Иван Сергеевич Шмелёв
«СОЛНЦЕ МЕРТВЫХ - 03»

"СОЛНЦЕ МЕРТВЫХ - 03"

КОНЕЦ ПАВЛИНА

Уж и октябрь кончается - поблестело снегом на Куш-Кае. Потаяло. Зорями холодеет крепко. Рыжие горы день ото дня чернеют - там листопад в разгаре. А здесь еще золотится груша - пылают сады в закатах. Осыплются с первым ветром. Кузнечики пропадают, и моим курочкам - тройке - не разжиться на гулеве. Будем кормиться виноградными косточками, жмыхом! Его едят люди и умирают. Продают на базаре, как хлеб когда-то. За ним надо идти далеко, выпрашивать. Он горкий, кислый, и тронут грибком бродильным. Можно молоть его, можно жарить...

Когда солнце встает из моря - теперь оно забирает все правее и ходит ниже, - я смотрю в пустую Виноградную балку. Все отдала свое. Набило в нее ветрами вороха перекати-поля. Смотрю за балку: на балконе павлин уже не встречает солнце. И меня не встретит вольным дикарским криком, не размахнется... Выбрал другое место? Нет, его крика никто не слышит. Пропал Павка. Все-таки оставалось что-то от прежней жизни: грустно поглядывала она глазком павлиньим... Уже четвертый день нет Павки!.. Уходит в прошлое и калека-дачка учительницы екатеринославской - последнюю раму кто-то вырвал...

Я вспоминаю с укором тот тихий вечер, когда заголодавший Павка доверчиво пришел к пустой чашке, стукнул носом... Стучал долго. С голоду ручнеют... Теперь это всякий знает. И затихают. Так и Павка: он подошел ко мне близко-близко и посмотрел пытливо:

- Не дашь?..

Бедный Павка... Табак! чудесный табак ламбатский! Или - не табак это, а... Я ни о чем не думал. Я хищно схватил его, вдруг отыскал в себе дремавшую, от далеких предков, сноровку - ловца-зверя. Он отчаянно крикнул трубой, страхом, а я навалился на него всем телом и вдруг почувствовал ужас от этой красивой птицы, от глазастых перьев, от ее танца, раздражающего перед смертью, от пустынных, зловещих криков... Я вдруг почувствовал, что в нем роковое что-то, связанное со мной... Я давил его шелковое синее, скользкое горло, вертлявое, змеиное горло. Он боролся, драл мою грудь когтями, бил крыльями. Он был силен еще, голодный... Потом он завел глаза, затянул беловатой пленкой... Тут я его оставил. Он лежал на боку, чуть дышал и трепетал шеей. Я стоял над ним в ужасе... я дрожал... Так, должно быть, дрожат убийцы.

Слава Богу, я не убил его. Я гладил его по плюшевой головке, по коронованной головке, по атласной шейке. Я поливал на него водой, слушал сердце... Он приоткрыл глазок и посмотрел на меня... и дернулся... Ты прав, Павка... надо меня бояться. Но он был слаб и не имел сил подняться.

Мне теперь будет больно смотреть на него и стыдно. Пусть унесут его.

Его понесла славная девочка... Теперь ее нет на свете. Скольких славных теперь нет на свете! Она сказала:

- Я знаю, на базаре... татарин один богатый... Он, может быть, возьмет детям.

Я видел, как понесла его, как мотался его хвост повисший. Вот и конец павлина!

Нет, не конец еще. Он пришел, воротился, чтобы напоминать мне прошлое - и доброе, и худое. Он еще покричал мне от пустыря.

С неделю прожил он где-то на базаре, при кофейне, - все поджидал, не возьмет ли его богач-татарин. Его не взяли. Поиграли с ним татарские дети. И он вернулся на свой пустырь, к своей вилле... Как всегда, он встретил меня на заре пустынным, как будто победным криком. А хвост?! Где же твой хвост - веер, радужный хвост, с глазками?

- ...Эоу-аааа!..

Жалуется? тоскует?.. Отняли хвост татарские дети, вырвали. Мне стыдно смотреть туда, больно смотреть... Не надо ни табаку, ни... ничего не надо. Усмешка злая.

Ходил он по своему пустырю, ограбленный и забитый. И уже не поднимался ко мне через балку, не приходил и к воротам: помнил. Он кормился своим трудом, где-то, чем-то. Теперь уже совсем - ничей. Затерялся в днях черных, - кому теперь до павлина дело!

Шумит горка: обворовали Тихую Пристань! Бежит в городок Марина Семеновна, остановилась:

- Что только делается... как оголились люди! Да благородные! докторова дочка, учительница... на зорьке заявилась с каким-то да из флигеля-то хозяйского исправничью мебель поволокла! Слышу - шумят по саду, чуть свет! а это они кровать волокут! столики... Унесли! Заявлять бегу... я хранительница-то всего именья!.. Из благородного роду, и... Это, говорит, теперь все - общее! Все равно раскрадут... Все ворочу, до гвоздика!

Пришел какой-то на петушиных ногах, в обмотках, с винтовкой, тощий. Шел мимо сада, попросил напиться.

- Крадут и крадут - все. А я один на весь городишко... хожу чуть жив. Это нарошно, чтобы зарестовали! Зна-ю ихнюю моду. Только прошибутся! Не зарестоваем воров, кормить нечем. Это тебе не при Микалае! При царе-то бы у нас весь город теперь сидел! Как при царе-то баловали! Борщу давали да хлеба по два фунта! Намедни вот взяли коровореза... Пять ден просидел - не признается, а пайка ему не полагается. Слабнуть стал. Уж мы ему и ванную делали, и мусаж - не признается!

- Для чего же ванну делали?

- Махонький, что ли... не понимаете? Ну, понятно... подбодряли, чтобы только знаку не было... ну, растяжку ему делали, руки так... - показывает человек с винтовкой руками. - У нас строго, при народной власти, не забалуешь... Не признается и - на! Доктора призвали, товарищ начальник говорит: помрет человек! А тот ему: да, от голоду помрет, кормите. А товарищ начальник говорит ему, дуролому: "Вам же говорят - пайков не полагается!" И придумал: в больницу пишите лицепт! А оттуда его назад: голодной болезни не признаем! Камедь, ей-богу! На поруки и выпустили. А он взял да и помер! Вот его теперь и суди! А я что? я человек подначальный, как укажут. Черт их... глаза бы не глядели!..

Глаза бы не глядели...

Бежит сынишка Вербы с горки, кричит-машет:

- Павка-то ваш!.. на память!..

Павлин... А где же павлин?.. Что-то не слышно было последние дни его тоскливых криков, не видно было его одинокого мотанья на пустыре. Что такое - на память?

Я вижу сломанное перо с глазком, новенькое перо, осеннее, явившееся на смену. Он еще хотел жить, бедняга, своими силами хотел жить - ничей. Я вижу в руке мальчишки и серебристое - из крыла, и розовато-палевое, чудесней!

- На винограднике подобрал, под горкой. Должно быть, доктор с тычка подшиб палкой, а перья на виноградник выкинул... собаки, мол, разорвали!

Последний привет - глазок. Павка со мной простился - прислал на память. Он же был такой добрый, он так доверчиво говорил - не дашь? И отходил покорно. Мы первые с ним начинали утра... Он никогда не ушел бы - я первый его покинул. И он, одинокий, гордый, отъединился на пустыре - ничей. Теперь не будет и пустыря - ушел хозяин.

- Все к даче доктора, на тычок, ходил Павка, а у них ни крошки. Вчера у нас занимать приходили. И что-то жареным пахло, будто индюшкой. А чего им жарить?..

Доктор съел моего павлина?! Чушь какая... Не дядя ли Андрей? Он ведь недавно спрашивал...

- А у нас другой гусь пропал! Это Андрей проклятый, некому больше... Наш гусь все в их сад забирался, где у бассейна лягушки квакчут. Убью! вот подстерегу к ночи да из двустволки в зад, утятником! Меня не засудят, я мальчишка... Скажу, с курка сорвалось!

Я беру остатки моего - не моего - павлина и с тихим чувством, как нежный цветок, кладу на веранде - к усыхающему "кальвилю". Последнее из отшедших. Пустоты все больше. Дотепливается последнее. А-а, пустяки какие!..

КРУГ АДСКИЙ

Тянется из неведомого клубка нить жизни - теплится, догорает. Не таится ли в том клубке надежда? Сны мои - те же сны, нездешние. Не сны ли - моя надежда, намечающаяся нить новой, нездешней жизни?.. Туда не через Ад ли ведет дорога?.. Его не выдумали: есть Ад! Вот он и обманчивый круг его... - море, горы... - экран чудесный. Ходят по кругу дни - бесцельной, бессменной сменой. Путаются в днях люди, мечутся, ищут... выхода себе ищут. И я ищу. Кружусь по садику, по колючкам, ищу, ищу... Черное, неизбывное - со мной ходит. Не отойдет до смерти. Пусть и по смерти ходит.

Темнеет в моем саду. Молодой месяц уходит за горб горы. Почернела Кастель, идет с Бабугана ночь. Под ним огневая точка - сухая трава горит, - под будущую пшеницу?.. Не будут сеять пшеницу - последнее. Будут сеять другие, кто выживет и дождется тучной земли, тленьем набравшей силы. Не костер ли горит под Бабуганом? Не страшно ему гореть! Каждую ночь погибают под ножом, под пулей. По всей округе, по всем дорогам. А круг все узится. Везде доживают люди по пустынным дачкам, по шоссейным будкам, по хуторкам. Застрявшие дорожные сторожа и сторожихи, былые прачки, беспомощные старухи, матери с мелюзгой сыпучей. Некуда никому уйти. Пойти за горы? дотащиться до перевала и умереть неслышно? Это они могут сделать дома. А в шоссейной будке чего бояться? Изнасилуют девочку? Изнасилуют... а может и швырнут хлеба!.. Не убежишь из круга. Камню молиться, чтобы разверзлись горы и поглотили? пожгло солнцем?..

Уйти? Бросить осиротевший домик и балочку, где орех-красавец? Последнее поминание... Размечут, порубят, повырывают - сотрут следы. Я не уйду из круга.

Табак весь вышел. Курю цикорий. Кто-то еще покупает книги, но у меня и книг нет, зачем книги?! А кто-то покупает... кто-то говорил недавно про... что? Да, Большая энциклопедия!.. Когда-то и я мечтал купить Большую энциклопедию! Продавали ее "в роскошном переплете"... Купил кто-то по полфунта хлеба... за том! Кто-то еще читает Большую энциклопедию... Да, когда-то писали книги... стояли книги в роскошных переплетах, за стеклами... Теперь я вспомнил... у Юрчихи тоже стояли, "в роскошных переплетах". Она и продала за полфунта хлеба. Зачем ей книги, хоть и Большая энциклопедия! У ней внучек лет двух - зачем малышу Большая энциклопедия? Разве он вырастет? без матери, без отца... Старуха голову потеряла... Живет у самого моря, в глухом саду. Сына у ней убили, невестка умерла от холеры. Живет старуха в щели, с внучком. Там пустынно, и море шумит. Слушает она день и ночь свое море. И муж и сын - моряками были, на своем море. Пришли и - убили сына. Не будь лейтенантом. "Пожалуйте, лейтенант, за горы, от моря, - маленькие формальности соблюсти!" Не уехал лейтенант за море, остался у своего моря. Не оставили его у моря. Шумит оно у пустого сада и день и ночь, не дает спать старухе. Сидит старуха, нахохлилась в темноте, - слушает, как шумит море, как дышит мальчик. А жить надо: оставили ей залог - мальчик! У своего моря - мальчик... И продала старуха лейтенантову шубу, запрятанную в камни. Кому-то еще нужна шуба. Хорошая, с воротником шуба... Не старухе же надевать ее! А внучек когда еще вырастет с отца, дорастет ли до шубы! Да еще и убить могут... Придут и спросят:

- А это у тебя чей мальчик?

Скажет им старуха:

- А это вот этого... того... сына моего, вот которого вы убили... моряка-лейтенанта Российского флота! который родину защищал!

- А-а... - скажут, - лейтенанта?! Так ему... и надо! всех изводим... Давай и мальчишку...

Могут. Убили в Ялте древнюю старуху? Убили. Идти не могла - прикладами толкали - пойдешь! Руки дрожали, а толкали: приказано! От самого Бэла-Куна свобода убивать вышла! Идти не можешь?! На дроги положили, днем, на глазах, повезли к оврагу. И глубокого старика убили, но тот шел гордо. А за что старуху? А портрет покойного мужа на столике держала - генерала, что русскую крепость защищал от немцев. За то самое и убили. За что!.. Знают они, за что убивать надо. Так и Юрчихина внучка могут. Вот и не нужна шуба. Правильно.

А говорят ли они по радио - всем - всем - всем:

"Убиваем старух, стариков, детей - всех - всех - всех! бросаем в шахты, в овраги, топим! Планомерно-победоносно! заматываем насмерть!"?!..

Вчера умер в Профессорском Уголке старичок Голубинин... Бывало, в синих очках ходил - ерзал, брюки старенькие, последние, дрожащей щеточкой чистил на порожке... Три месяца выдержали в подвале... за что?! А зачем на море после "октября" приехал? Бежать вздумал?! Отмолили старика - выпустили: на ладан дышит! Привезли вчера к вечеру, а в одиннадцать - сподобил Господь - помер в своей квартирке, чайку попил. Хоть чайку удалось попить!

А старуха Юрчиха добрая, как ребенок. Выменяла шубу на хлеб - на молоко - на крупу, гостей созвала на пир: помяните новопреставленного! Все приползли на пир: хлебца попробовать, в молочко помакать... - нет шубы! Ходит по саду с внучком, на свое море смотрит... Придумывает - чем бы еще попотчевать? Стулья да шкаф зеркальный... Набежит покупатель какой с базара - отвалит хлеба и молока кувшин: опять приятно на людях есть. А если зима придет?.. А можно и без зимы... можно устроить так, что и не придет зима больше...

Ходит старуха по садику, внучка за ручку держит. На свое море смотрят. Рассказывает про дедушку, как он по морю плавал, - вон и портрет его на стене, в красной раме... Висел и - уполз со стенки. Пришли - спросили: "

- Это у тебя кто, старуха? почему канты на рукаве?

- А муж покойный... капитан, моряк...

Хотели взять капитана. Выплакала старуха: не военный капитан, а торговый, дальнего плаванья. Слово только, что - капитан!

И запрятала старуха своего капитана в потайное место. Кружит по саду, кружит... нет выхода.

Кружу по саду и я. Куда уйдешь?.. Везде все то же!.. Напрягаю воображение, окидываю всю Россию... О ка-кая бескрайняя! С морей до морей... все та же! все ту же... точат! Ей-то куда уйти?! Хлещет повсюду кровь... бурьяны заполонили пашню...

В сумерках я вижу под кипарисом... белеет что-то! Откуда это?! Мятые папироски... Табак?! Да, настоящий табак?! Добрая душа прислала... папироски... Это, конечно, Марина Семеновна, кто же больше?.. Она, конечно. Вчера она спросила меня - разве я курить бросил? Принес папиросы Вадик, не смог отворить калитку, не докричался... - и бросил через шиповник, милый... Вот, спасибо. Табак чудесно туманит голову...

НА ТИХОЙ ПРИСТАНИ

В густеющих сумерках я иду на Тихую Пристань. Она успокаивает меня. Там - дети. Там - хоть призрачное - хозяйство. Там - слабенькая старушка еще пытается что-то делать, не опускает руки. Ведет последнюю скрипку разваливающегося оркестра. У ней - порядок. Все часы дня - ручные, и солнце у ней - часы.

Козу уже подоили. Старушка загоняет уток - четыре штуки. Сидит под грушей дядя Андрей, темный хохол, курит и сплевывает в колени. В новом своем костюме - из парусины исправника, в мягкой, его же, шляпе.

- И вам не стыдно, дядя Андрей, - слышу, отчитывает его Марина Семеновна. - А по-нашему, это воровством называется!..

- Ско-рые вы на слово, Марина Семеновна... - отвечает дядя Андрей - заносится. - А чего робить, по-вашему? Я ж голодранец, оборвався, як... пес! А кому тэпэрь на стульчиках лежать-кохаться? Нема ваших панов-паничей, четыре срока на чердачке пустовають... Ну, товарищи заберуть... легше вам с того будэ? И потом... вже усе народнее, как сказать...

- Как вы испоганились, дядя Андрей! Вы ж были честный человек, работали на виноградниках, завели корову...

- Ну, шшо вы мне голову морочите? Ну, какая тэпэрь работа? И сезон кончился... Пойду по весне на степь!

- Ничего не найдете на степу! Ни-чего! Экономии пустуют, мужики на себя сами управятся...

- Верно говорите. Ну, и... так и сгадываю... чого мэнэ робить? ну, чого? лысаго биса тешить?.. Нет у вас сердца настоящего!

Молчание. Утки вперевалочку подвигаются на ночлег.

- Яких утенков навоспитали... с листу будто! Уж вы не иначе слово какое умеете... волшебное...

- Слово, голубчик... - сердится Марина Семеновна - За-бо-та! вот мое какое слово! Я чужое не обдираю, винцо не сосу...

- О-пять - двадцать пять... Я с вами душевный разговор имею, а вы... свербите! Вино я на свои пью... я поросенка выменял, кровного... А что такое парусина? Полковник помер... Не помри он - здесь ему часу не жить! враз конец, как он был исправник. Нам ученые люди говорили... по-лиция там, попы... купцы, офицеря... - всех чтобы, до корня! Самые умные социалисты... Из вас потом всего понаделаем по своему хвасо-ну! До слез кричали! У Севастополи... Помогайте нам - все ваше будэ... Ну? и чья тэпэрь, выходит, парусина? Вы - богачка против меня... а все парусиной тычете!

- Это я-то, богачка? Да вы лучше спать ступайте...

- Это уж я сам знаю, чего... спать ли...

- Вы не выражайтесь похабным словом!

- От-то-то-то!.. Вы... буржуйка против меня! Голому мне ходить? при вас да без портков? А мне стыдно!..

- Ох, дядя Андрей! Попомните вы мое слово... подохнете! будут вас черви есть!

- Червя... она усякого будэ исты... по писанию Закона! И вас будэ исты, и грахва усякого, и... псяку. А поросенка я выменял, себя обеспечил... не будет вам неприятности через его. А выпил я по семейной неприятности, сказать... Я ей голову отмотаю, Лизавете, за мою корову! Хочь ее девчонка, падчеря моя... с матросом спуталась... мне теперь на... плевать! Моя корова!

Жабы в худом водоеме начинают кряхтеть - кто громче. Кряхтит и дядя Андрей. Когда он пьян, начинает в нем закипать смутная на что-то досада-злость.

- Вам, дядя Андрей, время на другой бок валиться. На котором вчера лежали?

- А что вы об себе так понимаете? Бок-бок... Хочу - на брюхо, хочу - на ... ляжу! Не закажете!

- Не смейте мне худых слов говорить!

- И вы мне голову не морочьте, что могете сады садить! Не могете вы сады садить. А я по документу могу... от управления... Государственные имущества! И печати наложены! Я на Альме у генерала Синявина садил, а он, задави его болячка... не мог! Он по-ученому, а я из прахтики!

- Знаю я Синявина, очень хорошо знаю... и не врите!..

- Вы все-о знаете... А вот вы чого не знаете! Как матросики в восемнадцатом году налетели... Первый допрос: "У вас сады огромадные? кровь народную пьете... исплотация? Нам все известно по телеграхву!" Зараз повели в сады! А у него строго было, порядку требовал... не дай Боже! Встревают меня немедленно: что вы за человек? Ну, наймыт... ну? Строгой? Барин строгой, говорю. Порядок требуют. Ладно, будет ему порядок! А был дотошный... На усяком езенпляре обязательно чтобы ярлык, и про насекомое знали. Заплакал, как его в сады привели. Погибнут мои сады! Дозвольте мне, говорит, с любимой грушкой проститься... первый раз на ней плод вяжется! Трогательно как, до совести... Допрашивают матросы: "А которое ваше дерево дорогое-любимое?" А вот это! А у них была груша, от ливадийских сортов привита. Ведите меня к груше "императрис"! А те смеются. Привели. Самая эта? Эта. Только зацветать собирается! Дюжий один, ка-ак насутужился... - рраз, с корнями! Вот вам - "императрис"! Из винтовки двое пришли - враз. Контрицанер! Гляжу - готов генерал Синявин, Михаил Петрович! Понтсигар из брюк вынули... А ещу были у них гуси с шишками на клюве, китайского заводу... Гусей на штыке пожарили. Пир был...

- И вы попировали...

- Ну, я... за упокой души, сказать... помянул. Жалости подобно! Понтсигар был знаменитый, с минограмой, от учеников даренный. За обученье про насекомое. Вред очень понимали для садов. И все с ножичком, бывало, ходит. И какой сучок вредный, зараз - чик! Са-ды у нас были...

- А чего вы с ними сделали! И с людьми, и с садами?.. Молчите, не переговорите меня! А теперь - нет работы?! Да побий меня Боже, да чтобы вас загодя черви не съели...

- Да сто усе полытика, Марина Семеновна! Я ж говорю, усе глупая политика. А мы шо? Мы... нам Господь как положил? Усе православные християне... шоб каждый трудывся... А уж за свою корову... голову ей, гадюке, отмотаю! Надо и о зиме подумать... Ладно!..

У него назревает драма - всем известно.

С революцией дядя Андрей "занесся". Пришел с Альмы, из-под Севастополя, к жене - к Лизавете-чернявой, - служила она при пансионе. Не пришел, а верхом приехал! Не вышло из него дрогаля, да и возить стало нечего, - лошадь продал. Пробовали с Одарюком спирт гнать - и тут не вышло. И стал дядя Андрей при Лизавете жить, при корове. Вырастила Лизавета великими трудами корову, с телушки воспитала. Выдала девчонку Гашку за матроса-головореза, с морского пункта. Тут-то дядя Андрей и напоролся: думал корову себе забрать, на свое хозяйство садиться, а тут - матрос!

- А в Чеку?! Выведу в расход в две минуты!

Это тебе не господин Синявин!

Засело семь человек матросов в наблюдательный пункт, на докторскую дачу - смотреть за морем: не едет ли корабль контрреволюционный! Выгнали доктора в пять минут, пчел из улья швырнули-подавили, мед поели. Сад весь запакостили в отделку. Семеро молодцов - бугай бугаем.

- Командное у нас дело! На море в бинокли смотрим!

Народ отборный: шеи - бычьи, кулаки - свинчатки, зубы - слоновая кость. Ходят - баркас баркасом, перекачиваются, - девкам и сласть, и гибель. На пальцах перстни, на руках часики-браслетики, в штанах отборные портсигары - квартирная добыча. Кругом голод, у матросов - бараньи тушки, сала, вина - досыта. Дело сурьезное - морской пункт!

Попала Лизавета под высокую руку. Забрал к себе в пункт матрос девку Гашку, забрал и приданое - корову, поставил в подвал под пункт. Стал матрос молоко пить, девку любить. И сел дядя Андрей на мель: не возьмешь матроса!

Ходят матросы веселые, гладкие, по ночам из винтовок в море палят, по садам остатния розы дорывают - для дам сердца.

- Роза - царица цветов, народное достояние! Пожгли заборы, загадили сады - доломали. Пошли по садам догладывать коровы.

- Коровы - народное достояние! Пошли пропадать коровы. Вот и надумывает дядя Андрей, как овладеть коровой.

- Из-под земли достану! Суд теперь наш народный!

Уходит дядя Андрей к себе, в исправничью дачку-флигель. Мы сидим в темном дворике, под верандой. Вадик и Кольдик спят. Прелесть и Бубик-Сударь - в надежной крепости.

- На глазах погибает человек... - говорит с сердцем Марина Семеновна. - Говорю ему: налаживайте хозяйство! Видите я - старуха, и то борюсь, а вы и свой и мой огородик стравили поросенку, пень попивать стало! Говорит, порядку нет, не сообразишься! Вот где развал всего! Мы еще напрягаем последние силы, а он готов. Как мухи гибнут! А все кричали - наше!

Меня трогает это упорное цеплянье, борьба за жизнь. Не удержать ей мотыжку! Я беру ее сухенькую руку, благодарю за табак...

- Жизнь умирать не хочет, - говорит она с болью. - Ей нужно, нужно помочь!..

Не может она поверить, что жизнь хочет покоя, смерти: хочет покрыться камнем; что на наших глазах плывет, как снег на солнце. На ее глазах умирает "розовое царство", валится черепица, тащут из плетня колья, рубят в саду деревья. Чудачка... Останутся только разумные?! Останутся только - дикие, сумеют урвать последнее. Я не хочу тревожить верующую душу, - у ней внучки...

Приходит учительница с добычи. Приносит падалку и мешок виноградных листьев. С утра она ничего не ела. Она хочет испечь лепешку. Хотят угостить меня. Спасибо, я ел сегодня. Я даже пил молоко! Откуда? А добрая душа принесла - сказала:

- Курочки занесутся, может... яичком отдадите.

Нет, мои курочки никогда не занесутся. Они все тают, не обрастают зимним пером: и на перо нет сил...

ЧАТЫРДАГ ДЫШИТ

Всю ночь дьяволы громыхали крышей, стучали в стены, ломились в мою мазанку, свистали, выли... - Чатырдаг ударил!

Вчера кроткое облачко лежало на его гребне. Сегодня он бурно "дышит". Последняя позолота слетела с гор - почернели они зимней смертью. Вымело догола кругом, и хоронившиеся за сенью дачки пугливо забелели. Теперь не спрячешься, когда Чатырдаг дышит. Сколько же их раскидано, сирот горьких! Вышли из лесов камни - смотрят. Теперь будут лежать - смотреть. Открыли горы каменные глаза свои, недвижные и пустые... Когда Чатырдаг дышит, все горы кричат - готовься! Татары это давно знают. И не боятся.

Ветер гонит меня к татарину - просить зерна за рубашку, проданную еще летом. Не дает... Хоть табаку достану.

Туда, через городок, под кладбище. Иду по балкам, - глядят зевами на меня. Виноградники ощетинились черными рогами - отдали чубуки на топливо. Вот и сарай-дача, у пшеничной котловины, - жило здесь Рыбачихино семейство.

Прощай, Рыбачихино семейство! Потащились девчонки за перевал, поволокли тощее свое тело - кому-нибудь на радость. Гудит ветер в недостроенной даче, в пустом бетоне. Воет в своей лачуге Рыбачиха - над мальчиком - над трехлеткой плачет, детолюбивая. Я знаю ее горе: помер мальчик. Послала судьба на конец дней радость: к полдюжине девчонок прикинула мальчишку, - придет время, будет с отцом в море ездить!

Приходила на горку девочка от Рыбачихи, плакалась:

- Один ведь у нас мальчишка-то... все жалеем! Помрет - больше мать-то и сродить не сможет... уж очень теперь харчи плохие! Мать-то у нас еще крепкая, сорок два годочка... еще бы сколько народила на харчах-то...

Все проели: и корову, и пай артельный. Помер на прошлой неделе старый рыбак, наелся виноградного жмыху досыта, на сковородке жарил. Народил детей полон баркас, дождался наконец своей власти и... ушел в дальнее плавание, а детей оставил.

Гонит меня, сшибает ветром от Чатырдага. Проволока путается в ногах, сорванная с оград. Не думаю я о ветре. Стоит передо мной Николай, рыбак старый. На море никогда не плакал, а гоняло его штормягами и под Одессу, и под Батум, - куда только не гоняло! А на земле заплакал. Сидел у печурки, жарил "виноградные пироги". Сбились девчонки в кучку. Сидел и я у печурки, смотрел, как побитым сизым кулаком мешал на сковородке старик "сладкую пищу". Рассказывал - цедил по слову, - как ходил поговорить начистоту с представителем своей власти, с товарищем Дерябой...

- Они... в "Ялы-Бахче"... все управление... сколько комнат! а мы... дожидаем... из комнаты в комнату нас... гоняют... то девки стрыженые... то мальчишки с этими... левонверами... печатками все стучат... хозяева наши новые... неведомо откуда... в гроб заколачивают... с бородкой ни одного не видал, солидного... все шатия...

Понимаю твою обиду, старик... понимаю, что и ты мог заплакать. От слез легче. Калечный, кривобокий, просоленный морем, ты таки добился до комнаты N 1, - прошел все камни, все нужные лавировки сделал, и потянуло тебе удачей: увидал товарища Дерябу! Крепкого, в бобровой шапке, в хорьковой шубе - за заслуги перед тобой! - широкорожего, зычного товарища Дерябу! Ты, чудак, товарищем называл его, душу ему открыл... рассказал, что у тебя семеро голодают, а ты - больной, без хлеба и без добычи. Надоел ты ему, старик. Не надо было так хмуро, волком, ворчать, что обещала власть всем трудящимся...

Сказал тебе товарищ Деряба:

- Что я вам... рожу хлеба?!

Кулаком на тебя стучал товарищ Деряба. Не дал тебе ни баранины, ни вина, ни сала. Не подарил и шапки. A когда ты, моряк старый, сел в коридоре и вытянул из рваных штанов грязную тряпицу: мимо тебя ходили в офицерских штанах галифе, после расстрелов поделенных, и колбасу жевали, а ты потирал гноившиеся глаза и хныкал, поводил носом, потягивал колбасный запах... Взяло тебя за сердце, остановил ты одного, тощенького, с наганом, и попросил тоненьким голоском - откуда взялся:

- Товарищ... Весной на митинге... про народ жалели, приглашали к себе... припишите уж все семейство в партию... в коммунисты... с голоду подыхаем!..

Тебе повезло: попал ты на секретаря товарища Дерябы. Спросил тебя секретарь с наганом:

- А какой у вас стаж, товарищ?

Ты, понятно, простак, не понял, что над тобой смеются. Ты и слова-то того не понял. А если бы ты и понял, ну, что сказал бы? Твой стаж - полвека работы в море. Этого, старик, мало. Твой стаж - кривой бок, разбитый, когда ты упал в трюм на погрузке, руки в мозолях, ноги, разбитые зимним морем... и этого, чудак, мало! У тебя нет самого главного стажа - не пролил ты ни капли родной крови! А у того имеется главный стаж: расстреливал по подвалам! За это у него и колбасы вдоволь, за это и с наганом ходит, и говорит с тобой властно!

Ты поднялся, оглянул живые его глаза - чужие, его тонкие и кривые ноги... И хрипнул:

- Значит, дохнуть?! Да хоть ребят возьмите!

Ты грозил привести ребят. Тебе сказали:

- Приводи, твое дело. Выведем на крыльцо...

Ты крикнул ему угрозу:

- Та-ак?! в море кину!..

- Дети твои, кидай! Вот чудак... если всем не хватает!

Пошел ты к себе, спустился в свою лачугу... Не пошел к рыбакам своим: у всех ты позабирал, а теперь и у них пусто. Наелся жмыху и помер. Спокойней в земле, старик. Добрая она - всех принимает щедро.

Валит меня ветром на винограднике, на лошадиные кости. Стоят на площадке, на всех ветрах, остатки дачки-хибарки Ивана Московского, - две стенки. За ними передохнуть можно. Когда Чатырдаг дышит - дышать человеку трудно. Смотрю - хоронится от ветра Пашка, рыбак, лихой парень. Тащит домой добро - выменял где-то на вино пшеницы, сверху запустил соломки, чтобы люди не кляли.

- Ну, как живется?

Он ругается, как на баркасе:

- А-а......... под зябры взяли, на кукане водят!

Придешь с моря - все забирают, на всю артель десять процентов оставляют! Ловко придумали - коммуна называется. Они правют, своим места пораздавали, пайки гонят, а ты на их работай! Чуть что - подвалом грозят. А мы...- нас шестьдесят человек дураков-рыбаков - молчим. Глядели-глядели... не желаем! Еще десять процентов прибавили. Запасу для себя не загонишь, рыба-то временем ход имеет. Пойдешь в море - ладно, думаешь, выгрузим, где поглуше, - стерегут! Пристали за Черновскими камнями, только баркас выпрастывать принялись, - а уж он тут как тут! "Это вы чего выгружаете? против власти?!" Ах, ты, паршивый! Раза дал... не дыхнул бы! А за им - стража! Наши же сволочи, красноармейцы, с винтовками из камней лезут! За то им рыбки дают... Отобрал! Да еще речь произнес, ругал: пролетарскую дисциплину подрываете! Комиссар, понятно...

- Власть-то ваша.

Пашка сверкнул глазами и стиснул зубы.

- Говорю - под зябры ухватили! А вы - ва-ша! Всю нашу снасть, дорожки, крючья, баркасы - все забрали, в Комитет, под замок. Прикажут: выходи в море! Рабочие сапоги, как на берег сошли, - отбирают! Совсем рабами поделали. Ладно, не выезжать! В подвал троих посадили, - некуда податься! Депутата послали в центр, шум сделали... Три недели в море не выходили! Отбили половину улова, а уж ход камсы кончился. Седьмой месяц и вертимся, затощали. Что выдумали: "Вы - говорят - весь город должны кормить, у нас коммуна!" Присосались - корми! Белужку как-то закрючили... - выдали по кусочку мыла, а белужку... в Симферополь, главным своим, в подарок! Бы-ло когда при царе?! Тогда нам за белужку, бывало... любую цену, как Ливадия знак подаст! Свобода-то когда была, мать их!.. Да раньше-то я на себя, ежели я счастливый, сколько мог добывать? У меня тройка триковая была, часы на двенадцати камнях, сапоги лаковые... от девок отбою не было. А теперь вся девка у них, на прикорме, каких полюбовниц себе набрали... из хорошего даже роду! Попа нашего два раза забирали, в Ялты возили! Уж мы ручательство подавали! Нам без попа нельзя, в море ходим! Уйду, мочи моей не стало... на Одест подамся, а там - к румынам... А что народу погубили! Которые у Врангеля были по мобилизации солдаты, раздели до гульчиков, разули, голыми погнали через горы! Пла-кали мы, как сбили их на базаре... кто в одеялке, кто вовсе дрожит в одной рубахе, без нижнего... как над людями измывались! В подвалах морили... потом, кого расстрелили, кого куда... не доищутся. А всех, кто в милиции служил из хлеба, простые же солдатики... всех до единого расстрелили! Сколько-то тыщ. И все этот проклятый... Бэла-Кун, а у него полюбовница была, секретарша, Землячка прозывается, а настоящая фамилия неизвестна... вот зверь, стерьва! Ходил я за одного хлопотать... показали мне там одного, главного чекиста... Михельсон, по фамилии... рыжеватый, тощий, глаза зеленые, злые, как у змеи... главные эти трое орудовали... без милосердия! Мой товарищ сидел, рассказывал... Ночью - тревога! Выстроят на дворе всех, придет какой в красной шапке, пьяный... Подойдет к какому, глянет в глаза... - р-раз! - кулаком по морде. А потом - убрать! Выкликнут там сколько-нибудь - в расход!

Я говорю Пашке:

- Вашим же именем все творится.

Нет, он не понимает.

- Вашим именем грабили, бросали людей в море, расстреливали сотни тысяч...

- Стойте! - кричит Пашка. - Это самые паскуды!

Мы стараемся перекричать ветер.

- Ва-шим же... именем!

- Подменили! окрутили!

- Воспользовались, как дубинкой! Убили будущее, что в народе было... поманили вас на грабеж... а вы предали своих братьев!.. Теперь вам же на шею сели! Заплатили и вы!.. и платите! Вон и Николай заплатил, и Кулеш, и...

Он пучит глаза на меня, он уже давно сам чует.

- На Волге уж... миллионы... заплатили! Не проливается даром кровь!.. Возме-рится!

- Дурак наш народ... - говорит Пашка, хмурясь. - Вот когда всех на берегу выстроят да в руки по ложке дадут, да прикажут - море выхлебывай, туды-ть твою растуды-ть!.. - вот тогда поймут. Теперь видим, к чему вся склока. Кому могила, а им светел день. Уйду! На Гирла уйду, ну их к ляду!..

Пашка забирает мешок. Только теперь я вижу, как его подтянуло и как обносился он.

- Пшени-чка-а... Пять верст гнались...

Голос срывается ветром. Он безнадежно машет и пригибается от вихря к земле, хватается за рогульки на винограднике, путается за них ногами.

Дальше, ниже. Вот и миндальные сады доктора. В ветре мальчишки рубят... а, пусть! Прощай, сады! Не зацветут по весне, не засвищут дрозды по зорям. Шумит Чатырдаг... долло... ййййййй.... - север по садам свищет, ревет в порубках... И море через сады видно... - погнал Чатырдаг на море купать барашков! Визжат-воют голые миндали, секутся ветками, - хлещет их Чатырдаг бичами - до-лоййййй...- давний пустырь зовет, стирает сады миндальные, воли хочет. Забился под горку доктор... да жив ли?..

Ветром срывает меня с тропинки, и я круто срываюсь в балку, цапаюсь за шиповник. Вот куда я попал! Ну, что же... зайду проститься - совершаю последний круг! Взгляну на праведницу в проклятой жизни...

ПРАВЕДНИЦА-ПОДВИЖНИЦА

Лачуга, слепленная из глины. Сухие мальвы треплются на ветру, тряпки рвутся на частоколе. Одноногий цыпленок уткнулся головкой в закрытую сараюшку, стынет - калека. И все - калечное. На крыше - флюгер, работа покойного Кулеша-соседа, - арап железный подрыгивает, лягает ногой серебряной, сапогом: веселенькая работа-дар. Помер Кулеш, и сапожник помер, Прокофий, что читал Библию. Остался арап железный лягать сапогом ветер.

Познал Прокофий Антихриста - и помер. Знаю, как он помер. Все ходил по заборам, по пустым окнам - читал приказы, разглядывал печати: "антихристову печать" отыскивал. Придет в лачугу и сядет в угол.

- Ну, чего ты, Прокофья... вон починка! - скажет ему жена Таня.

- Де-крет! декрет!! - шепчет Прокофий в ужасе. - Полотенца, рубахи приносить велит! Жду, все жду...

- Ну, чего ждешь-то, глупый? Хоть бы пожалел детей-то!..

- Знака настоящего жду... тогда!..

- Измучил ты меня! ...Ну, какого тебе знака еще... Господи!

- Декрет готовит! Кресты чтобы ему приносили, тогда и печать положит... слежу...

Понес Прокофий полотенце - "по декрету". Подал полотенце.

- А рубахи нету? - спросили. - Рубахи очень нужны шахтерам, товарищ!..

- По-следняя! - дрогнувшим голосом сказал Прокофий и приложил руку к сердцу. - А когда крест... снимать будете?

Его хотели арестовать, но знающие сказали, что это сумасшедший сапожник. Он вышел на набережную, пошел к военному пункту и запел: "Боже, Царя храни!" Его тяжко избили на берегу, посадили в подвал и увезли за горы. Он скоро помер.

Я смотрю на сиротливую лачугу. Вот плетешок на обрывчике - его работы. Пустой хлевок: давно проданы свинки, последнее хозяйство. "Одноножка" одна осталась - детям. Две девочки-голоножки возят на ниточках щепки - играют в пароходы. За окошком мальчик грозится сухою косточкой.

Я хочу повидать Таню. А, вот она. Куда собралась она в такой ветер, сдувающий с гор камни? Она стоит на пороге - уже в пути.

- Здравствуйте. А я за горы, вино менять...

На ней кофта, на голове ситцевый платок, босая. За спиной - бочонок на полотенце, пудовый. На груди, на веревках, перевитые тряпками - чтобы не побились! - четыре бутылки. Походное снаряжение.

Я понимаю, что значит это - "за горы". За полсотни верст, через перевал, где уже снег выпал, она понесет трудовое свое вино, - потащит через леса, через мосты над оврагами, где боятся ездить автомобили. Там останавливают проезжих. Там - зеленые, красные, кто еще?.. Там висят над железным мостом, на сучьях, - семеро. Кто они - неизвестно. Кто их повесил - никто не знает. Там прочитывают бумаги, выпрастывают карманы... Коммунист? - в лес уводят. Зеленый? - укладывают на месте. Гражданин? - пошлину заплати, ступай. Там волчья грызня и свалка. Незатихающий бой людей железного века - в камнях.

И она, слабенькая, мать Таня, - идет туда. Сутки идет - не ночует, не останавливается, несет и несет вино. Выгадает пять фунтов хлеба. Идет оттуда с мукой. А через три дня опять - вино, и опять горы, горы...

- Трудно, да ведь де-ти... Пять раз ходила, в шестой. Сплю когда, во сне вижу - иду, иду... лес да горы, а вино за спиной - буль-буль... плещется. Когда идешь - спишь... буль-буль... Ноги обила, а обувку где же! Кормимся...

Когда-то она жила, как люди, стирала на приезжих. Чисто водила детей, сытенькая всегда была. Прокофий сапожничал, читал Библию и поджидал Правду. Пришла - навалила камень.

- Не обижают на дороге?

- Всего бывало. Вышли из лесу, остановили. Ну, еще молодая я... "Пойдем жить в лес с нами!" Дети у меня, говорю, а то бы с вами осталась! Посмеялись, хлебушка дали... Попались добрые люди, страдающих понимают...

- "Зеленые", что не хотят неволи?

- А не знаю... - робко говорит Таня. - Один сала кусок сунул. Говорит - снеси детям... у меня, говорит, тоже дети... А то было, под городом... вот дойду!.. вино у меня отняли... В ногах валялась... "Молчи, - говорит, - спикулянка!" Пошла назад, холодная-голодная, насилу добралась... Спасибо, татаре в долг опять вина дали.

Звери, люди - все одинаковые, с лицами человечьими, бьются, смеются, плачут. Выдернутся из камня - опять в камень. Камней, лесов и бурь не боится Таня. Боится: потащат в лес, досыта насмеются, вино все выпьют, ее всю выпьют... - ступай, веселая!

- Приду - испеку им хлебца. Едят, меня дожидаются, одни...

Когда-то мальвы в саду цвели, голуби ворковали, постукивала швейная машинка. Когда-то она, нарядная, ходила с Прокофием к обедне, девочек вела за ручки, а Прокофий нес на руках наследника.

- Боюсь - не выдержу. Только судьбу обманываю. Если помощи не дадут - все погибнем.

Востроносенькая, синеглазая, приветливая, она недавно была красива. Теперь - скелет большеглазый, большеглазы и девочки. Спасется, если примет повадившегося заглядывать толстошею-матроса с пункта. Пусть, хоть матросом спасет семью. Все летит в прах, горит.

- Ну, живите... хлебца я вам порезала, по бумажкам. Христос с вами... Соседка заглядывает когда...

Прощай, подвижница!

На меня смотрит девочка, показывает на щепку:

- Па... ла... ход... у-у-у...

Мальчик косточкой по стеклу стучит.

Ушла Таня. Смотрю на Чатырдаг - ясный-ясный. Там выпал снег. Туда, за его громаду, полезет с бочонком Таня, а он будет ее сдувать. Будут орлы кружиться... А вино - весело за спиной - буль-буль-буль...

ПОД ВЕТРОМ

Миндальные сады доктора... Надо зайти проститься. Я совершаю последний круг, последнее нисхождение. Делать внизу мне нечего: сидеть на горе легче.

Охлестывает меня ветвями, воет-визжит кругом. Покалывает и прячет синее море - играют на нем барашки. Белеет через деревья дом доктора. Дубовые колоды вделаны на века. Стены - крепость. Водоемы хранят и в жары студеную - зимних дождей - воду. Продал доктор свой крепкий дом и перебрался в новый - из тонких досок, - в скворешник-гробик.

А вот и доктор. Он стоит перед домиком, неподвижно, раскинув руки, как огородное чучело. Ветер треплет его лохмотья.

- Ветром занесло к вам... доктор... проститься перед... зимой!

- Да-да... - бросает он озабоченно, а его, кисель киселем, лицо продолжает смотреть кверху. - Зрение проверяю... Вчера отчетливо различал, а сегодня шишек не вижу...

- Ветром посбивало!

- Вы думаете... Но я и сучков не вижу. Десять дней принимаю один миндаль... горький. Нет, оставьте! Я не имею охоты продолжаться. Обидно, что не кончу работу, потеряю глаза... Заключительные главы - "апофеоз русской интеллигенции", не успею! Слепну, ясно. Вчера один коллега, который каждый день умеет есть пирожки, прислал пирожок... но такие боли... опиум принял и уснул. Перед утром видел ее, Наталью Семеновну... Положила голову на плечо... "Скоро... Миша!" Конечно - скоро. А ведь должен же быть хоть там какой-нибудь мир, где есть какой-нибудь смысл?! Ибо хотим смысла! И вот, под опиумом мне все открылось, но... забыл! Два часа вспоминал... а как я был счастлив! Помню... про "дядюшку" что-то...

- Как, про "дядюшку"?!

- Как будто смешно... но... У чeловества, у нас, у нас! дядюшки не было! Такого, положительного, с бородой честной, с духом-то земляным, своим... с чемоданчиком-саквояжиком, пусть хоть и рыженьким, потертым, в котором и книги расчетные, и пряники с богомолья, и крестики от преподобного... и водица святая... и хоро-шая плетка!

- Не понимаю, доктор!..

- Может быть, это от миндаля с опиумом? - прищурился доктор хитро. - Я про интеллигенцию говорю! Были в ней только... полюсы, северный и южный! Стойте, ветра не бойтесь... нам с вами ветер не повредит! не может повредить! Один полюс, хоть северный, - "высоты духа"! Рафинад! Они только тем и занимались, что из банкротства в банкротство... и дух испустили! Гнили сладостно и в том наслаждение получали. Одну и ту же гнилушку под разными соусами подавали, - какое же, скажите, питание в... гнилушке, хоть бы с фимиамами?! А другой полюс... - плоть трепетная и... гну-усная, тоже под соусами ароматными... - дерзатели-рвачи-стервецы! Эти ничего не подавали, а больше по санитарной части: все - долой! и - хочу жрать! Но под музыку! с барабаном! жрать хочу всенародно и даже... всечеловечно! А между ними "болть" колыхалась, молочишко снятое! Оно теперь, понятно, сквасилось и... А "дядюшки"-то и не было! который ни туда, ни сюда! А - погоди, малец: тебя надо в бане выпарить, голову вычесать, рубаху чистую на тебя надеть, вот тебе крестик от преподобного и... букварь! и плетка на случай! Ядра-то не было! Молочишко-то всю посуду заквасило... Не понимаете?! Aга! Я эту формулу могу содержанием наполнить на двадцать томов, с историческими и всякими комментариями! В лучшем случае у нас вместо дядюшки-то кузен был! А чего от кузена ждать?! Рецептики у кузена всегда больше презервативного и ртутного характера. Он из "Варьете" на две минуты к бабушке перед соборованием, а потом к мадам Анго, на утренний туалет, а там к кузине, а там пищеварением занимается, стишками побалует и в клуб - друзья дожидаются доклад об "устремлениях" послушать... И подметки у него всегда протертые! Да, дядюшка! По нем скоро весь земной шар будет тосковать... ибо уж если ступит - знает, куда нога попадет! И в саквояже у него всегда свое! И в книжке у него все, до "нищему на паперти подано - 2 копейки"! А у кузена больше на манжетке написано - "в "Палермо" метрдотелю 5", и не поймешь, как и за что, да и пять ли!

Он потер глаза и принялся проверять по шишкам.

- Да, слабеют. Вчера дубовую дверь ночью ломали, лезли... да крепка! А окна, как видите, на три аршина, - предусмотрено! Так они все мотыги и лопаты забрали. Так с культурой! Передком еще тащилась, а как передок со шкворня, - задний то стан и налетел - хряп! Ну... звери сломали клетку, змеи разбили стеклянный ящик...

Я вижу, как он задыхается от ветра, пригибающего кипарисы, но уходить не хочет и к себе не зовет. Просит стоять за деревом: так не дует.

- Конечно, отвлеченности теперь страшно утомляют, но без них нельзя даже здесь! А теперь обобщения неизбежны, ибо итоги, итоги подводим! Решать надо! Вот вчера умер уже семнадцатый! от голода! По... третьего дня в Алупке расстреляли двенадцать офицеров! Вернулись из Болгарии на фелуге, по семьям стосковались. И я как раз видел тот самый автомобиль, как поехали расправляться за то, что воротились к родине, от тоски по ней!! Сидел там... по-эт, по виду! Волосы по плечам, как вороново крыло... в глазах - мечтательное, до одухотворенности! что-то такое - не от мира сего! Героическое дерзание! Он, в каких-то облаках пребывающий, приказал!!! рабам приказал убить двенадцать русских героев, к родине воротившихся! Стойте!! - подбежал ко мне доктор и схватил за руку... - Чего-то мы не учитываем! Не все умирают! Значит, жизнь будет идти... она идет, идет уже тем, что есть которые убивают! и только! в этом и жизнь - в убивании! Телефоны работают: "Убить?" - "Убить". - "Едем!" - "Торопитесь!" Это уже вид функции принимает!! Значит, ясно: надо... уходить.

- А надежда, доктор? А расплата?!

- Функция! - говорю. Какая может быть тут надежда?! А расплата - укрепление функции. Мерси покорно. Гниение конституциональное! Вы имеете понятие о газоидальной гангрене? Вы не слышите этого шипенья?! Ну, слушайте. Почему вчера не были на собрании? Смот-рите, могут и убить! Я вам сейчас...

Доктор вытащил из какой-то складки заплат розовенький листок бумаги, затрещавший в ветре.

- Стой, не дерись... сейчас выпущу... Читайте, на розовеньком-то: "Явка обязательна, под страхом предания суду революционного трибунала!" Значит, вплоть до... функции! Я не потому пошел, а... выступал сам маэстро! Н-ну, хоть маэстро функций! сам товарищ Дерябин! Раньше парнишка с Путиловского заводу наших профессоров пушил и учителям носы утирал, а они улыбались не без приятности, а тут сам Дерябин! Все козыри ихние! Чтобы вся интеллигенция явилась! Она любит "Голгофу"-то, ну, с ее вкусами-то и считаются. Ведь они-то, центр-то, пси-хологи! Все перепоночки интеллигенции-то знают... Все и явились. С зубками больными даже, с катарами... кашлю что было, насморку! Они не являлись, когда их на борьбу звали, от Дерябиных-то защищать и себя, и... Но тут явились на порку аккуратно, заблаговременно! Хоть и в лоскутках пришли, но в очках! некоторые воротнички надели, может быть для поддержания достоинства и как бы в протест. Без сапог, но в воротничке, но... покорен! Доктора, учителя, артисты... Эти - с лицом хоть и насмешливо-независимым, но с дрожью губ. В глазах хоть и тревожный блуд, и как бы подобострастие, но и сознание гордое - служение свободному искусству! Кашлянет по театральному, львенком этаким салонным, будто на сцене, и... испугается - будто поперхнулся. Товарищ Дерябин в бобровой шапке, шуба внакидку, лисья... как у Пугачева!

- Но... у него хорьковая шуба...

- Ну да! У него и хорьковая есть. А тут в лисьей. Фи-гу-ра! Или мясник он был, или в борцах работал... а может быть, и урядник, в хлебном селе такие попадаются... широкорылый, скуластый... Наган на стол! О просвещении народа! Что уж он говорил!.. Ну... Да ка-ак зы-кнет!.. - так все и... "Такие-сякие.... за народную пот-кровь... набили себе головы всяческими науками! Требую!! раскройте свои мозги и покажите пролетариату! А не рас-кро-ете... тогда мы их... раскроим!" И наганом! В гроб прямо положил! Ти-ши-на... Ведь рукоплескать бы надо, а? Дождались какого торжества-то! Власть ведь наконец-то на просвещение народное призывает! Ведь, бывало, самоеды как живут, или как свободные американцы гражданские праздники празднуют, и как отдыхают, и развлекаются, через волшебный фонарь народу показать тщились, как бы хоть кусочком своего ума-знания-мозга поделиться, на ушко шепнуть... из-под полы, за двадцать верст по грязи бежали, показать истину-то как пытались... а тут все мозги требуется показать, а... И как будто недовольны остались! Не то чтобы недовольны, а... потрясение! Готовность-то изображают, а в кашле-то некоторая тень есть. Но... когда пошли, подхихикивали! А доктор один, Шуталов... и говорит: "А знаете... мне это нравится! Почвенно, а, главное, непосредственности-то сколько! Душа народная пробуждается! Переварка! Рефлексы пора оставить, не угодно ли... в черную работу!" И за товарищем Дерябиным побежал! ручку потрясти. Что это - подлость или... от благородного покаяния?! В помойке пополоскаться?! Ведь есть такие... Зовут полоскаться и претерпеть. Поклонимся голоте бесстыжей и победим... помойкой! Чем и покажем любовь к народу! Правда, у таких головы больше редькой... но если и редька начнет долбить и терзаться - простим-простим и претерпим! - так... Источимся в страдании сладостном! Вот она, гниль-то мозговая! Ну, с таким матерьяльцем только в помойке и полоскаться. Во что Прометей-то, Каин-то прославленный вылился! - в босяка, на сладостной Голгофе-помойке самозабвенно истекающего любовию! К зверям бы ушел... не могу!..

Доктор пускает розовенькую бумажку, и она взмывает кверху и порхает розовой бабочкой. Понесло ее к морю.

- Не спешите. Все хочу главное высказать, а мысли... мозг точат, как мыши... все перегрызают. Не с кипарисами же говорить?! Не с кем говорить стало... Боятся говорить! И думать скоро будут бояться. Я им пакетик хочу оставить, в назидание. Здешние-то, конечно, и не поймут, мавры-то... а вот бы господам журналистам-то бывшим... Они ведь все по журналистике до кровопуска-то... Интересно, когда они один на один с собой?.. Не волк же они или удав? когда пожрет, только бурчание свое слушает в дремоте... Если у них человеческое что-то имеется, не могут они, когда перед зеркалом с глазу на глаз... Плюют в себя? как вы думаете... или ржут?!! Или и перед зеркалом себе успокоительные речи произносят? Во имя, дескать... И шахтер-махер - во имя?! И - все? Этот вот смокинг - от всенародного портного, не носят? человечины не едят? Как же не едят?! На каждого из них... сколько сотен тысяч головушек-то российских падает? А они их речами, речами засыпают, песочком красным... Так-таки и не возмерится?! О, как возмерится!.. до седьмого колена возмерится! Вот и об этом во сне мне было... Те - не задавят! Эти, здешние, что! Но и они наводят нa выводы... Вчера иду по мосту. Трое звездоносцев обгоняют, в лыках витязей... в издевке-то этой над давним нашим, - когда лыком сшивали Русь! Про пенсне мое, как полагается, го-гочут! Молчу. И вот непристойные звуки стали производить, нарочно! Воздух отравили и го-го-чут! Только человеку может такое в башку прийти... Животное есть, вонючка... Так она от смерти этим спасается, жидкостью-то своею! Эти так, а те... слово, душу заразили, все завоняли! и еще весь мир приглашают: дружно будем... вонять! И есть, идут!! В вони этой даже какое-то искупление и пострадание находят! возрождение через вонь ждут! Могий вместити! - говорят!! Франциски Ассизские какие... суп себе из вышвырнутых мощей будут кушать и... плакать! А потому - пострадание-то сладостно! Словоблудие-то каково! Что же, уходите?

Он провожает меня, доводит до бассейна и останавливает.

- Тут потише. Я уж в свой... склеп-то и не зову. Да и все прибираюсь, бумажки какие... Да... я вчера Кука читал, про дикарей, и плакал! Живот болел от коллегина пирожка... Милые дикари, святые! Тоже, угощали Кука человечинкой... от радушия угощали! по-медвежьи... и ящерицу на жертвенном блюде подали! Как эти горы - святы в неведении своем. Горы, падите на нас! Холмы, покройте! От них уходить жалко. Хожу по садам, каждое деревцо оглядываю, прощаюсь. Скверно, что так с трупами, валяются там неделями! И кладбище гнусное, на юру, ветрено... Эту вот руку собаки обгрызут...

- Ведь вce же - химия, доктор?

- А неприятно. Эстетика-то... стоит чего-нибудь? Вон художник знакомый говорит...- лучше бы хоть удавили! Приказали плакаты против сыпняка писать... вошей поярче пролетариату изобразить! Написал пару солидных, заработал фунт хлеба... да дорогой детям отдал: не могу, говорит, от этого кормиться! Нет, не говорите... Море-то, море-то каково! И блеск, и трепет... - у Гоголя недавно где-то. Сколько прекрасного было! Ах, на пароход бы сейчас... где-нибудь в Индийском океане... куда-нибудь на Цейлон пристать... в джунгли, в леса забраться... Храмы там заросли, в зеленой тишине дремлют. И Будда, огромный, в зеленом сумраке. Жуки лесные ползают по нем, райские птицы порхают... то на плечо к нему сядут, то на ухо, чирикают про свое... и непременно ручеек журчит... А он, давний-давний... с длинными глазами, смотрит-смотрит, бесстрастно. Я на картинках его таким видал. Чувствуется, что он все знает! И все молчит! Не мелкое, гаденькое, конечное... но великую силу "четыреххвостки" или "диктатуру пролетариата", который звуками воздух отравляет, а... Все знает! Стать бы перед ним так вот... с книгами со всеми в голове, что за целую жизнь прочитал, с муками, какими накормили... и... - он бы все понимал! - и сказать только глазами, руками так... "Ну, что? как с ду-мой-то ты своей, своей?! А он бы - ни ресничкой! Зрячий и мудрый Камень! Вот так подумаю - и не страшно! Ничего не страшно! Мудрый камень - и вниду в он! Хоть бы полчаса, для внедрения в... сущее. Ведь я теперь уж кипарисам молюсь! Горам молюсь, чистоте ихней и Будде в них! Если бы я теперь, теперь... миндали сажал, миндальному бы богу молился! Ведь и у миндаля есть свой бог, миндальный. Есть и кипарисный, и куриный. И все - в Лоне пребывает... Там бы, у подножия, и скончать дни... упереться в Него глазами и... отойти с миром. Может быть, "тайну" ухватишь - и примиришься. Понимаю, почему и Огню поклоняются! Огонь от Него исходит, к Нему возвращается! И ветер... Его дыхание!

Доктор словно хватает ветер, руками черпает. - Чатырдагский, чистый. Теперь уж он как приятель... Сегодня ночью как зашумел по крыше...

Здравствуй, говорю, друг верный. Шумишь? и меня, старика, не забываешь?.. А вот... с помойкой не примирюсь! Я умирать буду, а они двери с крюков тащить! Вчера две рамы и колоду выворотили в том доме, ночью слышал. А они чужих коров свежевать... а они с девками под моими миндалями валяться? А они граммофон заведут и "барыню" на все корки? Каждый вечер они меня "барыней" терзают! Только-только с величайшим напряжением в свое вглядываться начнешь, муку свою рассасывать... - "барыню" с перехватом! Ужас в том, что они-то никакого ужаса не ощущают! Ну, какой ужас у бациллы, когда она в человеческой крови плавает? Одно блаженство!.. И двоится, и четверится, ядом отравляет и в яде своем плодится! А прекрасное тело юного существа бьется в последних судорогах от какого-то подлого менингита! Оно - "папа, мама... умираю... темно... где же вы?!" - а она, бацилла-то, уж в сердце, в последнем очажке мозга-сознания канкан разделывает под "барыню"! На автомобилях в мозгу-то вывертывает! У бациллы тоже, может быть, какие-нибудь свои авто имеются, с поправочками, понятно... Я себе такие картины по ночам представляю... череп горит! И не воображал никогда, что в голоде и тоске смертной такие картины приходить могут. На миндале настояно! Нет, вы скажите, откуда они - такие?! Бациллы человечьи! Где Пастер Великий? Где сильные, добрые, славные? Почему ушли?! Молчат... Нет, вы погодите, не уходите... Я вам последнее дерзание покажу... символ заключительный!..

Доктор бежит к водоему: за сарайчик, где у него две цистерны - для лета и для зимы. Таинственно манит пальцем.

- Всем известно, что у меня особо собранная вода - всегда прозрачная и холодная! И вот глядите! Вы поглядите!!

Он подымает подбитую войлоком прикрышку люка и требует, чтобы я нагнулся.

- Видите эту... гнусность?! Вы видите?!..

Я вижу плавающую "гнусность".

- Это мои соседи с пункта, "6арыню"-то которые... Одному я недавно нарыв на пальце вскрывал. И вот они отравили мне мою воду! Обезьяна нагадила, что с обезьяны спрашивать? Дорожка показана "вождями" стада, которые всю жизнь отравили!..

- Ступайте, доктор... нехорошо на ветру.

- Не могу там. Ночью еще могу, читаю при печурке. А днем все хожу...

Он машет рукой. Мы не встречались больше.

ТАМ, ВНИЗУ

Ветер гонит меня мимо Красной Горки. Здесь когда-то был пансион, росли деревья, посаженные писателями российскими! Вырублены деревья. Я вспоминаю Чехова... "Небо в алмазах"! Как бы он, совесть чуткая, теперь жил?! Чем бы жил?!

Иду мимо Виллы Роз. Все - пустыня. И городишко вымер. Ветер чисто подмел шоссе, все подсолнушки вымел в море. Гладко оно перед береговым ветром, и только в дальней дали чернеет полоса шторма. Пустынной набережной иду, мимо пожарища, мимо витрин, побитых и заколоченных. На них клочья приказов, линючие, трещат в ветре: трибунала... Ни души не видно. И их не видно. Только у дома былой пограничной стражи нахохлившийся, со звездой красной, расставив замотанные ноги, пощелкивает играючи затвором.

Я иду, иду. Гуляет-играет ветер, стучит доской где-то, в телеграфных столбах гудит. Пляжем пустым иду, пустырем, с конурой-ротондой. Воет-визжит она пустотой, ветром. Я делаю крюк, чтобы обойти дом церковный, в проволоке колючей, - там подвалы. Держат еще в себе бьющееся, живое. Там, на свалке, в остатках от "людоедов", роются дети и старухи, ищут колбасную кожицу, обгрызанную баранью кость, селедочную головку, картофельную ошурку...

На подъеме я замечаю высокого старика, в башлыке, обмотанного по плечи шалью, с корзинкой и высокой палкой.

- Иван Михайлыч?!

- Ро-дной!.. Го-лубчик... - слезливо окает он, и плачут его умирающие, все выплакавшие глаза. - Крошечки собираю... Хлебушко в татарской пекарне режут... крошечки падают... вот набрал с горсточку, с кипяточком попью... Чайком бы согреться... Комодиком топлюсь, последним комодиком... Ящики у меня есть, из-под Ломоносова... с карточками-выписками... хо-роших четыре ящика! Нельзя, матерьялы для истории языка... Последнюю книгу дописываю... план завершаю... каждый день работаю с зари, по четыре часа. Слабею... На кухоньку хожу советскую, кухарки ругаются... супцу дадут когда, а хлебушка нет... Обещали учителя мучки... да у самих нет...

Мы стоим под ветром, на белом шоссе, одни... Ветер воет и между нами, в дырьях.

- На родину бы, в Вологодскую губернию... Там у меня сестра... коровка у ней была... Молочка бы, кашки бы поел напоследок, с маслицем коровьим, творожку бы... - с дрожью, с удушьем, шепчет он, укутываясь шалью от ветра. - В баньке бы попарился с березовым веничком... Запарши-вел, голубчик мой... три месяца не мылся, обносился... заслаб. Ветром вот сдуло, с ног сбило... В Орле у меня все отняли... библиотека была... дом, капитал в банке, от моих книг все... Умру... Ломоносов пропадет! Все матерьялы. Писал комиссарам... никому дела нет... А-ад, голубчик! Лучше бы меня тогда матросики утопили...

И мы расходимся.

Я иду дальше, дальше... Никого в умирающем городке - загнало-забило ветром. Едет кто-то... Вижу я нарядного ослика, в красных помпончиках, в ясных бубенчиках. Он бежит-семенит, повиливая ушами, сытенький, легко катит кабриолетик желтый, на резинах. Дама в сером, в кожаных перчатках, в голубом капоре, правит твердо. Нарядные дамы ездят!.. Не все - пустыня! Не все разбитые корабли, баркасы, утлые лодочки... есть и милые яхточки, пришвартовавшиеся умело у тихой бухты, а там... вывертывай песок, камни, шуми-швыряй! Дробно поцокивает ослик...

А вот и татарский двор, семнадцать раз перекопанный, перевернутый наизнанку в ночных набегах. Серебро, золото и цветные камни, обитые серебром чеканным - седла, сбруя, дедовские нагайки; пшеница и сено в копнах, табак и мешки грецкого ореха; шелковые подушки и необъятные перины, крытые добротными черкесскими коврами, персидские шелковые занавески, вышитые серебряной арабеской и золотыми желудями, - зелено-золотое; чадры в шашечках и ажуре, пояса в золотых лирах, золото и бирюза в подвесках; чеканная посуда из Дамаска, Багдада, Бахчисарая, кинжалы в оправе из бирюзы и яшмы, и точеной кости, пузатые, тонкогорлые кувшины аравийской меди, тазы кавказские...- все, что берег-копил богатый татарский дом, - ушло и ушло, раз за разом в заглатывающую прорву. Плывет куда-то - куда-то выплывет. Попадет и за море, найдет себе стенку, полку или окошко. Увидит и Москву, и Питер - богатые апартаменты нового хозяина-командира жизни, и туманный Лондон, и Париж, ценитель всего прекрасного, и далекое Сан-Франциско: разлетятся всюду блестящие перышки выщипанной российской птицы! Вещи находят руки, а человек могилу. Теперь человек и могилы не находит.

Старый татарин только воротился из мечети. Сидит, желтый, с ввалившимися глазами - горной птицы.

Сидим молча, долго.

- Зима говорила ветром: иду скора! Плоха.

- Да, плохо.

- Умирают наши татары... Плоха.

- Да, плохо.

- Груша - нет. Табак - нет. Кукуруз - нет. Орех - нет. Мука - нет. Плоха.

- Плохо.

- Тыква кушал. Вот. Мука вез сын Мемет... Пропал на горах два мешка мука. Плоха.

Да, совсем плохо. И я ухожу с пустым мешочком.

Я делаю великое восхождение на горы. Маленькие они были, теперь - великие. Шаг за шагом, от камня к камню. Ветер назад сбивает. Я выхожу на ялтинскую белую дорогу. Белое облачко крутится мне навстречу. Шумят машины. Одна, другая... Красное донышко папахи, красное донышко фуражки. Они это. Пулемет смотрит назад дулом. На подножках - с наганами, с бомбами... Они оттуда. Сделали свое дело, решили судьбу приехавших из Варны - двенадцати. Теперь поспешают восвояси, с ветром. На перевал им путь, через грозный для них гребень. И я узнаю длинные, по плечам, волосы воронова крыла, тонкое лицо, с мечтательным взглядом неги, - и другое, круглое, красное с ветра, вина и солнца, сытостью налитое лицо. Оба сидят, откинувшись на подушки, неподвижно-важно: поручение важное.

Долго гляжу им вслед. Слушаю, как кричит гудок в пустоте.

КОНЕЦ БУБИКА

Третий день рвет ледяным ветром с Чатырдага, свистит бешено в кипарисах. Тревога в ветре - кругом тревога. Тревога и на горке: пропал у Марины Семеновны козел! Пропал ночью.

С зари бегает старушка с учительницей по балкам, по виноградникам и дорогам. По ветру доносит призывный крик:

- Бубик... Бубик... Бубик!..

Увели из сарайчика. Не помогла и засека со звоночками, и замок сигнальный: буря! услышишь разве! То ли матросы с пункта, то ли сам Бубик вырвался - бури испугался? У матросов не доискаться: не сунешься. У Антонины Васильевны - на пшеничной котловине - пропала телка. Дознала Антонина Васильевна: шкурка телкина у матросов на дворе сушилась, а не посмела: больше чего не досчитаешься...

Стоит учительница у изгороди:

- Украли Бубика нашего, всю надежду... Мама лежит, избегалась по балкам. Свой это человек, а то бы кричал козел. Мы спим чутко. Три раза сегодня вставали ночью в бурю. Это, конечно, под утро, он. Третью ночь не ночует... сказал, что идет на степь, за каким-то все долгом... Ясно, отвел глаза. Теперь нам гибель... Это не кража, а детоубийство!..

Горе на Тихой Пристани! Вадик и Кольдик ищут вокруг, кричат звонкими голосочками:

- Бу-бик! Милый Бубик! Судаль-Судаль!..

Вот уж и ночь черная. Бешеный ветер самые звезды рвет: вздрагивают они, трясутся в черной бездонности. Выгладил ветер море - холодным стеклом лежит, а звезды дрожат и в нем. Давно все замкнулись, дрожат на стуки, не знают теперь, кто ломится. И доходит в налетах ветра задохнувшийся крик-мольба:

- Бу... у... би... ик... Бу... би... ик!!!

Черною ночью стоим мы в буре, на пустыре. Звезды дрожат от ветра. Шуркает в черноте, путается у ног, носится-возится беспокойное перекати-поле - таинственные зверюшки. Пропоротые жестянки ожили: гремят-катаются в темноте, воют, свистят и гукают, стукаются о камни. Стонет на ржавых петлях болтающаяся дверца сарайчика, бухает ветром в калеке-дачке... громыхает железом крыши, дергает ставнями... Унылы, жутки мертвые крики жизни опустошенной - бурною ночью, на пустыре! Нехорошо их слышать. Темные силы в душу они приводят - черную пустоту и смерть. Звери от них тоскуют и начинают кричать, а люди... Их слышать страшно.

Когда же этот свист кончится! Воют, воют...

- А может быть, он ушел за шоссе... забрел от ветра? Стоит где-нибудь в кустах...

- Сударь... Сударь... Бубик-Бубик!..

- Может быть, дверь сам выбил, испугался бури?..

- Возможно... Он у вас сильный, а петли... перержавели, истерлись... Ведь замок цел!

- Дал бы Господь... забрел потише от ветра... пасется...

Дни пробегала по дорогам, по балкам и за шоссе Марина Семеновна. Нигде ни клочочка шерсти, ни крови, ни кишочков. Пропал и пропал Бубик-Сударь.

И пошел слух по округе и в городке: пропал козел у Прибытков! А отец дьякон рассказывал на базаре:

- Было у меня предчувствие странное в тот час, как козлом любовался! Не могло статься, чтоб уцелел тот козел... капитал при дороге! От Фи-ли-бера козел... роскошный! Такого козла с собой на кровать класть надо... И до сего дня полна душа предчувствий тяжких.

Не ошибся отец дьякон: в тот же день пропала у него корова.

- Нагадала Марина Семеновна! Вот она, тайная связь событий! В сем мире не так все просто. Поискал и махнул рукой.

- Не преодолеешь. Весной пойду на степь к мужикам, с семейством. Хоть за дьякона, хоть за всякого! а берите. А не примут - пойдем по Руси великой, во испытание. Ничего мне не страшно: земля родная, народ русский. Есть и разбойники, а народ ничего, хороший. Ежели ему понравишься - с нашим народом не пропадешь. Что ж, - скажу, - братцы... все мы жители на земле, от хлебушка да от Господа Бога... Ну, правда, я не простое какое лицо, а дьякон... а не превозношусь. Громок грянул - принимаю от Господа и громок. И все-то мы, как деревцо в поле... еще обижать зачем же?

Так подбадривал себя отец дьякон, веселый духом: не боялся ни огня, ни меча, ни смерти. Дерево в поле: Бог вырастил - Бог и вырвет.

И вот, за веру и кротость, и за веселость духа - получил он свою корову: нашли привязанную в лесу. Заблудилась, а добрые люди привязали?..

- Господь привел! - кротко сказал дьякон.

А Марине Семеновне не привел Господь Бубика. Не домогайся?

Утихла буря - и воротился дядя Андрей со степи. Целый мешок принес. Наменял у мужиков и сала, и ячменю, и требушинки коровьей: отдали за поросенка долг.

Пришел к ночи, усталый, и сел под грушей. Марина Семеновна уточек загоняла.

- Намаялся, Марина Семеновна... не дай же Боже! А по степу-то все костяки лежат... куда ни ступи - костяки и костяки. Кони, стало быть, повалились. Тут черепушка, а подале нога с подковой. А уж лю-ди... ох, не дай же Боже, как жгутся! На перевале давеча трое с винтовками остановили: "Стой, хозяин! чего несешь?" Ну, видють - костюм на мне майский, в мешочке - ячменьку трошки, сальца шматочек... "Мы, бачут, таких не обижаем! Мы, бачут, рангелевцы! Можете гулять волно". Вежливо так, за ручку... С холодов настрадался - не дойду и не дойду...

Говорил он устало, вдумчиво. Лицо раздулось и пожелтело - на десять лет состарился.

- Дядю Андрей... а что я вам молвить хочу... - сказала проникновенно, глядя ему в глаза, Марина Семеновна.

- А чого вы, Марина Семеновна, молвить хочете?.. - будто даже и дрогнул дядя Андрей и мешок защупал; - приметила глаз с него не спускавшая учительница.

- А вот чего я вам хочу молвить... А у меня, тому уж пятые сутки будут... козла моего свели - Бубика нашего!..

- Ооо... ли... шечко!.. Да быть тому не можно!..- даже поднялся и затрясся даже дядя Андрей. - Да Боже ж мий?!.. Да який же це злодий узявся?! хлопчиков ваших губить! Це таке дило! Да його шоб громом побило... да шоб його черви зъилы!.. да шоб вин... Да чи вы правду бачите, Марина Семеновна?!..

- Дядю Андрей... а что я вам еще сказать хочу... - голосом беззвучным, не отпуская убегающих глаз дяди Андрея, продолжала Марина Семеновна. - Да я ж згадываю який тот злодий... Да вы ж!!

- Я?!!.. Шоб я... Да побий меня Боже!.. Да я ж на степу усю недилю крутився... голодный да холодный! ... Да ужли ж я тый злодий, шо... Да вы в Бога вируетэ, Марина Семеновна?!

Тут снял дядя Андрей мягкую шляпу, исправничью, что на чердаке приобрел, и закрестился.

- Шоб менэ... ну, шоб здохнуть, як собака... без попа-покаяния... шоб и на сем и на тим свите... шоб мои очи повылазили... шоб менэ черви зъилы!..

- Здохнете, дядю Андрей... попомните мое слово! Я на вас слово знаю! Будут вас черви есть! Как вы моего козлика съели, так и... Подавитесь вы моим козлом!.. Помните!.. Салом подавитесь!

Пошевелил плечами дядя Андрей.

- Бедного человека обижаете, Марина Семеновна...

- В глаза мои почему не глядите?! А-а... Сало от моего козла в глотке у вас стало? Задушит оно вас, дядя Андрей! Вот пусть мои внуки помрут лихой смертью!.. - закричала она истошным голосом. - Младенцы Господни, сиротки... правды пусть на земле не будет, если не сдохнете с моего козла! На моих глазах черви вас глодать будут! Чую!! Скоро, как снег вот будет!..

Тенью пошло лицо дяди Андрея. Повел он запавшими, помутневшими глазами и сказал хрипло к саду:

- Черви усякого человика глодать будут, Марина Семеновна. Это уж я вам казал! Мало меня, старого, обижали? Коровы меня решили, поросенка за полцены отдал... на войне вошь злая меня точила... - ништо! Но вы меня изобидели!.. Конечно, вы господского звания... а мы люди рабочие, как сказать... черной крови... Зато ж вас и искоренять надо! Только вы женского полу, а то б я вам голову отмотал!..

- Да я тебя... гадюка полосучая, сама мотыжкой побью, как пса! Я чтоб тебя боялась?! Каина?! Я ж тебя наскрозь вижу! Я трудящийся человек... за свое кровное душу из тебя вытащу! Лучше и не проходи мимо... своими руками... Ступай, ступай... не могу на тебя смотреть, на душегуба!..

Много страшного накричала Марина Семеновна в тихом ночном саду. Смотрели-слушали позабытые детишки расширенными глазами.

- На вас будет! - только и сказал дядя Андрей и побрел в свой флигель, полковничий.

- Он! Он, злодей!! Вот не встать мне завтра, без покаяния помереть, если не он моего козла свел! Все дни с татарином крутился в кустах, на горке.

- Да он же на степь ходил...

- Да я ж карты раскидывала на душу его черную! И три разочка, как в воде видела! Под Корбеком он крутился, а вчера его на базаре видали, в кофейне! Боюсь я его? Что ночью придет-задушит?! До последней кровинки за свое буду биться! Они, проклятые, только до первой палки глотку дерут, а как показали палку, - вce хвост поджали! Помудровали... Хлебают теперь! И пусть, так им и надо!

Пропал и пропал козел. А там и два селезня пропали. Пришел дядя Андрей и сказал с укором:

- Скажите теперь, что и селезней ваших съел. Ну, скажите! Головку вот в балочке нашел, и пу-ху там!.. Ведь как пробил-то проклятый... весь мозг выклепал!..

Схватилась Марина Семеновна за сердце и три дня лежала, как при смерти. Приходил старичок доктор, что на самом тычке живет, сказал - слабость сердца. За визит съел коржик и пареную грушку.

Пропал и пропал козел. Что - козел, когда люди походя пропадают! Убили доктора и жену на Судакской дороге - золота добивались. Учителя и жену закололи кинжалами - под Корбеком. И еще - топором зарубили - под городком... И еще... и еще...

ЖИВА ДУША!

А вот уж и черный Бабуган - закурился, замутился, укрылся сеткой. И нет его. Полили дожди ноября, сырого мутного "джиль-хабэ", когда белки уходят в норы. Размякли, ползут дороги, почернели выцветшие холмы... Будет тепло - порадует земля травкой.

Радуется Тамарка. С утра и до ночи ходит, ходит... размякшие ветки гложет, чуть теплится, вся в буграх. Всюду ее копытца, налитые водой, всюду - выгрыз в коре, на грабе. Ходит одна - живая.

Сиди дома, возле печурки. Сиди - подкладывай. Сиди и сиди - до света. A далеко до света. Смотри в огонь: в огне бывают видения. И слушай, что дождь говорит по крыше: говорит, говорит-бормочет - и все одно: пустота, темно-та... та-та... Позванивает струя в пустом водоеме под мазанкой. И голод мучить устал - уснул. И вот - вспыхнет в печурке, и мысль проснется: а что же утро?.. Не надо, не надо думать... Не надо? А если в ворохе этих сучьев все еще шевелятся порубленные мысли?! Надо закрыть глаза и совать в огонь. Это кусок "змеи" из той балки... - в огонь. Если бы хоть табак... задурить себя, докуриться до сладких снов...

Сидишь у огня и слушаешь: все одно - пустота, темнота... та... та... Застучали ворота... Ветер? Прислушаешься. Все тихо. Бормочет дождь.

А который бы час теперь?.. Темнеет с шести... Десятый?..

И вот, уж не ветром это. Уверенный стук в ворота. Они. Калитка колом подперта... И сами могут. Ну, что же! не все ли равно теперь?.. Пусть - они. Сразу если... готовы! Ворвутся, с матерной руганью... будут тыкать в лицо железом... огня потребуют... а ни лампы, ни спичек нет... Стыдно, руки будут дрожать... Будут расшвыривать наши тряпки... А силы нет...

Стук упорней. Не могут отворить сами?..

- Вот - конец... - говорю я себе. - Сразу все кончится.

Я твердо беру топор, иззубренный топоришко, шаткий. Твердо выхожу на веранду... Откуда сила? Я весь - пружина. Я знаю, что буду делать. Собака боится палки! Я открываю дверь в сад... чернота. И шорох: дождик чуть сеется.

- Кто там?..

- К тебе, козяй!.. ат-пирай!

Татарин?! Зачем... татарин?

- Абайдулин я... от кладбища... от хорошего человека!

Знакомое имя называет. Я отнимаю кол. Широкий татарин в шапке...

- Теперь всем трашно. Крутился в балке... черный ночь, коли глаз... Селям алекюм...

С неба вестник! Старый татарин прислал с корзинкой. Яблоки, грушка-сушка... мука? и бутылка бекмеса!.. За рубаху... Старый татарин прислал подарок. Не долг это, а подарок.

- Тебе прислал. Иди ночью... велел. Там видит, тут видит - некорошо... убьют. Иди ночью, лутче. А-а-а... - крутит головой татарин, - смерть пришел... всей земле.

Табак! в серой бумаге, золотистый табак, душистый, биюк-ламбатский!

Нет, не это. Не табак, не мука, не грушки... - Небо! Небо пришло из тьмы! Небо, о Господи!.. Старый татарин послал... татарин...

У печурки сидит татарин. Татарин - старый. Постолы его мокры, в глине... и закрутки мокры. Сидит - дымится. Баранья шапка в бисере от дождя. Трудовое лицо сурово, строго, но... человеческое в глазах его. Я беру его за мокрые плечи и пожимаю. Ушли слова. Они не нужны, слова. Дикарь, татарин? Велик Аллах! Жива человеческая душа! жива!!

Он свертывает курить. Курит, поплевывает в огонь. Сидим, молчим. Он умело подсовывает сучья, сидит на корточках.

- Скажи Гафару... старому Гафару... Скажи, Абайдулин... старому татарину Гафару... Аллах!

- Аллах... - говорит в огонь сумрачное коричневое лицо. - У тебя Аллах свой... у нас Аллах мой... Все - Аллах!

- Скажи, Абайдулин... старому Гафару... скажи...

Он докуривает крученку. Курю и я. Не слышно дождя по крыше. Горят в печурке сухие сучья из Глубокой балки - куски солнца. Смотрит в огонь старый Абайдулин. И я смотрю. Смотрим, двое - одно, на солнце. И с нами Бог.

- Пора, - говорит Абайдулин. - Черный ночь.

Я провожаю его за ворота. Его сразу глотает ночь. Слушаю, как чмокают его ноги.

Теперь ничего не страшно. Теперь их нет. Знаю я: с нами Бог! Хоть на один миг с нами. Из темного угла смотрит, из маленьких глаз татарина. Татарин привел Его! Это Он велит дождю сеять, огню - гореть. Вниди и в меня, Господи! Вниди в нас, Господи, в великое горе наше, и освети! Ты солнце вложил в сучок и его отдаешь солнцу... Ты все можешь! Не уходи от нас, Господи, останься. В дожде и в ночи пришел Ты с татарином, по грязи... Пребудь с нами до солнца!

Тянется светлая ночь у печки. Горят жарко дубовые "кутюки". Будут гореть до утра.

ЗЕМЛЯ СТОНЕТ

Я никак не могу уснуть. Коснулся души Господь - и убогие стены тесны. Я хочу быть под небом - пусть не видно его за тучами. Ближе к Нему хочу... чуять в ветре Его дыхание, во тьме - Его свет увидеть.

Черная ночь какая! Дождь перестал, тишина глухая; но не крепкая, покойная тишина, как в темные ночи летом, а тревожная, в ожидании... - вот-вот случится!.. Но что же случиться может?.. Я знаю, что после дождя может сорваться ветер, сорвется вдруг. А сейчас даже слышно капанье одиночных капель, и с глубокого низу доплескивает волною море, будто дышит. Слышу даже, как чешется у Вербы собака.

Я тихо иду по саду, выглядываю звезды, вот-вот увижу, - чувствуются они за облаками. Пахнет сырой землей, горною мглою пахнет: сорвется ветер, чуется тугой воздух. Свежая хвоя кедра осыпает лицо дождем... Я затаиваю шаги... болью хватает меня за сердце... Вот он, жуткий, протяжный стон... тянется из далекой балки. И снова - тихо. И снова - тяжкий, глубокий вздох... - кто-то изнемогает в великой муке. Удушаемый вопль покинутого всеми...

Я знаю его, этот тяжкий, щемящий стон. Я слышал его недавно. Он взывает из-под земли, зовет глухо...

О нем все говорят в округе:

- А по ночам-то теперь, в балках к морю... застонет-застонет так - у-у-у... у-х-х-х-х-х-х... А потом тяжело-о так, вздохнет - ааа...а! Сердце захолонет будто! Вроде как земля стонет. Недобитые это стонут, могилки просят... Ох, нехорошо это!..

Я прислушиваюсь в глухой ночи. Тяжко идет из балок:

...уууу... у...

Нет ему выхода, - потянется и уходит в землю. И еще, еще...

...аааа... а... - замирающий вздох муки...

Мертвой тоскою сжимает сердце. Не они ли это, брошенные в овраги, с пробитою головою, грудью... оголенные человеческие тела?.. Всюду они, лишенные погребения...

Умом я знаю: это кричит тюлень, черноморский тюлень - "белуха". Знают его немногие рыбаки - выводится. И не любят слышать. Он подымает круглую голову из моря, глухою ночью, кладет на камень и стонет-стонет... Не любят его - боятся - черноморские рыбаки, и "рыба его боится".

Умом я знаю... А сердцем... - тяжело его слышать человеку.

Я долго слушаю, затаившись, и мукой кричит во мне. А вот и сорвался ветер, ударил с гор. Зашумели, закланялись, закачались кипарисы, затрепетали верхушками, - видно на звездном небе. Продуло тучи. Будет теперь дуть-рвать круглые сутки. Не кончит в сутки - ровно три дня дуть будет. А к третьему дню не кончит - на девять дней зарядит. Знают его татары.

Слышно через порывы, как бьют в городке часы. Не остановились?.. Нет в городке часов: это церковный сторож. Последнее время выбивает редко. Что ему пришло в голову? Одиннадцать?..

А может быть, и отнесло ветром. Полночь?

Я смотрю в сторону городка. Ни искры, ни огонька, провал черный. А что такое у моря, выше?.. Пожар?! Черно-розовый столб поднялся!.. Пожар!.. Или обманывает темнота ночи, и это ближе, а не на пристани... Не у столяра ли Одарюка, на мазеровской даче... костер в саду?.. Шире и выше столб, языки пламени и черные клубы дыма! Пожар, пожар! Вышка на Красной Горке освещена, круглое окошко видно! Черная сеть миндальных садов сквозит, выскочил кипарис из тьмы, красной свечой качается... полыхает. В миндальных садах пожар?.. Черная крыша Одарюка вырезалась на пламени.

Я бегу за ворота, на маленькую площадку, где кустики. Под моими ногами - даль. Ближние дома городка светятся розовым, и розовая свеча-минарет над ними, с ними... В море широкий отсвет костра-пожарища. Даже пристань выглянула из тьмы! Миндальные сады - как днем, сучья видны и огненные верхушки. Срывает пламя, швыряет в море. Разбушевался там ветер.

- Пожар-то какой... Господи!.. Дахнова дача горит!..

Голоса сзади, из темноты, - соседи. Яшка ковром накрылся. Няня, в лоскутном одеяле. С Вербиной горки доносит:

- Матросы горят... ей-Богу!.. пункт ихний! Нет, Дахнова!

Полянка, где мы стоим, вся розовая, от зарева.

- Ба-тюшки... - вскрикивает няня.- Да это же Михайла Васильич горит!.. Он... он!.. Новая его дачка, из лучинок-то стряпал! По старому его дому вижу... глядите, дом-то!..

Конечно. Горит доктор, - за его старым домом.

Утихает. Кончилась, сгорела! Много ли ей надо, из лучинок?

Должно быть, рухнула крыша: полыхнуло взрывом, и стало тускло.

- Сбегай, Яша... узнай! - просит няня.

- Ня-ня... - слышится болезненный голос барыни. - Где горит?

- Да сараюшка на берегу.- Спите с Богом. Уж и погасло.

- Иди, няня... детей-то перепугали...

Миндальных садов не видно. За ними отсвет. Я стою на крыльце, жду чего-то... Я знаю. Незачем мне идти. Сгорела дача старого доктора... Я же знаю. А может быть, только дача... Доктор переберется в свой старый дом... Мне уже все равно, все - пусто.

Вызвездило от ветра. Млечный Путь передвинулся на Кастель - час ночи. А я все жду...

Шаги, тяжело дышит кто-то, спешит... Это - Яша.

- Ну?..

- Капут! Сгорел доктор! И народу никого нет... Матрос там один, гоняет... которые набежали... Никто ничего не знает... и Михал Василича не видать... Говорят, сгорел будто... в пять минут все! А он еще накрепко припирался... кольями изнутри... Матрос говорит... снутри горело. У них с пункта видно... Обязательно, говорит, сгореть должен... Хозяин обязан у своего пожара ходить, а его не видали... все говорят! А может, куда забился?.. Все печь по ночам топил! А уж тут-то у него... не хватает. Ну, спать пойду. Слышите... опять он стонет?.. Настонал доктору-то...

Да, стонет... или это ветер жестянками... Сгорел доктор. Ушел в огне. Сам себя сжег... или, быть может, несчастный случай?.. Теперь не страшно. Доктор сгорел, как сучок в печурке.

КОНЕЦ ДОКТОРА

Я не хочу туда. Там теперь только скореженное железо, остовы кипарисов, черные головни. И витает, как бесприютная птица, беспокойный дух бывшего доктора. А уцелевшая оболочка - черепушка, осколок берцовой кости и пружины специального бандажа, от Швабэ - в картонке от дамской шляпы, лежат в милиции, и ротастые парни ощупывают обгоревший череп, просовывают в глазницы пальцы.

- Вот так... шту-ка!

Сгорел доктор в пышном костре своем, унеслась его душа в вихре.

Его коллега прибыл на сытом ослике, в бубенцах, повертел горелую черепную кость - разве на ней написано! - и сказал вдумчиво:

- Установить личность затрудняюсь. Кто бы это мог быть - в костре?! Повертел крючки и пружинки от бандажа, сказал уверенно:

- Теперь для меня совершенно ясно. Хозяин этого бандажа - доктор медицины Михаил Васильевич Игнатьев. Это его специальный бандаж, собственного его рисунка, от Швабэ. Можете писать протокол, товарищ.

Пишите тысячи протоколов! Вертите, ротастые, черепушку... швырните ее куда!.. Нет у нее хозяина: вам оставил.

Няня остановилась с мешком "кутюков", докладывает:

- Михайла Василич-то наш... сго-рел! Черепочек один остался, да какой махонечкий! А глядеть - головка-то у них была кру-упная... Капиталы у них большие, сказывают... на себе носили... Припирался очень на ночь, боялся. А ночь, буря... удушили да пожаром-то и покрыли! Говорить-то нельзя, не знамши. Отмаялся, теперь наш черед. Да уж не вашу ли курочку я видала... на бугорочке, ястреб дерет? Да это еще давеча было, как в город шла. Кричу-кричу - шш, окаянный! Не боится... облютели, проклятые. Всем скоро...

Новое утро, крепкое. Ночью вода замерзла, и на Куш-Кае, и на Бабугане - снег. Сверкает, колет. Зима раскатывает свои полотна. А здесь, под горами, солнечно по сквозным садам, по пустым виноградникам, буро-зелено по холмам. Днями звенят синицы, носятся в пустоте холодной, тоскливые птицы осени. На крепком и тонком воздухе, в голоте, четки звуки и голоса.

Что за горячая работа?! Стучат топорами в стороне миндальных садов. Весело так стучат... Словно былые плотники объявились, обтесывают бревна, постукивают топорами. И по железу кровельщики гремят, споро-споро... кому это крышу кроют? Давно не слыхали такой работы.

Идет из-под горы няня, дощенку тянет.

- Где это плотники заработали? кому строят?

- Стро-ют!.. По Михал Василичу поминки правят, старый дом растаскивают другой день. Волокут, кто - что. Господи, твоя воля!.. Всю железу начисто ободрали, быки какие выворачивают... уж и лес! А железо-то пло-тное, двенадцатифунтовое... Ишь как!..

Да, лихо кипит работа.

- Вот уж хозяин-то был... на-век строил! А растащили за день. Как так, кто? А народ... и рыбаки, и... кто взялся. Прямо волоком волокут. И милиция, и помощник комиссара... Мальчушья набежало... жи-вы! Кричу одному, - ты что, паршивый чертенок, чужое добро волочишь?! - Теперь, - говорит, - дозволено, всенародно! Мой папанька вот наработал, а я оттаскиваю. Вон что! - И ты, говорит, тетенька, отдирай, чего осилишь! Всем можно!.. Возьми вот их! А что ж, подумаешь-то... помирать... Хоть потопиться! С голоду-то за сучьями по балкам лазить...

Поминки правят... Я смотрю на свой домик. Последний угол! Последняя ласка взгляда была на нем... Через узенькие оконца солнце вбегало радостными лучами, играло в родных глазах. Оно и теперь вбегает, все на те же места кидает свои полоски и пятна - на трескающиеся стены, на половицы, исчерченные шагами, на маленький белый столик, в чернильных пятнах и росчерках... Крохотная веранда, опутанная глициниями, оголившимися к зиме... Когда-то воздушные кисти их весело голубели в живых глазах. Заплаканные стекла, давно не мытые... Уйдем... и завтра же выбьют стекла, развалят стены, раскроют крышу, поволокут, потащут... с довольным гоготом мертвецов. Упадут кедры, кипарисы и миндали, и кучи мусора поползут мутными струйками в ливнях...

Глядит домик: уйдешь?.. Глядит сиротливо, грустно: уйдешь.

Я осматриваюсь, ищу опоры. Стиснуть зубы и умереть?.. Даться покорно смерти... Умирают безмолвные. Какие, куда - дороги?..

Держит дикарь в шлыке обгорелую черепушку, пальцы сует в глазницы... пощелкивает... - был какой-то! На перевале снега, пустые дороги в море... пустые - за горами. И дальше - снега, снега... Ну, какие, куда - дороги?!..

КОНЕЦ ТАМАРКИ

Пошли бури и ливни. На горах зимней грозой гремело. Потоки шумят по балкам, рыкают по камням. Ветры носятся по садам, разметывают плетни, кипарисовые метелки треплют. И море загромыхало штормами.

Стены мазанки дрожат от бури. Ночью глухо гремит по крыше, будто возятся в сапогах железных, бухают кулаками в ставни. Треснувшая печурка совсем задушила дымом. Отсыревшие сучья тлеют, не вспыхивают в огне видения.

Наши тихие курочки дремлют голодным сном, возятся на насесте. Они ослабли. Упадет какая, и долго за стенкой слышно, как она трепыхается в темноте, ищет себе - согреться. Приткнется - и так досидит до утра. Их три осталось. Они, одна за другой, уводят и уводят с собою прошлое. Теперь они жмутся к дому. Стоят и глядят в глаза.

Долгие ночи приводят больные дни. Да бывают ли дни теперь? Солнце еще на небе, и дни приходят. Оно подымается из-за моря, в туче. Выглянет, поиграет холодной жестью, - пустит полосу по морю. С тревогой глядят на море ослабевшие рыбаки, не нагонит ли ветром скумбрии ли - камсы ли... Какая теперь камса! И дельфины не плещутся, не ворочаются черные зубчатые колеса. А что дельфины?! Их из ружья бить надо! а где ружье?.. Только матросы могут. А им не нужно: у них - бараны.

Запали у рыбаков глаза, до земли зачернели лица.

Шумит рыбачья артель у городского дома - "Яны-Бахча", требует товарища - свою власть.

- Детей кормите!.. Давайте хле-ба!..

С наганом в оттопырившемся кармане, товарищ кричит командно:

- Товарищи рыбаки... не делать паники!..

Ему отвечают гулом:

- Довольно!.. Отдай за ры-бу!..

Он тоже кричать умеет!

- Все в свое время будет! Славные рыбаки! Вы с честью держали дисциплину пролетариата... держите кр-репко!.. Призываю на митинг... ударная задача!.. помочь нашим героям Донбасса!..

Ему отвечают воем:

- Скидай им свою шапку!!... Отдай наше... за рыбу!..

Кричи, сколько силы в глотке! Гони ребят за город на бойни: там толстомордый матрос-резака швырнет зеленую отопку или дозволит напиться крови, а подобреет - может налить и в кружку.

Сереет утро, мелким дождем плачет. Ворота забухли, не стучат от ветра.

Стучат ворота! Кому что надо?..

- Эй, что надо?!.

Детский голос кричит тревожно:

- У вас... нашей Тамарки нету?.. С вечера ищем, свели Тамарку!..

Красавица симменталка, белая, в рыжих пятнах... теплилась - догорела.

Вербененок плачет:

- Покойная мамаша выходила Тамарку... Молока давала... цельную бутылку-у...

Она еще - молока давала?! Свои соки!.. Вылизывала из камня.

Всю ночь всей семьею искали они по балкам, по лесным чащам.

- И Цыганочку увели, у Лизавете... Теперь все дознаем, теперь уж матрос возьмется!..

- Из-под самих матросов корову увели! - кричат с горки.

Бежит растрепанная чернявая Лизавета, руками плещет:

- Ночью свели мою корову... десять кувшинов давала! Как корми-ли...

- У матросов да плохо! ... Грабленым вы кормили! - кричит Коряк. - У них в борщу шукать надо! а ты сюда закатилась...

- Да ведь зять ведь!.. Свели-то из-под часового!..

Собираются на горке люди. Жмется на холоду учительница Прибытко, покачивающая головою няня, старая барыня, накинувшая на плечи коврик, Коряк, заявившийся по тревоге из нижней балки, нянькин сын старший, выменивающий вино на пшеничку, в ночь приехавший с контрабанды, и высокий, худой Верба, винодел, с повислыми усами. У всех лица - мертвецов ходячих.

Лизавета кричит истошно:

- Он, Андрюшка-злодей! Сейчас дознаем... Он! он!..

- Его три дня не видим... ушел на степь, как обычно... - сообщает учительница.

- Вин самый убийца! - кричит Верба. - Таких прямо... поубивать надо, як собак! Вашего козла скушал, моих гусей сожрал, ваших cелезнев сожрал... мою Тамарку сожрал!.. Прямо... поубивать к чертовой матери!..

- Погодьте... поубивать! Вы вот тридцать годов коров имеете, допрежде коров сводили, а?! A почему теперь?!.. Поубивать! Людей убивать - не жалеют!

- Не скажите громко!..

- Он, злодей! он! их шайка!.. Саня наш сейчас поведет дело... уж кривого Андрея арестовал, с нижнего виноградника... Видали, как с Гришкой Одарюком все дни шуптались...

- Всех их прямо... поубивать надо!

- Вон идет Саня!..

С винтовкой на плече, с наганом в кулаке, подходит широкоскулый крепыш-матрос Санька. За ним девчонка Гашка, в белых открытых туфлях, измазанных грязью, в зеленой шелковой юбке и в плюшевой голубой кофте - саке. Нянька знает: у Дахновой была такая кофта. Убежала дачевладелица Дахнова в Константинополь, нашарил матрос "излишки" - теперь молодая матроска щеголяет.

- Двоих сволочей зарестовал! - кричит матрос еще издали, потрясая наганом. - Все раскопаю, до требухи... а вашу корову найду, мамаша! Из-под самого моего глазу увели!.. Свои!

Он широк, как овсяной куль, красная шея холоду не боится - голая до плеча, в воловьих жилах, огнем горит. От лица жаром пышет. Серые глаза сверлят.

- Бить будут прямо в го-лову... вот этим! а уж язык достану! Мамаша, не сотрясайтесь криками, как баба! Корова у вас будет! достанем для вас корову! Ну, кто что доказать может? Где он живет, сволочь?..

- Прямо всех полевым судом, Саничка! - кричит Гашка. - Это буржуи развратили... кончать всех безмилосердно!..

- Писано им, и еще будет! В шомпола возьму всех подозрительных... ванную им устрою! Ежели ты пролетарий... как ты можешь чужих коров воровать? Пролетарий... как святой есть! ежели они из труда, коровы?! Ведите, которые знают...

- Дай, Санек, телеграмму Мишке, пусть нам автонобиль пришлет! - кричит Гашка, на руке у матроса виснет. - Будем на автонобиле искать коровку... телефонируй, право...

- Перво дай... дело официально дознать... Лишние уходи!

Толпой идут на Тихую Пристань, ломают замок на флигеле. Находят гусиные крылья, косточку с синеватой шерстью...

- Бу-бик!.. Бу-бик!!.. - кричит Марина Семеновна. - Как я зна-ла!..

Шумит горка, три дня шумит. Сидят в подвале короворезы: старый Андрей Кривой, согнувшийся с голоду Одарюк. Шушукаются на горке: ванную прописали короворезам - не сознаются! И шомполами лечили, и не кормят. Не сознаются.

Шумит горка: нашли у Григория Одарюка под полом коровью требушину и сало. Взяли. Помер у Одарюка мальчик, промучился, - требушиной объелся будто. Кожу коровью нашел матрос: в земле зарыта была. Признал кожу Верба: Тамаркина.

ХЛЕБ С КРОВЬЮ

Быстрей развертывается клубок - сыплется из него день ото дня чернее. Видно, конец подходит. Ни страха, ни жути нет - каменное взирание. Устало сердце, страх со слезами вытек, а жуть - забита.

Но бывают мгновения, когда холодеет сердце...

Дождь ли, ветер - я хожу и хожу по саду, захаживаю думы. Сошвыриваю с дорожек и складывают в кучу камни - прибираюсь. Приставлю к воротам кол - защиту! Оставшаяся привычка...

Кто-то царапается в ворота, как мышь скребется.

- Кто там?..

- Я... - запуганный детский голос. - Анюта... дочка...

Опять она, маленькая Анюта, добытчица! Нет больше у ней дороги. Ко мне!

- Ну, иди... Я уже все знаю.

Она неслышно, тенью, идет по саду, закрывает лицо ладошками. От горя, которое она так познала?

- Папашу... взя... ли... Гришуня наш помер сегодня... и все наше сальце взяли... и требушку взяли... на зиму припасали...

Она трясется и плачет в руки, маленькая. А что я могу?! Я только могу сжать руки, сдавить сердце, чтобы не закричать.

Не знаете, не видали вы этого, вы, смакующие - человеческие "порывы", восторженные ценители "дерзаний"! Все это "смазка" чудесной машины Будущего, отброс и шлак величественной плавильни, где отливается это Будущее! Уже видны его глаза...

Босая стоит она, освещенная половинкою месяца, выбежавшей из тучи. На ней рваный платок мамы Насти и розовенькая кофточка без пуговок. Она трясется от ужаса, который она предчувствует. Она уже все познала, малютка, чего не могли познать миллионы людей - отшедших! И это теперь повсюду... Этот крохотный городок у моря... - это ведь только пятнышко на бескрайних пространствах наших, маковинка, песчинка...

Что я могу?! Не могу сказать даже слова... Кладу на плечо руку.

Она уходит с сухой лепешкой, с горсточкой миндаля и грушки. Уносит в своем платке виноградную кожуру гнилую...

Нет, еще остается ужас. Еще не омертвело сердце, еще сжимается. Стоны ползут из балок... Да, вовсе не тюлень это, а само сущее, земля стонет. Я вижу под луной черный гребень, гробовую крышку дома Одарюка, где мальчик... Смерть у дверей стоит, и будет стоять упорно, пока не уведет всех. Бледною тенью стоит и ждет!

Я вздрагиваю - я вижу бледную тень. Беззвучно движется за плетнем, на месяце, за черными кипарисами... Кто ты?! - хочу окликнуть и узнаю майский костюм Андрея. Он направляется на Тихую Пристань, в свое жилище. За спиной у него мешок, неизменный его мешок. Из степи идет, с похода. Украдкой хочет войти к себе. Умирал бы в степи, чудак!

Шумит по утру горка: забрали дядю Андрея - матрос с милицейским взяли. Повели "делать ванную".

Ванная?! Что такое?..

Это знают они, хозяева. Милицейский сообщает - "по секрету":

- Розыскной пункт дело хорошо понимает! Знаку чтобы не оставлять... Значит, мешок с песком... и как под печенку ахнуть!.. - одно потрясение, а знаку настоящего нет! Внутри может полировать, чтобы в сознание привести. Под сердце тоже... Раньше!.. Да раньше таких сурьезных делов и не было. Семнадцатую корову режут... трудовых! Должен себя пролетарий защитить, как вы думаете? Иначе как же... Я, говорит, на степе крутился! Р-раз! Ходил на степу?.. Ходил! А го-лос-то уж у него не тот... Два! - под душу. Ходил на степу?! ну?! Ходил... И опять голосу сдал! Понимаете, штука-то какая?! А то в голову, вот это место, под затылок... Тут уж он как в беспамяти, сотрясенье... И вот тут сейчас и есть ему ванная! Водой отливать надо обязательно. Тут-то он обязательно помягчеть должен. Ходил на степу... ррастакой?!. Молчит... Но только у всех троих их такая крепость... с голоду, что ли? Не подаются! Зубы только затиснут и... Кривого и шомпола взяли... Старик, а выдержал карактер. Захрипел, а не сдался. Обоих выпустили пока... до суда, не сбегут. И Андрея выпустим... Пайков у нас не полагается, сами знаете... голод!

Бежать? Снега на перевале. Босоногая Таня все еще ходит там, поплескивает вино в бочонке. Нельзя ей остановиться: дети. Телом, кровью своею кормит...

Я уже не могу оставаться в саду, за изгородью. В башмаках разбитых хожу я по грязи дорог, постаиваю на мокрых холмах. Что я хочу увидеть? На что надеюсь?.. Никто не придет из далей. И далей нет. Ползут и ползут тяжелые тучи с Бабугана. Чатырдаг закрылся, опять задышит? Задует снегом. Смотрю на море. Свинцовое. Бакланы тянут свои цепочки, снуют над мутью... ходят и ходят шипучие валы гальки. И вот выглянет на миг солнце и выплеснет бледной жестью. Бежит полоса, бежит... и гаснет. Воистину - солнце мертвых! Самые дали плачут.

Притихла горка. Воет старая нянька соседкина. Ходила с неделю сумрачная, больная, ждала чего-то. Теперь воет. Ее тонкий, будто подземный, плач доходит через плетень в садик. Сына у ней убили. Далеко убили, за перевалом, в степи...

Принес эту весть Коряк, тот самый Коряк - дрогаль, который бил-выбивал правду из старика Глазкова. Получил Коряк свою правду: убили в степи его зятя, а с ним убили и нянькина сына Алексея.

А еще совсем недавно стояла нянька у моего забора, радовалась:

- Вздохнем вот скоро... Вот Алеша поехал с коряковым зятем, на степь повезли вино, в долг у татар заняли... бо-чку! Теперь всего наменяют... и сала, и пшенички... к Рождеству-то бы...

Принес весть Коряк ночью. Сказал:

- Получил вот какое сурьезное известие. Нашли на дороге, на степе... боле ста верст отсюда, зятеву лошадь... и двоих побитых... моего и твоего... приятели были, так вместе и... лежат в канаве. Ну, лошадь не могли стронуть, не пошла от хозяина... Хороший конь, добрый. И товар не могли стащить, помешали им, как с лошадью они бились. Может, чего и расхватали... Ну... и в это самое место, за ухом... две дырки наскрозь... в канаву оттащили. Ну... двое тех было... в хворме, с винтовками... как люди говорят проезжие. Значит, будто стража... про себя выдавали. Ну... и так сдается, шо сын Глазкова один, Колька... который сбежал... Меня убить за отца грозился. Ну, моего убил. А уж твой... так... наскочил на судьбу... Пшеницы да ясменю мешок... кровью запекши... на них и убили. Теперь надо позабирать все.

Побежали под утро, без хлеба, без одежи, на перевал, в снега: нянькин сын Яшка, вдова, - корякова дочь, - и сам Коряк, - кнут только захватил по привычке своей дрогальской. Побежали добывать все: пшеницу, тела и лошадь.

Воет другой день нянька. Сидит старая барыня, томится бессонницей и сердцем. Горит печурка, шипят мокрые "кутюки".

Вот они, сны обманные! что - кому! Приснился и няньке сон, пышный, сытный. Видела она так - рассказывала недавно:

...Шла полем. А по полю тому, прямо - земли не видно, - все глыбы сала да жиру. А сын Алеша, в белой будто рубахе... до земли рубаха... с вилами, переваливает глыбы, будто навоз трусит. "Смотрите, - говорит, - мамаша, сала да жиру сколько!" Схватила нянька жирный кусок, есть стала. Ела-ела, - в глотку не лезет, уж больно жирен...

Проснулась, а все тошно. Всем про сон рассказывала, обхаживала горку, - не к добру, чуяла! Всю неделю, как не своя ходила. Сказала Марина Семеновна, - не ей, - ей не сказала:

- Ох, худо няньке будет, через Алексея... такое ху-до!..

Пришло худо: прислал Алеша пшеницы с кровью. Есть-то надо, промоют и отмоют. Только всего не вымоешь...

ТЫСЯЧИ ЛЕТ ТОМУ...

Падает снег - и тает. Падает гуще, гуще... - и тает, и вьет, и бьет. Ближние горы - пегие. Стали пегими кипарисы, и виноградники, и плетни. А снег все сыплет и заметает в вихре, белит и кроет. И вьет, и метет, и хлещет... Зимой хватило от Бабугана, от Чатырдага - со всех сторон. Крутит метелью и день, и ночь. Не черная Кастель-шапка, а исполинская сахарная гора - голова на блюде, на белой скатерти. Седые, дымные стали горы, чуть видные на белесом небе. И в этом небе - черные точки - орлы летают.

Гонит снегами лесную птицу к жилью. Черные дрозды, с оранжевыми носами, шмыгают по пустым садам, выискивают во двориках. Остатки овечьих стад умные чабаны стерегут в кошарах: опасно пускать в долину. Смотрят на снег с тревогой: валит, а сена нет - овцы начнут валиться. А над горами орлы летают. Не боятся орлы снегов: корму орлам достанет.

Бежит в снегу маленький татарин в бараньей куртке, лошадь из снега тянет. Кричит - воет в белую пустоту на всю горку: - Йей!.. бери коня... купай!.. Йей...

Спотыкается на кусты под снегом, волочит в поводу коня, бьется в мои ворота:

- Ко-зяйй... Йей! коня бери... клеба давай, карей!.. все памирай... ой, бери... йей!

Еще с порога вижу, как он стучит себя по груди и топчется - прыгает за шиповником. Татарин крохотный, черноусый, с обезумевшими глазами. Он хватает меня за рукав и тянет:

- Пажалюста... бери коня! Йей!..

Из его горла рвется гортанный клекот. Он дергается лицом, глазами, словно вот-вот заплачет. С носа мутная капля виснет: слеза ли, пот ли, - не разобрать. Совсем чумовой татарин. Дрожит-кричит, перекося рот, кривит почерневшее лицо, и все охлопывает коня по шее. А конь - под черной шкурой скелет, с втянувшимися ноздрями, - оскаленными зубами дерет шиповник. Запарил коня татарин, и сам запарился.

- Йей! - кричит он с болью в мои глаза, дергает меня за руку. - Ну! твоя нада! пожалюста... бери конь! ну... клеба давай... мала-мала! Снег, зима пришел... Йей!..

Со страхом, с болью гляжу я в его обезумевшие глаза, убегающие от ужаса. Чумовой татарин! Закрыты на базаре лари, будет в кофейнях тыкаться.

А сумерки все густеют. Кастель синеет. У, какая пустыня там! Снеговая пустыня в падающей ночи. Я стою на холме и вглядываюсь в пустыню, пытаюсь ее постигнуть. Море - черное, как чернила, берега - белые. Громыхает поглуше - от снега глохнет. И там пустыня. Одна на другую смотрит: черная, белая.

Тысячи лет тому... - многие тысячи лет - здесь та же была пустыня, и ночь, и снег, и море, черная пустота, погромыхивало так же глухо. И человек водился в пустыне, не знал огня. Руками душил зверье, подшибал камнем, глушил дубиной, прятался по пещерам... на Чатырдаге и под Кастелью, - они дожили и до сего дня. Видела эта вечная стена Куш-Каи, - в себя вбирала, и теперь вбирает: пишет по ней неведомая рука. Смотрю и вбираю я. Снега синеют, чернеет даль. Нигде огонька не видно. Не было и тогда. Пустыня. Вернулась из далеких далей. Пришла и молчанием говорит: я пришла, пустыня.

Я знаю: она пришла. Бегают люди с камнями. Вчера рассказывали про Судак:

- По дорогам горным хоронятся, за камни... подстерегают ребят... и - камнем! И волокут...

Кругом - с камнями. И в славном когда-то Бахчисарае, и в Старом Крыму, и... всюду. Каким же чудом швырнулись тысячелетия?! Куда свалился великий человеческий путь - на небо?! великое восхождение и это гордое - будем Боги?!

Я смотрю на вздувшийся под снегами камень: какая сила! Вышел из далей... - вот он!

...Мое!..

Его.

- Друг... - говорю ему: - нет у меня ничего!..

Но он не может понять.

- Пажалюста... бери конь... Арабчук мой... седьмой зима... кароши, золотой! Кормить... ничего нема... снег пришел, зима... жалька... Йей!..

Он машет рукой на город, и я машу. И мы смотрим в глаза друг другу растерянно, безнадежно. Он вырывает слова из глаз, острых, черных, изо рта, кривого от нетерпения и страха, что поздно будет:

- Йеййй!..

Стоит его визг в ушах. Провалился с конем татарин в снег, в балку. Слышно - и там визжит.

Я иду по глубокому снегу, на площадку. Дубовая поросль завалена рыхлым снегом. Далеко внизу путается-чернеет с конем татарин, по снегу катится, за ним снеговая пыль... - в город погнал татарин.

Он - из Биюк-Ламбата?! Страна чудесного золотого табаку... Где такое... Биюк-Ламбат? Да, это совсем близко, двенадцать верст. Кто-то о нем говорил недавно?.. Кто-то помер! Да... от голоду померла у татар вдова художника русского... Ушла к татарам - и померла... А его картины... за этими горами... О, снег какой... испугал чумового татарина. Сухую траву засыпал на много дней...

Сумерки надвигаются. Куда побежал татарин, в слепую ночь!

Я брожу по снегам, по балкам, без цели. Ведь я из далей. Я же тот самый дикарь пещерный. Но у меня нет и шкуры. У меня лишь истрепанное пальтишко, лезут змеиные зубки из башмаков, а в них мои зябкие пальцы, завернутые в тряпку... И я - бессильный. Мне так понятна, близка та жизнь, жизнь моих давних предков! Снега и ночь, а у них... огня не было!.. Я сейчас пойду, затоплю печурку... а у них... не было!! И... они-таки победили?! Какими силами, Господи, это чудо? Твоими, Господи! Ты, Единый, дал им Огонь Небесный! Они победили им. Я это знаю. Я верую! И они же его растопчут. Я это знаю. Камень забил Огонь. Миллионы лет стоптаны! миллиарды труда сожрали за один день! какими силами это чудо?! Силами камня-тьмы. Я это вижу, знаю.

Синей Кастели нет: черная ночь - пустыня. Храпит из балки, из темноты, - конь запаленный дышит? Взрывая снег, у моих ног, из балки выкаты кается черное: татарин, за ним его черный конь. Хрипит татарин, и конь хрипит. Я бегу от него к воротам. Татарин бежит за мной...

- Ты... бери... нема люди... ночь черный... Быюк-Ламбат... йей... бери... Аллах...

Я не вижу его лица. Я вижу, как конь головой мотает, хочет поводья вырвать?.. Мотнул и уткнулся в снег. Я вижу парок над ним. Я отмахиваюсь от них, от призраков... стараюсь открыть калитку... Держит меня татарин, рукою молит... И вдруг...

- Йей!.. - вскрикивает татарин и чутко всматривается во что-то в балке.

Я ничего не вижу. Он срыву дергает повод, но конь уснул. Он бьет его кулаком по шее и кидается в сторону. Бежит и кричит кому-то, кого он видит:

- Йей! ханым! козяйк... бери... конь!.. Йей!..

Я напрягаю глаза, не вижу. Кому же кричит татарин? Найдется ли человек, кто снял бы с него напавший на него ужас? Никого не видно. Бежит за кем-то, кричит...

Я захлопываю калитку и ставлю кол.

Человек нашелся. Утро принесло весть: взяли коня у татарина. Понес чумовой татарин шесть фунтов хлеба в Биюк-Ламбат. Быть может, спасут коня. А как же теперь татарин?..

Говорил в городке дьякон:

- Дурак татарин! Повали коня, ешь коня! Ему бы на месяц с семьей хватило, продержаться... Посоли мясо...

- А соли-то нет, отец дьякон!

- Мясо-то прокопти, без соли лопай!

- А может, ему своего коня жалко было?..

- Ко-ня жалко?! Как коня жалко, раз за шесть фунтов хлеба отдал?! Лупоглазый... Жалко?!.. А просто... голову потерял от страху!..

Воистину - голову потерял чумовой татарин.

Три конца

Снег полежал три дня, тронулся и потек. Плывет грязь в балку. Торчат из грязи мокрые рога виноградника, иссохшие усы-петли. Испугал снег татарина - и плывет. Отрыгнет еще земля травку - прогреет солнцем.

Помер Андрей Кривой с нижнего виноградника. Ходил после "ванной" с неделю - крякал. Молчал и крякал. Потом прилег. Жаловался - "внутри ломит". А помер тихо.

Помер и Одарюк. Две недели места не мог найти: и ходить, и сидеть, и лечь - все больно. Жаловался, что "клинья вогнали в поясницу" и под сердце давит. За две недели в сухенького старичка обратился, глотнуть не мог. Водицы испить просил: глотнет, а принять не может. Кричал шибко, как отходил:

- Огне-ом... палит!..

Поглядел на детей, и выкатились из его глаз две слезы. А помер тихо.

И дядю Андрея выпустили после "ванной". Во всем сознался. Пришел на горку, на Тихую Пристань - тихий, как после большой работы. Бродил по горке в майском своем костюме, почерневшем, скатавшемся, - пищи себе искал. Прознал, что Антонина Васильевна, из пшеничной котловины, корову со страху режет, пришел под вечер и остановился на пороге. Стоял и молчал - тенью. Не видела его Антонина Васильевна: рубила в корытце студень. Стоял дядя Андрей у притолоки, смотрел, как шипит на плите в корчаге, как на белом сосновом столе разложены - бурая печень, мозги, а в окоренке шершавой тряпкой коровий рубец мокнет.

Повернулась Антонина Васильевна - ахнула: испугалась тени.

- Что... вы?.. Вы это... дядя Андрей?! Что с вами?..

- Дайте... за-ради Бога... кишочки...

Дала ему Антонина Васильевна пригоршню "рубки" - для холодца, отрезала и рубца, с ладонь, и ребрышко. Поглядел на нее дядя Андрей плаксиво, сказал хрипом:

- Нутро у меня повернуто... всю утрибку мою поспутало-завязало... какое-бы... средство?.. Гляжу, а в глазу трусится... упасть боюсь...

Дала ему Антонина Васильевна перцовки выпить. Пошел дядя Андрей по дачам - за мясорубкой. Нигде не было мясорубки. А зачем голодному мясорубка?

- А жевать нечем... зубы все растерял... Говорил "евать" и "убы".

- Где же вы их потеряли-то, так сразу?

- Так... о камень...

Проходил с неделю, стало его сгибать. Узнал, что и Андрей Кривой, и Одарюк Григорий жить приказали, - пришел к ночи к Марине Семеновне на веранду.

Спросила его Марина Семеновна сурово:

- Разве вы чего тут забыли?

- Я тут ничого не забул... - жалобно сказал дядя Андрей, как волк затравленный.

Рассказывала про это свидание Марина Семеновна - жалеть не жалела:

- ...А ветер был, с Чатырдага, холода завернули. А он стоит и стоит, трясется.

- Чего вы стоите... сядьте на табурет. Сел он на табурет, на кончик. Оглянул комнату, все глазами прощупал, и говорит:

- Одеялы у вас... знаменитыи... найдуть - возьмут.

А я говорю ему:

- Вы чего это в узелке держите, куда собрались?

Сказал, что проститься зайдет с покойником, с Григорием, - четвертый день все не похоронят. У них и переночует, - дома-то холодно, силы нет дровец нарубить, от холоду не спится. А поутру в больницу - думает.

- Очень, - говорит, - у меня все внутри ломит, и как огнем палит. Может, - говорит, - меня параличом расшибло, снутри! Во мне, - говорит, - вроде как крыса завелась, грызется.

- Не от козлиного ли смальца, дядя Андрей? - говорю. Очень меня досада одолела - все ему высказать.

- Не ел я вашего козлика! Зачем вы так?!

А не смотрит. А я ему на это:

- Вы и Тамарку не трогали, и гусей, - говорю, - и уточек моих не пробовали... А помните, - говорю, - дядя Андрей, как я вам в саду-то нагадала? Как вот снег упадет...

Как затрясется! Страшный, как смерть, стал.

- Будут вас, дядя Андрей, черви есть! Как вы моего козлика, так и они вас... И будет, будет!

Все во мне поднялось опять, себя не слышу.

- Я, - говорю, - вчера на вас карты раскидывала, на виневого короля... вы! Конец вам вышел! Вот он, конец, и есть!

- Да я ж, - говорит, - вовсе не виневый... Я... жировый!

И тут не сознается! Тут уж я прямо не в себе!..

- Это, - говорю, - жировый-то вы с жиру да смальцу! А вы черный, весь вы черным-черный, как вот... земля! На лице-то у вас... земля выступила!..

- Видите... - говорит, - уж помираю я, а вы... меня добиваете.

- А вы, - говорю, - сироток моих добили! Гаснут!

- Ну, простите, коли так... Не я добил... а нас всех добили...

И не сказал, а... всхлипнул! Тут мне его жалко стало.

- Ну, - говорю, - дядя Андрей... я вам простила, а судьба не простила. Не от меня это, что помираете... и дня не проживете, вижу. Судьба... Ну, вот, хлебца я вам дам... от жалости дам хлебца... напоследок покушайте... сегодня пекла, три фунта.

- Отрезала ему кусочек, теплый еще. Так и вцепился. И... покрестился, как из рук хлебушка взял! Так мне это понравилось!.. Душа-то православная...

Я ему еще дала кусочек - в дорогу. А ветер так и гремит, вьюшки прыгают, страсть Божия. Вот он и другой кусок сжевал, отогрелся. И говорит:

- Ну, посидел я. Это вы хорошо, мне теперь легко будет...

И голову опустил. А уж и спать пора давно, двенадцатый час.

- Пойду, - говорит, - к Настасье, вдове... может, мне куртку покойникову надеть займет, а то больно зябко в больницу идти. Я, - говорит, - жил самостоятельно, а вот как эта канитель-то вся пошла, слобода-то ихняя... как обменили всех...

За руку простились. Покрестила я его вослед. Что уж...

Пошел дядя Андрей ночью на мазеровскую дачу. Впустила его Настасья. В свою комнату не допустила, а пусть с покойником ложится. Дала ему накрыться рваную куртку мужнину, кожанку.

Опять на ветер идти? Замерз дядя Андрей в майском костюме из парусины с кресел исправничьих. Остался. Лежал Одарюк на полу, в пустой комнате бывшего пансиона, им же обобранного. Ни свечки, ни каганца. Лег дядя Андрей подальше в угол, узелок в голову, а кожанкой накрылся. А когда стало белеть за окнами, надел кожанку и пошел в больницу. Увидала его Настасья - идет в мужникой кожанке, - нагнала на дороге:

- Снимай, проклятый! Григорья погубил... куртку уворовать хочешь?!

Сорвала с него куртку да еще по лицу курткой. Видали люди, как на ветру, на пустой дороге, у миндальных садов порубленных, хлестала его обезумевшая Настасья по голове курткой. А он только рукою так, прикрывался...

Не дошел дядя Андрей до больницы. У базара, в безлюдном переулке, присел к забору, в майском своем костюме, загвазданном. Нашли прохожие, а он только губами двигает. Доставили в больницу. До полудня не дожил - помер. Так отошли все трое, один за одним, - истаяли. Ожидающие своей смерти, голодные, говорили:

- Налопались чужой коровятины... вот и сдохли.

КОНЕЦ КОНЦОВ

Да какой же месяц теперь - декабрь? Начало или конец? Спутались все концы, все начала. Все перепуталось, и мой "кальвиль" на веранде - праздник преображения! - теперь ничего не скажет. Было ли Рождество? Не может быть Рождества. Кто может теперь родиться?! И дни никому не нужны.

А дни идут и идут. Низкое солнце порою весну напомнит, но светит жидко. Ему не на чем разыграться: серо и буро - все. Тощее солнце светит, больное, мертвое. А к вечеру - новый месяц. А где же полный? Куда-то прошел, за тучами?..

Я видел смертеныша, выходца из другого мира - из мира Мертвых.

Я сидел на бугре, смотрел через городок на кладбище. Всматривался в жизнь Мертвых. Когда солнце идет к закату, кладбищенская часовня пышно пылает золотом. Солнце смеется Мертвым. Смотрел и решал загадку - о жизни-смерти. Может случиться чудо? Небо - откроется? И есть ли где это Небо? И другое решал - свое. У меня еще крест на шее, а на руке - кольцо. Отнесу греку, татарину, кому нужно ходячее золото, - бери и кольцо, и крест! Я останусь свидетелем жизни Мертвых. Полную чашу выпью. Или бросить тебя, причал последний, наш кроткий домик - с последнею лаской взгляда?., весны добиться и... начать великое Восхождение - на Горы? Муку в себя принять и разделить ее с миром? А миру нужна ли мука?! У мира свои забавы... Весна... Золотыми ключами, дождями теплыми, в грозах, не отомкнет ли она земные недра, не воскресит ли Мертвых? Чаю Воскресения Мертвых! Я верю в чудо! Великое Воскресение - да будет.

Какое неприятное кладбище! Камень грязный. Чужая земля, татарская.

Собаки рыскают у часовни, засматривают за стекла. И сторож пьяный. Я помню его лицо, тупое лицо могильщика-идиота. Потянет с меня за яму... Нечего взять с меня. А с Ивана Михайлыча потянет...

Когда эти смерти кончатся! Не будет конца, спутались все концы - концы-начала. Жизнь не знает концов, начал...

Умер старик вчера - избили его кухарки! Черпаками по голове били в советской кухне. Надоел им старик своей миской, нытьем, дрожаньем: смертью от него пахло. Теперь лежит покойно - до будущего века. Аминъ. Лежит профессор, строгий лицом, в белой бородке, с орлиным носом, в чесучовом форменном сюртуке, сбереженном для гроба, с погонами генеральскими, с серебряной звездочкой пушистой - на голубом просвете. В небе серебряная звезда! Чудесный символ. Завтра поступит в полную власть - Кузьмы ли, Сидора - как его там зовут? Кузьма не знает ни звезд, ни "яти", ни Ломоносова, ни Вологодского края; знает одно: надо содрать сюртук, а потом - вали в яму.

Чужая земля, татарская...

Да, смертеныш... Я сидел на бугре и думал. И вдруг - шорох за мной, странный, подстерегающий. За мною стоял, смотрел на меня... смертеныш! Это был мальчик лет десяти-восьми, с большой головой на палочке-шейке, с ввалившимися щеками, с глазами страха. На сером лице его беловатые губы присохли к деснам, а синеватые зубы выставили - схватить. Он как будто смеялся ими и оттопыренными ушами летучей мыши.

Я глядел в ужасе на него - на видение из больного мира. А он смеялся зубами и качался на тонких ножках, как на шарнирах. Он проскрипел мне едва понятное слово:

- Д... вай...

За ним шла женщина, пошатываясь, как пьяная. У живота ее, на усталых руках лежало что-то, завернутое в тряпку. Она совсем упала на бугорке. Они с утра уже идут издалека, - верст шесть, - из-за Черновских камней, в город, к власти. Двое у ней уже померли, теперь кончается маленький, в этой тряпке.

- А этот еще... красавчик... - говорит женщина про смертеныша, говорит издалека, сонно. - Господь послал... галку вчера подшиб.

- Я... камушком... га... галка... - сонно, пьяно шепчет мне мальчик и все смеется зубами. А глаза в страхе.

- Скажу... проклятым... убейте лучше... Муж-то мой ихним был... семью бросил... спутался с ихней какой-то, вот эти-то вот... как их... слова-то голова моя... с нитилигентной... на почте служил... хорошо кушали... Она партийка... а я, говорит... ду-ра.... Она начинает выть, как от боли:

- Петичка... последышек мой... желанный... три годочка... С голоду спится... бужу его: "Проснись, Петичка... за хлебушком пойдем в город..." А Петичка мне... "Ах, мамочка... патиньки нада... я са-ало ел... я мя... а... со ел..." Гляжу, а у подушечки-то... уголочек... сжеван...

Я убежал от них в балку. Следил оттуда - ушли ли? Они долго сидели на бугре.

Да когда же накроет камнем??! Когда размотается клубок?.. Скажут горам: падите на нас! Не падают... Не пришли сроки? Прошли все сроки, а чаша еще не выпита!..

Я кричу странным каким-то существам... - девчонкам?..

- Что вы?! Зачем?!

Они ползут от меня, от меня страшного... я помешал им в деле... собирать сухие "тарелки", следы коровьи!..

Почему же такое пустое море?! Такое тихое и - пустое! Где пароходы чудесных, богатых стран?

А все еще ходят мимо, все еще проползают через бугор. Вон идет опять кто-то, снизу, из-под Кастели... Идет ровно, по делу будто. Стучит дрючком по плетню... Кому-то я еще нужен!..

- Что еще нужно?!.. Теперь не время стучать!.. Ну... что вам нужно?! - кричу я какому-то человеку с веселыми глазами, с лицом, как у королька мякоть, - крепким. "Чего ему нужно, крепкому?"

- Чи не взнаете... ге! А Максим-то!.. Да я ж спид-низу... ге! Да молочко же у менэ покуповалы... ге! Ну, як вы... шше не вымерли?! Ге!.. Усих положуть, як вот... штабелями положуть, а по ним танцувать будут... мов мухи на гавну... Ге! Погибае народ хрещеный...

Теперь я его признаю, хитрого мужика-хохла, - из-под Кастели. Дрогаль когда-то, теперь на корове держится. Такой хохол оборотистый, что пробы поставить негде. Наменял у Юрчихи, и где придется, на молоко всякого добра, выменял в степи на пшеницу загодя, зарыл в потайное место. Ходит рванью и громче других кричит - погибаем, мов тараканы на морози!

- Вот оны... як обкрутылы народ православный... ге! У хати с коровой сплю, топор под голова да дрючок хороший... заместо жинки... ге! А шшо, я вас вспрошу... слыхали? Шишкиных усех зарестовалы! Да як же... Хведор вот заходив, сосид ихний... Лягун. Прямо... ужахается! Нашли кого! Оружье они ховали... народ убивать хрещеный! Ге! Во - подвели-то! Ужахается Хведор, прямо... плаче. Значит, так... С неделю тому, приехали на конях... обыск! Будто разбоем живуть, с ружьями на шошу выходят, в масках. Тысь, все пертрусили у них... не нашли. Зараз в каминья полезли! Хавос у нас называется... там, может, какие тыщи годов прошло, гора завалилась. Тут-то тебэ и есть! две винтовки!! прочищены, смальцем смазаны... Мов известно им було! Зараз нашлы. Сам главный чертяка не найшов бы... с версту Хавос! Всех и забрали.

Словно сказку рассказывает Максим, и весело! Это Борис-то, освободившийся наконец от них! Одного только ждавший - залезть в Хаос и писать рассказы! Этот тихий, кроткий счастливец, с которым играла смерть...

- Да як же ж, Боже мий... усех знаю! Вин, прямо... мов с иконы сишел! тихой вот... мов телушка. Хведор, прямо... ужахается, лица на нем нэма. Прийшов до меня ранэнько, кашель його замучил, чихотка злая. Говорит, поручусь за них, отпустят. Ну, старика отпустили, а этих в Ялты погнали, сынов. Кто им тут путки ставит... "Хочь они мне телку отравить стращали... - Хведор-то мни... - а я им вреду не хочу". Рыбаки за Бориса вступались... А энти свое ладють: разберем и на север вышлем! у Харькив! Ге! Они вышлють... ге!

Он стоит и высматривает мое "хозяйство".

- А курей-то шшо ж не видать?

- Ушли.

- На молочко, может, поменяем?..

- У-шли! Последнюю отдал в добрые руки...

- Ну, индюшечку уж?..

- Ушла.

Он все высматривает. Видит - только деревья, камни...

- Ну, здоровэньки бувалы. Це гарно, шшо не помэрлы...

На Север вышлют! От скольких смертей ушел, а тут... Не может этого быть.

Черная ночь... которая?.. Тихо, не громыхнет ветром. Устали ветры. Или весна подходит? Но какой же месяц? Все перепуталось, как во сне...

Ветер гремит воротами?.. Не ветер...- они, ночные! Где же топор?.. Куда я его засунул?.. Выменял?! Что же теперь... пойти?.. Все стучат. Сами войдут...

Стучат не сильно. Не они это. Кто-то робкий... Анюта? Мамина дочка! Анюта не постучит теперь - ушла Анюта. Кому же еще стучать?..

Пришел высокий, худой старик. Глаза у него орлиные, нос горбатый. Смотрит из-под бровей, затравленно. Оборванный, черно-седой и грязный. Встал на пороге и мнется с пустым мешком, комкает его в длинных пальцах.

- Уж к вам позвольте, по дороге вспомнил. В городе задержался до темени, а идти-то еще двенадцать верст...

Кто он такой?.. Все перепуталось в памяти.

- Я... отец Бориса, Шишкин. Борис-то все к вам ходил, бывало...

Он ничего, спокоен и деловит, только словно что вспоминает и мнет мешок. Чаю у меня нет, но есть кусочек ячменного хлеба.

- У самих мало... а я, признаться, с утра только водички выпил... ходил в город нащот вина... три ведра у меня вина...

Он выщипывает кусочками и жует вдумчиво и все вспоминает что-то. Я не могу его спрашивать.

- Сейчас иду в городе... сказал мне кто-то... Кашина сына расстреляли в Ялте... виноделова. И отец помер от разрыва сердца... Мальчик был, студент... славный мальчик. На войне был с немцами, а то все здесь жил тихо... рабочие любили... Хорошо. В приказе напечатано... на стенке. Стал читать... Обоих моих.

- Что?!

- Обоих сынов... - сделал он так, рукой... - как раз сегодня... две недели. За разбой. Бориса... за разбой!..

Он сложил мешок вчетверо и стал разглаживать на коленке, лица не видно.

- Мать одна осталась, под Кастелью... ночью приду. К вам и зашел. Как ей говорить-то?! Этот вопрос очень серьезный. Я вот все... Как раз две недели сегодня... уже две недели!.. Бориса... за разбой! .. я ей не могу говорить.

Ночь далеко ушла. Я выходил под небо, глядел на звезды... Придешь - старик сидит с мешком. А ночь идет. Я сижу у печки. Старик дремлет на кулаках. Говорить не о чем, мы знаем вce. Вот уж и заря, щели засинели в ставнях. И слышно муэдзина по заре. Он все кричит о Боге, все зовет к молитве... благодарит за новый день.

- Ну, пойду...

Цветет миндаль. Голые деревья - в розовато-белой дымке. В тени, под туей, распустились подснежники - из белого фарфора будто. На луговинках золотые крокусы глядятся, высыпали дружно. Потеплее где, в кустах, - фиалки начинают пахнуть... Весна? Да, идет весна.

Черный дрозд запел. Вон он сидит на пустыре, на старой груше, на маковке, - как уголек! На светлом небе он четко виден. Даже как нос его сияет в заходящем солнце, как у него играет горлышко. Он любит петь один. К морю повернется - споет и морю, и виноградникам, и далям... Тихи, грустны вечера весной. Поет он грустное. Слушают деревья, в белой дымке, задумчивы. Споет к горам - на солнце. И пустырю споет, и нам, и домику, грустное такое, нежное... Здесь у нас пустынно, - никто его не потревожит.

Солнце за Бабуган зашло. Синеют горы. Звезды забелели. Дрозда уже не видно, но он поет. И там, где порубили миндали, другой... Встречают свою весну. Но отчего так грустно?.. Я слушаю до темной ночи.

Вот уже и ночь. Дрозд замолчал. Зарей опять начнет... Мы его будем слушать - в последний раз.

Март-сентябрь 1923 г., Грасс

Иван Сергеевич Шмелёв - СОЛНЦЕ МЕРТВЫХ - 03, читать текст

См. также Шмелёв Иван Сергеевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Старый Валаам
Очерк В поминальном очерке - У старца Варнавы - рассказано, как, сорок...

Степное чудо
Сказ Какого царства, какого государства - не сказано, - только и не в ...