Константин Станюкович
«В далекие края - 01»

"В далекие края - 01"

очерк

I

Когда я начал было составлять маршрут путешествия из Петербурга в страну золота и классического "Макара", где по делам мне предстояло прожить довольно продолжительное время, я мог сообразить свою поездку лишь до Урала. Дальше всякие соображения относительно времени и способов передвижения прекращались, и я находился в таком же недоумении, в каком очутился бы, собираясь посетить неизведанные места Центральной Африки. Я, правда, знал, что по некоторым сибирским рекам, названия которых еще со школьной скамьи неизгладимо врезались в память, ходят пароходы, что в последнее время и экспортация преступных элементов совершается преимущественно летом, чтобы воспользоваться водяным путем, но когда, откуда и куда ходят пароходы, в какой срок совершают рейсы, что стоит переезд на них, - вот вопросы, в ответ на которые все отечественные календари и путеводители позорно молчали, игнорируя сибирское пароходство.

Проникнуты ли наши Бедекеры убеждением, что в отдаленные места добровольных путешественников ездит слишком мало, и для них не стоит давать лишнюю страничку сведений (для невольных же туристов, которых, напротив, слишком много, существуют казенные путеводители), забывают ли они о Сибири по небрежности или просто по российской халатности, - не знаю. Но дело только в том, что несравненно легче с каким-нибудь иностранным курсбухом в руках составить точный расчет путешествия в Австралию, Китай, Калифорнию или на мыс Доброй Надежды, чем, находясь в столице империи, сообразить способы сообщения, время и стоимость экскурсии по ту сторону Уральского хребта. Месяц, полтора ли изнывать вам в дороге, где пользоваться водой, где почтовым трактом, можно ли на станциях достать какие-нибудь орудия передвижения, более гарантирующие целость ваших внутренностей, чем перекладные, - все это было облечено для меня глубочайшею тайной.

Такою же, если еще не большею, романическою тайной окутаны и сибирские города с их 30® морозами и классическими "сибирскими" пожарами. И если вы, как предусмотрительный человек, пожелали бы узнать, хотя бы в общих чертах, чего вам ждать от того или другого города, есть ли в нем, кроме присутственных мест, острога, рынка и клуба, еще и другие образчики цивилизации, - школы, гимназии, библиотеки, - то вы много потратите времени в надежде обрести нужные вам сведения.

Из суворинского календаря вы можете лишь узнать число жителей в любом городе и, разумеется, неверное, так как сибирская статистика не только наука, но и дойная корова для собирателей сведений, как и полагается в дореформенных палестинах. Вдобавок не забудьте, что в Сибири в непрерывных "бегах" числится обыкновенно до сорока тысяч человек (опять-таки по сибирской статистике), и вы поймете, как трудно усчитать, в каких городах отдыхают отряды этой вечно "бегающей" армии. Мало извлечете вы, заглянув для очистки совести и в учебники географии. Они напомнят вам, пожалуй, время вашего детства, восстановят неясный образ Ермака, укажут количество церквей, но относительно бытовых подробностей проявят ту же скупость, какую проявлял и старик Ободовский. Из разных сибирских временников и памятных книжек, составляемых губернскими статистическими комитетами частью для собственного употребления, частью для надобностей местных казенных учреждений, можно бы, пожалуй, выудить более подробные, свежие, а иногда и весьма любопытные сведения, но вы их найдете только по приезде в Сибирь, когда они явятся "горчицей после ужина", а в Петербурге, увы, вам не разыскать этих таинственных незнакомцев. Затем, в ученых путешествиях и исследованиях Сибири, у Кастрена, Палласа, Гумбольдта, Мака, Щапова, Ровинского, гг. Ядринцева и Потанина, в изданиях сибирского отдела географического общества, найдется, без сомнения, много любопытного, интересного и поучительного по всем отраслям знания, но, разумеется, в таких исследованиях и ученых монографиях не может быть тех бытовых описаний города и деревни, тех справочных, так сказать, сведений, которые именно-то и нужны обыкновенному смертному, чтобы ориентироваться на новом месте, не рискуя очутиться в положении Робинзона или щедринского генерала на необитаемом острове.

К сожалению, у нас и вообще-то мало популярных толковых описаний путешествий. Что же касается знакомства с Сибирью, то разные интересующие вас бытовые подробности приходится искать в статьях, очерках, иногда весьма недурных, разбросанных по разным изданиям. Недурна в этом отношении книга г.Ядринцева Сибирь как колония. Она дает если и не полную, то, во всяком случае, довольно характерную общую картину сибирской жизни, хотя и смотрит на Сибирь и сибиряка с некоторым, понятным, впрочем, в авторе-сибиряке, пристрастием, особенно заметным, если сопоставить отзывы этой книги с отзывами, например, Щапова и Ровинского или Шашкова. Довольно полно отражает эту будничную, так сказать, жизнь и сибирская местная печать, исполняя свое многотрудное дело не без упорной энергии и с достоинством, несмотря на всяческие противодействия, хорошо известные особенно провинциальной печати. Я говорю о Сибири и о Сибирской Газете, двух старых органах местной жизни, сумевших поддержать значение печатного слова.

Прочитывая эти маленькие еженедельные листки, вы очень часто встретите в них любопытный материал по исследованию народной сибирской жизни и, наверное, познакомитесь (до известной, конечно, степени и в известных, разумеется, пределах) со многими особенностями и чудесами дореформенных порядков в "центрах" и в захолустьях этой классической страны маленьких местных сатрапчиков в образе разных заседателей и прочих полицейских цивилизаторов, исполняющих свою известную провиденциальную миссию, допотопных ярыжек старых судов; страны богатых и прогорающих золотопромышленников, бандитов легальных - разных кулаков местного произрастания и бандитов нелегальных - рыцарей острога и каторги, бродяг и всяких скитальцев из пришлого элемента; страны "жестоких" нравов купечества с выдающимися "сибирскими американцами", биографии которых, случается, так же темны, как темна сибирская тайга и как мрачен первоначальный источник богатств этих "вчерашних" ямщиков, ставших сегодня "уважаемыми" патрициями, с мундирами, приобретенными благотворительными пожертвованиями; страны исторических казнокрадов и расхитителей на "покое"; червонных тузов и валетов не "у дел" и всякого рода артистов; страны, где и сибиряк-обыватель, и русский посельщик, и наивный бурят, и вымирающий остяк или самоед более чем где-либо чувствуют, что до господа бога действительно высоко, а какой-нибудь еле грамотный и вечно пьяный волостной писарь действительно близко.

Но подите, ищите в России сибирские газеты! Да если бы вы и знали об их существовании, то кому досуг и охота рыться в газетных листках?

Что же касается чисто справочных сведений о дороге и о разных местных условиях жизни, то их, как я сказал, нигде не найти, и вам предстоит пускаться в страну (для большинства действительно неведомую), уподобляясь колумбовым спутникам, если вы, по русскому обыкновению, за неимением печатных путеводителей, не добудете себе какого-нибудь "сведущего" человека, который избавил бы вас хотя от некоторой тягости недоумений, сообщив о подробностях путешествия, как водится, более или менее неверные сведения, с обычною готовностью русского человека ввести в заблуждение ближнего самым искренним и добродушным образом.

Само собою разумеется, что я предполагаю возможность любознательности лишь относительно тех сибирских городов, которым можно дать такое название, хотя бы и с некоторою натяжкой. Я имею, конечно, в виду пять-шесть губернских центров, где действительно водится житель и где возможно предположить способы существования, хотя бы приблизительные к человеческому, а не разные Нарымы, Сергуты, Каински, Гижиги, Вилюйки, Турухански, Верхоянски (немало еще!), одни уж географические широты которых и самые их названия (не говоря о дурных слухах) отбивают всякую любознательность, по крайней мере, со стороны человека, предпочитающего культурные условия жизни первобытной и не влюбленного в тундры и ягоду морошку.

А между тем эти географически собачьи места и на картах, и в учебниках, и в воображении наивных людей фигурируют под громким названием городов и важно значатся в списке "населенных" мест в империи. А в таких "городах", случается, и всего-то "жителя" сотня - другая, считая в том числе и команду казаков и случайного гостя, без которого немыслимо, разумеется, ни одно "собачье место". И "житель", исполняя нехитрые функции жизни первобытного человека, ухитряется даже не всегда находиться в состоянии запоя, а гость не всегда сойти с ума от тоски и не гибнуть от лишений, как бы для доказательства, что из всех земных тварей человек есть самая терпеливая и живучая, могущая приспособиться даже к какому-нибудь Средне-Колымску (припомните: "Яна, Индигирка и Колыма"), в сравнении с которым сама знаменитая Пинега, как говорят, то же, что Париж перед Тотьмой или Боровичами.

"Сведущий" человек, к которому я обратился за справками, был человек почтенный, добросовестный, считавший себя знатоком края, но, на беду мою, коренной сибиряк, к тому же давно оставивший Сибирь, а многие сибиряки, как я не раз убеждался горьким опытом, немножко гасконцы, чуть дело идет об их родине. Питая к ней "род недуга" и отличаясь местным патриотизмом в очень значительной дозе, мой сибиряк был несколько расточителен на яркие краски, когда живописал красоты сибирской природы с ее тайгами и степями, рассказывал про "нетронутость" сибирского жителя (коренного, заметьте, жителя; к пришлым, "российским", сибиряк питает недоброжелательство) и с необыкновенною нежностью вспоминал о лепешках, шаньгах и пирогах, о знаменитой сибирской нельме и "стружанине" (сырая замороженная рыба, которую сибиряки едят, настругивая тонкими стружками) с уксусом и луком.

Мрачная, безлюдная и холодная "страна Макара", какою представлялась она вам с детства, принимала в этих "сибирских" рассказах совсем иной вид - вид обаятельных, полных прелести палестин, не испорченных еще вконец изнанкой цивилизации и изобилующих всякою снедью. Если бы да только "реформы", которые сравняли бы Сибирь с Россией, а не этот классический "провиденциальный" цивилизатор, не дающий сибиряку вздохнуть, не потребовавши мзды, да не пришлый "варнак", развращающий патриархального местного жителя, то хоть бы рай! И сибирский "кулак", по словам "сибирского гасконца", куда мягче русского, да и "кулаков"-то меньше. О сибирском мужике и говорить нечего, не чета русскому; он не так забит и живет куда богаче: земли вдоволь, и знает он говядину не по одним только великим праздникам, ну, словом, там, в этих привольных местах, "вообще" лучше.

Слушая все эти подчеркивания хороших сторон (дурные рассказчик-сибиряк смягчит по мере возможности), вы начинаете удивляться собственному невежеству. Думали, что Сибирь - Сибирь и есть, а выходит если и не совсем Аркадия (едва ли в Аркадию ссылали бы преступников), то все-таки "весьма и весьма недурно", как выразился, вторя словам сибиряка, другой пропагандист этого края, знакомый правовед, один из тех ранних и милых молодых людей новейшей формации, которые, при случае, умеют с трогательною любезностью уверить, что, "собственно говоря", и на Сахалине "весьма и весьма недурно".

Молодой человек, хотя сам и не бывал в "тех" местах, но имел случай по обязанностям службы ("Ах, какая тяжелая служба!" - по обыкновению прибавил он, скромно опуская глаза) узнать о них основательно и может сказать, что против них сложилось совсем напрасное предубеждение. "Там" есть места превосходные, которые по климату не уступят хотя бы Швейцарии. Возьмите, например, Семиречье или местности подле Алтая. Хорошо и Забайкалье... Недурна и Томская губерния... Не совсем скверно и в Якутской области.

- Знаете ли, - прибавил он, вдохновляясь собственными словами, - я даже завидую вам, что дела заставляют вас оставить на некоторое время Петербург. Там, вдали от здешней сутолоки, на приволье, среди новых людей, в "ровном" климате, право, лучше! Охота, рыбная ловля какая! И наконец вам волей-неволей придется узнать настоящую жизнь, а не подделку ее, не ту, которую описывают нам, тенденциозно преувеличивая ее дурные стороны.

И, увлекаясь все более, молодой человек начал нахваливать те места даже по-французски и с такою убедительностью, что я осведомился: почему он сам не перейдет на службу в "те" места? К сожалению, он ведь не зависит от себя. Раз служить, надо "тянуть лямку", где придется... Он, так сказать, "раб обстоятельств", и наконец, прибавил он, "здесь он более полезен".

Ввиду таких приятных сообщений, я, признаться, позабыл многое, что читал и о чем слышал, и заранее восхищался перспективой приволья, ясного неба, постоянного солнца, хотя и при сильных морозах зимой, но зато почти нечувствительных при безветрии (все это сведущий человек вам обещает довольно авторитетно, так что вы и не ожидаете, что все это окажется порядочным враньем) и необыкновенно дешевой жизни. Когда мой словоохотливый сибиряк окончил описание свое "вообще", я стал допрашивать его, разумеется, детально.

Во-первых: как ехать, где сесть на пароход?

Оказалось, что от Екатеринбурга, связанного с Пермью железной дорогой, надо ехать до Тюмени на лошадях. Тарантас можно найти, проходная дорога - прелесть! Везут... но кто не знает, как по Сибири возят? Эти 300 верст будут приятным воспоминанием.

Читатель впоследствии узнает, какое "приятное" воспоминание оставили эти триста верст адской дороги, а пока приходилось только радоваться ожидающей прелести и узнать затем, что из Тюмени вы садитесь на пароход и по Таре, Тоболу, Иртышу, Оби и Томи плывете дней десять до Томска. Оттуда опять на лошадях на прииски, куда мне приходилось ехать, оставив семью в Томске.

К сожалению, мой живой путеводитель не мог сообщить, когда ходят пароходы и что стоит переезд, и посоветовал справиться об этом в Нижнем. Там, разумеется, известно. Зато очень хвалил сибирские пароходы, обещал много красивых видов и соблазнял знакомством с нельмой.

- А каков, например, город Томск?

- Превосходный. Лучший город Сибири, так сказать сибирская Москва. Вы там найдете все условия цивилизованной и притом дешевой жизни... Говядина лучшая шесть копеек... Стерлядь, осетрина, нельма дешевы... Дичь ни по чем... Ягод изобилие...

- А учебные заведения?

- Две мужские гимназии: классическая и реальная; женская гимназия, несколько школ... Скоро вот университет будет... Хорошая библиотека и книжный магазин... Театр. Недурные гостиницы...

- А как мне быть с мебелью? Не везти же ее с собой... Можно ли там найти какую-нибудь простую мебель?

В ответ презрительная усмешка.

- Что угодно найдете...

- Быть может, дорого?

- Всякая есть: и дорогая и дешевая, - успокаивает вас сведущий человек.

Но вы сделаете большой промах, если поверите, так как убедитесь горьким опытом, что в "сибирской Москве" нет ни одного мебельного магазина, и вам придется ожидать "случая", чтобы приобрести хотя письменный стол или же купить разный хлам на базаре, этом главном, общеизвестном месте Томска.

Точно такие же утешительные сведения вы получаете в ответ на вопрос о квартире. Оказывается, что квартиры очень дешевы.

- Да вот я вам скажу: за пятнадцать рублей в месяц я нанимал целый дом в шесть комнат. Правда, это было десять лет тому назад. Теперь квартиры подороже, но все-таки они дешевы.

Увы, и на этот счет вас ждет разочарование.

Наконец я, как человек, собирающийся в новые места не один, а в приятной компании нескольких "прелестных малюток", поинтересовался вопросом общественной безопасности, ибо вспомнил, что в газетах писали, будто в Томске грабежи часты, и слышал, что вообще там без револьвера по вечерам выходить на улицу небезопасно.

- Все это преувеличивают! - не без сердца возразил мой сибиряк.

- Однако и г.Ядринцев в своей книге Сибирь как колония приводит не особенно утешительные сведения насчет Томска: пятьдесят восемь краж и убийств в три месяца, по официальным данным.

- Ну, может быть... не спорю... были такие три месяца, но вообще... ничего нет особенно страшного. В маленьких городках случается, правда, иногда, что жители находятся как бы в осаде от варнаков. Ну, а в больших городах, слава богу, и полиции больше и солдаты есть. Конечно, не без того, пошаливают, а вы хорошенько запирайтесь на запор по ночам да собак хороших заведите, не лишнее, разумеется, и револьвер на случай иметь. Береженого бог бережет, так оно и безопасно... А чуть ежели что... заберутся к вам, вы - бац из револьвера... Этих мерзавцев, варнаков, жалеть нечего! - утешал сибиряк.

Но радость моя была омрачена, когда, несколько дней спустя, пришлось случайно встретиться с другим "сведущим" человеком, совершившим на своем веку немало разъездов по разным окраинам России. Начиненный более или менее утешительными сведениями, я, под впечатлением "сибирских" рассказов, начал было передавать ему свои надежды, но увидал на лице его ироническую улыбку. Сперва он слушал молча, но наконец не выдержал и стал рассказывать про Сибирь, где он прослужил года три. Он был немолод. Этот новый "сведущий" человек не особенно радостно смотрел вообще на мир божий, а на сибирский край в особенности. И, слушая этого, несколько угрюмого скептика, мне пришлось из рая, нарисованного милейшим сибиряком и любезным "рабом обстоятельств", перенестись, так сказать, прямо в самое жерло ада. Самые темные краски, казалось, были недостаточны, чтобы достойно заклеймить эту "подлейшую" трущобу. И природа, и климат, и люди, и нравы - все это в его рассказах получало мрачную окраску. Он, впрочем, жил более в Восточной Сибири, Томска не знает, проезжал только, и о нем не мог сообщить ничего положительного, но, по аналогии, хорошего ожидать и от него нечего.

- Вы, верно, наслышались от сибиряков, - продолжал он. - Это они вам так расписали... Они, в большинстве случаев, отчаянные патриоты своего отечества, "омулевые", так сказать... Нахваливают свое болото и даже своих великих людей создают... Самые образцовые между ними (хотя это и большая редкость) не свободны от такого китайского взгляда на вещи. Везде нынче, положим, не особенно сладко живется, везде дичь еще порядочная, но такой дикой, такой заскорузлой страны, как Сибирь, я не видал.

- Однако вы уж чересчур мрачными красками разрисовали сибирскую жизнь, - возразил я, когда мой сведущий человек в достаточной степени напугал меня.

- Мрачными?.. А вот сами увидите, какова эта жизнь для человека, не способного с утра и до вечера душить водку. Главное, - продолжал он, - запасайтесь-ка терпением и персидским порошком; это необходимейшие вещи и в дороге и на месте... Да не забудьте купить здесь самые высокие калоши, какие только найдете, а то, еще лучше, закажите, чтобы в сибирских городах ходить по улицам... Грязь везде такая, что потонуть можно! - заключил свои неутешительные напутствия этот бывалый скиталец по разным окраинам необъятного отечества.

Несколько сбитый с толку такими противоречивыми отзывами, я, однако, последовал совету "сведущего" человека пессимистического характера, запасся персидским порошком и высокими калошами, и в начале лета мы тронулись из Петербурга в дальние края.

Терпением запасаться не приходилось. Этим похвальным качеством всякий русский человек наделен, слава богу, в достаточной мере, - в такой достаточной, что мог бы, не погрешая против истины, повторить чичиковские слова генералу Бетрищеву: "Терпением, можно сказать, повит и спеленат, будучи, так сказать, одно олицетворенное терпение, ваше превосходительство!"

II

По России, как известно, редко путешествуют, а чаще ездят, сожалея о пароходах на железной дороге и о железных дорогах на пароходе. Нечего и говорить, что эти длинные переезды особенно затруднительны, когда приходится ехать с детьми, не рассчитывая на отдельные купе в первом классе. Я этим не хочу чернить ни наших железных дорог, ни пароходов. Кто путешествовал по Европе, хорошо знает, что наши вагоны гораздо просторнее и удобнее, например, французских, австрийских и итальянских, в которых буржуазное скаредство отводит пассажиру как раз столько места, сколько необходимо человеку, чтобы он, не шевелясь и не протягивая ног, мог не задохнуться от тесноты.

Но при всех этих неудобствах путешествие по европейским железным дорогам не сопряжено с тем нервным напряжением, в каком вы постоянно находитесь на наших (особенно путешествуя с дамами и детьми), если заблаговременно не вступили в интимное соглашение с обер-кондуктором насчет "местечка" или не имеете возможности, в качестве особы, занимать целый вагон.

Там, в Европе, вы просто едете, а у нас вы, так сказать, совершаете нечто вроде военной экспедиции, сопряженной со всевозможным" случайностями и "историями", предвидеть которые так же трудно, как трудно не иметь их, хотя бы вы и обладали воловьими нервами и русским терпением.

В каком бы классе вы ни ехали по Европе, вы чувствуете себя среди граждан, тонко понимающих значение общественности. Вам не придется воевать из-за места, так как каждый понимает, что нельзя человеку занимать два или три, когда у другого нет никакого, из-за открытых окон с обеих сторон, из-за курения в некурильных вагонах и т.п. Все это мелочи, но мелочи, отравляющие путешествие и характерно отмечающие культурную разницу между публикой, особенно по мере удаления из Петербурга.

Среди нашей, так называемой, культурной публики, в вагонах первого и второго классов, вы зачастую можете наблюдать и этот недостаток знания азбуки общественности: невнимание к интересам другого, желание во что бы то ни стало обойти самые элементарные правила общежития, захватить себе два, три места, войти в пререкания, лгать самым наглым образом, говоря, что места заняты, и еще посмеиваться, глядя, как какой-нибудь пассажир или какая-нибудь пассажирка, словно обезумевшие, носятся из вагона в вагон, вотще обращаясь к ближним с вопросами о свободном месте, пока наконец не явится обер-кондуктор и после обычного пререкания не водворит нового пришельца на месте, рядом с ворчащим и негодующим соседом.

Обычные вагонные сцены грубости нравов и отсутствия всякого чувства альтруизма среди большинства культурных путешественников разнообразятся еще зрелищем неожиданных метаморфоз, мгновенно превращающих, точно на гуттаперчевой кукле, выражения этих непреклонных и геморроидальных лиц петербургских путешествующих чиновников или рыхлых, более добродушных физиономий провинциалов в выражение трогательного собачьего умиления и преданности, если вдруг среди пассажиров появится в вагоне какая-нибудь известная "особа" или, среди разговора, обнаружится как-нибудь инкогнито какого-нибудь известного лица. При таких случаях русский гражданин не умеет даже соблюсти постепенности перехода от непреклонности к умилению и, как бы опровергая теорию Дарвина, как-то мгновенно из человека превращается в собаку, да еще виноватую.

В вагонах третьего класса, среди серого пассажира, вы чувствуете себя как-то нравственно спокойнее, но продолжительное путешествие в третьем классе, особенно летом, когда вагоны набиты битком, требует некоторого мужества и привычки к тому специфическому запаху, который жаркою летнею ночью делает пребывание в душном вагоне несколько похожим на сиденье в помойной яме. Зато там, по крайней мере, вам не придется воевать из-за мест и ждать каких-нибудь историй с соседями. Там, напротив, чувство общественности инстинктивно развито гораздо более, там всегда готовы потесниться, даже слишком потесниться, если у вас фуражка с кокардой, и боятся каких-нибудь историй с тою приниженною боязливостью серого человека, которая особенно ярко бросается в глаза в вагонах и на пароходах, и чем дальше от столиц, тем больше, так сказать, нагляднее.

Он, этот "серый" пассажир, точно чувствует себя виноватым уже за то, что за свои деньги занимает место, и редко протестует, если ему прикажут "маленько потесниться": вместо лавки, приткнуться как-нибудь в проходе или скорчиться на полу, и валяться на палубе в невозможной тесноте с кучей детей, которым грозит ежеминутная опасность быть придавленными в ночной темноте.

Этою безответностью, этим уменьем безропотно приспособиться к такому положению, которое любому иностранному крестьянину или рабочему показалось бы невозможным нарушением его права, пользуются, и широко пользуются, на железных дорогах и в особенности на волжских и сибирских пароходах. Вагоны и палубы зачастую набиваются живыми людьми, словно сельдями в бочках. Никто не находит возмутительной такую эксплуатацию. Никто из бесчисленного штата надзирающих не обращает внимания на такое нарушение права, хотя подобное скучивание людей и влечет за собой нередко болезни и смертность (особенно детей), как это и случается на сибирских пароходах, перевозящих переселенцев.

Если вы рискнете заметить о таком отношении к пассажиру, заплатившему деньги, какому-нибудь железнодорожному или пароходному начальству, то оно, разумеется, не только не обратит внимания на ваше замечание, но еще пренаивно выпучит глаза, спрашивая: "какое вам до этого дело?"

Такой именно вопрос и задал обер-кондуктор, когда на одной из станций между Петербургом и Москвой какой-то господин, скромно одетый, обратил внимание обер-кондуктора на то, что в двух вагонах третьего класса не хватает людям мест, что пассажиры сидят по трое на лавках, а некоторые принуждены стоять, и настойчиво просил дать им места.

- Да ведь пассажиры не жалуются.

- Но нельзя же так обращаться с людьми! - настаивал пассажир.

Слово за слово, и началась одна из обычных сцен, окончившаяся, впрочем, благодаря настойчивости протестанта и благоразумию травленого обер-кондуктора тем, что пустой задний вагон был открыт, и туда рассадили пассажиров, не имевших мест, преимущественно крестьян, возвращавшихся из Петербурга по деревням на полевые работы.

Что обер-кондуктор наивно удивился вмешательству постороннего человека, вступившегося за интересы людей, которые сами не протестовали в защиту их, в этом, конечно, нет ничего удивительного; но удивительнее было то, что среди кучки людей (и все из чистой публики), слушавшей это объяснение, никто не поддержал протестовавшего господина, и когда он обратился к стоявшим поблизости, как бы ища поддержки, то каждый отворачивался и уходил, выказывая отсутствие общественного чувства теми равнодушием и боязливою осторожностью вступиться в защиту ближнего, которые так часто проявляются при разных публичных случаях насилия и обиды слабого человека, несравненно более возмутительных, чем только что рассказанный.

Но любопытная черточка, и характерная черточка, присущая, как кажется, специально славянской натуре: многие из этих же самых людей, равнодушно отворачивавшихся, когда к ним обращались за поддержкой, по окончании этой "истории", возвратившись в вагон, хвалили вступившегося господина, находя образ действия его похвальным, громко бранили железнодорожные порядки и менее громко прохаживались насчет порядков "вообще". Но, случись с этим самым господином какая-нибудь неприятность за его "похвальное" вмешательство, можно держать пари сто против одного, что ни один из этих сочувствующих не пошевелил бы пальцем. В этом самом обыкновенном дорожном происшествии, как в малой капле воды, отразились общий характер и склад русского культурного человека, объясняющие многие явления современной жизни. И чем далее вы удаляетесь из Петербурга, тем чаще приходится вам наблюдать подобные "истории", встречаясь с еще большим равнодушием и большею боязнью путаться не в свое "дело", но зато слушая иногда ламентации случайных спутников, несравненно более экспансивные и менее осторожные, чем те, которые приходится слышать среди пассажиров Николаевской дороги, особенно среди петербуржцев, привыкших путешествовать с молчаливою сдержанностью и тою, чисто чиновничьей, брезгливостью в дорожных знакомствах, благодаря которым можно сразу отличить кровного петербуржца не по одному только бескровному лицу и кургузому пиджаку, обтянутым штанам и ботинкам с китайскими носками.

По мере удаления из Петербурга на восток увеличиваются в прямой пропорции и различные путевые неудобства и неожиданные приключения, и чувствуется все большая и большая потребность в терпении и персидском порошке. Путешествие принимает все более и более патриархальный характер, несколько напоминающий путешествие по девственным странам. Поезда двигаются медленнее и опаздывают чаще; часы отхода и прибытия пароходов находятся в большей связи с вдохновением и с милостью господней, чем с печатным расписанием. Поездная прислуга теряет свой столичный вид, казарменную вежливость и расторопность, принимая все более и более облик "мальчика без штанов" и обделывая с меньшей опаской свои маленькие гешефтики. Пароходные капитаны, в большинстве случаев попадающие в моряки по воле судеб и неокончания нигде курса, имеют вид добрых малых, старающихся задобрить гостей-пассажиров (разумеется, классных).

Приноравливаясь к местным нравам, они всегда готовы "закусить и выпить" с тем или другим охотником-пассажиром, чтобы скоротать однообразие плавания, и не прочь в часы вдохновения устроить иногда импровизированную гонку с каким-нибудь пароходом другой компании, к ужасу всех трезвых пассажиров (ведут, собственно говоря, пароход лоцманы; на долю капитана выпадает, главным образом, представительство и выпивка). Все чаще и чаще мелькают на головах чиновничьи фуражки с кокардой, заменяя собой шляпы и котелки. Чем больше вы подвигаетесь, тем более убеждаетесь, что гоголевские персонажи еще не исчезли, и вам предстоит видеть всю их серию; но предпочтительно, однако, объявляются классические Держиморды, иногда не стесняющиеся даже и в публике показывать при случае "господам земледельцам" свои подчас страшенные длани.

Наблюдая в натуре то, о чем у вас давно составилось лишь теоретическое представление, вы начинаете сознавать не одним только умом, но и всем существом своим, что этот маленький "исполнитель", крошечное звено в общей бесконечной цепи, с таким пренебрежением третируемый в столицах, где он мелькает изредка в передних в образе скромнейшего, безответнейшего ничтожества, где-нибудь в глухом месте действительно может иногда играть роль какого-то "фатума", от которого иной раз обывателю становится несколько тесно жить на божьем свете. Побеседовав с таким джентльменом в дороге по душе (русский человек любит подобные беседы за закуской), вы скоро сообразите, что от его доброй воли, ума и сообразительности непосредственно иной раз зависят спокойствие и благополучие многих человеческих жизней, и вам станут понятны все эти однообразные "обывательские" рассказы и анекдоты, которыми обыкновенно коротаются долгие дни пароходного плавания, если не составился винт.

В ответ на ваше замечание (если вы сделаете таковое), что закон, слава богу, существует не только для столиц, но и для всей империи, и что права жаловаться, по крайней мере, не лишен никто, вы по большей части сперва услышите веселые замечания насчет "кукушки и ястреба" и затем резоны:

- Бесспорно, местное начальство сменит нерадивого подчиненного, если узнает, что он не оправдал доверия, но (без этих "но", как известно, у нас не кончается ни один разговор)... но, во-первых, "мужик" не всегда рискнет жаловаться, во-вторых, предположим, что пожаловался, и что жалобе дан ход - откуда, из какой Аркадии вы найдете другого "исполнителя", который бы "честно и благородно" исполнял свои начальственные функции? Обычный контингент - рассадник всех этих "мелких сошек", имеющих непосредственное отношение к мужику - представляет весьма ограниченный выбор (особенно в провинции), смущающий даже нередко самих выбирающих. Увы, и они жалуются в пустое пространство на недостаток людей, которые бы умели исполнить волю пославшего с чувством, с толком, с расстановкой и, получая в год шестьсот рублей, не старались бы проживать втрое.

Эти столь знакомые и надоевшие жалобы на недостаток людей увеличиваются к востоку с таким "crescendo", что вам начинает казаться, что чем дальше, тем реже будет попадаться "человек" и наконец, чего доброго, совсем исчезнет из обращения. Все будто сговорились. Везде, начиная со столиц и кончая захолустьями, теперь ищут "человека", ищут и, к удивлению, не всегда находят, словно бы и в самом деле он провалился куда-то в преисподнюю и не подает голоса, несмотря ни на какие призывы передовых статей, выкрикивающих: "объявись, человек!"

Было бы несправедливостью утверждать, что словоохотливый обыватель претендует лишь на недостаток одного какого-нибудь специального "вида" человека. При случае он не менее костит и своего избранника-земца и городского представителя, причем чаще всего жалуется не на учреждения, не на самый принцип, а на его применение. И сейчас же, в подтверждение, расскажет, как такой-то голова в таком-то захолустном городе "слопал" городскую землю, такой-то член "всучил" городу свой развалившийся дом, там "потревожили" банк и пр. и пр., - словом, повторит одну из тех бесчисленных историй, часть которых попадает на газетные столбцы в кратком извлечении: "украли", "разграбили".

С изменением долготы изменяются и типы "купца", "купеческого сына" и героя новейшего времени - кулака, являясь все более и более в натуральном виде, без того столичного соуса, который придает им некоторый лоск и своеобразную повадку. Вы встретите больше "откровенности", большую примитивность в приемах и костюме. И грабят, и безобразничают, и пьянствуют, так сказать, нараспашку, еще не просветясь насчет "святости" капиталистического строя и не всегда вводя в обиход разговора "жалких" слов об "основах" и т.п., а просто "рвут", где можно, и делу конец. "Пассажир" вообще встречается все более и более невзыскательный, покладистый и любопытный, первым делом осведомляющийся: "кто вы такие будете?" и расспрашивающий о Петербурге с некоторым чувством страха и благоговения, что однако не мешает питать к нему и долю недоброжелательства за то, что он слишком много сочиняет бумаг, а не знает совсем провинции и относится к ней свысока. И "дама" попадается не та, какую вы видели до Москвы и первое время за Москвой. Общий вид другой. Лица более рыхлые, румяные, сонные и "уравновешенные". Знакомый вам "нервный" тип русской интеллигентной женщины, к которому привык глаз в Петербурге, в дороге попадается все реже и реже, заменяясь пестрыми костюмами и разбитными, с претензиями на светскость, манерами провинциальных "чиновниц", цивилизованных купеческих дочек, или ветхозаветными платками молчаливых и степенных купчих "старого обычая", выскочивших как будто на палубу парохода прямо из пьес Островского. Дамские беседы все более и более принимают характер допроса, сплетни и кулинарных откровений, так что, проведя час-другой в разговоре с одной из таких дам, вы не только будете основательно допрошены о ваших родных до четвертого колена, но, в свою очередь, будете посвящены в "подноготную" родного "гнезда" рассказчицы и научитесь приготовлять соленья и маринады из разных ягод, обилием которых в Сибири вас утешает прекрасный пол. "Урядник" встречается более чумазый и юркости в нем как будто меньше, а "полицейский" на пристанях и совсем с виду богом обиженный. Пассажир-мужик теряет тот столичный, ернический вид, который заметен в возвращающихся домой питерцах, и за Москвой "сереет". С Нижнего вы уже встречаетесь с массой переселенцев, направляющихся из разных концов России на привольные землей места далекого края, а из Тюмени плывете, имея на буксире арестантскую баржу, в которой скучена партия человек в семьсот будущих невольных жителей отдаленных и не столь отдаленных мест Сибири, плывущих на каторгу, поселение или в административную ссылку.

"Варнак", как называют ссыльных сибиряки, не оставляет уже вас ни на минуту, как только вы перевалили Урал. О нем говорят ямщики, его презирают и боятся, им наполнены уголовные летописи сибирских газет, вы его видите пробирающимся около большого тракта. И вы невольно запасетесь револьвером где-нибудь в попутном городе, если только не запаслись им раньше. Но только едва ли придется им воспользоваться. Не так страшен "варнак", как о нем говорят и как впоследствии узнает читатель из дальнейших очерков путешествия.

III

Более или менее основательное знакомство с пыткой езды по убийственным мостовым, нечистоплотностью гостиниц и железнодорожных станций, не особенно приятно ласкающими обоняние ароматами грязных улиц (так называемый путешественниками-иностранцами "русский дух"), и вообще с теми патриархальными картинками нравов и порядков, которые придают известный "couleur local" отечественной самобытности, начинается уже с самого "сердца России".

Голова ее - Петербург - недаром "тонкая штучка" в глазах провинции. Он более ловок и хитер, к тому же и более на виду у Европы, перед которой, что там ни говори "патриоты своего отечества", а все же нет-нет да и станет вдруг совестно. И он умеет под наружным лоском чистоты и порядка скрыть от глаз свои недочеты и санитарные непристойности и показать товар лицом, встречая путешественника красивыми вокзалами, Невским проспектом и электрическим освещением, сравнительно чистыми гостиницами и молодцеватыми блюстителями порядка, так что, по сравнению с другими русскими городами, он кажется как будто и опрятным.

Матушка Москва откровеннее. Она и с казовых своих сторон, обыкновенно кидающихся в глаза приезжему, не блещет чистотой, а принимает вас, так сказать, в халате, словно бы говоря: "Вот тут я вся. Любите меня такою, какова есть, со всею моею грязью и вонью!" И первый "вестник" цивилизации, являющийся встречать русского пассажира, уже не "тот", "дрессированный" и вылощенный, что в Петербурге. И костюм на нем сидит как-то более "по-штатски", и мундирчик грязнее, и сам он не имеет петербургской внушительности и проницательности. Он добродушнее с виду, проще как-то наблюдает за порядком и не так назойливо лезет в глаза. Извозчикам, с жестянками набрасывающимся на пассажиров, точно стая собак, готовая разорвать в клочки, он внушает менее страха и обходится пятачком дешевле, хотя и водворяет между ними порядок теми же упрощенными домашними способами, что и петербургские его коллеги, т.е. поминанием родственников и, в случае безуспешности этого средства, битьем шашками плашмя по всем частям тела улепетывающего извозчика, но предпочтительно однако по "загривку".

Эти первые жанровые картинки, встречаемые путешественником, лишь только он приедет в русский город, где водится много извозчиков, отличаются от таковых же в Петербурге, разумеется, большею нестесняемостью и меньшею раздражительностью на нарушителей порядка со стороны его наглядных пропагандистов. На петербургских вокзалах и других местах скопления извозчиков "фараон", наметив чересчур строптивого нарушителя, старается вразумить его без большого скандала, не устраивая публичного зрелища, а по возможности незаметно и озираясь по сторонам, нет ли поблизости начальства, рекомендующего вежливое обхождение, и при этом пользуется, натурально, краткостью момента с возможно большею затратой энергии внушения, а в Москве и далее - ругань и "лупцовка" господ извозчиков отправляется с меньшим стеснением, но зато и с меньшим остервенением и как бы более для соблюдения служебного престижа и порядка "an und fur sich", чтобы в самом деле не подумали, что в провинции ни за чем не смотрят. Зато у московских вокзалов вы услышите самый изысканный подбор и неистощимые вариации крепких слов, а нередко зрелища более продолжительных битв. Никто, разумеется, не удивляется. Всякий привык к этим сценам "самоуправления" и только норовит скорее убраться из-под оглушительного града непечатных слов.

Когда, на другой день после суток отдыха в "первопрестольной", экипаж из номеров Ечкина, несколько смело названный артельщиком каретой, подвез нас, после часовой "встряски" по всей Москве, к вокзалу Нижегородской железной дороги и мы вошли в вокзал, то московское дезабилье выказалось во всей своей непривлекательной наготе.

В небольшом пространстве, где расположены кассы и принимается багаж, была теснота и грязь; стоял удушливый, спертый воздух. Мужики дожидались, кто сидя на полу, кто теснясь у стен, а целые кучки и вне станции. В пассажирской зале, где дожидался пассажир почище, давка была тоже порядочная.

Пассажиры сидели чуть ли не один на другом. На столах - пыль и грязь; скатерти несомнительной нечистоты, прислуга, хотя и во фраках, но, в видах эстетического чувства, было бы лучше не видать этих фраков, чтобы не иметь наглядного понятия о количестве содержимого в них и на них сала.

Оказалось, что этот тесный вокзал вдобавок еще ремонтируется (и, по обыкновению, ремонтируется в самый разгар пассажирского движения), и потому "несколько как будто и тесновато", по словам сторожа. Таким образом "пассажиру" остается изнывать в духоте и грязи в ожидании отправления. И он, этот собирательный "пассажир", изнывает с тем мрачным, молчаливым видом, с каким вообще изнывает трезвая русская публика во всех публичных местах, не претендуя ни на кого, кроме лакеев, и как будто не замечая, что с ним, с пассажиром, обходятся совсем по-свински, словно бы привычка к подобному обхождению обратилась у него во вторую натуру.

Разумеется, все эти дорожные беспорядки, вся эта станционная грязь - мелочи не только в сравнении с вечностью, но и в сравнении с другими, менее отвлеченными представлениями, но дело в том, что подобные "мелочи", находящиеся под носом и на которые со стороны мало обращают внимания, нередко отравляют не одно только путешествие, но и жизнь вообще. И отношение к этим "мелочам", с другой стороны, именно оттеняет отличительные стороны нашего характера и склада. Ведь совокупность всех этих мелочей и составляет обычную будничную жизнь русского человека.

Билеты взяты. Надо сдавать багаж. Но это, по-видимому, пустячное дело вовсе не так просто, как кажется с первого взгляда. По крайней мере я стоял минут с десять, вотще ожидая очереди, хотя она давно наступила, пока ко мне не подошел привезший нас артельщик из номеров Ечкина, бойкий, расторопный ярославец, не сделал мне нескольких таинственных знаков, подмигивая при этом плутоватым взглядом, и не сообщил конфиденциально, что нужно дать на чаек одному "человечку". Я, разумеется, не только обещал "на чаек", но и поручил бойкому артельщику, хорошо знакомому с местными порядками, дальнейшие хлопоты по сдаче багажа (так как все сторожа уже были обременены подобными же комиссиями), и минуты через две после интимного шептания артельщика с "человечком" из багажного отделения вещи мои, давно находившиеся на очереди, - не соблюдаемой, конечно, - были взвешены.

- Полностью хотите платить? - опять шепнул мой чичероне деловым тоном.

- А то как же? - удивляюсь я.

- Можно за половину-с... ежели рублик дать. Очень просто-с... Многие так делают.

- Нет, нет! - запротестовал я.

Таинственный обмен взглядов. Выкрикивается настоящий вес и выкрикивающий взглядывает на меня, как на болвана, зря бросающего деньги. Я уплачиваю деньги за багаж, "мзду" за хлопоты и на чаек за то, что "места тяжелые", и удаляюсь в пассажирскую залу отыскивать своих спутников.

Минут через пять тот же самый артельщик подходит ко мне и снова таинственно подмигивает, словно бы предлагая принять участие в какой-то новой конспирации.

- В чем дело?

Он на ухо шепчет насчет "местечка".

- Очень даже много сегодня пассажиров. Как бы не затеснили! А вы с детьми! - поясняет он все тем же конфиденциальным тоном. - Надо-с исхлопотать... Я могу, если угодно.

- Как же исхлопотать?

- А как другие-прочие... Теперь, ежели дать, примерно, двугривенный сторожу у дверей, он пропустит на "плацформу", а там уж надо обладить с "обером"... На этом поезде "загребистый" обер едет.

Такие же интимные беседы идут в зале и у других пассажиров с носильщиками. Вы видите, как тихонько выносят они вещи и как минут за пятнадцать до первого звонка, когда еще двери на платформу считаются запертыми и публику туда официально не пускают, пассажирская зала понемногу пустеет, и "пассажир", более знакомый с местными обычаями, один за другим исчезает, пробираясь с видом конспиратора разными окольными путями на платформу, в сопровождении станционного проводника. Иногда проходят прямо и в дверь. Сторож, добродушный "мальчик без штанов", лет под шестьдесят, оберегающий двери от публики, обменявшись таинственным знаком с проводником, как-то быстро и ловко приотворяет двери, в которые на глазах у публики прошмыгивает счастливец, и снова так же быстро и ловко запирает их, утешая недовольных из публики объяснением, что он пропустил "генерала", или заверяя, что "это наш служащий", и кстати, по русскому обыкновению, жалуясь на тяжесть своей обязанности сторожить двери, в которые всякому лестно шмыгнуть.

Мой опытный чичероне, удивленный отказом следовать за ним, все-таки убедил меня отдать ему несколько саквояжей и исчез, обещая "исхлопотать" места. Когда раздался первый звонок и пассажиры хлынули на платформу, толпясь в одних дверях, я пробрался вперед и, не рассчитывая на успех ярославца, пошел отыскивать места. Увы! Все вагоны второго класса уже были полны если не людьми, то вещами, и напрасно я носился из вагона в вагон, отыскивая места. Но благодетель-ярославец выручил. Он встретил меня, смущенного, и, объяснив, что давно занял места, с победоносным видом провел меня в отдельное некурильное отделение.

- Пожалуйте... как раз шесть мест... насилу исхлопотал... Спасибо оберу. Пустил! - докладывал он все тем же конфиденциальным шепотом.

Тут как-то кстати появляется и сам "обер". Он совсем не столичного вида толстенький, сытый, старенький "обер", в потертом сюртуке и белой фуражке. Он приветливо улыбается с видом радушного хозяина. На круглом выбритом лице его так и сквозят добродушие и плутоватость, того и другого в достаточном количестве, когда он оглядывает меня быстрым взглядом опытного знатока людей и их имущества.

- До Нижнего изволите ехать? - осведомляется он, переглянувшись с чичероне, словно бы спрашивая: тот ли я пассажир, о котором хлопотал ярославец?

- До Нижнего.

- Вам тут будет поспокойнее с семейством в некурильном... Чуть было и его не заняли, да я не пустил! - значительно говорил он, потупляя маленькие глазки, вроде старого "юса" из управы благочиния.

И затем продолжает не без соболезнования:

- Жаль, раньше не предупредили, я бы вам устроил попросторнее отделеньице. Было одно свободное, да я туда поместил одного господина с женой. Им и здесь бы хорошо. А вот рядом так одна генеральша целое отделение заняла. Начальник станции посадил, - с неудовольствием прибавляет "обер" и уходит, не без галантности приложив два своих жирных пальца к козырьку фуражки.

Мы размещаемся и благодарим судьбу в образе артельщика и за эти места, а словоохотливый ярославец, помогая запихивать чемоданы, не без зависти в голосе продолжает рассказывать о доходах "обера".

- Вы, господин, ему больше рубля не давайте, потому у вас сколько билетов, столько и мест. Правильно, не то что как ежели с двумя билетами да этак с дюжину детей едет. А сакчик куда прикажете? Ему самое лучшее в ноги-с! - хлопотал наш чичероне, обливаясь потом. - Теперь вот он верных полсотни в один конец слизнет.

- Как так?

- Потому здесь не порядки-с, а, можно сказать, много фальши! - возмутился вдруг ярославец, встряхивая головой. - Многие пассажиры без билетов ездят. Два рубля оберу дал и... очень просто-с. Недаром домик купил... Пять тысяч выложил. Очень доходная должность!

Наконец мы распихали вещи по местам, кое-как разместились и распрощались с нашим гением-хранителем. Вскоре поезд двинулся. На первой станции у открытого окна нашего вагона появилась пожилая, претенциозно одетая дама - генеральша-помещица, едущая на лето в свое имение, как поспешила она оповестить меня, восторгаясь моими детками, посылая им воздушные поцелуи и стараясь придать своему, заплывшему жирком, лицу то игриво-умильное выражение, которым обыкновенно стараются (и напрасно) тронуть детей.

Подействовав на мои родительские чувства, генеральша считает себя вправе дать большую волю приливу праздного любопытства, т.е. спросить: далеко ли я еду, куда именно и зачем еду, и принялась жаловаться на этот "невозможный курс", помешавший ей ехать за границу, прибавляя к этому, уже по-французски и с серьезным видом, что "вообще нынче как-то все идет не так, как бы следовало". Ее дочь живет в Гиере. Генеральша провела прошлую зиму у нее в Гиере. Какое прелестное место Гиер! И как недорого относительно можно устроиться в Гиере! Бывал ли я в Гиере? Она зимой опять поедет в Гиер... А муж ее служит в Москве, но теперь по делам службы в Петербурге. Старший сын в гвардии, а второй...

Свисток мешает дальнейшей ее болтовне, но на следующей станции, когда я выхожу покурить, она досказывает, что второй сын - товарищ прокурора и "хорошо идет", но что "бедному мальчику" слишком много работы со всеми этими... "нынешними делами".

И генеральша вздыхает, не то от жары, не то от сожаления к "бедному мальчику", не то от сокрушения из-за "нынешних дел" и имеет, по-видимому, твердое намерение сделать из меня тоже бедного страдальца, который бы выслушивал ее болтовню, подавая по временам реплики. Но так как я затем ловко избегаю попадаться ей на глаза, избрав другое место для курения, а наши "прелестные детки" тоже остерегаются высовываться из окна во время остановок на бесчисленных маленьких станциях и полустанциях, чтобы не видеть ее умильного выражения и не слышать трогательного сюсюканья, то изнывающая от жары и скуки генеральша во время остановок донимает кондуктора вопросами: когда следующая станция, и отчего нет сельтерской воды?

Наконец и Петушки. Поезд стоит двадцать минут.

Проголодавшаяся публика бросилась из вагонов в буфет, наводнила сразу маленькую комнату пассажирской залы и набросилась на яства. За небольшим столом немногие успевают занять себе место. Пассажиров много, а помещения на вокзалах Нижегородской дороги крошечные, словно бы строители не рассчитывали на пассажиров. Мест не хватает. Теснота и шум. Всякий норовит пробраться к расставленным посредине стола яствам, в надежде раздобыть себе съестного, теснясь и толкая друг друга. Лица принимают какие-то злые выражения голодных животных. Повар в чистом колпаке, но грязной куртке, едва успевает отпускать кушанья и резать осетрину, накладывая и пришлепывая куски ее грязными руками, нимало не стесняясь возбудить брезгливость и точно сознавая, что всякие церемонии излишни. Два лакея, обливаясь потом и соусом с тарелок и придерживая на ходу куски на тарелках мокрыми пальцами в нитяных перчатках, мечутся, как угорелые кошки, то сюда, то туда, не зная, на чей крик броситься, и не имея никакой физической возможности удовлетворить требованиям всех сидящих за столом. Они совсем ошалели, что помогает им обсчитывать и делать внезапно такие же невинно-удивленные лица, какие делают плохие актрисы в ролях ingenue, когда какой-нибудь аккуратный пассажир, подведя итог, находит большую разницу. Через пять минут все блюда опустошены, и повару нечего пришлепывать своими руками. Ни мяса, ни рыбы, ни пирожков! Всего было заготовлено, очевидно, мало, и все было съедено. Шум и ругань на лакеев увеличиваются. Публика, неудовлетворенная в своих утробных потребностях, на этот раз склонна к выражению протеста.

- Это черт знает что такое! Невозможные порядки на этой дороге. Морят голодом!

Кто-то из пассажиров, побойчее и, вероятно, поголоднее, жалуется начальнику станции, смиренному и невозмутимому на вид господину с благообразным лицом, который тихо и как-то необыкновенно приветливо старается успокоить протестанта и вообще прекратить "неприятность".

- Буфетчик никак не рассчитывал, что будет столько пассажиров. Обыкновенно в это время ездит мало народа, и провизию хоть бросай. А время теплое... провизия портится, - говорил станционный дипломат, ловко отводя протестанта к бутербродам.

И протестант и другие неудовлетворенные набрасываются на бутерброды и "душат" водку. Начальник станции тем временем исчезает. Революция подавлена в самом начале.

Лоснящееся, озабоченное толстое лицо борова-буфетчика принимает выражение скорби. "Ах, если бы я знал, что столько народу... Ах, господи!.. Я, слава богу, понимаю и стараюсь заслужить перед публикой... Одной аренды триста рублей плачу. Мне же выгода!" - говорит он нежным тенорком, наливая рюмки и едва успевая принимать деньги и сдавать сдачу, несмотря на помощь сухопарой дамы, с зоркостью ястреба озирающей из-за стойки залу и преимущественно лакеев, получающих деньги.

Моя генеральша тоже недовольна. Она только что, жадно причмокивая, обсосала крылышко цыпленка, и глаза ее еще горели плотоядным огоньком, а тут лакей вдруг докладывает, что, кроме бульона, ничего больше нет.

- Как нет?

- Все вышло.

Она свирепеет. Заметив меня, она разражается негодованием на главное общество российских железных дорог. Но я уклоняюсь от дальнейших излияний и скрываюсь в толпе. Она уже утихла и идет к вагонам в мирном настроении.

Только в курильном вагоне, куда я пересел на ночь, еще долго "скрипел" какой-то высохший и вылизанный господин в модном дорожном костюме, обращаясь к плотному своему соседу. Он, вообразите, не мог добиться осетрины! От осетрины дело скоро дошло и до других предметов. Сухопарый изливал уже желчь вообще на "провинцию" и ее бездеятельность. Он ехал из Петербурга, этот геморроидальный департаментский страдалец, ревизовать что-то и кстати попить кумыс, и все доказывал земцу-соседу, что провинция не прониклась идеями Петербурга. Он было начал излагать свои идеи, но излагал их с такою заунывною гладкостью хорошо написанного отношения, что я скоро заснул и проснулся, когда поезд подъезжал к Нижнему.

IV

Хотя кондуктор и объявил, что поезд пришел в Нижний, но вы сделаете большую оплошность, если, поверив ему на слово, вообразите, по выходе из вагона, что в самом деле находитесь в Нижнем. До Нижнего еще далеконько. Предстоит свершить целое путешествие: сперва доехать до реки, переправиться на пароходе, снова сесть на извозчика, подняться версты две в гору, и только тогда вы будете в Нижнем. Можно, впрочем, и избежать последней пытки, т.е. не подниматься по скверной дороге в город, а приютиться до отхода парохода в одной из гостиниц, расположенных внизу, под горой. Вы не увидите, правда, города, зато пароходные "конторки" рукой подать, и, вдобавок, из окон гостиницы можете любоваться действительно красивым видом широкой, разлившейся реки - этой "поилицы и кормилицы" биржевых тузов, коммерсантов, пароходчиков, грузовщиков, промышленников, комиссионеров - словом, кого хотите, за исключением лишь тех, кто дал ей такое ласковое прозвище в те давно прошедшие времена, когда еще река действительно поила и кормила бежавший на Волгу народ.

Все эти путевые мытарства, особенно неудобные, если путешественник не догадается оставить тяжелый багаж на станции с тем, чтобы поручить прием его пароходу, на котором придется следовать далее, обязательны по случаю половодья. Река не вошла еще в свои берега, и наплавной мост не наведен. Нижний, щеголяющий миллионными оборотами своей ярмарки, до сих пор обходится без постоянного моста, хотя и давно говорят о нем, имея на совести немало несчастий с людьми во время переправ в бурную погоду, при ледоходе весной и в заморозки.

Разумеется, не эта причина заставляет представителей ярмарочного купечества мечтать о постоянном мосте, а другая, более могущественная и более им понятная, - интересы торговли. Подозревать их в альтруистических заботах было бы просто несправедливо. Жизнь людская и вообще-то не особенно ценится в нашем отечестве, и здесь, на Волге, можно наглядно убедиться в этом, пройдясь по пристаням и наслушавшись общеизвестных, давно набивших оскомину рассказов о том, в какой грубой форме эксплуатируется ближний и, что еще ужаснее, не всегда понимающий (редко, по крайней мере), как он жалок и беспомощен, и почему именно беспомощен, несмотря на свои классические добродетели: нечеловеческую выносливость и терпение, граничащее подчас с покорностью животного.

Славное майское утро с теплым низовым ветерком действует оживляющим образом после бессонной ночи. Обгоняя пассажиров-пешеходов с котомками за плечами и возы с кладью, мы проезжаем среди невзрачных построек, мимо запертых лавок и амбаров мертвого Кунавина, и минут через двадцать достигаем берега, где стоит пароход с паромом и толпится народ.

У крутого, грязного спуска к парому - знакомая, родная картинка: телеги, возы, люди и лошади смешались в живописном беспорядке, напоминающем отчасти беспорядок военного обоза во время паники, при преследовании неприятеля, и на этом небольшом пространстве, где несет отчаянною вонью не то от бочек с соленою рыбой, не то от сваленного тут же навоза, сосредоточивается главным образом тот стон ругани, который характеризует оживление бойких русских мест. Ругают друг друга и по-русски и по-татарски, ругают лошадей, ругают для красного словца и среди этой ругани занимают места на пароме. Вдруг движение остановилось. Взрыв приветствий по адресу родственников раздался со всех сторон. В чем дело? Оказалось, что упавший набок воз загородил дорогу.

Пока собираются поднять воз и, призывая всуе память родителей, рассуждают о причинах его падения, из ближнего кабака выбегает на место происшествия худенький, маленький, невзрачный блюститель благочиния в затрапезной униформе и с каким-то приливом злости, напоминающим освирепевшую собачонку, набрасывается на возчика и начинает его бить среди равнодушных зрителей этого обычного дарового спектакля, неизменно дающегося на всем протяжении русского царства. Высокий, здоровенный, скуластый татарин, который одним мановением своей геркулесовской руки мог бы отогнать тщедушного бутаря, как докучливую муху, принимает порцию ударов с наскока и град брани, словно заслуженную им дань, без малейшего протеста и своею покорностью; казалось, только увеличивает прилив распорядительной злости маленького администратора. Ему, очевидно, хочется нанести более чувствительный удар, и он прицеливается, чтобы, по возможности, повредить обывательскую физиономию и пролить кровь, но в это время раздается, в свою очередь, непечатная брань по его адресу со стороны какого-то подъехавшего господина в фуражке с кокардой, и сцена прекращается. Маленький полисмен начинает водворять порядок, то есть бесцельно суетиться около воза, но, сообразив, вероятно, что пользы от его присутствия нет никакой, исчезает в питейном доме с тою же внезапностью, с какой и появился. Атлет-татарин сконфуженно поднял свалившуюся наземь вислоухую свою шапку и, прежде чем двинуть воз, хлещет по морде свою лошадь при ироническом смехе толпы. Наконец движение возобновилось. Паром быстро заполняется телегами, возами и экипажами.

- Всегда у вас так? - спрашиваю я извозчика.

- Еще хуже бывает! - отвечает возница и не без важности прибавляет: - Провинция! Ну и народ тоже... особенно татарва.

Раздается свисток с парохода. Ругань сосредоточивается теперь на пароме. У парохода редеет толпа. Другой свисток, третий. Пароход отваливает и, прибавив ходу, с тихим шумом колес пересекает реку.

- Каков городок?! Какова Волга-красавица? - раздается на мостике, в группе пассажиров, восторженный возглас дамского ватерпруфа.

И действительно, расположенный на горе, среди куп молодой яркой зелени, сверкающий на солнце золотистыми маковками своих церквей, Нижний с реки живописен и кажется чистым, красивым городком, обещая издали, по обыкновению отечественных мест, несравненно более того, что дает в действительности.

И хваленая наша Волга, хотя и не красавица, а недурна, особенно теперь, в разливе. Зато она разочарует ожидавшего увидеть бойкую реку, оживленную движением, со снующими пароходами, с массой караванов барок. Ничего этого нет. Река почти пуста и не производит впечатления бойкого речного тракта. Чтобы видеть жизнь на реке в полном проявлении, надо, говорят, быть здесь во время ярмарки или спуститься к Астрахани. Во время ярмарки быть в Нижнем мне не доводилось, но в Астрахани я бывал. Оживление там порядочное, судов много, но это оживление покажется ничтожным тому, кто видал жизнь на бойких европейских реках. Я уже не говорю про Темзу, эту царицу рек по торговому движению, где на пространстве между Гревзендом и Лондоном пароход все время идет между двумя рядами тесно стоящих судов всевозможных форм и конструкций, среди движущихся на буксирах громадных кораблей и маленьких пароходов, снующих, как бешеные, по всем направлениям, и наконец вступает в непроходимый, как кажется, лес мачт среди внушительного гула напряженной жизни великого города торговли. И это непрерывающееся движение, и этот ряд кораблей без конца подавляют вас: чувствуя, с каким колоссальным размахом идет здесь жизнь, вы испытываете какой-то страх за личность человека, поражаясь в то же время величием его коллективного труда, и если, глядя на эту картину торговой напряженности, на эти чудовищные доки, ряд пристаней со всевозможными приспособлениями, на эти массы плывущих товаров, вспомнить вдруг о наших бойких местах, то они покажутся вам жалкою пародией, какою-то пустынною Сахарой по сравнению с тем, что вы видите.

Наш пароход пристает к пристани, вернее, к полуразвалившейся барке, обращенной в пристань. Опять такой же узкий и грязный подъем, снова те же сцены толкотни и беспорядка, тот же стон ругани, - словом, все то, что вы только что видели на том берегу, с прибавлением партии нищих, поджидавших сердобольных людей.

Коммерческая гостиница близехонька, тут же на берегу. Отправляемся туда. Грязная лестница с претензиями на щеголеватость, спертый воздух в коридоре и тот же классический коридорный, с грязною салфеткой в руках, который встречал и Павла Ивановича Чичикова. Зато комнаты получше и почище, есть электрические звонки, но воздух в номерах, надо полагать, не особенно изменился с тех пор. Скорее окна настежь. Струи свежего воздуха врываются в комнаты. Из окон чудный вид на Волгу.

Оказывается, что пароход в Пермь отходит утром, на следующий день, но когда отходят пароходы из Тюмени, об этом в гостинице узнать нельзя, расписаний сибирских рейсов не имеется. Надо ехать к пристаням, там получить необходимые сведения и кстати запастись билетами на места до Перми.

Пароходные конторки расположены по берегу, одна за другой, в недалеком расстоянии друг от друга. Подальше от других, словно бы избегая близкого соседства, стоит конторка пароходства фирмы Курбатова и Игнатова. Их пароходы ходят между Нижним и Пермью, и их же пароходы плавают по сибирским рекам между Тюменью и Томском. Кроме добровольных туристов, названная фирма, по контракту с правительством, специально перевозит и невольных путешественников в далекие края. Каждый рейс, с открытием навигации, курбатовский пароход ведет за собой специально приспособленную для узников большую арестантскую баржу, обыкновенно битком набитую. В ней, выражаясь казенным языком, "следует" иногда партия человек в семьсот. Тут и будущие жильцы каторги, и поселенцы, и ссыльные, и арестанты из привилегированных, неосторожно попавшие в объятия прокуроров, герои банков, жрецы хищений и, наконец, так называемые "политические", ссылаемые и по суду и административным порядком. Последние, равно как и арестанты из привилегированных, отделены от других.

Цена на курбатовских пароходах между Нижним и Пермью значительно ниже цен на легких пассажирских пароходах, совершающих свои рейсы без плавучего "мертвого дома" сзади, но большинство классных пассажиров, по крайней мере не имеющих особенной причины быть близко от арестантской баржи, предпочитают, разумеется, легкие пароходы. Они и ходят скорей, и не отравляют путешествия созерцанием этого мрачного спутника и подчас тяжелых сцен. Зато при путешествии по сибирским рекам выбора нет. Только курбатовские пароходы содержат более или менее правильное пассажирское сообщение по рекам Западной Сибири, и, следовательно, вам обязательно придется плыть целых десять дней неразлучно с плавучею тюрьмой сзади и видеть иногда близко невольных путешественников во время остановок на некоторых пристанях, когда баржа становится борт о борт с пароходом.

Об этом, впрочем, после, а теперь нам предстоит попасть на "конторку", против которой остановился извозчик. Это вовсе не легкое дело, и, чтобы свершить его, необходимо вооружиться немалою решительностью, рискуя при этом принять холодную ванну, ради приятных глаз гг. Игнатова и Курбатова. Сходня, положенная от берега к конторке (причем расстояние между ними было довольно значительное по случаю половодья), представляла собой весьма двусмысленный и едва ли где употребляемый, кроме отечества и еще более диких стран, путь сообщения, особенно для человека, не навострившегося ходить по двум узким доскам, перекинутым над рекой на изрядной высоте, без каких бы то ни было перил и вдобавок еще при порывистом ветре, дувшем сбоку.

Я остановился в нерешительности, предпочитая вызвать с конторки саму фирму, в лице гг. Курбатова и Игнатова, и посмотреть, как она пойдет по воздушным мосткам. Увы, голос мой был таким же безнадежно вопиющим, каким бывает голос русского обывателя, подвергнувшегося ночному нападению в провинциальном городке. Никто не откликался. Ни один из представителей фирмы не показывался. Делать было нечего. Сообразив, что в худшем случае мне предстоит лишь риск купанья, я двинулся решительно вперед по изгибавшимся под ногами доскам и благополучно добрался до конторки.

Там никого не было, кроме сладко спавшего сторожа.

- Неужели у вас нет получше сходни? - спросил я этого единственного представителя пароходной администрации, когда он окончательно проснулся и, присев на лавку, не совсем ласково взирал на виновника своего пробуждения.

- Зачем нет? Есть!

- Так отчего ж вы не кладете ее?

- Кладем, когда нужно.

- А когда нужно?

- Когда пароход отходит, тогда и кладем!

- А в остальные дни можно падать в Волгу?

Этот вопрос приводит сторожа в веселое настроение. Он усмехнулся и, оживляясь, заметил:

- Мы привычные, а из чистой публики редко-редко кто ходит сюда. Оно точно, что можно выкупаться (и опять на его добродушном лице играет улыбка). Доска положена узкая. Долго ли до греха? Я докладывал Кузьме Митричу, доверенному. "Ничего, - говорит. - Зачем хорошую сходню портить?" Да вам что требуется?

Я объяснил, что требуется, и сторож указал мне пальцем на расписание. Оказалось, что тюменский пароход отходит в ночь с воскресенья на понедельник.

- Отчего такой поздний час отхода?

- А это уж не наше дело. Такое, значит, положение.

- И отсюда ваши пароходы уходят по ночам?

- И отсюда по ночам. Сегодня на рассвете вот побежал пароход с арестантскою баржой. А вы, видно, на нашем пароходе хотели ехать? Так раньше недели опять не побежит! Вы лучше на легком. Завтра... И час не ночной, настоящий час, не то что у нас. Всю ночь вот не спал!

Хотя он раньше и объявил, что не знает, почему курбатовские пароходы отходят в такие таинственные часы, но, разговорившись, не замедлил сообщить свое мнение по этому поводу, а именно что всему "причина арестантская баржа". По ночам удобнее проводить "такого пассажира", народ известно какой. Чего его среди бела дня всем показывать? И для вольного пассажира меньше беспокойства: он и не увидит, как приведут, рассадят, замкнут голубчика и гайда! Опять же и любопытных нет. Кому ночью-то охота глазеть?

- А партия сегодня большущая была. Один генерал в ней был! - значительно прибавил словоохотливый сторож.

- Какой генерал?

- Настоящий, из Питера... Запамятовал, как звать-то его... В Сибирь засудили! Сказывали, будто за то, что какую-то банку неправильно ограбил. Только, поди, врут. Нешто за это генерала пошлют в Сибирь? Верно, за что-нибудь другое.

Я заметил, что за это иногда посылают.

- Бог его знает! - недоверчиво покачал головой сторож, закуривая папироску. - Сказывали, важный был прежде генерал... Старый такой, престарелый и одет в хорошую одежду. Ему и каютку отдельную отвели на барже. Сиди, мол, не тужи... и всякой провизии и вина с ним взято. Деньги-то, видно, припрятаны. А следом за ним барышня молодая приехала с нянькой... Дочь евойная. Такая молоденькая, из себя аккуратная, только худа больно. Плачет, бедная, слезки так и текут, как стала проситься, чтобы пустили с ним на барже... Одначе не пустили. Так это она на пароход. Отдельную себе каюту в первом классе взяла с нянькой. Я вещи ей носил. Вещей много, и все фасонистые такие чемоданчики да ящички, и пахнут духом каким-то. Только принес это я последние вещи, она дает мне рубль, а сама так и заливается. "Бог милостив, говорю, сударыня, а сокрушаться грех. Иногда, говорю, и безвинно люди терпят!" Она это взглянула на меня сквозь слезы ласково так, кротко, словно малое дитя, а сама вся дрожит. "Премного, говорит, благодарна за ваши слова, - и ручку протянула, - но только не в пример было бы мне легче, ежели бы папенька безвинно принял крест!" Проворковала это она и ничком в подушку! Только головка вздрагивает. Тут нянька махнула сердито рукой на меня, чтобы уходил. Потом выбежала за водой и на ходу говорит: "Это ты, сиволапый, барышню так расстроил!" А я что? Пожалел только.

Он помолчал, сделал несколько затяжек и прибавил:

- Нянька после сказывала, что они с барышней-то этой издалека приехали. В чужой земле где-то были по той причине, что у барышни какая-то болезнь в груди. Так, значит, пользовалась теплом. Она, видишь ли, и не знала, что отец-то набедокурил, скрывали от нее, а как узнала, запросилась к отцу. Отец не допустил сперва, чтобы она ехала домой. Так она самовольно. В Москве отца-то и встретила. Да. У него и другие дочки есть, но только не такие жалостливые, как эта, меньшенькая. Нянька сказывала, что на редкость барышня. Отца-то своего, небось, пожалела! - одобрительно заключил сторож.

- Давно вы здесь сторожем?

- Я-то? Второе лето. Да ну их совсем... Уйду! - неожиданно проговорил он с сердцем. - Одна тут неприятность.

- Место худое?

- Место ничего бы, если б не эти проклятые арестанты. Тут, братец ты мой, всего насмотришься. Лучше бы и не видать. Особенно когда это бабы да дети провожают. Рев идет. Ну и ежели опять об этих самых арестантах подумать...

Он махнул рукой и умолк.

Я собрался уходить. Добрый человек предложил было проводить меня обратно, но я уже с меньшим страхом смотрел на обратное путешествие и отправился один, посоветовав сторожу еще раз доложить "Кузьме Митричу", что если он прикажет положить хорошую сходню, то избавит фирму гг. Курбатова и Игнатова от многих лишних проклятий.

- Им что... не им ходить. Известно, хозяева! - проговорил вслед сторож.

Конторка пермского пароходства, к которой подвез меня извозчик, оказалась легко доступною. Тут же стоял пароход, готовящийся к рейсу. Его мыли и чистили. Капитан, любезно показывавший мне его, с гостинодворскою бойкостью, обычной на Волге, выхвалял всевозможные удобства своего парохода и, перечисляя ряд предстоящих наслаждений, старался дать понять, что умеет при случае говорить более или менее высоким слогом.

Мой несколько прозаический вопрос относительно персидского порошка, казалось, озадачил этого щеголяющего обращением, толстого, мягкотелого и сияющего здоровьем молодого человека. Он только что, между прочим, "кстати" рассказал, какие все хорошие пассажиры были у него в последнем рейсе (генерал, два исправника и несколько богатых купцов с женами) и как они все даже жалели, что доехали до места назначения, а его вдруг спрашивают о таком низком предмете.

Выражение презрительного изумления и чего-то юпитерского засветилось в маленьких, заплывших глазках капитана, сменив любезную улыбку, не сходившую до моего злополучного вопроса с его сочных уст, и, вероятно, единственно из снисхождения к невежеству пассажира, вдобавок пассажира, собирающегося занять шесть мест, он не сразил его гордым молчанием, а отвечал не без достоинства оскорбленного величия, что "неприличный зверь", на которого я намекаю, анахронизм, по крайней мере у них на пароходах (за пароходы других хозяев он не отвечает), и что пароходная администрация, в заботах о пассажирах, не упускает из вида никаких мелочей и щедро посыпает персидским порошком каюты после каждого рейса.

- Позволительно думать, вы никогда не изволили свершать экскурсий на наших пароходах? - заключил он вопросом.

- Не свершал.

- Это и видно! - проговорил капитан, взглядывая на меня с сожалением, как на несчастного человека, до сих пор не испытавшего такого удовольствия. - Зато теперь увидите! - торжественно закончил он, пропуская меня в одну из семейных кают второго класса.

Грязь, которую я увидел, и вонь, которую обонял, по-видимому, показались чрезмерными даже и почтенному капитану волжского парохода, и он поспешил заметить:

- Каюты еще не совсем приведены в порядок и потому не производят надлежащего впечатления, но к завтрашнему дню вы их не узнаете, могу вас уверить!

Он, конечно, уверил меня, как уверил бы и вас, если бы вы спешили ехать, чтобы попасть к тюменскому пароходу, и потому я послушно отправился в агентство брать билеты до Перми.

- В котором часу отходит пароход?

- В одиннадцать! - отвечал капитан без малейшей запинки и так решительно, что даже агент, выдававший мне билеты, как-то стыдливо опустил глаза. - Насчет, отвалов мы аккуратны-с, как английский хронометр! Другие пароходы запаздывают, но мы не придерживаемся таких правил! - не без игривости прибавил капитан, придерживающийся, как оказалось, дурного правила врать пассажиру по вдохновению и решительно без всякой необходимости. - Ровно в одиннадцать! - повторил капитан, раскланиваясь не без грации.

- Быть может, разве что задержит на полчасика! - проговорил мне вслед стыдливый агент.

Ну, разумеется, "ровно в одиннадцать" наш пароход не только не отправился по назначению, а его даже и не было у пристани. Он ушел на тот берег за пассажирами с железной дороги, почему-то замешкался (хотя поезд приходит в 8 часов утра) и еще не возвращался. Пассажиры "этого берега", собравшиеся на конторке, терпеливо поджидали парохода; очевидно, более знакомые с волжскими "нравами", они считали подобное запаздывание обычным явлением. Часом раньше, часом позже... не все ли равно?

Вместо одиннадцати пароход наш наконец отвалил в исходе первого. Палуба парохода была набита пассажирами, которым предоставлялось полное право изображать собой сельдей в бочонке. Большинство такого "живого груза" составляли крестьянские семьи со множеством детей. Это все переселенцы, направлявшиеся с разных безземельных мест России на "вольные места" Сибири, преимущественно в южные округи Томской губернии и (незначительная часть) на Амур.

С этого дня мы уже не переставали видеть переселенцев. Проехавши с ними до Перми, видели их целые вагоны по Уральской железной дороге, обгоняли их между Екатеринбургом и Тюменью, плыли вместе девять дней до Томска и на пути обогнали два парохода с баржами, специально нанятыми переселенцами. Это усиливающееся в последние годы движение в страны ссылки начинается с открытия навигации и заканчивается осенью. Двигаются партии до Тюмени предпочтительно водяным путем.

Труден и скорбен бывает иногда долгий путь этих будущих колонизаторов Сибири, хотя они и пробираются не по каким-нибудь лесным дебрям или непроходимым пустыням, а передвигаются цивилизованным способом - на пароходах и баржах, на глазах у публики, иногда даже на глазах у петербургских сановников, отправляющихся из столицы вносить мир и цивилизацию в классическую страну пустопорожних мест, взятки и бесправия. Прежде чем добраться переселенцам до этого самого "пустопорожнего места", ради которого они отправляются в неведомый край, бросая свои насиженные гнезда, им предстоит перенести немало серьезных невзгод и лишений. Целые толпы народа по нескольку дней стоят лагерем под городами в ожидании парохода, не зная, куда двинуться. Тиф нередко косит этих людей.

V

Даже и днем, когда человек относительно легче переносит неудобство прессования, теснота помещения палубных пассажиров бросается в глаза и могла бы смутить иностранца, не знающего нашей поговорки, что в тесноте люди живут. На обоих пароходах, на которых довелось мне плыть (на пермском и сибирском), на небольшом пространстве, остающемся свободным между рубкой, вторым классом, складом дров, дымовою трубой, машиной и бортами, было скучено множество людей, в том числе женщин и детей, без всякого соображения о праве пассажира хотя на некоторую свободу движения (без преувеличения люди сидели один на другом) и, разумеется, без каких бы то ни было приспособлений, намекающих на удобства, исключая, впрочем, покрышки на корме, защищающей от дождя, если только он не хлещет наискось. Из пароходов, плавающих по Волге, только на американских пароходах немца Зевеке да на пароходах общества "Кавказ и Меркурий" существуют приличные помещения для палубных пассажиров, в виде удобных крытых нар для каждого пассажира. На остальных таким пассажирам предоставляются лишь узенькие скамейки по бортам и проходы на палубе. Скамейки обыкновенно занимаются пассажиром "почище", а в распоряжении "серых" остаются проходы, разные закоулки и свободные пространства под скамьями. Затем классных пассажиров берут обыкновенно по числу имеющихся на пароходе мест, а палубных, и особенно переселенцев, - "сколько влезет", и так как кулачество пароходчиков ничем не отличается от самого первобытного и варварского, то, по их мнению, "влезть" может народу много. По закону, разумеется, должно быть определено, сколько может "влезать" на каждый пароход для безопасности его плавания и для удобства пассажиров, и такой список, за подписью надлежащих лиц, должен находиться на каждом пароходе, но даются ли такие удостоверения, я не знаю, а что закон не соблюдается пароходчиками и что за этим никто не смотрит - это факт общеизвестный. Берут на пароходы гораздо более, чем "влезет".

Ночью палуба такого парохода представляет воистину жалкий вид. Вповалку, тесными рядами, имея на руках детей, валяются эти "пассажиры" нередко хуже собак, и страшно проходить в это время по палубе, так как в темноте легко наступить на человека и отдавить ручонку спящего ребенка. При ночных остановках для приема дров людям, валяющимся на палубе, приходится убираться, чтобы не быть раздавленными или ушибленными; днем не позволяют загромождать проходов и заставляют убирать подстилки, служащие постелями, проникаясь заботами о "чистоте и порядке", особенно в том случае, когда, на беду, в числе пассажиров находится какая-нибудь "особа". В заботах об удобствах особы, пароходная администрация старается "очистить" возможно большее пространство вокруг рубки первого класса, и тогда палубного пассажира сбивают совсем в невозможную кучу на корму, подальше от "большого света".

Долгий сухопутный путь в санитарном отношении оказывается удобнее переезда на пароходах. Особенно терпят дети и нередко гибнут во время пути. Из числа нескольких подобных фактов, оглашенных в печати (а сколько неоглашенных?), приведу следующий, бывший на пароходе Ермак. На этом пароходе прибыло из Тюмени в Томск 37 семейств переселенцев, у которых было 18 детей, больных скарлатиной, и, кроме того, в пути умерло трое детей. На обоих пароходах, на которых мне пришлось ехать, были больные дети в переселенческих семьях, остававшиеся, разумеется, без всякой помощи, пока кто-то из пассажиров случайно не узнал об этом и не обратил на них внимания случившегося на пароходе врача. Ходил даже слух, будто один ребенок на сибирском пароходе умер от дифтерита и был поспешно похоронен на ближайшей пристани. Пароходная администрация тщательно отрицала этот факт, чтобы не смущать "чистую" публику, тем более, что в числе последней был один важный административный "чин", ехавший на службу в Сибирь с семейством. Вообще говоря, плавание в невозможной тесноте и особенно при неблагоприятной погоде в осеннее время является отличным средством для развития заразных болезней. Именно эти болезни вместе с болезнями (желудочно-кишечными) от дурного питания господствуют между переселенцами. На такие факты, разумеется, никто не обращает внимания. Да и кому дело до переселенцев? Господа капитаны, внимательные к "хорошему" пассажиру, с которым можно закусить и выпить, и лебезящие перед пассажиром, которого, в качестве "чина", можно трепетать, обращают нуль внимания на остальных и в особенности на безответных "серых", привыкших бояться всякого начальства. Я, по крайней мере, ни разу не видал, чтобы кто-нибудь из пароходного начальства, хотя бы для вида, позаботился взглянуть, как размещаются на ночь палубные пассажиры, спросить об их удобствах и т.п. По-видимому, подобные заботы никогда не приходят никому в голову, и когда один нервный господин, из так называемых "беспокойных пассажиров" (чем дальше от столиц, тем реже встречается этот типичный русский "беспокойный пассажир"), поднял было вопрос о тесноте помещения переселенцев и возмутился, что с них берут за кипяток по пять копеек, то сияющий и щеголеватый наш капитан даже вытаращил свои маленькие глазки, очевидно, удивленный подобному вмешательству не в свое дело и едва ли понимавший, как это теснота может беспокоить палубного пассажира, да еще сиволапого.

- Помилуйте! Чем им нехорошо? - воскликнул он. - На других пароходах не так теснятся, а у нас довольно даже поместительно. У нас, с позволения сказать, на Волге всякие такие "филантропии" вовсе не известны. Никто из переселенцев не заявляет претензии, и вы только себя напрасно беспокоите пылким "воображением фантазии", - ядовито прибавил капитан.

Заметьте, что все это происходит на пассажирских пароходах (где капитан все-таки "почище"), на глазах у публики, - правда, публики в большинстве случаев равнодушной к подобным фактам и не любящей впутываться в "истории", но среди которой нет-нет да и объявится вдруг "беспокойный пассажир" с сильно развитыми альтруистическими наклонностями и подымет "историю". Что же делается на буксирных пароходах и на баржах, где, кроме переселенцев, никого нет? Там уж вовсе не церемонятся с людьми и нередко обходятся совсем варварски. Так, например, в 1883 году, в конце июня месяца, прибыла в Томск на буксированной пароходом Ерш барже Тура огромная партия переселенцев в 2500 человек, втиснутых в пространство, на котором едва бы могло поместиться 800 человек. Подвергаясь всякого рода притеснениям со стороны пароходовладельца и, главное, терпя недостаток в продовольствии, партия эта привезла с собою 80 детей, больных скарлатиною, корью, дифтеритом и кровавым поносом. На самой барже найдено 5 трупов, и в первые сутки по прибытии умерло 9 детей, а, по рассказам крестьян, во время перехода водой было еще 20 умерших. Изнуренные такими лишениями, люди, очевидно, не могут устроить себе на зиму сносные избы, а, скучиваясь в самых тесных помещениях, по нескольку семей вместе, продолжают бедствовать от недостатка пищи и от морозов. Все эти люди составляют таким образом самую благоприятную для развития заразных болезней почву.

Плохо приходится переселенцам и во время стоянок в Тюмени, в ожидании парохода. Несмотря на важность этого перевалочного пункта, там до сих пор не устроено никаких приспособлений, хотя в этом городе и есть переселенческий чиновник. "Со слезами на глазах рассказывают переселенцы об ужасах их пребывания в Тюмени. Недостаточность помещения вызвала страшную скученность. Людей валили, как скот, в сараях, в хлевах, на открытом воздухе. О различии полов никто и не помышлял; о возрастах никому не приходила мысль. В одном сарае поместили до 3000 переселенцев, между которыми была масса больных. И в такой обстановке несчастным приходилось мучиться семнадцать дней, так как пароходы их не брали. Прождав 17 дней и испугавшись поголовной смерти, они возвратили в пароходную контору обратно билеты и двинулись далее на лошадях".

Но мытарства переселенцев не кончаются и тогда, когда они после всех испытаний добираются наконец (случается, христосовым именем) до желанной "самары", как называют они Томскую губернию. Новые и немалые затруднения ждут их на этой "самаре" и особенно в Алтайском горном округе, куда главным образом и стремятся переселенцы.

VI

Мне придется коснуться некоторых подробностей земельного неустройства старожилов Алтайского округа, т.е. бывших горнозаводских крестьян и прежде переселившихся на Алтай беглых из России, чтобы читателю были понятнее причины затруднений, испытываемых на вольных землях переселенцами. Эта безурядица, продолжающаяся до сих пор и сама по себе очень характерная, как иллюстрация картины беспорядка при обилии земли, влияет и на положение переселенцев и на отношения старожилов к ним - отношения, бывающие иногда далеко не мирными. До сих пор там нередки споры из-за земельных границ между новоселами и старожилами и между теми и другими и горным ведомством. В 1881 году из-за неправильных требований лесных чинов были даже некоторые волнения среди алтайских крестьян.

Начало этой безурядицы идет не со вчерашнего дня. Крестьянская реформа отозвалась на Алтае освобождением горнозаводских крестьян от обязательного труда и устройством крестьянских учреждений, но положения о земельном устройстве крестьян и о выкупе не применены, ввиду того, что большая часть земель, занятых бывшими заводскими крестьянами и разбросанных на громадной площади, не была точно обмежевана. Некоторые из земель подверглись в 20 годах обмежеванию, но столь неудовлетворительному, планы и пояснения на планах представляли такое несходство с натурой, что подобное межевание не могло служить основанием для земельного устройства бывших горнозаводских крестьян.

На основании этих-то соображений и было постановлено: "Впредь до приведения в известность земель Алтайского горного округа предоставить крестьянам, в оном поселенным, пользование всеми усадебными, пашенными, сенокосными и другими угодьями в тех размеpax, в каких ныне угодья сии в их пользовании состоят", и за такое пользование в доход кабинета его величества взыскивалось по 6 р. оброку с каждой ревизской души.

Закон этот сперва не вызывал никаких недоразумений, хотя неравномерность земельных наделов существовала и тогда. У одних селений земли в пользовании было много, у других мало; в некоторых селениях на душу приходилось свыше 500 десятин земли, в других от 7 до 14, наконец были и такие, где надел колеблется между двумя и семью десятинами, и таким образом 6-ти рублевый оброк ложился неравномерно. Ввиду возможности пользования свободною землей на правах аренды, подобные порядки не имели существенного значения на месте до тех пор, пока земли кабинета его величества не были открыты (в 1865 году) для переселения. С тех пор границы "условного пользования" стали мало-помалу уничтожаться, а между тем никаких мер к более правильному земельному устройству алтайских крестьян не предпринималось, и земли все еще "не приведены в известность". Мало того, закон, предоставлявший алтайским крестьянам неограниченное пользование угодьями в размерах, в каких они пользовались при обнародовании положения 8 марта 1861 года, был нарушен восстановлением заведомо негодных планов 20-30 годов, на основании которых крестьян обязали пользоваться землей. Отсюда земельные споры о границах, до сих пор не прекратившиеся и разоряющие крестьян. Еще более тягостными являются стеснения тех же крестьян в пользовании лесом. Хотя в 1881 году и было разъяснено, что крестьяне могут пользоваться лесом в пределах своих наделов безусловно, а из заводских дач за пользование более ценным лесом на собственные только надобности обязаны отбывать повинности - опалку заводских дач и тушение лесных пожаров, - тем не менее ни закон, ни разъяснение его не исполнялись лесным ведомством; оно запретило крестьянам пользоваться лесом в пределах их наделов даже по неудовлетворительным планам. Взращенный и сберегаемый крестьянами лес вдруг оказался под запрещением.

"Все порубки в этих лесах, даже на мелкие хозяйственные поделки, преследовались, лес конфисковался, налагались тройные штрафы, между тем те же рощи, вследствие личных недоразумений между крестьянами и лесною стражей, отдавались на сруб и полнейшее истребление разным подрядчикам заводов. Опалка заводских лесов обращена в доходную статью низших (?) лесных чинов, которые, взимая с крестьян, назначаемых на опалку, откуп от этой тяжелой повинности, проводят опалку небрежно, не доводя таковую до конца. Всем этим весьма просто объясняется то явление, что за время существования здесь лесной стражи, в течение 10 лет, леса Алтайского округа подвергаются ежегодно сильному истреблению от пожаров, и краю грозит полное обезлесение".

Факты подобного рода, сообщаемые в официальном издании (Пам. книжка на 1844 г.), показывают, какая неурядица существует в этих "свободных землях".

Все эти неурядицы вместе с разными стеснительными формальностями по отчислению и перечислению затрудняют устройство переселенцев на новых местах и не дают возможности переселенцам скоро приобрести ту обеспеченность, которой они были лишены на родине. "Перечисления" продолжаются года. "Мы имели случай видеть людей, - говорит г.Ядринцев в своей книге Сибирь, как колония, - живущих по 12 лет и более по паспортам без перечисления, точно так же, как и людей, лет по 11 хлопочущих о перечислении и находящихся в переходном состоянии. Переселенец как бы не принадлежит ни тому, ни другому обществу, но он несет и податную тяжесть и повинность на новом месте, наконец он несет расходы по перечислению". С этою долгою, обставленною разными проволочками процедурой перечисления получается иногда, - по словам того же автора, - "комбинация самого сложного и запутанного свойства, которую не может ни разобрать канцелярия, ни распутать сама жизнь". У г.Ядринцева был, например, в руках документ, в котором "значится перечисленных в Сибирь 25 душ крестьян; взыскание на них равняется 2097 р. 33 к. Из этих 25 человек только 8 оказались в живых, а из них только один, имеющий имущество, которое и подлежало продаже".

Сколько таких мытарствующих, "не причисленных" по разным причинам переселенцев, об этом едва ли имеются точные сведения. По сделанному в 1880 году учету переселенцев в Томской губернии, - учету едва ли точному (статистика исправников - известно, какая статистика!), только в двух округах названной губернии (Бийском и Барнаульском) оказалось 3972 семейства таких непричисленных крестьян, которых существование находится в полной зависимости от снисходительности, разумеется, небескорыстной, сельских и административных властей, могущих всегда придраться за просрочку паспортов или бесписьменность. Нечего и прибавлять, как отзывается на таких переселенцах это долгое переходное состояние.

Что же касается рассказов о "быстро развивающихся", "цветущих" переселенческих колониях, вырастающих будто бы со скоростью грибов, то все подобные рассказы, по словам местных наблюдателей, - не более, как гиперболические украшения вроде "винограда" на Амуре.

Тем не менее переселенцы идут и все более идут на "самару", и если и не образуют цветущих колоний, хотя бы похожих на немецкие в Новороссийском крае, то все-таки в конце концов устраиваются экономически лучше, чем дома. По крайней мере, благодаря обилию земли, лугов и лесу, - обилию, о котором они давно забыли на родине, - можно жить без нужды, не рискуя шкурой за правильное поступление недоимок. Это-то сравнение здешнего обилия земли со скудостью ее на родине и вызывает нередко восторженные отзывы о жизни на вольных землях, особенно со стороны более ранних переселенцев. Но в последнее время устройство переселенцев в нашей "Америке" делается более затруднительным, если они не несут с собой денежного запаса, что бывает, разумеется, редко. Трудности эти, облегчить которые ничего бы не стоило при некотором, более внимательном отношении к переселенческому вопросу со стороны государства, увеличиваются по мере большего притока и обусловливаются, между прочим, еще и тем обстоятельством, что движение направляется преимущественно на Алтай и предпочтительно в один излюбленный переселенцами Бийский округ, где уже и теперь начинает чувствоваться теснота, вследствие бестолкового расселения новоселов в названном округе. По словам одного наблюдателя, посетившего многие алтайские деревни в прошлом году, уже и теперь там слышны жалобы, как бы "не сделалось тесно, как в России", и эта-то теснота является нередким источником недоразумений между старожилами и новоселами.

Прежде, когда переселения на "самару" не принимали больших размеров, переселенцам на Алтай было гораздо легче устраиваться; старожилы охотнее принимали их в свои общества и брали за приемные приговоры меньшую плату, чем теперь, когда плата за прием колеблется между 50 и 60 рублями с переселенческой семьи, не считая других расходов, обязательных для новоселов. Теперь же некоторые общества и совсем отказывают в приеме новоселов, рассчитывая, что в будущем самим старожилам понадобятся свободные теперь земли. Немалую роль играет и неопределенность земельного устройства алтайских крестьян, заставляя их бояться за будущее и косо посматривать на пришельцев, занимающих земли. Границы участков, отводимых вновь образуемым селениям переселенцев, нередко возбуждают споры, и причина их главным образом кроется в отсутствии правильного обмежевания участков.

Понятно, что расходы, необходимые для приписки к какому-нибудь обществу и для обзаведения, оказываются в первое время под силу лишь немногим переселенцам. Случается, что приезжают на "самару" и такие, что имеют даже тысячу рублей про запас, но таких "тысячников" капля в море. Громадное большинство является на место ни с чем или с самым ничтожным запасом. Таким переселенцам, прежде чем сесть на хозяйство, приходится нередко батрачить у местных крестьян, причем труд их оплачивается хлебом, лесом на постройку и частью деньгами. Нельзя сказать, судя по рассказам наблюдателей, чтобы старожилы по-братски рассчитывались с "Россией". Они не прочь закабалить при случае рабочего, и тогда переселенцу приходится жутко. Имеющие какую-нибудь возможность заняться по прибытии на место земельным трудом сразу же принимаются за дело, не стесняясь захватывать свободные земли, принадлежащие старожилам, что вызывает со стороны последних жалобы. В свою очередь, и старожилы теснят новоселов. Пустят сперва переселенцев к себе, продадут им дома, уверяя, что обзаведшийся домом легче получит приемный приговор, и затем отказывают в приеме и выживают новоселов. Дело доходит до серьезных столкновений. Переселенцы, рассчитывавшие на "перечисление" и затратившие на покупку домов последние деньги, добровольно не уходят, несмотря на приговоры о выдворении. В одной из волостей, где старожилы сперва было позволили поселиться новоселам, но, увидав значительный их наплыв, испугались "тесноты", был постановлен приговор просить исправника об удалении новоселов "ввиду упадка сельского благосостояния", и исправник предписал волостному старшине "не допускать заниматься хлебопашеством всех непричисленных переселенцев и, назначив им сроки для приискания другого места жительства, выдворить".

Были случаи, когда обострившиеся отношения доходили до того, что старожилы, желая выжить новоселов, ломали у последних печи и сносили дома. Вообще отношения между теми и другими ухудшаются по мере наплыва переселенцев, и именно в тех местах, где, как, например, в некоторых селениях Бийского округа, является страх за недостаток земли в будущем, - страх, вызванный в старожилах рассказами же новоселов о тесноте в России и о высокой арендной цене на землю. Местный наблюдатель, бывший в селе, где происходило столкновение старожилов с новоселами, и посетивший несколько алтайских деревень, рассказывал, что из бесед со стариками и из опросов многих переселенцев он вывел заключение, что вообще старожилы не прочь эксплуатировать и теснить переселенцев. Жалобы друг на друга - обыкновенная вещь. Старожилы говорят, что "российские" обманно водворяются в деревнях, самовольно выпахивают лучшие места, занимают угодья, пользуются лесом и т.п., а переселенцы, в свою очередь, утверждают, что они выпахивают "вольные" земли, втуне лежащие, что лес божий, что его, слава богу, много, не то что в России, и жалуются на старожилов, что те их "не признают": обещали принять в общество, пили водку на их счет, продали за высокую цену дома, а теперь гонят.

Основываться сразу на новых участках и таким образом избежать расходов по приемным приговорам и столкновений с старожилами не всегда возможно для обнищавших в дороге переселенцев, особенно таких, которые переселяются малыми партиями и идут по зову родственников или земляков в определенные селения. Да и вообще-то русский человек любит жаться к людям. Переселяющиеся большими партиями, в несколько десятков семейств, нередко прямо с дороги садятся на участки, занятые ходоками, и опять-таки вследствие неимения средств не скоро еще входят в силу. Тот же самый исследователь, со слов которого я уже привел некоторые факты, рассказывал, что он видел новые поселки, где переселенцы уже поселились три года. В одном из таких поселков люди все еще жили в землянках, полных сырости. Зайдя в одну из таких землянок, он нашел больную бабу и детей в рубищах. Из рассказов нескольких домохозяев видно было, что они не особенно довольны "самарой"; жаловались, что не могут никак сбиться с постройкой и наладить хозяйство; жаловались, что земля неважная, что лес и вода далеко; вообще положение этих пионеров производило тяжелое впечатление.

Ко всем этим неурядицам следует еще прибавить и жалобы на то, что вновь назначенные в Алтайском горном округе для заселения участки не особенно удобны для земледелия. Расположенные в горах и пригодные для скотоводства, они пугают обитателей равнин, и переселенцы избегают этих мест, предпочитая устраиваться на более ровных местах, хотя бы и при относительной тесноте. Об отводе "вольных земель" на Амуре и около Владивостока идут от возвращающихся переселенцев еще более безотрадные слухи; места, указываемые чиновниками, заведующими переселенческим делом, оказываются никуда не годными, и нередко амурские переселенцы, после долгих мытарств, возвращаются вконец обнищавшими назад, горько сетуя, что их обманули землями, и жалуясь на равнодушие амурских переселенческих агентов.

Константин Станюкович - В далекие края - 01, читать текст

См. также Станюкович Константин Михайлович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

В далекие края - 02
VII Даже и из этих неполных и отрывочных замечаний нетрудно вывести за...

В МУТНОЙ ВОДЕ - 01
Оригинальный роман из последних событий Глава первая БРАК НЕ ПО ЛЮБВИ ...