Иван Тургенев
«Дворянское гнездо - 02»

"Дворянское гнездо - 02"

XXVIII


На следующее утро, за чаем, Лемм попросил Лаврецкого дать ему лошадей для того, чтобы возвратиться в город. "Мне пора приняться за дело, то есть за уроки, - заметил старик, - а то я здесь только даром время теряю". Лаврецкий не сразу отвечал ему: он казался рассеянным. "Хорошо, - сказал он наконец, - я с вами сам поеду". Без помощи слуги, кряхтя и сердясь, уложил Лемм небольшой свой чемодан, изорвал и сжег несколько листов нотной бумаги. Подали лошадей. Выходя из кабинета, Лаврецкий положил в карман вчерашний нумер газеты. Во все время дороги и Лемм и Лаврецкий мало говорили друг с другом: каждого из них занимали собственные мысли, и каждый был рад, что другой его не беспокоит. И расстались они довольно сухо, что, впрочем, часто случается между приятелями на Руси. Лаврецкий подвез старика к его домику, тот вылез, достал свой чемодан и, не протягивая своему приятелю руки (он держал чемодан обеими руками перед грудью), не глядя даже на него, сказал ему по-русски: "Прощайте-с!" - "Прощайте", - повторил Лаврецкий и велел кучеру ехать к себе на квартиру. Он нанимал, на всякий случай, квартиру в городе О... Написавши несколько писем и наскоро пообедав, Лаврецкий отправился к Калитиным. Он застал у них в гостиной одного Паншина, который объявил ему, что Марья Дмитриевна сейчас выйдет, и тотчас с самой радушной любезностью вступил с ним в разговор. До того дня Паншин обращался с Лаврецким не то чтоб свысока, а снисходительно; но Лиза, рассказывая Паншину свою вчерашнюю поездку, отозвалась о Лаврецком как о прекрасном и умном человеке; этого было довольно: следовало завоевать "прекрасного" человека. Паншин начал с комплиментов Лаврецкому, с описания восторга, с которым, по его словам, все семейство

Марьи Дмитриевны отзывалось о Васильевском, и потом, по обыкновению своему, ловко перейдя к самому себе, начал говорить о своих занятиях, о воззрениях своих на жизнь, на свет и на службу; сказал слова два о будущности России, о том, как следует губернаторов в руках держать; тут же весело подтрунил над самим собою и прибавил, что, между прочим, ему в Петербурге поручили "de populariser l'idee du cadastre" {"популяризировать идею кадастра" (франц.).}. Он говорил довольно долго, с небрежной самоуверенностью разрешая все затруднения и, как фокусник шарами, играя самыми важными административными и политическими вопросами. Выражения: "Вот что бы я сделал, если б я был правительством"; "Вы, как умный человек, тотчас со мной согласитесь", - не сходили у него с языка. Лаврецкий холодно слушал разглагольствования Паншина: не нравился ему этот красивый, умный и непринужденно изящный человек, с своей светлой улыбкой, вежливым голосом и пытливыми глазами. Паншин скоро догадался, с свойственным ему быстрым пониманием ощущений другого, что не доставляет особенного удовольствия своему собеседнику, и под благовидным предлогом скрылся, решив про себя, что Лаврецкий, может быть, и прекрасный человек, но несимпатичный, "aigri" {"озлобленный" (франц.).} и, "en somme" {"в конце концов" (франц.).}, несколько смешной. Марья Дмитриевна появилась в сопровождении Гедеоновского; потом пришла Марфа Тимофеевна с Лизой, за ними пришли остальные домочадцы; потом приехала и любительница музыки, Беленицына, маленькая, худенькая дама, с почти ребяческим, усталым и красивым личиком, в шумящем черном платье, с пестрым веером и толстыми золотыми браслетами; приехал и муж ее, краснощекий, пухлый человек с большими ногами и руками, с белыми ресницами и неподвижной улыбкой на толстых губах; в гостях жена никогда с ним не говорила, а дома, в минуты нежности, называла его своим поросеночком; Паншин вернулся: очень стало людно и шумно в комнатах. Лаврецкому такое множество народа было не по нутру; особенно сердила его Беленицына, которая то и дело глядела на него в лорнет. Он бы тотчас ушел, если б не Лиза: ему хотелось сказать ей два слова наедине, но он долго не мог улучить удобное мгновенье и довольствовался тем, что с тайной радостью следил за нею взором; никогда ее лицо не казалось ему благородней и милей. Она много выигрывала от близости Беленицыной. Та беспрестанно двигалась на стуле, поводила своими узкими плечиками, смеялась изнеженным смехом и то щурилась, то вдруг широко раскрывала глаза. Лиза сидела смирно, глядела прямо и вовсе не смеялась. Хозяйка села играть в карты с Марфой Тимофеевной, Беленицыным и Гедеоновским, который играл очень медленно, беспрестанно ошибался, моргал глазами и утирал лицо платком. Паншин принял меланхолический вид, выражался кратко, многозначительно и печально, - ни дать ни взять невыказавшийся художник, - но, несмотря на просьбы Беленицыной, которая очень с ним кокетничала, не соглашался спеть свой романс: Лаврецкий его стеснял. Федор Иваныч тоже говорил мало, особенное выражение его лица поразило Лизу, как только он вошел в комнату: она тотчас почувствовала, что он имеет сообщить ей что-то, но, сама не зная почему, боялась расспросить его. Наконец, переходя в залу наливать чай, она невольно поворотила голову в его сторону. Он тотчас пошел вслед за ней.

- Что с вами? - промолвила она, ставя чайник на самовар.

- А разве вы что заметили? - проговорил он.

- Вы сегодня не такой, каким я вас видела до сих пар.

Лаврецкий наклонился над столом.

- Я хотел, - начал он, - передать вам одно известие, но теперь невозможно. Впрочем, прочтите вот, что отмечено карандашом в этом фельетоне, - прибавил он, подавая ей нумер взятого с собою журнала. - Прошу хранить это в тайне, я зайду завтра утром.

Лиза изумилась... Паншин показался на пороге двери: она положила журнал к себе в карман.

- Читали вы "Обермана", Лизавета Михайловна? - задумчиво спросил ее Паншин.

Лиза отвечала ему вскользь и пошла из залы наверх. Лаврецкий вернулся в гостиную и приблизился к игорному столу. Марфа Тимофеевна, распустив ленты чепца и покраснев, начала ему жаловаться на своего партнера Гедеоновского, который, по ее словам, ступить не умел.

- Видно, в карты играть, - говорила она, - не то, что выдумки сочинять.

Тот продолжал моргать глазами и утираться. Лиза пришла в гостиную и села в угол; Лаврецкий посмотрел на нее, она на него посмотрела - и обоим стало почти жутко. Он прочел недоумение и какой-то тайный упрек на ее лице. Поговорить с нею, как бы ему хотелось, он не мог; оставаться в одной комнате с нею, гостем в числе других гостей, - было тяжело: он решился уйти. Прощаясь с нею, он успел повторить, что придет завтра, и прибавил, что надеется на ее дружбу.

- Приходите, - отвечала она с тем же недоумением на лице.

Паншин оживился по уходе Лаврецкого; он начал давать советы Гедеоновскому, насмешливо любезничал с Беленицыной и, наконец, спел свой романс. Но с Лизой он говорил и глядел на нее по-прежнему: значительно и немного печально.

А Лаврецкий опять не спал всю ночь. Ему не было грустно, он не волновался, он затих весь; но он не мог спать. Он даже не вспоминал прошедшего времени; он просто глядел в свою жизнь; сердце его билось тяжело и ровно, часы летели, он и не думал о сне. По временам только всплывала у него в голове мысль: "Да это неправда, это все вздор", - и он останавливался, поникал головою и снова принимался глядеть в свою жизнь.


XXIX


Марья Дмитриевна не слишком ласково приняла Лаврецкого, когда он явился к ней на следующий день. "Вишь, повадился", - подумала она. Он ей сам по себе не очень нравился, да и Паншин, под влиянием которого она находилась, весьма коварно и небрежно похвалил его накануне. Так как она не считала его гостем и не полагала нужным занимать родственника, почти домашнего человека, то и получаса не прошло, как он уже шел с Лизой в саду по аллее. Леночка и Шурочка бегали в нескольких шагах от них по цветнику.

Лиза была спокойна по обыкновению, но более обыкновенного бледна. Она достала из кармана и протянула Лаврецкому мелко сложенный лист журнала.

- Это ужасно! - промолвила она. Лаврецкий ничего не отвечал.

- Да, может быть, это еще и неправда, - прибавила Лиза.

- Оттого-то я и просил вас не говорить об этом никому.

Лиза прошлась немного.

- Скажите, - начала она, - вы не огорчены? нисколько?

- Я сам не знаю, что я чувствую, - отвечал Лаврецкий.

- Но ведь вы ее любили прежде?

- Любил.

- Очень?

- Очень.

- И не огорчены ее смертью?

- Она не теперь для меня умерла.

- Это грешно, что вы говорите... Не сердитесь на меня. Вы меня называете своим другом: друг все может говорить. Мне, право, даже страшно... Вчера у вас такое нехорошее было лицо... Помните, недавно, как вы жаловались на нее? - а ее уже тогда, может быть, на свете не было. Это страшно. Точно это вам в наказание послано.

Лаврецкий горько усмехнулся.

- Вы думаете?.. - По крайней мере я теперь свободен.

Лиза слегка вздрогнула.

- Полноте, не говорите так. На что вам ваша свобода? Вам не об этом теперь надо думать, а о прощении...

- Я давно ее простил, - перебил Лаврецкий и махнул рукой.

- Нет, не то, - возразила Лиза и покраснела. - Вы не так меня поняли. Вы должны позаботиться о том, чтобы вас простили...

- Кому меня прощать?

- Кому? Богу. Кто же может нас простить, кроме бога?

Лаврецкий схватил ее за руку.

- Ах, Лизавета Михайловна, поверьте, - воскликнул он, - я и так довольно был наказан. Я уже все искупил, поверьте.

- Это вы не можете знать, - проговорила Лиза вполголоса. - Вы забыли, - еще недавно, вот когда вы со мной говорили, вы не хотели ее прощать.

Оба молча прошлись по аллее.

- А что же ваша дочь? - спросила вдруг Лиза и остановилась.

Лаврецкий встрепенулся.

- О, не беспокойтесь! Я уже послал письма во все места. Будущность моей дочери, как вы ее... как вы говорите... обеспечена. Не беспокойтесь.

Лиза печально улыбнулась.

- Но вы правы, - продолжал Лаврецкий, - что мне делать с моей свободой? На что мне она?

- Когда вы получили этот журнал? - промолвила Лиза, не отвечая на его вопрос.

- На другой день после вашего посещения.

- И неужели... неужели вы даже не заплакали?

- Нет. Я был поражен; но откуда было взяться слезам? Плакать о прошедшем - да ведь оно у меня все выжжено!.. Самый проступок ее не разрушил мое счастие, а доказал мне только, что его вовсе никогда не бывало. О чем же тут было плакать? Впрочем, кто знает? Я, может быть, был бы более огорчен, если б я получил это известие двумя неделями раньше...

- Двумя неделями? - возразила Лиза. - Да что ж такое случилось в эти две недели?

Лаврецкий ничего не отвечал, а Лиза вдруг покраснела еще пуще прежнего.

- Да, да, вы угадали, - подхватил внезапно Лаврецкий, - в течение этих двух недель я узнал, что значит чистая женская душа, и мое прошедшее еще больше от меня отодвинулось.

Лиза смутилась и тихонько пошла в цветник к Леночке и Шурочке.

- А я доволен тем, что показал вам этот журнал, - говорил Лаврецкий, идя за нею следом, - я уже привык ничего не скрывать от вас и надеюсь, что и вы отплатите мне таким же доверием.

- Вы думаете? - промолвила Лиза и остановилась. - В таком случае я бы должна была... Да нет! Это невозможно.

- Что такое? Говорите, говорите.

- Право, мне кажется, я не должна... А впрочем, - прибавила Лиза и с улыбкой оборотилась к Лаврецкому, - что за откровенность вполовину? Знаете ли? я получила сегодня письмо.

- От Паншина?

- Да, от него... Почему вы знаете?

- Он просит вашей руки?

- Да, - произнесла Лиза и прямо и серьезно посмотрела Лаврецкому в глаза.

Лаврецкий, в свою очередь, серьезно посмотрел на Лизу.

- Ну, и что же вы ему отвечали? - проговорил он наконец.

- Я не знаю, что отвечать, - возразила Лиза и опустила сложенные руки.

- Как? Ведь вы его любите?

- Да, он мне нравится; он, кажется, хороший человек.

- Вы то же самое и в тех же самых выражениях сказали мне четвертого дня. Я желаю знать, любите ли вы его тем сильным, страстным чувством, которое мы привыкли называть любовью?

- Как вы понимаете, - нет.

- Вы в него не влюблены?

- Нет. Да разве это нужно?

- Как?

- Маменьке он нравится, - продолжала Лиза, - он добрый; я ничего против него не имею.

- Однако вы колеблетесь?

- Да... и, может быть, - вы, ваши слова тому причиной. Помните, что вы третьего дня говорили? Но это слабость...

- О дитя мое! - воскликнул вдруг Лаврецкий, и голос его задрожал, - не мудрствуйте лукаво, не называйте слабостью крик вашего сердца, которое не хочет отдаться без любви. Не берите на себя такой страшной ответственности перед тем человеком, которого вы не любите и которому хотите принадлежать...

- Я слушаюсь, я ничего не беру на себя, - произнесла было Лиза...

- Слушайтесь вашего сердца; оно одно вам скажет правду, - перебил ее Лаврецкий... - Опыт, рассудок - все это прах и суета! Не отнимайте у себя лучшего, единственного счастья на земле.

- Вы ли это говорите, Федор Иваныч? Вы сами женились по любви - и были ли вы счастливы? Лаврецкий всплеснул руками.

- Ах, не говорите обо мне! Вы и понять не можете всего того, что молодой, неискушенный, безобразно воспитанный мальчик может принять за любовь!.. Да и, наконец, к чему клеветать на себя? Я сейчас вам говорил, что я не знал счастья... нет! я был счастлив!

- Мне кажется, Федор Иваныч, - произнесла, понизив голос, Лиза (когда она не соглашалась с своим собеседником, она всегда понижала голос; притом она чувствовала большое волнение), - счастье на земле зависит не от нас...

- От нас, от нас, поверьте мне (он схватил ее за обе руки; Лиза побледнела и почти с испугом, но внимательно глядела на него), лишь бы мы не портили сами своей жизни. Для иных людей брак по любви может быть несчастьем; но не для вас, с вашим спокойным нравом, с вашей ясной душой! Умоляю вас, не выходите замуж без любви, по чувству долга, отреченья, что ли... Это то же безверие, тот же расчет - и еще худший. Поверьте мне - я имею право это говорить: я дорого заплатил за это право. И если ваш бог...

В это мгновенье Лаврецкий заметил, что Леночка и Шурочка стояли подле Лизы и с немым изумленьем уставились на него. Он выпустил Лизины руки, торопливо проговорил: "Извините меня, пожалуйста", - и направился к дому.

- Об одном только прошу я вас, - промолвил он, возвращаясь к Лизе, - не решайтесь тотчас, подождите, подумайте о том, что я вам сказал. Если б даже вы не поверили мне, если б вы решились на брак по рассудку - и в таком случае не за господина Паншина вам выходить: он не может быть вашим мужем... Не правда ли, вы обещаетесь мне не спешить?

Лиза хотела ответить Лаврецкому - и ни слова не вымолвила, не оттого, что она решилась "спешить"; но оттого, что сердце у ней слишком сильно билось и чувство, похожее на страх, захватило дыхание.


XXX


Уходя от Калитиных, Лаврецкий встретился с Паншиным; они холодно поклонились друг другу. Лаврецкий пришел к себе на квартиру и заперся. Он испытывал ощущения, едва ли когда-нибудь им. испытанные. Давно ли находился он в состоянии "мирного оцепенения"? давно ли чувствовал себя, как он выражался, на самом дне реки? Что же изменило его положение? что вынесло его наружу, на поверхность? самая обыкновенная, неизбежная, хотя всегда неожиданная случайность: смерть? Да; но он не столько думал о смерти жены, о своей свободе, сколько о том, какой ответ даст Паншину Лиза? Он чувствовал, что в течение трех последних дней он стал глядеть на нее другими глазами; он вспоминал, как, возвращаясь домой и думая о ней в тиши ночи, он говорил самому себе: "Если бы!.." Это "если бы", отнесенное им к прошедшему, к невозможному, сбылось, хоть, и не так, как он полагал, - но одной его свободы было мало. "Она послушается матери, - думал он, - она выйдет за Паншина; но если даже она ему откажет - не все ли равно для меня?" Проходя перед зеркалом, он мельком взглянул на свое лицо и пожал плечами.

День пронесся быстро в этих размышлениях; настал вечер. Лаврецкий отправился к Калитиным. Он шел поспешно, но к дому их приблизился замедленными шагами. Перед крыльцом стояли дрожки Паншина. "Ну, - подумал Лаврецкий, - не буду эгоистом", и вошел в дом. В доме он никого не встретил, и в гостиной было тихо; он отворил дверь и увидел Марью Дмитриевну, игравшую в пикет с Паншиным. Паншин молча ему поклонился, а хозяйка дома воскликнула: "Вот неожиданно!" - и слегка нахмурила брови. Лаврецкий подсел к ней и стал глядеть ей в карты.

- Вы разве умеете в пикет? - спросила она его с какой-то скрытой досадой и тут же объявила, что разнеслась.

Паншин счел девяносто и начал учтиво и спокойно брать взятки, с строгим и достойным выражением на лице. Так должны играть дипломаты; вероятно, так и он играл в Петербурге с каким-нибудь сильным сановником, которому желал внушить выгодное мнение о своей солидности и зрелости. "Сто один, сто два, черви, сто три", - мерно раздавался его голос, и Лаврецкий не мог понять, чем он звучал: укоризной или самодовольствием.

- Можно видеть Марфу Тимофеевну? - спросил он, замечая, что Паншин с еще большим достоинством принимался тасовать карты. Художника в нем уже не замечалось и тени.

- Я думаю, можно. Она у себя, наверху, - отвечала Марья Дмитриевна, - осведомьтесь.

Лаврецкий отправился наверх. И Марфу Тимофеевну он застал за картами: она играла в дурачки с Настасьей Карповной. Роска залаяла на него; но обе старушки приветливо его приняли, особенно Марфа Тимофеевна казалась в духе.

- А! Федя! Милости просим, - промолвила она, - садись, мой батюшка. А мы сейчас доиграем. Хочешь варенья? Шурочка, достань ему банку с клубникой. Не хочешь? Ну, так сиди так; а курить - не кури: не могу я табачища вашего терпеть, да и Матрос от него чихает.

Лаврецкий поспешил объявить, что вовсе не желает курить.

- Был ты внизу? - продолжала старушка, - кого там видел? Паншин все там торчит? А Лизу видел? Нет? Она сюда хотела прийти... Да вот и она; легка на помине.

Лиза вошла в комнату и, увидев Лаврецкого, покраснела.

- Я к вам на минутку, Марфа Тимофеевна, - начала было она...

- Зачем на минутку? - возразила старушка. - Что это вы все, молодые девки, за непоседы за такие? Ты видишь, у меня гость: покалякай с ним, займи его.

Лиза присела на край стула, подняла глаза на Лаврецкого - и почувствовала, что ей нельзя было не дать ему знать, чем кончилось ее свидание с Паншиным. Но как это сделать? Ей и стыдно было и неловко. Давно ли она познакомилась с ним, с этим человеком, который и в церковь редко ходит и так равнодушно переносит кончину жены, - и вот уже она сообщает ему свои тайны... Правда, он принимает в ней участие; она сама верит ему и чувствует к нему влеченье; но все-таки ей стыдно стало, точно чужой вошел в ее девическую, чистую комнату.

Марфа Тимофеевна пришла ей на помощь.

- Ведь если ты его занимать не будешь, - заговорила она, - кто ж его, бедненького, займет? Я для него слишком стара, он для меня слишком умен, а для Настасьи Карповны он слишком стар: ей все молоденьких подавай.

- Чем же я могу запять Федора Иваныча? - промолвила Лиза. - Если он хочет, я лучше ему что-нибудь на фортепьяно сыграю, - прибавила она нерешительно.

- И прекрасно; ты у меня умница, - возразила Марфа Тимофеевна. - Ступайте, мои милые, вниз; когда кончите, приходите; а я вот в дурах осталась, мне обидно, я отыграться хочу.

Лиза встала. Лаврецкий пошел за ней. Спускаясь с лестницы, Лиза остановилась.

- Правду говорят, - начала она, - что сердце людское исполнено противоречий. Ваш пример должен был испугать меня, сделать меня недоверчивой к бракам по любви, а я...

- Вы отказали ему? - перебил Лаврецкий.

Нет; но и не согласилась. Я ему все сказала: все, что я чувствовала, и попросила его подождать. Довольны вы? - прибавила она с быстрой улыбкой и, слегка трогая перила рукою, сбежала с лестницы.

- Что мне сыграть вам? - спросила она, поднимая крышку фортепьяно.

- Что хотите, - отвечал Лаврецкий и сел так, что мог смотреть на нее.

Лиза начала играть и долго не отводила глаз от своих пальцев. Она взглянула, наконец, на Лаврецкого, и остановилась: так чудно и странно показалось ей его лицо.

- Что с вами? - спросила она.

- Ничего, - возразил он, - мне очень хорошо; я рад за вас, я рад вас видеть; продолжайте.

- Мне кажется, - говорила Лиза несколько мгновений спустя, - если бы он точно меня любил, он бы не написал этого письма; он должен был бы чувствовать, что я не могу отвечать ему теперь.

- Это не важно, - промолвил Лаврецкий, - важно то, что вы его не любите.

- Перестаньте, что это за разговор! Мне все мерещится ваша покойная жена, и вы мне страшны.

- Не правда ли, Вольдемар, как мило играет моя Лизет? - говорила в то же время Марья Дмитриевна Паншину.

- Да, - отвечал Паншин, - очень мило.

Марья Дмитриевна с нежностью посмотрела на молодого своего партнера; но тот принял еще более важный и озабоченный вид и объявил четырнадцать королей.


XXXI


Лаврецкий не был молодым человеком; он не мог долго обманываться насчет чувства, внушенного ему Лизой; он окончательно в тот же день убедился в том, что полюбил ее. Не много радости принесло ему это убеждение. "Неужели, - подумал он, - мне в тридцать пять лет нечего другого делать, как опять отдать свою душу в руки женщины? Но Лиза не чета той: она бы не потребовала от меня постыдных жертв; она не отвлекла бы меня от моих занятий; она бы сама воодушевила меня на честный, строгий труд, и мы пошли бы оба вперед к прекрасной цели. Да, - кончил он свои размышления, - все это хорошо, но худо то, что она вовсе не захочет пойти со мной. Недаром она сказала мне, что я ей страшен. Зато и Паншина она не любит... Слабое утешение!"

Лаврецкий поехал в Васильевское; но и четырех дней там не выжил, - так ему показалось скучно. Его томило также ожидание: известие, сообщенное г-м Жюлем, требовало подтверждения, а он не получал никаких писем. Он вернулся в город и просидел вечер у Калитиных. Ему легко было заметить, что Марья Дмитриевна была против него восстановлена; но ему удалось несколько умилостивить ее, проиграв ей рублей пятнадцать в пикет, и он провел около получаса почти наедине с Лизой, несмотря на то, что мать ей еще накануне советовала не быть слишком фамильярной с человеком "qui a un si grand ridicule" {"с которым случилась такая нелепость" (франц.).}. Он нашел в ней перемену: она стала как будто задумчивее, попеняла ему за его отсутствие и спросила его: не пойдет ли он на другой день к обедне? (На другой день было воскресенье.)

- Ступайте, - сказала она прежде, чем он успел ответить, - мы вместе помолимся за упокой ее души. - Потом она прибавила, что не знает, как ей быть, не знает, имеет ли она право заставлять Паншина долее ждать ее решения.

- Почему же? - спросил Лаврецкин.

- Потому, - сказала она, - что я уже теперь начинаю подозревать, какое будет это решение.

Она объявила, что голова у ней болит, и ушла к себе наверх, нерешительно протянув Лаврецкому кончики пальцев.

На другой день Лаврецкий отправился к обедне. Лиза уже была в церкви, когда он пришел. Она заметила его, хотя не обернулась к нему. Она усердно молилась: тихо светились ее глаза, тихо склонялась и поднималась ее голова. Он почувствовал, что она молилась и за него, - и чудное умиление наполнило его душу. Ему было и хорошо и немного совестно. Чинно стоявший народ, родные лица, согласное пение, запах ладану, длинные косые лучи от окон, самая темнота стен и сводов - все говорило его сердцу. Давно не был он в церкви, давно не обращался к богу; он и теперь не произнес никаких молитвенных слов, - он без слов даже не молился, - но хотя на мгновенье если не телом, то всем помыслом своим повергнулся ниц и приник смиренно к земле. Вспомнилось ему, как в детстве он всякий раз в церкви до тех пор молился, пока не ощущал у себя на лбу как бы чьего-то свежего прикосновения; это, думал он тогда, ангел-хранитель принимает меня, кладет на меня печать избрания. Он взглянул на Лизу... "Ты меня сюда привела, - подумал он, - коснись же меня, коснись моей души". Она все так же тихо молилась; лицо ее показалось ему радостным, и он умилился вновь, он попросил другой душе - покоя, своей - прощенья...

Они встретились на паперти; она приветствовала его с веселой и ласковой важностью. Солнце ярко освещало молодую траву на церковном дворе, пестрые платья и платки женщин; колокола соседних церквей гудели в вышине; воробьи чирикали по заборам. Лаврецкий стоял с непокрытой головой и улыбался; легкий ветерок вздымал его волосы и концы лент Лизиной шляпы. Он посадил Лизу и бывшую с ней Леночку в карету, роздал все свои деньги нищим и тихонько побрел домой.


XXXII


Настали трудные дни для Федора Иваныча. Он находился в постоянной лихорадке. Каждое утро отправлялся он на почту, с волненьем распечатывал письма, журналы - и нигде не находил ничего, что бы могло подтвердить или опровергнуть роковой слух. Иногда он сам себе становился гадок: "Что это я, - думал он, - жду, как ворон крови, верной вести о смерти жены!" К Калитиным он ходил каждый день; но и там ему не становилось легче: хозяйка явно дулась на него, принимала его из снисхождения; Паншин обращался с ним преувеличенно вежливо; Лемм напустил на себя мизантропию и едва кланялся ему, - а главное: Лиза как будто его избегала. Когда же ей случалось остаться с ним наедине, в ней, вместо прежней доверчивости, проявлялось замешательство; она не знала, что сказать ему, и он сам чувствовал смущение. Лиза в несколько дней стала не та, какою он ее знал: в ее движениях, голосе, в самом смехе замечалась тайная тревога, небывалая прежде неровность. Марья Дмитриевна, как истая эгоистка, ничего не подозревала; но Марфа Тимофеевна начинала присматривать за своей любимицей. Лаврецкий не раз упрекнул себя в том, что показал Лизе полученный им нумер журнала: он не мог не сознаться, что в его душевном состоянии было что-то возмутительное для чистого чувства. Он полагал также, что перемена в Лизе происходила от ее борьбы с самой собою, от ее сомнений: какой ответ дать Паншину? Однажды она принесла ему книгу, роман Вальтер Скотта, который она сама у него спросила.

- Вы прочли эту книгу? - проговорил он.

- Нет; мне теперь не до книг, - отвечала она и хотела уйти.

- Постойте на минуту; я с вами так давно не был наедине. Вы словно меня боитесь.

- Да.

- Отчего же, помилуйте?

- Не знаю.

Лаврецкий помолчал.

- Скажите, - начал он, - вы еще не решились?

- Что вы хотите сказать? - промолвила она, не поднимая глаз.

- Вы понимаете меня...

Лиза вдруг вспыхнула.

- Не спрашивайте меня ни о чем, - произнесла она с живостью, - я ничего не знаю; я сама себя не знаю...

И она тотчас же удалилась.

На следующий день Лаврецкий приехал к Калитиным после обеда и застал у них все приготовления ко всенощной. В углу столовой на четырехугольном столе, покрытом чистой скатертью, уже находились прислоненные к стене небольшие образа в золотых окладах, с маленькими тусклыми алмазами на венчиках. Старый слуга, в сером фраке и башмаках, прошел, не спеша и не стуча каблуками, через всю комнату, поставил две восковые свечи в тонких подсвечниках перед образами, перекрестился, поклонился и тихо вышел. Неосвещенная гостиная была пуста. Лаврецкий походил по столовой, спросил - не именинница ли кто? Ему отвечали шепотом, что нет, а что всенощную заказали по желанию Лизаветы Михайловны да Марфы Тимофеевны; что хотели было чудотворную икону поднять, но что она уехала за тридцать верст к больному. Скоро прибыл вместе с дьячками и священник, человек уже не молодой, с большой лысиной, и громко кашлянул в передней; дамы тотчас вереницей потянулись из кабинета и подошли к нему под благословение; Лаврецкий молча им поклонился; и они ему поклонились молча. Священник постоял немного, еще раз откашлянулся и спросил вполголоса басом:

- Приступать прикажете?

- Приступите, батюшка, - возразила Марья Дмитриевна.

Он начал облачаться; дьячок в стихаре подобострастно попросил уголька; запахло ладаном. Из передней вышли горничные и лакеи и остановились сплошной кучкой перед дверями. Роска, никогда не сходившая сверху, вдруг появилась в столовой: ее стали выгонять - она испугалась, завертелась и села; лакей подхватил ее и унес. Всенощная началась. Лаврецкий прижался в уголок; ощущения его были странны, почти грустны; он сам не мог хорошенько разобрать, что он чувствовал. Марья Дмитриевна стояла впереди всех, перед креслами; она крестилась изнеженно-небрежно, по-барски - то оглядывалась, то вдруг поднимала взоры кверху: она скучала. Марфа Тимофеевна казалась озабоченной; Настасья Карповна клала земные поклоны и вставала с каким-то скромным и мягким шумом; Лиза, как стала, так и не двигалась с места и не шевелилась; по сосредоточенному выражению ее лица можно было догадаться, что она пристально и горячо молилась. Прикладываясь ко кресту по окончании всенощной, она также поцеловала большую красную руку священника. Марья Дмитриевна пригласила его откушать чаю; он снял епитрахиль, принял несколько светский вид и вместе с дамами перешел в гостиную. Начался разговор, не слишком оживленный. Священник выпил четыре чашки, беспрестанно отирая платком свою лысину, рассказал, между прочим, что купец Авошников пожертвовал семьсот рублей на позолоту церковного "кумпола", и сообщил верное средство против веснушек. Лаврецкий подсел было к Лизе, но она держалась строго, почти сурово, и ни разу не взглянула на него. Она как будто с намерением его не замечала; какая-то холодная, важная восторженность нашла на нее. Лаврецкому почему-то все хотелось улыбнуться и сказать что-нибудь забавное; но на сердце у него было смущение, и он ушел наконец, тайно недоумевая... Он чувствовал: что-то было в Лизе, куда он проникнуть не мог.

В другой раз Лаврецкий, сидя в гостиной и слушая вкрадчивые, но тяжелые разглагольствования Гедеоновского, внезапно, сам не зная почему, оборотился и уловил глубокий, внимательный, вопросительный взгляд в глазах Лизы... Он был устремлен на него, этот загадочный взгляд. Лаврецкий целую ночь потом о нем думал. Он любил не как мальчик, не к лицу ему было вздыхать и томиться, да и сама Лиза не такого рода чувство возбуждала; но любовь на всякий возраст имеет свои страданья, - и он испытал их вполне.


XXXIII


Однажды Лаврецкий, по обыкновению своему, сидел у Калитиных. После томительного жаркого дня наступил такой прекрасный вечер, что Марья Дмитриевна, несмотря на свое отвращение к сквозному ветру, велела отворить все окна и двери в сад и объявила, что в карты играть не станет, что в такую погоду в карты играть грех, а должно наслаждаться природой. Из гостей был один Паншин. Настроенный вечером и не желая петь перед Лаврецким, но чувствуя прилив художнических ощущений, он пустился в поэзию: прочел хорошо, но слишком сознательно и с ненужными тонкостями, несколько стихотворений Лермонтова (тогда Пушкин не успел еще опять войти в моду) - и вдруг, как бы устыдясь своих излияний, начал, по поводу известной "Думы", укорять и упрекать новейшее поколение; причем не упустил случая изложить, как бы он все повернул по-своему, если б власть у него была в руках. "Россия, - говорил он, - отстала от Европы; нужно подогнать ее. Уверяют, что мы молоды, - это вздор; да и притом у нас изобретательности нет; сам Х<омяко>в признается в том, что мы даже мышеловки не выдумали. Следовательно, мы поневоле должны заимствовать у других. Мы больны, говорит Лермонтов, - я согласен с ним; но мы больны оттого, что только наполовину сделались европейцами; чем мы ушиблись, тем мы и лечиться должны ("Le cadastre", - подумал Лаврецкий). У нас, - продолжал он, - лучшие головы - les meilleures tetes - давно в этом убедились; все народы в сущности одинаковы; вводите только хорошие учреждения - и дело с концом. Пожалуй, можно приноравливаться к существующему народному быту; это наше дело, дело людей... (он чуть не сказал: государственных) служащих; но, в случае нужды, не беспокойтесь: учреждения переделают самый этот быт". Марья Дмитриевна с умилением поддакивала Паншину. "Вот какой, - думала она, - умный человек у меня беседует". Лиза молчала, прислонившись к окну; Лаврецкий молчал тоже; Марфа Тимофеевна, игравшая в уголке в карты с своей приятельницей, ворчала себе что-то под нос. Паншин расхаживал по комнате и говорил красиво, но с тайным озлобленьем: казалось, он бранил не целое поколенье, а нескольких известных ему людей. В саду Калитиных, в большом кусту сирени, жил соловей; его первые вечерние звуки раздавались в промежутках красноречивой речи; первые звезды зажигались на розовом небе над неподвижными верхушками лип. Лаврецкий поднялся и начал возражать Паншину; завязался спор. Лаврецкий отстаивал молодость и самостоятельность России; отдавал себя, свое поколение на жертву, - но заступался за новых людей, за их убеждения и желания; Паншин возражал раздражительно и резко, объявил, что умные люди должны все переделать, и занесся, наконец, до того, что, забыв свое камер-юнкерское звание и чиновничью карьеру, назвал Лаврецкого отсталым консерватором, даже намекнул - правда, весьма отдаленно - на его ложное положение в обществе. Лаврецкий не рассердился, не возвысил голоса (он вспомнил, что Михалевич тоже называл его отсталым - только вольтериянцем) - и спокойно разбил Паншина на всех пунктах. Он доказал ему невозможность скачков и надменных переделок с высоты чиновничьего самосознания - переделок, не оправданных ни знанием родной земли, ни действительной верой в идеал, хотя бы отрицательный; привел в пример свое собственное воспитание, требовал прежде всего признания народной правды и смирения перед нею - того смирения, без которого и смелость противу лжи невозможна; не отклонился, наконец, от заслуженного, по его мнению, упрека в легкомысленной растрате времени и сил.

- Все это прекрасно! - воскликнул, наконец, раздосадованный Паншин, - вот вы, вернулись в Россию, - что же вы намерены делать?

- Пахать землю, - отвечал Лаврецкий, - и стараться как можно лучше ее пахать.

- Это очень похвально, бесспорно, - возразил Паншин, - и мне сказывали, что вы уже большие сделали успехи по этой части; но согласитесь, что не всякий способен на такого рода занятия.

- Une nature poetique {Поэтическая натура (франц.).}, - заговорила Марья Дмитриевна, - конечно, не может пахать... et puis {и потом (франц.).}, вы призваны, Владимир Николаич, делать все en grand {в крупном масштабе (франц.).}.

Этого было слишком даже для Паншина: он замялся - и замял разговор. Он попытался перевести его на красоту звездного неба, на музыку Шуберта - все как-то не клеилось; он кончил тем, что предложил Марье Дмитриевне сыграть с ней в пикет. "Как! в такой вечер?" - слабо возразила она; однако велела принести карты.

Паншин с треском разорвал новую колоду, а Лиза и Лаврецкий, словно сговорившись, оба встали и поместились возле Марфы Тимофеевны. Им сделалось вдруг так хорошо обоим, что они даже побоялись остаться вдвоем, - и в то же время они почувствовали оба, что испытанное ими в последние дни смущение исчезло и не возвратится более. Старушка потрепала украдкой Лаврецкого по щеке, лукаво прищурилась и несколько раз покачала головой, приговаривая шепотом: "Отделал умника, спасибо". Все затихло в комнате; слышалось только слабое потрескивание восковых свечей; да иногда стук руки по столу, да восклицание или счет очков, да широкой волной вливалась в окна, вместе с росистой прохладой, могучая, до дерзости звонкая, песнь соловья.


XXXIV


Лиза не вымолвила ни одного слова в течение спора между Лаврецким и Паншиным, но внимательно следила за ним и вся была на стороне Лаврецкого. Политика ее занимала очень мало; но самонадеянный тон светского чиновника (он никогда еще так не высказывался) ее отталкивал; его презрение к России ее оскорбило. Лизе и в голову не приходило, что она патриотка; но ей было по душе с русскими людьми; русский склад ума ее радовал; она, не чинясь, по целым часам беседовала с старостой материнского имения, когда он приезжал в город, и беседовала с ним, как с ровней, без всякого барского снисхождения. Лаврецкий все это чувствовал: он бы не стал возражать одному Паншину; он говорил только для Лизы. Друг другу они ничего не сказали, даже глаза их редко встречались; но оба они поняли, что тесно сошлись в этот вечер, поняли, что и любят и не любят одно и то же. В одном только они расходились; но Лиза втайне надеялась привести его к богу. Они сидели возле Марфы Тимофеевны и, казалось, следили за ее игрой; да они и действительно за ней следили, - а между тем у каждого из них сердце росло в груди, и ничего для них не пропадало: для них пел соловей, и звезды горели, и деревья тихо шептали, убаюканные и сном, и негой лета, и теплом. Лаврецкий отдавался весь увлекавшей его волне - и радовался; но слово не выразит того, что происходило в чистой душе девушки: оно было тайной для нее самой; пусть же оно останется и для всех тайной. Никто не знает, никто не видел и не увидит никогда, как, призванное к жизни и расцветанию, наливается и зреет зерно в лоне земли.

Пробило десять часов. Марфа Тимофеевна отправилась к себе наверх с Настасьей Карповной; Лаврецкий и Лиза прошлись по комнате, остановились перед раскрытой дверью сада, взглянули в темную даль, потом друг на друга - и улыбнулись; так, кажется, взялись бы они за руки, наговорились бы досыта. Они вернулись к Марье Дмитриевне и к Паншину, у которых пикет затянулся. Последний "король" кончился наконец, и хозяйка встала, кряхтя и охая, с обложенного подушками кресла; Паншин взял шляпу, поцеловал у Марьи Дмитриевны руку, заметил, что иным счастливцам теперь ничто не мешает спать или наслаждаться ночью, а ему придется до утра просидеть над глупыми бумагами, холодно раскланялся с Лизой (он не ожидал, что в ответ на его предложение она попросит подождать, - и потому дулся на нее) - и удалился. Лаврецкий отправился вслед за ним. У ворот они расстались; Паншин разбудил своего кучера, толкнув его концом палки в шею, сел на дрожки и покатил. Лаврецкому не хотелось идти домой: он вышел из города в поле. Ночь была тиха и светла, хотя луны не было; Лаврецкий долго бродил по росистой траве; узкая тропинка попалась ему; он пошел по ней. Она привела его к длинному забору, к калитке; он попытался, сам не зная зачем, толкнуть ее: она слабо скрыпнула и отворилась, словно ждала прикосновения его руки. Лаврецкий очутился в саду, сделал несколько шагов по липовой аллее и вдруг остановился в изумлении: он узнал сад Калитиных.

Он тотчас же вошел в черное пятно тени, падавшей от густого орехового куста, и долго стоял неподвижно, дивясь и пожимая плечами.

"Это недаром", - подумал он.

Все было тихо кругом; со стороны дома не приносилось никакого звука. Он осторожно пошел вперед. Вот, на повороте аллеи, весь дом вдруг глянул на него своим темным фасом; в двух только окнах наверху мерцал свет: у Лизы горела свеча за белым занавесом, да у Марфы Тимофеевны в спальне перед образом теплилась красным огоньком лампадка, отражаясь ровным сиянием на золоте оклада; внизу дверь на балкон широко зевала, раскрытая настежь. Лаврецкий сел на деревянную скамейку, подперся рукою и стал глядеть на эту дверь да на окно Лизы. В городе пробило полночь; в доме маленькие часики тонко прозвенели двенадцать; сторож дробно поколотил по доске. Лаврецкий ничего не думал, ничего не ждал; ему приятно было чувствовать себя вблизи Лизы, сидеть в ее саду на скамейке, где и она сидела не однажды... Свет исчез в Лизиной комнате. "Спокойной ночи, моя милая девушка", - прошептал Лаврецкий, продолжая сидеть неподвижно и не сводя взора с потемневшего окна.

Вдруг свет появился в одном из окон нижнего этажа, перешел в другое, в третье... Кто-то шел со свечкой по комнатам. "Неужели Лиза? Не может быть!.."

Лаврецкий приподнялся... Мелькнул знакомый облик, и в гостиной появилась Лиза. В белом платье, с нерасплетенными косами по плечам, она тихонько подошла к столу, нагнулась над ним, поставила свечку и чего-то поискала; потом, обернувшись лицом к саду, она приблизилась к раскрытой двери и, вся белая, легкая, стройная, остановилась на пороге. Трепет пробежал по членам Лаврецкого.

- Лиза! - сорвалось едва внятно с его губ.

Она вздрогнула и начала всматриваться в темноту.

- Лиза! - повторил Лаврецкий громче и вышел из тени аллеи.

Лиза с испугом вытянула голову и пошатнулась назад: она узнала его. Он назвал ее в третий раз и протянул к ней руки. Она отделилась от двери и вступила в сад.

- Вы? - проговорила она. - Вы здесь?

- Я... я... выслушайте меня, - прошептал Лаврецкий и, схватив ее руку, повел ее к скамейке.

Она шла за ним без сопротивления; ее бледное лицо, неподвижные глаза, все ее движения выражали несказанное изумление. Лаврецкий посадил ее на скамейку и сам стал перед ней.

- Я не думал прийти сюда, - начал он, - меня привело... Я... я... я люблю вас, - произнес он с невольным ужасом.

Лиза медленно взглянула на него; казалось, она только в это мгновение поняла, где она и что с нею. Она хотела подняться, не могла и закрыла лицо руками.

- Лиза, - произнес Лаврецкий, - Лиза, - повторил он и склонился к ее ногам...

Ее плечи начали слегка вздрагивать, пальцы бледных рук крепче прижались к лицу.

- Что с вами? - промолвил Лаврецкий и услышал тихое рыдание. Сердце его захолонуло... Он понял, что значили эти слезы. - Неужели вы меня любите? - прошептал он и коснулся ее коленей.

- Встаньте, - послышался ее голос, - встаньте, Федор Иваныч. Что мы это делаем с вами?

Он встал и сел подле нее на скамейку. Она уже не плакала и внимательно глядела на него своими влажными глазами.

- Мне страшно; что это мы делаем? - повторила она.

- Я вас люблю, - проговорил он снова, - я готов отдать вам всю жизнь мою.

Она опять вздрогнула, как будто ее что-то ужалило, и подняла взоры к небу.

- Это все в божьей власти, - промолвила она.

- Но вы меня любите, Лиза? Мы будем счастливы?

Она опустила глаза; он тихо привлек ее к себе, и голова ее упала к нему на плечо... Он отклонил немного свою голову и коснулся ее бледных губ.


-


Полчаса спустя Лаврецкий стоял уже перед калиткой сада. Он нашел ее запертою и принужден был перепрыгнуть через забор. Он вернулся в город и пошел по заснувшим улицам. Чувство неожиданной, великой радости наполняло его душу; все сомнения в нем замерли. "Исчезни, прошедшее, темный призрак, - думал он, - она меня любит, она будет моя". Вдруг ему почудилось, что в воздухе над его головою разлились какие-то дивные, торжествующие звуки; он остановился: звуки загремели еще великолепней; певучим, сильным потоком струились они, - и в них, казалось, говорило и пело все его счастье. Он оглянулся: звуки неслись из двух верхних окон небольшого дома.

- Лемм! - вскрикнул Лаврецкий и побежал к дому. - Лемм! Лемм! - повторил он громко.

Звуки замерли, и фигура старика в шлафроке, с раскрытой грудью и растрепанными волосами, показалась в окне.

- Ага! - проговорил он с достоинством, - это вы?

- Христофор Федорыч, что это за чудная музыка! Ради бога, впустите меня.

Старик, ни слова не говоря, величественным движением руки кинул из окна ключ от двери на улицу. Лаврецкий проворно вбежал наверх, вошел в комнату и хотел было броситься к Лемму; но тот повелительно указал ему на стул, отрывисто сказал по-русски: "Садитесь и слушить"; сам сел за фортепьяно, гордо и строго взглянул кругом и заиграл. Давно Лаврецкий не слышал ничего подобного: сладкая, страстная мелодия с первого звука охватывала сердце; она вся сияла, вся томилась вдохновением, счастьем, красотою, она росла и таяла; она касалась всего, что есть на земле дорогого, тайного, святого; она дышала бессмертной грустью и уходила умирать в небеса. Лаврецкий выпрямился и стоял, похолоделый и бледный от восторга. Эти звуки так и впивались в его душу, только что потрясенную счастьем любви; они сами пылали любовью. "Повторите", - прошептал он, как только раздался последний аккорд. Старик бросил на него орлиный взор, постучал рукой по груди и, проговорив, не спеша, на родном своем языке: "Это я сделал, ибо я великий музыкант", - снова сыграл свою чудную композицию. В комнате не было свечей; свет поднявшейся луны косо падал в окна; звонко трепетал чуткий воздух; маленькая, бедная комнатка казалась святилищем, и высоко и вдохновенно поднималась в серебристой полутьме голова старика. Лаврецкий подошел к нему и обнял его. Сперва Лемм не отвечал на его объятие, даже отклонил его локтем; долго, не шевелясь ни одним членом, глядел он все так же строго, почти грубо, и только раза два промычал: "ага!" Наконец его преобразившееся лицо успокоилось, опустилось, и он, в ответ на горячие поздравления Лаврецкого, сперва улыбнулся немного, потом заплакал, слабо всхлипывая, как дитя.

- Это удивительно, - сказал он, - что вы именно теперь пришли; но я знаю, все знаю.

- Вы все знаете? - произнес с смущением Лаврецкий.

- Вы меня слышали, - возразил Лемм, - разве вы не поняли, что я все знаю?

Лаврецкий до утра не мог заснуть; он всю ночь просидел на постели. И Лиза не спала: она молилась.


XXXV


Читатель знает, как вырос и развивался Лаврецкий; скажем несколько слов о воспитании Лизы. Ей минул десятый год, когда отец ее умер; но он мало занимался ею. Заваленный делами, постоянно озабоченный приращением своего состояния, желчный, резкий, нетерпеливый, он не скупясь давал деньги на учителей, гувернеров, на одежду и прочие нужды детей; но терпеть не мог, как он выражался, нянчиться с писклятами, - да и некогда ему было нянчиться с ними: он работал, возился с делами, спал мало, изредка играл в карты, опять работал; он сам себя сравнивал с лошадью, запряженной в молотильную машину. "Скоренько жизнь моя проскочила", - промолвил он на смертном одре с горькой усмешкой на высохших губах. Марья Дмитриевна, в сущности, не много больше мужа занималась Лизой, хотя она и хвасталась перед Лаврецким, что одна воспитала детей своих; она одевала ее, как куколку, при гостях гладила ее по головке и называла в глаза умницей и душкой - и только: ленивую барыню утомляла всякая постоянная забота. При жизни отца Лиза находилась на руках гувернантки, девицы Моро из Парижа; а после его смерти поступила в ведение Марфы Тимофеевны. Марфу Тимофеевну читатель знает; а девица Моро была крошечное сморщенное существо с птичьими ухватками и птичьим умишком. В молодости она вела жизнь очень рассеянную, а под старость у ней остались только две страсти - к лакомству да к картам. Когда она была сыта, не играла в карты и не болтала, - лицо у ней тотчас принимало выражение почти мертвенное: сидит, бывало, смотрит, дышит - и так и видно, что никакой мысли не пробегает в голове. Ее даже нельзя было назвать доброю: не бывают же добры птицы. Вследствие ли легкомысленно проведенной молодости, от парижского ли воздуха, которым она надышалась с детства, - в ней гнездилось что-то вроде всеобщего дешевенького скептицизма, выражавшегося обыкновенно словами: "Tout ca c'est des betises" {"Все это глупости" (франц.).}. Она говорила неправильным, но чисто парижским жаргоном, не сплетничала и не капризничала - чего же больше можно желать от гувернантки? На Лизу она имела мало влияния; тем сильнее было влияние на нее ее няни, Агафьи Власьевны.

Судьба этой женщины была замечательна. Она происходила из крестьянского семейства; шестнадцати лет ее выдали за мужика; но от своих сестер-крестьянок она отличалась резко. Отец ее лет двадцать был старостой, нажил денег много и баловал ее. Красавица она была необыкновенная, первая щеголиха по всему околотку, умница, речистая, смелая. Ее барин, Дмитрий Пестов, отец Марьи Дмитриевны, человек скромный и тихий, увидал ее однажды на молотьбе, поговорил с ней и страстно в нее влюбился. Она скоро овдовела; Пестов, хотя и женатый был человек, взял ее к себе в дом, одел ее по-дворовому. Агафья тотчас освоилась с новым своим положением, точно она век свой иначе не жила. Она побелела, пополнела; руки у ней под кисейными рукавами стали "крупичатые", как у купчихи; самовар не сходил со стола; кроме шелку да бархату она ничего носить не хотела, спала на пуховых перинах. Лет пять продолжалась эта блаженная жизнь, но Дмитрий Пестов умер; вдова его, барыня добрая, жалея память покойника, не хотела поступить с своей соперницей нечестно, тем более что Агафья никогда перед ней не забывалась; однако выдала ее за скотника и сослала с глаз долой. Прошло года три. Раз как-то, в жаркий летний день, барыня заехала к себе на скотный двор. Агафья попотчевала ее такими славными холодными сливками, так скромно себя держала и сама была такая опрятная, веселая, всем довольная, что барыня объявила ей прощение и позволила ходить в дом; а месяцев через шесть так к ней привязалась, что произвела ее в экономки и поручила ей все хозяйство. Агафья опять вошла в силу, опять раздобрела и побелела; барыня совсем ей вверилась. Так прошло еще лет пять. Несчастье вторично обрушилось на Агафью. Муж ее, которого она вывела в лакеи, запил, стал пропадать из дому и кончил тем, что украл шесть господских серебряных ложек и запрятал их - до случая - в женин сундук. Это открылось. Его опять повернули в скотники, а на Агафью наложили опалу; из дома ее не выгнали, но разжаловали из экономок в швеи и велели ей вместо чепца носить на голове платок. К удивлению всех, Агафья с покорным смирением приняла поразивший ее удар. Ей уже было тогда за тридцать лет, дети у ней все померли, и муж жил недолго. Пришла ей пора опомниться: она опомнилась. Она стала очень молчалива и богомольна, не пропускала ни одной заутрени, ни одной обедни, раздарила все свои хорошие платья. Пятнадцать лет провела она тихо, смиренно, степенно, ни с кем не ссорясь, всем уступая. Нагрубит ли ей кто - она только поклонится и поблагодарит за учение. Барыня давно ей простила, и опалу сложила с нее, и с своей головы чепец подарила; но она сама не захотела снять свой платок и все ходила в темном платье; а после смерти барыни она стала еще тише и ниже. Русский человек боится и привязывается легко; но уважение его заслужить трудно: дается оно не скоро и не всякому. Агафью все в доме очень уважали; никто и не вспоминал о прежних грехах, словно их вместе с старым барином в землю похоронили.

Сделавшись мужем Марьи Дмитриевны, Калитин хотел было поручить Агафье домашнее хозяйство; но она отказалась "ради соблазна"; он прикрикнул на нее: она низко поклонилась и вышла вон. Умный Калитин понимал людей; он и Агафью понял и не забыл ее. Переселившись в город, он, с ее согласия, приставил ее в качестве няни к Лизе, которой только что пошел пятый год.

Лизу сперва испугало серьезное и строгое лицо новой няни; но она скоро привыкла к ней и крепко полюбила. Она сама была серьезный ребенок; черты ее напоминали резкий и правильный облик Калитина; только глаза у ней были не отцовские; они светились тихим вниманием и добротой, что редко в детях. Она в куклы не любила играть, смеялась не громко и не долго, держалась чинно. Она задумывалась не часто, но почти всегда недаром: помолчав немного, она обыкновенно кончала тем, что обращалась к кому-нибудь старшему с вопросом, показывавшим, что голова ее работала над новым впечатлением. Она очень скоро перестала картавить и уже на четвертом году говорила совершенно чисто. Отца она боялась; чувство ее к матери было неопределенно, - она не боялась ее и не ласкалась к ней; впрочем, она и к Агафье не ласкалась, хотя только ее одну и любила. Агафья с ней не расставалась. Странно было видеть их вдвоем. Бывало, Агафья, вся в черном, с темным платком на голове, с похудевшим, как воск прозрачным, но все еще прекрасным и выразительным лицом, сидит прямо и вяжет чулок; у ног ее, на маленьком креслице, сидит Лиза и тоже трудится над какой-нибудь работой или, важно поднявши светлые глазки, слушает, что рассказывает ей Агафья; а Агафья рассказывает ей не сказки: мерным и ровным голосом рассказывает она житие пречистой девы, житие отшельников, угодников божиих, святых мучениц; говорит она Лизе, как жили святые в пустынях, как спасались, голод терпели и нужду, - и царей не боялись, Христа исповедовали; как им птицы небесные корм носили и звери их слушались; как на тех местах, где кровь их падала, цветы вырастали. "Желтофиоли?" - спросила однажды Лиза, которая очень любила цветы... Агафья говорила с Лизой важно и смиренно, точно она сама чувствовала, что не ей бы произносить такие высокие и святые слова. Лиза ее слушала - и образ вездесущего, всезнающего бога с какой-то сладкой силой втеснялся в ее душу, наполнял ее чистым, благоговейным страхом, а Христос становился ей чем-то близким, знакомым, чуть не родным. Агафья и молиться ее выучила. Иногда она будила Лизу рано на заре, торопливо ее одевала и уводила тайком к заутрене; Лиза шла за ней на цыпочках, едва дыша; холод и полусвет утра, свежесть и пустота церкви, самая таинственность этих неожиданных отлучек, осторожное возвращение в дом, в постельку, - вся эта смесь запрещенного, странного, святого потрясала девочку, проникала в самую глубь ее существа. Агафья никогда никого не осуждала и Лизу не бранила за шалости. Когда она бывала, чем недовольна, она только молчала; и Лиза понимала это молчание; с быстрой прозорливостью ребенка она так же хорошо понимала, когда Агафья была недовольна другими - Марьей ли Дмитриевной, самим ли Калитиным. Года три с небольшим ходила Агафья за Лизой; девица Моро ее сменила; но легкомысленная француженка с своими сухими ухватками да восклицанием: "Tout ca c'est des betises" - не могла вытеснить из сердца Лизы ее любимую няню: посеянные семена пустили слишком глубокие корни. Притом Агафья, хотя и перестала ходить за Лизой, осталась в доме и часто видалась с своей воспитанницей, которая ей верила по-прежнему.

Агафья, однако, не ужилась с Марфой Тимофеевной, когда та переехала в калитинский дом. Строгая важность бывшей "паневницы" не нравилась нетерпеливой и самовольной старушке. Агафья отпросилась на богомолье и не вернулась. Ходили темные слухи, будто она удалилась в раскольничий скит. Но след, оставленный ею в душе Лизы, не изгладился. Она по-прежнему шла к обедне, как на праздник, молилась с наслажденьем, с каким-то сдержанным и стыдливым порывом, чему Марья Дмитриевна втайне немало дивилась, да и сама Марфа Тимофеевна, хотя ни в чем не стесняла Лизу, однако старалась умерить ее рвение и не позволяла ей класть лишние земные поклоны: не дворянская, мол, это замашка. Училась Лиза хорошо, то есть усидчиво; особенно блестящими способностями, большим умом ее бог не наградил; без труда ей ничего не давалось. Она хорошо играла на фортепьяно; но один Лемм знал, чего ей это стоило. Читала она немного; у ней не было "своих слов", но были свои мысли, и шла она своей дорогой. Недаром походила она на отца: он тоже не спрашивал у других, что ему делать. Так росла она - покойно, неторопливо, так достигла девятнадцатилетнего возраста. Она была очень мила, сама того не зная. В каждом ее движенье высказывалась невольная, несколько неловкая грация; голос ее звучал серебром нетронутой юности; малейшее ощущение удовольствия вызывало привлекательную улыбку на ее губы, придавало глубокий блеск и какую-то тайную ласковость ее засветившимся глазам. Вся проникнутая чувством долга, боязнью оскорбить кого бы то ни было, с сердцем добрым и кротким, она любила всех и никого в особенности; она любила одного бога восторженно, робко, нежно. Лаврецкий первый нарушил ее тихую внутреннюю жизнь. Такова была Лиза.


XXXVI


На следующий день, часу в двенадцатом, Лаврецкий отправился к Калитиным. На дороге он встретил Паншина, который проскакал мимо его верхом, нахлобучив шляпу на самые брови. У Калитиных Лаврецкого не приняли - в первый раз с тех пор, как он с ними познакомился. Марья Дмитриевна "почивали", - так доложил лакей; у "них" голова болела. Марфы Тимофеевны и Лизаветы Михайловны не было дома. Лаврецкий походил около сада в смутной надежде встретиться с Лизой, но не увидал никого. Он вернулся через два часа и получил тот же ответ, причем лакей как-то косо посмотрел на него. Лаврецкому показалось неприличным наведываться в тот же день в третий раз - и он решился съездить в Васильевское, где у него без того были дела. На дороге он строил различные планы, один прекраснее другого; но в сельце его тетки на него напала грусть; он вступил в разговор с Антоном; у старика, как нарочно, все невеселые мысли на уме были. Он рассказал Лаврецкому, как Глафира Петровна перед смертью сама себя за руку укусила, - и, помолчав, сказал со вздохом: "Всяк человек, барин-батюшка, сам себе на съедение предан". Было уже поздно, когда Лаврецкий пустился в обратный путь. Вчерашние звуки охватили его, образ Лизы восстал в его душе во всей своей кроткой ясности; он умилился при мысли, что она его любит, - и подъехал к своему городскому домику успокоенный и счастливый.

Первое, что поразило его при входе в переднюю, был запах пачули, весьма ему противный; тут же стояли какие-то высокие сундуки и баулы. Лицо выскочившего к нему навстречу камердинера показалось ему странным. Не отдавая себе отчета в своих впечатлениях, переступил он порог гостиной... Ему навстречу с дивана поднялась дама в черном шелковом платье с воланами и, поднеся батистовый платок к бледному лицу, переступила несколько шагов, склонила тщательно расчесанную душистую голову - и упала к его ногам... Тут только он узнал ее: эта дама была его жена.

Дыхание у него захватило... Он прислонился к стене.

- Теодор, не прогоняйте меня! - сказала она по-французски, и голос ее как ножом резанул его по сердцу.

Он глядел на нее бессмысленно и, однако, тотчас же невольно заметил, что она и побелела и отекла.

- Теодор! - продолжала она, изредка вскидывая глазами и осторожно ломая свои удивительно красивые пальцы с розовыми лощеными ногтями. - Теодор, я перед вами виновата, глубоко виновата, - скажу более, я преступница; но вы выслушайте меня, раскаяние меня мучит, я стала самой себе в тягость, я не могла более переносить мое положение; сколько раз я думала обратиться к вам, но я боялась вашего гнева; я решилась разорвать всякую связь с прошедшим... puis, j'ai ete si malade, я была так больна, - прибавила она и провела рукой по лбу и по щеке, - я воспользовалась распространившимся слухом о моей смерти, я покинула все; не останавливаясь, день и ночь спешила я сюда; я долго колебалась предстать пред вас, моего судью - paraitre devant vous, - mon juge; но я решилась, наконец, вспомнив вашу всегдашнюю доброту, ехать к вам; я узнала ваш адрес в Москве. Поверьте, - продолжала она, тихонько поднимаясь с полу и садясь на самый край кресла, - я часто думала о смерти, и я бы нашла в себе довольно мужества, чтобы лишить себя жизни - ах, жизнь теперь для меня несносное бремя! - но мысль о моей дочери, о моей Адочке, меня останавливала; она здесь, она спит в соседней комнате, бедный ребенок! Она устала - вы ее увидите: она по крайней мере перед вами не виновата, а я так несчастна, так несчастна! - воскликнула г-жа Лаврецкая и залилась слезами.

Лаврецкий пришел, наконец, в себя; он отделился от стопы и повернулся к двери.

- Вы уходите? - с отчаяньем проговорила его жена, - о, это жестоко! - Не сказавши мне ни одного слова, ни одного даже упрека... Это презрение меня убивает, это ужасно!

Лаврецкий остановился.

- Что вы хотите слышать от меня? - произнес он беззвучным голосом.

- Ничего, ничего, - с живостью подхватила она, - я знаю, я не вправе ничего требовать; я не безумная, поверьте; я не надеюсь, я не смею надеяться на ваше прощение; я только осмеливаюсь просить вас, чтобы вы приказали мне, что мне делать, где мне жить. Я, как рабыня, исполню ваше приказание, какое бы оно ни было.

- Мне нечего вам приказывать, - возразил тем же голосом Лаврецкий, - вы знаете - между нами все кончено... и теперь более, чем когда-нибудь. Вы можете жить где вам угодно; и если вам мало вашей пенсии...

- Ах, не говорите таких ужасных слов, - перебила его Варвара Павловна, - пощадите меня, хотя... хотя ради этого ангела... - И, сказавши эти слова, Варвара Павловна стремительно выбежала в другую комнату и тотчас же вернулась с маленькой, очень изящно одетой девочкой на руках. Крупные русые кудри падали ей на хорошенькое румяное личико, на большие черные заспанные глаза; она и улыбалась, и щурилась от огня, и упиралась пухлой ручонкой в шею матери.

- Ada, vois, c'est ton pere {Ада, смотри, это твой отец (франц.).}, - проговорила Варвара Павловна, отводя от ее глаз кудри и крепко целуя ее, - prie le avec moi {проси его вместе со мной (франц.).}.

- C'est ca papa {Так это папа (франц.).}, - залепетала девочка, картавя.

- Oui, mon enfant, n'est-ce pas que tu l'aimes? {Да, мое дитя, не правда ли, ты его любишь? {франц.).}

Но тут стало невмочь Лаврецкому.

- В какой это мелодраме есть совершенно такая сцена? - пробормотал он и вышел вон.

Варвара Павловна постояла некоторое время на месте, слегка повела плечами, отнесла девочку в другую комнату, раздела и уложила ее. Потом она достала книжку, села у лампы, подождала около часу и, наконец, сама легла в постель.

- Eh bien, madame? {Ну как, мадам? (франц.).} - спросила ее ее служанка француженка, вывезенная ею из Парижа, снимая с нее корсет.

- Eh bien, Justine {Да так, Жюстина (франц.).}, - возразила она, - он очень постарел, но, мне кажется, он все такой же добрый. Подайте мне перчатки на ночь, приготовьте к завтрашнему дню серое платье доверху; да не забудьте бараньих котлет для Ады... Правда, их здесь трудно найти; но надо постараться.

- A la guerre comme a la guerre {На войне как на войне (франц.).}, - возразила Жюстина и загасила свечку.


XXXVII


Более двух часов скитался Лаврецкий по улицам города. Пришла ему на память ночь, проведенная в окрестностях Парижа. Сердце у него надрывалось, и в голове, пустой и словно оглушенной, кружились все одни и те же мысли, темные, вздорные, злые. "Она жива, она здесь", - шептал он с постоянно возрождавшимся изумлением. Он чувствовал, что потерял Лизу, Желчь его душила; слишком внезапно поразил его этот удар. Как мог он так легко поверить вздорной болтовне фельетона, лоскуту бумаги? "Ну, я бы не поверил, - подумал он, - какая была бы разница? Я бы не знал, что Лиза меня любит; она сама бы этого не знала". Он не мог отогнать от себя образа, голоса, взоров своей жены... и он проклинал себя, проклинал все на свете.

Измученный, пришел он перед утром к Лемму. Долго он не мог достучаться; наконец в окне показалась голова старика в колпаке, кислая, сморщенная, уже нисколько не похожая на ту вдохновенно суровую голову, которая, двадцать четыре часа тому назад, со всей высоты своего художнического величия царски глянула на Лаврецкого.

- Что вам надо? - спросил Лемм, - я не могу каждую ночь играть, я декокт принял.

Но, видно, лицо у Лаврецкого было очень странно: старик сделал себе из руки над глазами козырек, вгляделся в своего ночного посетителя и впустил его.

Лаврецкий вошел в комнату и опустился на стул; старик остановился перед ним, запахнув полы своего пестрого, дряхлого халата, ежась и жуя губами.

- Моя жена приехала, - проговорил Лаврецкий, поднял голову и вдруг сам невольно рассмеялся.

Лицо Лемма выразило изумление, но он даже не улыбнулся, только крепче завернулся в халат.

- Ведь вы не знаете, - продолжал Лаврецкий, - я воображал... я прочел в газете, что ее уже нет на свете.

- О-о, это вы недавно прочли? - спросил Лемм.

- Недавно.

- О-о, - повторил старик и высоко поднял брови. - И она приехала?

- Приехала. Она теперь у меня; а я... я несчастный человек.

И он опять усмехнулся.

- Вы несчастный человек, - медленно повторил Лемм.

- Христофор Федорыч, - начал Лаврецкий, - возьметесь вы доставить записку?

- Гм. Можно узнать, кому?

- Лиза в...

- А, да, да, понимаю. Хорошо. А когда нужно будет доставить записку?

- Завтра, как можно раньше.

- Гм. Можно послать Катрин, мою кухарку. Нет, я сам пойду.

- И принесете мне ответ?

- И принесу ответ.

Лемм вздохнул.

- Да, мой бедный молодой друг; вы, точно, - несчастный молодой человек.

Лаврецкий написал два слова Лизе: он известил ее о приезде жены, просил ее назначить ему свидание, - и бросился на узенький диван лицом к стене; а старик лег на постель и долго ворочался, кашляя и отпивая глотками свой декокт.

Настало утро; оба они поднялись. Странными глазами поглядели они друг на друга. Лаврецкому хотелось в этот миг убить себя. Кухарка Катрин принесла им скверного кофе. Пробило восемь часов. Лемм надел шляпу и, сказавши, что урок он дает у Калитиных в десять часов, но что он найдет приличный предлог, отправился. Лаврецкий опять бросился на диванчик, и опять со дна его души зашевелился горестный смех. Он думал о том, как жена выгнала его из дому; он представлял себе положение Лизы, закрывал глаза и закидывал руки за голову. Наконец Лемм вернулся и принес ему клочок бумаги, на котором Лиза начертила карандашом следующие слова: "Мы сегодня не можем видеться; может быть - завтра вечером. Прощайте". Лаврецкий сухо и рассеянно поблагодарил Лемма и пошел к себе домой.

Он застал жену за завтраком; Ада, вся в буклях, в беленьком платьице с голубыми ленточками, кушала баранью котлетку. Варвара Павловна тотчас встала, как только Лаврецкий вошел в комнату, и с покорностью на лице подошла к нему. Он попросил ее последовать за ним в кабинет, запер за собою дверь и начал ходить взад и вперед; она села, скромно положила одну руку на другую и принялась следить за ним своими все еще прекрасными, хотя слегка подрисованными, глазами.

Лаврецкий долго не мог заговорить: он чувствовал, что не владел собою; он видел ясно, что Варвара Павловна нисколько его не боялась, а показывала вид, что вот сейчас в обморок упадет.

- Послушайте, сударыня, - начал он наконец, тяжело дыша и по временам стискивая зубы, - нам нечего притворяться друг перед другом; я вашему раскаянию не верю; да если бы оно и было искренно, сойтись снова с вами, жить с вами - мне невозможно.

Варвара Павловна сжала губы и прищурилась. "Это отвращение, - подумала она, - кончено! я для него даже не женщина".

- Невозможно, - повторил Лаврецкий и застегнулся доверху. - Я не знаю, зачем вам угодно было пожаловать сюда: вероятно, у вас денег больше не стало.

- Увы! вы оскорбляете меня, - прошептала Варвара Павловна.

- Как бы то ни было - вы все-таки, к сожалению, моя жена. Не могу же я вас прогнать... и вот что я вам предлагаю. Вы можете сегодня же, если угодно, отправиться в Лаврики, живите там; там, вы знаете, хороший дом; вы будете получать все нужное, сверх пенсии... Согласны вы?

Варвара Павловна поднесла вышитый платок к лицу.

- Я вам уже сказала, - промолвила она, нервически подергивая губами, - что я на все буду согласна, что бы вам ни угодно было сделать со мной; на этот раз остается мне спросить у вас: позволите ли вы мне по крайней мере поблагодарить вас за ваше великодушие?

- Без благодарности, прошу вас, эдак лучше, - поспешно проговорил Лаврецкий. - Стало быть, - продолжал он, приближаясь к двери, - я могу рассчитывать...

- Завтра же я буду в Лавриках, - промолвила Варвара Павловна, почтительно поднимаясь с места. - Но, Федор Иваныч (Теодором она его больше не называла)...

- Что вам угодно?

- Я знаю, я еще ничем не заслужила своего прощения; могу ли я надеяться по крайней мере, что со временем...

- Эх, Варвара Павловна, - перебил ее Лаврецкий, - вы умная женщина, да ведь и я не дурак; я знаю, что этого вам совсем не нужно. А я давно вас простил; но между нами всегда была бездна.

- Я сумею покориться, - возразила Варвара Павловна и склонила голову. - Я не забыла своей вины; я бы не удивилась, если бы узнала, что вы даже обрадовались известию о моей смерти, - кротко прибавила она, слегка указывая рукой на лежавший на столе, забытый Лаврецким нумер журнала.

Федор Иваныч дрогнул: фельетон был отмечен карандашом. Варвара Павловна еще с большим уничижением посмотрела на него. Она была очень хороша в это мгновенье. Серое парижское платье стройно охватывало ее гибкий, почти семнадцатилетний стан, ее тонкая, нежная шея, окруженная белым воротничком, ровно дышавшая грудь, руки без браслетов и колец - вся ее фигура, от лоснистых волос до кончика едва выставленной ботинки, была так изящна...

Лаврецкий окинул ее злобным взглядом, чуть не воскликнул: "Brava!", чуть не ударил ее кулаком по темени - и удалился. Час спустя он уже отправился в Васильевское, а два часа спустя Варвара Павловна велела нанять себе лучшую карету в городе, надела простую соломенную шляпу с черным вуалем и скромную мантилью, поручила Аду Жюстине и отправилась к Калитиным: из расспросов, сделанных ею прислуге, она узнала, что муж ее ездил к ним каждый день.


XXXVIII


День приезда жены Лаврецкого в город О..., невеселый для него день, был также тягостным днем для Лизы. Не успела она сойти вниз и поздороваться с матерью, как уже под окном раздался конский топот, и она с тайным страхом увидела Паншина, въезжавшего на двор. "Он явился так рано для окончательного объяснения", - подумала она - и не обманулась; повертевшись в гостиной, он предложил ей пойти с ним в сад и потребовал решения своей участи. Лиза собралась с духом и объявила ему, что не может быть его женой. Он выслушал ее до конца, стоя к ней боком и надвинув на лоб шляпу; вежливо, но измененным голосом спросил ее: последнее ли это ее слово и не подал ли он чемнибудь повода к подобной перемене в ее мыслях? Потом прижал руку к глазам, коротко и отрывисто вздохнул и отдернул руку от лица.

- Я не хотел пойти по избитой дороге, - проговорил он глухо, - я хотел найти себе подругу по влечению сердца; но, видно, этому не должно быть. Прощай, мечта! - Он глубоко поклонился Лизе и вернулся в дом.

Она надеялась, что он тотчас же уедет; но он пошел в кабинет к Марье Дмитриевне и около часа просидел у ней. Уходя, он сказал Лизе: "Votre mere vous appelle; adieu a jamais..." {"Ваша матушка вас зовет; прощайте навсегда..." (франц.).} - сел на лошадь и от самого крыльца поскакал во вею прыть. Лиза вошла к Марье Дмитриевне и застала ее в слезах: Паншин сообщил ей свое несчастие.

- За что ты меня убила? За что ты меня убила? - так начала свои жалобы огорченная вдова. - Кого тебе еще нужно? Чем он тебе не муж? Камер-юнкер! не интересан! Он в Петербурге на любой фрейлине мог бы жениться. А я-то, я-то надеялась! И давно ли ты к нему изменилась? Откуда-нибудь эта туча надута, не сама собой пришла. Уж не тот ли фофан? Вот нашла советчика!

- А он-то, мой голубчик, - продолжала Марья Дмитриевна, - как он почтителен, в самой печали как внимателен! Обещался не оставлять меня. Ах, я этого не перенесу! Ах, у меня голова смертельно разболелась! Пошли ко мне Палашку. Ты убьешь меня, если не одумаешься, слышишь? - И, назвав ее раза два неблагодарною, Марья Дмитриевна услала Лизу.

Она отправилась в свою комнату. Но не успела она еще отдохнуть от объяснения с Паншиным и с матерью, как на нее опять обрушилась гроза, и с такой стороны, откуда она меньше всего ее ожидала. Марфа Тимофеевна вошла к ней в комнату и тотчас захлопнула за собою дверь. Лицо старушки было бледно, чепец сидел набоку, глаза ее блестели, руки, губы дрожали. Лиза изумилась: она никогда еще не видала своей умной и рассудительной тетки в таком состоянии.

- Прекрасно, сударыня, - начала Марфа Тимофеевна трепетным и прерывистым шепотом, - прекрасно! У кого ты это только выучилась, мать моя... Дай мне воды; я говорить не могу.

- Успокойтесь, тетушка, что с вами? - говорила Лиза, подавая ей стакан воды. - Ведь вы сами, кажется, не жаловали господина Паншина.

Марфа Тимофеевна отставила стакан.

- Пить не могу: зубы себе последние выбью. Какой тут Паншин? К чему тут Паншин? А ты лучше мне скажи, кто тебя научил свидания по ночам назначать, а, мать моя?

Лиза побледнела.

- Ты, пожалуйста, не вздумай отговариваться, - продолжала Марфа Тимофеевна. - Шурочка сама все видела и мне сказала. Я ей запретила болтать, а она не солжет.

- Я и не отговариваюсь, тетушка, - чуть слышно промолвила Лиза.

- А-а! Так вот как, мать моя; ты свидание ему назначила, этому старому греховоднику, смиреннику этому?

- Нет.

- Как же так?

- Я сошла вниз в гостиную за книжкой: он был в саду - и позвал меня.

- И ты пошла? Прекрасно. Да ты любишь его, что ли?

- Люблю, - отвечала тихим голосом Лиза.

- Матушки мои! она его любит! - Марфа Тимофеевна сдернула с себя чепец. - Женатого человека любит! а? любит!

- Он мне сказывал... - начала Лиза.

- Что он тебе сказывал, соколик эдакой, что-о?

- Он мне сказывал, что жена его скончалась.

Марфа Тимофеевна перекрестилась.

- Царство ей небесное, - прошептала она, - пустая была бабенка - не тем будь помянута. Вот как: вдовый он, стало быть. Да он, я вижу, на все руки. Одну жену уморил, да и за другую. Каков тихоня? Только вот что скажу тебе, племянница: в наши времена, как я молода была, девкам за такие проделки больно доставалось. Ты не сердись на меня, мать моя; за правду одни дураки сердятся. Я и отказать ему велела сегодня. Я его люблю, но этого я ему никогда не прощу. Вишь, вдовый! Дай-ка мне воды. А что ты Паншина с носом отослала, за это ты у меня молодец; только не сиди ты по ночам с этой козьей породой, с мужчинами; не сокрушай ты меня, старуху! А то ведь я не все ласкаться - я и кусаться умею... Вдовый!

Марфа Тимофеевна ушла, а Лиза села в уголок и заплакала. Горько ей стало на душе; не заслужила она такого униженья. Не веселостью сказывалась ей любовь: во второй раз плакала она со вчерашнего вечера. В ее сердце едва только родилось то новое, нежданное чувство, я уже как тяжело поплатилась она за него, как грубо коснулись чужие руки ее заветной тайны! Стыдно, и горько, и больно было ей: но ни сомненья, ни страха в ней не было, - и Лаврецкий стал ей еще дороже. Она колебалась, пока сама себя не понимала; но после того свидания, после того поцелуя - она уже колебаться не могла; она знала, что любит, - и полюбила честно, не шутя, привязалась крепко, на всю жизнь - и не боялась угроз: она чувствовала, что насилию не расторгнуть этой связи.


XXXIX


Марья Дмитриевна очень встревожилась, когда ей доложили о приезде Варвары Павловны Лаврецкой; она даже не знала, принять ли ее: она боялась оскорбить Федора Иваныча. Наконец любопытство превозмогло. "Что ж, - подумала она, - ведь она тоже родная, - и, усевшись в креслах, сказала лакею: - Проси!" Прошло несколько мгновений; дверь отворилась; Варвара Павловна быстро, чуть слышными шагами приблизилась к Марье Дмитриевне и, не давая ей встать с кресел, почти склонила перед ней колени.

- Благодарствуйте, тетушка, - начала она тронутым и тихим голосом по-русски, - благодарствуйте; я не надеялась на такое снисхожденье с вашей стороны; вы добры, как ангел.

Сказавши эти слова, Варвара Павловна неожиданно овладела одной рукой Марьи Дмитриевны и, слегка стиснув ее в своих бледно-лиловых жувеневских перчатках, подобострастно поднесла ее к розовым и полным губам. Марья Дмитриевна совсем потерялась, увидев такую красивую, прелестно одетую женщину почти у ног своих; она не знала, как ей быть: и руку-то свою она у ней отнять хотела, и усадить-то ее она желала, и сказать ей что-нибудь ласковое; она кончила тем, что приподнялась и поцеловала Варвару Павловну в гладкий и пахучий лоб. Варвара Павловна вся сомлела под этим поцелуем.

- Здравствуйте, bonjour, - сказала Марья Дмитриевна, - конечно, я не воображала... впрочем, я, конечно, рада вас видеть. Вы понимаете, милая моя, - не мне быть судьею между женой и мужем...

- Мой муж во всем прав, - перебила ее Варвара Павловна, - я одна виновата.

- Это очень похвальные чувства, - возразила Марья Дмитриевна, - очень. Давно вы приехали? Видели вы его? Да сядьте же, пожалуйста.

- Я вчера приехала, - отвечала Варвара Павловна, смиренно садясь на стул, - я видела Федора Иваныча, я говорила с ним.

- А! Ну, и что же он?

- Я боялась, что мой внезапный приезд возбудит его гнев, - продолжала Варвара Павловна, - но он не лишил меня своего присутствия.

- То есть он не... Да, да, понимаю, - промолвила Марья Дмитриевна. - Он только с виду немного груб, а сердце у него мягкое.

- Федор Иваныч не простил меня; он не хотел меня выслушать... Но он был так добр, что назначил мне Лаврики местом жительства.

- А! прекрасное именье!

- Я завтра же отправляюсь туда, в исполнение его воли; но я почла долгом побывать прежде у вас.

- Очень, очень вам благодарна, моя милая. Родных никогда забывать не следует. А знаете ли, я удивляюсь, как вы хорошо говорите по-русски. C'est etonnant {Это удивительно (франц.).}.

Варвара Павловна вздохнула.

- Я слишком долго пробыла за границей, Марья Дмитриевна, я это знаю; но сердце у меня всегда было русское, и я не забывала своего отечества.

- Так, так; это лучше всего. Федор Иваныч вас, однако, вовсе не ожидал... Да; поверьте моей опытности: la patrie avant tout {отечество прежде всего (франц.).}. Ах, покажите, пожалуйста, что это у вас за прелестная мантилья?

- Вам она нравится? - Варвара Павловна проворно опустила ее с плеч. - Она очень простенькая, от madame Baudran.

- Это сейчас видно. От madame Baudran... Как мило и с каким вкусом! Я уверена, вы привезли с собой множество восхитительных вещей. Я бы хоть посмотрела.

- Весь мой туалет к вашим услугам, любезнейшая тетушка. Если позволите, я могу кое-что показать вашей камеристке. Со мной служанка из Парижа - удивительная швея.

- Вы очень добры, моя милая. Но, право, мне совестно.

- Совестно.... - повторила с упреком Варвара Павловна. - Хотите вы меня осчастливить - распоряжайтесь мною, как вашей собственностью!

Марья Дмитриевна растаяла.

- Vous etes charmante {Вы очаровательны (франц.).}, - проговорила она. - Да что же вы не снимаете вашу шляпу, перчатки?

- Как? вы позволяете? - спросила Варвара Павловна и слегка, как бы с умиленьем, сложила руки.

- Разумеется; ведь вы обедаете с нами, я надеюсь. Я... я вас познакомлю с моей дочерью. - Марья Дмитриевна немного смутилась. "Ну! куда ни шло!" - подумала она. - Она сегодня что-то нездорова у меня.

- О, ma tante {тетушка (франц.).}, как вы добры! - воскликнула Варвара Павловна и поднесла платок к глазам.

Казачок доложил о приходе Гедеоновского. Старый болтун вошел, отвешивая поклоны и ухмыляясь. Марья Дмитриевна представила его своей гостье. Он сперва было сконфузился; но Варвара Павловна так кокетливо-почтительно обошлась с ним, что у него ушки разгорелись, и выдумки, сплетни, любезности медом потекли с его уст. Варвара Павловна слушала его, сдержанно улыбалась и сама понемногу разговорилась. Она скромно рассказывала о Париже, о своих путешествиях, о Бадено; раза два рассмешила Марью Дмитриевну и всякий раз потом слегка вздыхала и как будто мысленно упрекала себя в неуместной веселости; выпросила позволение привести Аду; снявши перчатки, показывала своими гладкими, вымытыми мылом a la guimauve {алфейным (франц.).} руками, как и где носятся воланы, рюши, кружева, шу; обещалась принести стклянку с новыми английскими духами: Victoria's Essence {духи королевы Виктории (англ.).}, и обрадовалась, как дитя, когда Марья Дмитриевна согласилась принять ее в подарок; всплакнула при воспоминании о том, какое чувство она испытала, когда в первый раз услыхала русские колокола: "Так глубоко поразили они меня в самое сердце", - промолвила она.

В это мгновенье вошла Лиза.

С утра, с самой той минуты, когда она, вся похолодев от ужаса, прочла записку Лаврецкого, Лиза готовилась к встрече с его женою; она предчувствовала, что увидит ее. Она решилась не избегать ее, в наказание своим, как она назвала их, преступным надеждам. Внезапный перелом в ее судьбе потряс ее до основания; в два каких-нибудь часа ее лицо похудело; но она и слезинки не проронила. "Поделом!", - говорила она самой себе, с трудом и волнением подавляя в душе какие-то горькие, злые, ее самое пугавшие порывы. "Ну, надо идти!" - подумала она, как только узнала о приезде Лаврецкой, и она пошла... Долго стояла она перед дверью гостиной, прежде чем решилась отворить ее; с мыслью "Я перед нею виновата" - переступила она порог и заставила себя посмотреть на нее, заставила себя улыбнуться. Варвара Павловна пошла ей навстречу, как только увидала ее, и склонилась перед ней слегка, но все-таки почтительно. "Позвольте мне рекомендовать себя, - заговорила она вкрадчивым голосом, - ваша maman так снисходительна ко мне, что я надеюсь, что и вы будете... добры". Выражение лица Варвары Павловны, когда она сказала это последнее слово, ее хитрая улыбка, холодный и в то же время мягкий взгляд, движение ее рук и плечей, самое ее платье, все ее существа - возбудили такое чувство отвращения в Лизе, что она ничего не могла ей ответить и через силу протянула ей руку. "Эта барышня брезгает мною", - подумала Варвара Павловна, крепко стискивая холодные пальцы Лизы и, обернувшись к Марье Дмитриевне, промолвила вполголоса: "Mais elle est delicieuse!" {"Да она прелестна!" (франц.).} Лиза слабо вспыхнула: насмешка, обида послышались ей в этом восклицании; но она решилась не верить своим впечатлениям и села к окну за пяльцы. Варвара Павловна и тут не оставила ее в покое: подошла к ней, начала хвалить ее вкус, ее искусство... Сильно и болезненно забилось сердце у Лизы: она едва переломила себя, едва усидела на месте. Ей казалось, что Варвара Павловна все знает и, тайно торжествуя, подтрунивает над ней. К счастью ее, Гедеоновский заговорил с Варварой Павловной и отвлек ее внимание. Лиза склонилась над пяльцами и украдкой наблюдала за нею. "Эту женщину, - думала она, - любил он". Но она тотчас же изгнала из головы самую мысль о Лаврецком: она боялась потерять власть над собою; она чувствовала, что голова у ней тихо кружилась. Марья Дмитриевна заговорила о музыке.

- Я слышала, моя милая, - начала она, - вы удивительная виртуозка.

- Я давно не играла, - возразила Варвара Павловна, немедленно садясь за фортепьяно, и бойко пробежала пальцами по клавишам. - Прикажете?

- Сделайте одолжение.

Варвара Павловна мастерски сыграла блестящий и трудный этюд Герца. У ней было очень много силы и проворства.

- Сильфида! - воскликнул Гедеоновский.

- Необыкновенно! - подтвердила Марья Дмитриевна. - Ну, Варвара Павловна, признаюсь, - промолвила она, в первый раз называя ее по имени, - удивили вы меня; вам хоть бы концерты давать. Здесь у нас есть музыкант, старик, из немцев, чудак, очень ученый; он Лизе уроки дает; тот просто от вас с ума сойдет.

- Лизавета Михайловна тоже музыкантша? - спросила Варвара Павловна, слегка обернув к ней голову.

- Да, она играет недурно и любит музыку; но что это значит перед вами? Но здесь есть еще один молодой человек; вот с кем вы должны познакомиться. Это - артист в душе и сочиняет премило. Он один может вас вполне оценить.

- Молодой человек? - проговорила Варвара Павловна. - Кто он такой? Бедный какой-нибудь?

- Помилуйте, первый кавалер у нас, да не только у нас - et a Petersbourg. Камер-юнкер, в лучшем обществе принят. Вы, наверное, слыхали о нем: Паншин, Владимир Николаич, Он здесь по казенному поручению... будущий министр, помилуйте!

- И артист?

- Артист в душе, и такой любезный. Вы его увидите. Он все это время очень часто у меня бывал; я пригласила его на сегодняшний вечер; надеюсь, что он приедет, - прибавила Марья Дмитриевна с коротким вздохом и косвенной горькой улыбкой.

Лиза поняла значение этой улыбки; но ей было не до того.

- И молодой? - повторила Варвара Павловна, слегка модулируя из тона в тон.

- Двадцати восьми лет - и самой счастливой наружности. Un jeune homme accompli {Вполне светский молодой человек (франц.).}, помилуйте.

- Образцовый, можно сказать, юноша, - заметил Гедеоновский.

Варвара Павловна внезапно заиграла шумный штраусовский вальс, начинавшийся такой сильной и быстрой трелью, что Гедеоновский даже вздрогнул; в самой середине вальса она вдруг перешла в грустный мотив и кончила ариею из "Лучии": Fra poco... {Вскоре затем... (итал.).} Она сообразила, что веселая музыка нейдет к ее положению. Ария из "Лучии", с ударениями на чувствительных нотках, очень растрогала Марью Дмитриевну.

- Какая душа, - проговорила она вполголоса Гедеоновскому.

- Сильфида! - повторил Гедеоновский и поднял глаза к небу.

Настал час обеда. Марфа Тимофеевна сошла сверху, когда уже суп стоял на столе. Она очень сухо обошлась с Варварой Павловной, отвечала полусловами на ее любезности, не глядела на нее. Варвара Павловна сама скоро поняла, что от этой старухи толку не добьешься, и перестала заговаривать с нею; зато Марья Дмитриевна стала еще ласковей с своей гостьей: невежливость тетки ее рассердила. Впрочем, Марфа Тимофеевна не на одну Варвару Павловну не глядела: она и на Лизу не глядела, хотя глаза так и блестели у ней. Она сидела, как каменная, вся желтая, бледная, с сжатыми губами - и но ела ничего. Лиза казалась спокойной; и точно: у ней на душе тише стало; странная бесчувственность, бесчувственность осужденного нашла на нее. За обедом Варвара Павловна говорила мало: она словно опять оробела и распространила по лицу своему выражение скромной меланхолии. Один Гедеоновский оживлял беседу своими рассказами, хотя то и дело трусливо посматривал на Марфу Тимофеевну и перхал, - перхота нападала на него всякий раз, когда он в ее присутствии собирался лгать, - но она ему не мешала, не перебивала его. После обеда оказалось, что Варвара Павловна большая любительница преферанса; Марье Дмитриевне это до того понравилось, что она даже умилилась и подумала про себя: "Какой же, однако, дурак должен быть Федор Иваныч: не умел такую женщину понять!"

Она села играть в карты с нею и Гедеоновским, а Марфа Тимофеевна увела Лизу к себе наверх, сказав, что на ней лица нету, что у ней, должно быть, болит голова.

- Да, у ней ужасно голова болит, - промолвила Марья Дмитриевна, обращаясь к Варваре Павловне и закатывая глаза. - У меня самой такие бывают мигрени...

- Скажите! - возразила Варвара Павловна.

Лиза вошла в теткину комнату и в изнеможении опустилась на стул. Марфа Тимофеевна долго молча смотрела на нее, тихонько стала перед нею на колени - и начала, все так же молча, целовать попеременно ее руки. Лиза подалась вперед, покраснела - и заплакала, но не подняла Марфы Тимофеевны, не отняла своих рук: она чувствовала, что не имела права отнять их, не имела права помешать старушке выразить свое раскаяние, участие, испросить у ней прощение за вчерашнее; и Марфа Тимофеевна не могла нацеловаться этих бедных, бледных, бессильных рук - и безмолвные слезы лились из ее глаз и глаз Лизы; а кот Матрос мурлыкал в широких креслах возле клубка с чулком, продолговатое пламя лампадки чуть-чуть трогалось и шевелилось перед иконой; в соседней комнатке, за дверью, стояла Настасья Карповна и тоже украдкой утирала себе глаза свернутым в клубочек клетчатым носовым платком.


XL


А между тем внизу, в гостиной, шел преферанс; Марья Дмитриевна выиграла и была в духе. Человек вошел и доложил о приезде Паншина.

Марья Дмитриевна уронила карты и завозилась на кресле; Варвара Павловна посмотрела на нее с полуусмешкой, потом обратила взоры на дверь. Появился Паншин, в черном фраке, в высоких английских воротничках, застегнутый доверху. "Мне было тяжело повиноваться; но вы видите, я приехал" - вот что выражало его неулыбавшееся, только что выбритое лицо.

- Помилуйте, Вольдемар, - воскликнула Марья Дмитриевна, - прежде вы без докладу входили!

Паншин ответил Марье Дмитриевне одним только взглядом, вежливо поклонился ей, но к ручке не подошел. Она представила его Варваре Павловне; он отступил на шаг, поклонился ей так же вежливо, но с оттенком изящества и уважения, и подсел к карточному столу. Преферанс скоро кончился. Паншин осведомился о Лизавете Михайловне, узнал, что она не совсем здорова,

изъявил сожаленье; потом он заговорил с Варварой Павловной, дипломатически взвешивая и отчеканивая каждое слово, почтительно выслушивая ее ответы до конца. Но важность его дипломатического тона не действовала на Варвару Павловну, не сообщалась ей. Напротив: она с веселым вниманием глядела ему в лицо, говорила развязно, и тонкие ее ноздри слегка трепетали, как бы от сдержанного смеха. Марья Дмитриевна начала превозносить ее талант; Паншин учтиво, насколько позволяли ему воротнички, наклонил голову, объявил, что "он был в этом заранее уверен", - и завел речь чуть ли не о самом Меттернихе. Варвара Павловна прищурила свои бархатные глаза и, сказавши вполголоса: "Да ведь вы тоже артист, un confrere" {собрат (франц.).}, - прибавила еще тише: "Venez!" {"Идите!" (франц.).} - и качнула головой в сторону фортепьяно. Это одно брошенное слово: "Venez!" - мгновенно, как бы по волшебству, изменило всю наружность Паншина. Озабоченная осанка его исчезла; он улыбнулся, оживился, расстегнул фрак и, повторяя: "Какой я артист, увы! Вот вы, я слышал, артистка истинная", - направился вслед за Варварой Павловной к фортепьяно.

- Заставьте его спеть романс - как луна плывет, - воскликнула Марья Дмитриевна.

- Вы поете? - промолвила Варвара Павловна, озарив его светлым и быстрым взором. - Садитесь.

Паншин стал отговариваться.

- Садитесь, - повторила она, настойчиво постучав по спинке стула.

Он сел, кашлянул, оттянул воротнички и спел свой романс.

- Charmant {Прелестно (франц.).}, - проговорила Варвара Павловна, - вы прекрасно поете, vous avez du style {у вас есть стиль (франц.).}, - повторите.

Она обошла вокруг фортепьяно и стала прямо напротив Паншина. Он повторил романс, придавая мелодраматическое дрожание своему голосу. Варвара Павловна пристально глядела на него, облокотись на фортепьяно и держа свои белые руки в уровень своих губ. Паншин кончил.

- Charmant, charmante idee {Прелестно, прелестная идея (франц.).} , - сказала она с спокойной уверенностью знатока. - Скажите, вы написали что-нибудь для женского голоса, для mezzo-soprano?

- Я почти ничего не пишу, - возразил Паншин, - я ведь это только так, между делом... А разве вы поете?

- Пою.

- О! спойте нам что-нибудь, - проговорила Марья Дмитриевна.

Варвара Павловна отвела рукою волосы от заалевшихся щек и встряхнула головой.

- Наши голоса должны идти друг к другу, - промолвила она, обращаясь к Паншину, - споемте дуэт. Знаете ли вы Son geloso, или La ci darem, или Mira la bianca luna? {"Я ревную"... "Дай мне (руку)"... "Смотри, вот бледная луна" (итал.).}

- Я пел когда-то Mira la bianca luna, - отвечал Паншин, - да давно, забыл.

- Ничего, мы прорепетируем вполголоса. Пустите меня.

Варвара Павловна села за фортепьяно. Паншин стал возле нее. Они спели вполголоса дуэт, причем Варвара Павловна несколько раз его поправляла, потом спели громко, потом два раза повторили: Mira la bianca lu... u... una. Голос у Варвары Павловны утратил свежесть, но она владела им очень ловко. Паншин сперва робел и слегка фальшивил, потом вошел в азарт, и если пел не безукоризненно, то шевелил плечами, покачивал всем туловищем и поднимал по временам руку, как настоящий певец. Варвара Павловна сыграла две-три тальберговские вещицы и кокетливо "сказала" французскую ариетку. Марья Дмитриевна уже не знала, как выразить свое удовольствие; она хотела несколько раз послать за Лизой; Гедеоновский также не находил слов и только головой качал, - но вдруг неожиданно зевнул и едва успел прикрыть рот рукою. Зевок этот не ускользнул от Варвары Павловны; она вдруг повернулась спиной к фортепьяно, промолвила: "assez de musique comme ca {ну, довольно музыки (франц.).}, будем болтать", - и скрестила руки. "Oui, assez de musique" {"Да, довольно музыки" (франц.).}, - весело повторил Паншин и завязал с ней разговор - бойкий, легкий, на французском языке. "Совершенно как в лучшем парижском салоне", - думала Марья Дмитриевна, слушая их уклончивые и вертлявые речи. Паншин чувствовал полное удовольствие; глаза его сияли, он улыбался; сначала он проводил рукой по лицу, хмурил брови и отрывисто вздыхал, когда ему случалось встретиться взглядами с Марьей Дмитриевной; но потом он совсем забыл о ней и отдался весь наслаждению полусветской, полухудожнической болтовни. Варвара Павловна показала себя большой философкой: на все у ней являлся готовый ответ, она ни над чем не колебалась, не сомневалась ни в чем; заметно было, что она много и часто беседовала с умными людьми разных разборов. Все ее мысли, чувства вращались около Парижа. Паншин навел разговор на литературу; оказалось, что она, так же как и он, читала одни французские книжки; Жорж-Санд приводила ее в негодование, Бальзака она уважала, хоть он ее утомлял, в Сю и Скрибе видела великих сердцеведцев, обожала Дюма и Феваля; в душе она им всем предпочитала Поль де Кока, но, разумеется, даже имени его не упомянула. Собственно говоря, литература ее не слишком занимала. Варвара Павловна очень искусно избегала всего, что могло хотя отдаленно напомнить ее положение; о любви в ее речах и помину не было: напротив, они скорее отзывались строгостью к увлечениям страстей, разочарованьем, смирением. Паншин возражал ей; она с ним не соглашалась... Но, странное дело! - в то самое время, как из уст ее исходили слова осуждения, часто сурового, звук этих слов ласкал и нежил, и глаза ее говорили... что именно говорили эти прелестные глаза - трудно было сказать; но то были не строгие, не ясные и сладкие речи. Паншин старался понять их тайный смысл, старался сам говорить глазами, но он чувствовал, что у него ничего не выходило; он сознавал, что Варвара Павловна, в качестве настоящей, заграничной львицы, стояла выше его, а потому он и не вполне владел собою. У Варвары Павловны была привычка во время разговора чуть-чуть касаться рукава своего собеседника; эти мгновенные прикосновения очень волновали Владимира Николаича. Варвара Павловна обладала уменьем легко сходиться со всяким; двух часов не прошло, как уже Паншину казалось, что он знает ее век, а Лиза, та самая Лиза, которую он все-таки любил, которой он накануне предлагал руку, - исчезала как бы в тумане. Подали чай; разговор стал еще непринужденнее. Марья Дмитриевна позвонила казачка и велела сказать Лизе, чтобы она сошла вниз, если ее голове стало легче. Паншин, услышав имя Лизы, пустился толковать о самопожертвовании, о том, кто более способен на жертвы - мужчина или женщина. Марья Дмитриевна тотчас пришла в волненье, начала утверждать, что женщина более способна, объявила, что она это в двух словах докажет, запуталась и кончила каким-то довольно неудачным сравнением. Варвара Павловна взяла тетрадь нот, до половины закрылась ею и, нагнувшись в сторону Паншина, покусывая бисквит, с спокойной улыбочкой на губах и во взоре, вполголоса промолвила: "Elle n'a pas invente la poudre, la bonne dame" {"Она не изобрела пороха, эта милая дама" (франц.).}. Паншин немножко испугался и удивился смелости Варвары Павловны; но он не понял, сколько презрения к нему самому таилось в этом неожиданном излиянии, и, позабыв ласки и преданность Марьи Дмитриевны, позабыв обеды, которыми она его кормила, деньги, которые она ему давала взаймы, - он с той же улыбочкой и тем же голосом возразил (несчастный!): "Je crois bien" - и даже не: "Je crois bien", а - "J'crois ben!" {"Да, я думаю" (франц.).}

Варвара Павловна бросила на него дружелюбный взгляд и встала. Лиза вошла; - Марфа Тимофеевна напрасно ее удерживала: она решилась выдержать испытание до конца. Варвара Павловна пошла ей навстречу вместе с Паншиным, на лице которого появилось прежнее дипломатическое выражение.

- Как ваше здоровье? - спросил он Лизу.

- Мне лучше теперь, благодарствуйте, - отвечала она.

- А мы здесь немного занялись музыкой; жаль, что вы не слыхали Варвары Павловны. Она поет превосходно, en artiste consommee {как законченная артистка (франц.).}.

- Пойдите-ка сюда, ma chere {моя дорогая (франц.).}, - раздался голос Марьи Дмитриевны.

Варвара Павловна тотчас, с покорностью ребенка, подошла к ней и присела на небольшой табурет у ее ног. Марья Дмитриевна позвала ее для того, чтобы оставить, хотя на мгновенье, свою дочь наедине с Паншиным: она все еще втайне надеялась, что она опомнится. Кроме того, ей в голову пришла мысль, которую ей непременно захотелось тотчас высказать.

- Знаете ли, - шепнула она Варваре Павловне, - я хочу попытаться помирить, вас с вашим мужем; не отвечаю за успех, но попытаюсь. Он меня, вы знаете, очень уважает.

Варвара Павловна медленно подняла глаза на Марью Дмитриевну и красиво сложила руки.

- Вы были бы моей спасительницей, ma tante, - проговорила она печальным голосом, - я не знаю, как благодарить вас за все ваши ласки; но я слишком виновата перед Федором Иванычем; он простить меня не может.

- Да разве вы... в самом деле... - начала было с любопытством Марья Дмитриевна...

- Не спрашивайте меня, - перебила ее Варвара Павловна и потупилась. - Я была молода, легкомысленна... Впрочем, я не хочу оправдываться.

- Ну, все-таки, отчего же не попробовать? Не отчаивайтесь, - возразила Марья Дмитриевна и хотела потрепать ее по щеке, но взглянула ей в лицо - и оробела. "Скромна, скромна, - подумала она, - а уж точно львица".

- Вы больны? - говорил между тем Паншин Лизе.

- Да, я нездорова.

- Я понимаю вас, - промолвил он после довольно продолжительного молчания. - Да, я понимаю вас.

- Как?

- Я понимаю вас, - повторил значительно Паншин, который просто не знал, что сказать.

Лиза смутилась, а потом подумала: "Пусть!" Паншин принял таинственный вид и умолк, с строгостью посматривая в сторону.

- Однако уже, кажется, одиннадцать часов пробило, - заметила Марья Дмитриевна.

Гости поняли намек и начали прощаться. Варвара Павловна должна была обещать, что приедет обедать на следующий день и прквезет Аду; Гедеоновский, который чуть было не заснул, сидя в углу, вызвался ее проводить до дому. Паншин торжественно раскланялся со всеми, а на крыльце, подсаживая Варвару Павловну в карету, пожал ей руку и закричал вслед: "Au revoir!" {"До свидания!" (франц.).} Гедеоновский сел с ней рядом; она всю дорогу забавлялась тем, что ставила, будто не нарочно, кончик своей ножки на его ногу; он конфузился, говорил ей комплименты; она хихикала и делала ему глазки, когда свет от уличного фонаря западал в карету. Сыгранный ею самою вальс звенел у ней в голове, волновал ее; где бы она ни находилась, стоило ей только представить себе огни, бальную залу, быстрое круженье под звуки музыки - и душа в ней так и загоралась, глаза странно меркли, улыбка блуждала на губах, что-то грациозно-вакхическое разливалось по всему телу. Приехавши домой, Варвара Павловна легко выскочила из кареты - только львицы умеют так выскакивать, - обернулась к Гедеоновскому и вдруг расхохоталась звонким хохотом прямо ему в нос.

"Любезная особа, - думал статский советник, пробираясь к себе па квартиру, где ожидал его слуга со стклянкой оподельдока, - хорошо, что я степенный человек... только чему ж она смеялась?"

Марфа Тимофеевна всю ночь просидела у изголовья Лизы.


XLI


Лаврецкий провел полтора дня в Васильевском и почти все время пробродил по окрестностям. Он не мог оставаться долго на одном месте: тоска его грызла; он испытывал все терзанья непрестанных, стремительных и бессильных порывов. Вспомнил он чувство, охватившее его душу на другой день после приезда в деревню; вспомнил свои тогдашние намерения и сильно негодовал на себя. Что могло оторвать его от того, что он признал своим долгом, единственной задачей своей будущности? Жажда счастья - опять-таки жажда счастья!" "Видно, Михалевич прав, - думал он. - Ты захотел вторично изведать счастья в жизни, - говорил он сам себе, - ты позабыл, что и то роскошь, незаслуженная, милость, когда оно хоть однажды посетит человека. Оно не было полно, оно было ложно, скажешь ты; да предъяви же свои права на полное, истинное счастье! Оглянись, кто вокруг тебя блаженствует, кто наслаждается? Вон мужик едет на косьбу; может быть, он доволен своей судьбою... Что ж? захотел ли бы ты поменяться с ним? Вспомни мать свою: как ничтожно малы были ее требования, и какова выпала ей доля? Ты, видно, только похвастался перед Паншиным, когда сказал ему, что приехал в Россию затем, чтобы пахать землю; ты приехал волочиться на старости лет за девочками. Пришла весть о твоей свободе, и ты все бросил, все забыл, ты побежал, как мальчик за бабочкой..." Образ Лизы беспрестанно представлялся ему посреди его размышлений; он с усилием изгонял его, как и другой неотвязный образ, другие, невозмутимо-лукавые, красивые и ненавистные черты. Старик Антон заметил, что барину не по себе; вздохнувши несколько раз за дверью да несколько раз на пороге, он решился подойти к нему, посоветовал ему напиться чего-нибудь тепленького. Лаврецкий закричал на него, велел ему выйти, а потом извинился перед ним; но Антон от этого еще больше опечалился. Лаврецкий не мог сидеть в гостиной: ему так и чудилось, что прадед Андрей презрительно глядит с полотна на хилого своего потомка. "Эх ты! мелко плаваешь!" - казалось, говорили его набок скрученные губы. "Неужели же, - думал он, - я не слажу с собою, поддамся этому... вздору?" (Тяжело раненные на войне всегда называют "вздором" свои раны. Не обманывать себя человеку - не жить ему на земле.) "Мальчишка я, что ли, в самом деле? Ну да: увидал вблизи, в руках почти держал возможность счастия на всю жизнь - оно вдруг исчезло; да ведь и в лотерее - повернись колесо еще немного, и бедняк, пожалуй, стал бы богачом. Не бывать, так не бывать - и кончено. Возьмусь за дело, стиснув зубы, да и велю себе молчать; благо, мне не в первый раз брать себя в руки. И для чего я бежал, зачем сижу здесь, забивши, как страус, голову в куст? Страшно беде в глаза взглянуть - вздор!" - Антон! - закричал он громко, - прикажи сейчас закладывать тарантас. "Да, - подумал он опять, - надо велеть себе молчать, надо взять себя в ежовые рукавицы..."

Такими-то рассуждениями старался помочь Лаврецкий своему горю, но оно было велико и сильно; и сама выжившая не столько из ума, сколько изо всякого чувства, Апраксея покачала головой и печально проводила его глазами, когда он сел в тарантас, чтобы ехать в город. Лошади скакали; он сидел неподвижно и прямо, и неподвижно глядел вперед на дорогу.


XLII


Лиза накануне написала Лаврецкому, чтобы он явился к ним вечером; но он сперва отправился к себе на квартиру. Он не застал дома ни жены, ни дочери; от людей он узнал, что она отправилась с ней к Калитиным. Это известие и поразило его и взбесило. "Видно, Варвара Павловна решилась не давать мне жить", - подумал он с волнением злобы на сердце. Он начал ходить взад и вперед, беспрестанно отталкивая ногами и руками попадавшиеся ему детские игрушки, книжки, разные женские принадлежности; он позвал Жюстину и велел ей убрать весь этот "хлам". "Oui, monsieur" {"Да, сударь" (франц.).}, - сказала она с ужимкой и начала прибирать комнату, грациозно наклоняясь и каждым своим движением давая Лаврецкому чувствовать, что она считает его за необтесанного медведя. С ненавистью смотрел он на ее истасканное, но все еще "пикантное", насмешливое, парижское лицо, на ее белые нарукавнички, шелковый фартук и легкий чепчик. Он услал ее, наконец, и после долгих колебаний (Варвара Павловна все не возвращалась) решился отправиться к Калягиным, - не к Марье Дмитриевне (он бы ни за что не вошел в ее гостиную, в ту гостиную, где находилась его жена), но к Марфе Тимофеевне; он вспомнил, что задняя лестница с девичьего крыльца вела прямо к ней. Лаврецкий так и сделал. Случай помог ему: он на дворе встретил Шурочку; она провела его к Марфе Тимофеевне. Он застал ее, против ее обыкновения, одну; она сидела в уголку, простоволосая, сгорбленная, с скрещенными на груди руками. Увидев Лаврецкого, старушка очень всполошилась, проворно встала и начала ходить туда и сюда по комнате, как будто отыскивая свой чепец.

- А, вот ты, вот, - заговорила она, избегая его взора и суетясь, - ну, здравствуй. Ну, что ж? Что же делать? Где ты был вчера? Ну, она приехала, ну да. Ну, надо уж так... как-нибудь.

Лаврецкий опустился на стул.

- Ну, садись, садись, - продолжала старушка. - Ты прямо наверх прошел? Ну да, разумеется. Что ж? ты на меня пришел посмотреть? Спасибо.

Старушка помолчала; Лаврецкий не знал, что сказать ей; но она его понимала.

- Лиза... да, Лиза сейчас здесь была, - продолжала Марфа Тимофеевна, завязывая и развязывая шнурки своего ридикюля. - Она не совсем здорова. Шурочка, где ты? Поди сюда, мать моя, что это ты посидеть не можешь? И у меня голова болит. Должно быть, от эфтого от пенья да от музыки.

- От какого пенья, тетушка?

- Да как же; тут уж эти как, бишь, они по-вашему, дуэты пошли. И все по-итальянски: чи-чи да ча-ча, настоящие сороки. Начнут ноты выводить, просто так за душу и тянут. Паншин этот да вот твоя. И как это все скоро уладилось: уж точно по-родственному, без церемоний. А впрочем, и то сказать: собака - и та пристанища ищет, не пропадать же, благо люди не гонят.

- Все-таки, признаюсь, я этого не ожидал, - возразил Лаврецкий, - тут смелость нужна была большая.

- Нет, душа моя, это не смелость, это расчет. Да господь с ней! Ты ее, говорят, в Лаврики посылаешь, правда?

- Да, я предоставляю это именье Варваре Павловне.

- Денег спрашивала?

- Пока еще нет.

- Ну, это не затянется. А я тебя только теперь разглядела. Здоров ты?

- Здоров.

- Шурочка, - воскликнула вдруг Марфа Тимофеевна, - поди-ка скажи Лизавете Михайловне - то есть, нет, спроси у ней... ведь она внизу?

- Внизу-с.

- Ну да; так спроси у ней: куда, мол, она мою книжку дела? Она уж знает.

- Слушаю-с.

Старушка опять засуетилась, начала раскрывать ящики в комоде. Лаврецкий сидел неподвижно на своем стуле.

Вдруг послышались легкие шаги по лестнице - и вошла Лиза.

Лаврецкий встал и поклонился; Лиза остановилась у двери.

- Лиза, Лизочка, - хлопотливо заговорила Марфа Тимофеевна, - куда ты мою книжку, книжку куда положила?

- Какую книжку, тетенька?

- Да книжку, боже мой! Я тебя, впрочем, не звала... Ну, все равно. Что вы там внизу делаете? Вот и Федор Иваныч приехал. Что твоя голова?

- Ничего.

- Ты все говоришь: ничего. Что у вас там внизу, опять музыка?

- Нет - в карты играют.

- Да, ведь она на все руки. Шурочка, я вижу, тебе по саду бегать хочется. Ступай.

- Да нет, Марфа Тимофеевна...

- Не рассуждай, пожалуйста, ступай. Настасья Карповна в сад пошла одна: ты с ней побудь. Уважь старуху. - Шурочка вышла. - Да где ж это мой чепец? Куда это он делся, право?

- Позвольте, я поищу, - промолвила Лиза.

- Сиди, сиди; у меня самой ноги еще не отвалились. Должно быть, он у меня там в спальне.

И, бросив исподлобья взор на Лаврецкого, Марфа Тимофеевна удалилась. Она оставила было дверь отворенной, до вдруг вернулась к ней и заперла ее.

Лиза прислонилась к спинке кресла и тихо занесла себе руки на лицо; Лаврецкий остался, где был.

- Вот как мы должны были увидеться, - проговорил он наконец.

Лиза приняла руки от лица.

- Да, - сказала она глухо, - мы скоро были наказаны.

- Наказаны, - проговорил Лаврецкий. - За что же вы-то наказаны?

Лиза подняла на него свои глаза. Ни горя, ни тревоги они не выражали; они казались меньше и тусклей. Лицо ее было бледно; слегка раскрытые губы тоже побледнели.

Сердце в Лаврецком дрогнуло от жалости и любви.

- Вы мне написали: все кончено, - прошептал он, - да, все кончено - прежде чем началось.

- Это все надо забыть, - проговорила Лиза, - я рада, что вы пришли; я хотела вам написать, но этак лучше. Только надо скорее пользоваться этими минутами. Нам обоим остается исполнить наш долг. Вы, Федор Иваныч, должны примириться с вашей женой.

- Лиза!

- Я вас прошу об этом; этим одним можно загладить... все, что было. Вы подумаете - и не откажете мне.

- Лиза, ради бога, вы требуете невозможного. Я готов сделать все, что вы прикажете; но теперь примириться с нею!.. Я согласен на все, я все забыл; но не могу же я заставить свое сердце... Помилуйте, это жестоко!

- Я не требую от вас... того, что вы говорите; не живите с ней, если вы не можете; но примиритесь, - возразила Лиза и снова занесла руку на глаза. - Вспомните вашу дочку; сделайте это для меня.

- Хорошо, - проговорил сквозь зубы Лаврецкий, - это я сделаю, положим; этим я исполню свой долг. Ну, а вы - в чем же ваш долг состоит?

- Про это я знаю. Лаврецкий вдруг встрепенулся.

- Уж не собираетесь ли вы выйти за Паншина? - спросил он.

Лиза чуть заметно улыбнулась.

- О нет! - промолвила она.

- Ах, Лиза, Лиза! - воскликнул Лаврецкий, - как бы мы могли быть счастливы! Лиза опять взглянула на него.

- Теперь вы сами видите, Федор Иваныч, что счастье зависит не от нас, а от бога.

- Да, потому что вы...

Дверь из соседней комнаты быстро растворилась, и Марфа Тимофеевна вошла с чепцом в руке.

- Насилу нашла, - сказала она, становясь между Лаврециим и Лизой, - Сама его заложила. Вот что значит старость-то, беда! А впрочем, и молодость не лучше. Что, ты сам с женой в Лаврики поедешь? - прибавила она, оборотясь к Федору Иванычу.

- С нею в Лаврики? я? Не знаю, - промолвил он, погодя немного.

- Ты вниз не сойдешь?

- Сегодня - нет.

- Ну, хорошо, как знаешь; а тебе, Лиза, я думаю, надо бы вниз пойти. Ах, батюшки светы, я и забыла снегирю корму насыпать. Да вот постойте, я сейчас...

И Марфа Тимофеевна выбежала, не надев чепца.

Лаврецкий быстро подошел к Лизе.

- Лиза, - начал он умоляющим голосом, - мы расстаемся навсегда, сердце мое разрывается, - дайте мне вашу руку на прощание.

Лиза подняла голову. Ее усталый, почти погасший взор остановился на нем...

- Нет, - промолвила она и отвела назад уже протянутую руку, - нет, Лаврецкий (она в первый раз так его называла), не дам я вам моей руки. К чему? Отойдите, прошу вас. Вы знаете, я вас люблю... да, я люблю вас, - прибавила она с усилием, - но нет... нет.

И она поднесла платок к своим губам.

- Дайте мне по крайней мере этот платок.

Дверь скрыпнула... Платок скользнул по коленям Лизы. Лаврецкий подхватил его, прежде чем он успел упасть на пол, быстро сунул его в боковой карман и, обернувшись, встретился глазами с Марфой Тимофеевной.

- Лизочка, мне кажется, тебя мать зовет, - промолвила старушка.

Лиза тотчас встала и ушла.

Марфа Тимофеевна опять села в свой уголок. Лаврецкий начал прощаться с нею.

- Федя, - сказала она вдруг.

- Что, тетушка?

- Ты честный человек?

- Как?

- Я спрашиваю тебя: честный ли ты человек?

- Надеюсь, да.

- Гм. А дай мне честное слово, что ты честный человек.

- Извольте. Но к чему это?

- Уж я знаю, к чему. Да и ты, мой кормилец, коли подумаешь хорошенько, ведь ты не глуп, сам поймешь, к чему я это у тебя спрашиваю. А теперь прощай, батюшка. Спасибо, что навестил; а слово сказанное помни, Федя, да поцелуй меня. Ох, душа моя, тяжело тебе, знаю; да ведь и всем не легко. Уж на что я, бывало, завидовала мухам: вот, думала я, кому хорошо на свете пожить; да услыхала раз ночью, как муха у паука в лапках ноет, - нет, думаю, и на них есть гроза. Что делать, Федя; а слово свое все-таки помни. Ступай.

Лаврецкий вышел с заднего крыльца и уже приближался к воротам... Его нагнал лакей.

- Марья Дмитриевна приказали просить вас к ней пожаловать, - доложил он Лаврецкому.

- Скажи, братец, что я не могу теперь... - начал было Федор Иваныч.

- Приказали очинно просить, - продолжал лакей, - приказали сказать, что они одни.

- А разве гости уехали? - спросил Лаврецкий.

- Точно так-с, - возразил лакей и осклабился. Лаврецкий пожал плечами и отправился вслед за ним.


XLIII


Марья Дмитриевна сидела одна у себя в кабинете на вольтеровском кресле и нюхала одеколон; стакан воды с флер-д'оранжем стоял возле нее на столике. Она волновалась и как будто трусила.

Лаврецкий вошел.

- Вы желали меня видеть, - сказал он, холодно кланяясь.

- Да, - возразила Марья Дмитриевна и отпила немного воды. - Я узнала, что вы прошли прямо к тетушке; я приказала вас просить к себе: мне нужно переговорить с вами. Садитесь, пожалуйста. - Марья Дмитриевна перевела дыхание. - Вы знаете, - продолжала она, - ваша жена приехала.

- Это мне известно, - промолвил Лаврецкий.

- Ну да, то есть я хотела сказать: она ко мне приехала, и я приняла ее; вот о чем я хочу теперь объясниться с вами, Федор Иваныч. Я, слава богу, заслужила, могу сказать, всеобщее уважение и ничего неприличного ни за что на свете не сделаю. Хоть я и предвидела, что это будет вам неприятно, однако я не решилась отказать ей, Федор Иваныч; она мне родственница - по вас: войдите в мое положение, какое же я имела право отказать ей от дома, - согласитесь?

- Вы напрасно волнуетесь, Марья Дмитриевна, - возразил Лаврецкий, - вы очень хорошо сделали; я нисколько не сержусь. Я вовсе не намерен лишать Вар- вару Павловну возможности видеть своих знакомых; сегодня я не вошел к вам только потому, что не хотел встретиться с нею, - вот и все.

- Ах, как мне приятно слышать это от вас, Федор Иваныч, - воскликнула Марья Дмитриевна, - впрочем, я всегда этого ожидала от ваших благородных чувств. А что я волнуюсь - это не удивительно: я женщина и мать. А ваша супруга... конечно, я не могу судить вас с нею - это я ей самой сказала; но она такая любезная дама, что, кроме удовольствия, ничего доставить не может.

Лаврецкий усмехнулся и поиграл шляпой.

- И вот что я хотела вам еще сказать, Федор Иваныч, - продолжала Марья Дмитриевна, слегка подвигаясь к нему, - если б вы видели, как она скромно себя держит, как почтительна! Право, это даже трогательно. А если б вы слышали, как она о вас отзывается! Я, говорит, перед ним кругом виновата; я, говорит, не умела ценить его, говорит; это, говорит, ангел, а не человек. Право, так и говорит: ангел. Раскаяние у ней такое... Я, ей-богу, и не видывала такого раскаяния!

- А что, Марья Дмитриевна, - промолвил Лаврецкий, - позвольте полюбопытствовать: говорят, Варвара Павловна у вас пела; во время своего раскаяния она пела - или как?..

- Ах, как вам не стыдно так говорить! Она пела и играла для того только, чтобы сделать мне угодное, потому что я настоятельно ее просила об этом, почти приказывала ей. Я вижу, что ей тяжело, так тяжело; думаю, чем бы ее развлечь, - да и слышала-то я, что талант у ней такой прекрасный! Помилуйте, Федор Иваныч, она совсем уничтожена, спросите хоть Сергея Петровича; убитая женщина, tout-a-fait {совершенно (франц.).}, что вы это?

Лаврецкий только плечами пожал.

- А потом, что это у вас за ангелочек эта Адочка, что за прелесть! Как она мила, какая умненькая; по-французски как говорит; и по-русски понимает - меня тетенькой назвала. И знаете ли, этак чтобы дичиться, как все почти дети в ее годы дичатся, - совсем этого нет. На вас так похожа, Федор Иваныч, что ужас. Глаза, брови... ну, вы, как есть - вы. Я маленьких таких детей не очень люблю, признаться; но в вашу дочку просто влюбилась.

- Марья Дмитриевна, - произнес вдруг Лаврецкий, - позвольте вас спросить, для чего вы это все мне говорить изволите?

- Для чего? - Марья Дмитриевна опять понюхала одеколон и отпила воды. - А для того, Федор Иваныч, я это говорю, что... ведь я вам родственница, я принимаю в вас самое близкое участие... я знаю, сердце у вас добрейшее. Послушайте, mon cousin, я все-таки женщина опытная и не буду говорить на ветер! простите, простите вашу жену, - Глаза Марьи Дмитриевны вдруг наполнились слезами. - Подумайте: молодость, неопытность... ну, может быть, дурной пример: не было такой матери, которая наставила бы ее на путь. Простите ее, Федор Иваныч, она довольно была наказана.

Слезы закапали по щекам Марьи Дмитриевны; она не утирала их: она любила плакать. Лаврецкий сидел как на угольях. "Боже мой, - думал он, - что же это за пытка, что за день мне выдался сегодня!"

- Вы не отвечаете, - заговорила снова Марья Дмитриевна, - как я должна вас понять? Неужели вы можете быть так жестоки? Нет, я этому верить не хочу. Я чувствую, что мои слова вас убедили. Федор Иваныч, бог вас наградит за вашу доброту, а вы примите теперь из рук моих вашу жену...

Лаврецкий невольно поднялся со стула; Марья Дмитриевна тоже встала и, проворно зайдя за ширмы, вывела оттуда Варвару Павловну. Бледная, полуживая, с опущенными глазами, она, казалось, отреклась от воякой собственной мысли, от всякой воли - отдалась вся в руки Марьи Дмитриевны.

Лаврецкий отступил шаг назад.

- Вы были здесь! - воскликнул он.

- Не вините ее, - поспешно проговорила Марья Дмитриевна, - она ни за что не хотела остаться, но я приказала ей остаться, я посадила ее за ширмы. Она уверяла меня, что это еще больше вас рассердит; я и слушать ее не стала; я лучше ее вас знаю. Примите же из рук моих вашу жену; идите, Варя, не бойтесь, припадите к вашему мужу (она дернула ее за руку) - и мое благословение...

- Постойте, Марья Дмитриевна, - перебил ее Лаврецкий глухим, но потрясающим голосом. - Вы, вероятно, любите чувствительные сцены (Лаврецкий не ошибался: Марья Дмитриевна еще с института сохранила страсть к некоторой театральности); они вас забавляют; но другим от них плохо приходится. Впрочем, я с вами говорить не буду: в этой сцене не вы главное действующее лицо. Что вы хотите от меня, сударыня? - прибавил он, обращаясь к жене. - Не сделал ли я для вас, что мог? Не возражайте мне, что не вы затеяли это свидание; я вам не поверю, - и вы знаете, что я вам верить не могу. Что же вы хотите? Вы умны, - вы ничего не делаете без цели. Вы должны понять, что жить с вами, как я жил прежде, я не в состоянии; не оттого, что я на вас сержусь, а оттого, что я стал другим человеком. Я сказал вам это на второй же день вашего возвращения, и вы сами, в это мгновенье, в душе со мной согласны. Но вы желаете восстановить себя в общем мнении; вам мало жить у меня в доме, вы желаете жить со мной под одной кровлей - не правда ли?

- Я желаю, чтобы вы меня простили, - проговорила Варвара Павловна, не поднимая глаз.

- Она желает, чтобы вы ее простили, - повторила Марья Дмитриевна.

- И не для себя, для Ады, - шепнула Варвара Павловна.

- Не для нее, для вашей Ады, - повторила Марья Дмитриевна.

- Прекрасно. Вы этого хотите? - произнес с усилием Лаврецкий. - Извольте, я и на это согласен.

Варвара Павловна бросила на него быстрый взор, а Марья Дмитриевна воскликнула: "Ну, слава богу!" - и опять потянула Варвару Павловну за руку. - Примите же теперь от меня...

- Постойте, говорю вам, - перебил ее Лаврецкий. - Я соглашаюсь жить с вами, Варвара Павловна, - продолжал он, - то есть я вас привезу в Лаврики и проживу с вами, сколько сил хватит, а потом уеду - и буду наезжать. Вы видите, я вас обманывать не хочу, но не требуйте больше ничего. Вы бы сами рассмеялись, если бы я исполнил желание почтенной нашей родственницы и прижал бы вас к своему сердцу, стал бы уверять вас, что... что прошедшего не было, что срубленное дерево опять зацветет. Но я вижу: надо покориться. Вы это слово не так поймете... это все равно. Повторяю... я буду жить с вами... или нет, я этого обещать не могу... Я сойдусь с вами, буду вас снова считать моей женой...

- Дайте же ей по крайней мере на том руку, - промолвила Марья Дмитриевна, у которой давно высохли слезы.

- Я до сих пор не обманывал Варвару Павловну, - возразил Лаврецкий, - она мне поверит и так. Я ее отвезу в Лаврнки - и помните, Варвара Павловна: уговор наш будет считаться нарушенным, как только вы выедете оттуда. А теперь позвольте мне удалиться.

Он поклонился обеим дамам и торопливо вышел вон.

- Вы не берете ее с собою, - крикнула ему вслед Марья Дмитриевна...

- Оставьте его, - шепнула ей Варвара Павловна и тотчас же обняла ее, начала ее благодарить, целовать у ней руки, называть ее своей спасительницей.

Марья Дмитриевна снисходительно принимала ее ласки; но в душе она не была довольна ни Лаврецким, ни Варварой Павловной, ни всей подготовленной ею сценой. Чувствительности вышло мало; Варвара Павловна, по ее мнению, должна была броситься к ногам мужа.

- Как это вы меня не поняли, - толковала она, - ведь я вам сказала: припадите.

- Этак лучше, милая тетушка; не беспокойтесь - все прекрасно, - твердила Варвара Павловна.

- Ну, да ведь и он - холодный, как лед, - заметила Марья Дмитриевна. - Положим, вы не плакали, да ведь я перед ним разливалась. В Лавриках запереть вас хочет. Что ж, и во мне вам нельзя будет ездить? Все мужчины бесчувственны, - сказала она в заключение и значительно покачала головой.

- Зато женщины умеют ценить доброту и великодушие, - промолвила Варвара Павловна и, тихонько опустившись на колени перед Марьей Дмитриевной, обвила ее полный стан руками и прижалась к ней лицом. Лицо это втихомолку улыбалось, а у Марьи Дмитриевны опять закапали слезы.

А Лаврецкий отправился к себе, заперся в комнатке своего камердинера, бросился на диван и пролежал так до утра.


XLIV


На следующий день было воскресенье. Колокольный звон к ранней обедне не разбудил Лаврецкого - он не смыкал глаз всю ночь, - но напомнил ему другое воскресенье, когда он, по желанию Лизы, ходил в церковь. Он поспешно встал; какой-то тайный голос говорил ему, что он и сегодня увидит ее там же. Он без шума вышел из дома, велел сказать Варваре Павловне, которая еще спала, что он вернется к обеду, и большими шагами направился туда, куда звал его однообразно-печальный звон. Он пришел рано: почти никого еще не было в церкви; дьячок на клиросе читал часы; изредка прерываемый кашлем, голос его мерно гудел, то упадая, то вздуваясь. Лаврецкий поместился недалеко от входа. Богомольцы приходили поодиночке, останавливались, крестились, кланялись на все стороны; шаги их звенели в пустоте и тишине, явственно отзываясь под сводами. Дряхлая старушонка в ветхом капоте с капюшоном стояла на коленях подле Лаврецкого и прилежно молилась; ее беззубое, желтое, сморщенное лицо выражало напряженное умиление; красные глаза неотвратимо глядели вверх, на образа иконостаса; костлявая рука беспрестанно выходила из капота и медленно и крепко клала большой широкий крест. Мужик с густой бородой и угрюмым лицом, взъерошенный и измятый, вошел в церковь, разом стал на оба колена и тотчас же принялся поспешно креститься, закидывая назад и встряхивая голову после каждого поклона. Такое горькое горе сказывалось в его лице, во всех его движениях, что Лаврецкий решился подойти к нему и спросить его, что с ним. Мужик пугливо и сурово отшатнулся, посмотрел на него... "Сын помер", - произнес он скороговоркой и снова принялся класть поклоны... "Что для них может заменить утешения церкви?" - подумал Лаврецкий и сам попытался молиться; но сердце его отяжелело, ожесточилось, и мысли были далеко. Он все ждал Лизы - но Лиза не приходила. Церковь стала наполняться народом; ее все не было. Обедня началась, дьякон уже прочитал евангелие, зазвонили к достойной; Лаврецкий подвинулся немного вперед - и вдруг увидел Лизу. Она пришла раньше его, но он ее не заметил; прижавшись в промежуточек между стеной и клиросом, она не оглядывалась не шевелилась. Лаврецкий не свел с нее глаз до самого конца обедни: он прощался с нею. Народ стал расходиться, а она все стояла; казалось, она ожидала ухода Лаврецкого. Наконец она перекрестилась в последний раз и пошла, не оборачиваясь: с ней была одна горничная. Лаврецкий вышел вслед за ней из церкви и догнал ее на улице; она шла очень скоро, наклонив голову и спустив вуаль на лицо.

- Здравствуйте, Лизавета Михайловна, - сказал он громко, с насильственной развязностью, - можно вас проводить?

Она ничего не сказала; он отправился с ней рядом.

- Довольны вы мной? - спросил он ее, понизив голос. - Вы слышали, что вчера произошло?

- Да, да, - проговорила она шепотом, - это хорошо.

И она пошла еще быстрей.

- Вы довольны?

Лиза только головой кивнула.

- Федор Иваныч, - начала она спокойным, но слабым голосом, - я хотела вас просить: не ходите больше к нам, уезжайте поскорей; мы можем после увидеться - когда-нибудь, через год. А теперь сделайте это для меня; исполните мою просьбу, ради бога.

- Я вам во всем готов повиноваться, Лизавета Михайловна; но неужели мы так должны расстаться: неужели вы мне не скажете ни одного слова?..

- Федор Иваныч, вот вы теперь идете возле меня... А уж вы так далеко, далеко от меня. И не вы одни, а...

- Договаривайте, прошу вас! - воскликнул Лаврецкий, - что вы хотите сказать?

- Вы услышите, может быть... но что бы ни было, забудьте... нет, не забывайте меня, помните обо мне.

- Мне вас забыть...

- Довольно, прощайте. Не идите за мной.

- Лиза, - начал было Лаврецкий...

- Прощайте, прощайте! - повторила она, еще ниже опустила вуаль и почти бегом пустилась вперед.

Лаврецкий посмотрел ей вслед и, понурив голову, отправился назад по улице. Он наткнулся на Лемма, который тоже шел, надвинув шляпу на нос и глядя себе под ноги.

Они молча посмотрели друг на друга.

- Ну, что скажете? - проговорил наконец Лаврецкий.

- Что я скажу? - угрюмо возразил Лемм. - Ничего я не скажу. Все умерло, и мы умерли (Alles ist todt, und wir sind todt). Ведь вам направо идти?

- Направо.

- А мне налево. Прощайте.


-


На следующее утро Федор Иваныч с женою отправился в Лаврики. Она ехала впереди в карете, с Адой и с Жюстиной; он сзади - в тарантасе. Хорошенькая девочка все время дороги не отходила от окна кареты; она удивлялась всему: мужикам, бабам, избам, колодцам, дугам, колокольчикам и множеству грачей; Жюстина разделяла ее удивление; Варвара Павловна смеялась их замечаниям и восклицаниям. Она была в духе; перед отъездом из города О... она имела объяснение с своим мужем.

- Я понимаю ваше положение, - сказала она ему, - и он, по выражению ее умных глаз, мог заключить, что она понимала его положение вполне, - но вы отдадите мне хоть ту справедливость, что со мной легко живется; я не стану вам навязываться, стеснять вас; я хотела обеспечить будущность Ады; больше мне ничего не нужно.

- Да, вы достигли всех ваших целей, - промолвил Федор Иваныч.

- Я об одном только мечтаю теперь: зарыться навсегда в глуши; я буду вечно помнить ваши благодеяния...

- Фи! полноте, - перебил он ее.

- И сумею уважать вашу независимость и ваш покой, - докончила она свою приготовленную фразу.

Лаврецкий ей низко поклонился. Варвара Павловна поняла, что муж в душе благодарил ее.

На второй день к вечеру прибыли они в Лаврики; неделю спустя Лаврецкий отправился в Москву, оставив жене тысяч пять на прожиток, а на другой день после отъезда Лаврецкого явился Паншин, которого Варвара Павловна просила не забывать ее в уединении. Она его приняла как нельзя лучше, и до поздней ночи высокие комнаты дома и самый сад оглашались звуками музыки, пенья и веселых французских речей. Три дня прогостил. Паншин у Варвары Павловны; прощаясь с нею и крепко пожимая ее прекрасные руки, он обещался очень скоро вернуться - и сдержал свое обещание.


XLV


У Лизы была особая, небольшая комнатка во втором этаже дома ее матери, чистая, светлая, с белой кроваткой, с горшками цветов по углам и перед окнами, с маленьким письменным столиком, горкою книг и распятием на стене. Комнатка эта прозывалась детской; Лиза родилась в ней. Вернувшись из церкви, где ее видел Лаврецкий, -она тщательнее обыкновенного привела все у себя в порядок, отовсюду смела пыль, пересмотрела и перевязала ленточками все свои тетради и письма приятельниц, заперла все ящики, полила цветы и коснулась рукою каждого цветка. Все это она делала не спеша, без шума, с какой-то умиленной и тихой заботливостью на лице. Она остановилась, наконец, посреди комнаты, медленно оглянулась и, подойдя к столу, над которым висело распятие, опустилась на колени, положила голову на стиснутые руки и осталась неподвижной.

Марфа Тимофеевна вошла и застала ее в этом положении. Лиза не заметила ее прихода. Старушка вышла на цыпочках за дверь и несколько раз громко кашлянула. Лиза проворно поднялась и отерла глаза, на которых сияли светлые, непролившиеся слезы.

- А ты, я вижу, опять прибирала свою келейку, - промолвила Марфа Тимофеевна, низко наклоняясь к горшку с молодым розаном. - Как славно пахнет!

Лиза задумчиво посмотрела на свою тетку.

- Какое вы это произнесли слово! - прошептала она.

- Какое слово, какое? - с живостью подхватила старушка. - Что ты хочешь сказать? Это ужасно, - заговорила она, вдруг сбросив чепец и присевши на Лизиной кроватке, - это сверх сил моих: четвертый день сегодня, как я словно в котле киплю; я не могу больше притворяться, что ничего не замечаю, не могу видеть, как ты бледнеешь, сохнешь, плачешь, не могу, не могу.

- Да что с вами, тетушка? - промолвила Лиза, - я ничего...

- Ничего? - воскликнула Марфа Тимофеевна, - это ты другим говори, а не мне! Ничего! А кто сейчас стоял на коленях? у кого ресницы еще мокры от слез? Ничего! Да ты посмотри на себя, что ты сделала с своим лицом, куда глаза свои девала? - Ничего! разве я не все знаю?

- Это пройдет, тетушка; дайте срок.

- Пройдет, да когда? Господи боже мой, владыко! неужели ты так его полюбила? да ведь он старик, Лизочка. Ну, я не спорю, он хороший человек, не кусается; да ведь что ж такое? все мы хорошие люди; земля не клином сошлась, этого добра всегда будет много.

- Я вам говорю, все это пройдет, все это уже прошло.

- Слушай, Лизочка, что я тебе скажу, - промолвила вдруг Марфа Тимофеевна, усаживая Лизу подле себя на кровати и поправляя то ее волосы, то косынку. - Это тебе только так, сгоряча кажется, что горю твоему пособить нельзя. Эх, душа моя, на одну смерть лекарства нет! Ты только вот скажи себе: "Не поддамся, мол, я, ну его!" - и сама потом как диву дашься", как оно скоро, хорошо проходит. Ты только потерпи.

- Тетушка, - возразила Лиза, - оно уже прошло, все прошло.

- Прошло! какое прошло! Вот у тебя носик даже завострился, а ты говоришь: прошло. Хорошо "прошло!"

- Да, прошло, тетушка, если вы только захотите мне помочь, - произнесла с внезапным одушевлением Лиза и бросилась на шею Марфе Тимофеевне. - Милая тетушка, будьте мне другом, помогите мне, не сердитесь, поймите меня...

- Да что такое, что такое, мать моя? Не пугай меня, пожалуйста; я сейчас закричу, не гляди так на меня; говори скорее, что такое!

- Я... я хочу... - Лиза спрятала свое лицо на груди Марфы Тимофеевны... - Я хочу идти в монастырь, - проговорила она глухо.

Старушка так и подпрыгнула на кровати.

- Перекрестись, мать моя, Лизочка, опомнись, что ты это, бог с тобою, - пролепетала она наконец, - ляг, голубушка, усни немножко; это все у тебя от бессонницы, душа моя.

Лиза подняла голову, щеки ее пылали.

- Нет, тетушка, - промолвила она, - не говорите так; я решилась, я молилась, я просила совета у бога; все кончено, кончена моя жизнь с вами. Такой урок недаром; да я уж не в первый раз об этом думаю. Счастье ко мне не шло; даже когда у меня были надежды на счастье, сердце у меня все щемило. Я все знаю, и свои грехи, и чужие, и как папенька богатство наше нажил; я знаю все. Все это отмолить, отмолить надо. Вас мне жаль, жаль мамаши, Леночки; но делать нечего; чувствую я, что мне не житье здесь; я уже со всем простилась, всему в доме поклонилась в последний раз; отзывает меня что-то; тошно мне, хочется мне запереться навек. Не удерживайте меня, не отговаривайте, помогите мне, не то я одна уйду...

Марфа Тимофеевна с ужасом слушала свою племянницу.

"Она больна, бредит, - думала она, - надо послать за доктором, да за каким? Гедеоновский намедни хвалил какого-то; он все врет - а может быть, на этот раз и правду сказал". Но когда она убедилась, что Лиза небольна и не бредит, когда на все ее возраженья Лиза постоянно отвечала одним и тем же, Марфа Тимофеевна испугалась и опечалилась не на шутку.

- Да ведь ты не знаешь, голубушка ты моя, - начала она ее уговаривать, - какова жизнь-то в монастырях! Ведь тебя, мою родную, маслищем конопляным зеленым кормить станут, бельище на тебя наденут толстое-претолстое; по холоду ходить заставят; ведь ты всего этого не перенесешь, Лизочка. Это все в тебе Araшины следы; это она тебя с толку сбила. Да ведь она начала с того, что пожила, и в свое удовольствие пожила; поживи и ты. Дай мне по крайней мере умереть спокойно, а там делай что хочешь. И кто ж это видывал, чтоб из-за эдакой из-за козьей бороды, прости господи, из-за мужчины в монастырь идти? Ну, коли тебе так тошно, съезди, помолись угоднику, молебен отслужи, да не надевай ты черного шлыка на свою голову, батюшка ты мой, матушка ты моя...

И Марфа Тимофеевна горько заплакала.

Лиза утешала ее, отирала ее слезы, сама плакала, но осталась непреклонной. С отчаянья Марфа Тимофеевна попыталась пустить в ход угрозу: все сказать матери... но и это не помогло. Только вследствие усиленных просьб старушки Лиза согласилась отложить исполнение своего намерения на полгода; зато Марфа Тимофеевна должна была дать ей слово, что сама поможет ей и выхлопочет согласие Марьи Дмитриевны, если через шесть месяцев она не изменит своего решения.


-


С наступившими первыми холодами Варвара Павловна, несмотря на свое обещание зарыться в глуши, запасшись денежками, переселилась в Петербург, где наняла скромную, но миленькую квартиру, отысканную для нее Паншиным, который еще раньше ее покинул О...скую губернию. В последнее время своего пребывания в О... он совершенно лишился расположения Марьи Дмитриевны; он вдруг перестал ее посещать и почти не выезжал из Лавриков. Варвара Павловна его поработила, именно поработила: другим словом нельзя выразить ее неограниченную, безвозвратную, безответную власть над ним.

Лаврецкий прожил зиму в Москве, а весною следующего года дошла до него весть, что Лиза постриглась в Б......м монастыре, в одном из отдаленнейших краев России.


ЭПИЛОГ


Прошло восемь лет. Опять настала весна... Но скажем прежде несколько слов о судьбе Михалевича, Паншина, г-жи Лаврецкой - и расстанемся с ними. Михалевич, после долгих странствований, попал, наконец, на настоящее свое дело: он получил место старшего надзирателя в казенном заведении. Он очень доволен своей судьбой, и воспитанники его ""обожают", хотя и передразнивают его. Паншин сильно подвинулся в чинах и метит уже в директоры; ходит несколько согнувшись: должно быть, Владимирский крест, пожалованный ему на шею, оттягивает его вперед. Чиновник в нем взял решительный перевес над художником; его все еще моложавое лицо пожелтело, волосы поредели, и он уже не поет, не рисует, но втайне занимается литературой: написал комедийку, вроде "пословиц", и так как теперь все пишущие непременно "выводят" кого-нибудь или что-нибудь, то и он вывел в ней кокетку и читает ее исподтишка двум-трем благоволящим к нему дамам. В брак он, однако, не вступил, хотя много представлялось к тому прекрасных случаев: в этом виновата Варвара Павловна. Что касается до нее, то она по-прежнему постоянно живет в Париже: Федор Иваныч дал ей на себя вексель и откупился от нее, от возможности вторичного неожиданного наезда. Она постарела и потолстела, но все еще мила и изящна. У каждого человека есть свой идеал: Варвара Павловна нашла свой - в драматических произведениях г-на Дюма-сына. Она прилежно посещает театр, где выводятся на сцену чахоточные и чувствительные камелии; быть г-жою Дош кажется ей верхом человеческого благополучия: она однажды объявила, что не желает для своей дочери лучшей участи. Должно надеяться, что судьба избавит mademoiselle Ada от подобного благополучия: из румяного, пухлого ребенка она превратилась в слабогрудую, бледненькую девочку; нервы ее уже расстроены. Число поклонников Варвары Павловны уменьшилось, но они не перевелись; некоторых она, вероятно, сохранит до конца своей жизни. Самым рьяным из них в последнее время был некто Закурдало-Скубырников, из отставных гвардейских усоносов, человек лет тридцати восьми, необыкновенной, крепости сложения. Французские посетители салона г-жи Лаврецкой называют его "le gros taureau de l'Ukraine" {"тучный бык с Украины" (франц.).}; Варвара Павловна никогда не приглашает его на свои модные вечера, но он пользуется ее благорасположением вполне.

Итак... прошло восемь лет. Опять повеяло с неба сияющим счастьем весны; опять улыбнулась она земле и людям; опять под ее лаской все зацвело, полюбило и запело. Город О... мало изменился в течение этих восьми лет; но дом Марьи Дмитриевны как будто помолодел: его недавно выкрашенные стены белели приветно, и стекла раскрытых окон румянились и блестели на заходившем солнце; из этих окон неслись на улицу радостные, легкие звуки звонких молодых голосов, беспрерывного смеха; весь дом, казалось, кипел жизнью и переливался весельем через край. Сама хозяйка дома давно сошла в могилу: Марья Дмитриевна скончалась года два спустя после пострижения Лизы; и Марфа Тимофеевна не долго пережила свою племянницу; рядом покоятся они на городском кладбище. Не стало и Настасьи Карповны; верная старушка в течение нескольких лет еженедельно ходила молиться над прахом своей приятельницы... Пришла пора, и ее косточки тоже улеглись в сырой земле. Но дом Марьи Дмитриевны не поступил в чужие руки, не вышел из ее рода, гнездо не разорилось: Леночка, превратившаяся в стройную, красивую девушку, и ее жених - белокурый гусарский офицер; сын Марьи Дмитриевны, только что женившийся в Петербурге и вместе с молодой женой приехавший на весну в О...; сестра его жены, шестнадцатилетняя институтка с алыми щеками и ясными глазками; Шурочка, тоже выросшая и похорошевшая - вот какая молодежь оглашала смехом и говором стены калитинекого дома. Все в нем изменилось, все стало под лад новым обитателям. Безбородые дворовые ребята, зубоскалы и балагуры, заменяли прежних степенных стариков; там, где некогда важно расхаживала зажиревшая Роска, две легавых собаки бешено возились и прыгали по диванам; на конюшне завелись поджарые иноходцы, лихие коренники, рьяные пристяжные с плетеными гривами, донские верховые кони; часы завтрака, обеда, ужина перепутались и смешались; пошли, по выражению соседей, "порядки небывалые".

В тот вечер, о котором зашла у нас речь, обитатели калитинского дома (старшему из них, жениху Леночки, было всего двадцать четыре года) занимались немногосложной, но, судя по их дружному хохотанью, весьма для них забавной игрой: они бегали по комнатам и ловили друг друга; собаки тоже бегали и лаяли, и висевшие в клетках перед окнами канарейки наперерыв драли горло, усиливал всеобщий гам звонкой трескотней своего яростного щебетанья. В самый разгар этой оглушительной потехи к воротам подъехал загрязненный тарантас, и человек лет сорока пяти, в дорожном платье, вылез из него и остановился в изумленье. Он постоял некоторое время неподвижно, окинул дом внимательным взором, вошел через калитку на двор и медленно взобрался на крыльцо. В передней никто его не встретил; но дверь залы быстро распахнулась - из нее, вся раскрасневшаяся, выскочила Шурочка, и мгновенно, вслед за ней, с звонким криком выбежала вся молодая ватага. Она внезапно остановилась и затихла при виде незнакомого; но светлые глаза, устремленные на него, глядели так же ласково, свежие лица не перестали смеяться. Сын Марья Дмитриевны подошел к гостю и приветливо опросил его, что ему угодно?

- Я Лаврецкий, - промолвил гость.

Дружный крик раздался ему в ответ - и не потому, чтобы вся эта молодежь очень обрадовалась приезду отдаленного, почти забытого родственника, а просто потому, что она готова была шуметь и радоваться при всяком удобном случае. Лаврецкого тотчас окружили: Леночка, как старинная знакомая, первая назвала себя, уверила его, что еще бы немножко - и она непременно его бы узнала, и представила ему все остальное общество, называя каждого, даже жениха своего, уменьшительными именами. Вся толпа двинулась через столовую в гостиную. Обои в обеих комнатах были другие, но мебель уцелела; Лаврецкий узнал фортепьяно; даже пяльцы у окна стояли те же, в том же положении - и чуть ли не с тем же неконченным шитьем, как восемь лет тому назад. Его усадили на покойное кресло; все чинно уселись вокруг него. Вопросы, восклицания, рассказы посыпались наперерыв.

- А давно мы вас не видали, - наивно заметила Леночка, - и Варвару Павловну тоже не видали.

- Еще бы! - поспешно подхватил ее брат. - Я тебя в Петербург увез, а Федор Иваныч все жил в деревне.

- Да, ведь с тех пор и мамаша скончалась.

- И Марфа Тимофеевна, - промолвила Шурочка.

- И Настасья Карповна, - возразила Леночка, - и мосье Лемм...

- Как? и Лемм умер? - спросил Лаврецкий.

- Да, - отвечал молодой Калитин, - он уехал отсюда в Одессу; говорят, кто-то его туда сманил; там он и скончался.

- Вы не знаете, музыки после него не осталось?

- Не знаю; едва ли.

Все замолкли и переглянулись. Облачко печали налетело на все молодые лица.

- А Матроска жив, - заговорила вдруг Леночка.

- И Гедеоновский жив, - прибавил ее брат. При имени Гедеоновского разом грянул дружный смех.

- Да, он жив и лжет по-прежнему, - продолжал сын Марьи Дмитриевны, - и. вообразите, вот эта егоза (он указал на институтку, сестру своей жены) вчера ему перцу в табакерку насыпала.

- Как он чихал! - воскликнула Леночка, - и снова зазвенел неудержимый смех.

- Мы о Лизе недавно имели вести, - промоловил молодой Калитин, - и опять кругом все притихло, - ей хорошо, здоровье ее теперь поправляется понемногу.

- Она все в той же обители? - спросил не без усилия Лаврецкий.

- Все в той же.

- Она к вам пишет?

- Нет, никогда; к нам через людей вести доходят. - Сделалось внезапное, глубокое молчанье; вот "тихий ангел пролетел", - подумали все.

- Не хотите ли вы в сад? - обратился Калитин к Лаврецкому, - он очень хорош теперь, хотя мы его и запустили немножко.

Лаврецкий вышел в сад, и первое, что бросилось ему в глаза, - была та самая скамейка, на которой он некогда провел с Лизой несколько счастливых, не повторившихся мгновений; она почернела, искривилась; но он узнал ее, и душу его охватило то чувство, которому нет равного и в сладости и в горести, - чувство живой грусти об исчезнувшей молодости, о счастье, которым когда-то обладал. Вместе с молодежью прошелся он по аллеям; липы немного постарели и выросли в последние восемь лет, тень их стала гуще; зато все кусты поднялись, малинник вошел в силу, орешник совсем заглох, и отовсюду пахло свежим дромом, лесом, травою, сиренью.

- Вот где хорошо бы играть в четыре угла, - вскрикнула вдруг Леночка, войдя на небольшую зеленую поляну, окруженную липами, - нас, кстати, пятеро.

- А Федора Ивановича ты забыла? - заметил ее брат. - Или ты себя не считаешь? Леночка слегка покраснела.

- Да разве Федор Иванович, в его лета, может... - начала она.

- Пожалуйста, играйте, - поспешно подхватил Лаврецкий, - не обращайте внимания на меня. Мне самому будет приятнее, когда я буду знать, что я вас не стесняю. А занимать вам меня нечего; у нашего брата, старика, есть занятие, которого вы еще не ведаете и которого никакое развлечение заменить не может: воспоминания.

Молодые люди выслушали Лаврецкого с приветливой и чуть-чуть насмешливой почтительностью, - точно им учитель урок прочел, - и вдруг посыпали от него все прочь, вбежали на поляну; четверо стало около деревьев, один на середине - и началась потеха.

А Лаврецкий вернулся в дом, вошел в столовую, приблизился к фортепьяно и коснулся одной из клавиш; раздался слабый, но чистый звук и тайно задрожал у него в сердце: этой нотой начиналась та вдохновенная мелодия, которой, давно тому назад, в ту же самую счастливую ночь, Лемм, покойный Лемм, привел его в такой восторг. Потом Лаврецкий перешел в гостиную и долго не выходил из нее: в этой комнате, где он так часто видал Лизу, живее возникал перед ним ее образ; ему казалось, что он чувствовал вокруг себя следы ее присутствия; но грусть о ней была томительна и не легка: в ней не было тишины, навеваемой смертью. Лиза еще жила где-то, глухо, далеко; он думал о ней, как о живой, и не узнавал девушки, им некогда любимой, в том смутном, бледном призраке, облаченном в монашескую одежду, окруженном дымными волнами ладана. Лаврецкий сам бы себя не узнал, если б мог так взглянуть на себя, как он мысленно взглянул на Лизу. В течение этих восьми лет совершился, наконец, перелом в его жизни, тот перелом, которого многие не испытывают, но без которого нельзя остаться порядочным человеком до конца; он действительно перестал думать о собственном счастье, о своекорыстных целях. Он утих и - к чему таить правду? - постарел не одним лицом и телом, постарел душою; сохранить до старости сердце молодым, как говорят иные, и трудно и почти смешно; тот уже может быть доволен, кто не утратил веры в добро, постоянства воли, охоты к деятельности. Лаврецкий имел право быть довольным: он сделался действительно хорошим хозяином, действительно выучился пахать землю и трудился не для одного себя; он, насколько мог, обеспечил и упрочил быт своих крестьян.

Лаврецкий вышел из дома в сад, сел на знакомой ему скамейке - и на этом дорогом месте, перед лицом того дома, где он в последний раз напрасно простирал свои руки к заветному кубку, в котором кипит и играет золотое вино наслажденья, - он, одинокий, бездомный странник, под долетавшие до него веселые клики уже заменившего его молодого поколения, оглянулся на свою жизнь. Грустно стало ему на сердце, но не тяжело и не прискорбно: сожалеть ему было о чем, стыдиться нечего. "Играйте, веселитесь, растите, молодые силы, - думал он, и не было горечи в его думах, - жизнь у вас впереди, и вам легче будет жить: вам не придется, как нам, отыскивать свою дорогу, бороться, падать и вставать среди мрака; мы хлопотали о том, как бы уцелеть - и сколько из нас не уцелело! - а вам надобно дело делать, работать, и благословение нашего брата, старика, будет с вами. А мне, после сегодняшнего дня, после этих ощущений, остается отдать вам последний поклон - и, хотя с печалью, но без зависти, безо всяких темных чувств, сказать, в виду конца, в виду ожидающего бога: "Здравствуй, одинокая старость! Догорай, бесполезная жизнь!"

Лаврецкий тихо встал и тихо удалился; его никто не заметил, никто не удерживал; веселые клики сильнее прежнего раздавались в саду за зеленой сплошной стеной высоких лип. Он сел в тарантас и велел кучеру ехать домой и не гнать лошадей.


-


"И конец? - спросит, может быть, неудовлетворенный читатель. - А что же сталось потом с Лаврецким? с Лизой?" Но что сказать о людях, еще живых, но уже сошедших с земного поприща, зачем возвращаться к ним? Говорят, Лаврецкий посетил тот отдаленный монастырь, куда скрылась Лиза, - увидел ее. Перебираясь с клироса на клирос, она прошла близко мимо него, прошла ровной, торопливо-смиренной походкой монахини - и не взглянула на него; только ресницы обращенного к нему глаза чуть-чуть дрогнули, только еще ниже наклонила она свое исхудалое лицо - и пальцы сжатых рук, перевитые четками, еще крепче прижались друг к другу. Что подумали, что почувствовали оба? Кто узнает? Кто скажет? Есть такие мгновения в жизни, такие чувства... На них можно только указать - и пройти мимо.


Иван Тургенев - Дворянское гнездо - 02, читать текст

См. также Тургенев Иван - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Дневник лишнего человека
Сельцо Овечьи Воды. 20 марта 18.. года Доктор сейчас уехал от меня. Н...

Дым - 01
I 10 августа 1862 года, в четыре часа пополудни, в Баден-Бадене, перед...