Пантелеймон Сергеевич Романов
«Русь - 18»

"Русь - 18"

XIII

Сентябрь 1915 года был самым горячим месяцем для Родиона Игнатьевича Стожарова. Используя предоставленную правительством возможность участия в деле спасения родины, он переоборудовал свою огромную мебельную фабрику под производство гранат.

Кроме того, Стожаров почувствовал вкус к политике и весь ушёл в дело организации военно-промышленных комитетов.

Но он испытывал большую тревогу за свои дела от участившихся забастовок на почве продовольственного кризиса. Путиловцы выступили уже и с политическими требованиями.

Однажды вечером он сидел в кабинете с пришедшим к нему фабрикантом, близким приятелем Гучкова, избранного председателем военно-промышленного комитета, и они беседовали о делах.

Собеседник его был высокий, бритый, похожий на англичанина промышленник в визитке и с бриллиантовой булавкой в галстуке.

Разговор шёл о привлечении рабочих к участию в военно-промышленных комитетах.

- Но вы знаете, какое положение,- сказал фабрикант.- Александр Иванович Гучков обратился к заводским больничным кассам и к рабочей группе страхового совета за содействием в деле привлечения рабочих к участию в комитетах, и они, знаете, что ему ответили?

- Что?

- Они ответили, что уполномочены рабочими только по вопросам страхования, и рекомендовали обратиться к самим рабочим... Что же мы будем ходить по заводам и подходить к каждому рабочему? - сказал, отклонившись на спинку стула и разведя руками, фабрикант.

У Родиона Игнатьевича засвистело в носу. Фабрикант удивленно взглянул на него.

- А рабочие завода "Новый Лесснер" приняли резолюцию,- Фабрикант, похлопав себя по карманам, достал бумажку.

- Вот, извольте посмотреть...

Родион Игнатьевич, морщась от усилия, надел очки и нерешительно взял бумажку из рук собеседника, точно боялся, что она взорвётся.

В ней было написано, что рабочие считают единственным условием для выхода из создавшегося положения только полное крушение капиталистического строя и требуют созыва Учредительного собрания.

Стожаров молча отдал бумажку и снял очки.

- Работа крайних левых,- сказал он немного погодя.

- Ну да, понятно! - воскликнул фабрикант.- Надежда только на меньшевиков, пока они не потеряли кредита у рабочих. Самый талантливый из них Гвоздев. Он сумеет сколотить рабочую группу. Выборы двадцать седьмого числа покажут, на что можно надеяться.

Вдруг Родион Игнатьевич удивленно поднял голову: в кабинет вошла Марианна.

Этого никогда не бывало. Очевидно, её приход вызвали какие-то серьёзные обстоятельства.

Марианна извинилась и попросила Родиона Игнатьевича выйти к ней на минутку в соседнюю гостиную.

Родион Игнатьевич, с трудом поднявшись из глубокого кресла, вышел и, стараясь не дышать носом, вопросительно посмотрел на свою супругу.

- Я нашла на полу эту записку,- сказала Марианна,- и не хочу, чтобы подобные вещи попадали в руки прислуги. Возьмите её, и прошу вас, будьте в следующий раз аккуратнее.

Родион Игнатьевич с недоумением взял записку, и сейчас же его короткая шея и лицо сначала стали красными, потом лиловыми.

В записке стояло: "Благодарю за подарок. Люблю".

- Не понимаю, откуда это,- сказал он невнятно.- Это не моё...- И поторопился уйти в кабинет.

Беседа продолжалась, но Родион Игнатьевич стал рассеян, отвечал невпопад, а один раз, забывшись, проворчал:

- Что за дурацкая манера совать в карманы записки...

Его собеседник удивленно поднял глаза, но, поняв, что это относится не к нему, промолчал и стал прощаться.

Осень 1915 года была для Марианны самым беспросветным временем её жизни. Гибель от врага с яркой катастрофой, насилиями, кровью и пожарами, о которой так хорошо пел молодой поэт, не пришла и только отравила своим ядом душу.

Марианна не препятствовала мужу в его политической деятельности, но для неё эта деятельность, как и всё земное, более чем когда-нибудь, не имела никакого значения. И когда Родион Игнатьевич принёс ей однажды редкое бриллиантовое колье, она грустно усмехнулась на детскую наивность этого грузного человека.

Что для неё камни?..

Она только со свойственной женщине догадливостью поняла, что её полнокровный супруг, должно быть, чем-нибудь виноват перед ней.

Роковая записка подтвердила эту догадку. А потом ей удалось увидеть и самый пред­мет её слишком земного мужа. Она оказалась румяной девицей с плотной талией и мещанскими манерами. В обществе с такой показаться было явно неудобно, и опасаться за свои права жены было нечего. Тогда Марианна с выдержкой и мудростью сказала себе, что эта сторона жизни мужа является его частным делом. Она только несколько бес­покоилась, не передаст ли он т?о?й слишком много ценностей и не подарил ли он ей, Марианне, это колье только потому, что той подарил что-нибудь более существенное?

Но Марианна верила в житейскую мудрость мужа и знала, что он на ветер денег не бросит и с надлежащей осторожностью сумеет оградить себя от нежелательных посягательств.

Что же касается колье, то отказываться от него, во всяком случае, не надо, лучше положить его в какое-нибудь сугубо сохранное место.

А когда Родион Игнатьевич со всей силой своего темперамента отдался политичес­кой деятельности, она осторожно посоветовала ему часть капитала перевести в лондонский банк.

У Стожарова же, очевидно, зрела какая-то новая мысль. Он в ответ на это сказал:

- На свете всё возможно... возможно и то, что скоро своя рука будет владыка...

Что он подразумевал под этим, так и осталось неизвестным.

Но пока что он со всей свойственной ему энергией отдавался новой для него стихии политической борьбы.

XIV

В средних числах сентября, в одно из воскресений, Шнейдер, Маша и Макс с Черновым отправились под видом загородной прогулки на массовку, которая собиралась в лесу около одной из пригородных станций по вопросу об участии рабочих в военно-промыш­ленных комитетах.

На третьей остановке от города они сошли. Одновременно с ними сошли ещё нес­колько человек. Перешли через мостик и свернули в чащу, предварительно посидев на опушке, чтобы посмотреть, не следят ли за ними.

На небольшой полянке в версте от станции уже дожидались приехавшие раньше люди в пиджаках и косоворотках. И каждую минуту подходили с разных сторон новые, пара­ми и одиночками.

День был один из тех, что иногда бывают в сентябре. Небо было чистое, высокое, безоблачное, солнце грело точно летом. Жёлтые листья на берёзах ярко золотились на блещущей синеве небес. Над убранными полями летела паутина.

Те, кто пришёл раньше, лежали на траве. Одни курили, сдувая пепел в траву и негромко разговаривая. Другие просто лежали на спине и смотрели в небо, сделав кулак тру­бочкой. Некоторые, разворачивали газеты и доставали яйца и хлеб.

- Что ж, к зиме и подохнешь,- сказал один рабочий, чистивший яйцо, возражая на слова своего соседа о том, что с продуктами всё хуже и хуже.

- Ежели будем так сидеть и ждать, то, известное дело, подохнем.

- Зато другие поправятся...

- На нашей шее?

- А то как же... Это самое хлебное место... Об чём разговор-то нынче будет?

- Там увидим. Разговаривать, слава богу, есть о чём.

Шнейдер в чёрной рубашке и студенческой куртке, углубившись, набрасывал что-то на клочке бумажки у пня, а стоявший сзади него Чернов то беспокойно поглядывал на собиравшихся рабочих, то на то, что писал Шнейдер.

Пришёл какой-то человек в сопровождении трёх рабочих, которые жались около него. Некоторые встали к ним навстречу и собирались около них. Другие продолжали равнодушно лежать на траве. Один только спросил своего соседа, кто это пришёл.

Тот ответил, что член Петербургского комитета.

Пришедший был плотный пожилой мужчина с чёрными волосами, поднимавшимися у него на голове целой шапкой, и надо лбом белела седая прядь волос.

Он был в белой рубашке и надетом поверх неё сером люстриновом пиджачке.

Он говорил с окружившими его рабочими, иногда рассеянно улыбался. Иногда в ответ на замечание какого-нибудь рабочего похлопывал его по спине. Его глаза всё время обегали поляну, как бы проверяя наличную силу.

- Ну что же, товарищи, надо поговорить,- сказал он, остановившись у высокого пня.- Наша нынешняя массовка проводится при совершенно исключительных обстоятельствах.

Сидевшие на траве стали подниматься и как-то лениво собираться ближе.

- Для порядка председателя нужно выбрать,- сказал член комитета.- Кого выберем?

- Председательствуй ты, чего там ещё канитель разводить,- сказали несколько голосов.

- Ну, ладно,- ответил член комитета, подойдя опять к высокому пню, от которого отошёл было, когда предложил вопрос об избрании председателя.- Положение дел вот какое...

Он очень коротко обрисовал катастрофическое положение на фронте и в тылу и указал на занятую буржуазией позицию в деле защиты страны.

- Главным вопросом нашей беседы будут военно-промышленные комитеты, к выборам в которые буржуазия бешено готовится и старается вовлечь в них рабочих. Вот об этом и поговорим.

Он остановился, взглянул на подошедшего к нему Шнейдера, который положил записку на пень.

- Мы должны наметить твёрдую общую линию поведения, потому что если каждый завод, каждое предприятие будут действовать сами по себе, а каждый рабочий будет думать тоже про себя, то нас так поодиночке всех зажмут. Меньшевики им в этом помогут...

- Правильно,- сказал чей-то голос.

- Вот по этому вопросу и предлагаю высказаться,- сказал председатель, бегло взглянув в ту сторону, откуда раздалось восклицание. Потом посмотрел на положенную Шнейдером бумажку и сказал: - Слово предоставляется члену Выборгского районного комитета товарищу Шнейдеру.

Маша с Максом сидели в стороне на поваленном дереве. На Маше было синее платье с белым горошком, а на голове беленький платочек, повязанный концами назад. Она, видимо волнуясь за Шнейдера, не отрываясь, следила за ним, когда он остановился у пня.

Макс сегодня, вопреки своему обыкновению хорошо одеваться, был в старенькой тужурке и синей косоворотке.

По этому поводу Шнейдер, ещё в городе покосившись на него, сказал:

- Решил приодеться с?о?о?т?в?е?т?с?т?в?у?ю?щ?и?м образом?

- Что? - спросил Макс, не расслышав, но улыбнувшись, думая, что Шнейдер сказал что-то смешное.

Шнейдер ничего не ответил...

Некоторое время Шнейдер выжидал, стоя около пня.

- Товарищи, буржуазия сколачивает свои силы. Главная её цель - сделать рабочих покорными своей воле. Она пытается милитаризировать заводы, то есть прикрепить вас к ним, сделать вас своего рода крепостными. Открытым путём она боится пойти на это, поэтому хочет привлечь вас к выборам в военно-промышленные комитеты, куда, конечно, выберут послушных меньшевиков, и они продадут вас со всеми потрохами...

- Чёрта с два! - произнёс кто-то.

- Энергичными восклицаниями дела не сделаешь,- откликнулся Шнейдер на голос,- а нужно решить, идти при таких условиях в промышленные комитеты рабочим или не идти?

- Чего же самим-то под обух лезть?

- Своими руками петлю себе на шею накинуть? - раздались голоса.

- Они рассчитывают, что с вовлечением вас в промышленные комитеты забастовки прекратятся, и тогда золото широкой рекой польётся в их карманы, а вы останетесь опять ни при чём, несмотря на все сладкие обещания.

- Ну их к чёрту с их выборами! - сказал рабочий, сидевший впереди, сорвав горсть травы и бросив её на землю.

- Нет, это неправильно. Мы пойдём на выборы, но используем их в целях нашей агитации. Мы будем иметь возможность поговорить. Но мы должны воздержаться от какого бы то ни было участия в деле обороны, какими бы сладкими коврижками нас ни заманивали, и бастовать! Бастовать! Буржуазия знает только один сильный аргумент: убытки. По отношению к ней это самое убедительное средство. И мы должны её бить этим аргументом. Чем она больше жиреет, тем больше мы будем худеть. А я предлагаю сделать наоборот.

Он отошёл от пня, вызвав последней фразой несколько улыбок, потом сейчас же погрузился в книгу, как будто совсем не интересуясь впечатлениями от своего выступления.

После минутного молчания вдруг заговорили все.

- Правильно!

- Иного исходу и нету. Закрывай лавочку.

- Что ещё другие скажут...

- С другими нечего церемониться, можно и подогнать.

- Известное дело, немало таких, что десять рублей в сутки получают, так тем чего бастовать.

- Прихвостней к чертям!

Говорили ещё человека три; потом вышел какой-то улыбающийся парень, комкая фуражку в руках. Его сзади с шутками подталкивали, поощряя к выступлению. Он улыбался улыбкой доброго малого, который говорить не мастер и если чего напутает, то сам первый же засмеётся и, махнув рукой, уйдёт.

И все смотрели на него с такими же улыбками.

Он постоял, стараясь не смотреть на лица, а вверх, мимо них, чтобы собраться с мыслями, и старался не слушать обращённых к нему поощрительных восклицаний.

Но постояв немного, он опять улыбнулся, ещё более широкой и добродушной улыбкой, и сказал:

- В мыслях было много, а сейчас всё выскочило. Одним словом, говорить долго нечего: в комитеты не ходить, а сматывай удочки и вся недолга. Вот и вся речь,- прибавил он уже под общий смех и, махнув рукой, в которой у него была фуражка, скрылся в раздвинувшейся толпе рабочих. Видно было, как они провожали его поощрительными восклицаниями и похлопыванием по спине.

- Товарищи,- сказал председатель, опять подходя к пню, точно это была трибуна,- уступки, которые делает сейчас царизм, идут на руку буржуазии и меньшевикам, которые держат руку буржуазии, а никак не нам. Они играют в парламентаризм. Наша же борьба не парламентская. Наша борьба будет на улице. Нам никаких уступок со стороны царизма не нужно, кроме одной...

- Чтобы он убирался к чёртовой матери,- сказал кто-то негромко сзади.

Все засмеялись.

- Совершенно верно,- подхватил оратор.- Итак, наша линия ясна! Ни в какие соглашения с буржуазией не входить и бастовать, бастовать.

- Правильно!

Когда после массовки садились в поезд, то увидели, что из встречного поезда выскочили два человека в пиджаках с усиками и растерянно смотрели на рабочих. Но сейчас же сделали вид, что они ими нисколько не интересуются.

- Опоздали! - послышались веселые иронические голоса.

А добродушный парень замахал в окно фуражкой и крикнул:

- Мы уже всю закуску съели, покамест вы собирались.

И было видно, как один из приехавших с досадой плюнул и отвернулся.

- Премии нынче уже не получат,- сказал кто-то из сидевших в вагоне,- зазря спешили.

- А всё-таки, откуда они узнали?

- Добрых людей много...

XV

Уже три дня, как завод, на котором перед своим арестом работал Алексей Степанович, остановился. Рабочие приходили на завод, но сидели, ничего не делая, ходили в курилку и не отвечали на вопросы старших мастеров и администрации.

В 12 часов около ворот завода остановился автомобиль, и вышли несколько человек в пальто и шляпах.

Это были члены Думы, приехавшие убеждать рабочих продолжать работу.

- Кадеты приехали! - послышался чей-то торопливый и в то же время весёлый голос.

- В начале войны тоже ездили, всё на автомобилях.

- А потом автомобили надоели - на нашей шее поехали.

- Вот, вот,- говорили рабочие.

Когда рабочих стали собирать для беседы, все нехотя поднимались, сходились в инструментальный цех, где было чище и свободнее.

Своим равнодушным видом рабочие как бы показывали, что они идут только потому, что это члены Думы, и хотя они г?о?с?п?о?д?а, в шляпах, всё-таки они попробуют их послушать.

В цеху среди синеватой дымки под стеклянной полукруглой крышей из мелких стёкол, с железными ажурными стропилами и скрепами, уже гудели голоса, и входили всё новые и новые группы.

Члены Думы, стоя тесной кучкой, ждали, когда соберутся рабочие, изредка перегова­риваясь между собой. Рабочие, пришедшие первыми, стояли близко от членов Думы и разглядывали их.

- Товарищи! - сказал один из депутатов, полный человек, с румяным лицом и в очках. Он снял шляпу и, глянув себе под ноги, встал на сломанное чугунное колесо, чтобы быть выше.- Товарищи! То, что вы сейчас делаете,- это преступление перед страной и союзниками. Вы отдаёте врагам свою родину, вы предаёте своих братьев, сидящих в окопах! - выкрикнул он, взмахнув шляпой.- Вы хотите, чтобы немцы у нас стали хозяевами?..

- Один чёрт!..- послышалось из середины толпы, которая стояла перед приехавшими тесным полукругом.

Оратор сделал вид, что не слышал этой фразы.

- Мы сейчас победили власть, она пошла на уступки. Теперь под контролем общественности мы будем работать...

- Кто это мы? На чьих спинах работать? - послышалось сразу два голоса.

Оратор смутился, потерял нить мысли, но сейчас же оправился.

Рабочие, стоявшие в синих фартуках, с чёрными от работы руками, перестав слушать, приподнимались на цыпочки и искали, кто это сказал.

- Нам нужно проявить гражданскую выдержку и терпение! - продолжал оратор, повышая голос и стараясь этим привлечь к себе внимание.

- Вам хорошо терпеть, когда вы на машинах раскатываете...

- И чем они больше терпят, тем им больше в карман попадает...- опять раздались голоса.

Стоявшие рядом с оратором депутаты пожимали плечами.

Угрюмо-молчаливое и враждебное настроение рабочих начало сменяться весёлым. Они не столько слушали оратора, сколько весело переговаривались.

Оратор, заметив это невнимание, повысил голос:

- Эти реплики не по адресу. Мы приехали к вам узнать нарушителей ваших интересов. Народные представители не могут знать сами всего, что творится в стране, и вы должны поставить нас в известность о вашем положении. Мы приехали с тем, чтобы узнать от вас... правду.

В цех неожиданно вошёл пристав в белых перчатках и с шашкой на боку и озадаченно остановился в стороне при виде членов Думы.

- Опоздал... наскочила коса на камень,- послышались иронические голоса.

Пристав стоял, по-военному вытянувшись. Рабочие, разглядывавшие пристава, снова повернулись к оратору, продолжавшему речь.

- Вам есть кому заявить о своих требованиях - вашим представителям, членам Ду­мы, и вы, не оставляя работы, можете получить удовлетворение.

- Чего там заявлять, и так известно,- заговорили сразу несколько голосов.

- Говорите кто-нибудь один, а то ничего не слышно.

- Терехов, иди, выходи...- требовали рабочие и стали подталкивать товарища.

Терехов, пожилой человек с жёсткими волосами и небритым седым подбородком, нехотя вышел, как-то замялся, но сейчас же решительно взглянул на ожидавших его выступления членов Думы.

- Наше заявление простое: машина без угля не работает, а рабочий без хлеба. Купчишки на мясо накинули? - Он быстро взял подмышку картуз и загнул один палец. - На яйца накинули? - Он загнул другой палец.- И на хлеб насущный накинули...

- Загинай сразу все пальцы, не ошибёшься,- сказал кто-то сзади.

Пристав высматривал в толпе кричавших.

- ...А заработки наши всё те же, какие были.

- Так что у вас только экономические требования? - спросил член Думы в золотых очках.

- А как же, мы другого не касаемся,- отозвался один голос.

- А как же насчёт восьмичасового и всеобщего?..

Но сейчас же его перебили сконфуженные голоса стоявших ближе к членам Думы:

- Будет нахальничать-то! Люди об деле приехали говорить, нечего зря глотку драть.

- Ему одно дают, а он уже за другое хватается.

И все взглядывали на членов Думы, как бы извиняясь за людей, не понимающих хорошего обращения.

Пристав при первых же раздавшихся голосах торопливо вынул записную книжку. Но член Думы в золотых очках, повернувшись к нему и поморщившись, сказал:

- Не можете ли вы оставить нас? Члены Думы достаточно авторитетные лица, чтобы говорить с рабочими без надзирателей.

По рядам рабочих пробежали улыбки. Глаза всех устремились на пристава.

- Здорово отбрил...- послышался негромкий голос.

Пристав возмущённо отошёл в сторону и боком, недоброжелательно поглядывал на членов Думы.

- Товарищи! - продолжал член Думы в золотых очках.- Ваши экономические требования справедливы. Что же касается политических, о которых заявляли лишь отдельные голоса, то они для вас сейчас... непрактичны. Нажать на правительство и заставить его удовлетворить ваши экономические требования мы можем и добьёмся этого, а если начинать с политических, значит, идти на верный провал и экономических требований.

- Ладно, хоть бы что-нибудь-то...

- За большим погонишься, и малое потеряешь,- послышались дружные голоса.

- А как же с резолюцией?.. На похлёбку вас поймали?..- крикнул голос сзади.

- Да ну, резолюция... куда высовываешься...

- У него жены, детей нету, отчего ему и за резолюцию глотки не драть. А вот как дома пять ртов сидят, не захочешь и резолюции,- заговорили несколько голосов.

- Чего там! Не сули журавля в небе, а дай синицу в руке.

Член Думы взмахнул шляпой, как бы прося внимания, и сказал:

- Но напрасно вы, товарищи, думаете, что мы откажемся от наших политических требований. Мы только сейчас, в трудный для власти и родины момент, не хотим поднимать смуты, чтобы не дать врагу козыря в руки, но чем дольше мы терпим сейчас, тем категоричнее мы поступим и посчитаемся с властью, когда кончится война и мы разобьём врага.

Гостей провожали всей толпой до машины и вслед долго махали шапками.

И действительно, на следующий день была получена прибавка. Только Терехов и ещё человек пять, высовывавшихся наперёд, оказались арестованы и куда-то увезены.

- Это вот чёрт-то с ясными пуговицами стоял тут,- говорили,- это его рук дело...

- Терехова жалко, а этих так и надо, задаются уж очень,- говорили некоторые рабочие.

XVI

Наступил решительный день 27 сентября, день выборов в военно-промышленный ко­митет.

Меньшевики заметили, что на собрание прошёл один из членов Петербургского комитета большевиков, но решили пропустить его.

Когда же стали голосовать, то большевистская резолюция (за отказ от участия в комитете) получила большинство голосов.

Но Гвоздев выступил с разоблачением, в котором заявил, что выборы эти нельзя признать действительными, так как под видом рабочих в голосовании принимали участие лица, ничего общего с рабочими не имеющие и проникшие на завод нелегальным путём.

21 ноября было опубликовано извещение о вторичных выборах, назначаемых на 22 ноября. Это было сделано для того, чтобы большевики не успели сорганизоваться в один день. Кроме того, к этому времени из большевистских выборщиков было арестовано 5 человек.

Но 22-го выборы провести не удалось за недостатком свободных зал. Их назначили на 29 ноября.

Перед открытием на собрание приехал председатель военно-промышленного комитета Гучков. Его круглое лицо в очках и короткая квадратная борода были знакомы по портретам.

Гучков вышел на возвышение президиума, не спеша разделся и, как человек, привыкший вести собрания, спокойно стоял, разговаривая с подошедшим к нему человеком в пиджаке и косоворотке.

- Кто это? - спрашивали некоторые в рядах друг друга.

- Да Гвоздев же!

Гучков, переговорив с Гвоздевым, подошёл к столу и позвонил.

Собрание началось.

Но в это время на левой стороне рядов встали несколько человек и потребовали слова для внеочередного заявления.

Гучков, держа звонок в руке, смотрел сонно на них, ничего не отвечая.

- До тех пор, пока нам не дадут слова, мы открыть собрания не дадим! - крикнул один из них.

На левой стороне застучали ногами и стульями.

- Вот эта сторона,- сказал Гучков, указав на спокойно сидевшую правую сторону,- показывает, как надо вести себя на заседании.

Потом, сев, скучливым голосом предоставил требуемое слово.

Все, повернув головы, слушали, как представитель большевиков, перегнув бумажку на пальце, читал декларацию, в которой вторичное собрание выборщиков считалось фальсифицированием мнения петербургского пролетариата, заявлялось о резком осуждении мировой войны и о невозможности для пролетариата входить в те организации, которые ставят своей целью спасение страны на костях рабочих и крестьян.

Гучков всё с тем же скучливым видом, точно он уже наперёд знал всё, что эти люди имеют заявить, смотрел на читавшего, повёртывая рукой с обручальным кольцом крышечку от чернильницы, а иногда обращался к Гвоздеву.

- "С кучкой самозванцев, сторговавшихся с буржуазией, мы поведём упорную борьбу!" - выкрикнул читавший последнюю фразу, обращая свой голос к сидевшим за столом Гвоздеву и Гучкову, которые в это время о чём-то говорили.

Они подняли головы только тогда, когда почти половина собравшихся, двигая стульями, направлялась к выходу.

Гучков всё с тем же безразличным видом смотрел вслед уходившим. В зале стоял шум, пронзительно свистели, кричали.

Взявший слово Гвоздев сказал, что все силы сейчас должны быть направлены на борьбу с германцами и царизмом, но что социальная революция в настоящее время не на очереди. Пока что власть должна из рук правительства перейти в руки буржуазии...

Слева послышался иронический смех, другой голос так же иронически сказал:

- Браво!

- Мы накануне буржуазной революции,- продолжал Гвоздев, опираясь на стол ладонями вывернутых рук,- и должны отнестись к ней сознательно.

После нескольких речей, часто сопровождавшихся восклицаниями или смехом с мест, был поставлен вопрос: избирать или не избирать представителей в военно-промыш­ленные комитеты.

Сидевшие в рядах подняли руки. Счётчики с двух сторон пошли считать. Потом подошли к столу президиума.

- За избрание девяносто пять человек при восьми воздержавшихся,- объявил Гвоз­дев, встав за столом.

Участие рабочих в военно-промышленных комитетах было решено.

XVII

Перед рождеством Алексей Степанович был выпущен. Его продержали главным образом за оскорбление лица, арестовавшего его, но политических улик против него не было никаких. Поэтому Маша, не боясь провала своего кружка, носила ему передачу и под конец ходила к нему в тюрьму на свидания.

И то обстоятельство, что ей приходилось заботиться об этом человеке, победило в ней необъяснимое отталкивание, какое у неё было вначале по отношению к Алексею Степановичу. Оно сменилось чувством дружеской и материнской заботы. Прежде она не могла сказать с ним ни одного слова, в котором выражалась бы какая-то интимность. Тут же она поневоле, чтобы не вызвать подозрений у администрации, говорила те слова, какие должна говорить любящая женщина.

- Я живу только ожиданием той минуты, когда я опять буду с тобой,- сказал ей один раз Алексей Степанович.

И Маша не знала, говорит ли он это для вида, или у него уже проявилась смелость говорить ей то, что он чувствует.

И вот, когда теперь Алексея Степановича выпустили, Маша вместе с радостью за него почувствовала испуг при мысли о том, как она встретится с ним наедине?

Она терялась и не знала, что делать; нервы были напряжены до крайности.

Алексей Степанович должен был придти к ней на другой день по выходе из тюрьмы. И Маша, боявшаяся, что эта встреча может выйти для обоих тяжёлой, в то же время не могла удержать в себе желания женщины сделать всё красивее для этой встречи. Она даже вымыла голову, чтобы волосы были мягкие и пушистые. Она часто замечала, что Алексей Степанович украдкой смотрел на её волосы. Надела то платье, какое он особенно любил, - юбку с чёрным сарафаном и бретельками на плечах белой блузки.

Он обещал придти ровно в восемь. Она знала его точность и со страхом смотрела, как стрелка подходит к восьми. Сейчас должен был раздаться звонок. А она всё ещё не могла представить, как произойдёт эта встреча. У неё уже не было ничего, кроме боязни позорной неловкости. Чтобы разрядить чувство ожидания, она занялась уборкой, поставила чайник. Вдруг она с испугом посмотрела на часы. Стрелка перешла уже за девять... Вот уже четверть, наконец половина десятого, а его нет. В эту минуту у неё прошла уже боязнь неловкости, вместо неё был один только страх при мысли, что случилось что-то. Она уже не могла усидеть спокойно на месте, вставала, ходила по комнате, подходила к передней, напряжённо прислушивалась, не раздадутся ли по лестнице шаги.

Ничего не было слышно.

Потом подходила к окну и, отодвинув штору, старалась заглянуть на улицу к подъезду.

При этом сама слышала, как бьётся её сердце и стучит в висках.

Вдруг в передней задребезжал звонок. Маша остановилась, чтобы удержать сердцебиение, потом бросилась в переднюю, чтобы обхватить руками шею человека, который со всей очевидностью стал дорог ей, и вдруг с ужасом отшатнулась...

На пороге перед ней стоял неизвестный в серой шинели, бледный, с ввалившимися щеками и давно не бритый.

Это был её муж Дмитрий Черняк.

XVIII

Отшатнувшись, Маша как бы сама испугалась своего движения и, вскрикнув: "Милый! Жив?" - бросилась к нему на шею.

Черняк, странный, изменившийся, держал её в своих руках и, как бы не веря себе, спрашивал:

- Неужели рада? Неужели ещё любишь меня?

И Маша в порыве чувства к близкому человеку, мнимую гибель которого она неожиданно для себя так глубоко переживала, хотела со всей силой нахлынувшего чувства крикнуть, что она любит его, что она никогда не может забыть его, своего р?о?д?н?о?г?о.

Но в этот момент за его спиной она увидела входившего в раскрытую дверь Алексея Степановича.

И вместо горячего, самозабвенного восклицания она только сказала:

- Какое счастье, какая неожиданность...

И сняла руки с плеч, не успев обнять мужа.

- А вот и другой спасённый!.. Это наш товарищ по партии, только что выпущенный из тюрьмы, а это... мой муж. Познакомьтесь. Да что же ты не раздеваешься? Раздевайся скорее!

Черняк закусил губы, но потом с неловкой улыбкой шутливо сказал:

- Мы с вами оба оказались в роли юбиляров?

Маша бросила благодарный взгляд на мужа и открыто ласковый на Алексея Степановича.

Она заметила, как у Алексея Степановича сверкнула искра в глазах, когда он увидел, что Маша обнимает какого-то мужчину.

Он с чувством, встряхнув, крепко пожал бледную, исхудавшую руку Черняка.

- Ну, проходите, проходите,- говорила Маша в каком-то приподнятом тоне. У неё было напряжённое, раздвоенное состояние.

Она говорила торопливо, нервно, делая много лишних и суетливых движений.

- Я только совсем грязный с дороги,- сказал Черняк.

- Хочешь взять ванну? Я сейчас сделаю. Да? - спрашивала Маша.

- Нет, ванну не стоит. Это потом. Просто умыться,- сказал Черняк, входя в комнату и оглядываясь в ней.

- Тогда идём сюда.

Маша взяла за руку мужа и с пылавшими щеками повела его в дальний конец маленького коридора.

Она сама не знала, отчего у неё горели щёки, и ей было неприятно и стыдно, что Алексей Степанович видит её раскрасневшейся.

Введя мужа в ванную и закрыв дверь, Маша бросилась ему на шею и начала торопливо целовать в глаза и щёки, точно этой торопливостью и лихорадочностью старалась вознаградить его и в то же время бессознательно старалась предупредить желание Черняка поцеловать её в губы.

- Какое счастье! - говорила Маша, и при мысли о прежнем их счастье и о том, с каким нетерпением он должен был ехать к ней, у неё выступили на глазах слёзы.

- Неужели всё по-прежнему? - сказал Черняк, и он поцеловал её, прижав к себе своими слабыми руками. Потом посмотрел на её платье и на волосы.- И платье моё любимое надела, будто ждала меня, и волосы такие же пушистые...

Он хотел погладить их рукой, но Маша сказала поспешно:

- Да, полотенца не дала! - и, отстранившись, торопливо пошла в комнату.

Алексей Степанович стоял спиной к ней и смотрел на фотографическую группу в чёрной рамке.

- Это ужас, что человек пережил,- сказала Маша, как бы упоминанием о страданиях показывая, что в ванной комнате ничего не было, кроме рассказа о пережитом.

Она доставала полотенце из комода и всё говорила, чтобы не было ни одной минуты молчания, как будто эти слова служили для неё какой-то зашитой. Торопливо захватив полотенце, она побежала в ванную.

- Ну, вам сейчас не до гостей,- сказал Алексей Степанович, когда они вернулись.- После как-нибудь зайду.

- До свидания, дорогой товарищ,- сказал Черняк ласково, пожимая уходившему руку.

Маша, точно заглаживая свою вину, вышла в переднюю, и когда она подала Алексею Степановичу руку для прощанья, то взглянула на него тем взглядом, какого (она знала, этого) он ждал от неё. Но тот или не заметил этого взгляда, или не понял его. Он как-то скомканно попрощался, натянул фуражку на голову и, ссутулившись, скрылся за дверью.

XIX

Как только дверь закрылась за ним, Черняк протянул руки Маше. Но она, точно не заметив этого, оживлённо сказала:

- Ну, милый, расскажи же, как всё было?

- Ох, не хочется всё это вспоминать... Кто этот товарищ?

- Это один рабочий из нашего кружка, его только вчера выпустили из тюрьмы,- сказала Маша. Она хотела было рассказать, как она навещала его, для чего пришлось назваться его невестой, но что-то удержало её от этого.

- Он очень чуткий и тактичный, сразу почувствовал, что он лишний, и ушёл.

- Да, очень чуткий, совсем не похож на обыкновенного рядового рабочего. Он много читает, постоянно учится. Если бы ты знал, как он слушает, когда я играю.

- Нет, ты расскажи о себе,- сказала, вдруг густо покраснев, Маша.- Ты был ранен? Почему от тебя не было никаких известий?

Она говорила это, а сама думала, что она слишком много рассказывает об Алексее Степановиче, а по отношению к нему, к своему нашедшемуся мужу, выказывает недостаточно радости и любви. Ей казалось, что Черняк заметит это.

Но тот, по-видимому, ничего не заметил. Он отклонился на спинку старенького дивана с гнутым деревянным ободком на спине и, по своей привычке устремив взгляд перед собой, начал рассказывать о своей жизни на фронте, о последнем сражении и о том, как он боролся со смертью.

- Своей жизнью, между прочим, я обязан одной сестре, Ирине. Она оставила мне свой адрес, я писал ей, но, очевидно, она погибла, так как ответа я не получил. А как ты моё письмо получила? - спросил он, гладя руку жены.

- О, это ужасно! Его привёз молоденький прапорщик Савушка. Я стала читать, сначала страшно обрадовалась,- прибавила торопливо Маша,- и вдруг в конце внизу: "Если ты получишь это письмо, это значит, что меня уже нет в живых, иначе я не послал бы такого письма". Но почему же ты не известил меня, если остался жив?

- Я думал, что при тех отношениях, какие у нас были в последнее время, это радос­ти тебе не доставит.

- Как ты мог?! - вскрикнула Маша, как будто не замечая взгляда мужа.

- Тем радостнее мне теперь,- сказал Черняк с грустной улыбкой и тихой нежнос­тью.- Я безмерно счастлив от того, что могу пожить около тебя, пока меня не отправят опять т?у?д?а и пока тебе не надоест возиться со мной.

- Расскажи же, как это было.

- Я ничего не помню, у меня остались в памяти только две картины, которые долго мучили меня, как кошмар.

Он вздрогнул, точно от пробежавшего холода, и некоторое время молчал.

- Одна (я хорошо сознаю, что видел это в действительности): когда я очнулся на поле сражения от холода, я увидел кругом себя снежное поле и торчащую из снега мёртвую руку с шапочкой нетающего снега на ней... А второе, вероятно, был сон. Мне снилось, что я лежу раненый на какой-то телеге в лесу. Я исхожу кровью и не могу пошевелить ни рукой, ни ногой и вдруг вижу устремлённый на меня круглый глаз вороны, кото­рая сидит низко надо мной на сосновой ветке и пристально смотрит на меня. Нет, не хочу, не надо об этом...- Потом, повернув голову к Маше, он грустно смотрел на неё несколько времени и закрыл рукой глаза.

- Что ты? Что с тобой? - тревожно спрашивала Маша, стараясь отнять его руку от глаз.

- Ничего, кроме того, что должно быть, когда человек едва ускользнул от смерти, а ему при свидании с женой хотелось бы не быть полутрупом, который едва может передвигаться и, вероятно, ничего, кроме этого...

Машу вдруг каким-то толчком бросило к мужу. Она обхватила обеими руками его шею, прижала к себе и с исступленной любовью и искренностью начала ему говорить, что ей н?и?ч?е?г?о н?е н?у?ж?н?о, что для неё великое счастье уже в том, что она видит его около себя, что он скоро поправится.

- Я т?а?к ещё больше тебя люблю!

Она говорила это и сама чувствовала, что в её искренности была самая большая неискренность.

- Тебе нужно скорее лечь, отдохнуть.

Она торопливо открыла постель, перебила на руках подушку, вмяла кулаками внутрь углы и хлопнула по ней ладонью.

Ложась, Черняк сказал:

- Всё, с чем мы боролись раньше, это были пустяки в сравнении с тем, что я видел. И если ко мне вернутся силы, я все их положу, чтобы сокрушить, стереть с лица земли эту свол...

Он остановился, сжав губы.

Когда он вытянулся на постели, Маша положила ему руку на голову и, сидя около него, тихо рассказывала о себе. Потом, осторожно высвободив от него свою руку, погасила лампу и отошла к окну.

- Вот и хорошо... всё разъяснилось само собой,- сказала она.- Теперь всё будет спокойно и просто.

Но она не легла спать, а просидела всю ночь у окна, когда уже сквозь снежные деревья зарозовела морозная заря. Перед её глазами стояла сгорбившаяся фигура Алексея Степановича, когда он уходил.

"Если бы только он знал действительное положение дела..." - подумала Маша.

XX

К началу 1916 года русские войска всё ещё не могли оправиться от летнего разгрома.

Был февраль 1916 года. Снег валил сырыми хлопьями, как бывает всегда в этот месяц, как бы в предчувствии весны. Савушка, не подозревавший, что его друг Черняк жив, стоял со своим полком южнее Барановичей. Пустое белое поле с едва видной линией окопов и проволочных заграждений было скучно и безнадёжно. Впереди виднелись, точно в тумане, сквозь идущий снег, черневшая вдали деревня, около неё сгоревшая ветряная мельница и на межах полоски чернобыльника, глубоко занесённого снегом.

То настроение, которое было у Савушки во время летнего отступления, когда он с озлоблением смотрел вокруг себя, не видя никакого просвета, теперь начало изменяться. Он замечал, как всё больше и больше растёт и прорывается недовольство и солдаты из послушной, до отвращения безропотной скотины начинают превращаться в людей мыслящих и чувствующих.

Они тщательно скрывали от офицеров эти мысли, но всё чаще и чаще можно было заметить, как они прекращают разговоры при приближении начальства и сейчас же замыкаются в молчании.

И если Савушка летом в отчаянии спрашивал себя, где же та сила, где те люди, которые могли бы соединиться и прекратить эту вакханалию крови, то теперь он чувствовал, как эта сила начинает накапливаться и собираться.

Ему было стыдно, что солдаты при его приближении часто что-то прячут, и самое большее, что он мог, как офицер, сделать,- это притвориться, что не видит. Ему было стыдно, что солдаты смотрят на него так же, как они смотрели на большинство офицеров, как на людей, которые призваны выслеживать все незаконные поступки солдат и доносить на них.

В восемь часов утра он пошёл на занятия с ротой запасного батальона. Батальон стоял в десяти верстах от позиций в пустой деревне.

Солдаты выстроились посредине деревенской улицы, на дороге, рыхлой и пожелтев­шей от навоза. Около ближнего дома двое солдат в одних гимнастёрках мыли котёл походной кухни, отряхивая мокрые руки, бегали по свежевыпавшему за ночь мягкому снегу, чтобы согреться.

На горСже моталось развешенное рваное солдатское бельё. Рота состояла из людей, одетых в самые разнообразные костюмы. Кто был в деревенском зипуне и в лаптях, кто в летнем пальтишке и фуражке. Маленький солдатик, стоявший последним на левом фланге, боязливо оглядываясь на командира, то и дело поджимал ногу или начинал усиленно топтаться на одном месте.

Савушка, не давая солдату заметить, что он интересуется им, подошёл и увидел причину неспокойного поведения левофлангового: у него подмётка правого сапога отвалилась, и голые пальцы высовывались наружу.

В руках у всех были выдернутые из горСжи палки.

В одном месте послышался заглушённый смех. Савушка взглянул в ту сторону и увидел, что здоровенный рыжий солдат стоит с колом в оглоблю толщиной. Оказалось, что он не успел достать себе подходящей палки и ему подсунули этот кол.

Тяжелее всего было то, что Савушка чувствовал,- очевидно, как и солдаты,- бессмыслицу такого обучения, но высказать своего мнения не мог.

После ученья, зайдя в одну из халуп погреться, он вдруг наткнулся на кучку солдат, которые что-то читали. При виде его державший в руках грязный почтовый листок бумаги солдат в бараньей мужицкой шапке испуганно сунул листок в карман.

Савушка несколько времени смотрел на сидевших. У них были напряжённые, испуганные лица.

- Ну-ка, дай, что ты читал,- сказал он.

Солдат в шапке, побледнев, не шевелился и то взглядывал на Савушку, то отводил глаза в сторону.

- Да что вы, черти, не верите мне, что ли! - сказал вдруг Савушка, совершенно безотчётно обращаясь к солдатам совсем не так, как должен обращаться офицер.

Солдат в шапке полез в карман, а остальные с неуверенными, виноватыми улыбками смотрели, как Савушка брал из рук солдата затрёпанный и протёршийся на сгибах рукописный листок.

Очевидно, этот листок уже давно ходил по рукам.

Савушка стал читать:

"Прочитай своим солдатам, передай дальше по ротам",- значилось в листке, и даль­ше:

"Я, крестьянин, обращаюсь к вам, братья. Докуда будем губить себя, то есть крестьянина? Настанет время, надо губить тех зверей, которые губят миллионы людей. За какие-то интересы чужие кладём свои головы".

Савушка мельком взглянул на солдат (их было трое). Они продолжали сидеть на деревянном обрубке, валявшемся на полу избы. Один смотрел перед собой в земляной пол избы, другой разминал на колене какой-то ремешок, а третий, добродушный солдатик с неуверенной, виноватой улыбкой, ждал, когда Савушка прочтёт листок.

"...Помните, братцы, чтобы убить зверя, который миллионы губит людей за свой интерес, надо действовать, пока оружие в руках. Первое: долой царя, убить его, поубивать пузанов, которые сидят в тылу да в тепле, гребут деньги лопатой и губят нас, крестьянина... Долой царя, долой правительство!"

Савушка медленно складывал листок. Потом взглянул на ждавших его суда над ними солдат.

- Знаете, что за это бывает? - сказал он.

Солдат, у которого он взял листок, поднял на него снизу глаза и неловко проглотил слюну.

- А офицеру, который нашёл такую штучку и не донёс о ней, тоже знаете что будет?

- Знаем,- сказал потупившись и каким-то сиплым голосом солдат в лохматой шап­ке.

- Так вот, ребята, держись осторожнее и помните, что от меня можете ничего не скрывать как от самих себя,- сказал Савушка, почувствовав вдруг, как какой-то ком подкатывается ему под горло.

Солдаты робко и неуверенно улыбнулись, как будто боялись поверить тому, что услышали от Савушки.

- Одно слово, спасибо вам за такие слова,- благодарно сказал солдат, пряча в голе­нище бумажку.

Савушка вышел поскорее из избы, потому что у него позорно зачесались глаза.

XXI

В тылу не терпели таких лишений, как на фронте. Установившееся затишье позволило даже совсем забыть о войне и по-старинному встретить и проводить широкую маслени­цу.

В этом году всю масленую неделю продержалась настоящая зима. В Москве по утрам, когда над бульварами занималась заря и открывались первые булочные, на улицах лежал свежий, выпавший за ночь снежок, схваченный лёгким морозцем.

Днём всю неделю пахло блинным чадом. Народ кишел в Охотном ряду перед магази­нами и лавками, на открытых дверях которых висела мороженая рыба и - головой вниз - чёрные, краснобровые глухари. А продавцы с лотками занимали весь тротуар от Тверской до трактира Егорова.

И весь Охотный, с растолчённым снегом, занавоженными извозчиками дворами, вероятно оставался таким, каким был он сто лет назад, с низенькими домами и магазинами, и только в конце его, на углу Большой Дмитровки, возвышалось огромное здание Россий­ского благородного собрания.

Купцы, обыкновенно пившие за конторкой чай, и шустрые приказчики теперь сбивались с ног, бросаясь от одного покупателя к другому, и, стараясь угодить, сами выносили плетёные корзины с навагой, икрой и осетриной в дожидающиеся у магазина сани.

На Страстной площади перед монастырем по вечерам длинной вереницей стояли лихачи. Кучера в синих до земли кафтанах, с рядом серебряных пуговиц на толстом подкладном заду обходили своих рысаков, поправляя им чёлки и смахивая веничком из конского волоса напорошившийся на сиденье и полость мелкий снег.

То и дело подходил какой-нибудь загулявший купец или приехавший с фронта военный и нанимал лихача. Высокие санки с узким задком из плетеной, залакированной соломки неслись вдоль Тверской. Рысак в попоне или голубой сетке, раздувая ноздри и пыхая паром на шибкой, размашистой рыси, бросал комки снега, стучавшие в передок. А седоки, спрятав лица в мех воротников, отдавались быстрому бегу саней между двумя рядами освещённых магазинов, сверкавших морозными узорами окон.

На Девичьем Поле толпился простой народ, для которого тут были устроены развлечения - карусели, расшитые и разукрашенные позументами. Мальчишки с красными от мороза щеками, мелькая в сливающемся круге, лихо неслись на диковинных драконах и конях.

Но на первой неделе поста с самого понедельника распустило. С крыш полились дождём капели. Рыхлый снег посерел и замесился под ногами.

Унылый великопостный звон нёсся над старой Москвой. Старушки с исплаканными лицами, покрытые чёрненькими платочками, с костылями в руках уже плелись в церковь к службе. Иногда к церковной паперти подходил толстый купец с запухшими глазами и с покаянным вздохом молитвенно поднимал сложенные в щепоть жирные пальцы.

А торговцы в Охотном ряду на соблазн говельщикам уже выставили новые, великопостные приманки - всякие грибы и соленья в кадках, острые маринады из вишен и слив. В промасленной бумаге лежали большие брусья желтоватой ореховой халвы или белой кавказской, что откалывается, как мрамор, и пристаёт к зубам.

Какой-нибудь мастеровой в прожжённой шапке, проходя мимо, говорил:

- Господам и купцам круглый год масленица: одна кончилась, они другую начинают.

- Они и из войны себе масленицу сделали.

А в родительскую субботу старушки с узелочками потянулись на кладбище - поминать родителей.

В Вербное воскресенье на Красной площади вдоль всей Кремлевской стены ставились палатки, около которых толклись толпы народа. Над головами, колеблемые ветром, качались на нитках связки красных воздушных шаров, на которые разбегались глаза у ребятишек.

В воздухе стоял надрывный писк всяких свистулек и резиновых надувных чертей. Разносчики с ящиками на ремнях толклись в толпе и продавали всякие великопостные чудеса.

А по чистому пространству площади, мимо памятника Минину и Пожарскому, двигались непрерывной вереницей собственные экипажи: выезжали на гулянье и на всенародный смотр богатые московские невесты.

Но в этом году заметно меньше было их: большинство ушло в сёстры милосердия, а потом и выезды эти стали уже выходить из моды.

Проводив Вербное воскресенье, Москва начинала ждать Пасху.

XXII

1 апреля в царской ставке, помещавшейся в доме могилёвского губернатора, был соз­ван военный совет, на котором присутствовали сам царь, генералы Алексеев, Эверт, Куро­паткин и вновь назначенный вместо Иванова главнокомандующий Юго-Западным фронтом Брусилов.

Члены совета собрались в гостиной губернаторского дома и тихо переговаривались, поглядывая на золоченые фигурные ручки высоких дверей царского кабинета.

Отяжелевший Куропаткин, злосчастный герой японской войны, стоял у окна и, заложив большой палец за ремень на толстом животе, тихо разговаривал с новым главнокомандующим Юго-Западного фронта Брусиловым.

Брусилов, со своим узким, точно сдавленным, тонким лицом и узким высоким лбом, вежливо, но нехотя отвечал на вопросы старого генерала. Он, видимо, имел, что сказать в совете, и не хотел высказываться раньше времени в частной беседе.

Командующий Западным фронтом генерал Эверт угрюмо стоял в стороне и, беспокойно играя за спиной пальцами, смотрел в окно.

Вдруг ручка у двери повернулась. Куропаткин, с таким вниманием выспрашивавший Брусилова, сейчас же повернулся от него в сторону двери, недослушав и потеряв всякое внимание к собеседнику.

Генералов пригласили в кабинет.

Там было три человека: Николай II, Алексеев и великий князь Сергей Михайлович, занимавший должность инспектора артиллерии.

Николай в простой гимнастёрке с Георгием, с несколько помятым от сна лицом, стоял у письменного стола и, наклонив немного набок голову, вяло и недовольно слушал, что говорил ему его начальник штаба.

Сергей Михайлович, имевший родственное сходство с царём, как свой человек, стоял у окна и смотрел в чёрный безлистый сад.

Император поздоровался с пришедшими, и все, подойдя к другому, большому столу, на котором была разложена карта, стали рассаживаться, осторожно передвигая стулья.

Алексеев, со своим солдатским лицом и прямыми усами, как хороший слуга, заботливо подвинул по сукну стола колокольчик ближе к царю.

Но Николай, подвинув колокольчик обратно, сказал:

- Ведите заседание вы.

Ничто так его не утомляло, как председательствование в заседаниях, где требовалось длительное напряжённое внимание, тем более сейчас, когда у него было ещё не разошедшееся дурное, после сна, настроение и он украдкой часто зевал, не разжимая челюстей, отчего на глазах выступали слёзы.

Алексеев поклонился и начал докладывать о том, что во исполнение обязательств, принятых в Шантильи, русские войска должны перейти в общее наступление в помощь союзникам.

Николай сидел, сложив руки и остановив заспанный неподвижный взгляд на чернильнице.

- Отеческому сердцу вашего величества придётся ещё раз испытать великую скорбь,- говорил Алексеев,- так как новые сотни тысяч лучших сынов родины должны будут сложить головы в этом гигантском наступлении.

Николай, не отрывая глаз от чернильницы, покивал головой.

- Я позволил бы себе предложить начать наступление на всех фронтах одновременно,- продолжал Алексеев,- причём главным центром наступления должен быть Западный фронт генерала Эверта, с поддержкой генералом Куропаткиным на Северном.

Угрюмый Эверт, сидевший совершенно прямо, не изменил выражения лица и не взглянул на докладчика.

Куропаткин, сложив пухлые руки с обручальным кольцом на столе, смотрел на Алек­сеева и слегка поклонился, когда тот упомянул о нём.

Брусилов сидел, опустив глаза, как сидит ученик, когда учитель называет имена успевающих, а его обходит молчанием.

Алексеев продолжал:

- Фронт генерала Брусилова имеет второстепенное значение и предназначается вначале для оборонительных действий.

Брусилов быстро поднял голову.

- Для оборонительных? - спросил Николай и, подумав, кивнул головой.- Хорошо.

Когда Алексеев кончил говорить, слово взял Брусилов. Он тоже упомянул о громадных жертвах и скорби отеческого сердца царя, но позволил себе заметить, что его Юго-За­падный фронт как раз обладает сейчас достаточной боеспособностью и годен для наступательных, а не для оборонительных только целей.

- Для наступательных? - спросил Николай и, с минуту подумав, кивнул головой.- Хорошо.

- В особенности, ваше величество, теперь, когда, в большом количестве стали подвозить снаряды.- И он сделал лёгкий поклон в сторону Сергея Михайловича, который, занявшись своими ногтями, сидел, опустив голову. Тот поднял глаза, но сейчас же отвёл их в сторону.

- Я осмелился бы предложить начать наступление именно Юго-Западным фронтом,- сказал Брусилов,- и определить днём наступления первое мая.

- Чем скорее, тем лучше. Запишите, что первого мая,- обратившись к Алексееву, проговорил Николай.

- Я, к сожалению, не могу приготовить свой фронт к этому сроку,- сказал Эверт угрюмо,- я прошу отсрочки до двадцатого мая.

Алексеев озадаченно посмотрел на царя.

Тот хотел в это время зевнуть, но, под взглядом своего начальника штаба, удержался и крепко сомкнул челюсти.

Он только молча кивнул головой, выражая этим своё полное согласие на отсрочку до двадцатого мая.

Судьба многих сотен тысяч жизней была решена. И грандиозное наступление русских войск от Карпат до Рижского залива было назначено на двадцатое мая.

Вдруг император досадливо поморщился. Алексеев с тревогой посмотрел на него. Николай вспомнил, что он опять не отправил императрице фотографических карточек своей работы и что нужно сегодня же отослать с курьером, так как императрица второй раз напоминала. Он просто не понимал, как он мог второй раз забыть об этом.

Император, как бы боясь, чтобы его не задержали каким-нибудь вопросом, встал и молчаливым кивком головы отпустил генералов.

XXIII

Черняк несколько раз писал Ирине по адресу её сестры, но ответа не получал.

Потом Анна получила от Глеба телеграмму о гибели Ирины и, после бесплодных поисков, примирилась с её смертью и только просила Глеба приехать, бросив службу, так как она не могла больше переносить гнетущего одиночества.

Глеб приехал и выложил всё Анне о своих отношениях с покойной Ириной, тем более что теперь всё равно спрашивать не с кого было.

Он сказал, что эта преступная с точки зрения обывательской морали связь была в н у?т?р?е?н?н?е для него необходима и знаменует собой некоторый этап в его жизни.

Анна, уже привыкшая к этим сюрпризам, несколько минут посидела в состоянии столбняка, и дело кончилось тем, что ей пришлось утешать Глеба, на которого тоже напал столбняк. Он никогда не мог видеть угнетённого состояния жены и вместо того, чтобы успокаивать её, сам впадал точно в такое же состояние.

Однажды вечером, когда Глеб ушёл по делу, послышался звонок, который странной тревогой отозвался в сердце Анны.

Она слышала, как прислуга, старая Даша, жившая много лет у них, прошла через сто­ловую в переднюю открывать дверь. Потом на момент была тишина, и в следующий момент послышался крик Даши.

Анна бросилась в переднюю.

Там стояла сестра милосердия в чёрной косынке, с худым, бледным и заострившимся, как после тяжёлой болезни, лицом.

Это была Ирина.

Анна не знала, что говорить. Она бросилась к сестре и только молча осыпала поцелуями её щёки, глаза, руки.

- Жива!.. жива, здесь, со мной!..- только твердила она между поцелуями. А в стороне стояла Даша, утиравшая фартуком слёзы.

Когда обе несколько успокоились, Ирина стала рассказывать о себе.

- Я была тяжело больна, лежала в Киеве... полгода уже, как выздоровела, но я не хотела... не могла показаться в тех местах, где есть люди, знающие меня. Потом я решила, что с тем предательством, какое у меня на совести, оставаться не могу...

Анна схватила Ирину и прижала к своей груди руками, как бы желая не дать ей говорить, и сказала:

- Я уже знаю об этом предательстве. Всё это вздор. Сейчас главное то, что ты жива.

В простом сердце Анны в самом деле не было места ни гневу, ни ревности. Она уже привыкла к изменам Глеба. Она всё верила в ценность мятущейся души мужа и любила его, как мать любит своего ребёнка, который доставляет ей только одно горе.

Первым движением её было утешить, успокоить Ирину, убедить её в том, что она слишком преувеличивает свою вину. Анна знала Глеба и знала, что трудно не поддаться завораживающему действию его воспаленной мысли. Анна знала и давно примирилась с тем, что он не любил её самое как женщину, и был вопрос, любил ли он хоть кого-нибудь-то в своей жизни.

Если же он, вопреки ожиданиям, действительно полюбил Ирину и если она своей богатой душой смогла дать что-то большое, то Анна могла только быть рада этому, так как Ирину она любила почти так же сильно, как Глеба.

И разве теперь, в таком катаклизме, можно всё мерить старыми понятиями? Ведь все живут не так, как хотят показать это себе и другим. Все лгут перед самими собою и перед другими. А они не будут лгать. Только и всего.

Все эти мысли в одно мгновение промелькнули в голове Анны.

И она, взяв голову Ирины своими руками и глядя ей в глаза, проговорила:

- Если бы ты сказала это мне сразу, тогда, когда я приезжала к вам на фронт, то никакого ужаса не пережила бы, потому что никакого ужаса в этом и нет...

- Как нет? - тихо спросила Ирина.

- Так. Ты любишь Глеба и меня. Я люблю Глеба и тебя. Мы все любим друг друга. А если так, значит, это естественно.

Ирина сначала смотрела на сестру молча, потом вдруг опустилась на пол у кресла, в котором сидела Анна, и стала целовать её колени и руки.

- Я решилась приехать к тебе только тогда, когда сказала самой себе, что это кончено и похоронено.

- Ничего не надо хоронить. Если что живёт, то пусть живёт,- сказала Анна и вдруг кинулась в переднюю, так как там раздался звонок. Это пришёл Глеб.

Анна бросилась к нему на шею и так туго прижала его голову к себе, что даже Глеб, не очень чуткий к переживаниям других, решил, что настроение жены имеет какую-то особенную причину.

Так обнимают пришедшего человека, когда для него есть неожиданный и радостный сюрприз.

Потом она убежала, ничего не сказав, в спальню, где сидела Ирина. Она обхватила шею Ирины руками и, повернувшись к входившему Глебу, смотрела на него.

Глеб был потрясён - и тем, что увидел Ирину живою, и тем, как Анна отнеслась к ней, когда узнала всё.

Он стал говорить, что этот день самый счастливый, самый незабвенный, так как знаменует собой совсем новый, совсем исключительный этап в его жизни, что побеждено самое тёмное в душе человека: ревность, тот предрассудок, который лишает человека возможности возвышающих переживаний и взлётов.

- Вот истинно новое завоевание! - воскликнул он.- И ты оказалась на такой высоте,- сказал он, обращаясь к жене,- на такой высоте...

Он не кончил и махнул рукой.

Анна, глядя на него с улыбкой, сказала:

- Когда вся цель в любимом человеке, тогда нет ничего легче сделать всё, чтобы он был счастлив. Поэтому здесь никакой особенной заслуги с моей стороны нет. Я одна не могла дать тебе полноты, потому что некоторые стороны твоей души не находили во мне того, что было нужно тебе. Мы вдвоём с Ириной, надеюсь, сможем дать ту полноту, какая тебе нужна.

- Слышите, вы, мещане?! - крикнул в восторге Глеб куда-то в пространство, повернувшись лицом на запад, где заходило повернувшее уже на весну солнце.

Ирина сидела, бледная, с глубоко ушедшими глазами, и молча смотрела на Глеба каким-то странным взглядом, которого он не замечал в своём подъёме.

- Я скажу откровенно. В последнее время своей близости к Ирине я чувствовал, что начинается какое-то повторение, что её и моё чувство притупляются обыденностью отношений. И вдруг новый, неожиданный взлёт. Это необычайно! Это изумительно! Ведь почему я часто её мучил,- сказал Глеб, указав на Анну и нежно привлекая её к себе,- почему я метался, уходил из дому? Потому что я никогда не мог жить в спокойных, неподвижных низинах жизни. Что сказали бы наши бабушки, тётушки и добрые соседи, если бы они увидели нас троих лет десять тому назад!

Глеб говорил это вдохновенно, ходя по комнате большими шагами, как будто он находился перед многочисленной аудиторией.

Ирина сидела молча и смотрела на него с прежним выражением.

- Да,- сказала, вдруг вспомнив, Анна, обращаясь к Ирине,- на твоё имя здесь несколько писем, они пришли уже давно.

Она принесла эти письма. Ирина, не распечатывая, положила их на диван возле себя, потом ушла в свою комнату.

XXIV

Ирина после знакомства с Черняком странно воспринимала свою встречу с Глебом.

То, что прежде привлекало её в нём,- беспокойная внутренняя жизнь, вечные метания и большая эмоциональность,- теперь вдруг представилось ей совсем в другом свете.

Когда он ходил в первый вечер по комнате и говорил, ей вдруг стало неловко за него.

Так же ей было неловко при каждом повышенно-ласковом его обращении к ней в присутствии сестры. Как будто он всё хотел кому-то показать, какие у них необыкновенные отношения.

Она уже ни к одному его слову не могла отнестись с серьёзным вниманием, с каким она слушала его вначале.

Так бывает, когда мы при первом знакомстве примем человека за умного и глубокого, высказывая ему свои самые сокровенные мысли, и вдруг однажды, по какому-нибудь неуместному или слишком высокопарному слову его, увидим в нём просто недалекого человека.

Тогда начинается неприятное ощущение неловкости от того, что наш собеседник не подозревает изменившегося к нему отношения и продолжает с прежним подъёмом высказывать свои умные мысли, считая нас своим единомышленником. А мы уже с поражающей отчётливостью видим его ограниченность, отсутствие минимальной чуткости и способности оценки, кому и при каких обстоятельствах можно говорить то, что он говорит. И с чувством стыда вспоминаем о том, как наивно и с каким волнением высказывали ему свои мысли.

Когда Глеб говорил о войне, о возможной революции, она видела, что и война и революция имеют для него значение постольку, поскольку они помогут ему разрешить какие-то "проклятые" вопросы, освободиться от гнёта морали и мещанства.

При этом ей представлялся заострившийся профиль Черняка на лазаретной койке, с неподвижно устремлённым перед собой взглядом.

Для этого человека не существовало проклятых личных вопросов. Для него был один, действительно п?р?о?к?л?я?т?ы?й вопрос, который должен быть разрешён во что бы то ни стало. Это вопрос о том, как соединить людей для того, чтобы они восстали против строя, порождающего такие ужасы, как взаимное истребление людей, чтобы человечество не видело больше разбитых черепов и раздавленных колёсами пушек рук и ног.

Перед Пасхой Ирина поехала в деревню к своим старикам, чтобы в уединении осмыслить и разобраться в том, что происходило с ней.

В её переписке с Черняком напрасно было искать с обеих сторон следов какой-либо влюблённости. Знакомство это имело для неё то значение, что указывало на возможность иной, более широкой жизни, чем жизнь личная с её провалами и разочарованиями, приводящими к полной пустоте. Она почувствовала, что нельзя строить своей судьбы на вере в одного человека и на отдаче ему всех своих сил.

Она теперь ясно чувствовала, что её судьба должна быть совсем другой, чем судьба её сестёр Анны и Маруси, которые всё своё счастье полагали в любимом человеке. Они обладали, очевидно, той спасительной ограниченностью, которая делала их жизнь уютной и простой, как и жизнь её стариков, проживших всю свою жизнь в старом деревенском доме.

Ирина приехала на свою станцию ранним апрельским утром и тут впервые за два года ощутила радость от безмятежного, какого-то в?е?ч?н?о?г?о вида родных полей. После лазаретной крови, ран и страданий было странно-радостно увидеть те же, что и много лет назад, зеленеющие поля, свет утреннего солнца и бесконечные дали, сверкающие от утренней росы, с деревнями, мельницами и церквами на горизонте.

Маленькая станция с дощатой платформой, обращённая лицом к восходу, как бы грелась в лучах только что взошедшего весеннего солнца.

Безлистые ещё деревья бросали от себя прозрачные тени, и прилетевшие грачи ломали на гнёзда хрупкие, уже налившиеся соком ветки ракит, наполняя воздух своим непривычным после зимы карканьем.

У коновязи под берёзами стояла знакомая рессорная коляска, обитая на сиденье сукном и запряжённая тройкой лошадей с коротко подвязанными хвостами.

Колёса скользили и раскатывались на подмёрзшей за ночь грязи дороги, и лошади, нажимая боками на оглобли, осторожно пробирались по задворкам деревни, где ещё косогорами лежал не растаявший под навозом снег и лёд.

А когда выехали на большую дорогу, лошади бодро взяли крупной рысью и, пофыркивая, побежали навстречу потянувшему свежему утреннему ветерку. От них летела линявшая шерсть и приставала на чёрное сукно весеннего костюма.

Колеи бесконечно широкой большой дороги ещё белели в низинах пленкой тонкого льда, который со звонким стеклянным хрустом продавливался колёсами и чавкавшими в весенней грязи ногами лошадей.

По сторонам дороги зеленели и сверкали капельками росы ещё наполовину затопленные весенней водой озими. Впереди на чистом высоком небе стояли лёгкие, всё уменьшающиеся барашки облаков. И стволы берёз длинной чередой уходили вдаль.

Родной дом с виду был всё тот же. Так же издали с большой дороги виднелся в просвет аллеи его высокий фронтон с полукруглым слуховым окном, старые облупившиеся колонны у подъезда с круглым цветником, в котором уже виднелась воткнутая лопата садовника.

Те же тёплые сени и большая парадная лестница наверх с венецианским зеркалом на площадке и с матовыми шарами абажуров по сторонам.

Отец был всё такой же величественно высокий, с военной выправкой, но уже заметно начавший горбиться. Его орлиный нос, на котором, как всегда неловко, сидело пенсне, заострился.

Он, видимо, старался сдержать волнение и преувеличенно сурово ворчал своим баском на седую, в буклях Марью Андреевну, которая не давала ему расспросить дочь о войне и всё перебивала его, поминутно целуя Ирину и держа её руку в своих старческих сухих руках.

Марья Андреевна ругала полководцев и в особенности мужиков за то, что они бегут с фронта, терпят поражения и теряют былую славу России.

Ирине были неприятны эти слова матери, но она не возражала ей, зная, что от этого не будет никакого толку.

Зато отец обрадовал её своими взглядами. Он, махнув рукой на слова жены, сказал:

- Эта слава дорого обходится. Лучше бы бросали, пока не случилось чего похуже.

А потом Ирина поняла, что слова отца "дорого обходится" сказаны им совсем не в том смысле, в каком она думала, то есть не в смысле потери человеческих жизней, а в несколько другом: у отца было громадное имение и масса хлеба, который, оказалось, нельзя было в этом году сбыть за границу благодаря закрытию Дарданелл.

Ирина ходила по дому и всеми силами хотела и не могла найти здесь той прелести, какую она знала и представляла себе по детским воспоминаниям.

А главное, неприятны были отсталые, наивно-эгоистические барские суждения отца и матери. Она с детства привыкла считать отца добрым, бескорыстным, благородным. Ирина всегда гордилась этим, как исключительной и бесспорной принадлежностью отца. А теперь в его суждениях, когда он говорил о плохо сражающихся м?у?ж?и?к?а?х, проглядывали черты такого тупого, барского бессердечия, как будто он говорил не о людях, а о скоте, с которым обращаются слишком снисходительно.

Ей было больно признать, что суждения отца ничем теперь не отличаются от суждений любого черносотенца. Почему так случилось? Неужели он и прежде был такой?

Ирине казалось, что и вся здешняя жизнь, со строго придерживавшимся обиходом дома, со старичком-лакеем за обедом, со строгой точностью в распределении дня, носит на себе отпечаток впервые обнаруженных ею свойств стариков-родителей.

Всё здесь было так, как десять лет назад. Жизнь уходила вперёд, а обитатели этого дома уходили назад, сами этого не замечая.

Отец так же, как десять лет назад, спал час после обеда, потом в короткой шубке, об­шитой барашком, в перчатках и с палкой в руках отправлялся в парк, где ходил по одному и тому же месту.

Когда наступила великая суббота, в доме началась предпраздничная уборка.

Марья Андреевна, строгая и величественная в своих седых буклях, сама обходила комнаты и проверяла чистоту бронзовых ручек на белых высоких дверях и медных отдушниках, которые чистили бабы суконкой с мелом.

Из кухни доносился раздражающе-вкусный пасхальный запах куличей. И в окно кух­ни виднелось яркое пламя с вечера затопленной русской печки.

В прозрачном, чутком весеннем воздухе ясно слышалось журчание застывающего к вечеру ручейка в овраге. Сквозь голые вершины осинника виднелась потухающая заря, а безлистые макушки осин стояли в торжественной неподвижности и тишине.

Ирина всеми силами старалась вызвать в себе прежнее детское отношение ко всему этому. Но не могла. Она поминутно ловила себя на тайном раздражении против матери. Это раздражение вызывали в ней наивная убеждённость и барская серьёзность Марьи Андреевны, с какой та следила за убиравшими дом горничными. Но и в то же время в каком-то новом для себя свете Ирина видела этих тупо-покорных горничных, которые испуганно и молча выполняли все приказания.

Перед отъездом Ирина получила письмо от Черняка, в котором он просил её зайти в Петербурге к его жене Маше и познакомиться с ней.

XXV

В Петербурге все ждали общего наступления.

Эверт, просивший отсрочки, всё почему-то тянул и вторично попросил отсрочку, когда уже приказ о наступлении был дан по армиям Юго-Западного фронта. Пришлось экстренно отменять приказ. Брусилов написал ему письмо, в котором сообщал о невыгодном мнении, распространяющемся о нём в военных кругах, и советовал, принимая во внимание его немецкую фамилию, устраниться от главного командования. Но никакого ответа на своё письмо не получил.

22 мая Брусилов, так и не дождавшись поддержки Западного фронта Эверта, начал наступление одним Юго-Западным фронтом.

Армия Каледина прорвала у Луцка австрийский фронт, и солдаты, только что хрис­тосовавшиеся на Пасхе с австрийцами, тысячами укладывая их, по приказу начальства двигались всё вперёд.

Фронт Эверта молчал. То же делал и Куропаткин, который на войне больше всего любил спокойствие.

Очевидно, в царской ставке отдавалось предпочтение командующим, обладавшим такими свойствами характера, тогда как Брусилова, отличавшегося иными свойствами, императрица терпеть не могла и очень сухо разговаривала с ним в вагоне во время своей весенней поездки в Одессу, там она всё допытывалась, когда начнётся наступление. На что Брусилов почтительно ответил, что это такой секрет, что он с?а?м д?а?ж?е не помнит, когда оно назначено.

Но всё-таки русское наступление, начинавшееся блестяще, с сотнями тысяч пленных, тысячами орудий, было обречено опять на провал, несмотря на приличное боевое снаряжение, которое успели наготовить русские промышленники.

Русские войска к 1916 году почти сплошь состояли из запасных, мало обученных новобранцев, так как весь кадровый состав был почти сплошь уничтожен. В особенности не хватало фельдфебелей.

Кроме того, всё более и более распространявшаяся пропаганда в войсках, в значительной степени шедшая от посылаемых на фронт за забастовки рабочих, так же расшатывала дисциплину и поднимала в забитых головах солдат вопрос: за что воюем?

Доходившие из тыла вести о бунтах и забастовках будоражили настроение солдат и заставляли их настораживаться в ожидании момента, когда в?с?е п?о?д?н?и?м?у?т?с?я.

Так как в войсках уже совершенно не оставалось патриотического настроения, то каждый, кто только мог, старался увернуться от передовых позиций и уйти с фронта или, если были возможности, отсидеться на безопасной должности.

XXVI

Владимир Мозжухин, попавший в строй во время призыва ратников ополчения второго разряда, как раз после своего разговора с Авениром отказался от военной славы и после всяких мытарств и бесчисленных взяток устроился официантом в офицерском собрании в близком тылу.

При этом всех, кто его видел в этой новой роли, удивляла быстрота приспособления его к новому положению.

Ещё недавно он имел неприступный вид и во всю ширь проявлял свой купеческий характер. Проезжая на тройке лошадей в своём городе, он еле узнавал прежних приятелей. Теперь же он в полной мере показал способность русского человека к чудесному перерождению.

Теперь Владимир в белом фартуке, с салфеткой под мышкой, с расчёсанными кудрявыми волосами, с лакированным бумажником за поясом был настоящим, стильным половым из русского трактира. Он так горячо исполнял свою роль и так следил глазами за желаниями господ офицеров, что все добивались захватить его к своему столику.

При этом он неподражаемо готовил шашлык, так что офицеры всегда захватывали его с собой, когда устраивали пикник.

- И откуда ты так научился этому? Прямо настоящий кавказец, грузин! - говорили офицеры.- Ты, случайно, не из Грузии?

- Никак нет, ваше благородие! - бойко отвечал Владимир, встряхивая своими кудрявыми волосами.- Из средней полосы, из города Белева.

- Что же, там все так умеют готовить шашлык? - спрашивал какой-нибудь захмелевший полковник.

- Все до одного, ваше благородие!

- Надо бы как-нибудь поехать. Это где же?

- За Смоленском, ваше высокородие!

- Вот мы тебя в отпуск отпустим и приедем к тебе в гости шашлык есть.

- Буду счастлив, ваше высокородие!

- А родители твои - бедные?

- Так точно, ваше высокородие, бедные!

- На вот, пошли им пятёрочку.

- Покорнейше благодарим, ваше высокородие!

Владимир боялся только одного: как бы не узнали, что он за птица, и не отправили куда следует. Поэтому он старался держаться скромнее и охотно принимал на чай для отсылки бедным родителям.

Но про себя он сильно переживал своё унижение. Владимир теперь как никогда ждал предсказанной Авениром революции или хоть чего-нибудь вроде этого.

Поэтому он прислушивался ко всякому смелому слову и даже не боялся заглядывать в появившиеся с недавнего времени таинственные листовки, которые солдаты прятали в голенища сапог.

Он вдруг осознал единство интересов с такими людьми, на которых раньше и внимания не обратил бы. Прежде он был убежден, что мужика нужно гнуть, чтобы заставить его как следует работать.

Теперь же он причислил себя к тем мужичкам, которых гнут, и исполнился ненавистью к буржуазии, ради прибылей которой он принужден был оставить в полном расцвете свои торговые дела.

Равным образом он питал тайную ненависть к офицерам. Ведь любого из этих мозгляков он мог бы купить со всеми его потрохами, а в то же время приходилось сгибаться в три погибели и стрелой нестись на их зов.

А они чем дальше, тем больше распускались. Он и сам в своё время пил и понимал, что это значит, когда "душа хочет развернуться", но всё-таки прежде разгул никогда не доходил до такой степени безобразия, как у господ офицеров в последнее время, когда они ни за что ни про что хлопали по физиономиям солдат или, что особенно мучительно, давали щелчков в нос.

И он уже с тайным наслаждением думал, что, когда придёт революция, он тогда покажет этим субъектам, и писал домой матери и младшим братьям, чтобы дело вели лучше и не транжирили то, что он успел за войну нажить.

Пантелеймон Сергеевич Романов - Русь - 18, читать текст

См. также Романов Пантелеймон Сергеевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Русь - 19
XXVII Со столичного рынка летом 1916 года продукты один за другим исче...

Русь - 20
XXXIX Алексей Степанович и Сара, собравшись у Маши, ждали возвращения ...