Пантелеймон Сергеевич Романов
«Русь - 19»

"Русь - 19"

XXVII

Со столичного рынка летом 1916 года продукты один за другим исчезали, а те, какие оставались, невероятно подымались в цене. Говорили, что причиной дороговизны является тайная отправка некоторыми промышленниками продуктов в Германию через нейт­ральные страны. Но доказать этого не могли, так как отправлявшие продукты промышлен­ники не могли святым духом знать, кому перепродаются их продукты.

Особенно остро давало себя чувствовать исчезновение сахара и мяса. Уже давно были заведены постные дни, два раза в неделю, но это не помогало.

Прекратили даже на неделю пассажирское движение между Москвой и Петербургом для доставки в столицу продовольствия, но забыли приготовить составы товарных вагонов.

Правительство совершенно было бессильно справиться с развалом хозяйственной жизни страны и с растущей дороговизной.

Газеты объясняли это излишним выпуском бумажных денег. Правительство обратилось к патриотическому чувству торговцев с просьбой сдавать казне золото. Едва только этот призыв дошёл до тех, кому он предназначался, как не только всё золото, а даже и серебро исчезло с рынков, и люди, тщетно бегавшие по всем палаткам с трёхрублевкой с целью разменять или получить сдачи, начинали скандалить уже по поводу отсутствия разменной монеты.

- Ироды, обдиралы! - кричали жёны рабочих на базаре по адресу мелких торговцев.- Всю кровь готовы выпить, окаянные!

- "Ироды!"... А ты спроси, сколько с нас оптовики и фабриканты дерут!

Когда же набрасывались на оптовиков и фабрикантов, они говорили:

- А вы посчитайте, сколько нам стоит топливо и сырьё, тогда и говорите. Мы едва концы с концами сводим, углепромышленники и дровяники с живых с нас кожу дерут.

Когда негодование перекидывалось по адресу дровяников и углепромышленников, они говорили:

- А вы знаете, сколько нам рабочие руки стоят? Они вдвое с нас за всё дерут.

- Какие рабочие руки?

- Мужья ваши!

Получался заколдованный круг.

Пробовали вводить таксу. Товары исчезали на другой же день после объявления таксы. Конечно, при этом некоторые товары, вроде яиц, не выдерживали долговременной отсрочки сбыта, и их целыми возами приходилось отправлять за город на свалку. Но владельцам от этого убытка не было, так как на следующей партии они наживали вдвое боль­ше благодаря недостатку продуктов.

Вся общественность и промышленные круги объявили поход против мародеров тыла. Ставился уже вопрос о том, что если власть имеет право требовать жизни от сынов отечества для зашиты родины, то почему она не имеет права наложить руку хотя бы на часть капиталов и собственности.

Но правительство даже не решалось произвести ревизию складов, "чтобы не нарушить правильного хода торговых операций и не внести тревоги в торговый мир", так как при первом же упоминании о капиталах среди торгового мира действительно поднялся пе­реполох.

А между тем заготовщики продуктов для войск ездили по самым хлебным районам, просили, молили, грозили и нигде не могли найти хлеба, так как по твёрдым ценам владельцам, конечно, было невыгодно продавать.

Общественность требовала от власти беспощадной расправы с такими бандитами, грабившими истекающую кровью страну. Но расправа, представлявшаяся наивным интел­лигентным людям делом лёгким, на самом деле далеко не была такой: в числе бандитов, грабивших истекающую кровью страну, были такие, которых неудобно было не только трогать, а даже и предавать дело гласности.

Все эти обстоятельства привели к тому, что блестяще начатое наступление Брусилова, уложившего вторично на полях Галиции и Польши около миллиона человек, нАчало выдыхаться и к осени 1916 года остановилось совсем, а потом галичане, бывшие в ужасе от этого вторичного освобождения, с облегчением увидели также и вторичное бегство русских армий из своих владений.

XXVIII

Начавшиеся беспрестанные смены министров указывали на лихорадку и метание власти, очевидно терявшей почву под ногами.

В Думе всё чаще и чаще слышались негодующие возгласы либеральных вождей, которые обращались к правительству, требуя, чтобы оно передало им власть для спасения страны.

Милюков произнёс в Думе оглушающую речь, в которой спрашивал, как нужно расценивать всё, что делается в стране: как глупость или как измену?

Кадеты так шумели, что публика считала их главными зачинщиками наступления на правительство, и многие горячие головы уже тревожно спрашивали:

- Когда начинаете?

На них смотрели с недоумением.

- Что начинаем?

- Восстание... революцию!

Тогда вожди холодно разъясняли, что оружие Думы - слово и что если они говорят о том, что правительство никуда не годно, то это делается с тем, чтобы негодованием Думы разрядить негодование масс и не дать ему вылиться в насилие. Если правительство негодно, то это вовсе не значит, что его нужно свергать революционным путём. Дума борется только парламентским способом.

- Да какой же это парламент, когда вас то и дело разгоняют!

- Нужно добиться, чтобы не разгоняли.

Тем не менее эти постоянные обращения привели вождей к мысли, что необходимо выработать твёрдую линию действия и составить декларацию-программу ввиду того, что, очевидно, недалёк тот момент, когда вождям придётся заменить собой бездарное правительство и твёрдой рукой повести страну к победе.

С этой целью решили собрать у председателя Думы влиятельных людей прогрессивного блока и написать декларацию-программу. Милюков набросал проект её.

На заседании присутствовали: церемониймейстер, как в шутку звали Крупенского за его придворный вид, затем Шульгин, скромный и тихий Годнев, ходивший всегда согнув­шись и, сощурив свои близорукие глаза, внимательно вглядывавшийся в идущих навстречу, затем - Ефремов и Милюков.

- Ну, что же, господа? - сказал Родзянко, возвышаясь своей огромной фигурой в середине стола. Он со старческим усилием надел очки, зачем-то похлопал себя по карманам сюртука, пощупал на столе бумаги и поднял глаза на собравшихся.- Что же, господа, положение таково, что дальше терпеть нельзя. Мы определённо куда-то катимся. Мы должны начертить твёрдую и ясную программу действия. Власть своей политикой ведёт нас к пропасти. Я слышал, что даже Государственный совет намеревается обратиться к го­сударю с предостережением относительно гибельности взятого им политического курса. Но легко обращаться с критикой; нужно сказать, что делать. Только тот имеет право уп­равлять полуторастамиллионным народом, кто имеет ясное представление о том, что он будет делать. Об этом Государственный совет ни слова не говорит.

Милюков поднял голову, посмотрел на председателя и, ничего не сказав, опять опустил её.

- Страна разваливается, опять пускается в разгул от безнадёжности. Преступное правительство попирает все законы божеские и человеческие. Достаточно сказать, что с 13 января четырнадцатого года по 20 января шестнадцатого в порядке 87 статьи правительство провело триста сорок три мероприятия...

Маленький Годнев, едва возвышавшийся над столом, до болезненности сощурив глаза, посмотрел на председателя, а Крупенский быстро что-то записал у себя в блокноте.

- ...Народ уже начинает относиться с недоверием к Думе, нас начинают упрекать, что мы мало сделали...

Милюков при этом с весёлым недоумением пожал плечами и оглянулся на сидящего рядом Ефремова, как бы предлагая ему оценить такое отношение народа к своим представителям.

Но Ефремов о чём-то напряжённо думал, опустив голову.

Милюков повернулся к Годневу, но тот только весь сморщился и тоже ничего не сказал.

Тогда Милюков проворчал про себя:

- Интересно, какое же, по их мнению, главное орудие Думы?

- Но чем виновата Дума,- продолжал Родзянко,- когда на пути её деятельности стоит бездарное и... да простят мне присутствующие, п?р?е?с?т?у?п?н?о?е правительство? Всё, что было в наших средствах, мы сделали. Мы ввели мясопостные дни. На неделю прервали пассажирское движение.- Он в волнении отклонился на спинку кресла и, сняв очки, положил их на стол.

- Это всё понятно,- перебил в нетерпении Шульгин, быстро свёртывавший и развёртывавший трубочку из бумаги,- это всё понятно... Но какая же к?о?н?к?р?е?т?н?о наша линия поведения в эти решающие дни? То есть, иначе говоря, каковы те элементы, их которых составится наша декларация? - сказал он, энергически черкнув ногтем по сукну стола. И тоже отклонился на спинку кресла.- У Павла Николаевича только критика, а никакой программы действия нет.

- Надо нажимать на Штюрмера,- сказал Крупенский, вопросительно взглянув на сидевших.

- Мелко, нужно указать на систему.

- Что ж на неё указывать, она сама за себя говорит. И так уж только и делаем, что указываем.

- Может быть, указать на дефекты самого общества, что оно не на высоте. В резуль­тате - спекуляция... Мусин-Пушкин, Римский-Корсаков! Один триста вагонов сахару скрыл для спекуляции, другой предъявил счёт правительству в девяносто тысяч рублей за то, что в его имении испортили пейзаж окопами.

Ефремов поднял голову и пошевелил у себя перед лбом пальцами, как бы снедаемый какими-то запутанными мыслями.

- Что же мы с проповедью, что ли, будем выступать? - сказал Милюков, с презрительным недоумением пожав плечами.

- Главный спекулянт - крестьянин,- произнёс Годнев и, весь сморщившись, посмотрел на председателя, сидевшего напротив,- а до крестьянина эта проповедь не дойдёт.

Все задумались.

- Мы требуем, чтобы они ушли! - неожиданно, как бы потеряв терпение, сказал Шульгин и, вскочив, пробежал взволнованно по комнате взад и вперёд.

- А если они не захотят уйти? Ведь Керенский уже крикнул им один раз.

- Они уйдут морально...- сказал после некоторого затруднения Шульгин и сел.

- То есть как это "морально"?

Ефремов ещё раз пошевелил у себя пальцами перед лбом и, безнадёжно махнув рукой, сказал:

- Нужно прежде всего прояснить туман в собственных головах.

- Вы можете себе прояснить, а мы должны народу сказать теперь же: что делать,- ответил, почему-то огрызнувшись на него, Милюков.

Шульгин опять вскочил с места, и так неожиданно, что Родзянко с удивлением посмотрел на него поверх очков.

- Если царь предложит любому из нас,- сказал Шульгин, отойдя от стола к шкафу,- предложит взять на себя и... разрешить все вопросы или не все, а только один: что д е?л?а?т?ь,- что же мы скажем?..

Все молчали.

- Сделать так, чтобы министров назначали не индивидуально, а группой лиц,- сказал Крупенский с таким оживлённым видом, как будто нашёл счастливый выход из положения.- А министры выступали бы с заявлением, что они обязуются управлять до тех пор, пока им не выразят недоверия.

- Это чтобы зайца поймать, средство есть: соли ему на хвост посыпать.

- Если попробовать крестьянина посадить в министры, но без портфеля?..

- Нет,- сказал опять Ефремов, ни к кому не обращаясь и опять безнадёжно махнув рукой,- нужно уяснить в собственных мозгах.

- Что же, господа? - спросил Родзянко.

- А что?

- Как с декларацией?

- Придётся ещё раз собраться. Может быть, положить в основу то, что написано у Павла Николаевича?

- Вы же сами сказали, у Павла Николаевича одна критика и никакой программы. Впрочем, посмотрим. Только не разглашайте пока результатов совещания.

XXIX

В кружке Лизы Бахметьевой в первый раз за всё время было тревожное настроение.

Темой разговоров было сообщение об обращении членов Государственного совета к царю с предостережением о гибельности того пути, на который он встал, и о безумных действиях правительства и Протопопова.

Даже глава кружка Павел Ильич потерял своё отеческое радушие и безоблачную ласковость, и у него на лице установилось скорбное выражение.

Все были одинаково тревожно настроены. В воздухе пахло революцией.

Только журналист, племянник Павла Ильича, человек, всю свою жизнь мечтавший о революции, как-то иронически кривил губы, точно этим отмечая интеллигентскую слабонервность хозяйки и всех присутствующих, когда они впервые почувствовали, что в воздухе запахло уже не солдатской, а гражданской кровью. Он поигрывал своей иронической улыбкой, как палач топором перед жертвой, объятой ужасом смерти.

Он-то великолепно знал, что если революция произойдёт, то она будет бескровной, так как нет, кажется, ни одного круга людей, которые воспротивились бы свержению коронованного идиота. В два-три дня Дума (там светлые головы!) сорганизует временное правительство из членов прогрессивного блока и социалистов под председательством Львова, а там прямой дорожкой - к Учредительному собранию.

У Нины Черкасской сложилось странное убеждение, что во всей начинающейся смуте и в самом призраке революции повинен не кто иной, как Андрей Аполлонович. Она не могла забыть, как он одним из первых произнёс роковое слово "требовать".

Сам же профессор пребывал в некоторой тревожной растерянности. Правда, он ничего не говорил, был молчалив и, как обычно, корректен, но проявлявшаяся в необычной степени рассеянность указывала на то, что его душа пребывает в смятении.

Его сознание раздвоилось между правыми и левыми.

Как честный, беспристрастный учёный, он не мог стать на чью-либо сторону, прежде чем не увидит окончательной истины на стороне данной партии.

Главной же бедой его мышления была потребность, прежде чем прийти к какому-ни­будь выводу, с беспристрастием и объективностью учёного рассмотреть все доводы.

Поэтому во всех его политических суждениях никогда не было одной стороны, он всегда честно взвешивал "за" и "против", "с одной стороны, с другой стороны".

Нина Черкасская некоторое время только наблюдала и не мешала мужу участвовать в общественном движении. Но до поры, до времени...

В этот же раз она выступила в роли какого-то предостерегающего рока.

Она вошла в гостиную Лизы без тени прежней неуверенности, а как обличитель, взвесивший всю ситуацию и прозорливо разглядевший всех виновников.

- Ну, что же, до чего мы теперь доигрались? Уже куда-то к?а?т?и?м?с?я, как теперь принято выражаться! - сказала она, садясь в кресло и расстёгивая у мягкой кисти руки пуговички перчатки.

Все были поражены этим мрачным вступлением. К ней привыкли относиться, как к наивному ребёнку, который в политике путается, как в лесу, и только беспомощно оглядывается на других, когда заходят серьёзные политические разговоры.

- Я опять повторяю: Андрея Аполлоновича п?о?н?е?с?л?о. Он остановиться уже не может. И вы, кажется, тоже. Но Андрея Аполлоновича понесло туда, куда ему совсем не нужно, и в один прекрасный момент, разглядевши как следует, он, как я уже говорила,- испугается и вопреки ожиданиям всех повернёт назад, хотя бы и туда, куда ему тоже будет не нужно. Я сказала всё,- проговорила Нина и, откинувшись на спинку кресла, положила на столик снятые перчатки.

В гостиной некоторое время было молчание. Все как бы впервые мысленно задали себе вопрос: а их куда понесло?

В самом деле, до сего времени вся их энергия была направлена в общем к отрицательной оценке действий правительства. В этом сходились почти все. Даже правый член Думы, кроткий старичок с длинной бородой. Критика поглотила всё. А если и говорили о чём-нибудь положительном, то только в пределах бескорыстных размышлений: "с одной стороны, с другой стороны".

Весь их актив был только пассивом.

- Да, самое страшное, если власть пошатнётся в этом сумбуре,- сказал старичок, член Думы.

- Что же, правительство любезно делает всё для того, чтобы пошатнуться,- сказал журналист, с иронической усмешкой скривив губы.- Можем только приветствовать.

- Я говорю о в?л?а?с?т?и, а не о правительстве. А вы своим отношением к ней и будированием рабочих помогаете ей пошатнуться.

- Да. Иначе рабочие перестанут нам верить и революция пойдёт помимо Думы и выльется в социальную революцию, которая лишит нас возможности победы, как того и добиваются рыцари Базеля и Кинталя.

- Она выльется в бунт! - сказала жёстко и холодно Лиза.- Я теперь знаю, что такое народ, который мы так превозносили. Дайте ему вырваться на свободу, и вы увидите, что через неделю нельзя будет в шляпке выйти на улицу. Вот что такое народ!

Она, гневным жестом одёрнув на колене платье, повернулась в кресле боком и стала смотреть в сторону.

Павел Ильич с удивлением взглянул на жену.

- Вот мы и хотим сделать р?е?в?о?л?ю?ц?и?ю,- сказал журналист,- чтобы не произошло б?у?н?т?а, как выражается Елизавета Михайловна, то есть не произошло захвата власти самими рабочими.

- Какому же правительству вы передадите власть?- спросил старичок, член Думы. Он при этом улыбался, поглаживая свои руки и не поднимая головы.

- Мы передадим её тем, у кого светлые головы, и образуем коалиционный кабинет из представителей буржуазии и социалистических партий. Мы вводим Львова, Керенского...

Старичок, продолжая улыбаться, кивал головой на эти перечисления кандидатов.

- Милюкова ещё забыли,- сказал он.

- И Милюкова.

- Вот, вот... Но мне кажется, что народ привык считать власть чем-то священным, а в Милюкове, на мой взгляд, священного ничего нет...

- Обойдёмся и без священного.

- Сейчас просто нужна твёрдая власть,- сказала Лиза, опять гневно повернувшись в своём кресле.- Народ хорошо знает только палку. И как только эта палка ослабела, так он начинает требовать то, чего ему не снилось, но что ему надули в уши разные...- Она едва не взглянула в сторону журналиста, который опустил при этом глаза, потом, скривившись, процедил сквозь зубы:

- Довольно странно слышать такие вещи...

- Я привыкла говорить то, что думаю. Сейчас на рынке толпа улюлюкала вслед мне, потому что я хорошо одета...

Павел Ильич, всё время сидевший в каком-то скорбном молчании, вдруг поднял голову и сказал:

- Я не человек действия, но я честно приму то здоровое, что придёт на смену этому... этому...

Лиза в ужасе взглянула на мужа:

- Даже социалисты?

Павел Ильич молчал, не глядя на жену.

- Даже... большевики?..

Павел Ильич молчал. Лицо Лизы покрылось красными пятнами.

Дороги мужа и жены, видимо, расходились.

В это время вошёл, скорее, вбежал в гостиную знакомый дипломат в визитке, с белой гвоздикой в петлице.

- Господа, потрясающая новость, чреватая вели­кими последствиями!

- Что ещё такое? - послышались тревожные голоса.

- Пропал Распутин. Есть подозрение, что он убит. Замешаны великие князья,- сказал дипломат. Он проговорил всё это залпом, потом поздоровался с хозяевами и как бы в изнеможении упал в кресло.

Все некоторое время молчали.

- Теперь надо ждать событий,- сказал кто-то.

XXX

В доме генерала Унковского обсуждались последние новости дня: убийство Распутина с участием великого князя Дмитрия Павловича и члена Думы Пуришкевича, а также обращение великих князей к Николаю II.

- Я ничего плохого не вижу в том, что этот грязный мужик получил наконец по заслугам,- сказала старая тётка Унковского, сидевшая за столом на почётном месте.

- Дело не в мужике, а в том, что всё идёт к концу,- отозвался мрачно Унковский, ходивший в своём военном сюртуке по ковру гостиной, заложив руки назад.

- Вся царская фамилия в панике,- сказала сухая блондинка.- Говорят, великие князья решили идти на какие-то крайние меры...- прибавила она осторожно.

- На эти крайние меры давно нужно было пойти,- сказала, как всегда не стесняясь, тётка.- Заточить эту психопатку в монастырь и заставить отречься этого полоумного в пользу наследника под регентством Николая Николаевича (единственно разумный человек). Боже, до чего дожили! - сказала она, подняв на секунду глаза к небу.- До какого позора! И всё общество точно взбесилось. Что это за танцы пошли: "Танго смерти"?

В это время приехала Ольга Петровна в сопровождении сановного лица в визитке и с моноклем.

Она поздоровалась с Ритой, поцеловав её в мягкую щёку, потом дала поцеловать руку хозяину, остановив на нём вопросительный взгляд. Генерал сделал вид, что не заметил этого.

Разговор, прервавшийся с приходом новых гостей, снова возобновился.

- Теперь можно надеяться только на чудо.

- А разве есть чудеса?

- Конечно, почему же нет? - сказал важный господин, пожав плечами.

- Может быть, вы верите и в предопределение?

- Само собой разумеется. А почему же возможны точные предсказания, историчес­ки установленные.

- Например?

- Примеров я не помню. Но это факт.

- Если будущее слишком мрачно, я не хотела бы знать его, оно отравит настоящее,- сказала Ольга Петровна.- Если нам суждено погибнуть, то я скорее соглашусь на это, чем на то, чтобы видеть на нашем месте людей с грязными руками и в сапогах, пахнущих дёгтем. А чтобы не думать об этом, нужно веселиться.

- Что же, пир во время чумы? - спросил Унковский.- Это как раз признание своей неспособности к борьбе.

- Бороться должны мужчины, а не женщины.

- Да, пьянство, роскошь, разврат разлагают последние силы,- сказал Унковский, побледнев, точно это имело какое-то личное к нему отношение.

- Давно ли вы стали таким Савонаролой? - сказала Ольга Петровна, прищурившись.

- Я только хочу сказать, что распущенность является признаком развала и способствует развалу,- ответил Унковский.

- Это в низах... Мужик от этого перестанет работать. А нам работать не приходится...

- Какие же, матушка моя, низы,- перебила старая тётка Унковского,- когда двор подаёт пример, когда соль земли...

- Ну, что касается двора, то здесь слишком много грязных сплетен,- возразил Унковский,- а что касается "соли", то эта "соль" заняла явно неподобающее ей место. И мы определённо идём к гибели.

- Как это интересно!

- Мы неспособны бороться, в этом наша главная беда.

- А зачем? Если всё предопределено?

- У вас, насколько я заметил, развивается нездоровое любопытство,- едко заметил Унковский.

Ольга Петровна весело посмотрела на него.

- Почему нездоровое? Где есть любопытство, там есть здоровье и и?з?б?ы?т?о?к жизненных сил. Наоборот, отсутствие любопытства и большая добродетель есть признак упадка, так как добродетель всегда предполагает пониженную силу жизни.

- Что вы всё ссоритесь? - сказала Рита, с удивлением посмотрев сначала на мужа, потом на подругу.

- Твой муж очень деспотичен... по отношению ко всем окружающим,- ответила Ольга Петровна и встала прощаться.

Сановное лицо, не сказавшее за весь вечер ни одного слова, тоже поднялось вслед за ней.

Унковский часто говорил себе, что эта женщина не стоит его любви, что она пустая, легкомысленная, жестокая, не умеющая ценить ч?е?л?о?в?е?к?а. К тому же она, по-видимо­му, ещё и развратна.

Но чем больше он находил в ней недостатков, тем больше его тянуло к ней.

Свой дом с мягкотелой, пышной Ритой, с её кукольными глазами и широкой, расходящейся на две половины грудью, стал ему противен до тошноты. Когда он бывал дома, он постоянно думал: а что т?а?м в это время происходит? И благодаря этому бывал у Ольги Петровны чаще, чем следовало бы для сохранения своего достоинства.

XXXI

Деревня в этом году резко изменилась. Здесь были далеки от всех тонкостей политики не только мужики, но и помещики. Но предчувствие и ожидание чего-то неизбежного, надвигающегося с каждым днём, были и там.

Существовал точно беспроволочный телеграф. Все политические новости доходили сюда с невероятной быстротой. Нехорошо рассказывали о царе и царице. Говорили, что министры получили от немцев миллиард, чтобы морить народ голодом и затягивать войну, дабы побольше мужиков было побито.

Всё больше и больше приходило с фронта дезертиров, которые прятались в овинах и ригах. Они говорили, что солдаты ружей не отдадут и народ всё возьмёт в свои руки.

Неожиданно появился солдат Андрей, который славился прежде на деревне озорством. Подействовал ли на него фронт или что другое, но его нельзя было узнать. От озорства не осталось и следа. Он похудел, глаза смотрели зорко и зло, когда разговор заходил о войне... Он не стал прятаться и совершенно открыто ходил по деревне, никого не боясь.

- Что ж, не боишься, что поймают-то? - спросил кто-то.

- Теперь нам бояться нечего. Скоро нас будут бояться.

- На ближнего руку не подымай,- сказали старушки.

- Верно, за что их обижать,- отозвался Фёдор.- Иные есть люди хорошие, правильные.

- Люди-то правильные,- заметил Андрюшка,- только разжирели на нашей крови.

- Это хоть верно,- согласился по обыкновению Фёдор.- Есть лиходеи не хуже на­шего Житникова, что и говорить,- таких стСит.

- Бить никого не надо,- кротко сказал Степан-кровельщик,- а разделить всё по справедливости, чтобы никого не обижать.

Фёдор в нерешительности оглянулся на Степана.

- Вот это правильно,- сейчас же согласился он.

Андрюшка покосился на него.

- Что ж, думаешь, они тебе кланяться да благодарить будут, когда ты отбирать у них начнёшь да по справедливости делить?

- Бог покарает,- погрозил Софрон, кивая в пространство своей седой головой,- чужое ребром выпрет.

Фёдор в нерешительности оглянулся на Софрона.

- У нас рёбра крепкие. Вы сидите тут и ничего, окромя своего навоза да тараканов, не видите,- продолжал Андрюшка,- а я везде побывал. Мы, слава тебе господи, образовались. Умные люди научили... Вы все думаете, что от господа бога так заведено. Что всё помещикам, а нам ничего? Теперь мы попросим поделиться.

- Вот придёт урядник и заберёт тебя со всеми потрохами,- сказал из угла бабий голос. - Вся твоя прыть и соскочит.

- Всех не заберут.

- А может, как-нибудь ещё по-хорошему обойдётся,- сказал опять нерешительно Фёдор.

- Что ж,- проговорил спокойно Андрей,- можно и по-хорошему, если хочешь. Можешь отказаться от своей доли при дележе, вот у тебя совесть и будет чиста. А наша совесть уж таковская, мы твою долю возьмём за твоё здоровье.

- Зачем же отказываться? - сказал испуганно Фёдор.- Я против этого не говорю, я только чтоб людей не обижать.

- Вот тогда и не обидишь. Как сидел в своей тараканьей избе на десятине с четвертью, так и останешься при них. Так и запишем.

И Андрей сделал вид, что вынимает из кармана книжку, чтобы записать.

Заветренная шея Фёдора покраснела, и он почти испуганно сказал:

- Чего записывать-то раньше сроку! Я к разговору только...

- То-то вот - к разговору. Разговоры разные бывают.

- Нам и то мужики с войны писали, чтоб мы податей не платили. Всё, говорят, скоро кончится.

- Возьмёшь лычком, заплатишь ремешком,- проговорил, ни к кому не обращаясь, старик Софрон, скорбно покачав сам с собой головой.

- А, ты всё ещё тут каркаешь? - обернулся к нему Андрей.

XXXII

На деревне всегда бывало несколько мужиков и баб, которые ходили к помещикам на домашние работы - на стирку и уборку, помогали прислуге в торжественные дни, ког­да людей не хватало,- и были на положении деревенских друзей дома.

Они пили в передней чай с куском праздничного пирога, с ними разговаривали о домашних и семейных делах, как со своими людьми, они же приносили все новости.

Если помещики или помещицы были попроще, они крестили у мужиков детей.

У Житниковых было несколько таких. Тётка Клавдия имела постоянную потребность жаловаться кому-нибудь на свою жизнь, и поэтому у неё была непрекращающаяся связь с деревней.

Она в невероятном количестве крестила на деревне детей и была связана узами кумовской дружбы почти с каждым домом.

И одна из таких сейчас же прибежала к Житниковым и рассказала тётке Клавдии, о чём говорили мужики, рассказала, что пришёл солдат Андрюшка, что скоро конец будет всему - будут делить помещичью землю и имущество.

Тётка Клавдия ахнула. Её жёлтое лицо побледнело.

Она сейчас же позвала свою приятельницу в комнаты, и, когда все, встревоженные её видом, глотая от испуга в пересохшем горле слюну, по её предложению сели, она сказала:

- Вот Катеринушка сейчас рассказала...

И передала весь рассказ Катерины.

Катерина же, в полушубке и тёплой шали, кивала головой на каждое слово тётки Клавдии, подтверждая правильность передачи её рассказа.

Житников сидел, испуганно слушая, и его короткая шея постепенно наливалась кровью. Даже уши стали красные.

Первой отозвалась старуха. Она не испугалась, как Житников; её толстое мужское лицо с бородавкой и волосками на подбородке дышало гневом.

- Проклятые! - крикнула она, топнув ногой.- Лежни окаянные, они все только на чужое зарятся? Вот от этого у самих никогда ничего не будет. Как только рука на чужое подымется, так все пропадёте, как черви капустные!

Она кричала это, гневно указывая пальцем на Катерину, как будто та была виновата во всём.

Но Катерина сидела спокойно и только сокрушённо кивала головой, хорошо понимая, что она нужна, как объект для излияния гнева старухи, адресованного, конечно, не ей, а мужикам.

Богомольная что-то шептала своими бескровными губами, вероятно, молилась о мужиках, которым в два счёта угрожала вечная погибель от посягательства на чужую собственность.

- Вот тебе благодарность! - вдруг неожиданно заключила старуха, повёртываясь уже к тётке Клавдии и указывая на неё пальцем, так же, как на Катерину.- Вот тебе благодарность, а ты всё нянчилась с ними, с хамами, всех детей у них перекрестила. От хама добра и благодарности никогда не жди!

Хотя сказанное, по существу, всецело могло относиться и к Катерине, но она сидела всё так же спокойно, хорошо понимая, что это опять относится к её односельчанам, а не к ней, чья верность уже испытана.

- Будет пророчествовать-то! - сказала недовольно тётка Клавдия.- Надо обдумать, что делать. А то разнесут всё, вот тогда и будешь знать. У нас одной свинины двад­цать бочек.

- Не допустит господь до беды над верными своими, не отдаст на поругание Сион свой,- сказала, набожно перекрестившись, богомольная.

- Допустит господь или не допустит, а дело заранее обмозговать надо,- проговорил наконец как бы освободившийся от столбняка Житников.

Первая мысль, которая пришла всем,- это прятать. Первый раз в жизни прятать нажитое своими трудами добро, точно жуликам. Это было обиднее всего. Но как можно было всё спрятать, когда за годы войны накопились горы всяких продуктов: хлеба, пшена, сахара, белой муки, вообще всех таких вещей, которых на рынке теперь нельзя было достать почти ни за какие деньги.

Если всё это постепенно развезти по своим многочисленным родным, то можно было с уверенностью сказать, что они всё это зажулят, скажут, что ничего не брали, видом не видали, слыхом не слыхали.

Решено было, взявши особенно надёжных приятелей из мужиков (они всё-таки честнее своего брата), при их помощи скрыть куда-нибудь наиболее ценные вещи.

И начиная со следующего дня каждую ночь в огороде за амбаром производились какие-то земляные работы: рыли ямы, похожие на могилы, и прятали туда в ящик сахар, белую муку и прочие вещи.

Много отдали Катерине спрятать у себя.

А серебро Житников зарыл сам, даже старухе не указав места, так как в денежных делах никому не доверял.

- Когда они собираются-то? - спрашивали у Катерины.

- Кто их знает! Как, говорят, война кончится, так ружей не отдадим и всё разделим. И уж сейчас, говорят, солдаты прямо ходом оттуда идут. Может, через месяц всё кончится, а то и раньше.

- А если немцы нас победят? - спрашивала старуха у Житникова.- Они тогда не дадут нас грабить?

- Немцы, известно, порядок наведут,- отвечал Житников,- у них насчёт собственности строго.

- Пошли им, создатель...- сказала богомольная, поднимая вместе с пальцами глаза кверху и набожно крестясь.

Житников с этого времени каждый раз тревожно развёртывал газету и однажды, про­читав, что немцы подходят к Двинску, торопливо перекрестился, а после обедни заказал молебен и поставил толстую рублёвую свечу, никому не сказав, о чём он просит создателя.

XXXIII

Авенир был настроен мрачно, критиковал и громил всех, кто, по его мнению, был причиной плохого положения дел.

Владимира Мозжухина забрали на военную службу, и Авениру положительно не с кем было говорить. Федюков, который прежде мог отчасти заменять в этом случае Владимира, отколол такую штуку, что все либеральные люди ахнули. Дело в том, что о Федюкове уже установилось мнение, как о самом левом. И вдруг он поступил на место полицейского станового пристава...

Сделал он это, испугавшись своих комбинаций с солдатскими пайками. А теперь, почувствовав, что в воздухе запахло революцией, втайне молил бога, чтобы победили немцы и спасли его от ярости революционеров.

И вот ему-то Авенир жал руку в начале войны!.. Его на версту к себе нельзя было подпускать! Авениру приходилось отводить теперь душу только с Александром Павловичем, который по-прежнему процветал на своём милом хуторке.

Хотя Александр Павлович, со своим узким кругом охотничьих интересов, был, конечно, малоподходящим собеседником, всё же он был порядочный человек, и ему безопасно было жать руку.

Хуторок Александра Павловича был всё такой же. Летом всё так же издали была видна его красная крыша, утонувшая во ржи, так же в садике за плетнём, среди яблонь и краснеющих вишен, раздражённо гудели пчёлы.

Так же уютно смотрела терраска, завешенная с одной стороны парусиной, и так же осенью наливались и зрели яблоки, дождём осыпались при ветре матово-малиновые сливы в обкошенную вокруг деревьев росистую траву.

Авенир вошёл к нему с безнадёжным, но решительным видом и, бросив шляпу на круглый стол, стоявший в маленьком зальце перед старинным диваном с деревянной выгнутой спинкой, сказал:

- Кто говорил, что русская нация самая бездарная, самая безнадёжная, самая презренная?

Александр Павлович в сборчатой поддёвке сидел у окна и, жмурясь, мирно курил трубочку. Он тревожно посмотрел на Авенира, очевидно, думая, уж не его ли обвиняют в этом. Но Авенир сейчас же ответил самому себе и Александру Павловичу решительным тоном, не допускающим возражений:

- Я говорил!

Александр Павлович всё так же испуганно смотрел на него, потом встал и попробовал было заметить о мессианском значении русского народа, про которое всегда говорил не кто иной, как сам Авенир.

- Всё мессианство давно полетело к чёрту! Я уже говорил это,- сказал Авенир, махнув рукой.- Почему? Потому что нашей интеллигенции свойственно совестливо размякать и верить каждому хорошему слову. Не надо было идти ни на какие соглашения с властью! Надо было нажимать и нажимать! - говорил он, шагая по комнате, точно главнокомандующий, диктующий диспозицию отступления.- Кажется, ясно: не надо!

Александр Павлович всё ещё стоял около дивана и, очевидно, не мог решить: сесть ему или продолжать стоять. Сесть казалось неудобно, а продолжать стоять было странно, потому что Авенир, по-видимому, собирался дать широчайший обзор событий. Поэтому Александр Павлович сел, положив ногу на ногу и закурив потухшую трубочку.

Авенир же в своей суконной блузе, с длинными волосами, которые он часто откидывал назад, продолжал ходить по комнате и говорить:

- Что же мы имеем теперь? Мы имеем наглую реакцию насквозь прогнившего самодержавия, возглавляемого грязным мужиком (слава богу, его укокошили). Но...- сказал он, остановившись посредине комнаты и подняв вверх указательный палец, - но каждый народ достоин того правительства, какое он имеет. Скажите, кто, кроме нас, какой ещё народ может допустить над собой такое издевательство? Я говорю: "кроме нас", употребляя, так сказать, риторическую фигуру, потому что к нам с вами это не относится.

Александр Павлович кивнул головой, как на что-то само собой разумеющееся.

- Так вот, что мы имеем теперь? На фронтах полный разгром, в тылу недостаток продовольствия и грабеж вовсю, офицеры играют в карты и амурничают с сёстрами. Чем больше одни начинают голодать, тем больше другие пускаются во все тяжкие - разгул и разврат на краю гибели. Может ли удержаться такая нация?

- Чего выпьем, рябиновочки или полыновочки? - спросил Александр Павлович.

Но Авенир ещё не кончил своей речи.

- А мужики, эти несчастные мужики, только и делают, что гуртами отправляются на убой.

- Нет, мужики что-то зашевелились,- сказал Александр Павлович,- такие разговорчики пошли, что просто беда.

- Слава богу, давно пора! - воскликнул Авенир.

- Мы, говорят, этих Левашовых с их тысячами десятин растрясём.

- Правильно!

- И до всех, говорят, доберёмся, у всех землю отберём.

Авенир, только было собравшийся сказать: "правильно", остановился.

- Как... у всех? - спросил он.

- Так.

- Этого не может быть! Они должны отбирать только у тех, у кого свыше пятидесяти десятин, иначе это неправильно.

- Вот, пойдите, потолкуйте с ними.

- Так что же, они будут грабить, что ли? - крикнул, весь покраснев от негодования, Авенир.

Александр Павлович уныло развёл руками.

- Дезертиры набежали, они всех мутят.

- Ну, это можно Федюкову сказать, он их приберёт к рукам. Вот мы всегда так: либо гнём спину, либо начинаем разбойничать! Я теперь только буду приветствовать появление немцев-завоевателей. Они, по крайней мере, установят порядок и возьмут всё в ежо­вые рукавицы,- сказал Авенир, остановившись и энергически сжав кулак, в то время как спина хозяина ссутулилась около горки и он, пригнувшись, зазвенел там графинами и рюмками.

- А наши либеральные вожди... Что это такое? - спросил Авенир, обращаясь к спине Александра Павловича.- Они только вот способны языками в Думе трепать, а дИла нет. Боже! За что ты меня наказал, родив меня в этой стране, среди этого народа!

XXXIV

Авенир правильно отметил, что вместе с ухудшающимся положением и возрастающей всеобщей тревогой всюду стало проникать какое-то разложение и стремление забыться, чтобы не думать о будущем.

Это настроение проникло и отравило своим ядом даже такое неприступное для всего мирского место, как лазарет Юлии. Как известно, она в начале войны поверила, что страдания настолько очистят и возродят народную душу, что ей можно будет спуститься в мир и, без боязни осквернить себя, отдаться деятельной любви.

Но на этом пути Юлию ждало жестокое разочарование, некоторый душевный удар, а также то, чего она ожидала меньше всего от себя самой...

В этом она обвиняла свою добрую сердцем, но крайне легкомысленную племянницу Катиш.

Взяв привычку исповедоваться перед своей тёткой, Катиш каждый вечер перед сном приходила в спальню тётки, устланную коврами, увешанную образами, и очищала перед ней душу, которая чем дальше, тем больше нуждалась в очищении.

Эти исповеди, всегда касавшиеся самых интимных вопросов, вначале крайне будоражили и волновали Юлию, посвятившую свою жизнь борьбе с плотью.

Но в то же время они так притягивали её, что она, как тайный алкоголик, ежедневно уже с нетерпением ждала появления в своей спальне греховной племянницы.

У Юлии не было завидной способности Катиш в общении с людьми. Она поставила себя на служение высокой нравственности, и все житейские разговоры были шокирующими для неё и неожиданными для тех, к кому она вздумала бы обратиться с ними.

Она никак не могла сойти с этой высоты и от этого чувствовала томление глубокого одиночества.

Однажды она даже спросила племянницу, как она делает, что у неё так легко и свободно происходит общение с ранеными солдатами, которых она в начале войны просто не терпела.

Катиш, очевидно, как-то по-своему понявшая вопрос тётки, вся вспыхнула и уже сложила было руки на груди, как она делала, когда каялась в каких-нибудь особенно тяжких искушениях (но никогда не в грехах), потом сообразила, что тётка спрашивает её сов­сем не в том смысле, который требует покаянного сложения рук.

Но чтобы её жест не вызвал нежелательных подозрений, она не отняла рук от груди и сказала с чувством:

- Я просто смирила себя, на всё стараюсь смотреть их глазами, говорить их языком, и они привыкли ко мне.

Катиш поместилась по своему обыкновению у ног тётки на низенькой скамеечке и положила ей руку на колени.

- Я рада за тебя, что ты пришла к этому, вернулась к той простоте, от которой мы давно отошли, и много теряем от этого,- ответила Юлия.- Я давно беседую с одним солдатом, с тем, что ранен в ногу (я дала ему образок и Евангелие), и должна сказать, что он удивительно легко воспринимает самые тонкие религиозные истины.

- Не только религиозные истины,- прервала Катиш,- я в этом сравнительно мало понимаю сама, но у них ко всему такой простой и естественный подход, что с ними никогда не ощущаешь никакой неловкости, как с людьми нашего круга, с которыми шокирует всякая невинная безделица.

Юлия насторожилась и почему-то сняла руку племянницы со своих колен.

- Что ты хочешь этим сказать?

Катиш почувствовала, что она неосмотрительно подошла к той черте, переход через которую всегда страшил её отрёкшуюся от всего земного тётку, и потому решила сказать иначе:

- Я хочу сказать, что они о своих переживаниях говорят совершенно просто и потому это не оскорбляет чувства стыдливости. Оказывается, что они умеют сильно любить и томятся без любви так же, как и мы.

И она опять положила свою руку на тёплые колени тётки.

После этой беседы Юлия стала особенно часто говорить с солдатом, который легко воспринимал самые тонкие религиозные истины.

Он был здоровый, кряжистый мужик, лет тридцати, с приятной курчавой русой бородой, с белыми свежими зубами.

Он часто говорил поговорками, пословицами, которые обнаруживали в нём, на её взгляд, глубокую народную мудрость.

Соглашаясь с мыслями Юлии о тщете всяких земных вожделений, он говорил:

- Оно конешно, мы все домогаемся, как бы получше всё обладить, а глядишь, помер человек - и нет ничего. И выходит, что мы бреднем воду ловим: пока тянем, бредень полон, а вытащил,- глядь, пусто.

- И остаётся только горький осадок разочарования,- добавила Юлия.

- Вот, вот...

- Поэтому мы всегда должны бороться за душевное просветление.

- Это в первую голову.

Юлия только грустила о том, что её присутствие, вероятно, связывает мысль народную, и солдаты недостаточно свободно высказываются, стыдясь лучшего, что есть у них в душе.

Однажды она увидела, что этот солдат говорит о чём-то с другими выздоравливающими. Она остановилась незаметно за дверью послушать.

Она смогла дослушать то, о чём говорили солдаты, только потому, что ноги её окаменели и она на несколько секунд как бы лишилась способности двигаться.

- Выхаживают-то тут хорошо,- говорил один.

- Выхаживают, чтобы скорее на фронт отправить...

- Это везде так-то, чёрт с ними.

- А вот бабы не хватает, это плохо,- сказал солдат, свёртывая папироску из газетной бумаги.

- А ты самоё попробуй...

- Чёрт её разберёт... она хоть, правда, всё к нашему брату лезет. Может, после лёгких хлебов на капусту потянуло.

- Это бывает... Ты попробуй, что махоркой-то пробавляться. Баба без толку лезть не будет. Ты не смотри, что она с души начинает. Они, благородные, иначе и не могут. У них чем больше о душе говорят, тем смелей подходи и хватай без всяких резонов.

Солдат ужасным циничным жестом пояснил свои слова.

- Мне рассказывал один, не хуже тебя - здоровяк,- сказал другой раненый,- тоже была на манер нашей - воздушная, благородная,- одно слово. Дотронуться до неё страшно, как до иконы. Так что ж ты думаешь...

Дальше Юлия уже не слышала. Она, не помня себя, прибежала в свою комнату и, сжав голову руками, стояла несколько минут неподвижно, с расширенными от ужаса глазами.

А на следующий день в добавление к этому Юлия была до столбняка поражена одним ужасным фактом. Проходя по полутёмному коридору поздно вечером, когда раненые уже спали, она увидела кудряшки Катиш, которая почему-то стояла с выздоровевшим солдатом в углу. Она ничего не поняла сначала и, подойдя вплотную к ним в своих мягких меховых туфельках, обратилась было к племяннице с вопросом, что она тут делает.

Но племянница при звуке её голоса оглянулась на неё и, схватившись за голову, в мгновение ока исчезла вместе с солдатом.

Через час она вся в слезах и в припадке исступлённого отчаяния прибежала к Юлии.

Та сидела в кресле, закрыв платочком лицо и не отзываясь ни одним словом на отчаянные мольбы племянницы. Всё её тело дрожало мелкой дрожью, и она была не в силах оттолкнуть племянницу, которая в покаянной мольбе осыпала поцелуями её руки, шею.

Юлия не помнила, что было дальше.

С этого времени она тревожно замкнулась в самой себе и избегала говорить с племянницей. Но когда та слишком оживленно с кем-нибудь говорила и возбуждённо смеялась в коридоре или надолго куда-то исчезала совсем, Юлия нервничала, ходя по комнате, кусала губы; щёки её то бледнели, то покрывались красными пятнами. О своём же солдате она не могла без ужаса вспоминать.

Он, в котором она привыкла видеть только страдающего человека, оказывается, мог так цинично, так обнажённо думать о ней...

Но увидев его однажды на дворе в окно, она, спрятавшись за штору, с каким-то болезненным интересом смотрела на него. В это время в комнату вошла Катиш, которая где-то пропадала целый день. Юлия быстро отскочила от окна, с бьющимся сердцем и пылающими щеками, как будто её застали на чём-то постыдном.

Она бросилась на шею к Катиш и, к её удивлению, сама спрятала свою голову на её груди.

- Как я благодарю судьбу за то, что она послала мне тебя,- говорила молодая тётка, как бы ища убежища и спасения,- иначе... иначе...

Она сжала голову обеими руками и не договорила.

Они целый вечер сидели вдвоём и говорили, обнявшись, причём Катиш гладила и целовала руки своей молодой тётки, удивляясь, отчего они такие холодные.

Юлия иногда вздрагивала, под каким-нибудь предлогом отходила к окну и долго стояла там спиной к Катиш. Когда же Катиш собралась идти спать, не оборачиваясь, глухим голосом сказала:

- Оставайся у меня...

- Но ведь тебе ещё нужно молиться.

- Я уже молилась...

XXXV

После обращения членов Государственного совета, великих князей и смерти Распутина Николай II был в тяжёлом состоянии. Он осунулся, стал молчалив, под глазами были напухшие мешки, и лицо приняло нездоровый оттенок, как у много пьющих людей.

Императрица в последнее время предъявляла самые неожиданные требования. Николай II каждый день получал от неё письма из Царского Села. Она с настойчивостью, свойственной ей, требовала проявления твёрдости, самодержавной воли. Но твёрдость, по её понятиям, всегда означала только выполнение её желаний, её советов.

Она требовала, чтобы Николай хоть раз в жизни стукнул кулаком по столу, так чтобы все онемели от ужаса и почувствовали бы наконец его твёрдую руку. О, какое это было бы для неё торжество!

Сколько ненависти было в её беглом, остром, летящем почерке, как она ненавидела его подданных и вообще всю эту подлую нацию, варварского языка которой она до сих пор не могла усвоить как следует. И не хотела.

Впервые за всё время царствования на Николая пахнуло ледяным холодом надвигаю­щейся гибели. У него появилась какая-то боязнь людей, как будто он видел, что все окружающие его в ставке, зная плохое положение дел, чувствовали его слабость и неспособность, в особенности при этой нелепой постоянной смене министров.

Когда он показывался публично, то чувствовал необъяснимую неловкость в спине, если проходил под устремлёнными ему вслед взглядами.

У него было ощущение затравленного зверя, которому, может быть, остаётся сделать последний круг.

Иногда ему приходила мысль: может быть, в самом деле народ созрел уже для другого образа правления. Но он сейчас же вспоминал властный характер своего отца, и эти мысли ему казались недостойными сына Александра III. Нужно бы железными клещами сжать всех тех, кто смеет посягать на его божественные права, не нужно жалеть их крови, только таким образом можно удержать власть.

А что если линия его судьбы уже начертана?..

Он вдруг с толчком в сердце почему-то вспомнил то, что сказал ему прорицатель Папюс, когда приезжал в Петербург. Он сказал, что никакая опасность не может угрожать его жизни, пока он, Папюс, "не исчезнет с земного плана". И Николай узнал, что Папюс недавно умер.

Это было в Царском Селе несколько месяцев назад. Тогда он не обратил на это внимания, а сейчас с неприятным холодом в спине вспомнил об этом.

То же говорил Григорий, и его уже нет...

Значит, есть какая-то предначертанность во всём, если можно что-нибудь предсказать за много лет вперёд. А раз есть это, значит, и бесцельны всякие усилия что-нибудь противопоставить своей судьбе.

При этой мысли Николай вдруг почувствовал странное успокоение, точно этим самым снималась с него всякая личная ответственность. В самом деле, как же можно бороться с тем, что предрешено, и отвечать за это? Значит, дело не в его слабости, а в чём-то, лежащем вне его воли. И какое счастье сознавать, что на основании этого имеешь право не бороться.

Жуткий холод, жуткая пустота, жуткая бесчувственность и безразличие - вот что составляло главное содержание характера его. Да ещё отвращение ко всякому усилию, ко всякому действию.

Всё это он знал о себе, но даже и это знание не причиняло ему страдания...

Сидя у себя в кабинете могилёвского дома за письменным столом, он машинально взял письма императрицы. Письма попались старые, одно от 14 июля, другое от 16 июля 1916 года.

В первом ему бросились в глаза строчки:

"Пожалуйста, вели отпустить Сухомлинова домой. Доктора опасаются, что он сойдёт с ума, если его ещё продержат в заключении. Сделай это по своему доброму почину..."

В чём же будет заключаться его "добрый почин", когда она подсказывает ему сама? И если он не исполнит, из этого выйдет целая история. Между прочим, это один из тех, кого именовали одним из его друзей. А ему решительно всё равно, сойдёт с ума Сухомлинов или не сойдёт.

В другом письме глаза его остановились на следующих строках:

"Завтра у меня - Штюрмер, с которым я должна серьёзно поговорить о новых министрах".

Николаю стало скучно и неприятно от этой вечно напряжённой энергии жены. Ну, какое ей дело до Штюрмера!.. И как она неприятна ему со своим вечным цеплянием за власть.

Да и он сам, обвиняющий её в этом, когда представил себе, что кого-то другого будут встречать с колокольным звоном, давить друг друга, чтобы увидеть лицо нового властителя, а на него, ставшего простым человеком, уже с оскорбительным равнодушием никто не обратит внимания, и ему, может быть, даже придётся покупать для проезда железнодорожные билеты... и народ (предательский народ) будет встречать с таким же восторгом тех, кто сидит сейчас в крепости...- при мысли об этом у него становилось темно в глазах и на шее вздувались жилы, а кулаки так сжимались в припадке неудержимого гнева, что ногти впивались в мякоть ладони.

Но гнев этот был бесполезен, потому что возник без всякой связи с действительностью, а только в результате его собственных мыслей, и проявление его ни с того, ни с сего было бы только смешно.

И потом, всё равно: с?у?д?ь?б?а.

XXXVI

Утром 13 февраля у заборов и стен домов собирались кучки людей и читали какие-то свежерасклеенные воззвания, промокшие от клейстера и ещё не успевшие высохнуть.

- "Рабочие Петрограда! - читал вслух торговец в поддёвке на лисьем меху.- На некоторых заводах столицы рабочие призываются к забастовке в день открытия Думы с тем, чтобы пойти к Таврическому дворцу для предъявления политических требований".

- Ого! - сказал торговец. Но на него закричали:

- Читайте дальше. После поговорите!

- "Истинный сын родины на это не пойдёт... каждая забастовка уменьшает число снарядов. Не предавайте же ваших братьев, сидящих в окопах,- продолжал тот.- Напоминаю, что Петроград находится на военном положении и что всякая попытка насилия или сопротивления законной власти будет немедленно прекращена силою оружия".

- Да, таких воззваний ещё не было! - сказал кто-то.

- До оружия уже дошло...

Атмосфера была насыщена грозой. Все это чувствовали и только не знали, где разразится первый удар грома.

И когда спрашивали, что собирается делать Дума, как говорится, прогрессивный блок, то люди осведомленные с волнением сообщали:

- Происходят совещания прогрессивного блока.

- А что предпринимают?

- Ничего не предпринимают, просто совещаются и готовят декларацию. Оружие Думы - слово.

Чувствовалась всеобщая нервозность и ожидание.

После полудня на Загородном проспекте послышался какой-то крик. Сначала слышался один голос, потом к нему присоединился глухой гул толпы. Туда уже бежал народ.

- В чём дело? - спрашивали прохожие друг у друга.

- Какой-то обоз остановили.

В центре огромной толпы виднелись стоявшие ломовики с нагруженными мясом полками. Мясо было зелёного цвета.

- Что такое? Куда это?

- "Куда?" На мыловаренный завод везут! Мясо сгноили.

- Народ с голоду пухнуть начинает, а у них целыми обозами мясо гноят! - говорил какой-то мещанин в поддёвке и картузе.

- Все к одному гнут. На фронте солдат бьют, а рабочих с голоду хотят уморить.

- Они, небось, деньги хорошие получили за это, что столько мяса сгноили. Вот она, измена-то, где!

- Странно, странно,- говорил какой-то господин в шубе с воротником шалью,- действительно, пахнет какою-то преднамеренностью.

- Пахнет тем, чем на свалке пахнет,- злобно отозвался болезненного вида человек, в длинной ватной куртке, по виду рабочий.

Какая-то мещанка с пустой корзиной на руке, очевидно, тщетно бегавшая по рынку в поисках мяса, стояла перед возчиком, рослым парнем в фартуке и картузе, с вожжами в руках, и кричала на него:

- Нет на вас погибели, окаянные! Сколько ж вы, ироды, мяса протушили! А тут бегаешь как собака, целый день ищешь.

- Да что ты ко мне привязалась! Я, что ли, его протушил! - крикнул на неё возчик.

- Тётка, да ты не там искала,- сказал парень в тёплой куртке с хлястиком назади.- Вон куда иди!

И он указал на ресторан, в кухне которого через окно, закрытое проволочной сеткой, виднелись белые колпаки поваров.

Женщина живо оглянулась по указанному направлению, но сейчас же, плюнув, сказала:

- Чеши язык-то! Брюхо, небось, набил!

- Конечно мы набили брюхо,- отозвался болезненный рабочий, почему-то заступаясь за парня,- вот как набили, прямо страсть!

Из ресторана вышел полный, разрумянившийся человек в пальто и в сдвинутом назад котелке.

- Вот они, вот! Эти не худеют.

- Куда там... Его бы об это мясо носом потыкать...

- А мой сын с Северного фронту приехал - дёсны все распухли, зубы шатаются. Только, говорят, тухлой рыбой и кормят, да ещё этой, как её... чечевицей.

- Это что свиньям-то прежде давали?

- Вот, вот.

- Ведь это что ж, мои матушки,- не унималась мещанка,- видят, что мясо портит­ся, нешто они не могли его населению раздать?!

- Не имели права,- строго сказал какой-то человек в форме военного чиновника, с кокардой на фуражке, остановившийся на тротуаре и с ироническим видом слушавший разговоры.

- Почему это не имели права? А гноить имели право?

- Потому что это мясо для армии, а не для населения.

- А почему же оно туда не попало, солдат вон тухлой рыбой потчуют?

- Потому что вагоны сейчас под снаряды заняты, вот почему. Ничего толком не знаете, а кричите.

На некоторое время все озадаченно замолчали. Только сбегавшиеся со всех сторон прохожие, с каждой минутой увеличивавшие собой толпу, спрашивали в нетерпеливом возбуждении:

- Что тут такое?

- У, сволочи! - говорила мещанка, с ненавистью глядя на возчиков.

- Не печалься, тётка,- сказал опять малый в тёплой куртке,- всё равно это мясо тебя не минует: раз на мыловаренный завод идёт, значит - коли в пузо тебе не попало, то хоть руки им когда-нибудь вымоешь.

Некоторые лица улыбнулись.

Возчик, думая воспользоваться этой разрядкой настроения, хотел было тронуть лошадь.

- Ну, накричались? - сказал он.

- Накричались... чтоб вас, окаянных!

- Ну и пусти, дай проехать.

- Нет, брат, стой! - крикнул какой-то здоровенный детина в картузе, проломившийся сквозь толпу. Он схватил лошадь под уздцы и повёл её вдоль улицы.- Мы сейчас правду узнаем!

Вся толпа, возбуждённая новым поворотом дела и своей численностью, гудя громким говором, тронулась вслед за обозом, окружив его плотным кольцом.

- Это ещё, может, спекулянт сгноил, да на армию валит.

- Очень просто.

Никто не знал, куда ведёт неизвестный человек переднюю лошадь, но все с верой смотрели на него и шли за ним.

Когда проходили мимо ресторана, вдруг послышался звон стёкол. Кто-то бросил камнем в большое зеркальное окно, и видно было, как сидевшие там господа с испугом вскочили от своих столов с засунутыми за борта пиджаков салфетками.

Тревожно заверещал свисток городового. И, как бы в ответ на это, полетели камни в окна ресторана.

Некоторые из толпы, услышав свистки городовых, бросились бежать от греха. И когда их с тревогой спрашивали встречные, в чём дело, они, беспокойно оглядываясь назад, отвечали:

- Бунт! Громят всё! Ужас, что делается!

На перекрёстке стал накапливаться народ.

Толпа двигалась плотной стеной. Слышались крики и непрекращающийся звон стёкол.

Через минуту в том направлении поскакали конные городовые, послышались ещё свистки и опять крики и звон стёкол.

Раздалось несколько выстрелов. Потом видно было, как толпа врассыпную бежала оттуда, прижимаясь к стенам домов и забегая в ворота.

Мещанка, кричавшая на возчика, бежала поперек улицы с корзинкой на руке и пронзительно кричала:

- Убили, человека убили!

Но вдруг сама ткнулась лицом в снег и осталась лежать неподвижной, с задравшейся юбкой на толстых шерстяных чулках.

- Готова! - сказал кто-то.

XXXVII

Вся эта картина была видна из окон особняка Родиона Игнатьевича Стожарова.

У него в это время собралось несколько человек, чтобы обсудить тревожное положение в столице. Был нарочно приглашён член Думы, кадет, так как хотели узнать о настроении Думы и согласовать с ней свои действия.

Беседа ещё не начиналась, когда на улице послышались крики и выстрелы.

Все бросились к окнам, потом спрятались в простенки и выглядывали из-за штор.

- Вот вам! Уже начинается,- сказал, побледнев, Стожаров и бросился на половину жены, чтобы предупредить её об опасности.

К ужасу его, Марианна стояла прямо у окна и смотрела на улицу. Родиона Игнатьевича поразило её лицо: в нём было каменное спокойствие и холодное, злое презрение.

Увидев жену у окна, Родион Игнатьевич кинулся к ней и стал убеждать её отойти, чтобы не попасть под шальную пулю.

Марианна ещё несколько времени стояла в прежней позе, потом скорбно, презрительно усмехнулась и ушла в другие комнаты.

Родион Игнатьевич вернулся в кабинет. Там было ещё тревожное настроение.

- Господа,- сказал он,- положение становится более чем серьёзно. Вы сами видели сейчас. Из провинции получаются сведения о массовых забастовках. Рабочие вследствие укрупнения предприятий представляют собой опасную силу. Если мы её не...- он задумался, подбирая слово,- если мы её не скрутим, мы погибли.

Он подошёл к столу и, не садясь, точно он стоял перед многочисленной аудиторией, продолжал, опираясь суставом указательного пальца на стол:

- Мы должны решительно сплотиться и согласовать свои действия. Для этого мы и побеспокоили Ивана Павловича.- И он слегка поклонился в сторону члена Думы.

Член Думы в сером пиджаке, в золотом пенсне со шнурком, похожий на врача, опустил глаза и сказал:

- Ведь прогрессивный блок уже совещается и вырабатывает программу.

- Да, но он почему-то держит в секрете свои решения.

- Нам нечего надеяться на верхушку и пассивно ждать её решений...

- Конечно, мы сами должны...- раздались голоса.

- Мы должны не разговаривать, а быстро прийти к какому-нибудь определённому заключению и действовать.

Сказав это, Родион Игнатьевич взволнованно прошёлся по комнате.

- Какую программу вырабатывает блок? - спросил он, остановившись перед членом Думы.

- Он вырабатывает программу действия для масс,- сказал кротко член Думы.

- Как - действия?! Выступления?..

- Не выступления. Он ищет пути, чтобы парализовать действия масс, направленные против законной власти.

- Значит, программу бездействия,- сказал кто-то.

Родион Игнатьевич рассеянно оглянулся в сторону сказавшего.

- А если эта законная власть разгонит Думу?

- Тогда мы не будем расходиться.

- Значит, вы против законной власти?

- Да... когда она нарушает закон. Но мы против неё не насильственными мерами и без участия улицы,- так же кротко сказал член Думы.

- Тогда в чём же ваше п?р?о?т?и?в заключается?

- В протесте и моральном воздействии. Мы не хотим демагогии, как в?а?ш Гвоздев. Он, говорят, призывает рабочих к выступлению?..

- Да, призывает...

- Но ведь это революция?

- Нет, предупреждение революции, потому что он будет действовать в единении с Государственной думой.

- Да ведь Дума не хочет выступления! - в отчаянии сказал долго молчавший старый банкир и обеими руками указал Стожарову на члена Думы.

Стожаров растерялся.

- Уф! - отозвался кто-то.

Стожаров спохватился:

- Нужно переменить позиции. Если мы не соединимся с рабочей группой Гвоздева и не пойдём на выступление, мы потеряем всякий кредит у масс.

- Значит, вы подражаете большевикам? - грустно сказал член Думы, кротко посмотрев на своего оппонента.

- Вовсе не подражаем, мы привлекаем рабочих не для того, чтобы подобно большевикам разводить демагогию, а для того, чтобы при их помощи заставить правительство передать власть (без революции) наиболее культурному и благоразумному ядру общественности с Львовым во главе.

- Значит, вы по отношению к рабочим неискренни?

Теперь Стожаров в отчаянии заломил над головой свои короткие руки.

- Боже мой, они тут с какой-то искренностью! При чём тут искренность? Это политика!

В эту минуту в кабинет взволнованно вошёл новый гость и, по дороге сбрасывая кашне, сказал задыхающимся голосом:

- Господа! Рабочая группа при военно-промышленном комитете... арестована!

Все, ошеломлённые этим сообщением, молчали. Стожаров, бегая по кабинету, говорил:

- Всё испортили! Напугали правительство своей демагогией, вот оно и бросается на тех, кто ему же желает добра... насколько это возможно.

- Но вы пришли тут к какому-нибудь заключению? - спросил вновь прибывший.

- Пришли...

- К какому?

- К такому,- отвечал уже с нескрываемым раздражением Стожаров,- что с этими людьми ни к какому заключению прийти невозможно.- И он глазами указал на члена Ду­мы.

XXXVIII

В кружке Шнейдера в эти дни шла лихорадочная деятельность. Главное внимание было обращено на установление и расширение связи с воинскими частями. Но в январские и февральские дни было несколько совершенно непонятных провалов, и потому приходилось быть особенно осторожными.

15 февраля Шнейдер был на заседании районного комитета, членом которого он был от студенчества, так же как и Макс.

В накуренной тесной и душной комнате, засоренной окурками, с мокрыми пятнами на полу от сапог, сидели несколько человек. Те, кому было место, сидели за столом, а остальные поместились на продавленном диванчике у стены.

Разговор шёл о том, какой тактики должна держаться партия большевиков в назревающих событиях.

В начале стола занимал место один из членов Петербургского комитета - широкоплечий, с большой русой бородой, в военной гимнастёрке.

- Товарищи,- сказал он,- опять всё тот же вопрос - об оружии. События катятся с молниеносной быстротой. А наши силы слабы, нечего закрывать на это глаза: демонстрация четырнадцатого числа прошла неважно. Но в то же время движение растёт. Откуда брать оружие?

Начав говорить, он взял со стола коробку спичек и то отодвигал, то задвигал ящичек.

Кончив говорить и задав последний вопрос, он отложил спички и, сложив на столе руки, вопросительно оглядывал сидевших.

Рабочий, сидевший в дальнем углу, двинул своими густыми бровями и сказал:

- Оружие от солдат, я думаю.

- Ты что же, предполагаешь организацию дружин? - спросил председатель, подняв руку и поморщившись в ту сторону, где разговаривали.

- А что же больше?

- А на мой взгляд, вряд ли можно революцию обеспечить рабочими дружинами. Ну, наберёшь ты револьверов, ружей, допустим, достанешь,- сказал русобородый председатель, взяв опять со стола коробку спичек,- а войска располагают артиллерией. Что ж ты и пойдёшь против них с этими хлопушками?

И он пренебрежительным жестом опять бросил коробку на стол.

- Конечно, ерунда,- проговорили несколько голосов.

- Почему ерунда?

- Потому что ерунда! Надо налаживать связь с казармами. Когда движение разрастётся, правительству не хватит одних полицейских, и ему придётся прибегнуть к помощи войск, а мы хорошо знаем отношение солдат к войне. Конечно, они будут с нами, а не с полицейскими, которых они ненавидят за то, что они укрылись от войны.

- А я бы вот что предложил, товарищи! - сказал человек в стёганой солдатской куртке с тесёмочками.

Все повернули головы к нему, но в этот момент дверь распахнулась и быстро, запыхавшись, вошёл человек в короткой военной меховой куртке.

Он остановился посредине комнаты, беспокойно играя английским ключом на тесёмке, и странно внимательно осмотрел сидевших за столом.

Все с удивлением смотрели на него

- Алексей, что с тобой? - спросил председатель.

- Макса тут нет? - спросил пришедший вместо ответа и опять оглянулся по всем углам.

- Нет, а что? Он должен скоро быть.

- Ну, так вот... он провокатор!..

Пришедший, сказав это, дрожащей рукой вынул из портсигара папиросу и, сев боком к столу, выдохнул первую глубокую затяжку.

- Скоро самому себе перестанешь верить! - сказал человек в косоворотке с кавказским ремешком, сделав рукой жест, как будто что-то с омерзением бросая на пол.

- Что же теперь делать?

- В этих случаях известно, что надо делать.

- Я с пятнадцатого года за ним слежу, когда он после ареста вернулся,- сказал Шнейдер.

- А доказательства.

Пришедший вынул из внутреннего кармана какие-то бумажки и молча бросил их на стол.

Все встали со своих мест и нагнулись головами над зловещими клочками.

Русобородый председатель сел на место и сказал:

- Ввиду особенной серьёзности положения, нужно с возможной быстротой реагировать на это дело.

- То есть? - спросил человек в куртке и пенсне, сидевший позади него.

- То есть объявить выговор,- иронически сказал председатель, пожав плечами на наивность такого вопроса. Потом, сделавшись серьёзным, прибавил: - Вопрос только в том: кто, где и как?

Наступило тяжёлое молчание.

- Итак, первый вопрос, товарищи: к?т?о?

- Я,- сказал Шнейдер.

- Хорошо... Ещё кто? Одного мало.

Все сидели, оглядываясь друг на друга.

- Товарищи, скорее, он может прийти каждую минуту.

- Давайте уж я,- сказал человек в солдатской стёганой куртке.

- Оружие есть?

- Само собой,- проговорил тот, пожав плечами.

- Теперь: где и как?

- Как - это известно, а вот где - это вопрос.

- Я спрашиваю, к?а?к - не в том смысле, а каким образом н?а?п?р?а?в?и?т?ь его туда, куда нужно.

- Командировать, положим, хоть в Озерки для переноса нашей типографии. Для этого как раз нужно ночное время, то есть сегодня же.

- Принято?

- Ладно.

- Теперь ещё одно слово. Будет хуже, если он нас предупредит... явится сюда с "компанией"...

И как бы в ответ на это раздался условный звонок три раза.

Все невольно оглянулись в сторону двери.

- Товарищи, не делайте страшных лиц,- сказал председатель торопливо и, вынув из кармана колоду карт, сказал: - Кладите деньги на стол.

Но в это время дверь открыли и в комнату вошёл весёлый и добродушный Макс.

- Что, испугались, а я ключ забыл,- сказал он, бросая шапку издали на окно.

- Да, мы уж тут на всякий случай маскировку сделали.

- Свежие новости, товарищи! - Макс привычным жестом своего человека взял свободный стул и подставил его к столу рядом с председателем.

- Ты всегда молодец на это.

- Ещё бы не молодец! - И пришедший хлопнул по плечу русобородого председателя, который добродушно улыбнулся на эту фамильярность доброго товарища.

- В чём же дело?

- Дело в том, что предполагается стянуть в город казачьи части, даже самоё Дикую дивизию... Начальником охраны города уже не генерал Чебыкин, а полковник Павленко... Отсюда явствует, что дело подавления революции переходит в руки военных властей. Нас, так сказать, повысили в чине.

Председатель, одной рукой держась за свою сильно растущую бороду, как бы с живым интересом слушал, повернувшись лицом к сидевшему рядом с ним Максу.

- А ты молодец раздобывать сведения,- сказал он наконец.

- А ты как же думал? - сказал Макс.

Оживлению докладчика странно противоречило неприятно тяжёлое молчание всех находившихся в комнате. Одни сидели, повернувшись боком к столу, и не смотрели на го­ворившего, другие курили, изредка поднимая на него глаза и сейчас же отводя их. И он никак не мог поймать ни одних глаз, которые бы не ускользали от него. Только сухое лицо Шнейдера с его жёсткими, мелко кудрявыми волосами было спокойно-неподвижно, и его серые глаза, не отвечая на оживление докладчика, прямо смотрели на него. Было заметно, что это лицо действовало неприятно на Макса, но он делал вид, что не замечает тя­жёлого взгляда этих серых глаз.

- Что же ты предлагаешь? - спросил председатель, как бы дружески положив свою большую руку на плечо говорившего.

- Я предлагаю усилить связь с войсками. Соберёмтесь здесь или ещё где-нибудь в следующую пятницу, и я приведу товарищей из Семёновского полка.

- А почему непременно в пятницу?

Макс насторожился.

- Просто так... можно и в другой день. Они наладят нам связь с целым полком.

Чем дальше говорил Макс, тем чаще у него мелькала в глазах едва заметная тревога, главным образом потому, что глаза всех убегали от него, и он стал иногда испытывающие оглядывать всех. Один раз даже сказал:

- Что вы это все какие-то странные... невесёлые?

- Отчего же быть особенно весёлым?.. Провалов, как тебе известно, очень много в последнее время. Ведь это ты такой жизнерадостный, что на тебя ничего не действует.

- Что ж, революция такое дело, без жертв не обойдёшься. Нос на квинту вешать нечего.

- Да, без жертв не обойдёшься...

Макс опять бросил на председателя тревожный взгляд, уловив странность его интонации.

- Мы сейчас обсуждали тут самый больной наш вопрос,- сказал председатель, застёгивая ворот гимнастёрки.- У нас с техникой слабо. К 9 января и к открытию Думы мы совсем не могли выпустить листовок. Сейчас мы получили станок... он в Озерках, его необходимо сегодня же переправить сюда, потому что там, кажется, есть возможность провала. Мы сейчас выбрали для этой операции товарищей: Шнейдера, Лебедева и... тебя.

На лице Макса мелькнула ещё большая тревога, он слегка побледнел, но сейчас же, весело рассмеявшись, сказал:

- Вот тебе раз! Я им политические сведения доставляю, а они меня на чёрную работу посылают.

- Для члена партии никакой чёрной работы быть не может,- сказал сухо председатель.

- Нет, я, конечно, шучу... Но дело в том, что сегодня ночью никак не смогу... Я должен узнать одну важную вещь... на нас, кажется, готовят налёт...

- По постановлению комитета это дело решено поручить тебе, Шнейдеру и Лебедеву. Тебе знакомы принципы партийной работы?

Вокруг все молчали каким-то мёртвым молчанием.

Последние остатки оживления сбежали с лица Макса. Он не то чтобы побледнел, а лицо его вдруг как-то странно похудело и под глазами посерело.

- Что же разговаривать долго, если это требуется срочно,- сказал человек в солдатской стёганой куртке, встал и плотнее прихлопнул рукой папаху на голове.

Шнейдер тоже отодвинул свой стул от стола и через ноги сидевших пробрался к двери.

- Что с тобой? Ты какой-то ненормальный сегодня? - с удивлением сказал председатель.- Нездоров, что ли, чем? Если не хочешь идти, так и надо говорить.

При этих словах лицо Макса чуть прояснилось.

Он вдруг повеселел и добро сказал:

- Солдат революции не должен ни от чего отказываться. Идём!

- Вот так-то лучше,- сказал председатель, почему-то расстегнув ворот гимнастёрки.

Все трое вышли. В комнате была тишина. Оставшиеся долго сидели молча, устремив взгляды на дверь, которая закрылась за ушедшими.

Пантелеймон Сергеевич Романов - Русь - 19, читать текст

См. также Романов Пантелеймон Сергеевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Русь - 20
XXXIX Алексей Степанович и Сара, собравшись у Маши, ждали возвращения ...

Русь - 21
РУСЬ Часть шестая Свершилось то, что было мечтой многих поколений русс...