Иван Сергеевич Шмелёв
«БОГОМОЛЬЕ - 02»

"БОГОМОЛЬЕ - 02"

ПОД ТРОИЦЕЙ

Троица совсем близко. Встречные говорят:

- Вон на горку подняться - как на ладоньке вся Троица!

Невесело так плетутся: домой-то идти не хочется. Мыто идем на радость, а они уж отрадовались, побывали-повидали, и от этакой благодати - опять в мурью*. Что же, пожили три денька, святостью подышали,- надо и другим дать место. Сидят под елками - крестики, пояски разбирают, хлебца от Преподобного вкушают,- ломтем на дорожку благословил. На ребятках новые крестики надеты, на розовых тесемках,- серебрецом белеют.

Спрашиваем: ну, как... хорошо у Троицы, народу много? Уж так-то, говорят, хорошо... и надо бы быть лучше, да некуда. А какие поблаголепней - из духовного причитают:

- Уж так-то благоуветливо, так-то все чинно-благоподатливо да сладкогласно... не ушел бы! А народу - полным-полнехочко.

- Да вы,- говорят,- не тревожьтесь, про всех достанет. А чуть нестача какая - похлебочки ли, кашки,- благословит отец настоятель в медном горшке варить, что от Преподобного остался,- черпай-неочерпаемо!

Радостная во мне тревога. Троица сейчас... какая она, Троица? Золотая и вся в цветах? Будто дремучий бор, и большая-большая церковь, и над нею, на облачке, золотая икона - Троица. Спрашиваю у Горкина, а он только и говорит: "А вот увидишь".

Погода разгулялась, синее небо видно. Воздух после дождя благоуханный, свежий. От мокрого можжевельника пахнет душистым ладаном. Домна Панферовна говорит - в Ерусалиме словно, кипарисовым духом пахнет. Там кипарис-древо, черное, мохнатое, как наша можжевелка, только выше домов растет. Иконки на нем пишут, кресты из него режут, гробики для святых изготовляют. А у нас духовное дерево можжевелка, под иконы да под покойников стелют.

Веселые луговинки полны цветов - самая-то пора расцвета, июнь месяц. В мокрой траве, на солнце, золотятся крупные бубенцы, никлые от дождя, пушистые, потрясешь над ухом - брызгают-звенят. Стоят по лесным лужайкам, как тонкие восковые свечки, ночнушки-любки, будто дымком курятся,- ладанный аромат от них. И ромашки, и колокольчики... А к Вифании, говорят, ромашки...- прямо в ладонь ромашки!..

Анюта ползает по лужкам в росе, так и хватает любки. Кричит, за травой не видно:

- Эти, бабушка, какие в любовь присушивают, в запазушку кладут-то?..

А Домна Панферовна грозится:

- Я тебя, мокрохвостая, присушу!

Не время рвать-то, Троица сейчас, за горкой. Кривая все на лужки воротит. И Горкин нет-нет - и остановится, подышит:

- Ведь это что ж такое... какое же растворение! Прямо-те не надышишься... природа-то Господня. Все тут исхожено Преподобным, огляжено. На всех-то лужках стоял, для обители место избирал.

Федя говорит, как Преподобный, отроком когда был, лошадку потерял-искал, а ему старец святой явился и указал: "Вон пасется твоя лошадка!" - и просвиркой благословил. Антипушка и говорит:

- Ишь, с лошадкой тоже хозяйствовал, не гнушался.

- Как можно гнушаться,- говорит Горкин радостно,- он и с топориком трудился, плотничал, как и мы вот. Поставит мужичку клеть там, сенцы ли - денег нипочем не возьмет! "Дай,- скажет,- хлебца кусочек, огрызочков каких лишних, сухих... с меня и будет". Бедных как облегчал, сердешный был. С того все и почитают, за труды-молитвы да за смирение. Ну до чего ж хорошо-то, Господи!..

Федя идет босой, сапоги за спиной, на палочке. Совсем обезножел, говорит. И скучный. И сапоги у него разладились - подметки с дождя, что ли, отлетели. Поутру в Хотькове Горкину говорил, что у Троицы сапоги покупать придется, босого-то к архимандриту, пожалуй, не допустят - в послушники проситься. Горкин и пошутил:

- А ну-ка скажет архимандрит - ай сапоги-то пропил?

А Домна Панферовна и говорит тут:

- С чего ты это по сапогам соскучился? ай есть кому на тебя смотреть, пощеголять перед кем?

А это она - потом уж сама сказала - над Федей пошутила, что внучке старушкиной земляничку все набирал. Вот он и заскучал от утра, что сапоги-то, не миновать, надо покупать. А старушка с молодкой в Хотькове поотстали, иеромонах там взялся отчитывать над внучкой, для поправки. За дорогу-то попривыкли к ним, очень они приятные,- ну, и скучно. Смотрит на лужок Федя - и говорит:

- Эх, поставить бы тут келейку да жить!

А Домна Панферовна ему, в шутку:

- Вот и спасайся, и сапог лаковых не надо. А поодаль еще кому поставишь, земляничку будешь носить, ради души спасения.

Федя даже остановился и сапоги уронил.

- Грех вам, Домна Панферовна,- говорит,- так про меня думать. Я как сестрице братец... а вы мысли мои смущаете.

А она на язык вострая, не дай Бог:

- Нонче сестрица, а завтра - в глазах от нее пестрится! Я тебя от греха отвела, бабушке пошептала, чтоб отстали. И кралечка-то заглядываться стала... на твои сапоги!

Горкин тут рассердился, что не по этому месту такие разговоры неподобные, и скажи:

- Это ты в свахах в Москве ходила - и набралась слов, нехорошо.

И стали ссориться. Антипушка и говорит, что отощали мы от пощенья, на одних сухариках другой день, вот и расстроились. А на Домну Панферовну бес накатил, кричит на Антипушку:

- Ты еще тут встреваешься! На меня командеров нет!.. Я сто дней на одних сухариках была, как в Ерусалим ходила... и в Хотькове от грибной похлебки отказалась, не как другие... во святые-то просятся!

Горкин ей говорит, что тут во святые никто не просится, а это уж как Господь соизволит... и что и он от похлебки отказался, а копченой селедки в уголку не грыз, как люди спать полегли.

Ну, тут Домна Панферовна и приутихла.

- И нечего спориться,- Горкин-то говорит,- кто может - тот и вместит, в Писаниях так сказано. А поговеем, Господь сподобит,- в "блинных" у Троицы заправимся, теперь недолго.

И все мы повеселели, и Федя даже. Мы с Анютой рвем для Кривой цветочки, и она тоже рада, помаргивает - жует. А то бросит жевать и дремлет, висят на губе цветочки. А то присядем - и слушаем, как тихо, пчелки только жужжат-жужжат. Шишечка упадет, кукушка покукует - послушает. И вот будто далёко...- звон?..

- Благовестят, никак... слыхал?..- прислушивается Горкин и крестится.- А ведь это у Троицы, к "Достойно"* звонят... горкой-то приглушает?.. У Троицы. Самый ее звон, хороший такой, ва-жный...

Нет, только кукушку слышно, голосок ей дождем обмыло,- такая гулкая. А будто и звон?.. За горкой сейчас откроется.

Федя уже на горке, крестится...- Троицу увидал? Я взбегаю и вижу...- Троица?.. Блеск, голубое небо - и в этом блеске, в голубизне, высокая розовая колокольня с сияющей золотой верхушкой! Верхушка дрожит от блеска, словно там льется золото. Дальше - боры темнеют. Ровный, сонный как будто, звон.

Я слышу за собой тяжелое дыханье, вздохи. Горкин, без картуза, торопливо взбирается, весь мокрый, падает на колени, шепчет:

- Тро-ица... ма-тушка... до-шли... сподобил Господь...

Потирает у сердца, крестится, с дрожью вжимая пальцы. Я спрашиваю его, где Троица? Его голова трясется, блестит от поту; надавка от картуза на лбу кажется темной ниткой.

- Крестись, голубок...- говорит он устало, слабо,- вон Троица-то наша...

Я крещусь на розовую колокольню, на блистающую верхушку с крестиком, маленьким, как на мне, на вспыхивающие пониже искры. Я вижу синие куполки, розовые стены, зеленые колпачки башенок, домики, сады... Дальше - боры темнеют.

Все вздыхают и ахают - Господи, красота какая! Все поминают Троицу. А я не вижу, где Троица. Эта колокольня - Троица? блистающая ее верхушка?

Я спрашиваю - да где же Троица?! Горкин не слышит, крестится. Антипушка говорит:

- Да вон она, вся тут и есть Троица!

Я тяну Горкина за рукав. Он утирает слезы, прихватывает меня, радуется, плачет и говорит-шепчет:

- Дошли мы с тобой до Троицы, соколик... довел Господь. Троица... вон она... вся тут и Троица, округ колокольни-то, за стенами... владение большое, самая Лавра-Троица. Во-он, гляди... от колокольни-то в левой руке-то будет, одна главка золотенька... самая Троица тут Живоначальная наша... соборик самый, мощи там Преподобного Сергия Радонежского, его соборик. А поправей колокольни, повыше-то соборика, главки сини... это собор Успенья. А это - посад, домики-то под Лаврой... Сергиев посад зовется. А звон-то, звон-то какой, косатик... покойный, ва-жный... Ах, красота Господня!..

Я слышу ровный, сонный как будто, звон.

Подбегает мальчик с оладушком, кричит нам:

- Папаша вас зовет в гости!.. на дачу!..- И убежал.

Какой папаша? Смотрим - а это от Спаса-в-Наливках дьякон, со всей своей оравой. Машет красным платком из елок, кричит, как в трубу, зычно-зычно:

- Эй, на-ши, замоскворецкие!.. в гости ко мне, на дачу!..

Надо бы торопиться, а отказаться никак нельзя: знакомый человек, а главное - что лицо духовное. Смотрим - сидят под елками, как цыганы, и костерок дымится, и телега, огромная, как барка. И всякое изобилие закусок, и квас бутылочный, и даже самоварчик! Отец дьякон - веселый, красный, из бани словно, в летнем подряснике нараспашку, волосы копной, и на нем ребятишки виснут, жуют оладушки. Девочки все в веночках, сидят при матери. Дьяконица такая ласковая, дает мне оладушек с вареньем, велит девочкам угощать меня. Так у них хорошо, богато, белорыбицей и земляникой пахнет, жарятся грибы на сковородке - сами набрали по дороге,- и жареный лещ на сахарной бумаге. Дьякон рассказывает, что это сами поймали в Уче, с пушкинским батюшкой, по старой памяти бредешком прошлись. Лошадь у них белая, тяжелая, ломовая, у булочника для богомолья взяли. Едут уж третий день, с прохладцей, в лесу ночуют, хоть и страшно разбойников. А на случай и лом в телеге.

Дьякон всех приглашает закусить, предлагает "лютой перцовки", от живота,- всегда уж прихватывает в дорогу, от холеры,- но Горкин покорно благодарит:

- Говеем, отец дьякон... никак нельзя-с!

И ни лещика, ничего. Дьякон жмет-трясет Горкина, смеется:

- А-а, подстароста святой... прежде отца дьякона в рай хочешь? Вре-ошь!

И показывает за елки:

- Вон грешники-то самые отчаянные, как их пораскидало... любимые-то твои! Ну-ка, пробери их, Панкратыч. В Пушкине мужики за песнопения так заугощали. На телегах помчали, а тут и свалили, я уж позадержал. А то прямо к Троице везти хотели, из уважения.

А это наши васильевские певчие в елках спят, кто куда головой,- под Мытищами их видали: Ломшаков и Батырин с Костиковым. Дьякон шутит:

- На тропарях - на ирмосах* так и катятся всю дорогу, в рай прямо угодят!

Дьяконица все головой качает и отнимает у дьякона графинчик:

- Сам-то не угоди!

Пожалели мы их, поохали. Конечно, не нам судить, а все-таки бы посдержаться надо. Ломшачок только-только из больницы выписался - прямо у смерти вырвался Дьякон Горкину белорыбицы в рот сует, кричит:

- Нипочем без угощенья не отпущу!

Уж дьяконица его смирила:

- Да отец... да народ ведь смотрит! да постыдись!..

Только бы уйти впору, а она расспрашивает, не случилось ли чего в дороге,- вон, говорят, у Рахманова щепетильщик купца зарезал, и место они видали, трава замята,- лавочник говорил. Ну, мы ей рассказали, что это неправда все, а в Посаде один зарезался. А она все боялась, как в лесу-то заночевали, да дождик еще пошел. Дьякон-то хоть и очень сильный, а спит как мертвый: за ноги уволокут - и не услышит. И что же еще, оказывается. Говорит - двух воров в Яузе парень один топил, лаковы сапоги с сонного с него сняли... ну, нагнал, отбил сапоги, а их в Яузу покидал, насилу выплыли. Народ по дороге говорил - видали сами.

Ну, мы ей рассказали, как было дело, что это самый вот этот Федя богохульников в речке наказал, а лаковы сапоги расслабному пареньку пожертвовал. Дьяконица стала его хвалить, стала им любоваться, а Федя ни словечка не выговорит. Дьякон его расцеловал, сказал:

- Быть тебе ве-ли-ким подвижником!

Будто печать на лице такая, как у подвижников. А тут и певчие пробудились, узнали нас, ухватились за Горкина и не отпускают: выпей да выпей с ними!

- Ты,- говорят,- самый наш драгоценный, тебе цены нет... выпьем все за твое здоровье, да за отца дьякона, да за матушку дьяконицу и тебе любимое пропоем - "Ны-не отпущаеши раба Твоего"...* и тогда отпустим!

Никак не вырвешься. И отец дьякон за Горкина уцепился, на колени к себе голову его прижал - не отпускает. Дьяконица уж за нас вступилась, заплакала, а за ней девочки в веночках заплакали.

- Что же это такое... погибать мне с детьми-то здесь?!

Ну, стали мы ее утешать, Горкин уж листик белорыбицы за щеку положил, съел будто, и перцовки для виду отпил - зубы пополоскал и выплюнул. Очень они обрадовались и спели нам "Ныне отпущаеши". И так-то трогательно, что у всех у нас слезы стали, отец дьякон разрыдался. И много народу плакало из богомольцев, и даже копеечек наклали. А которые самые убогие...- им отец дьякон сухариков отпускал по горсти, "из бедного запасца": целый мешок на телеге был у него, для нищих. Хотели еще свежими грибками угощать и самовар ставить - насилу-то вырвались мы от них, чтобы от греха подальше.

Горкин и говорит, как вырвались да отошли подальше:

- Ах, хороший человек отец дьякон, ду-ша человек. Знаю его, ни одного-то нищего не пропустит, последнее отдаст. Ну, тут, на воздухе, отдыхает, маленько разрешает... да Господь простит.

А Домна Панферовна стала говорить: как же это так, лицо духовное, да еще и на богомолье...- напротив Горкину. А Горкин ей объясняет, через чего бывает спасение: грех не в уста, а из уст!

- Грех, это - осудить человека, не разобрамши. И Христос с грешниками пировал, не отказывал. А дьякон богадельню при церкви завел, мясника Лощенова подбил на доброе дело. И певчие люди хорошие, наянливы* маленько только... а утешение-то какое, народ-то как плакал, радовался! Прости Ты им, Господи. А мы не судьи. Ты вон и женский пол, а на Рождестве как наклюкалась... я те не в осуду говорю, а к примеру.

Сказал от души, а он-то уж тут как тут.

Домна Панферовна закипела и Давай, давай все припоминать, что было. То, да то, да это, да вот как на свадьбе гробовщика Базыкина, годов пятнадцать тому, кого-то с лестницы волокли... Горкин задрожал было на нее так руками - потом затряс головой и закрылся, не видеть чтобы. И так его жалко стало, и Домна Панферовна стала махать и плакаться, и богомольцы стали подходить. И тут Федя заплакал и упал на коленки перед нами - и всех тут перепугал. Говорит, в слезах:

- Это от меня пошел грех, я вас смутил-расстроил... земляничку собирал, с того и разговор был давеча... а у меня греха в мыслях не было... простите меня, грешного, а то тяжело мне!..

И - бух! - Горкину в ноги. Стали его подымать, а он и показывает рукой вперед:

- Вот какой пример жизни!..

Глядим - а меж лесочками, как раз где белая дорога идет, колокольня-Троица стоит, наполовину видно,- будто в лесу игрушка. И говорит Федя:

- Вот, перед Преподобным, простите меня, грешного!

Так это нас растрогало - как чудо! Будто из лесу-то сам Преподобный на нас глядит, Троица-то его. И стали все тут креститься на колоколенку, и просить прощенья у всех, и в ноги друг дружке кланяться, перед говеньем. А тут еще богомольцы поодаль были. Узнали потом, почему мы друг дружке кланялись, и говорят:

- Правильные вы, глядеть на вас радостно. А то думалось, как парень-то упал,- вора, никак, поймали, старичка, что ли, обокрал, босой-то, ишь как прощенья просит! А вы вон какие правильные.

Позадержались так-то, а Кривая пошла себе, насилу-то мы ее догнали.

А тут уж и Посад виден, и Лавра вся открывается, со всеми куполами и стенами. А на розовой колокольне и столбики стали обозначаться, и колокола в пролетах. И не купол на колокольне, а большая золотая чаша, и течет в нее будто золото от креста, и видно уже часы и стрелки. И городом уж запахло, дымком от кузниц.

Горкин говорит - сейчас первым делом Аксенова надо разыскать, свой дом у него в Посаде - Трифоныч Юрцов на записке записал,- игрушечное заведение у него*, все его тут знают, из старины. У него и пристанем по знакомству, строение у него богатое, Кривую есть где поставить, и от Лавры недалеко. А главное - человек редкостный, раздушевный.

Идем по белой дороге, домики уж пошли, в садочках, и огороды с канавами, стали извощики попадаться и подводы. Извощики особенные, не в пролетках, а троицкие, широкие, с пристяжкой. Едет возчик, везет лубяные короба. Спрашиваем - дом Аксенова в какой стороне будет? А возчик на нас смеется:

- Ну, счастливы вы... я от Аксенова как раз!

Спрашивает еще, какого нам Аксенова, двое их: игрушечника Аксенова или сундучника? Сказали мы. Оказывается, в коробах-то у него игрушки, везет в Москву. Показывает нам, как поближе. Такая во мне радость: и Троица, и игрушки, и там-то мы будем жить!

А колокольня все вырастает, вырастает, яснеет. Видно уже на черных часах время, указывает золотая стрелка. И вот мы слышим, как начинают играть часы - грустными переливами, два раза.

К вечерням и добрались, как раз.

У ТРОИЦЫ НА ПОСАДЕ

Прощай, дорожка...- пошла на Лавру и дальше, на города, борами.

Мы - в Посаде, у Преподобного. Ходим по тихим уличкам, разыскиваем игрушечника Аксенова, где пристать. Торопиться надо - меня на гостиницу отвести, папашеньке передать с рук на руки, Горкину надо в баню сходить помыться после дороги, перед причастием, да Преподобному поклониться, к мощам приложиться, да к Черниговской, к старцу Варнаве, сбегать поисповедаться, да всенощную захватить в соборе,- а тут путного слова не добьешься, одни мальчишки. Спрашиваем про Аксенова, а они к овражку куда-то посылают, на бугорок, где-то за третьей улицей. А мы измучились, затощали, с утра в рот ничего не брали, жара опять... Домна Панферовна сунулась попросить напиться, а на нее из ворот собака - и ни души. И возчик-то путем не сказал, а - ступайте и спрашивайте Аксенова, всякий его укажет! А всякого-то и нет. Стучим в ворота - не отзываются. А где-то варенье варят, из сада пахнет - клубничное варенье,- и будто теплыми просфорами или пирогами?..- где-то люди имеются. Горкин говорит - час-то глухой: в баню, гляди, ушли, суббота нынче; а которые, пообедавши, спят еще, да и жарко, в домах, в холодке, хоронятся. Самая-то кипень у Лавры, а тут затишье, посад, жизнь тут правильная, житейская, торопиться некуда, не Москва.

Улицы в мягкой травке, у крылечек "просвирки" и лопухи, по заборам высокая крапива,- как в деревне. Дощатые переходы заросли по щелям шелковкой, такой-то густой и свежей, будто и никто не ходит. Домики все веселые, как дачки,- зеленые, голубые; в окошках цветут гераньки и фуксии и стоят зеленые четверти с настоем из прошлогодних ягод; занавески везде кисейные, висят клетки с чижами и канарейками,- и все скворешники на березах. А то старая развалюшка попадется, окна доской зашиты. А то - каменный, облупленный весь, трава на крыше. Сады глухие, с гвоздями на заборах, чтобы не лазили яблоки воровать; видно зеленые яблочки и вишни. Высоко змей стоит, поблескивает на солнце, слышно - трещит трещоткой. И отовсюду видно розоватую колокольню-Троицу: то за садом покажется, то из-за крыши смотрит - гуляет с нами. Взглянешь - и сразу весело, будто сегодня праздник. Всегда тут праздник, словно Он здесь живет.

Анюта устала, хнычет:

- Все животики, бабушка, подвело... в харчевенку бы какую!..

А Домна Панферовна ее пихает: вызвалась - и иди! И Федя беспокоится. В лесу-то разошелся, а тут, на посаде, и заробел:

- Ну, как я босой - да в хороший дом? Только я вас свяжу, в странноприимную пойду лучше.

Ноги у него в ссадинах, сапоги уж не налезают, да и нечему налезать, подметки отлетели. А мне к Аксенову хочется, к игрушкам. И Антипушка говорит - надо уж добиваться, Трифоныч-то хвалил: и обласкает, и Кривую хорошо поставим, и за добришко-то не тревожиться, не покрадут в знакомом месте. Горкин уж и не говорит ничего, устал. Прошли какую-то улицу, вот Домна Панферовна села на травку у забора и сипит,- горло у ней засохло:

- Как хотите, еще квартал пройдем... не найдем - на гостиницу мы с Анюткой, за сорок копеек хорошую комнату дадут.

Посидели минутку - Горкин и говорит:

- Ладно, последний квартал пройдем, не найдем - на гостиницу все пойдем, не будем уж разбиваться... а Кривую на постоялый, а может, и монахи куда поставят.

Слышим из окошка - кукушка на часах три прокуковала. Стали в окошко выкликивать - никого, чижик только стучит по клетке, чисто все померли. Через домик, видим,- старик из ворот вышел, самоварчик вытряхивает в канавку. Спрашиваем его, а он ничего не слышит, вовсе глухой. В ухо ему кричим - где тут Аксенов проживает? А он ничего не понимает, шамкает: "Мы овсом не торгуем". И ушел с самоварчиком.

Глядим - стоит у окошка девочка за цветами, выглядывает на нас, светленькая, как ангельчик, и быстро так коску заплетает. Подходим, а она испугалась, что ли, и спряталась. Горкин стал ее вызывать:

- Барышня, косаточка... и где тут игрушечник Аксенов, пристать нам надо... пожалуйста, скажите, сделайте милость!..

Схоронилась - и не показывается. Постояли - пошли. Только отошли - кто-то нас окликает, да строго так. Глядим - из того же окошка высунулся растерзанный какой-то, в халате, толстый, глазами не глядит, сердитый такой, и у него тарелка красной смородины:

- Это зачем вам Аксенова?

Говорим - так и так, а он смородину ест, ветки на нас кидает, и все похрипывает - ага, ага. Стал доискиваться - да кто мы такие, да где в Москве проживаем, да много ли дён идем... да небось, говорит, жарко было идти... да что ж это у вас лошадь-то без глаза, да и тележонка какая ненадежная, где вы только такую разыскали?.. Горкин его просит - сделайте нам такое одолжение, скажите уж поскорей, мы пойдем уж,- а он на окошке присел, и все расспрашивает и расспрашивает, и смородину ест.

- Да вам,- спрашивает,- какого Аксенова, большого или маленького?

И стал нам объяснять, что есть тут маленький Аксенов,- этот троицкие сундучки работает и разную мелкую игрушку, а больше сундучки со звоночками, хорошие сундучки... потому его и зовут сундучником. А то есть большой Аксенов, который настоящий игрушечник... он и росту большого, и богатый, сравнить нельзя его с маленьким Аксеновым... даже и в Сибирь игрушки загоняет, внук у него этим делом орудует, а сам он духовным делом больше занимается, ихнего прихода староста, уважаемый... но только он богомольцев не пускает, с этого не живет, и не слыхано даже про него такое, и даже думать невозможно!

- Вы,- говорит,- что-то путаете... вам, верно, сундучник нужен, подумайте хорошенько!..

Увидал нас с Анютой и смородинки по веточке выкинул. Мы ему говорим, что и мы тоже люди не последние, не Христа ради, а по знакомству, сродственник Аксенова нас послал. Горкин ему еще объяснил, что и мы тоже старосты церковные, из богатого прихода, от Казанской, и свои дома есть...

- А большие дома? - спрашивает,- до той стороны будет?

Нет никакой силы разговаривать. Горкин ему про Трифоныча сказал - Аксенов, мол, нашему Трифонычу сродни и Трифоныч у нас лавочку снимает, да второпях-то улицу нам не записал на бумажку, а сказал - Аксенова там все знают, игрушечника, а не сундучника!

- Очень,- говорит,- всем нам обрадуется, так и Трифоныч сказал. К нему даже каждый праздник Саня-послушник, Трифоныча внук, из Лавры в гости приходит.

Тот смородину доел, повздыхал на нас и показывает на Федю:

- И босой этот тоже с вами в гости к Аксенову? и Осман-паша* тоже с вами?

- Какой Осман-паша?..- спрашивает его Горкин: совсем непонятный разговор стал.

- А вот турка-то эта толстая, очень на Осман-пашу похожа... у меня и портрет есть, могу вам показать.

И стал смеяться, на всю-то улицу. А это он про Домну Панферовну, что у ней голова полотенцем была замотана, от жары. Мы тоже засмеялись, очень она похожа на Осман-пашу: мы его хорошо все знали. А она ему: "Сам ты Осман-паша!" Ну, он ничего, не обиделся, даже пожалел нас, какие мы неприглядные, как цыганы.

- Жалко мне вас,- говорит,- и хочу вас остеречь... ох, боюсь, путаете вы Аксеновых! И может быть вам через то неприятность. Он хоть и душевный старик, а может сильно обидеться, что к нему на постой, как к постояльщику. Ступайте-ка вы лучше к сундучнику, верней будет. Ну, как угодно, только про меня не сказывайте, а то он и на меня обидится, будто я ему на смех это. Направо сейчас, за пожарным двором, что против церкви, дом увидите каменный, белый, в тупичке. Только лучше бы вам к сундучнику!..

Только отошли, Домна Панферовна обернулась, а тот глядит.

- Делать-то тебе нечего, шелапут! - И плюнула.

А он ей опять: "Турка! Осман-паша!" Горкин уж побранил ее - скандалить сюда пришли, что ли! За угол свернули, а тут баба лестницу на парадном моет, на Федю с тряпки выхлестнула. Стала ахать, просить прощения. Узнала, чего ищем, стала жалеть:

- Вам бы к тетке моей лучше пойтить... у овражка хибарочка неподалёчку, и дешево с вас возьмет, и успокоит вас, и спать мягко, и блинками накормит... а Аксенов - богач, нипочем не пустит к себе, и думать нечего! Махонький есть Аксенов, сундучник... он тоже не пускает, а есть у него сестра, вроде как блаженная... ну, она нищих принимает, баньку старую приспособила, ради Христа пускает... а вы на нищих-то словно не похожи.

Совсем она нас расстроила. Стало нам думаться - не про маленького ли Аксенова Трифоныч говорил? Ну, сейчас недалёко, спросим, пожарную каланчу видать.

Идем, Анюта и визжит - в щелку в заборе смотрит:

- Лошадок-то, лошадок... ма-тушки!.. полон-то двор лошадок!.. серенькие все, красивенькие!..

Стали смотреть - и ахнули: лошадками двор заставлен! Стоят рядками, на солнышке, серенькие все, в яблочках... игрушечные лошадки, а как живые, будто шевелятся, все блестят! И на травке, и на досках, и под навесом, и большие, и маленькие, рядками, на зеленых дощечках, на белых колесиках, даже в глазах рябит,- не видано никогда. Одни на солнышке подсыхают, а другие - словно ободранные, буренькие, и их накрашивают. Старичок с мальчишками на корточках сидят и красят, яблочки и сбруйку выписывают... один мальчишка хвостики им вправляет, другой - с ведеркой, красные ноздри делает.

И так празднично во дворе, так заманчиво пахнет новенькими лошадками - острой краской, и чем-то еще, и клеем, и... чем-то таким веселым,- не оторвешься, от радости. Я тяну Горкина:

- Горкин, милый, ради Христа... зайдем посмотреть, новенькую купи, пожалуйста... Го-ркин!..

Он согласен зайти,- может быть, говорит, тут-то и есть Аксенов, надо бы поспросить. Входим, а старичок сердитый, кричит на нас, чего мы тут не видали? И тут же смиловался, сказал, что это только подмастерская Аксенова, а главная там, при доме, и склад там главный . а работают на Аксенова по всему уезду, и человек он хороший, мудрый, умней его на Посаде не найдется, а только он богомольцев не пускает, не слыхано. Погладили мы лошадок, приценились, да отсюда не продают. Вытащил меня Горкин за руку, а в глазах у меня лошадки, живые, серенькие,- такая радость. И все веселые стали от лошадок.

Вышли опять на улицу - и перед нами прямо опять колокольня-Троица, с сияющей золотой верхушкой, словно там льется золото.

Приходим на площадь, к пожарной каланче, против высокой церкви. Сидят на сухом навозе богомольцы, пьют у басейны воду, закусывают хлебцем. Сидит в холодочке бутошник, грызет подсолнушки. Указал нам на тупичок, только поостерег - не входите в ворота, а то собаки. Велел еще - в звонок подайте, не шибко только: не любит сам, чтобы звонили громко.

Приходим в тупичок, а дальше и ходу нет. Смотрим - хороший дом, с фигурчатой штукатуркой, окна большие, светлые, бемского стекла, зеркальные,- в Москве на редкость; ворота с каменными столбами, филенчатые, отменные. Горкин уж сам замечательный филенщик, и то порадовался: "Сроботано-то как чисто!" И стало нам тут сомнительно, у ворот,- что-то напутал Трифоныч! Сразу видно, что милиенщики тут живут, как же к ним стукнешься. А добиваться надо.

Ищем звонка, а тут сами ворота и отворяются, в белом фартуке дворник творило держит, и выезжает на шарабане молодчик на рысаке, на сером в яблоках,- живая красота, рысак-то! - и при нем красный узелок: в баню, пожалуй, едет. Крикнул на нас:

- Вам тут чего, кого?..

А Кривая ему как раз поперек дороги. Крикнул на нас опять:

- Принять лошадь!.. мало вам места там!..

Дворник кинулся на Кривую - заворотить, а Горкин ему:

- Постой, не твоя лошадка, руки-то посдержи... сами примем!

А молодчик свое кричит:

- Да вы что ж тут это, в наш тупичок заехали - да еще грубиянить?!. Вся наша улица тут! Я вас сейчас в квартал отправлю!..

А Горкин Кривую повернул и говорит, ничего, не испугался молодчика:

- Тут, сударь, не пожар, чего же вы так кричите? Позвольте, нам спросить про одно дело надо, и мы пойдем...- сказал, чего нам требуется.

Молодчик на нас прищурился, будто не видит нас:

- Знать не знаю никакого Трифоныча, с чего вы взяли! и родни никакой в Москве, и богомольцев никаких не пускаем... в своем вы уме?!

Так на нас накричал, словно бы генерал-губернатор.

- Сам князь Долгоруков так не кричат,- Горкин ему сказал,- вы уж нас не пугайте, а то мы ужасно как испугаемся!..

А тот шмякнул по рысаку вожжами и покатил, пыль только. Ну, будто плюнул. И вдруг, слышим, за воротами неспешный такой голос:

- Что вам угодно тут, милые... от кого вы? - Смотрим - стоит в воротах высокий старик, сухощавый, с длинной бородой, как у святых бывает, в летнем картузе и в белой поддевочке, как и Горкин, и руки за спиной под поддевочкой, поигрывает поддевочкой, как и Горкин любит. Даже милыми нас назвал, приветливо так. И чего-то посмеивается,- пожалуй, наш разговор-то слышал.

- Московские, видать, вы, бывалые...- И все посмеивается.

Выслушал спокойно, хорошо, ласково усмехнулся и говорит:

- Надо принять во внимание... это вы маленько ошиблись, милые. Мы богомольцев не пускаем, и родни в Москве у нас нету... а вам, надо принять во внимание, на троюродного братца моего, пожалуй, указали. У него, слыхал я, есть в Москве кто-то дальний, переяславский наш... к нему ступайте. Вот, через овражек, речка будет... там спросите на Нижней улице.

Горкин благодарит его за обходчивость, кланяется так уважительно...

- Уж простите,- говорит,- ваше степенство, за беспокойство...

- Ничего, ничего, милые...- говорит,- это, надо принять во внимание, бывает, ничего.

И все на нашу Кривую смотрит. Заворачиваем ее, а он и говорит:

- А старая у вас лошадка, только на богомолье ездить.

Такой-то обходительный, спокойный. И все прибавляет поговорочку - "надо принять во внимание",- очень у него рассудительно выходит, приятно слушать. Горкин так с уважением к нему, опять просит извинить за беспокойство, а он вдруг и говорит, скоро так:

- А постойте-ка, надо принять во внимание... тележка?.. откуда у вас такая?.. Дайте-ка поглядеть, любитель я, надо принять во внимание...

Ну, совсем у него разговор - как Горкин. Ласково так, рассудительно, и так же поокивает, как Горкин. И глаз тоже щурит и чуть подмаргивает. Горкин с радостью просит: "Пожалуйста, поглядите... очень рады, что по душе вам тележка наша, позапылилась только". Рассказывает ему, что тележка эта старинная. "От его дедушки тележка,- на меня ему показал, а он на тележку смотрит,- и даже раньше, и все на тележку радуются-дивятся, и такой теперь нет нигде, и никто не видывал". А старик ходит округ тележки, за грядки трогает, колупает, оглядывает и так, и эдак, проворно так - торопится, что ли, отпустить нас.

- Да-да, так-так... надо принять во внимание... да, тележка... хорошая тележка, ста-ринная...

Передок, задок оглядел, потрогал. Бегает уж округ тележки, не говорит, пальцы перебирает, будто моет, а сам на тележку все. И Горкин ему нахваливает - резьба, мол, хорошая какая, тонкая.

- Да...- говорит,- тележка, надо принять... работка редкостная!..

Присел, подуги стал оглядывать, "подушки"...

- Так-так... принять во внимание...- пальцами так по грядке, и все головой качает-подергивает, за бороду потягивает,- так-так... чудеса Господни...

Вскинул так головой на Горкина, заморгал - и смотрит куда-то вверх.

- А вот что скажи, милый человек...- говорит Горкину, и голос у него тише стал, будто и говорить уж трудно, и задыхается,- почему это такое - эта вот грядка чисто сработана, а эта словно другой руки? узорчики одинаки, а... где, по-твоему, милый человек, рисуночек потончей, помягчей? а?

А тут стали любопытные подходить от площади. Старик и кричит дворнику:

- Ворота за нами запирай!

- А вы, милые,- нам-то говорит,- пройдемте со мной во двор, заворачивайте лошадку!..

И побежал во двор. А нам торопиться надо. Горкин с Антипушкой пошептался: "Старик-то, будто не все у него дома... никак, хочет нас запереть?" Что тут делать! А старик выбежал опять к воротам, торопит нас, сам завернул Кривую, машет-зовет, ни слова не говорит. Пошли мы за ним, и страшно тут всем нам стало, как ворота-то заперли.

- Ничего-ничего, милые, успеете...- говорит старик,- надо принять во внимание... минутку пообождите.

И полез под тележку, под задние колеса! Не успели мы опомниться, а он уж и вылезает, совсем красный, не может передохнуть.

- Та-ак... так-так... надо принять... во внимание...

И руки потирает. И показывает опять на грядки:

- А разноручная будто работка... что, верно?..

И все головой мотает. Горкин пригляделся, да и говорит, чтобы поскорей уж отделаться:

- Справедливо изволите говорить: та грядка почище разузорена, порисунчатей будет, поскладней, поприглядней... обей хороши, а та почище.

Стоим мы и дожидаемся, что же теперь с нами сделают. Ворота заперты, собаки лежат лохматые, а которые на цепи ходят. Двор громадный, и сад за ним. И большие навесы все, и лубяные короба горой, а под навесами молодцы серых лошадок и еще что-то в бумагу заворачивают и в короба кладут. И пить нам смерть хочется, а старик бегает округ тележки и все покашливает. Поглядел на дугу, руками так вот всплеснул и говорит Горкину:

- А знаешь, что я те, милый человек, скажу... надо принять во внимание?..

Горкин просит его:

- Скажите уж поскорей, извините... очень нам торопиться надо, и ребятишки не кормлены, и...

А старик повернулся и стал креститься на розовую колокольню-Троицу: и сюда она смотрит, стоит как раз на пролете между двором и садом.

- Вот что. Сам Преподобный это, вас-то ко мне привел! Господи, чудны дела Твоя!..

А мы ничего не понимаем, просим нас отпустить скорей. Он и говорит, строго будто:

- Это еще неизвестно, пойдете ли вы и куда пойдете... надо принять во внимание! Как фамилия вашему хозяину, чья тележка? Та-ак. А как к нему эта тележка попала?

Горкин говорит:

- Давно это, я у них за сорок годов живу, а она и до меня была, и до хозяина была, его папаше от дедушки досталась... дедушка папашеньки вот его...- на меня показал,- к хохлам на ней ездил, красным товаром торговал.

- А посудой древяной не торговал?.. ложками, плошками, вальками, чашками... а?..

Горкин говорит - слыхал так, что и древяной посудой торговали они... имя ихнее старинное, дом у них до француза еще был и теперь стоит. Тут старик - хвать его за плечо, погнул к земле и под тележку подтаскивает:

- Ну так гляди, чего там мечено... разумеешь?..

Тут и все мы полезли под тележку, и старик с нами туда забрался, ерзает, будто маленький, по траве и пальцем на задней "подушке" тычет. А там, в черном кружочке, выжжено - "А".

- Что это,- говорит,- тут мечено... аз?

- Аз...- Горкин говорит.

- Вот это,- говорит,- я самый-то и есть, аз-то, надо принять во внимание! И папаша мой тут - аз! А-ксе-нов! Наша тележка!..

Вылезли мы из-под тележки. Старик красным платком утирается, плачет словно, смотрит на Горкина и молчит. И Горкин молчит и тоже утирается. И все молчим. Что же он теперь с нами сделает,- думаю я,- отнимет у нас тележку? И еще думаю: кто-то у него украл тележку и она к нам попала?.. И потом говорит старик:

- Да-а... надо принять во внимание... дела Твоя, Господи!

И Горкин тоже, за ним:

- Да-а... Да что ж это такое, ваше степенство, выходит?

- Господь!..- говорит старик.- Радость вы мне принесли, милые... вот что. А внук-то мой давеча с вами так обошелся... не объезжен еще, горяч. Батюшкина тележка! Он эту сторону в узор резал, а я ту. Мне тогда, пожалуй, и двадцати годов не было, вот когда. И мету я прожигал, и клеймило цело, старинное наше, когда еще мы посуду резали-промышляли. Хором-то этих в помине не было. В сарайчике жили... не чай, а водичку пили! Ну, об этом мы потом потолкуем, а вот что... Вас сам Преподобный ко мне привел, я вас не отпущу. У меня погостите. . сделайте мне такое одолжение, уважьте!.. Прямо - как чудо совершилось.

Стоим и молчим. И Горкин смотрит на тележку - и тоже как будто плачет. Стал говорить, а у него голос обрывается, совсем-то слабый, как когда мне про грех рассказывал:

- Сущую правду изволили сказать, ваше степенство, что Преподобный это...- И показывает на колокольню-Троицу.- Теперь и я уж вижу, дела Господни. Вот оно что... от Преподобного такая веща-красота вышла - к Преподобному и воротилась, и нас привела. На выезде ведь мы возчика вашего повстречали, счастливыми нас назвал, как спросили его про вас, не знамши! Путались как, искамши... и отводило нас сколько, а на ваше место пришли... привело! Преподобный и вас, и нас обрадовать пожелал... видно теперь воочию. Ну, мог ли подумать, а?! И тележку-то я из хлама выкатил, в ум вот вошло... сколько, может, годов стояла, и забыли уж про нее... А вот дождалась... старого хозяина увидала!.. И покорнейше вас благодарим, не смеем отказаться, только хозяину надо доложить, на гостинице он.

- Ка-ак, и сам хозяин здесь?! - спрашивает старик

- На денек верхом прискакал... будто так вот и надо было!

- Так я,- говорит,- хотел бы очень с ними познакомиться. Передайте им - прошу, мол, их ко мне завтра после обедни чайку попить и пирожка откушать. Просит, мол, Аксенов. Мы и поговорим. А у меня в саду беседка большая, вам там покойно будет, будете мои гости Го-споди-Го-споди... и надо же так случиться!..

И все на тележку смотрит. И мы смотрим. Стоит и все оглаживает грядки и головой качает.

Прямо - как чудо совершилось.

У ПРЕПОДОБНОГО

Так все и говорят - чудо живое совершилось. Как же не чудо-то! Всё бродили - игрушечника Аксенова искали, и все-то нас путали, что не пускает Аксенов богомольцев, и уж погнали нас от Аксенова, а тут-то и обернулось, признал Аксенов тележку, будто она его работы, и что привел ее Преподобный домой, к хозяину,- а она у нас век стояла! - и теперь мы аксеновские гости, в райском саду, в беседке. И как-то неловко даже, словно мы сами напросились. Домна Панферовна корит Федю:

- Босой... со стыда за тебя сгоришь!

А Федя сидит под кустиком, ноги прячет. Антипушка за Кривую тревожится:

- Самовласть какая... забрал воц лошадку нашу! "Молитесь,- говорит,- отдыхайте, а мой кучер за ней уходит". А она чужому нипочем не дастся, не станет ни пить, ни есть. Надо ему сказать это, Аксенову-то.

Горкин его успокаивает: ничего, обойдется, скажем. И тележку опорожнить велел, будто уж и его она... чисто мы в плен попали!

А Домна Панферовна пуще еще накаливает: залетели вороны не в свои хоромы, попали под начал, из чужих теперь рук смотри... порядки строгие, ворота на запоре, сказывайся, как отлучиться занадобится... а случись за нуждой сходить - собачищи страшенные, дворника зови проводить, страмота какая... чистая кабала! Горкин ее утихомиривает:

- Хоть не скандаль-то, скандальщица... барышня хозяйская еще услышит, под березкой вон!.. Ну, маленько стеснительно, понятно... в чужом-то месте свои порядки, а надо покоряться: сам Преподобный привел, худого не должно быть... в сад-то какой попали, в райский!..

Сад...- и конца не видно. Лужки, березки, цветы, дорожки красным песком усыпаны, зеленые везде скамейки, на грядках виктория краснеет, смородина, крыжовник...- так и горит на солнце,- шиповнику сколько хочешь, да все махровый... и вишни, и яблони, и сливы, и еще будто дули...- ну, чего только душа желает. А на лужку, под березой, сидит красивая барышня, вся расшитая по рисункам и в бусах с лентами,- все-то на нас поглядывает. Беседка - совсем и не беседка, а будто дачка. Стекла все разноцветные, наличники и подзоры самой затейливой работы, из березы, под светлый лак, звездочками и шашечками, коньками и петушками, хитрыми завитушками, солнышками и рябью...- резное, тонкое. Горкин так и сказал:

- Не беседка, а песенка!

Стоим - любуемся. А тут Аксенов из-за кустов, словно на наши мысли:

- Не стесняйтесь, милые, располагайтесь. Самоварчик - когда хотите, харчики с моего стола... а ходить - ходите через калитку, садом, в заборе там, в бузине, прямо на улицу, отпереть скажу... мальчишка тут при вас будет. Лавки широкие, сенца постелят... будете как у себя дома.

Позвал барышню из-под березы, показывает на нас, ласково так:

- Ты уж, Манюша, понаблюдай... довольны чтобы были, люди они хорошие. А это,- нам говорит,- внучка моя, хозяйка у меня, надо принять во внимание... она вас ублаготворит. Живите, сколько поживется, с Господом. Сам Преподобный их к нам привел, Манюша... я тебе расскажу потом.

А тут Домна Панферовна, про Федю:

- Не подумайте чего, батюшка,- босой-то он... он хороших родителей, а это он для спасения души так, расслабленному одному лаковые сапоги отдал. А у них в Москве большое бараночное дело и дом богатый...

Ни с того ни с сего. Федя под куст забился, а Аксенов поулыбался только.

- Я,- говорит,- матушка, и не думаю ничего.

Погладил нас с Анютой по головке и велел барышне по викторийке нам сорвать.

- А помыться вам - колодец вон за беседкой. Поосвежитесь после пути-то, закусите... мальчишку сейчас пришлю.

И пошел. И стало нам всем тут радостно. Домна Панферовна стала тут барышне говорить, какие мы такие и какие у нас дома в Москве. А та нарвала пригоршню красной смородины, потчует:

- Пожалуйста, не стесняйтесь, кушайте... и сами сколько хотите рвите.

А тут мальчишка, шустрый такой, кричит:

- А вот и Савка, прислуживать вам... хозяин заправиться велел! А на ужин будет вам лапша с грибами.

Принес кувшин сухарного квасу со льду, чашку соленых огурцов в капусте и ковригу хлеба, только из печи вынули. А барышня велела, чтобы моченых яблоков нам еще, для прохлаждения. Прямо - как в рай попали!

Учтивая такая, все краснеет и книжкой машет, зубками ее теребит и все-то говорит:

- Будьте, пожалуйста, как дома... не стесняйтесь.

Повела нас в беседку и давай нам штучки показывать на полках - овечек, коровок, бабу с коромыслом, пастуха, зайчиков, странников-богомольцев...- все из дерева резано. Рассказывает нам, что это дедушка и прадедушка ее резали, и это у них - как память, гостям показывают, из старых лет. А в доме еще лучше... там лошадка с тележкой у них под стеклом стоит и еще мужик сено косит, и у них даже от царя грамота висит в золотой рамке, что очень понравились игрушки, когда-то прадедушка царю поднес. Горкин хвалит, какая работа чистая,- он и сам вырезывать умеет,- а барышня очень рада, все с полок поснимала - и медведиков, и волков, и кузнеца с мужиком, и лисичку, и...- да как спохватится!..

- Ах, да что это я... устали вы, и вам ко всенощной скоро надо!..

И пошла под березку - книжку свою читать. А мы - за квас да за огурцы.

Глазам не верится, куда же это мы попали! Сад через стекла - разноцветный: и синий, и золотой, и розовый, и алый... и так-то радостно на душе, словно мы в рай попали. И высокая колокольня-Троица смотрит из-за берез. Красота такая!.. Воистину сам Преподобный сюда привел.

Горкин ведет меня на гостиницу, к отцу. Скоро ко всенощной ударят, а ему еще в баню надо, перед говеньем. На нем теперь синий казакинчик и новые сапоги, козловые; и на мне все новенькое,- к Преподобному обшмыгой-то не годится.

Я устал, сажусь у столбушков на краю оврага, начинаю плакать. В овраге дымят сарайчики, "блинные" там на речке, пахнет блинками с луком, жареной рыбкой, кашничками... Лежат богомольцы в лопухах, сходят в овраг по лесенкам, переобувают лапотки, сушат портянки и онучи на крапиве. Повыше, за оврагом, розовые стены Лавры, синие купола, высокая колокольня-Троица - туманится и дрожит сквозь слезы. Горкин уговаривает меня не супротивничать, а я не хочу идти, кричу, что заманил он меня на богомолье - и мучает... нет ни бора, ни келейки.

- Какой я отрезанный ломоть... ка-кой?..

Он и сердится, и смеется, садится под лопухи ко мне и уговаривает, что радоваться надо, а не плакать: Преподобный на нас глядит. Богомольцы спрашивают, чего это паренек плачет - ножки, что ль, поотбил? Советуют постегать крапивкой,- пооттянет. Горкин сердится на меня, кричит:

- Чего ты со мной мудруешь?! по рукам - по ногам связал!..

Я цепляюсь за столбушек, никуда не хочу идти. Им хорошо, будут ходить артелью, а Саня-заика, послушник, все им будет показывать... как у грешника сучок и бревно в глазу, и к Черниговской все пойдут, и в пещерки, и гробок Преподобного будут точить зубами, и где просвирки пекут, и какую-то рухлядную и квасную покажет им Саня-послушник, и в райском саду будут прохлаждаться... а меня - на гостиницу!..

- В шутку я тебе - отрезанный, мол, ты ломоть теперь, а ты кобенишься! - говорит Горкин, размазывая мне слезы пальцем.- А чего расстраиваться!.. Будешь с сестрицами да с мамашенькой на колясках по богомолью ездить, а мы своей артелью, пешочком с мешочком... Небось уж приехала мамашенька, ждет тебя на гостинице От родных грех отказываться... как так - не пойду?.

Я цепляюсь за столбушек, не хочу на гостиницу. К папашеньке хочу... а он завтра в Москву ускачет, а меня будут муштровать, и не видать мне лошадок сереньких, и с Горкиным не отпустят... Он сердится, топает на меня:

- Да что ж ты меня связал-то!.. в баню мне надо, а ты меня канителишь? Ну, коли так... сиди в лопухах, слепые те подхватят!..

Хочет меня покинуть. Я упрашиваю его - не покидай, выпроси, ради Христа, отпустили бы меня вместе ходить по богомолью... тогда пойду. Он обещается, показывает на "блинные" в овражке и сулится завтра сводить туда - кашничков и блинков поесть.

- Только не мудруй, выпрошу. Всю дорогу хорошо шел, радовался я на тебя... а тут - на вон! Это тебя он смущает, от святого отводит.

Глаза у меня наплаканы, все глядят. Катят со звоном тройки и парами, везут со станции богомольцев, пылят на нас. Я прошу, чтобы нанял извощика, очень устали ножки. Он на меня кричит:

- Да ты что, сдурел?! Вон она, гостиница, отсюда видно... и извощика тебе нанимай?.. улицу не пройдешь? Всю дорогу шел - ничего, а тут!.. Вон Преподобный глядит, как ты кобенишься...

Смотрит на нас высокая колокольня-Троица. Я покорно иду за Горкиным. Жара, пыль, ноги едва идут. Вот широкая площадь, белое здание гостиницы. Все подкатывают со звоном троицкие извощики. А мы еще все плетемся - такая большая площадь. Мужики с кнутьями кричат нам:

- В Вифанию-то свезу!.. к Черниговской прикажите, купцы!..

Лошади нам мотают головами, позванивают золотыми глухарями. От колясок чудесно пахнет - колесной мазью и кожами, деревней. Девчонки суют нам тарелки с земляникой, кошелки грибов березовых. Старичок гостинник, в белом подряснике и камилавке, ласково говорит, что у Преподобного плакать грех, и велит молодчику с полотенцем проводить нас "в золотые покои", где верховой из Москвы остановился.

Мы идем по широкой чугунной лестнице. Прохладно, пахнет монастырем - постными щами, хлебом, угольками. Кричат из коридора: "Когда же самоварчик-то?" Снуют по лестнице богомольцы, щелкают у дверей ключами, спрашивают нашего молодчика: "Всенощная-то когда у вас?" У высокой двери молодчик говорит шепотом:

- Не велели будить ко всенощной, устамши очень.

Входим на цыпочках. Комната золотая, бархатная. На круглом столе перед диваном заглохший самовар, белорыбица на бумажке, земляника, зеленые огурчики. Пахнет жарой и земляникой и чем-то знакомым, милым. Вижу в углу, у двери, наше кавказское седло - это от него так пахнет,- серебряную нагайку на окошке, крахмальную рубашку, упавшую с кресла рукавами, с крупными золотыми запонками и голубыми на них буквами, узнаю запах флердоранжа. Отец спит в другой комнате, за ширмой, под простыней; видно черную от загара шею и пятку, которую щекочут мухи. Слышно его дыханье. Горкин сажает меня на бархатное кресло и велит сидеть тихо-тихо, а проснется папашенька - сказать, что, мол, Горкин в баню пошел перед говеньем, а после всенощной забежит и обо всем доложит.

- Поешь вот рыбки с огурчиком, заправься... хочешь - на диванчике подреми, а я пошел. Ти-хо смотри сиди.

Я сижу и глотаю слезы. Под окном гремят бубенцы, выкрикивают извощики. По белым занавескам проходят волны от ветерка, и показывается розовая башня, когда отдувает занавеску. С золотой стены глядит на меня строгий архиерей в белом клобуке, словно говорит: "Тихо смотри сиди!" Вижу на картинке розовую Лавру, узнаю колокольню-Троицу. Вижу еще, в елках, высокую и узкую келейку с куполком, срубленную из бревнышек, окошечко под крышей, и в нем Преподобный Сергий в золотом венчике. Руки его сложены в ладошки, и полоса золотого света, похожая на новенькую доску, протягивается к нему от маленького Бога в небе, и в ней множество белых птиц. Я смотрю и смотрю на эту небесную дорогу, в глазах мерцает...

- В Вифанию-то свезу!..

Я вздрагиваю и просыпаюсь. На меня смотрит архиерей: "Ти-хо смотри сиди!" Кто-то идет по коридору, напевает:

...при-шедше на за-а-а-лад со-олнца...

Солнышко уползает с занавесок. Хлопают двери в коридоре, защелкивают ключи,- ко всенощной уходят. Кто-то кричит за дверью: "Чайку-то уж после всенощной всласть попьем!" Мне хочется чайку, а самовар холодный. Заглядываю к отцу за ширмы - он крепко спит на спине, не слышит, как ползают мухи по глазам. Смотрю в окно.

Большая площадь золотится от косого солнца, которое уже ушло за Лавру. Над стенами - розово-белыми - синие, пузатые купола с золотыми звездами и великая колокольня-Троица. Видны на ней колонки и кудерьки и золотая чаша, в которую льется от креста золото. На черном кружке часов прыгает золотая стрелка. В ворота с башней проходят богомольцы и монахи. Играют и перебоями бьют часы - шесть часов. А отец спит и спит.

В зеркале над диваном вижу...- щека у меня вытянулась книзу и раздулась и будто у меня... два носа. Подхожу ближе и начинаю себя разглядывать. Да, и вот - будто у меня четыре глаза, если вот так глядеться...- а вот расплющилось, какая-то лягушачья морда. Вижу - архиерей грозится, и отхожу от зеркала. Ем белорыбицу и землянику... и опять белорыбицу, и огурцы, и сахар. Считаю рассыпанные на столе серебряные деньги, складываю их в столбик, как всегда делает отец. Липнут-надоедают мухи. Извощики под окном начинают бешено кричать:

- Ваш степенство, меня рядили... в скит-то свезу! в Вифанию прикажите, на резвых!.. к Черниговской кого за полтинник?..

Заглядываю к отцу. Рука его свесилась с кровати. Тикают золотые часы на тумбочке. Ложусь на диван и плачу в зеленую душную обивку. Будто клопами пахнет?.. Вижу - у самых глаз сидят за тесьмой обивки, большие, бурые... Вскакиваю, сажусь, смотрю на келейку, на небесную светлую дорогу...

Кто-то тихо берет меня... знаю - кто. Стискиваю за шею и плачу в горячее плечо. Отец спрашивает: "Чего это ты разрюмился?" Но я плачу теперь от радости. Он подносит меня к окну, отмахивает занавеску на кольчиках, спрашивает: "ну, как, хороша наша Троица?" дает бархатный кошелечек с вышитой бисером картинкой - Троицей. В кошелечке много серебреца - "на троицкие игрушки!". Хвалит меня: "А здорово загорел, нос даже облупился!" - спрашивает про Горкина. Говорю, что после всенощной забежит - доложит, а сейчас пошел в баню, а потом исповедоваться будет. Отец смеется:

- Вот это так богомол, не нам чета! Ну, рассказывай, что видал.

Я рассказываю про райский сад, про сереньких лошадок, про игрушечника Аксенова, что велит он нам жить в беседке, а тележку забрал себе. Отец не верит:

- Это что же, во сне тебе?..

Я говорю, что правда,- Аксенов в гости его зовет. Он смеется:

- Ну, болтай, болтушка... знаю тебя, выдумщика!

Принимается одеваться и напевает свое любимое:

Кресту-у Твое-му-у... поклоня-емся, Влады-ы-ко-о-о...

Ударяют ко всенощной. Я вздрагиваю от благовеста, словно вкатился в комнату гулкий, тяжелый шар. Дрожит у меня в груди, дребезжит ложечка в стакане. Словно и ветерок от звона, пузырит занавеску,- радостный холодок, вечерний. Важный, мягкий, особенный звон у Троицы.

Лавра светится по краям, кажется легкой-легкой, из розовой с золотцем бумаги: солнце горит за ней. Монах поднимает на ворота розовый огонек - лампаду. Тянутся через площадь богомольцы, крестятся у Святых Ворот.

Отец говорит, что сейчас приложит меня к мощам, а завтра оставит с Горкиным.

- Он тебе все покажет.

Мамаша не приедет, прихворнула, а его ждут дела. Он опрыскивает любимым флердоранжем свежий, тугой платок, привезенный в верховой сумочке, дает мне его понюхать, ухватывая за нос, как всегда делает, и, прищелкивая сочно языком, весело говорит:

- Сейчас теплых просфор возьмем, с кагорчиком угощу тебя. А на ужин... закажем мы с тобой монастырскую солянку, троицкую! Такой уж не подадут нигде.

Он ведет меня через площадь, к Лавре.

Розовые ее стены кажутся теперь выше, синие купола - огромными. Толсто набиты на них звезды. Я смотрю на стены и радостно-затаенно думаю - что-то за ними там!.. Бор... и высокая келейка, с оконцем под куполком? Спрашиваю - увидим келейку? Отец говорит - увидим, у каждого там монаха келья. На нем верховые сапоги, ловкая шапочка-верховка,- все на него любуются. Богомолки называют его молодчиком.

Перед Святыми Воротами сидят в два ряда калеки-убогие, тянутся деревянными чашками навстречу и на разные голоса канючат:

- Христа ра-ди... православные, благоде-тели... кормильцы... для пропитания души-тела... родителев-сродников... Сергия Преподобного... со присвятыи Троицы...

Мы идем между черными, иссохшими руками, между падающими в ноги лохматыми головами, которые ерзают по навозу у наших ног, и бросаем в чашки копеечки. Я со страхом вижу вывернутые кровяные веки, оловянные бельма на глазах, провалившиеся носы, ввернутые винтом под щеки, култышки, язвы, желтые волдыри, сухие ножки, как палочки... И впереди, далеко, к самым Святым Воротам,- Машут и машут чашками, тянутся к нам руками, падают головами в ноги. Пахнет черными корками, чем-то кислым.

В Святых Воротах сумрак и холодок, а дальше - слепит от света: за колокольней - солнце, глядит в пролет, и виден черный огромный колокол, будто висит на солнце. От благовеста-гула дрожит земля. Я вижу церкви - белые, голубые, розовые - на широком просторе, в звоне. И все, кажется мне, звонят. Ясно светят кресты на небе, сквозные, легкие. Реют ласточки и стрижи. Сидят на булыжной площади богомольцы, жуют монастырский хлеб. Служки в белом куда-то несут ковриги, придерживая сверху подбородком,- ковриг по шесть. Хочется есть, кружится голова от хлебного духа теплого - где-то пекарня близко. Отец говорит, что тепленького потом прихватим, а сейчас приложиться надо, пока еще не тесно. Важно идут широкие монахи, мотают четками в рукавах, веет за ними ладаном.

Я высматриваю-ищу - где же келейка с куполком и елки? Отец не знает, какая такая келейка. Спрашиваю про грешника.

- Какого такого грешника?

- Да бревно у него в глазу... Горкин мне говорил.

- Ну, у Горкина и надо дознаваться, он по этому делу дока.

Направо - большой собор, с синими куполами с толстыми золотыми звездами. Из цветника тянет свежестью - белые служки обильно поливают клумбы,- пахнет тонко петуньями, резедой. Слышно даже сквозь благовест, как остро кричат стрижи.

Великая колокольня - Троица - надо мной. Смотрю, запрокинув голову,- креста не видно! Падает с неба звон, кружится голова от гула, дрожит земля.

Народу больше. Толкают меня мешками, чайниками, трут армяками щеки. В давке нечем уже дышать. Трогает кто-то за картузик и говорит знакомо:

- Наш словно паренек-то, знакомый... шли надысь-то!..

Я узнаю старушку с красавочкой-молодкой, у которой на шее бусинки. Она - Параша? - ласково смотрит на меня, хочет что-то сказать как будто, но отец берет на руки, а то задавят. Под высокой сенью светится золотой крест над чашей, бьет из креста вода; из чаши черпают воду кружками на цепи. Я кричу:

- Из креста вода!.. чудо тут!..

Я хочу рассказать про чудо, но отец даже и не смотрит, говорит - после, а то не продерешься. Я сижу на его плече, оглядываюсь на крест под сенью. Там все черпают кружками, бьет из креста вода.

У маленькой белой церкви, с золотой кровлей и одинокой главкой, такая давка, что не пройдешь. Кричат страшные голоса:

- Не напирайте, ради Христа-а... зада-вите!.. ой, дышать нечем... полегше, не напирайте!..

А народ все больше напирает, колышется. Отец говорит мне, что это самая Троица, Троицкий собор. Преподобного Сергия мощи тут. Говорят кругом:

- Господи, и с детями еще тут... куды еще тут с детями! Мужчину вон задавили, выволокли без памяти... куды ж с детями?!.

А сзади все больше давят, тискают, выкрикивают, воздыхают, плачутся:

- Ох, родимые... поотпустите, не передохнешь... дыхнуть хоть разок дайте... душу на покаяние...

Сцепляются мешками и чайниками, плачут дети. Идет высокий монах в мантии, благословляет, махает четками:

- Расступитесь, дорогу дайте!..

Перед ним расступаются легко, откуда только берется место! Монах проходит, благословляя, вытягивая из толпы застрявшую сзади мантию. Отец проносит меня за ним.

В церкви темно и душно. Слышно из темноты знакомое - Горкин, бывало, пел:

Изведи из темницы ду-шу мо-ю-у!..

Словно из-под земли поют. Плачут протяжно дети. Мерцает позолота и серебро, проглядывают святые лики, пылают пуки свечей. По высоким столбам, которые кажутся мне стенами, золотятся-мерцают венчики. В узенькие оконца верха падают светлые полоски, и в них клубится голубоватый ладан. Хочется мне туда, на волю, на железную перекладинку, к голубку: там голубки летают, сверкают крыльями. Я показываю отцу:

- Голубки живут... это святые голубки, Святой Дух?

Отец вздыхает, подкидывает меня, меняя руку. Говорит все, вздыхая: "Ну, попали мы с тобой в кашу... дышать нечем". На лбу у него капельки. Я гляжу на его хохол, весь мокрый, на капельки, как они обрываются, а за ними вздуваются другие, сталкиваются друг с дружкой, делаются большими и отрываются, падают на плечо. Белое его плечо все мокрое, потемнело. Он закидывает голову назад, широко разевает рот, обмахивается платочком. На черной его шее надулись жилы, и на них капельки. Подо мной - головы и платки, куда-то ползут, ползут, тянут с собой и нас. Все вздыхают и молятся: "Батюшка Преподобный, Угодник Божий... родимый, помоги!.."

Кричит подо мной баба, я вижу ее запавшие, кричащие на меня глаза:

- Ой, пустите... не продохну... девка-то обмерла!..

Ее голова, в черном платке с желтыми мушками, проваливается куда-то, а вместо нее вылезает рыжая чья-то голова. Кричит за нами:

- Бабу задавили!.. православные, подайтесь!..

Мне душно от духоты и страха, кружится голова. Пахнет нагретым флердоранжем, отец машет на меня платочком, но ветерка не слышно. Лицо у него тревожное, голос хриплый:

- Ну, потерпи, голубчик, вот подойдем сейчас...

Я вижу разные огоньки - пунцовые, голубые, розовые, зеленые...- тихие огоньки лампад. Не шелохнутся, как сонные. Над ними золотые цепи. Под серебряной сенью висят они, повыше и пониже, будто на небе звездочки. Мощи тут Преподобного - под ними. Высокий, худой монах, в складчатой мантии, которая вся струится-переливается в огоньках свечей, недвижно стоит у возглавия, где светится золотая Троица. Я вижу что-то большое, золотое, похожее на плащаницу - или высокий стол, весь окованный золотом,- в нем... накрыто розовой пеленой. Отец приклоняет меня и шепчет: "В главку целуй". Мне страшно. Бледный палец высокого монаха, с черными горошинами четок, указывает мне прошитый крестик из сетчатой золотой парчи на розовом покрове. Я целую, чувствуя губами твердое что-то, сладковато пахнущее миром. Я знаю, что здесь Преподобный Сергий, великий Угодник Божий.

Мы сидим у длинного розового дома на скамейке. Мне дают пить из кружки чего-то кисленького и мочат голову. Отец отирается платком, машет и на себя, и на меня, говорит - едва переводит дух,- чуть не упал со мной у мощей, такая давка. Говорят - сколько-то обмерло в соборе, водой уж отливали. Здесь прохладно, пахнет политыми цветами, сырой травой. Мимо проходят богомольцы, спрашивают - где тут просвирки-то продают. Говорят: "Вон, за уголок завернуть". И правда: теплыми просфорами пахнет. Вижу на уголке розового дома железную синюю дощечку; на ней нарисована розовая просвирка, такая вкусная. Из-за угла выходят с узелками, просвирки видно. Молодой монашек, в белом подряснике с черным кожаным поясом, дает мне теплую просфору и спрашивает, нагибаясь ко мне:

- Н-не у-у...знал м-меня? А я Са-саня... Юрцо...цов!

Я сразу узнаю: это Саня-заика, послушник, нашего Трифоныча внучек. Лицо у него такое доброе, в золотухе все; бледные губы выпячиваются трубочкой и дрожат, когда он силится говорить. Он зовет нас в квасную, там его послушание:

- Ка-ка...каваску... на-шего... ммо... мона-стырского, отведайте.

И Федя с нами на лавочке. Он в новых сапогах, в руке у него просвирка, но он не ест - только что исповедовался, нельзя. Рассказывает, что были с Горкиным у Черниговской, у батюшки-отца Варнавы исповедовались... а Горкин теперь в соборе, выстоит до конца. Что-то печален он, все головой качает. Говорит еще, что Домна Панферовна сама по себе с Анютой, а Антипушка с Горкиным, и ему надо опять в собор. Саня-послушник говорит отцу:

- Ка-ка...васку-то... мо-мо...пастырского...

Ведет нас в квасную, под большой дом. Там прохладно, пахнет душистой мятой и сладким квасом. Маленький старичок - отец квасник - радушно потчует нас "игуменским", из железного ковшика, и дает по большому ломтю теплого еще хлеба, пахнущего как будто пряником. Говорит: "Заходите завтра, сладким-сыченым угощу". Мы едим хлеб и смотрим, как Саня с другим монашком помешивают веселками в низких кадках - разводят квас. И будто в церкви: висят на стене широкие иконы, горят лампады. Квас здесь особенный, троицкий,- священный, благословленный, отец квасник крестит и кадки, и веселки, когда разводят, и когда затирают - крестит. Оттого-то и пахнет пряником. Отец спрашивает - доволен ли он Саней. Квасник говорит:

- Ничего, трудится во славу Божию... такой ретивый, на досточке спит, ночью встает молиться, поклончики бьет.

Велит Трифонычу снести поклончик, хорошо его знает, как же:

- Земляки с Трифонычем мы, с-под Переяславля... у меня и торговлишка была, квасом вот торговал. А теперь вот какая у меня закваска... Господа Бога ради, для братии и всех православных христиан.

Такой он ласковый старичок, так он весь светится - словно уж он святой. Отец говорит:

- Душа радуется смотреть на вас... откуда вы такие беретесь?

А старичок смеется:

- А Господь затирает... такой уж квасок творит. Да только мы квасок-то неважный, ки-ислый-кислый... нам до первого сорту далеко.

Оба они смеются, а я не понимаю: какой квасок?.. Отец говорит:

- Плохие мы с тобой молельщики, на гостиницу пойдем лучше.

Несет меня мимо колокольни. Она звонит теперь легким, веселым перезвоном.

За Святыми Воротами все так же сидят и жалобно просят нищие. Извощики у гостиницы предлагают свезти в Вифанию, к Черниговской. Гостинник ласково нам пеняет:

- Что ж маловато помолились? Ну, ничего, с маленького не взыщет Преподобный. Сейчас я самоварчик скажу.

В золотых покоях душно и вязко пахнет согревшейся земляникой и чем-то таким милым... Отец дает мне в стаканчике черного сладкого вина с кипятком - кагорчика. Это вино - церковное, и его всегда пьют с просвиркой. От кагорчика пробегает во мне горячей струйкой, мне теперь хорошо, покойно, и я жадно глотаю душистую, теплую просфору. За окнами еще свет. Перезванивают в стемневшей Лавре; вздуваются занавески от ветерка.

Я просыпаюсь от голосов. Горит свечка. Отец и Горкин сидят за самоваром. Отец уговаривает:

- Чаю-то хоть бы выпил, затощаешь!

Горкин отказывается: причащаться завтра, никак нельзя. Рассказывает, как хорошо я шел, уж так-то он мной доволен - и не сказать. Говорит про тележку и про Аксенова: прямо чудо живое совершилось. Отец смеется:

- Все с вами чудеса!

Думал - завтра после ранней обедни выехать, пора горячая, дела не ждут, а теперь эта канитель - к Аксенову! Горкин упрашивает остаться, внимание надо бы оказать: уж шибко почтенный человек Аксенов, в обиду ему будет.

- Не знаю, не слыхал... Аксенов? - говорит отец.- Как же это тележка-то его к нам попала? Дедушку, говоришь, знал... Странно, никогда что-то не слыхал. И впрямь Преподобный словно привел.

Горкин вдумчиво говорит:

- Мы-то вот все так - все мы знаем! А выходит вон...

И начинает чего-то плакать. Отец спрашивает - да что такое?

- С радости, недостоин я...- в слезах, в платочек, срывающимся голосом говорит Горкин.- Исповедался у батюшки-отца Варнавы... Стал ему про свои грехи сказывать... и про тот мой грех, про Гришу-то... как понуждал его высоты-то не бояться. А он, светленький, поглядел на меня, поулыбался так хорошо... и говорит, ласково так: "Ах ты, голубь мой сизокрылый!.." Епитрахилькой накрыл и отпустил. "Почаще,- говорит,- радовать приходи". Почаще приходи... Это к чему ж будет-то - почаще? Не в монастырь ли уж указание дает?..

- А понравился ты ему, вот Что...- говорит отец.- Да ты и без монастыря преподобный, только что в казакинчике.

Горкин отмахивается. Лицо у него светлое-светлое, как у отца квасника, и глаза в лучиках - такие у святых бывают. Если бы ему золотой венчик,- думаю я,- и поставить в окошко под куполок... и святую небесную дорогу?..

- А Федю нашего не благословил батюшка-отец Варнава в монастырь вступать. А как же, все хотел, в дороге нам открылся - хочу в монахи! Пошел у старца совета попросить, благословиться... а батюшка Варнава потрепал его по щеке и говорит: "Такой румянистый-краснощекой - да к нам, к просвирникам... баранки лучше пеки с детятками! когда, может, и меня, сынок, угостишь". И не благословил. "С детятками",- говорит! Значит, уж ему открыто. С детятками,- чего сказал-то. Ему и Домна-то Панферовна все смеялась,- земляничкой молодку все угощал.

Беседуют они долго. Уходя, Горкин целует меня в маковку и шепчет на ухо:

- А ведь верно ты угадал, простил грех-то мой!

Он такой радостный, как на Светлый день. Пахнет от него банькой, ладаном, свечками. Говорит, что теперь все посмотрим, и к батюшке-отцу Варнаве благословиться сходим, и Фавор-гору в Вифании увидим, и сапожки Преподобного, и гробик. Понятно, и грешника поглядим, бревно-то в глазу... и Страшный суд... Я спрашиваю его про келейку.

- Картинку тебе куплю, вот такую...- показывает он на стенку,- и будет у тебя келейка. Осчастливил тебя папашенька, у Преподобного подышал с нами святостью.

Отец говорит - шутит словно и будто грустно:

- Горка ты, Горка! Помнишь...- делов-то пуды, а она - туды? Ну вот, из "пудов"-то и выдрался на денек.

- И хорошо, Господа надо благодарить. А кто чего знает...- говорит Горкин задумчиво,- все под Богом.

В комнате темно. Я не сплю Перебился сон, ворочаюсь с боку на бок. Перед глазами - Лавра, разноцветные огоньки. Должно быть, все уже спят, не хлопают двери в коридоре. Под окнами переступают по камню лошади, сонно встряхивают глухими бубенцами. Грустными переливами играют часы на колокольне. Занавески отдернуты, и в комнату повевает ветерком. Мне видно небо с мерцающими звездами Смотрю на них и, может быть, в первый раз в жизни думаю - что же там?.. Приподымаюсь на подушке, заглядываю ниже: светится огонек, совсем не такой, как звезды,- не мерцает. Это - в розовой башне на уголку, я знаю. Кто-нибудь молится? Смотрю на огонек, на зрезды и опять думаю, усыпающей уже мыслью - кто там?..

У ТРОИЦЫ

Слышится мне впросонках прыгающий трезвон, будто звонят на Пасхе. Открываю глаза - и вижу зеленую картинку: елки и келейки, и Преподобный Сергий, в золотом венчике, подает толстому медведю хлебец. У Троицы я, и это Троица так звонит, и оттого такой свет от неба, радостно-голубой и чистый Утренний ветерок колышет занавеску, и вижу я розовую башню с зеленым верхом. Вся она в солнце, слепит окошками.

- Проспал обедню-то,- говорит Горкин из другой комнаты,- а я уж и приобщался, поздравь меня!

- Душе на спасение! - кричу я.

Он подходит, целует меня и поправляет:

- Телу на здравие, душе на спасение - вот как надо.

Он в крахмальной рубашке и в жилетке с серебряной цепочкой, такой парадный. Пахнет от него праздником - кагорчиком, просвиркой и особенным мылом, из какой-то "травы-зари", архиерейским, которым он умывается только в Пасху и в Рождество,- кто-то ему принес с Афона. Я спрашиваю:

- Ты зарей умылся?

- А как же,- говорит,- я нонче приобщался, великой день.

Говорит - в Лавру сейчас пойдем, папашенька вот вернется: Кавказку пошел взглянуть; молебен отслужим Преподобному, позднюю отстоим, а там папашенька к Аксенову побывает - и в Москву поскачет, а мы при себе останемся - поглядим все, не торопясь. Рассказывает мне, как ходили к Черниговской, к утрени поспели, по зорьке три версты прошли - и не видали, а служба была подземная, в припещерной церкви, и служил сам батюшка-отец Варнава.

- Сказал батюшке про тебя... хороший, мол, богомольщик ты, дотошный до святости. "Приведи его,- говорит,- погляжу". Не скажет понапрасну... душеньку, может, твою чует. Да опять мне. "Непременно приведи!" Вот как.

Я рад, и немного страшно, что чует душеньку. Спрашиваю - он святой?

- Как те сказать... Святой - это после кончины открывается. Начнут стекаться, панихидки служат, и пойдет в народе разговор, что, мол, святой, чудеса-исцеления пойдут. Алхеереи и скажут: "Много народу почитает, надо образ ему писать и службу править". Ну, мощи и открываются, для прославления. Так народ тоже не заставишь за святого-то почитать, а когда сами уж учувствуют, по совести. Вот Сергий Преподобный... весь народ его почитает, Угодник Божий! Стало быть, заслужил, прознал хорошо народ, сам прознал, совесть ему сказала А батюшка Варнава - подвижник-прозорливец, всех утешает... не такой, как мы, грешные, а превысокой жизни. Стечение-то к нему какое... Завтра вот и пойдем, за радостью.

Приходит отец, велит поскорее собираться - у гостиницы ждут все наши. Сердится, почему Горкин ни сайки, ни белорыбицы не поел, ветром его шатает. Горкин просит - уж не невольте, с просвиркой теплотцы выпил, а после поздней обедни и разговеется.

- Живым во святые хочешь? - шутит отец и дает ему большую просфору со Святой Троицей на вскрышке.- Вынул вот за твое здоровье.

Горкин целует просфору и потом целуется с отцом три раза, словно они христосуются. Отец смеется на мою новую рубашку, вышитую большими петухами по рукавам и вороту: "Эк тебя расписали!" - и велит примочить вихры. Я приглаживаюсь у зеркала, стоя на бархатном диване, и смеюсь, как у меня вытянулось ухо, а Горкин с двумя будто головами,- и все смеемся. Извощики весело кричат; "В Вифанию-то на свеженьких!.. к Черниговской прикажите!" - нас будто приглашают. И розовая, утренняя Лавра весело блестит крестами. Отец рад, что махнул с нами к Троице:

- Так отдохнул... давно так не отдыхал, как здесь.

- Как же можно, Сергей Иваныч... нигде так духовно не отдохнешь, как во святой обители...- говорит Горкин и взмахивает руками, словно летит на крыльях.- Духовное облегчение... как можно! Да вот... как вчера заслабел! а после исповеди и про ногу свою забыл, чисто вот на крылах летел! А это мне батюшка Варнава так сподобил... пошутил будто. "Молитовкой подгоняйся, и про ногу свою забудешь". И забыл! И спал-то не боле часу, а и спать не хочется... душа-то воспаряется!..

У гостиницы, в холодке, поджидают наши богомольцы, праздничные, нарядные. Домна Панферовна - не узнать: похожа на толстую купчиху, в шелковой белой шали с бахромками и в косынке из кружевцов, и платье у ней сиреневое, широкое. Сидит - помахивает платочком. И Антипушка вырядился: пикейный на нем пиджак с большими пуговицами, будто из перламутра, и сапоги наваксены,- совсем старичок из лавки, а не Антипушка И Федя щеголем, в крахмальном даже воротничке, в котором ему, должно быть, тесно - все-то он вертит шеей и надувается,- новые сапоги горят. На Анюте кисейное розовое платье, на шейке черная бархотка с золотеньким медальончиком,- бабушка подарила! - на руках белые митенки, которые она стягивает, и надевает, и опять снимает,- и все оглядывает себя. Намазала волосы помадой, даже на лоб течет. Я спрашиваю,- что у ней, зуб болит... морщится-то? Она мне шелчет:

- Новые полсапожки жгут, мочи нет... бабушке только не скажи, а то рассердится, велит скинуть.

Извощики тащат к своим коляскам, суют медные бляхи - порядиться. С грибами и земляникой бабы и девчонки, упрашивают купить. Суднышко из соломы на земле, с подберезничками и подосиновичками. Гостинник с послушником сваливают грибы в корзину. Домна Панферовна вздыхает:

- Ах, лисичек бы я взяла, пожарить... смерть, люблю. Да теперь некогда, в Лавру сейчас идем.

Лисичек и Горкин съел бы: жареных нет вкусней! Ну да в блинных закажем и лисичек.

Уже благовестят к поздней. Валит народ из Лавры, валит и в Лавру, в воротах давка. В убогом ряду отчаянный крик и драка. Кто-то бросил целую горсть - "на всех!" - и все возятся по земле, пыль летит. Лежит на спине старушка, лаптями сучит, а через нее рыжий лезет, цапает с земли денежку. Мотается головою в ноги лохматый нищий, плачет, что не досталось. Кто жалеет, а кто кричит:

- Вот бы водой-то их, чисто собаки скучились!..

Грех такой - и у самых Святых Ворот! Подкатывается какой-то на утюгах, широкий, головастый, скрипит-рычит:

- Сорок годов без ног, третий день маковой росинки не было!..

Раздутое лицо, красное, как огонь, борода черная-расчерная, жесткая, будто прутья, глаза - как угли. Горкин сердито машет:

- Господь с тобой... от тебя, как от кабака... стыда нету!..

Говорят кругом:

- Этот известен, ноги пропил! Мошенства много, а убогому и не попадет ничего.

Поют слепцы, смотрят свинцовыми глазами в солнце, блестит на высоких лбах. Поют про Лазаря. Мы слушаем и даем пятак. Пролаз-мальчишка дразнит слепцов стишком:

Ла-зарь ты, Ла-зарь, Слепой, лупогла-зай, Отдай мои де-ньги, Четыре копей-ки!.

Жалуются кругом, что слепцам только и подают, а у главного старика вон - "лысина во всю плешь-то!" - каменный дом в деревне. Старик слышит - и говорит:

- Был, да послезавтра сгорел!

Кричат убогие на слепцов:

- Тянут-поют, а опосля пиво в садочке пьют!

А народ дает и дает копейки. Горкин дает особо, "за стих", и говорит, что не нам судить, а обманутая копейка - и кошель, и душу прожгет - воротится. Подаем слабому старичку, который сидит в сторонке: выгнали его из убогого ряда сильные, богатые.

В Святых Воротах, с Угодниками, заходим в монастырскую лавку, купить из святостей.

Блестят по стенам иконки, в фольге и в ризах. Под стеклами на прилавке насыпаны серебряные и золотые крестики и образочки - больно смотреть от блеска. Висят четки и пояски с молитвой, большие кипарисовые кресты и складни, и пахнет приятно-кисло - священным кипарисом. Стоят в грудках посошки из можжевелки, с выжженными по ним полосками и мазками. Я вижу священные картинки: "Видение птиц", "Труды Преподобного Сергия", "Страшный суд". Все покупают крестики, образочки и пояски с молитвой - положим для освящения на мощи. Отец покупает мне образ Святыя Троицы, в серебряной ризе, и говорит:

- Это тебе мое благословление будет.

Я не совсем это понимаю - благословение... для чего? Горкин мне говорит, что великое это дело...

- Отца-матери благословение - опора, без нее ни шагу... как можно! Будешь на него молиться, папеньку вспомянешь - помолишься.

Покупаем еще колечки с молитвой, серебряные, с синей и голубой прокладочкои, по которой светятся буковки молитвы - "Преп. отче Сергие, моли Бога о нас" Покупаем костяные и кипарисовые крестики с панорамкой Лавры, и "жития".

Красивый чернобровый монах, с румяными щеками, выкладывает пухлыми белыми руками редкости на стекло: крестики из коралла, ложки точеные, из кипариса, с благословляющей ручкой, с написанной на горбушке Лаврой; поминанья кожаные и бархатные с крестиками из золотца на вскрышке, бархатные мешочки для просвирок, ларчики из березы, крестовые цепочки, салфеточные кольца с молитвою, вышитые подушечки - сердечком, молитвеннички, браслетки с крестиками, нагрудные образки в бархате...- всякие редкостные штучки. Говорит мягко-мягко, молитвенным голоском, напевно:

- На память о Лавре Сергия Преподобного... приобретите для обиходца вашего, что позрится... мальчику ложечку с вилочкой возьмите, благословение святой обители, для телесного укрепления... висячий кармашек для платочка, носик утирать, синелью вышит...

Не хочется уходить от святостей.

Отец покупает Горкину складень из кипариса - Святая Троица, Черниговская и Преподобный Сергий. Горкин всплескивает: "Цена-то... черы-ре рубли серебром!" И Антипушке покупает образок Преподобного на финифти. И Анюте с Домной Панферовной - серебряное колечко и сумочку для просвирок. А Феде - картинку, "Труды Преподобного Сергия в хлебной":

- В бараночной у себя повесишь - слаще баранки будут.

И еще покупает, многое - всем домашним.

- Маслица благовонного возьмите, освященного, в сосудцах с образом Преподобного, от немощей...- выкладывает монах из-под прилавка зеленоватые пузыречки с маслом.

Пахнет священно кипарисом, и красками, и новенькими книжками в тонких цветных обложках; и можжевелкой пахнет - дремучим бором - от груды высыпанных точеных рюмочек, баульчиков, кубариков и грибков, от крошечных ведерок, от бирюлек...

- Ерусалимского ладанцу возьмите, покурите в горнице для ароматов...

Монах укладывает все в корзину, на которой выплетены кресты. Все потом заберем, на выходе.

Еще прохладно, пахнет из садиков цветами. От колокольни-Троицы сильный свет - видится все мне в розовом: кресты, подрагивающие блеском, церковки, главки, стены, блистающие стекла. И воздух кажется розовым, и призывающий звон, и небо. Или - это теперь мне видится... розовый свет от Лавры?..- розовый свет далекого?.. Розовая на мне рубашка, розоватый пиджак отца... просфора на железной вывеске, розовато-пшеничная - на розовом длинном доме, на просфорной; чистые длинные столы, вытертые до блеска белыми рукавами служек, груды пышных просфор на них, золотистых и розовато-бледных... белые узелки, в белых платочках девушки, вереницы гусиных перьев, которыми пишут на исподцах за упокой и за здравие, шорох и шелест их, теплый и пряный воздух, веющий от душистых квашней в просфорной...- все и доныне вижу, слышу и чувствую. Розовые сучки на лавках и на столах, светлых, как просфоры; теплые доски пола, чистые, как холсты, с пятнами утреннего солнца, с отсветом колокольни-Троицы, с бледными крестовинами окошек; свежие лица девушек, тихих и ласковых, в ссунутых на глаза платочках, вымытые до лоска к празднику; чистые руки их, несущие бережно просвирки... добрые, робкие старушки, в лаптях, в дерюжке, бредущие ко святыням за сотни верст, чующие святое сердцем...- все и доныне вижу.

У Золотого Креста пьют воду богомольцы, звякают кружками на цепочках, мочат глаза и головы. Пьем и мы. Смотрим - везут расслабленного, самого того парня, которому отдал свои сапоги Федя. У парня руки лежат крестом, и на них, на чистой рубахе из холстины, как у покойника,- новенький образок Угодника. И сапоги Федины в ногах! Приехали, целым-целы.

Старуха узнает нас и ахает, словно мы ей родные. Парень глядит на Федю и говорит чуть слышно:

- Сапоги твои... вот надену...

Глаза у него чистые, не гноятся. В народе кричат:

- Пустите, болящего привезли!

Старухе дают кружку с оборванной цепочкой. Она крестится ею на струящийся блеск креста, отпивает и прыскает на парня. Он тоже крестится. Все кричат:

- Глядите, расслабный-то ручку поднял, перекрестился!..

Велят поливать на ноги, и все принимаются поливать Парень дергается и морщится и вдруг - начинает подниматься! Все кричат радостно:

- Гляди-ка, уж поднялся!.. ножками шевелит... здо-ро-вый!..

Приподнимают парня, подсовывают под спину сено, хватают под руки, крестятся. И парень крестится, и сидит! Плачет над ним старуха. Все кричат, что чудо живое совершилось. Парень просит девчонку:

- Дунька, водицы испить...

Попить-то и не дали! Суют кружки, торопят:

- Пей, голубчик... три кружки зараз выпей!.. сейчас подымешься!..

Иные остерегают:

- Много-то не пей, не жадничай... вода дюже студеная, как бы не застудиться?..

Другие кричат настойчиво:

- Больше пей!.. святая вода, не простужает, кровь располирует!..

Горкин советует старухе:

- К мощам, мать, приложи... и будет тебе по вере.

И все говорят, что - бу-дет! Помогают везти тележку, за нею идет народ, слышится визг колёсков. У колокольни кто-то кричит под благовест:

- Эй, на-ши... замоскварецкие!..

Оказывается - от Спаса-в-Наливках дьякон, которого встретили мы под Троицей. Теперь он благообразный, в лиловой рясе. И девочки все нарядные, как цветы. И певчие наши тут же. Все обнимаемся. Дьякон машет на колокольню и восторгается:

- Что за глас! Сижу и слушаю, не могу оторваться... от младости так, когда еще в семинарии учился.

Говорят про колокола и певчие - все-то знают:

- Сейчас это "Корноухий" благовестит, маленький, тыща пудов всего. А по двунадесятым -"Царь-Колокол" ударяет, и на ногах тут не устоишь.

Дьякон рассказывает, что после обедни и "Переспор" услышим: и колоколишка-то маленький, а все вот колокола забьет-накроет. Певчие хвалят "Лебедя":

- За "Славословием"-то вчера слыхали? Чистое серебро!

Дьякон обещает сводить нас на колокольню - вот посвободней будет,- отец звонарь у него приятель, по всем-то ярусам проведет, покажет.

Надо спешить в собор.

Народу еще немного, за ранними отмолились. В соборе полутемно; только в узенькие оконца верха светят полоски солнца, и, вспыхивают в них крыльями голубки. Кажется мне, что там небо, а здесь земля. В темных рядах иконостаса проблескивают искры, светятся золотые венчики. По стенам - древние святые, с строгими ликами. На крылосе вычитывают часы, чистый молодой голос сливается с пением у мощей:

Преподобный отче Се-ргие...

Моли Бога о на-ас!..

Под сенью из серебра, на четырех подпорах, похожих на часовню, теплятся разноцветные лампады-звезды, над ракой Преподобного Сергия. Пригробный иеромонах стоит недвижимо-строго, как и вчера. Непрестанно поют молебны. Горкин просит монаха положить на мощи образочки и крестики. Желтые огоньки от свечек играют на серебре и золоте. Отец берет меня на руки. Я рассматриваю лампады на золотых цепях, большие и поменьше, уходящие в глубину, под сень. На поднятой створе раки, из серебра, я вижу образ Угодника: Преподобный благословляет нас. Прикладывается народ: входит в серебряные засторонки, поднимается по ступенькам, склоняется над ракой. И непрестанно поют-поют:

Преподобный отче Се-ргие...

Моли Бога о на-ас!..

Поет и отец, и я напеваю внутренним голоском, в себе. Слышится позади:

- Пустите... болящего пустите!..

Пригробный иеромонах показывает пальцем: сюда несите. Несут мужики расслабного, которого обливали у креста. Испуганные его глаза смотрят под купол, в свет.

Иеромонах указывает - внести за засторонку. Спрашивает - как имя? Старуха кричит, в слезах:

- Михайлой, батюшка... Михайлой!.. помолись за сыночка... батюшка Преподобный!..

Иеромонах говорит знакомую молитву,- Горкин меня учил:

"...скорое свыше покажи посещение...

страждущему рабу Михаилу, с верою притекающему..."

Горкин горячо молится. Молюсь и я. Старушка плачет-

- Родимый наш... прибега, и скорая помога... помоли Господа!..

Иеромонах смотрит в гроб Преподобного и скорбным, зовущим голосом молится:

"...и воздвигни его во еже пети Тя..."

- Подымите болящего...

Болящего подымают над ракой, поворачивают лицом, прикладывают. Иеромонах берет розовый "воздух", возлагает на голову болящего и трижды крестит. Старуха колотится головой об раку. Мне делается страшно. Громко поют-кричат:

Преподобный отче Се-ргие...

Моли Бога о на-ас!..

Все поют. Текут огоньки лампад, дрожит золотыми огоньками рака, движется розовый покров во гробе...- живое все! Я вижу благословляющую руку из серебра на поднятой накрышке раки.

Прикладываемся к мощам. Иеромонах и меня накрывает чем-то, и трижды крестит:

"...во еже пети Тя... и славити непрестанно..."

Эти слова я помню. Много раз повторял их Горкин, напоминал. Чудесными они мне казались и непонятными. Теперь - и чудесны, и понятны.

Тянется долгая обедня. Выходим, дышим у цветника, слушаем колокольный звон, смотрим на ласточек, на голубое небо. Входим опять в собор. Тянет меня под тихие огоньки лампад, к Святому.

Отец привозит меня к Аксенову на Кавказке и передает на руки молодцу. Встречает сам Аксенов, говорит: "Оченно приятно познакомиться",- и ведет на парадное крыльцо. Расшитая по рисункам барышня, в разноцветных бусах, уводит меня за ручку в залу и начинает показывать редкости, накрытые стеклянными колпаками: вырезанную из белого дерева лошадку и тележку, совсем как наша,- игрушечную только,- мужиков в шляпах, как в старину носили, которые косят сено, и бабу с ведрами на коромысле. И все спрашивает меня: "Ну, что... нравится?" Мне очень нравится. Молодчик, который вчера нас гнал, ласково говорит мне:

- Знаю теперь, кто ты... московский купец ты, зна-ю! А фамилия твоя - Петухов... видишь, сколько на тебе петухов-то!..

И все смеется. Показывают мне органчик, который играет зубчиками - "Вот мчится тройка удалая"*, угощают за большим столом пирогом с рыбой и поят чаем. Я слышу из другой комнаты голоса отца, Аксенова и Горкина. И он там. В комнатах очень чисто и богато, полы паркетные, в звездочку, богатые образа везде. Молодчик обещается подарить мне самую большую лошадь.

Потом барышня ведет меня в сад и угощает викторийкой. В беседке пьют чай наши, едят длинные пироги с кашей. Прибегает Савка и требует меня к папаше: "Папаша уезжает!" Барышня сама ведет меня за руку, от собак.

На дворе стоит наша тележка, совсем пустая. Около нее ходят отец с Аксеновым, Горкин и молодчик, и стоит в стороне народ. Толстый кучер держит под уздцы Кавказку. Похлопывают по тележке, качают головами и улыбаются. Горкин присаживается на корточки и тычет пальцем - я знаю куда - в "аз". Отец говорит Аксенову:

- Да, удивительное дело... а я и не знал, не слыхивал. Очень, очень приятно, старую старину напомнили. Слыхал, как же, торговал дедушка посудой, после французов в Москву навез, слыхал. Оказывается, друзья-компаньоны были старики-то наши. Вот откуда мастера-то пошли, откуда зачалось-то, от Троицы... резная-то работка!..

- От нас, от нас, батюшка... от Троицы...- говорит Аксенов.- Ребятенкам игрушки резали, и самим было утешительно, вспомнишь-то!..

Отец приглашает его к нам в гости, Москву проведать. Аксенов обещается побывать:

- Ваши гости, приведет Господь побывать. Вот и родные будто, как все-то вспомнили. Да ведь, надо принять во внимание... все мы у Господа да у Преподобного родные. Оченно рад. Хорошо-то как вышло, само открылось... у Преподобного! Будто вот так и надо было.

Он говорит растроганно, ласково так, и все похлопывает тележку.

- Дозвольте, уж расцелуемся, по-родному...- говорит отец, и я по его лицу вижу, как он взволнован: в глазах у Него как будто слезы.

- Дедушку моего знавали!... Я-то его не помню...

- А я помню, как же-с...- говорит Аксенов.- Повыше вас был и поплотней, веселый был человек, душа. Да-с... надо принять во внимание... Мне годов... да, пожалуй, годов семнадцать было, а ему, похоже, уж под ваши годы, уж под сорок. Ну-с, счастливо ехать, увидимся еще, Господь даст.

И они обнимаются по-родному. Отец вскакивает лихо на Кавказку, целует меня с рук Горкина, прощается за руку с молодчиком, кланяется красивой барышне в бусах, дает целковый на чай кучеру, который все держит лошадь, наказывает мне вести себя молодцом - "а то дедушка вот накажет" - и лихо скачет в ворота.

- Вот и старину вспомнили...- говорит Горкину Аксенов,- как вышло-то хорошо. А вы, милые, поживите, помолитесь, не торопясь. Будто родные отыскались.

Я еще хорошо не понимаю, почему - родные. Горкин утирает глаза платочком. Аксенов глядит куда-то, над тележкой,- и у него слезы на глазах.

- Вкатывай...- говорит он людям на тележку и задумчиво идет в дом.

Все спят в беседке: после причастия так уж и полагается - отдыхать. Даже и Федя спит. После чая пойдем к вечерням, а завтра всего посмотрим. Денька два поживем еще - так и сказал папашенька: поживите, торопиться вам некуда.

Барышня показывает нам сад с Анютой. Молодчик с пареньками играет на длинной дорожке в кегли. Приходят другие барышни и куда-то уводят нашу. Барышня говорит нам:

- Поиграйте сами, побегайте... красной вот смородинки поешьте.

И мы начинаем есть, сколько душе угодно. Анюта рвет и викторийку и рассказывает мне про батюшку Варнаву, как ее исповедовал.

- Бабушка говорит - от него не укроешься, наскрозь все видит. Вот, я тебе расскажу, сама бабушка мне рассказывала, она все знает... Вот, одна барыня приезжает, а в Бога не верила... ну, ее умные люди уговорили приехать, поглядеть, какой угодный человек, наскрозь видит. Вот она, приехамши, говорит.. села у столика: "И чего я не видала, и чего я не слыхала! - А она все видала и все слыхала, богатая была.- Чегой-то он мне наболтает!" - про святого так старца! Ну, он бы мог, бабушка говорит, час ей смертный послать, за такие богохульные слова. Только он жалостливый до грешников. А она сидит у столика и ломается из себя: "И чегой-то он не идет, я никогда не могу ждать!" А он все не идет и не идет. И вот тут будет самое страшное... только ты не бойся, будет хорошо в конец. Вот, она сидела, и выходит старец... и несет ей стакан пустого чаю, даже без сахару. Поздоровался с ней и говорит: "И вот вам чай, и пейте на здоровье". А барыня рассерчалась и говорит: "И чтой-то вы такое, я чаю не желаю",- от святого-то человека! Как бы радоваться-то должна, бабушка говорит, а она так, как бес в ней: "Не желаю чаю!" А он смиренно ей поклонился...- святые ведь смиренные... бабушка говорит,- поклонился ей и приговаривает еще: "А вы не пейте-с, вы не пейте-с... а так только ложечкой поболтайте-с, поболтайте-с!.." И ушел. Вон что сказал-то! - поболтайте ложечкой. Ушел и не пришел. А она сидела и болтала ложечкой. Понимаешь, к чему он так? Все наскрозь знал. Вот она и болтала. Тут-то и поняла-а... и про-няло ее. Потом покаялась со слезьми и стала богомольной, уважительной... бабушка сама ее видала!..

Она много еще рассказывает. Говорит, что, может, и сама в монашки уйдет, коли бабушка загодя помрет... "А то что ж так, зря-то, мытариться!"

Так мы сидим под смородинным кустом, играем. Савка приносит самовар - чай пить время, к вечерням ударят скоро. За чайком Горкин рассказывает всем нам, почему с тележкой такое вышло.

- Словно вот и родными оказались. А вот как было, Аксенов сам нам с папашенькой доложил. Твой прадедушка деревянной посудой торговал, рухлядью. Французы Москву пожгли, ушли, все в разор разорили, ни у кого ничего не стало. Вот он загодя и смекнул - всем обиходец нужен, посуда-то... ни ложки, ни плошки ни у кого. Собрал сколько мог деньжонок, поехал в эти края и дале, где посуду точили. И встретил-повстречал в Переяславле Аксенова этого папашу. А тот мастер-резчик, всякие штуковинки точил-резал, поделочное, игрушки. А тут не до игрушек, на разоренье-то! Бедно тот жил. И пондравились они друг дружке. "Давай,- говорит прадедушка-то твой,- сбирать посудный товар, на Москву гнать, поправишься!" А Аксенов тот знаменитый был мастер, от него, может, и овечки-коровки эти пошли, у Троицы здесь продают-то, ребяткам в утеху покупают... и с самим митрополитом Платоном* знался, и тому резал-полировал... и горку в Вифании, Фавор-то, увидим завтра с тобой, устраивал. Только митрополит-то помер уж, только вот ушли французы...- поддержка ему и кончилась. А он ему, Платону-то, уж тележку сделал, точь-в-точь такую же, как наша, с резьбой с тонкой, со всякими украсами. И еще у него была такая же тележка, с сыном они работали, с теперешним вот Аксеновым нашим, дом-то чей, у него-то мы и гостим теперь. Ну, хорошо. И все дивились на ихние тележки. А тогда, понятно дело, все разорены, не до балушек этих. Вот твой прадедушка и говорит тому: "Дам я тебе на разживу полтысячки, скупай для меня посуду по всем местам, и будем, значит, с тобой в конпании орудовать". И зачали они таким делом посуду на Москву гнать. А там - только подавай, все нехватка. Люди-то с умом были... Аксенов и разбогател, опять игрушкой занялся, в гору пошел. И игрушка потом понадобилась, жисть-то как поутихла-посветлела. Теперь они, Аксенов-то, как работают! Ну, хорошо. Вот и приходит некоторое время, и привозит Аксенов тот долг твоему прадедушке. И в подарок - тележку новенькую... не свою, а третью сделали, с сыном работали, на совесть. С того и завелась у нас тележка, вон откуда она пошла-то! А потом и тот помер в скорости, и другой... старики-то. И позабыли друг дружку молодые-то. А тележка... ну, ездил дедушка твой на ней, красным товаром торговал... а потом тележка в хлам и попала. И забыли про нее все: тележка и тележка, а антересу к ней нет, и к чему такая - неизвестно. Маленькая... ее и завалили хламом. А вот, привел Господь, мы ее и раскопали, мы-то ее и вывели на свет Божий, как пришло время к Троице-Сергию нам пойти... так вот и толкнуло меня что-то, на ум-то мне: возьмем тележку, легонькая, по нам! Ее вот и привело... к своему хозяину воротилась. Добро-то как отозвалось! Потому и в гостях теперь, и уважение нам с тобой какое. И опять друг дружку признали, родные будто. Вот нас за то так-то и приняли, и обласкали, в благодати какой живем! Старик-то заплакал вон, старое свое вспомнил, батюшку. Как оно обернулось... И ведь где же... у самого Преподобного! А те тележки давно пропали, другие две-то. Одна в пожаре сгорела, у митрополита Платона... и другая, у Аксеновых, тоже сгорела в большой пожар, давно еще. Больше они и не забавлялись. Старик-то помер, с игрушек шибко разбогатели. Последки вон на полках от старика остались. Рукомесло-то это неприбыльное, на хорошего любителя, кто понимает, чего тут есть... для своей радости-забавы делали... а кто покупать-то станет! Единая наша и осталась.

Я спрашиваю: а теперь как, возьмет Аксенов тележку нашу?

- Нет, дареное не берут назад. У нас останется, поедем на ней домой. Прибрали ее, почистили здешние мастера... промыть хотели, да старик не дозволил... Господним дождем пусть моет - так и сказал. Каждый день на нее любуется - не наглядится. И молодчик-то его залюбовался. Только такой уж не сделают, на нее работы-то уйдет сколько! И терпенья такого нет... ты погляди-ка, как резана-а!.. Одной рукой да глазом не сделаешь, тут душой радоваться надо... Пасошницы вот покойный Мартын резал, попробуй-ка так одним топориком порезать... винограды какие!.. Это дело особое, не простое.

Мы слушаем, как сказку. Птичка поет в кустах. Говорят,- барышня Домне Панферовне сказала,- соловьи к вечеру поют здесь, в самом конце, поглуше. И Федя слыхал - ночью не мог заснуть. Горкин выходит на крылечко и радостно говорит, вздыхая:

- А как тихо-то, хорошо-то как здесь... и Троица глядит! Све-те Тихий... святыя славы...

Высвистывает птичка. В Лавре благовестят к вечерням.

БЛАГОСЛОВЕНИЕ

Только еще заря, сад золотисто-розовый, и роса,- свежо, не хочется подыматься. А все уже на ногах. Анюта заплетает коску, Антипушка молится на небо, Горкин расчесывается перед окошком, как в зеркальце. Говорят - соловей все на зорьке пел. В дверь беседки вижу я куст жасмина, осыпанный цветами - беленькими, с золотым сердечком. Домна Панферовна ахает над кустом:

- А-ах, жасминчик... люблю до страсти!

И на столе у нас, в кувшине, жасминчик и желтые бубенцы - Федя вчера нарвал - и целый веник шиповнику.

Федя шиповник больше уважает - аромат у него духовный. И Горкин тоже шиповник уважает, и я. Савка несет самовар с дымком и ставит на порожке - пусть прогорит немножко. Все говорят: "Ах, хорошо... шишечкой-то сосновой пахнет!" Савка доволен, ставит самоварчик на стол в беседке. Говорит:

- Мы всегда самовар шишечками ставим. А сейчас горячие вам колобашки будут, вот притащу.

Анюта визжит от радости:

- Бабушка, горячие колобашки будут!..

А Домна Панферовна на нее:

- Ори еще, не видала сроду колобашек?..

По-царски нас прямо принимают: вчера пироги с кашей и с морковью, нынче горячие колобашки,- и родных так не принимают.

Пьем чай с горячими колобашками, птички поют в саду. Федя чем свет поднялся, просвирный леестрик правит: всех надо расписать - кого за упокой, кого за здравие, кому просвирку за сколько,- дело нелегкое.

- Соломяткина-то забыли, в Мытищах-то угощал...- припоминает Горкин,- припиши, Федя: раба божия Евтропия, за пятачок.

Приписываем еще Прокопия со чады - трактирщика Брехунова,- супруги-то имя позабыли. Вспомнили, хорошо, раба божия Никодима, Аксенова самого, и при нем девицу Марию,- ласковая какая барышня! - и молодчика, погнал-то который нас: Савка сказал, что Васильем Никитичем зовут,- просфору за полтинник надо. И болящего Михаила приписали, расслабного, за три копейки хоть. Увидим - отдадим, а то и сами съедим за его здоровье. Упаси Бог, живых бы с покойниками не спутали, неприятности не избыть. Напутали раз монахи, записали за здравие Федосью, а Федосея за упокой, а надо наоборот было; хорошо - дома доглядели, выправили чернилками, и то боялись, не вредные ли: тут чернилки из орешков монахи сотворяют, а в Москве, в лавочке, кто их знает.

Идем в Лавру с большой корзиной, ягодной-пудовой,- покупали в игрушечном ряду, об столбик били: крепок ли скрип у ней. Отец просфорник велит Сане-заике понаблюсти - выпросили мы его у отца квасника помочь-походить с нами, святыни поглядеть, нам показать,- а нам говорит:

- Он с писцами просфорки все проверит и к вам подойдет... а вы покуда идите, наши соборы-святыни поглядите, а тут ноги все простоите, ждамши.

Горкин указывает Сане, как понимать леестрик: первая мета - цена, крестик за ней - за упокой, а колечко - за здравие. За долгими чистыми столами в просторных сенцах служки пишут гусиными перьями: оскребают с исподцев мучку и четко наводят по-церковному.

Ходим из церкви в церковь, прикладываемся и ставим свечи. В большом соборе смотрим на Страшный суд - написано во всю стену. И страшно, а не оторвешься. Монах рассказывает, за какие грехи что будет. Толстый зеленый змей извивается к огненной геенне, и на нем все грехи прописаны, и голые грешники, раскаленные докрасна, терзаются в страшных муках; а эти, с песьими мордами и с рогами, наскакивают отовсюду с вилами,- зеленые, как трава. А наверху, у Бога, светлые сонмы ангелов вешают на златых весах злые дела и добрые - что потянет? - а души взирают и трепещут. Антипушка вздыхает:

- Го-споди... и царей-королей в ад тащут, и к ним не снисходят, из уважения!..

Монах говорит, что небесная правда - не земная взыщется и с малых, и с великих. Спрашиваем: а толстые кто, в бархатных кафтанах, за царями идут, цепью окручены, в самую адову пучину?

- А которые злато приобретали и зла-то всякого натворили, самые богачи купцы. Ишь сколько за ними бесы рукописании тащут!

Горкин говорит со вздохом:

- Мы тоже из купцов...

Но монах утешает нас, что и праведные купцы бывают, милостыню творят, святые обители не забывают - украшают, и милосердный Господь снисходит.

Я спрашиваю, зачем раскаленная грешница лежит у "главного" на коленях, а на волосах у ней висят маленькие зеленые. Монах говорит, что это бесстыдная блудница. Я спрашиваю, какие у ней грехи, но Горкин велит идти, а то ночью бояться будешь - насмотришься.

- Вон,- говорит,- рыжий-то, с мешочком, у самого! Иуда Искариот это, Христа продал, с денежками теперь терзается... ишь скосился!

Монах говорит, что Иуде муки уготованы без конца: других, может, праведников молитвы выкупят, а Искариоту не вызволяться во веки веков, аминь. И все говорят - этому нипочем не вырваться.

Смотрим еще трапезную церковь, где стены расписаны картинками, и видим грешников, у которых сучок и бревно в глазу. Сучок маленький и кривой, а бревно толстое, как балка. Монах говорит:

- Для понимания писано: видишь сучец в глазе брата твоего, а бревна-то в своем не чувствуешь!

Я спрашиваю, зачем воткнули ему бревно... ведь больно? Монах говорит:

- Для понимания, не больно.

Еще мы видим жирного богача, в золотых одеждах и в бархате, за богатой трапезой, где жареный телец, и золотые сосуды-кувшины с питиями, и большие хлебы, и под столом псы глотают куски тельца; а на пороге лежит на одной ноге убогий Лазарь, весь в болячках, и подбирает крошки, а псы облизывают его. Монах говорит нам, что так утешается в сей жизни немилостивый богач, и вот что уготовано ему на том свете!

И видим: стоит он в геенне-прорве и высовывает кверху единый перст, а высоко-высоко, у старого Авраама на коленях, под розанами и яблочками, пирует у речки Лазарь* в блистающих одеждах и ангелы подносят ему блюда и напитки.

- "Лазарь-Лазарь! омочи хоть единый перст и прохлади язык мой!" - взывает немилостивый богач из пламени,- рассказывает монах,- но Лазарь не слышит и утешается... не может суда Божьего преступить.

В соборе Троицы мы молимся на старенькую ризу Преподобного, простую, синюю, без золотца, и на деревянную ложечку его за стеклышком у мощей. Я спрашиваю - а где же келейка? Но никто не знает.

Лезем на колокольню. Высота-а...- кружится голова Крутом, куда ни глянешь, только боры и видно. Говорят, что там и теперь медведи; водятся и отшельники Внизу люди кажутся мошками, а собор Преподобного - совсем игрушечный. Под нами летают ласточки, падают на кресты. Горкин стучит пятачком по колоколу - гул такой! Говорят, как начнут звонить, рот надо разевать, а то голову разорвет от духа, такое шевеленье будет.

Отец просфорник выдает нам корзину с просфорами-

- Бог милости прислал! По леестрику все вписали и вынули... благослови вас Преподобный за ваше усердие.

Саня-заика упрашивает нас зайти в квасную, холодненького выпить,- такого нигде не делают:

- На...на-на...ме-местниковский ква-ква...сок! Отец Власий благословил попотчевать вас.

Сам отец квасник подносит нам деревянный ковшик с пенящимся розоватым квасом. Мы выпиваем много, ковшиков пять, не можем нахвалиться: не то малинкой, не то розаном отзывается, и сладкий-сладкий. Горкин низко кланяется отцу кваснику - и отец квасник тоже низко кланяется - и говорит:

- Пили мы надысь в Мытищах у Соломяткина царский квас... каким царя угощали, от старины... хорош квасок! А ваш квас, батюшка... в раю такой квас праведники пить будут... райский прямо!

- Благодарствуйте, очень рады, что понравился наш квасок...- говорит квасник и кланяется низко-низко.- А в раю, Господь кому приведет, Господень квасок пить будут... пиво новое - радость вкушать Господню, от лицезрения Его. А квасы здесь останутся.

Федя несет тяжелую корзину с просфорами, скрипит корзина.

Катим в Вифанию на тройке, коляска звенит-гремит Горкин с Домной Панферовной на главном месте, я у них на коленях, на передней скамеечке Антипушка с Анютой, а Федя с извозчиком на козлах. Едем в березах, кругом благодать Господня - богатые луга с цветами, такие-то крупные ромашки и колокольчики! Просим извощика остановиться, надо нарвать цветочков. Он говорит: "Ну, что ж, можно дитев потешить",- и припускает к траве лошадок:

- И лошадок повеселим. Сено тут преподобное, с него, каждая лошадка крепнет... монахи как бы не увидали только!

Все радуются: трава-то какая сильная. И цветы по особенному пахнут. Я нюхаю цветочки - священным пахнут.

В Вифанском монастыре, в церкви,- гора Фавор!* Стоит вместо иконостаса, а на ней - Преображение Господне. Всходим по лесенке и смотрим: пасутся игрушечные овечки, течет голубой ручеек в камушках, зайчик сидит во мху, тоже игрушечный, на кусточках ягоды и розы...- такое чудо! А в горе - Лазарев гроб-пещера Смотрим гроб Преподобного, из сосны,- Горкин признал по дереву. Монах говорит:

- Не грызите смотрите! Потому и в укрытии содержим, а то бы начисто источили.

И открывает дверцу, за которой я вижу гроб.

- А приложиться можно, зубами не трожьте только!

Горкин наклоняет меня и шепчет:

- Зубками поточи маленько... не бойся, Угодник с тебя не взыщет.

Но я боюсь, стукаюсь только зубками. Домна Панферовна после и говорит:

- Прости, батюшка Преподобный Сергий... угрызла, с занозцу будет.

И показывает в платочке, так, с занозцу. И Горкин тоже хотел угрызть, да нечем, зубы шатаются. Обещала ему Домна Панферовна половинку дать, в крестик вправить. Горкин благодарит, и обещается отказать мне святыньку, .когда помрет.

Едем прудами, по плотине на пещерки к Черниговской - благословиться у батюшки Зарнавы, Горкин и говорит:

- Сказал я батюшке, больно ты мастер молитвы петь Может, пропеть скажет... получше пропой смотри А мне и без того страшно - увидеть святого человека! Все думаю: душеньку мою чует, все-то грехи узнает.

Тишина святая, кукушку слышно. Анюта жмется и шепчет мне:

- Семитку со свечек утаила у бабушки... он-то узнает ну-ка?

Я говорю Анюте:

- Узнает беспременно, святой человек... отдай лучше бабушке, от греха.

Она вынимает из кармашка комочек моха - сорвала на горе Фаворе! - подсолнушки и ясную в них семитку и сует бабушке, когда мы слезаем у пещерок; губы у ней дрожат, и она говорит чуть слышно:

- Вот... смотрю - семитка от свечек замоталась...

Домна Панферовна - шлеп ее!

- Знаю, как замоталась!.. скажу вот батюшке, он те!..

И такой на нас страх напал!..

Монах водит нас по пещеркам, светит жгутом свечей. Ничего любопытного, сырые одни стены из кирпича, и не до этого мне, все думаю: душеньку мою чует, все-то грехи узнает! Потом мы служим молебен Черниговской в подземельной церкви, но я не могу молиться - все думаю, как я пойду к святому человеку. Выходим из-под земли, так и слепит от солнца.

У серого домика на дворе полным-то полно народу. Говорят - выходил батюшка Варнава, больше и не покажется, притомился. Показывают под дерево:

- Вон болящий, болезнь его положил батюшка в карман, через годок, сказал, здоровый будет!

А это наш паренек, расслабный, сидит на своей каталке и образок целует! Старуха нам говорит:

- Уж как же я вам, родимые мои, рада! Радость-то у нас какая, скажу-то вам... Ласковый какой, спросил - откулешные вы? Присел на возилочку к сыночку, по ножкам погладил, пожалел: "Земляки мы, сынок... ты, мол, орловский, а я, мол, туляк". Будто и земляки мы. Благословил Угодничком... "Я,- говорит,- сыночек, болесть-то твою в карман себе положу и унесу, а ты придешь через годок к нам на своих ноженьках!" Истинный Бог...- "на своих, мол, ноженьках придешь",- сказал-то. Так обрадовал - осветил... как солнышко Господне.

Все говорят: "Так и будет, парень-то, гляди-ка, повеселел как!" А Миша образок целует и все говорит: "Приду на своих ногах!" Ему говорят:

- А вестимо придешь, доброе-то слово лучше мягкого пирога!

Кругом разговор про батюшку Варнаву: сколько народу утешает, всякого-то в душу примет, обнадежит... хоть самый-то распропащий к нему приди.

- А вчера,- рассказывает нам баба,- молодку-то как обрадовал. Ребеночка заспала, первенького... и помутилось у ней, полоумная будто стала. Пала ему в ножки со старушкой, а он и не спросил ничего, все уж его душеньке известно. Стал утешать: "А, бойкоглазая какая, а плачешь! На, дочка, крестик, окрести его!" А они и понять не поймут, кого - его?! А он им опять то ж: "Окрести новенького-то, и приходите ко мне через годок, все вместе". Тут-то они и поняли... радостные пошли.

И мы рады: ведь это молодка с бусинками, Параша, земляничку ей Федя набирал!

А батюшка не выходит и не выходит. Ждали мы, ждали - выходит монашек и говорит:

- Батюшка Варнава по делу отъезжает, монастырь далекий устрояет... нонче не выйдет больше, не трудитесь, не ждите уж.

Стали мы горевать. Горкин поахал-поахал...

- Что ж делать,- говорит,- не привел Господь благословиться тебе, косатик...- мне-то сказал.

И стало мне грустно-грустно. И радостно немножко - страшного-то не будет. Идем к воротам и слышим - зовет нас кто-то:

- Московские, постойте!

Горкин и говорит: "А ведь это батюшка нас кличет!" Бежим к нему, а он и говорит Горкину:

- А, голубь сизокрылый... благословляю вас, московские.

Ну прямо на наше слово: благословиться, мол, не привел Господь. Так мы все удивились! Ласковый такой, и совсем мне его не страшно. Горкин тянет меня за руку на ступеньку и говорит:

- Вот, батюшка родной, младенчик-то... привести-то его сказали.

Батюшка Варнава и говорит, ласково:

- Молитвы поешь... пой, пой.

И кажется мне, что из глаз его светит свет. Вижу его серенькую бородку, острую шапочку - скуфейку, светлое, доброе лицо, подрясник, закапанный густо воском. Мне хорошо от ласки, глаза мои наливаются слезами, и я, не помня себя, трогаю пальцем воск, царапаю ноготком подрясник. Он кладет мне на голову руку и говорит:

- А это... ишь любопытный какой... пчелки со мной молились, слезки их это светлые...- И показывает на восковники.- Звать-то тебя как, милый?

Я не могу сказать, все колупаю капельки. Горкин уж говорит, как звать. Батюшка крестит меня, голову мою, три раза и говорит звонким голосом:

Во имя Отца... и Сына... и Святаго Духа!

Горкин шепчет мне на ухо:

- Ручку-то, ручку-то поцелуй у батюшки.

Я целую бледную батюшкину ручку, и слезы сжимают горло. Вижу - бледная рука шарит в кармане ряски, и слышу торопливый голос:

- А моему...- ласково называет мое имя,- крестик, крестик...

Смотрит и ласково, и как-то грустно в мое лицо и опять торопливо повторяет:

- А моему... крестик, крестик...

И дает мне маленький кипарисовый крестик - благословение. Сквозь невольные слезы - что вызвало их? - вижу я светлое, ласковое лицо, целую крестик, который он прикладывает к моим губам, целую бледную руку, прижимаюсь губами к ней.

Горкин ведет меня, вытирает мне слезы пальцем и говорит радостно и тревожно будто:

- Да что ты, благословил тебя... да хорошо-то как, Господи... а ты плачешь, косатик! на батюшку-то погляди, порадуйся.

Я гляжу через наплывающие слезы, сквозь стеклянные струйки в воздухе, которые растекаются на пленки, лопаются, сквозят, сверкают. Там, где крылечко, ярко сияет солнце, и в нем, как в слепящем свете,- благословляет батюшка Варнава. Я вижу Федю. Батюшка тихо-тихо отстраняет его ладошкой, отмахивается от него как будто, а Федя не уходит, мнется. Слышится звонкий голос:

- И помни, помни! Ишь ты какой... а кто ж, сынок, баранками-то кормить нас будет?..

Федя кланяется и что-то шепчет, только не слышно нам.

- Бог простит, Бог благословит... и Господь с тобой, в миру хорошие-то нужней!..

И кончилось.

Мы собираемся уходить. Домна Панферовна скучная: ничего не сказал ей батюшка, Анюту только погладил по головке. А Антипушке сказал только:

- А, простачок... порадоваться пришел!

Антипушка рад и тоже, как и я, плачет. И все мы рады. И Горкин - опять его батюшка назвал: "голубь мой сизокрылый". А Домну Панферовну не назвал никак, только благословил.

Собираемся уходить - и слышим:

- А, соловьи-певуны, гостинчика принесли!

И видим поодаль - наших, от Казанской, певчих, васильевских: толстого Ломшакова, Батырина-октаву и Костикова-тенора. Горкин им говорит:

- Что же вы, вас это батюшка, вы у нас певуны-то-соловьи!

А батюшка их манит. Они жмутся, потрогивают себя у горла, по привычке, и не подходят. А он и говорит им:

- Угостили вчера меня гостинчиком... вечерком-то! У пруда-то, из скиту я шел?.. Господа благословляли-пели. А теперь и деток моих гостинчиком накормите... ишь их у меня сколько!

И рукой на народ так, на крылечке даже повернулся,- полон-то двор народу. Тут Ломшаков и говорит, рычит словно:

- Го...споди!.. Не знали, батюшка... пели мы вчера у пруда... так это вы шли по бережку и приостановились под березкой!..

А батюшка и говорит, ласково так - с улыбкой:

- Хорошо славили. Прославьте и деткам моим на радость.

И вот они подходят, робко, прокашливаются, крестятся на небо и начинают. Так они никогда не пели - Горкин потом рассказывал: "Ангели так поют на небеси!"

Они поют молитву-благословение, хорошо мне знакомую молитву, которая зачинает всенощную:

Благослови, душе моя, Господа, Господи Боже мой, возвеличился еси зело, Вся премудростию сотворил еси...

Подходят благословиться. Батюшка благословляет их, каждого. Они отходят и утираются красными платками. Батюшка благословляет с крылечка всех, широким благословением, и уходит в домик. Ломшаков сидит на траве, обмахивается платком и говорит-хрипит:

- Не достоин я, пьяница я... и такая радость!..

Мне его почему-то жалко. И Горкин его жалеет:

- Не расстраивайся, косатик... одному Господу известно, кто достоин. Ах, Сеня, Сеня... да как же вы пели, братики!..

Ломшаков дышит тяжело, со свистом, все потирает трудь. Говорит, будто его кто душит:

- Отпе-то... больше так не споем.

Лицо у него желтое, запухшее. Говорят, долго ему не протянуть.

Сегодня последний день, после обеда тронемся.

Ранним утром идем прикладываться к мощам - прощаться. Свежо по заре, солнце только что подымается, хрипло кричат грачи. От невидного еще солнца Лавра весело золотится и нежно розовеет, кажется новенькой, в новеньких золотых крестах. Розовато блестят на ней мокрые от росы кровли. В Святых Воротах совсем еще пустынно, гулко; гремя ключами, румяный монах отпирает святую лавочку. От росистого цветника тянет душистой свежестью - петуньями, резедой, землей. Небо над Лаврой - святое, голубое. Носятся в нем стрижи, взвизгивают от радости. И нам всем радостно, денек-то послал Господь! Только немного скучно: сегодня домой идти.

После ранней обедни прикладываемся к мощам, просим благословения Преподобного, ставим свечу дорожную. Пригробный иеромонах все так же стоит у возглавия, словно и никогда не сходит. Идет и идет народ, поют непрестанные молебны, теплятся негасимые лампады. Грустно выходим из собора, слышим в последний раз:

Преподобный отче Се-ргие, Моли Бога о на-ас!..

А теперь с Саней проститься надо, к отцу кваснику зайти. Саня сливает квас, носит ушатами куда-то. Ему грустно, что мы уходим, смотрит на нас так жалобно, говорит:

- Ка-ка...ка-васку-то, на до-дорожку!..

И мы смеемся, и Саня улыбается: как ни увидит нас - все кваском хочет угостить. Горкин и говорит:

- Ах ты, косатик ласковый... все кваском угощаешь, совсем заквасились мы.

- Да не-нечем бо-больше... у-у-у-у...го-го-стить-то...- отвечает смиренно Саня.

Федя нам шепчет, что Саня такой обет положил: на одном хлебце да на кваску живет, и весь Петров пост так будет. Горкин говорит - надо уж сделать уважение, попить кваску на дорожку. Мы садимся на лавку в квасной палате. Пахнет прохладно мяткой и молодым, сладковатым квасом. Выпиваем по ковшичку натощак. Отец квасник говорит, что это для здоровья пользительно - молодой квасок натощак - и спрашивает нас, благословились ли хлебцем на дорожку. Мы ему говорим, что как раз сейчас и пойдем благословиться хлебцем.

- Вот и хорошо,- говорит квасник,- благословитесь хлебцем, для здоровья, так всегда полагается.

Сане с нами Нельзя: квас сливать, четыре огромных кади. Он нас провожает до порожка, показывает на хлебную. Мы уже дорогу знаем, да можно найти по духу, и всегда там народ толпится - благословиться хлебцем.

Отец хлебник, уже знакомый нам, проводит нас в низкую длинную палату. От хлебного духа будто кружится голова, и хочется тепленького хлебца. По стенам, на полках, тянутся бурые ковриги - не сосчитать. В двери видно еще палату, с великими квашнями-кадями, с вздувшейся доверху опарой. На длинном выскобленном столе лежат рядами горячие ковриги-плашки с темною сверху коркой - простывают. Воздух густой, тягучий, хлебно-квасной и теплый. Горкин потягивает носом и говорит:

- Го-споди, хлебушко-то святой-насучный... с духу одного сыт будешь!

И мне так кажется: дух-то какой-то... сытный. Отец хлебник, высокий старик, весь в белом, с вымазанными в муке руками, ласково говорит:

- Как же, как же... благословитесь хлебцем. Преподобный всех провождает хлебцем, отказа никому нет.

Здоровые молодцы-послушники режут ковригу за ковригой, отхватывают ломтями, ровно. Горкин радуется работке:

- Отхватывают-то как чисто, один в один!

Ломти укладывают в корзину, уносят к двери и раздают чинно богомольцам. И здесь я вижу знакомую картинку: Преподобный Сергий подает толстому медведю хлебец. Отец хлебник починает для нас ковригу и говорит:

- Примите благословение обители Преподобного на дорожку, для укрепления.

И раздает по ломтю. Мы кланяемся низко - Горкин велит мне кланяться пониже - и принимаем, сложив ладошки. Домна Панферовна просит еще добавить. Отец хлебник глядит на нее и говорит шутливо:

- Правда, матушка... кому так, а тебе и два пая мало.

И еще добавил. Вышли мы, Горкин ей попенял: нехорошо, не для жадности, а для благословения положено, нельзя нахрапом. Ну, она оправдалась: не для себя просила, а знакомые наказали, освятиться. Так мы монаху и сказали. Горкин потом вернулся и доложил. Доволен монах остался.

Выходим из палаты - богомольцы и богомольцы, чинно идут за дружкой, принимают "благословение хлебное". И все говорят:

- И про всех хватает, и Господь подает!..

Даже смотреть приятно: идут и идут все с хлебцем; одни обертывают ломти в чистую холстинку, другие тут же, на камушках, вкушают Мы складываем благословение в особую корзинку с крышечкой, Горкин купил нарочно: в пути будем вкушать кусочками, а половинку домой снесем - гостинчик от Преподобного добрым людям. Опускаем посильную лепту в кружку, на которой написано по-церковному: "На пропитание странным" И другие за нами опускали - бедные и прокормятся. Вкусили по кусочку, и стало весело - будто Преподобный нас угостил гостинчиком. И веселые мы пошли.

Из Лавры идем к маленькому Аксенову, к сундучнику, у овражка.

Он нам ужасно рад, не знает, куда нас и посадить, расспрашивает о Трифоныче, угощает чайком и пышками. Показывает потом все обзаведение - мастерскую, где всякие сундучки - и большие, и маленькие. Сундучки - со всякими звонками: запрешь, отопрешь - дринь-дрон! Обиты блестящей жестью, и золотой, и серебряной, с морозцем, с отделкой в луженую полоску, оклеены изнутри розовой бумагой - под Троицу - и называются - троицкими. Таких будто больше нигде не делают. Аксенов всем нам дарит по сундучку, мне - особенный, золотой, с морозцем. Мы стесняемся принимать такие богатые подарки, говорим - чем же мы отдарим, помилуйте... А он руками на нас.

- Да уж вы меня отдарили лаской, в гости ко мне зашли!

Правду Трифоныч. говорил: нарадоваться на него не могли, какой од ласковый оказался, родней родного.

Расспрашивает про Трифоныча и про Федосью Федоровну, супругу Трифоныча,- здоровы ли и хорошо ли идет торговля. Говорим, что здоровы и торговля ничего идет, хорошо, да вот дело какое вышло. Поставила намедни Федосья Федоровна самовар в сенях, и зашумел самовар, Федосья Федоровна слышала... пошла самовар-то взять, а его жулики унесли, с огнем! Она и затосковала: не к добру это, помереть кому-то из семейства,- такое бывало, примечали. К Успеньеву дню к Троице собираются. Аксенов говорит, что все от Бога... бывает, что и знак посылается, на случай смерти.

- Ну, у них хороший молитвенник есть, Саня ...- говорит,- им беспокоиться нечего, и хорошие они люди, на редкость правильные.

Узнает, почему не у него остановились Горкин просит его не обижаться.

- Помилуйте, какая же обида...- говорит Аксенов,- сам Преподобный к Никодиму-то вас привел! И достославный он человек, не мне чета.

Просит снести поклончик Трифонычу и зовет в другой раз к себе:

- Теперь уж найдете сразу маленького Аксенова.

Потом ходим в игрушечном ряду, у стен, под Лаврой Глаза разбегаются - смотреть.

Игрушечное самое гнездо у Троицы, от Преподобного повелось: и тогда с ребятенками стекались. Большим - от святого радость, а несмысленным - игрушечка: каждому своя радость.

Всякое тут деревянное точенье: коровки и овечки, вырезные лесочки и избушки, и кующие кузнецы, и кубарики, и медведь с мужиком, и точеные яйца, дюжина в одном: все разноцветные, вложенные друг в дружку, с красной горошинкой в последней - не больше кедрового орешка. И крылатые мельнички-вертушки, и волчки-пузанки из дерева, на высокой ножке; и волчки заводные, на пружинке, с головкой-винтиком, раскрашенные Вод радугу, поющие; и свистульки, и оловянные петущки, и дудочки жестяные, розанами расписанные, царапающие закраинками губы; и барабанчики в золоченой жести, радостно пахнущие клеем и крепкой краской, и всякие лошадки, и тележки, и куколки, и саночки лубяные, и... И сама Лавра-Троица, высокая розовая колокольня, со всеми церквами, стенами, башнями,- разборная И вырезные закуски на тарелках; кукольные, с пятак, сочно блестят, пахнут чудесной краской: и спелая клубника, и пупырчатая малинка, сивеем живая; и красная, в зелени, морковка, и зеленые огурцы; и раки, и икорка зернистая, и семужий хвост, и румяный калач, и арбуз алый-сахарный, с черными зернышками на взрезе, и кулебяка, и блины стопочкой, в сметане. Тут и точеные шкатулки, с прокладкой из уголков и крестиков, с подпалами и со слезой морскою, называемой - перламут; и корзиночки, И корзины - на всякую потребу. И веселые палатки с сундучками, блистающие, как ризы в церкви И образа, образа, образа - такое небесное сиянье! - на всякого Святого. И все, что ни вижу я, кажется мне святым.

- А как же,- говорит Горкин,- просвящённо все туг, благословлено. То стояли боры-дрема, а теперь-то, гляди,- блистанье! И радуется народ, и кормится. Все Господь.

Покупаем самые пустяки: оловянного петушка-свистульку, свистульку-кнутик, губную гармошку и звонницу с монашком, на полный звон,- от Горкина мне на память; да Анюте куколку без головки, тулово набито сенной трухой, чтобы ей шить учиться,- головка в Москве имеется. А мне потому мало покупают, что сказала сегодня барышня Манюша, чтобы не покупать: дедушка целый короб игрушек даст, приказал молодцам набрать.

Встречаем и наших певчих, игрушки детишкам покупают. У Ломшакова - пушка, стрелять горохом, а у Батырина-октавы - зайчик из бумазеи, в травке. Костиков пустой только, у него ребятишек нет, не обзавелся, все думает. Ломшаков жалуется на грудь: душит и душит вот, после вчерашнего спать не мог. Поедут отсюда по машине - к Боголюбской в Москву спешат: петь надо, порядились.

Сходим по лесенке в овражек, заходим в "блинные" Смотрим по всем палаткам: везде-то едят-едят, чад облаками ходит. Стряпухи зазывают:

- Блинков-то, милые!.. Троицкие-заварные, на постном маслице!..

- Щец не покушаете ли с головизной, с сомовинкой?..

- Снеточков жареных, господа хорошие, с лучком пожарю... за три копейки сковородка! Пирожков с кашей, с грибками прикажите!..

- А карасиков-то не покушаете? Соляночка грибная, и с севрюжкой, и с белужкой... белужины с хренком, горячей?.. И сидеть мягко, понежьтесь после трудов-то, поманежьтесь, милые... и квасок самый монастырский! .

Едим блинки со снеточками, и с лучком, и кашнички заварные, совсем сквозные, видно, как каша пузырится Пробуем и карасиков, и грибки, и - Антипушка упросил уважить - редечку с конопляным маслом, на заедку. Домна Панферовна целую сковородку лисичек съела, а мы другую. И еще бы чего поели, да Аксенов обидится, обед на отход готовит. Анюта большую рыбину там видала, и из соленого судака ботвинья будет - Савка нам говорил,- и картофельные котлеты со гладким соусом, с черносливом и шепталой, и пирог с изюмом, на горчичном масле, и кисель клюквенный, и что-то еще...- загодя наедаться неуважительно.

Во всех палатках и под навесами плещут на сковородки душистую блинную опару - шипит-скворчит! - подмазывают "кошачьей лапкой",- Домна Панферовна смеется. А кто говорит - что заячьей. А нам перышками подмазывали, Горкин доглядывал, а то заячьей лапкой - грех. И блинные будто от Преподобного повелись: стечение большое, надо народ кормить-то. Глядим - и певчие наши тут: щи с головизной хвалят и пироги с солеными груздями. Завидели нас - и накрыли бумажкой что-то. Горкин тут и сказал:

- Эх, Ломшачок... не жалеешь ты себя, братец!

И Домна Панферовна повздыхала:

- И во что только наливаются... диви бы какое горе, а то кондрашке одному на радость.

Ну, пожалели-потужили, да тужилом-то не поможешь, только себя расстроишь.

Тележка наша готова, помахивает хвостом Кривая. Короб с игрушками весело стоит на сене, корзина с просфорами увязана в чистую простыньку. Все провожают нас, желают нам доброго пути, Горкин подносит Аксенову большую просфору, за полтинник, и покорно благодарит за ласку и за хлеб-соль: "Оченно вами благодарны!" Аксенов тоже благодарит, что радость ему привезли такую: не ждал - не гадал.

- Ну, путь вам добрый, милые...- говорит он, оглядывая тележку,- приведет Бог, опять заезжайте, всегда вам рад. Василий на ярмарку поедет скоро, буду в Москве с ним, к Сергею Ивановичу побываю, так и скажите хозяину. Ну, вот и хорошо, надо принять во внимание... овсеца положили вам и сенца... отдохнула ваша лошадка.

И все любуется на тележку, поглаживает по грядке.

- Да,- говорит он задумчиво,- надо принять во внимание... да, тележка... таких уж не будет больше. Отворяй ворота! - кричит он дворнику, натягивает картуз и уходит в дом.

- Расстроился...- говорит нам Горкин, шепотом, чтобы не слыхали.- Ну, Господи, благослови, пошли.

Мы крестимся. Все желают нам доброго пути. Из-за двора смотрит на нас розовая колокольня-Троица. Молча выходим за ворота.

- Крестись на Троицу,- говорит мне Горкин,- когда-то еще увидим!..

Видно всю Лавру-Троицу: светит на нас крестами. Мы крестимся на синие купола, на подымающийся из чаши крест:

Пресвятая Троица, помилуй нас!

Преподобный отче Сергие, моли Бога о нас!..

Вот и тихие улочки Посада, и колокольня смотрит из-за садов. Вот и ее не видно. Выезжаем на белую дорогу. Навстречу - богомольцы, идут на радость. А мы отрадовались - и скучно нам. Оглядываемся, не видно ли. Нет, не видно. А вот и перелески с лужайками, и тропки. Мягко потукивает тележка, попыливает за ней. А вот и место, откуда видно - между лесочками. Видно между лесочками, позади, в самом конце дороги: стоит колокольня-Троица, золотая верхушка только, будто в лесу игрушка. Прощай!..

- Вот мы и помолились, привел Господь... благодати сподобились...- говорит Горкин молитвенно.- Будто теперь и скушно, без Преподобного... а он, батюшка, незримый с нами. Скушно и тебе, милый, а? Ну, ничего, косатик, обойдется... А мы молитовкой подгоняться станем, батюшка-то сказал, Варнава... нам и не будет скушно. Зачни-ка тропарек, Федя,- "Стопы моя направи", душе помягче.

Федя нетвердо зачинает, и все поем:

Стопы моя направи по словеси Твоему, И да не облада-ет мно-о-ю-у...

Вся-ко-е... безза-ко-ни-и-е-э!..

Потукивает тележка. Мы тихо идем за ней.

Июнь 1930 - декабрь 1931.

Париж - Копбретон.

Иван Сергеевич Шмелёв - БОГОМОЛЬЕ - 02, читать текст

См. также Шмелёв Иван Сергеевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

ЗАБАВНОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ
I С имением дело наконец выяснилось. Генеральша от­ветила, что, потеря...

ИНОСТРАНЕЦ
Роман Во второй половине сентября сезон на Серебряном Берегу закончилс...