тартану, честные люди идут пешком, а не так, как иные прочия, которые надувают мужа и устраиваются, как можно удобнее".

Тут красивая рыбница с золотыми точками загоревшихся гневом в больших зеленых глазах на несколько шагов подошла к говорившей:

- Про кого это было сказано?

К счастью, матушка Пикорес, только что взвесившая свои корзины, подошла и своими толстыми и жесткими руками остановила племянницу: она не хочет ни потасовок, ни скандалов. Скорее в тартану! Передушить друг дружку оне могут в другой раз: сегодня слишком поздно, и на рынке ждут покупатели... Как им идет, в самом деле, так грызться: ведь оне - невестки! И схвативши Долорес за талию, она потащила ее к тартане, в которой уже разместились остальные рыбницы со своими корзинами.

Хорошенькая бабочка дала себя вести, как ребенка, но губы у неё дрожали и, когда расхлябанная повозка тронулась с места, она крикнула следующую угрозу:

- Помни, Росария, мы еще увидимся!

Теперь было совсем светло. Серый туман, заполнявший пространство, распадался на густые клочья, а солнце, едва еще поднявшееся над линией горизонта, превращало лужи в жидкое золото и клало на фасады домов яркое зарево пожара.

Уже господствовало оживление. Пробегали вагоны, полные рано вставших пассажиров; сменные лошади трусили парами, управляемые мальчишками, сидевшими на них без седел; а по обоим бокам аллеи, группы рабочих, еще сонных, торопливо шли на добычу хлеба по направлению к фабрикам, имея на плече мешечек с завтраком, а во рту - сигаретку.

В городе, по тротуарам, легким шагом шли служанки с белыми корзинами в руках; метельщики собирали сор минувшей ночи; в канавках воды, текущей вдоль тротуаров, плескали ногами дойные коровы, однообразно позвякивая колокольчиками; двери лавок отворялясь, выставки расцвечивались разноцветными вещами; и отовсюду слышалось сухое шуршание щеток, выталкивавших на улицу и выкидывавших пыль, которая под лучами солнца разлеталась золотыми облаками.

Когда тартаны подъехали к рыбному рынку, подбежали старые посыльные, чтобы снять корзины и не без подобострастия высадить из экипажа этих торговок считать которых за барынь их принуждала собственная нищета.

Торговки, все еще завернутые в свои широкие плащи, проникли одна за другою в здание сквозь узкие входы, темные, точно в тюрьме, - зловонные пасти, выдыхавшие прель и затхлость рыбного рынка. Вскоре весь маленький рынок был в движении. Под цинковыми навесами, с которых еще капал дождь минувшей ночи, торговки опоражнивали корзины на мраморные столы и раскладывали рыбу на слои зеленого шпажника.

Крупная рыба, продаваемая ломтями, краснела своим кровавым мясом; лохани наполняла "вчерашняя", т.е. рыба, уже сутки лежащая во льду, с мутными глазами и потускневшей чешуей; а сардина в демократическом беспорядке лежала кучами рядом с гордыми краснобородками и креветками в скромных сереньких платьицах.

Противоположная сторона рынка была занята продавщицами другого сорта, одетыми так же, как и кабаньяльские, но беднее и грязнее. Это были рыбницы из Альбуферы, женщины того странного и выродившагося племени, которое живет в лощине на плоских лодках, черных точно гробы, в густом камыше, в шалашах среди болот и находит пропитание в грязной воде: жалкие существа с изможденными и землистыми лицами, в вечным блеском трехдневной лихорадки в глазах, в юбках, пропахших не свежим ветром моря, а испарениями гнилых каналов, зловонною тиною, которая, если пошевелишь ее, распространяет смерть. Эти женщины вытряхивали на свои столы громадные мешки, которые дергались, точно одаренные жизнью: из них вываливались кишащия массы угрей, которые сжимали свои липкие черные кольца, перевивались своими беловатыми брюхами и приподнимали острые змеиные головки. Рядом с угрями лежала мертвая и вялая пресноводная рыба: лини с невыносимым запахом, своим странным металлическим отблеском напоминавшие о тех тропических фруктах, которые под темной, блестящей корой содержат в своей мякоти яд...

Но и эти несчастные женщины распадались на несколько категорий: были и такие, самые обездоленные, которые, сидя на земле, сырой и скользкой, между рядами столов, предлагали нанизанных на длинные тростинки лягушек, растопыренными во все стороны лапками похожих на танцовщиц.

Рыбный рынок становился весьма оживленным; покупатели начинали прибывать, а торговки обменивались таинственными знаками, отрывками фраз на специальном жаргоне, чтобы предупредить о приближении полицейских, - и тогда с невероятною быстротою прятались под фартуки и юбки черезчур легкие гири.

Старыми, зазубренными и грязными ножами торговки вскрывали серебристое брюхо рыбы; сирадные внутренности падали под столы, a бродячия собаки, понюхав их, рычали от отвращения и убегали в соседния галлереи, к прилавкам мясников.

Те самые рыбницы, которые только что дружески теснились в одной и той же тартане, теперь враждебно переглядывались за своими столами, направляя вызывающие взоры на каждую, которая отбивала у другой покупателя. Дух борьбы, дух грубого соперничества наполнил маленький темный рынок, каждый камень которого был пропитан гнилью и заразой. Бабы кричали голосами, терзавшими уши; оне стучали по своим скверным весам, чтобы привлечь покупателей, звали их ласковыми фразами, предложениями, сделанными в материнском тоне. Но минуту спустя, если покупатель осмеливался торговаться, медоточивые уста сразу превращались в отверстия канализационных труб и изливали на дерзкого потоки нечистот под аккомпанимент наглаго хохота из-за соседних столов: так как все эти бабы инстинктивно сливались воедино, когда дело шло об издевательстве над покупателями.

Матушка Пикорес величественно возседала на большом кресле, своею пухлою величиною напоминая кита, гримасничая волосатою морщинистою рожею и каждую минуту меняя положение, чтобы полнее насладиться ласковым теплом грелки, находившейся у неё под ногами; она не расставалась до позднего лета с этою грелкою, составлявшею не роскошь, а необходимость для её старого тела, прохваченного сыростью до костей. Ея синеватые руки ни на секунду не оставались в покое. Вечная чесотка очевидно мучила её грубую кожу: толстые пальцы скребли под мышками, проникали под платок, погружаясь в седую гриву; ожесточенным почесыванием приводили в дрожь громадный живот, который ниспадал на ляжки, точно пышный передник; с удивительной беззастенчивостью приподнимали непостижимый лабиринт юбок, чтобы царапать отекшие икры. У неё был давно свой круг покупателей, и она не особенно гналась за новыми, но испытывала дьявольскую радость, когда ей представлялся случай, нахмуривши брови, выстрелить каким-нибудь площадным ругательством в скупых барынь, ходивших со своими служанками по рынку. Ея низкому хриплому голосу почти всегда прикадлежала решаюшая роль в рыночных стычках, и все хохотали над её грозной воркотней и над изречениями, произносимыми тоном оракула и заключавшими в себе весьма откровенную философию.

Напротив помещалась её племянница Долорес, засученные рукава которой обнажали прекрасные руки, небрежно игравшие чашками весов; она кокетливо улыбалась с целью показать свои ослепительные зубы всем добрым горожанам, которые, привлеченные прелестью этого милаго лица, приходили сами выбирать себе рыбу, чтобы унести ее в хорошеньких тростниковых сумочках с красными каймами.

Росария помещалась с той же стороны, как и матушка Пикорес, но немножко подалее, через два стола от старой торговки; она аккуратно разложила свой товар, так что наиболее свежий сразу бросался в глаза.

Итак, обе невестки все время находились лицом к лицу и каждый раз, как встречались взглядами, отворачивались с видом презрения; но тотчас их взоры опять начинали искать друг друга и гневно скрещивались, точно шпаги. В это утро у них еще не было предлога начать свою ежедневную ссору. Но предлог явился, когда красивая Долорес, улыбками и позвякиванием блестящих, точно золото, весов, превлекла к себе покупателя, который торговал что-то у Росарии.

Последняя, - сухая, нервная и болезненная, - взъерошилась, как худощавый петух, бледная от бешенства и лихорадочно сверкая глазами. "Ах, есть ли силы терпеть? Скверная тварь! Отбивать у честной женщины её постоянных покупателей! Воровка!.. Хуже воровки"!

Та, величественная на видть, приняла позу царицы и своим изящным носиком потянула в себя воздух: "Кто это воровка? Она? Нечего так сердиться, душа моя! На рынке все друг друга знают, и людям хорошо известно, с кем они имеют дело".

Этот ответ привел в восторг весь рыбный ряд. Обычная комедия начиналась. Торговки обменивались лукавыми взглядами и забывали о своем деле. Покупатели собирались в круг и улыбались от удовольствия, радуеся случаю, дарившему им такое зрелище. Полицейский, который было сунулся в галлерею, благоразумно удалился, как человек опытный; а матушка Пикорес подняла глаза к небу, возмущенная этим раздором, которому не видела конца.

- Да, воровка! - повторяла Росария. "Это известно: у той страсть отнимать все, что принадлежит другой! Доказательство на лицо; на рынке Долорес крадет у неё покупателей, a там в Кабаньяле - кое что другое... Другое: негодяйка хорошо знает, что именно... Как будто этой злой скотине мало своего Ректора, барана более слепого, чем крот, неспособного даже видеть, что у него на собственном лбу!"

Этот поток оскорблений разбивался о высокомерное спокойствие Долорес. Красивая рыбница видела, что все соседки кусают губы, подавляя сильнейший хохот при этих намеках на нее и на её мужа; не желая забавлять собою весь рынок, она притворялась равнодушной.

- Молчи, дура! Молчи, завистница! - говорила она пренебрежительно.

Но Росария возразила:

"Она завидует? Кому? Потаскушке, хуже которой нет во всем Кабаньяле? Спасибо! Сама она - честная и неспособна отбивать чужих мужей."

Долорес не осталась в долгу:

- Отбивать чужих мужей? Да как же это сделать с твоею мордою, как у сардины! Дурнорыла ты слишком, душа моя!

Так оне продолжали переругиваться. Росария все больше бледнела, судорожно взмахивая руками, пока говорила; Долорес, подбоченившись, держала себя гордо и улыбалась, точно её свежий ротик произносил любезности.

Воинственный пыл охватил весь рынок. У входов образовались группы, и все торговки, точно растрепанные фурии, нагибались над столами, щелкали языками, точно натравливая собак, взрывами хохота одобряли цинические выходки Долорес и стучали гирями по весам, поддерживая этим металлическим звяканием бешеный гам перебранки.

Долорес, чтобы выразить все свое презрение, придумала, наконец, нечто решительное:

- Слушай! Ты потолкуй-ка вот с кем!

И сильным движением повернувши к сопернице спину, она звонко шлепнула себя пониже талии так, что под ситцем дрогнула роскошная масса упругаго и твердого тела.

Это имело шумный успех. Рыбницы падали на стулья, задыхаясь от хохота; торговки скумбрией и продавцы требухи из-за соседних столов, собравшись кучками, вытаскивали руки из-под передников, чтобы апплодировать; a добрые горожане, забывши о сумочках с покупками, любовались смелыми контурами могучаго и крепкого тела.

Но торжество Долорес было кратковременно. Когда вновь обратилось к зрителям её улыбающееся лицо, Росария, пьяная от бешенства, пустила в нее двумя пригоршнями сардин, которыми залепила ей все глаза и нос.

Красавица привскочила. Такое оскорбление! Пусть эта злая жердь выходит: надо взглянуть на нее поближе! И она сошла с места, еще выше засучивая рукава, при чем глаза точно выскакивали у неё из головы, так сверкали в них золотые точки!

Росария вышла вперед, нагнув голову, задыхаясь от злобы, бормоча сквозь зубы ужаснейшие ругательства, отталкивая тех, кто пытался загородить ей дорогу.

Оне сцепились посреди прохода, между двумя рядаыи столов! Тщедушная бабенка буйно кинулась на свою сильную соперницу, но не сумела повалить ее. Это была борьба нервов с мускулами, злобы - с силою, которая осталась даже непоколебленной.

Долорес, с твердостью ожидавшая нападения, встретила врага градом пощечин, от которых страшно покраснели худощавые щеки Росарии; но вдруг сама она вскрикнула и схватилась руками за уши: "Ах, сукина дочь"!.

Росария вырвала у неё из уха одну из украшенных крупным жемчугом серег, восхищавших весь рыбный рынок. Струйки крови потекли между пальцами раненой. "Честно ли так драться? Только дрянные паскудницы прибегают к таким штукам! Люди попадали на каторгу за гораздо меньшее злодейство!"

Долорес хныкала, держась за ухо, в грациозной позе страдающей девочки.

Сражение было быстро, как молния. Двумя взмахами руки матушка Пикорес разлучила подравшихся; между тем, как старуха ловила Росарию, бледную и напуганную совершенным поступком, кучка торговок утешала и удерживала Долорес: ибо храбрая воительница, подстрекаемая резкой болью в окровавленном ухе, хотела вновь кинуться на врага.

Над сборищем замелькали фуражки городовых, старавшихся проложить себе путь. Тогда старуха скомандовала:

- Все по местам и молчать! He стоит доставлять этим бездельникам удовольствие и позволять им изводить порядочную женщину протоколами да тасканием по судам. Сказать, что ровно ничего не было!

Голову Долорес повязали шелковым платком, чтобы скрыть окровавленное ухо. Рыбницы разошлись no своим местам, где расселись с комической важностью, во все горло предлагая свой товар; полицейские пошли от стола к столу среди этого адского гама, получая в ответ лишь сердитые фразы: "Зачем они припожаловали? Им тут совсем не место. Здесь не было ровно ничего. Они являются всегда, когда никому ие нужны". Им пришлось покинуть рынок в полном конфузе, слыша за собою грубый бас матушки Пикорес, выражавшей негодование на несвоевременное усердие этих бездельников, и насмешливый звон весов, которые провожали их адскам концертом.

Спокойствие, наконец, возстановилось, и рыбницы занялись покупателями. Обе же неприятельницы молча предавались своей злобе. Росария сидела прямо, скрестивши руки, устремив перед собою пристальный и суровый взгляд, похожая на разгневанного сфинкса, и совсем перестала продавать; а на щеках её все явственнее выступали багровые следы пощечин. Спиною к ней сидела Долорес, делая усилия, чтобы сцержать слезы, которые, от боли, подступали ей к горлу.

Матушка Пикорес не могла уняться и продолжала говорить громко, точно беседуя с уснувшею рыбою, которая лежала перед нею. "Чтож, эти дуры будут ревновать друг дружку всю жизнь? Все каждая будет стараться убить другую? И это - из-за мужиков! Безмозглые! Точно на свете не больше мужиков, чем требуется! Этому нужно положить конец. Да, да, чорт возьми, она это сделает. Если дуры откажутся мириться, она приведет их в разум хорошими тумаками. Уж это она сумеет!"

Бласко-Ибаньес Висенте - Майский цветок. 1 часть., читать текст

См. также Бласко-Ибаньес Висенте (Vicente Blasco Ibanez) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Майский цветок. 2 часть.
В одиннадцать часов она проглотила згвтрак, который принесла ей рассыл...

Майский цветок. 3 часть.
Крик голытьбы вывел их из любовного онемения: - Ректор! Вот Ректор! Во...