Михаил Андреевич Осоргин
«СВИДЕТЕЛЬ ИСТОРИИ - 03»

"СВИДЕТЕЛЬ ИСТОРИИ - 03"

РОЛИ СЫГРАНЫ

Молодая купеческая чета Шляпкиных исчезла. Горничной Маше не пришлось заявлять об этом в полицию: полиция явилась сама. Дом был окружен целым отрядом, и те, которым пришлось первым войти в подъезд, тряслись от страха и сжимали в руках револьверы. Позвонил дворник и в ответ на "кто тут?" сказал: "Это я, дворник Василий, отопри". Она отперла - и не успела крикнуть: ее схватили и заткнули ей рот. Но квартира была пуста, и полицейский пристав, широкую спину которого уже щекотал холодок смерти, вздохнул облегченно: страшные птицы улетели.

Когда Машу допрашивали в участке, она все еще думала, что тут должна быть ошибка: ничего дурного она за жильцами не примечала. Между собой жили хорошо, гости бывали редко, и все люди приличные, водки за столом не бывало, от барина она не слыхала дурного слова, барин был вежливый, жалованье платили без всякой задержки и дарили подарки. А когда узнала, что молодые господа взорвали дом и убили двадцать ли, тридцать ли человек, да столько же поранили, не хотела верить: "Разве злодеи такими бывают!"

Целыми днями ее возили по городу, часами держали на вокзалах, надев на нее шляпку и модную мантилью,- но ни своих бывших господ, ни их гостей она не видела. Показывали фотографии - их признала. Но только барыня на карточках была помоложе, совсем девочкой, а ее муж вышел черным, а не белокурым, и волосы длинные, каких этот не носил.

В квартире забрали белье, книги, коробку револьверных патронов, но ни писем, ни бумаг не было; только брошенные счета прачки, молочной и зеленной лавки. На белье не было меток. Нет, Маша не могла поверить, что почти три месяца прослужила у грабителей и убийц!

Дворник, читавший газеты и бывавший в участке, рассказывал:

- Самого одним чудом не убили, он к им не вышел, а комната его дальняя. А деток ихних, девочку с мальчиком, покалечили; под ими балкон подломился. Третий-то этаж провалился во второй, а вместе - в нижний. И все стены упали, которые выходили в сад. Народу убито - нет числа. И сами убиты.

- Барин с барыней?

- Барин с барыней твои там не были, а убиты их приятели, из ихней шайки.

- Неужто молоденькие, что у них бывали?

- Уж этого не знаю. Насчет возраста неизвестно, потому - разорвало их на мелкие кусочки.

О том же читала в газетах Наташа, сидя в саду, на даче, и смотря, как с деревьев на дорожки падает желтый лист. Жалости к убитым не испытывала: ведь и братья Гракхи погибли; смерть остальных - только плата за смерть юношей. Но когда прочитала, что двенадцатилетнюю дочку министра также звали Наташей,- сжалась и похолодела. Пойти бы и взглянуть... Или поступить в сиделки в больницу, где лежит раненая девочка. И ночи проводить у ее кровати, подавая ей пить, осторожно поправляя подушки, прислушиваясь ночами к ее жалобным стонам. Потом узнают, арестуют - и вот искупленье.

В лесу, в условленном месте, встречалась с Оленем. Он был бледен, очень исхудал, не мог сдерживать нервных подергиваний,- но это был тот же Олень, сильный, весь захваченный страшной борьбой. От него узнала, что на другой день после взрыва эсеры убили командира Семеновского полка, усмирителя московского восстания. Значит, и им удаются выступления! Но все-таки Евгения Константиновна от них отошла и будет теперь с нами.

Ни об ужасах взрыва, ни о раненых детях, ни об оставшемся в живых министре Олень не говорил - только о новых планах, теперь уже о центральном терроре, для которого нужны большие средства, и эти средства нужно достать во что бы то ни стало. Еще рассказывал о массовых расстрелах матросов в Кронштадте, о том, как девятнадцать человек были привязаны к одному канату, протянутому между двумя столбами, как их же товарищи должны были их расстреливать; как по первой команде стрелки дали неверный залп, многих поранили, а потом, по приказу начальства, добивали штыками и прикладами... Как не выдержал канат и куча недобитых тел извивалась и корчилась на земле, а палачи, охваченные ужасом, то бросали оружие, то снова хватали и старались поскорее прикончить и чужие, и свои страдания. И как затем погрузили на пароход и повезли топить в море мешки с изрубленным человеческим мясом.

Олень, этот бесстрашный мужчина, дрожал и дергался, передавая об этом Наташе со слов очевидцев. И оба они чувствовали, что теперь уже не может быть мирной жизни, что они опутаны смертью и смертями, и что девочка с переломленными ногами и тяжко раненный трехлетний сын министра - только мелкие эпизоды беспощадной войны двух миров, и что все это кончится только в тот момент, когда они оба, с радостью и облегчением оттолкнув палача, накинут на шею намыленную веревку. Свидетелей не будет - но пусть это будет смело и красиво!

На свидании было решено, что всем уцелевшим участникам взрыва придется разъехаться и временно скрываться по дачам и по маленьким городам, чтобы отдохнуть и замести следы. Только лаборатория отдыхать не может: ее успели перенести в новое помещение. За это время Олень выработает подробный план экспроприации, а затем, при удаче, все силы и средства будут направлены на центральный террор.

- Значит, ты останешься в Петербурге?

- Я останусь, мне нельзя уехать. Здесь мне легче затеряться. Я, вероятно, хорошо устроюсь на заводе; есть верный и настоящий паспорт.

Наташа внимательно оглядела недавнего барина, с которым она пила чай в их буржуазной столовой и делила ложе в безвкусной спальной. Теперь перед ней был невзрачный телеграфный чиновник, с маленькими черными усиками, в фуражке со значком, в несвежем костюме, в дымчатом пенсне на черном шнурочке. Да, его нелегко узнать - только она может узнать Оленя под любой личиной.

Они разошлись, условившись о дне новой встречи и о всех возможных случайностях. Расставаясь, простились за руку. Прежние роли были сыграны - и как будто от прежних отношений ничего не осталось.

"ЭКС"

Солдат-пехотинец, мирно стоявший на углу и козырявший офицерам, вдруг свистнул, бросился на середину улицы и схватил под уздцы лошадей проезжавшей казенной повозки. Сидевший на повозке человек в форменной фуражке ударил кучера кулаком в спину и истошно крикнул:

- Гони, черт!

Кучер хлестнул, лошади дернули, и повозка рванулась. Тогда солдат, отбежав в сторону, взмахнул рукой и сам бросился ничком на мостовую. Страшным взрывом подбросило лошадей и опрокинуло с козел кучера и конвойного солдата. Двое других конвойных и человек в чиновничьей фуражке, оглушенные, взрывом и пораненные, клубками выкатились на мостовую.

В ту же минуту к повозке подбежало несколько человек, один - в матросской форме, другой в отличном городском костюме, еще несколько в рабочих блузах, все с револьверами в руках. Двое срывали брезент и шарили, остальные обезоружили очумевших конвойных и оттеснили их от повозки. На мостовую вылетела большая кожаная сумка, за ней кованый ящик, повисший на длинной цепи.

На улице было смятенье. По обе стороны в домах вылетели стекла. Случайные прохожие разбегались, несколько раненых ползло по панели. Толпа убегавших наталкивалась на тех, кто бежал к месту происшествия, вдали свистели городовые.

Один из возившихся около повозки крикнул:

- Олень! Ящик прикован!

Солдат, первым задержавший лошадей, скомандовал:

- Унесите сумку! Теперь отойдите в сторону! У кого снаряд? Разбить повозку!

Второй взрыв перевернул повозку, у которой оторвало и далеко отбросило колесо. Осколками дерева и железа убило одного из конвойных и ранило двоих нападавших. Чиновник вырвался и с криком побежал по улице. Когда снова бросились к ящику, оказалось, что цепь по-прежнему держит его прикованным к железной обивке оторвавшихся козел.

Сумка по команде исчезла. Один из участников нападения добежал с нею до угла, ворвался в небольшую кондитерскую, швырнул ее сидевшей за столиком нарядно одетой даме и выбежал обратно.

Перед его входом дама пила молоко с пирожными и читала книжку. Услыхав первый взрыв, она вынула кошелек, положила на стол монету и не проявила ни малейшей растерянности, пока хозяйка и прислуга в страхе метались по кондитерской. Когда молодой человек бросил сумку, дама подняла ее, с брезгливой торопливостью завернула в, широкий шарф и быстро вышла черным ходом во двор; отсюда прошла воротами, толкнув стоявшего у калитки мужчину и сказав "пардон". У самых ворот лихач едва сдерживал испуганную взрывами лошадь. Дама села в коляску, и кучер, ни о чем не спрашивая, пустил лошадь.

На первом повороте лихачу пришлось задержаться, так как навстречу летел отряд конных жандармов. При их приближении дама вынула из сумочки маленький револьвер с перламутровой рукояткой и прикрыла его снятой перчаткой. Отряд промчался мимо, и лихач тронулся дальше. Через минуту раздался новый взрыв, а спустя некоторое время донесся издали четвертый. Дама положила свою блестящую игрушку обратно в сумочку.

Топот лошадиных копыт заставил нападавших бросить ящик. Был отдан приказ разбегаться, но теперь уже нелегко было это сделать. С одного конца улицы бежали небольшой толпой городовые и дворники, с другой приближался конный жандармский отряд. Из пятнадцати участников нападения только шестерым удалось прорваться и скрыться.

У остальных завязалась перестрелка с полицией. На мостовой лежало несколько убитых и раненых. В общей панике было невозможно отличить участников грабежа от случайно попавших в толпу прохожих, которым теперь некуда было скрыться, так как дворники ближайших домов захлопнули ворота и подъезды.

Когда из переулка показался конный отряд, все в беспорядке бросились в противоположную сторону. Олень, удержав за руку одного из товарищей, потянул его в сторону конных.

- Есть снаряды?

- Два.

- Один дай мне - и идем напролом. Может быть, задержим.

Отбежав в разные стороны улицы, они пошли навстречу отряду. Первым бросил бомбу товарищ, и Олень видел, как передние лошади поднялись на дыбы и три из них упали, давя раненых всадников. Ряды были разметаны, лошади не слушались, люди быстро спешивались и старались укрыться за крупами животных. Задний ряд жандармов повернул и помчался обратно в переулок.

"Трусы!" - подумал Олень.

Он подходил медленно, держа бомбу за спиной. Его солдатская форма отвлекла внимание. Он видел, как на товарища, бросившего бомбу, напали два спешившихся жандарма и зарубили его шашками. Слышал выстрелы и крики позади, где остались другие товарищи, помочь которым он уже не мог. Когда остатки отряда надвинулись на него, он схватился за грудь и упал на тротуаре, у самой стены дома, едва не выронив снаряд. Конные, стараясь сдерживать лошадей и со страхом озираясь, проехали мимо. Тогда Олень вскочил и бросился бежать. Он был уже далеко, когда услыхал за спиной лошадиный топот; его заметили. Только бы добежать до следующего угла, где есть проходной двор,- может быть, ворота не заперты.

Но вот раздалось несколько выстрелов: это в него. Олень добежал до фонарного столба и укрылся за ним. Два жандарма, держа винтовки на прицеле, подскакали к нему. Тогда он взметнул правой рукой и бросил снаряд под ноги лошадей.

Он уже не оглядывался и ничего не слыхал позади: он был оглушен взрывами. Теперь он бежал с револьвером в руке, громко крича: "Держи, держи!" Несколько человек шарахнулось в сторону, люди впереди разбегались. Наметив одного, спешно убегавшего, без шляпы, Олень устремился за ним, продолжая кричать. Он видел, как циклист*, очевидно полицейский агент, повернул и тоже погнался за убегавшим прохожим, который споткнулся и упал. Циклист бросил велосипед и навалился на лежащего. Олень подбежал и крикнул: "Держи его крепче!" Затем, схватив брошенный велосипед, он сел на него и умчался, неистово звоня. Агент и упавший прохожий были далеко.

* От французского слова сусlistе - велосипедист.

Лихач остановился у подъезда. Вынув кошелек, дама дала кучеру монету и тихо сказала:

- Слушайте, Морис, если Олень жив, скажите ему, что я могу хранить сумку только до девяти вечера. Если за ней не явятся раньше, я отвезу ее сама на Васильевский остров.

Бородатый кучер приподнял шапку.

Дама отперла дверь своим ключом. Пройдя в комнату, она приподняла заслонку камина и сунула туда сумку, завернутую в шарф. В дверь постучали.

- Войдите! Это вы, дядя?

- Я видел, как ты подъехала.

- Я очень устала. Если хотите - выпьем кофе или чаю. Я взяла билеты на завтрашний концерт. Вы пойдете, дядя?

- Если возьмешь меня.

- Возьму, и охотно. Очень хочется послушать хорошую музыку. В Петербурге шумно, пыльно и удивительно скучно.

- Тебе, кажется, везде скучно.

- Мне? Напротив, я умею развлекаться. Но сегодня, действительно, я устала от уличного шума. Так как же, дядя, чаю или кофе? Да вы еще не брились? Вы опускаетесь, ваше превосходительство!

Мышонок

Девушка в синей шляпке робко позвонила.

- Можно видеть Евгению Константиновну?

- Как доложить?

Она не была подготовлена к такому вопросу: там, где она обычно бывала, никаких докладов не полагалось. Как сказать? Просто - Фаня? Или с фамилией? Или нужно сказать прислуге пароль?

- Скажите, что по делу... из магазина.

- Из какого магазина?

- Из шляпного.

Лучшего она не могла придумать: сама была похожа на модистку, а в руках ее была картонка. Ее попросили подождать в передней, потом проводили до комнаты Евгении Константиновны.

Обстановка не была ни парадной, ни богатой,- но Фане показалось, что она попала в необыкновенно блестящий дом: и зеркала, и ковры, и картины. Уж не ошиблась ли она? Но и адрес, и имя верны.

Они не были знакомы, и Евгения Константиновна не подала ей руки и не попросила садиться.

- Вас послали ко мне? Из какого магазина?

- Нет, я только так сказала, а я за сумкой.

Недоуменно поднятые брови:

- За какой сумкой?

Фаня смутилась: нужно было сказать не так, ведь учили же ее!

- С поклоном и за письмом.

Евгения Константиновна подала ей руку.

- А мы с вами не встречались. Вы, вероятно, Фаня?

- Да.

- Ну, так я вас знаю. Вы ведь настоящий герой!

Девушка удивилась.

- Может быть, вы меня с кем-нибудь спутали? Я ничего не делала.

- Вы жили в Финляндии?

- Да.

- Тогда не спутала; знаю, что вы много делали. А как ваше здоровье, Фаня? Вы были больны?

- Ничего, спасибо. Немножко хворала, теперь лучше. У меня слабые легкие.

Они были так несходны, и, казалось, между ними ничего не могло быть общего. А между тем - были тесно связаны их судьбы, и им могла грозить одна участь.

Евгения Константиновна достала из камина сумку и помогла Фане уложить ее в большой шляпный картон.

- Выдержит?

- Да, он крепкий. Я в нем уже носила тяжелое; он так сделан.

- Лучше бы нести без сумки, но я не знаю, как ее открыть; вероятно, надо взломать замок. И притом мне некуда бросить эту сумку и невозможно уничтожить. Вы, Фаня, знаете, что тут?

- Нет. Мне только сказали, чтобы взять у вас и доставить. Верно, что-нибудь такое, как всегда? Евгения Константиновна рассмеялась:

- Нет, не думаю. Тут, вероятно, бумажки, которые могут быть опасными или очень приятными, смотря по тому, что с ними делать. Толчков они не боятся, но поберегите их, потому что обошлись они очень дорого.

- О, я всегда осторожна! И больше ничего?

- Больше ничего.

Они простились, и Фаня унесла тяжелый картон. По привычке - несла бережно, как раньше носила динамит. Не знала, что на полчаса она - богатый человек и что эту сумку можно обменять не на три сладких пирожка, а на целую кучу бриллиантов, роскошных платьев, удивительных шляпок или даже на большой дом на Невском проспекте, на несколько больших доходных домов. Несла спокойно, иногда трогая дно крепкого, обшитого холстом картона: хорошо ли оно держит?

По совету Евгении Константиновны она взяла извозчика и отпустила его за две улицы до указанного ей дома. Вовремя заметила, что картон все-таки, кажется, не выдержит: хорошо, что она такая внимательная! Уже с трудом внесла его на четвертый этаж и сдала тому, кто ее послал. Ее не пригласили отдохнуть, только спросили, не заметила ли она за собой слежки. Нет, все было благополучно. "Вы - молодец, товарищ Фаня!" Она покраснела от удовольствия и ушла, спеша выполнить еще одно маленькое поручение в другом конце города.

Что-то и еще было приятное... Да, это слова Евгении Константиновны: "Вы, Фаня, настоящий герой!" За что ее так любят и так хвалят? Конечно, она не герой, но ведь все-таки участница великого идейного дела. До сих пор она всегда справлялась со всеми поручениями, которые ей доверяли. Значит - нужна, и, значит, есть в общем деле и ее доля, пусть самая маленькая!

Теперь ей пришлось ехать долго трамваем, с пересадками, потом искать незнакомую квартиру в рабочем квартале, а найдя - позвонить, спросить Наташу и сказать ей, что "в девять вечера, где обычно". Передать непременно лично ей. И кажется, это та самая знаменитая Наташа, о которой так много говорили и которой Фаня еще не встречала. Совсем удивительная женщина, настоящий герой. Участница всех важных актов и близкий друг того удивительного и неуловимого товарища, которого тщетно ищет вся полиция Петербурга. Передать непременно лично,- значит, она ее увидит!

Дом она нашла легко. Внизу, в подъезде, встретила какого-то мужчину неприятного вида, но все-таки поднялась и позвонила.

Дверь отперли, и она отпрянула, увидав человека в полицейской форме. Успела сказать: - Ах, я, кажется, ошиблась! Здесь живет зубной врач?

- Входите, входите!

- Но, кажется, не здесь?

Она повернулась, чтобы уйти, но поднявшийся вслед за ней человек, которого она видела внизу, заступил ей дорогу:

- Тут не тут, а пожалуйте в квартиру. У нас зубных докторов сколько хочешь! Разом вылечат!

И ее втолкнули силой. Полицейский сказал штатскому:

- Кто ни попадет - все зубных врачей спрашивают! А тут на всей лестнице и доктора никакого нет.

- Это у них всегда - очень зубами болеют!

За маленьким невзрачным мышонком, легкомысленно сунувшим нос в ловушку, захлопнулась железная дверка.

И сердце маленького мышонка забилось сразу и страхом, и радостью. Страхом - потому, что кругом были грубые люди с шашками и кобурами револьверов и что счастье изменило мышонку и порученья она не выполнит,- и в то же время большая и настоящая радость: вот и ему, как всем большим и сильным, с которыми он работал в одном великом деле, довелось пострадать за идею и приобщиться к лику мучеников. Вот оно - начинается! Теперь нужно до конца быть стойким и твердым, действительно - настоящим героем! Себя не жалеть - но ни одним словом, ни жестом не выдавать других! Пусть бьют и мучают - ни словом, ни жестом!

Ее ввели в комнату, где сидел за столом, разбирая бумаги, толстый полуседой человек в форме, на вид сонный и равнодушный; тут же ее обыскали, грубо и цинично, чуть не вызвав на ее глаза слезы; но она, конечно, сдержалась, только отталкивала мужские руки своими худыми пальчиками.

Толстый сонно спросил:

- Ну, вы к кому пришли?

Она молчала.

- Спрашиваю - к кому вы пришли? Отвечать нужно! Фамилия ваша как?

И тогда она, сверкнув невыразительными и слишком добрыми глазами, как-то визгливо и слишком восторженно крикнула:

- Я не желаю отвечать!

На толстого это не произвело никакого впечатления:

- А не желаешь, так посиди там, со всей честной компанией.

И ее перевели в угловую комнату, где сидело несколько человек, видимо арестованных, мужчин и женщин. Двоих она узнала, но не показала вида, даже не кивнула. Села на стул с все еще пылающим лицом и вся сжалась.

При ее входе все замолчали; но когда введший ее городовой вышел и запер дверь, один из знакомых ей товарищей тихо спросил ее:

- Фаня, а вы-то как попали?

Она боязливо оглянулась.

- Тут все наши; не бойтесь. Вы зачем же пришли?

- Меня послали.

- К Наташе?

- Да. Она здесь?

Он покачал головой:

- Наташу увезли. И нас увезут. А вы что им сказали?

- Я отказалась отвечать.

Товарищ посмотрел на нее с легким удивлением:

- Так. Ну, значит, и вас увезут. Крышка нам, Фаня.

ЛЮЛЬКА

Рядом в комнате заплакал ребенок, и Олень, проснувшись, привскочил с постели и схватил руками пустоту.

Кошмарный сон прервался и стал быстро уплывать из памяти. Болела голова, и занемела шея, вероятно, от тонкой и твердой подушки. Растерев шею рукой, Олень нашарил на табуретке папиросу, чиркнул спичкой и осветил нехитрое убранство маленькой комнаты: постель, столик и проволочную вешалку, на которой висели шапка и полотенце.

Эту ночь он спал у знакомого рабочего на петербургской окраине; прошлую ночь - у состоятельного адвоката, гордого тем, что имеет смелость приютить нелегального; впрочем, адвокат не знал, что этот нелегальный - опасный террорист, усиленно разыскиваемый полицией. Где придется провести следующую ночь - еще неизвестно. Глупее всего было бы попасть случайно в облаву, как уже многие из его группы попали за последние недели.

Какой страшный разгром - и как раз в то время, когда нужно собрать все силы и когда опять в руках достаточно средств! Эти средства обошлись дорого: трое были убиты и семеро взятых казнено полевым судом. Пришлось бросить лабораторию, провалилась типография, страшно затруднена связь с финляндской группой. Большой глупостью был съезд, на котором, несомненно, было несколько провокаторов. Затем ряд случайных арестов, затем известие об аресте и казни Мориса, который уехал на юг и попался; и, наконец, последнее - арест Наташи. Самое тяжелое и самое непоправимое. Со дня ареста о ней нет никаких известий, это отчасти даже хорошо: значит, судить ее будут обычным военным, а не полевым судом; но конец один - ее жизни не пощадят. Если бы можно было самым дерзким и самым отчаянным набегом освободить Наташу,- на это пошли бы многие товарищи. Или огромной суммой подкупить стражу... Но это, конечно, только мечты. Все-таки нужно разузнать о судьбе Наташи все, что узнать возможно.

Он очень любил Наташу: и как товарища, и как женщину. Верным товарищем она была всегда, женщиной - только в редкие дни сравнительного покоя, когда они жили вместе и были обязаны "играть роль". Эти дни ушли так далеко и отделены такой бездной волнений и событий, что Олень помнил в Наташе только ценного и близкого товарища в революционной работе. И вот теперь и ее, как уже многих, настигает смерть.

"Смерти, Олень, нет, есть только слово "смерть", а вопроса такого нет совсем. Есть слово "мысль", и я понимаю его, представляю себе, что это такое. Есть слово "смерть" - но я не понимаю его и не представляю себе. Я понимаю ощущение веревки на шее, сдавленного горла, красных и темных кругов в глазах - но это еще не смерть. Сердце перестанет работать, и я, вот такая, сегодняшняя, исчезну - но я буду жить в чем-то другом, телом и духом; может быть, мне удастся превратиться в зеленую травку весны девятьсот седьмого года... Или в свет электрической лампочки..."

Бедная Наташа! Ведь все это - слова, наивная философия! Бедная Наташа, так мало жившая!

Смерть есть, и сети ее кругом опутали Оленя. Вот уже год, как кровь и смерть цепляются за каждый его шаг. Московское восстание - и гибель сотни друзей, таких же, как он, молодых и верующих, и совсем иных, пожилых, семейных, серьезных рабочих, которые были вместе с ними. Потом - эти страшные минуты в подмосковном лесу, может быть, самые страшные в его жизни, когда он был вынужден застрелить связанных шпионов, стать палачом. Дальше - десятки убитых при взрыве особняка, и в их числе два славных парня, которых послал он и которым Наташа, накануне их смерти, внушала детскую теорию отрицания смерти. И опять - куча тел на улице и казни в застенке. И еще множество смертей, о которых он даже не знает подробностей, которых не может подсчитать. А Морис с его странной судьбой? Морис, многими осужденный и еще не оправданный, даже смертью! Вероятно, его пытали те, у кого было достаточно причин его ненавидеть, надежды которых он не оправдал и служебную карьеру разрушил.

Кругом образовалась пустота: много смелых уже рассчитались с жизнью, слабые разбежались в надежде скрыться и спастись. Главный план, ради которого принесено столько жертв и перейдена граница дозволенного чистому революционеру,- далек от осуществления; теперь есть средства, но не стало людей, и нужно все начинать сначала. И в то же время впервые Олень чувствовал, что в рядах его группы завелось предательство; кто-то в нее проник, выдал нескольких, вероятно, выдал Наташу и сумеет предать его. Круг сжимается, и откуда упадет удар - не угадаешь. Уже несколько раз Олень только чудом или своей необыкновенной ловкостью ускользал от ареста, как будто случайного. Меняя каждый день личину и ночлег, он чувствовал, что за ним идут по пятам и что малейшая оплошность и недоглядка приведут и его и все дело к гибели.

Опять заплакал ребенок. Скрипнула кровать, и было слышно, как мать качает люльку. Едва перестает качать - снова плачет ребенок; и снова постукивают по половицам деревянные полозья качалки. В комнате очень холодно, до рассвета еще далеко.

Мужской голос спросил:

- Ты чего? Не спит все?

- Не спит. Блохи его, что ли, кусают.

- Покормила бы.

- Кормила. Не спит. Этак всю ночь просидишь и не поспишь. Ты бы хоть покачал.

Олень подумал: "Что же он и правда ей не поможет?" Потом вспомнил, что они оба, и отец и мать, работают на фабрике и должны вставать до света. Как же тогда с ребенком - оставляют? И как они могут иметь ребенка при таких условиях? Вот дать бы им денег...

Подумал - и понял, что это - стыдная мысль. Дать денег им, потом другим - ходить по домам, как благотворительная дама. Потом еще ограбить, убить - и опять раздавать деньги. Сделаться благородным разбойником из старых романов!

Всегда готовый бежать по первой тревоге, Олень спал не раздеваясь. Закурив новую папиросу, он встал и вышел в соседнюю комнату.

- Вы ложитесь, а я его покачаю.

Женщина не удивилась, только сказала:

- Зачем вам, я уж сама.

- Вам ведь спать нужно, потом на работу, а мне все равно не спится.

- Вот муж спит как колода. Покачал бы...

- Ему тоже рано работать. Вы не смущайтесь, ложитесь. Говорю - мне все равно не спать.

Она не спорила, отошла и легла. Олень сел на табурет у люльки и стал покачивать ребенка. Непривычно и как будто смешно. Попыхивал папиросой и думал: "Правду говорят, что все террористы немного сентиментальны. Вон Каляев* не бросил в первый раз бомбу, так как Сергий ехал с женой. А дети в особняке? Кажется, девочке ампутировали ногу, а может быть, нарочно рассказывают. Нет, я не очень жалостлив!"

* Каляев - Иван Платонович Каляев (1877-1905) - член боевой организации эсеров. В 1904 г. принял участие в покушении на В. К. Плеве. 4 февраля 1905 г. убил московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича.

Папироса докуривалась, ребенок спал. В темноте и в холоде комнаты Оленю казалось, что это не люлька, а лодка на реке, осенью, в безвременье, а он - старый и усталый лодочник. У времени нет ни конца, ни начала, и ничего не было и не будет. В постели не спалось, а здесь его объяла дремота и незнакомый покой. Иногда его рука останавливалась, и ребенок сейчас же напоминал о себе плачем,- и тогда Олень опять ровно покачивал колыбель, ни о чем не думая, окруженный смутными и неясными мирными образами: не то - детство, не то - покой могилы, манящее и бестревожное небытие. Только раз оправил затекшую ногу - и не заметил, как рука перестала двигаться и он задремал. Спал и ребенок. Рядом спали приютившие его люди, совсем ему чужие, хотя и знавшие, что укрывают у себя "товарища".

В пятом утра всех их пробудил фабричный гудок. Было еще темно. Очнувшись от своей глубокой дремоты, Олень задел люльку, вспомнил, где он, и тихонько ушел в соседнюю комнату.

АУТОДАФЕ*

* Аутодафе - в буквальном переводе с португальского акт веры - оглашение и приведение в исполнение приговоров инквизиции, в частности сжигание на костре.

Каким образом случилось, что Александр Николаевич Гладков, известный политический защитник, состоятельный барин и человек "крайних левых убеждений", согласился похранить у себя огромную сумму денег,- он и сам не понимал. Согласился, потому что это было смелым и красивым жестом, а он любил смелые и красивые жесты.

В сущности - особенной опасности не было. Принес эти деньги молодой человек, безукоризненно одетый, лично Гладкову известный, через которого максималисты не раз передавали ему защиту своих товарищей в общих и военных судах. Пришел клиент - вот и все; человек, по-видимому, достаточно осторожный и осмотрительный, иначе ему не поручили бы такого дела. Притом Гладков решительным тоном ему заявил:

- Имейте в виду, мой дорогой, я не знаю и не хочу знать, что это за деньги. Я знаю вас и принимаю их на хранение от вас. И только на неделю, не дольше. Так?

- Даже меньше, дня на три. Потом мы их переправим в другой город.

- Это уж ваше дело. Я ничего не знаю! А сколько тут?

- Точно не подсчитали, но не меньше трехсот тысяч.

- Ого! Целое состояние! Расписки я вам, конечно, дать не могу.

- Я и не взял бы. Мы вам верим.

- Надеюсь!

Когда молодой человек ушел, Гладков вспомнил, что не договорился о том, как быть, если принесший деньги не сможет за ними вернуться или если случится внезапная опасность обыска. Хотя он далеко не беден, но все-таки такой суммы, да еще наличными, у него не может быть.

А что, если номера кредитных билетов где-нибудь помечены? Откуда эти деньги - ясно! Он не спросил, но догадаться нетрудно: ведь Петербург говорит о недавнем дерзком "эксе", стоившем жизни десятку людей!

Гладкову не раз случалось помогать революционерам - хранить нелегальную литературу и давать приют неизвестным. Это всегда было сопряжено с некоторым риском, не очень большим, при его почтенном положении в обществе и больших связях.

Во всяком случае, он не трус! Сам вне всяких партий; его сочувствие и помощь революции выражается в выступлениях по политическим делам. Многих спас от смерти, многих спасти не мог. Его знают, уважают, и сегодняшний визит к нему - лучшее доказательство безграничного к нему доверия. Никто бы не согласился - а он согласился.

Но как он все-таки согласился с такой легкостью! Ведь это, в сущности, соучастие в преступлении, которое карается смертью! А вдруг номера кредиток отмечены? Да и без этого - дело ясно!

Но позвольте! Ко мне приходит клиент и поручает мне сохранить его деньги. Я кладу их в несгораемый шкап, чтобы после внести на его имя в банк - вот и все!

А почему этот странный клиент сам не внес их в банк? И что это за случайный клиент с улицы, в портфеле которого триста тысяч рублей, как раз столько, сколько было на прошлой неделе ограблено при вооруженном нападении на Каменноостровской улице? Кому рассказывать такие басни!

Перед сном Гладков прошел в кабинет, запер на ключ двери и вынул из несгораемого шкапа тяжелые, небрежно связанные пачки денег. Преобладали "петры", было немало "катенек",* а в небольшой связке была даже мелочь: уголком торчал желтый рубль. Деньги были уложены плотно, и все-таки их была целая груда: пачки заняли весь письменный стол. При всем своем достатке Гладков никогда не видал сразу такой суммы. В большинстве бумажки подержанные, номера подряд не идут. Принесший их опустошил большой портфель и еще несколько пачек вынул из карманов.

* Преобладали "Петры", было немного "катенек" - на банковских билетах царской России печатались портреты государей. Так, на ассигнации достоинством в 500 руб. был помещен портрет Петра I, банкноту в 100 руб. украшала Екатерина II.

Вдруг Гладков испуганно взглянул на окно: ведь окно завешано только тюлевой занавеской! По ту сторону улицы живут люди, и может случиться, что кто-нибудь смотрит в бинокль! Заслонив стол, он наскоро связал веревочками распавшиеся пачки и перенес их обратно в шкап. Игра опасная, и малейшая неосторожность...

Нервничать, конечно, глупо. Не следовало брать, а теперь уже поздно. Главное - время такое, что каждый человек независимо от его общественного положения, а особенно человек заведомо левых убеждений может ожидать случайного ночного обыска. Хотя почему бы могли ко мне прийти? Конечно - вздор! Не следует распускать нервы.

Он лег, вспомнил о непрочитанной статье в сегодняшней газете, прочитал ее, еще пробежал листочки и документы дела, по которому завтра выступает в суде, докурил папиросу и потушил свет. Сон поколебался, помедлил и опустился на сделавшего красивый и смелый жест либерального адвоката. Тикали часы, им отвечало ровное дыхание.

Он проснулся внезапно, среди полной ночи, не то от стука, не то от странного нервного потрясения - и дрожащей рукой зажег свет. Свет ударил в лицо и ослепил его. И с небывалой ясностью Гладков почувствовал, что нужно немедленно что-то сделать, принять какие-то спешные и решительные меры, иначе он - погиб.

Он едва попал ногами в туфли, набросил халат и вышел в свой деловой кабинет. Прежде всего он задернул тяжелые гардины на окнах, чтобы не осталось ни щелочки. Затем вернулся в спальню за ключом от шкапа, принес его, отпер шкап - и увидал страшные пачки денег. Их вид его не испугал, а скорее отрезвил: что, в сущности, случилось? В чем дело?

Не случилось ничего, но всякий маломальский разумный человек поймет, что так оставить нельзя, что, во всяком случае, нужно приготовиться ко всякой неожиданности. Дело идет о жизни и смерти, а идти на смерть без всякой попытки спастись, по меньше мере, глупо.

"Я, конечно, нервничаю, но я, несомненно, прав: нужно быть ко всему готовым!"

Он чувствовал, что его ноги дрожат и мысль работает слишком поспешно и как бы скачками. Значит ли это, что он струсил?

"Допустим, что я струсил. И это не позорно, а понятно: допущена безумная ошибка! Явится полиция, сделает обыск - и оправданий не может быть! Соучастие - и полевой суд! А чтобы не трусить, лучше всего принять все меры благоразумия. Все равно - заснуть не удастся".

На цыпочках, чтобы не разбудить прислуги, он вышел в коридор со спичкой, не зажигая электричества, добрался до кухни, нашарил там охапку дров, приготовленных для русской печи, принес в кабинет и по неопытности долго возился, прежде чем растопить камин.

"В наказание за легкомыслие, посижу здесь. По крайней мере, будет тепло, и живой огонек!"

В комнате и без того было тепло, но Гладков чувствовал себя зябко и тревожно. Ну - нервы так нервы! Это все от напряженной работы. Огонь мог успокоить. Кроме того, он знал, для чего затопил камин; это и означает, принять настоящие меры предосторожности на крайний случай.

Когда дрова ярко запылали, он придвинул к камину кресло, протянул ноги к огню и попытался задремать. Но сон больше не приходил, а нервная дрожь не прекращалась. Чтобы уж совсем успокоиться, он вынул из шкапа пачки денег и положил их на полу перед камином. В самом крайнем случае - деньги будут под рукой.

Он постарался, с адвокатской обстоятельностью, обсудить все спокойно и разумно. Ошибка, конечно, допущена: нельзя было впутываться в дело, само по себе безобразное и кровавое. Это уже не революция, а просто - уличный разбой. Одно - защищать на суде, другое - помогать личным участием в преступлении. Семь человек повешено! Завтра он заставит их взять обратно пачки денег; кажется, адрес юноши есть, во всяком случае, разыскать его можно. Отвезти деньги в банк и положить в сейф - невозможно; это было бы безумием!

Огонь камина бросал красный свет на пачки. Деньги добыты кровью; убиты конвойные, убита часть нападавших, убиты полицейские чины и случайные прохожие. Семь человек повешено! И еще казнят нескольких. В Петербурге обыски, аресты, облавы, засады на частных квартирах. Слава Богу - его квартира вне подозрений, хотя... все возможно, потому что полиция потеряла голову и делает глупости.

Дрова в камине допылали, лежала груда горящих углей, и нужно было подбросить. Не то чтобы лень, а усталость мешала этому. Обогретый и немного успокоенный, он начал дремать.

И вот тут опять, с тою же внезапностью, среди сонных мыслей мелькнуло совершенно ясное и логическое соображение:

"Да можно ли в том сомневаться, что этого юношу проследили до самого дома! Пришел с полным портфелем и набитыми карманами, а вышел с пустым! Если его теперь арестовали, а это почти наверное, и если он даже не сказал ни слова,- нет ни малейшего труда открыть, кому он передал деньги!"

И едва эта мысль оформилась и выплыла в своей бесспорности,- раздался стук. Почти несомненно стучали во входную дверь, хотя передняя была за несколько комнат. Почему не звонят? Потому что звонок проведен в комнату прислуги, его не слышно!

Все эти соображения мелькнули огненной линией, как летящие искры камина, и рассуждать теперь было уже поздно. Первую пачку он бросил неразвязанной, но спохватился вовремя, выхватил ее из огня, распутал дрожащими руками и снова рассыпал по углям. Настойчивый стук повторился - Бог его знает где.

Камин снова ярко запылал. Выгибались, чернели и золотились прочные "петры"; иные, прежде чем обуглиться, свивались в трубочку, у других был виден насквозь весь рисунок, даже буквы серии и номер. Он швырял деньги неловкими руками и, не дав разгореться огню, бил каминными щипцами по страшным и уличающим бумажкам.

Одна пачка не распалась, и огонь словно перелистывал бумажки, словно нарочно их пересчитывал. Только бы успеть! Все еще стучат, значит, прислуга не вышла отпереть. Нельзя терять ни минуты!

Лихорадочно он продолжал работу. Жар камина обжигал лицо и кудрявил волоски на его руках. Стук давно прекратился, и он не заметил, что прошло уже не меньше четверти часа. Хуже всего было то, что пепел глушил огонь, а среди потухших углей могли завалиться несгоревшие куски бумажек. . Русские кредитки печатаются в экспедиции заготовления государственных бумаг! Бумага прочная, она горит нелегко, а краска только обугливается, но остается на пепле. Наши деньги считаются лучшими! Тут любой сыщик догадается по кусочку пепла... Тяжело дыша, совсем обессилев, он тыкал щипцами и, наклонившись, старался раздуть пламя. Несколько бумажек еще в самом начале унесла в трубу каминная тяга - почти целыми. Черт с ними, только бы эти сгорели без остатка!

Он опомнился только тогда, когда все обратилось в серую кучу бумажного пепла, заглушившую угли, и в комнате запахло холодным дымом. Тогда он поднялся, схватился за голову: не сошел ли он с ума? Кругом было тихо, и возможно, что стук был случайностью, где-нибудь по соседству.

Но нужно было делать что-то дальше. Присев на корточки, он стал спешно выгребать пепел из камина в полу теплого халата. Натыкаясь на горячее, он отдергивал руку - и опять совал ее в камин. Набрав дымящуюся кучу золы, он понес ее через спальню в уборную, неосторожно просыпая на пол. Во всяком случае, если даже сейчас не явятся, чтобы не заметила прислуга! В два приема перенес в поле халата почти весь пепел без остатка и с ним много мелких углей, от которых халат дымился. Спуская в уборной воду, прислонился к стене, чувствуя, что силы исчерпаны. Все-таки догадался и смог еще раз пройти в кухню, взять там половую щетку и неуклюже подмести рассыпанный пепел от камина до уборной. Может быть, и плохо подмел, но только бы не осталось явной улики. Мог жечь старые дела - это его полное право. Успокоившись, можно будет еще раз подмести, уже начисто!

Когда все было окончено, он зажег в кабинете люстру и осмотрелся. Над камином было большое зеркало, а в зеркале совершенно непохожий на него, дикий, всклокоченный, перемазанный сажей и в прогоревшем халате - известный политический защитник Александр Николаевич Гладков. И не он - и все-таки он. Было бы приятнее, если бы все это было сном.

Машинально пригладив грязными руками волосы, Гладков опустил голову и закрыл глаза. Когда открыл снова - увидал на полу, рядом с брошенными каминными щипцами, затрепанную желтую бумажку, тот самый рубль, который незаконно затесался в славную и богатую компанию "петров" и "катенок". Те погибли, а он случайно выскользнул и уцелел.

Прижавшись к щипцам, желтый рубль не то чтобы с насмешкой, но с некоторой укоризной посмотрел на крайнюю растерянность лица и непозволительный беспорядок одежды защитника по политическим делам, не раз оказывавшего существенную и важную помощь деятелям русской революции.

НИЩИЙ

Темнеть стало рано. Обычно Олень старался как можно меньше выходить до темноты из своих временных пристанищ; но иногда приходилось.

Пришлось и сегодня. В доме, где он ночевал, утром предупредили его, что дворник обходил жильцов и спрашивал, не ночует ли кто посторонний, в доме не прописанный. Значит - нужно уходить, полиция кого-то разыскивает.

Поблагодарив хозяев за ночлег, Олень вышел, нахлобучив старую и заношенную меховую шапку, уткнулся подбородком в воротник полушубка, осторожно осмотрелся и зашагал своим большим шагом.

Путь его лежал в центр столицы. Было два важных дела: узнать новости по Наташиному делу и переодеться в хорошую шубу, чтобы часу в четвертом пойти на свидание с двумя из оставшихся товарищей и обсудить подробнее дальнейшую судьбу боевой группы; возможно все-таки, что удастся сплотить силы и подготовить план для будущего.

Было неспокойно на душе Оленя. Все больше чувствовал, что силы подорваны и что нет в нем прежней остроты внимания, в его положении необходимой. Несколько раз, подойдя к витрине магазина, обертывался назад - но ни разу не заметил, чтобы за ним следили; а уж его глаз был достаточно наметан. Часть пути проехал трамваем, слез в нелюдном месте, прошел пешком несколько улиц и, прежде чем зайти в нужный дом, миновал его крыльцо и вернулся. Сам думал: кажется, я слишком осторожничаю, так можно и пересолить! В окне был условный знак: детская игрушка на подоконнике, плюшевый медвежонок, видный и через двойные зимние рамы. Значит - все благополучно.

Зашел, позвонил, сжимая в кармане рукоятку револьвера. Ему отпер товарищ, давно его поджидавший.

Новостей о Наташе не оказалось - обещали только к вечеру. Все, что до сих пор было известно, не оставляло много утешенья; по-видимому, нет сомненья, что ее будут судить за участие в деле взрыва. Во всяком случае, она опознана, да вряд ли и сама скрывала свое имя. Следствие может затянуться, так как к тому же делу привлечены еще несколько товарищей, имевших к нему лишь самое отдаленное отношение. Здесь, в этой квартире, Оленю лучше не бывать. Хотя явного наблюдения нет, но какая-то опасность просто чувствуется в воздухе, как это бывает часто и так же часто оправдывается.

Опять с предосторожностями вышел Олень, теперь уже одетый большим барином, в хорошей шубе и глубоких ботах. Отмахнувшись от зазываний извозчиков, пошел пешком с Петербургской стороны по направлению к Троицкому мосту. После ночи, проведенной почти без сна - и уже не первой такой ночи,- ему было нужно движенье. День был морозный, и под ногами поскрипывал недавний, еще не убранный снег. Близ моста его охватил резкий ветер, и Оленю, закутанному в меховую шубу, это было только приятно. Отросшие за месяц усы заиндевели, иней связывал ресницы и щекотал глаза. Олень решил не брать извозчика и дойти пешком до Моховой. В этой шубе трудно его узнать, да и маловероятна случайная встреча.

Миновав мост, он почувствовал внезапное беспокойство, словно бы его кто-то догоняет или поджидает впереди. Он знал это ощущение человека, привыкшего отовсюду ждать опасности. Это - нервы. Стоит им поддаться - и погибнешь. Тогда в каждой стоящей на пути человеческой фигуре будет мерещиться полицейский филер, в каждом догоняющем извозчике - погоня. Так можно наделать глупостей и самому выдать себя неосторожным поступком.

На углу Моховой и Сергиевской, неподалеку от дома, куда лежал его путь, Олень опять почувствовал приступ беспокойства. На перекрестке, спиной сюда, стоял городовой, разговаривая со штатским. Тут же, около поджидавших санок, прыгал с ноги на ногу и хлопал рукавицами замерзший лихач. Впереди, у стены дома, протягивал к прохожему руку дрожащий нищий с подвязанной щекой. Все было обычно и не могло внушать опасений. Ничего не было подозрительного и в том, что к стоявшему лихачу подкатил другой, и из санок вышли два человека: один расплачивался, другой его ждал. Когда Олень проходил мимо, нищий протянул к нему руку:

- Милостивый барин...

Олень миновал нищего, но остановился, нашарил в кармане монету, вернулся и подошел к старику. Одновременно к нищему быстро приблизились двое подъехавших. Мельком взглянув на них, Олень внезапно понял, что сейчас что-то произойдет и что эти люди здесь не случайно. Увидал, что человек, разговаривавший с городовым, также бежит сюда. Быстро переложив монету в левую руку, Олень протянул ее нищему, а правую руку сунул в карман, где был револьвер. "

Одно мгновение должно было решить его судьбу. На лицах подбежавших какая-то нерешительность - только бы не выдать себя волнением! Вот если этот подымет руки...

Вдруг Олень покачнулся: нищий, крепко схватив его за руку, дернул к себе. Еще чья-то рука впилась в правый рукав его шубы. Одновременно двое подбежавших охватили его руками и старались отнять револьвер.

Пытаясь вырваться, Олень нажал курок. Он еще видел, как от стены, в которую ударила пуля, отвалился кусок штукатурки. Затем сильный удар по виску лишил его на минуту сознания. Когда он очнулся, его движения были связаны: револьвера не было, и напрягшиеся мышцы напрасно рвали за спиной цепь железных наручников. Он слышал взволнованный говор людей, его арестовавших, видел их раскрасневшиеся лица и уже не пытался сопротивляться. В его голове, нывшей от удара, внезапно родилась и во всей ясности стояла мысль: "Вот это и есть конец!"

Когда Оленя усаживали в санки лихача, он болезненно улыбался и искал глазами шапку, без которой голове было холодно. До него будто издали доносились слова одного из сыщиков, который возбужденно и восторженно тараторил:

- Я, брат, тоже сомневался! Думаю: он ли, не он ли? А как он повернулся да дернул щекой - ну, братец мой! Тут я и навалился!

- Ты навалился! Оба сразу навалились!

- Я и говорю - оба! А Мышкин по виску! А то бы и не сладить!

На узких санках кое-как примостились двое по обе стороны Оленя и еще один на козлах с кучером. Затем резкий морозный ветер от быстрого движения защипал нос и щеки Оленя. Шуба на груди была распахнута, хотелось потереть замерзшие щеки, но руки были связаны за спиной. Какое счастливое и радостное лицо у агента, сидящего на козлах лицом сюда! И какое все-таки противное! Все это, однако, пустяки, а верно и несомненно одно: вот именно это и есть - конец!

И Олень, локтями оттолкнув державших его сыщиков, вдохнул полной грудью морозный воздух.

СОВЕЩАНЬЕ

В редакции толстого журнала происходило совещанье по поводу ближайшей статьи "внутреннего обозревателя". Статья должна быть так написана, чтобы факты, в ней рассказанные, были заимствованы из ежедневной прессы со ссылками на номера газет, лучше всего на "Правительственный вестник", на "Новое время" и на другие реакционные органы. А как эти факты осторожно осветить - об этом и совещались ближайшие сотрудники журнала.

Их было человек восемь. К ним не принадлежал, по малости своего журнального участия, отец Яков, сидевший скромно в сторонке за маленьким столом, заваленным бумажками и газетными вырезками.

Дела отца Якова шли плохо. Опять понизился интерес к этнографии, к быту раскольников, к архитектуре поволжских сельских церковок и вятскому кустарному музею. Опять откладывались любовно составленные заметочки отца Якова, так как газеты завалены обязательным политическим материалом. В таких случаях отец Яков не брезговал никакой выпавшей работой: сообщал о ремонте мостов, о перелете птиц, о пожаре в отдаленном монастыре. Случалась в редакциях больших изданий статистическая работишка - и ее не отвергал отец Яков.

Так и сейчас ему дали целый ворох вырезок и выписок для подсчета и сводки. И вот на большом разграфленном листе бумаги он писал столбики цифр, подытоживал и отмечал особо: "За год, с 17 октября 1905 года: убито по политическим мотивам 7331, ранено 9660. а всего... В том числе обывателей - 13380, представителей власти - 3611..."

17 октября - дата начала российских свобод, день манифеста. С него как бы ведется исчисление времени новой - не то конституционной, не то все еще самодержавной России. Отцу Якову поручено собрать и подсчитать сведения столичных и провинциальных газет о политических убийствах, о казнях, а также о закрытии цензурным ведомством и администрацией газет и журналов. А раз поручено - он добросовестно выполняет за небольшое вознаграждение.

"Внутренний обозреватель", волнуясь и захлебываясь, доказывал:

- Вы понимаете, я не могу пройти мимо фактов. А раз мы приведем статистику, мы должны ясно выразить и наше отношение к репрессиям правительства!

- И к террору.

- Ну да, и к террору. Мы готовы осудить политические убийства, в особенности в той безумной форме...

- Не в той форме, а вообще!

- Да, и вообще.

- Тогда, значит, мы отрицаем право народа на сопротивление? Право революции?

- Да нет же! Я говорю: мы строго осудим выступления террористов, особенно вооруженный грабеж, хотя бы и казенных, денег, но мы обсудим и правительственные репрессии, военные и полевые суды...

Редактор пepeбил:

- Ну нет, знаете, об этом сейчас писать невозможно. Заикнетесь о полевых судах - и нас немедленно прихлопнут.

- Но должны же мы отозваться?

- Отозваться - да, конечно, осторожно, и oчень осторожно, но прямое осуждение...

- Не осуждение, а несогласие!

- Вашего согласия, батенька, никто не спрашивает.

Прислушиваясь одним ухом, отец Яков продолжал свою работу. Теперь шла сводка казненных, "из коих повешено 215, расстреляно судами военными обыкновенными - 340, судами военно-полевыми за полтора месяца их существования - 221, убито карательными отрядами...".

Совещание пришло, в общем, к выводу, что статья необходима и что обозреватель должен ясно высказать и подчеркнуть принципиальное осуждение террористических актов при наличии народного представительства в России...

- Прибавьте: хотя бы и несовершенного типа.

- Да, конечно. Должна быть все-таки оговорка о безответственности власти.

Редактор опять вмешался:

- Ни-ни! О безответственности ни слова! Нас на этот счет предупреждали.

- Главное - подойти к предмету издали. В начале статьи что-нибудь о росте кооперации и рабочих организациях, а уж потом...

- Да, да, это я знаю, уж будьте покойны! Затем, осуждая акты революционного насилия, то есть принципиально их осуждая, мы в то же время считаем ненормальным тот порядок...

- Лучше: мы считаем, что именно неправомерность действий власти и вызывает...

- Не было бы слишком резко!

- Уж будьте покойны! Это я сумею сказать так, что придраться будет невозможно.

Опять редактор:

- Ну, придраться они ко всему сумеют. А вы, главное, ссылайтесь на статьи московских газет, там цензура полегче. И непременно вставьте, что это, мол, не наше суждение, а вот точно, в кавычках... Цитат побольше, а мы как бы в стороне.

Читатель сам разберется... И закончите чем-нибудь опять незначительным.

- Я думаю - вопросом о распадении крестьянской общины и о сравнительной легкости перехода к хуторскому хозяйству.

- Но, конечно, в порядке естественного экономического развития, а не в принудительном, а то примут за одобрение.

- Это я скажу.

- Но только - ради Бога, осторожнее! Я, господа, понимаю, что статья необходима, но на рожон лезть не следует. Главное - резкое осуждение красного террора, чтобы в этом отношении придирки не было. Да, господа, между прочим, есть слух, что убит и второй усмиритель, из этих, из карательных! Все-таки - молодцы эсеры!

- Кажется, не эсеры убили.

- Ну, все равно. Все-таки действуют, несмотря ни на какие полевые суды.

Совещание закончилось, и отец Яков передал обозревателю готовую страничку цифр.

- Вот спасибо, отец Яков! Это все?

- Еще подсчитаю репрессии печати.

- Ну, это не для меня, это отдельно печатается. А цифры ужасные, отец Яков!

- Печально, печально.

- Вы как на это дело смотрите, отец Яков?

- Я - что, мое дело подсчитывать. Религия же, все конечно, осуждает всякое смертоубийство.

- А если злодея убивают?

- Суждение относительное, у Бога же и злодей - человек.

- Вы в Бога-то верите, отец Яков?

- Будучи Его служителем, не веровать неуместно.

- А все-таки, по чистой совести?

- Без веры не проживешь, знать же нам дано не многое. "Хитрый поп",- подумал обозреватель и прибавил со вздохом:

- В тяжелое время мы живем, отец Яков, в кровавое время!

- Время, точно, не легкое. А и все времена нелегки. И кровь всегда лилась, и люди всегда были недовольны. Уж так с испокон веков и до дней наших. Время наше, конечно, сурьезное, однако и прелюбопытное. Прошли не малый путь, а к чему идем - того не знаем.

- Ну, пойду писать, уж очень статья ответственная.

- Статеечка вам предстоит трудная. А читатель ждет, поджидает читатель искреннего слова.

Обозреватель покосился на собеседника и опять подумал: то ли хитер поп, а может быть, и глуповат.

Черновик статистической сводки остался у отца Якова: можно будет приложить к летописи достопамятных событий текущего года. Время воистину тяжкое и тревожное! Ныне и на улицу выйти не всегда безопасно: попадешь на шальную стрельбу, как было с прохожими на Каменноостровской улице! И в провинции малым лучше, а уж про деревню и говорить нечего. Вот она, цифирька: "Аграрных волнений одна тысяча шестьсот двадцать девять"! И в каждом таком месте либо драли, либо стреляли православного гражданина во имя справедливости и порядка!

И однако, тянет отца Якова прокатиться подале от столицы, заглянуть в глушь - как там живут люди? Побывать в Пошехонье, в каком-нибудь Усть-Сысольске, а то заглянуть на Соловки по зимнему времени,- там еще никогда не бывал отец Яков. Как сейчас в сих медвежьих углах - вот что лю-бо-пыт-но! Тоже мечтатели или живут все по-прежнему, добро не приемля и злу не противясь?

Укладывая бумажечки в свой пухлый портфель, отец Яков подумал и о совещании, на котором в сторонке присутствовал. Подумал и скромно улыбнулся в ус:

"Принципиально, говорит, отрицаем; однако, говорит, полагаем... Статьи писать - дело нелегкое, дело ответственное. И чтобы все сказать - и придраться бы не к чему. Все бы поняли, а мне бы по шее не получилось. Это не то что про ассирийского серебра блюда или про курганы Пермского края! Требуется и благорассудочность, и великое искусство пера!"

Не то чтобы отец Яков завидовал такому искусству, а все же чувствовал разницу между людьми высокой политики и им, простым наблюдателем жизни, бесхитростным свидетелем истории.

"Принципиально, говорит, весьма резко отрицаем, а нельзя, говорит, не признаться... Лю-бо-пытно!"

СМЕРТЬ ОЛЕНЯ

Молодой помощник военного прокурора получил приказание выступить по делу вчера арестованного участника многих террористических актов. Заседание военно-полевого суда состоится в четыре часа дня; на изучение дела и подготовку обвинения остается пять часов.

Молодой офицер уже дважды выступал по подобным делам, оба раза успешно, но личность обвиняемых не представляла интереса: один был рабочим, другой евреем. Помощник прокурора спешно подготовил обвинительные речи, но перед самым заседанием председатель суда предупредил его, что дело совершенно ясно и что никаких "прений сторон" не может быть. И действительно, оба раза суд продолжался не более полутора часов. В ту же ночь обоих осужденных повесили.

И на этот раз дело не менее ясно, но личность преступника значительнее; он - главный организатор весьма нашумевших злодеяний: взрыва министерского особняка и вооруженного ограбления. Если военный прокурор не выступает по этим делам лично, а поручил обвинение ему, то это объясняется, очевидно, особым к нему расположением. Возможно, что его назначение явилось результатом влиятельного ходатайства о нем родственницы прокурора, которая, значит, не забыла своего обещания. Теперь его имя, как обвинителя по весьма важному делу, будет названо в военных кругах.

Содержание дела не очень интересовало молодого офицера: все подробности дела чрезвычайно просты, а преступники из числа так называемых революционеров облегчают роль обвинителя дерзким, но похвальным сознанием. Департамент полиции заготовляет весьма сжатый и вполне разработанный доклад, свидетелей бывает мало, и они прекрасно подготовлены предшествовавшими полицейскими допросами, защита чисто формальна, и исход дела тем самым предрешен. Роль прокурора не в том, чтобы подбирать доказательства виновности, а лишь в том, чтобы дать образец простоты, лаконичности и в то же время уничтожающей силы настоящего, вполне делового военного красноречия. Хотя на этот раз председатель может оказаться щедрее и согласиться на обстоятельную речь,- но именно поэтому следует удержаться от всякого увлечения и проявить чеканную скупость слова.

Изучение дела действительно не заняло много времени, и помощник военного прокурора, сделав нужные выписки и пометки, имел возможность вернуться домой, чтобы закусить и обдумать речь.

Нужно ли повторять в ней данные полицейского дознания и судебного следствия? Конечно - не нужно! Должны ли быть в ней эффекты вроде ссылки на количество жертв преступления, на его исключительную дерзость и на социальную опасность преступника? Да, но лишь в форме краткой и отчетливой характеристики злодея. Что еще? Больше решительно ничего! Спокойный и четкий перечень статей и параграфов закона и - без малейшего повышения голоса! - требование смертной казни. Десять минут, максимум четверть часа! Полная застегнутость чувств, никакого волнения, решительный контраст возможной чувствительности этих строевых полковников, случайно попавших в судьи. Но под простотой и суровостью филигранная чеканка слова!

Свои первые обвинительные речи помощник прокурора предварительно писал. Но этот раз он решил ограничиться записью схемы предстоящего краткого слова:

1. Несомненность деяния и причастности к нему обвиняемого.

2. Исключительность данных преступлений.

3. Настойчивые требования момента защиты государственного порядка.

4. На основании изложенных соображений, а также имея в виду статьи (тут цифры и пункты)...

5. Требование применения ("долг военных судей" и пр.). С бумажкой в руках помощник военного прокурора произнес свою предстоящую речь перед большим зеркалом, в котором поблескивали его здоровые белые зубы. Были запинки, но при повторном опыте исчезли. Даже статьи и параграфы он произнес наизусть. Последнюю фразу речи повторил несколько раз, причем так, чтобы ни один мускул лица не дрогнул, а брови, после точки, слегка насупились. Вышло эффектно: просто и хорошо. "К смертной казни через повешение". Точка. Брови (но без всякой театральности!). Обвинитель, не сгибаясь в талии, спокойно опускается на прокурорское кресло.

Сегодняшний день можно считать началом доброй карьеры!

Спиной к двери камеры, с прикладом винтовки у ноги, часовой смотрел через пустой пролет тюремного корпуса на противоположный балкон, где так же спиной к двери камеры стоял его приятель по взводу и земляк. Иногда они оба бессмысленно перемигивались и, удерживая смех, строили друг другу рожи, предварительно оглядевшись, не видит ли взводный или тюремный сторож. Тюрьма была на военном положении.

Олень лежал на койке, закрыв глаза, но не спал. С момента, когда он понял, что "вот это и есть - конец!", на него снизошел странный покой. Как будто он на койке больничной, освобожденный недугом от обязанностей думать, рассчитывать, работать, суетиться; и будет еще проще и спокойнее. Даже досады не чувствовал, что ведь вот - попался, и так просто и глупо: все равно это должно было случиться. Когда захлопнулась и защелкнулась дверь тюремной одиночки, Олень перестал дергать щекой и все время проводил в полудремоте. День спутался с ночью, и новый рассвет подошел незаметно. Через дверную форточку подали в камеру какую-то похлебку; он принял, попробовал есть, но не было ни вкуса, ни желанья. Поел только хлеба.

Ночью его дважды водили в контору тюрьмы. Допроса, собственно, не было, потому что он отказался отвечать. В первый раз ему пригрозили веревкой, но он только устало улыбнулся, и следователь понял, что смешно угрожать человеку, который знает, что ничто не может его спасти. Во второй раз его показали целому ряду людей, прошедших мимо него тенями; яснее мелькнуло только испуганное лицо горничной Маши, остальных он не знал или не помнил.

Лежа на койке, Олень не думал ни о близкой смерти, ни о том, что не завершено дело, которому он отдал жизнь. Да и может ли оно завершиться? Не есть ли жизнь - вечная борьба двух начал, борьба поколений и веков? И конца этой борьбе не может быть. Не думал он и о том, как держать себя на суде. Раньше, еще на свободе, он думал об этом часто. Боец революции должен держаться стойко, красиво и дерзко: бросить в лицо судьям свое презрение и свою ненависть к строю, которому они служат! А в момент расчета с жизнью - крикнуть свое проклятие миру и приветствие заре будущего! Так казалось. Теперь Олень отверг это без раздумий: кого поражать словом? Зачем этот театральный жест в последнюю минуту? Но и если и было бы нужно - он слишком устал и слишком со всем и со всеми поквитался. Но и это все было не строем ясных мыслей, а лишь слабыми ощущениями, проходившими мимо, мелькнувшими смутно и серо.

Его вызвали в пятом часу дня, когда уже стемнело. Опять надели наручники, а вели его четверо солдат с молодыми и тупыми лицами. Когда ввели в небольшую комнату, где заседал военно-полевой суд, Олень на минуту очнулся от апатии и со вниманием оглядел людей, которые вот сейчас приговорят его к смерти. Но секретарь таким невнятным голосом, путая ударения и неверно произнося фамилии, читал обвинительный акт, что временное возбуждение Оленя упало. Сам того не сознавая, он пристально уставился на одного из судей, седоусого полковника, и не сводил с него глаз до конца заседания. На вопросы председателя он отвечал негромко и односложно и только при упоминании чужих фамилий прислушивался внимательнее, но сейчас же снова терял нить. В общем, все его дело было изложено довольно правильно, хотя несколько усложнено наивными полицейскими догадками; в действительности было гораздо проще. Оленя только удивило, как мало, в сущности, они знают и как много вынуждены присочинять. Затем он совсем перестал слушать и не оживился даже при допросе немногих свидетелей.

Как ни старательно молодой помощник прокурора подготовил свою краткую речь, но все же не мог удержаться от соблазна вставить в нее несколько эффектных слов. Председатель посмотрел на него с удивлением, а седоусый полковник даже поморщился. Но закончил обвинитель так, как решил заранее: поставил точку, опустил брови и сел, не согнувшись в талии. Вышло, в общем, хорошо.

Затем вынесли приговор, вполне удовлетворивший обвинение. Звякнули шпоры, приговоренного увели, и помощник прокурора, с тем же. изученным солидным спокойствием, собрав бумаги, встал и подошел к секретарю:

- Куда вы отсюда? Если домой - я вас подвезу.

Но секретарь должен был немного задержаться, и молодой обвинитель уехал один. Было темно, и никто из встречных не мог оценить спокойную позу и чуточку надменную, но уверенную и приятную улыбку офицера, ехавшего домой после этого несложного, но все же заметного процесса, о котором в военной среде будут говорить. В газетах отчета, конечно, не будет, так как оглашать состав суда не разрешается.

Приговоры военно-полевого суда исполнялись немедленно; но все-таки пришлось выждать ночи, и Оленя увели обратно в камеру.

Когда опять за ним пришли, он крепко спал. На этот раз наручников не надели. На тюремном дворе все было готово. Всего одна лампочка, висевшая у тюремной стены, освещала виселицу; в полумраке хлопотало несколько человеческих фигур, поодаль стояли солдаты с винтовками и маленький, щуплый, озябший дежурный офицер.

Было очень холодно. Оленя вывели во двор в штанах и рубашке без воротника. Ему указали место, где нужно стать; он стал прямо, по-военному развернув носки. Оказалось, что забыли мешок, и за ним послали. Все это делалось хлопотливо, но как-то по-семейному; двое придерживали его за локти, но слабо, будто опасаясь причинить ему боль, и в лицо ему не смотрели. Мешок долго не приносили, и Олень сказал:

- Нельзя ли поскорее, без этого, а то очень уж холодно?

Люди заспешили и зашептались, а голос за спиной Оленя произнес: "Ладно, чего ж там!" - и перед лицом Оленя качнулась петля. Увидав ее, он вздрогнул, дернул щекой, затем без порывистости, но очень уверенно освободил правую руку и отвел ею руку палача. Лишь на секунду в голове его мелькнули слова, которые он должен, кажется, крикнуть им всем перед смертью,- мелькнули и потухли в сознании как лишние. Повернувшись к стоявшему за его спиной, он сказал вежливо и строго:

- Не нужно! Дайте, я сам!

Твердая веревка холодом ожгла его шею; но он не знал, нужно ли и как подтянуть узел, и с улыбкой смущения спросил:

- Как это? Вот так?

И тогда внезапно взметнулось черное небо - и тусклая лампочка вспыхнула ослепительным солнцем.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ ПОБЕГ

"НЕ МОГУ МОЛЧАТЬ!"*

* "Не могу молчать!" - название известного публицистического выступления Льва Николаевича Толстого (1828-1910). Опубликовано за границей в 1908 г., до 1917-го распространялось в России нелегально.

С крыльца, немного сутулясь, но за перила не держась, спустился крупный, ширококостный старик с большой бородой и нависшими седыми бровями. По-мужицки - прежде всего оглядел небо, слишком хмурое для летнего дня, по-хозяйски - палкой отбросил с дорожки кость, занесенную собакой, по-барски - раскрыл книжечку на заложенной странице и, читая, побрел в глубь сада на любимую скамейку.

Был ранний час, когда людских голосов еще не слышно, а птицы и пичуги орут как на базаре. Дойдя до скамейки, старик грузно на нее опустился - и сейчас же понял, что побыть одному не придется и что есть человек, вставший раньше его. Сам этот человек, может быть, не подойдет, но уж раз он мотается поблизости, то как не позвать его и с ним не поговорить?

Очень давно жизнь сложилась так, что быть одному удается редко: приходится запираться в комнате и либо писать, либо делать вид, что пишешь; а как только вышел - становишься общим достоянием: жена, дети, секретарь, гости и разные приходящие люди, с которыми надобно разговаривать, то выслушивая, то поучая. Все, что они расскажут, до них рассказывали сотни; все, о чем спросят, известно заранее. Не ответить им нельзя, потому что они приходят за ответом издалека, иногда трепетно, иногда назойливо, то действительно из потребности, то из простого и очень обидного любопытства. Эти люди и беседы с ними - повинность Великого Учителя, каким прославили старика на весь мир.

Молодой человек, который слонялся неподалеку, будто бы стараясь не помешать и остаться незамеченным, а в действительности рассчитывая нечаянно попасться на глаза,- секретарь старика. Секретарь - это человек, который пишет и отсылает письма и должен заменять старику память. При нем всегда записная книжка, и в этой книжке он отмечает всякий вздор, никому не нужный и смешной: отмечает каждый шаг и каждое слово старика. Вот и сейчас, вероятно, пометил: "В среду такого-то числа великий писатель встал в шесть с половиной и проследовал в сад". Вечный ласковый, преданный и глупый надзор, сплошная прижизненная биография, неустанное напоминание о том, что вот ты, старик, скоро умрешь, и тогда мы личными воспоминаниями украсим твою память. И поделать с этим ничего нельзя: как, не обидев, объяснишь, что такая любовь (если это любовь!) - насилие?

Заложив пальцем страницу, старик подозвал секретаря. И из первых слов, из ответа молодого человека, почему он в саду в такой ранний час,- понял, что тому надо в чем-то покаяться или что-то рассказать, а как приступить - не знает.

Сам навел на разговор - а у того уже готово в кармане.

- Это - человеческий документ, письмо, написанное одной девушкой в тюрьме перед казнью. Я знаю ее лично, с детства. Наша, рязанская.

- И убили ее?

- Ей казнь заменена вечной каторгой.

- Вы дайте, я после прочитаю.

- И особенно удивительно, что она принимала близкое участие в подготовке убийства и даже нескольких убийств, а сама - ведь я ее знаю хорошо, с детства! - сама хороший и очень чуткий, даже нежный человек. Мы ее oчень любили, звали Натулей. Заботливая о других, к людям снисходительная, к себе очень строгая. Как это бывает - не знаю!

Старается побыстрее и побольше высказать. Старик слушает, смотрит ему в глаза и видит ясно, что вот человек - и скорбит о ее судьбе, и как-то особенно рад, что знал ее лично; и свою скорбь и радость свою должен непременно поведать, держать про себя не может. И ждет, чтобы старый писатель и учитель высказал свое слово,- как это случается, что человек и чуток, и нежен, и идет на убийство? Если высказать слово, он, едва отойдя, запишет, чтобы именно через него дошло до потомства, потом, когда умрет старик, сейчас сидящий с ним на лавочке.

- А где же она сейчас?

- В Москве, в каторжной тюрьме.

- Такая молодая. Тяжело ей там?

- И вообще тяжело, и плохо их содержат. Она писала на волю, что иной раз так хочется есть, что даже тошно делается.

Старик сказал:

- Вот это - самое плохое. Но если в ней много внутренних сил - она выдержит испытание. Письмо я прочту. Вот я как раз сегодня, как встал, записал у себя в дневнике: "Когда ты встретишь жесткий камень и будешь его рубить, это будет неразумно; а если ты будешь об него точить, это будет разумно".

Потом прибавил:

- В доме-то встают. Вы бы шли пить чай, а я подойду.

Молодой секретарь ушел и, задержавшись у крыльца, записал в книжечку фразу, сказанную о камне великим учителем. Особенно важно то, что этой фразы еще никто не слыхал, а когда будет опубликован дневник - смысл этой фразы, как будто и не особенно значительной, но сказанной Великим Учителем и уже тем самым замечательной, лучше всех растолкует он, слышавший ее из уст Учителя, с которым он имел сегодня, в среду, длинный разговор наедине в саду ранним утром, когда все еще спали. И молодой человек был очень счастлив.

Оставшись один, старик развернул тщательно переписанное письмо. Сначала пробежал глазами, потом прочитал все внимательно, иные места по два раза. Читал не как все, а видел тюремную камеру и в ней молоденькую девушку, не умную, не глупую, очень несчастную. Она пишет накануне ужасной смерти, а живучесть в ней такова, что она все старается сказать покрасивее, выразить по-ученому, чтобы ее друзья дивовались ее поистине изумительному состоянию. Пишет искренне, всему верит, и пишет она правду, но правду здешнюю, житейскую, небольшую. Если бы не спасалась мыслью, что ее писанье прочитают другие, то должна бы кричать и биться головой об стол и о стены тюрьмы. А она не бьется и ищет в себе радость - и находит радость, может быть, и настоящую. Рада, что вот она может так чувствовать и так писать перед смертью и что об этом узнают и будут говорить.

Окончив читать, старик задумался. И подлинно - человеческий документ! Вот что делают люди и что делают с людьми! Правда спуталась с ложью, и сам человек, даже в тягчайший час жизни, не может разобраться, где его ложь и где его правда, и в которой его спасенье, и есть ли спасенье. Потом подумал: принесут с почты газету - и опять то же! Дня не проходит, чтобы не было казней. То убивают молодых людей, вот как эта девушка, то стреляют и вешают по деревням крестьян. Вчера писали, что на Стрельбицком поле в Херсоне повешены двадцать крестьян за разбойное нападение на усадьбу помещика. И нашлись руки, тоже крестьянские, чтобы накинуть эти двадцать веревок на человеческие шеи! А люди читают и молчат. И не только молчат, а притерпелись, привыкли. Прочитавши эти строчки - легко переходят к другим печатным известиям. А ведь нужно бы голосом кричать на весь мир, потому что нельзя жить с таким сознанием!

Подумал - и вдруг со всей ясностью ощутил знакомое состояние, когда мысли, уже облеченные в готовые слова, бунтуют и требуют быть сказанными сейчас же, не откладывая, пока в них кипит сила и пока их сталь остра и жар не остыл. Если он не скажет - кто же скажет? Сказать могли бы, и осмелились бы,- но никто их голоса не услышит, и самых их пламенных строк нигде не напечатают. Только он, старик, и может и обязан крикнуть, и невозможно, чтобы его слово пропало напрасно!

Что бы ни сказать - он знал, что его не тронут, и такая неприкосновенность была ему тяжела. Вот если бы его посадили в тюрьму, в хорошую, настоящую тюрьму, вонючую, холодную и голодную! Тогда и сказанное слово прозвучало бы громче и сильнее! Но за его писанья пострадают другие, кто будет печатать и кто будет читать,- а его оставят жить спокойно. Это тоже род пытки, утонченной и жестокой. И через это ему приходилось часто молчать, чтобы не стать виновником чужих несчастий.

И тогда к уже готовым мыслям и написанным в уме горячим, справедливым и убедительным словам большими и отчетливыми буквами прибавился заголовок:

"Не могу молчать!"

Больше не слыша в саду человеческих голосов, опять слетелись птицы и пичуги и опять открыли базар. Солнце пробуравило облака, распахнуло листву - и на садовую дорожку упали светлые пятна.

Старый писатель заложил книгу страницами письма, оперся на палку и встал с лавочки.

Михаил Андреевич Осоргин - СВИДЕТЕЛЬ ИСТОРИИ - 03, читать текст

См. также Осоргин Михаил Андреевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

СВИДЕТЕЛЬ ИСТОРИИ - 04
БАНОЧКА ВАРЕНЬЯ Будучи в Рязани, отец Яков счел и должным и любопытным...

СВИДЕТЕЛЬ ИСТОРИИ - 05
ТЮРЕМНЫЕ ЗАБАВЫ По вечерам камера номер восемь забавляется новой игрой...