СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Михаил Загоскин
«Рославлев, или Русские в 1812 году - 02»

"Рославлев, или Русские в 1812 году - 02"

Пообедав и выкормя лошадей в больших Мытищах, Зарецкой отправился далее. Если б он был ученый или, по крайней мере, сантиментальный путешественник, то, верно бы, приостановился в селе Братовщине, чтоб взглянуть на некоторые остатки русской старины. Но наш гусарской ротмистр проехал весьма хладнокровно мимо ветхой церкви, построенной, вероятно, прежде царя Алексея Михайловича, и, взглянув нечаянно на одно полуразвалившееся здание, сказал: "Кой черт! что это за смешной амбар!.." -

"Злодей! - вскричал бы какой-нибудь антикварий. - Вандал! да знаешь ли, что ты называешь амбаром царскую вышку, или терем, в котором православные русские цари отдыхали на пути своем в Троицкую лавру? Знаешь ли, что недавно была тут же другая царская вышка, гораздо просторнее и величественнее, и что благодаря преступному равнодушию людей, подобных тебе, не осталось и развалин на том месте, где она стояла? Варвары! (прошу заметить, это говорю не я, но все тот же любитель старины) варвары! вы не умели сберечь даже и того, что пощадили Литва и татары! Куда девался великолепный Коломенский дворец? Где царские палаты в селе Алексеевском? Посмотрите, как все европейские народы дорожат остатками своей старины! Укажите мне хотя на один иностранный город, где бы жители согласились продать на сломку какую-нибудь уродливую готическую башню или древние городские вороты? Нет! они гордятся сими драгоценными развалинами; они глядят на них с тем же почтением, с тою же любовию, с какою добрые дети смотрят на заросший травою могильный памятник своих родителей; а мы..." Тут господин антикварий, вероятно бы, замолчал, не находя слов для выражения своего душевного негодования; а мы вместо ответа пропели бы ему забавные куплеты насчет русской старины и, посматривая на какой-нибудь прелестный домик с цельными стеклами, построенный на самом том месте, где некогда стояли неуклюжие терема и толстые стены с зубцами, заговорили бы в один голос: "Как это мило!.. Как свежо!.. Какая разница! О! наши предки были настоящие варвары!"

Но меж тем, пока мы слушали горькие жалобы любителя русской старины, Зарецкой все ехал да ехал. Опустив поводья, он сидел задумчиво на своей лошади, которая шла спокойной и ровной ходою; мечтал о будущем, придумывал всевозможные средства к истреблению французской армии и вслед за бегущим неприятелем летел в Париж: пожить, повеселиться и забыть на время о любезном и скучном отечестве. В ту самую минуту, как он в модном фраке, с бадинкою

(тросточкой (от фр. badine)) в руке, расхаживал под аркадами Пале-Рояля и прислушивался к милым французским фразам, загремел на грубом русском языке вопрос; "Кто едет?" Зарецкой очнулся, взглянул вокруг себя: перед ним деревенская околица, подле ворот соломенный шалаш в виде будки, в шалаше мужик с всклоченной рыжей бородою и длинной рогатиной в руке; а за околицей, перед большим сараем, с полдюжины пик в сошках.

- Кто едет? - повторил мужик, вылезая из шалаша.

- Да разве не видишь, что офицер? - сказал вахмистр. - Экой мужлан!

- Ан врешь! Я не мужик.

- Да кто же ты?

- Ополченный! - отвечал воин, поправив гордо свою шапку.

- Зачем же ты здесь? - спросил Зарецкой.

- Стою на часах, ваше благородие.

- Так что же ты зеваешь, дурачина? - закричал вахмистр. - Отворяй ворота!

- Без приказа не могу. Эй! выходи вон!

Человек шесть мужиков выскочили из сарая, схватили пики и стали по ранжиру вдоль стены; вслед за ними вышел молодой малой в казачьем сером полукафтанье, такой же фуражке и с тесаком, повешенным через плечо на широком черном ремне. Подойдя к Зарецкому, он спросил очень вежливо: кто они откуда едет?

- А на что тебе, голубчик? - сказал Зарецкой. - И кто ты сам такой?

- Урядник, ваше благородие!

- А какое тебе дело, господин урядник, кто я и куда еду?

- Здесь стоит полк московского ополчения, ваше благородие, и полковник приказал, чтоб всех проезжих из Москвы, а особливо военных, провожать прямо к нему.

- Вот еще какие затеи! Да разве здесь крепость и ваш полковник комендант?

- Не могу знать, ваше благородие! а так велено. Полковник сейчас изволил приказывать...

- Большая мне нужда до его приказания! Ополченный полковник!.. Отворяй ворота!

- Да ведь он просит, ваше благородие, заехать к нему в гости.

- А если я не хочу быть его гостем?.. Да кто такой ваш полковник?

- Николай Степанович Ижорской.

- Ижорской?.. Мне что-то знакома эта фамилия... Кажется, я слышал от Владимира... Не родня ли он Лидиной?..

- Прасковье Степановне?.. Родной братец.

- Вот это другое дело... Так я могу от него узнать, далеко от ли отсюда деревня Владимира Сергеевича Рославлева.

- Да не близко, ваше благородие! Ведь она по Калужской дороге.

- Ну, так и есть: я знал вперед, что ошибусь!.. Отворяй ворота и проводи меня к своему полковнику.

- Я, сударь, на карауле и отлучиться не могу; я пошлю с вами ефрейтора.

Эй, ребята! слушай команду!.. В сошки!

Воины положили в сошки свои пики и повернулись, чтоб идти в сарай.

- Гаврило! - продолжал урядник, - проводи господина офицера к полковнику.

- К барину? - спросил молодой крестьянской парень.

- Ну да! то есть к его высокоблагородию, дурачина!

- Слушаю-ста! А пику-то оставить, что ль, или нет?

Урядник призадумался.

- Ефрейторы всегда ходят с ружьями, - сказал, улыбаясь, Зарецкой.

- Ну, что стал? возьми пику с собой! - закричал урядник, - да смотри не дразни по улицам собак. Ступай!

Воин, положив пику на плечо, отправился впереди наших путешественников по длинной и широкой улице, в конце которой, перед одной избой, сверкали копья и толпилось много народа.

ГЛАВА II

В белой и просторной избе сельского старосты за широким столом, на котором кипел самовар и стояло несколько бутылок с ромом, сидели старинные наши знакомцы: Николай Степанович Ижорской, Ильменев и Ладушкин. Первый в общеармейском сюртуке с штаб-офицерскими эполетами, а оба другие в серых ополченных полукафтаньях. Ильменев, туго подтянутый шарфом, в черном галстуке, с нафабренными усами и вытянутый, как струнка, казалось, помолодел десятью годами; но несчастный Ладушкин, привыкший ходить в плисовых сапогах и просторном фризовом сюртуке, изнемогал под тяжестью своего воинского наряда: он едва смел пошевелиться и посматривал то на огромную саблю, к которой был прицеплен, то на длинные шпоры, которые своим беспрерывным звоном напоминали ему, что он выбран в полковые адъютанты и должен ездить верхом.

- Что это Терешка не едет? - сказал Ижорской. - Волгин обещался прислать его непременно сегодня.

- Да куда, сударь, - спросил Ильменев, - поехал наш бывший предводитель, Михаила Федорович Волгин?..

- А теперь мой пятисотенный начальник? - подхватил с гордостию Ижорской. - Я послал его в Москву поразведать, что там делается, и отправил с ним моего Терешку с тем, что если он пробудет в Москве до завтра, то прислал бы его сегодня ко мне с какими-нибудь известиями. Но поговоримте теперь о делах службы, господа! - продолжал полковник, переменив совершенно тон. - Господин полковой казначей! прибавляется ли наша казна?

- Слава богу, ваше высокоблагородие! - отвечал Ильменев, вскочив проворно со скамьи. - Сегодня поутру прислали к нам из города, взамен недоставленной амуниции, пятьсот тридцать три рубля двадцать две копейки.

- А что ж сегодняшний приказ, господин полковой адъютант?

- Готов, Николай Степанович, - сказал Ладушкин, вставая.

- Смотри, смотри, братец!.. опять зацепил шпорами... Ну! вот тебе и раз!.. Да подними его, Ильменев! Видишь, он справиться не может.

- О, господи боже мой!.. - сказал Ладушкнн, вставая при помощи Ильменева, - в пятой раз сегодня! Да позвольте мне, Николай Степанович, не носить этих проклятых зацеп.

- Что ты, братец! где видано? Адъютант без шпор! Да это курам будет на смех. Привыкнешь!

- Так нельзя ли меня совсем из адъютантов-то прочь, батюшка?

- Оно, конечно, какой ты адъютант! Тут надобен провор. Вот дело другое

- Ильменев: он человек военной; да грамоте-то мы с ним плохо знаем. Ну, что ж приказ?

- Вот, сударь, готов; извольте прочесть.

- Давай!.. Пароль... лозунг... отзыв... Хорошо! Что это?.. "Воина третьей сотни Ивана Лосева за злостное похищение одного индейского петуха и двух поросят выколотить завтрашнего числа перед фрунтом палками". Дело!

"Господин полковой командир изъявляет свою совершенную признательность господину пятисотенному начальнику Буркину..."

- За что?

- За найденный вами порядок и примерное устройство находящихся под командою его пяти сотен.

- Да, да! совсем забыл: ведь я назначил сегодня смотр; но надобно прежде взглянуть, а там уж сказать спасибо.

- Он с полчаса дожидается, - сказал Ильменев. - Извольте-ка взглянуть в окно; посмотрите, как он на своем Султане гарцует перед фрунтом.

- Пойдемте же, господа! Гей, Заливной! саблю, фуражку!

Ижорской, прицепя саблю, вышел в провожании адъютанта и казначея за ворота. Человек до пятисот воинов с копьями, выстроенные в три шеренги, стояли вдоль улицы; все офицеры находились при своих местах, а Буркин на лихом персидском жеребце рисовался перед фрунтом.

- Смирно! - закричал он, увидя выходящего из ворот полковника.

- Хорошо! - сказал Ижорской важным голосом. - Фрунт выровнен, стоят по ранжиру... хорошо!

- Слушай! - заревел Буркин. - Шапки долой!

- Хорошо! - повторил Ижорской, - все в один темп, по команде... очень хорошо!

- Господин полковник! - продолжал Буркин, подскакав к Ижорскому и опустив свою саблю.

- Тише, братец, тише! Что ты? задавишь!

- Господин полковник!..

- Да черт тебя возьми! Что ты на меня лезешь?

- Честь имею рапортовать, что при команде со. стоит все благополучно: двое рядовых занемогли, один урядник умер...

- Хорошо, очень хорошо!.. Да осади свою лошадь, братец!.. Э! постой!

Кто это едет на паре? Никак, Терешка? Так и есть! Ну что, брат, где Волгин?

- Изволил остаться в Москве, - отвечал слуга, спрыгнув с телеги, которая остановилась против избы.

- А скоро ли будет назад?

- Не могу доложить. Он послал меня вчера еще вечером; да помеха сделалась.

- Что такое?

- У самого Ростокина выпрягли у меня лошадей, говорят, будто под казенные обозы - не могу сказать. Кой-как сегодня, и то уже после обеда, нанял эту пару, да что за клячи, сударь! насилу дотащился!

- Ну, что слышно нового?

- Николай Степанович! - сказал Ладушкин, - позвольте доложить: здесь не место...

- Да, да! в самом деле! Господин пятисотенный начальник! извольте распустить вашу команду да милости прошу ко мне на чашку чаю; а ты ступай за нами в избу.

- Слушай! - заревел опять Буркин. - Шапки надевай! Господа офицеры!

разводите ваши сотни по домам. Тише, ребята, тише! не шуметь! смирно!

Через несколько минут изба, занимаемая Ижорским, наполнилась ополченными офицерами; вместе с Буркиным пришли почти все сотенные начальники, засели вокруг стола, и господин полковник, подозвав Терешку, повторил свой вопрос:

- Ну что, братец, что слышно нового?

- Да что, сударь! говорят, французы идут прямо на Москву.

- А где наши войска?

- Не могу доложить.

- Неужели в самом деле, - закричал Буркин, - Москвы отстаивать не будут и сдадут без боя?.. Без боя!.. Ну как это может быть?

- Эх, батюшка Григорий Павлович! - перервал Ладушкин, - было бы чем отстаивать, и когда уж все говорят...

- Ан вздор, не все! Вчера какой-то бедный прохожий меня порадовал. Он сказал мне, что ведено всему нашему войску сбираться к Трем горам.

- И вы, сударь, ему поверили? - спросил насмешливо Ладушкин.

- И поверил, и на водку дал.

- Чай, двугривенный или четвертак? Ведь вы человек тороватый!

- Нет, на ту пору у меня мелочи не случилось.

- Что ж вы ему дали? Уж не целковый ли?

- Нет, братец! я дал ему синенькую - да еще какую! с иголочки, так в руке и хрустит! Эх! подумал я, была не была! На, брат, выпей за здоровье московского ополчения да помолись богу, чтоб мы без работы не остались.

"Пять рублей! - повторил про себя Ладушкин. - Ну, подлинно: глупому сыну не в помощь богатство!"

- И в Москве об этом народ толкует, - сказал слуга. - Да вот я привез с собой афишку, которую вчера по городу разносили.

- Что ж ты, братец! - закричал Ижорской, - давай сюда!.. Постой-ка!

подписано: граф Растопчин. Господин адъютант! - продолжал он, - извольте прочесть ее во услышание всем!

Ладушкин взял афишу, напечатанную на небольшой четвертке, и начал читать следующее:

- "Братцы, сила наша многочисленна и готова положить живот, защищая отечество. Не пустим злодея в Москву; но должно пособить и нам свое дело сделать. Грех тяжкой своих выдавать! Москва - наша мать; она вас поила, кормила и богатила. Я вас призываю именем божией матери на защиту храмов господних, Москвы, земли русской. Вооружитесь кто чем может - и конные и пешие; возьмите только на три дня хлеба, идите со крестом. Возьмите хоругви из церквей и с сим знаменем сбирайтесь тотчас на Трех горах. Я буду с вами, и вместе истребим злодея. Слава в вышних - кто не отстанет! вечная память -

кто мертвый ляжет! горе на Страшном суде - кто отговариваться станет!"

- Ну, вот! - вскричал Буркни, - ведь прохожий-то правду говорил. Эх, жаль, что я не дал ему красненькой.

- Однако ж, - заметил Ильменев, - в этом листке о московском ополчении ни слова не сказано.

- Да неужто ты думаешь, - возразил Буркни, - что когда другие полки нашего ополчения присоединены к армии, мы станем здесь сидеть, поджавши руки?

- Прикажут, так и мы пойдем, - сказал Ижорской.

- А без приказа соваться не надобно, - примолвил Ладушкин.

- Дай-то господи, чтоб приказали! - продолжал Буркин. - Что, господа офицеры, неужели и вас охота не забирает подраться с этими супостатами? Да нет! по глазам вижу, вы все готовы умереть за матушку-Москву, и, уж верно, из вас никто назад не попятится?

- Назад? что вы, Григорий Павлович? - сказал один, вершков двенадцати, широкоплечий сотенный начальник. - Нет, батюшка! не за тем пошли. Да я своей рукой зарежу того, кто шаг назад сделает.

- Слышишь, брат Ладушкин? - сказал Буркин, - а с ним шутки-то плохие: ведь он один на медведя ходит.

- Оно так, сударь! - возразил Ладушкин, - да если б у нас хоть ружья-то были!

- А слыхал ли ты, брат, - перервал Буркин, - поговорку нашего славного Суворова: пуля дура, а штык молодец.

- Да где у нас штыки-то?

- Вот еще что? А чем рогатина хуже штыка?

- И, конечно, не хуже, - подхватил сотенный начальник. - Бывало, хватишь медведя под лопатку, так и он долго не навертится; а какой-нибудь поджарый француз...

- Постойте-ка, господа! - сказал Ижорской, - никак, гость к нам едет.

Так и есть - гусарской офицер! Ильменев! ступай, проси его.

- Ох, мне эти кавалеристы! - сказал вполголоса Ладушкин. - В грош не ставят нашего брата.

- Да есть тот грех, - примолвил сотенный начальник. - Они нас и за военных-то не считают.

- А вы бы, господа, по-моему, - сказал Буркин. - Если от меня кто рыло воротит, так и я на него не смотрю. Велика фигура - гусарской офицер!..

Послушай-ка, Ладушкии, - продолжал Буркин, поправляя свой галстук, -

подтяни, брат, портупею-то: видишь, у тебя сабля совсем по земле волочится.

- Милости просим, батюшка! - сказал Ижорской, встречая Зарецкого, который, войдя в избу, поклонился вежливо всему обществу, - милости просим!

Не прикажете ли водки? не угодно ли чаю или стаканчик пуншу? Да, прошу покорно садиться. Подвинься-ка, Григорий Павлович.

- Покорно вас благодарю, - сказал Зарецкой, садясь в передний угол между Ижорского и Буркина, - я выпью охотно стакан пуншу.

- Вот это по-нашему, по-военному, господин офицер! - сказал Буркин. -

Что за питье чай без рома! А ром знатный - рекомендую, настоящий ямайской!

- Мне, право, совестно, - сказал Зарецкой, заметив, что одному офицеру не осталось места на скамье, - не стеснил ли я вас, господа?

- Помилуйте! - подхватил Буркин, - кому есть место, тот посидит; кому нет - постоит. Ведь мы все народ военный, а меж военными что за счеты! Не так ли, товарищ? - продолжал он, обращаясь к колоссальному сотенному начальнику, который молча закручивал свои густые усы.

- Разумеется, Григорий Павлович, мы люди военные. Дело походное, а в походе и с незнакомым человеком живешь подчас как с однокорытником; что тут за вычуры! Не так ли, господин адъютант?

- Конечно, конечно, господин капитан. - Позвольте мне рекомендовать вам, - сказал Ижорской. - Это все офицеры моего полка: а это господин Буркин, мой пятисотенный... то есть мой батальонный командир.

- Очень рад, что имею удовольствие познакомиться... А ром у вас в самом деле славный!

- Как не быть порядочного рома, - сказал Ижорской, - у нашего брата -

не бедного помещика...

- И полкового командира, - прибавил Буркин.

- Позвольте спросить, - продолжал Ижорской, - я вижу, вы ранены: где это вас прихватило?

- Под Бородиным.

- А теперь откуда изволите ехать?

- Из Москвы.

- Ну что, батюшка, - сбирается ли там войско на Воробьевых горах?

- Что слышно? - сказал Буркин, - на каком фланге будет стоять московское ополчение?

- Поближе бы только к французам, - примолвил сотенный начальник.

- Не оставят ли его в резерве? - спросил Ладушкин.

- Я этого ничего не знаю, господа; напротив, кажется, под Москвою вовсе не будет сражения.

- Что вы! - закричал Буркин, - так вы поэтому не видели московской афиши? Вот она, прочтите-ка!

- Странно! - сказал Зарецкой, прочтя прокламацию московского генерал-губернатора. - Судя по этому, должно думать, что под Москвою будет генеральное сражение; и если б я знал это наверное, то непременно бы воротился; но, кажется, движения наших войск доказывают совершенно противное.

- Это какая-нибудь военная хитрость, - сказал Ижорской.

- Верно! - заревел Буркин. - Знаете ли что? Москва-то приманка.

Светлейший хочет заманить в нее Наполеона, как волка в западню. Лишь он подойдет к Москве, так народ высыпет к нему навстречу, армия нахлынет сзади, мы нагрянем с попереку, да как начнем его со щеки на щеку...

- Sacristie quelle omelette! (Черт возьми, какой ералаш! (фр.).) -

вскричал, захохотав во все горло, Зарецкой.

- Что это, брат? - шепнул Буркин сотенному начальнику, - по-каковски он это заговорил?

- Уж не француз ли он? - сказал великан, взглянув исподлобья на Зарецкого. - Чего доброго: у него и ухватки-то все нерусские.

- Нет, братец! верно, какой-нибудь матушкин сынок и вырос на французском языке; ведь эти кавалеристы народ все модный - с вычурами.

- Позвольте вас спросить, полковник! - сказал Зарецкой, - вы родня госпоже Лидиной?

Ижорской покраснел, смутился и повторил с приметным беспокойством:

- Лидиной? то есть Прасковье Степановне?..

- Кажется, так. - Да, что греха таить! я был с нею когда-то родня... А на что вам?.. Неужели и до вас слух дошел?..

- О чем?..

- Так, так, ничего! Да разве вы с ней знакомы?

- Нет, я не имею этой чести; но искренний друг мой, Владимир Сергеевич Рославлев...

- Рославлев? Так вы с ним знакомы? Бедняжка!..

- Что такое? неужели его рана...

- А разве он ранен?..

- Да, ранен и лечится теперь у своей невесты.

- У своей невесты! - повторил Ижорской вполголоса.

- Нет, батюшка, у него теперь нет невесты.

- Что вы говорите? Его Полина умерла?

- Хуже. Если б она умерла, то я отслужил бы не панихиду, а благодарственный молебен; слезинки бы не выронил над ее могилою. А я любил ее! - прибавил Ижорской растроганным голосом, - да, я любил ее, как родную дочь!

- Боже мой, что ж такое с нею сделалось?

- Она, то есть племянница моя... Нет, батюшка! язык не повернется выговорить.

- Эх, Николай Степанович! - сказал Буркни, - шило в мешке не утаишь.

Что делать? грех такой. Вот изволите видеть, господин офицер, старшая дочь Прасковьи Степановны Лидиной, невеста вашего приятеля Рославлева, вышла замуж за французского пленного офицера.

- Возможно ли?

- Говорят, что этот француз полковник и граф. Да если б он был и маркграф какой, так срамота-то все не меньше. Господи боже мой! Француз, кровопийца наш!.. Что и говорить! стыд и бесчестье всей нашей губернии!

- Граф? - повторил Зарецкой. - Так точно, это тот французской полковник, которого я избавил от смерти, которого сам Рославлев прислал в дом к своей невесте... Итак, есть какая-то непостижимая судьба!..

- Судьба! - перервал Ижорской. - Какая судьба для таких неповитых дур, как моя сестрица... то есть бывшая сестра моя... Она сама лучше злодейки-судьбы придумает всякую пакость. Вчера только я получил об этом известие. Поверите ль? как обухом по лбу! Я было хотел скакать сам в деревню и познакомиться с новой моей роденькою; да сегодня дошли до нас слухи, будто в той стороне показались французы. Может быть, теперь они уж выручили его из плена. Пусть он увезет с собою свою графиню и тещу - черт с ними! Жаль только бедной Оленьки. Сердечная, за что гибнет вместе с ними! Да во что б ни стало, если ее сиятельство с своей маменькой потащат Оленьку во Францию, так я выйду на большую дорогу, как разбойник, и отобью у них мою племянницу и единственную наследницу всего моего имения.

- Позвольте спросить, Николай Степанович! - сказал Ладушкин, - от кого вы изволили слышать, что французы в наших местах? Это не может быть!

- А почему не может быть?

- Если они идут к Москве, так на что ж им сворачивать на Калужскую дорогу? Кажется, с большой Смоленской дороги сбиться трудно; а на всякой случай неужели-то они и проводника не найдут?

- Эх, братец! не в том дело, что они идут или нейдут по Калужской дороге...

- Нет, сударь, в этом-то и дело! Да, воля ваша, им тут и следа нет идти. Шутка ли, какой крюк они сделают!

- Да что ты так об них хлопочешь, братец?

- Помилуйте, Николай Степанович! ведь моя деревушка почти на самой Калужской дороге.

- Так вот что! - вскричал Буркин. - Ах ты жидомор! по тебе, пусть французы берут Москву, лишь только бы твое Щелкоперово осталось цело.

- Что ж делать, Григорий Павлович! своя рубашка к телу ближе. Ну, рассудите сами...

- Да мне-то разве легче? Мы с тобой соседи: если твою деревню сожгут, так и моей не миновать того же; а разве я плачу?

- Ведь вы человек богатый.

- А ты, чай, убогой? Полно, братец! душ у тебя много, да душонки-то нет.

- Перестаньте, господа! - сказал Ижорской. - Что вы? Мы знаем, что вы всегда шутите друг с другом; но ведь наш гость может подумать...

- И, что вы? - перервал Зарецкой, - мы все здесь народ военный - не правда ли?

- Конечно, конечно!

- А между товарищами какие церемонии? Что на душе, то и на языке. Но позвольте вас спросить, где же теперь приятель мой Рославлев?

- Я слышал, что он уехал в Москву.

- Да и теперь еще там, сударь! - сказал лакей Ижорского, Терентий, который в продолжение этого разговора стоял у дверей, - Я встретил в Москве его слугу Егора; он сказывал, что Владимир Сергеич болен горячкою и живет у Серпуховских ворот в доме какого-то купца Сеземова.

- Боже мой! - вскричал Зарецкой. - Владимир болен, а может быть, сегодня французы будут в Москве!

- В Москве? - повторил Ижорской, - но ведь ее не отдадут без боя, а мы еще покамест не дрались.

- И бог милостив! - прибавил Буркин, - авось отстоим нашу матушку.

- Чу! колокольчик! - сказал Ильменев, выглянув в окно. - Кто-то скачет по улице! Никак, Михаила Федорович?

- Волгин? - спросил Ижорской, привставая с скамьи. - Он и есть! Ну, верно, не жалел лошадок: эк он их упарил!

Волгин, в форменном мундирном сюртуке, сверх которого была надета темного цвета шинель, вошел поспешно в избу.

- Ну что, Михаила Федорович? - спросил Ижорской.

- Не торопитесь, скажу! - отвечал глухим голосом Волгин.

- Да говори, что нового?

- Что нового? Замоскворечье горит, и как я выехал за заставу, то запылал Каретный ряд.

- Что это значит?

- Что, братцы! - вскричал Волгин, бросив на пол свою фуражку, - нам осталось умереть - и больше ничего!

- Как? что такое?

- Москва сдана без боя - французы в Кремле!

- В Кремле! - повторили все в один голос. С полминуты продолжалось мертвое молчание: слезы катились по бледным щекам Ижорского; Ильменев рыдал, как ребенок.

- Кормилица ты наша! - завопил наконец, всхлипывая, Буркин, - и умереть-то нам не удалось за тебя, родимая!

- Несчастная Москва! - сказал Ижорской, утирая текущие из глаз слезы.

- Бедный Рославлев! - примолвил Зарецкой с глубоким вздохом.

ГЛАВА III

- Бабушка, а бабушка!.. что это так воет на улице?

- Спи, дитятко, спи! это гудит ветер.

- Бабушка! мне что-то не спится.

- Сотвори молитву, родимый! да повернись на другой бок, авось и заснешь.

Так разговаривали в низенькой избушке, часу в 12-м ночи, внук лет десяти с своей старой бабушкой, подле которой он лежал на полатях.

- Бабушка! - закричал опять мальчик, приподнявшись до половины, - что это так рано нынче светает?

- Что ты, батюшка! Христос с тобою!.. Куда светать, и петухи еще не пели.

- Постой-ка! - продолжал мальчик, слезая с полатей, - я погляжу в окно... Ну как же, бабушка? на улице светлехонько... Вон и старостин колодезь видно.

- Что за притча такая? - сказала старуха, подходя также к окну.

- Мати пресвятая богородица! - вскричала она, всплеснув руками.

- Ах, дитятко, дитятко! ведь это горит наша матушка-Москва!

- Смотри-ка, бабушка! - закричал мальчик, - эко зарево!.. Словно как ономнясь горел наш овин - так и пышет!

В эту самую минуту кто-то постучался у окна.

- Кто там? - спросила старуха.

- Эй, тетка! - раздался мужской голос, - отвори ворота.

- Да кто ты?

- Проезжие.

- Я постояльцев не пускаю.

- Да впусти только обогреться; мы тебе за тепло заплатим.

- Впусти, бабушка, - сказал мальчик, - авось они нам что-нибудь дадут, а ты мне калач купишь.

- Эх, дитятко! ведь мы одни-одинехоньки; ну если это недобрые люди?

Правда, у нас и взять-то нечего...

- Эй, хозяйка! - закричал опять проезжий, - да впусти нас: мы дадим тебе двугривенный.

- Слышишь, бабушка?..

- Ну ин ступай, Ваня, отвори ворота. Мальчик накинул на себя тулуп и побежал на двор, а старуха вздула огня и зажгла небольшой сальный огарок, вставленный в глиняный подсвечник.

- Через минуту вошел в избу мужчина среднего роста, в подпоясанном кушаком сюртуке из толстого сукна и плохом кожаном картузе, а вслед за ним казак в полном вооружении.

- Здравствуй, хозяйка! - сказал проезжий, не снимая картуза. - Ну, что, далеко ль отсюда до Москвы?

- Верст десять будет, батюшка! - отвечала старуха, поглядывая подозрительно на проезжего, который, войдя в избу, не перекрестился на передний угол и стоял в шапке перед иконами.

- Десять верст! - повторил проезжий. - Теперь, я думаю, можно своротить в сторону. Миронов! - продолжал он, обращаясь к казаку, - поставь лошадей под навес да поищи сенца, а я немного отдохну.

Когда казак вышел из избы, проезжий скинул с себя сюртук и остался в коротком зеленом спензере с золотыми погончиками и с черным воротником;

потом, вынув из бокового кармана рожок с порохом, пару небольших пистолетов, осмотрел со вниманием их затравки и подсыпал на полки нового пороха.

Помолчав несколько времени, он спросил хозяйку, нет ли у них в деревне французов.

- Нет, батюшка! - отвечала старуха, - покамест бог еще миловал.

- А поблизости?

- Не ведаю, кормилец!

- Что, тетка, далеко ли от вашей деревни Владимирская дорога?

- Не знаю, родимый.

- Да что ты ничего не знаешь?

- И, батюшка! мое дело бабье; вот кабы сынок мой был дома...

- А где же он?

- Вечор еще уехал на мельницу, да, видно, все в очередь не попадет; а пора бы вернуться. Постой-ка, батюшка, кажись, кто-то едет по улице!.. Уж не он ли?.. Нет, какие-то верховые... никак, солдаты!.. Уж не французы ли?..

Избави господи!

- А много ли их? - спросил проезжий, вскочив торопливо со скамьи.

- Только двое, батюшка!

- Только? - повторил спокойным голосом проезжий, садясь опять на скамью и придвинув к себе пистолеты.

- Вот они остановились против наших ворот; видно, огонек-то увидели...стучатся!..Кто там? - продолжала старуха, выглянув из окна.

- Русской офицер! - отвечал грубый голос. - Отворяй ворота, лебедка! Да поворачивайся проворней.

- Что, батюшка, впустить, что ль? Проезжий в знак согласия кивнул головою.

- Ваня! - продолжала хозяйка, - беги отопри опять ворота.

- Ах, как я иззяб! - сказал наш старинный знакомец Зарецкой, входя в избу.

- Какой ветер!..

- Тут он увидел проезжего и, поклонясь ему, продолжал:

- Вы также, видно, завернули погреться?

- Да! - отвечал проезжий.

- Но я советую вам не скидать шинели: в этой избенке изо всех углов дует. Я вижу, что и мне надобно опять закутаться, - примолвил он, надевая снова свой толстый сюртук и подпоясываясь кушаком.

Зарецкой поглядел с удивлением на чудный наряд проезжего, которого по спензеру с золотыми погончиками принял сначала за офицера.

- Вам кажется странным мой наряд? - сказал с улыбкою проезжий.

- А если б вы знали, как он подчас может пригодиться!..

- Извините! - перервал Зарецкой, продолжая смотреть с любопытством на проезжего, - или я очень ошибаюсь, или я не в первый уже раз имею удовольствие вас видеть: не могу только никак припомнить...

- Так, видно, моя память лучше вашей. Несколько месяцев назад, в Петербурге, я обедал вместе с вами в ресторации...

- Френзеля? Точно! теперь вспомнил. Так вы тот самой артиллерийской офицер...

- К вашим услугам.

- Мне помнится, вы поссорились тогда с каким-то французом...

- Да. Если б этот молодец попался мне теперь, то я просто и не сердясь велел бы его повесить; а тогда нечего было делать: надобно было ссориться...

Да, кстати! вы были в ресторации вместе с вашим приятелем, с которым после я несколько раз встречался, - где он теперь?

- Кто? бедный Рославлев?

- А что? я знаю, он ранен; но, кажется, не опасно?

- Представьте себе: он поехал лечиться в Москву...

- И попался в плен? Вольно ж было меня не послушаться.

- Я слышал, что он очень болен и живет теперь в доме какого-то купца Сеземова.

- Жаль, что я не знал об этом несколько часов назад, а то, верно бы, навестил вашего приятеля.

- Как! - вскричал Зарецкой, - да разве вы были в Москве?

- Я сейчас оттуда.

- Так поэтому можно?..

- Да разве есть что-нибудь невозможного для военного человека? Конечно, если догадаются, что вы не то, чем хотите казаться, так вас, без всякого суда, расстреляют. Впрочем, этого бояться нечего: надобно только быть сметливу, не терять головы и уметь пользоваться всяким удобным случаем.

- Но скажите, что вам вздумалось и для чего хотели вы подвергать себя такой опасности?

- Во-первых, для того, чтоб видеть своими глазами, что делается в Москве, а во-вторых... как бы вам сказать?.. Позвольте, вы кавалерист, так, верно, меня поймете. Случалось ли вам без всякой надобности перескакивать через барьер, который почти вдвое выше обыкновенного, несмотря на то что вы могли себе сломить шею?

- Случалось.

- Не правда ли, что, сделав удачно этот трудный и опасный скачок, вы чувствовали какое-то душевное наслаждение, проистекающее от внутреннего сознания в ваших силах и искусстве? Ну вот точно такое же чувство заставляет и меня вдаваться во всякую опасность, а сверх того, смешаться с толпою своих неприятелей, ходить вместе с ними, подслушивать их разговоры, услышать, может быть, имя свое, произносимое то с похвалою, то осыпаемое проклятиями... О! это такое наслаждение, от которого я ни за что не откажусь. Но позвольте теперь и мне вас спросить: куда вы едете?

- А бог знает: я отыскиваю свой полк.

- И, верно, вам хорошо знакомы все здешние проселочные дороги и тропинки?

- Ну, этим я не могу похвастаться.

- Так позвольте вас поздравить: вы очень счастливы, что до сих пор не попались в руки к французам.

- В самом деле, вы думаете?..

- Не думаю, а уверен, что вам этой беды никак не миновать, если вы станете продолжать отыскивать ваш полк. Кругом всей Москвы рассыпаны французы; я сам должен был выехать из города не в ту заставу, в которую въехал, и сделать пребольшой крюк, чтоб не повстречаться с их разъездами.

- Да что же мне делать? Неужели я должен уехать в Рязань или Владимир и оставаться в числе больных, когда чувствую, что моя рана не мешает мне драться с французами и что она без всякого леченья в несколько дней совершенно заживет?

- О, если вы желаете только драться с французами, то я могу вас этим каждый день угощать. Не хотите ли на время сделаться моим товарищем?

- Вашим товарищем?

- Да! Мой летучий отряд стоит по Владимирской дороге, перстах в десяти отсюда. Не угодно ли деньков пять или шесть покочевать вместе со мною?

- Очень рад... Итак, вы один из наших партизанов?..

- И самый юнейший из моих братьев, - отвечал с улыбкою проезжий.

- То есть чином?.. Поэтому вы...

- И, полноте! Вы видите, что я в маскарадном платье, а масок по именам не называют. Что ты, Миронов? - продолжал офицер, увидя входящего казака.

- А вот, ваше благородие, - сказал казак, - принес кису. Не угодно ли чего покушать?

- Дело, братец! Вынь-ка из нее для себя полштофа водки, а для нас бутылку шампанского и кусок сыра. Да смотри не выпей всего полуштофа: мы сейчас отправимся в дорогу.

- А чтоб он вернее исполнил ваше приказание, - прибавил Зарецкой, - так велите ему поделиться с моим вахмистром.

- Слышишь, братец!

- Слышу, ваше благородие! Да я так и думал.

- Полно, так ли? Вы, казаки, дележа не любите. Ну, ступай! Хозяйка!

подай-ка нам два стакана; да, чай, хлебец у тебя водится?

- Как не быть, кормилец! - отвечала с низким поклоном старуха.

- Милости просим, покушайте на здоровье! - продолжала она, положа на стол большой каравай хлеба и подавая им два деревянные расписные стакана.

- Ну что? - спросил Зарецкой, выпив первый стакан шампанского и наливая себе другой, - что делается теперь в Москве?

- Разве вы отсюда не видите?

- Вижу: она горит; но вы были сейчас на самом месте...

- И, признаюсь, порадовался от всей души! Дела идет славно: город подожгли со всех четырех концов, а деревянные дома горят, как стружки. Еще денек или два, так в Москве не останется ни кола ни двора. И что за великолепная картина - прелесть! В одном углу из огромных каменных палат пышет пламя, как из Везувия; в другом какой-нибудь сальный завод горит как свеча; тут, над питейным домом, подымается пирамидою голубой огонь; там пылает целая улица; ну словом, это такая чертовская иллюминация, что любо-дорого посмотреть.

- Это ужасно! - сказал с невольным содроганием Зарецкой.

- А что за суматоха идет по улицам! Умора, да и только. Французы, как угорелые кошки, бросаются из угла в угол. Они от огня, а он за ними;

примутся тушить в одном месте, а в двадцати вспыхнет! Да, правда, и тушить-то нечем: ни одной трубы в городе не осталось.

- Так поэтому не французы зажгли Москву?

- Помилуйте! Да что им за прибыль жечь город, в котором они хотели отдохнуть и повеселиться!

- Итак, сами обыватели?..

- Разумеется. Как будто бы вы не знаете русского человека: гори все огнем, лишь только злодеям в руки не доставайся.

- Да, это характеристическая черта нашего народа, и надобно сказать правду, в этом есть что-то великое, возвышающее душу...

- Не знаю, возвышает ли это душу, - перервал с улыбкою артиллерийской офицер, - но на всякой случай я уверен, что это поунизит гордость всемирных победителей и, что всего лучше, заставит русских ненавидеть французов еще более. Посмотрите, как народ примется их душить! Они, дискать, злодеи, сожгли матушку-Москву! А правда ли это или нет, какое нам до этого дело?

Лишь только бы их резали.

- Оно, если хотите, несколько и справедливо. Если бы французы не пришли в Москву...

- Так мы бы и жечь ее не стали - натурально!

- Однако ж согласитесь: это ужасное бедствие! Я не говорю ни слова о тех, которые могли выехать из Москвы: они разорились, и больше ничего; но больные, неимущие? Все те, которые должны были остаться?..

- Да много ли их?

- Согласен - немного; по разве от этого они менее достойны сожаления?

Когда подумаешь, что целые семейства, лишенные всего необходимого, без куска хлеба...

- И, что за дело! Лишь только бы и французам нечего было есть.

- Без всякой помощи, без крова...

- Так что ж? пусть живут под открытым небом - лишь только бы французам не было приюта.

- И теперь ночи холодны; а что будет с ними, если наступит ранняя зима?

- Что будет? тут и спрашивать нечего: они станут мерзнуть по улицам; да зато и французам не будет тепло - не беспокойтесь!

- Но признайтесь, однако ж, что человечество...

- И, полноте! - перервал с ужасной улыбкою артиллерийской офицер, -

человечество, человеколюбие, сострадание - все эти сантиментальные добродетели никуда не годятся в нашем ремесле.

- Как? - вскричал Зарецкой, - неужели военный человек не должен иметь никакого сострадания?

- Спросите-ка об этом у Наполеона. Далеко бы он ушел с вашим человеколюбием! Например, если бы он, как человек великодушный, не покинул своих французов в Египте, то, верно, не был бы теперь императором; если б не расстрелял герцога Ангиенского...

- То не заслужил бы проклятий всей Европы! - перервал с негодованием Зарецкой.

- Может быть; да зато не уверил бы Бурбонов, что Франция для них заперта навеки. Признаюсь, - продолжал почти с восторгом артиллерийской офицер, - я не могу не удивляться этому человеку! Какая непоколебимая твердость! Какое презрение ко всему роду человеческому! Как ничтожна в глазах его жизнь целых поколений! С каким равнодушием, как ничем не умолимая судьба, он выбирает свои жертвы и как смеется над бессильным ропотом народов, лежащих у ног его! О! надобно сказать правду, Наполеон великой человек! Да, да! - прибавил артиллерийской офицер, - говорите, что вам угодно; а по-моему, тот, кто сказал, что может истрачивать по нескольку тысяч человек в сутки, - рожден, чтоб повелевать миллионами. Однако ж допивайте ваш стакан: нам пора ехать.

- Ну! - сказал Зарецкой, вставая, - вы мастерски хвалите. Самый злейший враг Наполеона не придумал бы для него брани, обиднее вашей похвалы.

Артиллерийской офицер улыбнулся и не отвечал ни слова. Минут через пять наши офицеры, соблюдая все военные осторожности, выехали из деревни.

Впереди, вместо авангарда, ехал казак; за ним оба офицера; а позади, шагах в двадцати от них, уланской вахмистр представлял в единственном лице своем то, что предки наши называли сторожевым полком, а мы зовем арьергардом. Почти у самой околицы, поворотив направо по проселочной дороге, они въехали в частый березовый лес. Порывистый ветер колебал деревья и, как дикой зверь, ревел по лесу; направо густые облака, освещенные пожаром Москвы, которого не видно было за деревьями, текли, как поток раскаленной лавы, по темной синеве полуночных небес. Путешественники молчали. Зарецкой давно уже примечал, что дорога, или, лучше сказать, тропинка, по которой они ехали, подавалась приметным образом направо, следовательно, приближала их к Москве.

- Туда ли мы едем? - спросил он наконец своего молчаливого товарища.

- Не беспокойтесь! - отвечал он, - мы не собьемся с дороги.

- Но мне кажется, мы подвигаемся к Москве?

- Да, она теперь от нас не более четырех верст.

- Я думаю, гораздо безопаснее было бы держаться от нее подалее.

- Но для этого надобно ехать открытым полем, а здесь, хоть мы и близко от французов, да зато едем лесом. Однако ж он становится реже: вон, кажется, налево... видите? высокая сосна - так и есть! Мы выедем сейчас на большую поляну, а там пустимся опять лесом, переедем поперек Коломенскую дорогу, повернем налево и, я надеюсь, часа через два будем дома, то есть в моем таборе, - разумеется, если без меня не было никакой тревоги. Впрочем, и в этом случае я знаю, где найти моих молодцов: французы за ними не угоняются.

В продолжение этого разговора офицеры выехали на обширную поляну, и пожар Москвы во всей ужасной красоте своей представился их взорам. Кой-где, как уединенные острова, чернелись на этом огненном море части города, превращенные уже в пепел.

- Какая прелестная картина! - сказал артиллерийской офицер, остановя свою лошадь. - Посмотрите - соборы, Иван Великой, весь Кремль как на блюдечке. Не правда ли, что он походит на какую-то прозрачную картину, которая подымается из пламени? В самом деле, казалось, можно было рассмотреть каждую трещину на белых стенах Кремля, освещенных со всех сторон пылающей Москвою.

- Сам ад не может быть ужаснее! - вскричал Зарецкой, глядя с содроганием на эту ужасную картину разрушения.

- Ого! - продолжал его товарищ, - огонек-то добирается и до Кремля.

Посмотрите: со всех сторон - кругом!.. Ай да молодцы! как они проворят! Ну, если Наполеон еще в Кремле, то может похвастаться, что мы приняли его как дорогого гостя и, по русскому обычаю, попотчевали банею.

- Хороша баня! - сказал вполголоса Зарецкой,

- Да разве вы не знаете старинной пословицы: по Сеньке шапка? Мы с вами и в землянке выпаримся, а для его императорского величества - как не истопить всего Кремля?.. и нечего сказать: баня славная!.. Чай, стены теперь раскалились, так и пышут. Москва-река под руками: поддавай только на эту каменку, а уж за паром дело не станет.

- Я удивляюсь, - сказал Зарецкой, - как можете вы шутить...

- В самом деле, это странно, не правда ли? Однако ж поедемте.

Наблюдая глубокое молчание, они проехали еще версты две лесом.

- Как ветер ревет между деревьями! - сказал наконец Зарецкой. - А знаете ли что? Как станешь прислушиваться, то кажется, будто бы в этом вое есть какая-то гармония. Слышите ли, какие переходы из тона в тон? Вот он загудел басом; теперь свистит дишкантом... А это что?.. Ах, батюшки!.. Не правда ли, как будто вдали льется вода? Слышите? настоящий водопад.

- Нет, черт возьми! - сказал товарищ Зарецкого, осадя свою лошадь. -

Это не ветер и не вода.

- Что ж это такое?

- Да просто - конской топот. Так и есть! Вот и Миронов к нам едет. Ну что, братец?

- По Коломенской дороге идет конница, ваше благородие!

- С которой стороны?

- От Москвы.

- Так это французы. Прошу стоять смирно.

Через несколько минут отряд французских драгун проехал по большой дороге, которая была шагах в десяти от наших путешественников. Солдаты громко разговаривали между собою; офицеры смеялись; но раза два что-то похожее на проклятия, предметом которых, кажется, была не Россия, долетело до ушей Зарецкого.

- Ваше благородие! - сказал шепотом казак, когда неприятельской отряд проехал мимо. - У них есть отсталой.

- Право?

- Вон, кажется, один драгун подтягивает подпруги у своей лошади. Не прикажете ли? Я его мигом сарканю.

- Ну, хорошо; да смотри, чтоб не пикнул. Казак отвязал веревку от своего седла и почти ползком подкрался к опушке леса. В ту самую минуту, как драгун заносил ногу в стремя, петля упала ему на шею, и он, до половины задавленный, захрипев, повалился на землю. В полминуты француз, с завязанным ртом и связанными назад руками, посажен был на лошадь, отдан под присмотр уланскому вахмистру и отправился вслед за нашими путешественниками. Проехав еще верст десять лесом, который становился час от часу гуще, они увидели вдали между деревьями огонек. Миронов свистнул; ему отвечали тем же, и человек десять казаков высыпали навстречу путешественникам: это был передовой пикет летучего отряда, которым командовал артиллерийский офицер.

ГЛАВА IV

Ветер затих. Густые облака дыма не крутились уже в воздухе. Как тяжкие свинцовые глыбы, они висели над кровлями догорающих домов. Смрадный, удушливый воздух захватывал дыхание: ничто не одушевляло безжизненных небес Москвы. Над дымящимися развалинами Охотного ряда не кружились резвые голуби, и только в вышине, под самыми облаками, плавали стаи черных коршунов. На краю пологого ската горы, опоясанной высокой Кремлевской стеною, стоял, закинув назад руки, человек небольшого роста, в сером сюртуке и треугольной низкой шляпе. Внизу, у самых ног его, текла, изгибаясь, Москва-река;

освещенная багровым пламенем пожара, она, казалось, струилась кровию.

Склонив угрюмое чело свое, он смотрел задумчиво на се сверкающие волны...

Ах! в них отразилась в последний раз и потухла навеки дивная звезда его счастия! Шагах в десяти от него, наблюдая почтительное молчание, стояли французские маршалы, генералы и несколько адъютантов. Они с ужасом смотрели на пламенный океан, который, быстро разливаясь кругом всего Кремля, казалось, спешил поглотить сию священную и древнюю обитель царей русских.

В то же самое время, внизу, против Тайницких ворот, прислонясь к железным перилам набережной, стоял видный собою купец в синем поношенном кафтане. Он посматривал с приметным удовольствием то на Кремль, окруженный со всех сторон пылающими домами, то на противуположный берег реки, на котором догорало обширное Замоскворечье.

- А! Это ты, Ваня? - сказал он, сделав несколько шагов навстречу к молодому и рослому детине, который с виду походил на мастерового. - Ну, что?

- Да слава богу, Андрей Васьянович! За Москвой-рекой все идет как по маслу. На Зацепе и по всему валу хоть рожь молоти - гладехонько! На Пятницкой и Ордынке кой-где еще остались дома, да зато на Полянке так дерма и дерет!

- А у Серпуховских ворот?

- В трех местах зажигали, да злодеи-то наши все тушат. Загорелся было порядком дом Ивана Архиповича Сеземова; да и тот мы с ребятами, по твоему приказу, отстояли.

- Спасибо вам, детушки! Иван Архипыч старик дряхлый, и жена у него плоха. Да это ничего: доплелись бы как-нибудь до Калуги; а вот что - у них в дому лежит больной офицер.

- Наш русской?

- Ну да! Смотри только, не проболтайся. Постой-ка! Никак, опять ветер подымается... Давай господи! И кажется, с петербургской стороны?.. То-то бы славно!

- В самом деле, - сказал мастеровой, - посмотри-ка, от Охотного ряда и Моховой какие головни опять полетели... Авось теперь и до Кремля доберется.

- Ага! - сказал купец, подняв кверху голову, - что?.. душно стало?..

выползли, проклятые!

- Что это, Андрей Васьянович? - спросил мастеровой. - Никак, это французские генералы? Посмотри-ка, так и залиты в золото - словно жар горят!

- Подожди, брат... позакоптятся.

- Глядь-ка, хозяин! Видишь, этот, что всех золотистее и стоит впереди... Экой молодчина!.. Уж не сам ли это Бонапартий?.. Да не туда смотришь: вот прямо-то над нами.

Купец, не отвечая ни слова, продолжал смотреть в другую сторону.

- Ну, Ваня! - сказал он, схватив за руку молодого парня, - так и есть!

Вон стоит на самом краю в сером сертучишке... это он!

- Кто?.. этот недоросток-то? Что ты, хозяин!

- Да, Ваня! разве не видишь, что он один стоит в шляпе?

- В самом деле! Ах, батюшки светы! Вот диковинка-то! Ну, видно, по пословице: не велика птичка, да ноготок востер! Ах ты, господи боже мой! в рекруты не годится, а каких дел наделал!

- Посмотри-ка! - сказал купец, - как он стоит там: один-одинехонек... в дыму... словно коршун выглядывает из-за тучи и висит над нашими головами. Да не сносить же и тебе своей башки, атаман разбойничий!

- Глядь-ка, хозяин! Что это они зашевелились? Эге! какой сзади повалил дым!.. Знать, огонь-то и до них добирается!

- В самом деле! Видно, их путем стало пропекать.

- Ахти, Андрей Васьянович! - вскричал мастеровой, - никак, они кинулись вниз, к Тайницким воротам. Не убраться ли нам за добра ума?

- Зачем? Может статься, они попросят нас показать им дорогу. Ведь теперь выбраться отсюда на чистое место не легко. Ну, что ж ты глаза-то на меня выпучил?

- Как, хозяин? - вскричал с удивлением мастеровой. - Да что тебе за охота подслуживаться нашим злодеям?

- А почему ж и нет? - сказал с улыбкою купец. - Я уж им и так другие сутки служу верой и правдою. Но постой-ка!.. вот они!.. Ну, полезли вон, как тараканы из угарной избы!..

Человек пять французских офицеров и один польской генерал выбежали из Тайницких ворот на набережную.

- Видишь, как этот генерал озирается во все стороны? - сказал шепотом купец, - Что, мусью? видно, брат, нет ни входа, ни выхода?

- Боже мой! - вскричал генерал, - кругом, со всех сторон, везде огонь!.. Нет ли другого выхода из Кремля?

- Нет, - отвечал один из офицеров. - Здесь все менее опасности, чем с той стороны.

- Не лучше ли императору остаться в Кремле? - сказал другой офицер.

- Но разве не видите, - перервал генерал, - что огонь со всех сторон в него врывается?

- А против самого дворца стоят пороховые ящики, - прибавил первый офицер.

- Проклятые русские! - закричал генерал. - Варвары!..

- Они варвары? - возразил один офицер в огромной медвежьей шапке. - Вы слишком милостивы, генерал! Они не варвары, а дикие звери!.. Мы думали здесь отдохнуть, повеселиться... и что ж? Эти проклятые калмыки... О! их должно непременно загнать в Азию, надобно очистить Европу от этих татар!..

Посмотрите! вон стоят их двое... С каким скотским равнодушием смотрят они на этот ужасный пожар!.. И этих двуногих животных называют людьми!..

- Постойте! - сказал генерал, - если они так спокойны, то, верно, знают, как выйти из этого огненного лабиринта. Эй, голубчик! - продолжал он довольно чистым русским языком, подойдя к мастеровому, - не можешь ли ты вывести нас к Тверской заставе?

- К Тверской заставе?.. - повторил мастеровой, почесывая голову. - А где Тверская-то застава, батюшка?..

- Как где? Ну там, где дорога в Петербург.

- Дорога в Питер?.. А где это, кормилец?

- Дуралей! Да разве ты не знаешь?

- Не ведаю, батюшка! Я нездешний.

- Извольте, ваша милость, - подхватил купец, - я вас выведу к Тверской заставе.

- Послушай, братец! Если ты проведешь нас благополучно, то тебе хорошо заплатят; если же нет...

- Помилуйте, батюшка. Да я здешний старожил и все закоулки знаю.

- Вот, кажется, сам император, - вскричал один из офицеров. - Слава богу, он решился наконец оставить Кремль.

Человек в сером сюртуке, окруженный толпою генералов, вышел из Тайницких ворот. На угрюмом, но спокойном лице его незаметно было никакой тревоги. Он окинул быстрым взглядом все окружности Каменного моста и прошептал сквозь зубы: варвары! Скифы! Потом обратился к польскому генералу и, устремя на него свой орлиный взгляд, сказал отрывисто:

- Ну, что?

- Я нашел проводника, - отвечал почтительно генерал, - и если вашему величеству угодно...

- Ступайте вперед!

Польской генерал подозвал купца и пошел вместе с ним впереди толпы, которая, окружив со всех сторон Наполеона, пустилась вслед за проводником к Каменному мосту. Когда они подошли к угловой кремлевской башне, то вся Неглинная, Моховая и несколько поперечных улиц представились их взорам в виде одного необозримого пожара. Направо пылающий железный ряд, как огненная стена, тянулся по берегу Неглинпой; а с левой стороны пламя от догорающих домов расстилалось во всю ширину узкой набережной.

- Как! - вскричал польской генерал, - неужели мы должны пройти сквозь этот огонь?

- Да, - отвечал купец.

- Боже мой! это настоящий ад!

Купец усмехнулся.

- Чему же ты смеешься, дурак? - вскричал с досадою генерал.

- Не погневайтесь, ваша милость, - сказал купец, - да неужели этот огонь страшнее для вас русских ядер?

- Русских ядер!.. Мы не боимся вашего оружия; но быть победителями и сгореть живым... нет, черт возьми! это вовсе не приятно!.. Куда же ты?

- А вот налево, в этот переулок.

Генерал отступил назад и повторил с ужасом:

- В этот переулок?..

И в самом деле, было чего испугаться: узкой переулок, которым хотел их вести купец, походил на отверстие раскаленной печи; он изгибался позади домов, выстроенных на набережной, и, казалось, не имел никакого выхода.

- Послушай! - продолжал генерал, взглянув недоверчиво на купца, - если это подлое предательство, то, клянусь честию! твоя голова слетит прежде, чем кто-нибудь из нас погибнет.

- И, батюшка! Да что мне за радость сгореть вместе с вами? - отвечал хладнокровно купец. - А если б мне и пришла такая дурь в голову, так неужели вы меня смертью запугаете? Ведь умирать-то все равно.

- Но для чего же ты не ведешь по этой широкой улице?

- По Знаменке, батюшка?.. Нельзя! Там теперь, около Арбатской площади, и птица не пролетит.

- Однако ж, мне кажется, все лучше...

- По мне, пожалуй! Только не извольте пенять на меня, если мы на чистое место не выдем; да и назад-то уж нельзя будет вернуться.

- Что ж вы остановились? - сказал Наполеон, подойдя к генералу.

- Государь!.. я опасаюсь... дрожу за вас...

- Вы дрожите, генерал?.. не верю!

- Нам должно идти вот этим переулком.

- Так что ж? другой дороги нет?

- Проводник говорит, что нет.

- А если так... господа! вы, кажется, никогда огня не боялись - за мной!

Толпа французов кинулась вслед за Наполеоном. В полминуты нестерпимый жар обхватил каждого; все платья задымились. Сильный ветер раздувал пламя, пожирающее с ужасным визгом дома, посреди которых они шли: то крутил его в воздухе, то сгибал раскаленным сводом над их головами. Вокруг с оглушающим треском ломались кровли, падали железные листы и полуобгоревшие доски; на каждом шагу пылающие бревны и кучи кирпичей преграждали им дорогу: они шли по огненной земле, под огненным небом, среди огненных стен. "Вперед, господа! - вскричал Наполеон, - вперед! Одна быстрота может спасти нас!" Они добежали уже до средины переулка, который круто поворачивал налево; вдруг польской генерал остановился: переулок упирался в пылающий дом - выхода не было. "Злодей, изменник!" - вскричал он, схватив за руку своего проводника.

Купец рванулся, повалил наземь генерала и кинулся в один догорающий дом. "За проводником! - закричали несколько голосов. - Этот дом должен быть сквозной". Но в ту самую минуту передняя стена с ужасным громом рухнулась, и среди двух столбов пламени, которые быстро поднялись к небесам, открылась широкая каменная лестница. На одной из верхних ее ступеней, окруженный огнем и дымом, как злой дух, стерегущий преддверье ада, стоял купец. Он кинул торжествующий взгляд на отчаянную толпу французов и с громким хохотом исчез снова среди пылающих развалин. "Мы погибли!" - вскричал польской генерал.

Наполеон побледнел... Но десница всевышнего хранила еще главу сию для новых бедствий; еще не настала минута возмездия! В то время, когда не оставалось уже никакой надежды к спасению, в дверях дома, который заграждал им выход, показалось человек пять французских гренадеров. "Солдаты! - вскричал один из маршалов, - спасайте императора!" Гренадеры побросали награбленные ими вещи и провели Наполеона сквозь огонь на обширный двор, покрытый остатками догоревших служб. Тут встретили его еще несколько егерей итальянской гвардии, и при помощи их вся толпа, переходя с одного пепелища на другое, добралась наконец до Арбата. Для Наполеона отыскали какую-то лошаденку; он сел на нее, и в сем-то торжественном шествии, наблюдая глубокое молчание, этот завоеватель России доехал наконец до Драгомиловского моста. Здесь в первый раз прояснились лица его свиты; вся опасность миновалась: они уже были почти за городом.

* Выражение очевидца, генерала Сегюра, - Прим. автора.

- Мне кажется, - сказал один из адъютантов Наполеона, - что мы вчера этой же самой дорогою въезжали в Москву.

- Да! - отвечал один пожилой кавалерийской полковник, - вон на той стороне реки и деревянный дом, в котором третьего дня ночевал император.

- И хорошо бы сделал, если бы в нем остался. Ces sacres barbares! (Эти проклятые варвары! (фр.)) Как они нас угостили в своем Кремле! Ну можно ли было ожидать такой встречи? Помните, за день до нашего вступления в эту проклятую Москву к нам приводили для расспросов какого-то купца... Ах, боже мой!.. Да, кажется, это тот самый изменник, который был сейчас нашим проводником... точно так!.. Ну, теперь я понимаю!..

- Что такое?..

- Да разве вы забыли, что этот татарин на мой вопрос: как примут нас московские жители, отвечал, что вряд ли сделают нам встречу; но что освещение в городе непременно будет. - Ну что ж, разве он солгал?.. Разве нас угощали где-нибудь иллюминациею лучше этой?

- Черт бы ее побрал! - сказал Наполеонов мамелюк Рустан, поглаживая свои опаленные усы.

- Надобно признаться, - продолжал первый адъютант, - писатели наши говорят совершенную истину об этой варварской земле. Что за народ!.. Ну, можно ли называть европейцами этих скифов?

- Однако ж, я думаю, - отвечал хладнокровно полковник, - вы видали много русских пленных офицеров, которые вовсе на скифов не походят?

- О, вы вечный защитник русских! - вскричал адъютант. - И оттого, что вы имели терпение прожить когда-то целый год в этом царстве зимы...

- Да оттого-то именно я знаю его лучше, чем вы, и не хочу, по примеру многих соотечественников моих, повторять нелепые рассказы о русских и платить клеветой за всегдашнюю их ласку и гостеприимство.

- Но позвольте спросить вас, господни защитник россиян: чем оправдаете вы пожар Москвы, этот неслыханный пример закоснелого невежества, варварства...

- И любви к отечеству, - перервал полковник. - Конечно, в этом вовсе не европейском поступке россиян есть что-то непросвещенное, дикое; но когда я вспомню, как принимали нас в других столицах, и в то же время посмотрю на пылающую Москву... то, признаюсь, дивлюсь и завидую этим скифам.

- Согласитесь, однако ж, полковник, - перервал человек средних лет в генеральском мундире, - что в некотором отношении этот поступок оправдать ничем не можно и что те, кои жгли своими руками Москву, без всякого сомнения преступники.

- Перед кем, господин Сегюр? Если перед нами, то я совершенно согласен: по их милости мы сейчас было все сгорели; но я думаю, что за это преступление их судить не станут.

- Перестаньте, полковник! - вскричал адъютант, - зажигатель всегда преступник. И что можно сказать о гражданине, который для того, чтоб избавиться от неприятеля, зажигает свой собственный дом? (Точно такой же вопрос делает г. Делор, сочинитель очерков французской революции (Esquisses

Historioques de la Revolution Francaise). - Прим. автора.).

- Что можно сказать? Мне кажется, на ваш вопрос отвечать очень легко: вероятно, этот гражданин более ненавидит врагов своего отечества, чем любит свой собственный дом. Вот если б московские жители выбежали навстречу к нашим войскам, осыпали их рукоплесканиями, приняли с отверстыми объятиями, и вы спросили бы русских: какое имя можно дать подобным гражданам?.. то, без сомнения, им отвечать было бы гораздо затруднительнее.

- Однако ж, полковник, - сказал с приметною досадою адъютант, -

позвольте вам заметить: вы с таким жаром защищаете наших неприятелей...

прилично ли французскому офицеру...

- Вы еще очень молоды, господии адъютант, - перервал хладнокровно полковник, - и вряд ли можете знать лучше меня, что прилично офицеру. Я уж дрался за честь моей родины в то время, как вы были еще в пеленках, и смело могу сказать: горжусь именем француза. Но оттого-то именно и уважаю благородную русскую нацию. Это самоотвержение, эта беспредельная любовь к отечеству - понятны душе моей: я француз. И неужели вы думаете, что, унижая врагов наших, мы не уменьшаем этим собственную нашу славу? Победа над презренным неприятелем может ли, должна ли радовать сердца воинов Наполеона?

- Конечно, конечно, - перервал Сегюр. - А vaincre sans peril, on triomphe sans gloire (Побеждая без опасности, торжествуют без славы (фр.)).

Но вот уж мы и за городом.

Наполеон, поворотя направо вверх по течению Москвы-реки, переправился близ села Хорошева чрез плавучий мост и, проехав несколько верст полем, дотащился наконец до Петербургской дороги. Тут кончилось это достопамятное путешествие императора французов от Кремля до Петровского замка, из которого он переехал опять в Кремль не прежде, как прекратились пожары, то есть когда уже почти вся Москва превратилась в пепел.

Несмотря на строгую взыскательность некоторых критиков, которые бог знает почему никак не дозволяют автору говорить от собственного своего лица с читателем, я намерен, оканчивая эту главу, сказать слова два об одном не совсем еще решенном у нас вопросе: точно ли русские, а не французы сожгли Москву?.. Было время, что мы, испуганные восклицаниями парижских журналистов: "Ces barbares que ne savaient se defendre qu en brulant leurs propres habitations (Эти варвары, которые не умели защищать себя иначе, как сожигая собственные дома свои (фр.)), готовы были божиться в противном; но теперь, надеюсь, никакая красноречивая французская фраза не заставит нас отказаться от того, чем не только мы, но и позднейшие потомки наши станут гордиться. Нет! мы не уступим никому чести московского пожара: это одно из драгоценнейших наследий, которое наш век передаст будущему. Пусть современные французские писатели, всегда готовые платить ругательством за нашу ласку и гостеприимство, кричат, что мы варвары, что, превратя в пепел древнюю столицу России, мы отодвинули себя назад на целое столетие: последствия доказали противное; а беспристрастное потомство скажет, что в сем спасительном пожаре Москвы погиб навсегда тот, кто хотел наложить оковы рабства на всю Европу. Да! не на пустынном острове, но под дымящимися развалинами Москвы Наполеон нашел свою могилу! В упрямом военачальнике, влекущем на явную гибель остатки своих бесстрашных легионов, в мятежном корсиканце, взволновавшем снова успокоенную Францию, - я вижу еще что-то великое; но в неугомонном пленнике англичан, в мелочном ругателе своего тюремщика я не узнаю решительно того колоссального Наполеона, который и в падении своем не должен был походить на обыкновенного человека.

Глава V

Уже более трех недель Наполеон жил снова в Кремле. Большая русская армия под главным начальством незабвенного князя Кутузова, прикрывая богатейшие наши провинции, стояла спокойно лагерем, имела все нужное в изобилии и беспрестанно усиливалась свежими войсками, подходившими из всех низовых губерний. Напротив, положение французской армии было вовсе не завидное: превращенная в пепел Москва не доставляла давно уже никакого продовольствия, и, несмотря на все военные предосторожности, целые партии фуражиров пропадали без вести; с каждым днем возрастала народная ненависть к французам. Буйные поступки солдат, начинавших уже забывать всю подчиненность, сожжение Москвы, а более всего осквернение церквей, сначала ограбленных, а потом превращенных в магазины и конюшни, довело наконец эту ненависть до какого-то исступления. Убить просто француза - казалось для русского крестьянина уже делом слишком обыкновенным; все роды смертей, одна другой ужаснее, ожидали несчастных неприятельских солдат, захваченных вооруженными толпами крестьян, которые, делаясь час от часу отважнее, стали наконец нападать на сильные отряды фуражиров и нередко оставались победителями. Эти, по-видимому незначительные, но беспрерывные потери обессиливали приметным образом неприятеля; а к довершению бедствия, наши летучие отряды почти совершенно отрезали большую французскую армию от всех ее пособий и резервов. Можно сказать без всякого преувеличения, что, когда французы шли вперед и стояли в Москве, русские партизаны составляли их арьергард; а во время ретирады сделались авангардом, перерезывали им дорогу, замедляли отступление и захватывали все транспорты с одеждою и продовольствием, которые спешили к ним навстречу.

В полной надежде на неизменную звезду своего счастия, Наполеон подписывал в Кремле новые постановления для парижских театров, прогуливался в своем сером сюртуке по городу и, глядя спокойно на бедственное состояние своего войска, ожидал с каждым днем мирных предложений от нашего двора. Но слово русского царя священно: он обещал своему народу не положить меча до тех пор, пока хотя единый враг останется в пределах его царства, - и свято сохранил сей обет. День проходил за днем, но никто не являлся к победителю с повинной головою. Наполеон досадовал, называл нас варварами, не понимающими, что такое европейская война, и наконец, вероятно по доброте своего сердца, не желая погубить до конца Россию, послал в главную квартиру светлейшего князя Кутузова своего любимца Лористона, уполномочив его заключить мир на самых выгодных для нас условиях. Всем известно, какой имело успех это человеколюбивое посольство, Лористон, воротясь в Москву, донес своему императору, что северные варвары не хотят слышать о мире и уверяют, будто бы война не кончилась, а только еще начинается.

Все это происходило в конце сентября месяца, и около того же самого времени отряд под командою знакомого нам артиллерийского офицера, переходя беспрестанно с одного места на другое, остановился ночевать недалеко от большой Калужской дороги. Рассветало. На одной обширной поляне, окруженной со всех сторон густым лесом, при слабом отблеске догорающих огней можно было без труда рассмотреть несколько десятков шалашей, или балаганов, расположенных полукружием. С полдюжины фур, две или три телеги, множество лошадей, стоящих кучами у сделанных на скорую руку коновязей, разбросанные котлы и пестрота одежд спящих в шалашах и перед огнями людей - все с первого взгляда походило на какой-то беспорядочный цыганский табор. Но в то же время целые пуки воткнутых в землю дротиков и казаки, стоящие на часах по опушке леса, доказывали, что на этой поляне расположены были биваки одного из летучих русских отрядов.

В небольшом полуоткрытом шалаше лежало трое офицеров, закутанных в синие шинели. Казалось, они спали крепким сном. Недалеко от них, перед балаганом, который был почти вдвое более других, у пылающего костра, сидел русской офицер в зеленом спензере. Он курил трубку и от времени до времени посматривал с приметным нетерпением вперед; вдруг послышался вдали оклик часового. Офицер встал и, сделав несколько шагов вперед, остановился; через минуту раздался явственно лошадиный топот, и видный собою казак выехал рысью на поляну.

- Ну что, Миронов, - спросил офицер, подойдя к казаку, который спрыгнул с лошади. - Неприятель точно потянулся по Калужской дороге?

- Да, ваше высокоблагородие! Французы ночуют верстах в пяти отсюда.

- А как силен неприятель?

- Я видел только передовых; этак сотен пять, шесть будет; да мужички мне сказывали, что за ними валит французов несметная сила.

- То есть два или три полка?

- Не могу знать, ваше высокоблагородие! А говорят, с ними много пушек.

- Так это не фуражиры. Ступай разбуди есаула: сейчас в поход.

В полминуты весь лагерь оживился; а офицер, подойдя к своему шалашу, закричал:

- Эй, господа, вставайте!

- Что такое? - спросил Зарецкой, приподымаясь и протирая глаза.

- Сейчас в поход!

- А я было заснул так крепко. Ах, черт возьми, как у меня болит голова!

А все от этого проклятого пунша. Ну! - продолжал Зарецкой, подымаясь на ноги, - мы, кажется, угощая вчера наших пленных французов, и сами чересчур подгуляли. Да где ж они?

- Не бойтесь, не уйдут, - сказал, выходя из шалаша, одетый в серое полукафтанье офицер, в выговоре которого заметно было сербское наречие.

- Что ж они делают?

- Спят, - отвечал отрывисто серб.

- А как проснутся, - продолжал Зарецкой, - и вспомнят, как они все нам выболтали, так, верно, пожалеют, что выпили по лишнему стакану пунша. Да и вы, господа, - надобно сказать правду, - мастерски умеете пользоваться минутой откровенности.

- Это потому, - подхватил другой офицер в бурке и белой кавалерийской фуражке, - что мы верим русской пословице: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.

- Посмотрите, если они сегодня не будут отрекаться от своих вчерашних слов.

- Не думаю, - сказал с какой-то странной улыбкою артиллерийской офицер.

- Куда мы теперь отправляемся? - спросил Зарецкой.

- Мы перейдем на Владимирскую дорогу и, может быть, будем опять верстах в десяти от Москвы.

- В десяти верстах! - повторил Зарецкой. - Что, если бы я мог как-нибудь узнать: жив ли мой друг Рославлев?

- Я на вашем месте, - сказал артиллерийской офицер, - постарался бы с ним увидеться.

- О! если б я мог побывать сам в Москве...

- Почему же нет? Да знаете ли, что вам это даже нужно? Извините, но мне кажется, вы слишком жалуете наших неприятелей; так вам вовсе не мешает взглянуть теперь на Москву: быть может, это вас несколько поразочарует. Вы говорите хорошо по-французски; у нас есть полный конноегерской мундир: оденьтесь в него, возьмите у меня лошадь, отбитую у неприятельского офицера, и ступайте смело в Москву. Там теперь такое смешение языков и мундиров, что никому не придет в голову экзаменовать вас, к какому вы принадлежите полку.

- А что вы думаете? - вскричал Зарецкой. - Если Рославлев жив, то, может быть, я найду способ вывезти его из Москвы и добраться вместе с ним до нашей армии.

- Может быть. Одевайтесь же скорее: мы сейчас выступаем.

В несколько минут Зарецкой, при помощи проворного казачьего урядника, преобразился в неприятельского офицера, надел сверх мундира синюю шинель с длинным воротником и, вскочив на лошадь, оседланную французским седлом, сказал:

- Как удивятся наши пленные, когда увидят меня в этом наряде. Да где ж они?.. Ба! они еще спят. Надобно их разбудить.

- Зачем? - перервал артиллерийской офицер, садясь на лошадь.

- Мы со всех сторон окружены французами, где нам таскать с собою пленных.

- Но мы идем отсюда.

- А они остаются.

- Да теперь, покуда они спят...

- И не проснутся! - сказал серб, закуривая спокойно свою трубку.

У Зарецкого сердце замерло от ужаса; он взглянул с отвращением на своих товарищей и замолчал. Весь отряд, приняв направо, потянулся лесом по узкой просеке, которая вывела их на чистое поле. Проехав верст десять, они стали опять встречать лесистые места и часу в одиннадцатом утра остановились отдохнуть недалеко от села Карачарова в густом сосновом лесу.

- Ну, если вы не передумали ехать в Москву, - сказал артиллерийской офицер, - то ступайте теперь: я приму отсюда налево и остановлюсь не прежде, как буду от нее верстах в тридцати.

Покормив лошадей подножным кормом и отдохнув, отряд приготовился к выступлению; а Зарецкой, простясь довольно холодно с бывшими своими товарищами, выехал из леса прямо на большую дорогу, которая шла через село Карачарово. Подъехав к длинной гати, проложенной по низкому месту вплоть до самого селения, Зарецкой увидел, что перед околицей стоит сильный неприятельский пикет. Желая как можно реже встречаться с теперешними своими сослуживцами, он принял налево полем и продолжал объезжать все деревни и селения, наполненные французами. Изредка встречались с ним бродящие по огородам солдаты: одни, как будто бы нехотя, прикладывали руки к своим киверам; другие, взглянув на него весьма равнодушно, продолжали рыться между гряд. С приближением его к Москве число этих бродяг беспрестанно увеличивалось; близ Спасской заставы по всем огородам были рассыпаны солдаты всех наций. Зарецкой приметил, что многие из них таскали за собой обывателей из простого народа, на которых, как на вьючных лошадей, накладывали мешки с картофелем, репою и другими огородными овощами. Подъезжая к заставе, он думал, что его закидают вопросами; но, к счастию, опасения его не оправдались. Часовой, в изорванной шинели, в протоптанных башмаках и высокой медвежьей шапке, не сделал ему на караул, но зато и не обеспокоил его никаким вопросом.

Какое странное и вместе плачевное зрелище представилось Зарецкому, когда он въехал в город! Вместо улиц тянулись бесконечные ряды труб и печей, посреди которых от времени до времени возвышались полуразрушенные кирпичные дома; на каждом шагу встречались с ним толпы оборванных солдат: одни, запачканные сажею, черные, как негры, копались в развалинах домов; другие, опьянев от русского вина, кричали охриплым голосом: "Viva I' Empereur!" (Да здравствует император! (фр.)) - шумели и пели песни на разных европейских языках. Обломки столов и стульев, изорванные картины, разбитые зеркала, фарфор, пустые бутылки, бочки и мертвые лошади покрывали мостовую. Все это вместе представляло такую отвратительную картину беспорядка и разрушения, что Зарецкой едва мог удержаться от восклицания: "Злодеи! что сделали вы с несчастной Москвою!" Будучи воспитан, как и большая часть наших молодых людей, под присмотром французского гувернера, Зарецкой не мог назваться набожным; но, несмотря на это, его русское сердце облилось кровью, когда он увидел, что почти во всех церквах стояли лошади; что стойла их были сколочены из икон, обезображенных, изрубленных и покрытых грязью. Но как описать его негодование, когда, проезжая мимо одной церкви, он прочел на ней надпись: "Конюшня генерала Гильемино". "Нет, господа французы! - вскричал он, позабыв, что окружен со всех сторон неприятелем, - это уже слишком!..

ругаться над тем, что целый народ считает священным!.. Если это, по-вашему, называется отсутствием всех предрассудков и просвещением, так черт его побери и вместе с вами!" Когда он стал приближаться к середине города, то, боясь встретить французского генерала, который мог бы ему сделать какой-нибудь затруднительный вопрос, Зарецкой всякий раз, когда сверкали вдали шитые мундиры и показывались толпы верховых, сворачивал в сторону и скрывался между развалинами. Несколько раз случалось ему, для избежания подобной встречи, въезжать в какую-нибудь залу или прятаться за мраморным камином и потом снова выбираться на улицу сквозь целый ряд комнат без полов и потолков, но сохранивших еще по тестам свою позолоту и живопись. Переехав Яузу, Зарецкой пустился рысью по набережной Москвы-реки, мимо уцелевшего воспитательного дома, и, миновав благополучно Кремль, заметил, что на самой средине Каменного моста толпилось много народа. Когда он подъехал к этой толпе, которая занимала всю ширину моста, то должен был за теснотою приостановить свою лошадь подле двух гвардейских солдат. Они разговаривали о чем-то с большим жаром.

- Как! - вскричал одни из них, - обе молодые девушки?..

- Да! - отвечал другой, - они обе в моих глазах бросились с моста прямо в реку.

- Matin! Sont elles farouches ces bourqeoises de Moscou!.. (Вот так штука! Ну и дикарки эти московские горожанки! (фр.)) Броситься в реку оттого, что двое гвардейских солдат предложили им погулять и повеселиться вместе с ними!.. Ну вот, к чему служит парижская вежливость с этими варварами!

- Правда, - сказал первый солдат, - они тащили их насильно.

- Насильно!.. насильно!.. Но если эти дуры не знают общежития!.. Что за народ эти русские!.. Мне кажется, они еще глупее немцев... А как бестолковы!.. С ними говоришь чистым французским языком - ни слова не понимают. Sacristie! Comine ils sontbetes ces barbares! (Черт возьми! Как глупы эти варвары! (фр.))

- Здравствуй, Дюран! - сказал кто-то на французском языке позади Зарецкого.

- Ну что, доволен ли ты своей лошадью? - продолжал тот же голос, и так близко, что Зарецкой оглянулся и увидел подле себя кавалерийского офицера, который, отступя шаг назад, вскричал с удивлением:

- Ах, боже мой! я ошибся, извините!.. я принял вас за моего приятеля...

но неужели он продал вам свою лошадь?.. Да! Это точно она!.. Позвольте спросить, дорого ли вы за нее заплатили?

- Четыреста франков, - отвечал наудачу Зарецкой.

- Только?.. Он заплатил мне за нее восемьсот, а продал вам за четыреста!.. Странно!.. Вы служите с ним в одном полку?

- Нет! - отвечал отрывисто Зарецкой, стараясь продраться сквозь толпу.

Поворачивая во все стороны лошадь, он нечаянно распахнул свою шинель.

- Это странно! - сказал кавалерист, - вы служите не вместе с Дюраном, а на вас, кажется, такой же мундир, как и на нем.

- Мундиры наших полков очень сходны... Но извините!.. Мне некогда...

Посторонитесь, господа!

- Что это? - продолжал кавалерист, заслонив дорогу Зарецкому. - Так точно! На вас его сабля!

- Я купил ее вместе с лошадью.

- Эту саблю?.. Позвольте взглянуть на рукоятку... Так и есть, на ней вырезано имя Аделаиды... странно! Он получил ее из рук сестры моей и продал вам вместе с своею лошадью...

- Да, сударь! вместе с лошадью...

- Извините!.. Но это так чудно... так непонятно... Я знаю хорошо Дюрана: он не способен к такому низкому поступку.

- То есть я солгал? - перервал Зарецкой, стараясь казаться обиженным.

- Да, сударь! это неправда!

- Неправда! - повторил Зарецкой ужасным голосом. - Un dementi! a moi...

(Упрекать во лжи! меня... (фр.))

- Как вас зовут, государь мой?

- Позвольте мне прежде узнать...

- Ваше имя, сударь?

- Но растолкуйте мне прежде...

- Ваше имя и ни слова более!..

- Капитан жандармов Рено; а вы, сударь?..

- Капитан Рено?.. Очень хорошо... Я знаю, где вы живете... Мы сегодня же увидимся... да, сударь! сегодня же!.. Un dementi а moi...(Упрекать во лжи! меня... (фр.)) - повторил Зарецкой, пришпоривая свою лошадь.

- Господин офицер!.. господин офицер!.. - закричали со всех сторон -

Тише! вы нас давите!.. Ай, ай, ай! Misericorde!..( Помилосердствуйте!..

(фр.)) Держите этого сумасшедшего!..

Но Зарецкой, не слушая ни воплей, ни проклятий, прорвался, как бешеный, сквозь толпу и, выскакав на противуположный берег реки, пустился шибкой рысью вдоль Полянки.

Зарецкой вздохнул свободно не прежде, как потерял совсем из виду Каменный мост. Не опасаясь уже, что привязчивый жандармский офицер его догонит, он успокоился, поехал шагом, и утешительная мысль, что, может быть, он скоро обнимет Рославлева, заменила в душе его всякое другое чувство.

Почти все дома около Серпуховских ворот уцелели от пожара, следовательно он имел полное право надеяться, что отыщет дом купца Сеземова. Доехав до конца Полянки, он остановился. Несколько сот неприятельских солдат прохаживались по площади. Одни курили трубки, другие продавали всякую всячину. Посреди всех германских наречий раздавались иногда звучные фразы итальянского языка, перерываемые беспрестанно восклицаниями и поговорками, которыми так богат язык французских солдат; по во всей толпе Зарецкой не заметил ни одного обывателя. Он объехал кругом площадь, заглядывал во все окна и наконец решился войти в дом, над дверьми которого висела вывеска с надписью на французском и немецком языках: золотых дел мастер Франц Зингер.

Привязав у крыльца свою лошадь, Зарецкой вошел в небольшую горенку, обитую изорванными обоями. Несколько плохих стульев, разбитое зеркало и гравированный портрет Наполеона в черной рамке составляли всю мебель этой комнаты. Позади прилавка из простого дерева сидела за работою девочка лет двенадцати в опрятном ситцевом платье. Когда она увидела вошедшего Зарецкого, то, вскочив проворно со стула и сделав ему вежливый книксен

(поклон, сопровождающийся приседанием (нем.)), спросила на дурном французском языке: "Что угодно господину офицеру?" Потом, не дожидаясь его ответа, открыла с стеклянным верхом ящик, в котором лежали дюжины три золотых колец, несколько печатей, цепочек и два или три креста Почетного легиона.

- Где хозяин? - спросил Зарецкой.

- Папенька? Его нет дома.

- Не знаешь ли, миленькая, где здесь дом купца Сеземова?

- Сеземова? Не знаю, господин офицер; но если вам угодно немного подождать, папенька скоро придет: он, верно, знает.

Зарецкой кивнул в знак согласия головою, а девочка села на стул и принялась снова вязать свой белый бумажный колпак с синими полосками.

Прошло с четверть часа. Зарецкой начинал уже терять терпение; наконец двери отворились, и толстый немец, с прищуренными глазами, вошел в комнату.

Поклонясь вежливо Зарецкому, он повторил также на французском языке вопрос своей дочери:

- Что угодно господину офицеру?

- Не знаете ли, где дом купца Сеземова?

- Шагов двадцать отсюда, желтый дом с зелеными ставнями. Вы, верно, желаете видеть офицера, который у него квартирует?

- Да. Итак, желтый дом с зелеными ставнями?..

- Позвольте, позвольте!.. Вы его там не найдете: он переменил квартиру.

- Право? - сказал Зарецкой. - Все равно, я его как-нибудь отыщу.

- Позвольте!.. он теперь живет у меня.

- В самом деле?.. Но, кажется, его нет дома?..

- Да, он вышел; но не угодно ли в его комнату: господин капитан сейчас будет.

- Нет, я лучше зайду опять.

- Да подождите! он идет за мной.

- Нет, я вспомнил... мне еще нужно... я хотел... прощайте!..

- Постойте, господин офицер! постойте! - вскричал немец, взглянув в окно, - да вот и он!

Прежде чем Зарецкой успел образумиться, жандармской офицер, с которым он поссорился на Каменном мосту, вошел в комнату.

- Вот господин офицер, который отыскивал вашу квартиру, - сказал немец, обращаясь к своему постояльцу. - Он не знал, что вы переехали жить в мой дом.

Счастливая мысль, как молния, блеснула в голове Зарецкого.

- Господин Рено! - сказал он грозным голосом, - я обещался отыскать вас и, кажется, сдержал мое слово. Обида, которую вы мне сделали, требует немедленного удовлетворения: мы должны сейчас стреляться.

Хозяин-немец побледнел, начал пятиться назад и исчез за дверьми другой комнаты; но дочь его осталась на прежнем месте и с детским любопытством устремила свои простодушные голубые глаза на обоих офицеров.

- Прежде чем я буду отвечать вам, - сказал хладнокровно капитан Рено, -

позвольте узнать, с кем имею честь говорить?

- Какое вам до этого дело? Вы видите, что я французский офицер.

- Извините! я вижу только, что на вас мундир французского офицера.

- Что вы хотите этим сказать? - вскричал Зарецкой, чувствуя какое-то невольное сжимание сердца.

- А то, сударь, что Москва теперь наполнена русскими шпионами во всех возможных костюмах.

- Как, господин капитан! вы смеете думать?..

- Да, сударь! - продолжал Рено, - французской офицер должен знать службу и не станет вызывать на дуэль капитана жандармов, который обязан предупреждать все подобные случаи.

- Но, сударь...

- Французской офицер не будет скрывать своего имени и давить народ, чтоб избежать затруднительных вопросов, которые вправе ему сделать каждый офицер жандармов.

- Но, сударь...

- Французской офицер не отлучится никогда самопроизвольно от своей команды. Ваш полк стоит далеко от Москвы, следовательно, вы должны иметь письменное позволение. Не угодно ли вам его показать?

- А если я его не имею?..

- В таком случае пожалуйте вашу саблю.

- Прекрасно, сударь!.. Вы обидели меня и употребляете этот низкой способ, чтоб отделаться от поединка. Позвольте ж и мне теперь спросить вас: француз ли вы?

- Вы напрасно расточаете ваше красноречие. Быть может, я несколько погорячился; но извините!.. Все ваши ответы были так странны: лошадь, которую вы купили за половину цены; сабля, которая никак не могла быть вам продана, и даже это смущение, которое я замечаю в глазах ваших, - все заставляет меня пригласить вас вместе со мной к коменданту. Там дело объяснится. Мы узнаем, должен ли я просить у вас извинения или поблагодарить вас за то, что вы доставили мне случай доказать, что я недаром ношу этот мундир. Да не горячитесь: у меня в сенях жандармы. Пожалуйте вашу саблю!

- Так возьмите же ее сами! - вскричал Зарецкой, отступив два шага назад.

Вдруг двери отворились и в комнату вошел прекрасный собою мужчина в кирасирском мундире, с полковничьими эполетами. При первом взгляде на Зарецкого он не мог удержаться от невольного восклицания.

- Ах, это вы, граф!.. - вскричал Зарецкой, узнав тотчас в офицере полковника Сеникура. - Как я рад, что вас вижу! Сделайте милость, уверьте господина Рено, что я точно французской капитан Данвиль.

- Капитан Данвиль!.. - повторил полковник, продолжая смотреть с удивлением на Зарецкого.

- Неужели, граф, вы меня не узнаете?..

- Извините! я вас тотчас узнал...

- И верно, вспомнили, что несколько месяцев назад я имел счастие спасти вас от смерти?

- Как! - вскричал жандармской капитан, - неужели в самом деле?..

- Да, Рено, - перервал полковник, - этот господин говорит правду; но я никак не думал встретить его в Москве и, признаюсь, весьма удивлен...

- Вы еще более удивитесь, полковник, - подхватил Зарецкой, - когда я вам скажу, что не имею на это никакого позволения от моего начальства; но вы, верно, перестанете удивляться, если узнаете причины, побудившие меня к этому поступку.

- Едва ли! - сказал полковник, покачав головою, - это такая неосторожность!.. Но позвольте узнать, что у вас такое с господином Рено?

- Представьте себе, граф! Господин Рено обидел меня ужасным образом, и когда я отыскал его квартиру, застал дома и стал просить удовлетворения...

- Что это все значит? - вскричал полковник, глядя с удивлением на обоих офицеров. - Вы в Москве... отыскивали жандармского капитана... вызываете его на дуэль... Черт возьми, если я тут что-нибудь понимаю!

- Послушайте, граф! - перервал Рено, - можете ли вы меня удостоверить, что этот господин точно капитан французской службы?

- Да разве вы не видите? Впрочем, я готов еще раз повторить, что этот храбрый и благородный офицер вырвал меня из рук неприятельских солдат и что если я могу еще служить императору и бить русских, то, конечно, за это обязан единственно ему.

- О, в таком случае... Господин Данвиль! я признаю себя совершенно виноватым. Но эта проклятая сабля!.. Признаюсь, я и теперь не постигаю, как мог Дюран решиться продать саблю, которую получил из рук своей невесты...

Согласитесь, что я скорей должен был предполагать, что он убит... что его лошадь и оружие достались неприятелю... что вы... Но если граф вас знает, то конечно...

- Итак, это кончено, - сказал полковник.

- Я думаю, господин Данвиль, вы теперь довольны? Да вам и некогда ссориться; советую по-дружески сей же час отправиться туда, откуда вы приехали.

- Извините, - сказал Рено, - я исполнил долг честного человека, признавшись в моей вине; теперь позвольте мне выполнить обязанность мою по службе. Господин Данвнль отлучился без позволения от своего полка, и я должен непременно довести это до сведения начальства.

- И, полноте, Рено! - перервал полковник, - что рам за радость, если моего приятеля накажут за этот необдуманный поступок? Конечно, - прибавил он, взглянув значительно на Зарецкого, - поступок более чем неосторожный и даже в некотором смысле непростительный - не спорю! но в котором, без всякого сомнения, нет ничего неприличного и унизительного для офицера: в этом я уверен.

- Так, полковник, так!.. Однако ж вы знаете, что порядок службы требует...

- Знаю, знаю, капитан! но представьте себе, что вы с ним никогда не встречались - вот и все! Пойдемте ко мне, Данвиль.

- Ну, если, граф, вы непременно этого хотите, то, конечно, я должен...

я не могу отказать вам. Уезжайте же скорее отсюда, господин Данвиль; советую вам быть вперед осторожнее: император никогда не любил шутить военной дисциплиною, а теперь сделался еще строже. Говорят, он беспрестанно сердится; эти проклятые русские выводят его из терпения. Варвары! и не думают о мире! Как будто бы война должна продолжаться вечно. Прощайте, господа!

- Это ваша лошадь? - спросил полковник, когда они вышли на крыльцо.

- Да, граф.

- Отвяжите ее и сделайте мне честь - пройдите со мною несколько шагов по улице.

Зарецкой, ведя в поводу свою лошадь, отошел вместе с графом Сеникуром шагов сто от дома золотых, дел мастера. Поглядя вокруг себя и видя, что их никто не может подслушать, полковник остановился, кинул проницательный взгляд на Зарецкого и сказал строгим голосом: - Теперь позвольте вас спросить, что значит этот маскарад?

- Я хотел узнать, жив ли мой друг, который, будучи отчаянно болен, не мог выехать из Москвы в то время, как вы в нее входили.

- И у вас не было никаких других намерений?

- Никаких, клянусь вам честию.

- Очень хорошо. Вы храбрый и благородный офицер - я верю вашему честному слову; по знаете ли, что, несмотря на это, вас должно, по всем военным законам, расстрелять как шпиона.

- Знаю.

- И вы решились, чтоб повидаться с вашим другом...

- Да, полковник! для этого только я решился надеть французской мундир и приехать в Москву.

- Признаюсь, я до сих пор думал, что одна любовь оправдывает подобные дурачества... но минуты дороги: малейшая неосторожность может стоить вам жизни. Ступайте скорей вон из Москвы.

- Я еще не виделся с моим другом.

- Отложите это свидание до лучшего времени. Мы не вечно здесь останемся.

- Надеюсь, граф... но если мой друг жив, то я могу спасти его.

- Спасти?

- То есть увезти из Москвы.

- Так поэтому он военный?

- Да, граф; но, может быть, ваше правительство об этом не знает?

- Извините! Я знаю теперь, что ваш друг офицер, следовательно, военнопленный и не может выехать из Москвы.

- Как, граф? вы хотите употребить во зло мою откровенность?

- Да, сударь! Я поступил уже против совести и моих правил, спасая от заслуженной казни человека, которого закон осуждает на смерть как шпиона; но я обязан вам жизнию, и хотя это не слишком завидный подарок, - прибавил полковник с грустной улыбкою, - а все я, не менее того, был вашим должником;

теперь мы поквитались, и я, конечно, не допущу вас увезти с собою пленного офицера.

- Но знаете ли, полковник, кто этот пленный офицер?

- Какое мне до этого дело!

- Знаете ли, что вы успели уже отнять у него более, чем жизнь?

- Что вы говорите?

- Да, граф! Этот офицер - Рославлев.

- Рославлев? жених...

- Да, бывший жених Полины Лидиной.

- Возможно ли? - вскричал Сеникур, схватив за руку Зарецкого. - Как?

это тот несчастный?.. Ах, что вы мне напомнили!.. Ужасная ночь!.. Нет!.. во всю жизнь мою не забуду... без чувств - в крови... у самых церковных дверей... сумасшедшая!.. Боже мой, боже мой!.. - Полковник замолчал. Лицо его было бледно; посиневшие губы дрожали. - Да! - вскричал он наконец, - я точно отнял у него более, чем жизнь, - он любил ее!

- Что ж останется у моего друга, - сказал Зарецкой, - если вы отнимете у него последнее утешение: свободу и возможность умереть за отечество?

- Нет, нет! я не хочу быть дважды его убийцею; он должен быть свободен!.. О, если б я мог хотя этим вознаградить его за зло, которое, клянусь богом, сделал ему невольно! Вы сохранили жизнь мою, вы причиною несчастия вашего друга, вы должны и спасти его. Ступайте к нему; я готов для него сделать все... да, все!.. но, бога ради, не говорите ему... послушайте: он был болен, быть может, он не в силах идти пешком... У самой заставы будет вас дожидаться мой человек с лошадью; скажите ему, что вы капитан Данвиль: он отдаст вам ее... Прощайте! я спешу домой!.. Ступайте к нему...

ступайте!..

Полковник пустился почти бегом по площади, а Зарецкой, поглядев вокруг себя и видя, что он стоит в двух шагах от желтого дома с зелеными ставнями, подошел к запертым воротам и постучался. Через минуту мальчик, в изорванном сером кафтане, отворил калитку.

- Это дом купца Сеземова? - спросил Зарецкой, стараясь выговаривать слова, как иностранец.

- Да, сударь! Да кого вам надобно? Здесь стоят одни солдаты.

- Mнe нужно видеть самого хозяина.

- Хозяина? - повторил мальчик, взглянув с робостию на Зарецкого.

- Да у нас, сударь, ничего нет...

- Не бойся, голубчик, я ничем вас не обижу. Подержи мою лошадь.

Мальчик, посматривая недоверчиво на офицера, выполнил его приказание.

Зарецкой вошел на двор. Небольшие сени разделяли дом на две половины: в той, которая была на улицу, раздавались громкие голоса. Он растворил дверь и увидел сидящих за столом человек десять гвардейских солдат: они обедали.

- Здравствуйте, товарищи! - сказал Зарецкой.

Солдаты взглянули на него, один отвечал отрывистым голосом:

- Bonjour, monsieur! - но никто и не думал приподняться с своего места.

- Куда пройти к хозяину дома? - спросил Зарецкой.

- Ступайте прямо; он живет там - в угольной комнате, - отвечал один из солдат.

- Не! la vieille!.. (Эй, старуха!.. (фр.)) - продолжал он, застучав кулаком по столу. - Клеба!

- Что, батюшка, изволите? - сказала старуха лет шестидесяти, войдя в комнату.

- Arrives, donс, vieille sorciere... (Подойди сюда, старая ведьма...

(фр.)) Клеба!

- Нет, батюшка!..

- Нет, батушка!.. Allons сейшас!.. Клеба, - ou sacristi!.. (Ну же!..

черт возьми!.. (фр.))

- Не трогайте эту старуху, друзья мои! - сказал Зарецкой. - Вот вам червонец: вы можете на это купить и хлеба и вина.

- Merci, mon officier! (Спасибо, мой офицер! (фр.)) - сказал один усатый гренадер. - Подождите, друзья! Я сбегаю к нашей маркитанше: у ней все найдешь за деньги.

Зарецкой, сделав рукою знак старухе идти за ним, вышел в другую комнату.

- Послушай, голубушка, - сказал он вполголоса, - ведь хозяин этого дома купец Сеземов?

- Да батюшка, я его сожительница.

- Тем лучше. У вас есть больной?

- Есть, батюшка; меньшой наш сын.

- Неправда; русской офицер.

- Видит бог, нет!.. - вскричала старуха, побледнев как полотно.

- Тише, тише! не кричи. Его зовут Владимиром Сергеевичем Рославлевым?

- Ах, господи!.. Кто это выболтал?

- Не бойся, я его приятель... и также русской офицер.

- Как, сударь?..

- Тише, бабушка, тише! Проведи меня к нему.

- Ох, батюшка!.. Да правду ли вы изволите говорить?..

- Увидишь сама, как он мне обрадуется. Веди меня к нему скорее.

- Пожалуйте, батюшка!.. Только бог вам судья, если вы меня, старуху, из ума выводите.

Пройдя через две небольшие комнаты, хозяйка отворила потихоньку дверь в светлый и даже с некоторой роскошью убранный покой. На высокой кровати с ситцевым пологом сидел, облокотясь одной рукой на столик, поставленный у самого изголовья, бледный и худой как тень Рославлев. Подле него старик, с седою бородою, читал с большим вниманием толстую книгу в черном кожаном переплете. В ту самую минуту, как Зарецкой показался в дверях, старик произнес вполголоса: "Житие преподобного отца нашего..."

- Александр!.. - вскричал Рославлев.

- Нет, батюшка! - перервал старик, - не Александра, а Макария Египетского.

- Тише, мой друг! - сказал Зарецкой. - Так точно, это я; но успокойся!

- Ты в плену?..

- Нет, мой друг!

- Но как же ты попал в Москву?.. Что значит этот французской мундир?..

- Я расскажу тебе все, но время дорого. Отвечай скорее: можешь ли ты пройти хотя до заставы пешком?

- Могу.

- Слава богу! ты спасен.

- Как, сударь! - сказал старик, который в продолжение этого разговора смотрел с удивлением на Зарецкого. - Вы русской офицер?.. Вы надеетесь вывести Владимира Сергеевича из Москвы?

- Да, любезный, надеюсь. Но одевайся проворней, Рославлев, в какой-нибудь сюртук или шинель. Чем простее, тем лучше.

- За этим дело не станет, батюшка, - сказала старуха. - Платье найдем.

Да изволите видеть, как он слаб! Сердечный! где ему и до заставы дотащиться!

- Не бойтесь, - сказал Рославлев, вставая, - я почти совсем здоров.

- Мавра Андреевна! - перервал старик, - вынь-ка из сундука Ваничкин сюртук: он будет впору его милости. Да где Андрюшина калмыцкая сибирка?

- В подвале, Иван Архипович! Я засунула ее между старых бочек.

- Принеси же ее скорее. Ну что ж, Мавра Андреевна, стоишь? Ступай!

- Да как же это, батюшка, Иван Архипович! - отвечала старуха, перебирая одной рукой концы своей шубейки, - в чем же Андрюша-то сам выйдет на улицу?

- Полно, матушка! не замерзнет и в кафтане.

- Скоро будут заморозы; да и теперь уж по вечерам-то холодновато.

- Я и сам не соглашусь, - перервал Рославлев, - чтобы вы для меня раздевали ваших детей.

- И, Владимир Сергеич! что вы слушаете моей старухи; дело ее бабье: сама не знает, что говорит.

- Я вам заплачу за все чистыми деньгами, - сказал Зарецкой.

- Слышишь, Мавра Андреевна? Эх, матушка!.. Вот до чего ты довела меня на старости!.. Пошла, сударыня, пошла!

Старуха вышла.

- Нет, господа! - продолжал Иван Архипович, - я благодаря бога в деньгах не нуждаюсь; а если бы и это было, так скорей сам в одной рубашке останусь, чем возьму хоть денежку с моего благодетеля. Да и она не знает, что мелет: у Андрюши есть полушубок; да он же теперь, слава богу, здоров; а вы, батюшка, только что оправляться, стали. Извольте-ка одеваться. Вот ваш кошелек и бумажник, - продолжал старик, вынимая их из сундука. - В бумажнике пятьсот ассигнациями, а в кошельке - не помню пятьдесят, не помню шестьдесят рублей серебром и золотом. Потрудитесь перечесть.

- Как вам не стыдно, Иван Архипович?

- Деньги счет любят, батюшка.

- Мы перечтем их после, - сказал Зарецкой, пособляя одеваться Рославлеву. - На вот твою казну... Ну что ж? Положи ее в боковой карман -

вот так!.. Ну, Владимир, как ты исхудал, бедняжка!

- Извольте, батюшка! - сказала старуха, входя в комнату, - вот Андрюшина сибирка. Виновата, Иван Архипович! Ведь я совсем забыла: у нас еще запрятаны на чердаке два тулупа да лисья шуба.

- Теперь, - перервал Зарецкой, - надень круглую шляпу или вот этот картуз - если позволите, Иван Архипович?

- Сделайте милость, извольте брать все, что вам угодно.

- Ну, Владимир, прощайся - да в поход!

- А где же мой Егор? - спросил Рославлев.

- Сошел со двора, батюшка! - отвечала старуха.

- Скажите ему, чтоб он пробирался как-нибудь до нашей армии. Ну, прощайте, мои добрые хозяева!

- Позвольте, батюшка! - сказал старик. - Все надо начинать со крестом и молитвою, а кольми паче когда дело идет о животе и смерти. Милости прошу присесть. Садись, Мавра Андреевна.

- Извините! - сказал Зарецкой, - нам должно торопиться!..

- Садись, Александр! - перервал вполголоса Рославлев, - не огорчай моего доброго хозяина.

- Я очень уважаю все наши старинные обычаи, - сказал Зарецкой, садясь с приметным неудовольствием на стул, - но сделайте милость, чтоб это было покороче.

Старик не отвечал ни слова. Все сели по своим местам. Молчание, наблюдаемое в подобных случаях всеми присутствующими, придает что-то торжественное и важное этому древнему обычаю, и доныне свято сохраняемому большею частию русских. Глубокая тишина продолжалась около полуминуты; вдруг раз дался шум, и громкие восклицания французских солдат разнеслись по всему дому. "За здоровье императора!.. Да здравствует император!.." - загремели грубые голоса в близком расстоянии. Казалось, солдаты вышли из-за стола и разбрелись по всем комнатам.

Старик, а вслед за ним и все встали с своих мест. Оборотясь к иконам и положа три земные поклона, он произнес тихим голосом:

- Матерь божия! сохрани раба твоего Владимира под святым покровом твоим! Да сопутствует ему ангел господень; да ослепит он очи врагов наших;

да соблюдет его здравым, невредимым и сохранит от всякого бедствия! Твое бо есть, господи! еже миловати и спасати нас.

- Аминь! - сказала старуха.

- Vive l'amour et le vin!..( Да здравствует любовь и вино!.. (фр.)) -

заревел отвратительный голос почти у самых дверей комнаты.

- Скорей, мой друг! скорей!.. - сказал Зарецкой. Рославлев молча обнял своих добрых хозяев, которые разливались горькими слезами.

- Владимир Сергеич! - проговорил, всхлипывая, старик. - Я долго называл тебя сыном; позволь мне, батюшка, благословить тебя! - Он перекрестил Рославлева, прижал его к груди своей и сказал: - Ну, Мавра Андреевна!

проводи их скорей задним крыльцом. Христос с вами, мои родные! ступайте с богом, ступайте! а я стану молиться.

Старуха вывела наших друзей на улицу, простилась еще раз с Рославлевым и захлопнула за ними калитку.

- Теперь, мой друг, не прогневайся! - сказал Зарецкой, - я сяду на лошадь, а ты ступай подле меня пешком. Это не слишком вежливо, да делать нечего: надобно, чтоб всем казалось, что я куда-нибудь послан, а ты у меня проводником. Постарайтесь только, сударь, дойти как-нибудь до заставы, а там я вам позволю ехать со мною!

- Ехать? Но где же ты возьмешь лошадь? - Это уж не твоя забота. Прошу только со мной не разговаривать, глядеть на меня со страхом и трепетом и не забывать, что я французской офицер, а ты московской мещанин.

Проехав благополучно поперек площади, покрытой неприятельскими солдатами, Зарецкой принял направо и пустился вдоль средней Донской улицы, на которой почти не было проходящих. Попадавшиеся им изредка французы не обращали на них никакого внимания. Через несколько минут показались в конце улицы стены Донского монастыря, а вдали за ними гористые окрестности живописной Калужской дороги.

- Что, Владимир! - спросил Зарецкой, - ты очень устал? Ну, что ж ты не отвечаешь? Не бойся, здесь никого нет, - продолжал он, оглянувшись назад. -

Что это? Куда девался Владимир?.. А! вон где он!.. Как отстал, бедняжка! Не!

veux-tu avancer, coquin... (Эй! поторапливайся, негодяй... (фр.)) - закричал он сердитым голосом, осадя свою лошадь; но Рославлев, казалось, не слышал ничего и стоял на одном месте как вкопанный.

- Что ты, Владимир? - сказал Зарецкой, подъехав к своему приятелю. - Не отставай, братец! Да что ты уставился на этот дом?.. Эге! вижу, брат, вижу, куда ты смотришь! Ты глядишь на эту женщину... вон что стоит у окна, облокотясь на плечо французского полковника?.. О! да она в самом деле хороша! Немножко бледна!.. Впрочем, нам теперь не до красавиц. Полно, братец, ступай!

- Так я не ошибаюсь, - вскричал Рославлев, - это она!

- Тише, мой друг, тише! Так точно! Боже мой! это граф Сеникур!

- Да, это он! Прощай, Александр.

- Что ты, Владимир? Опомнись!

- Злодей! - продолжал Рославлев, устремив пылающий взор на полковника,

- я оставил тебя ненаказанным; но ты был в плену, и я не видел Полины в твоих объятиях!.. А теперь... дай мне свою саблю, Александр!.. или нет!.. -

прибавил он, схватив один из пистолетов Зарецкого, - это будет вернее... Он заряжен... слава богу!..

Зарецкой соскочил с лошади и схватил за руку Рославлева.

- Пусти меня, пусти!.. - кричал Рославлев, стараясь вырваться.

- Слушай, Владимир! - сказал твердым голосом его приятель, - я здесь под чужим именем, и если буду узнан, то меня сегодня же расстреляют как шпиона.

- Как шпиона!..

- Да. Теперь ступай, если хочешь, к полковнику; я иду вместе с тобою.

Рославлев не отвечал ни слова; казалось, он боролся с самим собою.

Вдруг сверкающие глаза его наполнились слезами, он закрыл их рукою, бросил пистолет, и прежде чем Зарецкой успел поднять его и сесть на лошадь, Рославлев был уже у стен Донского монастыря.

- Тише, - кричал Зарецкой, с трудом догоняй своего приятеля, - тише, Владимир! ты этак не дойдешь и до заставы.

- О, не беспокойся! - отвечал Рославлев, остановись на минуту, чтоб перевести дух, - теперь я чувствую в себе довольно силы, чтоб уйти на край света. Вперед, мой друг, вперед!

Через несколько минут они были уже за Калужскою заставою; у самого въезда в слободу стоял человек с верховой лошадью.

- Я капитан Данвиль, - сказал Зарецкой, подъехав к нему. - Отдай лошадь моему проводнику.

Слуга пособил Рославлеву сесть на коня, и наши приятели, выехав на чистое поле, повернули в сторону по первой проселочной дороге, которая, извиваясь между холмов, порытых рощами, терялась вдали среди густого леса.

ГЛАВА VI

Наши путешественники ехали сначала скорой рысью, наблюдая глубокое молчание; но когда на восьмой или девятой версте от города, миновав несколько деревень, они увидели себя посреди леса и уж с полчаса не встречали никого, то Зарецкой начал расспрашивать Рославлева обо всем, что с ним случилось со дня их разлуки.

- Ну, Владимир! - сказал он, дослушав рассказ своего друга, - теперь я понимаю, отчего побледнел Сеникур, когда вспомнил о своем венчанье... Ах, батюшки! да знаешь ли, что из этого можно сделать такую адскую трагедию a la madarne Радклиф (в стиле мадам Радклиф (фр.)), что у всех зрителей волосы станут дыбом! Кладбище... полночь... и вдобавок сумасшедшая Федора... какие богатые материалы!.. Ну, свадебка!.. Я не охотник до русских стихов, а поневоле вспомнишь Озерова: Там был не Гименей - Мегера там была... -

то есть косматая Федора, которая, вероятно, ничем не красивее греческой фурии. Но вот чего я не понимаю, мой друг! Ты поступил как человек благоразумный: не хотел видеть изменницу, ссориться с ее мужем и, имея тысячу способов отмстить твоему беззащитному сопернику, оставил его в покое;

это доказывает, что и в первую минуту твой рассудок был сильнее страсти. С тех пор прошло довольно времени; твое грустное положение и болезнь должны были тебя совершенно образумить, и, несмотря на это, ты готов был сейчас сделать величайшее дурачество в твоей жизни - и все для той же Полины!

Конечно, что и говорить: она очень недурна собою, сложена прекрасно, и если сверх этого у ней маленькая ножка, то, может быть, и я сошел бы от нее с ума на несколько дней; но бесноваться целый месяц!..

- Ах, мой друг! - перервал Рославлев, - ты не знаешь, что такое любовь, ты не имеешь понятия об этом блаженстве и мучении нашей жизни! Да, Александр! Я и сам был уверен, что спокойствие возвратилось в мою душу.

Несколько раз, испытывая себя, я воображал, что вижу Полину вместе с ее мужем, и мне казалось, что я могу спокойно смотреть на их взаимные ласки и даже радоваться ее счастью. Нет! Я обманывал самого себя. Когда сейчас я взглянул нечаянно на окно этого дома, когда увидел, что женщина, почти лежащая в объятиях французского полковника, походит на Полину, когда я узнал ее... О Александр! я почувствовал тогда... Да сохранит тебя бог от подобного чувства!.. Холодная, ледяная смерть по всем жилам - и весь ад в душе!.. Ах, мой друг! ты не знаешь еще, к каким мучениям способна душа наша, какие неизъяснимые страдания мы можем, и, вероятно, - прибавил тихим голосом Рославлев, - должны переносить, томясь в этой ссылке па этой каторге, которую мы называем жизнию!..

- И с которой, несмотря на это, даже и ты не захочешь расстаться! -

перервал с улыбкою Зарецкой. - Полно, братец! Вы все, чувствительные меланхолики, пренеблагодарные люди: вечно жалуетесь на судьбу. Вот хоть ты;

я желал бы знать, казалась ли тебе жизнь каторгою, когда ты был уверен, что Полина тебя любит?

- Но я ошибался, мой друг! - Да разве от этого ты менее был счастлив?

Вот то-то и есть, господа! Пока все делается по-вашему, так вы еще и туда и сюда; чуть не так, и пошли поклепы на бедную жизнь, как будто бы век не было для вас радостной минуты.

- Но что все прошедшие радости...

- Перед настоящим горем?.. И, mon cher! и то и другое забывается.

Конечно, я понимаю, для твоего самолюбия должно быть очень обидно...

- Эх, братец! какое самолюбие...

- Да, любезный, не прогневайся! Самолюбие в этом случае играет пребольшую ролю. Что ни говори, а ведь досадно, как отобьют невесту; да только смешно от этого сходить с ума: посердился, покричал и будет. Вот то-то же, поневоле похвалишь наших неприятелей. Кто лучше их умеет пользоваться жизнию?.. Француз не задохнется от избытка сердечной радости, да зато и не иссохнет от печали. Посмотри, как он весел, как всегда доволен собою, над всем смеется, все его забавляет. Заговорит дело - есть что послушать: все знает; заговорит вздор - также заслушаешься: какая веселость в каждом слове! И как милы эти фразы, в которых нет ни на волос здравого смысла! Конечно, и у них есть исключения, но они так редки... Печальный француз! не правда ли, что это даже странно слышать? А отчего они так счастливы?.. Оттого именно, что душа их не способна к сильным впечатлениям.

Они... как бы это сказать по-русски?.. они слегка только прикасаются к жизни. Знаешь ли что, мой друг? Если ты хочешь непременно сравнивать с чем-нибудь жизнь, то сравни ее с морем; но только, бога ради, не с бурным, -

это уже слишком старо!

- А с каким же, Александр?

- Да просто с нашим петербургским, когда оно замерзнет. Катайся по нем сколько хочешь, забавляй себя, но не забывай, что под этим блестящим льдом таится смерть и бездонная пучина; не останавливайся на одном месте, не надавливай, а скользи только по гладкой его поверхности.

- То есть не принимай ничего к сердцу, - перервал Рославлев, - не люби никого, не жалей ни о ком; беги от несчастного: он может тебя опечалить;

старайся не испортить желудка и как можно реже думай о том, что будет с тобою под старость - то ли ты хотел сказать, Александр?

- О нет, мой друг! я не желаю быть эгоистом.

- И в то же время не хочешь ни о чем горевать? Да разве это возможно?

- Да, конечно... не спорю, тут есть, по-видимому, какое-то противоречие... Однако ж я не менее того уверен, что эта философия...

- Ничем не лучше моей. Что грех таить, Александр! у меня вырвалась глупость, а ты, желая доказать, что я вру, и сам заговорил вздор. По-моему, жизнь должна быть вечной ссылкою, а по-твоему, беспрерывным праздником.

Благодаря бога и то и другое для нас невозможно, Александр! Тот, кто вечно крушится, и тот, кто всегда весел, - оба эгоисты.

- Это почему?

- А потому, что человек, неспособный делить ни с кем ни радости, ни горя, - любит одного себя.

- Почему ж одного себя? Можно любить и приятеля - разумеется, до некоторой степени.

- А до какой степени простирается эта любовь к приятелю в человеке, который для того, чтоб с ним повидаться и спасти его...

- И полно, mon cher! что за важность! Ты видишь, я целехонек.

- Вижу, мой друг! Но, признаюсь, удивляюсь и желал бы знать, как ты уцелел?

- Ты еще более удивишься, когда узнаешь, что я, будучи в Москве, вызывал на дуэль капитана французских жандармов.

- Неужели?..

- Представь себе: он вздумал меня расспрашивать; я пустился ему лгать что есть мочи, и этот грубиян осмелился сказать мне в глаза, что я говорю неправду...

- Ах он невежа!..

- Разумеется, я вспыхнул, закидал его французскими фразами...

- И он не догадался, что ты русской?

- А почему бы он догадался?

- Да помилуй! Не может же быть, чтоб ты так хорошо говорил по-французски, как настоящий француз?

- Не может быть? Да знаете ли, сударь, как я был воспитан в доме своей тетушки? Знаете ли, кто с пятилетнего возраста был моим гувернером? Известна ли вам знаменитая фамилия аббата Григри, который плохо знал правописание, но зато говорил самым чистым парижским языком? Знаете ли, что я на десятом году не умел еще писать по-русски? Знаете ли, что весь Петербург дивился моему французскому выговору и все знакомые поздравляли тетушку с племянником, который как две капли воды походил на француза? Как теперь помню, добрая старушка всякой раз крестилась и говорила со слезами: "Слава богу! я знала наперед, что в Сашеньке будет путь!" Чему ж после этого удивляться, что меня приняли за француза?

- Хорошо, мой друг, согласен: по выговору не можно было догадаться, что ты русской; но нельзя же, чтоб не было в твоей манере и ухватках...

- В моей манере? Постой, братец, я сейчас представлю тебе лихого французского кавалериста, который только что вырвался из Пале-Рояля.

Посмотрим, заметишь ли во мне хоть что-нибудь русское? Зарецкой развалился небрежно на седле, подбоченился и надел a la tapageur (набекрень (фр.).)

свою французскую фуражку. В продолжение сих приготовлений к роле, которую он готовился играть, из-за куста выглянули две весьма некрасивые рожи: одна с рыжей бородою, а другая, по-видимому, обритая недели две тому назад и обезображенная огромным рубцом. Небольшой черный галстук, единственный остаток от прежнего наряда, доказывал, что это лицо принадлежало какому-нибудь отставному солдату. Наши путешественники, не замечая этой засады, продолжали ехать потихоньку.

- Ну что? - спросил Зарецкой, отпустив несколько парижских фраз, -

заметен ли во мне русской, который прикидывается французом? Посмотри на эту небрежную посадку, на этот самодовольный вид - а? что, братец?.. Vive I'

Empereur et la joie! Chantons! (Да здравствует император и веселье! Споем!

(фр.)) - Зарецкой пришпорил свою лошадь и, заставив ее сделать две или три лансады (прыжок, скачок (от фр. lan cade)), запел:

Enlant cheri des dames, J'etais en tout pays, Tres bien avec les femmes, Et mal avec les maris! (Французские куплеты, которые лет двадцать тому назад были в большой моде, по крайней мере у нас в Петербурге. - Прим.

автора. Любимец дам-красоток, В любом краю я был, С мужьями не короток. А женам очень мил! (Пер. Е. Куниной.))

Вдруг раздался выстрел, и человек десять вооруженных крестьян высыпало на дорогу. Прежде чем Зарецкой успел опомниться и рассмотреть, кто на них нападает, второй выстрел ранил лошадь, на которой ехал Рославлев; она закусила удила и понесла вдоль дороги. Зарецкой пустился вслед за ним; но в несколько минут потерял его совершенно из вида. Ослабевший от болезни Рославлев не мог долго управлять своей лошадью: выскакав на поляну, на которой сходились три дороги, она помчала его по одной из них, ведущей в самую глубину леса. Несколько раз принимался он снова ее удерживать, но все напрасно; наконец, проскакав еще версты две, она повалилась на землю.

Рославлев, видя, что лошадь его издыхает, решился идти пешком по дороге, которая по всем приметам должна была скоро вывести его на жилое место.

Едва он успел сделать несколько шагов, как ему послышались в близком расстоянии смешанные голоса; сначала он не мог ничего разобрать и не знал, должен ли спрятаться или идти навстречу людям, которые, громко разговаривая меж собою, шли по одной с ним дороге. Вдруг ясно выговоренный немецкой швернот (черт возьми.) раздался от него в двух шагах, и кто-то повелительным голосом закричал: "Allons, sacristie! en avant!" (Ну же, черт возьми!

вперед! (фр.)) Рославлев кинулся в сторону, но было уже поздно: из-за кустов показалась целая толпа неприятельских мародеров.

- Гальт! (Стой! (от нем. halt)) - закричал высокой баварской кираcиp, пpицeляcь в нeгo cвoим кapaбинoм.

Человек двадцать солдат разных полков и наций окружили Рославлева.

- Господа! чего вы от меня хотите? - сказал Рославлев по-французски, -

я бедный прохожий...

- Бедный? - заревел на дурном французском языке баварец, - а вот мы тотчас это увидим.

- Вы все бедны! - запищал итальянской вольтижер (Егерь, стрелок. -

Прим. автора.), схватив за ворот Рославлева. - Знаем мы вас, господа русские

- malledeto! (проклятье! (ит.))

- Тише, товарищи! - сказал повелительным голосом французской гренадер,

- не обижайте его: он говорит по-французски.

- Так что ж? - возразил другой французской полупьяный солдат в уланском мундире, сверх которого была надета изорванная фризовая шинель. - Может быть, этот негодяй эмигрант.

- В самом деле? - перервал важным голосом гренадер.- - Прочь все!

Посторонитесь! Я допрошу его.

- Рег dio sacrato! (Клянусь богом! (ит.)) Что это? - вскричал итальянец, - на этом еретике крест.

- Так он не француз? - сказал с презрением солдат в фризовой шинели.

- Да еще и золотой! - продолжал итальянец, сорвав с шеи Рославлева крест, повешенный на тонком шнурке.

- Оставишь ли ты его в покое? Sacre italien! (Чертов итальянец! (ит.))

- вскричал гренадер, оттолкнув прочь итальянца.

- Не бойтесь ничего и отвечайте на мои вопросы: кто вы?

- Московский мещанин.

- Вы русской?

- - Да!

- Отчего вы говорите по-французски?

- Я учился.

- Хорошо! это доказывает, что вы уважаете нашу великую нацию... Тише, господа! прошу его не трогать! Не можете ли вы нам сказать, есть ли вооруженные люди в ближайшей деревне?

- Не знаю.

- Не знаешь? Доннер-веттер! (Гром и молния! (нем.)) - заревел баварец.

- Как тебе не знать? Говори!

- Я шел все лесом и ни в одной деревне не был.

- Он лжет! - закричал итальянец. - Прикладом его, согро de dio!

(клянусь телом господним! (ит.)) так он заговорит.

- Тише, господа! - перервал гренадер. - Этот варвар уважает нашу нацию, и я никому не дам его обидеть.

- В самом деле? - сказал баварец. - А если я хочу его обижать?

- Не советую.

- Право? Да что ж ты этак поговариваешь?.. Уж не думаешь ли ты, что баварской кирасир не стоит французского гренадера?

- Как? черт возьми! Ты смеешь равняться с французским солдатом?.. Се miserable allemand! (Этот презренный немец! (фр.)) Да знаешь ли ты?..

- Я знаю, что должен повиноваться моему капитану, но если всякой французской солдат...

- Да знаешь ли ты, животное, что такое французской гренадер? Знаешь ли ты, что между тобой и твоим капитаном более расстояния, чем между мной и баварским королем?

- Что, что?

- Да! такой болван, как ты, никогда не будет капитаном; а каждый французской гренадер может быть вашим государем.

- Хоц таузент!.. (Проклятье!.. (нем.) ) Да это как?

- А вот как: мой родной брат из сержантов в одну кампанию сделался капитаном - правда, он отнял два знамя и три пушки у неприятеля; но разве я не могу взять дюжины знамен и отбить целую батарею: следовательно, буду по крайней мере полковником, а там генералом, а там маршалом, а там - при первом производстве - и в короли; а если на ту пору вакансия случится у вас...

- Правда, правда - il a raison! (он прав! (фр.)) - закричали все французские солдаты.

- Ну, немецкая харя! - продолжал гренадер, - понял ли ты теперь, что значит французской солдат.

Баварец, закиданный словами и совершенно сбитый с толку, не отвечал ни слова.

- Господа! - сказал гренадер, - не надобно терять времени - до Москвы еще далеко; ступайте вперед, а мне нужно кой о чем расспросить по секрету этого русского. Allons, morbleu avancez donc! (Вперед, черт возьми, двигайтесь! (фр.))

Вся толпа двинулась вперед по дороге, а гренадер, подойдя к Рославлеву, сказал вполголоса:

- Не бойтесь!.. Француз всегда великодушен... но вы знаете права войны... Есть ли у вас деньги?

- Я охотно отдам все, что у меня есть.

- Не беспокойтесь! - продолжал гренадер, обшаривая кругом Рославлева, -

я возьму сам... Книжник!.. ну, так и есть, ассигнации! Терпеть не могу этих клочков бумаги: они имеют только цену у вас, а мы берем здесь все даром...

Ага! кошелек!.. серебро... прекрасно!... золото!! C'est charmant! Прощайте!

- Лавалер!.. Hу чтo ж ты? - cкaзал французской улан, идя, навстречу к гренадеру. - Ты один знаешь здешние места - куда нам идти?

- Все прямо.

- Да там две дороги.

- Не, может быть.

- Когда я тебе говорю, что две...

- Да это оттого, что у тебя двоится в глазах.

- Неправда. Вот, например, я вижу, что на этом русском только, одна, а не две шинели, и для того не возьму ее, а поменяюсь. Мой плащ вовсе не греет... Эге! да это, кажется, шуба?.. Скидай ее, товарищ!

Рославлев повиновался; улан сбросил с себя фризовую шинель и надел его сибирку.

- Однако ж русские не вовсе глупы, - сказал он, уходя вместе с гренадером, - и если они сами изобрели эти шубы, то, черт возьми! эта выдумка недурная!

Когда Рославлев потерял из вида всю толпу мародеров и стал надевать оставленную французом шинель, то заметил, что в боковом ее кармане лежало что-то довольно тяжелое; но он не успел удовлетворить своему любопытству и посмотреть, в чем состояла эта неожиданная находка: в близком от него расстоянии раздался дикой крик, вслед за ним загремели частые ружейные выстрелы, и через несколько минут послышался шум от бегущих по дороге людей.

Рославлеву не трудно было отгадать, что французские мародеры повстречались с толпою вооруженных крестьян, и в то самое время, как он колебался, не зная, что ему делать: идти ли вперед или дожидаться, чем кончится эта встреча, - человек пять французских солдат, преследуемых крестьянами, пробежали мимо его и рассыпались по лесу.

- Вот еще один! - вскричал молодой парень, указывая на Рославлева.

- Пришиби его! - заревел высокой мужик с рыжей бородою, и вмиг целая толпа вооруженных косами, ружьями и топорами крестьян окружила Рославлева.

ГЛАВА VII

Поосреди большого села, на обширном лугу, или площади, на которой разгуливали овцы и резвились ребятишки, стояла ветхая деревянная церковь с высокой колокольнею. У дверей ее, на одной из ступеней поросшей травою лестницы, сидел старик лет восьмидесяти, в зеленом сюртуке с красным воротником, обшитым позументом; с полдюжины медалей, различных форм и величины, покрывали грудь его. Он разговаривал с молодым человеком, который стоял перед ним и по наряду своему, казалось, принадлежал к духовному званию.

- Нет, Александр Дмитрич! - говорил старик, покачивая головою, - рано ли, поздно ли, а несдобровать нашему селу; чай, злодеи-то больно на нас зубы грызут.

- Оно и есть за что! - сказал молодой человек, - ведь мы у них как бельмо на глазу. Да бог милостив! Кой-как до сих пор с ними справлялись.

Fortes fortuna abjuvat, то есть: смелым бог владеет, Кондратий Пахомыч!

- Конечно, батюшка, за правое дело бог заступа; а все-таки, как проведают в Москве, что в нашем селе легло сот пять, шесть французов, да пришлют сюда полка два...

- Так что ж? Будем драться.

- Вот то-то и горе! Вы станете драться, а я что буду делать? Протягивай шею, как баран.

- Эх, Кондратий Пахомыч! Да на людях и смерть красна!

- Не о смерти речь, батюшка! Когда вы, народ молодой, себя не жалеете, так мне ли, старику, торговаться; да каково подумать, что эти злодеи наругаются над моей седой головою? Пожалуй, на смех живого оставят. Эх, старость, старость! Как бы прежние годы, так я бы трех поджарых французов на один штык посадил. Небось турки их дюжее, да и тех, бывало, как примусь нанизывать, так господи боже мой! считать не поспевают. Вот как мы с батюшкой, графом Суворовым, штурмовали Измаил... Тогда был нашим капитаном его благородие Сергей Дмитрич, царство ему небесное! Отец, а не командир! И что за молодец!.. как теперь гляжу - мигнуть не успели, а уж наш сокол на стене, вся рота за ним - ура!..

- Ты уж мне это рассказывал, Кондратий Пахомович!

- Вот, батюшка, тогда дело другое: и подраться-то было куражнее! Знал, что живой в руки не дамся; а теперь что я?.. малой ребенок одолеет. Пробовал вчера стрелять из ружья - куда-те? Так в руках ходуном и ходит! Метил в забор, а подстрелил батькину корову. Да что отец Егор, вернулся, что ль?

- Нет еще. Я слышал, будто бы его французы в полон захватили.

- Ах они разбойники! Уж и попов стали хватать! А того не подумают, басурманы, что этак наш брат старик и без исповеди умрет.

- Видно, узнали, что он из нашего села. Ведь французы-то называют нас бунтовщиками.

- Бунтовщиками? Ах они проклятые! да как бы они смели это сказать?

Разве мы бунтуем против нашего государя? Разве мы их гладим по головке?

- В том-то и дело, что не гладим. Они говорят: Tui, quid nihil refet, ne cures, то есть: не мешайся не в свое дело, а мы толкуем: cuneus cuneum trudit, сиречь - клин клином выбивают.

- Эх, батюшка! да перестанешь ли ты говорить не по-русскому?

- Привык, Пахомыч! У нас на Перерве без латинской пословицы ступить нельзя.

- Да что вы в Перервинском монастыре все латыши, что ль, а не русские?

Знаешь ли, как это не по нутру нашим мужичкам? Что, дискать, за притча такая? Кажись, церковник-то, что к нам пристал, детина бравый, а все по-французскому говорит.

- По-французскому! Невежды!..

- Александр Дмитрич! - раздался голос с колокольни, - никак, наши идут.

- Наши ли, Андрюша? - сказал семинарист, подняв кверху голову. -

Посмотри-ка хорошенько!

- Точно наши. Вот впереди Ерема косой да солдат Потапыч; они ведут какого-то чужого: никак, француза изловили.

- Навряд француза, - сказал, покачав головой, старый унтер-офицер. -

Они бы уж его дорогою раз десять уходили; а не захватили ли они, как ономнясь бронницкие молодцы, какого-нибудь изменника или шпиона?

- Что ты, Пaxoмыч! Боже сохрани! Будет с нас и того, что один русской осрамился и служил нашим злодеям.

- Эх, батюшка! в семье не без урода.

- Вот уж наши ребята из-за рощи показались. Пойдем, Кондратий Пахомыч, в мирскую избу. Если они в самом деле захватили какого-нибудь подозрительного человека, так надобно его порядком допросить, а то, пожалуй, у наших молодцов и правый будет виноват: auri est bonus... (по золоту хорош... (лат.))

- Да полно тебе язык-то коверкать!.. - перервал с досадою старик. - Что за латыш, в самом деле? Смотри, Александр Дмитрич, несдобровать тебе, если ты заговоришь на мирской сходке этим чухонским наречием.

- Чухонским! - повторил сквозь зубы семинарист. - Чухонским!.. Ignarus barbarus! (Невежда, варвар!.. (лат.))

- Полно бормотать-то: ведь я дело говорю. Пойдем! А ты, Андрюша, -

продолжал инвалид, обращаясь к молодому парню, который стоял на, колокольне,

- лишь только завидишь супостатов, тотчас и давай знать. Пойдем, Александр Дмитрич!

Мирская изба, построенная на том же лугу, или площади, против самой церкви, отличалась от прочего жилья только тем, что не имела двора и была несколько просторнее других изб. Когда инвалид я семинарист вошли в эту управу сельского благочиния, то нашли уже в ней человек пять стариков и сотника. Сержант и наш ученый латинист, поклонясь присутствующим, заняли передний угол. Через несколько минут вошли в избу отставной солдат с ружьем, а за ним широкоплечий крестьянин с рыжей бородою, вооруженный также ружьем и большим поварским ножом, заткнутым за пояс. В сенях и вокруг избы столпилось человек двести крестьян, по большей части с ружьями, отбитыми у французских солдат.

- Ну что, братцы? - спросил сотник, - захватили ли вы в селе Богородском французов?

- Нет-ста, Никита Пахомыч! - отвечал рыжий мужик. - Ушли, пострелы! A

бают, они с утра до самых полуден уж буянили, буянили на барском дворе.

Приказчика, в гроб заколотили. Слышь ты, давай им все калачей, а на наш хлеб так и плюют.

- Ах они безбожники! - вскричал сотник, - плевать на дар божий! Эка нехристь проклятая!

- Вишь какие прихотники! - сказал один осанистый крестьянин в синем кафтане, - трескали б, разбойники, то, что дают. Ведь матушка-рожь кормит вceх дуpaкoв, a пшеничка по выбору.

- Народ-то в Богородском такой несмышленый! - примолвил рыжий мужик -

Гонца к нам послали, а сами разбежались по лесу. Им бы принять злодеев-то с хлебом и с солью, да пивца, да винца, да того, да другого - убаюкали бы их, голубчиков, а мы бы как тут! Нагрянули врасплох да и катай их чем ни попало.

- Как мы шли назад, - сказал отставной солдат, - так наткнулись в лесу на французов, на тех ли самых, на других ли - лукавый их знает!

- Ну что, ребятушки? - вскричал сержант, - расчесали, что ль, их?

- Как пить дaли, Кондратий Пахомыч!

- Неужли-то и отпору вам не было?

- Как не быть! Мы, знаешь, сначала из-за кустов как шарахнули! Вот они приостановились, да и ну отстреливаться; а пуще какой-то в мохнатой шапке, командир что ль, их, так и загорланил: алон, камрат! Да другие-то прочие не так, чтоб очень: все какая-то вольница; стрельнули раза три, да и врассыпную. Не знаю, сколько их ушло, а кучка порядочная в лесу осталась.

- Что за притча такая? - сказал сотник, - откуда берутся эти французы?

Бьем, бьем - а все их много!

- Видно, сват Пахомыч, - перервал крестьянин в синем кафтане, - они как осенние мухи. Да вот погоди! как придет на них Егорей с гвоздем да Никола с мостом, так все передохнут.

- Мы, Пахомыч, - сказал рыжий мужик, - захватили одного живьем. Кто его знает? баит по-нашему и стоит в том, что он православный. Он наговорил нам с три короба: вишь, ушел из Москвы, и русской-то он офицер, и вовсе не якшается с нашими злодеями, и то и се, и дьявол его знает! Да все лжет, проклятый! не верьте; он притоманный француз.

- А почему ж ты это думаешь? - спросил семинарист. - Ну, если в самом деле говорит правду?

- Правду? Так коего ж черта ему было таскаться вместе с французами!

- Но разве он не мог с ними повстречаться так же, как и вы?

- А зачем же он, - перервал солдат, - вот этак с час назад ехал верхом вместе с французским офицером? Ян лошадь-то его подстрелил.

- Как с французским офицером!

- Да так же!

- Но почему ты знаешь, что этот офицер французской?

- Почему знаю? Вот еще что! Нет, господии церковник! мы получше твоего знаем французские-то мундиры: под Устерлицем я на них насмотрелен. Да, и станет ли русской офицер петь французские песни? А он так горло и драл.

- А тот, что мы захватили, ему подтягивал, - примолвил рыжик мужик, - я сам слышал.

- Я хоть и не слыхал, - перервал солдат, - да видел, что они ехали дружно, рядышком, словно братья родные.

- Так что ж и калякать? - вскричал сотник. - Вестимо, он француз: не так ли, православные?

- Так, Никита Пахомыч! Так! - повторили все старики.

- А если француз, - примолвил один лысый старик, - на осину его!

- Как бы не так! - перервал сотник, - еще веревку припасай. В колодезь к товарищам, так и концы в воду.

- Ей, не торопись, ребята! - сказал семинарист. - Melior est consulta... (Лучше посоветоваться... (лат.))

- Что ты, сумасшедший, перестань! - шепнул сержант, дернув за рукав своего соседа.

- Православные? - продолжал он, - послушайтесь меня, старика: чтоб не было оглядок, так не лучше ли его хорошенько допросить?

- Да, скажет он тебе правду, дожидайся! - перервал лысый старик.

- Погодите, братцы! - заговорил крестьянин в синем кафтане, - коли этот полоненник доподлинно не русской, так мы такую найдем улику, что ему и пикнуть неча будет. Не велика фигура, что он баит по-нашему: ведь французы на все смышлены, только бога-то не знают. Помните ли, ребята, ономнясь, как мы их сотни полторы в одно утро уходили, был ли хоть на одном из этих басурманов крест господень?

- Ни на одном не было, Терентий Иваныч! - отвечал сотник, - я сам видел.

- Так и на этом не будет, коли он француз; а если православный, так носит крест - не правда ли?

- Правда, Терентий Иваныч, правда! - повторили все присутствующие. -

Так давайте же его сюда. Посмотрим, есть ли у него на шее-то отцовское благословление?

Два крестьянина, вооруженные топорами, ввели Рославлева в избу.

- Ваня! - сказал Терентий одному из них, - расстегни-ка ему ворот у рубахи - вот так!

- Что вы делаете, ребята? - перервал Рославлев. - Я точно русской!

- Ладно, брат! увидим-ста, русской ли ты. Ну что, Ваня, есть ли на нем крест? - спросил сотник.

- Не, Пахомыч! - ни креста, ни образа!

- Видите, православные! - сказал рыжий Ерема.

- Чего же вам еще?

- В колодезь его! - завопили почти все крестьяне.

- Послушайте, братцы! - вскричал Рославлев, - видит бог, на мне был крест, да меня ограбили французы.

- Что с ним растабарывать! - подхватил сотник. - Тащите его! в колодезь!

- Да что вам дался колодезь? - перервал Ерема, - И так все колодцы перепортили. Много ли ему надобно? Эй, Ваня, что ты смотришь басурману-то в зубы? Обухом его!

- И то правда! - закричали другие мужики. - Пришиби его!

Один из крестьян, которые караулили Рославлева, вынул из-за пояса свой топор.

- Постойте, детушки! - перервал сержант. - Эк у вас руки-то расходились! Убить недолго. Ну, если его в самом деле ограбили французы?..

- И он действительно русской офицер? - примолвил семинарист.

- А это что? - вскричал Ерема, вынимая из бокового кармана Рославлевой шинели кошелек с деньгами. - Что, брат? видно, они тебя грабили, да не дограбили? Смотрите, православные! И деньги-то не наши.

- Эта шинель не моя, - сказал Рославлев. - Один из французов поменялся со мной насильно.

- А деньги-то дал впридачу, что ль? - закричал Ерема. - Ах ты, проклятый басурман! Что мы тебе, олухи достались? Да что с тобой калякать?

Ваня! хвати его по маковке!.. Что ж ты?.. Полно, брат, не переминайся! а не то я сам... - примолвил Ерема, вынимая из-за пояса свой широкой нож.

- Погоди, кум, не торопись! - сказал Иван. - Послушай-ка, молодец: ты баишь, что с тебя сняли крест французы. Ну! а какой он был? деревянный или серебряный?

- Нет, золотой! - отвечал Рославлев.

- Ладно. А на каком он висел гайтане - на черном или красном?

- Нет, на зеленом шелковом снурке.

- Что, ребята, ведь он баит правду: вот и крест; я вынул его из кармана у одного убитого француза.

- Да поверьте мне, братцы! - сказал Рославлев, - я вас не обманываю: я точно русской офицер.

- И впрямь, православные! - примолвил Терентий, - уж не русской ли он?

- Точно русской! - подхватил семинарист.

- А если русской, - возразил отставной солдат, - так он изменник!

- Изменник! - повторил в негодованием Рославлев.

- Вестимо, изменник! - закричал Ерема. - Ради чего ты ехал с французским офицером - а?

- Мой товарищ также русской офицер, а нарядился французом для того, чтоб выручить меня из Москвы. - Эк с чем подъехал! На вас пошлюсь, православные: ну станет ли русской офицер петь эти басурманкие песни?

- Вестимо, не станет! - закричали крестьяне.

- Клянусь вам богом, ребята! - продолжал Рославлев, - я и мой товарищ -

мы оба русские. Он гусарской ротмистр Зарецкой, а я гвардии поручик Рославлев.

- Рославлев! - пoвтopил c необычайною живостию сержант. - А как звали вашего батюшку?

- Сергеем Дмитричем.

- Не припомните ли, сударь! где он изволил служить капитаном?

- Он служил капитаном при Суворове, в Фанагорийском полку.

- Ну, так и есть! - воскликнул с радостию сержант, вскочив со скамьи. -

Ваше благородие! ведь батюшка ваш был моим командиром, и мы вместе с ним штурмовали Измаил.

- Слышите ль, братцы! - сказал семинарист.

- Слышим-ста! - отвечал Ерема, - да нам-то что до этого?

- Как что? - перервал сержант, - да разве сын моего командира может быть изменником? Ну, статочное это дело? Не правда ли, детушки?

Все крестьяне встали с своих мест, поглядывали друг на друга; один почесывал голову, другой пожимался; но никто не отвечал ни слова.

- Что это, братцы? - продолжал сержант, - неужели-то вы и мне, старику, верить не хотите?

- Верить-та мы тебе верим, - отвечал Ерема, - да ведь не все сыновья в отцов родятся, Пахомыч!

- Всяко бывает, конечно, - примолвил Терентий, - да ведь недаром же и пословица: недалеко яблочко от яблони падает. Ну, как вы думаете, православные?

- Как ты, Терентий Иваныч? - отвечали сотник и старики. - А по мне, вот как: уж если Кондратий Пахомыч за него порукою, так нам и баить нечего.

Поклон его благородию, да милости просим в передний угол! Так ли, православные?

- Ну, коли так, так так! - повторили в один голос крестьяне. - Милости просим, батюшка!

- Ваня! - сказал Терентий, - сбегай ко мне да принеси-ка жбан браги, каравай хлеба и спроси у Андревны пирог с кашею: чай, его милость проголодаться изволил.

- Забеги и к моей старухе, - примолвил сотник, - да возьми у нее штоф Ерофеичу.

- Благодарю вас, добрые люди! - сказал Рославлев, - я хоть и не обедал, а мне что-то есть не хочется.

- Чу!.. - вскричал сотник, - что это?

- Французы! Французы! - загремели сотни голосов на улице. Все бросились опрометью из избы, и в одну минуту густая толпа окружила колокольню.

- Эй, Андрюша! где французы? - спросил сотник.

- Вон там, у дальней засеки, - отвечал мальчик.

- Много ли их?

- Много, Пахомыч! и конных и пеших видимо-невидимо.

- Ну, ребята! - сказал сержант, - смотрите, стоять грудью за нашу матушку святую Русь и веру православную.

- Стоять-то мы рады, - перервал сотник, - да слышишь, Кондратий Пахомыч, - их идет несметная сила?

- Так что ж?

- Не одолеешь, кормилец! много ли нас?

- Да и французов-то, верно, не больше, - сказал Рославлев, - они растянулись по дороге, так издали и кажется, что их много.

- Ох, батюшка! - подхватил Терентий, - хитры они, злодеи! не пошлют мало. Ведь они, басурманы, уж давным-давно до нас добираются.

- Ну, православные! - сказал Пахомыч, - говорите, что делать?

Ни один голос не отозвался на вопрос сотника. Все крестьяне поглядывали молча друг на друга, и на многих лицах ясно изображались недоумение и робость...

- Эх, худо дело! - шепнул сержант. - Ваше благородие! - продолжал он, обращаясь к Рославлеву, - не принять ли вам команды? Вы человек военный, так авось это наших ребят покуражит. Эй, братцы, сюда! слушайте его благородия!

- Как так? Что такое? Да разве он не француз? - заговорили крестьяне.

- Нет, детушки! Его благородие - русской офицер, сын моего бывшего капитана.

- Ой ли? Вот-те раз! Слышите, ребята!.. Вот что!.. - загремели восклицания из удивленной толпы.

- Друзья! - сказал Рославлев, - чего хотите вы? Покориться ли злодеям нашим или биться с ними до последней капли крови?.. Ну, что ж вы молчите?

- Да вот что, - сказал один крестьянин, - Андрюха-то говорит, что их больно много.

- Так что ж, ребята? - подхватил семинарист, - хоть покоримся, хоть нет, а все нам от них милости никакой не будет: мало ли мы их передушили!

- Вестимо, - сказал отставной солдат, - мы им пардону не давали, так и они нам не дадут.

- А если б и дали, - возразил Рославлев, - так не грешно ли вам будет выдать руками жен и детей ваших? Эх, братцы! уж если вы начали служить верой и правдой царю православному, так и дослуживайте! Что нам считать, много ли их? Наше дело правое - с нами бог!

- А с ними черт! - заревел Ерема. - Что в самом деле, драться так драться.

- Так за мной, православные! - воскликнул отставной солдат. - Ура! за батюшку царя и святую Русь!

- Ура! - подхватила вся толпа.

- Весь в покойника! - шептал потихоньку сержант, глядя на Рославлева, -

как две капли воды!

- Теперь слушайте, ребята! - продолжал Рославлев. - Ты, я вижу, господин церковник, молодец! Возьми-ка с собой человек пятьдесят с ружьями да засядь вон там в кустах, за болотом, около дороги, и лишь только неприятель вас минует...

- Так мы вдогонку и откроем по нем огонь? Понимаю, господин офицер. Это вроде тех засад, о коих говорит Цезарь в комментариях своих de bello

Gallco...

- Да полно, Александр Дмитрич! - закричал сержант. - Эк тебe неймется!

- Ты, служивый, и ты, молодец, - продолжал Рославлев, обращаясь к отставному солдату и Ереме, - возьмите с собой человек сто также с ружьями, ступайте к речке, разломайте мост, и когда французы станут переправляться вброд...

- То мы из-за деревьев пустим по них такую дробь, - перервал солдат, -

что им и небо с овчинку покажется.

- А мы с тобой, сослуживец моего батюшки, - примолвил Рославлев, взяв за руку сержанта, - с остальными встретим неприятеля у самой деревни, и если я отступлю хоть на шаг, так назови мне по имени прежнего твоего командира, и ты увидишь - сын ли я его! Ну, ребята, с богом! Крестьяне, зарядив свои ружья, отправились в назначенные для них места, и на лугу осталось не более осьмидесяти человек, вооруженных по большей части дубинами, топорами и рогатинами. К ним вскоре присоединилось сотни три женщин с ухватами и вилами. Ребятишки, старики, больные - одним словом, всякой, кто мог только двигаться и подымать руку, вооруженную чем ни попало, вышел на луг.

В глубокой тишине, изредка прерываемой рыданиями и молитвою, стояла вся толпа вокруг церкви.

- Что, Андрюша? - закричал наконец сержант, - близко ли наши злодеи?

- Близехонько, крестной! - отвечал с колокольни мальчик, - на самом выгоне - вон уж поравнялись с нашими, что засели на болоте; да они их не видят... Впереди едут конные... в железных шапках с хвостами... Крестной!

крестной! да на них и одежа-та железная... так от солнышка и светит... Эва!

сколько их!.. Вот пошли пешие!.. Эге! да народ-то все мелкой, крестной! Наши с ними справятся...

- То-то ребячьи простота! - сказал сержант, покачивая головою. - Эх, дитятко! ведь они не в кулачки пришли драться; с пулей да штыком бороться не станешь; да бог милостив!

- Кондратий Пахомыч! - закричал мальчик, - они подъехали к речке...

остановились... вот человек пять выехало вперед... стали в кучку... Эх, какой верзила! Ну, этот всех выше!.. а лошадь-то под ним так и пляшет!..

Видно, это их набольший... Вдруг вдали раздался залп из ружьев, и вслед за ним загремели частые выстрелы по сю сторону речки, на берегу которой стояли французы.

- Помоги, господи! - сказал сержант, перекрестясь.

- Крестной! - закричал мальчик, - наша взяла! Длинной-то упал с лошади;

вон и другие стали падать... Да что это? Они не бегут!.. Вот и они принялись стрелять... Ну, все застлало дымом: ничего не видно. Минут двадцать продолжалась жаркая перестрелка; потом выстрелы стали реже, раздался конской топот, и мальчик закричал: - - Крестной, крестной! никак, наших гонят назад.

- Вперед, друзья! - воскликнул Рославлев; но в ту же самую минуту показались на улице бегущие без порядка крестьяне, преследуемые французскими латниками.

- За мной, ребята, на паперть! - закричал Рославлев.

Сержант и человек тридцать крестьян, вооруженных ружьями, кинулись вслед за ним, а остальные рассыпались во все стороны. Неприятельская конница выскакала на площадь.

- Ну, братцы! - сказал Рославлев, - если злодеи нас одолеют, то, по крайней мере, не дадимся живые в руки. Стреляйте по конным, да метьте хорошенько!

В полминуты человек десять латников слетело с лошадей.

- Славно, детушки! - вскричал сержант, - знатно! вот так!.. Саржируй!

то есть заряжай проворней, ребята. Ай да Герасим!... другова-то еще!..

Смотри, вот этого-то, что юлит впереди!.. Свалил!.. Ну, молодец!.. Эх, брат!

в фанагорийцы бы тебя!..

- Старик! - сказал вполголоса Рославлев; - думал ли ты на штурме Измаила, что умрешь подле сына твоего капитана?

- Авось не умрем, - отвечал сержант, - бог милостив, ваше благородие!

- Да, мой друг! Он точно милостив! Страдания наши не будут продолжительны. Смотри!

Старик устремил свой взор в ту сторону, в которую показывал Рославлев: густая колонна неприятельской пехоты приближалась скорым шагом к площади. -

Ребята! - вскричал сержант, - стыдно и грешно старому солдату умереть с пустыми руками: дайте и мне ружье!

Вдруг дикой, пронзительный крик пронесся от другого конца селения, и человек двести казаков, наклоня свои дротики, с визгом промчались мимо церкви. В одну минуту латники были смяты, пехота опрокинута, и в то же время русское "ура!" загремело в тылу французов человек триста крестьян из соседних деревень и семинарист с своим отрядом ударили в расстроенного неприятеля. С четверть часа, окруженные со всех сторон, французы упорно защищались; наконец более половины неприятельской пехоты и почти вея конница легли на месте, остальные положили оружие.

В продолжение этого короткого, но жаркого дела Рославлев заметил одного русского офицера, который, по-видимому, командовал всем отрядом; он летал и крутился, как вихрь, впереди своих наездников: лихой горской конь его перепрыгивал через кучи убитых, топтал в ногах французов и с быстротою молнии переносил его с одного места на другое. Когда сраженье кончилось и всех пленных окружили цепью казаков; едва успевающих отгонять крестьян, которые, как дикие звери, рыскали вокруг побежденных, начальник отряда, окруженный офицерами, подъехал к церкви. При первом взгляде на его вздернутый кверху нос, черные густые усы и живые, исполненные ума и веселости глаза Рославлев узнал в нем, несмотря на странный полуказачий и полукрестьянской наряд, старинного своего знакомца, который в мирное время -

певец любви, вина и славы - обворожал друзей своей любезностию и добродушием; а в военное, как ангел-истребитель, являлся с своими крылатыми полками, как молния, губил и исчезал среди врагов, изумленных его отвагою;

но и посреди беспрерывных тревог войны, подобно древнему скальду, он не оставлял своей златострунной цевницы:

...Славил Марса и Темиру И бранную повесил лиру Меж верной сабли и седла.

- Это ты, - раздался знакомый голос на церковной паперти. - Ты жив, мой друг? Слава богу! - Рославлев обернулся; - перед ним стоял Зарецкой в том же французском мундире, но в русской кавалерийской фуражке и форменной серой шинели.

ГЛАВА VIII

- Нет, братец, решено! ни русские, ни французы, ни люди, ни судьба, ничто не может нас разлучить. - Так говорил Зарецкой, обнимая своего друга.

- Думал ли я, - продолжал он, - что буду сегодня в Москве, перебранюсь с жандармским офицером, что по милости французского полковника выеду вместе с тобою из Москвы, что нас разлучат русские крестьяне, что они подстрелят твою лошадь и выберут тебя потом в свои главнокомандующие?..

- Прибавь, мой друг! - перервал Рославлев, - что с час тому назад они хотели упрятать своего главнокомандующего в колодезь.

- За что?

- А за то, что приятель, с которым он ехал, поет хорошо французские куплеты.

- Неужели?

- Да, братец; они верить не хотели, что я русской.

- Ах они бородачи! Так поэтому, если б я им попался...

- То, верно, бы тебе пришлось хлебнуть колодезной водицы.

- Вот, черт возьми! а я терпеть не могу и нашей невской. Пойдем-ка, братец, выпьем лучше бутылку вина: у русских партизанов оно всегда водится.

- Ты как попал сюда, Александр? - спросил Рославлев, сходя вместе с ним с паперти. - Нечаянным, но самым натуральным образом! Помнишь, когда ранили твою лошадь и ты помчался от меня, как бешеный? В полминуты я потерял тебя из вида. Проплутав с полчаса в лесу, я повстречался с летучим отрядом нашего общего знакомого, который, вероятно, не ожидает увидеть тебя в этом наряде; впрочем, и то сказать, мы все трое в маскарадных платьях: хорош и он! Разумеется, передовые казаки сочли меня сначала за французского офицера. Несмотря на все уверения в противном, они обшарили меня кругом и принялись было раздевать;

но, к счастию, прежде чем успели кончить мой туалет, подъехал, их отрядный начальник: он узнал меня, велел отдать мне все, что у меня отняли, заменил мою синюю шинель и французскую фуражку вот этими, и хорошо сделал: в этом полурусском наряде я не рискую, чтоб какой-нибудь деревенской витязь застрелил меня из-за куста, как тетерева. Проезжая недалеко от здешнего селения, мы услышали перестрелку; не трудно было догадаться, что это шалят французские фуражиры. Мы пустились во всю рысь и, как видишь, подоспели в самую пору. Жаль мне их, сердечных! Дрались, дрались, а не поживятся ни одним теленком.

- Да неужели это в самом деле фуражиры? Их что-то очень много.

- Целый батальон пехоты и эскадрон конницы.

- Кто ж посылает фуражировать такие сильные отряды?

- Кто? да французы. Ты жил затворником у своего Сеземова и ничего не знаешь: им скоро придется давать генеральные сражения для того только, чтоб отбить у нас кулей десять муки.

У мирской избы сидел на скамье начальник отряда и некоторые из его офицеров. Кругом толпился народ, а подле самой скамьи стояли сержант и семинарист. Узнав в бледном молодом человеке, который в изорванной фризовой шинели походил более на нищего, чем на русского офицера, старинного своего знакомца, начальник отряда обнял по-дружески Рославлева и, пожимая ему руку, не мог удержаться от невольного восклицания:

- Боже мой! как вы переменились!

- Он очень был болен, - сказал Зарецкой.

- Это заметно. А запретил ли вам лекарь пить вино?

- Моим лекарем была одна молодость, - сказал с улыбкой Рославлев.

- О! так с этим медиком можно ладить! Эй, Жигулин! бутылку вина! Не знаю, хорошо ли: я еще его не пробовал.

- Я вам порукою, что, хорошо, - сказал один смугловатый и толстый офицер в черкесской бурке.

- Его везли в Москву для Раппа; а говорят, этот лихой генерал также терпеть не может дурного вина, как не терпит трусов.

- Да где наш сорвиголова? - спросил начальник отряда. - Старик есаул?

Он отправляет пленных в главную квартиру.

- Скажи ему, брат, чтоб он поторапливался: мы здесь слишком близко от неприятеля.

Офицер в бурке встал и пошел к толпе пленных, которых обезоруживали и строили в колонну.

- Ну, православные! - продолжал начальник отряда, обращаясь к крестьянам, - исполать вам! Да вы все чудо-богатыри! Смотрите-ка, сколько передушили этих буянов! Славно, ребята, славно!.. и вперед стойте грудью за веру православную и царя-государя, так и он вас пожалует и господь бог помилует.

- Рады стараться, батюшка! - закричали крестьяне. - Готовы и напредки.

- Да где у вас этот молодец, который с своими ребятами отрезал французов от речки? Кажется, он из церковников? Что он - дьячок, что ль?

- Студент Перервинской семинарии, ваше благородие! - сказал семинарист, сделав шаг вперед.

- А, старый знакомый! - вскричал Зарецкой, - Ну вот, бог привел нам опять встретиться. Помните ли, господин студент, как я догнал вас около Останкина?

- Как не помнить, господин офицер!

- Ну что? помогают ли вам комментарии Кесаря, бить французов?

- Как бы вам сказать, сударь? Странное дело! Кажется, и Кесарь дрался с теми же французами, да теперешние-то вовсе на прежних не походят, и, признаюсь, я весьма начинаю подозревать, что образ войны совершенно переменился.

- Неужели?

- Да, сударь, да! Кесарь говорит одно, а делается совсем другое;

разумеется, в таком случае experientia est optima magistra - сиречь: опыт -

самый лучший наставник. Конечно, ум хорошо, а два лучше; plus vident oculi...

- Полно, Александр Дмитрич, не срамись! - шепнул сержант, толкнув локтем семинариста.

- Вот и вино! - перервал начальник отряда, откупоривая бутылку, которую вместе с серебряными стаканами подал ему казачий урядник. - Милости просим, господа, по чарке вина, за здоровье воина-семинариста.

- Bene tibi! Доктум семинаристум! (Твое здоровье! Ученому семинаристу!

(лат.)) - закричал Зарецкой, выпивая свой стакан.

- Respondebo tibi propinantil (Отвечаю тебе тем же! (лат.)) - возразил семинарист, протягивая руку.

- То есть, - подхватил начальник отряда, - и ваша ученость хочет выпить стаканчик? Милости просим! Ну, что? - продолжал он, обращаясь к подходящему офицеру, - наши пленные ушли?

- Отправились, - отвечал офицер. - К ним в проводники вызвался один рыжий мужик, который берется довести их до нашего войска такими тропинками, что они не только с французами, но и с русскими не повстречаются: - Приказал ли ты построже, чтоб их дорогой казаки и крестьяне не обижали?

- Приказывал. Да ведь на них не угодишь. Представьте себе: один из этих французов, кирасирской поручик, так и вопит, что у него отняли - и как вы думайте что? Деньги? - нет! Часы, вещи? - и то нет! Какие-то любовные записочки и волосы! Поверите ли, почти плачет! А кажется, славный офицер и лихо дрался.

- Как! - вскричал начальник отряда, - у этого молодца отняли письма и волосы той, которую он любит? Ах, черт возьми! да от этого и я бы взвыл!

Бедняжка! А знаете ли, какой он должен быть славный малый? Он любит и дрался как лев! Знаете ли, товарищи, что если б этот кирасир не был нашим неприятелем, то я поменялся бы с ним крестами? Да, господа, когда в булатной груди молодца бьется сердце, способное любить, то он брат мой! И на что этим пострелам его любовная переписка? Эй, Жигулин! узнай сейчас, кто обобрал пленного кирасирского офицера? Деньги и вещи перед ними; но чтоб все его бумаги были отысканы.

- Не извольте беспокоиться, - сказал семинарист, подавая начальнику отряда вышитый по канве книжник, - я захватил его из предосторожности -

difti-dentia tempestiva... (военная предосторожность... (лат.))

- Давай его сюда! - перервал начальник отряда.

- Извольте хорошенько рассмотреть, ваше высокоблагородие! Между бумагами могут быть важные документы.

- О, преважные! но только не для нас, - перервал начальник отряда, рассматривая книжник. - Adorable ami... cher Adolphe... (обожаемый друг...

дорогой Адольф... (фр.)) А вот и локон волос...

- Какая прелесть! - вскричал Зарецкой, - черные как смоль! - Портрет!..

Да она в самом деле хороша. Бедняжка! ну как же ему не реветь? Жигулин!

садись на коня; ты догонишь транспорт и отдашь кирасирскому пленному офицеру этот бумажник; да постой, я напишу к нему записку.

Начальник отряда вынул из кармана клочок бумаги, карандаш и написал следующее: - "Recevez, monsieur, les effets qui vous sont si chers. Puissent ils, en vous rappelant l'objet aime, vous prouver que le courage et le malheur sont respectes en Russie comme ailleurs" (Примите, милостивый государь, вещи, которые для вас столь дороги; пусть они, напоминая вам о предмете любви вашей, послужат доказательством, что храбрость и несчастье уважаются в России точно так же, как и в других странах (фр.)) Жигулин!

отдай ему эту записку да смотри не потеряй бумажника... боже тебя сохрани!

Отправляйся! Ну, господа! - продолжал начальник отряда, обращаясь к нашим приятелям, - что намерены вы теперь делать? Я, может быть, подвинусь с моим отрядом к Вязьме и стану кочевать в тылу у французов; а вы, вероятно, желаете пробраться к нашей армии?

- Да, - отвечал Зарецкой, - я давно уже тоскую о моем эскадроне, а по Владимире, верно, вздыхает наш дивизионный генерал.

- Так отправляйтесь вслед за пленными. Потрудитесь, Владимир Сергеевич, выбрать любую лошадь из отбитых у неприятеля, да и с богом! Не надобно терять времени; догоняйте скорее транспорт, над которым, Зарецкой, вы можете принять команду: я пошлю с вами казака.

Наши приятели, распростясь с начальником отряда, отправились в дорогу и, догнав в четверть часа пленных, были свидетелями восторгов кирасирского офицера. Покрывая поцелуями портрет своей любезной, он повторял: "Боже мой, боже мой! кто бы мог подумать, чтоб этот казак, этот варвар имел такую душу!.. О, этот русской достоин быть французом! Il est Francais dans l'ame!"

(Он француз в душе! (фр.))

Остальную часть дня и всю ночь пленные, под прикрытием тридцати казаков и такого же числа вооруженных крестьян, шли почти не отдыхая. Перед рассветом Зарецкой сделал привал и послал в ближайшую деревню за хлебом; в полчаса крестьяне навезли всяких съестных припасов. Покормив и своих и неприятелей, Зарецкой двинулся вперед. Вскоре стали им попадаться наши разъезды, и часу в одиннадцатом утра они подошли наконец к аванпостам русского авангарда.

ГЛАВА IX

Узнав на аванпостах, что полк Зарецкого стоит биваками в первой линии авангарда, наши приятели пустились немедля его отыскивать. Трудно было описать радость и удивление сослуживцев Зарецкого и Рославлева, когда они явились перед ними в своих маскарадных костюмах. Выходцев с того света не закидали бы таким множеством вопросов, как наших друзей, которые были в Москве и видели своими глазами все, что там делается. Офицеры на радостях затеяли пирушку: самовар закипел, пошла попойка, явились песельники и грянули хором авангардную песню, сочиненную одним из наших воинов-поэтов.

Постукивая стаканами, офицеры повторяли с восторгом первый куплет ее: Вспомним, братцы, россов славу И пойдем врагов разить!

Защитим свою державу: Лучше смерть - чем в рабстве жить!

Едва оправившийся от болезни, Рославлев не мог подражать своим товарищам, и, в то время как они веселились и опоражнивали стаканы с пуншем, он подсел к двум заслуженным ротмистрам, которые также принимали не слишком деятельное участие в шумной радости других офицеров.

- Ну что вы, господа, поделываете с французами? - спросил Рославлев.

- Да покамест ничего! - отвечал один из них, закручивая свои густые с проседью усы.

- Мы стоим друг против друга, на передовых цепях от скуки перестреливаются; иногда наши казаки выезжают погарцевать в чистом поле, рисуются, тратят даром заряды, поддразнивают французов: вот и все тут.

- А никто так их не дразнит, как наш удалой авангардный начальник! -

подхватил другой ротмистр, помоложе первого. - Он каждый день, так - для моциону, прогуливается вдоль неприятельской цепи.

- Да ему там только и весело, где свистят пули, - перервал старый ротмистр. - Всякой раз его встречают и провожают с пальбою; а он все-таки целехонек. Ну, правду он говорит, что его и смерть боится.

- Против нас командует Мюрат, - сказал другой ротмистр, - также молодец! Не знаю, каково он представляет короля у себя во дворце, но в деле, а особливо в кавалерийской атаке, дьявол! - так все и ломит. Нечего сказать, боек и он, а все за нашим графом не угоняется. Я слышал, что на этих днях Мюрату вздумалось под выстрелами русских часовых кушать кофе. На ту пору граф выехал также за нашу цепь; пули посыпались на него со всех сторон, но не помешали ему заметить удальство неаполитанского короля. "Бог мой! -

вскричал он, - что это? Уж не хочет ли Мюрат удивить русских?.. Стол и прибор! я здесь обедаю". Не знаю, правда ли, только это очень на него походит.

- А можете ли вы мне сказать, господа, - спросил Рославлев, - где теперь полковник Сурской?

- Здесь, - отвечал старый ротмистр.

- Так он уж не служит при главном штабе?

- Я думаю, он скоро нигде служить не будет.

- Как?

- Да, вчера он приехал с приказаниями к нашему авангардному начальнику, обедал у него и потом отправился вместе с ним прогуливаться вдоль нашей цепи; какая-то шальная пуля попала ему в грудь, и если доктора говорят правду, так он не жилец.

- Ах, боже мой! - вскричал Рославлев, - сделайте милость, господа, скажите, где мне его отыскать?

- Он должен быть в обозе, вон за этим лесом, - сказал старый ротмистр.

- Да постойте, - продолжал он, - вас в этом наряде примут за маркитанта: наденьте хоть мою шинель.

Рославлев накинул шинель ротмистра и отправился к тому месту, где был расположен обоз нашего авангарда. Повстречавшийся с ним полковой фельдшер указал ему на низкую избенку, которая, вероятно, уцелела оттого, что стояла в некотором расстоянии от большой дороги. Рославлев подошел к избе в ту самую минуту, как выходил из нее лекарь.

- Что полковник? - спросил он. Лекарь пожал плечами.

- Итак, нет никакой надежды?

- Никакой! Впрочем, он в полной памяти и всех узнает - пожалуйте!..

Рославлев вошел в избу. В переднем углу на лавке лежал раненый. Все признаки близкой смерти изображались на лице умирающего, но кроткой взор его был ясен и покоен.

- Это ты, Рославлев? - сказал он едва слышным голосом. - Как я рад, что могу еще хоть раз поговорить с тобою. Садись!

- Но я думаю, вам запрещено говорить? - сказал Рославлев.

- Да, было запрещено вчера, а сегодня я получил разрешение.

- Поэтому вы чувствуете себя лучше?

- О, гораздо! я через несколько часов умру.

- Нет! - вскричал Рославлев, - не может быть... я не хочу верить...

- Чтоб старый твой приятель мог умереть? - перервал с улыбкою Сурской.

- В самом деле, это невероятно!

- Но вы так спокойны?..

- Да о чем же мне беспокоиться? Ты, верно, знаешь, кто сказал: "Придите вси труждающие, и аз успокою вас". А я много трудился, мой друг! Долго был игралищем всех житейских непогод и, видит бог, устал. Всю жизнь боролся с страстями, редко оставался победителем, грешил, гневил бога; но всегда с детской любовию лобызал руку, меня наказующую, - так чего же мне бояться? Я иду к отцу моему!

Сурской замолчал. Несколько минут Рославлев смотрел, не говоря ни слова, на это кроткое, спокойное лицо умирающего христианина.

- Боже мой! - вскричал он наконец, - что сказал бы неверующий, если б он так же, как я, видел последние ваши минуты?

- Он сказал бы, мой друг, - перервал Сурской, - что я в сильном бреду;

что легковерное малодушие свойственно детям и умирающим; что уверенность в лучшей жизни есть необходимое следствие недостатка просвещения; что я человек запоздалый, что я нейду вслед за моим веком. О мой друг! гордость и самонадеянность найдут всегда тысячи способов затмить истину. Нет, Рославлев! один бог может смягчить сердце неверующего. Я сам был молод, и часто сомнение, как лютый враг, терзало мою душу; рассудок обдавал ее холодом; я читал, искал везде истины, готов был ехать за нею на край света и нашел ее в самом себе! Да, мой друг! что значат все рассуждения, трактаты, опровержения, доводы, все эти блестки ума, перед простым, безотчетным убеждением того, кто верует? Все, что непонятно для нашего земного рассудка,

- так чисто, так ясно для души его! Она видит, осязает, верует, тогда как мы, с бедным умом нашим, бродим в потемках и, желая достигнуть света, час от часу становимся слепее...

Сурской остановился; силы его приметным образом ослабевали.

- Несчастные! - продолжал он после короткого молчания, - если б они знали, чего им стоит их утешенное самолюбие? Кто укрепляет их в бедствии?

Кого благодарят они в минуту радости? Бедные, жалкие сироты! они отреклись добровольно от отца своего, заключили жизнь в ее тесные, земные пределы. Ах, их сердца, иссушенные гордостию и неверием, не испытают никогда этой чистой, небесной любви, этого неизъяснимого спокойствия души... ты понимаешь меня, Рославлев!.. Бездушный противник веры, отрицающий все неземное, не может любить; кто любит, тот верует; а ты любил, мой друг!

Сурской остановился; дыхание его сделалось чаще, прерывистее; он взял за руку Рославлева.

- Да, Владимир Сергеевич, - сказал он, - я умираю спокойно; одна только мысль тревожит мою душу...

- И светлый взор умирающего помрачился, а на бледном челе изобразились сердечная грусть и беспокойство.

- Что станется с нашей милой родиной? - продолжал он. - Неужели господь нас не помилует? Неужели попустит он злодеям надругаться над всем, что для нас свято, и сгубит до конца землю русскую? Ах, мой друг! если б непреклонное правосудие было, прибежищем нашим, то я потерял бы всю надежду.

Не сами ли мы хотели быть рабами тех, коим поклонялись, как идолам?

Насмехаясь над добродушием наших предков - которые при всем невежестве своем были люди, - не добивались ли мы чести называться обезьянами французов? Вот они, наши образцы и наставники! Вот эти французы, у которых мы до сих пор умели перенимать только то, что достойно порицания! Нам ли прибегать к правосудию небесному? Нет! одно милосердие божие может спасти нас. Ах, Рославлев! для него я не умер годом прежде! Я не унес бы с собою в могилу ужасной мысли, что, может быть, русские будут рабами иноземцев, что кровь наших воинов будет литься не за отечество, что они станут служить не русскому царю! О, эта мысль отравляет последние мои минуты! Чувствую, мой друг, что я грешу пред господом: что слишком еще привязан к моему земному отечеству. Желал бы победить это чувство, но оно так сильно, так связано с моею жизнию... а я жив еще! Отечество!.. Россия!.. Пусть судит меня господь!

но я чувствую, что даже и там не перестану быть русским.

Двери отворились, и полковой священник вошел в избу.

- Теперь ступай, Владимир Сергеевич! - сказал Сурской, - зайди ко мне опять часа через два; быть может, ты меня не застанешь, но я все-таки не прощаюсь с тобою. Я знаю твою душу, Рославлев: рано или поздно, а мы увидимся. Итак, до свиданья, Мой друг!

Случалось ли вам провожать приятеля, который после долгого отсутствия возвращается наконец на свою родину? Вам грустно с ним расстаться; но если вы точно его любите, то поневоле улыбаетесь сквозь слезы, воображая, как весело будет ему обнять жену и детей, увидеть снова дом отцов своих и отдохнуть в нем от всех трудов утомительной и скучной дороги. Точно то же чувствовал Рославлев, прощаясь с своим другом. Какое-то грустное и вместе приятное чувство, наполняло его душу; слезы градом катились по лицу его, но сердце было совершенно спокойно. Отойдя от избы, он пустился прямо полем к тому месту, где чернелись биваки передовой линии. Когда Рославлев стал подходить к балагану, в котором офицеры праздновали его возвращение, ему попался навстречу Зарецкой.

- Ага, беглец! - закричал он, увидя Рославлева, - разве этак порядочные люди делают? Мы пьем за твое здоровье, а ты дал тягу!

- Ты знаешь, мой друг, я много пить не люблю.

- А я и люблю, да не могу: тотчас голова закружится. Я вышел немного проветриться. Да, кстати! Граф сейчас поехал на передовую цепь; пойдем и мы туда.

- Пожалуй, пойдем.

- Правда, по нас будут стрелять, да, верно, не попадут.

- Не беда, если и попадут, мой друг.

- А! да ты опять захандрил! Пойдем скорей, Владимир: я заметил, что под пулями ты всегда становишься веселее.

Миновав биваки передовой линии, они подошли к нашей цепи. Впереди ее, на одном открытом и несколько возвышенном месте, стоял окруженный офицерами русской генерал небольшого роста, в звездах и в треугольной шляпе с высоким султаном. Казалось, он смотрел с большим вниманием на одного молодцеватого французского кавалериста, который, отделись от неприятельской цепи, ехал прямо на нашу сторону впереди нескольких всадников, составляющих, по-видимому, его свиту.

- Как я рад, - сказал Рославлев, смотря на русского генерала, - что увижу наконец вблизи нашего Баярда. Представь себе, мне до сих пор не удалось ни разу хорошенько его рассмотреть!

- Да, его надобно видеть во время дела, - перервал Зарецкой, - а если так, то он покажется тебе весьма обыкновенным человеком. Он не красавец, не молодец собою и даже неловок, а взгляни на него, когда он в самом пылу сражения летает соколом вдоль рядов своего бесстрашного авангарда, когда один взгляд его, одно слово воспламеняет души всех солдат. Ученик и сослуживец Суворова, он обладает, подобно ему, счастливым даром увлекать за собою сердца русских воинов: указывает им на батарею - и она взята; дарит их неприятельскими колоннами - и они истреблены. Но что это? никак, парламентер? Видишь этих французов? Они едут прямо на нас. Пойдем поближе.

Рославлев и Зарецкой смешались с толпою офицеров, которые окружали начальника авангарда. Меж тем французы медленно приближались к тому месту, где стоял русской генерал. Впереди ехал видный собою мужчина на сером красивом коне; черные, огненные глаза и густые бакенбарды придавали мужественный вид его прекрасной и открытой физиономии; но в то же время золотые серьги, распущенные по плечам локоны и вообще какая-то не мужская щеголеватость составляла самую чудную противуположность с остальною частию его воинственного наряда, и без того отменно странного. Он был в куртке готического покроя, с стоячим воротником, на котором блистало генеральское шитье; надетая немного набок польская шапка, украшенная пуком страусовых перьев; пунцовые гусарские чихчиры и богатый персидский кушак; желтые ботинки посыпанная бриллиантами турецкая сабля; французское седло и вся остальная сбруя азиатская; вместо чепрака тигровая кожа, одним словом: весь наряд его и убор лошади составляли такое странное смешение азиатского с европейским, древнего с новейшим, мужского с женским, что Зарецкой не мог удержаться от невольного восклицания и сказал вслух:

- Кой черт! что это за герольда (вестника (нем.)) выслали к нам французы? Уж нет ли у них конных тамбурмажоров?

- Что вы? - шепнул один из адъютантов русского генерала, - это Мюрат.

- Как? Неаполитанский король?

- Да.

- Хорошо же ему так дурачиться; вздумал бы этак пошалить наш брат, простой офицер...

- Так его бы посадили в сумасшедший дом, разумеется! Но тише: он слезает с лошади; вот и граф к нему подошел... Подойдемте и мы поближе. Наш генерал не дипломат и любит вслух разговаривать с неприятелем.

Зарецкой и Рославлев подошли вместе с адъютантом к русскому генералу в то время, как он после некоторых приветствий спрашивал Мюрата о том, что доставило ему честь видеть у себя в гостях его королевское величество?

- Генерал! - сказал Мюрат, - известны ли вам поступки ваших казаков?

Они стреляют по фуражирам, которых я посылаю в разные стороны; даже крестьяне ваши при их помощи убивают наших отдельных гусар.

- Я очень рад, - отвечал русской генерал, - что казаки в точности исполняют мои приказания; мне также весьма приятно слышать из уст вашего величества, что крестьяне наши показывают себя достойными имени русских.

- Но это совершенно противно принятым повсюду обыкновениям, и если это продолжится, то я буду вынужден посылать целые колонны для прикрытия моих фуражиров.

- Тем лучше, ваше величество. Офицеры мои жалуются, что уже три недели ничего не делают: они горят желанием брать пушки и знамена.

- Но к чему стараться раздражать друг против друга два народа, достойные во всех отношениях взаимного уважения?

- Я и офицеры мои всегда готовы оказывать вашему величеству всевозможные знаки почтения; но фуражиров ваших всегда будем брать в плен и всегда разбивать колонны, которые вы станете посылать для их прикрытия.

Мюрат нахмурился и, помолчав несколько времени, сказал с досадою:

- Генерал! неприятеля не бьют словами; взгляните на карту: вы увидите занятые нами у вас провинции и то, куда мы зашли.

- Карл Двенадцатый заходил еще далее, - отвечал спокойно русской генерал, - он был в Полтаве.

- Но мы всегда оставались победителями, - сказал с гордым взглядом Мюрат.

- Всегда? Русские сражались только при Бородине.

- Да, и после этого сражения мы взяли Москву.

- Извините, ваше величество! Москва была оставлена.

- Как бы то ни было, но мы владеем вашей древней столицею.

- Так, ваше величество! и эта мысль мучительна для всякого русского!

Это величайшая жертва, принесенная нами для спасения отечества, и мы начинаем уже пользоваться выгодами, происходящими от этого пожертвования.

- Выгодами? Какими?

- Мне известно, что Наполеон посылал генерала Лористона к нашему главнокомандующему для переговоров о мире; я знаю, что ваши войска должны довольствоваться в течение двух и более суток тем, что едва достаточно для прокормления их в одни сутки...

- Эти известия совершенно ложны, - перервал Мюрат.

- Я знаю, - продолжал хладнокровно русской генерал, - что король Неаполитанский приехал ко мне просить пощады своим фуражирам и завести род переговоров, чтоб успокоить хотя несколько своих солдат.

- Извините! - перервал Мюрат, стараясь скрывать свою досаду и смущение,

- я посетил вас совершенно случайно: мне хотелось только открыть вам происходящие у вас злоупотребления; неустройство большое несчастие для армии: оно ослабляет ее.

- Но в таком случае, - возразил с улыбкою русской генерал, - вашему величеству надлежало бы поощрять нас к этому. Прекрасное неустройство, которым мы истребляем французских фуражиров!

- Впрочем, генерал! вы ошибаетесь насчет нашего положения. Москва всем достаточно снабжена: мы ожидаем бесчиследных подкреплений, которые к нам, идут.

- Но неужели, ваше величество, думаете, что мы далее от наших подкреплений, чем вы от своих?

Мюрат снова замолчал. Смущение его становилось час от часу заметнее; он перебирал концы своего богатого кушака, поглядывал с рассеянным видом на все стороны и решился наконец объявить, что приехал жаловаться на наших аванпостных начальников.

- Я отдаюсь на ваше правосудие, генерал! - сказал он, - ваши солдаты дважды стреляли по нашим парламентерам.

- Да мы и слышать о них не хотим, - отвечал русской генерал. - Мы желаем сражаться, а не переговоры вести. Итак, примите ваши меры...

- Как, сударь? - вскричал Мюрат, - поэтому и я здесь не в безопасности?

- Ваше величество на многое отважитесь, если в другой раз захотите сюда приехать; но сегодня я буду иметь честь сам проводить вас до ваших аванпостов. Гей, лошадь!

- Признаюсь, я никогда не слыхивал о таком образе войны! - сказал с досадою Мюрат.

- А я думаю, что слышали, - возразил русской генерал, садясь на лошадь.

- Но где же?

- В Испании.

- Ну, - сказал Рославлев, смотря вслед за уезжающим Мюратом, - напрасно же его величество изволил трудиться...

- Знаешь ли, что он мне теперь напомнил? - перервал Зарецкой. -

Лафонтень рассказывает об одной бесхвостой лисице...

- А ведь это хорошая примета, - сказал Рославлев, - когда волки становятся лисицами?..

- Так, видно, догадалась, что повали в западню, - примолвил Зарецкой. -

Ну что, Владимир, - продолжал он, - не отправиться ли нам пообедать чем бог послал?

- Ступай, мой друг! а я зайду на минуту проведать Сурского.

Рославлев застал еще в живых своего умирающего друга; но он не мог уже говорить. Спокойно, с тихою улыбкою на устах закрыл он навек глаза свой.

Последний вздох его был молитвою за милую родину!

* ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *

ГЛАВА I

Мы не можем и не должны описывать всех подробностей Отечественной войны

1812 года. Роман не история. Но порядок нашего повествования требует, чтоб мы, хотя в коротких словах рассказали, что делалось в России до того времени, когда нам можно будет вывести снова на сцену и заставить говорить действующие лица этой повести. Всем известно, как Наполеон оставил Москву;

но не все еще уверены, что он поневоле должен был отступить по Смоленской дороге. Что ж могло заставить Наполеона идти назад, через места, совершенно опустошенные войною, и, следовательно, уморить, наверное, голодной смертию свое войско? Что?.. Все, что вам угодно. Наполеон сделал это по упрямству, по незнанию, даже по глупости - только непременно по собственной своей воле: ибо, в противном случае, надобно сознаться, что русские били французов и что под Малым Ярославцем не мы, а они были разбиты; а как согласиться в этом, когда французские бюллетени говорят совершенно противное? Но если мы никогда не били неприятеля, то отчего же погибла вся армия Наполеона? И, боже мой!..

а мороз-то на что? Так говорит сам Наполеон, так говорят почти все французские писатели; а есть люди (мы не скажем, к какой они принадлежат нации), которые полагают, что французские писатели всегда говорят правду -

даже и тогда, когда уверяют, что в России нет соловьев; но есть зато фрукт величиною с вишню, который называется арбузом; что русские происходят от татар, а венгерцы от славян; что Кавказские горы отделяют Европейскую Россию от Азиатской; что у нас знатных людей обыкновенно венчают архиереи; что ниема глебониш пописко рюскоф - самая употребительная фраза на чистом русском языке; что название славян происходит от французского слова esclaves

(рабы.) и что, наконец, в 1812 году французы били русских, когда шли вперед, били их же, когда бежали назад; били под Москвою, под Тарутиным, под Красным, под Малым Ярославцем, под Полоцком, под Борисовым и даже под Вильною, то есть тогда уже, когда некому нас было бить, если б мы и сами этого хотели. Итак, не вступая по сему предмету ни в какие споры с людьми, которые стоят в том, Что всякой логике сильнее Француза милого слова! -

мы скажем только, что неприятель оставил Москву 10 октября, прогостив в ней месяц и восемь дней. Наполеон, прощаясь навсегда с древней столицею России, велел подорвать Кремль. Это варварское, достойное средних времен приказание было выполнено. В военном отношении Московской Кремль нельзя назвать не только крепостию, но даже простым укрепленным лагерем;

следовательно, разорение его не могло ни в каком случае быть полезным для французов; а разорять что бы то ни было, без всякой пользы и для себя и для других, свойственно только варварам и сумасшедшим. Мы представляем безусловным обожателям Наполеона оправдать чем-нибудь этот вандальской поступок; вероятно, они откроют какие-нибудь гениальные причины, побудившие императора французов к сему безумному и детскому мщению; и трудно ли этим господам доказать такую безделку, когда они математически доказывают, что Наполеон был не только величайшим военным гением, в чем, никто с ними и не спорит, но что он в то же время мог служить образцом всех гражданских и семейственных добродетелей, то есть: что он был добр, справедлив и даже...

чувствителен!!!

Сделав несколько неудачных попыток, чтобы прорваться в богатейшие провинции России, расстроенный, сбитый с толку знаменитым фланговым маршем нашего бессмертного князя Смоленского, Наполеон должен был поневоле отступить по той же самой дороге, по которой шел к Москве.

Мы не станем исчислять: всех неизъяснимых бедствий, постигших французов во время сего гибельного отступлений. И какое перо опишет это быстрое и вместе медленное истребление нескольких сот тысяч воинов, привыкших побеждать или умирать с оружием в руках на поле чести, но незнакомых еще с ужасами беспорядочного отступления? Какое описание может дать хотя слабое понятие о целых тысячах людей полузамерзших, не имеющих человеческого образа, готовых пожирать друг друга? Нет! надобно было слышать эти дикие вопли, этот отвратительный, охриплый вой людей, умирающих от голода; надобно было видеть этот безумный, неподвижный взор какого-нибудь старого солдата, который, сидя на груде умерших товарищей, воображал, что он в Париже, и разговаривал вслух с детьми своими. Надобно было все это видеть и привыкнуть смотреть на это, чтоб постигнуть наконец, с каким отвращением слушает похвалы доброму сердцу и чувствительности императора французов тот, кто был свидетелем сих ужасных бедствий и знает адское восклицание Наполеона:

"солдаты?.. и, полноте! поговоримте-ка лучше о лошадях!" (Так отвечал Наполеон одному из генералов, который стал ему докладывать о бедственном положении его солдат. Может быть, этот анекдот несправедлив; но, прочтя со вниманием всю политическую и военную жизнь Наполеона, как не скажешь si non e vero е ben trovato если неверно, то хорошо придумано (ит.). - Прим.

Автора). - Переправа через Березину довершила гибель неприятеля: сам Наполеон едва успел спастись, но зато последняя надежда французской армии, корпус Нея, был совершенно разбит. После сражения под Борисовым отступление французов превратилось в настоящее бегство. Целые колонны, побросав оружие, спешили спасаться от холодной смерти и казаков куда ни попало. Наши войска почти без всякого сопротивления заняли Вильну, и вскоре потом исполнились слова русского государя: ни одного вооруженного врага не осталось в пределах его царства. Но он не положил меча, а поднял его снова для спасения народов всей Европы. Наполеон, без войска, один, пробираясь беглецом во Францию, все еще был владыкою всей Германии. Наши летучие отряды, преследуя, остатки бегущего неприятеля, перешли за границу. Их присутствие оживотворило все сердца; храбрые пруссаки восстали первые, и когда спустя несколько месяцев надменный завоеватель, с местью в сердце, с угрозой на устах, предводительствуя новым войском, явился опять на берегах Эльбы, то тщетно уже искал рабов, покорных его воле: везде встречали его грудью свободные сыны Германии, их радостные восклицания и наши волжские песни гремели там, где некогда раздавались победные крики его войска и вопли угнетенных народов.

Генерал, при котором служил Рославлев, перейдя за границу, присоединился с своей дивизиею к войскам, назначенным для осады Данцига, а полк Зарецкого остался по-прежнему в авангарде русской большой армии. С большим горем простились наши друзья.

- Послушай, Владимир! - сказал Зарецкой, обнимая в последний раз Рославлева, - говорят, что в Данциге тысяч тридцать гарнизона, а что всего хуже - этим гарнизоном командует молодец Рапп, так вы не скоро добьетесь толку и простоите долго на одном месте. Я буду к тебе писать, а ты не беспокойся. По всему видно, что наша большая армия не будет отдыхать на лаврах, а отправится прямой дорогой... Ах, братец! то-то бы славно, визит за визит! Какое бы письмо я написал тебе из Парижа! Ну прощай, мой друг! да смотри - не хандри; сделайся по-прежнему нашим братом весельчаком, влюбись в какую-нибудь немецкую Шарлотту, так авось русская Полина выдет у тебя из головы.

- Несчастная! - сказал Рославлев, - где она теперь?

- Где? Если осталась в Москве, то, вероятно, жива, если же, на беду, потащилась за своим мужем...

- О, без всякого сомнения! Ты не знаешь, к чему способна эта необыкновенная женщина: она скорей рассталась бы с своим мужем, если б он был счастлив. Всем пожертвовать тому, кого она любит, делить его страдания, умереть вместе с ним мучительной смертию, одним словом: все то, что для другой женщины было бы высочайшей степенью самоотвержения, - так обыкновенно, так легко для Поливы! Если ей удастся облегчить хотя на минуту мучения своего друга, то она станет благословлять судьбу - благодарить бога за все свои страдания! Ах, мои друг! для чего не суждено ей было принадлежать мне?

- Полно, братец! перестань об этом думать. Конечно, жаль, что этот француз приглянулся ей больше тебя, да ведь этому помочь нельзя, так о чем же хлопотать? Прощай, Рославлев! Жди от меня писем; да, в самом деле, поторопись влюбиться в какую-нибудь немку. Говорят, они все пресантиментальные, и если у тебя не пройдет охота вздыхать, так, по крайней мере, будет кому поплакать вместе с тобою. Ну, до свиданья, Владимир!

Начиная снова нашу повесть, доведенную нами до перехода русских за границу, мы должны предуведомить читателей, что действие происходит уже в ноябре месяце 1813 года, под стенами Данцига, осажденного русским войском, в помощь которому прикомандировано было несколько батальонов прусского ландвера, или ополчения.

ГЛАВА II

Немцы называют Нерунгом узкую полосу земли, которая, идя от самого Данцига, вдается длинным мысом в залив Балтийского моря, известный в Германии под названием Фриш-Гафа. Этот клочок земли, окруженный с трех сторон морем и покрытый зеленеющими садами, посреди которых мелькают красивые деревенские усадьбы, походит с первого взгляда на узорчатую ленту, которая, как будто бы опоясывая весь залив и становясь час от часу бледнее, исчезает наконец из глаз, сливаясь вдали с туманным горизонтом, на краю которого белеются высокие колокольни прусского городка Пилау. Небольшой артиллерийской парк и отряд русского войска, состоящий из одной сильной пехотной роты, расположены были на этом мысе в деревеньке, окруженной со всех сторон садами. Находясь позади всех наших линий и верстах в пяти от траншей, коими обхвачены были все передовые укрепления неприятельские, сей резервный отряд смотрел за тем, чтоб деревенские жители не провозили морем в осажденный город съестных припасов, в которых гарнизон давно уже нуждался.

В просторном доме одного богатого ландсмана (зажиточный крестьянин, имеющий собственную землю. - Прим. автора.), посреди светлой комнаты, украшенной необходимыми для каждого зажиточного крестьянина старинными стенными часам, широкою резною кроватью и огромным сундуком из орехового дерева, сидели за налощенным дубовым столом, составляющим также часть наследственной мебели, артиллерийской поручик Ленской, приехавший навестить его уланской ротмистр Сборской и старый наш знакомец, командир пехотной роты капитан Зарядьев. Перед ними в нескольких красивых фаянсовых блюдах поставлен был весьма опрятно и разнообразно приготовленный картофель.

Огромная кружка с пивом и высокие стеклянные стаканы занимали остальную часть стола.

- Не угодно ли покушать? - сказал, улыбаясь, Сборской, подвигая к Ленскому новое блюдо, которое хозяйка дома с вежливою улыбкою поставила на стол.

- Тьфу, пропасть! - вскричал с досадою Ленской. - Вареный картофель, печеный картофель! жареный картофель!.. Да будет ли конец этому проклятому картофелю?

- А тебе бы хотелось так, как у нас в Петербурге, у Жискара, кусок хорошего бивстекса?.. Не правда ли? Котлету с трюфелями?.. Соте-де-желинот?

(Рагу из рябчиков? (фр.))

- Эх, полно, братец! не дразни. Да неужели и сегодня не приедут с провиантом из Дершау? Вот уж третий день, как мы здесь на пище святого Антония.

- Так что ж? - сказал хладнокровно капитан Зарядьев, который, опорожнив глубокую тарелку с вареным картофелем, закурил спокойно свою корневую трубку. - Оно и кстати: о спажинках на святой Руси и волею постятся.

- О спажинках? Что за спажинки? - спросил Сборской.

Зарядьев перестал курить и, взглянув с удивлением на Сборского, повторил:

- Что за спажинки?.. Неужели ты не знаешь?.. Да бишь виноват!.. совсем забыл: ведь вы, кавалеристы, народ модный, воспитанный, шаркуны! Вот кабы я заговорил с тобой по-французски, такты бы каждое слово понял... У нас на Руси зовут спажинками успенской пост.

- А все это проклятые французы! - перервал Ленской. - В последнюю вылазку кругом нас обобрали, разбойники! По их милости во всей нашей деревне не осталось двух куриц налицо.

- Да! был на их улице праздник, - примолвил Сборской, - побуянили порядком! Зато теперь притихли, голубчики: не смеют носа показать из крепости.

- Не смеют? - а проходит ли хотя одна ночь, чтоб они не тревожили наши аванпосты?

- Да это все проказит... тот... как бишь его? ну вот тот...черт его побери...

- Шамбюр?

- Да, да! Шамбюр. Говорят, что он изо всего гарнизона выбрал себе сотню таких же сорванцов, как он сам, и назвал их la compaqnie infernale...

- Как? - спросил Зарядьев. - La compagnie infernate, то есть: адская рота.

- Ах они самохвалишки! Адская рота. Помнится, они называли гренадерские полки, которыми командовал Удинот, также адскою дивизиею; однако ж под Клястицами, а потом под Полоцком...

- Что? чай, дурно дрались? - спросил насмешливо Сборской. - Дрались-то хорошо, а все-таки Полоцка не отстояли. Что они, запугать, что ль, нас хотят? Адская рота!..

- А нечего сказать, - перервал Сборской, - этот Шамбюр молодец? И черт его знает, как он всегда вывернется? Откуда ни возьмется с своей ротою, накутит, намутит, всех перетревожит, да и был таков!

- А кто такой этот Шамбюр? - спросил Ленской.

- Разумеется - французской офицер.

- Пехотинец?

- И! что ты? верно, кавалерист.

- А почему не пехотный? - спросил Зарядьев.

- Почему?.. почему?.. Во-первых, потому, что Рославлев, которого посылали из главной квартиры парламентером в Данциг, видел его в гусарском мундире...

- Так поэтому он и кавалерист? - возразил Зарядьев. - Да разве у этих французов есть какая-нибудь форма? Кто как хочет, так и одевайся.

Насмотрелся я на эту вольницу: у одного на мундире шесть пуговиц, у другого восемь; у этого портупея по мундиру, у того под камзолом; ну вовсе на военных не походят. Поглядел бы я на их ученье - то-то, чай, умора! А уж как они ретировались из Москвы - господи боже мой!.. Кто в дамском салопе, кто в лисьей шубе, кто в стихаре - ну сущий маскарад!

- Хороши были и мы! - сказал Ленской.

- Конечно, и у нас единообразия не было, а все-таки, бывало, хоть в нагольном тулупе, а шарфом подвяжешься... Чу!.. что это?.. выстрел!

- Это Двинской с своим рундом, - сказал Ленской, взглянув в окно. - Я слышу его голос.

- Как же он смел делать тревогу?.. Разве я не отдал в приказе по роте...

- У них ружья заряжены, так, может быть, кто-нибудь из солдат не остерегся... Ну, так и есть!.. Я слышу, он кричит на унтер-офицера. Через несколько минут Двинской вошел в комнату.

- Господин подпоручик! - сказал Зарядьев, - что значит этот беспорядок?.. Стрелять по пробитии зари!..

- Это случилось нечаянно, Василий Иванович! - отвечал почтительно Двинской. - Унтер-офицер Демин стал спускать курок...

- Вот я его выучу спускать курок... Завтра, как пробьют зорю...

- Василий Иванович! - перервал вполголоса Двинской, - вы, верно, не забыли, что в прошлом месяце, когда неприятель делал вылазку...

- Извольте, сударь молчать! Или вы думаете, что ротный командир хуже вас знает, что Демин унтер-офицер исправный и в деле молодец?.. Но такая непростительная оплошность... Прикажите фельдфебелю нарядить его дежурить по роте без очереди на две недели; а так как вы, господин подпоручик, отвечаете за вашу команду, то если в другой раз случится подобное происшествие...

- Тьфу, дьявольщина! какой ты строгой начальник, Зарядьев! - сказал, улыбаясь, Сборской.

- Прошу не погневаться! Мы не кавалеристы и лучше вашего знаем дисциплину; дружба дружбой, а служба службой... Рекомендую вам вперед быть осторожнее, господин подпоручик! А меж тем садись-ка, брат! Ты, чай, устал и хочешь что-нибудь перекусить.

Ласковые слова капитана в одну минуту развеселили Двинского, который хотя почтительно, но с приметным неудовольствием выслушал строгой выговор своего взыскательного начальника.

- Нет, господа! - сказал он, снимая свою саблю, - позвольте мне вас попотчевать: я захватил целую лодку с провиантом, и если вам угодно разговеться...

- Как не угодно! - вскричал Ленской.

- Однако ж послушай! Уж не одним ли картофелем нагружена твоя лодка?..

- Не бойтесь! Найдется кой-что и на бивстекс.

- Брависсимо!.. Вели же скорей варить и жарить... Эй, хозяйка!..

Мадам!.. Либе фрау!.. (Сударыня!.. (нем.)) Сборской! скажи ей по-немецки, что мы просим ее заняться стряпнею.

- Господин подпоручик! - сказал Зарядьев, - для чего вы не отрапортовали мне, что взяли лодку с провиантом?

- Да разве ты глух? - вскричал Сборской. - Какого еще надобно тебе рапорта?

- Извольте, сударь, рапортовать по форме, - продолжал Зарядьев, вставая важно с своего места.

- Честь имею донести, - сказал Двинской, спустя руки по швам, - что я, обходя цепь, протянутую по морскому берегу, заметил шагах в пятидесяти от него лодку, которая плыла в Данциг; и когда гребцы, несмотря на оклик часовых, не отвечали и не останавливались, то я велел закричать лодке причаливать к берегу, а чтоб приказание было скорее исполнено, скомандовал моему рунду приложиться.

- Хорошо!

- Гребцы не слушались. Я приказал фланговому солдату выстрелить.

- Хорошо!

- Пулею сшибло одному гребцу шляпу...

- Хорошо! А кто был фланговым?

- Иван Петров.

- Хороший стрелок!

- Лодка остановилась, и когда я закричал, что открою по ним батальный огонь, гребцы принялися за веслы, причалили к берегу...

- Довольно! - вскричал Сборской, - остальное мы знаем.

- Я не слышал и не знаю ничего: извольте продолжать.

- По обыску в лодке нашлись съестные припасы; гребцы объявили, что везли их в Данциг для стола французского коменданта генерала Раппа...

- Aгa! - вcкpичaл Ленской, - так его превосходительство будет завтра постничать!..

- Вот вздор! - перервал Сборской, - они еще не всех лошадей переели.

Рославлев сказывал, что видел в городе целый взвод конных егерей.

- Господин подпоручик! - сказал Зарядьев, - завтра чем свет извольте отправить гребцов за крепким караулом в главную квартиру, а под захваченный вами неприятельской провиант, потребуйте - также завтра - из ближайшего парка нужное число фор-шпанок (перекладных (нем.)).

- Зачем? - спросил Сборской.

- Я при рапорте представлю его в главную квартиру.

- С ума ты сошел! - вскричал Ленской, - иль ты думаешь, что в главной квартире нечего есть?

- Это не мое дело.

- Помилуй, братец! Мы умираем здесь с голоду.

- Неправда! у нас есть картофель.

- Черт возьми твой картофель и тебя с ним вместе! Послушай, Зарядьев!

оставь здесь хоть половину!

- Не могу. Все захваченное у неприятеля должно доставлять при рапорте в главную квартиру.

- Голубчик! душенька!.. пожалуйста! хоть на сегодняшний и завтрашний день.

- Ну, добро, так и быть! ешьте сегодня вдоволь, а завтра... вы слышали мое приказание, господин подпоручик.

- Слышишь, Двинской? - закричал Ленской. - Вели же поскорей отпустить хозяйке все, чего она потребует. Эй, мадам!.. мутерхен!.. (матушка!..

(нем.)) мы хотим эссен!.. (есть!.. (нем.)) много, очень много - филь!

Сборской! скажи ей, чтоб она готовила на десятерых: может быть, кто-нибудь заедет, а не заедет, так мы и завтра доедим остальное.

- Кому теперь заехать? - сказал Зарядьев, посмотрев на свои огромные серебряные часы, - половина десятого, и когда поспеет вам ужин?

- Долго ли приготовить несколько кусков бивстекса: это минутное дело.

- Постойте-ка! - сказал Ленской, - мне кажется, кто-то въехал к нам в ворота. Посмотрите, если к нам не нагрянут гости: чай, теперь на всех аванпостах знают, что мы захватили обед господина Раппа. Ну, не отгадал ли я? Вот уж из главной квартиры стали к нам наезжать.

- Здравствуйте, господа! - сказал Рославлев, войдя в комнату. - Насилу я выбрал время, чтоб с вами повидаться. Ну что, как поживаете?

- Здорово, Владимир! - вскричал Сборской. - Милости просим! Ты ужинаешь с нами?

- И даже ночую.

- Ну, садись и рассказывай, что слышно нового? Что у вас делают? Долго ли нам кочевать вокруг Данцига? Не поговаривают ли о сдаче? Ведь мы здесь настоящие провинциалы: не знаем ничего, что делается в большом свете. Ну, что ж молчишь? Говори, что нового?

- Во-первых, новое то, что вы видите меня живого.

- Как так?

- Да так. Вчера вечером меня послали в траншеи с приказаниями к отрядному начальнику. Исполнив данное мне поручение, я стал в промежутке пушечных выстрелов кой о чем болтать с артиллерийскими офицерами. Меж тем на дворе смерклось; наши выстрелы стали реже; влево на Гагельсберге

(Гагельсберг и Бишефсберг - две укрепленные горы подле самой крепости города Данцига. - Прим. автора.) французы продолжали отстреливаться, а против нас, на Бишефсберге, вдруг все замолкло; мы подошли поближе к турам, выглянули, и я в первый раз увидел вблизи этот грозный Бишефсберг, который, как громовая туча, заслонял от нас город. При каждом взрыве наших бомб и гранат освещались неприятельские батареи; но солдат не было видно; французы сидели спокойно за толстым бруствером и отмалчивались. "Кой черт? - сказал артиллерийской капитан, который стоял возле меня, - что они - заснули, что ль?" Не успел он это выговорить, как вдруг... господи боже мой!.. мне показалось, что весь Бишефсберг вспыхнул; народ закипел на неприятельских батареях, ядра посыпались, и поднялась такая адская трескотня!.. Ну поверите ль? до сих пор еще гудит в ушах. Одно ядро попало в амбразуру, подле которой я стоял; меня с ног до головы осыпало землею, и пока я отряхался и ощупывал себя, чтоб увериться, на своем ли месте моя голова и руки, справа в траншеях раздался крик: "En avant!" Засверкали огоньки, и две или три пули свистнули у меня под самым носом... "Французы, французы!.." - "Где?" - спросил артиллерийской капитан. "Здесь! В траншеях!.." - "Становись!.. стрелки, вперед!" - закричал отрядный начальник и с простреленной головой повалился на меня; на него упало еще человека два. Тут я ничего невзвидел, а слышал только, что надо мной визжали пули и раздавался крик французского офицера, который ревел как бешеный: "Ferme!.. feu de peloton!" (Смелей!.. стрелять повзводно! (фр.)) Я стал выдираться из-под убитых, и лишь только высвободил голову, как этот проклятый крикун стал одной ногой мне на грудь и заревел опять: "En arriere! feu de fil! bien, mes enfants!" (Назад! стрелять цепью!

хорошо, ребята! (фр.)) Задыхаясь от боли и досады, я собирался уже укусить за ногу этого злодея; но он закричал: "Repliez - vous!" (Отступайте! (фр.))

- отскочил назад, в один миг исчез вместе с своими солдатами; и я успел только заметить при свете выстрелов, что этот крикун был в богатом гусарском мундире.

- Так это молодец Шамбюр? - перервал Сборской.

- Да, он. Мы узнали от двух захваченных в плен солдат, что они принадлежат к адской роте, которою командует этот сорвиголова.

- Ну, право, я дорого бы заплатил, - вскричал Ленской, - за то, чтоб взглянуть на этого удалого малого!

- А я бы не дал за это ни гроша, - сказал Зарядьев. - Дело другое, если б я мог размозжить ему голову... Неугомонный! буян!.. Ну что прибыли, что он ворвался в траншеи с сотнею солдат?.. Эка потеха!.. терять людей из одного удальства!..

- Он делает свое дело, - возразил Сборской, - Шамбюр как партизан должен нас всячески тревожить.

- Партизан!.. партизан!.. Посмотрел бы я этого партизана перед ротою -

чай, не знает, как взвод завести! Терпеть не могу этих удальцов! То ли дело наш брат фрунтовой: без команды вперед не суйся, а стой себе как вкопанный и умирай, не сходя с места. Вот это служба! А то подкрадутся да подползут, как воры... Удалось - хорошо! не удалось - подавай бог ноги!.. Провал бы взял этих партизанов! Мне и кабардинцы на кавказской линии надоели!

- В том-то, брат, и дело! - сказал Сборской. - Надо почаще надоедать неприятелю. Как не дашь ему ни на минуту покоя, так у него и руки опустятся.

Вот, например, этот молодец Шамбюр, чай, у всех наших аванпостных как бельмо на глазу.

- Тьфу, пропасть! - вскричал Зарядьев, бросив на пол свою трубку, -

наладил одно: молодец да молодец! Давай сюда этого молодца! Милости просим начистоту: так я с одним взводом моей роты расчешу его адскую сотню так, что и праха ее не останется. Что, в самом деле, за отметной соболь? Господи боже мой! Да пусть пожалует к нам сюда, на Нерунг, хоть днем, хоть ночью!

- Cюдa? - повторил Рославлев. - Как это можно? Позади всех наших линий, за пять верст от своих аванпастов, - что ты! Разве он сумасшедший!

- Смотри, Зарядьев, - сказал Сборской, мигнув потихоньку другим офицерам, - не накличь беды на свою голову! Теперь ты храбришься, а как вдруг он нагрянет...

- Так что ж? Добро пожаловать! Не испугаемся.

- Ну, не ручайся, брат: неровна минута. Скажи-ка правду: неужели ты во всю свою жизнь никогда и ничего не пугался?

- Никогда.

- Я про себя этого не скажу, - продолжал Сборской. - Я однажды так трухнул, что у меня волосы стали дыбом и язык отнялся.

- В деле? - спросил Зарядьев.

Сборской покраснел, провел рукою по своим черным усам и, помолчав несколько времени, сказал:

- Слушай, Зарядьев: мы приятели, но если ты в другой раз сделаешь мне такой глупой вопрос, то я пущу в тебя вот этой кружкою. Разве русской офицер и кавалерист может струсить в деле?

- Не знаю - кавалерист, а наш брат пехотинец... - Послушайте-ка, господа, - перервал Ленской, стараясь замять разговор, которой мог дурно кончиться, - если говорить правду, так вот нас здесь пятеро: все мы народ обстрелянный, хорошие офицеры, а, верно, каждый из нас хотя один раз в жизни чувствовал, что он робел.

- Признаюсь, - сказал Рославлев, - со мною что-то похожее недавно было.

- И я месяца два тому назад, - прибавил Двинской, - испугался не на шутку.

- Что грех таить, - продолжал Ленской, - и я однажды больно струсил. А ты, Зарядьев?

- Я уж сказал, что никогда и ничего не боялся.

- Право? А не случилось ли тебе ошибаться во фрунте перед твоим бригадным командиром?

- Перед бригадным командиром?.. Да нет, я никогда не ошибался.

- Как вы думаете, господа! - подхватил Рославлев, - мы еще нескоро ляжем спать; пусть каждый из нас расскажет историю своего испуга: это должно быть очень любопытно.

- И вовсе не обыкновенно, - прибавил Сборской. - Верно, не было примера, чтоб четверо храбрых и обстрелянных офицеров, вместо того чтоб говорить о своих подвигах, рассказывали друг другу о том, что они когда-то трусили и боялись чего бы то ни было.

- А чтоб нам веселее было болтать, - продолжал Рославлев, - так велите-ка внести кулечек, который я привез с собою: в нем полдюжины шампанского.

- Ай да приятель! - вскричал Сборской. - Шампанское! Давай его сюда!..

Тьфу, черт возьми!.. Хорошо вам жить в главной квартире: все есть.

Вино принесли, пробки полетели в потолок, шампанское запенилось, и Рославлев, опорожнив одним духом свой стакан, начал:

ПАРЛАМЕНТЕР

- Вы слышали, я думаю, господа, что генерал Рапп запретил принимать наших парламентеров. Тому назад недели две посылали для переговоров, в предместье Лангфурт, майора Ольгина; его встретили на неприятельских аванпостах ружейными выстрелами, убили лошадь и сшибли пулею с головы фуражку, Из этого ласкового приема нетрудно было заключить, что господин Рапп не на шутку изволил на нас дуться и что всякой русской парламентер будет угощен не лучше Ольгина. Но так как его превосходительство не в первый уже раз изволил отдавать и отменять подобные приказы, то дня через три после этого велели мне отвезти к нему письмо, в котором наш корпусный командир убеждал его принять обратно в город высланных им жителей. Вы, верно, знаете, что Рапп выгнал из Данцига более четырехсот обывателей, в том числе множество женщин и детей. Дабы предупредить эти эмиграции, которые, уменьшая число жителей крепости, способствовали гарнизону долее в ней держаться, отдан был строгой приказ не пропускать их сквозь нашу передовую цепы и эти несчастные должны были оставаться на нейтральной земле, среди наших и неприятельских аванпостов, под открытым небом, без куска хлеба и, при первом аванпостном деле, между двух перекрестных огней.

В провожании драгунского трубача я выехал за нашу передовую цепь.

Надобно вам сказать, что с этой стороны дорога к неприятельским аванпостам идет по узкому и высокому валу; налево подле него течет речка Родауна, а по правую сторону расстилаются низкие и обширные луга Нидерланда, к которому примыкает Ора, городское предместие, занятое французами. Получив приказание отправиться парламентером рано поутру, я не успел напиться чаю и потому в деревне, занимаемой нашей передовой линиею, купил у булошника несколько кренделей, располагаясь позавтракать на открытом воздухе, во время переезда моего от наших аванпостов к неприятельским, Погода была ясная, но сильный ветер дул мне прямо в лицо и доносил до меня стон и рыдания умирающих с голода данцигских изгнанников. Лишь только они завидели приближающегося к ним русского офицера, как весь их стан пришел в движение: одни ползком спешили добраться до вала, по которому я ехал; другие с громким воем бежали ко мне навстречу... Ах, любезные друзья! Есть минуты, в которые наш брат военный проклинает войну! Не ядра неприятельские, не смерть ужасна: об этом солдат не думает; но быть свидетелем опустошения прекрасной и цветущей стороны, смотреть на гибель несчастных семейств, видеть стариков, жен и детей, умирающих с голода, слышать их отчаянный вопль и из сострадания затыкать себе уши!.. Вот что истинно ужасно, товарищи! Вот отчего и у русского солдата подчас заноет и кровью обольется ретивое!

По невольному и совершенно безотчетному движению я придержал мою лошадь. В одну минуту столпилось человек двадцать около того места, где я остановился; мужчины кричали невнятным голосом, женщины стонали; все наперерыв старались всползти на вал: цеплялись друг за друга, хватались за траву, дрались, падали и с каким-то нечеловеческим воем катились вниз, где вновь прибегающие топтали их в ногах и лезли через них, чтоб только дойти до меня. Я поспешил бросить им мои крендели; в одну секунду их разорвали на тысячу кусков, и в то время, как вся толпа, давя друг друга, торопилась хватать их на лету, одна молодая женщина успела взобраться на вал... Нет! во всю жизнь мою я не забуду этого ужасного лица!.. Мертвец с открытыми неподвижными глазами приводит в невольный трепет; но, по крайней мере, на бесчувственном лице его начертано какое-то спокойствие смерти: он не страдает более; а оживленный труп, который упал к ногам моим, дышал, чувствовал и, прижимая к груди своей умирающего с голода ребенка, прошептал охриплым голосом и по-русски: "Кусок хлеба!.. ему!.." Я схватился за карман: в нем не было ни крошки! Не могу описать вам, что происходило в эту минуту в душе моей! До сих пор еще этот ужасный голос, в котором даже было что-то для меня знакомое, раздается в ушах моих. Я помню только, что зажмурил глаза, ударил нагайкою мою лошадь и промчался не оглядываясь с полверсты вперед.

"Полегче, ваше благородие! - сказал трубач. - Вон французской пикет!" В самом деле, я был уже почти у въезда в предместие Ора. Шагах в тридцати от меня, перед одним полуобгорелым домом, ходил неприятельской часовой;

закутавшись в синюю шинель и спустя вниз ружье, он мерными шагами двигался взад и вперед, как маятник; иногда поглядывал направо и налево, но как будто бы нарочно не смотрел в мою сторону. "Труби!" - закричал я драгуну. Он принялся трубить, но сильный ветер относил назад все звуки, и неприятельской часовой продолжал расхаживать перед домом, не обращая на нас никакого внимания. Я подъехал ближе, остановился; драгун начал опять трубить; звуки трубы сливались по-прежнему с воем ветра; а проклятый француз, как на смех, не подымал головы и, остановись на одном месте, принялся чертить штыком по песку, вероятно, вензель какой-нибудь парижской красавицы.

- Ах он ротозей! - вскричал Зарядьев. - Да я бы этого часового на ногах уморил!.. Сохрани боже! У меня и в мирное время попробуй-ка махальный прозевать генерала, так я...

- Полно, братец! - сказал Сборской, - не мешай ему рассказывать. Ну что ж, Рославлев, ты подъехал к нему под нос?..

- Почти. Шагах в пятнадцати от часового вал оканчивался глубокой канавою, через нее переброшены были две узенькие дощечки. Я взъехал на этот живой мост, который гнулся под моей лошадью, и велел драгуну трубить что есть мочи. Лишь только он затянул первый аккорд, как вдруг часовой встрепенулся, отпрыгнул два шага назад и схватился за ружье. "Parlementaire, camaradel - сказал я громким голосом. - Parlementaire!" (Парламентер, товарищ! Парламентер! (фр.)). Но француз, не говоря ни слова, взвел курок и прицелился в мою лошадь. "Труби, разбойник! - закричал я моему драгуну, -

труби!" - и мой драгун затрубил так, что у меня в ушах затрещало; но часовой продолжал целиться, только уже не в лошадь, а прямо мне в грудь. Ах, черт возьми! В пятнадцати шагах и плохой стрелок не даст пуделя; я же на этом проклятом мостике не мог повернуться ни направо, ни налево и стоял неподвижно, как мишень. Меж тем часовой, как будто бы желая вернее отправить меня на тот свет, приподнял немного ружье и уставил дуло прямехонько против моего лба. "Finissez, finissez!.." (Прекратите, прекратите!. .(фр.)) -

закричал я, махая белым платком, - не тут-то было! Как видно, этому бездельнику показалось забавно расстреливать меня понемногу: он повернул ружье и прицелился мне в висок; я осадил лошадь, француз спустил курок -

осечка! Все это происходило в течение какой-нибудь полуминуты, и, честию клянусь, не могу сказать, чтоб я был совершенно спокоен, однако ж не чувствовал ничего необыкновенного; но когда этот злодей взвел опять курок и преспокойно приложился мне снова в самую средину лба, то сердце мое сжалось, в глазах потемнело, и я почувствовал что-то такое... как бы вам сказать?..

Да тьфу, пропасть! что тут торговаться: я струсил. К счастию, мой драгун, видя беду неминучую, пустил на своей трубе такую чертовскую трель, что караульный офицер опрометью выскочил из дома, закричал на часового и, дав мне знак рукою съехать с мостика, подошел ко мне. Подлинно - у страха глаза велики: когда неприятельской офицер выбежал из караульни, то показался мне и красавцем и молодцом, а когда подошел ко мне поближе, то я увидел, что он дурен как смертный грех и по росту годился бы в бессменные форейторы. Этот уродец объявил мне на дурном французском языке, что парламентеров не принимают, что велено по них стрелять и что я должен благодарить бога за то, что он не француз, а голландской подданный и всегда любил русских.

Распрощавшись с ним, я отправился обратно и, признаюсь, во весь тот день походил на человека, который с похмелья не может ни о чем думать и хотя не пьян, а шатается, как будто бы выпил стаканов пять пуншу.

ГЛАВА III

- История моего испуга, - сказал Сборской, когда Рославлев кончил свой рассказ, - совершенно в другом роде. Тебя этот бездельник расстреливал как дезертера, приговоренного к смерти по сентенции военного суда, а я имел причину думать, что сам сатана совсем причетом изволил надо мною потешаться.

- Что за вздор? - вскричал Рославлев.

- А вот, если угодно, - продолжал Сборской, - был уже за границею. Не стану вам рассказывать, как я доехал до Вильны: благодаря нашим победам меня по всей дороге принимали ласково, осыпали вежливостями и даже иногда вполголоса бранили вместе со мною Наполеона. На пятый день, под вечер, я спустился, или, лучше сказать, скатился с гор, которые окружают Вильну. Нет!

никогда не изгладится из моей памяти ужасная противуположность, поразившая мои взоры, когда я въехал в этот город; противуположность, которая могла только встретиться в эту народную войну, поглотившую целые поколения. За версту от городских ворот, по обеим сторонам дороги, начиналися, без всякого прибавления, две толстые стены, сложенные из замерзших трупов. Я не раз видел и привык уже видеть землю, устланную телами убитых на сражении; но эта улица показалась мне столь отвратительною, что я нехотя зажмурил глаза, и лишь только въехал в город, вдруг сцена переменилась: красивая площадь, кипящая народом, русские офицеры, национальная польская гвардия, красавицы, толпы суетливых жидов, шум, крик, песни, веселые лица, одним словом: везде, повсюду жизнь и движение. Мне случалось веселиться с товарищами на том самом месте, где несколько минут до того мы дрались с неприятелем; но на поле сражения мы видим убитых, умирающих, раненых; а тут смерть сливалась с жизнию без всяких оттенок: шаг вперед - и жизнь во всей красоте своей; шаг назад - и смерть со всеми своими ужасами!

Вильна была наполнена русскими офицерами один лечился от ран, другой от болезни, третий ни от чего не лечился; но так как неприятельская армия существовала в одних только французских бюллетенях и первая кампания казалась совершенно конченою, то русские офицеры не слишком торопились догонять свои полки, из которых многие, перейдя за, границу, формировались и поджидали спокойно свои резервы. Хотя в продолжение всей зимней кампании, бессмертной в летописях нашего отечества, но тяжкой и изнурительной до высочайшей степени, мы страдали менее французов от холода и недостатка и если иногда желудки наши тосковали, то зато на сердце всегда было весело;

однако ж, несмотря на это, мы так много натерпелись всякой нужды, что при первом случае отдохнуть и пожить весело у всех русских офицеров закружились головы. Придумывая различные способы, как бы в короткое время убить поболее денег, наша молодежь составила общество и назвала его лейб-шампанским; все члены разъезжали по приятельским балам и редутам (Публичные балы, на которых каждый может быть за определенную цену, объявленную в особой афишке. - Прим.

автора.), посещали ежедневно театр, сыпали деньгами, играли с поляками, любезничали с полячками и, чтоб оправдать свое название, пили шампанское, как воду. Меня хотели было также завербовать в лейб-шампанцы; но я не мог долго оставаться в Вильне: непреодолимая страсть влекла меня за границу...

- Как? - вскричал Ленской, - ты любишь? а я до сих пор не знал этого!

- Да, мой друг! - продолжал Сборской, - любил, люблю и буду любить без памяти мой эскадрон, с которым я тогда почти два месяца был в разлуке.

Повеселясь порядком и оставя половину моей казны в Вильне, я на четвертый день отправился далее, на пятый переехал Неман, а на шестой уверился из опыта, что в эту национальную войну Пруссия была нашим вторым отечеством.

- Что правда, то правда! - перервал Рославлев, - добрые и честные пруссаки принимали нас, как родных братьев.

- И побратались с нами после на ратном поле, - сказал Ленской. -

Молодцы! лихо дерутся!

- И словно знают фрунтовую службу, - примолвил Зарядьев. - Как я поглядел в Кенигсберге на их развод, так - нечего сказать - засмотрелся!

Конечно, наш брат, старый ротный командир, мог бы кой-что заметить в ружейных хватках; но зато как они прошли церемониальным маршем, так - я тебе скажу - чудо!

- Да, Василий Иванович! я думаю, и в этом они нам не уступят. Однако ж прошу не перерывать меня, а не то я никогда не доскажу вам моего приключения а la madame Radcliffe.

Привыкнув видеть одни запачканные жидовские местечки, я не мог довольно налюбоваться в первые два дня моего путешествия по Пруссии на прекрасные деревни, богатые усадьбы помещиков и на красивые города, в которых встречали меня с ласкою и гостеприимством, напоминающим русское хлебосольство; словом, все пленяло меня в этой земле устройства, порядка и благочиния. Начальники квартирных комиссий и бургомистры городов, в которых я останавливался, отводили мне всегда спокойные и даже роскошные квартиры; но в семье не без урода, говорит русская пословица. На третий день моего путешествия я опоздал несколько выехать из деревни, в которой господин шульц (староста. - Прим.

автора.), ревностный патриот и большой политик, вздумал угощать обеденным столом в моем единственном лице все русское войско. Этот деревенский дипломат осыпал меня вопросами, рассказывал о тайных намерениях своего правительства, о поголовном восстании храбрых немцев, о русских казаках, о прусском ландштурме (ополчении (нем.).) и объявил мне, между прочим, что Пруссия ожидает к себе одного великого гостя. "Вы меня понимаете? - сказал он значительным голосом. - Я пью за здоровье этого спасителя Пруссии и всей Европы - гура!.. И за здоровье отца нашего, Фридриха - гура! А знаете ли вы?

- продолжал он, понизив голос, - что при свите сего августейшего посетителя едет инкогнито турецкий султан?.. За здоровье высокой особы, едущей инкогнито... гура!"

Я смеялся, но кричал от всей души с добрым моим хозяином, который почти со слезами простился со мною, когда я под вечер пустился снова в дорогу.

Доехав часу в одиннадцатом до небольшого городка, в котором мне должно было ночевать, я отправился к бургомистру. Стукнул, сначала довольно тихо, медной скобою в толстую дубовую дверь: ответа не было; я застучал громче: никто не шевелился в целом доме. Ночь была холодная; я прозяб до костей, устал и хотел спать; следовательно, нимало не удивительно, что позабыл все приличие и начал так постукивать тяжелой скобою, что окна затряслись в доме, и грозное "хоц таузент! вас ист дас?" (проклятье! что это такое? (нем.))

прогремело наконец за дверьми; они растворились; толстая мадам с заспанными глазами высунула огромную голову в миткалевом чепце и повторила вовсе не ласковым голосом свое: "Вас ист дас?" - "Руссишер капитен!" - закричал я также не слишком вежливо; миткалевой чепец спрятался, двери захлопнулись, и я остался опять на холоду, который час от часу становился чувствительнее.

Спустя несколько минут я принялся было снова за скобу; но двери наконец отворились, и та же толстощекая барыня впустила меня в сени, взвела на две лестницы и почти втолкнула в небольшую комнату, освещенную двумя сальными огарками. Перед столом, накрытым зеленым запачканным сукном, сидел прегордый мусью с красным носом; бесконечные, журавлиные его ноги, не умещаясь под столом, тянулись величественно до половины комнаты; белый халат, сшитый балахоном, и превысокой накрахмаленный колпак довершали сходство этого надменного градоначальника с каким-то святочным пугалом. По левую его сторону, в изношенном сюртуке, с видом глубочайшего смирения, сидел человек лет пятидесяти; в зубах держал он перо, а на длинном его носе едва умещались... как бы вам сказать?.. не смею назвать очками эти огромные клещи со стеклами, в которых был ущемлен осанистый нос сего господина. Когда я вошел в комнату, гер бургомистр приподнялся на свои ходули и, показав мне молча порожний стул, принял снова положение, приличное своему высокому сану.

- Что вам угодно? - спросил он важным голосом.

- Квартиру, - отвечал я.

- Кто вы?

- Русской офицер.

- Ваш чин?

- Штабс-ротмистр.

- Гм, гм! Штабс-ротмистр? Не более?.. Писарь, пиши к Готлибу Фрейману.

Писарь снял свои огромные очки, протер их своим носовым платком, но за перо не принимался.

- Что ж ты не пишешь? - спросил бургомистр сердитым голосом.

- Не ошиблись ли вы? - сказал писарь, - к Готлибу Фрейману?

- Да.

- Но если я осмелюсь вам заметить...

- Гальц мауль (Заткни глотку (нем.).), - закричал бургомистр, - делай, что приказывают.

Писарь замолчал, написал квартирный билет и, проводя меня до самой улицы, растолковал фурману (вознице (нем.).), куда ехать. Минуты через три мы остановились у небольшого дома, в котором нижний этаж был освещен довольно ярко, а второй и третий казались вовсе не обитаемыми. "Ого! -

подумал я, входя в просторную комнату, - да мой хозяин, как видно, живет весело!" В самом деле, за тремя столами пировало человек двадцать по большой части дурно одетых и полупьяных людей. Хозяин принял меня очень вежливо; но, казалось, смотрел с удивлением на мои эполеты и офицерскую саблю с серебряным темляком.

- Где же моя комната? - спросил я.

- Вот здесь, гер капитан! - отвечал хозяин, показывая на дверь.

- Как! за этой перегородкой?

- Да! за этой перегородкой, гер майор.

- Дайте мне другую комнату.

- Извините; у меня нет другой.

- А долго ли будут здесь пировать ваши гости?

- Может быть, всю ночь.

- Как, черт возьми! - закричал я, - что ж это значит? Где я?

- В кабаке, гер гауптман! (господин начальник! (нем.)) - отвечал с низким поклоном хозяин. - Не прикажете ли чего покушать?

Вместо ответа я накинул мою шинель, отправился назад к бургомистру и поднял такой ужасный стук, что перебудил всех соседей. Опять за дверьми закричали: "Хоц таузент!" Та же мадам прежним порядком ввела меня к господину бургомистру, который, выслушав мои жалобы, поправил свой колпак и сказал: "Пиши к Адаму Фишеру". Писарь хотел было опять что-то возразить, но упрямый бургомистр закричал громче прежнего: "Гальц мауль!" - и я с новым билетом пустился отыскивать другую квартиру. На этот раз вояж мой был продолжительнее.

- Кой черт! скоро ли мы доедем? - спросил я наконец моего фурмана.

- Сейчас, господин офицер! - отвечал фурман, рисуя по воздуху вензеля длинным своим бичом.

- Но мы уж, кажется, выехали из города?

Фурман, не отвечая ни слова, взъехал на длинную плотину, остановился и, приподняв свою шляпу, сказал:

- Вот ваша квартиру, господин офицер!

- Где? - спросил я, глядя во все стороны.

- Вот здесь! - продолжал ямщик, указывая бичом на высокую водяную мельницу.

Я соскочил с телеги; напудренный с ног до головы работник принял мой билет, и я вслед за ним вскарабкался по узенькой лестнице в небольшую светелку, устроенную почти над самыми жерновами. Говорят, что приятно дремать под шум водопада: этого я не испытал; но могу вас уверить, что, несмотря на мою усталость, не мог бы никак заснуть в этой каморке, в которой пол ходил ходуном, а стены дрожали и колебались, как будто бы от сильного землетрясения. Признаюсь, я рассердился не на шутку и принялся кричать так громко, что сам хозяин мельницы спустился ко мне из другой светлицы, которая, вероятно, была подалее от жерновов, и, увидя, что постоялец его русской офицер, принялся шуметь громче моего и ругать без милосердия бургомистра.

- Погодите, господин офицер! - вскричал он, отпустив дюжины две швернотов, - погодите! Я сбегаю к бургомистру, я растолкую этому дураку!..

да, дураку! Адам Фишер не заикнется сказать правду... швернот! Я скажу ему, что русской офицер - доннер-веттер! должен иметь лучшую квартиру в городе -

сакремент!.. (проклятье!.. (нем.)) Небось он не смел сажать французских офицеров на мельницу - хоц таузент! Гей, трость! шляпу!.. Я поговорю с этим бургомистром!.. Я с ним поговорю! Подождите, господин офицер, подождите!..

Крейц-веттер (проклятый (нем)) баталион!.. - Вспыльчивый мельник, ухватя свою шляпу и трость с серебряным набалдашником, бросился, как бешеный, вон из комнаты, зацепил за что-то ногою, скатился кубарем с лестницы и через минуту бежал уж по тропинке, крича во все горло:

- Я поговорю с ним - саперлот!.. (черт возьми!.. (нем.)) Я с ним поговорю!

Через полчаса он возвратился с торжествующим видом, держа в руках новый билет.

- Вот, господин офицер, - сказал он, - извольте! Я говорил вам, что бургомистр от меня не отделается. Мы, пруссаки, должны любить и угощать русских, как родных братьев; Адам Фишер природный пруссак, а не выходец из Баварии - доннер-веттер!

- Куда ж мне теперь ехать? - спросил я.

- В самую средину города, на площадь. Вам отведена квартира в доме профессора Гутмана... Правда, ему теперь не до того; но у него есть жена...

дети... а к тому же одна ночь... Прощайте, господин офицер! Не судите о нашем городе по бургомистру: в нем нет ни капли прусской крови... Черт его просил у нас поселиться - швернот!.. Жил бы у себя в Баварии - хоц доннер-веттер!

Вот я отправился снова странствовать по городу. У дверей высокого каменного дома встретила меня с фонарем молодая служанка и повела вверх по устланной коврами лестнице. Необыкновенная чистота и приметный во всем порядок мне очень нравились; одно только казалось мне странным: служанка на все мои вопросы отвечала с каким-то смущенным видом, вполголоса и как будто бы к чему-то прислушивалась. Когда мы взошли во второй этаж, выскочила на лестницу высокая и бледная женщина; она отвела к стороне служанку и начала с нею шептаться. Вдруг громкий вопль раздался в соседственном покое; дверь была до половины растворена; я не мог удержаться и заглянул в комнату.

Молодая девушка, испуская пронзительные крики, в сильном нервическом припадке каталась по полу; около нее суетились две старухи в черном платье.

Я поспешил к ним на помощь и, пособляя положить на диван больную, не заметил сначала, что посреди комнаты в открытом гробе лежит усопший. И сам не знаю, почему мне вздумалось посмотреть на покойника. Он был роста необыкновенного и чрезвычайно худ; но на бледном лице его не заметно было ничего смертного;

казалось, он спал крепким сном и готов был ежеминутно пробудиться: это был хозяин дома, умерший поутру, а молодая девушка - дочь его. Пока мы хлопотали около больной, горничная, войдя в комнату, пригласила меня идти за собою и повела опять вверх по лестнице. Насчитав еще ступеней тридцать, я начинал уже опасаться, что после кабака и мельницы попаду на чердак; но в третьем этаже служанка остановилась, отворила дверь и, введя меня в просторный покой, засветила две восковые свечи.

С первого взгляда я удостоверился, что эта комната никогда не служила спальнею. Шкалы с книгами, ландкарты, глобусы, бюсты древних мудрецов, большой письменный стол, заваленный бумагами - все доказывало, что я нахожусь в кабинете ученого человека. Узнав, что я не хочу ужинать, проворная служанка в две минуты приготовила мне на широком диване мягкую постель, а для моего Афоньки постлала матрац - вероятно, для разительной противуположности - между двух шкапов с латинскими и греческими мудрецами. Я разделся; Афонька погасил свечи, повалился на свой матрац и запыхтел, как кузнечный мех. Несмотря на мою усталость, я не мог долго заснуть: мне беспрестанно мерещился покойник; все черты лица его так живо врезались в мою память, что, казалось, я видел его пред собою. Как я ни старался думать о другом, но напрасно: мой хозяин не выходил у меня из головы и мешал мне заснуть. Не видя прока лежать с закрытыми глазами, я принялся от нечего делать рассматривать мою комнату. Ночь была лунная; вполовину освещенные шкапы, на которых стояли вазы, походили на какие-то надгробные памятники: из одного угла смотрел на меня Сократ, из другого выглядывал Цицерон. Казалось, все эти гипсовые головы готовы были заговорить со мною; но пуще всех надоел мне колоссальный бюст Демокрита: вполне освещенный луною, он стоял на высоком белом пьедестале, против самой моей постели, скалил зубы и глядел на меня с такою дьявольскою усмешкой, что я, не видя возможности отделаться иначе от этого нахала, зажмурил опять глаза, повернулся к стене и наконец, хотя с трудом, но заснул. Проклятый Демокрит не хотел и тут со мной расстаться: мне снилось, что он на том же высоком пьедестале стоит по-прежнему против меня, что глаза его вертятся ужасным образом, что он щелкает на меня зубами... Вот, гляжу - он зашевелился... медленно стал ко мне подходить... зашатался... упал мне на грудь... Я вскрикнул, проснулся -

и что ж увидел перед собою? Человека... нет! чудовище в белом саване, положа мне на грудь, как свинец, тяжелую руку и нагнувшись надо мною, смотрело мне прямо в лицо. Оно было гигантского роста; глаза его сверкали. Я хотел вскочить с постели; но в эту самую минуту страшилище повернуло головою, и луна осветила лицо его. Волосы мои стали дыбом, я обмер... это был покойник!

С полминуты, не имея силы тронуться ни одним членом, смотрел я молча на этого ужасного гостя, в груди моей не было голоса, язык мой онемел. Наконец с величайшим усилием я прокричал кой-как имя моего слуги. Афонька приподнялся, заговорил вздор, почесал в голове и захрапел громче прежнего; а покойник, как будто бы рассердись за мою попытку, заскрипел зубами и, продолжая одной рукой давить мне грудь, схватил другою за горло, стиснул: вся кровь бросилась мне в голову, в глазах потемнело - и я обеспамятел.

Не знаю, долго ли я пролежал без чувств, только когда пришел в себя, то увидел, что мертвец, крепко обхватив меня руками, лежит подле меня лицом к лицу; как лед холодная щека его прикасается к моей щеке; раскрытые глаза его неподвижны... он не дышит. Я рвусь, хочу высвободиться из этих адских объятий - невозможно!.. Меня обнимает бездушный труп, и руки, которыми я обхвачен, замерли, окостенели. Не приведи господи испытать никому того, что было со мною в эту ужасную минуту! Я чувствовал - да, господа! я чувствовал, как кровь застывала понемногу в моих жилах, как холод смерти переливался из бездушного трупа во все оледеневшие мои члены... Я снова лишился чувств. На этот раз беспамятство мое было гораздо продолжительнее: я очнулся уже на другой день поутру. Подле меня сидели доктор и хозяйка дома с своей дочерью.

Мне пустили кровь, и когда я несколько пообразумился, вдова с горькими слезами объяснила мне все приключение. Муж ее был болен сильным воспалением в мозгу; поутру, в день моего приезда в их город, с ним сделался летаргический припадок, обманувший даже медика; никто не сомневался в его смерти, но он был еще жив. Ночью, в то время как все его домашние, утомленные бессонницей, заснули, он встал и, хотя в совершенном беспамятстве, но по какой-то машинальной привычке, отправился прямо в свой кабинет и пришел умереть на моей постели.

- Черт возьми! - вскричал Ленской, - это подлинно эпизод из "Удольфских таинств"!

- И весьма поучительный, - продолжал Сборской. - Этот случай сделал меня снисходительнее к слабостям других. Бывало, я смеялся над трусами и презирал их, а теперь... знаете ли, что я о них думаю? Страх есть дело невольное, и, без сомнения, эти несчастные чувствуют нередко то, что я, за грехи мои, однажды в жизни испытал над самим собою; и если ужасные страдания возбуждают в нас не только жалость, но даже некоторый род почтения к страдальцу, то знайте, господа! что трусы народ препочтенный: никто в целом мире не терпит такой муки и не страдает, как они.

- И я скажу то же самое, - примолвил Зарядьев, закуривая новую трубку табаку. - Мне случалось видеть трусов в деле - господи боже мой! как их коробит, сердечных! Ну, словно душа с телом расстается! На войне наш брат умирает только однажды; а они, бедные, каждый день читают себе отходную.

Зато уж в мирное время... тьфу ты, пропасть! храбрятся так, что и боже упаси!

- Ну, Двинской! - сказал Рославлев. - теперь очередь за вами -

рассказывайте!

- Мое приключение, - сказал Двинской, - и коротко и обыкновенно: я струсил не смерти; напротив, я испугался того, что мне не удастся умереть.

- Как так? - спросил Сборской. - А вот слушайте!

ГЛАВА IV

АВАНПОСТ

- Месяцев шесть тому назад я был прикомандирован, по недостатку наличных офицеров, к М...му пехотному полку, стоявшему со стороны разлива, которым затоплены все низкие места вокруг Данцига. В то время как мы еще не храбровали, как теперь, Данцигекий гарнизон был вдвое сильнее всего нашего блокадного корпуса, который вдобавок был растянут на большом пространстве и, следовательно, при каждой вылазке французов должен был сражаться с неприятелем, в несколько раз его сильнейшим; положение полка, а в особенности роты, к которой я был прикомандирован, было весьма незавидно: мы жили вместе с миллионами лягушек, посреди лабиринта бесчисленных канав, обсаженных единообразными ивами; вся рота помещалась в крестьянской избе, на небольшом острове, окруженном с одной стороны разливом, с другой - почти непроходимой грязью. Для прогулки мы имели одну большую и несколько проселочных дорог, но редко пользовались этим удовольствием по той причине, что, ходя через день в караул, имели случай и без того вязнуть довольно часто по пояс в грязи и почти вплавь переправляться в тех местах, которые были поняты водою. Однажды рано поутру, отправляясь для смены на передовой аванпост, я вздумал понежиться и выпросил у нашего хозяина лошадь. Пока мне оседлывали превысокую клячу, я приказал старшему вести людей, а сам, в полной уверенности, что на борзом моем коне догоню их в несколько минут, остался позавтракать.

- Эх, Двинской, нехорошо! - перервал Зарядьев. - Караульный офицер не должен пяди отставать от своих солдат. Ты поступил совершенно против дисциплины и военного порядка.

- За это-то, видно, грех меня и попутал, - продолжал Двинской. - Я позавтракал, лихо вскочил на моего аргамака, приударил его нагайкою и выехал молодцом на большую дорогу. Сначала все шло довольно хорошо; мой огромный конь, на котором я сидел, как на каланче, сделал даже два или три курбета и обрызгал меня с ног до головы грязью. "Держитесь крепче!" - кричал мне хозяин, провожая меня за вороты. Я взглянул на него с презрением, гордо поправил фуражку, подбоченился и вместо ответа перескочил на моем верблюде с удивительною ловкостию лужу аршина в два шириною; но этим и кончились все блестящие подвиги моего парадера. При первой новой луже он призадумался, а при второй - я должен был минуты две работать нагайкою, чтоб заставить его идти вброд. Наконец кой-как я дотащился до поворота дороги; гляжу вперед -

не тут-то было: моя солдаты ушли из виду. Тут вспомнил я, что за несколько дней, именно в этот же час, небольшой отряд французов, вышедший из города для фуражировки, чуть-чуть не вырезал наш аванпост: он спасся только тем, что подоспела смена; то же самое могло случиться и во второй раз. От одной этой мысли волосы стали у меня дыбом; я принялся погонять мою клячу и почти выбился из сил, когда подъехал к другому повороту, где начиналась сносная дорога, проложенная по низенькому валу; в конце его за небольшим леском расположен был наш аванпост. По правую сторону вала тянулись низкие поля, изрытые канавами; а по левую - разлив и бесконечный ряд ветряных мельниц. Я стал смотреть вперед; вижу в стороне казачий ведет, но вдали не блестят штыки моих солдат: все пусто и по всему валу до самой рощи не видно ни души.

Вдруг по ветру долетают до меня какие-то глухие звуки... что-то похожее...

знакомое. Я боюсь верить... прислушиваюсь... боже мой! меня бросает в холодный пот! Мне кажется... так точно!.. я не ошибаюсь! перестрелка!..

Солдаты мои дерутся, а я - начальник их!.. Вся кровь застыла в моих жилах, страх придает мне необычайные силы, и я начинаю колотить с таким ожесточением мой лошадиный остов, что он после нескольких траверзов пускается рысью. Вот уже я на половине дороги; пальба становится ежеминутно слышнее; я могу считать выстрелы; но это не простая аванпостная перестрелка, а ровный батальный огонь - итак, дело завязалось не на шутку. Боже мой! Боже мой! Отчаяние мое доходит до высочайшей степени! Как дикой зверь впиваюсь я в беззащитную мою клячу; казацкая плеть превращается в руке моей в барабанную палку, удары сыпятся как дождь; мой аргамак чувствует наконец необходимость пуститься в галоп, подымается на задние ноги, хочет сделать скачок, спотыкается, падает - и преспокойно располагается, лежа одним боком на правой моей ноге, отдохнуть от тяжких трудов своих. Я стараюсь высвободить мою ногу - не могу. Кричу, зову на помощь - напрасно: отчаянный вопль мой теряется в воздухе; все тихо кругом, и только впереди раздаются беспрестанные выстрелы... Мне кажется, что они приближаются... Так точно!..

может быть, караульный офицер убит... люди остались без начальника... Вдруг я почувствовал - да, господа! клянусь вам честию - мне показалось, что пахнет порохом. О, так нет сомнения!.. Французы сбили наш аванпост; они близко - мои солдаты бегут!.. Как описать вам, что происходило тогда в душе моей? Я видел, себя обесславленным, погибшим - да: погибшим навеки! Кого мог бы я уверить, что не трусость, а один несчастный случай и неосторожность разлучили меня с моими солдатами в ту самую минуту, когда я должен был драться и умирать вместе с ними? Я видел уже себя отданным под суд, я слышал уже неизбежный приговор судей моих... в ушах моих раздавались ужасные слова:

"По сентенции военного суда, подпоручик Двинской, за самовольную отлучку от команды во время сражения с неприятелем..." Милосердый боже!.. А отец мой!..

этот заслуженный, покрытый ранами и крестами дряхлый старик, который, прощаясь со мною, говорил мне: "Ну, друг мой! пришло горе и на святую Русь!

Бог с тобой - ступай, умирай за царя и веру православную. Ваня! ты у меня один, как порох в глазе; но так и быть - его святая воля! Если ты умрешь с честию, то я поплачу, а все-таки увижусь с тобою; но если ты... боже тебя сохрани... тогда и там не смей мне на глаза казаться". И что же? Я сын этого почтенного воина, обесславленный, заклейменный вечным позором... Ах! все это представилось так живо моему воображению... голова моя пылала... Если б я мог, по крайней мере, остановить моих солдат, подраться с неприятелем - нет, проклятая лошадь лежала как мертвая! Я не мог ни привстать, ни пошевелиться, и, хотя продолжал кричать, но никто не спешил ко мне на помощь. Отчаяние, страх, беспрерывные усилия довели меня наконец до такого расслабления, что я начинал уже терять чувства, как вдруг вижу - ко мне бегут: это был казак, который услышал наконец мой крик. Он принялся тащить с меня лошадь, а я закричал охриплым голосом:

- Где французы, где?

- Французы? - отвечал спокойно казак, - вон там!

- Где?..

- За нашим аванпостом.

- Как, наши еще отстреливаются?.. Слава богу!

- Нет, ваше благородие! все смирно. Ну, бес тебя дери, вставай! -

прибавил он, стащив с меня лошадь.

- Как смирно? - вскричал я, вскочив на ноги, - да разве ты не слышишь?

Казак вздрогнул, повернулся назад и стал прислушиваться.

- Что ты - оглох, что ль?.. Разве не слышишь, перестрелка?

- Никак нет, сударь! ничего не слышно.

- Да что ж это такое?

- Вот это, что стучит-то? Это толчея.

- Как?

- Да, ваше благородие! вот в этой мельнице, подле которой я стою.

Ух! какая свинцовая гора свалилась с моего сердца! Я бросился обнимать казака, перекрестился, захохотал как сумасшедший, потом заплакал как ребенок, отдал казаку последний мой талер и пустился бегом по валу. В несколько минут я добежал до рощи; между деревьев блеснули русские штыки: это были мои солдаты, которые, построясь для смены, ожидали меня у самого аванпоста. Весь тот день я чувствовал себя нездоровым, на другой слег в постелю и схлебнул такую горячку, что чуть-чуть не отправился на тот свет.

- Поделом, брат! - перервал Зарядьев, - вперед наука!

- И могу вас уверить, - продолжал Двинской, - что эта наука пошла мне впрок. Теперь, когда я веду смену, то иду всегда впереди, как на ученье, перед моим взводом.

- Да так и должно: когда офицеры при своих местах, так и солдаты делают свое дело. Ну что? зачем? - спросил Зарядьев, обратясь к вошедшему ефрейтору.

- Я прислан, ваше благородие, с пикета, - ответил ефрейтор.

- Зачем?

- На плесе показались две лодки, ваше благородие!

- Две лодки?.. с народом?

- Не могу знать, ваше благородие! Темновато; а должно быть, народу немало: лодки большие.

- Верно, опять пробираются с провиантом, в город.

- Никак нет, ваше благородие! они идут прямо на нас от Гданска.

- Что б это значило? Ступай скажи сейчас караульному офицеру, чтоб у людей все ружья были заряжены!

- Слушаю, ваше благородие!

- Постой! часовым окликать каждые две минуты друг друга.

- Слушаю, ваше благородие!

- И полно, братец! - перервал Сборской, - что тебе за радость по пустякам всех тревожить. Тут и спрашивать нечего: это наши сторожевые баркасы или канонерские лодки.

- А почему ты это знаешь?

- Потому, что они беспрестанно разъезжают по взморью, чтоб не пропускать никого с провиантом; это их дело, а ваше перехватывать только тех, которые пробираются вдоль берега.

- А если это французы? Нет, брат, в военное время дремать ненадобно.

Ефрейтор! скажи также дежурному по роте, чтоб люди были на всякой случай в готовности и при первой тревоге выходили бы все на сборное место.

- Слушаю, ваше благородие!

- Ступай!

Ефрейтор сделал налево кругом, притопнул ногою и вышел вон из избы.

- Ну, Зарядьев! - сказал Сборской, захохотав во все горло, - как Рославлев пугнул тебя своим Шамбюром: ты, никак, в самом деле думаешь, что он едет к нам в гости.

- А черт его знает! - отвечал Зарядьев, набивая спокойно свою трубку. -

Он ли, не он ли, по мне все равно; главное в том, чтоб нас никто врасплох не застал.

- Добро, добро! Тебя ведь ничем не переуверишь. Ну что ж, Ленской?

Теперь твоя очередь каяться. Покорно просим рассказать, где, когда и чего ты изволил струсить.

- Из моей истории, - сказал Ленской, - можно сделать что хочешь: и забавный водевиль, и престрашную мелодраму, только должно признаться, что в обоих случаях роля моя была бы вовсе не завидная; но делать нечего: хоть и стыдно, а пришлось рассказывать. Прошу прислушать..

ГЛАВА V

НОЧЛЕГ В ЛЕСУ

- В сражении под Чашниками я получил сильную контузию ядром и так же, как ты, Сборской, промаялся месяца два в жидовском местечке; но только не дразнил жида, оттого что моим хозяином был польской крестьянин, и не беседовал с французами, потому что квартира моя была в глухом переулке, по которому не проходили ни французы, ни русские. По выздоровлении моем я отправился догонять мою роту и так же, как ты, встречал везде ласковый прием, то есть меня кормили, поили и называли подчас ясновельможным паном.

На третий день моего путешествия мне пришлось, под вечер, ехать дремучим сосновым лесом; на дворе было погодно, попархивал мелкой снежок, и холодный ветер продувал насквозь мой плащ, который некогда был подбит ватою, но протерся так на биваках, что во многих местах был ожур (точнее: ажур -

прозрачный (от фр. ajour)). Часа полтора я зябнул молча; наконец вышел из терпения и закричал своему проводнику:

- Да скоро ли мы доедем до ночлега, разбойник!

- А вот как выедем из лесу, пане! - отвечал проводник.

- А скоро ли мы выедем из лесу?

- А вот как переедем длинный мост, пане!

- Да скоро ли мы доедем до моста?

- А вот как подымемся на гору, пане!

- Черт тебя возьми! Да где ж эта гора?

- Не близко, пане! Не то две, не то четыре добрых мили.

Я ужаснулся. И одна добрая миля в Польше стоит наших семи верст, а четыре!..

- Да нет ли где-нибудь поблизости господской мызы? - спросил я.

- Як же, пане! вон в стороне, бачишь, бьялу муравянку? (видишь, белый каменный дом? (пол.))

Я обернулся в ту сторону, на которую проводник указывал своим кнутом, и увидел, что в конце узкой просеки что-то белелось и мелькал огонек.

- Что это? Господской дом? - спросил я.

- Так есть, пане!

- Вези нас туда.

Поляк поворотил в просеку, и чрез несколько минут мы въехали на обширный двор. С полдюжины всякого рода собак подняли ужасный лай, а на крыльцо длинного оштукатуренного флигеля высыпало человек пять или шесть дюжих лакеев. Один из них принял меня под руку из саней и, введя в просторную и весьма чисто убранную столовую, побежал доложить хозяину, что приехал русской офицер. Судя по вежливому приему слуг, я должен был надеяться, что хозяин обойдется со мною очень ласково - и не ошибся. Двери в гостиную растворились; небольшого роста худощавый старичок выбежал ко мне навстречу с распростертыми объятиями. "Милости просим, дорогой гость! -

закричал он по-русски, обнимая меня с изъявлениями живейшей радости.

- Милости просим! Для меня всегда, истинный праздник, когда русской офицер заедет в мой дом. Прошу покорно садиться. Да скиньте вашу саблю, отдохните, успокойтесь!" Я стал было извиняться, но ласковый хозяин не дал мне выговорить ни слова, осыпал меня приветствиями и, браня без милосердия французов, твердил беспрестанно: "Защитники, спасители наши! Как нам вас не любить? Если б не вы, мы вовсе бы погибли! Эти злодеи, французы, грабители!

Ползлота в кармане не оставили; все обобрали: скот, деньги, вещи; ну верите ль богу! - примолвил он, вынимая из кармана золотую табакерку рублей в шестьсот, - хоть по миру ступай по милости этих варваров: в разор разорили нас бедных!" "Все это хорошо, - думал я, - но нищий, который нюхает табак из золотой табакерки, верно, найдет, чем покормить своего защитника и спасителя". Прошло около часа, хозяин не унимался хвалить русских офицеров, бранить французов и даже несколько раз, в восторге пламенной благодарности, прижимал меня к своему сердцу, но об ужине и речи не было. Наконец, я решился намекнуть, что русской офицер также может и устать и проголодаться.

"Так вы хотите ужинать? - вскричал хозяин. - Что же вы не говорите?

Помилуйте! вы здесь у себя дома - приказывайте! Для кого другова, а для вас у меня все найдется. Гей, хлопец!" Вошел слуга; хозяин пошептал ему что-то на ухо и принялся снова осыпать меня вежливостями. Прошло еще с полчаса, и, признаюсь, это словесное угощение начало мне становиться в тягость, тем более что в прищуренных и лукавых глазах хозяина заметно было что-то такое, что совершенно противоречило кроткому его голосу и словам, исполненным ласки и чувствительности. Вошел слуга и доложил, что ужин готов. Мы вышли в столовую. Небольшой круглый стол был накрыт Для одного меня; на нем стояла дорогая серебряная миска, два покрытых блюда, также серебряных, два граненых графина с водою, и на фарфоровой прекрасной тарелке лежал маленькой ломтик хлеба, так ровно, так гладко и так красиво отрезанный, что можно было им залюбоваться, если б он не был чернее сапожной ваксы. "Не погневайтесь! -

Сказал хозяин, садясь насупротив меня, - я сам никогда не ужинаю, а признаюсь - люблю смотреть, когда у меня кушают другие. Прошу покорно! -

продолжал он; подавая мне глубокую тарелу с супом. - Вы человек военный, вам не всегда удастся хорошо поужинать. Милости просим! это немецкой васер-суп"

(Ироническое выражение, буквально: суп из воды (нем.)).

Я хлебнул одну ложку... Владыко живота моего! Что это!.. Подогретая мутная вода, в которой не варился даже и картофель. "Кушайте, мой дорогой гость! - повторял хозяин, - подкрепляйте ваши силы - на здоровье! Этот суп отменно питателен". Я не знал, что думать; в голосе этого злодея было такое добродушие, в улыбке такая простота; но глаза - о, глаза его блистали и вертелись, как у демона! "Я вижу, - продолжал он, - вы не охотники до горячего, так милости прошу нашего польского ростбифа". Он открыл одно блюдо, придвинул его ко мне, и что ж... в нем бежала фунта в три огромная кость, около которой не было и двух золотников мяса. Я вспыхнул от досады;

но, поглядев вокруг себя и видя, что я один-одинехонек посреди десяти рослых слуг, которые как истуканы стояли неподвижно вокруг стола, скрепился и промолчал.

- Что ж вы не кушаете, мой почтеннейший? - сказал хозяин. - А, понимаю!

Надобно прежде выпить? Конечно, конечно! Хотелось бы мне попотчевать вас хорошим венгерским, да проклятые французы - черт бы их взял! - все до капельки вытянули; но зато у меня есть домашнее пивцо... Не хочу хвастаться

- попробуйте сами. Эй, малой! бутылку мартовского пива! - Принесли закупоренную бутылку; хозяин налил большой серебряной стакан и подал мне.

Желая знать, как долго будет продолжаться эта мистификация, я выпил полстакана какой-то микстуры, которая походила на русской, разведенный водою квас. Между тем хозяин, наскобля около кости кусочек мяса с грецкой орех, поставил передо мною. Я так был голоден, что, несмотря на злость мою, проглотил этот прием ростбифа и пропустил вслед за ним кусок черного хлеба в одну секунду. "Теперь, - сказал хозяин, - я попотчую вас рыбою из моих прудов. Французы и тут мне наделали пакостей: всех крупных карасей выловили.

Что делать? Чем богаты, тем и рады! прошу покорно!" Он открыл последнее блюдо и с дьявольскою улыбкою пододвинул ко мне... нет, черт возьми! это уже из меры вон! один жареный пескарь!.. Я не вытерпел и выскочил из-за стола.

"Что это, мой почтеннейший! вы не хотите кушать? А все, чай, от усталости.

Когда подумаешь, что вы, господа военные, для нас, мирных граждан, терпите!.. И холод, и голод, и всякую нужду: подлинно, мы не должны и сами ничего для вас жалеть. Но вижу, вы точно устали и хотите отдохнуть".

- Да, сударь! - сказал я прерывающимся от бешенства голосом, - прошу покорно показать мне мою комнату.

- Я сам буду иметь честь проводить вас. Гей, малой! свети!

Мы прошли длинным коридором на другой конец дома; слуга отпер дверь и ввел нас в нетопленую комнату, которую, как заметно было, превратили на скорую руку из кладовой в спальню.

- Помилуйте! - вскричал я, - да здесь замерзнешь!

- Извините, почтеннейший! - отвечал хозяин. - Не смею положить вас почивать в другой комнате; у меня в доме больные дети - заснуть не дадут; а здесь вам никто не помешает. Холода же вы, господа военные, не боитесь: кто всю зиму провел на биваках, тому эта комната должна показаться теплее бани.

- Но позвольте вам сказать...

- Не хочу мешать вам отдохнуть. Доброго сна, господин офицер! Покойной ночи!

Сказав эти слова, хозяин хлопнул дверью, и я остался один с слугой моим Андреем, у которого постная рожа была еще длиннее моей.

- Что это, сударь? - сказал он, поглядев вокруг себя, - куда это мы попали? Помилуйте! ведь я еще ничего не ел.

- Убирайся к черту! Я сам умираю с голода.

- Как, сударь! так и вас не лучше моего угостили? Меня в кухне все потчевали водою да снесли от вас говяжью кость, на которой и собака ничего бы не отыскала. Это, дискать, твой барин шлет тебе подачку. Разбойники! Эх, сударь, если б мы были здесь с вашей ротою!..

- Если б!.. если б!.. Молчи, дурак! Андрей замолчал, а я стал раздеваться и, поглядывая на приготовленную для меня постель, думал про себя: "Однако ж этот палач хочет, по крайней мере, чтоб я соснул хорошенько.

Тонкое, чистое белье, прекрасное одеяло из белого пике; правда, одна маленькая подушка, но с красивыми кисейными оборками. Так и быть!.. Хоть я и голоден, да зато дай славную высыпку!" Я поторопился лечь; со всего размаха бросился на постелю и так закричал, что Андрей присел от страха. Представьте себе под тонкой простыней одни голые доски! Я схватился за бок - слава богу!

все ребра целы. Ну, так и быть! Военный человек не привык спать на пуховике: делать нечего - авось как-нибудь засну; к тому ж одна ночь пройдет скоро.

Андрей погасил свечу и улегся На высоком окованном сундуке. Не прошло двух минут, как вдруг целое стадо огромных крыс высыпало из всех углов; пошла стукотня, возня, беготня взад и вперед; одна укусила за ногу Андрея, две пробежали по моему лицу.

- Нет! это уже слишком! Андрюшка! - вскричал я, как бешеный, - ступай отыщи моего извозчика, вели закладывать: я еду сейчас из этого омута. -

Помилуйте, сударь! Теперь полночь а мне люди говорили, что здесь в лесу неловко - мародеры... беглые солдаты...

- Вздор! ступай спроси свечу, и чтоб в полчаса нас здесь не было!

В самом деле, чрез полчаса я сидел в санях, двое слуг светили мне на крыльце, а толстой эконом объявил с низким поклоном, будто бы господин его до того огорчился моим внезапным отъездом, что не в сила встать с постели и должен отказать себе в удовольствии проводить меня за ворота своего дома; но надеется, однако ж, что я на возвратном пути... Я не дал договорить этому бездельнику.

- Скажи своему господину, - закричал я, - что если мне случится быть в другой раз его гостем, то это будет не иначе как с целою ротою русских солдат. Пошел! Проводник ударил по лошадям, мы выехали из ворот, и вслед за нами пронесся громкий хохот. "Ах, черт возьми! Негодяй! осмеять таким позорным образом, одурачить русского офицера!" Вся кровь во мне кипела; но свежий ветерок расхолодил в несколько минут этот внутренний жар, и я спросил проводника: нет ли поблизости другой господской мызы? Он отвечал мне, что с полмили от большой дороги живет богатый пан Селява.

- Вези ж меня к этому пану! - сказал я. Поляк повернул в сторону, и мы проселочной дорогой, проложенной сквозь частый лес, который становился все темнее и темнее, выехали через несколько минут на перекресток. Проводник остановил лошадей, призадумался и наконец, пробормотав себе что-то под нос, пустился по узенькой дорожке, которая шла с полверсты влево и потом, поворотя круто в противную сторону, делилась надвое. Поляк остановил опять лошадей, снял шапку, почесал в голове и, оборотясь ко мне, спросил: по какой дороге ему ехать?

- Как по какой? - сказал я, - да разве я знаю?

- И я не знаю, пане!

- Вот-те раз! - вскричал Андрей, - мы заплутались. Экой болван! не знает сам, куда едет.

- Дали бук так! Цо робить, пане? (Ей-богу, так! Что делать, барин?

(пол.))

- Ну, делать нечего! - сказал я, - ступай прямо по дороге, авось куда-нибудь выедем.

Мы снова двинулись вперед, лес становился все гуще, дорожка же, кругом нас выли волки, я дрожал от холода и, признаюсь, жалел от всей души о прежнем ночлеге. Правда, моя спальня была холодновата, но в лесу еще было холоднее и вместо крыс нас могла атаковать целая стая голодных волков, а все оружие мое состояло в одной сабле. Я начинал уже не на шутку беспокоиться, как вдруг мелькнул между деревьями огонек. Слава богу! вот и приют! Поляк обрадовался, замахал кнутом, и мы выехали на обширную луговину, посреди которой стоял низенькой домик, обнесенный высоким частоколом. Ворота были отперты; мы подъехали к крыльцу, и я в провожании моего слуги вошел в переднюю. На простом деревянном столе догорала сальная свечка и слабо освещала стены, увешанные ружьями, пистолетами и ножами. На широкой скамье храпел огромный мужичина в запачканном нагольном тулупе. Свет от пылающего огарка падал прямо ему на лицо. Во всю жизнь мою я не видывал физиономии столь отвратительной и безобразной. Представьте себе красную рожу, изрытую глубокими рябинами, рот до ушей, плоской нос, немного уже рта, невыбритую бороду и рыжие усы, которые, несмотря на величину свою, покрывали только до половины глубокой рубец, или, лучше сказать, яму на правой щеке его, против самой челюсти. Все это вместе составляло такой верх безобразия, что даже мой Андрей, толкая его под бок, не мог удержаться от невольного восклицания:

"Экой леший... дьявол!.. Ай да красавец!" При третьем толчке красавец потянулся, зевнул и поднялся на ноги. "Слушай-ка, любезный! - сказал Андрей,

- мы с барином заплутались; нельзя ли нам здесь переночевать?"

Вместо ответа урод вытаращил на нас свои заспанные глаза и промычал, как годовалый бык.

- Ну, проснись, брат! - продолжал Андрей. - Что ты свои буркалы-то на нас вытаращил? Иль не видишь, что барин мой русской офицер?

Поляк кивнул головою и замычал громче прежнего.

- Да полно мычать-то! Тебя спрашивают толком: можно ли нам здесь переночевать?

Поляк раскрыл свою огромную пасть и, показывая на небольшой остаток языка и на свой рубец, провыл жалобным голосом.

- Разве не видишь, что он нем! - сказал я. - Но если он не может говорить сам, то, кажется, понимает, что говорят с ним другие. Послушай, голубчик, нет ли здесь, кроме тебя, кого-нибудь? Немой кивнул головою и вышел вон. Минуты через три дверь во внутренние комнаты стала понемногу растворяться, и к нам заглянула новая харя, под пару прежней, только без усов и в спальном женском чепце. Я сделал шаг вперед, рожа спряталась, дверь захлопнули, и мы остались опять вдвоем с Андреем. Подождав несколько времени, я решился добиться толку и растворил дверь, которую так невежливо заперли у меня под носом. Слабый свет из передней отразился в одном углу темной комнаты, и я хотя с трудом, но рассмотрел, что он завален рогатинами.

Вошел опять немой и, дав нам знак рукою идти за ним, провел через сени в небольшую горенку, в которой стояла кровать и накрытый стол. Наш молчаливый проводник, показав мне на графин с водкою, большое блюдо с холодным жарким, поставил на стол свечу и вышел. "Ого, - подумал я, принимаясь за жаркое, -

здесь, видно, лучше прежнего моего хозяина знают русскую пословицу: соловья баснями не кормят".

- Но что за странность? - продолжал я вслух, - куда ни взглянешь, везде оружие. Этот дом настоящий арсенал! Вот и здесь висят пистолеты.

- Только без кремней, - прибавил мой слуга, - а в передней все ружья в исправности. А ножей-то, ножей!.. Ох, сударь!.. мне это что-то подозрительно. Куда это мы с вами запропастились?

- Трус! тебе все мерещатся разбойники. На, ешь да ложись спать; вон, кажется, там и для тебя подкинута постеленка.

- А разве вы не изволите раздеваться?

- Нет! я завернусь в шинель; сосну часика три, а там и в дорогу.

Глаза мои смыкались от усталости; и прежде, чем Андрей окончил свой ужин, я спал уже крепким сном. Не знаю, долго ли он продолжался, только вдруг я почувствовал, что меня будят. Я проснулся - вокруг все темно; подле меня, за дощатой перегородкой, смешанные голоса, и кто-то шепчет: "Тише!..

бога ради, тише! Не говорите ни слова". Это был мой Андрей, который, дрожа всем телом, продолжал мне шептать на ухо: "Ну, сударь, пропали мы!.."

- Что ты говоришь?

- Тише! ради Христа тише!.. Мы у разбойников.

- Как у разбойников?..

- Молчите и слушайте!

Я замолчал и, едва переводя дух, стал внимательно прислушиваться.

- Да, брат, поработали мы сегодня порядком! - говорил кто-то за перегородкой на чистом польском языке. - Hex его вшисцы дьябли везмо!.. (Ну его к дъяволу!.. (пол.))

Как он возился с нами - насилу угомонили!

- Справились бы вы с ним без меня! - перервав охриплый, отвратительный бас. - Да, да, ребята! если б я не подоспел в пору, так вам бы жутко пришло.

А что? каково я хватил его рогатиною? Небось - не промахнулся.

- Воля ваша, - заговорил кто-то довольно приятным голосом, - смейтесь надо мной, если хотите, а я, право, досадую, что пошел к вам в товарищи, Эй, господа! поверьте мне, рано ли, поздно ли, а нам беды не миновать и что за радость? прибыли мало...

- Да зато потехи много! - пропищал кто-то тоненьким голоском.

- Хороша потеха! Десятеро на одного. Вспомнить не могу - бедняжка! как он застонал, когда повалился наземь.

- Вот еще какой сердечкин! - перервал охриплый бас с громким хохотом. -

Небось ты по головке бы его погладил?

- Да я таки и приласкал его по головке прикладом! - подхватил первый голос. - Экой живущой - провал бы его взял! Две пули навылет, рогатина в боку, а все еще шевелился. Е, пан Будинской! посмотри-ка на себя! у тебя руки и все платье в крови! Поди умойся.

- Постой, дай прежде выпить, - отвечал грубый голос. - Гей, водки!

Можете себе представить, каково мне было слушать этот зверской разговор. После минутного молчания тот же бас заревел:

- Что ж водки-та! Гей, панна Казимира! Панна Казимира! ну, поворачивайся проворней!

- Тише, пан! - заговорил женской голос, - вы этак разбудите проезжих.

Меня обдало с головы до ног холодом. "Ну! - подумал я, - доходит и до нас дело".

- Каких проезжих? - спросил тонкой голос.

- Какой-то русской офицер с слугою. Они заплутались и заехали сюда.

- Добро пожаловать! - сказал вполголоса охриплый бас.

- Да где же они?

- Вот здесь - за стеною.

Тут голоса притихли. Я приложил ухо к перегородке и с трудом вслушался в несколько отрывистых фраз. Казалось, тот же охриплый бас говорил вполголоса:

- Да, да, Казимира, скажи, чтоб фурмана с лошадьми отпустили: наш гость завтра не поедет.

- Слышите ль, сударь? - шепнул Андрей дрожащим голосом.

- Мы угостим его по-своему! - продолжал бас. - Пойдемте отсюда, братцы.

Ян! как съедут со двора, ворота запереть и спустить собак.

"Хорошо угощенье!" - подумал я, чувствуя во всем теле что-то похожее на лихорадочный озноб.

- Ну, сударь! - сказал Андрей, когда все утихло за перегородкою.

- Да, мой друг! нет сомненья: мы у разбойников.

- Что нам делать?

- Спасаться, пока еще можно.

- Но как, сударь? Весь дом набит людьми.

- Подождем, пока все улягутся.

- А если ворота будут заперты?

- Мы перелезем через забор. Но молчи! если догадаются, что мы не спим...

- Боже сохрани! тут нам и карачун. Прошло с полчаса; наш проводник съехал со двора, ворота заперли, и, казалось, кругом нас все затихло. Андрей отворил потихоньку дверь, заглянул в сени: в них не было никого. Я надел шинель, подпоясался шарфом и, держа в руках обнаженную саблю, вышел вместе с ним на крыльцо. Начинало уже светать; окинув быстрым взглядом весь двор, я заметил, что в одном углу забора недоставало нескольких частоколин и можно было без труда пролезть в отверстие. Кругом дремучий лес; если успеем до него добраться - мы спасены. Потихоньку, почти ползком, мы прокрались вдоль стены к углу дома. Забор от нас в пяти шагах... еще несколько минут, и мы на свободе!.. Вдруг две огромные меделянские собаки бросаются к нам навстречу... Я был впереди и успел выскочить в отверстие. Но бедный Андрей -

ах! я слышал его отчаянный крик, который сливался с лаем собак и громкими голосами людей, выбегающих из дома. Я мог остаться, мог умереть вместе с ним; но спасти его было невозможно. А если мне посчастливится уйти от разбойников, то в первой деревне я найду помощь, ворочусь с вооруженными людьми и, может быть, застану его еще в живых. Вот что думал я, спеша добежать до лесу. Я был уже на половине дороги, как вдруг слышу позади себя близкой лай; оглядываюсь - о ужас!.. За мной гонится одна из собак. Я собираю все мои силы - не бегу, а лечу... страх - да, господа, признаюсь -

страх придает мне крылья. Вот уже я в лесу - бегу куда глаза глядят, перепрыгиваю через кусты, колоды, валежник... Проклятая собака, как тень, следует за мною; она уже в двух шагах; я слышу ее удушливое дыхание...

Принужденный защищаться, я останавливаюсь и, прислонясь к толстому дереву, начинаю отмахиваться моею саблею. Злобная собака вертится, прыгает вокруг меня. Ужасный рев ее раздается по всему лесу, и пена бьет клубом из ее открытой пасти. Несколько раз я пытался нападать на нее сам, но всякой раз без успеха; казалось, она отгадывала вперед все мои движения: то бросалась в сторону, то отскакивала назад, и все сабельные мои удары падали на безвинные деревья и кусты. Наконец зло взяло и меня... Я бешусь, рублю сплеча во все стороны: кругом меня справа и слева летят щепы, а проклятая собака целехонька и час от часу становится неотвязчивее.

- Постой-ка! - прервал Зарядьев. - Посмотрите, господа! Что это такое -

вон там за кустами?

- Где? - спросил Сборской, взглянув в окно.

- Ну, вон! против нашей квартиры.

- Я ничего не вижу.

- И я теперь не вижу ничего, а право, мне показалось, что там мелькнуло что-то похожее на штык.

- И полно, братец! Тебе все чудятся штыки, да ружья! Нужно было перервать Ленского в самом интересном месте. И тебе охота его слушать?

Рассказывай, братец!

Зарядьев, не отвечая ничего, продолжал смотреть в окно, а Ленской начал снова.

- Более четверти часа продолжался этот неравный бой; я начал уставать, сабля едва держалась в ослабевшей руке моей. Вдруг послышались шаги поспешно идущих людей; собака, почуяв приближающуюся к ней помощь, ощетинилась, заревела, как тигр, и кинулась мне прямо на грудь. Я опустил саблю, но удар пришелся плашмя и не сделал ей никакого вреда; а собака, вцепясь зубами в мою шинель, прижала меня плотно к дереву. Вокруг меня загремели голоса:

"Сюда! сюда! он здесь!.. вот он!" - и человек шесть с фонарями выбежали из-за кустов. Сердце у меня замерло, руки опустились, и я должен вам признаться, что в эту решительную минуту страх был единственным моим чувством. Но прошу не очень забавляться на мой счет: погибнуть на поле чести, среди своих товарищей, или умереть безвестной смертию, под ножами подлых убийц... Да, господа, кто не испытал этой чертовской разницы, тот не может и не должен смеяться надо мною.

Разбойники вместо того, чтоб воспользоваться беззащитным моим положением, стащили с меня собаку. Чувство свободы возвратило мне всю мою бодрость.

- Злодеи! - закричали, - чего вы от меня хотите? Все, что я имею, осталось у вас; а если вам нужна жизнь моя...

- Господин офицер! - перервал кто-то знакомым уже для меня хриплым басом, - вы ошибаетесь: мы не разбойники.

- Не разбойники?.. А мой несчастный слуга?..

- Я здесь, сударь! - закричал Андрей, выступи из толпы.

- Да, господин офицер! - продолжал тот же басистый незнакомец, - мы точно не разбойники; а чтоб вернее вам это доказать, честь имею представать вам здешнего капитан-исправника.

"Плохое доказательство!" - подумал бы я в другое время, но в эту минуту мне было не до шуток.

- Позвольте мне рекомендовать себя, - сказал тоненьким голосом сухощавый и длинный мужчина.

- Что ж значит, - спросил я, не выпуская из рук моей сабли, - этот уединенный дом, оружие?..

- Это мой охотничий хутор, - подхватил толстоголосый господин, - а я сам здешний поветовый маршал, помещик Селява; мое село в пяти верстах отсюда...

- Возможно ли?.. Но разговор, который я слышал: убийство... кровь...

- О! в этом уголовном преступлении мы запираться не станем, - запищал исправник, - мы нынче ночью били медведя.

- Медведя?..

- Да, господин офицер! - прибавил пан Селява, - и если вам угодно на него взглянуть... диковинка! Медведище аршин трех, с проседью...

- А для чего вы услали моего проводника?

- Для того, чтоб иметь удовольствие удержать вас завтра у себя, а послезавтра на своих лошадях доставить на первую станцию.

Не знаю сам, какое чувство было во мне сильнее: радость ли, что я попал к добрым людям вместо разбойников, или стыд, что ошибся таким глупым и смешным образом. Я от всей души согласился на желание пана Селявы; весь этот день пропировал с ним вместе и не забуду никогда его хлебосольства и ласкового обхождения. На другой день...

- Что это? - вскричал Зарядьев. Вдруг раздался выстрел; ружейная пуля, прорезав стекло, ударила в медный подсвечник и сшибла его со стола.

- Что это значит? - спросил Сборской. - Еще!..

- Французы! Французы!.. - закричала хозяйка, вбегая в комнату.

Офицеры бросились опрометью вон из избы. Хозяйка кинулась вслед за ними, заперла ключом дверь и спряталась в погреб. Все это сделалось в течение какой-нибудь полуминуты и прежде, чем Зарядьев успел выдраться из-под стола, который во время суматохи опрокинулся на его сторону. Меж тем французы зажгли один крестьянский дом, рассыпались по улице, и пальба беспрестанно усиливалась. Зарядьев старался выломать дверь, как полоумный бросался из угла в угол, каждый выстрел попадал ему прямо в сердце. "Боже мой! Боже мой!.. - кричал он, - если б я мог!.." Он схватил стул, вышиб раму и кинулся в окно. Но бедный капитан забыл в суетах о своем майорском чреве: высунувшись до полог-вины в окно, он завяз и, несмотря на все свои усилия, не мог пошевелиться. Пули с визгом летали по улице, свистели над его головою, но ему было не до них; при свете пожара он видел, как неприятельские стрелки, бегали взад и вперед, стреляли по домам, кололи штыками встречающихся им русских солдат, а рота не строилась... "К ружью!

выходи! - кричал во все горло Зарядьев, стараясь высунуться как можно более.

- Я вас, негодные!.. Завтра же фельдфебеля в солдаты - я дам ему знать!..

Ну, слава богу!.. Залп! другой! Живей, ребята!.. живей! вот так! Стрелки, вперед!.. Катай их, разбойников!"

Но не один Зарядьев кричал как сумасшедший: французский офицер в гусарском мундире, с подвязанной рукой, бегал по улице и командовал во весь голос, как на ученье: "Feu mes enfants - feu! visez bien!.. aux officiers!

En avant!.." (Огонь, ребята, огонь! цельтесь хорошенько!.. по офицерам!

Вперед! (фр.)) Несколько минут продолжалась эта ужасная суматоха; наконец большая часть роты выстроилась на сборном месте; Двинской и другое офицеры ударили с нею на французов, и началась упорная перестрелка. Неприятели стали подаваться назад, вдруг сделали залп и бросились в кусты. Двинской скомандовал вперед; но из-за кустов посыпались пули, и он должен был снова приостановиться. Перестрелка стала утихать, наши стрелки побежали в кусты;

мимоходом захватили человек пять отсталых неприятелей и, добежав до морского берега, увидели две лодки, которые шли назад, в Данциг, и были уже вне наших выстрелов. Офицеры поспешили возвратиться скорей в деревню, помочь обывателям тушить пожар.

- Ах, черт возьми! - сказал Сборской, подходя к деревне, - какой нечаянный визит, и, верно, это проказит Шамбюр. Однако ж, господа! куда девался наш капитан?

- Я слышал его голос, - отвечал Двинской, - а самого не видал. - Уж не убит ли он?.. Но что это за крик?

Офицеры и человек десять солдат побежали на голос, и что ж представилось их взорам? Зарядьев, в описанном уже нами положении, бледный как смерть, кричал отчаянным голосом: "Помогите, помогите!.. горю!" Офицеры кинулись в избу, выломили дверь, и густой дым столбом повалил им навстречу.

Позади несчастного капитана пылал опрокинутый стол; во время тревоги никто не заметил, что свеча, которую сшибло пулею со стола, не погасла; от нее загорелась скатерть; а как тушить было некому, то вскоре весь стол запылал.

Тотчас залили огонь; но гораздо труднее было протащить назад в избу Зарядьева, который напугался до того, что продолжал реветь в истошный голос даже и тогда, когда огонь был потушен. Кой-как толстый капитан выдрался из окна; минуты две смотрел он на всех молча, хватал себя за ноги и ощупывал подошвы, которые почти совсем прогорели.

- Тьфу, батюшки! - сказал он наконец, - ну оказия! ух! опомниться не могу!.. Эй, трубку!

- Что, брат? - сказал Сборской, - не за тобой ли теперь очередь рассказывать историю твоего испуга?

- Чего тут рассказывать; разве вы не видели? Провал бы его взял! Ведь это был разбойник Шамбюр.

- Пленные говорят, что он, - сказал Двинской.

- И, дурачье! не умели его подстрелить - ротозеи!.. Где мой кисет?

- Спасибо Шамбюру, - перервал Сборской, - теперь не станешь перед нами чваниться. Что, чай, скажешь, не струсил?

- Не струсил! - повторил Зарядьев сквозь зубы, набивая свою трубку. -

Нет, брат; струсишь поневоле, как примутся тебя жарить маленьким огоньком и начнут с пяток. Что ты, Демин? - продолжал капитан, увидя вошедшего унтер-офицера.

- Дежурный по роте, ваше благородие! Сейчас делали перекличку: убитых поднято пять, да ранено двенадцать рядовых и один унтер-офицер.

- Кто? - спросил Зарядьев. - Я, ваше благородие!

- Во что?

- В правую руку.

- Ах, боже мой, - вскричал Сборской, - у него вся кисть раздроблена, а он даже и не морщится!

- Верно, сгоряча не чувствуешь? - спросил Ленской.

- Никак нет, ваше благородие! больно мозжит.

- Что ж ты нейдешь к лекарю? - закричал Зарядьев. - Пошел скорей, дурак!

- Слушаю, ваше благородие! - Демин сделал налево кругом и вышел вон из избы.

- А где Рославлев? - спросил Сборской.

- Я его не видел, - ответил Ленской.

- И я, - прибавил Двинской.

- Ах, боже мой! - вскричал Сборской, - теперь я вспомнил: мы ушли задними воротами, а он прямо выскочил на улицу.

- Уж не убит ли он? - сказал Зарядьев. - Сохрани боже!.. Но, может быть, он тяжело ранен и лежит теперь где-нибудь без всякой помощи. Эй, хозяйка! фонарь! За мной, господа! Бедный Рославлев!

Все офицеры выбежали из избы; к ним присоединилось человек пятьдесят солдат. Место сражения было не слишком обширно, и в несколько минут на улице все уголки были обшарены. В кустах нашли трех убитых неприятелей, но Рославлева нигде не было. Наконец вся толпа вышла на морской берег.

- Вот где они причаливали, - сказал Ленской. - Посмотрите! второпях два весла и багор забыли. А это что белеется подле куста? Зарядьев наклонился и поднял белую фуражку.

- Кавалерийская фуражка! - закричал Сборской. - Она была на Рославлеве, когда мы выбежали из избы; но где же он?

- Если жив, - ответил Двинской, - так недалеко теперь от Данцига. - Он в плену! Бедный Рославлев!

- Эх, жаль!.. - сказал Ленской, - в Данциге умирают с голода, а он, бедняжка, не успел и перекусить с нами! Ну, делать нечего, господа, пойдемте ужинать.

ГЛАВА VI

Данцигские жители, а особливо те, которые не были далее пограничного с ними прусского городка Дершау, говорят всегда с заметною гордостию о своем великолепном городе; есть даже немецкая песня, которая начинается следующими словами: "О Данциг, о Данциг, о чудесно красивый город!" ("О Danzig, о

Danzig, о wunderschone Stadt" - Прим. автора.) И когда речь дойдет до главной площади, называемой Ланд-Газ, то восторг их превращался в совершенное исступление. По их словам, нет в мире площади прекраснее и величественнее этой, потому что она застроена со всех сторон отличными зданиями, которые хотя и походят на карточные домики, но зато высоки, пестры и отменно фигурны. Конечно, эта обширная площадь не длиннее ста шагов и гораздо уже всякой широкой петербургской или берлинской улицы, но в сравнении с коридорами и ущелинами, которые данцигские жители не стыдятся называть улицами и переулками, она действительно походит на что-то огромное, и если б средину ее не занимал чугунный Нептун на дельфинах, из которых льется по праздникам вода, то этот Ланг-Газ был бы, без сомнения, гораздо просторнее московского Екзерцир-гауза!

Над дверьми одного из угольных домов сей знаменитой площади красивая вывеска с надписью на французском языке извещала всех прохожих, что тут помещается лучшая кондитерская лавка в городе, под названием: "Cafe

Francais" ("Французское кафе"). Внутри, за налощенным ореховым прилавком, сидела худощавая мадам в розовой гирлянде и крупном янтарном ожерелье. Она с приметным горем посматривала на пустые шкалы своей лавки, в которых, вероятно также вроде вывески, стояли два огромные паштета из картузной бумаги. При входе каждого нового посетителя мадам вежливо привставала и спрашивала с нежной улыбкою: "Ке фуле-фу, монсье? - Чего вам угодно, сударь?" Обыкновенно требования ограничивались чашкой кофея или шоколада; но о хлебе, кренделях, сухарях и вообще о том, что может утолять голод, и в помине не было.

В одном углу комнаты, за небольшим столом, пили кофей трое французских офицеров, заедая его порционным хлебом, который принесли с собою. Один из них, с смуглым лицом, без руки, казался очень печальным; другой, краснощекой толстяк, прихлебывал с расстановкою свой кофей, как человек, отдыхающий после сытного обеда; а третий, молодой кавалерист, с веселой и открытой физиономиею, обмакивая свой хлеб в чашку, напевал сквозь зубы какие-то куплеты. Поодаль от них сидел, задумавшись, подле окна молодой человек, закутанный в серую шинель; перед ним стояла недопитая рюмка ликера и лежал ломоть черствого хлеба.

- Перестанешь ли ты хмуриться, Мильсан? - сказал, допив свою чашку, краснощекой толстяк.

- Да чему прикажете мне радоваться? - отвечал безрукой офицер. - Не тому ли, что мне вместо головы оторвало руку?

- Ну, право, ты не француз! - продолжал толстой офицер, - всякая безделка опечалит тебя на несколько месяцев. Конечно, досадно, что отпилили твою левую руку; но зато у тебя осталась правая, а сверх того полторы тысячи франков пенсиона, который тебе следует...

- И за которым мне придется ехать в луну? - перервал Мильсан.

- Нет, не в луну, а в Париж. Император никогда не забывал награждать изувеченных на службе офицеров.

- Император! Да! ему теперь до этого; после проклятого сражения под Лейпцигом...

- Да что ты, Мильсан, веришь русским? - вскричал молодой кавалерист, -

ведь теперь за них мороз не станет драться; а бедные немцы так привыкли от нас бегать, что им в голову не придет порядком схватиться - и с кем же?.. с самим императором! Русские нарочно выдумали это известие, чтоб мы скорей сдались, Ils sont malins ces barbares! (Они хитры, эти варвары! (фр.)) Не правда ли, господин Папилью? - продолжал он, относясь к толстому офицеру. -

Вы часто бываете у Раппа и должны знать лучше нашего...

- Да, - отвечал Папилью, - я и сегодня обедал у его превосходительства.

Черт возьми, где он достал такого славного повара? Какой бивстекс сделал нам этот бездельник из лошадиного мяса!.. Поверите ли, господин Розенган...

- Не об этом речь, - перервал кавалерист, - что говорит генерал о лейпцигском сражении?

- Он говорит, что это может быть неправда, и велел даже взять под арест флорентийского купца, который дней пять тому назад рассказывал здесь с такими подробностями об этом деле.

- Как! Вот этого чудака, который ходил со мною на Бишефсберг для того только, чтоб посмотреть, как русские действуют против наших батарей?

- Да, его.

- Эх, жаль! он презабавный оригинал. Мы, кажется, с Шамбюром не трусы;

но недолго пробыли на верхней батарее, которую, можно сказать, осыпало неприятельскими ядрами, а этот чудак расположился на ней, как дома; закурил трубку и пустился в такие разговоры с нашими артиллеристами, что они рты разинули, и что всего забавнее - рассердился страх на русских, и знаете ли за что?.. За то, что они мало делают нам вреда и не стреляют по нашим батареям навесными выстрелами. Шамбюр, у которого голова также немножко наизнанку, без памяти от этого оригинала и старался всячески завербовать его в свою адскую роту; но господин купец отвечал ему преважно: что он мирный гражданин, что это не его дело, что у него в отечестве жена и дети; принялся нам изъяснять, в чем состоят обязанности отца семейства, как он должен беречь себя, дорожить своею жизнию, и кончил тем, что пошел опять на батарею смотреть, как летают русские бомбы.

- А знаете ли, - сказал толстый офицер, - что этот храбрец очень подозрителен? Кроме одного здешнего купца Сандерса, никто его не знает, и генерал Рапп стал было сомневаться, точно ли он итальянской купец; но когда его привели при мне к генералу, то все ответы его были так ясны, так положительны; он стал говорить с одним итальянским офицером таким чистым флорентийским наречием, описал ему с такою подробностию свой дом и родственные свои связи, что добрый Рапп решился было выпустить его из-под ареста; но генерал Дерикур пошептал ему что-то на ухо, и купца отвели опять в тюрьму.

- Жаль, если надобно будет его расстрелять, - сказал кавалерийской офицер.

Вдруг раздался ужасный треск; брошенная из траншей бомба упала на кровлю дома; черепицы, как дождь, посыпались на улицу. Пробив три верхние этажа, бомба упала на потолок той комнаты, где беседовали офицеры. Через несколько секунд раздался оглушающий взрыв, от которого, казалось, весь дом поколебался на своем основании.

- Гер Иезус! - закричала мадам.

- Проклятые русские! - сказал кавалерийской офицер, стряхивая с себя мелкие куски штукатурки, которые падали ему на голову. - Пора унять этих варваров!

- Тише, Розенган! - шепнул Мильсан, - зачем оскорблять этого пленного офицера?

Кавалерист оборотился к окну, подле которого сидел молодой человек в серой шинели; казалось, взрыв бомбы нимало его не потревожил. Задумчивый и неподвижный взор его был устремлен по-прежнему на одну из стен комнаты, но, по-видимому, он вовсе не рассматривал повешенного на ней портрета Фридерика Великого.

- Что вы так задумались? - спросил его кавалерийской офицер. - Не хотите ли, господин Рас... Рос... Рис... pardon!.. никак не могу выговорить вашего имени; не хотите ли выпить с нами чашку кофею?

- Да, да, monsieur Росавлев, - подхватил толстый Папилью, - милости просим к нам поближе.

Рославлев отвечал учтивым поклоном на приглашение офицеров, но остался на прежнем месте.

- Мне кажется, он мог бы быть повежливее, - сказал вполголоса и с досадою кавалерист, - когда мы делаем ему честь... l'impertinent! (нахал!

(фр.))

- Фи, Розенган! - перервал безрукой офицер, - как тебе не стыдно!

Надобно уважать несчастие во всяком, а особливо в пленном неприятеле.

Неужели ты не чувствуешь, как ему тяжело слушать наши разговоры; а особливо, когда ты примешься описывать бессмертные подвиги императорской гвардии?

Вчера он побледнел, слушая твой красноречивый рассказ о нашем переходе через Березину. По твоим словам, на каждого французского гренадера было по целому полку русских солдат. Послушай, Розенган! когда дело идет о нашей национальной славе, то ты настоящий гасконец. Конечно, нам весело тебя слушать; а каково ему?

- А, Рено! bonjour, mon ami! - закричал Папилью, идя навстречу к жандармскому офицеру, который вошел в кофейную лавку. - Ну, нет ли чего-нибудь новенького?

- Покамест ничего, - отвечал жандарм, окинув беглым взором всю комнату.

- А! он здесь, - продолжал Рено, увидев Рославлева. - Ведь, кажется, этот пленный офицер говорит по-французски?

- Да! - отвечал Папилью, - так что ж?

- А вот что: мне дано не слишком приятное поручение - я должен отвести его в тюрьму.

- В тюрьму? за что?

- По городу распространились очень невыгодные для нас слухи; говорят, что большая армия совершенно истреблена. Это может сделать весьма дурное впечатление на весь гарнизон.

- Да что ж общего между этим ложным известием и этим пленным офицером?

- Его превосходительство генерал Рапп уверен, что эти слухи распространяют пленные офицеры; а как всего вероятнее, что те из них, которые говорят по-французски, имеют к этому более способов...

- А, понимаю! Впрочем, кажется, этого пленного офицера нельзя упрекнуть в многоречии: он почти всегда молчит.

- Быть может, но я должен отвести его в тюрьму. Впрочем, на это есть и другие причины, - прибавил жандарм значительным голосом.

- Право? не можете ли вы мне сказать?

- Вот изволите видеть: это небольшая хитрость, придуманная генералом Дерикуром; и признаюсь - выдумка прекрасная! Она сделала бы честь не только начальнику штаба, но даже и нашему брату жандарму. Вы знаете, что по приказанию Раппа сидит теперь в тюрьме какой-то флорентийский купец; не знаю почему, генерал Дерикур подозревает, что он русской шпион. Чтоб как-нибудь увериться в этом, он придумай запереть вместе с ним этого пленного офицера, а мне приказал подслушивать их разговоры. Если купец действительно русской, то не может быть, чтоб у него не вырвалось в течение нескольких часов слова два или три русских. Желание поговорить на своем природном языке так натурально; а сверх того, ему в голову не придет, что в одном углу тюрьмы сделано отверстие вроде Дионисьева уха и что каждое их слово, даже шепотом сказанное, будет явственно слышно в другой комнате.

- Вот что? Ну, в самом деле прекрасная выдумка! Я всегда замечал в этом Дерикуре необычайные способности; однако ж не говорите ничего нашим молодым людям; рубиться с неприятелем, брать батареи - это их дело; а всякая хитрость, как бы умно она ни была придумана, кажется им недостойною храброго офицера. Чего доброго, пожалуй, они скажут, что за эту прекрасную выдумку надобно произвесть Дерикура в полицейские комиссары.

- Неужели? Знаете ли, что это отзывается каким-то либерализмом, который совершенно противен духу нашего правления, и если император не возьмет самых строгих мер...

- Император! Да известно ли вам, как эти господа о нем поговаривают?

Конечно, они и теперь готовы за него и в огонь и в воду; но, признаюсь, я уж давно не замечаю в них этой безусловной покорности, этого всегдашнего удивления к каждому его действию. Представьте себе: они даже осмеливаются иногда осуждать его распоряжения. Вот несколько дней тому назад один из них

- я не назову его: я не доносчик - имел дерзость сказать вслух, что император дурно сделал, ввезя в Россию на несколько миллионов фальшивых ассигнаций, и что никакие политические причины не могут оправдать поступка, за который во всех благоустроенных государствах вешают и ссылают на галеры.

- Тише! Бога ради тише! Что вы? Я не слышал, что вы сказали... не хочу знать... не знаю... Боже мой! до чего мы дожили! какой разврат! Ну что после этого может быть священным для нашей безумной молодежи? Но извините: мне надобно исполнить приказание генерала Дерикура. Милостивый государь! -

Продолжал жандарм, подойдя к Рославлеву, - на меня возложена весьма неприятная обязанность; но вы сами военный человек и знаете, что долг службы... не угодно ли вам идти со мною?

- Куда, сударь? - спросил спокойно Рославлев, вставая со стула.

- Некоторые ложные слухи, распускаемые по городу врагами французов, вынуждают генерала Раппа прибегнуть к мерам строгости, весьма неприятным для его доброго сердца. Всех пленных офицеров приказано держать под караулом.

- Для чего не в цепях? - прибавил с горькою улыбкою Рославлев, - это еще будет вернее; а то, в самом деле, мы можем перепрыгнуть через городской вал и уйти из крепости.

В ту самую минуту, как Рославлев сбирался идти за жандармом, вбежал в комнату молодой человек лет двадцати двух, в богатом гусарском мундире и большой медвежьей шапке; он был вооружен не саблею, а коротким заткнутым за пояс трехгранным кинжалом; необыкновенная живость изображалась на его миловидном лице; небольшие закрученные кверху усы и эспаниолетка придавали воинственный вид его выразительной, но несколько женообразной физиономии. С первого взгляда можно было заметить, что он действовал одной левой рукою, а правая казалась как будто бы приделанною к плечу и была без всякого движения.

- Здравствуйте, monsieur Волдемар! - сказал он, переступя через порог.

- Куда вы?

- Куда вы, верно, со мной не пойдете, Шамбюр! - отвечал Рославлев, приостановясь на минуту. - Меня ведут в тюрьму.

- Как! - вскричал Шамбюр, - в тюрьму? зачем?.. за что?..

- Спросите у этого господина.

- Что это значит, Рено? - сказал Шамбюр, остановя жандарма. - Что такое сделал Рославлев?

- Надеюсь, ничего, за что бы он мог отвечать, это одна мера осторожности. Какие-то ложные слухи тревожат гарнизон, а как, вероятно, их распускают по городу пленные офицеры...

- Почему вы это думаете?

- Так думает генерал Рапп; я исполняю только его приказание.

- Неправда, сударь, не его! Генерал Рапп бьет без пощады вооруженных неприятелей, но никогда не станет тиранить беззащитных пленных. Говорите правду, от кого вы получили приказание посадить его в тюрьму.

- Я не обязан вам давать отчета, господин Шамбюр!

- Однако ж дадите! - вскричал гусар, и глаза его засверкали. - Знаете ли вы, господин жандарм, что этот офицер мой пленник? я вырвал его из средины русского войска; он принадлежит мне; он моя собственность, и никто в целом мире не волен располагать им без моего согласия.

- Что вы, Шамбюр! - перервал Папилью, - господин Рославлев военнопленный, и начальство имеет полное право...

- Нет, черт возьми! Нет! - вскричал Шамбюр, топнув ногою, - я не допущу никого обижать моего пленника: он под моей защитой, и если бы сам Рапп захотел притеснять его, то и тогда - cent mille diables! (сто тысяч чертей!

(фр.)) - да, и тогда бы я не дал его в обиду!

- Успокойтесь, любезный Шамбюр, - сказал Рославлев, - вы не должны противиться воле вашего начальства.

- Так пусть же оно докажет мне, что вы виноваты. Вы живете со мною, я знаю вас. Вы не станете употреблять этого низкого средства, чтоб беспокоить умы французских солдат; вы офицер, а не шпион, и я решительно хочу знать: в чем вас обвиняют?

- Это может вам объяснить его превосходительство господин Рапп, а не я,

- сказал Рено, - а между тем прошу вас не мешать мне исполнять мою обязанность; в противном случае - извините! я вынужден буду позвать жандармов.

- Жандармов! Sacre mille tonnerres! (Гром и молния! (фр.)) Стращать Шамбюра жандармами! - проговорил прерывающимся от бешенства голосом Шамбюр.

- Не дурачься, Шамбюр, - подхватил Розенган, заметя, что вспыльчивый гусар схватился левой рукой за рукоятку своего кинжала. Папилью и Мильсан подошли также к Шамбюру и стали его уговаривать.

- Хорошо, господа, хорошо! - сказал он наконец, - пускай срамят этой несправедливостью имя французских солдат. Бросить в тюрьму по одному подозрению беззащитного пленника, - quelle indignite (какая гнусность!

(фр.)). Хорошо, возьмите его, а я сейчас поеду к Раппу: он не жандармской офицер и понимает, что такое честь. Прощайте, Рославлев! Мы скоро увидимся.

Извините меня! Если б я знал, что с вами будут поступать таким гнусным образом, то велел бы вас приколоть, а не взял бы в плен. До свиданья!

Рославлев и Рено вышли из кафе и пустились по Ланд-Газу, узкой улице, ведущей в предместье, или, лучше сказать, в ту часть города, которая находится между укрепленным валом и внутреннею стеною Данцига. Они остановились у высокого дома с небольшими окнами. Рено застучал тяжелой скобою; через полминуты дверь заскрипела на своих толстых петлях, и они вошли в темные сени, где тюремный страж; в полувоинственном наряде, отвесив жандарму низкой поклон, повел их вверх по крутой лестнице.

- Чтоб вам не было скучно, - сказал Рено, - я помещу вас вместе с одним итальянским купцом; он человек умный, много путешествовал, и разговор его весьма приятен. К тому ж вам будет полная свобода; в вашей комнате все стены капитальные: вы можете шуметь, петь, кричать, одним словом, делать все, что вам угодно; вы этим никого не обеспокоите, и даже, если б вам вздумалось, -

прибавил с улыбкою Рено, - сделать этого купца поверенным каких-нибудь сердечных тайн, то не бойтесь: никто не подслушает имени вашей любезной.

Тюремщик отворил дубовую дверь, окованную железом, и они вошли в просторную комнату с одним окном. В ней стояли две кровати, небольшой стол и несколько стульев. На одном из них сидел человек лет за тридцать, в синем сюртуке. Лицо его было бледно, усталость и совершенное изнурение сил ясно изображались на впалых щеках его; но взор его был спокоен и все черты лица выражали какое-то ледяное равнодушие и даже бесчувственность.

- Вот ваш товарищ, - сказал жандарм Рославлеву, - познакомьтесь!

Рославлев сделал шаг вперед, хотел что-то сказать, но слова замерли на устах его: он узнал в итальянском купце артиллерийского офицера, с которым готов был некогда стреляться в Царскосельском зверинце.

- Я очень рад, что буду иметь такого любезного товарища, - сказал купец, устремив свой неподвижный взор на Рославлева. - Может быть, мы где-нибудь и встречались; но я уверен, что вы меня теперь не узнаете; в тюрьме не хорошеют.

Рославлеву нетрудно было понять настоящий смысл этой фразы; он отвечал вежливо, что, кажется, видел его однажды в французском кафе, и, не продолжая разговора, расположился молча на другом стуле.

Рено, сказав Рославлеву, что он надеется скоро видеть его свободным, вышел из комнаты; дверь захлопнулась, и через несколько секунд глубокая тишина воцарилась кругом заключенных. Рославлев хотел начать разговор с своим товарищем; но он прижал ко рту палец и, помолчав несколько времени, сказал по-французски:

- Если не ошибаюсь, вы офицер прусской службы?

- Извините! - отвечал Рославлев, не понимая причины этой чрезмерной осторожности, - я русской офицер.

- Русской? И недавно в плену?

- Более двух недель.

- Следовательно, известие о лейпцигском сражении пришло после вас, и вы не знаете ничего достоверного?

- Ничего.

- Это жаль. Если действительно сражение проиграно французами, то курс должен упасть; следовательно, дела моих лейпцигских корреспондентов в худом положении. Впрочем, это, может быть, одни пустые слухи. Наполеон не мог сражаться с стихиями; но там, где они не против него, где ничто не мешает движениям войск, может ли победа остаться на стороне его неприятелей? Не подосадуйте на мою откровенность, а мне кажется, что русские напрасно не остались дома; обширные степи и вечные льды - вот что составляет истинную силу России. Ваше дело обороняться, а не нападать. Но извините: мне необходимо кончить небольшой коммерческий расчет, который я делаю здесь на просторе. Надобно быть готовым на всякой случай, и если в самом деле курс на итальянские векселя должен упасть в Лейпциге, то не худо взять заранее свои меры.

Купец вынул из кармана клочок бумаги, карандаш и принялся писать.

Рославлев глядел на него с удивлением. Он не мог сомневаться, что видит перед собою старинного своего знакомца, того молчаливого офицера, который дышал ненавистию к французам; но в то же самое время не постигал причины, побуждающей его изъясняться таким странным образом.

- Потрудитесь взглянуть, - сказал этот чудак, подавая Рославлеву клочок бумаги, - я не слишком на себя надеюсь, голова моя что-то очень тяжела; если б вы сделали мне милость и проверили мои итоги?

Рославлев бросил быстрый взгляд на исписанную кругом бумажку и прочел следующее: "Будьте осторожны: нас, верно, подслушивают. Рапп подозревает, что я русской; одно слово на этом языке может погубить меня. Я не боюсь смерти, но желал бы умереть, не доставя ни одной минуты удовольствия французам; а эти негодяи очень обрадуются, когда узнают, кто у них в руках.

Во сне я всегда брежу вслух и, разумеется, по-русски. Вот уж три ночи я не сплю; чувствую, что не в силах долее бороться с самим собою; при вас я могу заснуть. Лишь только вы заметите, что я хочу говорить, - зажмите мне рот, будите меня, толкайте, бейте, только бога ради не давайте выговорить ни слова. Вас, верно, прежде моего выпустят из тюрьмы. Ступайте на Театральную площадь; против самого театра, в пятом этаже высокого красного дома, в комнате под номером шестым, живет одна женщина, она была отчаянно больна.

Если вы ее застанете в живых, то скажите, что итальянской купец Дольчини просит ее сжечь бумаги, которые он отдал ей под сохранение".

Когда Рославлев перестал читать, товарищ его взял назад бумажку, разорвал на мелкие части и проглотил; потом бросился на постелю и в ту же самую секунду заснул мертвым сном.

Более трех часов сряду сидел Рославлев подле спящего, который несколько раз принимался бредить. Рославлев не будил его, но закрывал рукою рот и мешал явственно выговаривать слова. Вдруг послышались скорые шаги по коридору, который вел к их комнате. Рославлев начал будить своего товарища.

После нескольких напрасных попыток ему удалось наконец растолкать его; он вскочил и закричал охриплым голосом по-русски:

- Что; что такое? Французы? Режь их, разбойников! - Глаза его блистали, волосы стояли дыбом, и выражение лица его было так ужасно, что Рославлев невольно содрогнулся.

- Опомнитесь! что вы? - сказал он, - сюда идут!

- Сюда? Кто?.. Ах, да!.. - прошептал купец, проведя рукою по глазам.

- Нет, господин офицер! нет! - заговорил он вдруг громким голосом и по-французски, - я никогда не соглашусь с вами: война не всегда вредит коммерции; напротив, она дает ей нередко новую жизнь. Посмотрите, как англичане хлопочут о том, чтоб европейские государи ссорились меж собою! В одном месте жгут и разоряют фабрики, в другом они процветают. Товары становятся дороже, капиталы переходят из рук в руки; одним словом, я не сомневаюсь, что вечный мир в Европе был бы столь же пагубен для коммерции, как и всегдашняя тишина на море, несмотря на то, что сильный ветер производит бури и топит корабли.

В продолжение этих слов лицо ложного купца приняло свой обыкновенный холодный вид, глаза не выражали никакого внутреннего волнения; казалось, он продолжал спокойно давно начатый разговор; и когда двери комнаты отворились, он даже не повернул головы, чтоб взглянуть на входящего Шамбюра вместе с капитаном Рено.

- Вы свободны! - вскричал Шамбюр, подбежав к Рославлеву, - я доказал Раппу, что он не имеет никакого права поступать таким обидным образом с человеком, за честь которого я ручаюсь моей собственной честию.

- Благодарю вас, - сказал Рославлев, - впрочем, вы можете быть совершенно спокойны, Шамбюр! Я не обещаюсь вам не радоваться, если узнаю что-нибудь о победах нашего войска; но вот вам честное мое слово: не стану никому пересказывать того, что услышу от других.

- Более этого я от вас и требовать не могу, - сказал Шамбюр.

- А! господин Дольчини! - продолжил он, обращаясь к товарищу Рославлева, - и вы здесь?

- Да, сударь! Обо мне, кажется, все еще думают; что я русской...

Русской! Боже мой! да меня от одного этого имени мороз подирает по коже!

Господин Дерикур хитер на выдумки; я боюсь, чтоб ему не вздумалось для испытания, точно ли я русской или итальянец, посадить меня на ледник. Вперед вам говорю, что я в четверть часа замерзну.

- Ага, господин Дольчини! - вскричал с громким хохотом Шамбюр, - так есть же что-нибудь в природе, чего вы боитесь?

- Хорошо, что вы не делали русскую кампанию, - подхватил Рено. -

Представьте себе, что когда у нас от жестокого мороза текли слезы, то они замерзали на щеках, а глаза слипались от холода!

- Santa Maria! (Святая Мария! (ит.)) Что вы говорите? Знаете ли, что наш Данте в своей "Divina comedia" ("Божественной комедии" (ит.).), описывая разнородные мучения ада, в числе самых ужаснейших полагает именно то, о котором вы говорите. И в этой земле живут люди!

- И даже очень любезные, - перервал Шамбюр, подавая левую руку Рославлеву. - Пойдемте, Волдемар; вы уж и так слишком долго здесь сидели.

- Прощайте, господин офицер! - сказал Дольчини Рославлеву, - не забудьте вашего обещания. Если когда-нибудь вам случится быть в Лейпциге, то вы можете обо мне справиться на площади против театра, в высоком красном доме, у живущего под номером шестым. До свиданья!

Шамбюр и Рославлев вышли из тюрьмы.

- Знаете ли, - сказал французской партизан, - какой необыкновенный человек был вашим товарищем? Не понимаю, как мог этот Дольчини изменить до такой степени своему назначению? Во всю жизнь мою я не видывал человека бесстрашнее этого купца. Поверите ли, что я, Шамбюр, основатель и начальник адской роты, должен уступить ему первенство, если не в храбрости, то, по крайней мере, в хладнокровии. Он точно с таким же равнодушием смотрит на бомбу, которая крутится у ног его, с каким мы глядим на волчок, спущенный рукою слабого ребенка. А если б вы знали, какой он оригинал? Я предлагал ему место старшего сержанта в моей роте в ту самую минуту, как он стоял добровольно под градом неприятельских ядер; он решительно отказался, и именно потому, что он отец семейства и должен беречь жизнь свою. Avouez que c'est delicieux! (Согласитесь, это прелестно! (фр.)) Но вот ваша квартира. Я думаю, вы сегодня не расположены прогуливаться. Ступайте домой; а мне надобно взглянуть на мою роту. Может быть, сегодня ночью я побываю вместе с нею за городом.

- От всей души желаю, - сказал Рославлев, принимаясь за дверную скобу,

- чтоб вы...

- Чтоб я наконец сломил себе шею? - перервал с улыбкою Шамбюр.

- Нет, чтоб вас оставили погостить подолее в нашем лагере.

- Покорно благодарю! Я люблю сам угощать; и если завтра поутру вы не будете пить у меня кофей, то можете быть уверены, что я остался на вечное житье в ваших траншеях.

ГЛАВА VII

На другой день, часу в девятом утра, Шамбюр, допивая свою чашку кофею, сказал с принужденною улыбкою Рославлеву:

- Ну, вот видите! желание ваше не сбылось: я не остался гостить в русском лагере.

- Но, кажется, не привели и гостей с собою, - отвечал Рославлев. - Если правда, что мне говорили, то ваша рота...

- Да! ее надобно укомплектовать, - перервал Шамбюр, и что-то похожее на грусть изобразилось на лице его.

- Черт возьми! - продолжал он, - как эти русские стали осторожны! Из ста пятидесяти человек только тридцать воротились со мною; но зато все эти тридцать солдат - герои... да, герои! Бедный Леклер!.. Вы знали этого героя, этого Баярда моей роты? Его убили подле меня! Видите ли эти пятна на груди моей? Это его кровь! Но вы расплатитесь со мною, господа русские! Его похороны будут дорого вам стоить!.. Клянусь этим кинжалом, что целая сотня русских...

- Не угодно ли вам начать с меня? - перервал, улыбаясь, Рославлев.

Шамбюр засмеялся.

- Нет! - сказал он, - я никогда не нарушал прав гостеприимства; но не советую и вам встретиться со мною в русских траншеях. Я вас люблю, а непременно зарежу, если вы вздумаете со мною церемониться и не постараетесь меня предупредить. Ну, что вы намерены теперь делать?

- Я пойду гулять.

- А я отправлюсь к Раппу. Мне сказывали, что у него сегодня военный совет; и хотя я не приглашен, но это все равно: где толкуют о военных действиях, там Шамбюр лишним быть не может. Прощайте!

Шамбюр и Рославлев вышли из дома в одно время; первый пустился скорым шагом к квартире генерала Раппа, а последний отправился на Театральную площадь. Рославлев тотчас узнал красный дом, о котором говорил ему накануне Дольчини. Взойдя в пятый этаж, который у нас в России назвали бы просто чердаком, он увидел на низенькой двери прибитую дощечку с номером шестым.

Дверь была только притворена. Рославлев должен был согнуться, чтоб взойти в небольшую переднюю комнату, которая в то же время служила кухнею; подле очага, на котором курился догорающий торф, сидела старуха лет пятидесяти, довольно опрятно одетая, но худая и бледная как тень.

- Что угодно господину? - спросила она, увидя входящего Рославлева.

- Я прислан от господина Дольчини, - ответил Рославлев.

- От господина Дольчини! - повторила радостным голосом старуха, вскочив со стула. - Итак, господь бог несовсем еще нас покинул!.. Сударыня, сударыня!.. - продолжала она, оборотясь к перегородке, которая отделяла другую комнату от кухни. - Слава богу! Господин Дольчини прислал к вам своего приятеля. Войдите, сударь, к ней. Она очень слаба; но ваше посещение, верно, ее обрадует.

Рославлеву нередко случалось видеть все, что нищета заключает в себе ужасного: он не раз посещал убогую хижину бедного; но никогда грудь его не волновалась таким горестным чувством, душа не тосковала так, как в ту минуту, когда, подходя к дверям другой комнаты, он услышал болезненный вздох, который, казалось, проник до глубины его сердца. В небольшой горенке, слабо освещенной одним слуховым окном, на постели с изорванным пологом лежала, оборотясь к стене, больная женщина; не переменяя положения, она сказала тихим, но довольно твердым голосом:

- Скажите, что сделалось с Дольчини? Скоро ли я его увижу?

Лихорадочная дрожь пробежала по всем членам Рославлева; он хотел что-то сказать, но онемевший язык его не повиновался. Этот голос!.. эти знакомые звуки!.. Нет, нет! он не желал, не смел верить...

- Бога ради, скажите скорее, - продолжала больная, повернясь лицом к Рославлеву, - скоро ли я его увижу?

- Полина!.. - вскричал Рославлев. Больная содрогнулась; приподнялась до половины и, устремив свой полумертвый взгляд на Рославлева, повторила:

- Полина!.. Кто вы?.. Я почти ничего не вижу... Полина!.. Так называл меня лишь он... но его нет уже на свете... Ах!.. так называл меня еще...

Боже мой, боже мой! О, господь правосуден! Я должна была его видеть, должна слышать его проклятия в последние мои минуты.. это он!

- Полина! - вскричал Рославлев, схватив за руку больную, - так это я -

друг твой! Но бога ради, успокойся! Несчастная! я оплакивал тебя как умершую; но никогда - нет, никогда не проклинал моей Полины! И если бы твое земное счастие зависело от меня, то, клянусь тебе богом, мой друг, ты была бы счастлива везде... да, везде - даже в самой Франции, - прибавил тихим голосом Рославлев, и слезы его закапали на руку Полины, которую он прижимал к груди своей.

Больная молча смотрела на Рославлева; взоры ее понемногу оживлялись;

вдруг они заблистали, легкой румянец пробежал по бледным щекам ее; она схватила руку Рославлева и покрыла ее поцелуями.

- Итак, я могу умереть спокойно! - проговорила она, рыдая, - ты простил меня! Но ты должен проклинать... Ах, не проклинай и его, мой друг!.. его уж нет на свете...

- Несчастная!

- Но я скоро с ним увижусь - да, мой друг! - продолжала больная, понизив голос, - вот уж третью ночь, каждый раз, когда на городской башне пробьет полночь, он является вот здесь - у моего изголовья - и зовет меня к себе.

- Это один бред, Полина! Ты больна; твое расстроенное воображение...

- Нет, нет! Это уж не в первый раз, мой друг! Он точно так же приходил и за моим сыном: они оба ждут меня.

- За твоим сыном?

- Да! у меня был сын. Ах, как я его любила, мой друг! Я называла его Волдемаром.

- И твой муж...

- Тс! тише! Бога ради, не называй его моим мужем: над тобой станут все смеяться. Что ты на меня так смотришь? Ты думаешь, что я брежу?.. О нет, мой друг! Послушай: я чувствую в себе довольно силы, чтоб рассказать тебе все.

- Нет, Полина! зачем вспоминать прошедшее. Бог милостив; здоровье твое поправится, ты возвратишься в отечество...

- В отечество? Но разве у меня есть отечество?.. Разве несчастная Полина не отказалась навсегда от своей родины?.. Разве найдется во всей России уголок, где б дали приют русской, вдове пленного француза?..

Отечество!.. О, если бы прошедшее было в нашей воле, я не стала бы тогда заботиться о моем спасении! С какою б радостью я обрекла себя на смерть, чтоб только умереть в моем отечестве. Безумная! я думала, что могу сказать ему: твой бог будет моим богом, твоя земля - моей землею. О нет, мой друг!

кто покидает навсегда свою родину, тот рано или поздно, а умрет по ней с тоски... Но пока я еще могу - я должна тебе рассказать все.

- Зачем, Полина?..

- Ах, не мешай мне; это облегчит мою душу. Я хочу, чтоб ты знал, как я была наказана за мое вероломство. Ты читал письмо мое; ты знаешь, как он встретился опять со мною. Рука его была свободна, сердце принадлежало мне;

ты сам прислал его в наш дом. Все это казалось мне волею самих небес; я думала, что не изменяю тебе, но покоряюсь только какому-то предопределению, от которого ничто не могло спасти меня, или, лучше сказать, я ничего не думала. Моя свадьба, первый шаг от алтаря, свадебный подарок, который ожидал меня у самого церковного порога... Ах, Рославлев! я едва не потеряла рассудок; но ты уехал; меня уверили, что горесть твоя уменьшилась, и я стала спокойнее. Скоро французы заняли нашу деревню. Муж мой сделался свободным, и мы отправились в Москву. Первый месяц прошел довольно спокойно. Сеникур любил меня. Ужасные бедствия моих сограждан, пожар Москвы, беспрестанные слухи о покорении всей России - все это казалось мне каким-то смутным, невнятным сновидением! Я жила только для него, видела одного его, и, точно так же, как человек в сильной горячке воображает себя здоровым, думала, что я счастлива. К концу месяца нрав моего мужа приметно изменился: он стал задумчив, беспокоен, иногда поглядывал на меня с состраданием, и когда я спрашивала о причине его грусти, он отвечал всякой раз: "Дела наши идут дурно". Поверишь ли, мой друг! до какой степени рассудок мой был ослеплен? Я не понимала даже настоящего смысла этих слов: мне казалось, что он говорит о России. Одним утром он вбежал ко мне бледный, с отчаянием на лице. "Полина!

- вскричал он, - наши дела идут час от часу хуже: Мюрат разбит!" - "Так что ж?" - спросила я, не понимая совершенно, какое участие я должна была принимать в судьбе Мюрата. Лицо Сеникура сделалось бледнее; помолчав несколько минут, он продолжал прерывающимся голосом: "Да, сударыня! мы погибли: русские торжествуют; но, извините! я имел глупость забыть на минуту, что вы русская". Вдруг как будто завеса спала с глаз моих. "Мы погибли! Русские торжествуют!" Эти слова раздавались беспрестанно в ушах моих. Праведный боже! Итак, с избавлением моего отечества неразлучна гибель того, кто был для меня всем на свете! Итак, в молитвах моих я должна была говорить перед господом: "Боже! спаси моего супруга и погуби Россию!"

Спустя несколько дней, в продолжение которых Сеникур почти не говорил со мною, он сказал мне одним утром: "Полина! через час меня уже в Москве не будет: отступление нашего войска не обещает ничего хорошего; я не хочу подвергать тебя опасности: ты можешь возвратиться к твоей матери, можешь даже навсегда остаться в России; ты свободна". Я не дала договорить ему.

"Адольф! - вскричала я, - мое отечество там, где ты; я забыла его для тебя и должна терпеть все!.. Страдать, умереть вместе с тобою - вот одно, что может оправдать меня в собственных глазах моих". Адольф обнял меня с прежней нежностию, и я отправилась вслед за французским войском. Не стану рассказывать тебе, что я должна была переносить. Ах, мой друг! я не призывала смерти для того только, что не могла уже умереть одна. Голод, кучи мертвых тел, казаки - все это перемешалось в моей голове... Я помню только, что при переправе через какую-то реку моя карета и множество других остановились на одном берегу, а на другом дрались; вдруг позади нас началась стрельба, поднялся ужасный крик и вой; что-то поминутно свистело в воздухе;

стекла моей кареты разлетелись вдребезги, и лошади попадали. Не знаю, долго ли это продолжалось; одно только я не забыла: я помню, что гусарской офицер, приятель Адольфа, выхватил меня из кареты, посадил перед собою на лошадь и вместе со мною кинулся в реку. Мне помнится также, что вода была очень холодна, что мы долго плыли, что огромные льдины беспрестанно отталкивали нас назад; наконец мы выбрались на другой берег и через несколько минут догнали французскую гвардию. Потом, кажется, меня везли в санях, а там вдруг я очутилась в каком-то нерусском городе; из него мы проехали в другой, там в третий и наконец остановились в этом. Во все это время я была очень больна.

Обо мне заботился все тот же гусарской офицер; но Адольфа я не видела. Долго скрывали от меня истину; наконец, когда и последний защитник мой занемог сильной горячкою и почувствовал приближение смерти, то объявил мне, Что мужа моего нет уже на свете. Но к чему высчитывать тебе все мои несчастия? Я родила сына. Приятель моего Адольфа умер, и мы вместе с бедным сиротою остались одни в целом мире. Пока у меня были деньги, я жила весьма уединенно, почти никуда не выходила и ни с кем не была знакомя; но когда русские стали осаждать город, когда хлеб сделался вдесятеро дороже и все деньги мои вышли, я решилась прибегнуть к великодушию единоземцев покойного моего мужа. Мне не отказывали в помощи; но я замечала, что жены французских чиновников и даже обывателей обходились со мною весьма холодно; а мужья их -

с какою-то обидною ласкою, от которой я нередко плакала. Одним утром, когда у меня не оставалось уже хлеба, я вошла в дом, занимаемый французским генералом. Слуга пошел доложить обо мне его жене, и я через растворенную дверь могла ясно слышать разговор ее с другой дамою, которая была у нее в гостях. "Вдова полковника Сеникура! - вскричала хозяйка, выслушав слова слуги. - Какой вздор! Представьте себе, моя милая! - продолжала она, - это какая-то русская, которую граф Сеникур увез из Москвы. Она, конечно, жалка;

но, признаюсь, я не могу видеть хладнокровно, с какою дерзостию каждая нищая старается нас обманывать. Весь город знает, что эта русская была просто любовницею Сеникура, и, несмотря на то, она смеет называть себя его женою!

Comme ces creatures sont impudentes!" (Как бесстыдны эти твари! (фр.)). Боже мой!.. Я изменила тебе, оставила семью, отечество, пожертвовала всем, чтобы быть его женою, и меня называют его любовницею!.. О мой друг! у меня не было пристанища, мне нечем было накормить моего сына; но за минуту до этого я могла назваться счастливою!.. Без памяти, прижимая к груди плачущего ребенка, я выбежала на улицу. У ног моих текла река; но я не могла умереть: сын мой был еще жив! Не зная сама, что делаю, я вмешалась в толпу бедных жителей, которых французы выгоняли из Данцига. Когда я вышла из города, сердце мое несколько облегчилось. Нас выпроводили за французские аванпосты и сказали, что никого не пропустят назад в город. Вдали стояли русские часовые и разъезжали казаки. Вся толпа кинулась вперед; но к нам подскакал казак и объявил, что нас не велено пропускать на русскую сторону. Кругом меня поднялись громкие вопли и рыдания; я одна не плакала. Я видела русских и не жила уже с французами; но когда прошел весь день и вся ночь в тщетном ожидании, что нам позволят идти далее, когда сын мой ослабел до того, что перестал даже плакать, когда я напрасно прикладывала его к иссохшей груди моей, то чувство матери подавило все прочие; дитя мое умирало с голода, и я не могла помочь ему!..

Полина перестала говорить; щеки ее пылали; заметно было, что сильная горячка начинала свирепствовать в груди ее...

- Да, да!.. это точно было наяву, - продолжала она с ужасною улыбкою, -

точно!.. Мое дитя при мне, на моих коленях умирало с голода! Кажется... да, вдруг закричали: "Русской офицер!" "Русской! - подумала я, - о! верно, он накормит моего сына", - и бросилась вместе с другими к валу, по которому он ехал. Не понимаю сама, как могла я пробиться сквозь толпу, влезть на вал и упасть к ногам офицера, который, не слушая моих воплей, поскакал далее...

- Возможно ли? - вскричал с ужасом Рославлев, - это была ты, Полина? и я не узнал тебя!..

Больная остановилась, устремив дикой взор на Рославлева; она повторила:

- Я не узнала тебя!.. Так это был ты, мой друг? Как я рада!.. Теперь ты не можешь ни в чем упрекать меня... Неправда ли, мы поравнялись с тобою?..

Ты также, покрытый кровью, лежал у ног моих - помнишь, когда я шла от венца с моим мужем?..

- Бога ради, Полина! - перервал Рославлев, - не говори об этом.

- Да, да! Ты прав, мой друг! Голова моя начинает кружиться... а я не все еще тебе рассказала... Кажется... точно!.. Я помню, что очутилась опять подле французских солдат; не знаю, как это сделалось... помню только, что я просилась опять в город, что меня не пускали, что кто-то сказал подле меня, что я русская, что Дольчини был тут же вместе с французскими офицерами; он уговорил их пропустить меня; привел сюда, и если я еще не умерла с голода, то за это обязана ему... да, мой друг! я просила милостину для моего сына, а он умер... Дольчини сказал мне однажды... Но что это?.. тс! тише, мой друг, тише!.. Так точно - гром!

- Это не гром, Полина, - перервал Рославлев, - а сильная пушечная пальба...

- Нет, нет!.. это гром, - повторила с беспокойством больная. -

Чувствуешь ли, как дрожит весь пол?..

Это всегда бывает за несколько минут перед его приходом... Ах, как время идет скоро! Вот уж и полночь!.. первый удар колокола!.. Ступай, мой друг, ступай!..

- Успокойся, Полина! ты ошибаешься...

- О, бога ради! оставь меня... еще... еще!.. Беги, мой друг, беги!..

Нет! я не могу, я не хочу вас видеть вместе. Это было бы ужасно... да, ужасно!.. Ступай, Рославлев, ступай!.. Прошу тебя, заклинаю!.. Полина хотела приподняться, но силы ей изменили, и она почти без чувств опустилась на свое изголовье. Рославлев вышел из ее комнаты и послал к ней старуху, сказав, что через несколько часов зайдет опять навестить больную. Сердце его было так растерзано, он так был расстроен этой неожиданной встречею, что когда вышел на улицу, то не заметил сначала необыкновенного движения в народе. В русских траншеях открыли новую батарею в самом близком расстоянии от города: двадцатичетырех фунтовые ядра с ужасным визгом прыгали по кровлям домов;

камни, доски, черепицы сыпались, как град, на улицу; и все проходящие спешили укрыться по домам. Не заботясь нимало о своей безопасности, Рославлев шел подле самых стен домов - вдруг один каменный отломок, оторванный ядром, ударил его в голову; кровь брызнула из нее ручьем, он зашатался и упал без памяти на мостовую.

ГЛАВА VIII

Более двух недель Рославлев был на краю могилы; несколько раз он приходил в себя и видел, как сквозь сон, то приятеля своего Шамбюра, то какого-то незнакомого человека, который перевязывал ему голову. Раза два ему казалось, что подле его постели сидит Дольчини; но все это представлялось ему в таком смешанном и неясном виде, что когда воспаление в мозгу, от которого он едва не умер, совершенно миновалось, то все прошедшее представилось ему каким-то длинным и беспорядочным сном. В ту самую минуту, как Рославлев старался припомнить, когда он лег спать, и изъяснить себе, отчего он спал так долго; вошел в комнату Шамбюр.

- Ах! как я рад, что вас вижу! - сказал Рославлев. - Растолкуйте мне, что со мной делается? Мне кажется, я спал несколько суток сряду.

- Так вы наконец проснулись? - перервал Шамбюр, садясь подле постели Рославлева. - Слава богу! Поглядите-ка на меня. Ну вот и глаза ваши совсем не те, и цвет лица гораздо лучше.

- Но отчего я так долго спал?

- Да, чуть было вы не заснули таким крепким сном, что не проснулись бы и тогда, если б мы взорвали на воздух весь Данциг. Вспомните хорошенько -

недели две тому назад...

- Две недели... постойте!..

- То есть на другой день, как вас выпустили из тюрьмы...

- Из тюрьмы... помню! точно; я был в тюрьме...

- Вы пошли прогуляться по городу - это было поутру; а около обеда вас нашли недалеко от Театральной площади, с проломленной головой и без памяти.

Кажется, за это вы должны благодарить ваших соотечественников: они в этот день засыпали нас ядрами. И за что они рассердились на кровли бедных домов?

Поверите ль, около театра не осталось почти ни одного чердака, который не был бы совсем исковеркан.

- Подле театра! - повторил Рославлев. - Постойте!.. Боже мой1.. мне помнится... так точно, против самого театра, красный дом..

- Красный дом? выше всех других?

- Да, да!

- Третьего дня, - продолжал спокойно Шамбюр, - досталось и ему от русских: на него упала бомба; впрочем, бед немного наделала - я сам ходил смотреть. Во всем доме никто не ранен, и только убило одну больную женщину, которая и без того должна была скоро умереть.

- Больную женщину!..

- Да, мне сказывали, что она называла себя вдовою какого-то французского полковника; да это неправда... но что с вами делается?

- Несчастная Полина! - вскричал Рославлев.

- Так вы были с ней знакомы? Ах! как досадно, что я не знал этого!

Впрочем, много грустить нечего; я уж вам сказал, что она и без этого была при смерти; минутой прежде, минутой после...

- Да, Шамбюр, вы правы: кто знал эту несчастную, тот должен не горевать, а радоваться; но, несмотря на это, если б я мог воскресить ее...

- Да ведь это невозможно, так о чем же и хлопотать? К тому ж; если в самом деле она была вдовою фанцузского полковника, то не могла не желать такого завидного конца - etre coiffe d'une bombe (погибнуть от бомбы (фр.))

или умереть глупым образом на своей постели - какая разница! Я помню, мне сказал однажды Дольчини... А кстати! Знаете ли, как одурачил нас всех этот господин флорентийской купец?..

- А что такое?..

- Да только: он вовсе не купец, не итальянец, а русской партизан.

- Что вы говорите!.. Итак, все открылось, и он?..

- Расстрелян, думаете вы? Вот то-то и беда, что нет. Вскоре после вас и его выпустили из тюрьмы, и в несколько дней этот Дольчини так поладил с генералом Дерикуром, что он поручил ему доставить Наполеону преважные депеши. Рено, который также с ним очень подружился, взялся выпроводить его за наши аванпосты. Когда они подошли к Лангфуртскому предместью, то господин Дольчини, в виду ваших казаков, распрощавшись очень вежливо с Рено, сказал ему: "Поблагодарите генерала Раппа за его ласку и доверенность; да не забудьте ему сказать, что я не итальянский купец Дольчини, а русской партизан..." Тут назвал он себя по имени, которое я никак не могу выговорить, хотя и тысячу раз его слышал. Бедный Рено простоял полчаса разиня рот на одном месте, и когда, возвратясь в Данциг, доложил об этом Раппу, то едва унес ноги: генерал взбесился; с Дерикуром чуть не сделалось удара, а толстый Папилью, вспомня, что он несколько раз дружески разговаривал с этим Дольчини, до того перепугался, что слег в постелю. Дом, в котором жил cidevant (здесь: мнимый (фр.)) итальянской купец, обшарили сверху донизу, пересмотрели все щелки, забрали все бумаги, и если б он накануне не отдал мне письма на ваше имя, то вряд ли бы оно дошло когда-нибудь по адресу,

- Как! У вас есть ко мне письмо?

- Да, есть. И хотя по-настоящему мне как партизану должно перехватывать всякую неприятельскую переписку, - примолвил с улыбкою Шамбюр, - но я обещался доставить это письмо, я Шамбюр во всю жизнь не изменял своему слову. Вот оно: читайте на просторе. Мне надобно теперь отправиться к генералу Раппу: у него, кажется, будут толковать о сдаче Данцига; но мы еще увидим, кто кого перекричит. Прощайте!

Рославлев не отвечал ни слова; все внимание его было устремлено на адрес письма, написанный рукою, которая некогда была ему так знакома и мила.

Он распечатал пакет; первый предмет, поразивший его взоры, был локон светло-русых волос. Рославлев прижал его к губам своим. "Бедная Полина! -

сказал он, всхлипывая, - вот все, что от тебя осталось!"

Когда душа его несколько поуспокоилась, он начал читать следующее:

"Друг мой! Дольчини сказал мне, что ты болен и не можешь меня видеть. Итак, я умру, не простясь с тобою! Я не думаю дожить до будущего утра. Выслушай последнее мое желание. Сестра моя тебя любит - да, мой друг! Оленька любит тебя так же пламенно, как я люблю его... Ах! для чего не она была твоей невестою? Тогда я была бы одна несчастлива! Друг мой! она достойна быть твоей женою - твоей женою! О, эта мысль так утешительна! Когда-нибудь и ты переселишься в тот мир, в котором мы отдохнем от наших земных бедствий!

Тогда и я могла бы видеть его и тебя вместе - любить в одно время; ты был бы моим братом, Волдемар!.. Еще одна просьба: в этом письме ты получишь мои волосы. Прошу тебя, мой друг! зарой их под самой той черемухой, где некогда твоя доброта и великодушие едва не изгладили его из моего сердца. Может быть, ты назовешь меня мечтательницей, сумасшедшей - о мой друг! если б ты знал, как горько умирать на чужой стороне! Пусть хоть что-нибудь мое истлеет в земле русской. Прощай, Волдемар! Я боюсь, что проживу долее, чем думаю;

русские ядра летают беспрестанно мимо, и ни одно из них не прекратит моих страданий! Ах! я почла бы это не местию, но знаком примирения, и умерла бы с радостию. Прощай, мой друг!.."

Рославлев едва мог дочитать письмо: все прошедшее оживилось в его памяти. "Бедная Полина! несчастная Полина!.. - повторил он, рыдая. - О! как сердце твое умело любить! Да, я свято исполню твои последние желания - я буду твоим братом... Но если Оленька принадлежит уже другому? Если Полина принимала любимые мечты свои за истину? Если сестра ее чувствует ко мне одну только дружбу..." Тут вспомнил Рославлев невольное восклицание, которое вырвалось из уст Оленьки, когда ему удалось спасти ее от смерти. Да!.. в этом порыве благодарности было что-то более простой, обыкновенной дружбы...

но кто желал с таким нетерпением, чтоб он женился на Полине? Кто употреблял все способы, чтоб склонить ее к этому браку?.. Рославлев терялся в своих догадках? он не знал, к чему способно сердце женщины, истинно доброй и чувствительной. Каких жертв не принесет она, чтобы видеть счастливым того, кого любит? Может быть, мы умеем сильнее чувствовать, но мы слишком много рассуждаем, слишком положительны, везде ищем здравого смысла и можем быть подчас больны чужим здоровьем (Выражение одного русского поэта. - Прим.

автора.); но очень редко бываем счастливы благополучием других. Любить всю жизнь, без всякой надежды; наслаждаться не своим счастием, но счастием того, кого выбрало наше сердце; любить с таким самоотвержением - о, это умеют одни только женщины!.. и если эта бескорыстная, неземная любовь бывает иногда недоступна, то, по крайней мере, она всегда понятна для души каждой женщины.

Рославлев несколько раз перечитывал письмо; каждое слово, начертанное рукою умирающей Полины, возбуждало в душе его тысячу противуположных чувств. Он попеременно то решался выполнить ее волю, то вечно не принадлежать никому.

Иногда образ кроткой, доброй Оленьки являлся ему в самом пленительном виде;

но в то же время покрытое смертною бледностию лицо Полины представлялось его расстроенному воображению, и мысль о будущем счастии вливалась беспрестанно с воспоминанием, раздирающий его душу. Приход Шамбюра перервал его размышления; он вбежал в комнату, как бешеный, и сказал прерывающимся голосом:

- Прощайте, Рославлев! - я сейчас иду вон из города.

- С вашей ротою? - спросил Рославлев.

- Нет, один.

- Одни? Что ж вы хотите делать?

- Дезертировать.

- Дезертировать! - повторил с удивлением Рославлев.

- Да! mille tonnerres! Я не хочу ни минуты остаться с этими трусами, с этими подлецами, с этими... Представьте себе! Я сейчас из военного совета: весь гарнизон сдается военнопленным.

- В самом деле! - вскричал с радостию Рославлев.

- Да, сударь, да! И как вы думаете, отчего? - оттого, что у нас осталось на один только день провианта - les miserables! Но разве у нас нет оружия? Разве восемнадцать тысяч французов не могут очистить себе везде дорогу и пробиться, если надобно, до самого центра земли?.. Мнения моего никто не спрашивал; но когда я услышал, что генерал Рапп соглашается подписать эту постыдную капитуляцию, то встал с своего места. Мерзавец Дерикур хотел было помешать мне говорить... но, черт возьми! Я закричал так, что он поневоле прикусил язык. "Господа! - сказал я, - если мы точно французы, то вот что должны сделать: отвергнуть с презрением обидное предложение неприятеля, Подорвать все данцигские укрепления, свернуть войско в одну густую колонну, ударить в неприятеля, смять его, идти на Гамбург и соединиться с маршалом Даву". - "Но, - возразил Дерикур, - осаждающие вдвое нас сильнее". - "Что нужды! - отвечал я, - они не французы!" - "Мы окружены врагами, - прибавил Рапп, - вся Пруссия восстала против Наполеона". - "Какое дело! - закричал я, - мы пойдем вперед; при виде победоносных орлов наших все побегут; мы раздавим русской осадный корпус, сожжем Берлин, истребим прусскую армию..." - "Он сумасшедший!" - закричали все генералы. "Молчите или ступайте вон!" - заревел Рапп. "О! если так, черт возьми! - отвечал я весьма спокойно, - я пойду - да! cent mille diables! я пойду; но только не домой, а в неприятельской лагерь. Пусть, кто хочет, сдается военнопленным, пусть проходит парадом мимо этих скифских орд и кладет оружие к ногам тех самых солдат, которых я заставлял трепетать с одной моей ротою! Что ж касается до меня, то объявляю здесь при всех, что не служу более и сей же час перехожу к неприятелю". - "Убирайтесь хоть к черту! Только ступайте вон", - сказал Рапп. Я посмотрел на него с сожалением, бросил презрительный взгляд на толпу трусов, его окружающих, и побежал проститься с вами.

Впрочем, надеюсь, мы скоро увидимся: если капитуляция подписана, то вы свободны и найдете меня в своем лагере. Прощайте!

В самом деле, когда через несколько дней Рославлев выехал из города, то повстречался с Шамбюром на наших аванпостах; они обнялись как старинные приятели. Дежурным по аванпостам был Зарядьев. Он очень обрадовался, увидя Рославлева.

- Ну, братец! - сказал он, - мы было отчаялись тебя и видеть! Как ты похудел!.. Да полно, отцепись от этого француза! Поди-ка сюда!..

- Что, Зарядьев? - перервал Рославлев с улыбкою, - видно, ты еще не забыл, как он пугнул тебя на Нерунге?

- Пугнул!.. Эка фигура! - подкрался втихомолку; а как моя рота выстроилась да пошла катать, так и давай бог ноги! Что за офицер? дрянь!

Прежде был разбойником, а теперь беглый.

- Ну что, как вы с ним ладите?

- С ним? Да не приведи господи! Этот Шамбюр надоел нам всем как горькая редька - этакой безрукой черт! покою нет! Лепечет, шумит, кричит с утра до вечера. До него дошел слух, что в Данциге все его пожитки продали с публичного торга - да и как иначе? Ведь он дезертер. Что ж ты думаешь?

Рвется теперь опять в Данциг - пусти его, да и только! Хочет там всех приколотить до смерти! Эх! не умеют с ним справиться! Дали бы мне его недельки на две, так я бы его вышколил! У меня б он не сошел с палочного караула; а чуть забурлил, так на хлеб, на воду. Небось стал бы шелковой!

Через неделю Рославлев совсем выздоровел, и когда наступил день сдачи крепости, то он отправился вместе со всем штабом вслед за главнокомандующим к Оливским воротам, которыми должны были выходить из Данцига военнопленные французы. Шестнадцать тысяч наших и прусских войск были поставлены в две линии, вдоль по гласису Гагельсбергских укреплений. Сперва явился, в зеленой бархатной шубе, надетой сверх богатого мундира, генерал Рапп; на лице его изображалась глубокая горесть. Этот храбрый воин Наполеона, один из героев Аустерлицкого сражения, в первый раз еще преклонял отягченную лаврами главу свою перед мечом победителя. Вскоре показались французские колонны; наблюдая глубокое молчание, они проходили дивизиями посреди наших линий. Рославлев не мог без сердечного соболезнования глядеть на этих бесстрашных воинов, когда при звуке полковой музыки, пройдя церемониальным маршем мимо наших войск, они снимали с себя все оружие и с поникшими глазами продолжали идти далее.

Многие из французских офицеров плакали; другие, стараясь показывать совершенное равнодушие, курили трубки, идя перед своими взводами. Это последнее обстоятельство не укрылось от зорких глаз капитана Зарядьева.

Когда кончилось сие торжественное шествие, напоминающее блестящие похороны знаменитого военачальника, которому у самой могилы отдают в последний раз все военные почести, наш строгой ротной командир подошел к Рославлеву и спросил его: как ему кажется, хорошо ли прошли церемониальным маршем французы?

- Я, право, этого не заметил, - отвечал Рославлев.

- Так я тебе скажу: они понятия не имеют о фрунтовой службе. Все взводы заваливали, замыкающие шли по флангам, а что всего хуже - заметил ли ты двух взводных начальников, которые во фрунте курили трубки? Ну, братец! Я думал всегда, что они вольница, - да уж это из рук вон!..

- Эх, Зарядьев! до того ли им, чтоб думать о порядке? Посмотрел бы я на тебя, если бы ты должен был проходить мимо неприятеля церемониальным маршем для того, чтоб положить оружие?

- Оно конечно, братец, кто и говорит - обидно! Статься может, что и я не повел бы в ногу мою роту, а все-таки не стал бы курить трубки во фрунте -

воля твоя, любезный... Как хочешь, а нехорошо: дурной пример для солдат.

Мы не станем описывать торжественного входа наших войск в Данциг (Он описан весьма подробно в книге под названием: "Записки касательно похода С.-П.бургского ополчения". - Прим. автора.); не будем также говорить о следствиях этой колоссальной войны всей Европы с французами. Кому неизвестны даже все мелкие происшествия этой чудной эпохи, ознаменованной падением величайшего военного гения нашего времени?

Мы предуведомим только читателей, что различные обстоятельства не допустили Рославлева увидеться с приятелем его Зарецким. Во вторую французскую кампанию полк, в котором служил этот последний, попал в число войск, которые должны были остаться до известного времени во Франции. В течение этого времени остальная часть армии возвратилась в Россию, и Рославлев вышел опять в отставку.

Несколько лет уже продолжался общий мир во всей Европе; торговля процветала, все народы казались спокойными, и Россия, забывая понемногу прошедшие бедствия, начинала уже пользоваться плодами своих побед и неимоверных пожертвований; мы отдохнули, и русские полуфранцузы появились снова в обществах, снова начали бредить Парижем и добиваться почетного названия - обезьян вертлявого народа, который продолжал кричать по-прежнему, что мы варвары, а французы первая нация в свете; вероятно, потому, что русские сами сожгли Москву, а Париж остался целым. В тысяче политических книжонок наперерыв доказывали, что мы никогда не были победителями, что за нас дрался холод, что французы нас всегда били, и благодаря нашему смирению и русскому обычаю - верить всему печатному, а особливо на французском языке

- эти письменные ополчение против нашей военной славы начинали уже понемножку находить отголоски в гостиных комнатах большого света. Мы стали несколько постарее, поумнее; но все еще не смели ходить без помочей, которых концы держали в своих руках господа французы. Кажется, теперь благодаря бога мы вступили уже в юношеский возраст и начинаем чувствовать, что можем прожить и без этих наставников, которые не хотели даже никогда ни приласкать, ни похвалить своих покорных учеников, а всегда забавлялись на их счет, несмотря на то, что улучшение наших фабрик, быстрые успехи народной промышленности, незаметные только для тех, которые не хотят их видеть, все доказывает, что мы ученики довольно понятные. Теперь мы привыкаем любить свое, не стыдимся уже говорить по-русски, и мне даже не раз удавалось слышать (куда, подумаешь, времена переходчивы!) в самых блестящих дамских обществах целые фразы на русском языке без всякой примеси французского.

В 1818 году, ровно через шесть лет после нашествия французов, в один прекрасный майский вечер, в густой липовой роще, под тению ветвистой черемухи, отдыхал после продолжительной прогулки с гостями: своими помещик села Утешина. За большим чайным столом сидела хозяйка, молодая, прекрасная женщина. В исполненных неизъяснимой любви голубых глазах ее, устремленных на двух прелестных малюток, которые играли на ковре, разостланном у ее ног, можно было ясно прочесть все счастие доброй матери и нежной супруги. Муж ее, молодой человек лет тридцати, разговаривал с стариком, который, опираясь на трость с прекурьезным сердоликовым набалдашником, смотрел также не спуская глаз на детей. Их слушал, по-видимому, с большим вниманием, пожилой человек в сером ополченном кафтане с золотыми погончиками; немного поодаль, развалясь на широкой дерновой скамье, курил из огромной пенковой трубки мужчина лет за сорок, высокой и дородной, в полевом кафтане и зеленом кожаном картузе. Подле самого стола, прислонясь спиною к дереву, стоял в форменном сюртуке кавалерийской штаб-офицер с веселым румяным лицом и видный собою; он перелистывал небольшую книжку и беспрестанно улыбался.

- Как хочешь, племянник, - сказал старик, приставив к дереву свою трость и вынимая из кармана резную табакерку из слоновой кости, - я не согласен с тобою: мне кажется, не сын походит на тебя, а дочь; а сын весь в матушку. Не правда ли, Оленька?

- Нет, дядюшка, - отвечала молодая женщина, - они оба походят на Волдемара.

- Так, так, сударыня! - продолжал старик, улыбаясь. - Как бишь у вас эта песня-то поется: Во всем я вижу образ твой?.. Да что это за новая игрушка у твоего Николеньки? Ба! ружье с штыком!

- Это подарок нашего доброго городничего.

- Зарядьева? Ну что, Ильменев, ты вчера был в городе - здоров ли он?

- Слава богу, батюшка Николай Степанович! - отвечал господин в ополченном кафтане, - здоров, да только в больших горях. Ему прислали из губернии, вдобавок к его инвалидной команде, таких уродов, что он не знает, что с ними и делать. Уж ставил, ставил их по ранжиру - никак не уладит! У этого левое плечо выше правого, у того одна нога короче другой, кривобокие да горбатые - ну срам взглянуть! Вчера, сердечный! пробился с ними все утро, да так и бросил.

- Полно читать, Зарецкой, - сказал хозяин, обращаясь к кавалеристу, который продолжал перелистывать книгу, - в первый день после шестилетней разлуки нам, кажется, есть о чем поговорить.

- Сейчас, mon cher, сейчас! Ты не можешь себе представить, какие забавные вещи я нашел в этой книжке. - Да что это такое? - "Guide des voyageurs", тысяча восемьсот семнадцатого года.

- А! книга для путешественников. Я вынул ее сегодня из шкала, чтобы посмотреть, сколько считается жителей в Лондоне. Да что ж ты нашел забавного в этой статистике?

- Кто ж виноват, если ты не читал в ней ни особенных замечаний, ни наставлений, например, как обращаться с русскими дамами... А! вот несколько слов о Москве... Ого!.. вот что! Ну, видно, мои друзья французы не отстанут никогда от старой привычки мешаться в чужие дела. Послушай: Enfin Moscou renait de sa cendre, grace aux Francais qui president a sa reconstruction

(Наконец Москва возрождается из пепла благодаря французам, которые руководят ее восстановлением (фр.)).

- А по-нашему-то, сударь, что это значит, осмелюсь спросить? - сказал гость в полевом кафтане, приостановясь курить свою трубку. - Это значит, сударь, что по милости французов и под их надзором Москва начинает отстраиваться.

- Что, что, батюшка? по милости французов!.. Как так? и это тут написано? Ну, исполать этим французам!.. Ах они хвастунишки, черт их возьми!

Да вот хоть мой дом на Пресне - что я, на их деньги, что ль, его выстроил?

- Может статься, - сказал хозяин, - сочинитель разумел под этим французских архитекторов?

- Французских? Да есть ли хоть один французский архитектор в Москве?

Помилуйте, батюшка Владимир Сергеевич! мало ли у нас своих, доморощенных архитекторов? Что вы, сударь?

- Конечно, Буркин прав, - перервал старик, - да и на что нам иноземных архитекторов? Посмотрите на мой дом! Что, дурно, что ль, выстроен? А строил-то его не француз, не немец, а просто я, русской дворянин - Николай Степанович Ижорской. Покойница сестра, вот ее матушка - не тем будь помянута, - бредила французами. Ну что ж? И отдала строить свой московской дом какому-то приезжему мусью, а он как понаделал ей во всем доме каминов, так она в первую зиму чуть-чуть, бедняжка, совсем не замерзла.

- Действительно так, - примолвил Ильменев, - мало ли у нас своих архитекторов: и губернских, и уездных, и всяких других. Вот кабы, сударь, у нас развели также своих мусьюв да мадамов, а то ищешь, ищешь по всей Москве

- цену ломят необъятную; а что будешь делать? Народ привозный, а ведь известное дело: и товар заморской дороже нашего.

- По милости французов... - повторял Буркин, вытряхая свою трубку. -

Видишь, какие благодетели! Да врут они! Мы без них жгли Москву, так без них и выстроим.

- А что, Владимир? - спросил Зарецкой. - Москва в самом деле поправляется?

- Да, мой друг; но на каждом шагу заметны еще следы ужасного опустошения.

- Вспомнить не могу, - перервал Зарецкой, - в каком жалком виде была наша древняя столица, когда мы - помнишь, Рославлев, я - одетый французским офицером, а ты - московским мещанином - пробирались к Калужской заставе?

помнишь ли, как ты, взглянув на окно одного дома?.. Виноват, мой друг! Я не должен бы был вспоминать тебе об этом... Но уж если я проболтался, так скажи мне, что сделалось с этой несчастной?.. Где она теперь?

- Где она? - повторил Рославлев, взглянув печально на белый мраморный памятник, почти закрытый ветвями развесистой черемухи. На глазах Оленьки навернулись слезы, а старик Ижорской, опустив задумчиво голову, принялся чертить по песку своей тростью.

- Где она? - продолжал Рославлев. - Ах, Александр! Участь ее была почти предсказана. Шесть лет тому назад, в этот же самый час, в ту минуту, когда она на самом этом месте сказала мне: "Мы будем счастливы, да, друг мой, совершенно счастливы!" - сумасшедшая Федора...

Охриплый дикой смех перервал слова Рославлева. Густые ветви черемухи разодвинулись, из-за мраморной урны выглянуло худое, отвратительное лицо Федоры, и громкой хохот ее раздался по всему лесу.

Михаил Загоскин - Рославлев, или Русские в 1812 году - 02, читать текст

См. также Загоскин Михаил Николаевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Три жениха
(Провинциальные очерки) I Тому назад - так точно! - не более двух или ...

ЮРИИ МИЛОСЛАВСКИЙ, или РУССКИЕ В 1612 ГОДУ - 01
Роман Юрий Милославский, или Русские в 1612 году посвящен эпохе национ...