Сергей Степняк-Кравчинский
«Подпольная Россия - 03»

"Подпольная Россия - 03"

ПОЕЗДКА В ПЕТЕРБУРГ

ВСТУПЛЕНИЕ

Громкий и продолжительный стук в дверь заставил меня вскочить с постели.

Что бы такое могло быть? Будь я в России, первою моей мыслью было бы, что явились жандармы. Но дело происходило в Швейцарии, и, следовательно, с этой стороны опасаться было нечего.

- Qui est la?* - спросил я по-французски.

* Кто там? (фр.)

- Я, - отвечал на русском языке хорошо знакомый голос. - Отпирайте скорей.

Я зажег свечу, так как было еще темно, и стал поспешно одеваться. Сердце у меня сжалось недобрым предчувствием.

Недели две перед тем один из самых близких моих друзей*, серьезно замешанный в последнем покушении на царя, после непродолжительного пребывания за границей отправился обратно в Россию, и вот уже несколько дней мы ждали с беспокойством известия о его переходе через границу.

* Николай Морозов, по слухам умерший в Шлиссельбургской крепости. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

Страшное подозрение, которого я не решался формулировать даже самому себе, мелькнуло у меня в голове. Я наскоро накинул платье и отворил дверь. В комнату стремительно вошел Андрей, не снимая шляпы, даже не здороваясь.

- Николай арестован, - сказал он вдруг надломленным голосом и упал на стул.

Николай был наш общий друг. Несколько мгновений я смотрел на него упорным, неподвижным взглядом, точно не понимая, что он говорит. Затем я повторил про себя эти ужасные два слова, сначала механически, едва слышно, точно эхо, а потом - с страшной, раздирающей душу отчетливостью.

Мы оба молчали. Казалось, что-то холодное, неумолимое, роковое надвинулось на нас со всех сторон, заполнило всю комнату, все пространство и проникло в самую глубь нашего существа, леденя кровь и парализуя мысль.

То был призрак смерти.

Однако отчаянием делу не поможешь. Прежде всего следовало удостовериться, точно ли все погибло, или еще можно предпринять что-нибудь.

Я стал расспрашивать подробности. Оказалось, что Николай арестован на границе и, что всего хуже, со времени его ареста прошло уже четыре дня: вместо того чтобы уведомить нас о случившемся телеграммой, контрабандист послал ради экономии простое письмо.

- Где же письмо? - спросил я Андрея.

- У Владимира*. Он только что приехал и ждет вас у меня. Идем.

* Иохельсона. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

Мы вышли.

Заря только что занялась на востоке и бледным светом заливала пустынные улицы спящего города. Молча, понурив голову, двигались мы вперед, погруженные каждый в свои мрачные думы. Владимир поджидал нас. Мы были с ним приятели и давно уже не видались. Но не весела была наша встреча. Ни дружеского приветствия, ни вопроса, ни улыбки. Молчаливо и грустно пожали мы друг другу руку. Так встречаются люди в доме, где есть покойник.

Владимир прочел вслух письмо контрабандиста. Николай был арестован на прусской границе, около Вержболова, и заключен пока в местную тюрьму. Что произошло дальше, никто не знал, так как контрабандист со страху немедленно перебрался в Германию и сообщаемые им дальнейшие известия были в высшей степени сбивчивы: сначала думали, что Николай взят как дезертир, но потом прошел слух, что в дело вмешались жандармы: это уж пахло политикой.

Что касается самого ареста, то ясно было только одно: контрабандист тут был совершенно ни при чем. Он всячески оправдывался в письме и, выразив свое душевное огорчение по поводу случившегося, просил прислать немедля следуемые ему деньги. Арест, очевидно, произошел благодаря неосторожности самого Николая: просидев целый день где-то на чердаке, он не вытерпел наконец и вышел прогуляться. Это была непростительная, ребяческая оплошность.

- И что за глупость, что за мальчишество, - воскликнул я. - Вылезать на улицу в маленькой деревушке, где всякого нового человека тотчас же заметят. Забавляться в такую минуту! Всякий дурак теперь границу переходит. Так вот же нет, ему нарочно нужно было совать голову в петлю. В тридцать лет, несмысленочек! Ну и поделом, поделом ему... Будет знать теперь, как куражиться!

Меня душило бешенство, и вместе с тем я до крови кусал себе губы, чтобы удержаться от рыданий.

Андрей, точно раздавленный горем, сидел подле стола, перевалившись всем телом на правый локоть, почти лежа на столе. Его долговязая фигура, освещенная тусклым, мерцающим пламенем свечи, казалась точно безжизненной.

Я остановился перед ним.

- Ну так что же теперь делать? - вдруг спросил он меня.

Я только что хотел сам задать ему этот вопрос. Ничего не отвечая, я быстро повернулся от него и снова зашагал взад и вперед по комнате.

"Что же теперь делать? - спрашивал я себя. - Что делать в таком безнадежном положении? Принимая в расчет путешествие Владимира, со времени ареста должно было пройти дней пять. Добраться отсюда до русской границы - возьмет еще дня три. А в течение семи дней жандармы сто раз смогут открыть настоящее имя Николая и под сильным конвоем препроводить его в Петербург. Положение безвыходное! Но почем знать? Может быть, они оставили его в Вержболове или где-нибудь по соседству. Он так глупо попался, что, чего доброго, они примут его за невинного подлетка. Но нет, не может быть. До нас дошли слухи, что жандармы поджидали кого-то из-за границы. Положение безнадежное! Но что-нибудь нужно же предпринять".

- Надо послать Рину, - сказал я наконец со вздохом. - Если еще можно сделать что-нибудь, то сделает только она.

- Да, да, пошлемте Рину, - воскликнул Андрей, и луч надежды, казалось, оживил его мертвенно-бледное лицо.

- Да, надо послать Рину, - с жаром подхватил Владимир. - Если еще не все потеряно, она наверное что-нибудь сделает.

Рина была полька, дочь одного из многочисленных мучеников за свободу своей несчастной родины. Детство свое она провела в маленьком пограничном городке, главный и почти единственный промысел которого составляла контрабанда. Отправившись в Петербург учиться, она познакомилась там с идеями социализма, примкнула к революционному движению, которое тогда только что началось, и вскоре заняла специальный пост в организации: она, как тогда выражались, "держала границу", то есть заведовала сообщением между Россией и заграницей, где в то время печаталась почти вся русская революционная литература.

Происхождение ее и та практическая жилка, которой отличаются польские женщины, в соединении с свойственным ей тонким чутьем и ловкостью, делали ее не только в высшей степени подходящей для сношений с контрабандистами, но даже создали ей среди них своего рода популярность. Она говаривала иногда полусерьезно, полушутя, что на границе она может сделать больше самого губернатора; и это была правда, потому что там можно купить все и всех, начиная с солдата пограничной стражи и таможенного чиновника и кончая представителями городской магистратуры и администрации. Нужно только знать, как к ним подступиться.

С концом периода пропаганды и наступлением кровавой эпохи террора Рина перестала принимать участие в движении, не веря в возможность успеха при таких средствах борьбы. Она уехала за границу, училась в Париже, а потом, ввиду расстроенного здоровья, поселилась в Швейцарии.

Я отправился к ней, попросивши своих приятелей подождать моего возвращения.

На мой звонок немедленно вышла служанка, так как день уже наступил, а в Швейцарии народ встает рано.

- Барышня спит, - сказала она.

- Да, я знаю, но дело в том, что приехал ее родственник, которого она рада будет увидеть поскорее, - ответил я по русскому обычаю скрывать от посторонних всякие "конспирации".

Подойдя к двери ее комнаты, я громко постучался.

- Мне необходимо немедленно переговорить с вами, - сказал я по-русски.

- Сейчас, сейчас, - послышался несколько встревоженный голос Рины.

Минут через пять она вышла ко мне, не успевши даже привести в порядок свои прекрасные длинные косы, черные как воронье крыло.

- В чем дело? - спросила она, с беспокойством устремляя на меня свои большие серые глаза.

В двух словах я рассказал ей о том, что случилось.

Несмотря на смуглый цвет ее кожи, видно было, как она побледнела при этой роковой вести. Не произнеся ни слова в ответ, она склонила голову. Вся ее маленькая, почти детская фигурка выражала в эту минуту одну безграничную скорбь.

Я не решался нарушить ее безмолвия и ждал, пока она сама заговорит.

- Если бы мы узнали об этом вовремя, - начала она наконец тихо, точно говоря сама с собой, - все бы еще можно было, пожалуй, уладить, но теперь...

- Кто знает, - возразил я. - Быть может, они еще держат его на границе.

Она с сомнением покачала головой.

- Во всяком случае, - настаивал я, - необходимо попытаться. Я пришел просить вас съездить туда.

Рина продолжала стоять молча и неподвижно, точно не слышала моих слов или они не к ней относились. Она не подняла даже своих длинных ресниц, совершенно закрывавших ее глаза, и взгляд ее был устремлен вниз.

- О, что до меня, - проговорила она наконец вполголоса, - то я, конечно, поеду, но...

Она встряхнулась и стала разбирать вопрос с практической точки зрения. Приходилось согласиться, что с этой стороны дело обстояло очень плохо. Но тем не менее она тоже признала, что попытаться нужно. В пять минут все было улажено.

Несколько часов спустя Рина, снабженная несколькими стами франков, наскоро собранными между товарищами, мчалась уже с курьерским поездом к русской границе, унося с собой все наши надежды.

Как она и предвидела, дело не выгорело. По приезде на границу она принуждена была потерять два дня на розыски контрабандиста, от которого только и можно было получить точные сведения. Тот прятался, оттягивал и в заключение удрал в Америку, забрав с собой деньги, которые мы послали ему на случай каких-либо непредвиденных расходов.

Узнав об этом, Рина сама перебралась через границу, без всякого определенного плана и подвергая себя очень серьезной опасности, лишь бы только не терять ни минуты времени. К несчастью, за несколько дней перед тем Николай был уже увезен из Вержболова. Его узнали и перевезли сначала в губернский город, а потом в Петербург.

Тогда Рина поехала в Петербург, частью ради того, чтобы пытаться предпринять еще что-нибудь для освобождения Николая, но больше - из простого желания посетить этот город и повидаться с старыми друзьями, раз ей пришлось быть так близко от них.

Приехала она туда за несколько дней до 1 Марта и провела три недели в том аде кромешном, какой представлял из себя Петербург после убийства Александра II.

Когда я задумал свои очерки, мне пришло в голову, что небезынтересно было бы присоединить к ним и ее воспоминания об этих днях. Я написал ей об этом, и в результате получился следующий рассказ.

I

"По приезде в Петербург, - так начинает Рина свое повествование, - я тотчас принялась за поиски одной своей землячки и старой подруги, Дубровиной. Я знала, что она не принимает активного участия в движении; но у нее было нечто вроде революционного салона, и потому я надеялась получить от нее все нужные мне сведения и разыскать Ольгу, жену Николая, которая была тогда в Петербурге. Надеждам моим не суждено было, однако, осуществиться. Дубровина сказала мне, что действительно изредка ее посещают некоторые из террористов, но что об Ольге она решительно ничего не знает.

Оставивши давно уже Петербург, я воображала, что в последнее время жизнь революционеров должна быть ужасна. Дубровина, напротив, уверяла, что хотя действительно после каждого нового покушения становится на некоторое время трудновато, но буря проносится, и все вступает снова в обычную колею. "Теперь, - заключила она, - у нас совершенное затишье".

Вопросом далеко не последней важности являлось для меня также отсутствие паспорта. Но Дубровина утверждала, что это пустяки и что я прекрасно обойдусь без него.

Между тем надо было разыскивать Ольгу - задача не особенно легкая, так как революционеры тщательно скрывают свои адреса. Мне рассказывали, например, что некто Д. был принужден, для того чтобы найти приятеля, жившего так же, как и он сам, в Петербурге, отправиться в Киев исключительно затем, чтобы узнать там его адрес.

Немало мне пришлось пошататься по Петербургу, наведываясь к разным лицам, от которых я предполагала узнать что-нибудь об Ольге. Но все оказывалось напрасно.

Так прошло два дня. Я решительно не знала, что мне делать. Но Дубровина, хорошо знавшая нравы и обычаи радикальского мира, советовала не приходить в отчаяние и положиться на волю божью.

Дело в том, что все новости, даже самые незначительные, распространяются среди революционеров с поразительной быстротой. Поэтому Дубровина была уверена, что весть о моем приезде из Швейцарии немедленно разнесется повсюду и что, услышав об этом, Ольга догадается, от кого я приехала, и сама постарается найти меня.

Так и случилось.

На третий день моего приезда, после обеда, мы весело болтали о чем-то с Дубровиной и одной ее приятельницей, как вдруг дверь отворилась и на пороге показался "Факир" - тот самый, который из любознательности четыре раза чуть не отравился разными ядами, делая над собой опыты, - и таинственно произнес, обращаясь ко мне:

- Мне нужно с вами пройтись. Не доставите ли вы мне удовольствие быть вашим кавалером?

Произнесено это было с такой торжественной миной, что все мы покатились со смеху. Он же, преисполненный самой невозмутимой серьезности, спокойно застегивал свои перчатки. Его высокая, сухощавая фигура торчала прямо, как столб.

Сопровождаемая всеобщим хохотом, я поднялась с места и взяла его под руку, показывая, как я буду изображать из себя светскую даму, идя с ним по улице. Факир даже не улыбнулся. По-прежнему важный, с своей лысой головой, откинутой немного назад, с безбровым лбом бронзового цвета и крайне худощавой физиономией, он напоминал не то рыцаря Печального Образа, не то какого-нибудь индийского идола.

Не было никакой надобности сообщать мне, куда мы идем. Я знала, что Факир приятель Ольги и Николая, который любил его за решительный характер, хотя немало подтрунивал над его пристрастием ко всякого рода конспирациям. Пройдя шагов около двухсот под руку, мы взяли извозчика на Пески. Путь предстоял неблизкий. К тому же лошаденка везла нас кое-как, и мне казалось, что мы никогда не доедем.

- Как это далеко, однако, - обратилась я к своему спутнику.

- Да, - согласился он, - и притом заметьте, что теперь мы двигаемся в направлении, противоположном цели нашей поездки.

Я возмутилась не на шутку против такой траты времени, заявляя, что хочу ехать прямо к Ольге; но мой путеводитель был неумолим.

Приехав на Пески, мы снова прошлись немного пешком, после чего взяли другого извозчика, который повез нас к Технологическому институту.

Едва успели мы сойти, как нашего извозчика взял какой-то офицер, - обстоятельство, сильно обеспокоившее моего кавалера. На тротуаре стояло двое детей-нищих, мальчик и девочка, лет восьми. Ребятишки были такие хорошенькие, что я невольно остановилась перед ними.

- Дай копеечку, барыня, - воскликнули дети, протягивая руки. Я потрепала их по щеке и дала каждому по копейке.

- Ну, к чему вы это делаете, - проговорил Факир встревоженным голосом, когда мы отошли от них. - Разве вы не знаете, кто это? Полиция держит на службе сотни таких оборванцев. Они только притворяются нищими, а в сущности занимаются шпионством.

Я улыбнулась. Возражать ему было бесполезно. Мы продолжали наше путешествие еще с добрый час, так что на улицах стали уже зажигать фонари, когда мы добрались наконец до дома, где меня ждала Ольга.

Вид у бедной женщины был самый ужасный. С трудом я могла узнать ее: так она побледнела, похудела и вообще изменилась. Мне хотелось заговорить с ней о Николае, но мы были не одни. Понемногу комната, где мы сидели, стала наполняться народом. Большинство приходивших были в блузах и неизменных студенческих пледах. Вскоре вошла хозяйка, молодая красивая брюнетка, и, уведя Ольгу в сторону, сообщила ей, что комната нынешний вечер занята для студенческой сходки.

Она приглашала нас оставаться, но нам было не до сходки. Однако я не удержалась, чтобы не выразить своего удивления и в то же время удовольствия, что после целого ряда покушений в Петербурге живется сравнительно так свободно.

- Да, - ответила Ольга. - Народ распустился, и это очень плохо; но ведь вы знаете: гром не грянет - мужик не перекрестится.

Нам предложили сойти вниз, где были свободные комнаты. Там мы и провели остальную часть вечера, толкуя о своих делах. Я рассказала Ольге о своих попытках и приключениях на границе. Она же сообщила мне обо всем, что успела сделать в Петербурге. Сделано было, в сущности, очень немного, и, на мои взгляд, положение было безнадежным. Но Ольга не соглашалась со мной; она все еще продолжала надеяться.

II

На следующий день я в первый раз встретилась у Дубровиной с Гесей Гельфман. Что меня больше всего поразило в ее лице, это выражение безграничного страдания вокруг рта и в глазах. Но, лишь только нас познакомили друг с другом, она с увлечением принялась рассказывать мне о "делах", о направлении разных революционных групп, о "Красном кресте" и пр.

Я много раз видала ее потом, и она произвела на меня впечатление самой искренней, простой и скромной женщины, до глубины души преданной делу, но лишенной всякой инициативы.

Муж ее, Колоткевич, был арестован за несколько дней до моего приезда. Несмотря на угнетавшее ее страшное горе, которое сказывалось против воли в выражении ее лица, глаз, голоса, она все время занималась делами партии, исполняя поручения всякого, кто обращался к ней за чем бы то ни было. Дубровина и все, кто ее знал, говорили, что доброта ее безгранична.

Казалось, у нее не было ни одной минуты, чтобы подумать о себе и своем несчастье.

Я помню, как однажды она передала Дубровиной записку для Скрипачевой, которая вела правильные сношения с жандармом, тайно передававшим письма заключенным в Петропавловской крепости. Какой безграничной скорбью звучал ее голос, несмотря на все ее старания побороть свое волнение, когда она просила Дубровину передать эту записку Колоткевичу, сидевшему также в крепости!

К несчастью, сношения с крепостью прекратились и записка не могла дойти по назначению.

Геся Гельфман часто бывала у Дубровиной, и все в доме до бабушки-старухи любили ее, как родную. Она была чрезвычайно застенчива. Сколько раз ее ни приглашали обедать или хоть что-нибудь перекусить, она всегда отказывалась. Редко когда она соглашалась выпить чашку чаю, хотя, я уверена, не раз она приходила к нам очень голодной, так как, по горло заваленная "делами", она часто не имела времени забежать домой, чтобы поесть.

В моих беспрерывных скитаниях в поисках ночлега мне пришлось перебывать в очень многих домах. Гесю знали всюду, а молодежь отзывалась о ней с большим уважением. Все ее очень любили и встречали всегда с живейшей радостью. Она постоянно была au courant* всех новостей в революционном мире, которыми так интересуется общество, особенно молодежь. Ее карманы и большая кожаная сумка, с которой она никогда не расставалась, всегда были наполнены прокламациями Исполнительного комитета, номерами "Народной воли", билетами на балы, концерты, спектакли, лотереи - в пользу ссыльных, заключенных или на издание подпольной литературы. Геся была ходячим адрес-календарем и могла устроить вам свидание с любым из выдающихся террористов.

* в курсе (фр.).

Она-то сообщила мне однажды от имени Софьи Перовской, которую я знавала несколько лет тому назад, ее желание повидаться со мной. Она думала зайти ко мне сама, но болезнь помешала этому.

III

Перовскую я увидела в первый раз у Оленина, моего старого приятеля, служившего чиновником в одном департаменте. Бледная как полотно, она едва волочила ноги и лишь только вошла в комнату, тотчас же легла на кушетку. Она пришла за месячным сбором, который Оленин делал среди своих товарищей: сумма была очень скромная - всего каких-нибудь сто рублей в месяц. К несчастью, деньги еще не были внесены, так что Оленин ничего не мог дать ей. У меня было в кармане сто рублей, данные мне для передачи одной особе, которая должна была на днях приехать в Петербург. Я предложила их Перовской взаймы на два дня, не сомневаясь, что при таком состоянии здоровья да еще в такую пору - было уже около одиннадцати часов ночи - никто не явится за деньгами без самой крайней нужды.

Но Перовская не приняла моего предложения, говоря, что не уверена в возможности отдать мне деньги в такой короткий срок. Тем временем она рассказала нам, что истратила все до копейки, потому что за ней гнался шпион и ей пришлось несколько раз менять извозчика. Она прибавила, что не вполне уверена, удалось ли ей замести свои следы и что ежеминутно полиция может явиться за ней к Оленину.

Необходимо было выпроводить ее как можно скорее. Мы высыпали все, что у нас было в кошельках, в ее портмоне. Что касается Оленина, то он был старый волк и квартира его была всегда совершенно "чиста", но у меня была в кармане пачка последнего номера "Народной воли". Чтобы не бросать ее в печку, Перовская взяла ее с собою, сказавши, что, если ее арестуют со всем этим, ей от того ни тепло ни холодно.

Она торопливо вышла, но перед уходом сказала, что желала бы иметь со мной свидание, если будет "жива".

Мы назначили место и час; но она не явилась, и я страшно испугалась, потому что мне тотчас пришло в голову, что она арестована. На другой день меня, однако, успокоили: Перовская была "жива", но не могла выходить из дому по причине тяжкой болезни.

Все это происходило за два или три дня до Первого (тринадцатого) марта. Как я узнала впоследствии, накануне нашей встречи у Оленина был арестован Желябов...

Утром Первого марта - это было воскресенье - я отправилась к одной приятельнице в Гатчину, бывшую в то время одним из самых тихих городков богоспасаемой матушки России, - не то что теперь.

Первое известие о петербургских событиях мы получили в понедельник утром от горничной. Около часу дня зашел к нам местный батюшка и сообщил, что он также слыхал кое-что об этом от мужиков, возвращавшихся из Петербурга. Однако никаких официальных подтверждений пока еще не было. Но к вечеру приехала старшая сестра Нади и привезла целую кучу газет.

Нет нужды описывать, что мы тогда перечувствовали. Надя даже слегла.

Затем наступили поистине ужасные дни, дни мучительных сомнений, подозрительности, страха. Казалось, наступило светопреставление. Каждый номер газеты приносил известия о новых открытиях полиции и новых строгостях. Мы узнали о страшном деле на Тележной улице, о самоубийстве неизвестного человека. И аресты каждый день, аресты без конца, то в одиночку, то целыми массами.

Как сунуться в этот ад? Как оставаться в Гатчине в муках неизвестности? В конце концов я не выдержала и отправилась в Петербург. Это было в четверг.

Город, весь в трауре, производил невыразимо тяжелое, гнетущее впечатление. Дома, балконы, окна, фонари на улицах - все было задрапировано черным и белым. Я прямо направилась к Дубровиной.

Вся семья была в сборе, и на всех лицах написан был один панический страх. Дубровина, увидевши меня, вскрикнула от испуга. Вид остальных был не лучше.

- И принесла же вас нелегкая! Чего вам не сиделось в Гатчине? Зачем вы сюда пришли? Разве вы не знаете, что за мной следят? Куда я дену вас теперь?

Все это Дубровина говорила прерывающимся от волнения голосом, бегая из угла в угол по комнате и только изредка останавливаясь передо мной.

"Зачем я не осталась в Гатчине? Зачем явилась сюда? Вот поди ж ты!" - думала я про себя.

Через несколько дней моя приятельница подобрела, и в течение следующих трех недель я не раз по-прежнему ночевала в ее доме. Но в этот день она была безжалостна. Гнев ее против меня был в самом разгаре, когда вдруг в комнату вошла какая-то незнакомая дама, очень прилично одетая, и заявила, что желает сказать г-же Дубровиной несколько слов наедине.

Во мгновенье ока в комнате воцарилась мертвая тишина. Мы с испугом переглянулись. Семья была уже в тревоге, так как младшая сестра Дубровиной ушла из дому с утра и до сих пор не возвращалась. Никто не знал, где она, и первой нашей мыслью было, что с ней приключилось что-нибудь недоброе.

Вскоре, однако, Дубровина вернулась и, отведя меня в сторону, сказала, что дама эта пришла ко мне от Софьи Перовской.

Я чуть не подпрыгнула от радости. Соня была "жива" и, очевидно, собиралась ехать за границу. Мне и в голову не приходило, что я могу быть нужна ей для чего-нибудь другого, так как переправа через границу составляла мою давнишнюю и единственную специальность.

С такими розовыми мыслями вошла я в комнату, где меня ожидала Перовская. Она встала мне навстречу. Я начала с того, как я рада, что она наконец решилась ехать за границу.

Она вытаращила на меня глаза, точно я сказала величайшую нелепость.

Поняв свою ошибку, я начала просить, умолять ее оставить Петербург, где ее так сильно искали. Я не подозревала даже в то время о том, какую роль она играла в деле Первого марта, но ее участие в московском покушении было уже рассказано Гольденбергом, как о том печатали все газеты, и этого, по-моему, было за глаза довольно, чтобы оставить Петербург в такое время.

Но на все мои доводы и просьбы она отвечала категорическим отказом.

- Нельзя оставить город в такую важную минуту. Теперь здесь столько работы; нужно видеть такое множество народу.

Она была в большом энтузиазме от грозной победы партии, верила в будущее и видела все в розовом свете.

Чтобы положить конец моим просьбам, она объявила, зачем позвала меня.

Ей хотелось узнать что-нибудь о процессе цареубийц. Дело шло о том, чтобы сходить к одной высокопоставленной особе, "генералу", человеку, служившему в высшей полиции, который, без сомнения, мог дать нам сведения о процессе, хотя следствие по нем велось в величайшей тайне. Этот человек не состоял в правильных сношениях с революционерами. Но случайно я была с ним знакома несколько лет тому назад. Вот почему Перовская подумала обо мне. Вопрос касался ее очень близко. Человек, которого она любила, находился в числе обвиняемых. Хотя страшно скомпрометированный, он случайно не принимал прямого участия в деле Первого марта. И она надеялась.

Я сказала ей, что пойду охотно не только к своему "генералу", но, если она находит это нужным, даже к своему "жандарму", с которым несколько лет тому назад я вела сношения по переписке с заключенными. Но на последнее Перовская не согласилась, говоря, что мой жандарм прервал всякие сношения с революционерами и, наверное, выдаст меня полиции или же, если побоится моих разоблачений, выпустит за мною следить целую свору шпионов. Во всяком случае, ничего не скажет, да, может быть, и сам ничего не знает. С "генералом" же, напротив, бояться было нечего, потому что лично он был не способен на подлость и в глубине души сочувствовал, до известной степени, революционерам. Было решено, что завтра в десять часов я пойду к генералу. Перовская хотела иметь ответ как можно скорее. Но, несмотря на все старания, никак не могла назначить свидание раньше шести часов вечера. Когда же я выразила свое удивление, она рассказала мне распределение своего времени: оказалось, что на завтра у нее семь свидании и все в противоположных концах города.

По окончании наших переговоров Перовская позвала молодого человека, члена семейства, где было наше свидание, и послала его в адресный стол взять адрес моего генерала. Девушка, приятельница хозяйки, была послана Перовскою искать мне ночлег, так как я сказала ей, что у меня его нет.

Мы опять остались одни, и я снова принялась упрашивать ее уехать за границу. Предлагала ей, если она находит невозможным оставить Россию надолго, уехать в какой-нибудь из маленьких пограничных городков, где мы можем прожить с ней две-три недели. Она ничего не хотела слышать и смеялась над моей трусостью, но добродушно. Затем она переменила разговор. Она сказала мне, кто был молодой человек, убитый взрывом бомбы, брошенной к ногам царя. Сказала также, что застрелившийся на Тележной улице был Николай Саблин, которого я когда-то знавала. Мороз пробежал у меня по коже при этом известии.

Когда вернулась барышня, посланная искать мне ночлег, мы расстались. Перовская спросила, не нужно ли мне денег, чтобы одеться приличней, прежде чем идти к генералу.

На этот раз денег у нее были полные карманы, но я сказала ей, что мне ничего не нужно, потому что со мной было довольно приличное платье.

На другой день я отправилась к генералу, который принял меня гораздо лучше, чем я ожидала, и сообщил самые точные и подробные сведения о деле. Но как они были печальны! Участь Желябова, как и всех прочих подсудимых, была бесповоротно решена. Процесс должен был совершаться только pro forma, для публики.

С такими-то сведениями пришла я к шести часам на свидание. Перовская явилась только в девять. Я вздохнула свободно, завидевши ее в дверях. Лица у нас обеих были нельзя сказать чтобы особенно хорошие: у меня от мучения, причиненного мне ее поздним приходом, у нее, как она говорила, от большой усталости, а быть может, и от чего-нибудь другого. Нам принесли самовар и оставили одних. Без всяких предисловий я передала ей, что знала. Я не видела ее лица, потому что смотрела в землю. Когда я подняла глаза, то увидела, что она дрожит всем телом. Потом она схватила меня за руки, стала нагибаться ниже и ниже и упала ничком, уткнувшись лицом в мои колени. Так оставалась она несколько минут. Она не плакала, а вся дрожала. Потом она поднялась и села, стараясь оправиться, но снова судорожным движением схватила меня за руки и стала сжимать их до боли...

Помню, что я предложила съездить в Одессу, чтобы вызвать кого-нибудь из родных Желябова для свидания. Но она отвечала, что не знает их точного адреса и к тому же слишком поздно, чтобы поспеть к процессу. Генерал удивлялся, зачем Желябов объявил себя организатором покушения. Когда я передала это Перовской, она отвечала мне следующими точными словами:

- Иначе нельзя было. Процесс против одного Рысакова вышел бы слишком бледным.

Генерал сообщил мне многие подробности относительно гордого и благородного поведения Желябова.

Когда я рассказывала это Перовской, то заметила, что глаза ее загорелись и краска вернулась на ее щеки. Очевидно, это доставляло ей большое удовольствие. Генерал сказал мне также, что все обвиняемые знают об ожидающей их участи и выслушали известие о близкой смерти с поразительным спокойствием и хладнокровием.

Услыхав это, она вздохнула; она мучилась ужасно; ей хотелось плакать, но она сдерживалась. Однако была минута, когда глаза ее подернулись слезой.

В эти дни по городу ходили уже упорные слухи, что Рысаков выдает. Но генерал отрицал это, не знаю почему. Помню, что я обратила ее внимание на это противоречие, чтобы вывести заключение, что, быть может, генерал и сам не знает всего. Мне попросту хотелось успокоить ее так или иначе, но она отвечала мне:

- Нет, я уверена, что все это так, потому что и тут он, должно быть, прав. Я знаю Рысакова и убеждена, что он ничего не скажет. Михайлов тоже.

И она рассказала мне, кто был этот Михайлов, сколько других Михайловых среди террористов, и поручила мне передать одному из моих друзей то, что один из них показал про него.

Мы оставались вдвоем почти до полуночи. Она хотела уйти раньше, но была так утомлена, что едва держалась на ногах. На этот раз она говорила мало, кратко и отрывисто.

Перовская обещала прийти завтра в тот же дом между двумя и тремя часами; я пришла в половине третьего. Она была, но ушла, не дождавшись меня, потому что ей было очень некогда. Так мы больше и не увидались.

Два дня спустя она была арестована.

IV

Потянулись печальные дни. Мое неопределенное положение - не то "легальной", не то "нелегальной" - было для меня источником множества неприятностей. Будучи посторонним движению человеком, я не хотела брать подложного паспорта; не имея же документов, принуждена была постоянно искать убежища и ночлега, что было очень трудно. Я не могла пользоваться квартирами террористов, тем более что в это ужасное время они сами крайне нуждались в них. Приходилось самой заботиться о себе. Но куда обращаться? Личные мои друзья, которые только и могли что-нибудь для меня сделать, были все, подобно Дубровиной, "на подозрении", и заходить к ним можно было только изредка.

Волей-неволей пришлось прибегнуть, так сказать, к общественной благотворительности и скитаться по чужим. Но зато это дало мне возможность присмотреться к промежуточным, более или менее нейтральным слоям общества, представители которых или вовсе не принимают участия в политике и думают только о собственной шкуре, либо, как значительная доля студенчества, сочувствуют революции вообще, не примкнув еще ни к какой организации. Об этих двух категориях я только и могу говорить, потому что только с ними я и путалась.

Что касается первых - шкуролюбцев, - то об них говорить, собственно, нечего, да, признаться, и неохота. Это в высшей степени неблагодарная тема. Вообще я заметила следующее: в России человек трусит тем больше, чем меньше у него к тому оснований*.

* В связи с этим совершенно верным замечанием мне припоминается один случай из моего личного опыта.

Некто П-в, человек лет под сорок, собственник какого-то промышленного учреждения, дворянин и, если не ошибаюсь, член какого-то административного совета, словом - человек с прекрасным положением, вздумал как-то сделать денежное пожертвование партии. Но, будучи в высшей степени подозрительным, он не решался передать деньги через третье лицо, а хотел вручить их непосредственно кому-нибудь из членов партии. После долгих колебаний он собрался наконец с духом и сообщил о своем намерении некоему Н. Тот вполне одобрил его решение и сказал, что легко может устроить ему свидание со мной, так как мы с Н. были в большой дружбе. Сумма была не бог весть как велика, однако и не маленькая: около пятисот рублей. Брезговать такими деньгами нельзя было. В назначенный день и час мы с Н. отправились к П-ву, который жил в собственном доме. Ради предосторожности он поусылал и дворника и лакея. Семья его была где-то на водах за границей, так что он остался во всем доме один-одинешенек. На наш звонок он немедленно сошел вниз со свечой в руке (был уже вечер), но, лишь только увидел нас, мгновенно загасил свечку - из предосторожности. В глубочайшем мраке мы поднялись по лестнице. Хозяин ввел нас в одну из самых уединенных комнат во втором этаже абсолютно пустого дома и тут только снова зажег свечу. Затем между нами начался разговор, который с его стороны велся все время довольно странным образом. П-в ни за что не хотел обращаться ко мне прямо и беспрестанно повторял: "Помните, я никого не видел; никто, кроме Н., не был в моем доме". И он продолжал в этом духе, обращаясь исключительно к последнему, словно бы меня вовсе не было в комнате. Я поступал точно так же. Когда после некоторых предварительных объяснений на сцену появился вопрос о деньгах, П-в изумил меня странным требованием, обращенным ко мне опять-таки в третьем лице, - чтобы я подписал, конечно не настоящим своим именем, вексель на сумму, которую он имел передать мне. "Я охотно готов исполнить просьбу почтенного господина П-ва, - сказал я, обращаясь к Н., - но не спросите ли вы его о том, какой смысл имеет эта формальность, так как я решительно не в состоянии постигнуть этого". Тогда П-в объяснил Н., что цель, которую он имеет в виду, следующая: если полиция пронюхает как-нибудь о его поступке и явится к нему в контору проверять книги, то в кассе обнаружится ничем не объяснимый недочет. Вот почему ему важно было иметь мой вексель. Выслушавши это объяснение, я заявил себя совершенно удовлетворенным. Но Н. от себя посоветовал изобретательному жертвователю не брать с меня никакого векселя, так как мой почерк может быть известен жандармам, и предложил ему вместо моей свою подпись. Не знаю, на чем они в конце концов порешили. Когда наше дело было улажено, П-в расхрабрился настолько, что стал обращаться прямо ко мне. Припоминается мне, между прочим, его заявление, что он не верит в возможность революции в России. "Русские - трусы, - говорил он, поясняя. - Я прекрасно знаю это, потому что я сам русский". Но при всем том он восторгался смелостью революционеров и потому-то решил наконец "после долгих размышлений" внести и свою лепту на дело. Рассказал он мне также, что от времени до времени к нему попадали наши прокламации, но он всегда держал их ни более ни менее как в отхожем месте и читал по странице зараз, чтобы долгим сиденьем "не возбудить подозрения у прислуги". Хранил он их подвешенными на тонкой ниточке, приспособленной таким образом, что, если бы кому вздумалось неосторожно поднять крышку, нитка оборвалась бы и вся эта опасная коллекция попала бы в такое место, куда, он надеялся, полиция не полезла бы с обыском. "Что вы на это скажете, а?" - прибавил он с торжествующим видом. Я был несколько обижен таким непочтительным обращением с нашими прокламациями, однако не мог не похвалить его за изобретательность. Забыл добавить, что в течение всего нашего визита П-в каждые пять минут схватывался с своего места и подбегал к дверям удостовериться, не притаился ли за ними кто-нибудь, хотя знал, что в доме не было ни души, кроме нас, и входная дверь была заперта на ключ. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

Приведу только один факт.

Случайно я узнала, что одна из моих старинных приятельниц, Эмилия ***, с которой мы когда-то жили душа в душу, как родные сестры, приехала в Петербург. Я решила повидаться с нею. Так как она только что прибыла, то адрес ее не мог еще попасть в адресный стол, и мне пришлось обратиться за помощью в этом деле к профессору Бойко, также земляку и другу нашего дома. Полдня провела я в поисках, находясь все время в каком-то почти лихорадочном возбуждении. Бойко советовал мне не идти, говоря, что Эмилия, наверное, слыхала, что я бежала за границу, и потому мой визит может, чего доброго, испугать ее. Но я до такой степени была уверена в своей подруге, что не обратила никакого внимания на его слова.

Лишь только добыт был адрес, мы с Бойко поехали к Эмилии.

- Дома ли? - с волнением спрашиваю я у швейцара.

- Дома.

Едва переводя дух, я взбежала вверх по лестнице, далеко оставив за собою моего степенного спутника.

Было воскресенье. Прислуга, по всей вероятности, была отпущена гулять, и потому Эмилия сама отворила нам.

Последовавшая затем сцена превосходит всякое описание.

Увидевши меня, Эмилия вдруг задрожала всем телом. Я бросилась вперед, протягивая к ней руки, но она неожиданно попятилась назад, и только после нескольких тщетных попыток удалось мне обнять ее ускользавшую, как тень, фигуру и покрыть поцелуями это бледное от страха лицо.

Когда мы наконец вошли в гостиную, глазам моим представилось следующее: муж и брат Эмилии - оба тоже друзья моего детства - сидели за раскрытым карточным столом.

При нашем появлении ни тот, ни другой не двинулся с места, ни тот, ни другой не обратился ко мне с словом приветствия; оба точно окаменели.

Некоторое время тянулось чрезвычайно напряженное, гнетущее молчание.

- Не могут оторваться от игры! - сказала я наконец, чтобы только вывести Эмилию из неловкого положения.

Она попробовала улыбнуться, но улыбка эта вышла похожей скорей на гримасу. Я начала рассказывать о себе; сказала, что не принимала никакого участия в движении последних лет, что я человек почти легальный, что, не случись 1 Марта, я бы даже попыталась выхлопотать себе паспорт; словом, что они не подвергались ни малейшему риску, принимая меня у себя, а в противном случае я сама не пошла бы к ним.

Эмилия знала прекрасно, что я не способна обманывать, и потому я надеялась, что слова мои успокоят ее. Но где там! они были гласом вопиющего в пустыне, так как мои приятели находились под влиянием того безотчетного, панического страха, над которым люди не властны и который не поддается никаким убеждениям.

Эмилия, по-прежнему бледная как полотно, могла только пробормотать, что она страшно перепугалась, увидевши меня в такое время.

Наконец поднялись с своих мест и мужчины и поздоровались со мной. Охвативший их вначале столбняк, казалось, стал проходить понемногу.

Просидели мы там очень недолго. Провожая нас в переднюю, Эмилия, точно в оправдание, беспрестанно повторяла: "Я так испугалась, так испугалась". Это были чуть ли не единственные слова, которые я от нее услышала. Лишь только мы очутились на улице, Бойко начал подтрунивать надо мной.

- Ну что, ведь говорил вам, что нечего было идти? А вы все свое - скорей да скорей! - И он насмешливо передразнивал мой голос.

Я ответила, признаюсь не без смущения, что все это пустяки, что я все же довольна, что видела Эмилию, тогда как на душе у меня, как говорится, кошки скребли.

Между тем предо мной возникал в высшей степени важный вопрос о ночлеге. Было уже поздно, а потому найти что-нибудь подходящее представлялось делом далеко не легким.

Обыкновенно, едва продравши глаза, я уже начинала думать о том, где бы мне переночевать, и затем целый день проводила в поисках. Но в этот раз, ввиду предстоявшего свидания с Эмилией, я об этом позабыла.

- Придется провести ночь на улице, - сказала я.

Бойко не хотел этого допустить и стал придумывать, куда бы отвести меня на нынешнюю ночь. Но сколько он ни ломал головы - ничего не мог придумать.

Будучи, что до политики, чистым, как младенец от купели, он и знакомства водил с людьми столь же невинными и потому чрезвычайно трусливыми. Никто из них не пустил бы меня на порог.

- Ну, так вот что, - сказал он наконец. - Идемте ко мне.

Я знала его с детства и любила, как брата. Но не скажу, чтоб мне особенно улыбалась перспектива провести ночь в его квартире, тем более что она состояла всего из одной комнаты. Я заговорила о неудобствах его предложения - о дворнике, хозяйке, служанке.

- О, это ничего, - возразил Бойко. - Хозяйка и знать ничего не будет до завтрашнего утра, служанка тоже. Это - пустяки.

- Как пустяки! Дворник - пустяки? Впустить-то он нас впустит, но сейчас же пойдет за полицией.

- Ну вот еще! - воскликнул Бойко. - С какой стати дворнику идти за полицией? Он только подумает, что я подцепил себе...

- Молчите, молчите! - сказала я со смехом. - Ничего подобного дворник не подумает.

- Ну, тем лучше. Значит, идем.

"Как мне, в самом деле, быть?" - думала я про себя. Оставаться всю ночь на улице было не только неприятно, но даже крайне опасно. Приходилось согласиться на предложение моего спутника.

Мимо дворника мы действительно прошли совершенно благополучно. Он не только не остановил нас, но даже снял перед нами шапку. Хозяйка с служанкой уже спали, и мы вошли незамеченными. Я вздохнула свободнее, но все-таки не могла успокоиться.

- Ну, так что ж, что мы прошли благополучно, - сказала я, - это ничего не значит; дворник, наверное, пошел за полицией.

Бойко твердил свое и, чтобы развеселить меня, рассказал, как несколько времени тому назад, работая иногда до поздней ночи с каким-то из своих коллег, он несколько раз оставлял его ночевать у себя. Все шло хорошо, но вот в один прекрасный день главный дворник пристал к нему с замечанием, что он скрывает у себя беспаспортных.

- Да, - сказал ему Бойко, - и даже не одного, а целую кучу, и буду тебе очень благодарен, если ты их выведешь из моей квартиры.

Дворник вытаращил глаза, ничего не понимая. Тогда Бойко показал ему в углу целую кучу тараканов:

- Вот они, бродяги-беспаспортные. Смотри, сколько их. А приятель-то мой - таракан оседлый и с паспортом.

Дворник расхохотался и больше уж не лез.

Мы охотно бы проболтали всю ночь, но нужно было гасить свечу, так как окно выходило во двор и свет мог навести дворника на мысль, что тут происходит нечто подозрительное.

Бойко уступил мне свою постель; сам же растянулся на полу, скинув только сюртук. Я улеглась совсем одетая, не снимая даже воротничка и рукавчиков, а так как подушка сильно отдавала табаком, то я с головой укуталась в свой черный платок.

"Если жандармы явятся ночью, - думала я себе, - недолго им придется меня ждать".

К счастью, никто не явился, и все обошлось как нельзя более благополучно.

V

Теперь скажу несколько слов о другом слое русского общества, с которым во время моих скитаний по ночлегам мне приходилось много сталкиваться, - о молодежи, о студенчестве.

Если бы мне не пришлось видеть этого собственными глазами, я с трудом поверила бы, что в одном и том же городе и, можно сказать, бок о бок могут существовать такие разительные контрасты, как между студенчеством и только что описанными мирными российскими обывателями.

Вот пример гражданского мужества, о котором долго говорил весь Петербург.

Одному из студентов Медицинской академии, "князьку", принадлежавшему к числу щедринских "напомаженных душ", пришло в голову устроить подписку для возложения венка на гроб Александра II. Предложение было выслушано среди гробового молчания. По окончании речи князек положил в шляпу пятирублевую бумажку и начал обходить студентов. Никто, однако, не дал ему ни копейки.

- Но, господа, что же теперь будет? - воскликнул переконфуженный князек.

- Лекция профессора Мержеевского, - раздался насмешливый голос из толпы.

Но князек все не унимался и продолжал обходить студентов, приставая ко всем и каждому. Наконец ему удалось найти одного, который положил еще два рубля в его шляпу. По окончании лекции Мержеевского князек принялся опять за свое, но не получил больше ни гроша.

- Но, господа, - в отчаянье воскликнул он, - что же теперь будет?

- Лекция такого-то (не помню, кто был назван), - опять раздалось из толпы.

Прошла и следующая лекция. Тут уж князек решил припереть студентов к стенке и, бросивши деньги на стол, воскликнул:

- Что же мне делать с этими деньгами?

- Отдать на заключенных, - ответил ему кто-то, и это предложение было встречено всеобщим одобрением. Князек со своим приятелем выбежали из аудитории. Тогда поднялся один из студентов, взял лежавшие на столе деньги для передачи кому следует. Тут же студенты собрали для заключенных еще пятьдесят рублей.

Происходило это всего лишь через несколько дней после 1 Марта, когда почти все население столицы было объято паникой.

Нужно было жить в то время в России, чтобы понять, сколько мужества требовалось для того, чтобы поступить, как поступили студенты Медицинской академии. И факт этот не единственный в своем роде.

Что поражает в жизни всего русского студенчества вообще, это полнейшее пренебрежение к вопросам личным, карьерным и даже ко всем тем удовольствиям, которые, по общепринятому мнению, "украшают зарю жизни". Можно подумать, что для них нет других интересов, кроме интеллектуальных.

Безграничная, всеобщая симпатия к революции - это нечто почти неотделимое от самого понятия о русских студентах.

Они готовы отдавать последнюю копейку на "Народную волю" или "Красный крест", то есть в пользу заключенных и ссыльных.

Студентами держатся все "благотворительные" концерты и балы, устраиваемые, чтобы собрать несколько лишних десятков рублей на революцию. Многие буквально голодают и холодают, лишь бы внести и свою лепту на "дело". Я знала целые "коммуны", по месяцам жившие на хлебе и воде, чтобы все сбережения отдавать на революцию. Можно сказать, что революция является для студенчества главным и всепоглощающим интересом. Во время больших арестов, судов, казней бросаются занятия, экзамены - все. Молодые люди сходятся маленькими кучками в комнатке у кого-нибудь из товарищей и там за самоваром толкуют о злобе дня, делясь друг с другом взглядами, чувствами негодования, ужаса или восторга и укрепляя таким образом свой революционный пыл и отзывчивость. И нужно видеть их лица в эти минуты: такие они серьезные, вдумчивые.

На всякую новость из революционного мира студенчество накидывается с жадностью. Быстрота, с которой каждая мелочь подобного рода распространяется по городу, просто невероятна. Даже телеграф не в состоянии конкурировать с изумительным проворством студенческих ног.

Кого-нибудь арестовали - назавтра эта печальная весть успела уже облететь весь Петербург. Кто-нибудь приехал; кто-нибудь оговаривает или, напротив, обнаруживает на допросах стойкость и мужество - все это немедленно становится известным повсюду.

Студенты всегда готовы оказать всевозможные услуги революционерам, совершенно не думая об опасности, которой подвергают самих себя. И с каким жаром, с каким восторгом берутся они за это!

Но довольно о молодежи вообще: это предмет, далеко превосходящий мои силы.

Возвращаюсь к моим скитаниям.

После того как Дубровина и прочие друзья не могли больше укрывать меня, все почти ночлеги я получала на студенческих квартирах. Но тут я не могу умолчать об одной вещи.

Обыкновенно, лишь только я приходила к людям, выразившим желание дать мне ночлег, я неизменно начинала одну и ту же старую песню, что я с конспирациями ничего общего не имею, что я даже не "нелегальная", а попросту беспаспортная. Никто не тянул меня за язык, никто не расспрашивал, кто я и откуда, - это было бы противно ненарушимым правилам революционного гостеприимства. Но мне не хотелось рядиться в чужие перья и выдавать себя за то, чем я не была. Кроме того, сознаюсь, что у меня была тайная надежда, что мне удастся таким образом успокоить своих хозяев на мой счет и обеспечить себе еще одно приглашение.

Но, к удивлению, моя хитрая дипломатия приводила совсем не к тем результатам, каких я ожидала. При всей своей близорукости я не могла не заметить на лицах слушателей выражения некоторого разочарования, как будто говорившего: только-то и всего?

И никто не приглашал меня вторично. Вначале это сильно огорчало меня, но потом стало забавлять, и я помирилась со своей участью - целые дни проводить в поисках ночлега. Вообще я заметила, что чем опаснее революционер, чем упорнее преследует его полиция, тем радушнее встречается он всюду, тем охотнее дают ему убежище и делают все для него. Оно и понятно. Во-первых, человек, принадлежащий к организации, всегда может рассказать что-нибудь интересное; кроме того, укрывательство такого человека именно вследствие риска есть некоторым образом "служение делу"; наконец, это, как хотите, своего рода честь.

Один студент, принадлежавший к богатой купеческой семье, сказал мне как-то:

- Знаете, у нас есть кресла и диван, на которых сидели Желябов и Перовская. Мы ни за что не расстанемся с этими вещами, - прибавил он, - это ведь теперь все историческое.

VI

Но пора оставить эту мирную область и вернуться снова в жгучую атмосферу революции.

Помню, это было во вторник. Ровно в четыре часа, несмотря на проливной дождь, я пошла на станцию встречать Варю, которая должна была приехать специально для свидания с Татьяной Лебедевой.

Спросят, быть может, зачем же мне было идти на вокзал в такую погоду, раз человек вовсе не ко мне приехал?

Дело в том, что первое затруднение, с которым сталкивается всякий революционер, приезжая в Петербург, это вопрос - куда идти? кто из товарищей жив, кто схвачен? куда можно направить свои стопы без риска попасть в засаду? Поэтому-то всякому приятно, чтобы кто-нибудь встретил его на вокзале.

Я хотела сделать Варе это удовольствие. К сожалению, она не приехала. На этот случай у нас было условлено, что я сама увижусь с Таней. Ей нужно было передать предназначенные для нее двести рублей, которые хранились у Дубровиной. Я пошла туда и, получив деньги, отправилась в назначенное для свидания место в надежде, что с такой суммой Таня сможет уехать в провинцию или даже за границу.

Не успела я войти в комнату, как Таня и Слободина, у которой происходило наше свидание, вскрикнули в один голос:

- А где же Варя?

Известие, что она не приехала, сильно обеспокоило Таню. Она даже побледнела и несколько минут не могла вымолвить ни слова.

Не теряя времени, я тотчас передала ей двести рублей. Но она заявила, что нужно еще восемьдесят; в противном случае о поездке нечего и думать, так как эти двести рублей имели совсем другое назначение.

В этот день был арестован на улице Михайло* по дороге на какое-то свидание.

* Фроленко. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

Потом я узнала, что деньги эти предполагалось отправить матери Михаилы, жившей на Кавказе, чтобы дать ей возможность приехать в Петербург.

Я сказала, что дело уладить нетрудно. У Дубровиной всегда хранились какие-нибудь маленькие суммы на революцию, и я обещала похлопотать.

- Да, сделайте одолжение, - согласилась Таня. - Впрочем, - сказала она, подумавши, - пусть лучше пойдет Слободина. Мне нужно кое-что сообщить вам. А пока скажите, уверены ли вы, что вас не проследили?

И обе приятельницы стали расспрашивать меня, не заметила ли я чего-нибудь подозрительного на улице, при входе в квартиру или на лестнице. Я ответила, что не видела ничего; но прибавила, что по близорукости могла и не заметить.

- Держу пари, что были шпионы, а вы ничего не заметили, - воскликнула Таня с живостью и затем рассказала следующее:

- Только что я вышла сегодня из дому, как за мной, откуда ни возьмись, шпион. Я взяла первого попавшегося навстречу лихача. Шпион принужден был довольствоваться простым "ванькой" и на время потерял меня из виду. Но на углу Бассейной нас задержала конка, что дало ему возможность снова нагнать меня. Когда мой лихач наконец двинулся дальше, шпион дал свисток, и к нему на дрожки вскочил другой субъект. Я велела извозчику ехать на Лиговку, потом на Пески, потом в Коломну к Архангелу Михаилу, словом, почти целый час я кружила по городу. Удостоверившись, что шпионы окончательно потеряли меня, я остановила извозчика около одной табачной лавки и зашла разменять деньги. Когда я вышла, на улице никого не было, кроме моего извозчика. Тогда я рассчиталась с ним и пришла домой пешком. Но я все-таки не уверена, что за мной не проследили.

Потом она сообщила все, что знала об аресте Михаилы. Они жили вместе, и потому она сама удивлялась, что и ее не арестовали.

Выслушавши ее рассказ и зная хорошо ее прошлое, я уговаривала ее убедительнейшим образом немедленно уезжать из Петербурга.

С минуту она колебалась.

- Нет, невозможно, - проговорила она задумчиво, как бы разговаривая сама с собой. - Мне надо очистить квартиру.

- Но отчего бы вам этого мне не поручить? Я бы могла это сделать за вас.

Таня молча покачала головою. Тогда я заметила ей, что если она не полагается на мою скромность, то это совершенно напрасно; что я ничего не буду читать, даже смотреть не стану на какие бы то ни было бумаги, письма и т.под. Мы сильно заспорили, чуть не поссорились. Признаться, я сильно боялась идти к террористам в их ужасные берлоги; но еще больше боялась пустить туда Таню, которой, в случае ареста, угрожала петля. Это-то и придавало мне храбрости, и я снова и снова повторяла свои настояния.

- Ну, так пойдем вместе, - сказала я наконец. - Вдвоем мы быстро очистим комнату, и затем вы можете сегодня же уехать из Петербурга.

- Нет, это невозможно, тем более что я должна ночевать дома.

При этих словах волосы у меня стали дыбом. Я умоляла ее образумиться. Для меня было несомненно, что ее арестуют, и я думала даже, что с отчаяния она умышленно идет на гибель.

Была минута, когда мне показалось, что она начинает сдаваться. Она задумалась, и это возбудило надежду во мне. Я стала приставать снова.

- Нет, невозможно, - решила она наконец. - Если я не буду ночевать дома, то дворник, который каждое утро в семь часов приносит воду, найдя квартиру пустою, сейчас пойдет в полицию. На всех станциях понаставят шпионов, и меня схватят наверняка. А уехать сегодня ночью мне нельзя: нужно повидать своих. Будь что будет, а я должна ночевать дома.

Отчаянию моему не было границ. Я предложила ей пойти туда и переночевать вместо нее.

- Когда придет дворник, - сказала я, - я отопру ему, скажу, что я сиделка и что хозяйка лежит больная. Не пойдет же он в спальню удостоверяться, правда ли это.

Но Таня, не знаю почему, отказалась и от такого плана. Однако она согласилась принять мою помощь в очистке квартиры на следующий день. Мы подробно условились, и свидание было назначено в десять часов на Могилевской.

Таня решила ехать в Москву, и так как предупредить об этом своих было нельзя, то ей приходилось остановиться в гостинице. Для этого ей нужен был чемодан, кулек с едою, белье и проч., чтобы не возбудить подозрения в прислуге.

Я должна была закупить все нужное и доставить на квартиру Слободиной. Таня упрашивала меня тратить как можно меньше, отказываясь даже от новых перчаток и шляпки, хотя старая была порядочно поношена.

- Черная траурная вуаль скроет это, - сказала она.

Когда все было улажено, возник вопрос о том, как ей теперь выбраться из дому. Таня была того мнения, что нам лучше всего выйти на улицу вместе, так как шпионы высматривают одну даму и, увидавши двух, могут, пожалуй, сбиться.

Мы вышли вдвоем. Едва мы успели сделать несколько шагов, как к нам подъехал извозчик и начал настойчиво предлагать свои услуги.

- Это шпион, - прошептала Таня, - я его знаю; увидите, как трудно нам будет отделаться от него. - Действительно, в продолжение минут десяти он не отставал от нас.

Пройдя несколько кварталов, мы нашли наконец на одном из перекрестков дрожки, на которых дремал извозчик. Таня взяла его и уехала.

Когда мы расстались, было уже не рано, и я поспешила к месту своего ночлега, так как приходить туда слишком поздно не дозволялось. Я тоже взяла извозчика и прямо поехала к назначенному дому, который должна была узнать по данным мне раньше приметам. У ворот, понятно, заседал дворник. Но ни спрашивать о чем бы то ни было, ни присматриваться к номеру не позволялось. Таково было правило. Я решительным шагом вошла, хотя благодаря близорукости далеко не была уверена, что попала как следует. Поднявшись на второй этаж, я очутилась перед тремя запертыми дверьми. В темноте я почти ничего не различала и с бьющимся от волнения сердцем позвонила наугад. Можете себе вообразить мою радость, когда на мой вопрос, теперь неизбежный, здесь ли живет такой-то, из глубины квартиры раздался удивительно симпатичный женский голос: "Да, да, здесь, пожалуйте".

На следующее утро в назначенный час я отправилась на свидание. Еще не дойдя до условленного пункта, я увидела Таню с корзиной, полной зелени, в руках и в черном платочке, какие носят обыкновенно хозяйки, отправляясь на рынок.

Мы пошли к ней. Но не доходя до дому, она дала мне ключ от квартиры и отправила меня вперед одну, чтобы дворник не видел нас входящими вместе.

Квартира Тани состояла всего из двух комнат с кухней. Меня поразил удивительный порядок. Кухонька, маленькая гостиная, где стоял письменный столик, - все было так мило и уютно. Настоящее гнездышко счастливой парочки.

Вскоре после меня пришла и Таня, нагруженная провизией для обеда, и зажгла огонь. Вся эта церемония проделывалась исключительно для дворника. Затем мы упаковали вещи в дорогу. Таня увозила с собой только то, что не было на виду, чтобы не возбудить подозрения у дворника, в случае если бы тот вошел в квартиру во время ее отсутствия при помощи двойного ключа, который всегда у них имеется.

Прежде чем мне уйти, Таня выглянула в окно посмотреть, что делают дворники. Те рубили дрова. Таня научила меня, как пройти через двор незаметно для дворников: нужно было улучить минуту, когда они понесут дрова кому-нибудь из верхних жильцов.

Я так и сделала и вышла от нее незамеченной, с порядочным узлом в руках. На улице я взяла извозчика и поехала к Слободиной. Там мы уложили вещи в чемодан, и я повезла их на вокзал.

Нужно было взять билет, сдать багаж и вообще сделать все, чтобы Тане пришлось показываться на станции по возможности меньше. Предполагалось, что она приедет туда минут за пять до отхода поезда и прямо пройдет в вагон. На беду, поезд был переполнен пассажирами. Не оставалось ни одного свободного места, так что стали прицеплять еще один вагон. Мы прождали на платформе пять лишних минут, показавшихся нам целой вечностью. Наконец вагон прицепили. Таня заняла место, и вскоре купе было битком набито народом. Но публика все была малоинтересная. Таня пожалела, что не захватила с собой какой-нибудь книги. Я передала ей бывшую у меня в кармане газету, прибавив, что на первой большой станции она может купить себе какую-нибудь книжку; потом указала ей на пакет с апельсинами, которые я нарочно положила ей в корзинку, потому что она их очень любила, и посоветовала ей на ухо не курить в дороге.

Она улыбнулась, поблагодарила за апельсины, а насчет курения сказала, что не обещает.

Выходя из вагона уже перед третьим звонком, я с платформы начала молоть, сама не знаю почему, всякий вздор:

- Кланяйтесь дяденьке! Поцелуйте детей! - и тому подобное.

Поезд тронулся, и вздох облегчения вырвался из моей груди. Таня уехала. Однако в Москве она пробыла недолго. Я читала одно из писем, написанных ею оттуда. Она писала, что в Москве ей нечего делать, что ей скучно и что она хочет вернуться в Петербург.

Действительно, она вскоре вернулась, но меня уже там не было. По приглашению одного приятеля, у которого было имение на Волге, я отправилась туда погостить. Едва ли нужно объяснять, как я была рада этой поездке.

Месяца через четыре после 1 Марта, когда все немного поуспокоилось, мне удалось через мужа одной своей подруги получить настоящий паспорт, чем и заканчивается моя "нелегальная" одиссея".

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

I

Двенадцать лет прошло со времени первого появления предыдущих очерков на итальянском языке; двенадцать лет - целая вечность в быстро сменяющемся калейдоскопе русской жизни!

"Тот век прошел, и люди те прошли; сменили их другие".

Что период этот один из наиболее замечательных в русской жизни и что титаническая борьба, которая его наполняет, является чем-то в своем роде единственным в летописях истории, об этом теперь уже не приходится спорить. И чем дальше мы будем удаляться от этого времени, тем оно будет казаться нам величественнее и тем грандиознее будут возвышаться богатырские фигуры людей, которые вынесли на своих плечах эту борьбу.

Мне мало где пришлось касаться в русском издании того, что относится к характеристике людей тогдашнего времени: последующие годы мало внесли поправок и дополнений, даже в смысле биографических материалов.

Но жизнь дала много нового в смысле освещения всей этой эпохи как целого, выяснив многие ошибки, разбив многие иллюзии, но указав зато на действительные заслуги и шансы партии, которых не подозревали сами участники борьбы. В дыму и огне сражения плохо видно поле битвы и трудно, подчас невозможно определить, когда, где и как решилась ее участь.

Эпоха и деятели, описанные здесь, отошли уже в область истории. Взглянем же на этот бурный период без пристрастия и партиозности, как подобает историку, желающему извлечь из прошлого опыта полезный урок для настоящего.

Никто не пытался, да никто и не смог бы составить хотя бы приблизительной статистики революционной партии того времени как таковой, то есть людей, разделявших взгляды и стремления революционеров.

Несомненно только, что силы эти были очень велики. Учащаяся молодежь, студенчество почти в полном своем составе, тысячи рабочих в столицах и больших городах и огромная масса интеллигентных людей, рассыпанных повсюду, - все это составляло тот контингент, на поддержку которого воинствующая организация могла рассчитывать и откуда она черпала новые силы и средства.

Но непосредственного участия в борьбе вся эта масса людей не принимала, да и не могла принимать. Заговор, тайное общество - вот единственная форма, в которой могла воплотиться в России деятельная оппозиция. А тайные общества не могут охватывать собою сколько-нибудь значительного числа людей. Заговор - это сетка, которая обладает большой растяжимостью, но неминуемо лопается, высыпая почти все содержимое, будучи переполнена далее известного, ограниченного предела. Никакие предосторожности не могут этому пособить. Абсолютной безопасности в революционной деятельности нет: безопасен только тот, кто сидит сложа руки. Рано или поздно всякое тайное общество должно быть открыто. Чем быстрее оно растет и чем энергичнее действует, тем роковая минута должна наступить скорее. Это математический закон, кровавый и неумолимый, который руководит судьбами всех конспирационных движений и которому неизвестны исключения.

В течение описываемого периода воинствующая организация всегда оставалась незначительной горстью людей, и возможность их борьбы и успехов объясняется лишь тем, что правительство было изолировано, как орда чужеземцев в завоеванной стране.

Вот несколько характерных фактов из революционной жизни того времени, которые жаль было бы опустить.

Следует заметить, что русские, вообще говоря, всегда были плохими конспираторами. Люди, подобные Софье Перовской и Александру Михайлову, составляют у нас редкое исключение. Широкая русская натура, привычка делать все "миром", тесность личных отношений и, нужно сознаться, славянская распущенность - все это трудно мирится с основным конспирационным правилом: говорить о деле только с тем, с кем должно говорить об этом, и никогда не с тем, с кем можно об этом говорить, хотя бы с полной видимой безопасностью.

Поэтому революционные тайны обыкновенно хранятся не очень строго, и, раз выскользнув из тесного кружка организации, они распространялись с удивительной быстротой по всему радикальскому миру. Тем не менее правительство никогда ничего не знало.

Так, например, до появления "Земли и воли", редактировавшейся людьми нелегальными, в Петербурге выходила довольно слабая подпольная газетка "Начало", которая издавалась маленьким независимым кружком под редакцией четырех или пятерых "легальных" людей. Весь Петербург знал их и называл по имени. Полиция же не знала решительно ничего, хотя газетка стояла у нее бельмом в глазу и все жандармские ищейки лезли из кожи, чтобы напасть на след таинственных издателей. Никто из редакции арестован не был, и те, кто не попался в других делах, здравствует и по сю пору.

Продажа "Народной воли" производилась в Петербурге и в провинции почти открыто. Во всех высших учебных заведениях и во всех обособленных группах - у адвокатов, литераторов, подчас чиновников - были известные всем люди, которые вели это дело, получая регулярно определенное число экземпляров газеты и продавая ее всем желающим по двадцать пять копеек номер в Петербурге и Москве и по тридцать пять в провинции.

Еще один факт, стоящий многих.

Громадный динамитный заговор, организованный Исполнительным комитетом в 1879 году в ожидании царского возвращения из Крыма, был едва ли не самым грандиозным делом, когда-либо предпринятым и доведенным до конца путем заговора. Наличных сил организации далеко не хватало на его выполнение, и поэтому приходилось по необходимости пользоваться в обширных размерах услугами посторонних людей, набранных из того многолюдного мира сочувствующих, который всегда окружает такую популярную организацию, как та, которой руководил в то время Исполнительный комитет. Не удивительно поэтому, что при такой массе участников слухи о предстоящих покушениях распространились очень скоро буквально по всей России. Конечно, публика не знала, где именно имеет быть взрыв. Но все студенты, адвокаты, литераторы, за исключением состоящих на откупу у полиции, знали, что царский поезд взлетит на воздух во время следования из Крыма в Петербург. Об этом разговаривали, как говорится, повсюду. В Одессе один довольно известный литератор собирал почти открыто подписку на взрыв, и полученные таким путем полторы тысячи рублей были целостью доставлены комитету. Полиция же ничего не знала.

Из всех пяти готовившихся покушений только одно - Логовенковское - было открыто заранее по чистой случайности. Арест Гольденберга в Елисаветграде с грузом динамита, происшедший тоже совершенно случайно, впервые возбудил подозрение полиции, что где-то замышляется взрыв, чем и объясняются все хитрости при отправке царского поезда.

Этот и подобные факты, которых можно бы привести множество, дают представление о взаимном положении борющихся сторон.

Революционеры имели дело не с правительством в европейском смысле слова, - при таких условиях борьба, по безграничному неравенству сил, была бы немыслима, - а с обособленной бандой, которая была ненавистна всей мыслящей России. Единственными союзниками правительства были шпионы и жандармы.

Начав в 1870-1873 годах с проповеди анархической теории невмешательства в политическую борьбу, как дело чисто буржуазное, не имеющее никакого интереса для рабочего класса, русские социалисты очень скоро узнали на собственной шкуре, что есть некоторая разница между русскими и швейцарскими или английскими порядками. Логика жизни неумолима. После того как тысячи дорогих товарищей погибли бесплодно на первых же шагах в первых попытках пропаганды, социалисты не могли не признать, что политическая свобода не только полезна, но необходима для них, как и для всех, у кого есть какие-нибудь идеи или убеждения, которые им дороги и которые им хотелось бы распространить между своими согражданами.

С 1879 года, как известно, русские революционеры выставляют политическую программу.

Стремления социалистов и всего русского общества сошлись, и революционеры провозглашали громко среди грохота взрывов и треска бомб то, что все думали про себя или лепетали робким голосом со всякими оговорками и недомолвками.

Чтобы в этом убедиться, достаточно прочесть многочисленные земские адреса, подаваемые в ответ на мольбы правительства о помощи, и просмотреть тогдашнюю печать.

То, что говорилось с глазу на глаз в частных собраниях, когда страх административных мероприятий и цензуры не связывал языка и пера, было, конечно, гораздо решительнее и резче этих открытых, довольно, впрочем, недвусмысленных заявлений.

Сильные этой поддержкой, одушевленные верой в народ, революционеры в течение нескольких лет не только выдерживали отчаянно неравную борьбу, но и достигли результатов, которые, принимая во внимание все обстоятельства, нельзя назвать иначе, как баснословными.

Покушениями горсти людей Александр II был доведен до того, что фактически сложил свои полномочия в руки человека, все преимущества которого заключались в уменье заигрывать с "общественным мнением".

Лорис-Меликов целый год ничего не делал и имел даже глупость заявить (в известном разговоре с представителями прессы), что не имеет в виду предпринять чего-нибудь серьезного.

Результатом была катастрофа 1 Марта. Правительство было окончательно подавлено и расстроено - гораздо больше, чем после взрыва в Зимнем дворце. Оно неминуемо должно было бы серьезно обратиться за помощью и защитой к обществу и народу, продержись террор неослабно еще с год или два.

Все этого ожидали.

Испытав силу своего могучего оружия, Исполнительный комитет не намерен был бросать его на другой день после страшнейшего из своих ударов. В известном письме к Александру III говорится без обиняков, как о вещи роковой, о которой не может быть и речи, что в случае упорства правительства "террор примет более резкие формы".

Одно время Александр III сильно колебался и готов был на уступки. Но потом он как-то нечаянно попал в полное распоряжение реакции. Произошел крутой поворот в политике. Самодержавие окрепло и оправилось и теперь перестало и думать об уступках. А террор между тем не только не принял более резких форм, какие сулил Александру III Исполнительный комитет, а даже вовсе прекратился; а затем замерло и самое движение. Революцию, казалось, ветром сдуло. Все грозное пятилетие можно было принять за большой динамитный взрыв, который промахнулся.

Посмотрим, как и почему все это случилось.

II

Post hoc, ergo propter hoc. - После этого, значит, по причине этого, - такова людская логика.

Наблюдая чисто внешнюю сторону русской жизни, некоторые из людей, даже сочувствующих революции и террору, отвечают на вопрос, которым мы закончили предыдущую главу, очень просто: причиной неудачи движения 1879-1881 годов было Первое марта. Революционеры зарвались. Они должны были удовлетвориться скромными, но реальными результатами, которых они добивались, то есть возведением "либерала" Лорис-Меликова в диктаторы. Александр II с Лорис-Меликовым задумывали ряд преобразований, которые через несколько лет привели бы к конституции. Убийство же Александра II положило всему конец и отбросило Россию назад к чистой николаевщине.

Ввиду земских начальников, универсальной порки, уничтожения земства и городового положения, ввиду истребления печати, закрытия школ, еврейских гонений и всех безобразий нынешнего времени, такие фантазии извинительны и понятны, особенно в людях мечтательного маниловского типа.

Но присмотримся ближе к действительному, а не воображаемому положению дел в России накануне трагедии 1 Марта.

Мы можем сделать это в настоящее время на основании точных и несомненных данных. Перед нами брошюрка, "Конституция графа Лорис-Меликова", дающая несколько драгоценных указаний относительно состояния умов и истинных намерений правительства.

Отсылаем читателя за подробностями к самой брошюре. Из нее он узнает, что правительство было просто подавлено страхом революции, но вовсе не считало свою песенку спетой, вовсе не думало отказываться от малейшей доли своих прерогатив.

Так называемая "конституция" сводилась к созыву совещательных комиссий в две инстанции, из коих первая (предварительная комиссия) имела быть назначенной целиком самим правительством, а во вторую (общая комиссия) допускался некоторый процент представителей, назначаемых земскими собраниями под охраной губернаторов. Эти комиссии не имели ни права почина в выработке законов, ни выбора предметов обсуждения, ни даже самостоятельного исследования. Все это предоставлялось теперешним министерствам на старых началах. Роль комиссии сводилась к разработке представленных министрами проектов, которые теперь обсуждаются в министерских канцеляриях. Затем эти проекты с министерским "заключением" поступали обычным порядком в Государственный совет, который оставался в своем теперешнем составе и удерживал не особенно великое право представлять свои разглагольствования и умозаключения на усмотрение государя. Последний сохранял безусловное право вязать и разрешать, соглашаться с большинством, или с меньшинством, или с "особыми мнениями" любого из им самим выбранных советников.

Легко видеть, что эти комиссии ничем существенным не отличались от какой-нибудь Кахановской комиссии или от комиссий сведущих людей, которыми впоследствии граф Игнатьев забавлял Россию. Тех же щей, да пожиже влей.

Самодержавие оставалось в полной силе, - царь имел возможность во всякое время придать какой ему угодно ход событиям, направить куда ему угодно работы комиссии, сузить или расширить их область, продлить или вовсе их уничтожить - как ему заблагорассудится.

Лорис-Меликову удалось склонить Александра II на сторону своего проекта, только доказав ему, как дважды два четыре, что это не etats generaux* и что его "суверенитет" остается в полной неприкосновенности. И это было, несомненно, так. Но лиха беда начать. Несомненно также и то, что в общей комиссии заключался зародыш "etats generaux". При тогдашнем настроении общества и печати комиссия могла под предлогом обсуждения того или другого хотя бы из министерских проектов выступить с планом коренных реформ по государственному управлению; могла потребовать постоянной палаты выборных, ответственности министров, урегулирования того же "суверенитета".

* генеральные штаты (фр.).

Как отнеслось бы правительство к подобному "проекту"? Дало ли бы оно ему ход или преспокойно разослало депутатов по Вяткам и Вологдам, а то и подальше?

Это зависело целиком, безусловно и исключительно от одного: от силы революционной партии в данную минуту.

Вышеупомянутая брошюрка дает тому несомненные доказательства. Из нее ясно как день, что двигательной силой во всем кризисе был страх повторения новых покушений. Правительство не боялось ни земств, которые высказывались, однако, довольно ясно, ни общества. Призрак, заставлявший шевелиться перья всех либеральных прожектеров и мозги сановников, развязывавший языки всевозможной тле, туземной и заграничной, был призрак растущего терроризма.

Конечно, все сколько-нибудь здравомыслящие люди, даже из сановников, понимали, а иные даже повторяли, что терроризм только симптом общего недовольства. Но исчезни этот симптом, и исчезло бы действие коренной причины. Так копье, с которого сбито железное острие, из смертоносного оружия становится простой палкой, не особенно страшной для людей со скотининскими лбами.

Вся история нашей внутренней политики за последние двадцать лет, начиная с 1873 года и кончая нынешним временем, служит подтверждением этой зависимости между революционным движением и либеральной оппозицией. Можно сожалеть о таком сужении политического понимания и политической жизни великого народа, но факт отрицать нельзя.

Таким образом, вопрос о том, чем бы мог кончиться лорис-меликовский период, упрощается и сводится к следующему вопросу: какова была бы участь революционного движения, руководимого Исполнительным комитетом, если бы дело Первого марта не состоялось?

На этот вопрос нельзя ни минуты колебаться ответом.

При Александре III дотоле неодолимое движение было подавлено и организации разбиты, потому что по внутренним причинам, о которых ниже, Исполнительный комитет парализовал собственную деятельность. Революция застыла в бездействии. Для революции же политика выжиданий - смерть. Это то же, что для штурмующей колонны остановиться у самого рва неприятельской крепости и начать маневрировать под перекрестным огнем.

Что при Александре III было результатом собственной ошибки, то стало бы роковой необходимостью, останься на престоле Александр II и начнись в Петербурге хотя бы пустейшая комедия лорис-меликовских комиссий.

Терроризм, систематические попытки - оружие очень ограниченного действия по существу. Оно годится только в периоды безусловной безнадежности. Если бы Лорис-Меликов был менее куртизаном и более государственным человеком, а Александр II обладал некоторой долей гражданского мужества и твердости, а не был капризным и самолюбивым деспотом; если бы в своем вышеупомянутом разговоре с представителями печати Лорис-Меликов, вместо того чтобы повторить варшавское "Не захлебывайтесь!" (Pas d'lllusions!) своего патрона, изложил своим гостям план хотя бы своей несчастной "конституции", - катастрофа Первого марта была бы невозможной.

Но для Александра II мишура всемогущества была дороже самой власти; а для Лорис-Меликова польстить слабости своего патрона казалось важнее, чем привлечь на свою сторону общественное мнение всей России. Общими стараниями диктатор и его патрон сделали Первое марта неизбежным.

Окончись эта попытка новой неудачей: промахнись Гриневицкий, уедь Александр II после рысаковской бомбы, - ни царь, ни его подручный не стали бы после этого дальновиднее. Лорис-Меликов по-прежнему рассчитывал бы исключительно на свое уменье водить за нос своего барина; он продолжал бы в доказательство своей благонамеренности душить свою собственную партию в печати и в земствах и революционеров, с которыми ему справиться было бы гораздо легче после неудачи, чем после кровавой победы.

А раз революционная сила была бы надломлена, все либеральное движение погибло бы само собою, перестало бы тревожить высшие сферы, которые понимают солидарность между обеими фракциями русской оппозиции лучше, чем, к сожалению, сами члены этой оппозиции.

Надобность в хитроумных затеях графа миновала бы, и он слетел бы и был бы сдан в архив несколькими месяцами раньше, чем это случилось на самом деле. Вот вся перемена, которую неудача Первого марта повлекла бы за собою.

III

Рассматривая в настоящее время старые народовольческие программы, нельзя не заметить их промахов и недостатков. Но, помня те условия, при которых эти программы писались, приходится удивляться не этим промахам, а тому здравому политическому смыслу и тому пониманию трудных и сложных задач русской демократии, которое в них обнаруживается. Общая постановка социалистического вопроса в России, то есть выделение аграрного переворота - передача земли народу - как реформы возможной и необходимой немедленно из общего плана экономического переустройства; признание необходимости постепенного эволюционного пути при переустройстве на социалистических началах фабричного производства; широкое место, отведенное местному и областному самоуправлению, установляющее бесспорно, что, несмотря на свои централизаторские стремления, эти люди понимали, что для России как государства единственная возможная форма политического устройства есть федерализм, - вот великие принципы, завещанные "Народной волей" и установление которых останется прочной заслугой этой партии. К ним мы должны причислить и стремление расширить революцию и превратить ее из дела кружка, организации - в общенародное, государственное дело, перенеся ее из конспирационного подполья на улицу и на площадь. Одно время все заставляло думать, что это удастся.

Годы 1881-1883 вплоть до дегаевщины были апогеем силы революционного движения. Это факт, не подлежащий спору и сомнению. До Первого марта Исполнительный комитет не имел и четверти тех сил, какие вступили в его полное распоряжение после его грозной победы. Особенно важно то, что "Народная воля" приобрела множество приверженцев в войске, среди офицеров. Со времени декабристов революция не видела ничего, подобного народовольческой военной организации.

Исполнительный комитет доказал, - и в этом его великая историческая заслуга, - что, несмотря на сравнительную незначительность наших городов, несмотря на огромную концентрацию правительственных сил, и у нас мыслимо городское восстание, которое наверстало бы на войске то, что ему не хватает в гражданских силах.

Большинство членов военного заговора были, конечно, субалтерн-офицеры, молодежь до капитанского чина и ротного командира включительно. Но было немало и высших чинов, командиров батальонов и батарей и отдельных флотских частей и два полковника, из коих один, наиболее решительный (Ю.И.Ашенбреннер), был, впрочем, на юге, подобно Пестелю.

Значительная доля этих сил была сосредоточена в Петербурге и окрестностях. В одном из гвардейских батальонов и в двух кронштадтских батареях все офицеры, кроме командира, были членами военной организации.

Параллельно с вербовкой офицеров шла пропаганда между солдатами их частей при помощи своих рабочих, при потворстве офицеров и их указаниях, и шла весьма успешно. Такие части были, конечно, без сравнения надежнее, чем те, где своими были одни офицеры.

На одной из кронштадтских броненосных лодок случилось, что многие из офицеров и солдат были "спропагандированы" самостоятельно, первые - народовольцами, вторые - чернопередельцами, и потому ничего не знали друг о друге. И вот раз, зайдя неожиданно в казарму, один из офицеров вдруг застал своих солдат за чтением какой-то газетки, которая быстро исчезла под столом с его появлением. Он поинтересовался узнать, что это такое, - оказался свежий номер "Черного передела".

Он ушел, ничего не сказавши, и захватил с собою номер, чтоб показать товарищам свою находку.

Солдаты считали себя погибшими. Велика была их радость и удивление, когда через несколько дней они узнали от своих чернопередельцев, с которыми "Народная воля" успела снестись, что им бояться нечего и что их офицеры пристали к тому же делу, как и они.

В тот же день они отправили к своим офицерам депутацию с поклоном и заявлением, что "если в Петербурге что-нибудь начнется и им прикажут плыть туда и палить по Аничкову дворцу, то они рады слушаться. Наведут прицелы в наилучшем виде и в десять минут превратят дворец в кучу мусору". Так это заявление и было передано комитету.

Не считая рядовых, о которых у нас не имеется данных, к военной организации примкнуло за это время около трехсот человек офицеров разных частей и родов оружия.

Эти силы были очень разбросаны и по сравнению с силами правительства ничтожны. Но революция не иноземная война, которую нельзя начинать, не сравнявши сколько-нибудь свои силы с неприятельскими. Армия революции - это невидимая масса недовольных, не имеющих никакого касательства к заговору, но готовых схватиться за оружие при первом выстреле.

Если этой армии, этого энергичного, страстного, самоотверженного недовольства нет в стране, то устраивать заговоры - глупость и преступление, если не пред совестью, то пред историей. Если же она есть, то заговор должен составить лишь передовой отряд восстания, который смог бы продержаться ровно столько часов и минут, сколько нужно, чтобы собрать под его знамя эту невидимую армию.

Лучше ошибиться в сторону излишней дерзости, чем в сторону излишней осторожности, потому что решительность и энергия могут заменить недостаток сил, тогда как медлить с целью их увеличения - значит идти навстречу провалу и бесславной гибели.

Несомненно, что в 1881-1883 годах Исполнительный комитет имел в своем распоряжении силы, достаточные, чтобы рискнуть на открытое нападение, которое при большой, пожалуй, беспощадной энергии могло бы парализовать центральное военное и гражданское управление, ошеломить правительство и дать вспыхнуть восстанию в столице. Запас горючего материала был очень велик.

Молодежь, студенчество, вся столичная интеллигенция были возбуждены до энтузиазма, до исступления и рвались к делу. Но терроризм дела им не давал.

"Без восстания что могли сделать взволнованные террором мирные обыватели-либералы? Что могла сделать доведенная до белого каления масса студенчества?

Террор и все вызванное им настроение было сильной бурей, но в закрытом пространстве. Волны поднимались высоко, но волнение не могло распространиться. Оно только исчерпывало, истощало нравственные силы интеллигенции..." (Вера Засулич, "Социал-демократ", N 1).

Они ждали восстания, мечтали, упивались мыслью о нем.

Тысячи человек молодежи, мужчины и женщины, бросились бы в уличную борьбу с беззаветным восторгом и дали бы ей порыв, увлечение, пример, каких, быть может, не видало ни одно восстание в мире.

В Петербурге массы фабричных и заводских рабочих. Ими "Народная воля", по справедливому замечанию наших социал-демократов, мало занималась, посвящая им лишь весьма незначительную часть сил. Но как люди более развитые, как горожане и столичные жители, непосредственно сталкивавшиеся с полицией и с высшим городским начальством, они сочувствовали революции. Та небольшая доля пропаганды, которая производилась среди них, имела необыкновенный успех и оставила прочный след. Они читали газеты. Террористическая борьба, совершавшаяся на их глазах, волновала и возбуждала их. При некоторых усилиях легко было организовать среди них кадры, которые в минуту восстания могли бы поднять их и двинуть на улицы.

Столичная революция - застрельщик общего движения, как заговорщицкое восстание - застрельщик столичной революции.

Без немедленного отклика в провинции всякое движение в Петербурге неминуемо было бы задушено в несколько дней.

И у нас есть класс, способный мгновенно разнести революцию по разным концам России. Этот класс после крестьян сильнейший в государстве, и он пропитан глубоким и сознательным недовольством. Он имеет крепкие корни в почве, и его не нужно организовывать, потому что он организован самостоятельно и довольно тесно путем общественной службы и постоянного интеллектуального общения. Мне не нужно называть его. Этот класс известен в радикальском мире под кличкой "либералов", причем он предполагается однородным по убеждениям и отождествляется с чисто буржуазными либеральными партиями, какие нам известны за границей.

Может быть, он и станет таковым со временем, как предсказывает наш "Социал-демократ". Об этом нам пока нечего беспокоиться. Важно, что теперь он совсем не такой. Даже г.Тихомиров заявляет, что наши "либералы" соответствуют французским радикалам. На самом деле они более крайние. Значительная доля, если не большинство, наших "либералов" - сторонники передачи земли крестьянству, а крайние их фракции - чистые социалисты. Их настоящее отличие от "радикалов" в том, что они имеют оседлость и не занимаются конспирациями. "Радикал", который приобретет такую оседлость и отстанет от конспирации, будет окрещен именем "либерала", хотя бы он ни на волос не изменил своих социалистических убеждений. А либерал, хотя бы и более умеренных взглядов, вступивший в конспирацию и бросивший оседлость, станет тотчас же "радикалом".

В 1881-1883 годах эти "либералы" как класс были во всех своих подразделениях возбуждены революционным движением в небывалых размерах, и их симпатии революции уступали лишь энтузиазму студенчества. Наиболее крайние, несомненно, входили в состав той невидимой армии, на поддержку которой могло рассчитывать восстание.

IV

Но почему же Исполнительный комитет не дал этим силам случая проявиться? Почему он не поднес горящей головни к им же заготовленным горючим матерьялам?

Не помню, кто из военных писателей, чуть ли не сам Наполеон, сказал, что хороший полководец должен быть, безусловно, лишен воображения, потому что оно ежеминутно сбивало бы его с толку; взамен этого он должен обладать сухой, точной, математической догадливостью, которая делала бы его всевидящим. Это сочетание качеств очень редко в человеческом мозгу: поэтому-то так мало великих полководцев. Еще труднее встретить его в революционных вождях, потому что самое участие в революции предполагает присутствие увлечения, энтузиазма, веры - качеств, органически связанных с развитием воображения.

Исполнительный комитет не воспользовался теми силами, которые были у него под руками, и, несомненно, обнаружил много воображения при смете сил, на которые он рассчитывал.

Пренебрегши городскими рабочими под влиянием остатков "народничества", сидевшего в партии гораздо крепче социализма, и "либералами" под влиянием западнических предрассудков, "Народная воля" осталась без надлежащей точки опоры на твердой почве.

Правда, Исполнительный комитет выступает как представитель народа, крестьянства, и действует его именем и во имя его интересов. Теоретически он был прав.

Но какую практическую поддержку могло дать крестьянство революции, направленной прежде всего против политического деспотизма, против царя? Русское да и всякое крестьянство к политике индифферентно, и монархизм свойствен деревенским массам всех наций, как поклонение идолам свойственно первобытным народам. Крестьянство - огромная стихийная сила, которой принадлежит будущее. Но стихийные причины недовольства в описываемую эпоху не успели еще произвести своего действия. Не произвели они его даже и теперь. А к идейной пропаганде крестьянство осталось глухо. Все революционное движение прошло мимо него, поверх его голов. "Народная воля" это сознавала и рассчитывала в сущности не на какую-нибудь поддержку крестьянства до или во время революции, а на его санкцию революции уже совершившейся. Совершить же революцию народовольцы предполагали, так сказать, на собственный счет при помощи тех сил, которые будут ими сорганизованы, признают их программу, подчинятся верховенству их Исполнительного комитета.

Вера в безграничную силу и расширяемость революционной организации заменила собою все.

Тут-то и возникла своеобразная идея народовольческой революции: государственный заговор, захват власти, учреждение временного правительства, созвание всенародного земского собора и затем передача временным революционным правительством власти земскому собору.

Этим обещанием сложить с себя революционную диктатуру, лишь только будет обеспечен законный порядок, народовольцы хотели успокоить общество, показав ему, что революционеры хотят служить народу, а не повелевать им; хотят развязать руки всем желающим работать на пользу народа, а не заменить самодержавную палку революционной. Что эти заявления были вполне искренни, в этом не может быть сомнения.

Когда они появились в другой форме - в письме к Александру III, - вся оппозиционная часть общества, "либералы", третируемые так свысока народовольцами, поверили им, потому что не было основания не верить. Письмо было предложением мирных условий, которые обе стороны могли добросовестно принять и соблюсти. "Дайте нам законный порядок, и мы будем действовать законными средствами", - говорили революционеры. Это было и разумно и естественно. И Александр III мог, если бы захотел, установить законный порядок тем путем, о каком говорилось в письме, потому что другого нет.

Но что возможно и естественно для правительства, установившегося и признанного массой, то было сущей фантазией в применении к революции. При всем желании общество не могло поверить народовольческой программе.

Ведь для того, чтобы прочно засесть в Петербурге и просидеть там два-три месяца, мирно наблюдая за правильностью выборов, Исполнительный комитет должен был бы "спропагандировать" и привлечь на свою сторону по меньшей мере сто или двести тысяч лучшего войска, которое стало бы под революционное знамя по первому звуку труб и оставалось верно ему без всяких дальнейших хлопот и усилий, "по долгу присяги", как обыкновенные солдаты.

Таких нелепых надежд Исполнительный комитет, очевидно, не мог питать.

Ошибка его заключалась в том, что он рассчитывал поднять Россию, или по крайней мере значительную ее часть, во имя отвлеченного конституционного принципа, который народной массе непонятен и неинтересен; во имя надежды на будущий земский собор, который величина совершенно неизвестная; во имя доверия к себе и своему бескорыстию и благородству.

Приобретя, и совершенно законно, безусловный авторитет у себя дома, в тесной революционной семье, Исполнительный комитет совершенно упустил из виду, что никакая подпольная организация, состоящая по самому существу из людей, стране абсолютно неизвестных, не может претендовать на доверие сколько-нибудь значительной массы своих сограждан.

С несколькими батальонами, вооруженными динамитными бомбами, можно прогнать дворцовый караул и овладеть дворцом. Нескольких сотен людей достаточно, чтобы овладеть главными правительственными учреждениями. Но захватить кипу министерских бланков еще не значит стать временным правительством. Власть или некоторое подобие ее могут иметь только люди, известные своей общественной деятельностью, имена которых действовали бы на умы, внушили доверие к силе и серьезности восстания.

Всякий класс имеет и теперь уже своих неофициальных представителей. Исполнительный комитет привлек Ашенбреннера, Похитонова. Но ни тот, ни другой не были представителями армии. Скобелев был таким представителем, но, согласись он примкнуть к восстанию, львиная доля власти принадлежала бы ему, а не Исполнительному комитету. Только при участии людей с такими или хоть подобными именами в земстве и городском управлении может быть составлено нечто заслуживающее названия "Временного правительства". Решатся ли такие люди слить свою судьбу с шаткой судьбой революции - вопрос, на который ответит будущее. Мы думаем, что найдутся такие, которые решатся. Это будет зависеть в значительной степени от предварительных отношений между обеими партиями. Во всяком случае, привлечь таких людей вожди восстания могут не обещаниями вести себя смирно и никакого дебоша не делать, а, напротив, производя как можно больший дебош, который сделал бы их силою.

Никакая революция не шла да и не могла идти тем сонным, регламентарным способом, какой был начертан "Народной волей".

Выборы могут быть венцом здания торжествующего восстания. Они могут наступить "на другой день" (или, скажем, месяц) после революции. Самой же революции будет не до выборов, потому что все ее силы и нервы будут напряжены в борьбе на жизнь и на смерть с ее противниками. Единственная забота и цель восстания - продержаться, усилиться и распространиться. А сделать это можно, лишь совершая на деле все то, за что масса людей может ухватиться и что она будет защищать.

Земельный вопрос - вполне назревший и самый жгучий из наших вопросов, во имя которого только и может подняться крестьянство. Этот могучий рычаг неминуемо должен быть пущен во всю свою силу, разом, повсюду, где есть возможность, и не одними декретами, а путем прямого революционного примера и призыва брать то, что принадлежит народу по праву. Только таким образом можно закрепить революцию и парализовать темную силу реакции.

За социализм у нас рабочий класс не ухватится, подпольная пропаганда не может сделать того, что лишь отчасти достигнуто в свободных странах десятками лет широкой агитации при тысячах искусных и даровитых работников. Пока у нас большинство фабричных рабочих - пришлые крестьяне-земледельцы, которые тянут к деревне, призыв к экспроприации фабрик может иметь самые плачевные последствия.

Но, если бы в том или другом месте вследствие особого искусства пропагандистов и счастливого для них стечения обстоятельств такой призыв мог иметь шансы на успех, он должен быть сделан, что бы из него ни вышло. В борьбе все приносится в жертву шансам победы. А там, по замирении, земский собор пусть "для уравнения со сверстниками" вознаграждает владельцев, как это делает государство в случае военных реквизиций.

Что касается правительственных заводов - патронных, оружейных, литейных и иных, которые имеют постоянный состав рабочих и теперь уже эксплуатируются на общественных началах, только с казенными, а не выборными распорядителями, - то передача их рабочим на артельных началах едва ли встретит затруднения, и революция не может пренебречь таким действительным средством привлечь их всей массой на свою сторону.

Рабочие же как класс могут быть подняты во имя не столь широких, но вполне понятных и близких им классовых интересов: сокращения часов работы, улучшения условии труда - и во имя гражданских прав и политической свободы, которые им дороги как горожанам и открывают им путь к дальнейшим улучшениям.

Для образованных классов, для всех сознательных противников самодержавия, для провинции, для отзывчивых иноплеменных окраин национальная автономия, областное и провинциальное самоуправление являются рычагом столь же могучим и верным, как земельный вопрос для крестьян. Как может революция откладывать его действие до отдаленного земского собора, который и вовсе не состоится, если восстание будет подавлено?

Офицеры - интеллигенция, которые пристанут или не пристанут к восстанию по общим влечениям образованных классов. Но солдаты - народ. Они имеют свои специальные классовые интересы, заключающиеся в освобождении от обязательной службы. Такой клич найдет, несомненно, отзыв в войсках. Распустив армию и приступив к немедленному вооружению народа, революция гарантирует ему наивернейшим способом все его права. Иностранного вторжения бояться нечего: с миллионами социал-демократов за спиной немцы не полезут усмирять русскую революцию. Да и кто может быть опасен государству, способному выставить девять миллионов милиции?

Итак, все те существенные пункты программы, осуществление которых "Народная воля" хочет великодушно и скромно предоставить будущему земскому собору, все это революция, раз только она вспыхнет, совершит или начнет совершать сама. Революция - ускоренный органический процесс, в котором ломка старого и созидание нового идут одновременно. Она может держаться и расти, лишь совершаясь.

Если бы тем самым людям, которые писали народовольческую программу, довелось сделаться руководителями восстания, они первые бы нарушили собственные обещания.

Уверовать в народовольческую революцию, которая, подобно Моисеевой неопалимой купине, горит, ничего не сожигая, было так же трудно, как уверовать в возможность Исполнительному комитету когда-либо "захватить власть" и стать "Временным правительством".

Вне собственно революционного, заговорщицкого мира никто в это и не уверовал.

Пожелавши успокоить общество вполне и удовлетворить всех, "Народная воля" не успокоила общества вовсе и не удовлетворила даже тех, кто стал бы на сторону определенной и ясной, хотя бы и крайней программы.

Но это было еще с полгоря. Общее сочувствие революции в среде образованных классов было настолько велико, что не могло серьезно потерпеть от неудачного литературного произведения. Горе же было в том, что сами революционеры уверовали в свою программу. Люди уж так устроены, что при страстном желании уверовать и при частом повторении одного и того же они могут уверовать решительно во что угодно. Народовольцы уверовали и в свою "легальную" революцию, и в туманное пятно мужицкого земского собора, и в открывающий к нему путь гигантский заговор, который будет расти вечно из ничего, как философский гриб, пока под его сенью не приютятся, как под библейской смоковницей, все звери земные и птицы небесные.

В течение целых двух лет величайшего революционного возбуждения "Народная воля" не предприняла решительно ничего - ни покушений, ни открытых нападений. Первые отвергались в виду последних как опасная трата сил, а последние откладывались и откладывались в видах расширения организации до невозможных размеров.

И вот плели народовольцы свой вечный заговор, который ежеминутно обрывался, и плелся снова, и снова обрывался, как та веревка из кострики, которую в народной легенде отставной солдат должен был сплести, чтобы выбраться из ада. С тою только разницей, что в сказке солдат веревку свою все-таки сплел и выбрался, а народовольцы своей веревки не сплели и остались в аду сами и не могли помочь выбраться из него своей родине.

Говорю это не в суд и осуждение и не в умаление великих заслуг людей, стоявших во главе тогдашнего движения: выбрать удачно момент, когда бросить все силы в атаку, ставя на карту решительно все, - дело величайшей трудности даже в обыкновенной открытой войне. В подпольной, где ничего не видно, это много труднее. Силы для отчаянно дерзкого нападения достаточны; можно очертя голову броситься вперед. Но завязаны переговоры с офицерами двух-трех новых частей. Через неделю они будут наши, и шансы успеха удвоятся. Кто в подобных обстоятельствах поручится, что он бы подал голос за нападение? А между тем шпионы, быть может, доделывают свою лазейку; где-нибудь в тюремной клетке зреет предательство. В течение роковой недели разражается погром, и о попытке несколько месяцев нечего и думать.

Далека от меня всякая мысль осуждать кого бы то ни было. Хочу только сказать, что эти роковые проволочки были, несомненно, в значительной степени обусловлены слишком грандиозными целями, какие ставились заговору. Обидно, тяжело подумать, какие силы погибли понапрасну, какое время было упущено и из-за чего?..

Насколько сильна и реальна теоретическая часть народовольческой программы, которая с незначительными поправками* надолго может остаться программой движения, настолько же темна, фантастична и вредна практическая часть той же программы.

* Имеем в виду второй параграф об областном самоуправлении, который нуждается в лучшей редакции. Областное (и, прибавим, местное, то есть провинциальное и уездное) самоуправление обеспечивается выборностью не только административной власти, но и законодательной, с предоставлением последней полной независимости в пределах местных дел. Что же до "самостоятельности мира" и "экономической независимости народа", то это составляет ненужное и запутывающее повторение в этом параграфе (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

Все, что может взять на себя какая бы то ни было революционная партия, это почин восстания. Не задавайся "Народная воля" фантазиями о "захвате власти" и "Временном правительстве", все за то, что такой почин был бы сделан, и движению, даже в случае неудачи, был бы дан могучий толчок вперед.

V

Что же будет дальше? Притихла ли революция и собирается с силами или же уснула непробудным сном?

Если бы уснула, то и с богом - нет ничего более разорительного для умственного достояния народа, чем революция, - да не дают ей уснуть.

Лишь только не стало Исполнительного комитета, за потрясение основ принялся сам Александр III.

Остановив на минуту революционное движение, правительство пожелало обезопасить себя и, ломая все, силится отбросить поток народной жизни назад, как возможно дальше, к эпохе Николая, а то и Екатерины II.

Что под влиянием бесшабашной и безудержной реакционной ломки последних восьми лет общее глухое недовольство страшно усилилось, об этом говорить нечего. Вместе с тем революционные программы стали проще, реальнее, утратив прежний элемент фантастичности. Некоторая часть революционной молодежи, под влиянием весьма понятного и благородного чувства к прошлому, все еще силится верить в народовольческую программу во всей ее целости. Ввиду этого мы и сочли необходимым разобрать ее. Но вообще революция, несомненно, спустилась на землю и пустила в ней корни.

Однако закрывать глаза на правду нечего: несомненно также, что по сравнению с прошлым революционное движение очень слабо. Параллельно с этим ослабели, как всегда, и более умеренные формы оппозиции: глухое чувство таится в глубине общества, не проявляясь никакими открытыми действиями.

Мы в периоде затишья.

Откуда же и как может налететь буря? Возможно ли, что революция пойдет старым, испытанным и, по-видимому, кратчайшим путем, вполне доступным силам тайных обществ: путем возбуждения революционного духа рядом покушений?

Едва ли это возможно. На исторической сцене не играют вторых представлений, да и вообще ничего не делается по заранее составленному рецепту.

Единичные покушения на личности возможны и законны как проявления революционного самосуда; в минуту восстания они неизбежны и могут принять более широкие размеры. Специальные трудности русской борьбы узаконяют самые решительные средства. Но терроризм как система отжил свой век, и воскресить его невозможно. Для этого у одних нет и не может быть прежней веры; у других нет и не может быть прежнего страха.

Новый революционный период должен начаться с того, к чему уже подходил предыдущий: с открытых восстаний и открытых действий всякого рода. Ни того, ни другого одними усилиями тайных обществ создать нельзя. Для них нужна специальная атмосфера общего возбуждения, которая может создаться лишь каким-нибудь крупным историческим событием, которое потрясло бы умы, пробудило надежду в подавленных душах, пошатнуло уверенность в силе правительства и превратило бы медленно накоплявшееся глухое недовольство в недовольство говорящее, кричащее, готовое действовать.

Таким событием может быть и внешняя война, и революция у соседей, и финансовый кризис у себя дома. Но всего вернее и решительнее - стихийное крестьянское движение, которое приближается, роковое, неотвратимое, неся с собою уже не переворот, а грозный, всеобщий катаклизм.

Русский мужик не раб и рабом никогда не был, даже в эпоху рабства. Он страшно вынослив и терпит то, чего не выдержал бы ни один народ. Но он это делает не из трусости и малодушия, а во имя своих веками выработанных и всосанных с молоком матери представлений о долге пред государственной властью. Его понятия о законности нелепы и дики, но не менее тверды, чем у любого английского фермера, и в случае нужды он умеет за них постоять, не пугаясь ни штыков, ни пушек, ни розог, ни даже виселицы. Он это доказал во время холерных беспорядков, охвативших весь юг и направленных против почему-то не полюбившихся ему больничных бараков.

Крестьянство не только самое многочисленное, но и самое сильное из сословий в России. А между тем характерная особенность теперешней реакции - это усилия во что бы то ни стало раздразнить мужика: голодом - с одной стороны, фактическим восстановлением крепостного права - с другой.

Народ бунтовал против крепостного права встарь. Теперь он и подавно не потерпит его, хотя бы старых помещиков и переименовали в земских начальников.

И с голоду он умирать не станет. У него есть свой кодекс обязанностей, из них же первая - платить подати, что он и выполняет не щадя живота. Но он считает своим неотъемлемым правом быть накормленным государством, когда его постиг неурожай. Он не вымаливает, а требует себе субсидии. Не сентиментальность, а страх вынудил правительство дать сто двадцать миллионов субсидии в 1891 году и пятьдесят - в следующем, в противность принятому решению ничего не давать.

Когда правительство давать будет не в состоянии, мужики будут брать силой. Конечно, они станут делать это царским именем, в глубоком убеждении, что царь послал им хлеб, а господа и чиновники скрыли. Но бунт остается бунтом и расшатывает "установленный порядок", какими бы легендами он ни сопровождался. Ведь и французские крестьяне, сделавшие наполовину французскую революцию, жгли замки во имя короля.

А тут еще всеобщая воинская повинность, поднявшая уровень развития солдат, рассыпавшая по ротам интеллигентных людей и сократившая до трех-четырех лет действительную службу в рядах. Две трети солдат - крестьяне, взятые года полтора-два тому назад от плуга. Уже во время прошлогодних беспорядков было несколько случаев отказа войска стрелять в крестьян. Чем чаще будут повторяться крестьянские "бунты", тем такие случаи будут неизбежнее и чаще. Войско станет опасно посылать на усмирения.

Первые серьезные и продолжительные волнения среди крестьян расстроят и парализуют правительственную силу. Они же будут сигналом к такому "оживлению" революции в центрах, с которым не справиться уже никаким диктаторам.

Горячая симпатия к народу, которая характеризует русскую интеллигенцию, внимание, с каким следят у нас за всем происходящим в деревнях, и, наконец, известные всем примеры Запада служат тому гарантией.

Невозможно определить времени этого стихийного явления, но оно приближается фатально и неизбежно, как явления космические: стомиллионный народ не может вымереть, выродиться, сойти со сцены, не сделав никакого усилия постоять за себя.

Людям, предвидящим его приближение, остается только подготовлять те кадры, которые могли бы влить в движение сознательную струю.

Лозунгом нашего времени является поэтому слово "пропаганда" - пропаганда среди интеллигенции, пропаганда среди городских рабочих, среди войска, среди крестьян, у которых уже народился свой интеллигентный класс.

Это скромная, муравьиная работа, но известно, что в экономии природы такая работа именно и дает громадные результаты, если только работников на нее поставлено много.

Их у нас всегда было много, нужно только, чтобы они не гибли преждевременно без нужды в пустой революционной толчее. Поменьше заговоров - для них время впереди; поменьше конспирации и организаций, объединений и союзов; и побольше частной инициативы и живого, непосредственного дела.

Двадцать лет не прошли даром ни для России, ни для революционеров. Не прежние люди пойдут теперь "в народ", и не то найдут они и в крестьянстве, и в обществе, и в рабочем классе. Почва для революционного сеятеля подготовлена реакцией; новые стремления назрели под влиянием тех культурных сил, которых не может устранить никакое правительство. Русский политический кризис не кончился: он развился, расширился, вступил в новую фазу, и его более или менее быстрое или отдаленное, более или менее легкое или мучительное и кровавое разрешение зависит целиком от энергии, с какой поведется эта подготовительная работа мирного времени. Стихийные силы могут лишь расшатать самодержавие и сделать возможным нападение на него. Но они только усилят болезненность разложения, если не будет в наличности сознательных сил, которые бы воспользовались этой возможностью.

Сентябрь 1893

Сергей Степняк-Кравчинский - Подпольная Россия - 03, читать текст

См. также Степняк-Кравчинский Сергей Михайлович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Россия под властью царей - 01
ПРЕДИСЛОВИЕ Россия переживает кризис, имеющий огромное значение для со...

Россия под властью царей - 02
Глава XVIII ПОСЛЕ ПРИГОВОРА Предположим, что заключенный осужден на ка...