Иван Сергеевич Шмелёв
«Лето Господне - 03»

"Лето Господне - 03"

В мастерской только и разговору, что про крендель. Василь-Василич от Филиппова не выходит, мастеров потчует, чтобы расстарались. Уж присылали мальчишку с Пятницкой при записке, - "просит, мол, хозяин придержать вашего приказчика, всех мастеров смутил, товар портят, а главного выпекалу сладкого по трактирам замотал...". Горкин свои меры принял, а Василь-Василич одно и одно: "за кренделем наблюдаю!.. и такой будет крендель, - всем кренделям крендель!"

А у самого косой глаз страшней страшного, вихры торчками, а язык совсем закренделился, слова портит. Прибежит, ударит в грудь кулаком - и пойдет:

- Михал Панкратыч... слава тебе, премудрому! додержусь, покелича кренделя не справим, в хозяйские руки не сдадим... ни маковой росинки, ни-ни!..

Кровь такая горячая, - всегда душу свою готов на хорошее дело положить.

Ну, чисто робенок малый... - Горкин говорит, - только слабость за ним такая.

Накануне именин пришел хорошими ногами, и косой глаз спокойный.

Покрестился на каморочку, где у Горкина лампадки светили, и говорит шепотком, как на духу:

- Зачинают, Панкратыч... Господи баслови. Взогнали те-сто!.. -

пузырится, квашня больше ушата, только бы без закальцу вышло!..

И опять покрестился.

А уж и поздравители стали притекать, все беднота-простота, какие у нас работали, а теперь "месячное" им идет. Это отец им дает, только ни одна душа не знает, мы только с Горкиным. Это Христос так велел, чтобы правая рука не знала, чего дает. Человек двадцать уж набралось, слушают Клавнюшу Квасникова, моего четыре...четвероюродного братца, который божественным делом занимается: всех-то благочинных знает-навещивает, протодиаконов и даже архиереев, и все хоругви, а уж о мощах и говорить нечего. Рассказывает, что каждый день у него праздник, на каждый день празднуют где-нибудь в приходе, и все именины знает. Его у нас так "именинником" и кличут, и еще "крестным ходом" дядя Егор прозвал. Как птица небесная, и везде ему корм хороший, на все именины попадает. У митрополита Иоанникия протиснулся на кухню, повару просфору поднес, вчера, на именины, - Святителей вчера праздновали в Кремле,

- Петра, Алексея, Ионы и Филиппа, а повар, как раз, - Филипп. Так ему наложили в сумку осетрины заливной, и миндального киселика в коробке, и пирогов всяких, и лещика жареного с грибами, с кашкой, с налимьим плесом. А сам-то он не вкушает, а все по бедным-убогим носит, и так ежедень. И книжечку-тетрадку показал, - все у него там приходы вписаны, кого именины будут. А тут сидела Полугариха из бань, которая в Ирусалиме была. И говорит:

- Ты и худящий такой с того, что по аменинам ходишь, и нос, как у детела, во все горшки заглядываешь на кухнях!

А Клавнюша смиренный, только и сказал:

- Нос у меня такой, что я прост, все меня за нос водят.

Значит, всем покоряется. И у него деньги выманивают, что благочинные дают ему. И что же еще сказал!..

- Остерегайтесь барина, который в красном картузе, к вам заходит...

просфорок от него не принимайте!

И что же оказывается!.. - Горкин даже перепугался и стал креститься. А это про барина Энтальцева. Зашел барин поздравить о. Копьева... именинник он был, благочинный нашего "сорока", от Спаса в Наливках... и поднес ему просфору за гривенник, - от Трифона-мученика, сказал. Клавнюшка-то не сказал о. благочинному, а он барина застал у заборчика в переулке: ножичком перочинным... просфорку... сам вынима-ет!.. "Не сказывай никому", - барин-то попросил, - "к обедне я опоздал, просфору только у просвирни захватил, а без вынутия-то неловко как-то... ну, я за него сам и помолился, и частицу вынул с молитвой, это все равно, только бы вера была". А благочинный и не заметил, чисто очень вынута частица, и дырочек наколол в головке, будто

"богородичная" вышла.

И стали мы с Клавнюшей считать, сколько завтра нам кондитерских пирогов и куличей нанесут. В прошедшем году было шестьдесят семь пирогов и двадцать три кулича - вписано у него в тетрадку. Ему тогда четыре пирога дали -

бедным кусками раздавать. Завтра с утра понесут, от родных, знакомых, подрядчиков, поставщиков, арендаторов, прихожан, - отец староста церковный у Казанской, - из уважения ему и посылают. А всяких просвирок и не сосчитать.

В передней плотники поставили полки - пироги ставить, для показу. И чуланы очистили для сливочных и шоколадных пирогов-тортов, самых дорогих, от Эйнема, Сиу и Абрикосова, - чтобы похолодней держать. Всем будем раздавать, а то некуда и девать. Ну, миндальные-марципанные побережем, постные они, не прокисают. Антипушка целый пирог получит. А Горкин больше куличики уважает, ему отец всегда самый хороший кулич дает, весь миндалем засыпанный, - в сухари.

Приехал Фирсанов, с поварами и посудой, поварской дух привез, Гараньку из Митриева трактира вызвал - делать редкостный соус из тертых рябчиков, как у графа Шереметьева. И дерзкий он, и с поварами дерется, и рябиновки две бутылки требует, да другого такого не найти. Говорят, забрал припасы с рябиновкой, на погребице орудует, чтобы секрет его не подглядели. На кухне дым коромыслом, навезли повара всякого духовитого припасу, невиданного осетра на заливное, - осетровый хвостище с полка по мостовой трепался - всю ночь будут орудовать-стучать ножами, Марьюшку выжили из кухни. Она и свои иконки унесла, а то халдеи эти Святых табачищем своим задушат, после них святить надо.

Пора спать идти, да сейчас Василь-Василич от Филиппова прибежит, -

что-то про крендель скажет? Уж и бежит, веселый, руками машет.

- Выпекли знатно, Михал Панкратыч!.. до утра остывать будет. При мне из печи вынали, сам Филиппов остерегал-следил. Ну, и крендель... Ну, ды-шит, чисто живой!.. А пекли-то... на соломке его пекли да заборчиком обставляли, чтобы, не расплывался. Следили за соломкой строго... время не упустить бы, как в печь становить... не горит соломка - становь. Три часа пекли, выпекала дрожью дрожал, и не подходи лучше, убьет! Как вынать, всунул он в него, в крендель-то, во какую спицу... - ни крошинки-мазинки на спице нет, в самый-то раз. Ну, уж и красота румяная!.. - "Никогда, говорит, так не задавался, это уж ваше счастье". Велел завтра поутру забирать, раньше не выпустит.

Отец и не ожидает, какое ему торжество-празднование завтра будет.

Горкин щит две ночи мастерил, в украдку. Ондрейка тонкую резьбу вывел, как кружево. Увезли щит-поднос в бани, когда стемнело. Завтра, раным-рано поутру, после ранней обедни, все выборные пойдут к Филиппову. Погода бы только задалась, кренделя не попортила... - ну, в случае дождя, прикроем.

Понесут на головах, по Пятницкой, по Ордынке, по Житной, а на Калужском рынке завернут к Казанской, батюшка выйдет - благословит молитвой и покропит. Все лавочники выбегут, - чего такое несут, кому? А вот, скажут, -

"хозяину благому", на именины крендель! И позавиствуют. А вот заслужи, скажут, как наш хозяин, и тебе, может, поднесут... это от души дар такой придуман, никого силой не заставишь на такое.

Только бы дождя не было! А то сахарные слова размокнут, и не выйдет

"хозяину благому", а размазня. Горкин погоду знает, говорит, - может, и дождичка надует, с заката ветер. На такой случай, говорит, Ондрейка на липовой досточке буковки вырезал, подвел замазкой и сусальным золотцем проложил: "съедят крендель, а досточка те и сохранится".

Три ящика горшановского пива-меду для народа привезли, а для гостей много толстых бутылок фруктовой воды, в соломенных колпачках, ланинской -

знаменитой, моей любимой, и Горкин любит, особенно черносмородинную и грушевую. А для протодьякона Примагентова бутылочки-коротышки "редлиховской"

- содовой и зельтерской, освежаться. Будет и за обедом, и за парадным ужином многолетие возглашать, горло-то нужно чистое. Очень боятся, как бы не перепутал; у кого-то, сказывали, забыли ему "редлиховской", для прочистки, так у него и свернулось с многолетия на... - "во блаженном успении..." -

такая-то неприятность была. Слабость у него еще: в "трынку" любит хлестаться с богатыми гостями, на большие тысячи рискует даже, - ему и готовят освежение. Завтра такое будет... - и певчие пропоют-прославят, и хожалые музыканты на трубах придут трубить, только бы шубы не пропали. А то в прошедшем году пришли какие-то потрубить-поздравить, да две енотовых шубы и

"поздравили". И еще будет - "удивление", под конец ужина, Горкин мне пошептал. Все гости подивятся: "сладкий обман для всех". Что за сладкий обман?..

- А еще бу-дет... вот уж бу-дет!.. Такое, голубок, будет, будто весна пришла.

- А это почему... будто весна пришла?

- А вот, потерпи... узнаешь завтра.

Так и не сказал. Но что же это такое - "будто весна пришла"? что же это такое... почему Ондрейка в зале, где всегда накрывают парадный ужин, зимнюю раму выставил, а совсем недавно зимние рамы вставили и замазали наглухо замазкой? Спрашиваю его, а он - "Михайла Панкратыч так приказали, для воздуху". Ну, я, правду сказать, подумал, что это для разных барынь, которые табачного курева не любят, у них голова разбаливается, и тошно им. Дядя Егор кручонки курит самые злющие, "сапшалу" какую-то, а Кашин, крестный, -

вонючие сигарки, как Фирсанов. А когда они в "трынку" продуются, так хоть святых выноси, чад зеленый. А они сердятся на барынь, кричат: "не от дыму это, а облопаются на именинах будто сроду не видали пирогов-индюшек, с того и тошнит их, а то и "от причины"! Скандал прямо, барыни на них только веерками машут.

После только я понял, почему это выставили - "для воздуху". Такое было... - на всю Москву было разговору! - самое лучшее это было, если кренделя не считать, и еще - "удивления", такое было... никто и не ожидал, что будет такая негаданность-нежданность, до слез веселых. Помню, я так и замер, от светлого, радостного во мне, - такого... будто весна пришла! И такая тогда тишина настала, так все и затаилось, будто в церкви... - муху бы слышно было, как пролетит. Да мухи-то уж все кончились, осень глухая стала.

ПРАЗДНОВАНИЕ

Никак не могу заснуть, про именины все думаю: про крендель, про

"удивление", от Абрикосова, и еще что-то особенное будет, "будто весна пришла". В прошедшем году после сладкого крема вдруг подали котлеты с зеленым горошком и молодым картофелем-подрумянкой, все так ахнули, даже будто обидно стало: да что это такое, деревенские они, что ли, - после сладкого, да отбивные котлеты! А тут-то и вышло "удивление": из сладкого марципана сделано, а зеленый горошек совсем живой, - великое мастерство, от Абрикосова. А завтра какое будет, теперь-то уж не обманешь марципаном! Я Христом-Богом Горкина умолял сказать, - не сказал. Я ему погрозился даже, -

не буду за него молиться, что-нибудь и случится с ним, детская-то молитва доходчива, всем известно. И то не сказал, запечалился только:

- Твоя воля, не молись... может, ногу себе сломаю, тебе на радость.

Оба мы поплакали, а не сказал: папашенька ему заказал сказывать. И еще я все стишки про себя наговаривал, Сонечка заставила меня выучить, сказать при гостях папашеньке, как в подарок. Длинные стишки, про ласточек и про осень, на золотистой бумажке из хрестоматии Паульсона я списал. Только бы не сбиться, не запнуться завтра, все у меня выходит - "пастурций в нем огненный куст", вместо "настурций", - цветы такие, осенние. Ах, какие стишки, осень печальная будто на душе, Сонечка так сказала. И у меня слезы даже набегают, когда досказываю: "И вот, их гнездо одиноко, - они уж в иной стороне... -

Далеко, далеко, далеко..." И повара еще подо мной, на кухне, кастрюлями гремят, ножами стучат... и таким вкусным пахнет, пирожками с ливером, или заливным душистым... - живот даже заболел от голода, супцу я только куриного поел за ужином. А Клавнюша спит-храпит на горячей лежанке: а подвиг голодный соблюдает, другой год не ужинает, чтобы нечистый дух через рот не вошел в него, - в ужин больше они одолевают, на сон грядущий, - странник один поведал. И я ужинать перестать хотел, а Горкин наказал мне рот крестить, и тогда дорога ему заказана. Ну, все-таки я заснул, как петушки пропели.

Утром - солнце, смотрю, горит, над Барминихиным садом вышло. Вот хорошо-то, крендель-то понесут открыто, сахарные слова не растекутся. Отец -

слышу его веселый голос - уже вернулся, у ранней обедни был, как всегда в свой именинный день. Поет в столовой любимую мою песенку - "Не уезжай, голубчик мой, - не покидай поля родные...". Господи, хорошо-то как...

сколько будет всего сегодня! В доме все перевернуто: в передней новые полочки поставили, для кондитерских пирогов и куличей, в столовой

"закусочная горка" будет, и еще прохладительная - воды, конфеты, фрукты; на обед и парадный ужин накроют столы и в зале, и в гостиной, а в кабинете и в матушкиной рабочей комнате будут карточные столы.

Хоть и День Ангела, а отец сам засветил все лампадки, напевая мое любимое - "Кресту-у Тво-е-му-у..." - слышал еще впросонках, до песенки. И скворца с соловьями выкупал, как всегда, и все клетки почистил, и корму задал нашим любимым птичкам. Осень глухая стала, а канарейки в столовой так вот и заливаются, - пожалуй, знают, что именины хозяина. Все может чувствовать божья тварь, Горкин говорит.

В новом, золотисто-коричневом, костюмчике, со шнурочками и золотистыми стеклянными пуговками, я вбегаю в столовую и поздравляю отца со Днем Ангела.

Он вкушает румяную просвирку и запивает сладкой-душистой "теплотцою" -

кагорчиком с кипятком: сегодня он причащался. Он весь душистый, новый какой-то даже: в голубом бархатном жилете с розанами, в белоснежной крахмальней рубашке, без пиджака, и опрыскался новым флердоранжем, -

радостно пахнет праздничным от него. Он весело спрашивает меня, что подарю ему. Я подаю ему листочек со стишками. Все, даже Сонечка, слушают с удивлением, как я наизусть вычитываю - "Мой сад с каждым днем увядает..." -

даже "пастурций" не спутал, вместо "настурций". А когда я горько вздохнул и молитвенно выговорил-пропел, как наставляла Сонечка, - "О, если бы крылья и мне!.." - отец прихватил меня за щечку и сказал: "да ты, капитан, прямо, артист Мочалов!" - и подарил мне серебряный рубль. И все хвалили, даже фирсановские официанты, ставившие закуски на "горке", сунули мне в кармашек горячий пирожок с ливером.

И вдруг, закричали с улицы - "парадное отворяй, несут!..". А это крендель несут!..

Глядим в окошко, а на улице на-роду!!!.. - столько народу, из лавок и со дворов бегут, будто икону принимаем, а огромный румяный крендель будто плывет над всеми. Такой чудесный, невиданный, вкусный-вкусный, издали даже вкусный.

Впереди, Горкин держит подставочку; а за ним четверо, все ровники Василь-Василич с Антоном Кудрявым и Ондрейка с катальщиком Сергеем, который самый отчаянный, задом умеет с гор на коньках скатиться. Разноцветные ленты развеваются со щита под кренделем, и кажется, будто крендель совсем живой, будто дышит румяным пузиком.

- И что такое они придумали, чудачье!.. - вскрикивает отец и бежит на парадное крыльцо.

Мы глядим из сеней в окошко, как крендель вносят в ворота и останавливаются перед парадным. Нам сверху видно сахарные слова на подрумянке:

"хозяину благому"

А на вощеной дощечке сияет золотцем - "...на день Ангела".

Отец обнимает Горкина, Василь-Василича, всех... и утирает глаза платочком. И Горкин, вижу я, утирает, и Василь-Василич, и мне самому хочется от радости заплакать.

Крендель вносят по лестнице в большую залу и приставляют полого на рояле, к стенке. Глядим - и не можем наглядеться, - такая-то красота румяная! и по всем комнатам разливается сдобный, сладко-миндальный дух. Отец всплескивает руками и все говорит:

- Вот это дак уважили... ах, ребята.. уважили!..

Целуется со всеми молодцами, будто христосуются. Все праздничные, в новеньких синих чуйках, в начищенных сапогах, головы умаслены до блеска.

Отец поталкивает молодцов к закускам, а они что-то упираются - стыдятся словно. "Горка" уже уставлена, и такое на ней богатство, всего и не перечесть; глаза разбегаются смотреть. И всякие колбасы, и сыры разные, и паюсная, и зернистая икра, сардины, кильки, копченые, рыбы всякие, и семга красная, и лососинка розовая, и белорыбица, и королевские жирные селедки в узеньких разноцветных "лодочках", посыпанные лучком зеленым, с пучком петрушечьей зелени во рту; и сиг аршинный, сливочно-розоватый, с коричневыми полосками, с отблесками жирка, и хрящи разварные головизны, мягкие, будто кисель янтарный, и всякое заливное, с лимончиками-морковками, в золотистом ледку застывшее; и груда горячих пунцовых раков, и кулебяки, скоромные и постные, - сегодня день постный, пятница, - и всякий, для аппетиту, маринадец; я румяные расстегайчики с вязигой, и слоеные пирожки горячие, и свежие паровые огурчики, и шинкованная капуста, сине-красная, и почки в мадере, на угольках-конфорках, и всякие-то грибки в сметане, - соленые грузди-рыжики... - всего и не перепробовать.

Отцу некогда угощать, все поздравители подходят. Он поручает молодцов Горкину и Василь-Василичу. Старенький официант Зернышков накладывает молодцам в тарелочки того-сего, Василь-Василич рюмочки наливает, чокается со всеми, а себе подливает из черной бутылки с перехватцем, горькой. Горкину -

икемчику, молодцам - хлебного винца, - "очищенной". И старшие банщицы тут, в павлиньих шалях, самые уважаемые: Домна Панферовна и Полугариха. Все диву, прямо, даются, - как же парадно принимают! - царское, прямо, угощение.

Отец не уходит из передней, принимает народ. Из кухни поднимаются по крутой лестнице рабочие и служащие наши, и "всякие народы", старенькие, убогие, подносят копеечные просвирки-храмики, обернутые в чистую бумажку, желают здоровьица и благоденствия. В детской накрывают официанты стол с мисками, для людей попроще. Звонки за звонками на парадном. Приехали важные монахи из Донского монастыря: настоятель и казначей, большую просфору привезли, в писчей, за печатями, бумаге, - "заздравную". Им подают в зале расстегаи и заливную осетрину, наливают в стаканчики мадерцы, - "для затравки". От Страстного монастыря, от Зачатиевского, от Вознесенского из Кремля - матушки-казначейши привезли шитые подзоры под иконы, разные коврики, шитые бисером подушечки. Их угощает матушка кофеем и слоеными пирожками с белужинкой. Прибывают и с Афонского подворья, - отец всегда посылает на Афон страховые пакеты с деньгами, - поют величание мученику Сергию, закусывают и колбаской, и ветчинкой; по ихнему уставу и мясное разрешается вкушать; очень лососинку одобряют.

С раннего утра несут и несут кондитерские пироги и куличи. Клавнюша с утра у ворот считает, сколько чего несут. Уж насчитал восемь куличей, двадцать два кондитерских пирога и кренделек. А еще только утро. Сестрицы в передней развязывают ленточки на картонках, смотрят, какие пироги. Говорят -

кондитерский калач, румяный, из безе, посыпан толченым миндалем и сахарной пудрой, ромовый, от Фельша. Есть уже много от Эйнема, кремовые с фисташками;

от Абрикосова; с цукатами, миндально-постный, от Виноградова с Мясницкой, весь фруктовый, желе ананасным залит. И еще разные: миндальные, воздушно-бисквитные, с вареньем, с заливными орехами, в зеленоватом креме из фисташек, куличи и куличики, все в обливе, в бело-розовом сахаре, в потеках.

Родные и знакомые, прихожане и арендаторы, подрядчики и "хозяйчики"... - и с подручными молодцами посылают, несут и сами. Отходник Пахомов, большой богач, у которого бочки ночью вывозят "золото" за заставу, сам принес большущий филипповский кулич, но этот кулич поставили отдельно, никто его есть не станет, бедным кусками раздадут. Все полки густо уставлены, а пироги все несут, несут...

В летней мастерской кормят обедом нищих и убогих - студнем, похлебкой и белой кашей. В зимней, где живет Горкин, обедают свои и пришлые, работавшие у нас раньше, и обед им погуще и посытней: солонинка с соленым огурцом, лапша с гусиным потрохом, с пирогами, жареный гусь с картошкой, яблочный пирог, - "царский обед", так и говорят, пива и меду вволю. За хозяина Горкин, а Василь-Василича вызвали наверх, "для разборки". И что ж оказывается?..

Пришли на именины, к парадному обеду, о. Виктор с протодьяконом Примагентовым. Пропели благоденствие дому сему. О. Виктор и сообщает, что сугубая вышла неприятность: прислал записку о. благочинный нашего сорока, Николай Копьев, от Спаса в Наливках, по соседству, почему трезвонили у Казанской, - преосвященного, что ли, встречали, или у нас нонче Пасха? А это кре-нделю был трезвон! Вышел о. Виктор к церкви покропить именинную хлеб-соль, а трапезник со звонарем в трезвон пустили, будто бы о. настоятель благословил ради торжества! - так им Василь-Василич загодя еще объявил, а сие ложь и соблазн великий.

- Вышла сугубая неприятность... а пуще всего, может дойти и до самого высокопреосвященного!

А помимо будущего назидания и даже кары, запретил о. благочинный трапезнику славить по приходу на Рождестве.

Василь-Василич вошел в залу опасливо, кося глазом, будто видит самое страшное, и волосы на голове у него рыжими вихрами встали, словно его таскали за волосы; и рыжая борода у него измялась, и дух от него - живой-то перегар кабацкий. А это он уж заправился сверх меры, подчуя с "горки"

молодцов.

О. Виктор приказал ему говорить, как все было. Василь-Василич стал каяться, что так ему в голову вступило, "для уважения торжества". Что уж греха таить, маленько вчера усдобил трапезника и звонаря в трактире солянкой, маленько, понятно, и погрелись... ну, и дернула его нелегкая слукавить: староста, мол, церковный именинник завтра, хорошо бы из уважения трезвон дать.. и о. настоятель, мол, никак не воспрещает.

- Простите, ради Христа, батюшка о. Виктор... от душевности так, из уважения торжества... хозяин-то хорош больно!

О. Виктор пораспек его:

- И неистов же ты, Василий... а сколь много раз каялся на духу у меня!

И все мы тут ужасно удивились: Василь-Василич так и рухнул в ноги о.

Виктору, головой даже об пол стукнул, будто прощенья просит, как на масленице в прощеное воскресенье. Протодьякон поставил его на ноги и расцеловал трижды, сказав:

- Ну, чистое ты дите, Василич!..

И все мы прослезились. И еще сказал протодьякон:

- Да вы поглядите на сей румяный крендель! Тут, под миндалем-то, сердце человеческое горит любовью!.. ведь это священный крендель!!.

И все мы стали глядеть на крендель. Всю рояль он занял, и весь -

такая-то красота румяная!

Тут о. Виктор и говорит:

- А, ведь, сущая правда... это не кренделю-муке трезвон был, а, воистину, - сердцу человеческому. От преизбытка сердца уста глаголят, в Писании сказано. А я добавлю: ..."и колокола трезвонят, даже и в неурочный час". Так и донесу, ежели владыка затребует пояснений о трезвоне .

И тут - ну прямо чудо объявилось. Бежит Михал Панкратыч и кричит истово:

- Сам преосвященный в карете... уж не к нам ли?!.

И что же оказалось: к нам! Отец приглашал его на парадный обед, а преосвященный надвое, в раздумчивости, сказал: "Господь приведет - попомню".

И вот, попомнил. Самое празднование тут-то и началось.

Так в сенях грохнуло, словно там стены рухнули, в зале задребезжали стекла, а на парадном столе зажужжало в бокальчиках, как вот большая муха когда влетит. А это наши певчие, от Казанской, и о. протодьякон архиерея встретили, "исполать" ему вскрикнули. Певчие шли отца поздравить, а тут как раз и архиерей подъехал. В доме переполох поднялся, народу набилось с улицы, а Клавнюша стал на колени на дворе и воспел "встречу архиерейскую". А голос у него - будто козел орет. Архиерей даже вопросил, чего это юноша вопит...

больной, что ли? И тут вот что еще случилось.

Архиерея под руки повели, все на него глазели, а прогорелый Энтальцев-барин, который в красном картузе ходит, с "солнышком", и нос у него сизый, перехватил у какого-то парнишки пирог от Абрикосова, с лету перехватил - сказал: "от Бутина-лесника, знаю! я сам имениннику вручу, скажи

- кланяются, мол, и благодарят". И гривенник тому в руку сунул. Это уж потом узнали. А парнишка-раззява доверился и ушел. Барин отдал пирог Василь-Василичу и сказал:

- От меня, дорогому имениннику. От тетки наследство получил, вот и шикнул. Но только вы меня теперь за главный стол посадите, как почетного гостя, а не за задний стол с музыкантами, как летось, я не простой какой!

Сестры, как раскрыли пирог, так и вскричали:

- Какой чудесный! сладкая ваза с грушами из марципана! это в десять рублей пирог!..

И ромом от пирога, такое благоухание по комнатам. А это Бутин, из благодарности, что у него лес на стройки покупаем. Вечером все и разузналось, как сам Бутин поздравлять приехал, и такая неприятность вышла...

Архиерея вводят осторожно, под локотки. Слабым голосом вычитывает он что-то напевное перед иконой "Всех Праздников", в белой зале. И опять страшно грохнуло, даже в рояле гукнуло, и крендель пополз было по зеркальной крышке, да отец увидал и задержал. Архиерей стал ухо потирать, заморщился.

Слабенький он был, сухонький, комарик словно, ликом серенький, как зола.

Сказал протодьякону - потряс головкой:

- Ну, и наградил тя Господь... не глас у тебя, а рык львиный.

Болезно улыбнулся, благословил и милостиво дал приложиться к ручке.

Именинный обед у нас всегда только с близкими родными. А тут и монахи чего-то позадержались, пришлось и их пригласить. День выпал постный, так что духовным лицам и постникам рыбное подавали, лучше даже скоромного. И как подали преосвященному бульон на живых ершах и парочку расстегайчиков стерляжьих с зернистой икоркой свежей, "архиерейской", - такую только рыбник Колганов ест, - архиерей и вопрошает, откуда такое диво-крендель. Как раз за его спиной крендель был, он уж его приметил, да и дух от кренделя истекал, миндально-сладкий, сдобный такой, приятный. Отец и сказал, в чем дело. И о.

Виктор указал на поучительный смысл кренделя сего. Похвалил преосвященный благое рвение, порадовался, как наш христолюбивый народ ласку ценит. А тут тетя Люба, - "стрекотуньей" ее зовут, всегда она бухнет сперва, а потом уж подумает, - и ляпни:

- Это, преосвященный владыка, не простой крендель, в нем сердце человеческое, и ему за то трезвон был!

Так и сгорели от стыда. Преосвященный, как поднял расстегайчик, так и остановился, и не вкусил: будто благословлял нас расстегайчиком, очень похоже было. Протодьякон махнул на тетю Любу, да рукавным воскрылием лиловым бутылку портвейнца и зацепил, и фужерчики на пол полетели. А о. Виктор так перепугался, что и словечка не мог сказать. А тут преосвященный и погрози расстегайчиком: что-то ему, пожалуй, показалось, - уж над ним не смеются ли.

А смеялись в конце стола, где сидели скоромники и вкушали куриный бульон со слоеными пирожками, а пуще всех барин Энтальцев, чуть не давился смехом: рад был, что посадили-таки с гостями, из уважения к пирогу.

Повелел преосвященный отцу Виктору пояснить, какой такой кренделю...

тре-звон был, в каком приходе? Тот укрепился духом и пояснил. И что же вышло! Преосвященный весь так ликом и просветлел, будто блаженный сделался.

Ручки сложил ладошками, с расстегайчиком, и молвил так:

- Сколь же предивно сие, хотя и в нарушение благочиния. По движению сердца содеяно нарушение сие. Покажите мне грешника.

И долго взирал на крендель. И все взирали, в молчании. Только Энтальцев крякнул после очищенной и спросил:

- А как же, ваше преосвященство, попускают недозволительное? На сладости выпечено - "Благому", а сказано - что?! - "никто же благ, токмо един..."?

И не досказал, про Бога. Строго взглянул на него преосвященный и ручкой с расстегайчиком погрозил. И тут привели Василь-Василича, в неподобном виде, с перепугу. Горкин под руку его вел-волочил. Рыжие вихры Василь-Василича пали на глаза, борода смялась набок, розовая рубаха вылезла из-под жилетки.

А это с радости он умастился так, что о. Виктор с него не взыскал, а даже благословил за сердца его горячность. Поглядел на него преосвященный, головкой так покивал и говорит:

- Это, он что же... в себе или не в себе?

И поулыбался грустно, от сокрушения.

Горкин поклонился низко-низко и молитвенно так сказал: Разогрелся малость, ваше преосвященство... от торжества.

А преосвященный вдруг и признал Василь-Василича:

- А-а... помню-помню его... силач-хоругвеносец! Да воздастся ему по рвению его.

И допустил поднести под благословение.

Подвели его, а он в ножки преосвященному пал, головой об пол стукнулся.

И благословил его истово преосвященный. И тут такое случилось... даже и не сказать.

Тихо стало, когда владыка благословлял, и все услыхали тоненький голосок, будто дите заплакало, или вот когда лапку собачке отдавили: пи-и-и-и... Это Василь-Василич заплакал так. Повели его отдыхать, а преосвященный и говорит, будто про себя.

- И в этом - все.

И стал расстегайчик вкушать. Никто сих слов преосвященного не понял тогда: один только протодьякон понял их сокровенный смысл - Горкин мне после сказывал. Размахнулся воскрылием рукавным, чуть владыку не зацепил, и испустил рыканием:

- Ваше Преосвященство, досточтимый владыка... от мудрости слово онемело!..

Никто не понял. Разобрали уж после все. Горкин мне рассказал, и я понял. Ну, тогда-то не все, пожалуй, понял, а вот теперь... Теперь я знаю: в этом жалобном, в этом детском плаче Василь-Василича, медведя видом, было: и сознание слабости греховной, и сокрушение, и радостное умиление, и детскость души его, таившейся за рыжими вихрами, за вспухшими глазами. Все это понял мудрый владыка: не осудил, а благословил. Я понимаю теперь: тогда, в писке-стоне Василь-Василича, в благословении, в мудром владычнем слове - "и в этом - все!" - самое-то торжество и было.

И во всем было празднование и торжество, хотя и меньшее. И в парадном обеде, и в том, как владыка глаз не мог отвести от кренделя, живого! - так все и говорили, что крендель в живом румянце, будто он радуется и дышит и в особенно ласковом обхождении отца с гостями. Такого парадного обеда еще никто не помнил: сколько гостей наехало! Приехали самые почетные, которые редко навещали: Соповы, богачи Чижовы-староверы, Варенцовы, Савиновы, Кандырины... и еще, какие всегда бывали: Коробовы, Болховитиновы, Квасниковы, Каптелины-свещники, Крестовниковы-мыльники, Федоровы-бронзовщики

- Пушкину ногу отливали на памятник... и много-много. И обед был не хуже парадного ужина, - называли тогда "вечерний стол".

Уж на что владыка великий постник, - в посты лишь соленые огурцы, грузди да горошек только сухой вкушает, а и он "зачревоугодничал", - так и пошутил сам. На постное отделение стола, покоем, - "П" - во всю залу раздвинули столы официанты, - подавали восемь отменных перемен: бульон на живом ерше, со стерляжьими расстегаями, стерлядь паровую - "владычную", крокеточки рыбные с икрой зернистой, уху налимью, три кулебяки "на четыре угла", - и со свежими белыми грибами, и с вязигой в икре судачьей, - и из лососи "тельное", и волован-огратэ, с рисовым соусом и с икорным впеком; и заливное из осетрины, и воздушные котлетки из белужины высшего отбора, с подливкой из грибков с каперсами-оливками, под лимончиком; и паровые сиги с гарниром из рачьих шеек; и ореховый торт, и миндальный крем, облитый духовитым ромом, и ананасный ма-се-дуван какой-то, в вишнях и золотистых персиках. Владыка дважды крема принять изволил, а в ананасный маседуван благословил и мадерцы влить.

И скоромникам тоже богато подавали. Кулебяки, крокеточки, пирожки; два горячих - суп с потрохом гусиным и рассольник; рябчики заливные, отборная ветчина "Арсентьича". Сундучного ряда, слава на всю Москву, в зеленом ростовском горошке-молочке; жареный гусь под яблоками, с шинкованной капустой красной, с румяным пустотелым картофельцем - "пушкинским", курячьи,

"пожарские" котлеты на косточках в ажуре; ананасная, "курьевская", каша, в сливочных пеночках и орехово-фруктовой сдобе, пломбир в шампанском. Просили скоромники и рыбного повкусней, а протодьякон, приметили, воскрылием укрывшись, и пожарских котлеток съел, и два куска кулебяки ливерной.

Перед маседуваном, вызвали певчих, которые пировали в детской, "на заднем столе с музыкантами". А уж они сомлели: баса Ломшакова сам Фирсанов поддерживал под плечи. И сомлели, а себя помнили, - доказали. О. протодьякон разгорелся превыше меры, но так показал себя, что в передней шуба упала с вешалки, а владыка ушки себе прикрыть изволил. Такое многолетие ему протодьякон возгласил, - никто и не помнил такого духотрясения. Как довел до... "...мно-гая лет-та-а-а-а..." - приостановился, выкатил кровью налитые глаза, страшные-страшные... хлебнул воздуху, словно ковшом черпнул, выпятил грудь, горой-животом надулся... - все так и замерли, будто и страх, и радость, что-то вот-вот случится... а официант старичок ложечки уронил с подноса. И так-то ахнул... так во все легкие-нелегкие запустил... - грохот, и звон и дребезг. Все глядели потом стекло в окошке, напротив как раз протодьяконова духа, - лопнуло, говорят, от воздушного сотрясения, "от утробы". И опять многолетие возгласил - "дому сему" и "домовладыке, его тезоименитство ныне зде празднуем"... со чады и домочадцы... - чуть ли еще не оглушительнее; говорили - "и ка-ак у него не лопнет..?!" - вскрикнула тетя Люба, шикнули на нее. Я видел, как дрожали хрусталики на канделябрах, как фужерчики на столе тряслись и звякали друг о дружку... - и все потонуло-рухнуло в бешеном взрыве певчих. Сказывали, что на Калужском рынке, дворов за двадцать от нас, слышали у басейной башни, как катилось последнее

- "лет-та-а-а-а..." - протодьякона. Что говорить, слава на всю Москву, и до Петербурга даже: не раз оптовики с Калашниковской и богатеи с Апраксина рынка вызывали депешами - "возгласить". Кончил - и отвалился на пододвинутое Фирсановым большое кресло, - отдыхивал, отпиваясь "редлиховской" с ледком.

И так, после этой бури, упокоительно-ласково прошелестело слабенькое-владычнее - "мир ти". И радовались все, зная, как сманивал

"казанскую нашу славу" Город, сулил золотые горы: не покинул отец протодьякон Примагентов широкого, теплого Замоскворечья.

Пятый час шел, когда владыку, после чаю с лимончиком, проводили до кареты, и пять лучших кондитерских пирогов вставили под сиденье - "для челяди дома владычного". Благословил он всех нас - мы с отцом подсаживали его под локоток, - слабо так улыбнулся и глазки завел - откинулся: так устал. А потом уложили о. протодьякона в кабинете на диване, - подремать до вечернего приезда, до азартного боя-"трынки", которая зовется "подкаретной".

Гости все наезжают, наезжают. Пироги-куличи несут и несут все гуще.

Клавнюша все у ворот считает; там и закусывал, как бы не пропустить, а просчитался. Сестры насчитали девяносто три пирога, восемнадцать больших куличей и одиннадцать полуторарублевых кренделей, а у него больше десятка не хватало: когда владыку встречал-вопил, тут, пожалуй, и просчитался.

Стемнело. И дождь, говорят, пошел. Приехал лесник Бутин, и говорит отцу:

- Ну, как, именинник дорогой, угодил ли пирожком, заказанным особливо?

А отец и не знает, какой пирожок от Бутина. Помялся Бутин: настаивать неловко, будто вот говоришь: "как же вы пирожка-то моего не уважили?" Отец сейчас же велел дознать, какой от Бутина принесли пирог. Все пироги переглядели, все картонки, - нашли: в самом высоком пироге, в самом по виду вкусном и дорогом, от Абрикосова С-ья, "по личному-особому заказу", нашли в марципанных фруктах торговую карточку - "Склад лесных матерьялов Бутина, что на Москва-реке..." Его оказался пирог-то знаменитый! А сестры спорят: "это Энтальцев-барин презентовал!" На чистую воду все и вывели: Клавнюша сам все видал, а не сказал: боялся на всем народе мошенником осрамить барина Энтальцева: греха-искушения страшился. Хватились Энтальцева, а он уж в каретнике упокояется.

К ночи гостей полон дом набился. Приехали самые важнецкие. И пироги, самые дорогие, и огромные коробки отборных шоколадных конфет - детям, парадное все такое, и все оставляется в передней, будто стыдятся сами преподнести. Уж Фирсанов с официантами с ног посбились, а впереди парадный ужин еще, и закуски на "горке" все надо освежить, и требуют прохладительных напитков. То и дело попукивают пробки, - играет "ланинская" вовсю. Прибыли, наконец, и "живоглоты": Кашин-крестный и дядя Егор, с нашего же двора: огромные, тяжелые, черные, как цыганы; и зубы у них большие, желтые; и самондравные они, не дай Бог. Это Василь-Василич их так прозвал -

"живоглоты". Спрашиваю его: "а это чего, живоглоты... глотают живых пескариков?"

А Горкин на меня за это погрозился. А я потому так спросил, что Денис принес как-то с Москва-реки живой рыбки, Гришка поймал из воды пескарика и проглотил живого, а Денис и сказал ему; "ишь ты, живоглот!". А они потому такие, что какими-то вексельками людей душат, и все грозятся отцу, что должен им какие-то большие деньги платить.

Сейчас же протодьякона разбудили, на седьмом сне, - швыряться в

"трынку". Дядя Егор поглядел на крендель, зачвокал зубом, с досады словно, и говорит:

- "Благому"!.. вот, дурачье!.. Лучше бы выпекли - "пло-хо-му!".

А отец и говорит, грустно так:

- Почему же - "плохому"? разве уж такой плохой?

А дядя Егор, сердито так, на крендель:

- Народишко балуешь-портишь, потому! Отец только отмахнулся: не любит ссор и дрязг, а тут именины, гости. Был тут, у кренделя, протодьякон, слышал. Часто так задышал и затребовал парочку "редлиховских-кубастеньких", для освежения. Выпил из горлышка прямо, духом, и, будто из живота, рыкнул:

- А за сие ответишь ты мне, Егор Васильев... полностью ответишь! Сам преосвященный хвалу воздал хозяину благому, а ты... И будет с тобой у меня расправа строгая.

И пошла у них такая лихая "трынка" - все ахнули. И крик в кабинете был, и кулаками стучали, и весь-то кабинет рваными картами закидали, и полон угол нашвырял "кубастеньких" протодьякон, без перерыву освежился. И "освежевал",

- так и возопил в радости, - обоих "живоглотов". Еще задолго до ужина прошвыряли они ему тысяч пять, а когда еще богачи подсели, - всех догола раздел, ободрал еще тысяч на семь. Никто такого и не помнил. Бил картой и приговаривал, будто вколачивал:

- А кре-ндель-миндал... ви-дал?..

Суд-расправу и учинил. Не он учинил, - так все и говорил, - а...

"кре-ндель, на правде и чистоте заквашенный". А учинив расправу, размахнулся: сотнягу молодцам отсчитал, во славу Божию.

Ужин был невиданно парадный.

Было - "как у графа Шереметьева", расстаралсяФирсанов наш. После заливных, соусов-подливок, индеек рябчиками-гарниром, под знаменитым рябчичным соусом Гараньки; после фаршированных каплунов и новых для нас фазанов - с тонкими длинными хвостами на пружинке, с брусничным и клюквенным желе, - с Кавказа фазаны прилетели! - после филе дикого кабана на вертеле, подали - вместо "удивления"! - по заказу от Абрикосова, вылитый из цветных леденцов душистых, в разноцветном мороженом, светящейся изнутри - живой

"Кремль"! Все хвалили отменное мастерство. Отец и говорит:

- Ну, вот вам и "удивление". Да вас трудно и удивить, всего видали.

И приказал Фирсанову:

- Обнеси, голубчик, кто желает, прохладиться, арбузом ... к Егорову пришли с Кавказа.

Одни стали говорить - "после такого мороженого да арбузом!..". А другие одобрили: "нет, теперь в самый раз арбузика!.."

И вносит старший официант Никодимыч, с двумя подручными, на голубом фаянсе, - громадный, невиданный арбуз! Все так и загляделись. Темные по нем полосы, наполовину взрезан, алый-алый, сахарно-сочно-крупчатый, светится матово слезой снежистой, будто иней это на нем, мелкие черные костянки в гнездах малинового мяса... и столь душистый, - так все и услыхали: свежим арбузом пахнет, влажной, прохладной свежестью. Ну, видом одним - как сахар прямо. Кто и не хотел, а захотели. Кашин первый попробовал - и крикнул ужасно непристойно - "а, черрт!.." Ругнул его протодьякон - "за трапе-зой такое слово!..". И сам попался: вот-дак ч...чуде-сия!..", и вышло полное

"удивление"; все попались, опять удивил отец, опять "марципан", от Абрикосова С-ья.

И вышло полное торжество.

А когда ужин кончился, пришел Горкин. Он спал после обеда, освежил и Василь-Василича. Спрашиваю его:

- А что... говорил-то ты... "будто весна пришла"? бу-дет, а?..

Он мне мигает хитро: бу-дет. Но что же будет?

Фирсанов велит убирать столы в зале, а гостей просят перейти в гостиную, в спальню, откуда убраны ширмы и кровати, и в столовую.

"Трынщиков" просят чуть погодить, проветрить надо, шибко накурено, головы болят у барынь. Открыли настежь выставленные в зале рамы. Повеяло свежестью снаружи, арбузом будто. Потушили лампы и пылкие свечи в канделябрах. Обносят

- это у нас новинка, - легким и сладким пуншем; для барынь - подносы с мармеладом и пастилой, со всякими орешками и черносливом, французским, сахарным и всякой персидской сладостью...

И вдруг... - в темном зале, где крендель на рояле, заиграл тихо, переливами, детский простой органчик, какие вставляются в копилочки и альбомчики... нежно-нежно так заиграл, словно звенит водичка, радостное такое, совсем весеннее. Все удивились: да хорошо-то как, простенькое какое, милое... ах, приятно! И вдруг... - соловей!.. живой!.. Робея, тихо, чутко...

первое свое подал, такое истомно-нежное, - ти-пу... ти-пу... ти-пу... -

будто выкликивает кого, кого-то ищет, зовет, тоскуя...

Солодовкин-птичник много мне после про соловьев рассказывал, про

"перехватцы", про "кошечку", про "чмоканье", про "поцелуйный разлив"

какой-то...

Все так и затаились. Дышать стало даже трудно, от радости, от счастья,

- вернулось лето! ...Ти-пу, ти-пу, ти-пу... чок-чок-чок-чок...

третррррррр... - но это нельзя словами. Будто весна пришла. Умолк органчик.

А соловушка пел и пел, будто льется водицей звонкой в горлышке у него. Ну, все притихли и слушали. Даже дядя Егор, даже ворчунья Надежда Тимофеевна, скряга-коровница, мать его...

Чокнул в последний раз, рассыпал стихавшей трелью - и замолчал. Все вздохнули, заговорили тихо: "как хорошо-то... Го-споди!.." - "будто весной, в Нескучном..."

Поздно, пора домой: два пробило.

Горкин отцу радость подарил, с Солодовкиным так надумал. А отец и не знал. Протодьякон разнежился, раскинулся на креслах, больше не стал играть.

Рявкнул:

- Горка!.. гряди ко мне!..

Горкин, усталый, слабый, пошел к нему, светясь ласковыми морщинками.

Протодьякон обнял его и расцеловал, не молвя слова. Празднование закончилось.

Отец, тихий, задумчивый, уставший, сидел в уголку гостиной, за филодендроном, под образом "Рождества Богородицы", с догоравшей малиновой лампадкой. Сидел, прикрывши рукой глаза.

О. А. Бредиус-Субботиной

МИХАЙЛОВ ДЕНЬ

Я давно считаю, - с самого Покрова, когда давали расчет рабочим, уходившим в деревню на зиму, - сколько до Михайлова Дня осталось: Горкина именины будут. По-разному все выходит, все много остается. Горкин сердится на меня, надоели ему мои допросы:

- Ну, чего ты такой нетерпеливый... когда да когда? все в свое время будет.

Все-таки пожалел, выстрогал мне еловую досточку и велел на ней херить гвоздиком нарезки, как буду спать ложиться: "все веселей тебе будет ждать".

Два денька только остается: две метинки осталось.

На дворе самая темная пора: только пообедал, а уж и ночь. И гулять-то невесело, - грязища, дождик, - не к чему руки приложить. Большая лужа так разлилась, хоть барки по ней гоняй: под самый курятник подошла, курам уж сделали мосточки, а то ни в курятник, ни из курятника: уже петух внимание обратил, Марьюшку криком донял, - "что же это за непорядки!.." - разобрали по голоску. А утки так прямо и вплывают в садок-сарайчик, полное им приволье.

В садике пусто, голо, деревья плачут; последнюю рябину еще до Казанской сняли, морозцем уж хватило, и теперь только на макушке черные кисточки, для галок. Горкин говорит:

- Самый теперь грязник, ни на санях, ни на колесах, до самых моих именин... Михайла-Архангел всегда ко мне по снежку приходит.

В деревне теперь веселье: свадьбы играют, бражку варят. Вот Василь-Василич и поехал отгуливать. Мы с Горкиным все коньки в амбаре осмотрели, три ящика, сальцем смазали подреза и ремешки: морозы скоро, каток в Зоологическом саду откроем, под веселыми флагами, переглядели и салазки: скоро будет катанье с гор. Воротится Василь-Василич - горы осматривать поедем... Не успеешь и оглянуться - Николин День, только бы укатать снежком, под морозы залить поспеть.

Отец уже ездил в Зоологический сад, распорядился. Говорит, - на пруду еще "сало" только, а пора и "ледяной дом" строить... как запоздало-то! Что за "ледяной дом?..". Сколько же всего будет... зима бы только скорей пришла.

У меня уж готовы саночки, и Ондрейка справил мне новую лопаточку. Я кладу ее спать с собой оглаживаю ее, нюхаю и целую: пахнет она живой елкой радостным-новым чем-то, - снежком, зимой. Вижу во сне сугробы, снегом весь двор завален... копаю, и... лопаточка вдруг пропала, в снегу утопла!..

Проснешься, - ах, вот она! теплая, шелковая, как тельце. Еще темно на дворе, только затапливают печи... вскакиваю, бегу босиком к окошку: а, все та же мокрая грязь чернеет. А, пожалуй, и хорошо, что мокро: Горкин говорит, что зима не приходит посуху, а всегда на грязи становится. И он все никак не дождется именин, я чувствую: самый это великий день, сам Михайла-Архангел к нему приходит.

Мастерскую выбелили заново, стекла промыли с мелом; между рамами насыпаны для тепла опилки, прикрыты ваткой, а по ватке разложены шерстинки,

- зеленые, голубые, красные, - и розочки с кондитерских пирогов, из сахара.

Полы хорошо пройдены рубанком,- надо почистить, день такой: порадовать надо Ангела.

Только денек остался. Воротился Василь-Василич, привез гостинчиков.

Такой веселый, - с бражки да с толокна. Вез мне живую белку, да дорогой собаки вырвали. Отцу - рябчиков вологодских, не ягодничков, а с "почки" да с можжухи, с горьковинкой, - в Охотном и не найти таких. Михал Панкратычу мешочек толоконца, с кваском хлебать, Горкин любит, и белых грибов сушеных-духовитых. Мне ростовский кубарь и клюквы, и еще аржаных лепешек с соломинками, - сразу я сильный стану. Говорит, - "сорок у нас там...! - к большим снегам, лютая зима будет". Всех нас порадовал. Горкин сказал: "без тебя и именины не в именины". В деревне и хорошо, понятно, а по московским калачам соскучишься.

Панкратыч уже прибирает свою каморку. Народ разъехался, в мастерской свободно. Соберутся гости, пожелают поглядеть святыньки. А святынек у Горкина очень много.

Весь угол его каморки уставлен образами, додревними. Черная - Казанская

- отказала ему прабабушка Устинья; еще - Богородица-Скорбящая, - литая на ней риза, а на затыле печать припечатана - под арестом была Владычица, раскольницкая Она, верный человек Горкину доставил, из-под печатей. Ему триста рублей давали староверы, а он не отдал: "на церкву отказать -

откажу", - сказал, - "а Божьим Милосердием торговать не могу". И еще -

"темная Богородица", лика не разобрать, которую он нашел, когда на Пресне ломали старинный дом: с третьего яруса с ней упал, с балками рухнулся, а опустило безо вреда, ни царапины! Еще - Спаситель, тоже очень старинный,

"Спас" зовется. И еще - "Собор Архистратига Михаила и прочих Сил Бесплотных", в серебряной литой ризе, додревних лет. Все образа почищены, лампадки на новых лентах, а подлампадники с херувимчиками, старинного литья,

84-ой пробы. Под Ангела шелковый голубой подзор подвесил, в золотых крестиках, от Троицы, - только на именины вешает. Справа от Ангела - медный нагробный Крест: это который нашел в земле на какой-то стройке; на старом гробу лежал, - таких уж теперь не отливают. По кончине откажет мне. Крест до того старинный, что мел его не берет, кирпичом его надо чистить и бузиной: прямо как золотой сияет. Подвешивает еще на стенку двух серебряных... как они называются?.. не херувимы, а... серебряные святые птички, а головки -

как девочки, и над головками даже крылышки, и трепещут?.. Спрашиваю его:

"это святые... бабочки?" Он смеется, отмахивается:

- А-а... чего говоришь, дурачок... Силы это Бесплотные, шесто-кры-лые это Серафимы, серебрецом шиты, в Хотькове монашки изготовляют... ишь, как крылышками трепещут в радости!..

И лицо его, в морщинках, и все морщинки сияют-улыбаются. Этих Серафимчиков он только на именины вынимает: и закоптятся, и муха засидеть может.

На полочке, где сухие просвирки, серенькие совсем, принесенные добрыми людьми, - иерусалимские, афонские, соловецкие, с дальних обителей, на бархатной дощечке, - самые главные святыньки: колючка терна ерусалимского с горы Христовой, - Полугариха-банщица принесла, ходила во Святую Землю, -

сухая оливошная ветка, от садов Ифсеманских взята, "пилат-камень", с какого-то священного-древнего порожка, песочек ерданский в пузыречке, сухие цветки, священные... и еще много святостей: кипарисовые кресты и крестики, складнички и пояски с молитвой, камушки и сухая рыбка, Апостолы где ловили, на окунька похожа. Святыньки эти он вынимает, только по большим праздникам.

Убирает с задней стены картинку - "Как мыши кота погребали" - и говорит:

- Вася это мне навесил, скопец ему подарил.

Я спрашиваю:

- Ску-пец?

- Ну, скупец. Не ндравится она мне, да обидеть Василича не хотел, терпел... мыши тут не годятся.

И навешивает новую картину - "Два пастыря". На одной половинке Пастырь Добрый - будто Христос, - гладит овечек, и овечки кудрявенькие такие; а на другой - дурной пастырь, бежит, растерзанный весь, палку бросил, и только подметки видно; а волки дерут овечек, клочьями шерсть летит. Это такая притча. Потом достает новое одеяло, все из шелковых лоскутков, подарок Домны Панферовны.

- На язык востра, а хорошая женщина, нищелюбивая... ишь, приукрасило как коморочку.

Я ему говорю:

- Тебя завтра одеялками завалят. Гришка смеялся.

- Глупый сказал. Правда, в прошедчем годе два одеяла монашки подарили, я их пораздовал.

Под Крестом Митрополита повесить думает, дьячок посулился подарить.

- Бог приведет, пировать завтра будем, - первый ты у меня гость будешь.

Ну, батюшка придет, папашенька добывает, а ты все первый, ангельская душка.

А вот зачем ты на Гришу намедни заплевался? Лопату ему расколол, он те побранил, а ты - плеваться. И у него тоже Ангел есть, Григорий Богослов, а ты... За каждым Ангел стоит, как можно... на него плюнул - на Ангела плюнул!

На Ангела?!. Я это знал, забыл. Я смотрю на образ Архистратига Михаила: весь в серебре, а за ним крылатые воины и копья. Это все Ангелы, и за каждым стоят они, и за Гришкой тоже, которого все называют охальником.

- И за Гришкой?..

- А как же, и он образ-подобие, а ты плюешься. А ты вот как: осерчал на кого - сейчас и погляди за него, позадь, и вспомнишь: стоит за ним! И обойдешься. Хошь царь, хошь вот я, плотник... одинако, при каждом Ангел. Так прабабушка твоя Устинья Васильевна наставляла, святой человек. За тобой Иван Богослов стоит... вот, думает, какого плевальщика Господь мне препоручил! -

нешто ему приятно? Чего оглядываешься... боишься?

Стыдно ему открыться, почему я оглядываюсь.

- Так вот все и оглядывайся, и хороший будешь. И каждому Ангелу день положен, славословить чтобы... вот человек и именинник, и ему почет-уважение, по Ангелу. Придет Григорий Богослов - и Гриша именинник будет, и ему уважение, по Ангелу. А завтра моему: "Небесных воинств Архистратизи... начальницы высших сил бесплотных..." - поется так. С мечом пишется, на святых вратах, и рай стерегет, - все мой Ангел. В рай впустит ли? Это как заслужу. Там не по знакомству, а заслужи. А ты плюешься...

В летней мастерской Ондрейка выстругивает стол: завтра тут нищим горячее угощение будет.

- Повелось от прабабушки твоей, на именины убогих радовать. Папашенька намедни, на Сергия-Вакха, больше полста кормил. Ну, ко мне, бедно-бедно, а десятка два притекут, с солонинкой похлебка будет, будто мой Ангел угощает.

Зима на дворе, вот и погреются, а то и кусок в глотку не полезет, пировать-то станем. Ну, погодку пойдем-поглядим.

Падает мокрый снег. Черная грязь, все та же. От первого снежка сорок день минуло, надо бы быть зиме, а ее нет и нет. Горкин берет досточку и горбушкой пальца стучит по ней.

- Суха досточка, а постук волглый... - говорит он особенно как-то, будто чего-то видит, - и смотри ты, на колодуе-то по железке-то, побелело!..

это уж к снегопаду, косатик... к снегопаду. Сказывал тебе - Михаил-Архангел навсягды ко мне по снежку приходит.

Небо мутное, снеговое. Антипушка справляется:

- В Кремь поедешь, Михал Панкратыч?

В Кремль. Отец уж распорядился, - на Чаленьком повезет Гаврила. Всегда под Ангела Горкин ездит к Архангелам, где собор.

- И пеш прошел бы, беспокойство такое доставляю. И за чего мне такая ласка!.. - говорит он, будто ему стыдно.

Я знаю: отец после дедушки совсем молодой остался, Горкин ему во всем помогал-советовал. И прабабушка наставляла: "Мишу слушай, не обижай". Вот и не обижает. Я беру его за руку и шепчу: "и я тебя всегда-всегда буду слушаться, не буду никогда обижать".

Три часа, сумерки. В баню надо сходить-успеть, а потом - ко всенощной.

Горкин в Кремле у всенощной. Падает мокрый снег; за черным окном начинает белеть железка. Я отворяю форточку. Видно при свете лампы, как струятся во мгле снежинки... - зима идет?.. Высовываю руку - хлещет! Даже стегает в стекла. И воздух... - белой зимою пахнет. Михаил Архангел все по снежку приходит.

Отец шубу подарит Горкину. Скорняк давно подобрал из старой хорьковой шубы, а портной Хлобыстов обещался принести перед обедней. А я-то что подарю?.. Банщики крендель принесут, за три рубля. Василь-Василич чайную чашку ему купить придумал. Воронин, булочник, пирог принесет с грушками и с желе, дьячок вон Митрополита посулился... а я что же?.. Разве "Священную Историю" Анохова подарить, которая без переплета? и крупные на ней буковки, ему по глазам как раз?.. В кухне она, у Марьюшки, я давал ей глядеть картинки.

Марьюшка прибирается, скоро спать. За пустым столом Гришка разглядывает

"Священную Историю", картинки. Показывает на Еву в раю и говорит:

- А ета чего такая, волосами прикрыта, вся раздемши? - и нехорошо смеется.

Я рассказываю ему, что это Ева, безгрешная когда была, в раю. с Адамом-мужем, а когда согрешила, им Бог сделал кожаные одежды. А он прямо как жеребец, гогогочет, Марьюшка дураком его даже назвала. А он гогочет:

- Согрешила - и обновку выгадала, ло-вко!..

Ну, охальник, все говорят. Я хочу отругать его, плюнуть и растереть...

смотрю за его спиной, вижу тень на стене за ним... - и вспоминаю про Ангела, который стоит за каждым. Вижу в святом углу иконку с засохшей вербочкой, вспоминается "Верба", веселое гулянье, Великий Пост... - "скоро буду говеть, в первый раз". Пересиливая ужасный стыд, я говорю ему:

- Гриша... я на тебя плюнул вчера... ты не сердись уж... - и растираю картинку пальцем.

Он смотрит на меня, и лицо у него какое-то другое, будто он думает о чем-то грустном.

- Эна ты про чего... а я и думать забыл... - говорит он раздумчиво и улыбается ласково. - Вот, годи... снегу навалит, сваляем с тобой такую ба-бу... во всей-то сбруе!..

Я бегу-топочу по лестнице, и мне хорошо, легко.

Я никак не могу заснуть, все думаю. За черным окном стегает по стеклам снегом, идет зима...

Утро, окна захлестаны, в комнате снежный свет... - вот и пришла зима. Я бегу босой по ледяному полу, влезаю на окошко... - снегу-то, снегу сколько!..

Грязь завалило белым снегом. Антипушка отгребает от конюшни. Засыпало и сараи, и заборы, и Барминихину бузину. Только мутно желтеет лужа, будто кисель гороховый. Я отворяю форточку... - свежий и острый воздух, яблоками как будто пахнет, чудесной радостью... и ти-хо, глухо. Я кричу в форточку -

"Антипушка, зима-а!" - и мой голос какой-то новый, глухой, совсем не мой, будто кричу в подушку. И Антипушка, будто из-под подушки тоже, отвечает -

"пришла-а-а...". Лица его не видно: снег не стегает, а густо валит.

Попрыгивает в снегу кошка, отряхивает лапки, смешно смотреть. Куры стоят у лужи и не шевелятся, словно боятся снега. Петух все вытягивает головку к забору, хочет взлететь, но и на заборе навалило, и куда, ни гляди - все бело.

Я прыгаю по снегу, расшвыриваю лопаточкой. Лопаточка глубоко уходит, по мою руку, глухо тукает в землю: значит, зима легла. В саду поверх засыпало смородину и крыжовник, малину придавило, только под яблоньками еще синеет.

Снег еще налипает, похрупывает туго и маслится, - надо ему окрепнуть. От ворот на крыльцо следочки, кто-то уже прошел... Кто?.. Михаил-Архангел? Он всегда по снежку приходит. Но Он - бесследный, ходит по воздуху.

Василь-Василич попискивает сапожками, даже поплясывает как будто... -

рад зиме. Спрашивает, чего Горкину подарю. Я не знаю... А он чайную чашку ему купил; золотцем выписано на ней красиво - "В День Ангела". Я-то что подарю?!

Стряпуха варит похлебку нищим. Их уже набралось к воротам, топчутся на снежку. Трифоныч отпирает лавку, глядит по улице, не едет ли Панкратыч: хочет первым его поздравить. Шепчет мне: "уж преподнесу ландринчику и мармаладцу, любит с чайком Панкратыч". А я-то что же?.. Должен сейчас подъехать, ранняя-то уж отошла, совсем светло. Спрашиваю у Гришки, что он подарит. Говорит - "сапожки ему начистил, как жар горят". Отец шубу подарил... бога-тая шуба, говорят, хорь какой! к обедне надел-поехал - не узнать нашего Панкратыча: прямо купец московский.

Вон уж и банщики несут крендель, трое, "заказной", в месяц ему не съесть. Ну, все-то все... придумали-изготовили, а я-то как же?.. Господи, дай придумать, наставь в доброе разумение!.. Я смотрю на небо... - а вдруг придумаю?!. А Антипушка... он-то что?.. Антипушка тоже чашку, семь гривен дал. Думаю и молюсь, - не знаю. Все мог придумать, а вот - не знаю... Может быть, это он мешает? "Священная История" - вся ободрана, такое дарить нельзя. И Марьюшка тоже приготовила, испекла большую кулебяку и пирог с изюмом. Я бегу в дом.

Отец считает на счетах в кабинете. Говорит - не мешай, сам придумай.

Ничего не придумаешь, как на грех. Старенькую копилку разве?.. или -

троицкий сундучок отдать?.. Да он без ключика, и Горкин его знает, это не подарок: подарок всегда - незнанный. Отец говорит:

- Хо-рош, гусь... нечего сказать. Он всегда за тебя горой, а ты и к именинам не озаботился... хо-рош.

Мне стыдно, даже страшно: такой день, порадовать надо Ангела...

Михаил-Архангел - всем Ангелам Ангел, - Горкин вчера сказал. Все станут подносить, а Он посмотрит, я-то чего несу?.. Господи-Господи, сейчас подъедет... Я забираюсь на диван, так сердце и разрывается. Отец говорит:

- Зима на дворе, а у нас дождик. Эка, морду-то наревел!..

Двигает креслом и отпирает ящик.

- Так и не надумаешь ничего?.. - и вынимает из ящика новый кошелек. -

Хотел сам ему подарить, старый у него плох, от дедушки еще... Ну, ладно...

давай, вместе подарим: ты - кошелек, а я - в кошелек!

Он кладет в кошелек серебреца, новенькие монетки, раскладывает за

"щечки", а в середку белую бумажку, "четвертную", написано на ней - "25

рублей серебром", - и... "золотой"!

- Радовать - так радовать, а?!

Средний кармашек - из алого сафьяна. У меня занимает дух.

- Скажешь ему: "а золотенький орелик... от меня с папашенькой, нераздельно... так тебя вместе любим". Скажешь?..

У меня перехватывает в горле, не помню себя от счастья.

Кричат от ворот - "е-едет...".

Едет-катит в лубяных саночках, по первопутке... - взрывает Чаленький рыхлый снег, весь передок заляпан, влипают комья, - едет, снежком запорошило, серебряная бородка светится, разрумянившееся лицо сияет. Шапка торчком, барашковая; шуба богатая, важнецкая; отвороты пушистые, хорьковые, настоящего темного хоря, не вжелть, - прямо, купец московский. Нищие голосят в воротах:

- С Ангелом, кормилец... Михал Панкратыч... во здравие...

сродственникам... царство небесное... свет ты наш!..

Трифоныч, всегда первый, у самого подъезда, поздравляет целуется, преподносит жестяные коробочки, как и нам всегда - всегда перехватит на дворе. Все идут за дорогим именинником в жарко натопленную мастерскую.

Василь-Василич снимает с него шубу и раскладывает на широкой лавке, хорями вверх. Все подходят, любуются, поглаживают: "ну, и хо-орь... живой хорь, под чернобурку!.." Скорняк преподносит "золотой лист", - сам купил в синодальной лавке, - "Слово Иоанна Златоуста". Горкин целуется со скорняком, лобызает священный лист, говорит трогательно: "радости-то мне колико, родненькии мои... голубчики!.. - совсем расстроился, плачет даже. Скорняк по-церковному-дьяконски читает "золотой лист":

"Счастлив тот дом, где пребывает мир...

где брат любит брата, родители пекутся о детях, дети почитают родителей! Там бла-

годать Господня..."

Все слушают молитвенно, как в церкви. Я знаю эти священные слова: с Горкиным мы читали. Отец обнимает и целует именинника. Я тоже обнимаю, подаю новый кошелек, и почему-то мне стыдно. Горкин всплескивает руками и говорить не может, дрожит у него лицо. Все только:

- Да Господи-батюшка... за что мне такое, Господи-батюшка!..

Все говорят:

- Как так за что!.. хороший ты, Михал Панкратыч... вот за что!

Банные молодцы подносят крендель, вытирают усы и крепко целуются.

Горкин - то их целует, то меня, в маковку. Говорят, - монашки из Зачатиевского монастыря одеяло привезли.

Две монахини входят чинно, будто это служение, крестятся на открытую каморку, в которой теплятся все лампадки. Уважительно кланяются имениннику, подают, вынув из скатерти, стеганое голубое одеяло, пухлое, никаким морозом не прошибет, и говорят распевно:

- Дорогому радетелю нашему... матушка настоятельница благословила.

Все говорят:

- Вот какая ему слава, Михал Панкратычу... во всю Москву!..

Монахинь уважительно усаживают за стол. Василь-Василич подносит синюю чашку в золотце. На столике у стенки уже четыре чашки и кулич с пирогом.

Скорняк привешивает на стенку "золотой лист". Заглядывают в каморку, дивятся на образа - "какое Божие Милосердие-то бога-тое... старинное!"

"Собор Архистратига Михаила и прочих Сил Бесплотных" весь серебром сияет, будто зима святая, - осеняет все святости.

На большом артельном столе, на его середке, накрытой холстинной скатертью в голубых звездочках, начисто пройденном фуганком, кипит людской самовар, огромный, выше меня, пожалуй. Марьюшка вносит с поклоном кулебяку и пирог изюмный. Все садятся, по чину. Крестница Маша разливает чай в новые чашки и стаканы. Она вышила кресенькому бархотную туфельку под часики, бисерцем и шелками, - два голубка милуются. Едят кулебяку - и не нахвалятся.

Приходят певчие от Казанской, подносят кулич с резной солоницей и обещают пропеть стихиры - пославить именинника. Является и псаломщик, парадный, в длинном сюртуке и крахмальном воротничке, и приносит, "в душевный дар",

"Митрополита Филарета", - "наимудреющего".

- Отец Виктор поздравляет и очень сожалеет... - говорит он, - У Пушкина, Михайлы Кузьмича, на именинном обеде, уж как обычно-с... но обязательно попозднее прибудет лично почет-уважение оказать.

И все подходят и подходят, припоздавшие: Денис, с живой рыбой в ведерке... - "тут и налимчик мерный, и подлещики наскочили", - и водолив с водокачки, с ворошком зеленой еще спаржи в ягодках, на образа, и Солодовкин-птичник, напетого скворчика принес. Весь день самовар со стола не сходит.

Только свои остались, поздний вечер. Сидят у пылающей печурки. На дворе морозит, зима взялась. В открытую дверь каморки видно, как теплится синяя лампадка перед снежно блистающим Архистратигом. Горкин рассказывает про царевы гробы в Архангельском соборе. Говорят про Ивана Грозного, простит ли ему Господь. Скорняк говорит:

- Не простит, он Святого, Митрополита Филиппа, задушил.

Горкин говорит, что Митрополит-мученик теперь Ангел, и все умученные Грозным Царем теперь уж лики ангельские. И все возопиют у Престола Господня:

"отпусти ему, Господи!" - и простит Господь. И все говорят - обязательно простит. И скорняк раздумчиво говорит, что, пожалуй, и простит: "правда, это у нас так, в сердцах... а там, у Ангелов, по-другому возмеряют..."

- Всем милость, всем прощение... там все по-другому будет... это наша душа короткая... - воздыхает Антипушка, и все дивятся, мудрое какое слово, а его все простачком считали.

Это, пожалуй, Ангел нашептывает мудрые слова. За каждым Ангел, а за Горкиным Ангел над Ангелами, - Архистратиг. Стоит невидимо за спиной и радуется. И все Ангелы радуются с ним, потому что сегодня день его Славословия, в ему будто именины, - Михайлов День.

ФИЛИПОВКИ

Зима, как с Михайлова Дня взялась, так на грязи и улеглась: никогда на сухое не ложится, такая уж примета. Снегу больше аршина навалило, и мороз день ото дня крепчей. Говорят, - даст себя знать зима. Василь-Василич опять побывал в деревне и бражки попил, бока поотлежал, к зиме-то. Ему и зимой жара: в Зоологическом с гор катать, за молодцами приглядывать, пьяных не допускать, шею бы не сломали, катки на Москва-реке и на прудах наладить, к Николину Дню поспеть, Ердань на Крещенье ставить, в рощах вывозку дров наладить к половодью, да еще о каком-то "ледяном доме" все толкуют, - делов не оберешься, только повертывайся. Что за "ледяной дом"? Горкин отмахивается: "чудит папашенька, чего-то еще надумал". Василь-Василич, пожалуй, знает, да не сказывает, подмаргивает только:

- Так удивим Москву, что ахнут!..

Отец радуется зиме, посвистывает-поет:

Пришла зима, трещат морозы, На солнце искрится снежок;

Пошли с товарами обозы По Руси вдоль и поперек.

Реки стали, ровная везде дорога. Горкин загадку мне загаднул: "без гвоздика, без топорика, а мост строит"? Не могу я разгадать, а простым-просто: зима. Он тоже зиме рад. Когда-а еще говорил, - ранняя зима будет, - так по его и вышло: старинному человеку все известно. Отец побаивается, ну-ка возьмется оттепель. Горкин говорит - можно и горы накатывать, не сдаст. Да дело не в горах: а вот "ледяной дом" можно ли, ну-ка развалится? Про "ледяной дом" и в "Ведомостях" уж печатали, вот и насмешим публику. Про "ледяной дом" Горкин сказать ничего не может, дело незнамое, а оттепели не будет - это уж и теперь видать: лед на Москва-реке больше четверти, и дым все столбом стоит, и галки у труб жмутся, а вот-вот и Никольские морозы... - не сдаст нипочем зима. Я спрашиваю:

- Это тебе Бог сказал?

- Чего говоришь-то, глупый, Бог с людьми не говорит.

- А в "Священной Истории"-то написано - "сказал Бог Аврааму-Исааку..."?

- То - святые. Вороны мне сказали. Как так, не говорят?.. повадкой говорят. Коль ворон сила налетела еще до заговен, уж не сумлевайся, ворона больше нас с тобой знает-чует.

- Ее Господь умудряет?

- Господь всякую тварь умудряет. Василь-Василич в деревню ездил, тоже сказывает: ранняя ноне зима будет, ласточки тут же опосле Успенья отлетели, зимы боятся. И со-рок, говорит, несметная сила навалилась, в закутки тискаются, в соломку... - лютая зима будет, такая уж верная примета.

Погляди-ка, вороны на помойке с зари толкутся, сила ворон, николи столько не было.

И верно: никогда столько не было. Даже на конуре Бушуя, корочку бы урвать какую. А вчера понес Трифоныч щец Бушую остаточки, дух-то как услыхали сытный, так все и заплясали на сараях. И хитрущие же какие! Бушуй к шайке близко не подпускает, так они что же делают!.. Станет он головой над шайкой, рычит на них, а они кругом уставятся и глядят, - никак к шайке не подскочить, жизни-то жалко. Вот одна изловчится, какая посмелей, заскочит сзаду - дерг Бушуя за хвост! Он на нее - гав-гав!.. - от шайки отвернется, а тут - цоп, из шайки, какая пошустрей, - и на сарай, расклевывать. Так и добывают на пропитание, Господь умудряет. Они мне нравятся, и Горкин их тоже любит, - важнецкие, говорит. В новые шубки к зиме оделись, в серенькие пуховые платочки, похаживают вразвалочку, как тетеньки какие.

В Зоологическом саду, где всякие зверушки, на высоких деревянных горах веселая работа: помосты накатывают политым снегом, поливают водой из кадок,

- к Николину Дню "скипится". Понесли со двора елки и флаги, для убранки, корзины с разноцветными шарами-лампионами, кубастиками и шкаликами, для иллюминации. Отправили на долгих санях железные "сани-дилижаны", - публику с гор катать. Это особенные сани, из железа, на четверых седоков, с ковровыми скамейками для сиденья, с поручнями сзади для молодцов-катальщиков, которые, стоя сзади, на коньках, рухаться будут с высоких гор. А горы высо-кие, чуть ли не выше колокольни. Повезли вороха беговых коньков, стальных и деревянных, и легкие саночки-самолетки с бархатными пузиками-подушками, для отчаянных, которым кричат вдогон - "шею-то не сломи-и!.." И стульчики на полозьях - прогуливать по ледяному катку барынек с детьми, вороха метел и лопат, ящики с бенгальскиими огнями, ракетами и "солнцами", и зажигательную нитку в железном коробе, - упаси Бог, взорвется! Отец не берет меня:

- Не до тебя тут, все как бешеные, измокши на заливке.

И Горкин словечка не замолвит, еще и поддакивает:

- Свернется еще с горы, скользина теперь там.

Василь-Василич отбирает отчаянных - вести "дилижаны" с гор. Молодцы -

рослые крепыши, один к одному, все дерзкие; публику рухать с гор - строгое дело, берегись. Всем делает проверку, сам придумал; каждому, раз за разом, по два стакана водки, становись тут же на коньки, руки под мышки, и - жарь стояком с горы. Не свернулся на скате - гож. Всегда начинает сам, в бараньей окоротке, чтобы ногам способней. Не свернется и с трех стаканов. В прошедшем году Глухой свернулся, а все напрашивается: "мне головы не жалко!" И всем охота: и работка веселая, и хорошо на чаи дают. Самые лихие из молодцов просят по третьему стакану, готовы и задом ахнуть. Василь-Василич, говорят, может и с четырех без зазоринки, может и на одной ноге, другая на отлете.

Принесли разноцветные тетрадки с билетами, - "билет для катанья с гор".

В утешение мне дают "нашлепать". Такая машинка на пружинке. В машинке вырезано на медной платке - имя-отчество и фамилия отца, - наша. Я всовываю в закраинку машинки бочки билетов, шлепаю ладошкой по деревянному круглячку машинки, и на билете выдавится, красиво так.

Завтра заговины перед Филиповками. Так Рождественский Пост зовется, от апостола Филиппа: в заговины, 14 числа ноября месяца, как раз почитание его.

А там и Введение, а там и Николин День, а там... Нет, долго еще до Рождества.

- Ничего не долго. И не оглянешься, как подкатит. Самая тут радость и начинается - Филиповки! - утешает Горкин. - Какая-какая... самое священное пойдет, праздник на празднике, душе свет. Крестного на Лександру Невского поздравлять пойдем, пешком по Москва-реке, 23 числа ноября месяца.

Заговеемся с тобой завтра, пощенье у нас пойдет, на огурчиках - на капустке кисленькой-духовитой посидим, грешное нутро прочистим, - Младенца-Христа стречать. Введенье вступать станет - сразу нам и засветится.

- Чего засветится?

- А будто звезда засветится, в разумении. Как-так, не разумею? За всеношной воспоют, как бы в преддверие, - "Христос рождается - славите...

Христос с небес - срящите..." - душа и воссияет: скоро, мол, Рождество!..

Так все налажено - только разумей и радуйся, ничего и не будет скушно.

На кухне Марьюшка разбирает большой кулек, из Охотного Ряда привезли.

Раскапывает засыпанных снежком судаков пылкого мороза, белопузых, укладывает в снег, в ящик Судаки крепкие, как камень, - постукивают даже, хвосты у них ломкие, как лучинки, искрится на огне, - морозные судаки, седые. Рано судак пошел, ранняя-то зима. А под судаками, вся снежная, навага! - сизые спинки, в инее. Все радостно смотрят на навагу. Я царапаю ноготком по спинке, -

такой холодок приятный, сладко немеют пальцы. Вспоминаю, какая она на вкус, дольками отделяется; и "зернышки" вспоминаю: по две штучки у ней в головке, за глазками, из перламутра словно, как огуречные семечки, в мелких-мелких иззубринках. Сестры их набирают себе на ожерелья, - будто как белые кораллы.

Горкин наважку уважает, - кру-уп-ная-то какая нонче! - слаще и рыбки нет.

Теперь уж не сдаст зима. Уж коли к Филиповкам навага, - пришла настоящая зима. Навагу везут в Москву с далекого Беломорья, от Соловецких Угодников, рыбка самая нежная, - Горкин говорит - "снежная": оттепелью чуть тронет - не та наважка; и потемнеет, и вкуса такого нет, как с пылкого мороза. С Беломорья пошла навага, - значит, и зима двинулась: там ведь она живет.

Заговины - как праздник: душу перед постом порадовать. Так говорят, которые не разумеют по духовному. А мы с Горкиным разумеем. Не душу порадовать, - душа радуется посту! - а мамону, по слабости, потешить.

- А какая она, ма-мона... грешная? Это чего, ма-мона?

- Это вот самая она, мамона, - смеется Горкин и тычет меня в живот. -

Утро-ба грешная. А душа о посте радуется Ну, Рождество придет, душа и воссияет во всей чистоте, тогда и мамоне поблажка: радуйся и ты, мамона!

Рабочему народу дают заговеться вдоволь, - тяжелая зимняя работа: щи жирные с солониной, рубец с кашей, лапша молочная. Горкин заговляется судачком, - и рыбки постом вкушать не будет, - судачьей икоркой жареной, а на заедку драчену сладкую и лапшу молочную: без молочной лапши говорит, не заговины.

Заговины у нас парадные. Приглашают батюшку от Казанской с протодьяконом - благословит на Филиповки. Канона такого нет, а для души приятно, легкосгь душе дает - с духовными ликами вкушать. Стол богатый, с бутылками "ланинской", и "легкое", от Депре-Леве. Протодьякон "депры" не любит, голос с нее садится, с этих-там "икемчиков-мадерцы", и ему ставят

"отечественной, вдовы Попова". Закусывают, в преддверие широкого заговенья, сижком, икоркой, горячими пирожками с семгой и яйцами. Потом уж полные заговины - обед. Суп с гусиными потрохами и пирог с ливером. Батюшке кладут гусиную лапку, тоже и протодьякону. Мне никогда не достается, только две лапки у гуся, а сегодня как раз мой черед на лапку: недавно досталось Коле, прошедшее воскресенье Маничке, - до Рождества теперь ждать придется, Маша ставит мне суп, а в нем - гусиное горло в шерявавой коже, противное самое, пупырки эти. Батюшка очень доволен, что ему положили лапку, мягко так говорит: "верно говорится - "сладки гусины лапки". Протодьякон - цельную лапку в рот, вытащил кость, причмокнул, будто пополоскал во рту, и сказал:

"по какой грязи шлепала, а сладко!" Подают заливную осетрину, потом жареного гуся с капустой и мочеными яблоками, "китайскими", и всякое соленье, моченую бруснику, вишни, смородину в веничках, перченые огурчики-малютки, от которых мороз в затылке. Потом - слоеный пирог яблочный, пломбир на сливках и шоколад с бисквитами. Протодьякон просит еще гуська, - "а припломбиры эти", говорит, "воздушная пустота одна". Батюшка говорит, воздыхая, что и попоститься-то, как для души потреба, никогда не доводится, - крестины, именины, самая-то именинная пора Филиповки, имена-то какие все: Александра Невского, великомученицы Екатерины, - "сколько Катерин в приходе у нас, подумайте!" - великомученицы Варвары, Святителя Николая-Угодника!.. - да и поминок много... завтра вот старика Лощенова хоронят... - люди хлебосольные, солидные, поминовенный обед с кондитером, как водится, готовят...".

Протодьякон гремит-воздыхает: "гре-хи... служение наше чревато соблазном чревоугодия..." От пломбира зубы у него что-то понывают, и ему, для успокоения накладывают сладкого пирога. Навязывают после обеда щепной коробок детенкам его, "девятый становится на ножки!" - он доволен, прикладывает лапищу к животу-горе и воздыхает: "и оставиша останки младенцам своим". Батюшка хвалит пломбирчик и просит рецептик - преосвященного угостить когда.

Вдруг, к самому концу, - звонок! Маша шепчет в дверях испуганно:

- Палагея Ивановна... су-рьезная!.. Все озираются тревожно, матушка спешит встретить, отец, с салфеткой, быстро идет в переднюю. Это родная его тетка, "немножко тово", и ее все боятся: всякого-то насквозь видит и говорит всегда что-то непонятное и страшное. Горкин ее очень почитает: она - "вроде юродная", и ей будто открыта вся тайная премудрость. И я ее очень уважаю и боюсь попасться ей на глаза. Про нее у нас говорят, что "не все у ней дома", и что она "чуть с приглинкой". Столько она всяких словечек знает, приговорок всяких и загадок! И все говорят - "хоть и с приглинкой будто, а у-умная...

ну, все-то она к месту, только уж много после все отрывается, и все по ее слову". И, правда, ведь: блаженные-то - все ведь святые были! Приходит она к нам раза два в год, "как на нее накатит", и всегда заявляется, когда вовсе ее не ждут. Так вот, ни с того ни с сего и явится. А если явится -

неспроста. Она грузная, ходит тяжелой перевалочкой, в широченном платье, в турецкой шали с желудями и павлиньими "глазками", а на голове черная шелковая "головка", по старинке. Лицо у ней пухлое, большое; глаза большие, серые, строгие, и в них - "тайная премудрость". Говорит всегда грубовато, срыву, но очень складно, без единой запиночки, "так цветным бисером и сыплет", целый вечер может проговорить, и все загадками-прибаутками, а порой и такими, что со стыда сгоришь, - сразу и не понять, надо долго разгадывать премудрость. Потому и боятся ее, что она судьбу видит, Горкин так говорит.

Мне кажется, что кто-то ей шепчет, - Ангелы? - она часто склоняет голову набок и будто прислушивается к неслышному никому шепоту - судьбы?..

Сегодня она в лиловом платье и в белой шали, муаровой, очень парадная.

Отец целует у ней руку, целует в пухлую щеку, а она ему строго так:

- Приехала тетка с чужого околотка... и не звана, а вот и она!

Всех сразу и смутила. Мне велят приложиться к ручке, а я упираюсь, боюсь: ну-ка она мне скажет что-нибудь непонятное и страшное. Она будто знает, что я думаю про нее, хватает меня за стриженый вихорчик и говорит нараспев, как о. Виктор:

- Рости, хохолок, под самый потолок!

Все ахают, как хорошо да складно, и Маша, глупая, еще тут:

- Как тебе хорошо-то насказала... богатый будешь!

А она ей:

- Что, малинка... готова перинка?

Так все и охнули, а Маша прямо со стыда сгорела, совсем спелая малинка стала: прознала Палагея Ивановна, что Машина свадьба скоро, я даже понял.

Отец спрашивает, как здоровье, приглашает заговеться, а она ему:

- Кому пост, а кому погост!

И глаза возвела на потолок, будто там все прописано.

Так все и отступили, - такие страсти!

Из гостиной она строго проходит в залу, где стол уже в беспорядке, крестится на образ, оглядывает неприглядный стол и тычет пальцем:

- Дорогие гости обсосали жирок с кости, а нашей Палашке - вылизывай чашки!

И не садится. Ее упрашивают, умасливают, и батюшка даже поднялся, из уважения, а Палагея Ивановна села прямиком-гордо, брови насупила и вилкой не шевельнет. Ей и сижка-то, и пирожка-то, и суп подают, без потрохов уж только, а она кутается шалью натуго, будто ей холодно, и прорекает:

- Невелика синица, напьется и водицы...

И протодьякон стал ласково говорить, расположительно:

- Расскажите, Палагея Ивановна, где бывали, чего видали... слушать вас поучительно...

А она ему:

- Видала во сне - сидит баба на сосне.

Так все и покатились. Протодьякон живот прихватил, присел, да как крякнет!.. - все так и звякнуло. А Палагея Ивановна строго на него:

- А ты бы, дьякон, потише вякал!

Все очень застыдились, а батюшка отошел от греха в сторонку.

Недолго посидела, заторопилась - домой пора. Стали провожать. Отец просит:

- Сам вас на лошадке отвезу.

А она и вымолвила... после только премудрость-то прознали:

- Пора и на паре, с песнями!..

Отец ей:

- И на паре отвезу, тетушка...

А она погладила его по лицу и вымолвила:

- На паре-то на масленой катают.

На масленице как раз и отвезли Палагею Ивановну, с пением "Святый Боже"

на Ваганьковское. Не все тогда уразумели в темных словах ее. Вспомнили потом, как она в заговины сказала отцу словечко. Он ей про дела рассказывал, про подряды и про "ледяной дом", а она ему так, жалеючи:

- Надо, надо ледку... горячая голова... остынет.

Голову ему потрогала и поцеловала в лоб. Тогда не вникли в темноту слов ее...

После ужина матушка велит Маше взять из буфета на кухню людям все скоромное, что осталось, и обмести по полкам гусиным крылышком. Прабабушка Устинья курила в комнатах уксусом и мяткой - запахи мясоедные затомить, а теперь уже повывелось. Только Горкин блюдет завет. Я иду в мастерскую, где у него каморка, и мы с ним ходим и курим ладанцем. Он говорит нараспев молитовку - "воскурю-у имианы-ладаны... воскурю-у... исчезает дым и исчезнут... тает воск от лица-огня..." - должно быть, про дух скоромный. И слышу - наверху, в комнатах, - стук и звон! Это миндаль толкут, к Филиповкам молочко готовят. Горкин знает, как мне не терпится, и говорит:

- Ну, воскурили с тобой... ступай-порадуйся напоследок, уж Филиповки на дворе.

Я бегу темными сенями, меня схватывает Василь-Василич, несет в мастерскую, а я брыкаюсь. Становит перед печуркой на стружки, садится передо мной на корточки и сипит:

- Ах, молодой хозяин... кр-расота Господня!.. Заговелся малость... а завтра "ледяной дом" лить будем... а-хнут!.. Скажи папашеньке... спит, мол, Косой, как стеклышко ... ик-ик... - и водочным духом на меня.

Я вырываюсь от него, но он прижимает меня к груди и показывает серебряные часы: "папашенька подарил... за... поведение!.." Нашаривает гармонью, хочет мне "Матушку-голубошку" сыграть-утешить. Но Горкин ласково говорит:

- Утихомирься, Вася, Филиповки на дворе, гре-эх!..

Василь-Василич так, на него, ладошками, как святых на молитве пишут:

- Ан-дел во плоти!.. Панкра-тыч!.. Пропали без тебя... Отмолит нас Панкратыч... мы все за ним, как... за каменной горой... Скажи папашеньке...

от-мо... лит! всех отмолит!

А там молоко толкут! Я бегу темными сенями. В кухне Марьюшка прибралась, молится Богу перед постной лампадочкой. Вот и Филиповки... скучно как...

В комнатах все лампы пригашены, только в столовой свет, тусклый-тусклый. Маша сидит на полу, держит на коврике, в коленях, ступку, закрытую салфеткой, и толчет пестиком. Медью отзванивает ступка, весело-звонко, выплясывает словно. Матушка ошпаривает миндаль, - будут еще толочь!

Я сажусь на корточках перед Машей, и так приятно, миндальным запахом от нее. Жду, не выпрыгнет ли "счастливчик". Маша миндалем дышит на меня, делает строгие глаза и шепчет: "где тебя, глазастого, носило... все потолкла!" И дает мне на пальце миндальной кашицы в рот. До чего же вкусно и душисто! я облизываю и Маши палец. Прошу у матушки почистить миндалики. Она велит выбирать из миски, с донышка. Я принимаюсь чистить, выдавливаю с кончика, и молочный, весь новенький миндалик упрыгивает под стол. Подумают, пожалуй, что я нарочно. Я стараюсь, но миндалики юркают, боятся ступки. Я лезу под стол, собираю "счастливчиков", а блюдечко с миндаликами уже отставлено.

- Будет с тебя, начистил.

Я божусь, что это они сами уюркивают... может быть, боятся ступки... -

и вот они все, "счастливчики", - я показываю на ладошке.

- Промой и положи.

Маша сует мне в кармашек целую горсть, чистеньких-голеньких, - и ласково щекочет мою ногу. Я смотрю, как смеются ее глаза - ясные миндали, играют на них синие зрачки-колечки... и губы у ней играют, и за ними белые зубы, как сочные миндали, хрупают. И вся она будто миндальная. Она смеется, целует меня украдкой в шейку и шепчет, такая радостная:

- Ду-сик... Рождество скоро, а там и мясоед... счастье мое миндальное!..

Я знаю: она рада, что скоро ее свадьба. И повторяю в уме: "счастье мое миндальное..."

Матушка велит мне ложиться спать. А выжимки-то?

- Завтра. И так, небось, скоро затошнит.

Я иду попрощаться с отцом.

В кабинете лампа с зеленым колпаком привернута, чуть видно. Отец спит на диване. Я подхожу на цыпочках. Он в крахмальной рубашке, золотится грудная запонка. Боюсь разбудить его. На дедушкином столе с решеточкой-заборчиком лежит затрепанная книжка. Я прочитываю заглавие -

"Ледяной Дом". Потому и строим "ледяной дом"?

В окнах, за разноцветными ширмочками, искрится от мороза... -

звездочки? Взбираюсь на стол, грызу миндалик, разглядываю гусиное перо, дедушкино еще... гусиную лапку вижу, Палагею Ивановну...

Лампа плывет куда-то, светит внизу зеленовато... потолок валится на меня с круглой зеленой клеткой, где живет невиданный никогда жавороночек...

- и вижу лицо отца. Я на руках у него... он меня тискает, я обнимаю его шею.. - какая она горячая!..

- Заснул? на самом "Ледяном Доме"? не замерз, а? И что ты такой душистый... совсем миндальный!..

Я разжимаю ладошку и показываю миндалики. Он вбирает губами с моей ладошки, весело так похрупывает. Теперь и он миндальный. И отдается радостное, оставшееся во мне, "счастье мое миндальное!.."

Давно пора спать, но не хочется уходить. Отец несет меня в детскую, я прижимаюсь к его лицу, слышу миндальный запах...

"Счастье мое миндальное!.."

РОЖДЕСТВО

Рождество уже засветилось, как под Введенье запели на всенощной

"Христос рождается, славите; Христос с небес, срящите.." - так сердце и заиграло, будто в нем свет зажегся. Горкин меня загодя укреплял, а то не терпелось мне, скорей бы Рождество приходило, все говорил вразумительно

"нельзя сразу, а надо приуготовляться, а то и духовной радости не будет".

Говорил, бывало:

- Ты вон, летось, морожена покупал... и взял-то на монетку, а сколько лизался с ним, поглядел я на тебя. Так и с большою радостью, еще пуще надо дотягиваться, не сразу чтобы. Вот и приуготовляемся, издаля приглядываемся,

- вон оно, Рождество-то, уж светится. И радости больше оттого.

И это сущая правда. Стали на крылосе петь, сразу и зажглось паникадило,

- уж светится будто Рождество. Иду ото всенощной, снег глубокий, крепко морозом прихватило, и чудится, будто снежок поет, весело так похрустывает -

"Христос с небес, срящите..." - такой-то радостный, хрящеватый хруст.

Хрустят и промерзшие заборы, и наши дубовые ворота, если толкнуться плечиком, - веселый, морозный хруст. Только бы Николина Дня дождаться, а там и рукой подать; скатишься, как под горку, на Рождество.

"Вот и пришли Варвары", - Горкин так говорит, - Василь-Василичу нашему на муку. В деревне у него на Николу престольный праздник, а в Москве много земляков, есть и богачи, в люди вышли, все его унижают за характер, вот он и празднует во все тяжки. Отец посмеивается: "теперь уж варвариться придется!"

С неделю похороводится: три дни подряд празднует трояк-праздник: Варвару, Савву и Николу. Горкин остерегает, и сам Василь-Василич бережется, да морозы под руку толкают. Поговорка известная: Варвара-Савва мостит, Никола гвоздит.

По именинам-то как пойдет, так и пропадет с неделю. Зато уж на Рождество -

"как стеклышко", чист душой: горячее дело, публику с гор катать. Разве вот только "на стенке" отличится, - на третий день Рождества, такой порядок, от старины; бромлейцы, заводские с чугунного завода Бромлея, с Серединки, неподалеку от нас, на той же Калужской улице, "стенкой" пойдут на наших, в кулачный бой, и большое побоище бывает; сам генерал-губернатор князь Долгоруков будто дозволяет, и будошники не разгоняют: с морозу людям погреться тоже надо. А у Василь-Василича кровь такая, горячая: смотрит-смотрит - и ввяжется. Ну, с купцами потом и празднует победу-одоление.

Как увидишь, - на Конную площадь обозы потянулись, - скоро и Рождество.

Всякую живность везут, со всей России: свиней, поросят, гусей... - на весь мясоед, мороженых, пылкого мороза. Пойдем с Горкиным покупать, всю там Москву увидим. И у нас на дворе, и по всей округе, все запасаются помногу, -

дешевле, как на Конной, купить нельзя. Повезут на санях и на салазках, а пакетчики, с Житной, сами впрягаются в сани - народ потешить для Рождества.

Скорняк уж приходил, высчитывал с Горкиным, чего закупить придется. Отец загодя приказывает прикинуть на бумажке, чего для народа взять и чего для дома. Плохо-плохо, а две-три тушки свиных необходимо, да черных поросят, с кашей жарить, десятка три, да белых, на заливное молошничков, два десятка, чтобы до заговин хватило, да индеек-гусей-кур-уток, да потрохов, да еще солонины не забыть, да рябчиков сибирских, да глухарей-тетерок, да... - трое саней брать надо. И я новенькие салазки заготовил, чего-нибудь положить, хоть рябчиков.

В эту зиму подарил мне отец саночки-щегольки, высокие, с подрезами, крыты зеленым бархатом, с серебряной бахромой. Очень мне нравились эти саночки, дивовались на них мальчишки. И вот заходит ко мне Ленька Егоров, мастер змеи запускать и голубей гонять. Приходит, и давай хаять саночки: девчонкам только на них кататься, разве санки бывают с бахромой! Настоящие санки везде катаются, а на этих в снегу увязнешь. Велел мне сесть на саночки, повез по саду, в сугробе увязил и вывалил.

- Вот дак са-ночки твои!.. - говорит, - и плюнул на мои саночки.

Сердце у меня и заскучало. И стал нахваливать свои, лубяные: на них и в далекую дорогу можно, и сенца можно постелить, и товар возить: вот, на Конную-то за поросятами ехать! Стал я думать, а он и привозит саночки, совсем такие, на каких тамбовские мужики в Москву поросят везут, только совсем малюсенькие, у щепника нашего на рынке выставлены такие же у лавки.

Посадил меня и по саду лихо прокатил.

Вот это дак са-ночки! - говорит. Отошел к воротам, и кричит: - Хочешь, так уж и быть, променяю приятельски, только ты мне в придачу чего-нибудь...

хоть три копейки, а я тебе гайку подарю, змеи чикать.

Я обрадовался, дал ему саночки и три копейки, а он мне гайку - змеи чикать и салазки. И убежал с моими. Поиграл я саночками, а Горкин и спрашивает, как я по двору покатил:

- Откуда у те такие, лутошные?

Как узнал все дело, так и ахнул:

- Ах, ты, самоуправник! да тебя, простота, он, лукавый, вкруг пальца обернул, папашенька-то чего скажет!.. да евошним-то три гривенника - красная цена, куклу возить девчонкам, а ты, дурачок... идем со мной.

Пошли мы с ним к Леньке на двор, а уж он с горки на моих бархатных щеголяет. Ну, отобрали. А отец его, печник знакомый и говорит:

- А ваш-то чего смотрел... так дураков и учат.

Горкин сказал ему чего-то от Писания, он и проникся, Леньку при нас и оттрепал. Говорю Горкину: А за поросятами на Конную, как же я?..

Поставим, говорит, корзиночку, и повезешь.

Близится Рождество: матушка велит принести из амбара "паука". Это высокий такой шест, и круглая на нем щетка, будто шапка: обметать паутину из углов. Два раза в году "паука" приносят: на Рождество и на Пасху. Смотрю на

"паука" и думаю: "бедный, целый год один в темноте скучал, а теперь, небось, и он радуется, что Рождество". И все радуются. И двери наши, - моют их теперь к Празднику, - и медные их ручки, чистят их мятой бузиной, а потом обматывают тряпочками, чтобы не захватали до Рождества: в Сочельник развяжут их, они и засияют, радостные, для Праздника. По всему дому идет суетливая уборка.

Вытащили на снег кресла и диваны, дворник Гришка лупит по мягким пузикам их плетеной выбивалкой, а потом натирает чистым снегом и чистит веничком. И вдруг, плюхается с размаху на диван, будто приехал в гости, кричит мне важно - "подать мне чаю-шоколаду!" - и строит рожи, гостя так представляет важного. Горкин - и тот на него смеется, на что уж строгий.

"Белят" ризы на образах: чистят до блеска щеточкой с мелком и водкой и ставят "праздничные", рождественские, лампадки, белые и голубые, в глазках.

Эти лампадки напоминают мне снег и звезды. Вешают на окна свежие накрахмаленные шторы, подтягивают пышными сборками, - и это напоминает чистый, морозный снег. Изразцовые печи светятся белым матом, сияют начищенными отдушниками. Зеркально блестят паркетные полы, пахнущие мастикой с медовым воском, - запахом Праздника. В гостиной стелят "рождественский"

ковер, - пышные голубые розы на белом поле, - морозное будто, снежное. А на Пасху - пунсовые розы полагаются, на алом.

На Конной, - ей и конца не видно, - где обычно торгуют лошадьми цыганы и гоняют их на проглядку для покупателей, показывая товар лицом, стоном стоит в морозе гомон. Нынче здесь вся Москва. Снегу не видно, - завалено народом, черным-черно. На высоких шестах висят на мочалках поросята, пучки рябчиков, пупырчатые гуси, куры, чернокрылые глухари. С нами Антон Кудрявый, в оранжевом вонючем полушубке, взял его Горкин на подмогу. Куда тут с санками, самих бы не задавили только, - чистое светопреставление. Антон несет меня на руках, как на "постном рынке". Саночки с бахромой пришлось оставить у знакомого лавочника. Там и наши большие сани с Антипушкой, для провизии, - целый рынок закупим нынче. Мороз взялся такой, - только поплясывай. И все довольны, веселые, для Рождества стараются поглатывают-жгутся горячий сбитень. Только и слышишь - перекликаются:

- Много ль поросят-то закупаешь?

- Много - не много, а штук пяток надо бы, для Праздника.

Тороговцы нахваливают товар, стукают друг о дружку мерзлых поросят: живые камушки.

- Звонкие-молочшые!.. не поросятки - а-нделы!..

Горкин пеняет тамбовскому, - "рыжая борода": не годится так, ангелы -

святое слово. Мужик смеется:

- Я и тебя, милый, а-нделом назову... у меня ласковей слова нет. Не черным словом я, - а-ндельским!..

- Дворянские самые индюшки!.. княжьего роду, пензицкого заводу!..

Горкин говорит, - давно торгу такого не видал, боле тыщи подвод нагнали, - слыхано ли когда! "черняк" - восемь копеек фунт?! "беляк" -

одиннадцать! дешевле паренной репы. А потому: хлеба уродилось после войны, вот и пустили вовсю на выкорм. Ходим по народу, выглядываем товарец. Всегда так Горкин; сразу не купит, а выверит. Глядим, и отец дьякон от Спаса в Наливках, в енотовой огромной шубе, слон-слоном, за спиной мешок, полон: немало ему надо, семья великая.

Третий мешок набил, - басит с морозу дьякон, - гуська одного с дюжинку, а поросяткам и счет забыл. Семейка-то у меня...

А Горкин на ухо мне:

- Это он так, для хорошего разговору... он для души старается, в богадельню жертвует. Вот и папашенька, записочку сам дал, велит на четвертной накупить, по бедным семьям. И втайне чтобы, мне только препоручает, а я те поучение... выростешь - и попомнишь. Только никому не сказывай.

Встречаем и Домну Панферовну, замотана шалями, гора горой, обмерзла. С мешком тоже, да и салазки еще волочит. Народ мешает поговорить, а она что-то про уточек хотела, уточек она любит, пожирней. Смотрим - и барин Энтальцев тут, совсем по-летнему, в пальтишке, в синие кулаки дует. Говорит важно так,

- "рябчиков покупаю, "можжевельничков", топкий вкус! там, на углу, пятиалтынный пара!". Мы не верим: у него и гривенничка наищешься. Подходим к рябчикам: полон-то воз, вороха пестрого перья. Оказывается, "можжевельнички"

- четвертак пара.

- Терся тут, у моего воза, какой-то хлюст, нос насандален... - говорит рябчичник, - давал пятиалтынный за парочку, глаза мне отвел... а люди видали

- стащил будто пары две под свою пальтишку... разве тут доглядишь!..

Мы молчим, не сказываем, что это наш знакомый, барин прогорелый. Ради такого Праздника и не обижаются на жуликов: "что волку в зубы - Егорий дал!"

Только один скандал всего и видали, как поймал мужик паренька с гусем, выхватил у него гуся, да в нос ему мерзлым горлом гусиным: "разговейся, разговейся!.." Потыкал-потыкал - да и плюнул, связываться не время. А свинорубы и внимание не дают, как подбирают бедняки отлетевшие мерзлые куски, с фунт, пожалуй. Свиней навезли горы. По краю великой Конной тянутся, как поленницы, как груды бревен-обрубков: мороженая свинина сложена рядами, запорошило снежком розовые разводы срезов: окорока уже пущены в засол, до Пасхи.

Кричат: "тройку пропущай, задавим!" Народ смеется: пакетчики это с Житной, везут на себе сани, полным-полны, а на груде мороженою мяса сидит-покачивается веселый парень, баюкает парочку поросят, будто это его ребятки, к груди прижаты. Волокут поросятину по снегу на веревках, несут подвязанных на спине гроздями, - одна гроздь напереду, другая сзади, -

растаскивают великий торг. И даже бутошник наш поросенка тащит и пару кур, и знакомый пожарный с Якиманской части, и звонарь от Казанской тащит, и фонарщик гусят несет, и наши банщицы, и даже кривая нищенка, все-то, все.

Душа - душой, а и мамона требует своего, для Праздника.

В Сочельник обеда не полагается, а только чаек с сайкой и маковой подковкой. Затеплены все лампадки, настланы новые ковры. Блестят развязанные дверные ручки, зеркально блестит паркет. На столе в передней стоны закусочных тарелок, "рождественских", в голубой каемке. На окне стоят зеленые четверти "очищенной", - подносить народу, как поздравлять с Праздником придут. В зале - парадный стол, еще пустынный, скатерть одна камчатная. У изразцовой печи, пышет от нее, не дотронуться, - тоже стол, карточный-раскрытый, - закусочный: завтра много наедет поздравителей. Елку еще не внесли: она, мерзлая, пока еще в высоких сенях, только после всеношной ее впустят.

Отец в кабинете: принесли выручку из бань, с ледяных катков и портомоен. Я слышу знакомое почокиванье медяков и тонкий позвонец серебреца: это он ловко отсчитывает деньги, ставит на столе в столбики, серебрецо завертывает в бумажки; потом раскладывает на записочки - каким беднякам, куда и сколько. У него, Горкин сказывал мне потайно, есть особая книжечка, и в ней вписаны разные бедняки и кто раньше служил у нас. Сейчас позовет Василь-Василича, велит заложить беговые санки и развести по углам-подвалам.

Так уж привык, а то и Рождество будет не в рождество.

У Горкина в каморке теплятся три лампадки, медью сияет Крест. Скоро пойдем ко всенощной. Горкин сидит перед железной печкой, греет ногу, -

что-то побаливает она у него, с мороза, что ли. Спрашивает меня:

- В Писании писано: "и явилась в небе многая сонма Ангелов...", кому явилась?

Я знаю, про что он говорит: это пастухам ангелы явились и воспели -

"Слава в вышних Богу...".

- А почему пастухам явились? Вот и не знаешь. В училищу будешь поступать, в имназюю... папашенька говорил намедни... у Храма Христа Спасителя та училища, имназюя, красный дом большенный, чугунные ворота. Там те батюшка и вспросит, а ты и не знаешь. А он стро-гой, отец благочинный нашего сорока, протоерей Копьев, от Спаса в Наливках... он те и погонит-скажет - "ступай, доучивайся!" - скажет. А потому, мол, скажи... Про это мне вразумление от отца духовного было, он все мне растолковал, о.

Валентин, в Успенском соборе, в Кремле, у-че-ный!.. проповеди как говорит!..

Запомни его - о. Валентин, Анфитиятров. Сказал: в стихе поется церковном:

"истинного возвещают Па-стыря!.." Как в Писании-то сказано, в Евангелии-то?.. - Аз есьм Пастырь Добрый...". Вот пастухам первым потому и было возвещено. А потом уж и волхвам-мудрецам было возвещено: знайте, мол! А без Него и мудрости не будет. Вот ты и помни.

Идем ко всенощной.

Горкин раньше еще ушел, у свещного ящика много дела. Отец ведет меня через площадь за руку, чтобы не подшибли на раскатцах. С нами идут Клавнюша и Саня Юрцов, заика, который у Сергия-Троицы послушником: отпустили его монахи повидать дедушку Трифоныча, для Рождества. Оба поют вполголоса стишок, который я еще не слыхал, как Ангелы ликуют, радуются человеки, и вся тварь играет в радости, что родился Христос. И отец стишка этого не знал. А они поют ласково так и радостно. Отец говорит:

- Ах, вы, божьи люди!..

Клавнюша сказал - "все божии" - и за руку нас остановил:

- Вы прислушайте, прислушайте... как все играет!.. и на земле, и на небеси!..

А это про звон он. Мороз, ночь, ясные такие звезды, - и гу-ул... все будто небо звенит-гудит, - колокола поют. До того радостно поют, будто вся тварь играет: и дым над нами, со всех домов, и звезды в дыму, играют, сияние от них веселое. И говорит еще:

- Гляньте, гляньте!.. и дым будто Славу несет с земли... играет ка-ким столбом!..

И Саня-заика стал за ним говорить:

- И-и-ч... грает... не-бо и зе-зе-земля играет...

И с чего-то заплакал. Отец полез в карман и чего-то им дал, позвякал серебрецом. Они не хотели брать, а он велел,чтобы взяли:

- Дадите там, кому хотите. Ах, вы, божьи дети... молитвенники вы за нас, грешных... простосерды вы. А у нас радость, к Празднику: доктор Клин нашу знаменитую октаву-баса, Ломшачка, к смерти приговорил, неделю ему только оставлял жить... дескать, от сердца помрет... уж и дышать переставал Ломшачок! а вот, выправился, выписали его намедни из больницы. Покажет себя сейчас, как "с нами Бог" грянет!..

Так мы возрадовались! а Горкин уж и халатик смертный ему заказывать хотел.

В церкви полным-полно. Горкин мне пошептал:

- А Ломшачок-то наш, гляди-ты... воя он, горло-то потирает, на крылосе... это, значит, готовится, сейчас "С нами Бог" вовсю запустит.

Вся церковь воссияла, - все паникадилы загорелись. Смотрю: разинул Ломшаков рот, назад головой подался... - все так и замерли, ждут. И так ах-нуло - "С нами Бог"... - как громом, так и взыграло сердце, слезами даже зажгло в глазах, мурашки пошли в затылке. Горкин и молится, и мне шепчет:

- Воскрес из мертвых наш Ломшачок... - "разумейте, языцы и покоряйтеся... яко с нами Бог!..".

И Саня, и Клавнюша - будто воссияли, от радости. Такого пения, говорили, еще и не слыхали: будто все Херувимы-Серафимы трубили с неба. И я почувствовал радость, что с нами Бог. А когда запели "Рождество Твое, Христе Боже наш, воссия мирови свет разума..." - такое во мне радостное стало... и я будто увидал вертеп-пещерку, ясли и пастырей, и волхвов... и овечки будто стоят и радуются. Клавнюша мне пошептал:

- А если бы Христа не было, ничего бы не было, никакого света-разума, а тьма языческая!..

И вдруг заплакал, затрясся весь, чего-то выкликать стал... его взяли под руки и повели на мороз, а то дурно с ним сделалось, - "припадочный он",

- говорили-жалели все.

Когда мы шли домой, то опять на рынке остановились, у басейны, и стали смотреть на звезды, и как поднимается дым над крышами, и снег сверкает от главной звезды, - "Рождественнская" называется. Потом проведали Бушуя, погладили его в конуре, а он полизал нам пальцы, и будто радостный он, потому что нынче вся тварь играет.

Зашли в конюшню, а там лампадочка горит, в фонаре, от пожара, не дай-то Бог. Антипушка на сене сидит, спать собирается ложиться. Я ему говорю:

- Знаешь, Антипушка, нонче вся тварь играет, Христос родился.

А он говорит - "а как же, знаю... вот и лампадочку затеплил...". И правда: не спят лошадки, копытцами перебирают.

- Они еще лучше нашего чуют, - говорит Антипушка, - как заслышали благовест, ко всенощной... ухи навострили, все слушали.

Заходим к Горкину, а у него кутья сотовая, из пшенички, угостил нас -

святынькой разговеться. И стали про божественное слушать. Клавнюша с Саней про светлую пустыню сказывали, про пастырей и волхвов-мудрецов, которые все звезды сосчитали, и как Ангелы пели пастырям, а Звезда стояла над ними и тоже слушала ангельскую песнь.

Горкин и говорит, - будто он слышал, как отец давеча обласкал Клавнюшу с Саней:

- Ах, вы, ласковые... божьи люди!..

А Клавнюша опять сказал, как у басейны:

- Все божии.

В. О. Зеелеру

ЛЕДЯНОЙ ДОМ

По Горкину и вышло: и на Введенье не было ростепели, а еще пуще мороз.

Все окошки обледенели, а воробьи на брюшко припадали, лапки не отморозить бы. Говорится - "Введенье ломает леденье", а не всегда, тайну премудрости не прозришь. И Брюс-колдун в "Крестном Календаре" грозился, что реки будто вскрываться станут, - и по его не вышло. А в старицу бывало. Горкин сказывал, - раз до самого до Введения такая теплынь стояла, что черемуха зацвела. У Бога всего много, не дознаться. А Панкратыч наш дознавался, сподобился. Всего-то тоже не угадаешь. Думали вот - до Казанской Машину свадьбу справить, - она с Денисом все-таки матушку упросила не откладывать за Святки, до слез просила, - а пришлось отложить за Святки: такой нарыв у ней на губе нарвал, все даже лицо перекосило, куда такую уродину к венцу вести. Гришка смеялся все: "а не целуйся до сроку, он тебе усом и наколол!".

Отец оттепели боится: начнем "ледяной дом" смораживать - все и пропадет, выйдет большой скандал, И Горкин все беспокоится: ввязались не в свое дело, а все скорняк заварил. А скорняк обижается, резонит:

- Я только им книжку показал, как в Питере "ледяной дом" Царица велела выстроить, и живого хохла там залили, он и обледенел, как столб. Сергей Иваныч и загорячились: "построю "ледяной дом", публику удивим!"

Василь-Василич - как угорелый, и Денис с ним мудрует, а толком никто не знает, как "ледяной дом" строить. Горкин чего-чего не знает только, и то не может, дело-то непривычное. Спрашиваю его - "а как же зайчик-то... ледяную избушку, мог?" А он на меня серчает:

- Раззвонили на всю Москву, и в "Ведомостях" пропечатали, а ничего не ладится, с чего браться.

- А зайчик-то... мог?

А он - "зайчик-зайчик..." - и плюнул в снег. Никто и за портомойнями не глядит, подручные выручку воруют. Горкину пришлось ездить - досматривать.

И только в разговору, что про "ледяной дом". Василь-Василичу праздник, по трактирам все дознает, у самых дошлых. И дошлые ничего не могут.

Повезли лед с Москва-реки, а он бьется, силы-то не набрал. Стали в Зоологическим саду прудовой пилить, а он под пилой крошится, не дерево. Даже сам архитектор отказался: "ни за какие тыщи, тут с вами опозоришься!" Уж Василь-Сергеич взялся, с одной рукой, который в банях расписывал. План-то нарисовал, а как выводить - не знает. Все мы и приуныли, один Василь-Василич куражится. Прибежит к ночи, весь обмерзлый, борода в сосульках, и лохмы совсем стеклянные, и все-то ухает, манеру такую взял:

- Ух ты-ы!.. такого навертим - ахнут!.. Скорняк и посмеялся:

- Поставить тебя заместо того хохла - вот и ахнут!..

В кабинете - "сбор всех частей", как про большие пожары говорится: отец советуется, как быть. Горкин - "первая голова". Василь-Василич, старичок Василь-Сергеич, один рукав у него болтается, и еще старый штукатур Пармен, мудреющий. Василь-Василич чуть на ногах стоит,от его полушубка кисло пахнет, под валенками мокро от сосулек. Отец сидит скучный, подперев голову, глядит в план.

- Ну, чего ты мне ерунду с загогулинами пустил?.. - говорит он безрукому, - вазы на стенах, какие-то шары в окнах... столбы винтами?.. это тебе не штукатурка, а лед!.. Обрадовался.... за архитектора его взяли!..

- Я так прикидываю-с... ежели в формы вылить-с?.. - опасливо говорит безрукий, а Василь-Василич перебивает криком:

- Будь-п-койны-с, уж понатужимся!.. литейщиков от Брамля подрядим, вроде как из чугуна выльем-с!.. а-хнут-с!..

Отец кажет ему кулак.

- Это тебе не гиря, не болванка... выльем! Чего ты мне ерунды с маслом навертел?!. - кричит он на робеющего безрукого, - сдержат твои винты крыльцо?.. ледяной вес прикинь! не дерево тебе, лед хрупкий!.. Навалит народу...да, упаси Бог, рухнет... сколько народу передавим!..

Генерал-губернатор, говорят, на открытие обещал прибыть... как раззвонили, черти!..

- Оно и без звону раззвонилось, дозвольте досказать-с... - пробует говорить Василь-Василич, а язык и не слушается, с морозу. - Как показали все планты обер-пальциместеру... утвердите чудеса, все из леду!.. Говорит...

"обязательно утвержду... невидано никогда... самому князю Долгорукову доложу про ваши чу... чудеса!.. всю Москву удивите, а-хнут!.."

- По башке трахнут. Ты, Пармен, что скажешь? как такую загогулину изо льду точить?!.

Пармен - важный, седая борода до пояса, весь лысый. Первый по Москве штукатур, во дворцах потолки лепил.

- Не лить, не точить, а по-нашему надоть, лепитьвыглаживать. Слепили карнизы, чуть мокренько - тяни правилками, по хворме... лекальчиками пройтить. Ну, чего, может, и отлить придется, с умом вообразить. Несвычное дело, а ежели с умом - можно.

- Будь-п-койны-с, - кричит Василь-Василич, - уж понатужимся, все облепортуем! С нашими-то робятами... вся Москва ахнет-с!.. Все ночи надумываю-тужусь... у-ухх-ты-ы!..

- Пошел, тужься там, на версту от тебя несет. Как какое дело сурьезное, так он... черт его разберет!..- шлепает отец пятерней по плану.

Горкин все головой покачивает, бородку тянет: не любит он черных слов, даже в лице болезное у него.

- И за что-с?!. - вскрикивает, как в ужасе, Василь- Василич. - Дни-ночи мечусь, весь смерзлый, чистая калмыжка!.. по всем трактирам с самыми дошлыми добиваюсь!..

- Допиваюсь! - кричит отец. - С ими нельзя без энтова... через энтово и дознаюсь.. нигде таких мастеров, окроме как запойные, злющие до энтово... уж судьба-планида так... выводит из себе... ух-ты, какие мастера!.. Доверьтесь только, выведем так что... уххх-ты-ы!..

Отец думает над планом, свешивается его хохол.

- А ты, Горка... как по-твоему? не ндравится тебе, вижу?

- Понятно, дело оно несвычное, а, глядится, Пармен верно сказывает, лепить надо. Стены в щитах лепить, опосле чуток пролить, окошечки прорежем, а там и загогулины, в отделку. Балаган из тесу над "домом" взвошим, морозу не допущать... чтобы те ни морозу, ни тепла, как карнизы-то тянуть станут...

а то-не дасть мороз, закалит.

- Так... - говорит отец, веселей, - и не по душе тебе, а дело говоришь.

Значит, сперва снег маслить, потом подмораживать... так.

- Осени-ли!.. Господи... осенили!.. - вскрикивает Василь- Василич. -

Ну, теперича а-хнем!..

- Денис просится, доложиться... - просовывается в дверь Маша.

- Ты тут еще, с Дениской... пошла! - машет на нее Горкин.

- Да по ледяному делу, говорит. Очень требует, с Андрюшкой они чего-то знают!..

- Зови... - велит отец.

Входит Денис, в белой полушубке и белых валенках, серьга в ухе, усы закручены, глаз веселый, - совсем жених. За ним шустрый, отрепанный Андрюшка, крестник Горкина, - святого Голубка на сень для Царицы Небесной из лучинок сделал, на радость всем. Горкин зовет его - "золотые руки", а то Ондрейка, а если поласкивей - "мошенник". За виски иной раз поучит - "не учись пьянствовать".

Денис докладывает, что дознались они с Андрюшкой, в три недели "ледяной дом" спроворят, какой угодно, и загогулины, и даже решетки могут, чисто из хрусталя. Отец смотрит, не пьяны ли. Нет, Денис стоит твердо на ногах, у Андрюшки блестят глаза.

- Ври дальше...

- Зачем врать, можете поглядеть. Докладывай, Андрюшка, ты первый-то...

Язык у Андрюшки - "язва", - Горкин говорит, на том свете его обязательно горячую сковороду лизать заставят. Но тут он много не говорит.

- Плевое дело, балясины эти, столбы-винты. Можете глядеть, как Бушуя обработали, водой полили... стал ледяной Бушуй!

- Ка-ак, Бушуя обработали?!. - вскрикивают и отец, и Горкин, - живого Бушуя залили!.. - Язва ты, озорник!..

А я вспоминаю про залитого в Питере хохла.

- Да что вы-с!.. - ухмыляется Денис, - из снегу слепил Андрюшка, на глаз прикидывали с ним, а потом водичкой подмаслили.

- Держкий чтоб снег был, как в ростепель, - говорит Андрюшка. - Что похитрей надо - мы с Денисом, а карнизы тянуть -

штукатуров поставите. Я в деревне и петухов лепил, перушки видать было!.. -

сплевывает Андрюшка на паркет, - а это пустяки, загогулины. Только с печкой надо, под балаганом...

- В одно слово с Михал Пан..! - встревается Василь-Василич.

- ...мороза не впущать. Где терпугом, где правилкой, водичкой подмасливать, а к ночи мороз впущать. Да вы извольте Бушуя поглядеть...

Идем с фонарем на двор. В холодной прачешной сидит на полу... Бушуй!..

- Ж-живой!.. ах, су-кины коты... ж-живой!.. чуть не лает!.. -

вскрикивает Василь-Василич. Ну, совсем Бушуйка! и лохматый, и на глазах мохры, и будто смотрят глаза, блестят.

Впервые тогда явилось передо мною - чудо. Потом - я познал его.

- Ты? - удивленный, спрашивает отец Андрюшку, указывая на ледяного Бушуя.

Андрюшка молчит, ходит вокруг Бушуя. Отец дает ему "зелененькую", три рубля, "за мастерство". Андрюшка, мотнув головой, пинает вдруг сапогом Бушуя, и тот разваливается на комья. Мы ахаем. Горкин кричит:

- Ах, ты, язва... голова вертячая, озорник-мошенник!.. Андрюшка ему смеется:

- Тебя, погоди, сваляю, крестный, тогда не пхну. В трактир, что ль, пойти-погреться.

В Зоологическом саду, на Пресне, где наши ледяные горы, кипит работа.

Меня не берут туда. Горкин говорит, что не на что там глядеть покуда, а как будет готово - поедем вместе.

На Александра Невского, 23 числа ноября, меня посылают поздравить крестного с Ангелом, а вечером старшие поедут в гости. Я туда не люблю ходить: там гордецы-богачи, и крестный грубый, глаза у него, "как у людоеда", огромный, черный, идет - пол от него дрожит. Скажешь ему стишки, а он и не взглянет даже, только буркнет - "ага... ладно, ступай, там тебе пирога дадут", - и сунет рваный рублик. И рублика я боюсь: "грешный" он. Так и говорят все: "кашинские деньги сиротскими слезами... политы... Кашины -

"тискотеры", дерут с живого и с мертвого, от слез на пороге мокро".

Я иду с Горкиным. Дорога веселая, через замерзшую Москва-реку. Идем по тропинке в снегу, а под нами река, не слышно только. Вольно кругом, как в поле, и кажется почему-то, что я совсем-совсем маленький, и Горкин маленький. В черных полыньях чего-то вороны делают. Ну, будто в деревне мы.

Я иду и шепчу стишки, дома велели выучить:

Подарю я вам два слова: Печаль никогда, А радость навсегда.

Горкин говорит:

- Ничего не поделаешь, - крестный, уважить надо. И папашенька ему должен под вексельки... как крымские бани строил, одолжал у него деньжонок, под какую же лихву!.. разорить вас может. Не люблю и я к ним ходить... И богатый дом, а сидеть холодно.

- Как "ледяной", да?..

Он смеется:

- Уж и затейник ты... "ледяной"! В "ледяном"-то, пожалуй, потеплее будет.

Вот и большой белый дом, в тупичке, как раз против Зачатиевского монастыря. Дом во дворе, в глубине. Сквозные железные ворота. У ворот и на большом дворе много саней богатых, с толстыми кучерами, важными. Лошади строгие огромные и будто на нас косятся. И кучера косятся, будто мы милостыньку пришли просить. Важный дворник водит во дворе маленькую лошадку

- "пони": купили ее недавно Дане, младшему сынку. Идем с черного хода: в прошедшем году в парадное не пустили нас. На пороге мокро, - от слез, пожалуй. В огромной кухне белые повара с ножами, пахнет осетриной и раками, так вкусно.

- Иди, голубок, не бойся... - поталкивает меня Горкин на лестницу.

Нарядная горничная велит нам обождать в передней. Пробегает Данька, дерг меня за башлык, за маковку, и свалил.

- Ишь, озорник... такой же живоглот выростет... - шепчет Горкин, и кажется мне, будто и он боится.

Видно, как в богатой столовой накрывают на стол официанты. На всех окнах наставлены богатые пироги в картонках и куличи. Проходит огромный крестный, говорит Горкину:

- Жив еще, старый хрыч? А твой умный, в балушки все?.. ледяную избушку выдумал?..

Горкин смиренно кланяется - "воля хозяйская", - говорит, вздыхая, и поздравляет с Ангелом. Крестный смеется страшными желтыми зубами. И кажется мне, что этими зубами он и сдирает "с живого - с мертвого".

- Покормят тебя на кухне, - велит он Горкину, а мне - все то же:

"ага.... ладно, ступай,там тебе пирога дадут..." - и тычет мне грязный бумажный рублик, которого я боюсь.

- Стишок-то кресенькому скажи... - поталкивает меня Горкин, но крестный уже ушел.

Опять пробегает Данька и тащит меня за курточку в "классную".

В большой "классной" стоит на столе голубой глобус, у выкрашенной голубой стены - черная доска на ножках и большие счеты на станочке. Я стискиваю губы, чтобы не заплакать: Данька оборвал крендель-шнурочек на моей новой курточке. Я смотрю на глобус, читаю на нем - "Африка" и в тоске думаю:

"скорей бы уж пирога давали, тогда - домой". Данька толкает меня и кричит:

"я сильней тебя!.. на левую выходи!.."

- Он маленький, ты на целую голову его выше... нельзя обижать малыша...

- говорит вошедшая гувернантка, строгая, в пенсне. Она говорит еще что-то, должно быть, по-немецки и велит нам обоим сесть на скамейку перед черным столом, косым, как горка: - А вот кто из вас лучше просклоняет, погляжу я?..

ну, кто отличится?..

- Я!.. - кричит Данька, задирает ноги и толкает меня в бок локтем.

Он очень похож на крестного, такой же черный и зубастый, - я и его боюсь. Гувернантка дает нам по листу бумаги и велит просклонять, что она написала на доске: "гнилое болото". Больше полувека прошло, а я все помню

"гнилое болото" это. Пишем вперегонки. Данька показывает свой лист -

"готово"! Гувернантка подчеркивает у него ошибки красными чернилками, весь-то лист у него искрасила! А у меня - ни одной-то ошибочки, слава Богу!

Она ласково гладит меня по головне, говорит - "молодец". Данька схватывает мой лист и рвет. Потом начинает хвастать, что у него есть "пони", высокие сапоги и плетка. Входит крестный и жует страшными зубами:

- Ну, сказывай стишки.

Я говорю и гляжу ему на ноги, огромные, как у людоеда. Он крякает:

- Ага... "радость завсегда"? - ладно. А ты... про "спинки" ну-ка!.. -

велит он Даньке.

Данька говорит знакомое мне - "Где гнутся над омутом лозы...".

Коверкает нарочно - "ро-зы", ломается... - "нам так хорошо и тепло, у нас березовые спинки, а крылышки точно стекло".

- Ха-ха-ха-а..! бе-ре-зовые!.. - страшно хохочет крестный и уходит.

- Да "би-рю-зовые" же!.. - кричит покрасневшая гувернантка - сколько объясняла!.. из би-рю-зы!..

А Данька дразнится языком - "зы-зы-зы!". Горничная приносит мне кусок пирога с рисом-рыбой, семги и лимонного желе, все на одной тарелке. Потом мне дают в платочке парочку американских орехов, мармеладцу и крымское яблоко и проводят от собачонки в кухню.

Горкин торопливо говорит, шепотком - "свалили с души, пойдем". Нагоняет Данька и кричит дворнику - "Васька, выведи Маштачка!" - похвастаться. Горкин меня торопит:

- Ну, чего не видал, идем... не завиствуй, у нас с тобой Кавказка, за свои куплена... а тут и кусок в глотку нейдет.

Идем - не оглядываемся даже.

Отец веселый, с "ледяным домом" ладится. Хоть бы глазком взглянуть.

Горкин говорит - "на Рождество раскроют, а теперь все под балаганом, нечего и смотреть, - снег да доски". А отец говорил, - "не дом, а дворец хрустальный!".

Дня за два до Рождества, Горкин манит меня и шепчет:

- Иди скорей, в столярной "орла" собрали, а то увезет Ондрейка.

В пустой столярной только папашенька с Андрюшкой. У стенки стоит "орел"

- самый-то форменный, как вот на пятаке на медном! и крылья, и главки, только в лапах ни "скиптра", ни "шара-державы" нет, нет и на главках коронок: изо льда отольют потом. Больше меня "орел", крылья у него пушистые, сквозные, из лучинок, будто из воска вылиты. А там ледяной весь будет.

Андрюшка никому не показывает "орла", только отцу да нам с Горкиным. Горкин хвалит Андрюшку:

- Ну, и мошенник-затейник ты...

Положили "орла" на щит в сани и повезли в Зоологический сад.

Вот уж и второй день Рождества, а меня не везут и не везут. Вот уж и вечер скоро, душа изныла, и отца дома нет. Ничего и не будет? Горкин утешает, что папашенька так распорядились: вечером, при огнях смотреть.

Прибежал, высуня язык, Андрюшка, крикнул Горкину на дворе:

- Ехать велено скорей!.. уж и наверте-ли!.. на-роду ломится!..

И покатил на извозчике, без шапки, - совсем сбесился. Горкин ему -

"постой-погоди!.." - ку-да тут. И повезли нас в Зоологический. Горкин со мной на беговых саночках поехал.

Но что я помню?..

Синие сумерки, сугробы, толпится народ у входа. Горкин ведет меня за руку на пруд, и я уж не засматриваюсь на клетки с зайчиками и белками.

Катаются на коньках, под флагами на высоких шестах, весело трубят медные трубы музыки. По берегам черно от народа. А где же "ледяной дом"? Кричат на народ парадно одетые квартальные, будто новенькие они, - "не ломись!". Ждут самого - генерал-губернатора, князя Долгорукова. У теплушки катка Василь-Василич, коньки почему-то подвязал. - "Ух-ты-ы!.." - кричит он нам, ведет по льду и тянет по лесенке на помост. Я вижу отца, матушку, сестер, Колю, крестного в тяжелой шубе. Да где же "ледяной дом"?!.

На темно-синем небе, где уже видны звездочки, - темные-темные деревья:

"ледяной дом" там, говорят, под ними. Совсем ничего не видно, тускло что-то отблескивает, только. В народе кричат - "приехал!.. сам приехал!..

квартальные побежали... сейчас запущать будут!..". Что запущать? Кричат - "к ракетам побежали молодчики!..".

Вижу - отец бежит, без шапки, кричит - "стой, я первую!..". Сердце во мне стучит и замирает... - вижу: дрожит в темных деревьях огонек, мигает...

шипучая ракета взвивается в черное небо золотой веревкой, высоко-высоко...

остановилась, прищелкнула... - и потекли с высоты на нас золотым дождем потухающие золотые струи. Музыка загремела "Боже Царя храни". Вспыхнули новые ракеты, заюлили... - и вот, в бенгальском огне, зеленом и голубом, холодном, выблескивая льдисто из черноты, стал объявляться снизу, загораться в глуби огнями, прозрачный, легкий, невиданный... Ледяной Дом-Дворец. В небо взвились ракеты, озарили бенгальские огни, и загремело раскатами -

ура-а-а-а!.. Да разве расскажешь это!..

Помню - струящиеся столбы, витые, сверкающие, как бриллианты...

ледяного - хрустального Орла над "Домом", блистательного, до ослепления...

слепящие льдистые шары, будто на воздухе, льдисто-пылающие вазы, хрустальные решетки по карнизам... окна во льду, фестонами, вольный раскат подъезда... -

матово-млечно-льдистое, в хладно-струящемся блеске из хрусталей... Стены Дворца, прозрачные, светят хрустальным блеском, зеленым, и голубым, и розовым... - от где-то сокрытых лампионов... - разве расскажешь это!

Нахожу слабые слова, смутно ловлю из далей ускользающий свет... -

хрустальный, льдистый... А тогда... - это был свет живой, кристально-чистый

- свет радостного детства. Помню, Горкин говаривал:

- Ну, будто вот как в сказке... Василиса-Премудрая, за одну ночь хрустальный дворец построила. Так и мы... папашенька душу порадовал, напоследок.

Носил меня Горкин на руках, потом передал Антону Кудрявому. Видел я сон хрустальный и ледяной. Помню - что-то во льду, пунцовое... - это пылала печка ледяная, будто это лежанка наша, и на ней кот дремал, ледяной, прозрачный. Столик помню, с залитыми в нем картами... стол, с закусками, изо льда... Ледяную постель, прозрачную, ледяные на ней подушки... и все светилось, - сияли шипящим светом голубые огни бенгальские. Раскатывалось ура-а-а, гремели трубы.

Отец повез нас ужинать в "Большой Московский", пили шампанское, ура кричали...

Рассказывал мне Горкин:

- Уж бы-ло торжество!.. Всех папашенька наградил, так уж наградил!...

От "ледяного-то дома" ни копеечки ему прибытка не вышло, живой убыток.

Душеньку зато потешил. И в "Ведомостях" печатали, славили.

Генерал-губернатор уж так был доволен, руку все пожимал папашеньке, так-то благодарил!.. А еще чего вышло-то, начудил как Василь-Василичь наш!..

Значит, поразошлись, огни потушили, собрал он в мешочки выручку, медь-серебро, а бумажки в сумку к себе. Повез я мешочки на извозчике с Денисом. Ондрейка-то? Сплоховал Ондрейка, Глухой на простянках его повез домой, в доску купцы споили. Ну, хорошо... Онтона к Василь-Василичу я приставил, оберегать. А он все на коньках крутился, душу разгуливал, с торжества. Хвать... - про-пал наш Василь-Василич! Искали-искали - пропал.

Пропал и пропал. И ко зверям ходили глядеть... видали-сказывали - он к медведям добивался все, чего уж ему в голову вошло?.. Любил он их, правда...

медведей-то, шибко уважал... все, бывало, ситничка купит им, порадовать.

Земляками звал... с лесной мы стороны с ним, костромские. И там его нет, и медведи-то спать полегли. И у слона нет. Да уж не в "Доме" ли, в ледяном?..

Пошли с фонариком, а он там! Там. На лежанке на ледяной лежит, спит-храпит!

Продавил лежанку - и спит-храпит. И коньки на ногах, примерзли. Ну, растолкали его... и сумка в головах у него, с деньгами, натуго, тыщ пять.

"Домой пора, Василь-Василич... замерзнешь!.." - зовут его. А он не подается.

- "Только, говорит, угрелся, а вы меня... не жалаю!.." Обиделся. Насилу его выволокли, тяжелый он. Уж и смеху было! Ему - "замерзнешь, Вася..." - а он:

"тепло мне... уж так-то, говорит, те-пло-о!" Душа, значит, разомлела.

Горячий человек, душевный.

КРЕСТОПОКЛОННАЯ

В субботу третьей недели Великого Поста у нас выпекаются "кресты": подходит "Крестопоклонная".

"Кресты" - особенное печенье, с привкусом миндаля, рассыпчатое и сладкое; где лежат поперечинки "креста" - вдавлены малинки из варенья, будто гвоздочками прибито. Так спокон веку выпекали, еще до прабабушки Устиньи - в утешение для поста. Горкин так наставлял меня:

- Православная наша вера, русская... она, милок, самая хорошая, веселая! и слабого облегчает, уныние просветляет, и малым радость.

И это сущая правда. Хоть тебе и Великий Пост, а все-таки облегчение для души, "кресты"-то. Только при прабабушке Устинье изюмины в печали, а теперь веселые малинки.

"Крестопоклонная" - неделя священная, строгий пост, какой-то особенный,

- "су-губый", - Горкин так говорит, по-церковному. Если бы строго по-церковному держать, надо бы в сухоядении пребывать, а по слабости облегчение дается: в середу-пятницу будем вкушать без масла, - гороховая похлебка да винегрет, а в другие дни, которые "пестрые",- поблажка: можно икру грибную, суп с грибными ушками, тушеную капусту с кашей, клюквенный киселек с миндальным молоком, рисовые котлетки с черносливно-изюмным соусом, с шепталкой, печеный картофель в сольце - а на заедку всегда "кресты": помни

"Крестопоклонную".

"Кресты" делает Марьюшка с молитвой, ласково приговаривает - "а это гвоздики, как прибивали Христа мучители злодеи... сюда гвоздик, и сюда гвоздик, и..." - и вминает веселые малинки. А мне думается: "зачем веселые... лучше бы синие черничники!.." Все мы смотрим, как складывает она

"кресты". На большом противне лежат они рядками, светят веселыми малинками.

Беленькие "кресты", будто они из лапки, оструганы. Бывало, не дождешься: ах, скорей бы из печи вынимали!

И еще наставлял Горкин:

- Вкушай крестик и думай себе - "Крестопоклонная", мол, пришла. А это те не в удовольствие, а.. каждому, мол, дается крест, чтобы примерно жить...

и покорно его нести, как Господь испытание посылает. Наша вера хорошая, худому не научает, а в разумение приводит.

Как и в Чистый Понедельник, по всему дому воскуряют горячим уксусом с мяткой, для благолепия-чистоты. Всегда курят горячим уксусом после тяжелой болезни или смерти. Когда померла прабабушка Устинья и когда еще братец Сережечка от скарлатины помер, тоже курили - изгоняли опасный дух. Так и на

"Крестопоклонную". Горкин последнее время что-то нетверд ногами, трудно ему носить медный таз с кирпичом. За него носит по комнатам Андрюшка, а Горкин поливает на раскаленный кирпич горячим уксусом-эстрагоном из кувшина.

Розовый кислый пар вспыхивает над тазом шипучим облачком. Андрюшка отворачивает лицо, трудно дышать от пара. Этот шипучий дух выгонит всякую болезнь из дома. Я хожу за тазом, заглядываю в темные утолки, где притаился

"нечистый дух". Весело мне и жутко: никто не видит, а он теперь корчится и бежит, - думаю я в восторге, - "так его, хорошенько, хорошенько!.." - и у меня слезы на глазах, щиплет-покалывает в носу от пара. Андрюшка ходит опасливо, боится. Горкин указывает тревожным шепотком - "ну-ка, сюда, за шкап... про-парим начисто"... - шепчет особенные молитвы, старинные, какие и в церкви не поются: "...и заступи нас от козней и всех сетей неприязненных... вся дни живота..." Я знаю, что это от болезни - "от живота", а что это - "от козней-сетей"? Дергаю Горкина и шепчу - "от каких козней-сетей"?". Он машет строго. После уж, как обкурили все комнаты, говорит:

- Дал Господь, выгнали всю нечистоту, теперь и душе полегче.

"Крестопоклонная", наступают строгие дни, преддверие Страстям... нонче Животворящий Крест вынесут, Христос на страдания выходит... и в дому чтобы благолепие-чистота.

Это - чтобы его и духу не было.

В каморке у Горкина теплится негасимая лампадка, чистого стекла,

"постная", как и у нас в передней - перед прабабушкиной иконой "Распятие".

Лампадку эту Горкин затеплил в прощеное воскресенье, на Чистый Понедельник, и она будет гореть до после обедни в Великую Субботу, а потом он сменит ее на розовенькую-веселую, для Светлого Дня Христова Воскресенья. Эта "постная"

теплится перед медным Крестом, старинным, на котором и меди уж не видно, а зелень только. Этот Крест подарили ему наши плотники. Когда клали фундамент где-то на новой стройке, нашли этот Крест глубоко в земле, на гробовой колоде, "на человечьих костях". Мне страшно смотреть на Крест. Горкин знает, что я боюсь, и сердится:

- Грешно бояться Креста Господня! его бесы одни страшатся, а ты, милок, андельская душка. Ну, что ж, что с упокойника, на гробу лежал! все будем под крестиком лежать, под Господним кровом... а ты боишься! Я уж загодя распорядился, со мной чтобы Крест этот положили во гроб... вот и погляди покуда, а то с собой заберу.

Я со страхом смотрю на Крест, мне хочется заплакать. Крест в веночке из белых бумажных роз. Домна Панферовна подарила, из уважения, сама розочки смастерила, совсем живые.

- Да чего ты опасливо так глядишь? приложись вот, перекрестясь, - бесы одни страшатся!.. приложись, тебе говорю!..

Он, кряхтя, приподымает меня ко Кресту, и я, сжав губы, прикладываюсь в страхе к холодной меди, от которой, чуется мне... мышами пахнет!.. Чем-то могильным, страшным...

- И никогда не убойся... "смертию смерть поправ", поется на Светлый День. Крест Господень надо всеми православными, милок. А знаешь, какой я намедни сон видал?.. только тебе доверюсь, а ты никому, смотри, не сказывай.

А то надумывать всякое начнут... Не скажешь, а? Ну, пообещался - ладно, скажу тебе, доверюсь. Вот ты и поймешь.... нету упокойников никаких, а все живые у Господа. И сон мой такой-то радостный-явный, будто послано мне в открытие, от томления душевного. Чего-чего?.. а ты послушай. Да никакой я не святой, дурачок... а такое видение мне было, в открытие. Вижу я так... будто весна настала. И стою я на мостовой насупротив дома нашего... и га-лок, галок этих, чисто вот туча черная над нашим двором, "свадьба" будто у них, как всегда по весне к вечеру бывает. И чего-то я, будто, поджидаю... придет кто-то к нам, важный очень. Гляжу, наш Гришка красным песочком у крыльца посыпает, как в самый парадный день, будто Царицу Небесную ожидаем. И несут нам от ратникова великие ковриги хлеба, сила хлеба! К важному это, когда хлеб снится. Всю улицу хлебом запрудило. И галки, будто, это на хлеб кричат, с радости кричат. Гляжу дальше... - папашенька на крыльцо выходит, из парадного, во всем-то белом, майском... такой веселый, парадный-нарядный!...

- Царицу Небесную встречать. А за ним Василь-Василич наш, в новом казакине, и холстиной чистой обвязан, рушником мытым, - будто икону принимать нести.

Смотрю я к рынку, не едет ли шестерня, голубая кареты, - Царица Небесная. А на улице - пусто-пусто, ну - ни души. И вот, милок, вижу я: идет от рынка, от часовни. Мартын-плотник, покойный, сказывал-то летось тебе, как к Троице нам итить... Государю Лександре Николаичу нашему аршинчик-то на глаз уделал, победу победил при всех генералах... Царь-то ему золотой из своих ручек пожаловал. Идет Мартын в чистой белой рубахе и... что ж ты думаешь!.. -

несет для нас но-вый Крест! только вот, будто вытесал... хороший сосновый, в розовинку чуток... так-то я ясно вижу! И входит к нам в ворота, прямо к папашеньке, и чего-то ласково так на ухо ему, и поцеловал папашеньку! Я, значит, хочу подойтить к ним, послушать... чего они толкуют промеж себя... и не помыслилось даже мне, что Мартын-то давно преставился... а будто он уходил на время. Крест там иде тесал! Ну, под хожу к ним, а они от меня, на задний двор уходят, на Донскую улицу, будто в Донской монастырь пошли. Крест становить, кому-то! - в мыслях так у меня. А Василь- Василич и говорит мне:

"Михал Панкратыч, как же это мы теперь без хозяина-то будем?!." Дескать, ушел вот и не распорядился, а надо вот-вот Царицу Небесную принимать. А я ему говорю, - "они, может, сейчас воротятся..." - сразу так мне на мысли:

"может, пошли они Крест на могилке покойного дедушки становить... сейчас воротятся". И в голову не пришло мне, что дедушка твой не на Донском, а на Рогожском похоронен! А у нас Мартын всем, бывало, кресты вытесывал, такая у него была охота, и никогда за работу не брал, а для души. Ну, ушли и ушли...

а тут, гляжу, Царицу Небесную к нам везут... - так это всполошился сердцем, и проснулся. Я тогда целый день как не в себе ходил, смутный... сон-то такой мне был...

- А это чего, смутный?.. помрет кто-нибудь, а?.. - спрашиваю я, в страхе.

- А вот слушай, сон-то, словно, к чему мне был, думатся так теперь.

Хожу, смутный, будто я не в себе. Папашенька еще пошутил-спросил: "чего ты сумный такой? таракана, что ль, проглотил?.." Ну, неспокойный я с того сну стал, разное думаю. И все в мыслях у меня Мартынушка. Дай, думаю, схожу-навещу его могилку. Поехал на Даниловское...- - что же ты думаешь!

Прихожу на его могилку, гляжу... - а Крест-то его и повалился, на земи лежит! Во, сон-то мой к чему! Дескать, Крест у меня повалился, вот и несу ставить. Вон к чему. А ты все-таки папашеньке про Крест не сказывай, про сон-то мой. Он вон тоже видал сон, неприятный... рыбу большую видал, гнилую-ю... вплыла, будто, в покои, без воды, стала под образа...

Расстроились они маленько со сну того. Не надо сказывать про Мартына...

- К смерти это, а?... - спрашиваю опять, и сердце во мне тоскует.

- Да я ж те говорю - Крест у Мартына повалился! а сказывать не надо. А ты дальше слушай. С чего ж, думаю, свалиться ему. Кресту-то? - крепко ставлен. Гляжу - и еще неподалечку крестик повалился... Тут я и понял. А вот. Большие снега зимой-то были, а весна взялась дружная, пошло враз таять, наводнило, земля разгрязла, и низинка там... а Крест-то тяжелый, сосна хорошая, крепкая... а намедни буря была какая!.. - ну, и повалило Крест-то.

Значит, Мартын-покойник оповестить приходил, папашеньке пошептал -

"поглядите, мол, Крест упал на моей могилке". Послал я робят, опять поставили. И панихидиу я заказал, отпели на могилке. Скоро память ему: в апреле месяце, как раз на Пасхе, помер. И ко Господу отошел, а нас не забывает. Чего же бояться-то!..

А я боюсь. Смотрю на картинку у его постели, как отходит старый человек, а его душенька, в голубом халатике, трепещет, сложив крестиком ручки на груди, а над нею Ангел стоит и скорбно смотрит, как эти, зеленые, на пороге жмутся, душу хотят забрать, а все боятся-корчатся: должно быть, тот старичок праведной жизни был. Горкин видит, как я смотрю, - всегда я в страхе гляжу на ту картинку, - и говорит:

- Пословица говорится: "рожался - не боялся, а помрешь - недорого возьмешь". Вон, наша Домна Панферовна в одном монастыре чего видала, для наставления, чтобы не убоялись смертного часу. На горе на высокой... ящик видала за стеклом, а в ящике черепушки и косточки. Монахи ей объяснили суть, чего напевно прописано на том ящике: "Взирайте и назидайте, мы были, како вы, и вы будете, како мы". Про прах тленный прописано. А душа ко Господу воспарит. Ну, вот те попонятней... Ну, пошел ты в баню, скинул бельецо - и в теплую пошел, и так-то легко те париться, и весь ты, словно развязался...

Так и душа: одежку свою на земле покинет, а сама паром выпорхнет. Грешники, понятно, устрашаются, а праведные рвутся даже туда, как мы в баньку с тобой вот. Прабабушка Устинья за три дни до кончины все собиралась, салоп надела, узелок собрала, клюшку свою взяла... в столовую горницу пришла, поклонилась всем и говорит: "живите покуда, не ссорьтесь, а я уж пойду, пора мне, погостила". - И пошла сенями на улицу. Остановили ее - "куда вы, куда, бабушка, в метель такую?.." А она им: "Ваня меня зовет, пора..." Все и говорила: "ждут меня, Ваня зовет..." - прадедушка твой покойный. Вот как праведные-то люди загодя конец знают. Чего ж страшиться, у Господа все обдумано-устроено... обиды не будет, я радость-свет. Как в стихе-то на Вход Господень в Ерусалим поется?.. Как так, не помню! А ты помни: "Обчее Воскресение прежде Твоея страсти уверяя..." Значит, всем будет Воскресение.

Смотри-взирай на святый Крест и радуйся, им-то и спасен, и тебя Христос искупил от смерти. Потому и "Крестопоклонную" поминаем, всю неделю Кресту поклоняемся... и радость потому, крестики сладкие пекутся, душеньку радовать. Все хорошо прилажено. Наша вера хорошая, веселая.

Я иду в сад поглядеть, много ли осталось снегу. Гора почернела и осела, под кустами протаяло, каркают к дождю вороны, цокают галочки в березах. Я все думою о сне Горкина, и что-то щемит в сердце. Буду в первый раз в жизни говеть на "Крестопоклонной", надо о грехах подумать, о часе смертном. Почему Мартын поцеловал папашеньку? почему Горкин не велит сказывать про Мартына?

Думаю о большой, гнилой, рыбе, - видел во сне папашенька. Всегда у нас перед тяжелой болезнью видят большую рыбу... а тут еще и - гнилая! почему -

гнилая?!. Видел и дедушка. Рассказывал Горкин в прошлом году на Страстной, когда ставили на амбар новенький скворешник... Раз при дедушке чистили скворешники, нашли натасканное скворцами всякое добро: колечко нашли с камушком; дешевенькое, и серебряный пятачок, и еще... крестик серебряный...

Мартын подал тот крестик дедушке. И все стали вздыхать, примета такая, крестик найти в скворешнике. А дедушка стал смеяться: "это мне Государь за постройку дворца в Коломенском крестик пожалует!" А через сколько-то месяцев и помер. Вот и теперь: Крест Мартын-покойный принес и поцеловал папашеньку. Господи, неужели случится это?!.

На дворе крик, кричит лавочник Трифоныч: "кто же мог унести... с огнем?!." Бегу из садика. У сеней народ. Оказывается, поставила Федосья Федоровна самовар... и вдруг, нет самовара! ушел, с огнем! Говорят: небывалое дело, что-нибудь уж случится!.. Остался Трифоныч без чаю, будет

"нечаянность". Я думаю - Трифонычу будет "нечаянность", его самовар-то! И угольков не нашли. Куда самовар ушел? - прямо - из глаз пропал. И как жулик мог унести... с огнем?! Говорят - "уж что-то будет!". Отец посмеялся:

"смотри, Трифоныч, в протокол как бы не влететь, шкалики за стенкой подносишь а патента не выбираешь!" А все говорят - "протокол пустяки... хуже чего бы не случилось".

Скоро ко всенощной, к выносу Креста Господня. Как всегда по субботам, отец оправляет все лампадки. Надевает старенький чесучовый пиджак, замасленный, приносит лампадки и ставит на выдвижной полочке буфета.

Смотреть приятно, как красуются они рядками, много-много, - будничные, неяркие. А в Великую Субботу затеплятся малиновые, пунцовые. Отец вправляет светильни в поплавочки, наливает в лампадки афонское, "святое", масло и зажигает все. Любуется, как они светятся хорошо. И я любуюсь: - это - святая иллюминация. Носит по комнатам лампадки и напевает свое любимое и мое:

"Кресту Твоему поклоняемся, Владыко... и Свя-тое... Воскре-се-ние Твое... сла-а-а-авим". Я ступаю за ним и тоже напеваю. Радостная молитовка: слышится Пасха в ней. Вот и самая главная лампадка, перед образом

"Праздников", в белой зале. На Пасху будет пунцовая, а теперь - голубая, похожая на цветок, как голубая лилия. Отец смотрит, задумавшись. На окне -

апельсиновое деревцо, его любмое. В прошлом году оно зацвело в первый раз, а нынче много цветков на нем, в зеленовато-белых тугих бутончиках. Отец говорит:

- Смотри-ка, Ванятка, сколько у нас цветочков! И чайное деревцо цветет, и агавы... и столетник, садовник говорит, может быть, зацветет. Давно столько не было цветков. Только "змеиный цвет" что-то не дает... он один раз за тридцать лет, говорят, цветет.

Он поднимает меня и дает понюхать осторожно белый цветочек апельсинный.

Чудесно пахнет... любимыми его душками - флердоранжем!

Я смотрю на образ "Всех Праздников", и вспоминаю вдруг папашенькин сон недавний: в эту белую нашу залу вплыла большая, "гнилая", рыба... вплыла

"без воды"... и легла "головой к Образу"... Мне почему-то грустно.

- Что это ты такой, обмоклый?.. - спрашивает отец и прищипывает ласково за щечку.

На сердце такое у меня, что вот заплачу... Я ловлю его руку, впиваюсь в нее губами, и во мне дрожь, от сдержанного плача. Он прижимает меня и спрашивает участливо:

- Головка не болит, а? горлышко не болит?.. Вытирает мне слезы

"лампадным" пальцем. Я не знаю, как ему рассказать, что со иной. Что-то во мне тоскливое - и сам не знаю...

- Вот уж и большой ты, говеть будешь... - говорит он, размазывая пальцем слезки.

В его словах слышится мне почему-то такое грустное... никогда не слыхал такого. Может быть, он вспоминает сон?.. Помню, это было на днях, так же грустно рассказывал он матушке: "такой неприятный сон, никак не могу забыть... ужасно неприятный... помру, может?.. Ну, похороните... "делов-то пуды, а она - ту-ды"!.. - повторил он знакомую приговорку Горкина: теперь она мне понятна.

Ходит но зале, любуется на цветы и напевает - "Кресту Твоему поклоняемся, Владыко...". Подходит к зеленой кадушке на табуретке. Я знаю: это - "арма", так называл садовник-немец, из Нескушного, пересаживавший цветы. Но у нас называют - "страшный змеиный цвет". Листья его на длинных стеблях, похожи на веселки. Земля его ядовитая, ее выбрасывают в отхожее, а то наклюются куры и подохнут. Этот цветок подарил дедушке преосвященный, и дедушка помер в тот самый год. Говорят, цветет этот "змеиный цвет" очень редко, лет через двадцать-тридцать. Лет пятнадцать, как он у нас, и ни разу еще не цвел. Цветок у него большой, на длинном стебле, и похож на змеиную голову, желтую, с огненно-синим "жалом".

- Вот так штука!.. - вскрикивает отец, - никак наш "змеиный цвет"

думает зацветать?!, что-то оттуда вылезает...

Он осторожно отгибает длинные "веселки" и всматривается в щель, меж ними, откуда они выходят. Мне не видно, цветок высокий.

- Лезет что-то... зеленая будто шишечка... вот так штука?! а? - дивясь, спрашивает он меня, подмигивает как-то странно. - Вот мы с тобой и дождались чуда... к Пасхе и расцветет, пожалуй.

В открытую форточку пахнет весной, навозцем, веет теплом и холодочком.

Слышно - благовестят ко всенощной. Сейчас пойдем. Сегодня особенная служба: батюшка вынесет из алтаря Животворящий Крест, возложив его на голову, на траурном в золотце покрове, убранный кругом цветами; остановится перед Царскими Вратами - и возгласит в тишине: "Прему-дрость.... про-сти-и!.." И понесет на главе на середину церкви, на аналои. И воспоют сперва радующее -

"Спаси, Господи, люди Твоя", а потом, трижды тоже, самое мое любимое -

"Кресту Твоему поклоняемся, Владыко...".

Отец напевает светлую эту молитовку и все глядит - "страшный змеиный цвет".

- Поди, поди-ка сюда!.. - зовет он матушку. - Штука-то какая лезет!..

Смотри-ка, "змеиный-то цвет"... никак цветочный стебель дает?!.

- Да что-о-ты... Го-споди!.. - говорит матушке тревожно и крестится.

Разглядывают оба что-то, невидное мне. Я знаю, почему матушка говорит тревожно и крестится: с этим "змеиным цветом" связалось у ней предчувствие несчастья.

- Да... это, пожалуй, цвет... бугорок зеленый... не лист это... -

говорит она, оттягивая стебли. - Сколько тебя просила... вы-брось!., -

шепчет она с мольбой и страхом.

- Глупости!.. - с раздражением говорит отец и начинает напевать любимое, светлое такое...

- Спаси нас, Господи... - крестится матушка. Я вспоминаю страшные рассказы. В первый же год, как привезли к нам страшную эту "арму", помер дедушка... потом отошла прабабушка Устинья, потом Сереженька... Сколько раз матушка просила - "выкинь этот ужасный "змеиный цвет"! А отец не хотел и думать. И вот, время пришло "страшный змеиный цвет" набирает бутон-цветок.

С.М. Серову

ГОВЕНЬЕ

Еще задолго до масленицы ставят на окно в столовой длинный ящик с землей и сажают лук - для блинов. Земля в ящике черная, из сада, и когда польют теплой водой - пахнет совсем весной. Я поминутно заглядываю, нет ли зеленого "перышка". Надоест ждать, забудешь, и вдруг - луковки все зазеленели! Это и есть весна.

Солнце стало заглядывать и в залу, - конец зиме. Из Нескучного сада пришел садовник-немец, "старший самый", - будет пересаживать цветы. Он похож на кондитера Фирсанова, такие же у него седые бакенбарды, и, как Фирсанов тоже курит вонючую сигару. Дворник Гришка сносит цветы в столовую. Немец зовет его - "шут карококовый",- "гороховый", - и все говорит - "я-я". Гришка огрызается на него: "якала, шут немецкий". Столовая - будто сад, такой-то веселый кавардак: пальмы, фикусы, олеандры, фуксии, столетник... и "страшный змеиный цвет". Листья у него длинные, как весла, и никто не видел, как он цветет. Говорят, будто "огнем цветет" совсем змеиная пасть, и с жалом. Немец велит Гришке землю из под него выбросить "в нужни мест, где куры не клюются". Я лежу под цветами, будто в саду, и смотрю, как прячутся в землю червяки: должно быть, им очень страшно. Их собирают в баночку, для скворцов.

Скворцы уже начали купаться в своих бадеечках. И молчавший всю зиму жавороночек пробует первое журчанье, - словно водичка бульбулькает. Значит, весна подходит.

В ящике густо-зелено, масленица пришла. Масленица у нас печальная: померла Палагея Ивановна, премудрая. Как сказала отцу в Филиповки - так и вышло: повезли ее "парой" на Ваганьковское. Большие поминки были, каждый день два раза блинками поминали.

И в детской у нас весна.

Домнушка посадила моченый горох, он уж высунул костыльки, скоро завьется по лучинке и дорастет до неба. Домнушка говорит, - до неба-то не скоро, не раньше Пасхи. Я знаю, до неба не может дорасти, а приятно так говорить. Недавно я прочитал в хрестоматии, как старичок посадил горошину, и она доросла до неба. Зажмуришься - и видишь, вырос горох до неба, я лезу, лезу... если бы рай увидеть!.. Только надо очиститься от грехов. Горкин мне говорил, что старик не долез до неба, - грехи тянули, а он старуху еще забрал!.. - я горох сломал, и сам свалился, и старуху свою зашиб.

- А праведные... могут до неба?..

- А праведные и без гороха могут, ангели вознесут на крылах. А он исхитрялся: по гороху, мол, в рай долезу! Не по гороху надо, а в сокрушении о грехах.

- Это чего - "в сокрушении"?

- Как же ты так не поймешь? Нонче говеть будешь, уж отроча... семь годков скоро, а сокрушения не знаешь! Значит, смирение докажь, поплачь о грехах, головку преклони-воздохни: "Господи, милостив буди мне грешному!"

Вот те и сокрушение.

- Ты бы уж со мной поговел... меня хотят на Страстной говеть, со всеми, а лучше бы мне с тобой, на "Крестопоклонной", не страшно бы?.. Выпроси уж меня, пожалуйста.

Он обещает выпросить.

- Папашенька бы ничего, а вот мамашенька... все-то с мужиками, говорит, слов всяких набираешься.

- Это я "таперича" сказал, а надо говорить - "теперича". А ты все-таки попроси. А скажи мне по чистой совести, батюшка не наложит... как это?.. -

чего-то он наложит?..

Матушка недавно погрозилась, что нажалуется на меня отцу Виктору, он чего-то и наложит. Чего наложит?..

- Грехи с тобой, уморил!.. - смеется Горкин, хоть и Великий Пост. - Да это она про эту... про питимью!

- Какую "пи-ти-мью"?.. это чего, а?.. страшное?..

- Это только за страшный грех, питимья... и знать те негодится. Ну, скажешь ему грешки, посокрушаешься... покрестит те батюшка головку на питрахили и отпустит, скажет-помолится - "аз, недостойный иерей, прощаю-разрешаю". Бояться нечего, говенье душе радость. Даст Бог, вместе с тобой и поговеем, припомним с тобой грешки, уж без утайки. Господу, ведь, открываешься, а Он все-о про нас ведает. Душенька и облегчится, радостно ей будет.

И все-таки мне страшно. Недавно скорняк Василь-Василич вычитывал, как преподобная Феодора ходила по мытарствам: такое видение сна ей было, будто уж она померла. И на каждом мытарстве - эти... все загородки ставили, хотели в ад ее затащить. Она страшилась-трепетала, а за ней Ангел, нес ее добрые дела в мешочке и откупал ее. А у этих все-то про все записано, в рукописаниих... все-то грехи, какие и забыла даже. А на последнем мытарстве, самые эти главные, смрадные и звериные, вцепились в нее когтями и стали вопить - "наша она, наша!.." Ангел заплакал даже, от жалости. Да пошарил в пустом уж мешочке, а там, в самом-то уголке, последнее ее доброе дело завалилось! Как показал... - смрадные так и завопили, зубы даже у них ломались, от скрежета... а пришлось все-таки отпустить.

И вдруг я помру без покаяния?! Ну, поговею, поживу еще, хоть до

"Петровок", все-таки чего-нибудь нагрешу, грех-то за человеком ходит... и вдруг мало окажется добрые дел, а у тех все записано! Горкин говорил, -

тогда уж молитвы поминовенные из адова пламени подымут. А все-таки сколько ждать придется, когда подымут... Скорей бы уж поговеть, в отделку, душе бы легче. А до "Крестопоклонной" целая еще неделя, до исповедальной пятницы, сто раз помереть успеешь.

Все на нашем дворе говеют. На первой неделе отговелся Горкин, скорняк со скорнячихой и Трифоныч с Федосьей Федоровной. Все спрашивают друг дружку, через улицу окликают даже: "когда говеете?.. ай поговели уж?.." Говорят, весело так, от облегчения; "отговелись, привел Господь". А то - тревожно, от сокрушения: "да вот, на этой недельке, думаю... Господь привел бы". На третьей у сапожника отговелись трое мастеров, у скорняка старичок "Лисица", по воротникам который, и наш Антипушка. Марьюшка думает на шестой, а на пятой неделе будут говеть Домнушка и Маша. И бутошник собирается говеть, Горкину говорил вчера. Кучер Гаврила еще не знает, как уж управится, езды много... - как-нибудь да урвет денек. Гришка говеть боится: "погонит меня, говорит, поп кадилом, а надо бы говонуть, как не вертись". Василь-Василич думает на Страстной, с отцом: тогда половодье свалит, Пасха-то ноне поздняя.

И как это хорошо, что все говеют! Да ведь все люди-человеки, все грешные, а часа своего никто не знает. А пожарные говеть будут? За каждым, ведь, час смертный. И будем опять все вместе, встретимся там... будто и смерти не было. Только бы поговели все.

Ну, все-то, все говеют. Приносили белье из бань, сторожиха Платоновна говорила: "и думать нечего было раньше-то отговеться, говельщиц много мылось, теперь посбыло, помаленьку и отговеем все". И кузнец думает говеть, запойный. Ратниковы, булочники, целой семьей говели. Они уж всегда на первой. А пекари отговеются до Страстной, а то горячее пойдет время - пасхи да куличи. А бараночникам и теперь жара: все так и рвут баранки. Уж как они поговеть успеют?.. Домна Панферовна, с которой мы к Троице ходили, три раза поговела: два раза сама, а в третий с Анютой вместе. Может, говорит, и в четвертый раз поговеть, на Страстной. Антипушка говорит, что она это Михал Панкратыча хочет перещеголять, он два раза говеет только. А Горкин за нее вступился: "этим не щеголяют... а женщина она богомольная, сырая, сердцем еще страдает, дай ей, Господи, поговеть". Бог даст, и я поговею хорошо, тогда не страшно.

С понедельника, на "Крестопоклонной", ходим с Горкиным к утрени, раным-рано. Вставать не хочется, а вспомнишь, что все говеют, - и делается легко, горошком вскочишь. Лавок еще не отпирали, улица светлая, пустая, ледок на лужах, и пахнет совсем весной. Отец выдал мне на говенье рублик серебреца, я покупаю у Горкина свечки. Будто чужой-серьезный, и ставлю сам к главным образам и распятию. Когда он ходит по церкви с блюдом, я кладу ему три копейки, и он мне кланяется, как всем, не улыбнется даже, будто мы разные.

Говеть не очень трудно. Когда вычитывает дьячок длинные молитвы, Горкин манит меня присесть на табуретку, и я подремлю немножко или думаю-воздыхаю о грехах. Холим еще к вечерне, а в среду и пяток - к "часам" еще к обедне, которая называется "преосвященная". Батюшка выходит из Царских Врат с кадилом и со свечой, все припадают к полу и не глядят-страшатся, а он говорит в таинственной тишине: "Свет Христов просвещает все-эх!.." И сразу делается легко и светло: смотрится в окна солнце.

Говеет много народу, и все знакомые. Квартальный говеет даже, и наш пожарный, от Якиманской части, в тяжелой куртке с железными пуговицами, и от него будто дымом пахнет. Два знакомых извозчика еще говеют, и колониальщик Зайцев, у которого я всегда покупаю пастилу. Он все становится на колени и воздыхает - сокрушается о грехах: сколько, может, обвешивал народу!.. Может, и меня обвешивал и гнилые орешки отпускал. И пожарный тоже сокрушается, все преклоняет голову. А какие у него грехи? сколько людей спасает, а все-таки боится. Когда батюшка говорит грустно-грустно - "Господи и Владыко живота моего..." - все рухаемся на колени и потом, в тишине-сокрушении, воздыхаем двенадцать раз: "Боже, очисти мя, грешного..." После службы подаем на паперти нищим грошики, а то копейки: пусть помолятся за нас, грешных.

Я пощусь, даже и сладкого хлеба с маком не хочется. Не ем и халвы за чаем, а только сушки. Матушка со мной ласкова, называет - "великий постник".

Отец все справляется - "ну, как дела, говельщик, не заслабел?". Он не совсем веселый, "разные неприятности", и Кавказка набила спину, приходится седлать Стальную. Стальную он недолюбливает, хочет после Пасхи ее продать;

норовистая, всего пугается, - иноходец, потряхивает. Матушка просит его не ездить на этой ужасной серой, не ко двору она нам, все так и говорят. Отец очень всегда любил холодную белугу с хреном и ледяными огурцами и судачка, жаренного в сухариках, а теперь и смотреть не хочет, говорит - "отшибло, после того...". Я знаю почему... - ему противно от того сна: как огромная,

"вся гнилая", рыба-белуга вплыла, без воды, к нам в залу и легла "головою под образа"... Теперь ему от всякой рыбы "гнилью будто попахивает".

Домнушка спрашивает, как мне мешочек сшить, побольше или поменьше, -

понесу батюшке грехи. Отец смеется; "из-под углей!" И я думаю -

"черные-черные грехи...".

Накануне страшного дня Горкин ведет меня в наши бани, в "тридцатку", где солидные гости моются. Банщики рады, что и я в грешники попал, но утешают весело: "ничего, все грехи отмоем". В бане - отец протодьякон. Он на славу попарился, простывает на тугом диване и ест моченые яблоки из шайки.

Смеется Горкину: "а, кости смиренные... па-риться пришли!" - густо, будто из живота. Я гляжу на него и думаю: "Крестопоклонная", а он моченые яблоки мякает... и живот у него какой, мамона!.." А он хряпает и хряпает.

Моет меня сам Горкин, взбивает большую пену. На полке кто-то парится и кряхтит: "ох, грехи наши тяжкие..." А это мясник лощегов. Признал нас и говорит: "говеете, стало быть... а чего вам говеть, кожа да кости, не во что и греху вцепиться". Немножко и мы попарились. Выходим в раздевалку, а протодьякон еще лежит, кислую капусту хряпает. Ласково пошутил со мной, ущипнул даже за бочок: "ну, говельщик, грехи-то смыл?" - и угостил капусткой, яблоки-то все съел.

Выходим мы из бани, и спрашиваю я Горкина:

- А протодьякон... в рай прямо, он священный? и не говеет никогда, как батюшка?

- И они говеют, как можно не говеть! один Господь без греха.

Даже и они говеют! А как же, на "Крестопоклонной" - и яблоки? чьи же молитвы-то из адова пламени подымут? И опять мне делается страшно... только бы поговеть успеть.

В пятницу, перед вечерней, подходит самое стыдное: у всех надо просить прощение. Горкин говорит, что стыдиться тут нечего, такой порядок, надо очистить душу. Мы ходим вместе, кланяемся всем смиренно и говорим: "прости меня, грешного". Все ласково говорят: "Бог простит, и меня простите".

Подхожу к Гришке, а он гордо так на меня:

- А вот и не прощу!

Горкин его усовестил, - этим шутить не годится. Он поломался маленько и сказал, важно так:

- Ну, ладно уж, прощаю! А я перед ним, правда, очень согрешил: назло ему лопату расколол, заплевался и дураком обругал. На масленице это вышло. Я стал на дворе рассказывать, какие мы блины ели и с каким припеком, да и скажи - "с семгой еще ели". Он меня на смех и поднял: "как так, с Се-мкой?

мальчика Семку ты съел?!" - прямо, до слез довел. Я стал ему говорить, что не Семку, а се-мгу. Такая рыба, красная... - а он все на смех: "мальчика Семку съел!" Я схватил лопату да об тумбу и расколол. Он и говорит, осерчал:

"Ну, ты мне за эту лопату ответишь!" И с того проходу мне не давал. Как завидит меня - на весь-то двор орет: "мальчика Семку съел!" И другие стали меня дразнить, хоть на двор не показывайся. Я и стал на него плеваться и дураком ругать. Горкин, спасибо, заступился, тогда только и перестали.

И Василь-Василич меня простил, по-братски. Я его Косым сколько называл,

- и все его Косым звали, а то у нас на дворе другой еще Василь-Василич, скорняк, так чтобы не путать их. А раз даже пьяницей назвал, что-то мы не поладили. Он и говорит, когда я прощенья просил: "да я и взаправду косой, и во хмелю ругаюсь... ничего, не тревожься, мы с тобой всегда дружно жили".

Поцеловались, мы с ним, и сразу легко мне стало, душа очистилась.

Все грехи мы с Горкиным перебрали, но страшных-то, слава Богу, не было.

Самый, пожалуй, страшный, - как я в Чистый Понедельник яичко выпил. Гришка выгребал под навесом за досками мусор и спугнул курицу, - за досками несла яички, в самоседки готовилась. Я его и застал, как он яички об доску кокал и выпивал. Он стал просить - "не сказывай, смотри, мамаше... на, попробуй". Я и выпил одно яичко. Покаялся я Горкину, а он сказал:

- Это на Гришке грех, он тебя искусил, как враг. Набралось все-таки грехов. Выходим за ворота, грехи несем, а Гришка и говорит: "вот, годи...

заставит тебя поп на закорках его возить!" Я ему говорю, что это так, нарочно, шутят. А он мне - "а вот увидишь "нарошно"... а зачем там заслончик ставят?" Душу мне и смутил, хотел я назад бежать. Горкин тут даже согрешил, затопал на меня, погрозился, а Гришке сказал:

- Ах, ты... пропащая твоя душа!..

Перекрестились мы и пошли. А это все тот: досадно, что вот очистимся, и вводит в искушение - рассердит.

Приходим загодя до вечерни, а уж говельщиков много понабралось. У левого крылоса стоят ширмочки, и туда ходят по одному, со свечкой. Вспомнил я про заслончик - душа сразу и упала. Зачем заслончик? Горкин мне объяснил -

это чтобы исповедники не смущались, тайная исповедь, на духу, кто, может, и поплачет от сокрушения, глядеть посторонним не годится. Стоят друг за дружкой со свечками, дожидаются череду. И у всех головы нагнуты, для сокрушения. Я попробовал сокрушаться, а ничего не помню, какие мои грехи.

Горкин сует мне свечку, требует три копейки, а я плачу.

- Ты чего плачешь... сокрушаешься? - спрашивает. А у меня губы не сойдутся.

У свещного ящика сидит за столиком протодьякон, гусиное перо держит.

- Иди-ка ко мне!.. - и на меня пером погрозил. Тут мне и страшно стало: большая перед ним книга, и он по ней что-то пишет, - грехи, пожалуй, рукописание. Я тут и вспомнил про один грех, как гусиное перо увидал: как в Филиповки протодьякон с батюшкой гусиные у нас лапки ели, а я завидовал, что не мне лапку дали. И еще вспомнилось, как осуждал протодьякона, что на

"Крестопоклонной" моченые яблоки вкушает и живот у него такой. Сказать?..

ведь у тех все записано. Порешил сказать, а это он не грехи записывает, а кто говеет, такой порядок. Записал меня в книгу и загудел на меня, из живота: "о грехах воздыхаешь, парень... плачешь-то? Ничего, замолишь, Бог даст, очистишься". И провел перышком по моим глазам.

Нас пропускают наперед. У Горкина дело священное - за свещным ящиком, и все его очень уважают. Шепчут: "пожалуйте наперед, Михал Панкратыч, дело у вас церковное". Из-за ширмы выходит Зайцев, весь-то красный, и крестится.

Уходит туда пожарный, крестится быстро-быстро, словно идет на страшное, Я думаю: "и пожаров не боится, а тут боится". Вижу под ширмой огромный его сапог. Потом этот сапог вылезает из-под заслончика, видны ясные гвоздики, -

опустился, пожалуй, на коленки. И нет сапога: выходит пожарный к нам, бурое его лицо радостное, приятное. Он падает на колени, стукает об пол головой, много раз, скоро-скоро, будто торопится, и уходит. Потом выходит из-за заслончика красивая барышня и вытирает глаза платочком, - оплакивает грехи?

- Ну, иди с Господом... - шепчет Горкин и чуть поталкивает, а у меня ноги не идут, и опять все грехи забыл.

Он ведет меня за руку и шепчет - "иди, голубок, покайся". А я ничего не вижу, глаза застлало. Он вытирает мне глаза пальцем, и я вижу за ширмами аналой и о. Виктора. Он манит меня и шепчет: "ну, милый, откройся перед Крестом и Евангелием, как перед Господом, в чем согрешал... не убойся, не утаи..." Я плачу, не знаю, что говорить. Он наклоняется и шепчет: "ну, папашеньку-мамашеньку не слушался..." А я только про лапку помню.

- Ну, что еще... не слушался... надо слушаться... Что, какую лапку?..

Я едва вышептываю сквозь слезы:

- Гусиная лапка... гу... синую лапку... позавидовал... Он начинает допрашивать, что за лапка, ласково так выспрашивает, и я ему открываю все.

Он гладит меня по головке и вздыхает:

- Так, умник... не утаил... и душе легче. Ну, еще что?..

Мне легко, и я говорю про все: и про лопату, и про, яичко, и даже как осуждал о. протодьякона, про моченые яблоки и его живот. Батюшка читает мне наставление, что завидовать и осуждать большой грех, особенно старших.

- Ишь, ты, какой заметливый... - и хвалит за "рачение" о душе.

Но я не понимаю, что такое - "рачение". Накрывает меня епитрахилью и крестит голову. И я радостно слышу: "...прощаю и разрешаю".

Выхожу из-за ширмочки, все на меня глядят, - очень я долго был. Может быть, думают, какой я великий грешник. А на душе так легко-легко.

После причастия все меня поздравляют и целуют, как именинника. Горкин подносит мне на оловянной тарелочке заздравную просвирку. На мне новый костюмчик, матросский, с золотыми якорьками, очень всем нравится. У ворот встречает Трифоныч и преподносит жестяную коробочку "ландринчика"-монпансье:

"телу во здравие, душе во спасение, с причастимшись!" Матушка дарит "Басни Крылова с картинками, отец - настоящий пистолет с коробочкой розовых пистонов и "водяного соловья": если дуть в трубочку в воде, он пощелкивает и журчит, как настоящий живой. Душит всего любимыми духами - флердоранжем. Все очень ласковы, а старшая сестрица Сонечка говорит, нюхая мою голову: "от тебя так святостью и пахнет, ты теперь святой - с молока снятой". И правда, на душе у меня легко и свято.

Перед парадным чаем с душистыми "розовыми" баранками, нам с Горкиным наливают по стаканчику "теплотцы", - сладкого вина-кагорцу с кипяточком, мы вкушаем заздравные просвирки и запиваем настояще-церковной "теплотцой". Чай пьем по-праздничному, с миндальным молоком и розовыми сладкими баранками, не круглыми, а как длинная петелька, от которых чуть пахнет миром, - особенный чай, священный. И все называют нас уважи тельно: причастники.

День теплый, солнечный, совсем-то совсем весенний. Мы сидим с Горкиным на согревшейся штабели досок, на припеке, любуемся, как плещутся в луже утки, и беседуем о божественном. Теперь и помирать не страшно, будто святые стали. Говорим о рае, как летают там ангелы - серафимы-херувимы, гуляют угодники и святые... и, должно быть, прабабушка Устинья и Палагея Ивановна... и дедушка, пожалуй, и плотник Мартын, который так помирал, как дай Бог всякому. Гадаем-домекаем, звонят ли в раю в колокола?.. Чего ж не звонить, - у Бога всего много, есть и колокола, только "духовные", понятно... - мы-то не можем слышать. Так мне легко и светло на душе, что у меня наплывают слезы, покалывает в носу от радости, и я обещаюсь Горкину никогда больше не согрешать. Тогда ничего не страшно. Много мы говорим-гадаем... И вдруг, подходит Гриша и говорит, оглядывая мой костюмчик: "матрос... в штаны натрєс!" Сразу нас - как ошпарило. Я хотел крикнуть ему одно словечко, да удержался-вспомнил, что это мне искушение, от того. И говорю ласково, разумно, - Горкин потом хвалил:

- Нехорошо, Гриша, так говорить... лучше ты поговей, и у тебя будет весело на душе.

Он смотрит на меня как-то странно, мотает головой и уходит, что-то задумчивый. Горкин обнял меня и поцеловал в маковку, - "так, говорит, и надо!". Глядим, Гриша опять подходит... и дает мне хорошую "свинчатку" -

биту, целый кон бабок можно срезать! И говорит, очень ласково:

- Это тебе от меня подарочек, будь здоров. И стал совсем ласковый, приятный. А Горкину сапоги начистить обещался, "до жару!" И поговеть даже посулился, - три года, говорит, не говел, и вы меня разохотили".

Подсел к нам, и мы опять стали говорить про рай, и у Горкина были слезы на глазах, и лицо было светлое, такое, божественное совсем, как у святых стареньких угодников. И я все думал, радуясь на него, что он-то уж непременно в рай попадет, и какая это премудрость-радость - от чистого сердца поговеть!..

ВЕРБНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ

На шестой неделе Великого Поста прошла Москва-река.

Весна дружная, вода большая, залила огороды и нашу водокачку, откуда подается вода в бани. Сидор-водолив с лошадьми будет теперь как на море, -

кругом-то-кругом вода. Обедать ему подвозят на плотике, а лошадям сена хватит. Должно быть, весело там ему, на высокой водокачке: сидит себе на порожке - посматривает, как вода подымается, трубочку сосет, чаек пьет, -

никто не побеспокоит. Василь-Василич поехал на плотике его проведать - да и застрял: бадья с колеса ухом сорвалась, заело главное колесо, все и чинились с Сидором. Ну, починил-пустил, поехал назад на плотике, шестик с руки сорвался, он и бултых в воду. Спасибо еще - ветла попалась, ухватился-вскарабкался, - чуть было не потоп. Подъехали на лодке, сняли его с ветлы, а у него и язык отнялся. Хорошо еще - погрелись они с Сидором маленько, а то пропадом-пропадай: снеговая вода, сту-деная. Отец посерчал:

"разбойник ты, мошенник, целый день проваландался!.. знаю твою "бадью".. за что только Господь спасает!.." А за доброту, говорят, - с народом по правде поступает, есть за него молельщики.

Вербная суббота завтра, а Михал Иваныч не везет, вербу и не везет.

Горкин ахает, хлопает себя по бокам, - "да ну-ка, он заболел в лесу...

старосты мы церковные, как - без вербы?!." Бывало, в четверг еще привозил, а вот и пятница, - и нет вербы! В овражке уж не угряз ли со старухой, лошаденка старенькая у них, а дороги поплыли, места глухие... Отец верхового на зорьке еще послал и тот что-то позапропал, а человек надежный. Антон Кудрявый водочкой балуется не шибко. Горкин уж порешил на Красную Площадь после обеда ехать, у мужиков вербу закупать. Ни в кои-то веки не было, срам какой... да и верба та - наша разве! Перед самым обедом кричат от ворот ребята - "Михал-Иванов едет, вербу везет!.." Ну, слава те, Господи.

Хорошо, что Антона Кудрявого послали. Повстречал стариков за Воронцовым, в овраге сидят и плачутся: оглоблю поломали, и лошаденка упарилась, легла в зажоре. Вызволил их Антон, водочкой отогрел, лошадь свою припряг... - вот потому и позапоздали, целую ночь в зажоре!.. - "Старуха уж и отходить готовилась, на вербу все молилась: "свяченая вербушка, душеньку мою прими-осени! - сказывал Михал-Иванов, - а какая она свяченая, с речки только!"

Верба - богатая, вишневая-пушистая, полны санки; вербешки уж золотиться стали, крупные, с орех, - молиться с такой приятно. Михал-Иванова со старухой ведут на кухню - горячим чайком погреться. Василь-Василич подносит ему шкалик - "душу-то отогрей". Михал-Иванов кажется мне особенным, лесовым, как в сказке. Живет в избушке на курьих ножках, в глухом лесу, куда и дороги нет, выжигает уголь в какой-то яме, а кругом волки и медведи. Возит он нам березовый, "самоварный", уголь, какой-то "звонкий", особенный; и всем на нашей Калужской улице, и все довольны. И еще березовые веники в наши бани, -

тем и живет со своей старухой. И никогда с пустыми руками не приедет, все чего-нибудь привезет лесного. Прошлый год зайца живого привезли, зимой с ними в избушке жил; да зайца-то мы не взяли: не хорошо зайца держать в жилье. А нынче белочку привезли в лукошке, орехи умеет грызть. И еще -

целый-то мешок лесных орехов! Ореха было по осени... - обору нет. Трифонычу в лавку мешок каленых продали, а нам - в подарок, сырого, по заказу: отец любит, и я люблю, - не рассыпается на зубах, а вязнет, и маслицем припахивает, сладким духом орешным. Белка сидит в плетушке, глядеть нельзя: на крышу сиганет - про-щай. Отец любит все скоро делать: сейчас же послал к знакомому старику в Зарядье, который нам клетки для птиц ставит, - достать железную клетку, белкину, с колесом. Почему - с колесом? А потому, говорят: белка крутиться любит.

Я сижу в кухне, рядом с Михал-Ивановым, и гляжу на него и на старуху.

Очень они приятные,и пахнет от них дымком и дремучим лесом. Михал-Иванов весь в волосах, и черный-черный, белые глаза только; все лицо в черных ниточках-морщинках, и руки черные-черные, не отмыть до самого Страшного Суда. Да там на это не смотрят: там - душу покажи. Отец скажет ему, бывало:

"Михал-Иванов - трубочист, телом грязен - душой чист!" А он отмахивается: "и где тут, и душа-то угольная". Нет, душа у него чистая, как яичко. - Горкин говорит: грех по лесу не ходит, а по людям. Спрашиваю его - "а ты поговел?".

И они, оказывается, уж поговели-сподобились, куда-то в село ходили. Марьюшка ставит им чугунок горячей картошки и насыпает на бумажку соли. Они сцарапывают кожуру ногтями, и картошка у них вся в пятнах, угольная. Очень нашу картошку одобряют, - слаже, говорят, сахару. У старика большой ноготь совсем размят, смотреть страшно, в ногах даже у меня звенит. "Это почему...

палец?" - спрашиваю я, дергаясь от жути. А деревом защемило, говорит. А у старухи пальцы не разгибаются, будто курячья лапка, и шишки на пальцах вздулись, болезнь такая, - угольная болезнь? "Ну, и картошечка, говорят, в самый-то апетит". Они со вчерашнего утра не ели, в зажоре ночевали с вербой.

Уж им теперь, хоть бы и не говели, все грехи простятся, за их труды: свяченую вербу привезли! Я сую старушке розовую баранку, а старику лимонную помадку, постную. Спрашиваю, - медведики у них водятся, в лесу-то там?

Говорят - а как же, заглядывают. И еж в избушке у них живет, для мышей, Васькой звать. Зовут в гости к себе: "лето придет, вот и приезжай к нам погостить... и гриба, и ягоды всякой много, и малины сладкой-лесовой, и... а на болоте клюква". Даже клюква!..

За день так стаяло-подсушило, что в саду под крыжовником куры уж обираться стали, встряхиваться, - к дождю, пожалуй. Лужа на дворе растет не по дням, а по часам, скоро можно на плотике кататься, утки уж плещутся-ныряют. У лужи, на бережку, стоят стариковы дровянки с вербой -

совсем роща, будто верба у лужи выросла, и двор весь весь словно просветился, совсем другой, - радостный весь, от вербы. Горкин Цыганку велел в сарай пока запереть, а то, ну-ка, на санки вскочит-набезобразит, а это не годится, верба церковная. На речке Сетуньке, где росла, - высоко росла, высокое древо-верба, птица только присядет, а птица не собака, не поганит. Я смотрю на вербу и радуюсь: какие добрые - привезли! сколько дней по Сетуньке в талом снегу топтались, все руки ободрали, и теперь сколько же народу радоваться будет в церкви! Христа встречать!!. И Горкин не нарадуется на вербу: задалась-то какая нонче, румяная да пушистая, золотцем тронуло вербешки! Завтра за всенощной освятим, домой принесем свяченую, в бутылочку поставим, - она как раз к Радунице, на Фоминой, белые корешки-ниточки выпустит. И понесем на Даниловское, покойному Мартыну-плотнику в голова посадим, порадуем его душеньку... И Палагее Ивановне посадим, на Ваганьковском. И как хорошо устроено: только зима уходит, а уж и вербочка опушилась - Христа встречать.

- Все премудро сотворено... - радуется на вербу Горкин, поглаживает золотистые вербешки. - Нигде сейчас не найтись цветочка, а верба разубралась. И завсегда так, на св. Лазаря, на Вход Господень. И дерева кланяются Ему, поют Осанну. Осанна-то?.. А такое слово, духовное. Сияние, значит, божественное, - Осанна. Вот она с нами и воспоет завтра Осанну, святое деревцо. А потом, дома, за образа поставим, помнить год цельный будем.

Я спрашиваю его - это чего помнить?

- Как - чего?.. Завтра Лазаря воскресил Господь. Вечная, значит, жизнь всем будет, все воскреснем. Кака радость-то! Так и поется - "Обчее воскресение... из мертвых Лазаря воздвиг Христе Боже...". А потом Осанну поют. Вербное Воскресенье называется, читал, небось, в "Священной Истории"?

Я тебе сколько говорил... - вот- вот, ребятишки там воскликали, в Ирусалим-Граде, Христос на осляти, на муку крестную входит, а они с вербочками, с вайями... по-ихнему - вайя называется, а по-нашему - верба. А фарисеи стали серчать, со злости, зачем, мол, кричите Осанну? - такие гордые, досадно им, что не их Осанной встречают. А Христос и сказал им: "не мешайте детям ко Мне приходить и возглашать Осанну, они сердцем чуют..." -

дети-то все чистые, безгрешные, - "а дети не будут возглашать, то камни-каменные возопиют!" - во как. Осанну возопиют, прославят. У Господа все живет. Мертвый камень - и тот живой. А уж верба-то и подавно живая, ишь

- цветет. Как же не радоваться-то, голубок!..

Он обнимает вербу, тычется головой в нее. И я нюхаю вербу: горьковато-душисто пахнет, лесовой горечью живою, дремуче-дремучим духом, пушинками по лицу щекочет, так приятно. Какие пушинки нежные, в золотой пыльце...- никто не может так сотворить, Бог только. Гляжу - а у Горкина слезы на глазах. И я заплакал, от радости... будто живая верба! И уж сумерки на дворе, звездочки стали выходить, а у лужи совсем светло, будто это от вербы - свет.

Старикову лошадь поставили в конюшню, рядом с Кривой. Задали ей овсеца, а она, Антипушка говорит, овес-то изо рта просыпает, только разбрасывает, -

отвыкла, что ли, от овса-то, или все зубы съела, старенькая совсем.

Кривая-то перед ней о-рел! Понятно, в бедности родилась, к овсу-то и не привыкшая, где там, в лесу-то, овса найти. А Кривая ласково ее приняла, пофыркала через боковинку. Может, и жалеет, понимает, - в гости к ней сирота пришла. Лошади все могут понимать. И серчать могут, и жалеть, плачут даже.

Антипушка много повидал на своем веку. Когда молодой еще был, хозяева с места его решили, пришел он к лошадкам прощаться, а у них в глазах слезы, только не говорят.

- А Кривая, может, она чу-ет, что старикова лошадка священную вербу привезла... хорошо-то ее приняла? ей, может, так откры-лось, а? Горкин сказывал... в Град-Ирусалиме, даже камни-каменные могли бы вопиять... эту вот.. Осанну! А лошадь животная живая, умная. Вот придет день Страшного Суда, и тогда все воскреснут, как Лазарь. А что, и Кривая тогда воскреснет?..

- Понятно, все воскреснет... у Бога-то! От Него все, и к Нему - все.

Все и подымутся. Помнишь, летось у Троицы видали с тобой, на стене красками расписано... и рыбы страшенные, и львы-тигры несут руки-ноги, кого поели-разорвали... все к Нему несут, к Господу, в одно место. Это мы не можем, оттяпал палец там - уж не приставишь. А Господь... Го-споди, да все может! Как земля кончится, небо тогда начнется, жизнь вечная. У Господа ничего не пропадает, обиды никому нет.

В кухне лампадка теплится. Михал-Иванов пошел спать в мастерскую, на стружку, к печке, а старуху уложила Марьюшка на лавке, мяткой напоила, дала ей сухие валенки, накрыла полушубком, - кашель забил старуху.. Да как же не пожалеть:старый человек старуха, и делу такому потрудились, свяченую вербу привезли.

Солнце играет на сараях ранним, румяным светом, - пасхальное что-то в нем, напоминает яички красные.

Лужа совсем разлилась, как море, половина саней в воде. И в луже розовый свет-румянчик. Верба в санях проснулась, румяная, живая, и вся сияет. Розовые вербешки стали! Куры глядят на вербу, вытягивают шейки, прыгают на санях, хочется им вербешек. И в луже верба, и я, и куры, и старенькие сани, и розовое солнце, и гребешок сарая, и светлое-голубое небо, и все мы в нем!.. - и все другое, чем на земле... какое-то новое-другое.

Ночью был дождь, пожалуй, - на вербе сверкают капельки. Утки с криком спешат на лужу, мычит корова, весело ржет Кавказка... - Может быть, радуются вербе?.. И сама верба радуется, веселенькая такая, в румяном солнце. Росла по Сетуньке, попала на нашу лужу, и вот - попадет к Казанской, будут ее кропить, будет светиться в свечках, и разберут ее по рукам, разнесут ее по домам, по всей нашей Калужской улице, по Якиманке, по Житной, по переулочкам.., - поставят за образа и будут помнить...

Горкин с Михал-Ивановым стараются у вербы: сани надо опорожнить, домой торопиться надо. Молодцы приносят большую чистую кадь, низкую и широкую, -

"вербную", только под вербу ходит, - становят в нее пуками вербу, натуго тискают. Пушится огромный куст, спрятаться в него можно. Насилу-насилу подымают, - а все старики нарезали! - ставят на ломовой полок: после обеда свезут к Казанской. Верба теперь высокая, пушится над всем двором, вишневым блеском светится. И кажется мне, что вся она в серых пчелках с золотистыми крылышками пушистыми. Это вот красо-та-а!..

Михал-Иванов торопится, надо бы закупить для Праздника, чайку-сахарку-мучицы, да засветло ко дворам поспеть, - дорога-то совсем, поди, разгрязла, не дай-то Бог! Горкин ласково обнадеживает: "Господь донесет, лес твой не убежит, все будет". Жалко мне Михал-Иванова: в такую-то даль поедет, в дрему-дремучую! если бы с ним поехать!.. - и хочется, и страшно.

Старуха его довольна, кланяется и кланяется: так-то уж одарили-обласкали! Сестрицы ей подарили свою работу - веночек на образа, из пышных бумажных розанов. Матушка как всегда - кулечек припасцу всякого, старого бельеца и темненького ситчику в горошках, а старику отрезок на рубаху. Марьюшка - восковую свечку, затеплить к Празднику: в лесу-то им где же достать-то. Отец по делам уехал, оставил им за орехи и за вербу и еще три рубля за белку.

- Три ру-бля-а!.. Уж так-то одарили-обласкали!.. Трифоныч манит старика и ведет в закоулочек при лавке, где хранится зеленый штоф, - "на дорожку, за угольки". Михал-Иванов выходит из закоулочка, вытирает рот угольным рукавом, несет жирную астраханскую селедку, прихватил двумя пальцами за спинку промасленной бумажкой, - течет с селедки, до чего жирная, - прячет селедку в сено. И Горкин сует пакетик - чайку-сахарку-лимончик. Отъезжают, довольные.

Старик жует горячий пирог с кашей, дает откусить своей старухе, смеется нам белыми зубами и белыми глазами, машет нам пирогом, веселый, кричит - "дай, Господи... гу-ляй, верба!..". Все провожаем за ворота.

Я бегу к белочке, посмотреть. Она на окне в передней. Сидит - в уголок забилась, хвостом укрылась, бусинки-глазки смотрят, - боится, не обошлась еще: ни орешков, ни конопли не тронула. Клетка железная, с колесом. Может быть, колеса боится? Пахнет от белки чем-то, ужасно крепким, совсем особенным... - дремучим духом?..

В каретном сарае Гаврила готовит парадную пролетку - для "вербного катанья", к завтрему, на Красной Площади, где шумит уже вербный торг, который зовется - "Верба". У самого Кремля, под древними стенами. Там, по всей площади, под Мининым-Пожарским, под храмом Василия Блаженного, под Святыми Воротами с часами, - называются "Спасские Ворота", и всегда в них снимают шапку - "гуляет верба", великий торг - праздничным товаром, пасхальными игрушками, образами, бумажными цветами, всякими-то сластями, пасхальными разными яичками и - вербой. Горкин говорит, что так повелось от старины, к Светлому Дню припасаться надо, того-сего.

- А господа вот придумали катанье. Что ж поделаешь... господа.

В каретном сарае сани убраны высоко на доски, под потолок, до зимы будут отдыхать. Теперь - пролетки: расхожая и парадная. С них стянули громадные парусинные чехлы, под которыми они спали зиму, они проснулись, поблескивают лачком и пахнут... чудесно-весело пахнут, чем-то новым и таким радостно-заманным! Да чем же они пахнут?.. Этого и понять нельзя... -

чем-то... таким привольным-новым, дачей, весной, дорогой, зелеными полями...

и чем-то крепким, радостей горечью какой-то... которая... нет, не лак.

Гаврилой пахнут, колесной мазью, духами-спиртом, седлом, Кавказкой, и всем.

что было, из радостей. И вот, эти радости проснулись. Проснулись - и запахли, запомнились; копытной мазью, кожей, особенной душистой, под чернослив с винной ягодой... заманным, неотвязным скипидаром, - так бы вот все дышал и нюхал! - пронзительно-крепким варом, наборной сбруей, сеном и овсецом, затаившимся зимним холодочком и пробившимся со двора теплом с навозцем, - каретным, новым сараем, гулким и радостным... И все это спуталось-смешалось в радость.

Гаврила ставит парадную пролетку - от самого Ильина с Каретного! - на козлики и начинает крутить колеса. Колеса зеркально блещут лаковым блеском спиц, пускают "зайчиков" и прохладно-душистый ветерок, - и это пахнет, и веет-дышит. Играют-веют желто-зеленые полоски на черно-зеркальном лаке, -

самая красота. И все мне давно знакомо - и ново-радостно: сквозная железная подножка, тонкие, выгнутые фитой оглобли с чудесными крепкими тяжами, и лаковые крылья с мелкою сеткой трещинок, и складки верха, лежащие гармоньей... но лучше всего - колеса, в черно-зеркальных спицах. Я взлезаю на мягко-упругое сиденье, которое играет, покачивает зыбко, нюхаю-нюхаю-вдыхаю, оглаживаю мою скамеечку, стянутую до пузиков ремнями, не нагляжусь на коврик, пышно-тугой и бархатистый, с мутными шерстяными розами.

Спрыгиваю, охаживаю и нюхаю, смотрюсь, как в зеркало, в выгнутый лаковый задок. Конечно, она - живая, дышит, наша парадная "ильинка". Лучше ее и нет,

- я шарабана не считаю: этот совсем особый, папашенькин.

Гаврила недоволен: на гулянье в колясках ездят, а то в ланде, а с пролеткой квартальные в самый конец отгонят, где только сбродные. Недоволен и армяком, и шляпой. Чего показывать, - экая невидаль, пролетка! Набаловался у богачей, "у князя в кибриолетах ездил". Я говорю Гавриле - "пошел бы к князю!" - так Антипушка ему говорит. Гаврила сердится: "ты еще мне посмейся!"

Не годится он в богатые кучера, ус не растет. Антипушка уж советовал:

"натри губу копытной мазью - целая грива вырастет". Пожалуй, скоро уйдет от нас, Василь-Василич говорил: "Маша наша сосваталась с Денисом, только из-за нее и жил". Теперь и наша "ильинка" нехороша. А как, бывало, прокатывал-то на Чаленьком, вся улица смотрела, - ветру, бывало, не угнаться.

Идем с Горкиным к Казанской, - до звона, рано: с вербой распорядиться надо. Загодя отвезли ее, в церкви теперь красуется. Навстречу идут и едут с

"Вербы", несут веночки на образа, воздушные красные шары, мальчишки свистят в свистульки, стучат "кузнецами", дудят в жестяные дудки, дерутся вербами, дураки. Идут и едут, и у всех вербы, с листиками брусники, зиму проспавшей в зелени под снегом.

И церкви, у левого крылоса, - наша верба, пушистая, но кажется почему-то ниже. Или ее подстригли? Горкин говорит - так это наша церковь высокая. Но отчего же у лужи там... - небо совсем высокое? Я подхожу под вербу, и она делается опять высокой. Крестимся на нее. Раздавать не скоро, под конец всенощной, как стемнеет. Народу набирается все больше. От свещного ящика, где стоим, вербы совсем не видно, только верхушки прутиков, как вихры. Тянется долго служба. За свещным ящиком отец, в сюртуке, с золотыми запонками в манжетах, ловко выкидывает свечки, постукивают они, как косточки. Мно го берут свечей. Приходят и со своими вербами, но своя как-то не такая, не настоящая. А наша настоящая, свяченая. О-чень долго, за окнами день потух, вербу совсем не видно. Отец прихватывает меня пальцами за щечку:

"спишь, капитан... сейчас, скоро". Сажает на стульчик позади. Горкин молится на коленках, рядом, слышно, как он шепчет: "Обчее воскресение... из мертвых воздвиг еси Лазаря, Христе Боже..." Дремотно. И слышу вдруг, как из сна

"О-бщее воскресение... из мертвых воздвиг еси Лазаря, Христе Боже... Тебе, победителю смерти, вопием... осанна в вышних!" Проспал я?.. Впереди, там, где верба, загораются огоньки свечей. Там уже хлещутся, впереди... -

выдергивают вербу, машут... Там текут огоньки по церкви, и вот - все с вербами. Отец берет меня на руки и несет над народом, над вербами в огоньках, все ближе - к чудесному нашему кусту. Куст уже растрепался, вербы мотаются, дьячок отмахивает мальчишек, стегает вербой по стрижевым затылкам, шипит: "не напирай, про всех хватит..." О. Виктор выбирает нам вербы попушистей, мне дает самую нарядную, всю в мохнатках. Прикладываемся к образу на аналое, где написан Христос на осляти, каменные дома и мальчики с вербами, только вербы с большими листьями, - "вайи"! - долго нельзя разглядывать. Тычутся отовсюду вербы, пахнет горьким вербным дымком...

дремучим духом?.. - где-то горят вербешки. Светятся ясные лица через вербы, все огоньки, огоньки за прутьями, и в глазах огоньки мигают, светятся и на лбах, и на щеках, и в окнах, и в образах на ризах. По стенам и вверху, под сводом, ходят темные тени верб. Какая же сила вербы! Все это наша верба, из стариковых санок, с нашего двора, от лужи, - как просветилась-то в огоньках!

Росла по далекой Сетуньке, ехала по лесам, ночевала в воде в овраге, мыло ее дождем... и вот - свяченая, в нашей церкви, со всеми поет "Осанну", Конечно, поет она: все, ведь, теперь живое, воскресшее, как Лазарь... - "Общее Воскресение".

Смотрю на свечку, на живой огонек, от пчелок. Смотрю на мохнатые вербешки... - таких уж никто не сделает, только Бог. Трогаю отца за руку. -

"Что, устал?" - спрашивает он тихо. Я шепчу: "а Михал-Иванов доехал до двора?" Он берет меня за щеку... - "давно дома, спит уж... за свечкой-то гляди, не подожги... носом клюешь, мо-лельщик..." Слышу вдруг треск... - и вспыхнуло! - вспыхнули у меня вербешки. Ах, какой радостный-горьковатый запах, чудесный, вербный! и в этом запахе что-то такое светлое, такое...

такое... - было сегодня утром, у нашей лужи, розовое-живое в вербе, в румяном, голубоватом небе... - вдруг осветило и погасло. Я пригибаю прутики к огоньку: вот затрещит, осветит, будет опять такое... Вспыхивает, трещит...

синие змейки прыгают и дымят, и гаснут. Нет, не всегда бывает... неуловимо это, как тонкий сон.

Ю. Л. Кутыриной

Иван Сергеевич Шмелёв - Лето Господне - 03, читать текст

См. также Шмелёв Иван Сергеевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Лето Господне - 04
НА СВЯТОЙ - Вот погоди, косатик, придет Святая, мы с тобой в Кремль по...

МАРТЫН И КИНГА
Приехали на Москва-реку, полоскать белье. Денис, ко­торый приносит нам...