СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Евгений Салиас-де-Турнемир
«Аракчеевский сынок - 02»

"Аракчеевский сынок - 02"

XVII

Было уже поздно, а женщина не собиралась домой. Умная Авдотья, выпытав и прослушав внимательно все, что ей передала ее любимица, снова глядела на нее во все глаз и путалась мысленно... Эта Пашута, помимо лица и фигуры, как-то изменилась и в ином отношении. А в чем, Авдотья не могла уловить и догадаться. Говорить ли девушка стала иначе, выражаться и произносить слова, или держится она иначе, ходит и сидит не так, как в Грузине... А давно ли?.. Давно ли она оттуда уехала?.. Да и говорит-то она все дело. Права она, а Мишенька ее неправ выходит. Красно говорит.

- Чудно! Диву дашься, хочешь не хочешь...- произнесла, наконец, Авдотья в полголоса и прибавила громче.- Вон оно что, Пашута, в столице да в холе пожить... Добреет человек... Вот как сытый да отскобленный скребницей конь не ходит шагом, а все вприскок, трусит, да ноги поджимает. У нас на графском конном заводе так-то. Я завсегда дивовалась на этих коней. Вот и ты, Пашута, эдак же... Отчистили тебя. Отхолили. Ну играть бы тебе. А ты вот плакать третий раз принимаешься!

- Вы, стало быть, Авдотья Лукьяновна, ничего не знаете или на свой лад все понимаете. Зачем меня Михаил Андреевич сюда выписал и к баронессе определил? А теперь зачем вас выписал тоже? Зачем он сюда под прозвищем маляра Андреева ходит? Что он замыслил, а мне приказывает помогать себе? Знаете вы все или ничего не знаете?!.

- Знаю. За этим я и привезена сюда, чтобы тебя глупую усовестить. Тебя мой Мишенька облагодетельствовал, а ты вот благо дворянкой оделась, грубиянствовать стала и его не слушаешься, противничаешь...

- Ах, Авдотья Лукьяновна! - воскликнула Пашута отчаянно.- Да вы поймите, могу ли я предать, как Иуда какой, мою барышню, которая меня любит так, как ни вы, никто другой никогда не любили.

И Пашута сразу решилась все прямо открыть женщине, без утайки. Девушка горячо, страстно и с малейшими подробностями передала Авдотье все свои прежние совещания с Шумским, их уговор, его обещанья и, наконец, его требованье участвовать в преступном замысле.

- Посудите сами, могу ли я мою барышню с головой предать и погубить. Могу ли я ему в срамном и преступном деле помогать и губить баронессу за всю ее ласку, любовь и благодеяния. Сатана этого не сделал бы, если бы его тем добром взяли, каким баронесса меня взяла и к себе приворожила.

Авдотья несколько раз принималась нерешительно уговаривать любимицу повиноваться во всем приказаниям своего питомца, но вдруг под влиянием страстных и убедительных речей Пашуты - сама начала сомневаться и путаться, наконец, совсем сбитая с толку, она глубоко вздохнула и заплакала.

- Что ж тут делать-то! - выговорила она, утирая кулаком набегавшие слезы.

Женщине почудилось, что она с питомцем своим и с Пашутой попала как бы в какой-то омут, в котором ни оставаться, ни выбраться благополучно нельзя. Ей приходилось советовать или приказывать девушке идти на всякое бессовестное и грешное... Или же, став на сторону Пашуты, изменить своему питомцу.

Между тем, времени прошло много и среди паузы, наступившей в их горькой беседе, среди полной тишины в комнатах, раздался звонок и резко огласил весь дом. Авдотья вздрогнула всем телом и невольно вскочила.

- Господа,- сказала Пашута.- Вот сейчас увидите моего ангела. Уж именно ангела, и душой, да и видом.

Авдотья, все еще не исполнившая, собственно, самого главного, зачем пришла на свидание - засуетилась и не знала, что делать - оставаться еще немного или уходить тотчас.

- Я уйду лучше. А завтра приду опять и мы с тобой потолкуем порядком. Я тебе скажу. Я все тебе скажу!.. Может, тогда ты переменишь мысли свои и послушаешься Михаила-то Андреевича. А теперь я лучше уйду.

- Нет. Нет! Как можно! - воскликнула Пашута.- Все-таки посмотрите на нее. Увидите, какая она. А завтра с утра приходите. Опять поговорим... Как мне себя упасти... Я сейчас. Обождите.

Пашута вышла из горницы... Авдотья стала прислушиваться в растворенную дверь и до нее долетел мужской голос - слегка хрипливый, но мерный и мягкий. Слов речи она не понимала... Затем ближе, в соседней комнате послышался другой голос, и он показался Авдотье каким-то особенным.

"Поет - говорит! - подумала женщина.- Не вижу, а вот чую, что эта она самая, Пашутина барбанеса... Как сладко говорит. Тихая, добрая... Видать, что ну вот совсем добреющая..."

Послышалось шуршанье платья по ковру, дверь отворилась совсем, и на пороге появилась белая фигура. Авдотья невольно попятилась и от чувства уважения к хозяйке дома, и от иного чувства, которое сразу овладело женщиной, как бы врасплох.

"Что ж это, Господи Батюшка",- чуть не прошептала Авдотья вслух, раскрывая глаза, раскрывая и рот от удивления.

В комнату вошла Ева и остановилась у дверей, глядя на женщину. Она что-то сказала, но Авдотья не расслышала, вся обратившись в зрение. Эта Пашутина барышня носившая такое странное наименование, какого Авдотья еще ни разу не слыхала - была и впрямь не простая барышня. А именно, что-то особое, чудное.

- Впрямь барбанеса! - мысленно повторяла женщина, оглядывая вошедшую.

Перед ней стояла высокая и стройная женщина, вся в белом платье из серебристой ткани, с обнаженными плечами и руками такой белизны, какой Авдотья никогда не видывала и не предполагала даже возможной. Большие голубые глаза под светлыми серебрящимися бровями глянули ей прямо будто в душу. Даже жутко ей стало от этих глаз. А голова вся в сияньи! Вот как лики пишут на образах. Сиянье это от светло-сероватых серебряных волос, что гладко приглажены на голове. Вся эта диковинная барышня с головы до ног - будто та серебряная царевна, которую Иванушка-дурачок в Серебряном Царстве повстречал. Сама бела, как снег, а платье н волосы светятся, искрятся и сияют.

- Господи Иисусе. Вон что такое барбанесой-то быть.

Однако, Авдотья, женщина неглупая, скоро сообразила, что пред ней светло-белокурая и очень красивая барышня в богатом серебристом платье, что этот туалет, очень искусно придуманный, к ней чрезвычайно идет. И не только Авдотья, а часом ранее целое блестящее общество приходило в восторг от красавицы баронессы Евы.

Женщина быстро оправилась, а когда увидела и услыхала Пашуту, то совсем пришла в себя.

- Хороша моя барышня? Видали вы много таких! - весело старалась произнести Пашута, но в голосе ее еще были слезы.

- Я очень рада вас видеть,- заговорила Ева.- Пашута вас любит и часто мне об вас говорила. Вы у нас остановились?

- Нет.

- Жаль. Так приходите чаще к Пашуте.- И несколько медленная, мягкозвучная речь баронессы с особым акцентом тоже удивила Авдотью. Не случалось еще ей слышать такой голос и такую речь. Баронесса тихо вышла, и Авдотье показалось, что в горнице сразу стало темнее, точно будто девушка освещала ее собой. Благодаря серебристому искрящемуся платью оно было отчасти и правдой.

- Вот от какой барышни зачах мой Мишенька! - подумала Авдотья.- Да... Разыскал! Поди-ко, найди другую такую. Да. Тяжко ему. Понятное дело, что молодец от эдакой ума решиться может.

Авдотья глубоко взволновалась. Все в ней было настолько смущено под влиянием впечатления, произведенного баронессой, что она, почти не сознавая, что делает, рассеянно простилась с пришедшей к ней Пашутой. Выйдя из дому барона, как бы слегка опьяненная, она тихо шла и качала головой.

- Красавица. Заморское диво. Наши русские такими не бывают. Волосики-то серые, а не седые, как у старух... А сама-то бела, бела. Вон он какую выискал себе в любовь. Что ж теперь тут делать. Делать-то что?! Пропадать! Или Пашуте или Мишеньке... А грех-то? Ведь грех он задумал?! Омут. Одно слово - омут. Карабкаешься и пуще вязнешь!..

XVIII

Вернувшись домой, Шумский с нетерпением ждал возвращения мамки от Пашуты и не понимал, отчего она запаздывает. Усевшись в спальне, конечно, в халате и с трубкой - как бывало всегда, Шумский начал было снова обдумывать и передумывать в тысячный раз все ту же свою дикую и опасную затею.

- Нет. Будет! Голова трещит! - воскликнул он.- Надо развлечься. А то эдак с ума спятишь.

Развлечься был один лишь способ: ехать к кому-либо из приятелей и, поиграв в карты, напиться. Но подобное времяпрепровождение стало теперь ему окончательно противно и гадко. Ехать в гости в порядочный дом, на вечер, было невозможно. Он так разошелся с разными семействами, где бывал прежде, что теперь не мог появиться внезапно, как снег на голову.

- Почитать что-нибудь? Есть тут где-то новый альманах. Говорят, стихи в нем недурны. Да ведь их на полчаса чтения хватит.

Но вдруг Шумский ахнул, вспомнив, что у него есть одно рукописное французское сочинение, ходившее по рукам в городе в нескольких копиях. Когда-то он начал читать его, но встретив в церкви Еву, бросил и забыл, как и многое другое.

Шумский стал всюду искать и шарить и, наконец, на подоконнике под кучей "Сенатских Ведомостей" нашел тетрадь. Рукопись была озаглавлена: "La science d'aimer, et fart de plaire" ("Наука любить и искусство нравиться" (фр.).). Хотя сочинение было написано изящным французским языком, но сочинитель был русский, скрывшийся под псевдонимом Prince Nevsky (князь Невский (фр.).).

В столице было известно, что автор - русский князь Темниковского происхождения по отцу и балтиец по матери. Это был пожилой уже дипломат, долго состоявший в качестве attache (атташе (фр.).) при посольствах во Франции и в Австрии, человек очень образованный и остроумный, страстный поклонник и победитель прекрасного пола. В то же время он считался большим другом известного венского посла князя Андрея Кирилловича Разумовского, тоже знаменитого "beau и mangeur de coeur" ("красавца и сердцееда" (фр.).). Многие уверяли, но без малейшего, конечно, основания, что сочинение это написано самим князем Разумовским.

Автор очень остроумно развивал и доказывал тезис, что истинно прекрасная женщина, поэтичная и неотразимо пленительная для мужчин, должна непременно иметь основной чертой своего нравственного облика - малый разум, даже неразумие, попросту сказать, должна быть дурой.

Идеальная женственность и твердый ум - это огонь и вода. Одно другое исключает или уничтожает. Женщина родится исключительно для любви. А при возникновении любви сердце женское всегда вскипятит разум и доведет до окончательного испарения. Или разум, руководя женской природой в деле любви, затушит чудный и теплый пламень ее сердца, и останется одна гарь и один чад.

Все чудные женщины в истории всех народов, прославившиеся любовью, были женщины простые, недальновидные, легкомысленные, пагубно неосмотрительные, доверчивые, бесхитростные и, следовательно, глупые. Их судьба была почти всегда трагическая. А венец мученицы во имя любви и ореол жертвы своей любви - всегда были женщине лучшим украшением и много возвышали ее в глазах современников и потомства.

Все женщины в великих созданиях гениальных поэтов всего мира и всех времен - воплощение пленительного неразумия. Они восхищают и увлекают людей своей детской наивностью и ангельской простотой... Недаром русская пословица гласит: где просто - там ангелов со сто, где мудрено - там ни одного. Возможность походить на ангела есть преимущество женщины пред мужчиной. А умных ангелов был только один, да и тот перестал им быть и, низвергнутый, стал синонимом уродства нравственного и физического.

Кто были, каково жили и как кончили свое земное поприще, действительные или воображаемые, в истории или в фантазии поэтов, все чудные женщины...

Начиная сочинение с наивной и простоватой Леды, побежденной лебедем, и ее дочери Елены Прекрасной, смутившей весь современный ей мир своим легкомыслием, автор через все века доходил до XIX столетия. Рассказав подробно историю многих женщин вроде Марии Стюарт, он кончал рассказом об одной пленительной женщине, которая во дни императрицы Екатерины смутила всю столицу своей красотой, неразумием и трагическим концом.

Переходя к таким идеальным и чарующим женским обликам, как шекспировские Офелия, Юлия и Дездемона, Маргарита Гетевская и т. п., автор спрашивал: есть ли хотя малая доля разума и рассудительности в их поведении?.. Можно ли было поступить наивнее и поэтому безрассуднее, т. е. глупее... А между тем, заставь поэт каждое из этих светлых созданий действовать умно, дальновидно, хитро или холодно расчетливо, что же сталось бы с ними, что осталось бы от волшебной прелести их очаровательных образов.

Самый ценный камень в короне женщины, властительницы нашей - наивность!..

Что бы стоило Дездемоне искусно и тонко обмануть и провести Яго и предать с головой кровожадному мавру Что бы стоило Маргарите предложить Фаусту дождаться возвращения ее брата с войны и сделать ей формальное предложение руки и сердца, причем даже, пожалуй, пригласить в шафера своего друга, г. Мефистофеля...

Все бы кончилось посрамлением сатаны, богомольная жена Фауста замолила бы его грех и спасла его душу.

Но Маргарита - супруга и мать многочисленного семейства - не Маргарита.

А опрометчивость Марии Стюарт, стоившая ей жизни. А почти все жены Генриха VIII и Иоанна Грозного, уступавшие или погибавшие как ягнята, наивно покорно, без малейшей хитрости, без тени борьбы, без всякой простой попытки на бегство и спасение себя.

Неразумие и женственность - синонимы. Все замечательные красавицы были все простоваты. А все женщины, известные своим умом, были некрасивы или дурны. И чем умнее, тем дурнее. Если и были умные женщины, которых современники прославили как красавиц - то это плод лжи или плод лести уму, или самообман, потому что мужчины, ищущие или ценящие в женщине ум, не судьи в красоте.

Было много замечательных красавиц, слывших очень умными, и это понятная ложь потому, что мужчины в награду за красоту несут дань обожания и боготворения, а нет того свойства, которым бы человек охотно не одарил своего божества.

Даже каменным идолам приписывалось всемогущество.

Один великий человек, гений прошлого столетия, сделав замечательное для человечества открытие в области науки, явившееся плодом его ума и многолетних трудов, клялся, что все было сделано не им, а совершенно случайно его горничной, замечательно красивой девушкой.

Венера, богиня красоты, самая популярная из обитательниц Олимпа, долго боготворимая на земле и особенно почитаемая людьми до сих пор, отличалась чрезвычайной наивностью и простоватостью. Иначе невозможно объяснить многие ее легкомысленные поступки и мило предосудительное поведение, приводившее в соблазн весь сонм олимпийских богов, которые сами были не без греха.

Pour en finir (В заключение (фр.).) - говорил автор: воплощением идеальной женщины было бы то существо, которое сочетало бы в себе красоту лица и тела, отсутствие мыслительной способности и наивно нежное сердце.

Шумский читал долго и внимательно, затем бросил тетрадь на стол и начал ходить взад и вперед по своей комнате...

- Как это диковинно! - произнес он вполголоса.- Именно теперь попалось мне это сочинение. Теперь, когда я, как дурак, будто попрекаю себя в том, что влюбился страстно в куклу... Да, она кукла. Попросту сказать, она дура. Светская и благовоспитанная девушка, умеющая очень умно говорить глупости. Или умеющая отвечать иногда так, что вдруг покажется сдуру и умной.

И он вспомнил, как Ева сказала ему:

"Нет. Я вас не понимаю. Если б я вас поняла! то я бы сейчас вышла из горницы".

- Это очень мило, будто даже умно... А это светский фортель, что называют французы "жаргон" благовоспитанного общества. Да, Ева дура, красавица и дура... И да здравствуют все красавицы-дуры и ныне, и присно, и во веки веков!.. А мне, должно быть, стыдно самого себя, что я удивлялся было, как мог влюбиться в куклу. Влюбляются люди испокон веку в красоту, а не в ум... Этак можно бы пойти еще дальше, влюбляться в свойства ума. Начать женщину обожать за необыкновенную память, за быстрое соображение, за остроумие и черт знает еще за что... За математические способности!.. Нет! Богиня красоты и любви была дура. В науке мифологии,- как сказывал мне этот шут гороховый фон Энзе,- все имеет свое особое значение. Если Венера была самая красивая из богинь, но и самая простоватая и легкомысленная, то, стало быть, так и быть следует. Всякая красавица будь глупа, а умная будь дурнорожа. Только одно еще я бы от себя прибавил. В сотворении мира есть ошибка большая, маху дал Творец. Надо бы сотворить мужчину и красавицу женщину, а не красивую женщину сделать третьим существом, без пола. Так себе, ни то ни се... Существо, годное только для сравненья, чтобы женщина около него еще красивее казалась. Как день хорош тем, что ночь есть.

XIX

Перебирая всякий вздор, который лез ему в голову, под влиянием прочтенного сочинения, Шумский, однако, нетерпеливо поглядывал на часы и начинал уже тревожиться. Был почти уже час ночи, а мамка еще не воротилась от Нейдшильдов...

Шумский кликнул лакея.

- Эй! Копчик! Авдотья вернулась?

Малый прибежал на зов барина сонный, но опрометью, и заявил, что женщины еще нет.

- Что ж это такое?

- Не могу знать-с.

- Не может она там сидеть до этих пор. Они спать ложатся до полуночи.

- Не заплуталась ли Авдотья Лукьяновна в городе? В первый раз очутившись в Петербурге, могла сбиться.

- Да ты ей дорогу-то велел запомнить...

- Как же-с. Ехали, я ей все показывал,- солгал Копчик.- Где какой куда поворот, где дом какой особый, где церковь... Для памяти...

Прошел еще целый час в ожидании и Шумский начал уже усмехаться. Приключение с мамкой его невольно забавляло.

- Копчик! - крикнул он опять лакея.- Что ты скажешь? А? Ну, как мамку-то в Питере ограбили да ухлопали? Вот штука-то будет!..

И Шумский невольно расхохотался звонким смехом. Копчик улыбнулся ради приличия, но сам тоже невольно думал:

"Хорош ты! Неча сказать. А она еще его обожает, как андела какого".

- Ухлопал ее непременно какой-нибудь жулик ночной. Вот будет оказия-то... Как в романах описуется... Приключение нежданное ради развязки истории.

Копчик снова ушел к себе в угол, лег, зевая, на ларь и стал размышлять о том, "какие господа бывают свиньи безжалостные".

Через несколько минут наружная дверь со двора растворилась, и в прихожей послышался шорох и шаги.

Копчик привстал и окликнул.

- Я... Я...- отозвался голос Авдотьи.

Копчик выскочил в прихожую...

- Что с вами? Где вы пропали? Второй час.

- Я верст двадцать, оглашенный человек, исходила. А то и все двадцать пять.

- Заплутались?

- Нет! Гуляла! Вестимо, запуталась. Оттуда пошла, как следует. И речку вашу прошла по мосту, как следует.

- Какую речку... Неву...

- Вестимо... Ну, и пошла прямо, ища вас... И пришла в Лавру...

- Невскую Лавру!! С Васильевского-то острова?

- А оттуда назад. Шла, шла, шла. И говорят мне - в Коломну я пришла. Все не туда!..

- Ахтительно. Вам бы уж оттуда на Охту... Ради любопытствия. Что ж вы не спрашивали дорогу-то у прохожих?

- Опрашивала, кто попадался... Да не знаю, как улицу-то назвать. Куда мне идти-то не знаю! Понял? Оглашенный человек! Ведь не дура же я. А вы дураки! Иван Андреич привез, а ты вывез. Да и пустили! А где вы живете, как званье месту - никто из вас мне не сказал. Так бы и осталась на улице до утра. Да и днем бы не знала, куда идти. Просто хоть домой в Новгород иди пешком. Спасибо, попался солдат, да спросил, у кого живу. Я сказала. Он Михаила Андреевича знает. Наш был, говорит, антилерец. Ну, и провел прямо сюда... Да, уж оглашенные вы оба с Иваном-то Андреичем.

И Авдотья, сильно угрюмая и раздраженная, уселась на стул, не снимая своей кацавейки и платка с головы.

- Ноги-то гудут! Просто гудут! - вымолвила она сердито.- Оглашенные. Один привез в дом, а другой вывез из дому. И хоть бы слово сказали, как званье вашему жительству. Прокаженные! Ей-Богу!

Шумский вышел на голос мамки и, узнав в чем дело, не рассмеялся, а рассердился тоже на Копчика.

Если убийство мамки жуликами показалось ему забавным, то плутанье ее было слишком простым и нелюбопытным случаем, который только замедлил получение вестей о Пашуте и баронессе.

Шумский позвал женщину к себе в спальню и стал расспрашивать. Авдотья, все еще угрюмая, а отчасти сильно утомленная, отвечала кратко и глядела сонными глазами.

- Ну, до завтра... Ты теперь загонялась очень,- вымолвил Шумский.- Завтра все расскажешь. А теперь скажи только, будет Пашута тебя слушаться... Рада была тебе очень...

- Еще бы не радой быть.

- Будет слушаться...

- Будет...- выговорила Авдотья, чувствуя, что лжет от усталости и готовая на всякую хитрость, только бы отпустили ее спать...

- Пашута какова показалась тебе. Барышня?

- Барышня...

- Баронессу не видала?

- Видела.

- Видела! Близко?

- Близко.

- Хороша она. А?

- Ох, Михаил Андреевич. Смерть моя! - воскликнула Авдотья.- Отпусти меня. Завтра я вам все... Всю подноготную выложу. Умаялась. Не могу. Все во мне так и гудет, будто колокольный трезвон в нутре. Все помовается и трясется.

- Ну, иди, Бог с тобой.

Авдотья прошла в гардеробную, где ей было назначено спать барином-питомцем и, как делала всякую ночь, разостлала на полу свою шубку, а вместо подушки положила узел... Ей вспомнилась ее постель в Грузине и она вздохнула.

- Что бы ему придти глянуть, как мамка спит по-собачьи. Э-эх, молодые люди. Все по себе старых меряют. А старые кости на полу ноют, да жалятся... Хоть бы кваску дали испить. В горле пересохло.

И ворча себе под нос, мамка улеглась на пол и тотчас же захрапела на весь дом.

Но не прошло полных четырех часов времени, как в квартире Шуйского снова задвигалось.

Около шести часов утра кто-то стучал в дверь заднего крыльца. Копчик проснулся, удивился и, бранясь себе под нос, пошел отворять... Впустив в дом раннего посетителя в солдатской форме, и переговорив, малый побежал будить барина без всякого опасения, как бывало всегда.

- Михаил Андреевич! Михаил Андреевич! - храбро и громко повторил он раз с десяток, покуда Шумский не пришел в себя.

- Что такое? - воскликнул тот отчасти тревожно, поняв с первой секунды пробужденья, что Васька не станет и не смеет его будить без важного повода.

- Михаил Андреевич. Вестовой прискакал. Граф приехали и требуют вас к себе, к восьми часам. Во дворец прямо...

- Это еще что за новости?

Васька молчал.

- Вестовой? И приказал тебе меня будить?

- Точно так-с.

- А который час?

- Должно, шесть, седьмой...

- Что ж они там белены объелись? Черти.

Копчик двинулся было из горницы, но барин остановил его и приказал разбудить себя через час.

Лакей вышел, а Шумский заворчал:

- Дуболом! Сам встает с петухами и другим спать не дает! Стало быть, в ночь приехал. И почему же во дворец? Говорил, что больше там останавливаться не будет. Все новости и все глупости. Дуболом!

Шумский стал стараться заснуть, но именно эти старанья и легкая досада прогнали сон окончательно...

Полежав полчаса с открытыми глазами, он крикнул лакея.

- Трубку!..- И Шумский прибавил тише: - Черти!

Но слово это было сказано во множественном числе ради присутствия Васьки, который, однако, хотя и не знал грамматики, но, разумеется, отлично понимал, что слово это сказано неправильно.

Через полчаса молодой человек был уже одет и принялся за кофе и за третью трубку.

- Позови Авдотью,- приказал он, совершенно забыв, который час.

- Они еще не просыпались...- заметил Васька.

- Что ты? Очумел? А? - крикнул Шумский, и лакей выскочил из горницы, боясь, что чубук доскажет у него на голове то, чего барин не считал даже нужным объяснять.

Не скоро Копчик добудился мамки. Авдотья, сильно уставшая, долго не приходила в себя и только мычала бессмысленно.

Наконец, поняв в чем дело, Авдотья поднялась и, оправившись, пришла. Едва только она вошла, как увидела, что ее питомец сильно не в духе.

- Ну, очухалась... Говори, об чем у вас была вчера беседа с Пашутой,- произнес он сухо.

Авдотья, стоя у дверей, начала свой рассказ, изредка прерывая его отчаянными зевками, которые скрыть было невозможно. Рассказав почти все, Авдотья уже собиралась начать восторженное описание "ангельскаго лика барбанесы", но Шумский перебил мамку вопросом:

- Ну, что же Пашутка твоего страшного слова испугалась?..

- Как тоись?

- Да ведь ты говорила, что у тебя есть на нее страшное слово...

- Я, соколик мой, его ей не говорила... И времени не было, и боязно было.

- Что-о? - протянул Шумский, вставая из-за столика, где пил кофе.

Авдотья тихо и виновато стала объяснять, почему она свое "страшное слово" Пашуте не сказала.

- Да что ты, очумела, что ль? - вскрикнул Шумский.- Когда ж этой канители конец будет. Что вы все сговорились, что ли, меня бесить. Да я вас всех в один мешок, да в...

Молодой человек запнулся и продолжал спокойнее:

- Ну, слушай, Авдотья. Не блажи и меня не серди! Я вот поеду к батюшке во дворец, и, надо думать, скоро и назад буду. Ты напейся чаю, и марш к Пашуте. Спит, вели разбудить, не важная барыня. Объяснись с ней, усовести и прикажи тотчас идти сюда за моими приказаниями. Послушается она тебя или не послушается - все равно мне. Я знаю, что с ней делать. А мне, главное дело, конец этой канители. Не послушается, то я ее... Ну, это мое дело!

- Как можно, соколик. Она беспременно послушается. Мое слово ведь такое... Именно, страшное слово!

- Так и говори его! - прокричал Шумский на всю квартиру, снова взбесившись сразу...

- Скажу! - чуть слышно, но обидчиво отозвалась Авдотья.

- Страшное да страшное, да такое, да сякое.. А сама с этими своими словами, как дурень с писаной торбой... Ведь ты, прости меня,- чудесница! То бегала Богу молилась и у Царя Небесного советов просила, а теперь опять всякие сборы пошли... Ведь это глупо. Подумаешь, тебе приходится в каком преступленьи уголовном сознаваться, да каяться, да в каторгу...

И Шумский, смотревший, говоря это, в лицо своей мамке, невольно запнулся.

Лицо Авдотьи сильно и сразу изменилось и как-то потемнело.

"Ну, вот и здравствуйте!" - подумал молодой человек, но тотчас двинулся, прибавив вслух:

- Однако, мне пора к моему... чудеснику.

XX

На дрожках, именовавшихся в народе "гитарой", верхом, как на коне, Шумский в полной флигель-адъютантской форме полетел стрелой на великолепном рысаке вдоль по Большой Морской. Раза два, несмотря на зычные окрики его толстого бородатого кучера, рысак чуть не задавил разносчика с лотком на голове и какую-то старуху, переходившую улицу.

Шумский вспомнил, что его часы отстают и что он опоздал минут на десять. Он тревожился, однако, шутливо подумал:

- Будь я Иисус Навин, сейчас бы сказал: "стой, солнце, и не движись, луна!" Впрочем, мой чудесник и Навина посадил бы под арест за вольнодумное командование природой.

Выехав на Дворцовую площадь, Шумский увидел против одного из больших подъездов массу всяких экипажей, а равно несколько верховых лошадей, которых держали под уздцы конюха или денщики. На самом подъезде виднелись часовые, полицейские и в дверях огромного роста швейцар с булавой.

Быстро соскочив с дрожек, Шумский сбросил шинель на руки первого попавшегося лакея и, приветствуемый поклонами дворцовых служителей, которые хорошо знали его в лицо, он быстро пошел в горницы.

В довольно большой зале было уже человек до тридцати, ожидавших приема временщика. Это были почти все сплошь генералы, сановники, между ними два министра.

Повсюду, от подъезда, где как идол стоял недвижно и выпятив грудь швейцар с булавой, в прислуге, в мелких чиновниках, и даже до самих сановников середи приемной, во всем пролился и лежал один отпечаток.

Все были, по просторечью, "начеку", все ходили "по струнке". Всякий подтянулся, всякий озирался кругом с ощущением на сердце, именуемым "иметь ушки на макушке". Всякий оглядывал себя насколько мог, как бы занятый мыслью, все ли на нем в порядке. Некоторые изредка сдавленно вздыхали и отдувались, доказывая тем, что сердцебиение и дыхание совершались в них неправильно, слишком медленно или слишком ускоренно.

В числе военных и штатских в углу приемной сидела маленькая, совершенно седая, но благообразная старушка в черном муаровом, очень изящном платье. На чистом лице ее, где глубоко впали большие выцветшие глаза и тоже впал давно беззубый рот, видны были все-таки остатки прежней строгой красоты. Но главное, во всей ее фигуре было какое-то достойное спокойствие, а на лице грустная задумчивость.

Все, что приехало сюда и продолжало подъезжать, при виде старушки тотчас же подходило к ней. Всякий приближался к ее креслу и издали почтительно кланялся, или же подходил к самому креслу и, низко наклонившись, вежливо и чопорно целовал по обычаю протянутую ему руку.

Среди кучек толпившихся сановников кое-где шел тихий говор и шепот об этой же старушке. Слышалось:

- Княгиня-то! А!

- Сама приехала.

- Что же, что сама?

- И ей порог обивать пришлось.

- Напрасно голубушка унижается. С ним ничего не поделаешь.

Шумский, проходя в приемную, завидел старушку, точно так же повернул тотчас в ее сторону и, приблизясь близко к креслу, низко поклонился. В одну секунду произошло нечто, что все заметили, а Шумский вспыхнул и внутренне взбесился. После поклона старушке он сделал шаг вперед, вполне ожидая, что придется поцеловать протянутую руку; но старушка не тронулась, ни одна черта на лице ее не двинулась, она только слегка подняла голову и, глянув на красивого флигель-адъютанта, упорно и презрительно смерила его с головы до пят. Судя по лицу ее, казалось, что ей даже обиден этот нижайший поклон офицера.

Шумский поспешно двинулся в противоположные двери и, пропущенный с поклоном седым и плешивым чиновником с крестом на шее, вошел в другую горницу, меньших размеров, но которая казалась больше и просторнее.

В этой комнате в два окна, выходивших на Дворцовую площадь, был большой стол, покрытый зеленым сукном с золотой бахромой, два большие шкафа, стекла и зеленые занавески которых скрывали от глаз содержимое в них, и больше ничего - ни кресла, ни стула. Кругом стояли пустые стены и только на одной из них, против дверей, висел большой портрет царствующего императора.

За большим столом на единственном деревянном стуле сидел военный. На сюртуке с высоким красным воротником, подпиравшим подбородок и уши, не было ни одного ордена, но блистал бриллиантами царский портрет. Рукава сюртука, перехваченные у кисти, закрывали его руки и виднелись только пальцы обеих рук, лежавших на бумаге. Он был коротко острижен, но курчавые от природы волосы вились барашком, лишь кое-где блестела седина. Обритое лицо, некрасивое, с вульгарными чертами, сначала поражало отсутствием какого-либо оживления, но затем тотчас же за бесстрастно холодным выражением сказывалось что-то тупое, упрямое, и будто сонливо жестокое.

Мясистый, неуклюжий, слегка вздернутый нос "дулей", как говорит народ, портил все лицо. Толстые, пухлые губы несколько смягчали жестокое выражение всего лица, но зато странные глаза своим тусклым светом производили тяжелое впечатление. Всегда наполовину опущенные веки, скрывающие зрачки,- "галачьи глаза" - делали все лицо тупосонливым и деревянно жестким.

Шумский поспешно, но бережно и не стуча ногами по паркету, обошел стол. Сидевший протянул ему руку, не поворачивая головы. Молодой человек поцеловал позумент и пуговицу края рукава и, снова выпрямившись, стал как на часах.

Временщик, не хотевший или не умевший быть отцом, хотя давно не видал сына, взглянул теперь не на него, а на столовые часы, стоявшие против него среди книг и бумаг Под прелестным амуром с крылышками, с колчаном и стрелами, часы показывали восемь минут девятого.

Граф Аракчеев, по-прежнему не поворачивая головы к сыну, слегка приподнял руку и ткнул молча пальцем на амура.

Между кудрявым, грациозным богом любви и этим властителем было так мало общего, была такая нравственная пропасть, что от движения руки "великого мира сего" амур, если бы не был бронзовым, непременно бы гадливо шарахнулся, вспорхнул и улетел из горницы.

- Виноват, задержали,- пробормотал Шумский.- Прислали! Дело важное, запоздал.

Шумский лгал.

Аракчеев знал, что он лжет.

- Справедлив закон, возбраняющий государственным мужам брать к себе на службу родственников. Гауптвахтой не напугаешь, отставить от должности не могу, выпороть и того менее. Что же! Ну и республиканство.

- Простите,- прошептал Шумский.

- Надоело,- протянул Аракчеев, как бы равнодушно и лениво и как бы про себя.- Всякий день от зари до зари всех кругом прощай. Никто своего самомалейшего долга не чувствует и не исполняет. Зараза французская вольнодумствования - всех сожрала, как ржавчина. Ну, иди, докладывай и принимай.

Шумский двинулся.

- Да смотри в оба! Ты прапора какого прежде генерала впустишь. С тебя станется. Кто там налез?

Шумский, хотя быстро прошедший горницу, мог тотчас же перечислить поименно почти всех, ожидавших приема.

- А кроме того-с,- прибавил офицер,- княгиня Аврора Александровна. Как прикажете ее просить?

- Княгиня,- выговорил Аракчеев себе под нос и слегка двинул губами, будто хотел ухмыльнуться.- Знаю, зачем. Не испугает.

Аракчеев фыркнул носом и прибавил.

- Думает, сама приехала, так я для нее колесом пойду. Помнится, когда покойный родитель привез меня сюда, отдавал в корпус, привез на поклон к этой Авроре, долго мы сидели у ней в передней с холопами. А там покуда батюшка умаливал ее оказать нам помощь, меня сдали к какой-то ключнице с бельмом на глазу, чтобы в девичьей чаем напоить. С одним чаем вприкуску я тогда и остался, а в кадеты не попал. Спасибо, другой благодетель вступился. Помнится мне, и в передней, и в девичьей у Авроры отсидел я часика два. Что же делать! Посиди и она теперь столько же.

Все это проговорил Аракчеев тихо, медленно, вяло, глядя как бы сонными глазами на пустую стену.

Шумский вошел в приемную и как бы вступил в должность. Постоянно входя и выходя из одной комнаты в другую, он докладывал Аракчееву с порога имена тех лиц, которые не были лично известны временщику.

К некоторым граф Аракчеев поднимался, и обойдя стол, стоял и тихо, вяло разговаривал, но больше выслушивал, изредка прибавляя сухо и отрывисто:

- Слушаюсь. Постараюсь. Готов служить.

Но в этих выражениях звучало совершенно противоположное; особый оттенок говорил:

"Конечно, не постараюсь. Конечно, служить не буду. Что из твоего дела выйдет, не знаю, там видно будет".

Некоторых граф отводил к окну, просил сесть на подоконник, присаживался сам и разговаривал несколько менее сухо.

Прием продолжался уже около часа. Каждый раз, что кто-нибудь выходил из комнаты временщика, Шумский снова входил с докладом о следующем лице. Прошло уже человек пятнадцать.

XXI

Доложив об каком-то невзрачном генерале, Шумский оглянул лишний раз залу, как бы размышляя о том, когда вся эта канитель кончится и вдруг вздрогнул, и ахнул почти вслух. Сердце шибко застучало в нем, как от удара.

- Господи помилуй! - искренно перепуганный произнес он мысленно.

В противоположном конце приемной, беседуя с тремя другими сановниками, стоял в мундире никто иной, как сам барон Нейдшильд.

Шумский так оторопел, так смутился, что на минуту забыл где он находится и что делает.

- Все пропало! Зарезан! - чуть не прошептал он вслух.- Вот что из твоих затей вышло, дьявол,- мысленно обратился он к той горнице, где в эту минуту вдруг раздался громкий и гневный голос Аракчеева:

- Солдат в генералы не попадает в мгновение ока, а генерал в солдаты может попасть.

Но Шумский не слыхал этой угрозы, ему было все равно, кто в кабинете временщика может быть разжалован в солдаты, он сам в эту минуту не испугался бы этого.

Сейчас, сию минуту барон Нейдшильд, поговорив со знакомыми, подойдет к нему просить доложить о себе графу Аракчееву и увидит, узнает в флигель-адъютанте живописца Андреева. Все созидаемое давно в один миг рухнет, как башня, и раздавит ее строителя.

Нейдшильд кончил беседу со знакомыми и стал оглядываться, как бы ища глазами того, кто должен доложить о нем графу Аракчееву. Кто-то указал ему на Шумского, он двинулся и стал подходить.

Молодой человек, как уязвленный, мгновенно бросился к двери комнаты, где гремел голос Аракчеева. Он чуял, что делает роковую неосторожность, входя не во время. Но что же было делать? Оставаться там нельзя, но ведь оставаться тут тоже нельзя.

Едва переступил он порог и стал подходить к столу, сам не зная зачем и что сделает, как Аракчеев обернулся к нему и выговорил резко:

- Тебе что? Вон!

Шумский как-то завертелся во все стороны между столом и дверями, совершенно как если бы собирался начать вальсировать и, наконец, двинулся снова к дверям, с тем чувством, с каким человек с высого утеса решается броситься в пропасть.

Но едва он очутился снова в приемной, в нескольких шагах от того же барона Нейдшильда, находчивость, никогда не оставлявшая его в жизни, и тут помогла.

Барон Нейдшильд уже подошел, уже вглядывался в его лицо, пристально и внимательно, уже произносил:

- Позвольте просить вас, господин офицер...

Но он запнулся, лицо его выразило удивление. Быстрые дерзкие, хорошо знакомые глаза, испуганно глянули на него. Как ни менял человека флигель-адъютантский мундир, все-таки барон глядел на этого офицера и что-то такое особенное возникало, готово было родиться в его голове.

Но в этот самый миг офицер выхватил носовой платок из кармана, закрыл им все лицо от подбородка до лба, увернулся от барона и, обратясь к лысому чиновнику с крестом на шее, выговорил:

- Доложите графу, кровь носом, не могу...

И Шумский, быстро пройдя с платком у лица мимо стоявших военных и штатских, выбежал из приемной.

- Там хоть в распросолдаты разжалуй, черт эдакий,- думал он.- Не стану я губить себя из-за твоих дурацких затей.

Шумский выбежал в переднюю, набросил шинель, и, сев в дрожки, через несколько минут стрелой подкатил к подъезду своей квартиры.

"Ну что, если узнал,- думал он, входя к себе.- Что будет, если узнал? Как я сразу не догадался схватиться за платок. Ах дьявол! Мало у него офицеров, чтобы мне при нем должность лакейскую исправлять. Чудесники, дуболомы, черти!"

Войдя к себе, Шумский крикнул Копчика и быстро, нервно побросал с себя на пол все платье и надел штатское. Через минут пять он уже ехал на извозчике, погоняя и обещая на чай, по направлению к Васильевскому Острову.

Через полчаса живописец Шумский сидел в столовой в ожидании выехавшего из дома барона. Антип сказал ему, что барон отправился во дворец к царю.

Шумский вынул пятирублевую бумажку, сунул Антипу в кулак и выговорил:

- Голубчик мой, окажи мне великую милость. Приказал мне барон быть сегодня спозаранку, а я запоздал. Скажи ты ему, как приедет, что как, мол, вы из дверей, а г. Андреев в двери.

- Да они вас нынче не ждали,- заметил Антип.

- Ждал, тебе говорю. Уж я знаю, что ждал, приказал быть. Я тебе еще дам завтра.

- Зачем, помилуйте.

- Еще дам, только как приедет барон, спросит или не спросит, ты свое: господин, мол, Андреев. Да ты слушай! Господин Андреев, как вы с подъезда, он на подъезд. И вот с тех пор здесь сидит, ждет. Понял ли ты?

- Чего же тут не понять.

- Ну вот, пожалуйста.

И Шумский тревожно, взволнованно снова два раза повторил то же самое:

- Спросит ли, не спросит, ты ему свое!

- Слушаю-с, слушаю-с. И чего вы растревожились,- говорил удивленный Антип.

Шумский был настолько взволнован, что даже не подумал спросить о баронессе, или о Пашуте.

Когда он собрался снова позвать из буфета кого-нибудь из людей, чтобы узнать, здорова ли Пашута и дома ли баронесса, у подъезда раздался топот и гром экипажа. Человек отпер парадную дверь.

Шумский прислушался к дверям передней.

- Здесь? - послышался голос барона.

- Здесь.

- Андреев?

- Точно так-с.

- Не знаю, не звал.

Барон вошел в залу, Шумский поклонился и внутренне озлился на себя, потому что чувствовал, что вопреки его воле и усилиям, легкий румянец выступает на его щеках.

"Собой не владеешь, где тебе другими командовать",- вертелось у него в голове.

- Вы приказали явиться,- вымолвил он и старался стоять, наклонив голову, чтобы хоть немного скрыть от барона черты лица.

Барон, забывший по дороге о том, что какой-то флигель-адъютант там, во дворце, чем-то удивил его, теперь снова вспомнил. Он пристально и молча вглядывался в лицо Шумского и, наконец, вымолвил:

- Удивительно! Inimaginable! (Невообразимо! (фр.).) Знаете ли, mon cher monsieur (мой дорогой господин (фр.).) Андреев, что вы удивительно похожи на ординарца или докладчика у господина графа Аракчеева. Я сейчас к нему являлся и имел беседу. Не будь вы здесь, побожился бы, что это вы сами. Брата у вас нет?

- Точно так-с,- поспешил выговорить Шумский,- у меня есть двоюродный брат, но замечательно похожий на меня. Совершенно родной брат! Совершенно близнец! Он военный, при графе состоит. Это он по всей вероятности и был.

- Ну вот. Une ressemblance extraordinaire (Сходство необыкновенное (фр.).). Вы напрасно пожаловали сегодня, я вас не ожидал. Дела никакого нет, можете отправляться.

Шумский уже довольный, почти счастливый, двинулся.

- Un moment (Одну минуту (фр.).), г. Андреев. Ваше жалованье?

- Успеется, барон, успеется.

- Странно! Как хотите.

Через минуту Шумский был уж на подъезде, весело улыбался и бормотал вслух:

- Как все просто обошлось, даже глупо. Слава тебе Господи! От осла отбоярился, теперь только как с медведем справиться. Скажу, пол-лоханки крови вышло. Что же, мне было - весь дворец перепачкать.

И Шумский, снова наняв извозчика, двинулся домой. Он был так доволен и счастлив, что избегнул удачно рокового события, что начал что-то напевать. Затем, треснув извозчика по плечу, он обещал ему рубль целковый и стал расспрашивать, как его зовут, из какой он губернии и сколько ему лет.

Поворачивая из улицы на набережную Невы, Шумский заметил на тротуаре девчонку лет тринадцати, грязно одетую, почти обтрепанную, худую, с бледным лицом. Она сидела на тумбе, подтянула к себе босую ногу и,- держа в руках большой палец ноги, внимательно разглядывала его. Около нее лежал на панели огромный серый узел, по-видимому, с бельем.

Когда Шумский поравнялся с девчонкой, она уже встала и начала со страшными усилиями взваливать на себя огромный узел, в котором, по-видимому, было более пуда веса. Стараясь взвалить на себя узел, девчонка вдруг потеряла равновесие. Узел шлепнулся на панель, а она, поскользнувшись, упала тоже около него.

- Стой! - заорал Шумский так, что извозчик вздрогнул и повис на вожжах.

Офицер соскочил с дрожек и подбежал к девчонке так быстро, что даже напугал и ее.

- Что? Белье? Тяжело? Далеко несешь? - выговорил он.

Девочка, оторопев, не ответила и, поднявшись на ноги, только косилась на барина.

- Белье?

- Белье-с,- тихо отозвалась она.

- Далеко ли несешь?

- А вон туда,- махнула она худой, костлявой рукой.

- Далеко ли?

- Далече.

- Извозчик,- крикнул Шумский.- Иди, что ли, слезай. Ну! Вот бери узел, вали на дрожки.

Подошедший извозчик вытаращил глаза на барина; но Шумский вынул блестящий целковый из кармана, сунул ему в руку и крикнул уже сердито:

- Очумел? Вали узел на дрожки, сажай девчонку и вези куда надо.

Через несколько мгновений узел был на дрожках, а между ним и извозчиком, кое-как, как на облучке, села не столько обрадованная, сколько изумленная, почти испуганная девчонка.

- Ну, отвези ее, куда след. А смотри, обманешь, я тебя разыщу и в полиции выпорю.

- Как можно, помилуйте. Нешто возможно,- возопил извозчик обидчиво.

И быстро собрав вожжи, он оглядывал и девчонку, и узел, и лошадь, с таким выражением лица, как если бы случившееся было вовсе не нечаянностью, а ожидалось им еще издавна, как будто во всем случившемся была самая главная задача всей его жизни.

Дрожки с покачивающимся огромным серым узлом двинулись в обратную сторону, а Шумский пошел пешком к берегу с намерением нанять лодку и переехать Неву, а то и покататься. На душе его было весело, радужно, изредка в голове возникал вопрос:

- А граф? Его родительское сиятельство? И тут же был ответ:

- А черт его побери! Хоть разжалывай в распросолдаты. Мне Ева и Ева! А там все,- хоть трава не расти!

XXII

Неожиданное происшествие, встреча с бароном, сначала опасное, но затем благополучно окончившееся, так подействовало на молодого человека, что он забыл самое главное. Шумский забыл, что в это самое утро Авдотья должна была побывать у Пашуты и сказать ей свое страшное слово.

А, между тем, в те самые часы, когда Шумский скакал во дворец и на Васильевский Остров, успев по дороге перерядиться, Авдотья явилась рано утром в дом барона Нейдшильда.

Сначала напившись чаю в комнате Пашуты, мамка начала издалека, намеками предупреждать свою приемную дочь, что у ней есть нечто крайне важное до нее.

- Ты должна, Пашута,- говорила Авдотья,- всей душой послужить Михаилу Андреевичу.

- Не могу и не могу,- отзывалась Пашута, грустно мотая головой.

- Теперь так сказываешь. А когда я тебе выкладу все, что есть у меня на душе, ты мысли свои переменишь. Скажу я тебе такое одно диковинное слово, что ты на самую смерть пойдешь за Михайло Андреевича.

Пашута недоверчиво улыбалась и морщила брови.

"Такого слова нет,- думалось ей,- чтобы я за этого сатану хоть палец на отруб дала, а не только душу погубила".

Наконец, проснулась баронесса и позвала к себе любимицу.

Покуда Ева одевалась, а продолжалось это чрезвычайно долго, Авдотья сидела в горнице Пашуты, понурившись, угрюмая, грустная и все вздыхала.

Она не сомневалась ни одной минуты, что девушку поразит в самое сердце то, что она ей скажет, что эта Пашута, обязанная ей жизнью, волей-неволей станет повиноваться всякому приказу, хотя бы и прихотям ее Мишеньки.

Но выкладывать свою душу, произнести громко давно затаенное от всех, Авдотья все еще боялась. Она охала и вздыхала, как бы идя на страшный ответ и суд. Ей казалось, что самая смерть не будет ей так ужасна, как ужасает предстоящее теперь объяснение с Пашутой.

Наконец, девушка вышла к мамке и объявила ей, что баронесса желает ее опять видеть и побеседовать с ней.

Авдотья двинулась в соседнюю комнату.

Маленькая красивая спальня баронессы вся отделана была светлоголубым штофом. От мебели и гардин до ковра и даже до мелких письменных принадлежностей на столе все было голубое. И среди этого яркого веселого отблеска небесного цвета сидела на кушетке, сложив на коленях снежнобелые ручки, ладонями вверх, сама красивая "серебряная царевна", как прозвала ее Авдотья.

- Здравствуйте,- произнесла Ева, окидывая тоже ясносиним взором вошедшую женщину.- Садитесь и расскажите, как спасли из воды милую Пашуту,- произнесла баронесса, едва шевеля губами и с легким иностранным акцентом, который придавал особую прелесть ее русской речи.

- Как можно, я и постою,- промычала Авдотья, невольно любуясь на эту белую, как снег, барышню с серебристым сиянием вокруг головы.

- Как есть писаный ангельский лик,- думала Авдотья.

- Садитесь,- повторила Ева.

- Увольте, матушка,- отзывалась Авдотья.

- Ну, конца этому не будет,- весело воскликнула Пашута,- до завтра торговаться будете. Я сейчас вас помирю. Нате, вот!

И Пашута быстро сунула около кушетки у самых ног Евы маленькую скамейку.

- Садитесь, Авдотья Лукьяновна, на скамеечку,- прибавила она.- И спокойно, и почтительно.

Авдотья уселась на скамейку, пыхтя и смущаясь близости прелестной собеседницы.

Ева пристально, но мирным, бесстрастным взором оглядывала женщину.

В иные минуты спокойствие и бесстрастие на лице и в позе баронессы доходили до того, что она могла показаться постороннему не в нормальном состоянии. Казалось, что эта красивая девушка только что поднялась с постели, где выдержала приступ смертельной болезни, и что она только что оправляется после борьбы на жизнь и на смерть. Здоровье, силы тела и духа, как бы еще не вполне вернулись к выздоровевшей.

Так было и теперь. Ева говорила тихо и слабо; красивая головка, слегка склоненная к Авдотье, если и шевелилась, то медленно; руки по-прежнему лежали недвижно скрещенные на коленях вверх ладонями, как бы упавшие от слабости или внезапного нравственного потрясения.

Зато именно благодаря этому красавица-девушка и походила еще более на ангельский лик и на серебряную царевну.

Беседа баронессы с названной матерью ее дорогой Пашуты длилась довольно долго. Баронесса, собственно, говорила мало, только спрашивала. Рассказывала все подробно оживившаяся Авдотья.

Баронессу особенно заинтересовала жизнь в Грузине, граф Аракчеев, его барская барыня Настасья и весь склад житья-бытья в усадьбе временщика.

Только когда дело дошло до сына графа, известного в Петербурге Шуйского, то Авдотья смутилась, не знала, что и как говорить о нем.

- Что он, каков собой?- спросила Ева.- Я его никогда не видала.

Авдотья вспыхнула, и пунцовое лицо ее удивило Еву.

- Как вы, должно быть, его любите,- поняла и объяснила она по-своему.

Сделав несколько вопросов Авдотье об ее питомце, она получила несколько отрывочных ответов. Рассказ мамки о Шумском не клеился так же, как разные россказни о Грузине.

- Я много об нем слыхала,- выговорила Ева,- и мне хотелось бы его видеть. Он, говорят, большой шалун. Скажите, добрый он или злой?

- Ох, как можно! - отозвалась Авдотья.- Он не злой. Балованный он, вестимо дело. Причудник, затейник, но не злой. Золотое сердце...

Протяжный и глубокий вздох Пашуты, стоявшей в стороне от кушетки, был как бы ответом и оценкой слов Авдотьи.

Ева перевела глаза на любимицу и выговорила кротко:

- Пашута не любит вашего Мишу, очень не любит. Все, впрочем, в Петербурге о флигель-адъютанте Шумском разно сказывают. Кто хвалит его очень, кто очень бранит. Мне любопытно было бы хоть на минуту где-нибудь повидать его.

Авдотья странно улыбнулась в ответ, как бы смущаясь за то, что без вины виноватая сидит перед этой серебряной царевной.

Пашута снова тяжело вздохнула, не проронила ни слова и отошла к окну. Она тяжело задумалась о том, чего ждала теперь, через несколько мгновений, когда окончится беседа Авдотьи с баронессой.

Что хочет сказать ей эта женщина, которой она многим обязана? Пашута хорошо знала Авдотью и знала, что она, как умная и серьезная, даром не станет говорить то, что уже высказала намеками.

Неужели что-то, всегда поражавшее Пашуту в Грузине, что-то таинственное в отношениях мамки и питомца, а равно разные слухи, тайно, пугливо, подспудно бродившие всегда в Грузине, будут теперь затронуты Авдотьей? Ведь она хочет говорить о себе и Михаиле Андреевиче. Быть может, она скажет то самое, за что десять лет назад один садовник исчез из Грузина и пропал без вести. Только спустя три года узнали, что он сослан графом в дальние пределы Сибири, за то что в пьяном виде глупое слово сказал про молодого барина.

Слово это запало в крепостные души графа Аракчеева. Теперь Авдотья обещается сказать ей страшное слово про себя и Шумского. Быть может, то же самое, которым погубил себя тот садовник.

Пашута стояла у окна, сложив руки на груди и склонив свою красивую цыганскую голову, курчавую и смуглую. Черные, огневые глаза ее были пристально устремлены на улицу, где мелькали прохожие и проезжие; но она ничего и никого не видала. Взор ее умчался туда же, где были мысли, горькие и тревожные.

Когда Пашута очнулась, то увидала, что баронесса тихо выступает из комнаты в гостиную, а Авдотья следует за ней. Она машинально двинулась тоже. Оказалось, что баронесса пожелала показать женщине свой портрет пастелью, почти оконченный художником Андреевым.

Авдотья хорошо знала, что ее питомец когда-то хорошо рисовал, он даже с нее когда-то, будучи ребенком, делал портреты, и настоящие, как называл он их, и смешные, и добрые, и злые. И себя самого часто рисовал он в зеркале и дарил мамке. Все стены в горнице Авдотьи в Грузине были увешаны портретами питомца и ее собственными.

Увидя портрет баронессы, Авдотья вспомнила про талант своего Мишеньки. Когда баронесса начала хвалить работу, Авдотья не выдержала.

- И мой Михайло Андреевич тоже рисовать может, и эдак малевать может.

- Как? - почему-то удивилась Ева.

- Точно так-с, Михайло Андреевич хорошо рисует и человечьи лики, и всякие фигуры. Вот эдакими разными карандашами...

Авдотья и не подозревала, что есть неосторожность в ее словах; но, переведя глаза с портрета на стоящую перед ней Пашуту, она вдруг оторопела.

Пашута, широко раскрыв свои красивые глаза, сурово смотрела на Авдотью. Она не только удивлялась, но боялась того, что сейчас может прибавить разболтавшаяся женщина. Но умная Авдотья в один миг сообразила, чьей работы этот портрет баронессы.

- Мой Мишенька,- робко добавила она, не любя и не умея лгать,- таких больших патретов никогда не рисовал. Это, стало быть, настоящий маляр, а мой барчук только ради баловства занимается.

Баронесса уже хотела что-то снова спросить о Шуйском и, пожалуй, поставить женщину в затруднительное положение, когда на счастие Авдотьи явился из залы Антип и доложил, что барон просит дочь пожаловать к себе.

Оказалось, что Нейдшильд только что вернулся из дворца.

Ева отправилась к отцу и узнала, что барон ездил просить графа Аракчеева продать ему девушку Пашуту. И почти добился его согласия. Надо только молчать об этом до времени.

Между тем, Авдотья снова прошла в горницу любимица и ждала, чтобы Пашута, убрав спальню своей барышни, пришла для роковой беседы.

Когда баронесса, пробыв около часу у отца, вернулась к себе и села за чтение своего любимого поэта Шиллера, то до ее слуха достигли из соседней комнаты голоса, которых она в первое мгновение не узнала. Только прислушавшись, поняла она, что разговаривают Пашута и ее гостья.

Голос Пашуты звучал иначе, как-то хрипливо и резко. Слов баронесса разобрать не могла, но чуяла, что Пашута говорит гневно, все себя, по-видимому грозится, пылко и страстно.

- Неужели они поссорились? - изумилась Ева.

А, между тем, по-видимому оно так и было.

- Да Бог с тобой! Что ты! Опомнись, очнись! - ясно долетали слова, сказанные Авдотьей трепетным, перепуганным голосом.

- Нет! нет! Мне лучше на смерть! - вскрикнула еще громче Пашута с отчаянием.- Тем паче! Тем паче! - два раза вскрикнула она чуть не на весь дом.- Теперь пусть он покорится мне, а не я ему покорюсь.

Затем, на какую-то фразу Авдотьи, Пашута громко заговорила и, казалось Еве, зарыдала.

- Люблю, помню все, но не могу. Не усовещивайте. Перемены не будет, я стою на своем. Не покоритесь, то я вас всех за баронессу отдам. Зачем говорили? Не я выспрашивала! А теперь, вы в моей власти. Так Господь судил! Уходите, велите ему мне покориться, а то я всех загублю.

Баронесса, выронив книгу, невольно прислушивалась к странному разговору, скорее к страшной ссоре двух женщин. Но вдруг в горнице сразу все стихло и Ева принялась снова за чтение. Но в ту же минуту вбежала к ней в комнату Пашута с пунцовым лицом и с рыданиями бросилась перед ней на колени.

- Что ты, что ты! - испугалась Ева.

Но Пашута, забыв строгий приказ барышни и ее брезгливость, схватила ее руки и начала покрывать их поцелуями и орошать слезами.

- Простите! Забыла! Простите! - выговорила Пашута. И схватив край платья своей дорогой барышни, она начала страстно целовать подол юбки.

- Говори, что такое?

- Ничего не скажу, хоть убейте. Но только не думайте... Беды нет! Все слава Богу! Господь милостив, Господь за нас! Сам Господь врагов наших мне в руки предал. Ослепил и предал.

Напрасно Ева стала расспрашивать любимицу, в чем заключалась ее странная беседа с Авдотьей. Пашута отказалась наотрез объяснить что-либо. Понемногу, однако, девушка успокоилась, перестала плакать, улыбнулась почти весело и решительным голосом проговорила:

- Теперь вам ничего я не скажу. Придет время, все узнаете. Одно только скажу: слава Богу, слава Творцу Небесному!

И Пашута нервно перекрестилась несколько раз. На вопрос Евы, где Авдотья, Пашута махнула рукой, решительно и отчаянно...

- Ушла, больше не придет!

- Как не придет? - удивилась Ева.- Почему?!.

- Не придет! Конец всему. Михаил Андреевич ее теперь у меня в руках... И граф тоже... И Настасья... И все... Только я слово одно скажи и столпотворенье в Грузине будет... Ах, да лучше уйти от вас. А то сорвется что с языка!..

И Пашута, быстро поднявшись, почти выбежала из комнаты.

Ева, оставшись одна, задумалась и думала: отчего все могут так из себя выходить, громко говорить, кричать, кидаться, махать страшно руками... А в ней всегда все так невозмутимо, ясно, просто, тихо. Что могло бы ее взволновать и привести в такое же бурное состоянье?

Радостная весть, большое горе, ужасное оскорбленье, огромная опасность?.. Нет... Что же? Ева не знала.

XXIII

Был уже давно сентябрь месяц. С того дня, что Шумский во флигель-адъютантской форме встретился с бароном во дворце, прошло более двух недель. Дела Шумского и его отношения ко всем окружающим перепутались окончательно. Молодой человек с крепкой, здоровой натурой, от природы энергический и предприимчивый, легко боровшийся со всякого рода затруднениями, теперь был окончательно сбит с толку, чувствовал, что у него ум за разум заходит. Не ощущая собственно никакой болезни, Шумский теперь чувствовал себя, однако, как бы больным. Он был донельзя измучен, раздражен и, казалось, способен, как женщина, на истерический припадок.

Чем более он обдумывал свое положение, тем больше приходил в тупик.

- Все запуталось и перепуталось,- думал и повторял он.- Сам дьявол ничего тут не поделает.

А между тем, вся путаница произошла от одного слова. От того слова Авдотьи, которое она всегда называла "страшным" и которое она сказала Пашуте. Оно-то, это страшное слово, все и перевернуло вверх дном.

После беседы своей с Пашутой, Авдотья прибежала в квартиру Шумского, как безумная, с изменившимся лицом, дрожащая, перепуганная, растерянная. Она рассказала, путаясь, своему питомцу, что объяснилась с Пашутой, что от этого объяснения произошла только беда и что нужно Пашуту немедленно, не теряя ни минуты, взять из дома барона.

Шумский при таком результате настолько был поражен, что едва мог собраться с силами, чтобы только развести руками.

- Вот так устроила! - промолвил он тихо, без гнева, но затем повторял это слово в течение нескольких дней.

В чем заключалось ее объяснение с Пашутой, женщина ни за что сказать не хотела, говоря, что даже угроза ссылки в Сибирь не заставит ее признаться. Сначала Шумский был изумлен, конечно, но затем решил, что это все одни бредни и одна "бабья дурь". Он тотчас обвинил себя и только в том, что поверил в серьезность помощи Авдотьи.

"Дура-баба вообразила себе что-то, сочинила, наговорила какого-то вздору девчонке, ничего из этого не вышло, вышло даже что-то худшее",- думал он.

Однако, несколько дней допытываясь от мамки, в чем заключалось объяснение, почему она требует, чтобы Пашута была немедленно взята из дома барона, Шумский все-таки заставил Авдотью говорить. Она объясняла и рассказывала три дня подряд и в конце всех ее речей и рассказов Шумский увидал ясно, что женщина лжет от первого слова до последнего, желая скрыть сущность действительного объяснения.

- Да ты лжешь, противоречишь сама себе! - восклицал Шумский.

Авдотья божилась, что не лжет, а затем через час плакала, говоря, что грешит с неправедной божбой и что все-таки самой сути она никому, а тем паче своему любимцу не скажет.

Выгнавши однажды Авдотью из своего кабинета, Шумский дней десять не видал мамку и даже велел ей через Ваську не показываться ему на глаза. Раза два он уже собирался отправить женщину обратно в Грузино.

Разумеется, за это время Шумский несколько раз, хотя уже не всякий день, побывал у барона в доме, но Еву увидел только один раз и на мгновенье.

Не зная, вероятно, что Андреев находится в кабинете отца, баронесса явилась, но, увидя молодого человека, остановилась. С порога окинула она его взором с головы до ног и как-то странно. Так смотрят на человека, которого видят в первый раз. Глаза ее будто сказали: "кто это может быть?" Этот взгляд Евы особенно больно кольнул Шумского, но вместе с тем и несказанно удивил. Если бы в этом взгляде было малейшее намерение кольнуть или оскорбить его, то молодому человеку оно показалось бы понятно и было бы, пожалуй, менее обидно. Но именно в бесстрастном, спокойном, равнодушном взгляде красивых глаз "серебряной царевны" сказалось одно:

- Кто бы это мог быть в кабинете отца? Что за человек?

Долго и много над этим взглядом ломал себе голову Шумский и ничего не мог придумать. Будь Ева искусная актриса, все было бы ясно. Но в ней не было тени притворства или искусства играть своим лицом. Шумский поневоле начал спрашивать себя, не изменился ли он очень лицом, не стоял ли в тени; быть может, в самом деле баронесса не узнала его. Но это, однако, было плохое утешение. Ева хорошо узнала молодого человека, которого она смерила взглядом; потому что, кивнув головой и сказав одно слово отцу,- как бы небрежно уронив это слово,- она тотчас же тихо повернулась и скрылась.

- Удивляюсь! - произнес барон, но не прибавил ничего в объясненье вырвавшегося у него слова.

Однако, в следующий раз Нейдшильд спросил у г. Андреева, почему не продолжается и не оканчивается портрет. Шумский не нашелся ничего ответить. Сказать, что баронесса не хочет этого, он считал неудобным и даже опасным. Если она молчит про их ссору, то ему и подавно не следует говорить об ней барону.

- Я всегда готов окончить портрет, когда баронесса пожелает,- отвечал он.- Извольте напомнить баронессе, и когда она прикажет, в тот день я и явлюсь продолжать рисовать.

Вместе с тем, бывая у барона, Шумский настойчиво старался повидаться с Пашутой, посылал за ней не раз Антипа и другого лакея. Пашута отзывалась каждый раз каким-нибудь делом, невозможностью прийти и, наконец, однажды Антип, сам несколько удивленный, передал г. Андрееву довольно резкий ответ.

"Приходить ей незачем, говорить не о чем, а видеться с господином Андреевым она не желает. Когда-де он свою волчью шкуру снимет, тогда и она готова с ним побеседовать. Если граф Аракчеев продаст ее, то все будет слава Богу. А если он прикажет ей возвращаться в Грузино, то она, уходя, многое расскажет барону. А приехавши в Грузино, перевернет его вверх дном одним своим словом"

Шумский, выйдя на улицу, прошептал несколько раз в диком припадке гнева:

- Убил бы, просто убил бы проклятую.

Наконец, за это же время два раза на квартиру Шумского появлялся никто иной, как сам барон Нейдшильд. Приезжал он, конечно, не к господину Андрееву, а к флигель-адъютанту Шумскому.

Первое появление барона произвело то же самое, как если бы молния ударила и зажгла весь дом. Васька кубарем явился в кабинет барина и почти закричал:

- Барон, сам барон Нейдшильд.

Шумский вскочил, бросил трубку, потом опять сел, потом опять вскочил и заметался по своей комнате. Наконец, он плюнул и злобно выговорил:

- И ты дурак, и я дурак! Дома нет, и все тут!

Через несколько мгновений барон уже отъехал от квартиры, а Шумский бесился на самого себя, что мог хоть на минуту смутиться.

- Дома нет, и конец! Хоть целый год - все дома не будет! Чего я испугался?

Васька объяснил, что барон спрашивал, когда можно застать барина дома. Он ответил, что определить часа невозможно.

Хотя Шумский мог, конечно, совершенно просто, не возбуждая никаких подозрений, не сказываться барону дома в течение очень долгого времени, тем не менее это появление смутило его. Барон мог письмом прямо просить свидания ради объяснения по делу. Дело это, конечно, касалось покупки Пашуты.

Так именно и случилось. Заехав еще два раза и узнав, что офицера Шумского почти никогда нет дома, барон написал письмо, в котором кратко излагал цель своего желания познакомиться с г. Шумским. Просьба его заключалась в том, чтобы узнать окончательно от графа Аракчеева, когда и за какую сумму пожелает он продать свою крепостную девушку Прасковью. Барон просил Шумского назначить ему день и час, когда он может застать его дома.

Сначала Шумский смутился, но затем вскоре рассмеялся, придумав, как высвободиться из нового затруднения. Он съездил к своему другу Квашнину и уговорил его, хотя с трудом, вступиться в дело, помочь обмануть барона. Он упросил Квашнина объясниться с бароном у него на квартире или же съездить к нему, но при этом, конечно, назваться Шумским.

В том и другом случае Квашнину приходилось надевать флигель-адъютантский мундир, так как он не мог принять барона в халате или ехать к нему в статском платье. Преображенский же мундир был, конечно, хорошо известен Нейдшильду. Необходимое переодеванье наиболее останавливало Квашнина.

- Воля твоя,- говорил он,- всячески готов помочь, но эдакую комедию разыграть не могу. И совестно, и стыдно, да и как-то очень нехорошо. Противозаконно.

Между друзьями было сначала решено, что Квашнин съездит к барону по поручению Шумского. Квашнин поехал, не застал барона дома и объяснил цель своего визита лакею. На другой же день пришла записка от Нейдшильда, в которой он писал, что не желает иметь дела ни с кем, помимо самого г. Шумского, так как простое дело о выкупе горничной для него дело крайней важности. Объяснение должно быть толковое и обстоятельное, и он настойчиво просит г. Шумского приехать или принять его лично.

- Вот и попал между двух тупиц и упрямиц!- воскликнул Шумский.- Тот лезет сам объясняться, а этот не хочет на пять минут нарядиться.

Однако, через два дня, потратив много красноречия, Шумский, все-таки убедил друга выручить его из страшной беды. Квашнин, не соглашавшийся ни за что надеть флигель-адъютантский мундир, сдался на пустяки. Было решено, что Шумский пригласит барона к себе, извиняясь при этом, что он болен и может принять его только в халате.

На другой же день последовало свидание барона с подставным Шумским в халате. Квашнин разыграл роль Шумского самым скверным образом и поэтому произвел на барона великолепное впечатление. Смущение Квашнина, его робость и вежливость виноватого человека - все восхитило барона. Квашнин, всегда мягкий и голосом, и жестами, на этот раз, от полного смущения и стыда, что играет глупую и почти преступную роль, краснел и конфузился, как молодая девушка.

Разумеется, во время беседы Квашнин соглашался на все и божился, что будет уговаривать графа Аракчеева поскорее и как можно выгоднее продать крепостную девушку.

Когда барон уехал, Квашнин, снимая халат Шумского, швырнул его на пол и махнул рукою так, как никогда за всю жизнь не махал.

- Ну, брат, Михайло Андреевич, в первый и последний раз я такую комедию отмочил,- отчаянно произнес он.- Кажется, воровать лучше идти. Полагаю вот как, всей душой, что стащи я на базаре яблоки у бабы с лотка, то меньше бы во мне совесть горела, чем за все время этого свиданья с бароном. Нет, видно на эти дела уродиться нужно! Слыхал я в юности от моего учителя римскую древнейшую поговорку, что казнодеи обучаются, а поэты и стихотворцы таковыми должны рождаться. Вот и подлецом, должно быть, извини друг, мошенником, что ли, тоже, должно быть, надо родиться. А захочет иной человек смошенничать, и выходит черт его знает что. Ничего не выходит!

Шумский, конечно, только смеялся на весь ужас и на все волнения друга. Главное было сделано, цель была достигнута.

Между тем, за эти дни Авдотья, не показывавшаяся на глаза к барину, ежедневно ходила по всем тем святым угодникам, каких только можно было разыскать в Петербурге. На ее беду их было "страсть как мало!"

- Будь я в Москве,- охала она,- там бы на месяц хватило угодникам помолиться, а тут знай себе Невскую Лавру и больше никого и ничего.

А дело стряслось такое, обстоятельства такие мудреные подошли, что Авдотья чувствовала необходимость в помощи, елико возможно, большого количества святых угодников.

- Всех святых теперь замолить,- думала она,- и то насилу выдерешься из беды.

Вместе с тем, женщина через Копчика и через Шваньского постоянно раздражала и сердила барина напоминанием взять поскорее Пашуту из дома барона. А приказать взять Пашуту было невозможно, благодаря ее собственной угрозе, и благодаря толкованию той же мамки. Пашуту приходилось взять вдруг, внезапно, дабы не дать ей возможности перед уходом от баронессы сказать то же самое "чертовское" слово. Этим именем уже давно прозвал Шумский страшное слово Авдотьи, или ее объясненье с девушкой.

"Именно чертовское слово!" - часто думал он.

Ничего не отвечая Авдотье и не желая ее видеть, Шумский, все-таки не терял времени. Его Лепорелло Шваньский уже давно получил приказание надумать, как бы избавиться от Пашуты. Шумский объяснил Шваньскому и даже перевел с французского название своего приказания.

- Я тебе даю carte blanche (полную свободу действий (фр.).), это значит разрешаю тебе Пашуту утопить, изжарить, даже съесть, если пожелаешь. Но надо взять ее из дома барона! Взять не иначе, как внезапно, врасплох, в одну минуту.

Шваньский не был озадачен приказом, он был настолько хитер и настолько много темных делишек устроил на своем веку и для своего покровителя, и для других, и для себя лично, что никаким поручением его озадачить было нельзя. Он знал заранее, что так или иначе, а придумает вскоре какой-нибудь прехитрый и вместе простой способ.

Действительно, покуда Шумский в качестве г. Андреева видался с бароном, а под своим именем Шумского не сказывался дома и выставлял Квашнина, Шваньский за это же время обдумывал и приготовлял новое предприятие - похищение Пашуты. Когда он однажды объяснил вкратце свой план патрону, то молодой человек невольно треснул Лепорелло по плечу и сказал:

- Молодец Иван Андреич! Ты такая умница, что не знаешь, где в тебе лисица кончается и где волк начинается. Полагаю, хвост и лапы у тебя лисьи, шкура же, и главное, морда с зубами - волчьи. Молодец! Строй, налаживай!

Взять Пашуту вдруг, силой, через полицию, как крепостную графа Аракчеева, было, конечно, не только легко, но и просто. Это было бы деяние совершенно законное. Но Авдотья пугала всех тем, что Пашута в минуту своей ярости может сказать одно слово, которое подобно пушечному выстрелу, так всех и положит замертво. Надо было взять Пашуту вне дома барона. Пускай кричит на улице какое хочет страшное слово.

Между тем, Пашута от своей барышни не отходила ни на шаг, как бы чуя над собою грозу. По всей вероятности, девушка и догадывалась, что она теперь невредима только в стенах дома барона, куда не посмеют прийти брать ее насильно. На улице же, хотя бы за несколько шагов от дома, она была уже в полной власти своих врагов. Для Шваньского, следовательно, вся задача заключалась в том, чтобы заставить Пашуту выйти из дома.

- Вся сила в этом,- объяснял он Шумскому.- Пускай только удастся нам выманить ее, а раз выманим, она наша. И куда прикажете!

- В мешок и в воду,- воскликнул Шумский почти серьезным голосом.

- Ну уж там будет ваша воля. Я только выманю. А насчет убийства или утопления, вы, Михаил Андреевич, меня увольте, я по этим делам совсем не мастер! - полусерьезно, полушутя, отозвался Шваньский.

XXIV

Однажды барону доложили, что какой-то чиновник желает его видеть. Для Нейдшильда достаточно было, чтобы человек носил официальное платье, мундир или вицмундир, чтобы без труда войти с ним в сношения. Сначала барон отказал принять неизвестного человека, но, узнав, что на нем сюртук со светлыми пуговицами, приказал пустить.

Однако, барон принял чиновника не в кабинете, а в зале. Явившийся рекомендовался приказным из суда. Фамилия его была Краюшкин. Он объяснил барону, что прослышал об его желании купить у графа Аракчеева дворовую девушку и о некоторых затруднениях по этому поводу. Краюшкин предлагал за сравнительно малое вознаграждение устроить все дело быстро и легко.

- Вам даже и заплатить придется очень мало, а пожалуй и ничего,- объявил он.- Я случайно знаю все обстоятельства этого дела. Девушка Прасковья, взятая во двор графа, дочь хорошо известных мне людей, ныне находящихся на воле. Если ее отец человек вольный, то и она поэтому пользуется теми же правами.

Краюшкин объяснил барону все касающееся Пашуты так подробно, как если бы давно занимался этим делом. Сначала барон обрадовался, но затем пришел в смущение от возникшего вопроса: стало быть, придется судиться с всесильным графом?

- На это я никогда не пойду,- сказал он.- Во-первых, с графом Аракчеевым судиться нельзя, он всегда останется прав, а во-вторых, я не желаю наживать себе в нем врага.

Краюшкин улыбнулся и еще более подробно объяснил барону, что все дело заключается в том, как посмотреть на этот вопрос. По его мнению, надо было прежде всего разъяснить дело, затем довести его до сведения самого графа и, конечно, не судиться с ним, а лишь поставить его в известность относительно всех подробностей. Тогда сам Аракчеев, увидя, что он не имеет никаких прав на Пашуту, как человек богатый, гордый и справедливый, сам откажется от девушки Прасковьи, а она, будучи вольной, останется жить у кого пожелает, т. е., конечно, в доме барона.

Краюшкин брал на себя все хлопоты и всю работу. Вознаграждение, которое он просил было вдвое менее той суммы, какую барон должен был заплатить Аракчееву при покупке Пашуты.

Нейдшильд потребовал три дня на размышление, взял адрес чиновника, но, однако, обсудив все, через день уже послал сказать Краюшкину, что согласен и просит начать ходатайствовать.

Прошла неделя. Краюшкин побывал уже раза два у барона и переговорил с самой Пашутой. После первой же беседы девушка была в полном восторге и вполне верила всему, что так убедительно и красноречиво доказывал ей приказный. Все было настолько похоже на правду, что сомневаться было невозможно. Более всего поразило Пашуту то обстоятельство, что ее отец и мать живы - отец кузнецом, а мать в услужении у каких-то купцов в уездном городе.

Напрасно Пашута объясняла чиновнику, что ее родители считались в Грузине или умершими, или, по крайней мере, в бегах. Краюшкин стоял на своем, что они были в бегах, но теперь устроились так, что пользуются всеми правами вольных. Понемногу приказный убедил девушку во всем, что заявлял. Он обещался вскоре, имея уже все справки, начать дело формально, и для этого нужно было, чтобы Пашута подписала лишь одну бумагу, благо она грамотная.

Через несколько дней после этого тот же Краюшкин явился за Пашутой на извозчике, чтобы ехать с ней вместе в казенную палату подписывать готовое прошение. Пашута собралась, но когда она была уже одета, красиво и щегольски, как барышня, то при самом выходе из дома на нее вдруг напал какой-то страх. Девушка вспомнила, что много времени не переступала порога дома барона из боязни попасть в руки своих врагов. Что, если этот чиновник и все его ходатайство не что иное, как подстроенная западня?

Пашута стояла в нерешимости и, наконец, попросив Краюшкина обождать еще немного, вернулась к барону и передала ему свои сомнения.

Барон даже не понял ничего.

- С какой стати будут вам устраивать, моя милая, западню? Вас всегда, если граф Аракчеев захочет, могут прийти и потребовать у меня. Я обязан возвратить, так как вы не моя, а чужая собственность.

- Взять меня таким образом нельзя,- отозвалась Пашута.- Они знают, что не могут сделать этого. Если они будут брать меня здесь, при вас, при всех, то я могу сказать несколько слов, ужасных для графа Аракчеева или для г. Шумского. Меня поневоле приходится им не иначе от вас взять, как на улице или в западне.

Барон пожал плечами.

- Я, признаюсь, моя милая, все-таки ничего не понимаю.

Пашута повторила снова то же самое несколько подробнее, но все-таки не сказала, чего могут опасаться Аракчеев или Шумский, если бы решились брать ее силой в доме барона.

- В чем же заключается ужасность для них того, что вы можете сказать? - удивился барон.

- Этого я объяснить вам не могу,- угрюмо отозвалась Пашута.

- А коль скоро вы, моя милая, хотите объяснять ничего не объясняя, то и толковать нам с вами не о чем! - сурово и сердито произнес барон.

- Я не могу ничего говорить...

- Согласен. Но и я тоже ничего не могу отвечать на намеки, предположения и всякие мечтания. Одно, что могу я вам сказать, мне кажется, вы сочинили целую басню и тревожитесь попусту. Чиновник явился обделать все это дело ради получения довольно крупной суммы денег, может быть, сделает что-нибудь, а может быть,- и всего вероятнее,- из этого ничего не выйдет. А вы толкуете о какой-то западне...

Барон снова дернул плечом и отошел от Пашуты, как бы говоря: "все глупости и не о чем объясняться".

Пашуте вдруг показалось тоже, что она, будучи все последнее время особенно встревожена, теперь, действительно, вообразила Бог весть какой вздор. Чиновник зовет ее в присутственное место, чтобы подписать и подать официальную бумагу, а она вообразила нивесть какой коварный план своих врагов.

Пашута смелым шагом вышла из дома и уселась на извозчика рядом с чиновником. Но сердце ныло в ней, слезы готовы были выступить из глаз, и предчувствие или иное какое чувство ясно сказывалось в ней, будто предвещая беду.

Чем более отдалялись они от дома, тем более обвиняла себя Пашута в неосторожном шаге, тем более хотелось ей вернуться назад. Она вспомнила о том, что почти не простилась со своей обожаемой баронессой. Ей почудилось, что она никогда более ее не увидит, и слезы вдруг брызнули из глаз ее.

"Зачем же я это делаю? - подумала Пашута.- Время еще есть, могу вернуться".

- Почему же я не могла бы,- вдруг заговорила Пашута,- подписать эту бумагу дома, а вы вместо меня подали бы ее, куда следует?

- Я вам чуть не сто раз объяснял, голубушка моя, что вы сами должны в палате подать главному председателю ваше прошение и лично засвидетельствовать все, что он у вас спросит.

Но при этом Краюшкин так странно ухмыльнулся, что Пашута смутилась и сомнения ее усилились.

Проехав Неву, извозчик без всякого приказания приказного повернул в сторону к строющемуся Исаакиевскому собору, то есть к той местности, где жил "он", ее злейший враг.

- Разве палата тут? - произнесла Пашута.

- Никак нет-с, но мне надо заехать на квартиру за моими бумагами. Вы меня обождете на улице, покуда я за ними сбегаю. Это одна минута.

Недалеко от груды лесов, сложенного камня и маленьких лачужек для рабочих, приказный велел остановиться у подъезда небольшого деревянного домика.

- Обождите меня одну минуту. Я сейчас,- сказал Краюшкин, слезая с извозчика.

Войдя в дверь раскрытого подъезда, чиновник тотчас же вернулся назад и, подойдя к Пашуте, произнес, улыбаясь:

- Вам и ждать не придется, все гораздо скорее и проще потрафляется. Как по-моему...

В ту же самую секунду из темного коридора того же настежь открытого подъезда появился Шваньский, а за ним два мужика. Пашута сразу похолодела и онемела, сразу поняла все. Ее предчувствие оказалось действительностью, предположение было, собственно говоря, уверенностью. Девушка сидела, не двигаясь, только лицо ее побледнело и глаза сверкнули ужасом и трепетом.

- Ну, моя прелесная Прасковья... не знаю, как по батюшке. Как ты теперь желаешь: вступить, заартачившись, с нами с тремя в единоборство или просто пойти за мною без всякого противства? Коли желаешь померяться с нами силой, то что ж? Пожалуй, погреемся. Время теперь свежее.

Пашута молчала и не двигалась.

- Что же, желаешь ты идти за мною, или будешь бегать, а мы тебя ловить и лапы назад крутить. Ответствуй?

Пашута вдруг закрыла лицо руками и страшно зарыдала. Через несколько мгновений, почти не сознавая, что она делает, она сошла с извозчика и двинулась через силу, на слабых ногах, вслед за Шваньским. За ними вплотную пошли два мужика, взятые Шваньским на подмогу.

Минут через десять Пашута, как бы заарестованная, вводилась уже в квартиру Шумского. Авдотья при виде появившейся девушки бросилась было к ней, даже как бы собиралась обнять ее, но Пашута быстро отстранилась и, защищаясь рукой, произнесла глухо, упавшим голосом:

- Оставьте. Стоило меня от смерти спасать, чтобы теперь в руки мучителей предать. Но я себя не пожалею и всех погублю.

В эту минуту появился в дверях Шумский в халате и с трубкой в руках. Он остановился на пороге и, злобно глядя на Пашуту, рассмеялся.

- Здравствуй, барышня. Что, доигралась, каналья? Знаешь ли, что теперь с тобой будет? Полагаю, что знаешь. Пошлю я тебя к Настасье Федоровне, сошлют тебя на скотный двор и будут там пороть ежедневно, покуда ты не издохнешь. А теперь покуда,- обернулся он к Шваньскому,- запереть ее в задний чулан около кладовой. Пожалуй, вели послать ей сена на пол, поставь кувшин с водой да полкаравая хлеба. Дней на пять хватит Запри на замок, и ключ принеси ко мне.

Шумский уже собирался выйти из горницы, но вдруг остановился и, снова смерив Пашуту с головы до пят, с ненавистью произнес вне себя:

- Уже и потому надо мне тебя запереть, чтобы не видать. Попадайся ты мне в этой квартире на глаза, не удержался бы. Собственными руками изломал бы на тебе полдюжину чубуков. Подлая тварь, собака.

Пашута стояла в противоположном углу горницы, вся сгорбившись, опустив голову, бледная как смерть и, положив руку в руку, как-то вытянула их судорожно вниз. Казалось, что девушка не видит и не слышит ничего и не слыхала ни единого слова из того, что проговорил Шумский.

Свидетели разговора, Шваньский, Авдотья и Копчик стояли кругом с серьезными лицами. Гнев Шумского как бы подействовал и на них. Шваньский съежился и усиленно мигал глазами, Авдотья плакала и утирала глаза кулаком, а Копчик странно переводил глаза с барина на сестру, и в эту минуту по его глазам можно было легко увидеть, какая злоба кипит у него на душе. Заметь это Шумский, дело не обошлось бы благополучно. По счастию, барин даже не заметил присутствия лакея в горнице.

Шумский, озлобленный, вернулся в свой кабинет, а Шваньский и лакей немедленно занялись очисткой чулана от всякого хлама, который в нем был. Через полчаса Копчик, смущенный и молчаливый, принес три охапки сена и бросил их на пол пустого чулана, а затем поставил кувшин воды и положил каравай черного хлеба. Шваньский обернулся к Пашуте и произнес, усмехаясь:

- Барышня, пожалуйте. С новосельем вас честь имею поздравить...

XXV

Гнев Шумского скоро прошел. Вернувшись к себе в кабинет и обдумав все обстоятельства нового положения вещей, созданного теперь ловким похищением Пашуты, он невольно повеселел.

Как гора с плеч свалилась! За последнее время все было спутано. Все дело его рук после долгих усилий и большого терпения, казалось, готово было рухнуть. Теперь же все снова обстояло благополучно. Оставалось только примириться с баронессой. Но и это было маленькой подробностью в его плане. Собственно и примирение было не нужно.

"Разве вор, который лезет в чужой дом,- думал Шумский,- чтобы украсть, обязан быть в дружбе с тем, кого он обкрадывает. Совершенно лишнее".

Дело заключалось теперь лишь в том, чтобы баронесса поддалась обману и согласилась заменить свою любимицу новой горничной. И, конечно, эта горничная должна быть никто иная, как Авдотья.

- В этом вся сила и больше ни в чем,- решил Шумский.- Удастся мне пристроить мою дурафью мамку к Еве! И подписывайся с росчерком! Все сочинение будет готово и кончено!

Когда Васька принес барину ключ от чулана, в котором была заперта его сестра, то Шумский еще более повеселел и вспомнил, что он еще не поблагодарил Шваньского за громадную услугу, которую тот оказал своему барину-патрону.

- Ну что, Копчик, воет она?

- Нет-с,- бойко отозвался Копчик.

- Ничего не говорила?

- Ничего-с. Молчит, как есть истукан. Да она, Михаил Андреич, всегда была какая-то деревянная. Ее кнутом не проймешь, а уже словами где же! - с усмешкой и отчасти с озлоблением произнес молодой малый.

- Что же, тебе не жаль сестры-то, что ты эдак...- иевольно заметил Шумский.

- Чего мне ее жалеть-то, каналью эдакую. Истинно вы изволили ее ругать. Хуже канальи, хуже собаки. Из-за нее такая у нас неразбериха было вышла, что эдакой и не расхлебать. Вы ведь сами не видите, как истревожились, исхудали за это время. Вестимо, Авдотья Лукьяновна тоже не без греха. Чего-то такого, прямо скажу, наболванила, как вы изволите говорить. А все-таки, и та собака - не пользуйся глупостью людской. Я бы вот что, Михаил Андреич, вам предложил. Теперь Пашутка сидит, молчит, а коли будет она нас беспокоить, орать, что ли, примется или буянить в чулане, то позвольте мы с кучером ее здесь на конюшне успокоим. Ведь розги-то и в Петербурге можно купить, для этого незачем посылать в Грузино.

Шумский слушал, глядя в лицо малому, и думал: "Какие, однако, скоты, эти хамы крепостные. Ведь Пашутка искренно всегда любила своего братишку, а этот негодяй теперь сам же предлагает ее пороть. Добро бы я сделал это со злобы. Мне она нагадила. А ведь этому щенку она ничего, кроме добра, не сделала. Да. Уж именно крепостные люди - не люди, и, как сказывается, хамское отродье".

- Так позволите, Михаил Андреич,- выговорил снова Васька.- Мы с кучером, двое...

- Что?

- А наказать здесь. Я так слышал, вы желаете ее отправить в Грузино. Не стоит того. Я говорю, мы здесь ее уймем. Только, вестимо, лучше бы рано поутру, либо ночью. А то, будет если очень визжать на конюшне, соседи начнут опрашивать. Оно хотя беды нету, то и дело слыхать в Питере орут во дворах люди. А все бы лучше ночью, повадливее, без огласки.

- Эк ты разболтался,- невольно удивился Шумский.- Что у тебя на нее за зуд? Или она и тебя чем доехала?

- Меня? - выговорил вдруг Васька.- Она меня, подлая, так доехала, что я бы ей голову оторвал, не то, что кнутом. Вот что! Я ее тоже видеть не могу. Так бы ей косу и вытащил из головы вон.

- Чудно! - вслух подумал Шумский.- А чем она тебя доехала.

- Ну уж это, Михаил Андреич, позвольте лучше в другой раз. Да и дело-то оно для вас пустое. Мне-то оно обидно, а для вас совсем нестоющее внимания.

Васька вышел из горницы, но вернулся через несколько времени и доложил, что Иван Андреевич просит позволения прийти.

- Зови, зови. Еще бы.

Шумский встал, подошел к столу и, взяв 50 рублей, стал, улыбаясь, среди комнаты.

Шваньский, тихой походкой и немножко сгибаясь как всегда, вошел в кабинет и, притворив дверь, остановился почти у порога.

- Подойди. Что же? Молодец! Спасибо тебе. Я эдакой удачи и не ожидал. Ведь она тоже хитрая. Не знаю, как поддалась твоему Краюшкину. На вот тебе,- протянул он деньги.

Шваньский быстрым ястребиным взором глянул на кредитные билеты. Видеть он ничего не мог, но догадался, почуял нюхом, что сумма невелика.

- Как можно-с. Ни за что! Я не наемный! Какое? Я у вас в долгу,- выговорил он, отстраняя деньги.

- Пустое. Бери.

- Ни за какие тоись пряники. Как угодно, Михаил Андреич.

Шумский остановился и как бы что-то вспомнил.

- Тут пятьдесят,- выговорил он.

- Сколько бы там ни было. Я у вас в долгу...

Шумский совсем вспомнил. В чем дело, догадаться было нетрудно, так как подобное повторялось довольно часто.

- Ах ты жидовина эдакая! Да у меня теперь мало денег.

- Помилуйте, разве я...

- Ну ладно,- перебил Шумский, и, вернувшись к столу, он бросил пятьдесять рублей, потом полез в портфель, достал одну сотенную бумажку и двинулся снова к Шваньскому.

- Жидовина как есть. Ну да Бог с тобой. За это стоит.

- Да я, Михаил Андреич... ей Богу-с...

- Что? И этого мало? Ну шалишь, брат, бери. А то ни гроша.

- Если изволите приказывать, я ослушаться не могу,- ухмыльнулся Шваньский и, взяв ассигнацию, стал, ёжась и переминаясь на месте, вертеть ее в руках.

- Вот если позволите,- начал он.- Если уже дело пошло насчет денег, то, если позволите вам напомнить, что за самое за это питие я тогда свои отдал.

- Какое питие?

- Ну эта, стало быть, микстурка сонная, что я привез. Вы изволили на дорогу деньги давать, а за микстурку я свои сто рублей отдал.

- Ну нет, брат, это погоди. Будет ли еще толк от этого пития. Коли ничего не выйдет, я тебе ничего и не дам. А коли беда выйдет, я тебя изувечу. Вместо рублей кулаками буду подчивать. Да вот еще что. По сю пору не испробовал ведь ни на ком. А без этой пробы, я такого греха на душу не возьму, чтобы неведомую бурду над баронессой пробовать.

- Так позвольте мне представить кого. Что же время-то терять,- возразил Шваньский.- Я достану кой-кого для испробования. Вы будете спокойны, а я при деньгах. Прикажите.

- Вестимо. Да кого?

- Да уж я представлю. Только прикажите.

- Не знаю,- протянул Шумский,- не знаю. Это дело такое. Вся сила на ком пробовать. Ведь нельзя же на каком саженном солдате-мужике. Ему, черту, может, ничего не сделается, а девица молодая помереть может. Эдак нельзя. Надо пробовать на ком-либо совсем подходящем.

- Уж поручите мне, Михаил Андреич. Я самое подходящее создание представлю вам.

- Создание? - повторил Шумский, поднимая брови.- Ишь какие слова стал говорить. Сам-то ты, брат, тоже создание хорошенькое, нечего сказать. Кабы все божеское мироздание и все мирские создания были таковы, как ты, знаешь ли, что оставалось бы порядочным людям сделать? Не знаешь? Плюнуть на весь мир Божий, да и застрелиться.

- Да ведь я что же-с... Если я что худое делаю, так ведь я служу. Ради любви к вам на эдакое иду.

- Ах, скажите, пожалуйста,- пропищал тоненьким голоском Шумский.- Стало быть, на том свете-то,- заговорил он вдруг резко и громко,- за все я буду отвечать, а ты будешь только присутствовать. Нет, врешь брат. Когда мы попадем оба к чертям на сковороду, еще неизвестно, кому хуже будет. Я делаю гадости, да вот у меня вот тут,- показал Шумский себе на грудь,- тут вот, есть что-то, безименное, чего в тебе нет и никогда не бывало. Я гадость сделаю, пройду мимо, да начну оглядываться, и у меня на душе с бочкой-то меду много ложек дегтю. Таков я уродился. А ты младенцу горло за сто рублей перережешь и пойдешь в прискок, будто пряник купил, да съел; нет, брат, на том свете все сочтется. И что делал и что чувствовал. Ну, да ты, поди, не смекаешь даже, что я тебе тут нафилософствовал. О чем, бишь говорили-то? Да, о создании. Ну, чертово создание, займись! Когда найдешь кого подходящего, испробуем. Будет удача - денег дам и спасибо скажу, не подействует - ни гроша не дам. Подействует не в меру, так что твое создание ноги протянет, так я тебя изувечу. Что молчишь?

- Да ведь, Михаил Андреич... ведь изволите видеть... ведь я... ведь вы...

- То-то, ведь... ведь... Что ведь то?!

- Да ведь не я микстурку сочинял.

- Ах, не ты... Вот что? Знаю, что не ты, родименький. Знаю. Так и не смей за нее ручаться, не говори, как в тот раз, что такая, и сякая, и распрекрасная, и пользительная; только, видите ли, сладкий сон дает. Я ведь помню эти дурацкие слова. Сладкий сон! А как она такой сладкий сон задаст, что прочухавшись, человек не на этом, а на том свете очутится. Тогда что? Ну, да это все увидим... Ступай, разыскивай... создание-то свое.

- Да оно уж, почитай-с, есть. Я уже об этом озаботился, разыскал.

- Вот как. Откуда?

- А тут неподалеку мастерская, платья дамские делают.

- Ну так что же?

- Ну там, стало быть, у меня знакомая девица есть, Марфуша, годами и семнадцати нет, а из себя очень нежного здоровья. Я так рассудил, что коли же она да выдержит, проснется, как вы изволите говорить на этом свете, а не на том, то уж баронесса и подавно выкушает без всякого вредительства для здоровья.

- Молодец! Вот за это люблю. Сам распорядился, а мне сюрприз. Тащи сюда. Только где ее поместить. Надо ведь, подчивавши, мне ее видеть, как она будет почивать, да как дышать, да как проснется. Надо ведь все наблюсти. Может, тоже сразу как отведает, так окоченеет и придется через час за докторами гнать, или кровь пускать.

- Тогда вы ее у себя здесь и поместите на диванчике. Она ведь, не думайте... Она очень красивая...

XXVI

По уходе Лепорелло, Шумский сел на диван, закурил трубку и, взяв карандаш в руки, начал чертить по бумаге. Это была его привычка, почти необходимость. Чертить на клочке бумаги какой-нибудь рисунок, или головку, или бесёнка, было ему необходимо для того, чтобы обдумать зрело, со всех сторон и в мельчайших подробностях, какое-нибудь дело или предприятие. Теперь приходилось обдумать способ действия при новых изменившихся благополучно обстоятельствах. Главный враг его был взят из дома барона, но этого было мало. Необходимо, чтобы верный человек, почти верный пес, заменил Пашуту, и стало быть надо, чтобы на месте девушки не позже завтрашнего утра очутилась Авдотья.

Женщина эта, хотя и далеко не глупая, тем не менее могла опять напутать и par trop de zele (от чрезмерного усердия (фр.).) новых бед наделать. Следовательно, Шумскому тотчас же предстояло научить Авдотью уму-разуму, "настрекать и вымуштровать", как рекрута. Надобно, чтобы Авдотья не только знала, что ей делать, но знала бы до мелочей, что ей говорить и о чем не заикаться. Шумский почти не сомневался в том, что баронесса, не имея никого для услуг в качестве горничной, с удовольствием возьмет Авдотью, как ближайшее лицо, почти родную мать ее любимицы. Надо особенно невыгодное стечение обстоятельств, что вместо Авдотьи попала на место другая. А, между тем, нужно из этой Авдотьи извлечь наибольшую пользу.

До приезда женщины из Грузина в Петербург, Шумский более или менее верил в здравый рассудок своей мамки, считал ее женщиной почти умной. Между тем, все, что натворила она за последнее время, было делом совершенно глупой женщины. Ее слово, которое она сказала Пашуте и которое называли "страшным", а Шумский прозвал "чертовским", ясно свидетельствовало, что Авдотья просто дура. Вдобавок, ее питомец до сих пор не имел ни малейшего понятия о том, что именно сказала женщина, и в чем состояла беседа. Шумский тоже иногда думал, что это было нечто особенное и, пожалуй, даже в самом деле важное. Шумского удивляло, что женщина несколько раз принималась объясняться, но каждый раз плела околесную и каждый раз сознавалась в конце, что все сочинила и налгала, а что истины самой сказать не может.

"Стало быть, это ее тайна, и тайна не простая,- думал Шумский.- Недаром она все Богу молилась, недаром тревожилась и волновалась, когда решалась... Но, в конце концов, все-таки вышла глупость... и глупость"...

Исчертив целый листок бумаги фигурками, домиками с деревцами и чертенятами с рожками, выведя большой профиль мужчины, чрезвычайно смешной и чрезвычайно похожий на барона Нейдшильда, Шумский бросил карандаш, бросил трубку, встал, потянулся и, приотворив дверь, крикнул в коридор:

- Копчик!

При появлении лакея он прибавил:

- Пошли сюда дурафью Лукьяновну.

Авдотья явилась тотчас и так же, как Шваньский, встала у дверей. Шумский сел на то же место дивана и, улыбаясь, вымолвил:

- Ну, Бог с тобой. Прошло на тебя мое сердце. Может, ты хотела в самом деле услужить, да наглупила. Иди сюда. Садись вот.

Авдотья ёжилась на месте, утирала рот пальцами и не двигалась.

- Да ну, не ломайся. Не люблю я этого. Сказано, Садись, ну и садись. Иди сюда.

По тону голоса своего питомца Авдотья поняла, что ее не просят, а приказывают ей садиться, конечно, для своего, а не для ее удобства. Женщина приблизилась, села на кончик указанного кресла и стала смотреть на своего питомца, Шумский тоже внимательнее глянул в лицо мамки.

Авдотья с тех пор, что приехала в Петербург, заметно изменилась, казалось, похудела, пожалуй, даже будто постарела. Глаза смотрели тускло, отчасти пугливо, отчасти тоскливо. Боязнь и тревога сказывались ясно во всем лице и во всей ее фигуре. Боязнь своего барина-питомца, тревога о том, что совершается и должно совершиться при ее содействии.

Авдотья отлично отгадала, что будет, если выкрадут Пашуту. Она знала почти наверно, что заменит девушку и, следовательно, знала, что ей придется исполнять прихоти барина, быть может, преступные, во всяком случае недозволяемые законом. Авдотья уже серьезно вздыхала и горевала о том, что на старости лет доживет до беды бедовой и, пожалуй, из-за своего причудника-барина попадет в Сибирь. Он, любимец графа Аракчеева, во всем останется невредим, чист, "как с гуся вода", а она за него пойдет в ответ.

Позванная теперь для объяснений после многих дней, в которые Шумский ни разу не взглянул на нее, не только не говорил с ней, именно теперь, когда захваченную Пашуту заперли в чулане, Авдотья сразу поняла, что беседа с барином будет не простая.

И она не ошиблась.

- Ну, слушай, Дотюшка,- начал Шумский тем же деланно-ласковым голосом, каким когда-то заговорил с мамкой вскоре после ее приезда в Петербург.

Звук голоса, улыбка и лицо питомца были те же, что и тогда; но в тот раз Авдотья прослезилась от умиления и радости. Ласка дорогого барчука заставила тогда встрепенуться в ней сердце, всю душу "вывернула" ей. Теперь же этого не было. Теперь этот ласковый голос и это лицо ее Мишеньки показались ей неискренними.

"Нужда ему во мне, вот и надо закупить. Да не дорогой ценой и купить-то хочет. Назвать разика три Дотюшкой да и послать на каторгу. Экий добросердый какой!" Так почти с иронией думалось мамке-Авдотье.

Разница между ее чувствами в первое свидание после приезда и теперешним была огромная, и сама Авдотья не могла бы сказать, что переменило ее. Отношение к ней резко насмешливое или грубое ее питомца, или все что с рыданиями, страстно и горько объяснила ей Пашута, или, наконец, вечно стоящий перед ее мысленным взором, даже снящийся ей иногда, чудный, ангельский лик этой барышни, этой "барбанесы". Быть может, и в самом деле, более всего подействовала на женщину личность молодой девушки, быть может, и она в ее годы уже была под влиянием чарующей прелести, доброты и красоты баронессы Евы.

Между тем, покуда Авдотья, грустно глядя на своего питомца, путалась тоскливо и тревожно в своих собственных чувствах, Шумский уже говорил, рассказывал и объяснял все то, что он намерен был требовать от мамки.

Прежде всего Авдотья должна была отправиться к баронессе с письмом от Пашуты. Письмо будет, конечно, подложное, написанное другим, но Авдотья должна сказать, что Пашута, вдруг уехавшая в Грузино по делу о своем выкупе, сама передала Авдотье это письмо. Мамка должна была предложить баронессе на одну лишь неделю заменить свою приемную дочь. В случае несогласия баронессы, она должна была пустить в ход все, чтобы только добиться своей цели и остаться.

- Хоть в ногах ползай, хоть плачь и вой, хоть всеми святыми божись и черту заложись, а оставайся и не смей ворочаться. Это уже как знаешь! - объявил Шумский решительно и сурово.

Затем он кратко, и как бы слегка смущаясь, объяснил Авдотье, что она через два дня, заслужив общее доверие и общую любовь всего дома, от самого барона до людей, должна явиться к нему в сумерки за другим приказанием, которое и должна будет в точности исполнить.

- Самое пустое дело, Дотюшка. То же, что стакан воды выпить. Но дело, прямо скажу, важное. Если все удачливо кончится, то помни, на всю мою жизнь я буду тебе всем обязан. Ты мне будешь все одно, что родная. Поняла ли ты?

Авдотья взглянула на своего Мишеньку и ничего не ответила, так как она думала почти совершенно иное. Ей думалось, что она и так положила напрасно несколько лет своей жизни на обожание Мишеньки, проведя несколько сот, а может быть, и тысяч ночей над его изголовьем без сна и спокойствия, в особенности, когда он, случалось, хворал. Если за всю эту беспредельную любовь и материнскую ласку он теперь столько же любит ее, как и Ваську-Копчика, то вряд ли станет она ему родной за то, что сделает для него какое-то негодное, грешное, почти душегубное дело.

- Аль ты не поняла? - нетерпеливо вскрикнул и как бы разбудил женщину Шумский.

- Поняла, Михаил Андреич. Что же тут? Поняла,- виновато отозвалась женщина.

- Так чего же, вылупя глаза, сидишь. Боишься, что ли, чего? Так тебе нечего бояться. Я в ответе! Ты тут ни при чем. Ты приказ исполняла.

- Да что ж, ответ,- вздохнула Авдотья.- Моя жизнь и так не красна, нигде хуже не будет. И в Сибири люди живут.

- А? Вот как! - сухо и тихо вымолвил Шумский.- В Сибири! Про Сибирь заговорила. Это, стало быть, тебе Пашутка все разъяснила, благо она такая умная и воспитанная барышня. В Сибирь с ее слов стала собираться.

- Нет, я не про то...

- Ну что ж,- вдруг воскликнул Шумский.- Важность какая. Хоть бы и в Сибирь! То-то вы мамки да няньки, да все дворовые хамы! Любите, обожаете, на словах тароваты, красно говорить умеете. А чуть до дела коснется, чуть у вас, хамова отродья, попросит барин вот малость какую, хоть с ноготок свой не пожалеть. Так куда только ваше обожание девается. С собаками и с чертями на дне морском не разыщешь. Спасибо, коли так! А все-таки не думал... Думал, что ты и взаправду меня любишь.

Шумский встал в притворном негодовании, как бы даже оскорбленный, возмущенный до глубины души неблагодарностью своей мамки. Он отвернулся и стал глядеть в окно.

Авдотья быстро поднялась тоже и засуетилась.

- Что вы! что ты! Господь с тобой! Я же ничего не сказала. Я говорю - хоть в Сибирь, что за важность. Не боюсь я ничего. Что мне, я старая, век свой прожила. Я не к тому. Да и какая Сибирь. Это так к слову. Пашутка болтала и мне сбрехнулось. Ты не гневись, я баба, тебе лучше все известно. Так когда же прикажешь идти-то?

Шумский повернулся от окна. На лице его была насмешливая улыбка, которую он не мог скрыть, да и не считал нужным.

- Сообразись с мыслями. Как бы тебе сказать, приучи, что ли, себя думаньем к тому, что тебе надо будет говорить и делать. Сегодня я напишу письмо якобы от Пашутки, тебе передам, а завтра утром ступай к Нейдшильдам. Ну, вот все. Повторяю, только услужи ты мне и проси чего хочешь. Ну, любить, что ли, тебя буду. Больше-то что же? Ведь не денег же тебе.

- Какие тут деньги,- покачала головой Авдотья.

- Ну, любить буду. Не веришь?

И к удивлению Шумского Авдотья вдруг прослезилась, потом начала плакать, а затем уже совсем разрыдалась, всхлипывая и потрясая плечами. Что заставило ее сразу разрыдаться, Шумский не понимал. Но Авдотья и сама не понимала!

Женщине как будто вдруг почудилось при этом его обещании ее любить, что последняя ее надежда на возможность этого чувства в ее питомце исчезла. Именно теперь, в эту минуту, когда он два раза повторил, что будет ее любить, ей именно и показалось, что никогда он ее не любил и не будет любить. Теперь-то вдруг и разверзлась между ними пропасть. Кто-то будто невидимкой, явился и шепнул что-то женщине, схватившее ее за сердце. И очи этого сердца вдруг прозрели и увидели... Мамка всем существом почувствовала глубже и сильнее, чем когда либо, насколько далека и чужда она своему питомцу... Он барин, она хамово отродье... Ее уход за ним, ее долголетнее обожание? Все что было - он забыл... А может быть, и не заметил...

XXVII

На следующий день Авдотья, сумрачная и молчаливая, собралась в дом Нейдшильда. У нее было письмо от Пашуты к баронессе, в котором девушка заявляла, что внезапно выехала в Грузино по своему делу и пробудет там около недели. Письмо, конечно, сочинил Шумский, писарь переписал, а вместо подписи был поставлен простой крючок.

Шумский и не подозревал, что делал наивный промах, ибо не знал, что за время своего пребывания у Евы, ее любимица выучилась изрядно писать по-русски, а имя свое писала даже красиво и с росчерком. Авдотья вышла из дома перед полуднем. Шумский часа три проволновался, ожидая каждую минуту возвращения женщины обратно в квартиру и, следовательно, отказа баронессы взять Авдотью на место любимицы... А это было равносильно полной неудаче в его предприятии.

Но когда было уже часа четыре и на дворе стало темнеть, Шумский ободрился. Ввечеру он уже был весел, доволен и почти счастлив. Авдотья была, очевидно, принята баронессой на место Пашуты.

Однако, еще в сумерки Шумский был смущен неожиданным посещением юного офицерика. Но смущение продолжалось недолго.

"Черт их всех подери!" - решил мысленно молодой человек, узнав в чем дело.

К Шумскому явился посланец от самого графа Аракчеева, юный прапорщик, состоявший чем-то по военным поселеньям. Он объяснил почтительно, что граф "изволят" спрашивать, продолжает ли все еще идти кровь носом у Михаила Андреевича.

Сначала Шумский ничего не понял и глаза вытаращил, но затем смутился. Он забыл и думать о своем внезапном исчезновении из дворца, а главное, забыл не только извиниться перед отцом, но даже ни разу не вспомнил о присутствии отца в Петербурге.

Подумав несколько секунд, Шумский мысленно послал "всех" к черту и выговорил:

- Доложите его сиятельству, что идет...

Офицерик, конечно, понимавший смысл данного ему графом поручения, теперь в свой черед глаза вытаращил на дерзость ответа.

- Как, тоись...- решился он вымолвить.

- Да так... Идет, и шабаш! То нету, а то опять пойдет. Вот и сижу дома. Так и доложите!

Офицерик уехал, а Шумский долго смеялся...

Между тем, в квартире, где было так весело ее владельцу, находилось тоже почти забытое им несчастное существо, которому было не до смеху.

Первые часы, проведенные Пашутой в чулане, где она была заперта, прошли для нее незаметно. Девушка была в каком-то тупом, почти бессознательном состоянии. Понемногу рассудок вернулся к ней, и, прежде всего, она стала обвинять себя в легкомысленном шаге. Она не понимала, как могла настолько наивно и ребячески попасть в ловушку.

К вечеру, много и много передумав, Пашута как-то успокоилась. Она рассудила, что рано или поздно все равно попала бы в руки своих мучителей. Она ясно понимала, что если граф Аракчеев прежде не соглашался, то и теперь не согласится продать ее, так как, вероятно, именно Шумский воспрепятствовал этому через Настасью.

Девушка, однако, по характеру своему не могла относиться пассивно к чему бы то ни было, до нее касающемуся, а тем паче к теперешнему своему положению. А было очевидно, что, продержав ее взаперти необходимое число дней, Шумский отправит ее в Грузино, где начнутся, конечно, всякие мытарства и Настасья Федоровна щедро отплатит ей за все по наущению своего сынка. Спасти себя от будущих мучений в Грузине было почти невозможно. Она могла только, как раза два предлагала ей баронесса, тайно бежать и на всю жизнь скрыться где-нибудь в Финляндии, где даже всесильный Аракчеев не мог бы ее разыскать. Но это она могла бы сделать только в будущем. Теперь же нужно было бороться, спасти баронессу и отомстить за себя, воспользовавшись тем страшным оружием, которое необдуманно и неосторожно дала ей в руки сама Авдотья.

И ввечеру Пашута почти совершенно успокоилась. Она поела хлеба, выпила воды и невольно грустно улыбнулась. Смешно и дико показалось ей ее положение.

Чулан с довольно чистыми стенами, светлый, с небольшим окошком на двор, был сравнительно велик - около квадратной сажени. В окошечко с двумя рамами смотрел на нее новый двурогий месяц. В чулан было натаскано братом очень много сена, и Пашута, разодетая и расфранченная, сидела, поджав ноги, на полу. Ее щегольской костюм всего более казался ей смешным при этой обстановке.

"Дворовая, крепостная девка, разодетая барышней,- думалось ей,- сидит в чулане на сене с краюхой хлеба и глиняным кувшином воды!"

Пашута вздохнула, перекрестилась и, устроив свой теплый салопчик в виде подушки, улеглась. Вскоре, не столько от усталости, сколько от волнения и всего пережитого в этот день, она уже крепко спала.

Наутро рано она очнулась от легкого стука в дверь. Так как стук повторялся, то она, наконец, отозвалась.

- Я это, Василий,- послышался шепот брата за ее дверью.- Что, как ты? - прибавил Копчик участливо.

- Ничего,- отозвалась девушка.

- Ты не думай, Пашута, что я тебя тоже им предам.- Нету. Я надумал дело, только говорить теперь нельзя. По сю пору подойти к двери не мог. Авдотья тут была, теперь вышла, должно, опять Богу молиться. Как только разойдутся все из дома, и барин уедет, мы на просторе побеседуем обо всем. А теперь покуда сиди, да не печалься. Мы их перехитрим. Спи себе, еще ведь рано.

Когда Авдотья ушла в дом Нейдшильда, Копчик стал нетерпеливо дожидаться, чтобы барин тоже выехал со двора. Войдя раза два в кабинет, малый догадался, что Шумский, очевидно, чего-то ждет и никуда не собирается. Васька настолько изучил барина, что читал по его лицу, как по книжке. Он понял теперь, что Шумский сидит в тревоге и ждет, конечно, результата от посылки Авдотьи.

"Пожалуй, весь вечер дома просидит,- подумалось Ваське.- А вернется коли Лукьяновна, мне и совсем нельзя будет переговорить с Пашутой".

Лакей решился вдруг, притворил все двери между кабинетом и гардеробной, приблизился к чулану и окликнул сестру.

Пашута тотчас же отозвалась более свежим и бодрым голосом.

- Садись к самой двери,- сказал Копчик,- как и я вот... И поговорим.

И усевшись на полу у самой двери чулана, Копчик, почти прикладывая губы к небольшому отверстию между дверью и притолкой, стал полушепотом расспрашивать сестру о всем, что случилось нового за последнее время, и как могла она так глупо попасть в западню. Беседа брата с сестрой затянулась. Изредка Копчик вставал, проходил на цыпочках к кабинету барина и, убедившись, что тот продолжает спокойно сидеть у себя, снова возвращался и снова начинал прерванную беседу.

Прошло уже около часа, что брат с сестрой объяснялись, и объяснение это было, вероятно, выходящее из ряда вон. Вероятно, Пашута передала брату что-либо чрезвычайно неожиданное и невероятное. Лицо Копчика изменилось, глаза раскрылись как-то шире и смотрели тревожнее. Он был настолько сильно взволнован, что боялся, как бы вдруг барин не позвал его к себе. Он чувствовал и понимал, что с таким лицом являться на глаза к Шумскому было опасно. Барин мог заметить перемену, которую сам чувствовал в себе Копчик.

Пришедший по какому-то делу кучер прервал беседу брата с сестрой. На какие-то незначащие вопросы кучера Копчик отвечал рассеянно.

- Что? Аль недужится? - спросил тот, внимательно глядя в лицо лакея.

- Нету, нету. Что ты! - поспешил вымолвить Копчик.- А, что? Почему спрашиваешь?

- Рыло-то у тебя такое, точно лихорадка трясет,- заметил кучер.

Копчик испугался мысли, что каждую минуту его может позвать барин, а перемена в лице его была, очевидно, велика, если даже простой мужик заметил ее.

И было от чего крепостному холопу графа Аракчеева измениться в лице. Пашута передала брату подробно то, что Авдотья называла своим "страшным" словом и то, что называл Шумский "чертовским" словом. Должно быть, в самом деле было многознаменательно и важно сообщенное Авдотьей своей приемной дочери и переданное ею брату, если этот малый был теперь настолько поражен и взволнован. Вдобавок, в конце беседы через дверь, Пашута упросила брата помочь ей бежать, как можно скорее, чтобы спасти баронессу и отомстить мучителям. Копчик обещался, но при этом вздохнул и прибавил:

- Вестимо, надо тебе бежать и все поднять! Вестимо, надо перевернуть все вверх дном. Оно им всем будет пуще и вострее ножа. Но нехай, пущай, нечего их злодеев жалеть, ни графа, ни Настасью, ни этого дьявола, ни Лукьяновну. Все они дьявольское семя. Но только надо подумать, Пашута, как помочь. Сама ты не захочешь бежать так, чтобы меня Михаил Андреич до смерти убил за это. Надо надумать так чтобы мне в стороне остаться. Похитрее надо. А то ты освободишься, а меня он убьет до смерти. Не впервой ему убивать народ.

- Но надо спешить, каждый день дорог,- отзывалась Пашута.

- Ныне ввечеру, божусь тебе, надумаю я тебя освободить,- решил Васька.

Чтобы избавиться несколько от той тревоги, которую произвела в нем беседа с сестрой, успокоиться и придать лицу обыкновенное выражение, Копчик вышел во двор и побежал в соседнюю лавку, куда часто бегал за разной мелочью. По дороге он несколько раз украдкой перекрестился и проговорил:

- Ах, дай-то Господи, кабы все перевернулось вверх дном. Ведь тогда и меня от него возьмут. Поеду в Грузино, а там житье лучше будет. Настасья нашего брата не трогает, у ней девкам житья нет. Дай-то Господи! Но дело какое! Какое дело! Господи, какое дело!

Возвращаясь назад, Копчик остановился в воротах и вдруг вымолвил вслух:

- Нет, какова Лукьяновна-то! Ах дура, дура! Вот Дурафья-то Лукьяновна, как он сказывает. Эдакое слово, уж именно страшное, да выпустить, как птицу. На, мол, летай, где хочешь. Ведь не пройдет недели, по всему Питеру слово-то ее пробежит. Не мы одни, холопы, ахнем. Весь Питер ахнет. Ведь, пойди, пожалуй, до царя дойдет. Вот дело-то! Ах, ты, Господи! - уже улыбаясь, с злорадством шептал лакей.

Вернувшись в квартиру, он хлопнул дверью слишком громко и негаданно навлек на себя гнев барина. На стук двери Шумский стремительно вышел из своего кабинета, быстрыми шагами прошел коридор и выговорил тревожным голосом:

- Авдотья, ты?

- Никак нет-с, она не ворочалась,- отозвался Копчик.

- Фу, дьяволы! - воскликнул Шумский.- Кто же вошел?

- Это я-с.

- Убью я тебя когда-нибудь,- закричал Шумский, наступая на лакея, но тотчас же повернулся на каблуках и ушел к себе, ворча что-то под нос.

- И чего вдруг озлился? - прошептал Копчик.- Черт его знает, что с ним делается. Мало ли раз приходилось эдак стукнуть. А теперь вскочил!

Разумеется, Копчик не мог знать, в каком нравственном состоянии сидел у себя Шумский и как важно было для него предполагаемое появление Авдотьи. Услыхав звук захлопнутой двери, он почему-то вообразил себе, что это явилась его мамка, и пожалуй, так же, как тогда, после объяснения с Пашутой, ошпаренная и очумелая.

Когда совершенно стемнело, и Копчик зажег огонь в нескольких горницах, а затем вышел в прихожую, то остановился в удивлении: перед ним стояла хорошенькая, молоденькая девушка, незнакомая ему и никогда еще не бывавшая у них в квартире. Девушка смущенно оглядела лакея, видимо конфузясь.

"Это еще что за новая затея",- подумал Копчик и сурово опросил незнакомку.

- Вы кто такие? Зачем?

- Белье починить позвали,- отозвалась девушка.

- Кто позвал?

- Иван Андреевич. Они к барину вашему прошли.

- Былье чинить? - усмехнулся Копчик.- У нас драного ничего нет. Все затейничество. Смотрите, как бы они вас тут...

- Что тоись? - слегка оробев, вымолвила девушка.

- Что? Вестимо что... Ну, да это ваше дело...

Копчик махнул рукой и вышел в коридор.

XXVIII

В эти самые минуты Лепорелло-Шваньский докладывал патрону своему о важном деле. Шумский, сбыв с рук посланца от графа да еще с дерзким ответом, проволновался еще немного относительно Авдотьи. Но полная темнота, вечер... успокоили его. Если бы баронесса отказала женщине, то она была бы уже дома. Шумский, вполне счастливый, распевал и посвистывал, собираясь к Квашнину, когда в кабинете его появился Шваньский со своей особенной обезьяниной усмешкой на лице.

- А! - весело воскликнул Шумский.- Иван Андреич - шпрехен зи деич! Откуда несет?

Доморощенному Лепорелло это восклицание доказывало, что патрон Дон-Жуан в духе... Что-нибудь новое и приятное случилось.

- Дурафья Лукьяновна не вернулась! Понял ты, глиняная голова! - объяснился Шумский.

- Ну и слава Богу, и благодарение...

- Должно быть...- рассмеялся Шумский и презрительно, и резко.- Благодарение и слава Господу... Дурень! Неужто же ты думаешь, что Господь помогает людям во всех делах, хотя бы и в самых пакостных. В это и турки, я чай, не веруют.

- Так сказывается, Михаил Андреевич,- тоже смеясь, отозвался Шваньский.- А вестимо, что Господь...

- Вестимо... Ничего не вестимо людям. Сам Господь-то не вестим. Слыхать-то слыхали, а видать никто не видал,- пробурчал Шумский себе под нос, но весело и хорохорясь, как школьник, которому удалась шалость, и он ею сам пред собой похваляется.

- Верхом бы, что ли, покатался... Или бы выпил здорово с приятелями...- снова произнес Шумский, как бы сам себе.- Так бы выпил, что непременно бы кончил фокусом на всю столицу. Давно я не безобразничал, засиделся, все тело как-то потягивает. Хотелось бы косточки расправить.

- Что ж, прикажите клич кликнуть. К полночи вся квартира полна будет народу. Только доложу, Михаил Андреевич, не время. Не в пору. Надо бы ныне делом заняться нам.

- Нам? Делом? Тебе и мне - вместе? Скажите пожалуйста?!

- Нам-с. А желаете, можно и без меня, одни действовать.

- Что же это? Ну... Шваньский усмехнулся самодовольно.

- Марфуша здесь. Привел-с.

- Какая Марфуша? - удивился Шумский.

- А швейка-то... Забыли. Создание-то.

- Создание?.. Для пробования питья?! - расхохотался молодой человек.- Ну, конечно, надо заняться делом, а не бездельем... Ты ей как же разъяснил-то... Боится небось?

- Никак-с. Нешто можно говорить эдакое,- возразил Шваньский важно.- Помилуйте. Она просто пришла ваше белье перечинить. Вечер посидит, ночует, а утром опять за работу... А ввечеру попозднее мы ее чайком угостим, со сливочками и с нашим новгородским соусом. Вот и увидим, как оно действует.

Шумский молчал и насупился.

- Жаль бедную... Молоденькая? Жаль. Кто его знает, что потрафится от питья. А делать нечего. Надо.

- Вестимо надо... Да и верного человека. Чтоб не провралась.

- Ладно... Ну, давай ее сюда... Поглядим.

- Уж лучше, Михаил Андреевич, вы выйдете к ней. Она у меня боязная, пожалуй, не пойдет сюда, да станет домой проситься. А то и убежит сама. Девицы народ опасливый.

- А она девица?

- Да-с.

- Тебе кто ж это сказал? - рассмеялся Шумский.

- Видать-с.

Шумский расхохотался еще громче и прибавил безобразную шутку. Шваньский съежился, кисло ухмыляясь, так как она касалась его личности и была хотя и очень остроумна, но до крайности груба и оскорбительна.

- Ну пустое! Раз залучили твое создание, так не выпустим. Я выеду ненадолго. Приеду, посылай ко мне; а сам не приходи. С глаз на глаз вольготнее все. Хоть я и не такой дальнозоркий, как ты, а все-таки сразу увижу, годится ли она для пробы. А то, может, солдата в юбке привел, которого не то что питьем каким, а дубьем разве свалишь с ног.

- Вот изволите увидеть. Девушка из себя совсем барышня нежная...

- Перелетным ветерком подбитая!..

- Нет-с. Зачем! Не ветром, а...

- Кости да кожа. Одёр. Ну, вели чай подавать... Ее посади покуда за работу, а там приеду, посылай сюда. Я ее угощу. Принеси мне сюда сейчас же сливки, надо оршад-то этот загодя приготовить. Какая дура ни будь, а налей ей бурдецы в чай из пузырька, побоится пить. Ну, пшёл! Действуй. Шпрехен зи дейч! - весело прибавил Шумский.

Спустя около полутора часа, когда Шумский, выезжавший из дома, вернулся обратно, в его спальне был накрыт стол и подан самовар. Вслед за ним появилась в горнице та же девушка, слегка смущаясь и робко озираясь. Увидя себя в спальне барина, а его сидящего на диване, она опустила глаза и стала близ двери. Шумский, слегка изумленный, молча глядел на девушку. Его поразило сразу... Сходство!

- Что прикажете? - едва слышно выговорила, наконец, девушка, чтобы прервать неловкое молчанье.

- А прикажу я... моя прелесть, меня не дичиться. Успокоиться... Быть веселой. Никакого худа я тебе не сделаю, в любви объясняться не стану. Ты для меня ни на какое дело - не пара. Я швеек, да кухарок, да поломоек - женщинами не почитаю. Пускай за такими, как ты, ухаживают господа Иваны Андреичи. Стало быть, ты меня и не бойся. Ты мне что кошка, что канарейка, что блоха... поняла?!

Марфуша молчала и стояла, опустя глаза. Она поняла все очень хорошо, но понятое было ей совсем обидно. Такие же господа, как и этот, офицеры и чиновники, случалось не раз говорили с ней совершенно иначе, бывали много ласковее и вежливее.

- Ну, поди сюда. Садись... Я тебя угощу чайком... Выпьешь чашечку, две и пойдешь опять работать... Ну, иди же... Садись. Не ломайся.

- Что ж? Я сяду... Только... Зачем? - произнесла Марфуша наивно просто, и вдруг впервые подымая большие глаза на Шуйского.

И при виде ее лица, оживившегося от красивого синего взора, молодой человек снова смолк на мгновенье.

- Удивительное сходство! - произнес, наконец, Шумский вслух.- Чудно! Знаешь ли ты, Марфуша, ты вот девочка так себе. Ничего. Не урод. А похожа ты на первую в столице раскрасавицу... Только вот... То же, да не то! Ну, садись же?

Марфуша, смущаясь немного, села к столу, где стоял самовар. Шумский налил ей чаю, а затем сливок из молочника. Наливая, он думал: "Черт его знает, что я делаю... Ну вдруг тут же у меня в спальне подохнет. Какая возня будет". Однако, подвинув чашку к девушке, он произнес весело:

- Пей скорее. Еще налью...

Марфуша принялась за чай... Шумский глядел на нее во все глаза, ожидая, что вкус чая ее остановит. Но девушка, вылив на блюдце, пила вприкуску с видимым удовольствием, и пощелкивая сахаром.

- Сливки-то хороши ли? - вымолвил Шумский совершенно серьезно.

- Ничего-с.

- Не испортились... Мне показалось, что они малость попахивают... Точно будто сапогами смазными. А? Что?

- Ничего-с.

- Хороши?!.

- Хороши...

- Дайка-сь мне понюхать.

Шумский взял чашку девушки и поднес ее к носу. Чай ничем не пахнул... Он держал чашку и колебался.

"Хлебнуть малость, чтобы знать вкус или нет...- думалось ему.- От одного глотка ничего не приключится".

- Твои мысли хочу я знать! - выговорил он и тотчас хлебнул крошечный глоток.

Вкуса никакого не было. Он хлебнул еще глоток, подержал чай во рту и тоже проглотил.

"Как есть, ничего! Будто малость воды мыльной подлили в сливки",- подумал он и воскликнул вслух:

- Нет, каковы мерзавцы!!

- Кто-с? - удивилась Марфуша.

- Ах, мерзавцы-каторжники! - качал Шумский головой.- Что придумали. Каковы! Что стряпают и людям продают.

Девушка с удивлением глядела на барина. Она поняла по-своему его восклицание.

- Они, право же, не кислы,- возразила она.

Через минуту, однако, Шумский снова наливал чай в чашку девушки и опорожнил затем туда же весь молочник до капли.

- Спасибо,- вымолвила Марфуша.- А себе-то вы... Без сливок, стало быть, кушаете?

- Нет, я люблю тоже со сливками! Только не с эдакими! - звонко рассмеялся Шумский на всю горницу.

- Не с эдакими? - повторила Марфуша.

- Нет, не с эдакими! - повторил и Шумский, смеясь снова чуть не до слез.

Марфуша принялась за чай. Шумский вдруг замолк сразу, лицо его сделалось серьезно, он наклонил немного голову и стал, искоса глядя на пол, будто прислушиваться к чему-то. В действительности он прислушивался не слухом, а внутренним осязанием к тому, что почувствовал вдруг в желудке и во всем теле. В нем разлилась легкая теплота, как от стакана хорошего крепкого коньяку или рому... Теплота эта, ясно ощущаемая, казалось, волной разливалась по телу, по спине и, в особенности, по рукам и ногам.

"Чудно! Ведь это от бурды! - подумал он.- Это она... Стало быть, действует. Даже малость, и та действует... А ну, как и я с ней вместе свалюсь"!

И, рассмеявшись, Шумский прибавил вслух:

- Марфуша, ты не чуешь, как от этого чаю тепленько делается во всем теле?!.

- Да-с,- кротко, едва слышно, отозвалась девушка.

- Чувствуешь?..

- Да-с...

- Да что? Что?

- Ничего-с...

- Тьфу, Господи! - воскликнул он.- Согрело тебя. По телу пошло теплым, жар эдакий, как от вина.

- Да-с,- тихо отозвалась Марфуша.

- Сильно... захватывает.

- Да-с...- как бы через силу выговорила девушка.

- Томит...

Девушка допила чай с блюдца, потянулась было за чашкой, чтобы по обычаю поставить ее верх дном на блюдце, но рука, не тронув чашки, соскользнула со стола на колени.

Она собралась что-то сказать, вероятно поблагодарить барина, но только разинула рот и не произнесла ни слова...

- Ты, глупая, не понимаешь. Мой чай заморский, удивительный, какого ты никогда не пила. Вот я тебя и допрашиваю... Хорошо тебе от него? Тепло?!.

- Тепло...- произнесла девушка лениво, через силу, и откачнулась на спинку кресла.- Позвольте... Я пойду...

- Обожди. Куда спешишь! - отозвался Шумский еще ничего не замечая, но затем он тотчас же, пристально приглядевшись к девушке, все сообразил.

Голос ее совсем спал, взгляд глаз был тоже другой... мутный, потухающий...

- Иди! Ступай! - вдруг произнес он, нагибаясь и внимательно разглядывая ее лицо, заметно побледневшее, или, вернее, вдруг поблёкшее...

- Иди же... Чего сидишь. Уходи. Пора! - произнес Шумский, возвышая голос и как бы приказывая.

Марфуша качнулась в одну сторону, потом в другую и шепнула тихо, как бы себе самой:

- Ноги...

- Что, ноги?..

Марфуша молчала, потом вдруг сразу как-то вся осунулась, голова ее склонилась на грудь, и она, качнувшись в бок, свисла через ручку кресла.

Шумский быстро вскочил и, поддержав ее, прислонил плотнее туловище девушки к спинке. Она была уже почти без сознания и, пробормотав что-то бессвязное, начала тяжело сопеть... Грудь вздымалась высоко, руки начало слегка подергивать. Наконец, девушка вдруг выпрямилась, тихо простонала или промычала протяжно и опять осунулась уже совсем без чувств, как замертво.

- Дело-то дрянь! - выговорил Шумский.- Стало, много я ей сразу хватил. Эй, Шваньский! Черт. Иди! - крикнул молодой человек, слегка смущаясь.

Но в доме все было тихо, шагов не раздавалось... Шумский отворил дверь в коридор и зычно крикнул на всю квартиру.

- Шваньский! Гей, черти! Копчик!

И Лепорелло, и лакей рысью бросились на этот голос барина. Шумский впустил первого и тотчас снова захлопнул дверь под носом Копчика.

- Готово? - произнес Шваньский, удивляясь.

- Так готово, что и ты готовься в Сибирь идти! - угрюмо отозвался Шумский.

Копчик, с своей стороны, очутившись перед захлопнутой дверью, тотчас воспользовался отсутствием Шваньского, чтобы снова успеть переговорить через дверку с сестрой. Пашута долго не могла понять хорошо, что объяснял брат, так как он старался говорить, как можно тише. А между тем, обоим была дорога каждая минута. Шваньский мог ежеминутно прийти из кабинета барина.

- Ну, да нечего тебе понимать,- выговорил, наконец, Копчик громче.- Сказано, что тебе делать, остальное я сам сделаю. Только стучись и у Ивана Андреича всячески выпроси ножик для хлеба. Даст он, все дело налажено, не даст, другое надумаем.

- Я не могу ножом эдакого замка сломать,- отозвалась Пашута.

- Ах, глупая! Тебе говорят, все я сделаю. Ты только достучись да ножик выпроси, остальное не твое дело.

Едва Копчик успел произнести эти слова, как из комнаты Шумского вышел Шваньский. Лакей тотчас же выбежал из дома и стал на дворе, а Пашута начала стучать в дверь.

- Василий! - громко произнес Шваньский.- Слышь, энта, твоя стучит. Сестричка-то...

Но ответа не было. Шваньский осмотрелся и увидал, что прихожая пуста. Пашута продолжала стучать.

- Ну, чего барабанишь, барышня,- подошел Шваньский к двери чулана.

- Василий! это ты? - отозвалась Пашута, отлично узнавшая голос Шваньского.

- Нет, не Василий покуда. Чего тебе? Чего барабанишь? Думаешь, выпустят, что ли?

- Иван Андреич, будьте добры, дайте ножичек. Есть хочется, не могу.

- Это почему?

- Не могу, краюха высохла, ни пальцами, ни зубами ничего не поделаешь. Одолжите ножичек, не могу же я с голоду умирать.

- Эге,- рассмеялся Шваньский громко.- Какая прыткая! Дай ей ножик. Это, чтобы расковырять окно или дверь, да высвободиться.

- Господь с вами! Что вы! Разве я могу ножиком эдакую дверищу с эдаким замком сломать? Да зачем мне освобождаться? Чтобы еще хуже было. Как вам не смешно эдакое выдумывать. А еще умный человек. Тут ломом ничего не сделаешь, так что же я могу ножиком сделать. Мне есть хочется, а отрезать нечем, хлеб одервенел совсем.

Шваньский подумал мгновение, и действительно ему показалось крайне нелепо его подозрение. Может ли девушка простым столовым ножом выломать большой замок плотной двери. Если бы она и начала свою работу, у ней не хватит силы, а если бы и достало умения и силы, то ведь в прихожей и гардеробной постоянно кто-нибудь да находится. Наконец, если бы Пашута и освободилась из своего чулана, то ее схватят в квартире или во дворе и опять запрут.

- Будьте милостивы, Иван Андреич,- снова раздался голос девушки.

- Как же я тебе ножик дам? сквозь стену?

- Под дверь просуньте. Тут рука проходит даже...

- Ладно, так уж и быть,- отозвался Шваньский, и, достав из буфета столовый ножик, он просунул его между полом и дверью.

- Ну вот, спасибо вам. Хоть поесть можно теперь. А то ведь, что выдумали,- отозвалась Пашута, тихо смеясь от невольной радости при виде ножа.

Но, взяв его в руки, Пашута снова задумалась.

"Что же, что ножик тут,- подумала она.- Что Василий надумал? Я им сама, конечно, ничего поделать не могу. Будь окно больше, вырезала бы рамы и вылезла. Но в это окошко младенец разве пролезет. А дверь и замок ломать эдаким ножом, тут на две недели работы. Увидим, что надумал Василий. Давай Бог! Пора бы, пора. Они, злодеи, действуют".

В эту минуту за дверью раздался голос брата.

- Ну, что? Получила, аль нет?

- Ножик у меня,- отозвалась девушка.

- Ну слава Богу. Готовься. В ночь и убежишь...

XXIX

Около полуночи Копчик один одинехонек бродил из комнаты в комнату по полутемной квартире. Огонь горел только в спальне барина и в прихожей. Лакей двигался по всей квартире, не находя себе места, потому что волновался донельзя. Ему казалось, что он трусливо упускает дорогое время. Барин выехал со двора, и Копчик слышал, как он собирался на радостях кутнуть с приятелями, следовательно, его можно было ожидать домой только на заре. Шваньский тоже куда-то исчез и объяснил, что ночью разыскивать "эдакое" мудрено и что, если он доищется, то, конечно, не ранее часов трех ночи. Другого лакея, по обыкновению, не было дома, так как Шумский услал его куда-то с письмом. Васька был теперь в квартире полным хозяином, а Пашута сидела в чулане с ножом, удачно выманенным у Шваньского. Казалось, что наступала вполне удобная минута спасти сестру, а, между тем, нечто особенное в квартире останавливало Копчика, пугало. Привыкший к затеям своего барина, он теперь все-таки не мог понять происшедшего в квартире. - Что за притча,- восклицал он.- Черт их знает? Да и сам черт не поймет! Больно уж диковинно.

Дело в том, что в спальне Шумского на диване лежала незнакомая девушка, приведенная Шваньским. Васька напрасно соображал и ничего сообразить не мог. Девушка эта сидела сначала в гардеробной, переглядывая и собираясь чинить белье барина, но затем ее позвали в спальню, чтобы угостить чаем. Побеседовав с девушкою довольно долго, барин позвал к себе Шваньского... Но все стихло. Голосов не слышно было. Когда Копчик, заинтересованный в высшей степени происходящим, решился войти в спальню, то стал, как вкопанный. Его поразила неожиданная картина. Девушка лежала на диване, барин и Шваньский сидели около нее, перешептываясь.

Копчик струсил и хотел выскочить, как ошпаренный, ожидая окрика и, пожалуй, даже чего-нибудь худшего от тяжелой руки барина. Но Шумский, увидя лакея, весело подозвал его и сказал:

- Глянь-ка, вишь, как сладко почивает. Что, удивительно? На-ко, погляди вот.

Шумский взял руку девушки, поднял ее и бросил. Рука упала и шлепнулась, как у трупа.

- Подними-ка ногу,- смеясь, приказал Шумский своему Лепорелло.

Шваньский сделал то же самое с ногой девушки.

- Мертвая, как есть,- воскликнул Шумский.- Ну, брат Васька, плохи наши дела. Обвинят меня в убийстве пришлой девицы. Я на себя не возьму. Скажу, ты убил. И пойдешь ты в каторгу. И Иван Андреевич покажет тоже под присягой, что озлился, мол, Васька, хватил ее поленом по маковке, она упала, да вот и лежит.

И оба, и барин, и его наперсник, громко расхохотались.

Лакей долго стоял молча и глупо, выпуча глаза и на них, и на лежащую девушку.

Теперь ни того, ни другого не было дома. Копчик же точно также, входя теперь в спальню, глядел на незнакомую девушку, уже раза два нагнулся близко над ее лицом, трогал ее за руку и за голову. Он понял теперь, что девушка была жива, но, однако, в каком-то странном состоянии, ему не понятном.

"Стало быть, опоили чем. Пьяна, что ли. Нет, эдаких пьяных не случалось видать,- думалось Копчику.- Но зачем оно им понадобилось. Вот диковинно. Опоили и уехали". Сотвори они с ней что-либо иное, Копчик еще понял бы дьявольскую затею барина. Но привезти девушку незнакомую, опоить, бережно уложить на диван, посмеяться и разъехаться, казалось Копчику чем-то совершенно нелепым. Между тем, это приключение мешало ему исполнить свое предприятие. Будь он один в квартире с сестрой, он освободил бы ее тотчас же. Он мог бы сказать, что отсутствовал из квартиры, а теперь это невозможно, так как уезжая, Шумский строго приказал ему не отлучаться ни на минуту и ни на шаг от спящей девушки. А если она проснется, то не выпускать ее ни за что из квартиры до его возвращения.

- Проснется! - вспомнил Копчик, тряся головой.- Где ей! Видать, что эдак сутки пролежит, коли совсем не помрет.

Побродив еще около получаса по коридору, малый вдруг схватил себя за голову и ахнул.

- Ах, ты дура, дура! Дурья ты голова! Да когда же и дело-то делать, коли не теперь. Скажу: вы приказали не отлучаться. Она, мол, руками двигала. Я побоялся, все и сидел. Слышал я шум, да отойти не смел.

И Копчик, потеряв в раздумье и нерешимости около полутора часа, вдруг с лихорадкой во всем теле, слегка пощелкивая зубами от боязни и трепета, принялся за дело. Он вдруг бросился, как бы рванулся с места, прямо в кабинет барина и взял ключ от чулана; отперев дверку, он выпустил сестру. Пашута вышла, бросилась на шею брату, расцеловала его и, задыхаясь от волнения, не вымолвив ни слова, махнула только отчаянно рукой и тотчас же вышла во двор. Ни слова не успел Копчик ни спросить, ни сказать сестре. Не до того и было... Он взял топор, вошел в чулан, переместив ключ, заперся изнутри и с небольшим усилием разломал и оторвал замок от двери. Замок вместе с ключом упал на землю, а дверь отворилась.

- Ладно, там разнюхивай. Ножом ли, топором ли! Я или Пашута! - нервно, судорожно шевеля губами, проговорил Копчик.

Вынув ключ из замка, он бросил его в самых дверях, а ключ быстро отнес и положил на то же место письменного стола. Затем он снова быстро двинулся, спеша сделать еще что-то неотложное, поскорее, но вдруг опомнился и произнес:

- Все! Что же больше-то? Все сделано? Да, все. Только что мне будет? Убить может.

И малый опустился на ближайший стул, так как ноги у него подкашивались. Однако, через несколько минут, он вспомнил про опоенную швею и перешел в спальню, и снова сел на стул близ самого дивана, где точно так же, как мертвая, лежала незнакомая девушка. Копчик поглядел ей в лицо. Она была бледна по-прежнему, но дыхание казалось свободнее и ровнее.

- Господи! Дела-то какие творятся тут,- произнес Копчик вслух.- Что это за проклятый дом. Мало я каких мерзостей в этом доме насмотрелся. Вот теперь сестра убежала и, пожалуй, через час тут и смертоубийство будет. Я мертвый буду валяться. А эта вот уже лежит и, может, помирает, к утру на том свете будет. Если Господь Бог все это видит, то что же вам на страшном суде будет? Даже и не придумаешь, что с вами быть может. Черти на вас кататься будут вперегонки, как сказывает наш лавочник. Да этого мало. Жарить бы вас веки вечные на сковороде, вот что нужно.

Копчик понурился, упер локти в колени и опустил на руки голову. Долго ли он просидел тут, тяжело обдумывая все случившееся и все, что грозит ему каждую минуту по возвращении барина, он сам не знал.

- Дрыхнешь, скотина! - раздался вдруг над ним голос, грозный, но визгливый.

Копчик очнулся и встал. Перед ним был Шваньский, а за ним какая-то незнакомая личность со светлыми пуговицами на кафтане.

- Знаешь ли ты, пропащая твоя голова, что в доме приключилось,- закричал Шваньский вне себя.- Ты тут дрыхал, а там знаешь ли что?

Копчик молчал и умышленно таращил глаза.

- Где Пашута? - прокричал Шваньский.

Копчик молчал.

- Тебе говорят, проснись, чертово рыло. Где Пашута?

- В чулане,- отозвался Копчик шепотом.

- В чулане? На вот, пойди, гляди.

И Шваньский в первый раз с тех пор, что Копчик знал его, решился на то, чего никогда не позволял себе. Он схватил Копчика за шиворот и, толкая перед собой, пихнул в коридор.

- Пошел, гляди.

Шваньский несколькими толчками довел Копчика до чулана и показал на дверь.

Копчик стоял, не двигаясь, но тотчас сообразил, что он действует неосторожно и глупо. Он всплеснул руками над головой, потом схватил себя за волосы и стал кричать на всю квартиру:

- Ах, черт! Ах, подлая! Как же это? Что же это?

Но голос Копчика был настолько неестественен, малый так плохо сыграл отчаяние, что только один Шваньский мог попасться на удочку. Будь здесь сам барин, он по этому одному голосу лакея догадался бы, что он играет комедию.

- Искать, искать надо! - закричал Копчик и стремглав выскочил на двор. Здесь он остановился, вздохнул и невольно усмехнулся.

- Вышло гладко, эдак я и надеяться не мог,- шепнул он.- Вышло отлично. Первый увидал, сам меня нашел, якобы спящим. Очень гладко вышло. Давай, Господи! Помоги, Господи!

И Копчик среди темной ночи стал креститься, поднимая глаза на несколько мигавших на облачном небе звездочек.

Между тем, Шваньский ушел снова в спальню, где остался и теперь молча сидел около лежавшей на диване девушки, тот незнакомец, которого он привез. Господин этот в сюртуке с металлическими пуговицами был, конечно, доктор, но не для людей.

Это обстоятельство немало забавляло Шваньского, когда он ночью разыскал и повез в квартиру незнакомого ему человека, и вдобавок ветеринара.

"Для эдакой-то девочки, да коновал. Подумаешь, что она лошадь или корова",- думалось Шваньскому по дороге.

Ветеринар, уже тщательно освидетельствовавший лежавшую девушку, объявил теперь, что положительно ничего сказать не может.

- Бывают эдакие припадки,- заговорил он.- Падучая, что ли. Сказываете, сидела, шила?

- Ну, да, да.

- И вдруг повалилась и вот в этом виде все?

- Ну, да, да,- повторял Шваньский.

- А когда повалилась, било ее, ноги закручивало, пена изо рта шла?

- Не помню. Кажись, что нет.

Шваньский не хотел лгать, так как это не входило в его план. Он не хотел сбивать с толку человека, которого позвал для разъяснения опасности положения и, пожалуй, для подачи необходимой помощи.

- Какое же ее состояние? Спит она, что ли? - спросил он.

- Да что ж, почитай, спит. Видите, спит,- отозвался ветеринар.- Сердце стучит, как следует, дыхание, видите, тоже как следует. Лицом бела, да, может, она всегда такая бледнокровная.

- Как же по-вашему, проснется она?

- Надо думать, что проснется, а может...

- Что?

- А может, и не проснется...

- Да, это верно,- невольно усмехнулся Шваньский,- что коли проснется, то проснется, а коли не проснется, то не проснется. Да, это очень верно сказано! - прибавил он, подделываясь под тон голоса и манеру Шумского.

- Да ведь позвольте, господин, не знаю, как ваше имя и отчество, позвольте вам доложить, что и мы тоже не Духом Святым пользуемся. Наука сама по себе существует, а мы обрабатываем...

- Ну да,- прибавил Шваньский тем же резким тоном,- свои делишки обрабатываете. Не об науке дело, сударь, а вы извольте мне сказать прямо и толком, спит она и проснется, или с ней что нехорошее, и она не проснется. Помрет, что ли. Вот что мне важно знать!

Ветеринар снова нагнулся, прислушался к биению сердца, пощупал пульс, потрогал голову, присмотрелся к дыханию девушки и пожал плечами.

- Кажись, просто спит. Да вы пробовали будить? - выговорил он.

- Ах, Создатель мой,- воскликнул сердито Шваньский.- Ведь вы мне, сударь, этот вопрос, пойди, раз сто делали. Ну, будите сами. Ну, что же? Будите!

Но ветеринар будить девушку не стал.

- Давайте пробовать все, что можно...- сказал он.

XXX

И тотчас же "звериный врач" - как мысленно окрестил коновала Шваньский - потребовал себе горчицы, уксусу, кисейки, холодной и горячей воды, муки и перцу, льду и спирту, тряпок, миску, сито, нож, ложку и т. д., бесчисленное множество всякой всячины. Спальня чуть не обратилась в кухню. Началась возня и стряпня, дым коромыслом. Разумеется, пришедший Копчик помог тоже, чем и как только мог.

Много всяких фокусов проделал коновал над девушкой, но толку оказалось мало. Прошло около часа возни с ней, а Марфуша по-прежнему лежала на спине без движения и без сознания, как безжизненный труп.

Однако Копчик первый заметил одно новое явление и передал свое наблюдение господам. Ему показалось, что девушка дышит легче, ровнее. Коновал и Шваньский присмотрелись внимательнее и согласились с замечанием лакея. Девушка дышала видимо лучше, грудь поднималась ровнее и выше, дыхание стало спокойнее и свободнее.

- Верно! Видать, что лучше! - воскликнул радостно Шваньский.- Молодец, Василий! Тебя за это замечание наградить след. А то я было совсем и руки опустил. Доложу Михаилу Андреевичу, что ты первый меня успокоил. Он тебя за это... Эх, я и забыл про Пашуту. Тебя ведь другая награда ждет... Да-а! - протянул Шваньский.- На-а-гра-а-дит он тебя за Пашуту. Будешь ли ты еще к завтрему жив-человек и на этом свете.

И от этих слов, сказанных полушутя и равнодушно, у Копчика дрогнуло сердце. Он сам тоже каждую минуту ожидал с прибытием барина такой расправы, от которой можно было внезапно очутиться мертвым. Копчик задумчиво вышел из спальни и уселся в прихожей, стараясь надумать что-нибудь.

Шумский в пылу гнева, который вдруг вспыхивал в нем и необузданно проявлялся в первое же мгновенье - всегда схватывал и вооружался тем, что оказывалось на подачу руки... Если же не было ничего, он кидался на человека и, схватив за волосы, встряхивал и тотчас же с силой отбрасывал от себя. На этом все и прекращалось, гнев остывал так же быстро, как вскипал.

Копчик знал все это по рассказам, и отчасти по опыту. Редко Шумский бил человека кулаком в лицо, хотя именно это и производилось постоянно всеми господами без исключения.

Вся суть была теперь для лакея в том, чтобы в минуту гнева барина не нашлось бы ничего под рукой его. В противном случае, конечно, он мог легко и убить.

Копчик решил поэтому объявить о побеге сестры тотчас же, как только Шумский войдет в прихожую. Вместе с тем, он нашел трость барина и положил ее на столе, в прихожей, на виду.

- Непременно за нее схватится...- решил Копчик.- А ничего не окажись, пожалуй, бросится в гостиную да схватится за шандал о семи рожках. А в нем полпуда. Ну и убьет!

Шандал о семи рожках, по названию лакея, был, собственно, большой бронзовый канделябр, который, рассказал Копчику кучер, был уже раз "в деле" был и в починке. А лакей, испробовавший его на своей голове, был свезен в больницу.

Тревожно и лихорадочно обдумывая все это, по мере приближения минуты возврата барина домой, Копчик охал и вздыхал, прибавляя вслух:

- Вот жисть-то пёсья. Почему есть на свете мы - холопы крепостные. И лучше бы нам совсем не родиться на свет, или бы родиться зверями, лошадьми да коровами.

Наконец, у подъезда раздался стук дрожек, барин подъехал... Лакей бросился отворять двери...

- Что девчонка? Жива? - спросил Шумский, войдя в прихожую и сбрасывая шинель на руки лакея.

- Жива. Ей лучше.

- Спит все-таки?

- Спит, но вздыхает хорошо... А у нас, Михаил Андреич, беда стряслась. Я не виноват. И не знаю как. Сидел по вашему приказанию около швеи, не отлучаясь... А покуда вся беда и приключилась...

- Обокрали?

- Ох, много хуже... Беда страшнеющая...

- Говори что, дьявол! - рассердился Шумский.

- Пашута убежала,- дрогнувшим голосом выговорил Копчик.

- Пашута!! - вскрикнул Шумский и, схватив себя за голову рукой, замер на месте.

- И не знаю-с... Не понятно... Ножик добыла...

- Пашута! - повторил Шумский тихо, не слушая лакея.- Все пропало! Все...

Копчик бормотал что-то уже совсем бессвязное и дрожал всеми членами, ожидая сейчас взрыва гнева и расправы...

- Когда? Как? - выговорил Шумский таким упавшим голосом, который поразил Копчика, несмотря на его собственное смущение.

- В ночь... Иван Андреевич... дали ей ножик. Я не давал. А больше некому... Извольте спросить Ивана Андреевича. Я не знаю-с.

- Убежала! - выговорил Шумский растерянно и как бы сам себе.- Все прахом... Все расскажет... Все пропало. Всему конец! Что же это?

И не тронув лакея пальцем, Шумский двинулся в гостиную... Затем он остановился среди горницы и обернулся снова к лакею...

- Если ты это... Если твоя работа, я тебя застрелю...- глухо выговорил он.- Бить не буду. Мало! Застрелю! Завтра же... Или сейчас. Зови Шваньского,- прибавил Шумский, но тотчас же сам крикнул на всю квартиру:

- Шваньский!

Но его наперсник уже давно стоял в дверях и слышал весь разговор барина с лакеем.

- Действительно, Михаил Андреевич, я виноват, дал ей ножик ввечеру,- заговорил Шваньский, робко выступя...- Но я так полагаю...

- Ты нож дал? Зачем? А?!

- Я-с. Она просила, чтобы хлеб резать... Но я...

- А ты где был... Ты не слыхал, как она дверь ломала,- обернулся Шумский к лакею.

- Я сидел около швеи. Вы приказали ни на шаг...

- Ах, вы мерзавцы! Губители вы! - воскликнул Шумский.- Ведь вы меня зарезали.

И молодой человек вдруг опустился на первый попавшийся стул.

- Что же это? - тихо заговорил он снова как бы сам с собой.- За что же это судьба меня... Фу! Дай воды.

Копчик бросился в буфет за водой. Шваньский подступил ближе.

- Чего же это вы так расстраиваете себя. Плевать нам на Пашутку. Пускай бегает. Что же нам...

- Дурак. Ведь она прямо к барону побежала и все, все расскажет... Все...

- Ничего не расскажет! Было ей времени много для рассказов, а молчала же... Боялась. Ну, и теперь не посмеет пикнуть... Она и не туда убежала, не к баронессе... Вы себя зря расстраиваете!..

И Шваньский начал красноречиво, толково и дельно доказывать, что Пашута не могла, по его мнению, бежать среди ночи в дом барона для того, чтобы завтра быть взятой ими вновь через полицию. Если она бежала, то ради боязни отправки в Грузино. И будет она скрываться в Петербурге, сколько возможно долее, если не скроется тотчас совсем, уйдя на край света... в Новороссию... на Волгу... в Брянские или Муромские леса... к раскольникам в скиты...

- А что не к баронессе она убежала,- прибавил Шваньский,- за это я голову вам свою прозакладываю...

- Выискал сокровище в заклад! - спокойнее и уже полушутя произнес Шумский, так как уверения Шваньского убедили его в неосновательности опасений.

- Ну... А ты гусь,- вымолвил Шумский при виде вернувшегося со стаканом воды Копчика...- Марш в сарай, в конюшню что ль, в подвал... Запри его, Иван Андреич, где-нибудь. С ним расправа впереди, если он сестру выпустил по уговору, я его застрелю, как собаку. Запри его, покуда дело не разъяснилось совсем. Спать пора!..

Шумский поднялся и двинулся, но Шваньский одним словом остановил его снова, напомнив про швею, лежавшую в спальне на диване.

- Так что ж мне, дежурить около нее, что ли, как больничному лекарю. Где коновал твой?

- Все еще с ней-с... там... у вас.

- Так тащите ее сейчас вместе в гардеробную. Я устал, как собака гончая... Спать хочу. А наутро, смотри, как только она проснется, так и меня разбуди. Проморгаешь, я тебя... ей-Богу, изувечу... Вы мои мучители! Вы меня до смертоубийства доведете!

XXXI

Наутро, однако, никто не приходил будить Шуйского. Когда он проснулся сам и взглянул на часы, было около полудня. Он готов был рассердиться, но тотчас же сообразил, что его ослушаться не посмели бы и, следовательно, девушка еще не просыпалась.

- Дрянь дело,- смутился Шумский.- Больше двенадцати часов спит.

Его смутило не столько то, что могло случиться со швейкой, сколько мысль, что может произойти от этого питья в ином случае. На его зычный крик тотчас появился в спальне Шваньский.

- Ну! - вымолвил офицер.

- Что прикажете?

- Да, дубина эдакая, что я могу приказать? Понятно, о чем спрашиваю. Что она?

- Не просыпалась. Шевелилась, а проснуться, не проснулась. Я не смел трогать, а полагаю, что если потормошить, проснется. Извольте посмотреть сами.

Шумский быстро поднялся, надел халат и вышел в гардеробную. Девушка лежала на боку, лицом к стене, и спокойно, ровно дышала.

- Буди,- вымолвил он, обращаясь к Шваньскому.

Шваньский начал тормошить девушку за руку и кликать. Она несколько раз глубоко вздохнула и, наконец, открыла глаза.

- Вставать пора, заспалась. Знаешь ли, который час? - говорил Шваньский.- Нешто эдак работают.

Девушка бессмысленно смотрела в лицо Шваньскому, как бы спросонья, потом, ничего не говоря, приподнялась, села, но тотчас же взялась за голову.

- Чего? Аль голова болит? - спросил Шваньский.

- Болит,- тихо произнесла Марфуша.

- Сильно? Стучит, что ли?

- Тяжела,- отозвалась девушка.

- Ну, ничего, пройдет. Вставай, да выйди прогуляться по двору. Больно уж заспалась. Вставай, что ли. Ведь уж двенадцать часов. Обедать людям пора, а ты спишь.

- Двенадцать! - воскликнула, оживясь, Марфуша.- О Господи!

И это простое обстоятельство, по-видимому, всего сильнее подействовало на девушку, которая, быть может, в первый раз в жизни проснулась в такой час. Она поднялась на ноги, хотела шагнуть, но покачнулась. Шваньский поддержал ее. Шумский приблизился тоже и выговорил:

- Аль на ногах не стоишь?

Марфуша взглянула на молодого человека, которого сначала не заметила, и тотчас же смутилась.

- Говори,- вымолвил Шваньский.- Ноги, что ли, слабы?

- Да. Чудно. Отлежала, что ли. Совсем, как чужие!..

- Ну, это пройдет.

- Чудно. Никогда эдакого со мной не бывало.

- Выйди во двор, живо все пройдет. На вот, надевай.

Шваньский живо надел на Марфушу лежавший поблизости салопчик ее, накинул ей платок на голову и повел к входной двери. Девушка шла неровной походкой, слегка как бы пошатываясь. Шваньский бережно свел ее по лесенке и, выведя на воздух, продолжал поддерживать. Но через минуту Марфуша уже твердо и свободно стояла на ногах и с наслаждением вдыхала свежий воздух.

- Что? - спросил Шваньский.

- Ничего. Эдак лучше. Угорела я у вас.

- Вот! Вот! Именно и есть! - воскликнул Шваньский.- Все угорели, а ты пуще всех.

- Ничего, пройдет,- отозвалась Марфуша.- Я раз не так-то угорела, сутки без памяти была. А это что! Вот уж теперь совсем хорошо.

И Марфуша вдруг задумалась. На два или на три вопроса, предложенных Шваньским, она не отвечала ни слова и, наконец, он тронул ее за руку.

- О чем задумалась-то?

- Да так. Не знаю. Так. Чудно. Ничего что-то не помню.

- Чего не помнишь?

- Да ничего не помню. Помню, после шитья пила чай у барина; про сливки он все говорил... А как я пришла и легла, ну вот ничего не помню, точно как отшибло память.

- Ну, это пустое, не стоит и вспоминать. Угорела и шабаш. Тошнит, что ли?

- Нету.

- Голова-то болит?

- Ничего.

- А ноги? Стоят твердо? Ходить можешь?

- Могу.

- Ну, вот и погуляй по двору, а потом приходи в дом.

Шваньский довольный, почти сияющий, вернулся в квартиру и нашел Шумского внимательно осматривающим чуланную дверь и замок.

- Не понимаю,- сказал он при виде Шваньского,- совсем не понимаю. Эдакий замчище отодрать ножом совсем невозможно. Тут дело нечисто. Говори правду, кроме ножа, ты ей ничего не давал?

- Ей-Богу, ничего-с. Что же мне лгать. Да что же я за дурак такой. Я и столового ножа-то не хотел давать.

- Черт ее знает! Проклятая девка,- злобно произнес Шумский.- Что теперь будет, и ума не приложу. А Авдотья не идет. Не могли же ее заарестовать там. Ей первое дело уходить, если Пашутка опять явилась к барону.

- А я, Михаил Андреич, все-таки свое вам докладываю, не пойдет она туда. Просто убежала, и в городе где скрываться будет и мешать вам не станет.

Шумский не ответил ничего и прошел к себе. Шваньский молча последовал за ним и, очевидно, собирался начать разговор о чем-то особенном, так как он улыбался своей обезьяньей улыбкой, "во всю рожу", по выражению Шумского.

- Михаил Андреич, позвольте вам доложить,- начал Шваньский,- о таковом моем намерении, которое вас может очень удивить. Но вы меня не осудите, дело благое, хорошее.

- Ну, какое такое дело?

- А насчет именно вот этой девицы-швеи. Насчет этого, как вы изволили ее обозвать, создания.

- Ну,- нетерпеливо отозвался Шумский.

- Вот я и хочу вам доложить, что Марфуша эта девушка тихая, кроткая, доброты бесконечной, характера совсем овечьего,- тонким и ласковым голосом начал Шваньский.

- Глупа, как пень, остолоп с головы до пят,- тем же голосом продолжал Шумский, как бы подделываясь.- Ну дальше-то что же? - прибавил он.

- Вот я все, Михаил Андреич, обсудив, и решился на благое дело.

- Жениться, что ли на ней? - усмехнулся Шумский.

- А хоть бы и так.

Шумский громко расхохотался и, наконец, вымолвил:

- Ах, ты дура, дура! Право, дура!

- Почему же-с?

- Почему? Ну, это, брат, в три дня не расскажешь. Во всяком случае...

И Шумский, глядевший в это время в окно на улицу, вскрикнул так, как если бы его ударили ножом. Шваньский вздрогнул от этого крика и остолбенел.

- Авдотья! Авдотья! - прокричал Шумский, бросившись к окну.

Действительно, к крыльцу дома подъехала на извозчике его мамка.

- Ну, вот! Где Пашута? - грозно обернулся Шумский, подставляя кулак к самому лицу своего Лепорелло.- Где Пашута? В городе?! скотина эдакая? Иди, беги, тащи ее сюда. Она, черт, целый час расплачиваться будет с извозчиком. Тащи!

Но последнее слово Шумский уже крикнул вдогонку, так как Шваньский рысью пустился к парадной двери. Шумский стоял в халате в дверях гостиной и, понурив голову, тихо шептал себе под нос:

- Все пропало! Прибежала Пашута, все рассказала, а эту прогнали...

Но в то же мгновенье Шваньский опрометью вбежал из передней в гостиную и воскликнул:

- А вот нет же. Не было ее там. Не приходила туда. Авдотья к вам сама явилась.

Шумский встрепенулся.

- Она не приходила! Не была! - кричал Шваньский, чуть не прыгая от радости.- А коли за всю ночь не пришла и до сих пор ее не было, то и не будет, по-моему. Побежала просто куда в город, а не к барону.

При виде Авдотьи, тихо шагающей из передней, Шумский вскрикнул:

- Да иди же! Иди! Что у тебя ноги-то отнялись, что ли?

И он тотчас же закидал женщину вопросами. Она об Пашуте ничего не знала и только широко раскрывала глаза.

- Да нешто она у вас ушла? - выговорила, наконец, Авдотья.- Каким же это способом? Как же это вы не доглядели?

- Ну, ладно,- махнул рукой Шумский.- Ты тут будешь еще других учить. Иди, рассказывай.

И приведя Авдотью к себе в спальню, Шумский начал подробно расспрашивать мамку обо всем, что есть нового. Вести были самые лучшие. Баронесса очень жалела свою любимицу, но вполне верила во все и ожидала возвращения Пашуты через два или три дня. Авдотью она согласилась оставить тотчас же, обращалась к ней ласково и, вообще, ничего не подозревала.

- Ну, слава Богу! - несколько раз повторил Шумский и, произнеся эти слова в десятый раз, прибавил:

- Тьфу, прости Господи! И я тоже, как Шваньский, за всякую гадость славословлю Творца Небесного.

И Шумский расхохотался.

- Ну, Дотюшка, теперь коли все обстоит благополучно, то принимайся за главное дело, для которого я тебя из Грузина выписал. Время терять нечего. Вот тебе прежде всего пузырек, береги его, яко зеницу ока. Помни одно, что эта скляница с бурдецой сто рублей стоит.

- О-ох! - вздохнула Авдотья.

- То-то, ох! Тебе это главное. Оттого я и говорю. Есть ли у тебя красный платок, хоть маленький, что ли?

- Нету, родной мой. Откуда же ему быть?!.

- Ну, сейчас купить пошлю. Ну, слушай, теперь.

- Вот что, родной мой,- перебила Авдотья.- У меня с утра маковой росинки во рту не было. Позволь мне чаю напиться. Я живо, в одну минуту, а там и рассказывай.

- Ну, ладно.

Шумский отпустил мамку и совершенно довольный, насвистывая какую-то цыганскую песню, начал шагать из угла в угол. Через несколько времени он вышел в коридор и увидал вдали за чайным столом три весело беседовавших фигуры - мамку, Шваньского и швейку.

- Жених с невестой,- выговорил Шумский и рассмеялся.- Эка дура! Во всем-то Питере лучше не разыскал,- прибавил он, глядя издали на Марфушу.

Но затем, помолчав с минуту и пристальнее приглядевшись к девушке, он задумался.

- Нет,- произнес он,- я вру, а не он врет. Издали она еще пуще смахивает на Еву. Только волосы обыкновенные, белокурые, а будь они светлее, совсем бы на нее смахивала. Вестимо вдурне. Так если Ева для меня пара, то Марфуша для Шваньского и совсем пара. Даже, пожалуй, Шваньский ей не пара. Стало, Иван Андреич мой,- губа не дура. А что швея она, так ведь и он не генерал-фельдмаршал.

Шумский вернулся к себе, оделся в мундир и, выйдя в кабинет, крикнул Копчика.

"Тьфу забыл, что заперт,- подумал он.- Но за что же я его посадил? Ведь все-таки же виноват Шваньский. А, может, и он. Дело нечисто. А выпустить все-таки надо, без него как без рук. Все в квартире вверх дном станет".

Шумский вышел снова в коридор, кликнул своего Лепорелло и приказал немедленно выпустить заключенного. Через минуту Васька, смущенный, появился на глаза барина. Он, очевидно, ожидал побоев. Лакей испуганно и робко переступил порог, готовый каждую минуту броситься на колени и, по-видимому, то, что он намеревался сказать, было уже у него приготовлено заранее.

- Слушай ты. Если ты тут ни при чем, ничего не будет тебе, но мне сдается, дело нечисто, замок не ножом оторван.

- Помилуйте, Михаил Андреич,- начал Копчик слезливым голосом.- Верьте Богу, что я...

- Молчи. Я не из тех, что верят всему, что с языка сбросит всякий болтун. Язык без костей. Я знаю не то, что мне говорят, а знаю то, что знаю. Если это дело твоих рук, то оно окажется после. И когда окажется, быть тебе в Сибири. И это еще слава Богу. А то похуже приключится. Быть тебе запоротым насмерть в конюшне грузинской. Ну, пошел и покуда делай свое дело. Зови сюда Авдотью.

Через минуту женщина несколько более в духе, так как успела выпить несколько чашек чаю, который она обожала, явилась к своему питомцу.

- Ну, садись, Дотюшка, и слушай в оба. Самая теперь суть пошла у нас, самое что ни на есть светопреставление начинается.

- Ох, типун вам! Что это ты, родной мой,- перекрестилась Авдотья.

- Ну, ладно. Слушай.

- Грех эдакие шутки шутить.

- Слушай, тебе говорят,- перебил Шумский серьезнее.

Собравшись с мыслями, молодой человек подробнее, чем когда-либо, повторил три раза подряд то, что должна была мамка сделать в тот же вечер. По мере того, как он говорил, доброе расположение духа мамки исчезло. Она снова понурилась и снова лицо ее было печально и тревожно.

- Ну, пугайся сколько хочешь,- прибавил Шумский.- Это твое дело. А все-таки все, как я приказываю, должно быть сделано ныне ввечеру. А что из сего светопреставления выйдет, это не твоя забота. В сотый раз тебе говорю, я в ответе, а не ты. Ты была здесь, и нету. Что ни случись, уедешь в Грузино, и никакими собаками там тебя никто не достанет. Настасья Федоровна не выдаст. Да и кто посмеет хвататься за человека графа Аракчеева. Да и мне-то, что ни случись, ничего не будет. Неужто ты по сю пору не понимаешь, что мы с тобой, чего ни захотим, то все в столице и сделаем. Хоть народ вот станем грабить на Невском проспекте, и нам никто ничего не сделает. Пойми ты, что я сын царского друга, графа Аракчеева. Значу в Питере больше, чем он сам. Он ради срама дрянного дела не затеет, а я все могу и никто тронуть меня не смеет. Мало ли, какие я тут фокусы проделывал, еще когда был в Пажеском корпусе. Все с рук сходило. Теперь говори, поняла ли ты, что тебе делать.

- Вестимо, поняла,- глухо отозвалась Авдотья.

- Говори, главная в чем суть? Повтори.

- Что же повторять-то?

- Повтори, тебе говорят.

- Ну, значит, дать испить этих сливочек в чаю или в питье каком вечернем.

- Предпочтительно - в чаю, помни это. Не захочет чаю, отложи до другого дня. А затянется дело, тогда уж в питье.

- Понятно, знаю.

- Ну, потом? Повтори.

- Ну, красный платок, стало быть, на окошко повесить, как заснет, и дверь из дома во двор оставить незапертую.

- Ну, вот умница! - усмехнулся Шумский.- Не забудь ничего и не перепутай. А теперь собирайся...

Авдотья поднялась, но при этом вздохнула глубоко.

- Что из всего этого будет вам? - пробурчала она вдруг.

- Сегодня же ввечеру, т. е. около полуночи, я наведаюсь,- произнес Шумский, как бы не слыхав слов мамки.

- Беда из всего этого будет! Твоя погибель,- сказала Авдотья.

- Ну, это не твоя забота. Ты не рассуждай, а действуй! - резко и грубо отозвался Шумский.- Твоих советов мне не надо. И не твое это дело. Ты за себя боишься... не финти!..

- За вас... а не за себя. Бог с вами!..

- Ну, вот что, Авдотья,- медленно вымолвил Шумский.- Будет тебе, положим, хоть распросибирь, хоть распрокаторга и распродьявольщина всякая, хоть подохнуть тебе придется через день после содеянного... а все-таки ты все по моему приказу исполнишь.

Слова эти были произнесены таким голосом, что мамка, привыкшая все слышать от своего питомца за двадцать пять лет, все-таки невольно почувствовала теперь в его голосе грубое оскорбление. В звуке его голоса и равно в каждом слове звучало насилие. Шумский пристально взглянул на женщину, прошелся по комнате и затем, остановясь перед своей мамкой, выговорил мягче:

- Я тебя заставить, собственно говоря, не могу насильно. Хочешь ты это сделать, сделай, не хочешь, не делай. Но вот тебе крест,- Шумский перекрестился,- что если ты не сделаешь этого нынче ввечеру или завтра ввечеру, как будет удобно по обстоятельствам, то знай... Я тебя позову сюда, притворю вот эту дверь и тут же на твоих глазах прострелю себе башку из этого вот пистолета. В этом даю тебе священную клятву перед Господом Богом.

- Ах, что ты, что ты! - завопила вдруг Авдотья и замахала руками.

- Будь я проклят на том и на этом свете, если я не застрелюсь перед тобой. Ты дура баба. Ты не понимаешь, что когда человек влюбится в девушку, как я, в первый раз от роду, то ему или добиться своего, или не жить.

- Господи помилуй, да разве инако нельзя! - воскликнула Авдотья.- Так женись на ней!

- Жениться! Нет, мамушка, дудки. Я не сделаю того, что всякий дурак умеет сделать. Ну, а теперь нам с тобой толковать не о чем больше. Сейчас принесут красный платок, бери его и марш восвояси служить и услуживать верой и правдой и баронессе, и мне. Прощай. В добрый час! Ввечеру часов в одиннадцать или около полуночи я буду у дома. Коли нет платка на окошке - вернусь. Коли есть платок - в дом шагну.

Авдотья тихо пошла из горницы, держа пузырек с жидкостью.

- Помни. Дай меньше половины,- весело прибавил Шумский ей вслед,- а остальное сохрани, как зеницу ока. На другой раз может пригодиться.

И, оставшись один, он подумал:

"Не люби меня эта дурафья, ничего бы не поделать с ней. Беда - бабы!.."

XXXII

В одиннадцать часов вечера Шумский выехал из дома. Несмотря на полную тьму в улицах, он ехал довольно быстро по направлению к Васильевскому острову. Молодой человек волновался чрезвычайно и часто жадно вдыхал свежий ночной воздух, как если бы у него были припадки удушья. Происходило это от тех мыслей, что роились в его разгоряченной голове, заставляя нервно-порывисто стучать сердце.

"Наконец-то!"

Вот слово, которое не сходило с его языка, не выходило из головы и сердца.

Да, наконец, после многих дней, он был на шаг от достижения заветной, преступной, но тайно взлелеянной цели.

Тому назад часа два Шумский посылал Ваську в дом барона Нейдшильда за вестями, и Авдотья дала знать барину, что надеется, почти наверное, исполнить все его приказанья, иначе говоря, предать ему, хотя и в собственном ее доме, но совершенно беззащитную девушку.

"А ведь, ей-Богу, я молодец!" - самодовольно думал теперь Шумский, обсуждая свой дикий замысел, который удавался.

А затеянное им дело было и мудрено, и просто. Мудрено, по-видимому, потому, что Ева была у себя, в своих горницах, за шаг от своего отца, но просто - вследствие чрезвычайной дерзости двух преступных людей, действующих при помощи дурмана.

Дверь заднего крыльца на двор бывала всегда расперта, калитка ворот и подавно оставалась настежь по ночам. Встретить на крыльце или в прихожей кого-либо из людей было, конечно, возможно... Но это было бы случайностью, о которой Шумский не думал, ибо заранее решил дерзко вывернуться и все-таки войти в дом. Лень и тупость людей барона были за него...

Разумеется, в иные мгновенья Шумский сомневался в успехе своего дерзкого предприятия. Мало ли какая мелочь может вдруг нежданно явиться помехой. Но затем тотчас же ему снова казалось, что никакая преграда его остановить не может. Все в дерзости!

"Найдусь как-нибудь,- думал он.- Даже выйду из дома и отъеду. И опять вернусь... И все-таки пройду и буду у нее... Не сейчас, то позднее, среди ночи, наконец, на заре... Вздор! Все на свете вздор, для того, кто смел и презирает весь этот мир. Что он? Людская комедия в мишурных костюмах при размалеванных декорациях. И чего не выдумали эти актеры, живущие уж сколько тысяч лет на этой планете. Добродетель, долг, нравственность, совесть, честность и всякая такая абракадабра, чтобы сделать жизнь тяжелой и невыносимой, чтобы только дурак был счастлив; а умный, смелый, предприимчивый, желающий жить истинной жизнью, сиди, как скованный в кандалах, именуемых законами. И того нельзя, и этого нельзя. Черт знает, что за чепуха. Ну, да я, спасибо, не из тех, что верят в святость всех этих кандалов человеческих. Подавай мне то, чего я захотел! А хорошо ли, дурно ли - это уж философия. Стало быть, хорошо, коли мне хорошо! А коли вам от него же дурно приходится, так это не мое дело. Пожалуй, даже оно тем мне и лучше, что от него вам, человекам, плохо".

Шумский, мечтая и раздумывая, несмотря на быструю езду, самодовольно ухмылялся, иногда ворчал вслух и чувствовал себя вполне счастливым. Изредка, при мысли, что через несколько мгновений он очутится близ существа, которое он страстно обожает, и при том это существо будет беззащитно, в его полной власти,- заставляло странно замирать его сердце, прерывало дыхание, и он глубоко, жадно вдыхал в себя свежий воздух.

Наконец, Шумский был уже за несколько домов от квартиры барона. Он остановил кучера и, приказав ему дожидаться себя, пошел пешком. Среди полной темноты ночи дома барона было не видно, но Шумский знал, что дом находится от него в сотне шагов. Он шел быстро, нервно, и по мере приближения к дому волнение все более овладевало им.

- Даже не верится! - прошептал он.- А как давно!.. С какими усилиями! Сколько хлопот, стараний...

Миновав лавочку, которую он хорошо знал, Шумский вдруг замедлил шаг и пристально впился глазами в то место, где приблизительно должны были находиться ворота дома барона...

- Что это? Что такое? - чуть не вслух произнес он.

Он сделал еще несколько шагов... Нет, он не ошибся, это не обман зрения. Около самого дома стоит карета.

Шумский приостановился и глядел.

"Что это? Зачем она тут?" - подумал он, и странное, ни на чем не основанное, подозрение, нечто в роде предчувствия, сказалось в нем.

Он знал хорошо, что у барона гостей почти никогда не бывало, а если кто из приятелей его приезжал к нему вечером, то никогда не засиживался позже десяти часов, время, в которое барон аккуратно всю жизнь ложился спать.

Постояв минуту, Шумский смело двинулся вперед, поравнялся с каретой и воротами дома и уже хотел пройти мимо, чтобы взглянуть на второе от угла окно... Здесь виднелся свет, и должен был висеть красный платок...

Но в то самое мгновенье, когда Шумский, проходя, глядел на кучера, дверка кареты неслышно отворилась, и из нее вышел человек. Несмотря на темноту, Шумский сразу разглядел фигуру в военной форме и в кивере.

Он приостановился и невольно, бессознательным движением, быстро обернулся лицом к этому военному.

- Прошу вас дальше не идти! - раздался тихий и твердый голос.

Шумский вздрогнул и застыл на месте, как пораженный громом. Это был голос фон Энзе.

Наступила пауза. Шумский превратился в истукана, но только руки его дрожали, и он медленно поднимал стиснутые яростью кулаки. Еще несколько мгновений и он, казалось, бросится на врага, как разъяренный зверь.

- Советую вам послушаться меня. Я не один здесь,- снова тихо и как-то просто, или ребячески простодушно, заговорил фон Энзе.- Вот здесь, за забором, на соседнем дворе, дежурят двое моих друзей-улан. В случае вашего упрямства они перемахнут сюда, и с вами будет нехорошо поступлено.

- Даже очень нехорошо,- раздался голос за забором и затем двойной сдержанный смех.

От этого смеха Шумский как бы вышел из своего столбняка и, быстро отбросив шинель, выхватил шпагу из ножен.

- Я вас всех тут... Негодяи!..- задыхаясь, вскрикнул Шумский, наступая с обнаженной шпагой на фон Энзе. Тот сделал движение и вытянул на Шумского руку, в которой был пистолет.

- Прострелю голову, положу тело в карету и, отвезя, брошу в Неву! - тихо, просто, точно будто нечто ласковое проговорил фон Энзе.

И оба, молча, замерли так, друг против друга, не шевелясь. Шумский первый опустил шпагу, за ним и фон Энзе принял руку с пистолетом.

- Я требую у вас удовлетворенья за эту комедию,- выговорил Шумский сдавленным от гнева голосом.- Завтра же утром вы должны драться насмерть.

- Ни завтра, ни когда-либо,- вымолвил фон Энзе спокойно.- С такими людьми, как вы, честные люди не выходят на поединок.

- Как вы смеете?- вскрикнул Шумский.- Вы подлый трус и прикрываетесь...

- Не кричите, перебудите мирных обывателей, и срам будет... Драться я с вами, даю честное слово, никогда не стану. Буду только постоянно до известного срока оберегать этот дом от вас.

- Так я вас завтра же просто застрелю при встрече! - вне себя едва выговорил Шумский.

- Можете... и пойдете в Сибирь, или в солдаты. Если же Аракчеев вас защитит, то ваш адский план все-таки не удастся, ибо товарищи передадут барону объяснительное письмо от меня. Если же вы уступите, удалитесь отсюда и, вообще, бросите вашу подлую и преступную затею, то ни барон, ни "она" никогда не узнают ничего... Теперь же, в случае вашего упорства, повторяю, мы вас не пустим в дом. Убить себя здесь ночью я вам не дам, а убью вас и тотчас же увезу в карете, чтобы избежать соблазна около дома барона... Удалитесь!..

- Хорошо... Но завтра я заставлю вас драться со мной законным образом,- вымолвил Шумский глухим голосом и двинулся от дома.

Только пройдя несколько шагов, он вспомнил о шпаге, которую все еще держал обнаженною в руке.

Он всунул ее в ножны и провел рукой по горевшему лицу... Бешеная злоба душила его, глаза застилало туманом, и он слегка пошатывался, как пьяный. Тяжело ступая, несколько раз останавливался Шумский и стоял середи панели, бормоча что-то бессвязное.

Когда шаги и звук шпор замолкли, фон Энзе произнес несколько громче, обернувшись к забору:

- Ну, победили!.. Выходите... Он далеко...

Через минуту двое улан явились из калитки соседнего двора. Какой-то мещанин в длиннополом кафтане провожал их.

- Может быть, завтра опять придем на дежурство,- сказал один из улан, обращаясь к нему.

- Пожалуйте. Рады служить, хотя и не знаем в чем.

- И знать вам не полагается...

Уланы сошлись с фон Энзе и переговорили шепотом.

- А если опять вернется? - сказал один из них, по имени Мартенс.

- Никогда! - отозвался фон Энзе.- Это было бы уже безумием. Но если б он оказался безумцем, то я, мой милый друг, и один с ним справлюсь.

Фон Энзе сел снова в карету, тихо затворив дверцу. Карета не двинулась... Уланы, переговариваясь и смеясь, зашагали по направлению к Неве...

- Если он пешком, и мы его догоним,- сказал Мартенс,- то я его назову мерзавцем.

- Зачем?

- Уж очень хочется.

Впереди раздался грохот двинувшегося экипажа.

- Удрал, проклятый! - произнес Мартенс.

Евгений Салиас-де-Турнемир - Аракчеевский сынок - 02, читать текст

См. также Салиас-де-Турнемир Евгений Андреевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Аракчеевский сынок - 03
XXXIII Когда Шумский вернулся домой, то гнев его прошел, яростного озл...

Крутоярская царевна - 01
Историческая повесть I На высоком и крутом берегу небольшой, но быстро...