Сергей Степняк-Кравчинский
«Россия под властью царей - 02»

"Россия под властью царей - 02"

Глава XVIII

ПОСЛЕ ПРИГОВОРА

Предположим, что заключенный осужден на каторгу на столько лет, сколько читателю угодно ему дать, ибо в действительности это не играет никакой роли, это только частность. Приговор зачитан со всеми церемониями, предписанными законом, и суд свершился. Но именно в этот момент, когда, казалось бы, судьба заключенного уже решена, для него и для его близких встает мучительный вопрос: что теперь власти с ним сделают?

Но, собственно, почему? А приговор? Неужели русское самодержавие не останавливается перед тем, чтобы сразу же изменить меру наказания, назначенную судьями, и наложить кару, вовсе судом не предусмотренную? Пока еще нет. Для этого достаточно времени впереди. Пока еще приговор в силе. Но в России, как всем хорошо известно, имеется каторга и каторга. Тюрьмы и тюрьмы. Очень большая разница - заточат ли тебя в Шлиссельбург или в централ, в Трубецкой бастион или в сибирский острог.

Поэтому те, кого тревожит судьба заключенного, его родные и друзья, пускают в ход все, чтобы добиться для него наивысшего блага - ссылки в Сибирь. Первую попытку обыкновенно делают родители, и прежде всего мать, - ей скорее удается кое-что исхлопотать у властей. Если родители бедны, товарищи сына собирают между собой достаточную сумму для поездки в Петербург. Если они, кроме того, малообразованны и не имеют никаких связей в бюрократическом мире, их соответствующим образом наставляют и советуют обратиться к такому-то чиновнику, который не совсем еще сердцем крут: он, может быть, вдруг выслушает мольбы и согласится помочь их сыну. А то советуют также обратиться к некоей добросердечной даме, имеющей за кулисами связи в высоких сферах; она, возможно, будет расположена употребить свое влияние в пользу несчастного узника.

После матери некоторым успехом может увенчаться ходатайство жены. Если у заключенного нет жены - а политические узники чаще всего молоды и неженаты, - роль заступника берет на себя невеста. В невестах никогда нет недостатка. Если у политического нет ни отца, ни матери, ни сестер, ни братьев и никого, кто ему еще дороже, кто посещал бы его, заботился о нем, хлопотал за него, друзья сразу же обеспечивают его "невестой". Лишь очень редко молодая девушка в подобных обстоятельствах откажется играть эту тягостную и опасную роль, опасную потому, что она означает сочувствие революционерам и их идеям, а это может привлечь к девушке нежелательное внимание полиции со всеми проистекающими отсюда последствиями. Если заключенный не слишком серьезно скомпрометирован, низший чиновник, в данном случае вершитель судеб, смотрит сквозь пальцы на эту ставшую теперь привычной уловку и дает импровизированной возлюбленной разрешение навещать своего любимого, приносить ему книги и подчас бутылку вина. На ее долю выпадает также мучительная и тяжкая обязанность одной или вместе с его матерью ходатайствовать о смягчении приговора или о переводе узника в менее гибельное место заключения.

Чтобы добиться этой цели, делаются невероятные усилия, нажимают на все пружины. Мать, сестра, жена или невеста, а также друзья - все включаются в эту борьбу за спасение близкого человека и просят, умоляют, изводят по очереди прокурора, чиновников, полицейских, жандармов и всех, кто облечен властью и к кому удается проникнуть. Получив отказ в одном месте, они делают попытку в другом. В течение нескольких дней, а иногда недель радость надежды сменяется мукой отчаяния. Наконец они могут вздохнуть с чувством облегчения и благодарности. Их усилия принесли плоды, мольбы услышаны: есть распоряжение сослать заключенного, ради которого было потрачено столько сил и энергии, на каторгу в Сибирь, в страну лютых морозов и нечеловеческих страданий, беспощадных надсмотрщиков, жестоких наказаний и каторжного труда в рудниках, где узники по рукам и ногам скованы обжигающей холодом железною цепью. А отец и мать, невеста и друзья - все этим очень довольны, поздравляют друг друга с удачей и верят, что дорогой им узник родился под счастливой звездой!

В дальнейшем я подробнее опишу радости, ожидающие этих баловней судьбы в ссылке на ледяном севере. Пока же будем сопровождать тех несчастных, которые отправлены в одну из двух центральных каторжных тюрем, расположенных невдалеке от Харькова, на нашем прекрасном юге, на Украине, справедливо названной русской Италией. Первая их этих тюрем находится в Ново-Борисоглебске, другая - в Ново-Белгороде близ деревни Печенеги. Я расскажу о втором централе, так как существуют подлинные документы, подробно рисующие жизнь заточенных там политических. Эти документы - бесценные записки двух заключенных, которые сами пережили и были очевидцами всего того, что описали. Одни записки относятся ко времени до 1878 года, в других рассказ начинается с того момента, когда прервались первые, и доводится до 1880 года. Обе тетрадки, несомненно, достоверны. Они велись тайно день за днем в полумраке камер и тайно же были вынесены из тюрьмы по одному из тех подпольных путей, которые всегда находятся в царской России вопреки бдительности тюремщиков и полиции.

Первые записки были закончены и отосланы в июле 1878 года и немедленно напечатаны в подпольной типографии "Земли и воли" под названием "Заживо погребенные". Вторые под названием "Надгробное слово Александру II" были отосланы из Ново-Белгородской тюрьмы примерно в середине 1880 года. Они множество раз переписывались и распространялись в рукописи во всех крупных городах империи. Несколько месяцев назад "Вестник Народной воли" напечатал записки in extenso*.

* полностью (лат.).

Ново-Белгородский каторжный централ находится возле самой деревни Печенеги и состоит из нескольких зданий, окруженных высокой стеной, полностью отрезающей тюрьму от окружающего мира. Однообразность этой стены нарушается широкими воротами - единственными, через которые можно проникнуть в этот мрачный приют горя и страданий. На большой доске, прикрепленной к воротам, начертано: "Ново-Белгородская каторжная центральная тюрьма". Посреди ограды, примерно на расстоянии пятидесяти шагов от наружной стены, чтобы затруднить побег посредством подкопа, высится громада главного корпуса тюрьмы. Повернув за угол этого здания, любопытствующий посетитель или вновь прибывший арестант видит в дальних углах двора два одноэтажных строения, гораздо меньших, чем главный корпус. В каждом из них ворота. На фронтонах вырезаны надписи: "Правые одиночки" и "Левые одиночки".

Эти два корпуса предназначены для государственных преступников.

В отличие от Петропавловской крепости обитатели централа не только политические заключенные. В этой каторжной тюрьме содержатся также уголовники самого худшего пошиба - закоренелые злодеи, которых правительство не отправляет в Сибирь из опасения, что они оттуда сбегут. Огромное главное здание тюрьмы сплошь заполнили преступники такого рода. Они составляют три четверти всех арестантов централа. Только сравнивая участь двух категорий заключенных и обращение с ними тюремщиков, можно правильно оценить "нежную заботу" и "сердечную доброту" правительства по отношению к политическим узникам.

Уголовники живут и работают все вместе; их ум и руки одинаково заняты. Они находят утешение в близком им по духу обществе друг друга, и, помимо лишения свободы, им не на что особенно жаловаться. Но политические заключенные осуждены на полное одиночество. Каждый из них живет в своей маленькой одиночной камере. Даже на дворе он одинок, ибо, для того чтобы политические по возможности меньше виделись, их выводят на прогулку в разное время и в три разных дворика. Попытки обменяться несколькими словами со случайно встреченным товарищем строжайше запрещены. Нельзя издать восклицание или повысить голос в этой могиле для живых.

В шести камерах из тридцати, имеющихся в обеих "одиночках", заключены шестеро уголовников, разумеется, самые отъявленные негодяи из всей коллекции: изменники родины, приговоренные к пожизненной каторге*, профессиональные бандиты и убийцы, загубившие несколько душ. Однако даже с этими чудовищами обращение более гуманное, чем с политическими. Уголовники целый день на свободе, их запирают в камерах только на ночь. Их не пытают, за ними не следят, им не мешают общаться друг с другом. Как бы отвратительны ни были их преступления, гнет не так тяжек, бремя - посильное.

* Смертная казнь не за политические преступления была отменена императрицей Елизаветой Петровной в 1753 году и не применялась в России уже более ста лет. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

Когда в июле 1878 года политические заключенные Ново-Белгорода, доведенные до глубочайшего отчаяния, решились на страшное средство - отказались от пищи и начали самую длительную и мучительную голодовку, вписанную в печальную летопись русских тюрем, они требовали всего-навсего дозволения работать всем вместе в тюремных мастерских, получать передачи от близких, читать любые книги, допущенные "цензурою русскою, а не смотрительскою". Словом, они просили приравнения их к убийцам, грабителям, поджигателям, ибо уголовники пользовались всеми этими привилегиями, за исключением чтения книг, что им, впрочем, было совершенно не нужно по причине их поголовной неграмотности.

Однако смотритель тюрьмы и харьковский генерал-губернатор князь Кропоткин (двоюродный брат Петра Кропоткина, узника Клерво) спокойно взирали на то, как заключенные выносили муки голода в течение восьми дней - с 3 по 10 июля. Когда они от страшного истощения уже не могли вставать со своих коек и каждый час приближал их к смерти, Кропоткин, опасаясь катастрофы, которая потрясла бы всю Россию, уступил и обещал исполнить их требования. Но это была бессовестная ложь, чтобы заставить узников прекратить голодовку. Обещание было нарушено и всякая надежда отнята. Государственным преступникам было отказано в привилегиях, предоставленных убийцам и ворам. Они по-прежнему оставались париями среди отверженных.

И в чем, позволительно спросить, заключались преступления этих людей? Их вина, наверно, огромна. Чтобы заслужить столь суровое наказание, столь жестокое обращение, они должны быть закостенелыми преступниками, самыми страшными террористами. Ничего подобного. В следующей главе я опишу участь террористов, чьи проступки сочли недостаточно тяжкими, чтобы передать их в руки палача. Но в централе находятся одни лишь пропагандисты, мирные певцы зари возрождения своего отечества, цвет благородного поколения семидесятых годов - первого выросшего и взлелеянного в России, свободной от позора рабства, поколения, унаследовавшего от печального прошлого, трусливого и бессильного, глубокую любовь и острую жалость к страдающему, веками угнетенному народу и отдавшего отчизне всю страстную преданность, весь благородный пыл души, равного чему не было во все времена и во всем мире.

Первым среди этих борцов за свободу был Ипполит Мышкин, герой "процесса 193-х", правительственный стенограф и владелец типографии, в которой он печатал революционную литературу. Представ перед судом, Мышкин показал себя оратором необычайной силы. Председатель суда был поставлен в тупик его меткими ответами и необычайной находчивостью. Многочисленная публика, наполовину состоявшая из должностных лиц, как зачарованная, ловила каждое его слово; волшебством его красноречия люди на миг превращались в его восторженных поклонников и друзей. Речь Мышкина на суде 15 ноября 1877 года была событием. Еще вчера никому не известный, он этим единственным подвигом стал знаменит во всей стране. Его имя живет и поныне. В комнатах сотен одиноких студентов и многих восторженных молодых девушек на стене рядом с портретом Софьи Перовской чаще всего можно увидеть фотографию этого молодого оратора, с его одухотворенным лицом, высоким благородным лбом, большими темными глазами, гордой и дерзкой осанкой.

Полной противоположностью Мышкина был его соратник Плотников - спокойный, скромный юноша, бывший студент. Он не совершил никакого замечательного подвига; его политическая жизнь была очень короткой. Член пропагандистского кружка "долгушинцев", о котором я уже упоминал, он попался, когда в одной деревне Московской губернии передавал крестьянам несколько нелегальных брошюр. Но после ареста его необычайное мужество и мученический фанатизм создали ему славу даже среди людей его круга, которые все показали России благородные примеры отваги и решимости.

"Что касается Плотникова, - заявил на суде прокурор на бюрократическом языке своей обвинительной речи, - то, признавая преступления, в которых его обвиняют, он при этом руководствовался не духом раскаяния, а порочностью своего ума; порочностью, доходящей до фанатизма и исключающей всякую надежду на раскаяние". Более восторженного панегирика нельзя было посвятить человеку, преданному великой идее.

Товарищ по борьбе и друг Плотникова Лев Дмоховский, старейший член долгушинского кружка, был богатый помещик из Харьковской губернии, человек ученый и с золотым сердцем. Повсюду - в обществе своих молодых товарищей, в централе, на каторге, куда его отправили умирать, - он всегда был верным другом, мудрым советчиком и в случае необходимости справедливым судьей для всех, с кем ему приходилось встречаться и кто нуждался в его помощи. Преступление Дмоховского состояло в том, что он нелегально, собственными руками напечатал две социалистические брошюры, за что его приговорили к каторге на восемь лет.

В централе находились также два кавказца - братья Джабадари - и их сводный брат Зданович, сын ссыльного поляка и черкешенки. Все трое деятельно занимались революционной пропагандой среди московских и петербургских рабочих, и все трое были столь же горячи и смелы, как воины их благородной родины. Они получили по девять лет каторжных работ.

Следующими в списке мучеников были Бочаров и Чернавский - двое юношей, из которых один был осужден на десять, а другой на пятнадцать лет каторги за участие в мирной демонстрации на Казанской площади.

Петр Алексеев - еще одна жертва царского правосудия. Он был сыном крестьянина, и его яркая, смелая речь на суде поразила судей и прозвучала в сердцах его друзей как боевой клич. Осужденный за распространение "подрывных идей" среди своих товарищей-рабочих, Алексеев получил десять лет каторги.

Донецкий, Герасимов, Александров, Елецкий, Папин, Муравский - их тени проходят перед нами в этой обители скорби. Замечательный ум этих людей, вся их безграничная любовь к труженикам, стремление облегчить участь униженных и угнетенных похоронены в каменном склепе, осуждены на гибель и смерть.

В зловещем застенке имеются обитатели, о которых я еще не упоминал. Это смотритель тюрьмы и ее злой дух Грицылевский. Он проявил специфические таланты и приобрел свою репутацию в Польше, работая под начальством Муравьева-вешателя. Тогда он проливал кровь поляков. Теперь он сосет кровь русских. Любопытно отметить в этой связи особое пристрастие правительства к палачам Польши. Панютин, Грицылевский, Копнин (ставший потом преемником Грицылевского), как и толпа тюремщиков в Сибири, - все они стяжали себе славу в Польше.

Выдвинутый по особой милости князя Кропоткина на выгодный и почетный пост начальника Ново-Белгородского централа, Грицылевский доказал на деле, что он вполне понимает, что от него требуется. Бесчисленными мелочными придирками, изобретенными с единственной целью изводить заключенных, и беспредельной жестокостью он превратил их жизнь в сущий ад. Свидетельств его тирании более чем достаточно.

Однажды, в февральский вечер 1878 года, Плотников шагал взад и вперед по своей маленькой камере, вполголоса читая наизусть стихи любимого поэта, как вдруг дверь с шумом отворилась и на пороге появился Грицылевский.

- Как ты смеешь декламировать! - прогремел он в ярости. - Или тебе не известно, что здесь должна быть мертвая тишина! Я тебя закую!!

- Я уже пробыл в кандалах "испытуемый срок"*, и потому вы, господин смотритель, не имеете законного права заковать меня, - вежливо ответил арестант. - Притом я болен - спросите у доктора.

* Обычно несколько лет, в течение которых с узником обращаются наиболее сурово. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

- Так ты еще рассуждать!!! - крикнул бешеный цербер. - Взять его, заковать! Я тебя проучу! Ты будешь знать, как рассуждать со мной!

Беднягу выволокли из камеры, потащили в контору и заковали в кандалы.

Подобный же инцидент, жертвой которого оказался Александров, произошел в 1877 году. В июньские сумерки где-то вдали раздалась вдруг крестьянская песня. Эта песня нашла печальный отклик в наболевшей душе узника. Он на минуту забылся и совершил тяжкий проступок - запел. Оповещенный об этом чрезвычайном событии, всемогущий властитель тюремного царства собственной персоной явился на место преступления. Виновник давно уже замолк и лежал в постели, то есть на куске войлока, без одеяла и подушки. Он встал.

- Тебе кто дозволил петь? А?.. Разве ты забыл, кто ты такой и где ты находишься? Так я тебе напомню!!

Растерявшийся заключенный не успел еще вымолвить слово, как смотритель ударил его кулаком по лицу, сопровождая свой трусливый подвиг градом ругательств.

В другой раз смотритель набросился на Герасимова, бывшего студента.

- Как ты смеешь буянить? - кричал он.

- Да я, господин смотритель, не буяню, - спокойно ответил Герасимов.

- А как ты обращаешься с надзирателем? Разве ты смеешь говорить надзирателю "ты"? Ты знаешь, что он твой непосредственный начальник? Ты обязан относиться к нему с полным уважением и благоговением. Слышишь? С полным благоговением. Ты не должен забывать, что ты не человек, а каторжник; не на воле, а на каторге. Ты не имеешь права требовать, чтобы к тебе относились как к человеку. Если перед тобой поставили палку и приказали слушаться, то ты должен исполнить это беспрекословно. Смотри! Если только ты еще раз позволишь себе такие выходки, то я тебе шкуру всю сдеру! Понимаешь? С головы до пяток, всю, всю шкуру спущу! Помни, помни это! Всю шкуру!

За какую же провинность излился на голову бедняги весь этот зловонный поток брани и отвратительных оскорблений? За то, что он до сих пор еще не привык относиться с благоговением к простому, безграмотному солдату, надзирателю, и на его вопрос: "Что тебе надо?" - дерзнул сказать: "Дай воды"*, вместо того чтобы сказать: "Дайте, пожалуйста, воды".

* "Тыкание" тюремщиками заключенных - всеобщее явление, но сам заключенный не смеет обратиться на "ты" ни к одному должностному лицу, даже к простому тюремному надзирателю. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

Казалось бы, прогулка составляет не обязанность, а удовольствие и заключенные вправе сами решать, гулять им или нет. Между тем, когда однажды тот же Герасимов сначала замешкался, а потом, раздраженный грубым понуканием надзирателя, вовсе отказался от прогулки, смотритель, узнав об этом непослушании, сделал виновнику следующее отеческое наставление:

- Ты почему не слушаешься надзирателя? Тебя посадили - сиди, приказывают идти - иди, говорят что - слушай! Вот все, что ты можешь здесь делать. За непослушание я тебя плетьми отдеру!

Не хочу утомлять моих читателей перечислением других подобных же эпизодов. Но попрошу их остановиться на несколько минут в этой последней камере. Здесь помещается пожилой человек. Если бы он явился перед вами не с полуобритой головой, без усов и бороды - дикая, бессмысленная мера, такая же, как уродование лица, - вы заметили бы в его волосах седину. Вот он, закованный в кандалы, в серой арестантской куртке, сидит у стола, погруженный в свои горестные думы. Вдруг сзади него раздается грубый голос: "Здравствуй".

Он встает и, слегка наклонив голову, отвечает: "Здравствуйте, господин смотритель!"

Можно ли было ответить учтивее и скромнее? И все же спокойное приветствие приводит смотрителя в бешенство, и он обрушивается на старика с руганью:

- Как ты смеешь, болван, так отвечать? - орет он. - Или ты думаешь, что ты у себя дома?

А дело в том, что по военному уставу солдату не положено отвечать на приветствие офицера просто по-человечески. Он должен выкрикнуть: "Здравия желаю, ваше высокоблагородие!" За такое преступление Елецкого - ибо это был он - бросили в карцер.

Имеет ли читатель хоть малейшее представление о том, что такое карцер в центральной тюрьме? Это клетки, отгороженные в ретирадном месте, по абсолютной тьме и по величине напоминающие без преувеличения гробы, впрочем, даже для мертвеца среднего роста такой гроб был бы, пожалуй, тесен. Живые могут поместиться в клетке только согнувшись. Узник, даже физически крепкий человек, отсидевший в этой вонючей, тесной дыре несколько дней, после выхода из нее едва держится на ногах от головокружения и выглядит так, как будто он перенес тяжелую болезнь.

Даже если заключенные ничем не провинились, Грицылевский не оставляет своих жертв в покое. Просто по злобе или вообще без всякой причины он беспрестанно терзает и мучает их. Однажды, обходя камеры, он увидел на столе у заключенного учебник французского языка, который сам дозволил ему держать у себя.

- Что такое! - вскричал он с циничным смехом. - Ты, должно быть, хочешь в Швейцарию, потому и понадобился тебе французский язык.

И он унес книгу, отняв у несчастного единственное утешение, лишив его дела, занимавшего его ум и помогавшего ему выносить тяжесть одиночества. Если бы спросить самодура, зачем он это сделал, почему так грубо лишил узника ранее оказанного тому блага, он лишь ответил бы, что такова была его воля. Это был внезапный каприз показать арестанту свою власть. Он в дурном расположении духа или ему дома не угодят - и он приказывает, чтобы у больных одиночников отобрали постель (больным дается соломенный тюфяк, суконное одеяло и подушка) и оставили им только тощий войлок - обычную постель заключенного в Ново-Белгородском централе.

Но это, скажете вы, просто тиранические выходки малограмотного, грубого солдафона, развращенного бесконтрольностью своей деспотической власти. Начальству, разумеется, ничего не ведомо о его бесчинствах; если бы оно знало, то им, несомненно, положили бы конец.

Давайте же, в таком случае, поднимемся на ступеньку выше.

Лицом, стоящим непосредственно над смотрителем тюрьмы, является губернатор. Однажды Грицылевский за какое-то незначительное нарушение тюремных правил приказал заковать в кандалы политического заключенного, больного чахоткой, который, кроме того, уже отбыл свой "испытуемый срок". Возмущенные этой расправой, его товарищи дерзнули заявить смотрителю, что они будут жаловаться на его невыносимо грубое, бесчеловечное обращение с заключенными губернатору. Грицылевский не мог задержать жалобу, адресованную вышестоящим властям, но ничего не мешало ему наказать за то, что ее написали. Он отнял у узников книги, некоторых вовсе лишил прогулки, для других сократил ее и, наконец, приказал заколотить в камерах вентиляционные отверстия над дверьми. Когда один из больных, Сиряков, стал жаловаться, что ему нечем дышать, Грицылевский сказал: "Тем скорее он издохнет!"

Но интереснее всего было решение губернатора. Признав, что смотритель действительно не имел права заковывать в кандалы заключенного, отсидевшего "испытуемый срок", губернатор предписал арестантам, подписавшим жалобу, за оскорбление смотрителя надеть наручники и посадить в карцер на время от одних суток до трех!

Поднимемся еще выше.

Летом 1877 года в Ново-Белгородскую тюрьму приехал министр юстиции. Между прочим он зашел в камеру Плотникова, уже умиравшего от чахотки. Узник сказал ему, что если не будут изменены нынешние невыносимые условия для политических, то они очень скоро перейдут из этой временной могилы в могилу вечную. На это граф Пален с особенной расстановкой и со своим немецким акцентом ответил: "Так вам всем и надо! Страдайте! Вы сделали много зла для России!"

В тот период, не надо забывать, русские социалисты занимались исключительно только распространением социалистических брошюр. В каторжный централ, в сущности говоря, не был отправлен ни один террорист. Последняя группа политических заключенных, перед которой открылись ворота Белгородской тюрьмы, была осуждена по процессу Ковальского - Свитыч, Виташевский и еще два революционера*.

* Чтобы быть вполне точным, я должен сказать, что эти люди, строго говоря, не могут быть названы пропагандистами. Но с другой стороны, они, безусловно, не были террористами. Правильнее будет сказать, что они были больше чем пропагандисты, но и не террористы. Они выдвинулись в короткий промежуток времени, между концом пропагандистского и началом террористического периода. Прежде чем решиться устраивать покушения на прислужников самовластья, карая их за действия, какие я выше описывал, и тем самым навлечь на своих товарищей новые жестокости, революционная партия постановила перейти к самообороне, оказывать сопротивление полиции при арестах. Это было время, когда защита с оружием в руках конспиративной квартиры была вменена революционерам в обязанность. Свитыча и Виташевского судили за участие в одном из таких актов самозащиты (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

С наступлением террористического периода положение новобелгородских политических заключенных стало еще невыносимее. Правительство рассматривало их как заложников, и после каждого удара, нанесенного террористами, оно обрушивало на обреченные головы узников весь свой бессильный гнев.

- Вы мне за это дорого заплатите! - говорил смотритель тюрьмы в каждом таком случае.

После убийства Мезенцова у политических отняли все книги. После убийства генерал-губернатора Кропоткина их заковали в кандалы. А когда еще кого-то убили, выселили из Харьковской губернии родителей политических заключенных без права возвращения в свои дома. После первого покушения на императора некоторые из этих несчастных были сосланы в Сибирь.

Узников непрестанно пытали мелочным злом и глумлением, закрывали, например, вентиляционные отдушины в камерах. Под конец все душники были наглухо заколочены, и узники едва могли дышать. Казалось, смотритель хотел удушить их. Так их наказывали за провинности, совершенные другими.

Собственно говоря, режим, установленный в каторжном централе, в основном, тот же, что и в Доме предварительного заключения. Та же полная изоляция узников, лишение их движения, возможности заниматься полезным трудом, физическим и умственным. И последствия тоже одинаковы: утраченное здоровье, чахотка, цинга, общее расстройство всего организма. Разница в том лишь, что заключенные, ожидающие суда, еще питают надежду на оправдательный приговор, да и на суде они могут рассказать об истязаниях, заклеймить своих мучителей. Но заключенным в тюрьмах такого утешения не дано. Для них нет больше надежды: протестовать они не могут, а жалобы служат лишь тому, чтобы увеличить их невзгоды. Отданные во власть тюремщиков, они имеют один удел - сносить нечеловеческую жестокость и грубые надругательства. В Петербурге заключенные, находящиеся под предварительным следствием, могут, кроме того, тайно сообщаться со своими близкими на воле, им придает силы будущая встреча лицом к лицу с их врагами, - так воинам вселяет смелость нетерпеливое ожидание скорой битвы. Но у узников тюрьмы нет этих преимуществ. Отрезанные от общества людей, угнетенные убийственным однообразием своего беспросветного существования, физически и умственно обессиленные, им нечего больше ожидать, кроме новых мучений и безвременной смерти задолго до того, как истечет срок их заточения.

Я уже обращал внимание моих читателей на то, как действует на здоровье и на психику узников система одиночного заключения в Доме предварительного заключения. В Ново-Белгороде, где условия неизмеримо тяжелее, одиночное заточение - настоящее бедствие. В тюрьме постоянно свирепствуют чахотка и тиф. Если половина или три четверти арестантов выживают, то это происходит не по причине заботливого ухода за больными со стороны тюремщиков, наоборот, они делают все, чтобы сократить их дни, но благодаря прекрасному климату и благодатному воздуху благословенной Украины, страны их неволи. И все же из двадцати молодых мужчин в возрасте от двадцати трех до тридцати лет шесть человек умерли после четырех лет заточения в централе. Из них пятеро погибли в стенах тюрьмы, шестой, Лев Дмоховский, - на пути в сибирскую ссылку.

Но самый страшный бич для узников одиночного заключения, бич, против которого благоприятные климатические условия не спасение, - это умопомешательство. В то время когда автор упомянутых мной вторых записок заканчивал свою тетрадь, в правосторонних одиночках, одну из которых он занимал, из четырнадцати заключенных было пять душевнобольных, то есть более трети. Он записал их имена: Плотников, Донецкий, Бочаров, Боголюбов и Соколовский. Двое были тихие сумасшедшие, у троих было буйное помешательство. Они наполняли клетки тюремного здания неистовыми воплями и диким ревом, душераздирающим плачем и безумным хохотом. Словами нельзя описать и воображение бессильно нарисовать весь ужас пребывания в этом доме умалишенных тех, кто, хоть и сохранил еще здравый ум, живут в страхе, что их постигнет участь больных товарищей. Они постоянно видят нависшую над ними тень рокового недуга. Но все настойчивые и упорные усилия добиться перевода душевнобольных в психиатрическую больницу в течение долгого времени оставались тщетными и полностью так и не увенчались успехом. Бочаров, один из самых тяжелых психически больных, - он страдал буйным помешательством - многие месяцы оставался в своей конуре, прежде чем его увезли, и это произошло лишь после усиленных домогательств со стороны заключенных и врача. Смотритель распорядился наконец отправить Бочарова из Ново-Белгорода, но не в психиатрическую больницу, а в соседний Борисоглебский каторжный централ, где он вскоре после этого умер.

О Гамове тюремные власти вообще не сочли нужным побеспокоиться, и он умер в состоянии умопомешательства в своей камере. Плотников, правда, был переведен в сумасшедший дом, но только после того, как стал совершенно безнадежным и ему недолго оставалось жить. Он скончался через несколько недель после того, как его увезли из тюрьмы.

Но это еще не самое худшее. Обращение тюремных надзирателей с несчастными психически больными неслыханно варварское. Приступ умопомешательства карается так, словно это акт умышленного неповиновения. Их пинают ногами, надевают наручники и, если они все же продолжают шуметь, с яростью швыряют на пол камеры и заставляют там лежать. Все это доносится до слуха других узников, и они становятся еще более несчастными от столь ужасных мучений своих товарищей, от жестокости тюремщиков, от сознания невозможности ни предотвратить мучения, ни отомстить за жестокость.

Психически больным нет никакой пощады; они так же должны соблюдать режим, выполнять те же правила, что и здоровые, и они подвергаются тем же наказаниям за небрежность или непослушание. У Боголюбова, того самого Боголюбова, который по распоряжению Трепова подвергся истязанию розгами и был отомщен выстрелом из револьвера Веры Засулич, приговоренного за участие в демонстрации на Казанской площади к пятнадцати годам каторги, была навязчивая идея, что все вокруг в заговоре, чтобы убить его. Однако его брили так же, как и других. Когда явился цирюльник, бедняга закричал от страха, сопротивляясь с неистовством отчаяния. Но ничего не помогло. Надзиратели душили и связали его и наконец насильно побрили.

Когда в апреле 1879 года генерал, посланный новым губернатором для официального инспектирования Белгородского централа, обратился к заключенным со стереотипными вопросами: "Имеете ли что-либо заявить? Есть ли жалобы?" - один из кавказцев, князь Цицианов, сказал ему:

- Да, генерал. Я прошу о милости, которую вы легко можете мне оказать. Я прошу присудить меня к смертной казни. Жить здесь означает умирать медленной смертью, и это больше, чем я могу вынести. Умоляю вас положить конец моим страданиям. Прошу вас дать мне умереть.

Этот ответ, который я привожу слово в слово, подводит итог всему, рисует нам всю страшную картину. Комментарии излишни.

Теперь мы оставляем каторжный централ с его ужасами и муками, с его страдальцами-узниками и тиранами-тюремщиками; и я предлагаю читателю сопровождать меня в другие места действия. Но советую ему крепко взять себя в руки, ибо следующий мой рассказ еще страшнее предыдущего.

Глава XIX

ТРУБЕЦКОЙ БАСТИОН

На берегу Невы, прямо напротив Зимнего дворца, высится русская Бастилия - Петропавловская крепость. Каменную громаду, широкую и плоскую, венчает суживающийся кверху тонкий шпиль, точно конец гигантского шприца. Крепость делит город на две части, и в течение дня ее ворота открыты; прохожие свободно проходят через мрачную узкую теснину извилистых сводчатых подвалов с образами святых и зажженными перед ними лампадами в углах. Здесь помещаются караульные крепости. Но после захода солнца ворота наглухо затворяются, и, когда ночь опускается над столицей и тысячи огней заливают набережные стремительной Невы, одна лишь крепость окутана мглой, словно огромная черная пучина, всегда разверстая, готовая поглотить все, что есть самого благородного и чистого в этом несчастном городе и в стране, проклятием которой она является.

Ни один живой звук не нарушает мертвой тишины, висящей над этим приютом отчаяния. Однако и зловещая цитадель имеет свой голос. Он звучит далеко за стенами этой огромной могилы неизвестных мучеников, похороненных ночами во рвах, далеко от казематов, где лежат те, чей черед еще не наступил. Каждые четверть часа огромные часы на колокольне отзванивают томительно-однообразную, раздражающую мелодию, всегда одну и ту же: "Господи, помилуй".

Здесь воистину алтарь деспотизма. С самого своего основания Петропавловская крепость была главной политической тюрьмой империи. Но ее вынужденные обитатели резко различались по своему положению и воззрениям. В прошлые века главными пленниками цитадели были участники дворцовых заговоров, пребывавшие в ней на пути в Сибирь или на эшафот. Одним из первых был злосчастный царевич Алексей, сын Петра Великого, наследник престола. В крепости вам и посейчас показывают камеру, где беднягу пытали и задушили по приказу отца. Позднее сюда сажали генералов, членов Сената, князей и княгинь. Здесь была также заточена знаменитая княжна Тараканова, погибшая во время наводнения, когда вода затопила подземные застенки крепости. После окончательного упрочения нынешней династии, в конце прошлого века, дворцовые заговоры и перевороты прекратились. Крепость оставалась пустой до 1825 года, когда она приняла в свои стены цвет русского дворянства и армии - декабристов, героев, стремившихся не к свержению деспота, чтобы себя поставить на его место, а к уничтожению самого принципа самодержавия.

Но вот через два поколения картина снова меняется. Недовольство существующим строем углубилось и охватило широкие слои общества. Уже не армия, а лучшие люди русского народа поднимаются на борьбу с деспотизмом. Это не отдельная атака, а беспощадная война без передышки и перемирия между русским народом и его правительством. Крепость снова переполнена узниками. За последние двадцать лет через ее каменные казематы прошли сотни борцов, а за ними последуют еще сотни, без конца и края.

Однако вплоть до последнего времени Петропавловская крепость считалась скорее "предварительной", чем каторжной тюрьмой. Обвиняемых в политических преступлениях держали в крепости до суда, а затем обычно отправляли в сибирскую каторгу. Тем не менее здесь во все времена пребывало известное число заключенных - и они подвергались наиболее суровому и строгому надзору, - брошенных сюда без всякой формальности судебного приговора, просто по личному указу царя; их держали в казематах крепости долгие годы, часто всю жизнь.

В Алексеевском равелине находится - или находилась в 1883 году - таинственная узница, женщина, умирающая от чахотки. Ни один человек, даже тюремщики и политические заключенные, ничего о ней не знает - ни о ее преступлении, ни даже ее имени, и она в тюремном реестре значится под номером своей камеры.

В не очень отдаленном прошлом, прежде чем царская бюрократия преуспела в уничтожении всякой индивидуальности, даже в чертах самого деспотизма, число таких таинственных узников было значительно больше, нежели теперь. Крепость с ее мрачными подземельями всегда готова была поглотить всякого, кто стал неугоден кому-нибудь из царских временщиков. Ибо России, христианнейшему государству, не подобало перенимать у Востока дикий обычай зашивать неугодных людей в холщовые мешки и выбрасывать их в море.

С течением времени и усилением деспотического режима Петропавловскую крепость стали использовать более часто и регулярно, и ее преимущества были высоко оценены. Все внимание обращалось на то, чтобы узники, погребенные в ее мрачных глубинах, хранилищах зловещих и позорных тайн властителей и их опричников, никогда не получили возможность открыть эти тайны ни одной живой душе. Отсюда практика скрывать личность заключенного под номером, словно под железной маской, утаивать его имя, его происхождение, его прошлое. Практика, надо сказать, стародавняя! Наши историки, допущенные для научных изысканий к архивам полиции, часто обнаруживают указы о заточении в крепость лиц, об имени и деле которых коменданту крепости под страхом строжайшей кары запрещено было узнавать. Стражники, приносившие пищу такому таинственному узнику, входили в камеру в страхе и убегали оттуда со всех ног, боясь, как бы случайно оброненное им слово не привело их в камеру пыток никому не доверявшей Тайной канцелярии.

Неудивительно, что об этих вселяющих ужас казематах всегда ходило множество фантастических слухов, странных преданий и народное воображение добавляло легенду к легенде. Одна из них возникла по поводу восстания декабристов. Народ верил, что им покровительствовал старший брат царя, великий князь Константин, наследник престола, которому страна присягнула прежде, чем стало известно, что он тайно отрекся в пользу Николая. Так родился миф о заточенном в крепости великом князе, дряхлом, седом старике, с длинной белой бородой, доходящей ему до колен. И живет он одной лишь мечтой - освободить крестьян от рабства. Уже многие годы после того, как подлинный Константин, который вел разнузданную и распутную жизнь, отправился к праотцам, легенда все еще жила в народных сказках.

Но дух времени и толпы узников в крепости не порождают больше призраков, мифы и легенды уже не возникают. Вполне хватает реальностей. С другой стороны, порядки и нравы, насаждавшиеся в течение полутора столетий, передавались тюремщиками из поколения в поколение, и все они прониклись верностью режиму. В них царское правительство обладает непревзойденным штатом охранников, столь же вышколенных для исполнения своих обязанностей, как немые рабы какого-нибудь султанского сераля.

Крепость отличается от большинства других застенков тем, что все в ней поставлено на военную ногу. Здесь нет штатских или наемных смотрителей и надзирателей, как в домах предварительного заключения и каторжных тюрьмах. Все обязанности тюремщиков выполняют солдаты и жандармы, и над их головой всегда висит дамоклов меч военного устава. Охрана узников, подвергаемых строгой изоляции в одиночных камерах, доверяется стражникам, тщательно подбираемым среди других с помощью системы соглядатайства и взаимного шпионажа. Это тем легче, что Петропавловская крепость, как все подобные крепости, построенные по планам Вобана, состоит из бастионов, куртин и равелинов, представляющих совершенно отдельные тюрьмы со своим смотрителем, часовыми и служителями. Тюремная стража никогда не меняется, ведет замкнутую жизнь и не общается с другими стражниками крепости, не принадлежащими к их отделению.

Петропавловская крепость отличается не только своей военной организацией, но и строгостью надзора и суровостью дисциплины. В то время как в большинстве тюрем считается достаточным не допускать общения политических арестантов между собой, в крепости им не дозволено разговаривать даже со служителями. Последним запрещено отвечать на самый простой и невинный вопрос политического узника. Дружеское приветствие, замечание о погоде, вопрос: который час? - все равно никакого ответа. Молча они подходят к вашей дверной форточке, молча подают вам еду, молча уходят. В час, установленный для прогулки, они молча отпирают двери и молча ведут вас на предназначенный для прогулки дворик. Молча они следят за вами, пока вы делаете свой "одиночный моцион", и по истечении положенного времени снова отводят вас в камеру, ни разу так и не проронив ни слова. "Они" - потому, что их всегда двое, ибо служителю строжайше запрещено подходить к дверной форточке заключенного, а тем более входить к нему в камеру иначе, как в присутствии жандарма. Преимущества такого правила очевидны: этим осуществляется система контроля над заключенными и служителями, а также взаимного шпионства среди стражников крепости, что составляет одну из характерных особенностей русской Бастилии.

Огромные размеры крепости и ее своеобразная архитектура дают властям возможность добиться цели, которую они тщетно пытались достигнуть в других тюрьмах, - полностью изолировать узников, исключить всякое общение между ними. В Доме предварительного заключения множество железных труб, проходящих по всему зданию, позволяет заключенным обмениваться вестями, даже находясь на значительном расстоянии друг от друга. А в каторжном централе камеры так малы и стены так тонки, что просто невозможно помешать узникам разговаривать при помощи постукивания, а когда они случайно встретятся, обменяться несколькими словами. В крепости положение совершенно другое. Стены казематов, построенных из бетона и камня, такой толщины, что стук сразу становится слышен, и поэтому такая связь почти невозможна. Чтобы совершенно ее устранить, одно время, это было в 1877-1878 годах, предлагалось обить стены войлоком и таким образом полностью заглушить всякий звук. Но в результате этой меры, не говоря уже о том, что она обошлась бы очень дорого, камеры стали бы суше и теплее, а потому удобнее для заключенных, поэтому от нее отказались в угоду другому плану, свободному от таких недостатков. Арестантов стали помещать в каждую вторую камеру, а смежные либо оставляли пустыми, либо сажали туда жандармов. Пришлось, правда, несколько ограничить число заключенных, но крепость достаточно велика, а зато камеры теперь были прочно изолированы. В отношении тех узников, которых хотели наглухо заточить в казематы, кроме того, принимались еще особые меры.

Некоторое представление о том, как непроницаемо замуровывают этих узников, как крепко царская тюрьма для государственных преступников хранит свои тайны, дает пример Нечаева, выданного Швейцарией русскому правительству. Его, как уголовного преступника, приговорили к двадцати годам каторги, но не отправили в Сибирь, а заточили в Петропавловскую крепость. Это было в 1872 году. И так наглухо он был заточен и строго охраняем, что целых шесть лет никто из его друзей не знал, что с ним стало, хотя, встревоженные его судьбой, они непрестанно наводили справки, и за это время сотни арестованных политических попадали в крепость и уходили из нее. Только в 1880 году через посредство Ширяева, помещенного в Алексеевский равелин, было раскрыто место заточения Нечаева. У Ширяева были тайные связи с волей, и Нечаеву, тоже замурованному в этом равелине, удалось послать ему весточку через расположенного к нему служителя.

Как легко можно себе представить, обращение с политическими заключенными в русской Бастилии, отнюдь не чрезмерно снисходительное, не стало человечнее в последний период террора, то есть как раз в то время, когда ее мрачные казематы наполнились наибольшим числом узников.

Если в каторжном централе, на расстоянии тысяч километров от места действия революционеров, заключенных заставляли "дорого заплатить" за каждый террористический акт, то можно не сомневаться, что узникам петербургских застенков доставалось не меньше. Наоборот, им приходилось еще гораздо тяжелее. Они подвергались неслыханным издевательствам и истязаниям, что рассматривалось как свидетельство верности престолу и служебного усердия. А если бы узники дерзнули подать жалобу, то на нее либо не обратили бы внимания, либо ответили бы оскорбительным смехом и циническим глумлением.

Но и в преисподней есть дно. В пыточном застенке, каким стала крепость в последние годы, устроили темницу, поистине человеческую бойню, чудовищность которой превосходит все, что могут представить себе мои читатели, - Трубецкой бастион. Это не Дом предварительного заключения, где люди, навлекшие на себя подозрение полиции, ожидают суда и следствия, но казематы, где отбывают наказание осужденные пожизненно или на очень длительные сроки, каторжный острог, куда бросают тех, для кого сибирская каторга или клетки централа считаются недостаточно суровыми. Сюда отправляют также тех террористов, которых не повесили, - их слишком много и всех не перевешаешь. Оборудованная для своей нынешней цели в конце 1881 или начале 1882 года, эта тюрьма в тюрьме сразу была поставлена под жесточайший надзор, были приняты все предосторожности, чтобы не допустить проникновения на волю сведений о том, что творится за этими мрачными стенами. Однако в 1883 году три письма от узников прошли через все преграды и попали в руки их товарищей. Эти письма потрясли всю просвещенную Россию, наполнили ее возмущением и жалостью. Так была приподнята завеса над дикими зверствами, равных которым в Западной Европе знавали только много веков назад. Два письма были коротки и написаны второпях - душераздирающие крики отчаяния и боли. Третье письмо - самое значительное и длинное - содержит много подробностей. Оно сразу же было напечатано в подпольной типографии "Народной воли" под названием "Каторга и пытки в Петербурге в 1883 году". И хотя автор письма ухитрился достать перо и бумагу, ему пришлось писать собственной кровью, и он добывал ее, за отсутствием ножа кусая себя в руку. Это старый обычай в русских тюрьмах, и мы часто получаем весточки, написанные не только метафорически, но буквально кровью узников. Вот это кровью написанное письмо так глубоко взволновало петербургскую интеллигенцию. Несколько выдержек из него было опубликовано в газете "Таймс" в июне 1884 года. И этому письму - я сам держал его в руках, - дополненному деталями, почерпнутыми из двух других писем, я обязан сведениями о жизни узников в Трубецком бастионе.

Политических заключенных обычно отправляют в Трубецкой бастион через несколько недель после приговора. В один прекрасный день, возможно, как раз в то время, когда вы больше всего рассчитываете на ссылку в Сибирь, вам вдруг объявляют, что вы должны переменить камеру. Вам приказывают надеть арестантскую одежду, самой важной частью которой является серая куртка, украшенная желтым бубновым тузом. В сопровождении двух жандармов - одного впереди, а другого сзади - вас ведут через лабиринт переходов, коридоров и подвалов, пока вы не дойдете до двери, открывающейся словно в стену. Здесь часовые останавливаются, дверь отворяется, и вам приказывают войти. Одну-две минуты вы ничего не видите - такой здесь царит глубокий мрак. На вас повеет таким холодом, что вы сразу продрогнете до костей, и вас обдаст затхлым запахом сырости и гнили, как в склепе или непроветриваемом погребе. Свет проникает сюда только из слухового окошка, выходящего на контрэскарп бастиона. Стекла темно-серые, так как покрыты толстым слоем пыли, лежащей на них будто целую вечность.

Когда глаза привыкнут к темноте, вы осознаете, что находитесь в каземате размером в несколько шагов по диагонали. В одном углу кровать с соломенным тюфяком, прикрытым грязным, тонким, как бумага, одеялом. В ногах кровати высокое деревянное ведро с крышкой. Это параша, которая будет отравлять вас своим отвратительным зловонием. Узникам Трубецкого бастиона не дозволено покидать свой каземат ни для каких надобностей ни днем, ни ночью, за исключением установленной прогулки, и параша часто остается неопорожненной несколько дней кряду; вы вынуждены жить, спать, есть и пить в воздухе, отравленном гниением и убийственном для здоровья. В вашей прежней камере вы имели несколько самых необходимых предметов, обычно считающихся обязательными для людей, уже вышедших из состояния дикости, таких, как гребенка, щетка, кусочек мыла. Разрешалось также иметь несколько книг и немного чаю и сахару, доставляемых вам, разумеется, за ваш счет. Здесь вам отказывают даже в этих жалких предметах роскоши; по правилам Трубецкого бастиона заключенным запрещается обладать чем-либо не выданным тюремной администрацией. А так как она не выдает ни чая, ни сахара, ни щетки, ни гребенки, ни мыла, то вы всего этого лишены.

Но хуже всего отсутствие книг. Книги не дозволено получать с воли ни в одной части крепости. Обыкновенные заключенные крепости все годы своего одиночного заточения должны довольствоваться книгами, содержащимися в тюремной библиотеке, - несколько сот томов, состоящих большей частью из журналов, восходящих к первой четверти века. Но обреченные узники Трубецкого бастиона - обреченные на участь в тысячу раз хуже смерти - не могут получать никаких книг. "Они не могут даже читать Евангелие", - говорится в письме. Никакие занятия, ни умственные, ни физические, не нарушают томительного однообразия их жизни. Малейшее развлечение, ничтожнейшая забава так же строго караются, как если бы это была попытка ограбить тюремщиков, подвергающих свои жертвы всей мере страданий, которую они способны вынести. Когда один узник, Зубковский, сделал кубики из хлеба, чтобы повторить геометрию, жандармы отняли их у него на том основании, что тюрьма не место для развлечений.

Согласно правилам, заключенный Трубецкого бастиона пользуется прогулками наравне с другими заключенными крепости. Но в действительности каторжан выводят подышать воздухом только на десять минут - никогда не больше - в сорок восемь часов. Часто прогулки совершенно отменяются в продолжение трех-четырех дней без всякой причины, только из-за нерадивости служителей.

Пища, установленная для выдачи арестантам, совершенно недостаточна и очень скверного качества. Но как бы она ни была плоха, заключенные ее не получают: поставщики продовольствия (они же администрация тюрьмы), чтобы сэкономить на отпущенном властями довольствии, покупают самые худшие и дешевые продукты, какие им только удается достать, разумеется, кладя себе разницу в карман*. Мука всегда тухлая, мясо редко свежее. Чтобы придать больше веса хлебу, его так плохо пропекают, что даже корка несъедобна, и, если хлебный мякиш шлепнуть в стену, он прилепится к ней, как известка. Вот состав пищи узника Трубецкого бастиона: три фунта ржаного хлеба вышеописанного качества; утром - кружка мутного желтоватого кипятку, якобы чаю; в одиннадцать - полкружки квасу; в двенадцать - обед, состоящий из миски щей, сваренных из хлебных крошек и кислой капусты и нескольких кусочков мяса, плавающих в щах и никогда не превышающих двадцати граммов, каша из протухлой кукурузной муки; к ужину - те же кислые щи, сильно разбавленные водой и без малейших признаков мяса.

* В старое время дело обстояло иначе. Крепость являлась тогда аристократической тюрьмой, и заключенные получали обед из трех блюд, с белым хлебом и даже вином; белье было тонкое и чистое. Так это по привычке продолжалось еще некоторое время после того, как на место аристократических узников пришли первые нигилисты. Но к концу последнего царствования крепость была демократизирована и поставлена на ту же ногу, что и другие тюрьмы. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

Тюрьма плохо отапливается, и узники мерзнут так же жестоко, как голодают, - мучительное испытание в зимнее время на 60 градусах северной широты. В камерах всегда холод, стены сырые. Когда смотритель тюрьмы делает обход, он никогда не снимает меховой шубы. Заключенные же, у которых нет шуб, коченеют даже в постели, и в продолжение всей долгой зимы руки и ноги у них как ледяные. Но и летом узникам не многим лучше, ибо в теплые месяцы в Петербурге, построенном на болоте, более нездоровый климат, чем в остальное время года.

Отвратительные санитарные условия в крепости, сырость в камерах, отсутствие солнечного света, постоянное зловоние, исходящее от параши, скудная и скверная пища - летом она еще худшего качества, чем зимой, - увеличивают мучения узников и роковым образом отражаются на их здоровье. Смертность среди них ужасающая. Самые крепкие не в силах сопротивляться губительному воздействию тюремного заточения. Они вянут, как цветы, лишенные воды и воздуха. Тело у них исхудалое, а лицо одутловатое и покрытое пятнами, руки и ноги, особенно руки, непрестанно нервно дрожат.

Казалось бы, от отсутствия книг и постоянной темноты в камере у узников должно сохраниться зрение. Но как раз наоборот. Глаза у них воспалены, веки опухли и с трудом раскрываются. Но самые губительные и частые болезни, вызывающие смертность и самые жестокие страдания, - это дизентерия и цинга, причем причиной обоих недугов является исключительно недостаточная и нездоровая тюремная пища. Однако захворавшим этими болезнями дают ту же еду наравне со всеми: тот же сырой черный хлеб, ту же бурду вместо чая, те же кислые щи, что для больных хуже яда. Неудивительно, что при таких условиях больной, лишенный всякого ухода, теряет силы и быстро умирает. У него отнимаются ноги, он не может больше дойти до параши, служители отказываются менять солому на его кровати, и больной остается лежать и гнить в собственных испражнениях. Но кошмары Трубецкого бастиона не поддаются описанию. Только Данте было бы под силу изобразить этот ад.

"Если бы вы видели наших больных! - восклицает автор написанного кровью письма. - Год тому назад цветущие юноши, здоровые и сильные, теперь это сгорбленные, дряхлые старики, ноги им не служат более. Многие уже не встают с постели и преданы гниению до того, что они живые издают трупный запах!"

Но врач? Неужели нет врача? - спросите вы. Их два. Один старший, другой младший. Старшему лет восемьдесят, и он уже никуда не годен. Он приезжает в крепость лишь изредка. Младший врач молод и, вероятно, питает добрые намерения, но у него не очень решительный характер, и он весь во власти страха перед жандармами. При посещении больных его всегда сопровождают жандармы, которые не спускают с него глаз, как бы он тайком не передал письма заключенному. Он входит в камеру с беспокойным видом, будто чего-то боится, не смеет подойти к кровати больного не только прослушать его, но даже сосчитать пульс. Поставив больному несколько вопросов, он изрекает свой приговор, который почти всегда облекает в одни и те же слова: "От вашей болезни нет лекарства".

И что может он, в сущности, сделать, что еще может он сказать? Ведь по правилам Трубецкого бастиона больным нельзя оказывать никакой помощи. Им не полагается лазаретных порций, для них нет лазаретной прислуги. Вдобавок ко всему, вода из заржавленных труб так отвратительна, что, если бы даже все другие условия были благоприятны, из-за одной воды больной не может надеяться на выздоровление.

"Не находят к себе снисхождения даже умалишенные, - говорится в другом письме, - а вы можете себе представить, сколько их на нашей голгофе. Считают излишним отправлять их в больницу для излечения и справляются с ними здесь по-своему. По целым дням вы слышите исступленные крики над собой или где-нибудь в отдалении; это ударами истязают умалишенного, привязанного горячечной рубашкой к кровати".

Следующая выдержка из правил Трубецкого бастиона полностью подтверждает жалобы узников на жестокий режим в этом застенке и на варварское обращение со стороны тюремщиков.

"Заключенные каторжники вполне подчиняются администрации крепости. За проступки администрация крепости может присудить к содержанию в карцере от одного до шести дней на хлебе и воде или присудить к плетям, но не более двадцати ударов, к розгам, но не более ста ударов..."

За менее важные преступления (попытка к бегству, сопротивление начальству) военный суд приговаривает заключенных "к шпицрутенам до восьми тысяч ударов, к плетям до 100 ударов, к розгам до 400 ударов".

И вот политические узники Трубецкого бастиона, в большинстве интеллигентные и образованные люди, принадлежащие к цвету русского общества, всегда видят перед собой перспективу быть подвергнутыми телесному наказанию в жесточайшей, унизительнейшей форме. "У нас есть полное основание думать, - говорится в одном из упомянутых писем, - что Златопольского за тайную переписку при содействии жандарма драли плетьми".

"Возможно ли оставаться спокойным, - восклицает автор другого письма, - когда опасность такого поругания постоянно висит над твоей головой, когда каждый услышанный тобой крик заставляет себя почувствовать, будто одного из твоих друзей дерут плеткой у тебя на глазах!"

Но и это еще не худшее. В Трубецком бастионе сидят и женщины.

"Положение женщин здесь особенно ужасно, - продолжает автор письма. - Наравне с нами они отданы во власть служителей и жандармов; их полу не оказывается ни малейшего внимания. Их постели, как и наши, ежедневно разрываются при обысках. Их белье прямо на теле рассматривается целой сворой солдат и жандармов во всякое время. И это еще не все. Жандармы могут входить в их камеры днем и ночью, как им будет угодно. Правда, служитель или жандарм в одиночку не имеет права входить в их камеры, как и в наши, но разве они не могут стакнуться? Между ними царит самая трогательная дружба. Случаи насилия весьма возможны, и попытки к ним бывали нередко!"

Совсем недавно молодая девушка Л.Терентьева, одна из осужденных по одесскому процессу, умерла внезапно какой-то загадочной смертью. Ее будто бы нечаянно отравили, дав ей яд вместо лекарства. Однако были слухи, что несчастную девушку изнасиловали и затем отравили, чтобы скрыть преступление. Во всяком случае, ее смерть длительное время утаивалась от высших органов полиции и жандармерии и не было произведено никакого расследования. Оба врача остались на своих местах.

Такова трагедия жизни политических каторжан в Трубецком бастионе!

Отрезанные от всего мира, окруженные изуверскими и гнусными тюремщиками, которые всегда хранят молчание, открывая рот лишь для того, чтобы ответить грубостью и оскорблением на самый невинный вопрос, узники под конец в страхе замыкаются в своем угрюмом безмолвии, живя в своих одиночных склепах без мыслей, без надежды, без будущего. Потеряв возможность сообщаться с товарищами, "заточник" постепенно теряет счет дням, затем неделям и месяцам. Если он болен и не выходит на прогулку, он перестает замечать даже времена года, ибо, какова бы ни была погода на дворе, его мрачная клетка всегда остается холодной, темной и сырой. Так живет он в хаосе времени, и конец наступает лишь с умопомешательством или смертью.

Однако это еще не все, что можно рассказать об ужасах Трубецкого бастиона.

Есть еще казематы в подвальном этаже крепости - мрачные подземелья ниже уровня Невы, настоящие каменные склепы, полные мглы даже в полдень и кишащие отвратительными насекомыми. Это камеры смертников, предназначенные царским правительством для тех, кого оно больше всех ненавидит и кого обрекло на смерть: одних - во мраке одиночества, других - при свете дня - на эшафоте. Что же говорится в письме об этом кромешном аде?

"Оконца этих казематов находятся на уровне земли и затапливаются, когда поднимаются воды реки. Они заслонены толстыми прутьями решетки и облепившей их грязи, и если в лучшие камеры крепости никогда не заглядывает луч солнца, то легко вообразить, какая здесь царит тьма. Стены покрыты плесенью, и по ним струятся грязные потоки воды. Но что в них поистине ужасно - это крысы. В каменном полу оставлены большие отверстия для прохода крыс. Мы выражаемся так потому, что, если бы повреждения в полу были случайны, их легко было бы исправить, тогда как все ваши заявления и просьбы произвести починку пола остаются без последствий, и крысы врываются постоянно в камеру, поднимают отвратительную возню, стараясь взобраться на вашу кровать. В этих отвратительных клетках приговоренные к смерти проводят свои последние часы. Здесь свои последние ночи провели Квятковский, Пресняков, Суханов.

Теперь, между прочим, сидит здесь женщина с грудным ребенком. Это - Якимова! День и ночь стережет она ребенка, чтобы его крысы не съели..."

Но, слышу я восклицания моих читателей, возможно ли это? Возможно ли, чтобы в конце XIX века в великой столице, хоть внешне похожей на цивилизованный город, могли совершаться столь чудовищные, столь вопиющие злодеяния? Письма, написанные людьми истомленными, переживающими адскую агонию, не преувеличены ли в них бессознательно эти тяжкие страдания?

Я был бы рад так думать. У меня нет желания рисовать излишне мрачными красками. Но слишком много прямых и косвенных свидетельств тому, что безымянные узники, к несчастью, написали своей кровью одну только правду*.

* Напомню, что выдержки из приведенного письма, опубликованные в "Таймсе", обошли всю европейскую печать, но русское правительство не посмело ни оспаривать его достоверность, ни опровергнуть изложенные в нем факты. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

С 25 до 30 октября 1880 года в Петербурге происходил суд над шестнадцатью террористами. Шесть человек были приговорены к смертной казни и восемь - к каторжным работам на различные сроки. Двое из осужденных на смерть были казнены, а четверым приговор был заменен каторгой. Когда прокурор Акшарамов сообщил им, что императору угодно было смягчить наказание и заменить казнь бессрочной каторгой в крепости, эта весть была встречена с разочарованием и гневом; тогда прокурор смущенно заметил, что он, к сожалению, не может изменять указы государя.

Пророческое чувство не обмануло осужденных. Большинство этих молодых, полных сил юношей либо умерли, либо сошли с ума, не пробыв в крепости и двух лет. Исаев, Окладский, Цуккерман и Мартыновский психически больны, Ширяев - мертв, Тихонов - умирает.

Из всех этих фактов можно сделать лишь один вывод.

Каким же должен быть политический строй, если его деяния порождают столь страшные последствия! Не будь даже кровью написанных писем, поведавших нам о них, у нас не могло бы быть никаких сомнений.

Другой факт. 26 июля 1883 года в Москву из Петербурга прибыла группа политических, мужчин и женщин, находившихся в заключении в Петропавловской крепости и приговоренных к ссылке в Сибирь. Привожу рассказ очевидца - человека, заслуживающего абсолютного доверия, - описавшего, в каком состоянии находились эти люди после одного года заточения в казематах Трубецкого бастиона. Добавлю лишь, что их преступления, несмотря на вынесенные им свирепые приговоры, не считались особенно важными.

"Прибытие петербургского поезда вызвало большое смятение среди должностных лиц и всех, кто был на вокзале. Большинство узников не могли выйти из вагона без посторонней помощи, некоторые были даже не в силах двигаться. Конвойные хотели пересадить их прямо в наш поезд, чтобы скрыть от публики их состояние. Но это оказалось совершенно невозможным. Шесть узников сразу упали без чувств. Другие еле могли стоять на ногах. Начальник конвоя распорядился принести носилки. Но носилки нельзя было втащить в вагон, и конвойным пришлось поднять лежащих без сознания и вынести их на плечах, как мертвецов.

Первым вынесли из вагона Игната Волошенко (он сначала был приговорен к десяти годам каторги по процессу Осинского, затем к пятнадцати годам каторги за попытку к бегству из Иркутска, впоследствии он был переведен на Кару и наконец в Петропавловскую крепость, где его продержали год). Трудно представить себе ужасный вид и состояние этого человека. Весь пораженный цингой, он больше походил на разлагающийся труп, чем на живое существо. Раздираемый ежеминутно конвульсиями, умирая... Но хватит. Я совершенно не в силах писать о нем более.

После Волошенко вынесли Александра Прибылева (осужденного по процессу 17 июня 1882 года к пятнадцати годам каторги). У него не было цинги, но длительное голодание и полное расстройство нервной системы так ослабили его, что он не мог стоять на ногах, то и дело теряя сознание.

Затем несли Фомина (бывший армейский офицер, приговоренный к пожизненной каторге)*. Он походил на мертвеца, и в течение двух часов несколько врачей тщетно пытались привести его в чувство. Только уж к вечеру его удалось немного подкрепить, чтобы отправить в дальнейший путь.

* В 1882 году он был в Женеве - цветущий человек, воплощение здоровья. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

Следующим за Фоминым шел Павел Орлов (сначала присужденный к десяти годам каторги, затем к двадцати пяти годам за попытку к бегству и заточенный вместе с Волошенко в крепость, где его продержали год). Ему было всего двадцать семь лет, и, прежде необыкновенно рослый и крепкий, он был теперь неузнаваем. Он весь согнулся, как глубокий старик, одна нога у него была так сильно искалечена, что он едва передвигался. У него была цинга в самой ужасной форме: кровь непрестанно сочилась из десен и стекала с губ.

Пятая была женщина, Татьяна Лебедева*. Вынесенный ей смертный приговор (15 февраля 1882 года) был заменен вечной каторгой. Но для Татьяны тюремное заключение - будь то длительное или кратковременное - уже было не страшно. Ее дни были сочтены. Величайшим благодеянием, которое могли оказать Татьяне, было бы ускорение ее смерти. Она не только была в последней стадии чахотки и вся разрывалась от неистового кашля, но, снедаемая цингой, потеряла почти все зубы, и десны сгнили, оставив челюсти совсем оголенными. Она походила на скелет, покрытый пергаментно-желтой кожей, и единственно живыми на ее лице были все еще лучистые черные глаза.

* Ей было лет двадцать восемь. Хотя и хрупкого сложения, она до ареста, в 1881 году, отличалась превосходным здоровьем. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

За Лебедевой шла Якимова, держа на руках своего восемнадцатимесячного младенца, рожденного в Трубецком равелине. Самые бездушные из присутствующих не могли без жалости смотреть на бедного ребенка. Казалось, будто он вот-вот вздохнет в последний раз. Но сама Якимова не казалась сломленной ни физически, ни нравственно и, несмотря на предстоявшую ей бессрочную каторгу, держалась спокойно и твердо".

Ввиду этих свидетельств нельзя обманывать себя надеждой, что картина, нарисованная в письмах из Трубецкого бастиона, хоть в малейшей степени преувеличена, пусть даже бессознательно.

* * *

Если условия предварительного заключения и приемы производства дознания, в сущности, являются воспроизведением пыток средневековья, то режим каторжных тюрем - совершенно новая и самобытная система, порожденная жестокостью и подлостью царского правительства. Слишком трусливое, чтобы устраивать массовые публичные казни мужчин и женщин, оно убивает медленной, но не менее верной смертью тех, от кого оно по политическим причинам или из мести решило избавиться. Средством являются пытки, повторяемые изо дня в день, целью - верная смерть. Ведь если одиночное заключение в Ново-Белгородском централе, как сказал Цицианов, - и этому имеется достаточно доказательств - является медленной смертью для узника, то это, разумеется, не относится к тем, кто замурован в каменных погребах Трубецкого бастиона.

Это зловещий факт, что описанная нами система карательного и каторжного заточения перестала быть исключением; она распространилась на все тюрьмы империи и теперь составляет неизменную политику царского правительства по отношению к политическим узникам. Начиная с 1878 года уже ни один политический заключенный не был отправлен в каторжный централ, и ныне в Сибирь ссылаются только заключенные, чьи провинности невелики. Из террористов только те, кто виновны в покушениях на царских чиновников, и особенно женщины, отправляются на каторгу в отдаленные северные губернии, но не раньше, чем они, как Татьяна Лебедева, доведены заточением в крепости до преддверья смерти. Но есть и исключения: Гесю Гельфман, Людмилу Волкенштейн и Веру Фигнер оставили в крепости. Геся там и умерла.

Те же террористы, что были замешаны в заговорах против императора, - а их, конечно, большинство - были все заточены в крепости. Но со сколькими из них уже покончено или с ними собираются покончить - этого мы не знаем и не можем узнать, ибо это одна из тайн тюрьмы.

Петропавловская крепость велика. Но есть предел всему, даже вместимости российской Бастилии, и, чтобы удовлетворить все растущую потребность в казематах, правительство Александра III решило соорудить для своих политических арестантов еще один ад - Шлиссельбургскую крепость. Шлиссельбург - второй Трубецкой бастион, не хуже, да и что, собственно, может быть хуже? Что же еще мог придумать царизм? Сжигать своих узников живьем или поступать с ними так, как иногда поступали со своими врагами римские императоры, - бросать их в ямы с ядовитыми змеями?

Но Шлиссельбург имеет в глазах правительства одно бесценное преимущество: кошмары, творимые в стенах этой крепости, не могут быть преданы огласке, как это бывало в Трубецком бастионе. Ибо Шлиссельбург не стоит посреди большого города, где тысячи сочувствующих сердец стремятся снестись с заключенными и, невзирая на всю бдительность властей, это им подчас удается. В Шлиссельбурге сама природа - лучший страж, ибо новый Замок Отчаяния представляет собой просто огромную гранитную скалу, всю сплошь в укреплениях и окруженную водой. Никакие вести оттуда не доходят, никакие тайны не удается вырвать у этой проклятой тюрьмы. Входящие, оставьте упования! Если из Петропавловской крепости на волю проникало множество тайных писем, если равелины, свирепо охраняемые, даже Алексеевский и Трубецкой, уступая настойчивости и упорству, выдавали свои тайны, то от шлиссельбуржцев, хотя они и томятся там годы и годы, не дошло ни одной строки, ни одного слова - одни лишь смутные слухи, меж тем именно туда брошены благородные герои последнего процесса - подполковник Ашенбреннер, штабс-капитан Похитонов и поручик Тихонович. В Шлиссельбург заключены и четырнадцать пропагандистов, недавно вернувшихся с сибирской каторги.

Там также, позволю себе добавить, был заточен на два года человек, имени которого я не хочу назвать, друг моей юности, мой соратник в борьбе. Накануне своего перевода в Шлиссельбург он из мрака Трубецкого бастиона прислал нам гордые прощальные слова: "Боритесь, пока не добьетесь победы. Для меня отныне существует лишь одно мерило: чем больше они меня пытают в каземате, тем лучше, значит, идет борьба на воле".

Но какая же злобная брань, какие новые пытки открывали ему правду об успешной борьбе его товарищей? Все ли еще он слышит о них? Или, может быть, он вместе со многими другими пребывает уже там, где больше не из-за чего страдать, не о чем больше узнавать?

Глава XX

СИБИРЬ

Сибирь! При этом слове холодная дрожь пробирает вас до костей, и, когда мы думаем о несчастных ссыльных, затерянных в ледяной пустыне и осужденных на вечную каторгу в кандалах, наше сердце исходит горем и состраданием. Однако, как мы уже видели, слово "Сибирь" будит у многих надежду и дает утешение. Для них Сибирь - обетованная земля, где ждет их покой и безопасность. Мы знаем также, что те, кого туда отправляют, хоть они уже и доведены до крайнего истощения, но палачи пока еще не намерены полностью с ними расправиться.

Что же представляет собой этот рай для погибших душ, загадочные сибирские места ссылки, превращенные причудливой волей судеб в курорт для нигилистов, в санаторий для революционеров, как в мифе о царстве Плутона его жидкий огонь превратился в прохладный, освежающий напиток.

Давайте же на крыльях фантазии пересечем Уральские горы и, летя все дальше и дальше от рубежей Европы, пронесемся над озером Байкал и спустимся в Забайкалье, на берег реки Кары. Посмотрим, какова там жизнь сибирских политических каторжников.

Однако, если мы путешествуем как простые смертные, да еще как арестанты, мы из Иркутска едем по Забайкальской железной дороге, проезжаем Читу и Нерчинск, стяжавших печальную известность своими "каторжными рудниками", и прибываем в Сретенск. Здесь вас сажают на судно Амурского пароходства, и вы плывете по реке Шилке, одному из притоков Амура, до деревеньки Усть-Кара, где расположено несколько арестных домов для уголовников и женская тюрьма для политических. Эти тюрьмы все стоят особняком вдоль берега реки на расстоянии восьми - двенадцати верст одна от другой. Они находятся под общим управлением одного коменданта. Но политическая тюрьма, состоящая из четырех корпусов, имеет свое особое управление и собственную администрацию. В восемнадцати верстах от Усть-Кары, вверх по течению реки, находится тюрьма Нижняя Кара. Далее следует Верхняя Кара и примерно на том же расстоянии еще выше по реке - "Амур", то есть тюрьма на реке Амур.

Политическую тюрьму можно сразу же узнать. Обычные остроги, то есть те, что предназначены для уголовников, окружены частоколом лишь с трех сторон, а четвертая не ограждена и окнами выходит на дорогу. Политические остроги построены иначе. Сооруженные посреди двора, они окружены со всех сторон столь высоким частоколом, что за ним виднеется только крыша. Когда впервые было предложено построить эти тюрьмы, архитектор проектировал их по плану, обычному для таких сооружений в Сибири. Но генерал Анучин, бывший в то время губернатором Восточной Сибири, издал указ огораживать все политические тюрьмы высоким частоколом, чтобы для заключенных горизонт был ограничен лишь деревянными стенами их мрачной обители. Он считал, что для политических каторжан этого вполне достаточно.

Политические тюрьмы на Каре были сооружены в то же время, что и Харьковский централ. Их первыми обитателями были Бибергаль, Семяновский и еще несколько человек из первых пропагандистов 1872 и 1873 годов. За ними на Кару были отправлены заключенные, приговоренные по "процессу 193-х" за менее тяжелые преступления к ссылке в Сибирь, - Синегуб, Чарушин и другие.

С 1879 года и позже политические каторжане уже начали прибывать толпами. В 1882 году привезли двадцать восемь "централистов", то есть узников Харьковского централа, освобожденных Лорис-Меликовым из каторги, которая страшнее, чем вавилонское рабство. В мае того года на Каре находилось более ста политических каторжан, не считая женщин.

В начале их пребывания на Каре с политическими обращались совершенно так же, как с другими арестантами в сибирских каторжных тюрьмах. Единственной разницей было то, что уголовникам в течение дня разрешалось свободно разгуливать по двору, а политические были заперты в своих камерах и днем и ночью, кроме, разумеется, тех часов, когда они работали в рудниках.

Золотые промыслы на Каре являются личной собственностью императора. Работа каторжан заключается в том, что они снимают с золотоносного песка покрывающий его верхний слой земли. На Каре, как вообще в сибирских тюрьмах, существует благоприятное для каторжан правило. После проведения в тюрьме "на испытании" трети своего срока им разрешается присоединиться к "вольной команде", то есть к поселенцам. Это давало им возможность жить на воле, в городах и деревнях, при условии, что они оттуда не отлучатся. Сначала политические пользовались этой привилегией наряду с уголовниками. Таким путем были условно освобождены Синегуб, Чарушин, Семяновский и другие.

Для уголовников обычным делом было воспользоваться своей сравнительной свободой и совершить побег, чтобы присоединиться к многочисленным разбойничьим шайкам, заполнявшим большие дороги Сибири. Но тюремным властям никогда не приходило в голову отнимать на этом основании у остальных их привилегии, сделать всех вместе и каждого в отдельности ответственными за бегство товарищей. Однако в отношении политических принимались особые меры предосторожности. Вольным командам политических было объявлено, что при первой же попытке к бегству кого-нибудь из их числа система вольных команд для них будет упразднена. Но, с другой стороны, власти обещали, что, до тех пор пока они будут честно соблюдать правила, они будут пользоваться и этой, и всеми другими привилегиями. Заключенные, правда, не взяли на себя формальных обязательств, но фактически добросовестно выполняли условие. Ни разу за время существования системы вольных команд не происходило каких-либо беспорядков или попыток к бегству. Вопреки этому власти нарушили слово и отменили привилегии.

Их вероломство было спровоцировано Лорис-Меликовым. Притворяясь, будто он желает облегчить участь политических заключенных, надевая личину человека чрезвычайно благожелательного и гуманного и препровождая под барабанный бой политических узников из Харькова и Мценска на Кару, диктатор одновременно издает новые инструкции для политических каторжан. Система вольных команд для политических была отменена. Строжайше воспрещалась переписка с родными и друг с другом.

Людям, уже отпущенным, пусть условно, на волю и живущим в ожидании постоянной, если даже несколько урезанной, свободы, пришлось опять вернуться в тюрьму. Это было бесчеловечно и возмутительно. Но, как бы болезненно они ни переживали совершенную по отношению к ним несправедливость, им пришлось покориться своей судьбе. Перед расставанием и возвращением в тюрьму они собрались все вместе к ужину. Вечер был печальным, на душе очень тяжело. Для одного из них это действительно была "последняя вечеря" и закончилась страшной трагедией. Семяновский, обезумев от горя, в глубоком отчаянии пустил себе пулю в лоб. Для него, больного, нервного, нравственно сломленного от длительного заточения, мысль о возвращении в тюрьму была невыносима. Он предпочел смерть. Человек высоких моральных принципов и большой культуры, в прошлом петербургский присяжный поверенный, Семяновский был осужден в октябре 1876 года к долгосрочной каторге за пропаганду. Начальник тюрьмы послал в Петербург телеграмму о его трагической смерти. Но она не произвела там никакого впечатления. Семяновского похоронили, а его товарищи снова были брошены за решетку.

И это еще не все. Они не только опять были в заключении, но их теперь постоянно подвергали нестерпимым издевательствам, изводили всяческими мелкими придирками. Новые ограничения были введены для посещений их любящих жен, последовавших за ними в эту далекую, унылую страну. Больным стало труднее попасть в больницу. Но самым мучительным для заключенных было лишиться единственного утешения, которое давал труд.

Им запретили работать на промыслах. Весной 1882 года им было отказано в этой великой привилегии - мера, сделавшая их участь еще горше. Самый тяжкий труд, даже работа в рудниках, - более легкое наказание, чем неподвижное, томящее однообразие их жизни в четырех стенах острога. Физическая работа не только была полезна для здоровья, но благодаря ей не так медленно и тоскливо текло время. Однако все усилия заключенных добиться допущения к каторжной работе, несмотря на то что они были приговорены к ней судом, оказались тщетными. Казалось, царские власти были полны решимости заморить их, заставить погибнуть от недостатка воздуха и движения, как их товарищей в каторжных централах. Если вспомним, что большинство этих страдальцев были осуждены на очень длительные сроки каторги - двадцать, тридцать и даже сорок пять лет, то легко себе представить, как глубоко они тосковали по свободе, как страстно мечтали о побеге. Неудивительно, что с этого времени попытки к бегству участились. Как тюремщики расправлялись с заключенными за эти попытки к бегству, мы расскажем в следующей главе.

Глава XXI

КРУГОВАЯ ПОРУКА

В ночь на 1 мая 1882 года стражники политической тюрьмы Нижняя Кара заметили человека, вылезавшего из окна мастерской, выходящего в поле. Они дважды стреляли в него, но оба раза промахнулись. Подняли тревогу, сделали проверку. Оказалось, что восемь человек, среди них Мышкин, бежали. Извещенный по телеграфу о случившемся, министр внутренних дел рассвирепел; губернатор Забайкалья генерал Ильяшевич даже испугался, что немедленно слетит со своего поста за притупление бдительности. Только за десять дней до этого он обследовал тюрьму вместе с членом Сената Галкиным-Врасским и сообщил в Петербург, что там все в полном порядке. Дрожа за свои должности и спасая репутацию, местные власти решили спровоцировать "бунт" заключенных, затем этот "бунт" "подавить" и таким путем искупить свою нерадивость, приведшую к побегу политических каторжан. Тогда можно будет оправдаться тем, что тюремные правила, дескать, недостаточно строги и за такими непокорными арестантами надзор должен быть гораздо беспощаднее.

4 мая заключенным без дальнейших объяснений было приказано обрить головы. Они возразили, что, согласно правилам, им разрешается не брить волос, а так как правила предписаны министром внутренних дел, то только он один, а не начальник тюрьмы имеет право их изменять.

6 мая политическим каторжанам официально объявили, что с ними больше не будут грубо обращаться, все остается по-старому и они могут успокоиться. Так прошло пять дней, и заключенные начали забывать об инциденте. Но они считали без хозяина. На 11 мая был назначен "бунт" и его "подавление". Около трех часов утра шестьсот казаков под началом самого генерала Ильяшевича и его помощника полковника Руденко окружили тюрьму, поставили у всех выходов часовых, а главным силам отдали приказ броситься на спящих узников, которых, кстати сказать, было всего восемьдесят четыре человека.

Их вытащили из кроватей и стали обыскивать. Перерыли все до мелочей; книги, одежду, гребенки, щетки хватали и бросали как попало в угол. Затем заключенным приказали надеть арестантскую одежду и вывели во двор. Здесь двадцать семь "подстрекателей" и "зачинщиков бунта" схватили и отправили под конвоем в Верхнюю Кару, находящуюся в пятнадцати верстах. В продолжение всего пути казаки, побуждаемые офицерами, грубо измывались и зверствовали над каторжанами, а когда некоторые пытались защищаться, полковник Руденко крикнул: "Свяжите им руки на спине и, если кто надерзит, ударьте его прикладом по голове!"

Между тем казаки мародерствовали в Нижней Каре. Перед тем как начали "операцию", полковник Руденко обратился к казакам со следующими словами: "Если я прикажу избивать их - будете избивать. Если прикажу стрелять в них - будете стрелять. Если захватите тюрьму, все, что там есть, будет ваше". И казаки, одолев спящих каторжан, бросились грабить их имущество. Офицеры, чтобы не отставать от своих солдат, захватили лучшие вещи, утаскивая даже столы, стулья, табуретки, сделанные заключенными собственными руками в подарок своим друзьям.

Каторжане остались в пустой камере, не имея больше никакой одежды, кроме серых арестантских халатов. Когда появился помощник начальника тюрьмы полковник Бутаков, один из заключенных спросил его:

- Неужели мы останемся в таком положении навсегда?

- Да, навсегда! - ответил Бутаков. - С вами раньше хорошо обращались, но теперь, после побегов, мы убедились, что ваше поведение...

На это заключенный Орлов заметил, что тюремная администрация спровоцировала побег, а не заключенные и, во всяком случае, несправедливо заставлять оставшихся страдать за тех, кто бежал.

Вполне скромный и вежливый ответ Орлова привел помощника начальника тюрьмы в такое бешенство, что он приказал казакам схватить его, избить и бросить в карцер. Несколько товарищей хотели помешать истязанию Орлова, но он умолял их не оказывать сопротивления казакам. Как только его выволокли за дверь, Бутаков бросился на него с кулаками, приказав казакам драть его плетками.

Вскоре после этого - заключенные как раз обедали - появился сам начальник тюрьмы. Он оглядел их и крикнул: "Встать!" Некоторые повиновались недостаточно быстро. "Поднимите их на ноги плетками!" - снова крикнул самодур, и началось всеобщее избиение. "Вот как нужно их муштровать!" - сказал начальник тюрьмы, с большим удовлетворением выходя из камеры после учиненной им расправы.

В другой камере устроили такое же побоище под командованием капитана, начальника стражи. Когда он вошел, студент Бобков лежал на нарах. Капитан, повернувшись к казакам, приказал "стащить его за волосы". И так его и стащили за волосы.

Родионова, совсем еще юношу, избивал сам начальник тюрьмы, а когда он устал, то передал свою жертву казакам, приказав "дать ему столько, сколько он может вынести". После этого Родионова заточили в карцер на тридцать суток.

Это происходило в Нижней Каре. Но тем, кого отправили в другие две тюрьмы, повезло не больше. Только однажды в тюрьме Верхняя Кара солдаты, надо отдать им справедливость, решительно отказались избивать политических каторжан. Но в Амурском остроге тюремщики были не менее жестоки, и это подсказало Герасимову следующую остроту: "Нас бьют дважды в день, а кормят единожды".

Летом 1882 года тюрьма Нижняя Кара была перестроена по новому плану. Большие общие камеры были разделены на маленькие клетки, где пять-шесть человек спали на одних нарах, так тесно прижатые друг к другу, что нельзя было сделать ни одного движения. Заключенных, ранее рассованных по другим тюрьмам, теперь вернули обратно, кроме четырнадцати человек, отправленных, как "подстрекателей", в Шлиссельбург, и на всех надели кандалы. Троих даже приковали цепями (цепи скреплялись заклепками) к тачкам, которые они постоянно должны были таскать за собой. Чтобы сделать побег заключенных еще труднее или, вернее, чтобы беглецов легче было поймать, всем каторжанам обрили левую половину головы - операция, которую проделали с некоторой церемонией. Власти, видимо, опасались, что такое унижение может вызвать бунт. Заключенных по очереди вызывали в контору, и они думали, что их снова хотят допросить о побеге. В конторе жертву окружали солдаты, которые предлагали добровольно подчиниться, не то свяжут руки и обреют голову насильно. В таких условиях никто, конечно, и не пытался сопротивляться.

Заключенные сами выполняли всю работу в тюрьме: мыли полы в камерах, стирали свое белье, готовили еду.

Но их ни на минуту не оставляли одних, они постоянно находились под неусыпным наблюдением стражников.

Как бы для того, чтобы наполнить чашу страданий до краев, к ним поместили уголовника, по имени Циплов.

Он несколько раз передавал письма, которыми обменивались политические узники, и тюремная администрация решила, что за этот проступок он заслуживает их общества. Циплов отнюдь не был в восторге от этой перемены и умолял вернуть его к уголовникам. Но у начальника тюрьмы были свои расчеты. Однажды Циплова вызвали в контору, обвинили в каком-то незначительном и стародавнем нарушении дисциплины и приказали его высечь. Он надлежащим образом был наказан под личным наблюдением самого коменданта Калтурина. Что все это означало, каторжане очень хорошо поняли. То было предупреждение, сделанное в наиболее убедительной форме, что политические не будут больше освобождаться от телесных наказаний.

Тем временем все беглецы были пойманы (Мышкина схватили во Владивостоке в тот самый момент, когда он поднимался на борт американского корабля, направлявшегося в Сан-Франциско), и вскоре прошел слух, что они будут публично высечены. Переполненная чаша страданий хлестнула через край. Чем подвергаться новым унижениям, лучше умереть. И, несмотря на желание довольно значительного меньшинства избрать более активную форму протеста, было решено устроить голодный бунт.

Началась длительная голодовка - страшное испытание для людей, ослабленных лишениями и тюремным заключением. Все легли на нары и отказались принимать пищу. Вскоре они пришли в состояние полного упадка сил. Через семь дней они почти потеряли способность говорить и на перекличке, повторяющейся трижды в день, не могли уже называть свое имя. Тюремная администрация сначала рассчитывала, что измученные голодом каторжане откажутся от своего бунта. Теперь тюремщики увидели, что положение стало критическим. Они входили в камеры, молча смотрели на живые трупы и с мрачными физиономиями, по которым видно было, что они изрядно обеспокоены, снова выходили. Затем явился комендант Калтурин и, спросив узников, чего они хотят, записал их требования и обещал снестись по телефону с губернатором Ильяшевичем. Он ответственно заверил их, что дошедшие до них слухи неверны и будто никто не намеревается изменять правила, запрещающие телесные наказания для политических.

Все же от генерала Ильяшевича не было получено никакого подтверждения, и голодовка продолжалась. Однако надо было положить ей конец: голодающие были при смерти. У них начались судороги, бессонница, дизентерия. Те, кто с самого начала возражали против голодного бунта и не участвовали в нем, теперь заклинали своих товарищей прекратить голодовку, пока не поздно. Их уговоры и, кроме того, одно чрезвычайно важное обстоятельство, о котором наш корреспондент не счел возможным сообщить, заставили наконец каторжан отказаться от голодовки на тринадцатый день после ее начала. Эта страшная борьба, столь гибельно отразившаяся на здоровье большинства каторжан, имела своим результатом всего лишь несколько уступок и не очень определенное заверение со стороны администрации, что они не будут подвергаться телесным наказаниям.

Так палачи-тюремщики отомстили каторжанам за неудавшийся побег их товарищей. Но это была еще не вся мера наказания. Шестнадцать человек, у которых ко времени так называемого бунта 11 мая кончился срок тюремного заключения и которые, согласно правилам, имели право стать свободными поселенцами в Сибири, задержали в тюрьме еще на год. Так поступили и с политическими заключенными, находившимися в других тюрьмах (Квятковский, Зубрилов, Франжоли) и ничего не знавшими о побеге. В 1883 году они были освобождены и первыми отправлены на свободное поселение в Прибайкалье. Но когда новый комендант политических тюрем Шубин довел до сведения Ильяшевича, что каторжане Кары все еще проявляют "непокорный дух", губернатор приказал поселенцев и еще тринадцать каторжан, чей срок уже истекал, "с целью преподать им урок" выслать в якутскую деревню на Крайнем Севере, в район полярной ночи, где жизнь среди полудиких якутов еще более жестока, чем в тюрьме. Это то, что в России называют "круговой порукой".

Среди поселенцев была одна молодая девушка, Мария Кутитонская. Вскоре после "бунта 11 мая" она была освобождена из тюрьмы и водворена в одном городе той же губернии. Это означало, что она могла свободно ходить по городу, но не имела права отлучаться. Геройская девушка решила сама отомстить за надругательства тюремщиков над ни в чем не повинными, беспомощными узниками. Она достала маленький револьвер и тайно отправилась в Читу, где находился губернатор генерал Ильяшевич. По дороге ее арестовали как беглянку и повезли в Читу, куда она и стремилась. Прибыв в город, она попросила допустить ее к генералу, говоря, что хочет лично объяснить ему, почему покинула Акшу. Ничтоже сумняшеся, жандармы повезли ее прямо в губернаторский дворец. Когда генерал вышел из своего кабинета, Мария вытащила револьвер и со словами: "Вот вам за 11 мая!" - выстрелила в него в упор. Пуля попала Ильяшевичу в живот, он упал тяжело раненный. Марию схватили и бросили в тюрьму. Ее потом судили и приговорили к смертной казни, но правительство предпочло заменить ей казнь вечной каторгой. Однако едва ли нужно говорить, что это покушение почти никак не отразилось на судьбе каторжан в Каре. Изуверства и глумления над политическими узниками не прекращались.

Такова жизнь в политических тюрьмах Сибири - в обетованной земле, куда устремлены тоскующие взоры осужденных на каторгу революционеров. Бесспорно, Сибирь не столь страшна, как крепость. Но, с другой стороны, сибирская ссылка почти ничем не лучше, чем заключение в центральной каторжной тюрьме. Если в централе пытки, которым подвергаются заключенные, носят более постоянный и систематический характер, то в сибирских острогах каторжане еще менее защищены от произвола и бесчеловечных издевательств надзирателей и стражников. Долголетняя безнаказанность, отсутствие всякого контроля, исступленно жестокие традиции деспотизма превратили тюремщиков наших северных острогов в подлинных тиранов. "Для тебя я начальник, царь и бог" - вот неизменный окрик этих церберов в обращении с каторжанами.

Недостаток места не позволяет мне сообщить и сотой доли известных нам фактов о зверствах тюремщиков, об издевательствах над жертвами деспотизма во всех тюрьмах Сибири. И на сколько же больше тех фактов, о которых мы ничего не знаем и никогда не будем знать!

Но я хотел бы рассказать еще об одном эпизоде, дающем представление об обращении царских опричников в Сибири с женщинами, попадающими в их руки; он слишком типичен, чтобы я мог о нем умолчать.

В данном случае жертвой произвола полиции оказалась Ольга Любатович, одна из героинь "процесса 50-ти", привлекших к себе, как помнит читатель, столь живые симпатии публики в зале суда. 30 августа 1883 года Ольга, которая однажды уже бежала из Сибири, добралась до Женевы и возвратилась в Россию лишь с тем, чтобы вторично попасть в руки полиции, следовала со своими товарищами через Красноярск по пути к месту своей ссылки в Восточной Сибири. В Красноярске полицмейстер приказал ей переодеться в арестантское платье. Но так как Ольга была приговорена к административной ссылке, а не к каторге, она имела право носить собственное платье; это она и попыталась объяснить полицмейстеру. Однако при первых же ее словах этот самодур пришел в дикую ярость и крикнул, что она не только сменит свое платье, но и сделает это немедленно, тут же в конторе, на глазах у всех. Ольга наотрез отказалась исполнить это чудовищное требование. Произошла дикая сцена. По знаку полицмейстера на беззащитную женщину бросилось несколько жандармов, стали избивать ее, рвать на ней одежду, таскать за волосы. Пока Ольга держалась на ногах, она кое-как защищалась, но один из надзирателей ударом сапога сбил ее с ног. Что далее последовало, лучше описать ее собственными словами:

"Я впала в какое-то оцепенение. Помню отрывочно, как тяжелый сапог надзирателя ударил со всего размаха в мою обнаженную грудь; кто-то рвал мои волосы, бил по лицу; и, наконец, я, обнаженная, распятая на полу в присутствии мужчин, пережила весь ужас и стыд изнасилованной женщины. Испугавшись дела рук своих, "храбрые" подлецы бежали, а когда я пришла в себя, то увидела вокруг только бледных, взволнованных товарищей и Фаню Морейнесс, корчившуюся на полу в истерических судорогах".

Но полно! Страдания нигилистов воистину беспредельны, и, будучи благороднейшей жертвой, когда-либо принесенной патриотами на алтарь освобождения отчизны, эти страдания достойны самого горячего сочувствия и благоговения. Однако по сравнению с испытаниями и бедствиями всей России это всего только капля, горькая и жгучая, но капля, и не сопоставить ее с океаном, в котором она составляет лишь малую часть.

Давайте же исследуем этот океан.

Часть третья

АДМИНИСТРАТИВНАЯ ССЫЛКА

Глава XXII

НЕВИНОВЕН - ПОТОМУ НАКАЗАН

Мы описали полный цикл судебной процедуры в царской России - от ареста до Сибири, но она далеко не включает всех карательных средств, применяемых правительством в его борьбе против революции.

Суд по самому своему назначению должен иметь дело с фактами. Какими бы они ни были жестокими, как бы судьи ни жаждали выполнять повеления начальства, приписывать ложные побуждения и карать незначительные нарушения закона драконовскими мерами наказания, они все же вынуждены на чем-то основывать свои обвинения. Другими словами, они не могут осудить человека только потому, что он невиновен. Если у него найдут революционную листовку или он предоставил свою квартиру для революционных целей, его могут приговорить к смертной казни. Но если невозможно уличить его ни в одном проступке или приписать двусмысленные речи и неблагонамеренное поведение, суд обязан вынести оправдательный приговор. Это зависит не от качеств судей, а от назначения самого суда.

Поэтому обычные методы обвинения, по существу, ограниченны. Они могут применяться лишь против обвиняемых, проявивших явные признаки враждебности по отношению к существующему строю, открыто или тайно выступавших против правительства.

Но как же поступать с теми, кто не совершали никаких подобных преступлений, однако же есть все основания полагать, что они рано или поздно способны их совершить?

Приведем пример. Человека, имевшего тайные сношения с революционной партией и навлекшего на себя подозрения, арестовывают, допрашивают и, как обычно, вдосталь истерзав его, держат несколько месяцев в тюрьме. Но ни в показаниях, ни каким-либо другим путем нельзя найти ни малейших улик против него. Нет никаких оснований считать его скомпрометированным: при всей изобретательности полиции невозможно включить такого человека в обвинительный акт по делу его предполагаемых сообщников и друзей. Приходится выпустить его на поруки, и он вызывается в суд просто как свидетель. Но своим поведением на допросе и суде, стремлением давать показания не против подсудимых, а, наоборот, в их пользу, этот человек ясно показал, что он единомышленник в душе, если и не соратник на деле.

В другом случае прокурору, возможно, и удалось собрать какие-то жалкие крохи сомнительных улик, и он включает арестованного в обвинительное заключение. Но улики так маловероятны, что у суда при всем его желании уважить прокурора нет другого выбора, как либо оправдать подсудимого, либо вынести ему условный приговор. Однако имеются все основания предполагать, что арестованный такой же "злонамеренный", как и его друзья, которых удалось упечь на каторгу. Кто может поручиться, что отсутствие доказательств не чистая случайность? И даже если он до сих пор ничего не совершил - о чем это говорит? Лишь о том, что ему не представился случай, вот и все! Будучи революционером по убеждениям, он непременно начнет действовать при первой же возможности. Это всего только вопрос времени. Разумеется, его надо освободить из-под стражи, но только с тем, чтобы в случае необходимости немедленно снова арестовать.

Разве полиция позволит людям, уже попавшим в ее сети, уйти с миром? Это было бы так же нелепо, как дать военнопленным вернуться во вражеский стан. Такое совершенно недопустимо.

Но оставим юридические соображения законникам и рассмотрим вопрос с другой, общечеловеческой, точки зрения. Возьмем человека настолько безупречного, что его нельзя ни арестовать, ни вызвать в качестве свидетеля. Но "на основании полученных сведений", то есть донесений филеров, полиция убеждена, что он социалист. Когда существует такая уверенность, то отсутствие доказательств уже никого не смущает. Полиция и прокуроры очень высокого мнения о честности и прямоте русских революционеров и твердо знают, что у них хватит мужества защищать свои убеждения и действовать только по велению совести. Недостаток улик служит лишь тому, чтобы усилить подозрения полиции.

Тот, кто имел дело с нашими прокурорами и жандармами, не мог не слышать десятки раз стереотипную фразу: "Мы очень хорошо знаем, что нет улик против имярек - вашего мужа, брата, сестры или друга, но это лишь делает их еще более опасными; они так ловко все устроили, что полиция ничего не может найти". Раз обнаружили волка под овечьей шкурой, то надо принять все меры, чтобы обезвредить врага порядка и общества. Если бы слова "порядок" и "общество" применялись в их общепринятом значении, правительство любой страны, возможно, сочло бы целесообразным выждать немного и до некоторой степени уступить соображениям общей пользы и благопристойности. Но если "порядок" означает собственную шкуру, а "общество" - собственный карман, то это уж становится психологической невероятностью. Правительство, хозяйничающее в государстве, как в завоеванной стране, правительство, окруженное со всех сторон врагами, естественно, направляет все свои помыслы на обеспечение собственной защиты, обладая тем более неограниченными возможностями обеспечить эту защиту наилучшим образом. И такое правительство неизбежно должно было дополнить обычное судопроизводство еще другой, более быстродействующей и хитрой, системой, предназначенной возместить потери и исправить ошибки, то есть осуществить то, что, по сути своей, разумеется, не способна была сделать прежняя система.

Новая система известна под названием "административная процедура". Она предусматривает разделение функций. Суд карает, правительство принимает предупредительные меры. Суд имеет дело с преступниками, правительство - с намерениями. Суд обыскивает жилища и карманы, правительство заглядывает в души и читает мысли.

Когда власти решают, что человек злонамеренный, они ставят его под надзор полиции.

В этом, само по себе, нет ничего необычайного или исключительного. Во всяком случае, на континенте вполне в порядке вещей установить за человеком полицейское наблюдение. Но там под надзор ставят только преступников, уже находившихся под судом и следствием и осужденных. Между тем у нас слежке подвергаются люди, оправданные судом или даже никогда не бывшие под судом и ни в чем не обвиняемые.

Но как бы велика ни была разница, это еще не все. Есть надзор и надзор. В обычном понимании это слово означает, что полиция будет за вами следить. Как они будут следить - это их дело и дело их агентов. Все, что от вас требуется, - это осведомить их о всяком изменении вашего адреса. В России, однако, все обстоит совершенно иначе. От человека, находящегося под надзором, требуют, чтобы он максимально облегчал шпикам выполнение их задачи, дабы им было удобно и не слишком обременительно следить за ним. Предположим, например, что приказано поставить под полицейский надзор человека, живущего в Одессе. Полиция в этом случае непременно заявит, что она не сможет установить за ним строгую слежку, если его не переселят в некое другое место на расстоянии нескольких тысяч верст или более от Одессы. На этом основании одессит будет незамедлительно отправлен в означенное место, и его заставят оставаться там до тех пор, пока полиция с ним окончательно не расправится. Поэтому полицейский надзор в России - это лишь другое название для административной ссылки.

Право устанавливать за человеком слежку в качестве исправительной меры по русскому уголовному кодексу, как и по французскому и германскому кодексам, принадлежит исключительно суду. Но царское правительство осуществляет эту меру совершенно произвольно и без малейшего зазрения совести. Оно с одинаковым безразличием отправляет в ссылку людей, оправданных судом, свидетелей, дававших правдивые показания, и граждан, по каким-то непостижимым причинам подозреваемых в тайном сообществе.

Из всего этого напрашивается следующий вывод: для русских подданных возможность быть высланными в места не столь отдаленные ограничивается исключительно только волей жандармов и полиции. Кроме того, под тем предлогом, что поведение ссыльного было не вполне удовлетворительным, срок его изгнания может быть продлен до бесконечности. Так, по делу общества "нечаевцев" осенью 1871 года, когда из восьмидесяти семи подсудимых тридцать три были осуждены, а тридцать четыре оправданы, последних всех без исключения выслали. Та же участь постигла многих свидетелей, хотя прокурор не осмелился даже предъявить им никаких обвинений. Среди высланных была, как известно, и Вера Засулич. Она провела в ссылке несколько лет и обрела свободу, лишь совершив побег. Родственник Веры Засулич и один из свидетелей на процессе, Никифоров, тоже был выслан, и, хотя с тех пор прошло уже четырнадцать лет, он все еще не вернулся.

Административная ссылка играла важную роль и в первый период революционного движения. Ссылка в Сибирь стала таким обычным явлением, что при упоминании о людях, оправданных по тому или другому политическому процессу, сразу же спрашивают: "А куда их сослали?" В этом вопросе нет ни тени иронии или сомнения, это самый естественный вопрос на свете. Наоборот, если бы их не сослали, то это, безусловно, вызвало бы удивление.

Полиция нередко играет со своей жертвой, как кошка с мышью. В 1878 году Александр Ольхин, петербургский присяжный поверенный, заподозренный в секретных сношениях с революционной партией, был выслан в Холмогоры, Архангельской губернии, хотя против него не имелось ни малейших улик. Два года спустя полиция вообразила, что нашла доказательства его вины. Он был возвращен в Петербург и предстал перед судом. Но полиция слишком поторопилась. Улики оказались недостаточными даже для самого сговорчивого суда. Ольхина судили по процессу Мирского в ноябре 1879 года, и он был признан невиновным. Однако оправдательный приговор не возымел никакого действия на полицию. Ольхина снова выслали, и вторая его ссылка была тяжелее первой.

В заключение я хотел бы назвать одно широко известное имя - князя Александра Кропоткина, брата князя Петра Кропоткина. Александр Кропоткин был математик и астроном и никогда не занимался политикой. Его вина заключалась в родстве с Петром Кропоткиным, и, кроме того, он не выказывал достаточного почтения жандармам. Осенью 1876 года на почте перехватили его письмо, предназначенное, как подозревала полиция, для одного политического эмигранта, с которым Александр Кропоткин познакомился во время своего путешествия за границу. У него произвели обыск. Не было обнаружено ничего подозрительного, но князь был так неосторожен, что не скрыл своей досады по поводу вторжения в его дом, обращался с прокурором и жандармами недостаточно любезно и, как говорят, сказал им несколько теплых слов. Заключение в тюрьму не изменило его поведения, и в конце концов его сослали в Сибирь. Это произошло девять лет назад, Кропоткин все еще в Сибири, его силы надломлены, и он лишился единственного сына.

В те годы людей еще отправляли в ссылку при помощи всяких хитростей. В то время как формально за ними устанавливался полицейский надзор в качестве предупредительной меры, фактически их высылали в самые отдаленные края империи и там содержали под стражей. Таким образом, совершалось двойное правонарушение.

Во-первых, этих людей карали без суда и следствия, что само по себе неслыханное беззаконие; во-вторых, их не только подвергали надзору без всяких оснований, но этот надзор, тоже без всяких на то оснований, юридической казуистикой превращался в приговор к бессрочной ссылке. В уголовном кодексе, надо сказать, нет статей, предусматривающих административную высылку. Однако это обстоятельство никого не интересует, и, за исключением правоведов, мало кто над ним задумывается.

Однако с 1879 года всякая стеснительность была отброшена, и в течение шести лет административная ссылка была признанным средством надежной защиты порядка и совершенно официальным установлением в России. 2 апреля того года Соловьев совершил покушение на жизнь императора. Через три дня, 6 апреля, был издан новый закон, по которому вся Россия была разделена на шесть военных округов под деспотической властью шести генерал-губернаторов, облеченных каждый в своем округе чрезвычайными полномочиями.

Местным гражданским властям было повелено оказывать царским сатрапам такое же абсолютное повиновение, какое во время войны оказывается главнокомандующему, и они пользовались такой же диктаторской властью над населением, как главнокомандующий. В их полномочия входило: а) высылка в административном порядке всех лиц, чье дальнейшее проживание в данном округе может считаться вредным для общественного порядка; б) заключение в тюрьму людей по собственному усмотрению и невзирая на положение и звание, когда они сочтут это необходимым; в) запрещение или временное закрытие газет и журналов, идеи которых покажутся им опасными, и г) принятие всех мер, какие они сочтут нужными, для поддержания спокойствия и порядка в подчиненных им округах.

И это называется в России законом!

С апреля 1879 года административная ссылка стала уже вполне законной. А когда шесть сатрапий были уничтожены и страна приведена "в состояние безопасности" (читай "осады"), чрезвычайные полномочия генерал-губернаторов были присвоены всем губернаторам.

С этого времени административная ссылка приняла массовый характер и стала столь излюбленным оружием самодержавия в его борьбе с народом, что фактически судебная процедура все больше и больше отходит на задний план.

Когда за покушением Соловьева последовало несколько других покушений, самодержавие охватил настоящий пароксизм страха и ярости. Оно почувствовало, что почва колеблется у него под ногами, и усилило террор и репрессии, чтобы с корнем вырвать бунтарский дух. Для этой цели ссылка была гораздо более действенным оружием, чем суд с его формальностями, процедурами и проволочками. И по малейшему подозрению, действительному или мнимому, по малейшему признаку или по самому необоснованному побуждению эти меры произвольно применяли направо и налево. Она стала чумой, опустошавшей русскую землю.

Однако я пришел бы в большое затруднение, если бы меня попросили более или менее точно определить признаки и основания, являющиеся, с точки зрения администрации, достаточными для назначения столь суровой кары, как ссылка. Все имеет свое мерило, даже уязвимость русской полиции. В химии есть вещества, наличие которых проявляется благодаря очень сильной реакции, но обнаружить их не удается даже при помощи самых чувствительных весов. Так и с полицией. За исключением тех случаев, когда причиной является личная антипатия или месть, - а такие случаи далеко не единичны - полиция, прежде чем оторвать человека от семьи, от занятий, лишить его средств к жизни и отправить на другой конец империи, должна что-то иметь против него. О том, каким бывает это "что-то", мы сможем составить себе приблизительное понятие по случаям, действительно имевшим место и дающим некоторое представление о причинах, заставивших полицию отправить этих людей в изгнание. Но во многих случаях невозможно даже догадаться об этих причинах, и я умышленно ограничиваюсь теми эпизодами, когда сосланные занимали высокое общественное положение, ибо с ними власти обычно несколько больше считаются, чем с простым людом.

Начнем с Петрункевича, помещика, члена черниговского земства и председателя мирового суда в своем уезде. В мае 1879 года Петрункевича арестовали по приказу министра внутренних дел, и основанием для этого послужили опасные мнения, выраженные в официальном докладе местного земства, составленном комиссией под его, Петрункевича, председательством, в ответ на министерский циркуляр. Его арестовали среди белого дня при выполнении служебных дел. Не разрешив ему даже попрощаться с семьей, его спешно отправили в Москву, а оттуда выслали в Варнавино, Костромской губернии.

Примерно в то же время был арестован доктор Белый, санитарный инспектор черниговского земства.

Так как его имя не значилось под злополучным докладом и он не принимал участия в заседаниях земства, то о его "злонамеренности" нельзя было заключить по действиям или словам, а приходилось угадывать их по интуиции, прочитать в его душе. Эту обязанность взял на себя приходский поп Ивангорода - обязанность, к которой священники часто питают явное пристрастие. Он объявил доктора Белого "злонамеренным и подозрительным" на том основании (привожу его слова буквально), что "доктор был лично знаком с Петрункевичем, часто его навещал (в чем, разумеется, не было ничего необычайного, так как они жили всего в нескольких верстах друг от друга) и разделял его взгляды, порочность которых была общеизвестна". Поп утверждал далее, что доктор Белый выказывает явную склонность к обществу простых крестьян: он редко ездит в город, где бы мог найти хорошее общество, предпочитая оставаться в деревне, среди крестьян; он не проявляет достаточной заботы о здоровье местного дворянства и пренебрегает своими больными - помещиками, для того чтобы больше времени уделять больным из простого народа; в его больнице находятся две молодые женщины, из которых одна носит русское национальное платье (это Боголюбова, бывшая сестрой милосердия в русской армии на Балканах; она была арестована через несколько дней после ареста доктора Белого и выслана неизвестно куда).

Поскольку факты, приведенные попом, не оставляли никаких сомнений в "злонамеренности" доктора, местный пристав Малахов 19 июля арестовал его. Сначала его отправили под конвоем в Вышний Волочок, затем выслали в Восточную Сибирь - не более не менее!

Известный публицист и журналист Южаков, сын генерал-майора и богатого помещика в Южной России, был выслан Тотлебеном в Восточную Сибирь по следующим причинам: во-первых, он принадлежит к неблагонадежной семье, где все члены (за исключением генерала) придерживаются порочных идей (мать Южакова была арестована и десять дней содержалась в тюрьме за отказ назвать имя человека, дававшего ей социалистический журнал; его сестра была в тюрьме и теперь находится в Сибири); во-вторых, под его влиянием в "Одесском вестнике" после покушения 2 апреля не были напечатаны некоторые передовые статьи, направленные против социалистов!

Чиновник одесской городской управы Ковалевский был выслан в Восточную Сибирь за то, что, во-первых, был мужем своей жены (Ковалевская, живя в Киеве отдельно от мужа, была там замешана в деле террористов и присуждена в мае 1879 года к каторге), во-вторых, заявил в присутствии своих сослуживцев в городской управе, что не очень высокого мнения о правительстве, и, в-третьих, оказывал дурное влияние на своих друзей.

Дело Белоусова, преподавателя киевской гимназии, еще интереснее. Он был арестован летом 1879 года, уволен с должности и выслан на Дальний Север - и все это "по чистому недоразумению", как говорят у нас в России. Единственным прегрешением бедняги была его фамилия - Белоусов, ибо он был однофамильцем человека, с которым полиция его спутала. Дело в том, что за пять лет до этого другой Белоусов был обвинен или заподозрен в ведении пропаганды среди киевских рабочих, но ему удалось бежать. И вот Белоусову пришлось расплачиваться за грехи своего тезки, которого он не знал и никогда в глаза не видал. Еще в 1874 году его вызывали в полицию по такому же недоразумению, но, так как ошибку тогда удалось разъяснить, его отпустили якобы с "незапятнанной репутацией". Однако в 1879 году ему меньше повезло. На этот раз полиция, разбирая, очевидно, старые списки, нашла в них его имя и отправила в бессрочную административную ссылку.

Надо заметить в скобках, что такого рода qui pro quo* довольно обычное явление в России. В Харькове, например, студент по фамилии Семеновский был арестован под тем предлогом, что три года назад судили и приговорили за пропаганду адвоката с такой же фамилией. Далее, в Одессе полиция искала некоего Когана. Но так как там было "два волка в одном овраге", она вначале колебалась, кого из них взять, но преодолела это затруднение, забрав обоих.

* недоразумение (лат.).

Однако продолжим историю Белоусова. Когда киевскому губернатору генералу Черткову разъяснили ошибку и попросили отменить приговор, вынесенный, как оказалось, ни в чем не повинному человеку, генерал ответил: "Я вполне верю, что вы говорите правду. Но в такое беспокойное время, как сейчас, власти не могут себе позволить делать ошибки. Так что пусть отправляется в ссылку, а через некоторое время он может обратиться ко мне с прошением о пересмотре приговора".

И в заключение еще один эпизод. Исидор Гольдсмит на протяжении восьми лет был редактором двух влиятельных русских ежемесячников. Когда в 1879 году свирепствование царской цензуры заставило его уйти с литературного поприща, он поселился в Москве, родном городе своей жены (она принадлежит к известной семье Андросовых), и занялся адвокатурой. Но тут начались ставшие уже обычными неприятности, расстроившие его планы и повлекшие за собой для обоих супругов нескончаемые бедствия. По доносу шпиона их обвинили в том, что они приехали в Москву - как бы вы думали зачем? - для организации центрального революционного комитета. За этим, само собой разумеется, последовали обыск и арест. Хотя при обыске не было обнаружено ничего, что оправдывало бы донос шпика и действия полиции, все же было начато формальное следствие.

При обычных обстоятельствах арестованных продержали бы в тюрьме с полгода, пока продолжается расследование. Но так как у Гольдсмитов были друзья в высоких сферах, да и нелепость обвинения была совершенно очевидна, московского генерал-губернатора князя Долгорукого удалось упросить лично ознакомиться с их делом. В итоге, вместо того чтобы запрятать Гольдсмитов за решетку, их посадили под домашний арест в собственной квартире. Но 24 сентября их вторично арестовали и без дальнейших проволочек отправили под конвоем в Архангельск. После двухмесячного пребывания там они были водворены в городке Холмогоры, Архангельской губернии. Перед тем как их увезли из Архангельска, Гольдсмиту посчастливилось узреть документ, в котором были изложены причины принятых против него и его жены полицейских мер. В этом документе было написано буквально следующее:

"Московское жандармское отделение обвинило господина Исидора Гольдсмита и его жену Софью в том, что они приехали в Москву с намерением составить план устройства центрального распорядительного кружка московских социалистов. После тщательного домашнего обыска и осмотра для обнаружения доказательств обвинение, выдвинутое против означенных лиц, было признано лишенным всяких оснований. В результате этого министр внутренних дел и начальник жандармского отделения распорядились выслать Исидора Гольдсмита и его жену Софью в Архангельск и там поставить под надзор местной полиции".

Ну разве это не железная логика? Эти люди невиновны, поэтому их надо наказать, - вывод столь невероятный и дико нелепый, что непосвященному человеку извинительно было бы приписать его ошибке при переписке. Но нашему читателю, уже начинающему постигать дух и сущность царской бюрократии и успевшему ознакомиться с нравами и обычаями чиновничьей России, не трудно будет заполнить кажущийся пробел, образовавшийся вследствие отрыва силлогизма от вывода в этом примечательном и, к несчастью, отнюдь не исключительном документе.

Так как обвинение ложное, в сущности, заявляет Третье отделение, то нет основания для формального судебного преследования. Но так как к людям, однажды уже обвинявшимся, всегда следует относиться с подозрением, то, в соответствии с обычной в таких случаях практикой, этого господина и его жену надо выслать.

Повторяю, приведенные мною случаи не являются ни исключительными, ни чрезвычайными. Изгнанники, о злоключениях которых мы рассказали, имели возможность прямо или косвенно узнать, какие причины послужили поводом к их высылке. Во всех случаях причины были политические. Но при всем том у полиции остается полный простор для приведения в действие более темных побуждений и учинения расправы для удовлетворения тайной злобы или личной мести. Ибо полиция не только ограждает и поддерживает своих агентов - профессиональных шпионов, но всемерно поощряет также добровольные доносы шпионов-любителей. Человек, которому предъявлено обвинение, никогда, ни при каких условиях не должен узнать имя автора доноса. Обвинение так составлено, чтобы ввести вас в заблуждение и, насколько возможно, не дать догадаться, кто ваш тайный враг. Например, по утверждению полиции, у нее имеются доказательства, что вы распространяли революционные листовки. Но где, когда и при каких обстоятельствах вы это делали, они вам не скажут, а также не выдадут имя своего осведомителя. Большинство высланных так и не узнали, что явилось причиной их изгнания и в чем, собственно, они провинились. Через несколько лет они, возможно, каким-нибудь косвенным путем узнают, что обязаны своим несчастьем негодяю, которому когда-то угрожали судом, или шантажисту, тщетно пытавшемуся вымогать у них деньги.

Как я уже имел случай заметить, сенаторская ревизия, назначенная Лорис-Меликовым, обнаружила такое великое множество случаев высылки людей по ложным доносам, что само правительство ужаснулось. Так, по крайней мере, утверждали подцензурные газеты. То, что этих случаев было множество, мы охотно верим. Было бы удивительно, если бы при существующем порядке дело обстояло иначе. Но насчет ужаса, охватившего правительство, позволительно сомневаться. Во всяком случае, он длился недолго и вскоре был забыт перед лицом большего ужаса, внушаемого страшным призраком революции. Ибо система высылки в административном порядке в полной мере процветает и поныне, и в каждом городе царской империи лучших, отважнейших и способнейших людей продолжают отрывать от трудов, необходимых для них и полезных для общества, и отправлять на беспросветную жизнь в изгнании.

Но что все-таки представляет собой эта административная ссылка?

Мы знаем, что на обыкновенном человеческом языке это означает просто высылку. Мы знаем также, каким бывает надзор, осуществляемый полицией в континентальных странах над уголовными преступниками, когда считается, что их вина еще не вполне искуплена понесенным наказанием, - тягостная, оскорбительная система, приводящая лишь к увеличению преступности, и она резко осуждается крупнейшими авторитетами в тех странах, где применяется.

Но русская система политической ссылки - это sui generis. Человек, высланный в административном порядке, гораздо хуже преступника. Преступление, которое он якобы намеревался совершить, заключалось в разговорах, словах. И он хуже преступника потому, что является источником заразы. Когда ты подходишь к человеку, он с тобой разговаривает, а раз это лицо злонамеренное и его политические убеждения опасны, то, если дать ему волю, он неизбежно будет отравлять своим ядом всех, с кем приходит в соприкосновение. Поэтому его необходимо изолировать, даже в месте его изгнания. Мало того. Образованный человек может заразить даже на расстоянии. С помощью писем или через печать он может развратить людей, которых никогда не видал. Поэтому его необходимо отрезать от всего мира.

Вот полиция и действует на основе этих принципов. Приведу несколько выдержек из Правил для лиц, ссылаемых в административном порядке. Согласно этим Правилам от 12-25 марта, "запрещается: 1) всякая педагогическая деятельность; 2) принятие к себе учеников для обучения искусству и ремеслам; 3) чтение публичных лекций; 4) участие в публичных заседаниях ученых обществ и вообще всякого рода публичная деятельность"!

Далее, им не дозволяется работать печатниками, литографами, фотографами, библиотекарями или служить в подобных заведениях в качестве агентов, служащих, мастеров или простых рабочих; запрещается заниматься продажей книг или других печатных материалов (статья 24).

Все другие занятия (?), дозволенные законом (скажем, физический труд, для которого большинство политических ссыльных мало пригодны), разрешаются, но местный губернатор может воспретить избранное ссыльным занятие, если последний использует его в злонамеренных целях или вследствие особых обстоятельств оно может представить угрозу общественному порядку (статья 28).

Статьей 21 запрещается использование ссыльных на государственной службе или в местных общественных учреждениях, кроме как переписчиками, и то по специальному разрешению министра внутренних дел. Статьей 27 врачебная и фармацевтическая деятельность тоже разрешается лишь по специальному разрешению министра. А так как разрешение министра получить не легче, чем добиться отмены приказа о высылке, эти запреты практически ничем не ограничены.

Но если правительство лишает ссыльных почти всякой возможности обеспечить себе средства к жизни, то справедливость требует, чтобы оно их содержало. Оно так и делает, некоторым образом, конечно. Ссыльным выплачивается пособие от казны - шесть рублей в месяц; в северных губерниях, где жизнь дороже, - восемь рублей. Но столько получают лишь высланные из привилегированных сословий. Те, кто принадлежат к непривилегированным сословиям, получают ровно половину. Как можно себе представить, этого хватает лишь на жизнь впроголодь.

Приведу еще статью 37 Правил, которая звучит как злейшая ирония: ссыльные, уклоняющиеся от работы от лени, праздности или вследствие дурного поведения, лишаются казенного пособия!

Но любопытнее всего статья 29. Она гласит: "Министр внутренних дел уполномочен запретить непосредственное вручение поднадзорному писем, которые должны передаваться почтой начальнику местной полиции или жандармского отделения. После этого письма могут быть переданы ссыльному, если в них не обнаружено ничего предосудительного. В противном случае конфискованные письма препровождаются в жандармское отделение. В таком же порядке письма от ссыльного предварительно прочитываются означенными властями".

На деле, как мы прекрасно знаем, эти правила применяются в обратном смысле: вся переписка ссыльных отдается под особый контроль местной полиции. Исключения из этого правила чрезвычайно редки.

Не трудно представить себе, какова жизнь в подобных условиях. Но для иллюстрации и с целью облегчить течение моего повествования я, с разрешения читателя, опишу жизнь в ссылке группы моих друзей. Те, кто расположены доверять лишь собственному воображению, могут, конечно, пропустить следующую главу. Так оставим же в стороне законы, правила и параграфы и обратимся на мгновенье к существам из плоти и крови, изучим глубоко интересную и малознакомую сторону человеческой жизни.

Глава XXIII

ЖИЗНЬ В ССЫЛКЕ

Ранним июньским утром 1879 года ссыльные Городишка, маленького, жалкого городка на берегу Белого моря, собрались на пристани. Их было человек тридцать, и все они были непохожи друг на друга по виду и по физическому состоянию: молодые и старые, здоровые и дряхлые, одни были одеты по-городскому, другие - по-деревенски: в пальто, холщовых блузах, пледах, куртках. Они расхаживали взад и вперед по пристани, стояли, прислонясь к перилам, сидели на тюках и стояли небольшими группами, разговаривая с рассеянным видом людей, думающих о чем-то другом. Время от времени они с любопытством и нетерпением вглядывались в даль, вверх по реке. Оттуда должен прийти пароход, которого они ждали.

В Н-ске, университетском городе на юге России, произошли серьезные беспорядки. Возникнув в университете, как чаще всего бывало, из-за недоразумения с профессором, волнения быстро охватили весь город. Человек сто студентов были исключены из университета. Большая часть из них и еще несколько человек, которых арестовали, но не считали удобным дольше держать в тюрьме, были отправлены прямехонько в ссылку. По установившемуся обычаю, их разделили на небольшие группы: "зачинщиков" распределили по различным городкам Сибири, а менее скомпрометированных отправили в Приморье. Одна из этих групп должна была прибыть в Городишко - событие, с которым наши ссыльные горячо поздравляли друг друга. Может, и нехорошо было радоваться чужому несчастью, да и прибавление еще шести человек к трем десяткам умирающих с тоски людей не сулило особого веселья. Но жизнь этих тридцати была до того невыносимо скучной, что на любое новое событие, даже самое незначительное, смотрели как на счастье. Ведь новые товарищи прибудут оттуда, "с воли", как почти в насмешку говорят русские люди. Во всяком случае, они привезут с собой струю новой жизни, как бывает, когда тюремная дверь, приоткрывшись на миг, впускает в камеру дуновение свежего воздуха. Поэтому ссыльные были так рады и готовили своим новым собратьям радушную встречу.

Им пришлось долго ждать, так как от волнения собрались на причале часа за два до прибытия парохода, который, как водится в России, еще и опаздывал. Но долготерпение вошло уже в привычку у этих людей, вынужденных покориться воле провидения, и у них и в мыслях не было роптать.

Молодой одессит Урсич, недавно сосланный за участие в демонстрации, взобрался с биноклем в руках на верхушку штабеля дров. Стоявшие внизу то и дело окликали его, спрашивая, не видно ли парохода.

Наконец, уже около трех часов пополудни, Урсич издал долгожданный крик: "Идет!" Далеко на горизонте показалась чуть заметная черная полоска, и над нею поднимался тонкий серый дымок. Несомненно, это был пароход. Но такой маленький, что возникло сомнение - тот ли? Может быть, это какое-нибудь другое судно? Бинокль переходил из рук в руки, каждый старается получше разглядеть, но никто не может решить: бинокль недостаточно силен.

- Ушимбай-султан! - позвал один из ссыльных. - Влезай скорее наверх!

В ответ на зов сквозь толпу проталкивается странная фигура, рослая и крепкая, в длинном желтом халате, со смуглым безбородым лицом, узкими монгольскими глазами, широким плоским носом и квадратной головой, покрытой короткими и жесткими, как конская грива, черными волосами.

Это был Ушимбай-султан, настоящий султан, а не прозванный так в насмешку или в шутку. Столь громкий титул носят все вожди киргизских кочевых племен, живущих на территории империи, и он признается русскими властями, а после двадцати лет службы бродячие султаны получают чин прапорщика русской армии. Однако вместо скромных погон прапорщика им разрешается носить майорские эполеты с длинными кистями, имеющие весьма эффектный вид на их традиционном халате. Но аллаху не угодно было даровать Ушимбаю этот вожделенный знак отличия. Однажды ночью, когда он и несколько его соплеменников тайком угоняли стадо баранов, принадлежавших гарнизону, казаки поймали их на месте преступления. Попавшего к ним в руки султана заковали в кандалы, отвезли в ближайший город и затем сослали административным порядком в северную губернию.

Ушимбай двигался вразвалку, особой походкой, присущей человеку, проведшему большую часть жизни в море или на коне.

- Взбирайся наверх, султан, и скажи, что ты там видишь! - призывал его владелец бинокля.

Ушимбай утвердительно кивнул и с охотой исполнил просьбу. Он так и знал, что без него не обойдутся; его лицо расплылось в широкой улыбке, и под желтой кожей показались два ряда великолепных крепких белых зубов.

Презрительно отстранив рукой предложенный ему Урсичем бинокль и устремив на горизонт узкие щелочки глаз, в которых словно прятались два блестящих черных жучка, он с минуту пристально вглядывался и затем объявил, что идущее вдали судно, несомненно, ожидаемый пароход. Он сообщил далее, что на палубе стоят три человека и один из них в белой шляпе и смотрит в такую же штуку, как та, которую ему давал Урсич.

Такие подробности показались всем просто невероятными, и слова киргизского вождя были встречены недоверчивым смехом, видимо рассердившим его.

- Ты, русский, ничего не видишь; киргиз все видит. Ты слепая курица! - воскликнуло это дитя природы с высоты своего наблюдательного пункта, обращаясь к людям, стоявшим внизу, и говоря им "ты", по обычаю своего народа.

Выходка Ушимбая вызвала веселые возгласы. Султан с большим достоинством спустился вниз и, усевшись, стал напевать киргизскую победную песню, состоявшую всего из двух нот, которые он до бесконечности повторял в медленном ритме и так монотонно, будто это была похоронная.

Глаза Ушимбая не обманули его, и через пятнадцать минут все в этом могли убедиться с помощью бинокля. Пароход был именно тот, которого ожидали, и на палубе действительно стояли трое. Вскоре к ним присоединились еще двое, и их арестантская одежда, даже если бы возле них не было полицейского конвоя, обличала в них ссыльных. Когда пароход обогнул наконец лесистый мыс, закрывавший вид, и появился во всей своей величественной красе, рассекая черным носом белопенистую воду, над пристанью поднялись приветственные крики и ссыльные шумной толпой ринулись к причалу.

Пассажиры сошли на берег и сразу очутились посреди веселой возбужденной толпы ссыльных. Все обменивались приветствиями, и спустя несколько минут приезжие и старожилы уже познакомились друг с другом и чувствовали себя давними друзьями. Трое из новоприбывших были студенты; когда каждый по очереди сообщил о причине своей ссылки, встречающие узнали, в чем заключались проступки их молодых товарищей: они поставили свои подписи под какой-то петицией. Двое других были старше по возрасту; один из них представился со словами: "Подкова Тарас, адвокат, - за рубашку".

- Вот как, недорого же ты берешь за адвокатуру - всего-навсего рубашку! - засмеялись вокруг.

- Да нет, не то, - меня сослали за рубашку.

В этом ответе сказался малороссийский юмор Подковы, ибо он обвинялся в украинском сепаратизме, и уликой против него, по утверждению доносчика, послужило то обстоятельство, что он имел обыкновение носить вышитую малороссийскую рубашку, какую носят крестьяне на его родине.

Другу Подковы, доктору Михаилу Лозинскому, меньше повезло. Ему так и не удалось узнать, за что его выслали из родного города.

- Может быть, со мной поступили так из внимания к этим господам, - сказал он, с улыбкой указывая на своих товарищей. - Полиция не считала себя вправе отправлять их в столь далекое путешествие без собственного врача!

Когда с полицейскими формальностями было покончено, новоприбывших пригласили в одну из коммун, где для них был приготовлен скромный, даже весьма скромный, обед. Он состоял из свежей рыбы с хреном, специально принесенным за шесть верст из монастыря, единственного места, где выращивали эту кулинарную редкость. На десерт подали блюдо из моркови, тоже редкий гастрономический деликатес в этом ледяном краю. Все блюда запивали желтой водицей, именуемой чаем, из казавшегося неистощимым пузатого самовара.

Во время трапезы все время шла оживленная беседа, главным образом, конечно, о новоприбывших товарищах. Доктор был в ударе. С типично польской живостью - хотя он и родился на левом берегу Днепра и обрусел, но по происхождению был поляк - Лозинский описывал комические подробности своего предварительного заключения и учиненного ему допроса и позабавил всех анекдотами о н-ских жандармах и их "подвигах".

Одного из приехавших студентов, Оршина, попросили рассказать о студенческих беспорядках. Подкова говорил мало. Это был начинающий адвокат, человек одаренный и многообещающий, но в кругу незнакомых людей он был застенчив и молчалив. Оршин, познакомившийся с ним ближе в дороге и очень к нему привязавшийся, сказал, что Подкова, после того как выскажется, напоминает разряженную электрическую иглу.

Ссыльные расстались лишь поздно ночью. Но так как новоприбывшие не успели еще рассказать всех новостей и не исчерпали всего своего запаса предположений, мнений и догадок, то коммуны, большие и малые, завладели ими точно военнопленными и увели к себе. Однако распределение происходило полюбовно, и каждая коммуна получила своего гостя.

Но что представляет собой коммуна? - спросит меня читатель.

Коммуна - это обычное явление в русской студенческой жизни. Во всех университетах и высших учебных заведениях большинство студентов устраиваются группами по восемь - двенадцать человек. Они сообща нанимают комнаты, имеют общую кассу и живут вместе в полном братстве. Каждый вносит в кассу все, что получает из дома или зарабатывает уроками, не зная и не думая о том, вносят ли его товарищи больше или меньше, чем он. Только благодаря такой системе множество бедных студентов получают возможность учиться в столице и существовать, часто на весьма скромные средства. Но как бы полезна ни была такая взаимопомощь для русских студентов, для ссыльных она является просто вопросом жизни и смерти. Не будь братского объединения и содружества, сотни ссыльных ежегодно погибали бы от голода и лишений.

Сергей Степняк-Кравчинский - Россия под властью царей - 02, читать текст

См. также Степняк-Кравчинский Сергей Михайлович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

Россия под властью царей - 01
ПРЕДИСЛОВИЕ Россия переживает кризис, имеющий огромное значение для со...

Подпольная Россия - 03
ПОЕЗДКА В ПЕТЕРБУРГ ВСТУПЛЕНИЕ Громкий и продолжительный стук в дверь ...