Михаил Андреевич Осоргин
«КНИГА О КОНЦАХ - 01»

"КНИГА О КОНЦАХ - 01"

Роман

Роман "Книга о концах", при самостоятельном сюжете, связан общностью эпохи и некоторыми именами с романом "Свидетель Истории", вышедшим в 1932 году, и может считаться его продолжением.

Автор

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ЖИЗНЬ НАЧИНАЕТСЯ

Это началось в Застенном Китае, когда Наташа Калымова пересекала с караваном пустыню: мерный шаг верховой лошади продолжался, но ни лошадь, ни верблюды каравана не двигались, а на них наступали пески Гоби и однообразный кругозор. Продолжалось на океанском пароходе, который стоял на месте, не отзываясь на быстрый набег спокойной воды; а за кормой вода собиралась в огромные валы пены. То же было с берегами Суэцкого канала, и так же мимо окон дрожащего, но неподвижного вагона круговыми движениями проходили заплаты и скатерти полей, а ближе, по скользящей прямой, мчались голые деревья с пучками омелы,- Наташа принимала их за пустые вороньи гнезда.

Европа надвинулась Ривьерой и марсельским портом, затем Францией, наконец, предместь-ями Парижа. Когда поезд остановился на неприветливом вокзале,- мертвая точка была перейде-на, и теперь уже сама Наташа ехала в маленьком дребезжащем такси по неподвижным улицам Парижа. Мир потускнел, снизился, переполнился тревожными мелочами. Люди стали оседлыми, связанными со множеством улиц, поворотов, вывесок и предметов быта. В этой тесноте и озабоченности нужно было отыскать свой угол. И Наташа сказала шоферу:

- В какой-нибудь отель близ улицы Сен-Жак. В недорогой!

У нее был единственный адрес, полученный в России,- Тургеневская библиотека* на Сен-Жак; название улицы вызывало в памяти романы Дюма и потому хорошо запомнилось. Стекла такси перестали дребезжать у дверей отеля, а служитель, в жилете и зеленом фартуке, внес чемоданы на четвертый этаж и поставил большой у камина, а поменьше - на железные козлы, скрепленные плетеными тяжами.

* Тургеневская библиотека - Русская общественная библиотека им. И. С. Тургенева, орга-низованная в Париже эмигрантами из России. Живя во Франции, М. А. Осоргин был читателем этой библиотеки и даже входил в правление.

Так она приехала для новой жизни. В складе неразобранных воспоминаний остались москов-ская каторжная тюрьма, побег двенадцати, изумительное путешествие через Урал, Сибирь, Монго-лию и над безднами двух океанов.

Аббат Шарль-Мишель де Л'Эпэ, родом из Версаля, изобрел азбуку для глухонемых. За год до его смерти родился ученый Жозеф Луи Гей-Люсак, который открыл закон единообразия расши-рения газов. Их именами названы улицы в Латинском квартале.

Улицы сходятся под углом. Из верхнего углового окна виден прекрасный купол, до которого глаз добирается по унылым крышам домов, запинаясь за перевернутые цветочные горшки. Над этим куполом - другой, небесный, серый, цвета дождя и скуки; он взора не радует, и на него никто в Париже не смотрит.

Аббат облагодетельствовал самую обездоленную часть людей: лишенных Слова и Музыки. Его ученый сосед дважды поднялся над землей на воздушном шаре, проверяя то, до чего додумал-ся на земле.

Судьба великих завидна! Но, конечно, их имена уже ничего не говорят прохожим и проез-жим: почтовому чиновнику, модистке, содержателю кабачка, даме с собакой и могильщику на дрогах второго разряда, возвращающемуся с работы восвояси.

Имена ученых неизвестны и женщине двадцати пяти лет, из которых последние пять - неправдоподобны, без оглядки, всегда накануне смерти и в круге смертей чужих. Вот так сходятся углом улицы, вот здесь окно, вот там купол, о котором она еще не знает, что это купол Пантеона. Усталая от долгой дороги, неизвестно для чего родившаяся в стране снегов и равнин, неизвестно зачем попавшая в мировую столицу. Возможно, что она останется в кругу глухонемых, но возмож-но, что ее судьба - подняться к небу на воздушном шаре.

Серый купол над Парижем грязнеет, купол Пантеона обращается в силуэт. По улице от фонаря к фонарю бежит черный человек из сказки и таинственной палкой зажигает газ. В отеле газ горит только в узких изломанных коридорах, а в комнате Наташи свеча и керосиновая лампа с узким стеклом, по которому лениво ползет книзу картонный колпак, пока не натыкается на пузырь. На колпаке, в овалах, Нотр-Дам и лицо неизвестного с неестественной бородкой и выстав-кой орденов. Очевидно, жизнь начнется только завтра, а пока лучше всего спать. Даже есть от усталости не хочется и не хочется считать ступени узкой лестницы и искать на незнакомых улицах неизвестный ресторан.

Она не слышит, как до поздней ночи хлопают двери и шаркают ноги, как по трубам порыва-ми течет вода, на улице громыхают колеса и топают подковы битюгов. Она спит, как всегда, мир-ным и здоровым сном. Но и в глубоком сне не отделаться от привычной качки - спина верблюда и лошади, море-море, вагонное титата-татата и смена образов: пески-пески, волны-волны, необыч-ный говор на остановках и пересадках - от прошлого дальше, а в будущее глубже. В потоке пес-ков, волн и людей - затерявшаяся щепочка. Сосед по купе, француз, очень вежливо и слишком ласково спрашивает:

- Мадемуазель путешествует одна?

Если ему ответить: "Да, на верблюдах через Гоби, на щепке по океанам, и сама я - щепоч-ка, отколовшаяся от русской ели",- он сделает круглые глаза: "Возможно ли? Но это - геро-изм!" Затем, приоткрыв в мозгу клеточку за номером и справившись,- все объяснит загадочно-стью славянской души, хотя все души для него одинаково загадочны, за исключением латинской, одетой в двубортный пиджачок.

Рано утром опять бежит вода по трубам и шаркают ноги за дверью. За окном каменный грохот.

Она раскидывает пропыленные и липкие занавеси окна - и опять купол над неприветливы-ми крышами. Но небо сегодня живое и ясное, только в комнате брр... как холодно! Больше всего хочется облиться водой. Как они здесь это делают? Вчера вечером спросила про ванну, и коридор-ный смотрел долго и удивленно. Ну, после все устроится. Где-нибудь выпить кофею с булочкой, с двумя, с тремя булочками, и пойти по адресу: улица Сен-Жак, русская библиотека. Сегодня же увидать подруг и товарищей, ее опередивших и уже здешних. И Анюта должна быть в Париже,- простая девушка с Первой Мещанской, надзирательница тюрьмы, всех их спасшая. Чудно: Анюта - и вдруг в Париже!

С живостью Наташа спускается с четвертого этажа, слышит напевное "бонжур, мадам" еще не причесанной хозяйки, отдает ей ключ и выходит из подъезда.

Куда? Направо или налево?

С минуту стоит и улыбается, потому что все-таки хорошо. Вообще хорошо! Потом идет... ну все равно, хоть налево!

НОВЫЙ ДРУГ

Комната большая и светлая, но холодная; еле согревает ее камин. Две кровати; у Наташи большущая, в полкомнаты; стояла посредине, но отставили к стене; а для Анюты нашли неболь-шую железную. И совсем маленький стол с шаткими ножками. Культ письменного стола, какой в России есть у доброго студента, французам незнаком,- только культ кровати.

Анюту больше всего удивляет, что в здешних домах нет двойных рам и нет, стало быть, подоконников; впрочем нет и настоящей зимы, так, слякоть какая-то. И вообще живут неуютно.

Было много радости, когда Наташа их всех разыскала в Париже. Помогла, конечно, библио-тека, эмигрантский справочник. В тот же день вместе обедали в дешевом ресторане на Бульмише, - четыре участницы побега, эмигрант Бодрясин и недавно приехавший из России Петровский. Этот приехал легально, с заграничным паспортом, своим собственным, будто бы кончать ученье; но он был из московской революционной группы, имел некоторое отношение и к побегу, и через него тут рассчитывали держать связь с Россией.

За обедом Наташа шепнула Анюте:

- Зайди ко мне в отель вечером; только зайди одна. Ты найдешь?

Из всех московских подруг Наташа выбрала ее, простую девушку, которой была, правда, обязана свободой. Выбрала сразу, не раздумывая. В чужой стране нужен преданный друг - и лучшего не найти.

А через день, с помощью опытного в этих делах Бодрясина, жившего в Париже третий год, нашли комнату в том же Латинском квартале и поселились вдвоем.

Закутавшись в теплую шаль, купленную в Сибири, и смотря на синий огонек углей, Наташа сидит в любимом и уютнейшем месте - в углу обширной кровати, поверх одеяла, подобрав ноги и локтем на подушках. Читать не хочется, а думать - о чем думать? О том, что следовало бы слушать лекции в Сорбонне и вообще чем-нибудь заполнить жизнь? Или работать, зарабатывать немного денег, чтобы жить без чужой помощи? Вот Анюта, не в пример прочим, уже добилась этого: она шьет белье и может этим кормиться. А сейчас читает, заняв уголок стола у лампы. Анюту "развивают" книгами, ей надо догонять других, раз ее жизнь так переменилась. А ведь в сущности ей просто нужно бы мужа, хорошего, дельного и работящего. Мужа и детей.

- Анюта, тебе хотелось бы выйти замуж?

Анюта подымает голову и смотрит удивленно. Уж очень труден переход от скучной и малопонятной книжки к такому житейскому вопросу.

- Замуж? А почему?

- Просто, чтобы муж и дети.

- А мне и так хорошо. Да и кто меня возьмет-то! Это вам бы замуж, Наташенька.

Анюта не может привыкнуть говорить с Наташей на ты.

- Вы красивая да интересная, вас всякий полюбит.

- Я всякого не хочу, Анюта. Да я и была замужем, только недолго.

- Я знаю, мне рассказывали. А правда, что его звали Оленем?

- Да. А по-настоящему Алексей, Алеша. Но я тоже звала его больше Оленем. Он был... замечательный.

Анюта смотрит на Наташу сострадательно. Знает, что этого Оленя в Петербурге арестовали и на другой день казнили; а Наташа тогда была в тюрьме.

Уж как она любит Наташу, как любит, совсем как родную,- а понимать не умеет. О таком горе вспомнила - а ни слезинки, еще даже улыбается. То ли в ней такая сила, то ли раньше выплакала все слезы.

Стучит и входит Бодрясин, частый гость. С Анютой здоровается просто, приятельски, а с Наташей с развязной застенчивостью:

- Здравствуйте, товарищ героиня!

Анюте пора уходить; к шести часам она носит в мастерскую готовую работу. Бодрясин подшучивает:

- Об-бычная история! Как я в дверь - так Анна Петровна исчезает!

Бодрясин сильно заикается. Ему под сорок лет. Он не только некрасив и неуклюж, но и обезображен глубоким шрамом со лба через переносицу до нижней челюсти. И плохо владеет левой рукой. Все это - следы сибирского этапа, когда его и других били прикладами и рубили шашками конвойные. Бодрясин на этапе ударил офицера - и это кончилось страшным избиением его и товарищей. Один от ран умер, и дело было замято, иначе грозила Бодрясину смерть по суду.

- Зашел по обычаю на огонек. Посидеть можно?

- Какие новости?

- Новости пот-трясающие! Раскол в п-парижской группе, и на много кусков.

- Идейный?

- Б-боже сохрани! Чисто тактический. В кассе взаимопомощи кого-то записали под полной фамилией, а не под партийной кличкой. Он-то ничего против не имеет, и всем его фамилия известна, как и кличка, но п-получился скандал: н-нарушение к-конспирации! Сначала п-прения сторон, затем т-товарищеский суд и заседания правления в порядке об-бычном и в порядке ч-чрезвычайном. Весь Париж взолнован. Разбились на две группы, потом на четыре, а завтра на столько, сколько есть членов. И поднят п-прин-нципиальный вопрос, несколько отдаленный от темы, о соответствии личной жизни членов правления кассы их обязательным партийным убеждениям, а также о к-к-копп-тации.

- О чем?

- О к-кооптации. Можно ли к членам избранным приобщать членов к-кооптированных.

П-преинтересный вопрос!

- Охота этим заниматься!

- А! Вон вы какая! А у нас п-полагают, что от этого зависят судьбы неб-благодарного отечества! Я лично стою на почве в-возможного несоответствия личных убеждений личному п-пов-ведению, и меня, кажется, исключат из партии.

Бодрясин, конечно, шутит. В партии его уважают и побаиваются, как человека умного, прямого и преданного революционному делу.

- Неужели и Надя Протасьева, и Вера, и Петровский этим заняты?

- А непременно! Они, кажется, примкнули к антик-к-ко-оптаторам и соответственникам. Впрочем, Петровский, я думаю, воздержался; он сегодня купил новый костюмчик, довольно х-хо-рошенький, только рукава коротки.

- Вы его не любите?

- Петровского? Я вообще любви по мелочам не расточаю, а на большую не имел еще случая.

- Как людям не скучно!

- А чем же, Наталья Сергеевна, заниматься?

- Да уж лучше, вот как я, валяться на постели.

- Вам хорошо, вы - отставная героиня на покое. А мы - люди п-подначальные и обязаны заниматься самоусов-вершенствованием. Отличное слово, только очень трудно произносится. Попробуйте-ка.

- Что? Самоусовершенствование?

- У вас хорошо выходит. А я больше раза в день не могу выговорить.

Бодрясин недавно вернулся из России, куда ездил нелегально, будто бы по делам перевозки литературы. Но Наташа знала, что дело шло о пополнении рядов эсеровской боевой организации, сильно обескровленной и нуждавшейся в притоке новых сил. О российских настроениях он рассказывал:

- Люди сведующие утверждают, что сейчас в России д-дураков осталось чрезвычайно мало, и все очень торопятся наверстать п-потерянное в смысле личных переживаний. Я, конечно, не осуждаю, но с удивлением смотрел, как быстро люди меняются, особенно молодежь. В Ярославле, например, была небольшая группочка, хорошо подобранная. Ну и оказалось, что все заделались п-поэтами-символистами, а также изучают п-по-ловой вопрос. И убедили меня, что я чрезвычайно отстал от века. И я понял, что действительно отстал. Однако в-водку мы п-пили, и я, знаете, всех п-перепил, а они ослабели и стали тихо скандалить, так что я п-предпочел скрыться.

Бодрясин любит притворяться циником - но никого этим не обманывает. С Наташей он откровеннее, чем с другими.

Они молчат и смотрят на огонь камина. Бодрясин не спрашивает, но Наташа знает, что он ждет, когда она заговорит о деле.

- Я вам сегодня обещала ответить.

- Это не спешно.

- Все равно нужно. Я все-таки сначала хочу осмотреться и отдохнуть.

- Од-добряю.

- Вы вправду одобряете?

Бодрясину поручили поговорить с Наташей об ее вступлении в боевую группу Шварца. Он выполнил поручение с неохотой, но выполнил. Не убеждал, не советовал, не отговаривал,- просто передал о желании Шварца и других. Даже не сказал, что сам с этой группой тесно связан. Она обещала ответить сегодня.

По-видимому, такого ответа он и ждал.

- Одобряю искренне. И не потому, что не верю в дело или не верю в вас, а потому что так для вас лучше, торопиться не нужно.

- Я себя здесь еще как-то не определила.

- Вот именно. А тут нужно либо слепо, либо по х-хладному разуму, как мы, грешные.

- Вы - по хладному разуму?

- А как же! По чувству, Наталья Сергеевна, я и мухе зла не желаю, хотя она кусается. Ей, мухе, тоже жить хочется. А по х-хладному разуму - готов ей обломать крылышки, пожалуйста! Одним словом - дело конченое. Хотите, я вам п-про-читаю апостола?

- Слушайте, Бодрясин, почему вы такой не простой?

- А нет, я, собственно, простой. Но скажу вам прямо - вы меня даже обрадовали. А почему - потом вам расскажу, сейчас не в ударе. Что же до апостола...

- Какого апостола?

- Ну, как в церкви читают. Вы давно в церкви не бывали? А я, вы знаете, из семинаристов. Могу апостола или многолетие. Иногда упражняюсь - и выходит весьма в-велегласно. У меня к-консьержка в ужас приходит, они ведь не понимают всей к-красоты.

- Вы, значит, серьезно говорить не хотите?

Бодрясин повернул лицо к Наташе, и лампа осветила уродливый рубец на его скуле.

- Слова, Наталья Сергеевна, не серьезны, а мысли мои серьезны. И от этих мыслей иногда хочется уйти подальше. Совсем далеко! Так что не сердитесь.

- Я не сержусь, а мне иногда вас жаль.

- Чувство хорошее. И мне тоже. Я себя, в общем, люблю и жалею, но нельзя же в этом п-преувеличивать! Вы обедать пойдете?

- Нет, Анюта купит и принесет чего-нибудь. Оставайтесь с нами.

- Тогда, знаете, я спущусь и куплю вина и чего-нибудь там вроде сыру. Мы устроим дру-жескую трапезу, и я п-подробно расскажу вам о к-кооптации и несоответствии. А вы расскажете о п-пустыне и верблюдах. Можно? И будет прек-прекрасный вечер!

МАМЕНЬКИН СЫНОК

У Петровского, действительно, новый костюм, и неплохой, из английской материи. Но быть элегантным Петровскому не удается, как не удавалось и в России, даже не помогает хорошо заглаженная складка брюк. Неудачен цвет галстука, недостаточно блестят башмаки, форма мягкой шляпы выдает русского. Нужна еще уверенность в себе, и этой уверенности у Петровского нет.

А между тем ему положительно везет. Это уже не тот неудачливый юноша Петровский, ко-торому жандармский ротмистр говаривал в Москве на конспиративной квартире: "Отвратительно вы работаете. Петровский! Прямо вам говорю - так у нас ничего не выйдет. А вы еще о прибав-ке!" Теперь и опыта больше, и положение совсем иное: он действительно свой человек в партий-ной среде, и Москва возлагает на него надежды. Нет и в деньгах прежней нужды - Петровского не стесняют, только бы работал честно и усердно.

Для вида он - студент Сорбонны; как легальный, имеет возможность ездить в Россию. В партии ему не дают серьезных поручений, но могут и дать. Он ждет, осторожно укрепляя связи, не проявляя особой воинственности, не измышляя никаких "событий", ограничиваясь осведомлени-ем своих московских покровителей. Им довольны - доволен и он. Его карьера зависит от выдер-жки - и он готов ждать.

Недавно он познакомился со Шварцем и, кажется, Шварцу понравился. Что такое Шварц - отлично известно Петровскому: глава боевой организации, будто бы распущенной после провала в Петербурге,- но разве может Шварц оставаться бездеятельным? Где-то и что-то Шварц готовит! Спрашивать об этом, конечно, нельзя не только Шварца, но и других, к нему близких.

Петровский - добрый товарищ, скромный, всегда готовый помочь в нужде. Сам не нужда-ется: у него в Москве мать, небогатая, но с достатком. Материнские письма Петровский охотно читает вслух. Она пишет: "Ради Бога, учись хорошенько и береги здоровье!" В шутку Петровского называют маменькиным сынком, но в общем любят.

Может быть, у Петровского и нет в Москве никакой матери, ни бедной, ни богатой; но ведь письма от нее приходят и деньги получаются! И сам он пишет ей аккуратно, опуская письма по вечерам в почтовом отделении на улице Клод Бернар.

В последнем письме Петровского к матери были строки:

"Дорогая мамочка. Деньги получены, спасибо. Я писал тебе, что познакомился с милым Ш. На днях опять с ним виделся. Он очень участлив. Покаялся ему, что наука меня не удовлетворяет и что хочется живой и настоящей работы. Он сказал: "подождите, придет и ваше время". Потом спросил, мог ли бы я съездить в Россию по маленькому делу. Я ответил, что конечно".

Дальше писал о других встречах - все в том же откровенном тоне преданного сына, уверен-ного, что мать его одобрит.

И правда, в ответ он получил:

"Старайся, милый, подружиться с таким дельным и нужным человеком. При надобности приезжай повидаться. На расходы вышлю, но будь умереннее, позже это окупится. Сообщи, как твой новый друг думает проводить лето".

Получив письмо. Петровский с довольным видом гулял по бульвару Сен-Мишель. На него приветливо смотрели окна магазинов,- превосходные воротнички и яркие галстуки. Сам он смо-трел на лица проходивших женщин - как это и понятно в молодые годы - и думал о том, что, при житейской удаче, все делается доступным человеку: и предметы, и рестораны, и женщины.

На повороте встретился с Бодрясиным, который спешил и только кивнул. Петровский подумал: "Вот этот мне не очень нравится! Шварц гораздо лучше".

И решил - хотя это нелогично - чаще видаться с Бодрясиным и, если можно, посидеть с ним и выпить, притвориться опьяневшим и покаяться и ему в том, в чем признался Шварцу: что спокойная жизнь и ученье наскучили и что душа просит иного, если нужно - бурь, подвига, самопожертвования. Потому что ведь нельзя же сидеть за границей без дела, когда там, в России, гибнут последние герои, а деспотизм поднял голову! Но только нужно покаяться в этом осторож-но и тонко, потому что Бодрясин - человек грубоватый и недоверчивый.

Втянутый в большую игру - игру своей и чужими жизнями,- Петровский пытался чувст-вовать себя героем или, по крайней мере, большим авантюристом. Но гораздо чаще он испытывал страх: а вдруг узнают, что у его мамы седоватые полковничьи усы и жилистая шея, а ее интерес к заграничным товарищам сына преувеличен? Не так же ли провалилось много больших и малых деятелей, которых в разговоре сам Петровский называл предателями и провокаторами. Придет день - и на шее нежданно затянется веревка! Затянут ее те же Бодрясин или Шварц, и тогда не спастись, а если и ускользнешь - все равно окончена житейская карьера. И тогда никакая мама не поможет; напротив, эта мама первой отвернется и бросит его на произвол судьбы.

В минуты такого малодушия Петровский робкими шагами входил в ресторанчик или в биб-лиотеку, где встречались эмигранты. Подходя, наблюдал, нет ли на лицах вопроса или подозрения, и успокаивался, услыхав приветливое: "Куда вы запропастились, Петровский?" или: "А вот и он в новом костюмчике!". На улыбки он отвечал улыбкой и усаживался рядком, уверенный, что еще день выигран.

Никаких особых "сомнений" или раскаяний Петровский не испытывал; случалось это в Москве в начале его знакомства с "мамой", но давно прошло. Маленький и неопытный шулер возмужал, втянулся в игру, имел от нее достаток, даже иногда любовался своей двойной жизнью. Товарищи считали его парнишкой средних способностей, малым - простаком; но простаками были они сами,- и это доставляло Петровскому и удовольствие и оправдание: пусть так думают!

И он не обижался, когда его называли шутя маменькиным сынком; только принимал смущенный вид и неловко отшучивался.

ДВЕ ЧАШКИ КОФЕЮ

Сидя у Наташи перед камином и пристально глядя на горящие угли, Бодрясин говорил:

- За эту неделю, что я у вас не был, со мной вышел прек-к-курьезнейший случай. Хоть это и т-тайна, но вам могу рассказать. Был я только что в Бельгии и ездил туда уб-бивать ч-человека.

Сразу не поймешь, когда Бодрясин говорит серьезно и когда шутит. Судя по тому, что он больше обычного заикается, нужно думать, что за шуткой кроется серьезное.

На своем обычном месте, в уголке кровати, опершись локтем на подушку и подобрав ноги, Наташа голубыми глазами смотрела на его освещенное отблеском камина и обезображенное шрамом лицо.

- Нужно вам сказать, Н-наталья Сергеевна, что я до сей поры человеков не убивал, не приходилось. И как-то не собирался, потому что я - личность с яркими приметами, неудобная для выступлений.

Рубец на щеке казался розовым. Наташа слушала, не шевелясь.

- Ну-с, а за последнее время у нас все возмущены, что упустили Азефа*. Но убивать я ездил не его, это было бы неблагоразумным, так как он меня хорошо знает. А получили мы известие, что в Бельгии проживает, и даже очень открыто и нагло, под собственной фамилией, бывший начальник д-департамента полиции, с которым Азеф работал. Меня и послали его убить.

* Упустили Азефа - Евно Фишелевич Азеф (1869 - 1918), один из организаторов партии эсеров, руководитель ряда ее боевых организаций, с 1892 г. сотрудничавший с департаментом полиции. В результате провокаторства Азефа были арестованы и осуждены на казнь и каторгу многие члены партии эсеров. Разоблаченный в 1908 г., Азеф был приговорен ЦК ПСР к смерти, но сумел скрыться от возмездия. Умер в Берлине от болезни почек.

- Почему вас?

- Почему именно меня? Я думаю потому, что дело это н-незначительное и отнюдь не геро-ическое. Одним словом, больше было некому, и я согласился. Дали мне адрес и инструкцию, как уб-бивать. Потому что я в этих делах неопытен и мне это, откровенно говоря, не очень свойствен-но, даже д-довольно п-про-тивно. Тут ведь и особой опасности не было, вроде простого убийства. Но это неважно.

Внимательно слушая, Наташа думала: "Что за человек Бодрясин? И сильный, и хороший, и непонятный. Повторяет слова "убивать", "убийство", как будто шутит и играет словами,- а в тоне его речи и в его кривой улыбке чувствуются печаль и горечь".

- П-поехал и п-приехал. Разыскал адрес. Не отель, а частная квартира в б-буржуазном старом доме. Здесь живет такой-то? Здесь! Звоню. А в кармане у меня браунинг. Долго не отворяют, потом слышу - туфли шаркают, щелкает ключ, дверь отворяется,- и передо мной пожилой человек, всклокоченный, в халате. Правда - было рано, девятый час. "Вам кого?" Я называю. "А вам зачем?" - "У меня дело из Парижа".- "Пройдите,- говорит,- сюда, а я сейчас выйду".- Повернулся спиной и ушел куда-то, в спальню, что ли.

Бодрясин наклонился, взял каминные щипцы, поковырял ими в углях, и Наташа видела, что у него прыгает мускул в лице. То ли он волнуется, то ли смеется.

- Вошел я в небольшой кабинет, весь застланный книжными полками, такой уютный и приятный,- и ничего не понимаю. Почему же я его, с-собственно, не убил? Правда, стрелять в спину как-то неудобно, а раньше, как только он показался, я не был уверен, что это он сам и есть. В лицо я его не мог знать, даже и фотографии у нас не было. Н-ну-с, жду его в кабинете, рассмат-риваю книги. На всех языках книги, и на русском много. И лежит русская газета. Должен вам сказать, что я был немного в-взвон-взволнован, так что соображал как-то плохо. Жду с четверть часа - нет его. Сначала слышал, как за стеной плещется и фыркает, а потом наступила тишина. Еще минут пять - все тихо. И тут я исп-пугался, не убежал ли он, догадавшись, что я пришел его уб-бивать. Б-было бы очень глупо! И ясное дело - меня арестуют. Подумал об этом, вскочил, вы-нул браунинг и бросился к двери. И как раз в эту минуту дверь отворилась, и он входит с кофеем.

- С чем?

- С двумя чашками кофею, на п-подносе. И там сухарики или что-то. Это, знаете, было немножко н-неожиданно.

Из камина выпал уголек, и Бодрясин аккуратно подобрал его щипцами.

- Между прочим, Наталья Сергеевна, вам нужно бы попросить у хозяйки железный лист и положить тут, а то может п-про-изойти п-пожар. Так вот, входит он с подносиком, по-прежнему в халате, только причесавшись. Х-халат с кисточками. И я опять сплоховал, даже п-попятился. Рево-львер за спину, потом незаметно в карман. Может быть, он и видел, не знаю. Говорит: "Простите, я не совсем здоров и только что проснулся. Может, выпьете со мной кофею? Вы, кажется, не француз?" А говорили мы по-французски. Я говорю: "Нет, я русский".- "А вы от какого же издательства ко мне?" Глупое положение! Как-то я усумнился, он ли это. Спрашивает, а я молчу и смотрю д-дураком. Потом, вижу, он улыбается, и довольно добродушно, вообще - симпатичный такой... говорит: "Вы чего же смущаетесь? Может быть, ошиблись? Вы уж не убивать ли меня пришли?" Я говорю: "П-почему вы такое думаете?" - "Да потому,- говорит,- что у вас вид интеллигентный и вы как будто взволнованы, а у меня такая фамилия, что вы могли спутать. Да и имя, кажется, совпадает. Я уж давно жду, не пришли бы меня уничтожать". И сам, п-представьте, смеется. Я тогда вскочил и кричу в упор: "Вы кто? Чего вы меня морочите?" А сам трясусь от ужаса - откровенно вам, Наталья Сергеевна, п-признаюсь! Он говорит: "Я даже не родственник и живу в Бельгии двадцать третий год на этой квартире; я - старый эмигрант и библиофил. Потому и думал, что вы от издательства или от какого букиниста".

Наташа невольно рассмеялась, а Бодрясин захватил лицо руками и затрясся, не то от смеха, не то от слез. Когда отнял руки - лицо было спокойным, но шрам на скуле особенно ярко выделялся.

- Ну?

- Да что же - ну! Упал я в кресло и так хохотал - и он тоже хохотал,- что весь дом т-трясся. Он меня даже водой отпаивал, так как у меня отчего-то стучали зубы; едва отпоил. Должен сказать, что я обнаружил чрезмерно большую нервность и с-совершенную неспособность уб-бивать ч-человеков.

- Слушайте, это не анекдот?

- К сожалению - печальная истина. Когда я вернулся в Париж, я пришел к нашим и сказал: вы - д-дураки и ид-диоты. И даже не объяснил почему. Просто: д-дураки и идиоты! В-вероятно, на меня обиделись.

- А не могло случиться, что он вас просто обманул?

- Кто? Старичок? Он мне потом даже свои документы показал. Бельгийский подданный и старожил. Дал на память оттиски своих статей по библиографии, довольно интересно. Я у него и обедал. Вот какой любопытный случай.

И опять Бодрясин закрыл лицо. Наташа больше не смеялась.

- Кто же дал его адрес?

- Прислал один наш умник из Бельгии. Сообщил под большим секретом и советовал поспешить, пока птица не улетела. Мы и п-поспешили. Ид-диоты!

Потом Бодрясин говорил:

- Конечно, террор - это все, что нам остается. Я не из кровожадных и, пожалуй, согласил-ся бы даже на куцую конституцию, да ведь что поделаешь, если ее нет. Думская говорильня - оскорбительное учреждение, а расход на веревки не сокращается в г-государственном бюджете. И значит - остается террор. Вы знавали в Москве Володю Мазурина?

- Знала.

- Вот. Он, Володя, больше всего мечтал быть народным учителем. В знаменательные "дни свободы" говаривал: "Как чудесно! Брошу я университет и уйду в деревню учить ребятишек!" А полгода спустя его ловили, как самого отчаянного террориста, за которым немало числилось чужих жизней. П-пойма-ли, однако. Его братан, Сергей, был у него в тюрьме на свиданьи, перед самой казнью, и потом мне рассказывал. Володя, говорит, совсем стал кротким, просветленным, сидели мы у стола, а Володя, за разговором, рвал на кусочки чистую бумажку. Потом его увели, а сторожа и конвойные солдаты подобрали бумажки и посовали по карманам. Я спросил: "Зачем это вам? Или - примета?" - "Нет,- говорят,- а на память. Уж очень человек приятный, вроде как бы святой!" Это про убийцу! Значит, что-то в нем почувствовали!

Бодрясин отвернулся и смешно всхлипнул. Потом встал и прошелся по комнате.

Наташа будто бы не заметила и, чтобы не молчать, сказала:

- Он был чудесный, Володя!

- Г-говорю - святой! Б-бумажки на память... Может, потом на божницу положили. А может, рядом клали, когда в карты дулись, в носки или в свои козыри. Говорят - п-помогает. С ума сойти!

Наташа, как всегда, с ногами в углу огромной кровати, на плечах сибирская шаль, под локтем подушка. Темнеет, и на фоне камина Бодрясин - как темный и неуклюжий силуэт.

Силуэт повертывается и с трудом выговаривает:

- П-п-путаница!

- Что?

- П-путаница во всех головах! Вы, милая женщина, подождите со всякими решениями. А обождавши - как-нибудь все-таки распутаемся.

- Да я и жду.

- Вот. Нужно п-прежнюю веру догнать и поймать за хвост.

- Я веры не теряла. Я просто как-то не вижу, что дальше делать.

- Не теряли? Ну, вы счастливая. А впрочем, и я в этом счастливый, только не очень. Н-ну, увидим.

Долго молчали. Потом Бодрясин, улыбнувшись широкой улыбкой, еще рассказал:

- Между прочим, он такой любопытный, наивный немножко...

- Кто?

- А этот б-бельгийский подданный. Мы с ним обедали, курицу ели. Он ел с ап-петитом, а мне было не по себе. Разговорами все занимал. И вот говорит: "Вы старой книжкой интересуе-тесь?" - "Ничего себе, только времени нет".- "А то у меня есть одна как раз по вашей части".- "По какой,- спрашиваю,- по моей?" - "А насчет казни Людовика Шестнадцатого, русское издание того времени, очень редкое".- "Почему же,- спрашиваю,- по моей части?" - "Да,- говорит,- действительно, это я зря сказал, вы не обижайтесь!" - "Ничего". Потом ели сладкое, блинчики, что ли, уж не помню. Их я ел, люблю.

Бодрясин совсем повернулся к камину, руками уперся в колени, голову сжал ладонями и так сидел, пока в комнате совсем не потемнело.

ПЕРЕПУТЬЕ

Прошли первые месяцы парижской жизни. Люксембургский сад стал как бы своим: удиви-тельный фонтан с завистливым великаном, детские кораблики на круглом водоеме. Знакомы и профили зданий на сенских набережных, и кружевная розетка Нотр-Дам. Все, что нужно, посмот-рено в Лувре; Анюту смутила нагота статуй, а Наташа не нашла в себе восхищения перед Монной Лизой, которая улыбнулась ей со стены выцветшей и лживой улыбкой.

С серьезностью студентки, которая по долгой болезни пропустила большую часть курса, Наташа пыталась слушать лекции в Сорбонне. Чужой язык не смутил, но испугало другое: "зачем ей это нужно? С обычной правдивостью спросила себя и себе ответила: "Совсем не нужно, только надуманный интерес!" Стала ходить реже - и совсем перестала.

А что же нужно?

Если бы начать всю жизнь снова: детство в Рязани и деревне Федоровке, гимназия, курсы. Но тут неизбежно приходит девятьсот пятый год - революция, московское восстание. И как ни пыталась Наташа представить себе другую судьбу - всё возвращалось именно таким, как было: резко пресекался спокойный быт - и крутилась воронка революционного бытия. Пожалуй, многое хотелось бы забыть и даже вычеркнуть из жизни и памяти, но нельзя расстаться с образом Оленя и чувством спешной большой любви, которая тогда почти не замечалась, была только подробностью огромных и необычных переживаний, а теперь в памяти выросла превыше всего и стала святым прошлым. А братья Гракхи, славные юноши, которых она своими руками обрядила в саваны самопожертвования и смерти и которые, прощаясь, говорили:

- Спасибо вам. Вот уж и впрямь - родная.

Нет, этого изъять из жизни и воспоминаний нельзя. Что же тогда останется?

Вот она прочитала прекрасный и взволновавший роман. Можно ли дальше перейти к чтению маленьких бытовых рассказов, забавных житейских анекдотов, стишков и сказок? Самое главное случилось; сложнейшее свершилось на пороге жизни. Такого больше не может быть - иное не придумано. Странно и немного страшно не иметь желаний.

Утро. Начинается день в ряду других таких же. Заботливая Анюта прибрала их общую комнату. У Анюты всегда множество дел: куда-то сбегать, кого-то навестить, выкроить рубашки и лифчики, написать записку, переменить в библиотеке книжки. Анюта все умеет и всем нужна; со всеми ладит и каждому всегда готова помочь. Бодрясину она вывела на рукаве пятно. Почти не зная языка, она легко объясняется и с консьержкой и в магазинах, знает, где покупать дешевле и в какие дни в нашем квартале рынок. И успевает читать книжки и брошюры, которые ей дают прия-тельницы для скорейшего "развития". Не спрашивает, зачем это нужно, не сомневается: верит. Наташа смотрит на нее с завистью - но все равно Анютой ей не быть.

Вечер. Обычно является Бодрясин. С ним просто и легко,- он по-настоящему добр, ни о чем не допытывается, понимает. Но и Наташа понимает его женским чутьем: Бодрясин несчаст-лив. Он может быть верным, преданным, и он достаточно сильный. Его нельзя не уважать и можно ценить в нем прекрасного человека, друга. Но полюбить в нем мужчину нельзя - и Бодрясин это знает. Вероятно, оттого он и несчастен. Говоря с ним, забываешь об его физическом уродстве; но не может родиться желания приласкать Бодрясина,- а ему больше всего нужна ласка. И, подавая ему при прощании руку, Наташа чувствует себя словно бы виноватой за себя и за всех молодых и здоровых женщин, которые вот так же дружески и приязненно отвечают на его пожатие.

Ночь. Анюта засыпает в ту минуту, как ее голова касается подушки. Эта счастливая способ-ность знакома и Наташе и даже в тюрьме ее отличала от других каторжанок. Но в последнее время она спит хуже и часто, проснувшись ночью, смотрит на светлое пятно на потолке от уличного фо-наря и не думает, а просто не может прогнать начинающуюся и обрывающуюся мысль, несвязную и утомительную, главное - напрасную. Не тревожно, а скучно - даже во сне скучно. Нужно бы что-то обсудить и решить, а чего начать и для чего продолжать? Так и откладывается с часу на час и со дня на день - безответно. По своей здоровой природе Наташа никогда не умела мечтать, как это делают женщины,- мечтать со вкусом, подробно и образно. Но рождалось беспокойство тела - и оно прогоняло сон. Чтобы унять его, она откидывала одеяло и простыни и старалась остыть до дрожи; тогда, снова закутавшись, засыпала.

И опять утро, новый лишний день.

В один из таких дней Бодрясин неожиданно пришел со Шварцем, которого Наташа почти не знала - встретила не больше двух раз. Бодрясин был хмур, неуклюже резок и неостроумен; таким остался весь вечер. Шварц, наоборот, приветлив, выдержан и умен. Разговорился - и оживил Наташу, хотя ей не понравился. Говорили больше о России, о печальных оттуда вестях. Не в пример другим эмигрантам, Шварц не говорил праздных фраз, не отрицал в России все живое, даже какие-то надежды возлагал на Думу, на деятельность земств; и о литературе говорил охотно и знающе; и молодежь не осуждал за уход от революционных мечтаний. Но у других фразы вырывались от любви и отчаяния, а Шварц как будто писал серьезную и обоснованную статью, нисколько ею не волнуясь. Вывод все равно был для него предрешен, и не событиями, а тем, что он, Шварц, назначил себе и другим поступать так, а не иначе. Этого он не говорил - но это чувствовалось.

Уходя, Шварц спросил Наташу:

- Ну что же, вы отдохнули и осмотрелись в Париже?

- Да я и не так устала.

- Вот Бодрясин вас оберегает, а я все хочу звать вас работать с нами. Конечно - подумав-ши. Как-нибудь поговорим?

На этом и простились. А когда они ушли, Наташа вспомнила, как было когда-то просто и естественно предложить Оленю, что бы он ни задумал, свою молодую силу и свою жизнь. Тогда она верила, и все верили, и было невозможно остаться в стороне. Тогда тянуло на жертву и на отказ от всяких радостей личной жизни; жертва и была радостью! А вот теперь Шварц пришел за ней, как за какой-то профессионалкой в терроре; он как бы оказывает ей честь. Может быть, он и прав - иного пути нет. Но ни радости нет, ни малейшего ощущения жертвенности. Самое боль-шее - обреченность.

Вернувшейся Анюте она сказала:

- Я, может быть, поеду в Россию, Анюта.

Та как будто давно ждала и спокойно ответила:

- Ну что же, Наташенька, и я с тобой! Если возьмете...

СТАРЫЕ ПРИЯТЕЛИ

Про шестую часть света нельзя сказать, что "вот ее люди спят" или что "вот они бодрству-ют"; нельзя сказать - "в ней зима" или "в ней лето" или еще - "она сыта и счастлива", "она голодна и бедствует".

В одном из ее городов утро, в другом ночь; в одной области вечная мерзлота, оберегающая от тления не только кости, но и мясо мамонта,- а в другой темнолицый южанин голыми ногами выдавливает сок виноградных гроздей. У нее нет одной мысли или одной любви, как не может быть одной веры и одного закона.

Время от времени кучка мудрых и многодумных выкладывает на счетах и выписывает на бумаге ее судьбу. Ветер несет слова, телеграф искру решений, почта пакет приказов. Ветер наты-кается на горы, искра тухнет в болотах, в пакете доходит труха и бумажный червь. Если бы не так,- тайный советник или народный комиссар и вправду могли бы приказать персикам расти на могиле мамонта.

Шестая часть света лязгает во сне челюстями, смалывает тупыми зубами историю, политику и прекрасный переплет ученого труда. Солнце спокойно обходит свои владения, в одном городе ночь, в другом утро, зябко на мысе Челюскина, знойно на Каспии, а счастье и несчастье не впи-саны в книгу человеческих законов. Кучка многодумных давно сгнила, тело мамонта нетронутым покоится в мерзлоте. Одной судьбы и одной истории нет: есть тьма судеб и тысяча историй.

Если прилично так выразиться о грузной и почтенной фигуре землепрохода и свидетеля истории,- отец Яков завертелся на сибирском приволье. Побывал на славном море Байкале, подивовался его красотам, прокатился и до Владивостока, побывал и на Амуре, и в Северной Монголии, и на всех великих сибирских реках - на Лене, на Оби, на Енисее. Людей перевидал множество, приятелей приобрел без конца и повсюду и написал статей и статеек столько, что и трети написанного не могли вместить дружественные издания. В Тобольске случайно сведя зна-комство с проезжим английским ученым, кое-как маракавшим и по-русски, отец Яков заготовил и поднес ему описание некоторых ссыльных и каторжных поселений, частью по личным наблюде-ниям, больше по чужим рассказам.

На что другому нужны года - отцу Якову достаточно месяцев. Багаж его мал, потребности скромны, охота путешествовать велика и непреоборима.

В одном из дальних путешествий произошла совсем неожиданная встреча отца Якова со старым приятелем Николаем Ивановичем, тем самым, с которым некогда он обменялся обувью: ему отдал легкие сапожки, а от него получил штиблеты на резинке, приятные для поповской ноги в жаркое лето. С тем самым, который потом внезапно исчез, не попрощавшись,- а неделей позже неизвестный террорист стрелял в московского градоначальника, убил его, был осужден на смерть, но по случаю "эпохи доверия" помилован и сослан в каторгу.

Еще тогда отец Яков в тайных думах сопоставил личность неизвестного террориста с лично-стью своего случайного друга и много позже в своей догадке убедился. Теперь он встретил его совсем случайно на пристани парохода, - и только зоркий глаз свидетеля истории мог отличить старого знакомца в грузчике, согнувшемся под тяжестью чайного цибика.

На погрузке работала сибирская шпана, люди без имени и без звания, из тех, что сегодня здесь, а где завтра - неизвестно. Один такой грузчик, как все - рваный и засаленный, был в очках, чем и обратил на себя внимание отца Якова. Пароход задержался на часы, и в обеденное время отец Яков сошел на берег, где сидел на бревнах оборванный человек и заедал черным хлебом пучок зеленого луку.

Спокойненько и скромненько подсев рядом, отец Яков спросил грузчика:

- Часика два еще проработаете? Товару непочатый угол!

Грузчик покосился, что-то пробормотал, вынул из кармана обшарпанный футляр с очками, надел и оглядел собеседника. Отец Яков взора не отвел и с улыбкой, голос слегка понизив, хотя никого близко не было, продолжал любопытный разговор:

- Иной раз вот так едешь по новым местам да и встретишь знакомого человека. А ему, может быть, и узнавать не хочется. Дела!

Грузчик прожевал кусок, обтерся и сказал:

- Узнавать можно, да лучше держать про себя. Путешествуете, святой отец?

- Заехал по малым делам, все на мир смотрю. Мир-то велик, а людям тесновато. По очкам только и признал вас, Николай Иваныч. А в былое время вместе в комнате спали.

- Отец Яков?

- Смиренный пастырь без стада!

Грузчик задумчиво почесал в голове.

- По старой дружбе помалкивайте. Вы, помнится, не из болтливых. Я тут не совсем законно, только проходом.

- Дело не мое, а встрече рад. Сожалею лишь, что нахожу вас за трудным занятием.

- Это не беда. Не всякому петь "Исайя ликуй". Капитал наколачиваю.

Мысленно прикинув, чем можно бы поделиться с давним знакомым, отец Яков намекнул, что хоть сам он не в достатке, но рубликов пять его не разорят. Николай Иваныч хорошо посмот-рел на попа, расплылся улыбкой, помешкал и протянул

- Давайте, ваше священство. Скажу по совести - очень сейчас пригодится, пора ноги уносить. А главное - надеюсь вернуть, если буду знать адрес.

- Это ни к чему, дело житейское, как бы доплата за ботиночки. Хороши были ботиночки. Однако надеюсь, что и мои полусапожки ладно носились?

Николай Иванович, давно переменивший больше имен, чем обуви, рассмеялся со знакомым отцу Якову добродушием. И опять, как бывало, подивился отец Яков, до чего же изумительно менялось лицо у этого странного человека,- от сугубой серьезности до детской улыбки. Сейчас был заправским сибирским варнаком - и вот милый интеллигентный человек, только, видимо, дошедший до великой усталости тела и духа. Совсем как был на подмосковной даче у общего знакомого. Зачем он здесь, откуда и куда пробирается кружными путями - спросить невозможно, а любопытно до крайности! Но, конечно, отец Яков сдержался. Об общих знакомых не вспомина-ли, да и попросил Николай Иваныч:

- Много беседовать нам вредно, еще внимание обратят. Тут тоже всякий народ может случиться. Вы уж лучше уйдите.

За руку не простились, кивнули головами. А на прощанье бывший Николай Иваныч опять с хорошей и даже веселой улыбкой сказал:

- Должок, если будет в делах удача, пришлю вам из Парижа. Городок хороший. Не бывали?

Отвыкнув удивляться, отец Яков, уже на ходу, ответил:

- Не довелось побывать, а описания читал. Поистине - любопытно! Значит - успеха в предприятиях!

Грузчик встал, поклонился и громко сказал:

- Благословить, батюшка, забыли.

Отец Яков замешкался, покраснел, однако подошел, положил левую руку на сложенные ладони босяка, совершил правой крестное знамение и с настойчивой серьезностью произнес:

- Молитвами недостойного иерея, да благословит Бог твои дни и даст тебе покой и забвение всяких зол. Иди путями бедных и страждущих, а куда идешь - сам знаешь. Бог тебе судья, а я, смиренный его служитель, грехи твои разрешаю.

Целовать руки не дал, оттянув ее книзу и пожав, и отошел походкой степенного пастыря. Грузчик низко поклонился ему в спину и опять громко сказал:

- Спасибо, батюшка! Вы наши отцы, мы ваши дети!

Улыбнулся, надел просаленную, как блин, каскетку, ловко сморкнулся в сторону и пошел к цибикам, около которых толпилась сибирская шпана.

В тот день, сидя на палубе парохода и любуясь берегами, отец Яков много думал о людской судьбе и живучести людской. Было ему ясно, что вот этот самый Николай Иваныч бежал с катор-ги, либо с места поселения, и пробирается в российскую сторону. По пути работает, где доведется, и, конечно, рискует ежечасно попасть снова в полицейские лапы. Памятуя же о прежних с ним беседах, трудно усомниться, что это уже не первый его побег и в Москве рассказывал про тайгу, и про сибирские реки, и про Урал,- человек бывалый. И хоть седина в голове, а лет ему, надо пола-гать, лишь немногим за тридцать, еще очень молод. Жизнь пережил за пятерых, а то и боле. И бодр, смел, силен и хитер.

И однако,- по-прежнему думал отец Яков,- на сем смелом челе, под личиной великого задора, даже про дерзости, и энергии исключительной,- видна и иная печать, как бы страдания и подвижничества. Он тебе и бродяга, он тебе и анархист и убийца,- а если есть на небе Бог, которому многажды, привычно кадилом махая, пел отец Яков молебны, то этот Бог должен обязательно Николая Иваныча простить и помиловать за великую его муку и за жажду счастья человеческого,- не себе, а всем людям.

И как это бывает, что в одном человеке столько зла, столько добра и разом - столько любви и ненависти? А что бывает - сомнения нет. И кто свят? И кто грешен? Кто преступник и кто праведник? Разобраться в том мудрено, по виду судить нельзя, по поступкам трудно, а в душу не всякому заглянешь.

Потом думал: "Не может того быть, чтобы только для насмешки попросил благословенья, не таков человек! Вернее так: сам не верует, а священнику хотел доставить удовольствие. И не отве-ди я руку - поцеловал бы. Или же просто ласки возжелал, взгрустнул по теплоте благого жеста, детство вспомнил. А чтобы только ради лишнего фокуса, для театра, этого быть не могло!"

И много еще думал отец Яков, смотря, как за кормой парохода бегут две гряды волн с белой оторочкой. Думал мудро, не спешно, без улыбки и без поповской хитрости.

Тоже и его - страстного любителя жизни и всего живого - начало утомлять путаное, занятное, неуемное и тревожное, аховое и в великих грехах святое российское житие.

МАТЕРОЙ ВОЛК

Широко размахивая правой рукой, а левой придерживая веревку заплечного мешка, Николай Иваныч шел с востока на запад. Остальное неважно: какие на пути леса, горы, болота, броды, по-селки, города. Важно быть всегда спиной к месту выхода - акатуйской каторге, а лицом сначала к Москве и Петербургу, потом, если повезет, к Европе.

С каторги он ушел после того, как осколком стекла зарезался его старый друг, оставив запис-ку: "Товарищи, нельзя пережить оскорбленье". Накануне начальство подвергло порке нескольких политических каторжан. Николай Иванович, носивший там другое имя, наскоро собрал давно заготовленный мешок с хлебом, луком, солью, сменой белья, табаком и серничками,- и исчез, никому не сказавшись, способом и путем, никому не ведомым.

Бывали побеги и раньше, и подготовка была сложной и долгой. Беглецов вывозили в капуст-ной бочке с двойным дном, снабдив всем нужным для долгого пути, на этапах которого им загото-влялась помощь ссыльно-поселенцев,- и лошадь, и лодка, и паспорт, и деньги. За них отвечали на перекличках, их побег скрывали, сколько могли. Даже и при таких условиях риск был огромным и исход побега очень сомнительным. Николай Иванович ушел просто, без чужой помощи и сговора, никому не открывшись, в сторону неизвестную, надеясь только на свой опыт и слепое счастье. Вернее - это был другой способ самоубийства: его друг зарезался стеклом,- он решил поиграть с судьбой подольше.

Никто не поддерживал его на лесных тропах, не перевязывал ран на его ободранных ногах, не держал на коленях его воспаленной головы, когда он метался в жару на куче хвороста и сухих листьев. Шел на глаз и по звезде - без карты и компаса, на память. Неизвестно, как случилось, что на втором месяце пути он помогал поселенцу конопатить избу и за неделю прибавился в теле на его хлебах, как на третий месяц весело похлопывал сорванной веткой по новым сапогам, как, вылечив крестьянину лошадь, заработал старые плисовые штаны и две смены портянок, а рваный до последней степени пиджак, на смену своего, истлевшего и свалившегося с плеч, приобрел пу-тем экспроприации - снял с огородного чучела. Полумесяцем позже он продал лодку, на которой сплыл верст сто, и стал "сколачивать капитал", работая грузчиком на пристани. И только острый и любопытствующий глаз свидетеля истории мог признать давнего знакомого в загорелом и оброс-шем коростой сибирском варнаке.

Дальше путь был легче и опаснее - участились поселки и города, народ попадался менее приветливый, полиция пошла гуще и дотошнее. На одном перегоне удачно затесался в компанию бродяг последнего разбора, с ними устроился в пароходном трюме, и когда случился в пути полицейский досмотр,- нет ли бежавших политиков,- Николай Иванович, вниманьем не даря, зверски дулся с товарищами в засаленные карты, ругался последними словами,- и полиции не пришло в голову пошарить среди шпаны и выудить интеллигента.

Так добрался до Томска, с опаской и риском нашел нужного человека, а дальше, побрив бороду и хорошо протерев бережно сохраненные очки, ехал в поезде сельским учителем, с малы-ми деньгами, но ладным, наизусть заученным паспортом,- чтобы, при надобности, ответить без промаха и ошибки.

Слушая стук колес, вспоминал пройденный путь и дивился, что жив и здоров; считал это как бы вторым рождением и любовно рассматривал свои огрубевшие, в мозолях и рубцах, с поломан-ными ногтями руки. На нем была чистая голубоватая рубашка с мягким воротником и тонким плетеным галстуком и пиджачная пара, в которой можно даже и в большом городе не привлечь праздного внимания. И он читал газету, купленную на станции. Значит, действительно - есть и такая жизнь.

В Москву Николай Иванович приехал с удобным для него ранним поездом,- весь деловой день впереди. Не мешкая, явился на утренний прием к врачу на Каретной-Садовой, пробыл недол-го, получил новый адрес и до вечера успел побывать и там. Но, конечно, сразу ничего не делается, задержки неизбежны: и денег мало в партийном комитете, и сугубая осторожность, и много новых и незнакомых людей, так что с заграничным паспортом придется обождать, если не хочет Николай Иванович перебраться за границу тайными путями, а это сейчас очень неверно и опасно.

Пройти такой путь и быть арестованным на самом пороге Европы - это не улыбалось Николаю Ивановичу. Лучше повременить, меньше показываясь на улице. Кое-как протянул и эту неделю, спутешествовал пешком в Троице-Сергиевскую лавру усердным богомольцем. К назначе-нному дню вернулся в Москву, уверенный, что никакого хвоста за ним быть не может, и в услов-ленный час пошел на конспиративную квартиру.

На улице никого, даже не видно дворника. Час ранний, в доме, наверное, только-только встали. Так и удобнее.

Шел неделями тайгой - и не боялся; спал со шпаной вповалку на заплеванном полу - и было не хуже, чем в мягкой постели. В поездах вел степенные речи со спутниками, ни в ком не возбудив подозрения. А вот тут, где все просто, да притом и последний этап мытарств, за которым - настоящая воля и отдых, может быть Париж, а то и Италия,- тут какая-то нелепая опаска, даже слегка дрожат ноги. Правда, там везде оберегал себя сам, выбирая пути и тропинки, а здесь, хочешь не хочешь, нужно довериться другим.

Пониже надвинув кепку, Николай Иванович зашел в подъезд. А когда поднялся на второй этаж, внизу дверь подъезда с силой захлопнулась. Постояв минутку, решил не быть младенцем, а сначала вернуться и посмотреть, почему хлопает дверь, когда никого у подъезда не было. Спусти-лся, тронул ручку, осторожно приотворил,- а обратно затворить уже не мог. За дверью ждало трое, а сверху послышался топот ног. В отчаяньи ринулся на улицу - и попал в недружеские объятья. Успел только пожалеть, что револьвера ему так и не добыли московские товарищи,- иначе его новый плен обошелся бы дорого похитителям свободы. Со всей силой грузчика и сибирского бродяги бил по зубам, кусался, отбивался ногами,- но с пятерыми совладать не мог. Когда навалились и подмяли, Николай Иванович ослабил мускулы и, как мог спокойнее, крикнул:

- Ладно, ребята, не натружайтесь! Ваша взяла!

Запыхавшись, они больно скручивали ему руки. Он не стонал и не напрягался. Смотрел сво-им тамошним, хмурым и насмешливым взглядом, как один из агентов, корчась от боли, потирал укушенную руку,- смотрел на них всех взглядом каторги и тайги. И тот, кто был среди них старшим, уверенно сказал:

- Этот тебе не жидовская слизь! Видать сразу - наш, православный, матерой волк!

ПРЫЖОК

Сильного мужчину втолкнули в извозчичью пролетку, голову пригнули к ногам, двое нава-лились, третий погонял испуганного извозчика. Везли в арестный дом при полицейском участке. Кого взяли - сами не знали. При засаде, устроенной в доме по доносу, за два дня взяли добрый десяток.

Едва дыша под полицейскими сапожищами, Николай Иванович "принимал меры". В согнутом положении это оказалось даже удобнее. Оттянув жилет связанными руками, достал из карманчика бумажку с адресами и три рубля: бумажку съел, а три рубля засунул за голенище сапога. На такую тайную кропотливую работу хватило всего пути.

В пречистенской части допрос краток: кто такой, к кому приходил? Николай Иванович отвечал степенно, толково и почтительно:

- Нешто можно, ваше благородие, сначала брать человека, а потом спрашивать имя? Имя надо раньше знать, тогда и спрашивать не придется.

Помощник пристава сердито:

- А ты не учи и не вертись. Спрашиваю - отвечай!

Николай Иванович с прежним дурашливым достоинством:

- Несправедливость какая! Так не по закону!

Сразу понял, что взяли его оптом, по засаде, вместе с другими, пришедшими на конспира-тивную квартиру, а имени не знают. Сейчас не знают, а могут скоро установить, и тогда плохо!

Его обыскали, отобрали кошелек с деньгами, но трехрублевки не нашли. Не было и паспорта: опытный человек, идя на свидание, оставил его в чемодане, сданном на хранение.

Главное - не терять присутствия духа. Жалел, что при аресте дрался - лучше было разы-грать невинность. А теперь самое важное - сохранить здоровье. Когда его заперли в одиночную камеру, он прежде всего разделся донага, обтерся холодной водой, проделал гимнастику и стал изучать обстановку.

Арестный дом - шуточная тюрьма для человека, знакомого со всеми сибирскими этапами и с каторгой. В окнах решетки, но из окон видны соседние дома. За низенькой стеной участкового двора - улица; прямо против участка - ворота частного дома; дальше - церковный двор и опять улица. Забор стеклами не усыпан и гвоздями не утыкан, и это очень хорошо. Во двор выводят гулять арестованных весь день поодиночке. Рядом с арестантом ходит надзиратель с револьвером, у ворот городовик с винтовкой, но ворота не на запоре: постоянно проходят люди в участковую канцелярию и в камеру мирового судьи.

В первый день на прогулку не водили, но обед дали. Николай Иванович съел все до крошки - для сохранения здоровья и бодрости духа. Под вечер кто-то выстукивал в стенку по тюремной азбуке, вызывая на разговор,- но новый арестант не ответил: не время заниматься пустяками. И вообще - спасибо московским товарищам! Посадить сумели!

Весь день до темноты провел у окна, изучая быт двора, а по крышам домов - расположение улиц. Никакое знание нелишне, а эту часть Москвы он знал плохо. Все обстоятельно обдумав, решил, что нужно торопиться бежать, пока по фотографиям не установили личности. Ждал, когда поведут на прогулку.

Утром его вывели во двор. Пробовал заговорить с надзирателем, но тот только сердито буркнул: "Ходи не разговаривай!" Минут десять гулял вдоль двора по самой середине, заложив руки в карманы. Надзиратель не отставал ни на шаг, а часовой наблюдал внимательно. Значит - сегодня не судьба, а зря рисковать не стоит.

Еще прошли сутки без перемен. На допрос не вызывали, очевидно, не дошла очередь. Но дальше третьего дня оставаться под арестом нет никакого расчета: могут перевести в настоящую тюрьму.

На третьи сутки, ожидая вызова на прогулку, привел себя в полный порядок, крепче подпо-ясал штаны, проделал руками гимнастику, поиграл мускулами, подтянул сапоги, застегнул пид-жак, даже пригладил волосы и прочно надел кепку. Вышел на прогулку бодро и весело, напевая песенку, так что даже надзиратель сам заговорил:

- Чему рад?

- А как не радоваться! Ноне на выпуск!

- Жди!

Тот же вчерашний надзиратель сегодня несколько рассеян: надоело ему целый день шагать по двору рядом с арестантами. Отстал на три шага, а на повороте оказался впереди арестанта, к нему спиной. И в то же время к часовому у ворот подошла девочка с корзинкой, наверное, дочка. Николай Иванович быстро провел рукой по борту пиджака, все ли пуговицы застегнуты, другой рукой нахлобучил кепку - и исчез.

Он исчез внезапно, сам не рассчитывая на такой успех. В три легких прыжка оказался у забора, подскочил, подтянулся, едва коснулся забора коленкой - и ветром перебросил тело. Перепрыгнув, быстро пересек мостовую и вбежал в калитку ворот противоположного дома. Двор был пуст, и было и там нетрудно прыгнуть через забор во двор соседний - но на той же самой улице. Дальше было хуже - и сразу план рушился: на высоком заборе целый частокол гвоздей. Пока думал, как быть, подбежал дворник:

- Что за человек? Чего надо?

Николай Иванович жалостливо посмотрел и потер живот:

- Нужно, братец мой, пристроиться. Очень гороху поел, сил нет!

Но дворник неглуп:

- Живот болит, а через заборы прыгаешь! Много вас тут шатается.

Николай Иванович выхватил из кармана футляр от очков и направил в голову дворника:

- А ты молчи, убью - и не пикнешь!

Тот оробел и попятился в сторожку. Еще пригрозив футляром, Николай Иванович отступил к воротам, вышел и оглянулся. Он был наискосок от ворот участка. У ворот была суета, выбежал часовой, вылетел растерянный надзиратель, выскакивали городовые, озираясь по сторонам. На углу улицы топтался с револьвером околоточный надзиратель.

Если бежать - увидят и поймают. Николай Иванович, поигрывая футляром, тихо перешел улицу обратно к воротам участка. Все глядели по сторонам и на него не обратили внимания. Тогда он, так же тихо и степенно, вытирая нос платком, пошел к углу улицы, где все еще стоял околото-чный, не знавший, куда направить погоню. Несколько городовых обогнало Николая Ивановича, один даже толкнул его на бегу локтем. Спокойно дойдя до угла, Николай Иванович приостановил-ся около полицейского чина и вежливо спросил:

- В чем дело, ваше благородие?

Околоточный, не оборачиваясь, отмахнулся:

- Проходите, господин, проходите!

Николай Иванович послушно, не ускоряя шага, повернул направо. На его счастье, по улице шел трамвай. Он выждал минуту, прыгнул на ходу. Трехрублевка оказалась засунутой за подклад-ку пиджака. Кондуктор дал сдачу, но пассажир ехал недолго - сошел на второй остановке прямо у казенной винной лавочки.

Из винной лавочки, держа в руках полбутылки водки, вышел веселый загулявший мастеро-вой, у забора отбил сургуч, хлопнул по донышку, отхлебнул. Душа нараспашку, пиджак на одном плече, кепка на затылке, на лице радость и радушие, но ноги действуют исправно.

У торговки купил фунтик земляники, перемазал весь рот и быстро зашагал, мурлыча песен-ку, лица не скрывая, по улицам гостеприимной Москвы. Хотя она и гостеприимна, а все же лучше, ради приятной прогулки, забраться куда-нибудь подальше за Москву, в дачную местность.

Погода была хороша, а Николай Иванович, пешком пройдя Сибирь, не стеснялся дальних расстояний.

ГОВОРЯЩИЙ ПУДЕЛЬ

Человек небольшого роста и дурной наследственности, слишком неразвитой, чтобы понять безумие роли, которую ему приходилось играть, приехал из Петербурга в Гессен-Дармштадт, в замок Хобург. Хотя в личных качествах этого человека никто не заблуждался, но каждый его шаг вызывал внимание всего мира и толковался тонкими политиками. Объяснялось это тем, что и сам этот человек и несколько его предков были русскими царями.

Совершенно особый интерес к приезду Николая за границу проявила группа молодых людей на острове Олерон, во Франции. Небольшой остров покрыт сосновым лесом, его северная часть выдвинута в океан и слабо заселена, а в южной части, близкой к материку, небольшие курорты. Группа русских обзавелась большой дачей в отдаленном конце, где на километры тянется пляж, море в отлив уходит недалеко, дачников почти нет, а население занято добыванием сосновой смолы и работой на устричных промыслах.

В том, что маленького человека нужно убить, никто не сомневался. Для его убийства были собраны небольшие средства, и целый ряд молодых людей высшим счастьем для себя полагал погибнуть за это на виселице. Но странность этих людей была в том, что каждое свое действие они согласовали с принципами, выработанными для них революционной партией, иначе говоря - другой кучкой молодых и старых людей, менее решительного поведения, но признанных особо авторитетными в нравственной оценке человеческих деяний и их целесообразности. Центральный Комитет принципиально был против, а практически колебался, можно ли убить царя за границей, которая дает безопасный приют революционерам и эмигрантам.

Пока вопрос обсуждался, группа на острове Олерон торопилась изучить положение и выяс-нить возможности. И, конечно, ни международная полиция, ни сам гость замка Хобурга никогда бы не догадались, что для изучения поставленного вопроса избранное лицо немедленно выехало в Лондон для занятий в Британском музее.

В Лондоне Бодрясин покупал ворохи газет, прочитывал все заметки о первых днях пребыва-ния царя в Гессен-Дармштадте и по нескольку часов проводил в библиотеке за изучением планов и чертежей, имеющих отношение к Гессен-Дармштадту, и в частности к замку Хобург. В его распоряжении был пятидневный срок,- и этого срока оказалось вполне достаточно, чтобы решить судьбу Николая: выяснилось, что убить его можно и, конечно, несравненно легче, чем в Петербурге. Судя по газетам - царь даже ходит по улицам! На шестой день Бодрясин, всегда в делах аккуратный, вернулся во Францию, в старый гугенотский городок Ла-Рошель, откуда трижды в неделю уходил пароход на остров Олерон.

Он вернулся вечером, а пароход уходил рано утром. В большом коммерческом отеле, поблизости от порта, он занял комнату и лег спать.

Окна комнаты выходили на площадь, где немолчно гудела карусель, срывались и грохотали вагонетки американских гор, визжали и трещали лотерейные диски, в каждом праздничном балагане гремела своя музыка. Все эти звуки одновременно врывались в окно. Площадь была залита светом электрических рефлекторов, и ни ставни, ни занавеска не могли преградить доступ в комнату световым зайчикам. Бодрясин провалялся в постели до полуночи, а когда огни потухли и шум стих, распахнул окно и стал смотреть на площадь, где рабочие не спеша убирали празднич-ные балаганы.

Сна не было.

Бодрясин был сыном сельского батюшки и родом из Уфимской губернии. Ему повезло: из семинарии он попал в Казанский университет. Дальше - довольно обычный путь "мыслящего": участие в студенческом движении, временная ссылка, возврат, опять беспорядки, тюрьма, бегство, опять тюрьма, Сибирь, где его искалечили на этапе, опять бегство, революция, жизнь в Финляндии и эмиграция. За четыре года эмиграции он трижды побывал нелегально в России по партийным делам, вошел в боевую группу Шварца, но "особые приметы" - шрам через все лицо - ограни-чивали его боевое участие малыми услугами, вроде последней лондонской командировки.

Глядя на уснувшую площадь, Бодрясин продолжал думать о том, о чем думал все эти дни. Шварц лично выступить не может, он - командир, а не исполнитель. И тут уместнее всего женщина. Которая из четырех? Конечно не Дора, преданная и недалекая уже не молодая девушка, пригодная на роли хозяйки конспиративной квартиры. Ксения Вишневская, партийная "богороди-ца", неизвестно зачем остается в группе: она совсем больна. Значит - либо Наташа, либо Евгения Константиновна. Наташа не знает ни немецкого, ни английского языка и на роль дамы-туристки совсем не годится; и Наташа, привлеченная Шварцем, собственно, еще не может считаться членом боевой группы. Евгения Константиновна, если захочет, будет лучше всех у места. С нею должен ехать, конечно, Шварц и еще хоть один помощник, но, конечно, не Петровский, юноша не испы-танный и пустоватый, неизвестно зачем обласканный Шварцем.

При свете фонаря старый сторож беседовал с пуделем. Старик что-то жевал, вынимая из свертка, а пудель ждал, когда и ему перепадет кусочек. От нетерпения он повизгивал, топтался ногами и быстро махал хвостом. Шамкая, старик говорил наставительно:

- Veux-tu taire?* Помолчи! Первым делом- сам хозяин; а потерпишь - получишь остаток.

* Замолчишь ты? (Фр.)

В тишине площади голос старика доносился с гулкой отчетливостью.

Бодрясин, наблюдая мирную картину, думал:

- "Сам хозяин" и распорядится. Шварц умен и смел. Но последний петербургский провал группу обескровил! Разве это те люди! Пожалуй, только Ринальдо, свежий и здоровый человек, напоминает прежних. Ринальдо нужен для России, если здесь не будет удачи. Остальные - осколки разбитой армии. Нужны молодые и сильные,- а где их взять? Ринальдо и Наташа?

Закрыв глаза, Бодрясин представил себе красивого молодого ученого, которого называли то Ботаником, то Ринальдо и имени которого никто, кроме Шварца, не знал. В группу Ринальдо вошел недавно, бросив ученую командировку и превратившись в испанца. В планах Шварца Рина-льдо была отведена особая роль, если, конечно, удастся вернуться к террористической работе в России. А рядом с Ринальдо - Наташа, загорелая, надышавшаяся сосновым воздухом, не похожая на всех остальных женщин группы.

Старик на площади отчетливо наставлял пуделя:

- Вот ты теперь поел и улегся штопором. А какова твоя обязанность? Ты - мой помощник, ты - сторож. И тебе спать не полагается. Хозяину подремать можно, а ты должен смотреть, все ли в порядке.

Прохладный морской воздух и тишина звали дремоту, мысли и образы ленивее шевелились в голове Бодрясина. Мирная болтовня старика-сторожа, гулкие, гравированные на камне шаги. Бодрясин даже не сразу удивился, когда пудель, в ответ на наставленья, ответил по-русски:

- Как видите - стараюсь.

Измененным голосом, тоже по-русски, старик сказал:

- В такие моменты, мой дорогой, карьера делается, не упустите!

Бодрясин очнулся, перевесился за окно и взглянул вниз. У подъезда отеля прощались двое мужчин. Говорили тихо, но каждое слово доносилось печатным.

- Ну, - желаю успеха. И будьте осторожны прежде всего.

Знакомый Бодрясину голос ответил:

- Не беспокойтесь.

- И помните - в случае чего...

- Ну конечно.

Стукнула дверь, и они поспешно простились. Один вошел в отель, другой помахал ему рукой и пошел обратно через площадь, оттискивая шаг.

Его фигура и походка были Бодрясину незнакомы. Боясь, что он обернется, Бодрясин ото-шел от окна в глубь комнаты. Затем подошел к двери, тихо ее приотворил и прислушался. Шагов слышно не было, но в одном из этажей отпирали дверь ключом.

Бодрясин завесил окно, лег в постель и шепотом сказал вслух:

- К-каждый имеет право на таинственные з-знакомства. Ч-черт возьми!

ДАЧА НА ОСТРОВЕ

Остров Олерон приблизился к материку южным концом, а северным ушел в океан. На южном курорты, на северном сосновый лес и невзрачные селенья рыбаков. Пляж тянется на много километров, но пользуются им немногие - только по праздникам. Дачников почти нет. Этим летом поселились в самом лесу, в большом деревянном доме, вытянутом в барак, русские. Живут барственно, купаются дважды в день, играют в крокет и теннис, по утрам сами ходят на почту за письмами. Не часто, то один то другой, ездят на пароходе в Ла-Рошель.

К ним пригляделись. Запомнили высокого бритого господина, другого со шрамом на щеке, даму в отличных летних костюмах, которая по утрам уходит рисовать с ящиком красок, а живет от других отдельно. Недавно подъехали еще двое: молодой человек в широкополой шляпе и полная голубоглазая барышня. Всех теперь живет человек десять, а то и больше.

Бритый господин - Шварц, глава боевой группы. Дама-художница - Евгенья Константи-новна, участница "экса" в Петербурге на Каменоостровском. Последними приехали Наташа Калымова и тот, которого называли то Ботаником, то Ринальдо. Раньше других здесь поселились Ксения Вишневская и Дора.

Ксения - высокая, худая, с большими черными глазами и синевой под ними, с медленными движениями скрытой истерички, женственно-недоступная, умная, чистоплотная до щепетильно-сти, всегда в гладком платье без лишней морщинки и всегда столь же гладко, без единого локона и без единого отставшего волоса причесанная. Неизвестно, любил ли ее кто-нибудь - осмелился ли любить. За исключением Бодрясина, все ее стараются уважать, а то и впрямь уважают. Только Бодрясин позволяет себе называть ее в глаза "товарищ богородица", а за глаза "догма Ивановна". Он же не раз говорил, что хорошо бы посмотреть в щелку, какой она бывает наедине:

- Может быть, откроются новые мощи, а в-возможно, что и т-тайный грех.

У Ксении большое революционное прошлое, а в нем близкая дружба с несколькими "святы-ми",- и, кажется, ни одного друга в числе живых.

Дора - некрасивая, бесцветная еврейская девушка, преданнейшая эсерка, партийная от смугловатой и нездоровой кожи до мозга костей. Никогда не позволяла себе никаких уклонов в мыслях и поступках, не понимала и не одобряла шуток. Одна из тех, неспособных на критику и на самостоятельность действий, без которых нельзя обойтись в заговорщических делах и которым доверяют, как таблице умножения, химической формуле или старой испытанной прислуге.

Малозаметным членом группы из новых был Петровский, привлеченный Шварцем с намере-нием использовать его, как еще легального, для связей с Россией.

Убедив Наташу приехать на остров, Шварц не связал ее никакими обещаниями:

- Побудьте с нами, приглядитесь и тогда сама решите, что будет дальше.

Это было знаком особого и исключительного доверия, каким Шварц дарил немногих.

Наташа не ожидала встретить здесь Евгенью Константиновну - и ей искренне обрадова-лась. И понятно: ведь это из той, петербургской, волшебной и страшной жизни!

- Даже не знала, что вы за границей.

- Я здесь недавно. Обитала в Финляндии, но все-таки заглядывала в Петербург, пока там жил дядя.

- И ни разу не...

- Не попадалась? Нет, все же раз меня арестовали, но дядя устроил грандиозный скандал - и меня выпустили. И затем я уехала.

Все та же: выдержанная, внешне холодная, немного насмешливая, неизменно аристократич-ная в повадках и костюме. С Наташей была откровеннее: "Скучно мне, да и все не то!" Наташа ей говорила:

- Никогда я вас не могла понять до конца! Словно бы вы не наша, а между тем...

- Я, Наташа, ничья. Ни того, ни этого берега. И такая я с детства. Если меня не повесят, то уйду в монастырь и буду игуменьей.

- Но вы в группе Шварца?

- О да, Шварц - явление замечательное. Это, конечно, не Олень, но все-таки исключитель-ный человек. У меня к нему художественная склонность.

По-прежнему скрытна и уклончива, но в глазах новое - уже не огонек, а усталость.

Живописью не то занималась серьезно, не то шутила. Наташе показала только "фреску" на косяке окна:

- Вот думают, что это не картина, а только проба красок или что я вытираю кисть о штука-турку. А я утверждаю, что это - лучшее мое произведенье. Видите - красочная буря, вроде спирали; а тут фиолетовый зигзаг. Изображение моей непокорной и непристроенной души. А может быть - мировой хаос. Во всяком случае - никакой гармонии.

Шутит, вероятно...

Всех этих разных людей связывала одна уверенность: если революция еще возможна, то путь к ней един - террор. Можно бросить все и уйти в личную жизнь, как сделали уже многие. Но если остаться верными себе и своему отречению от личного,- иного пути нет.

У каждого были свои призраки и свои воспоминания о первых шагах молодой жизни. Была связь крови с близкими, которых казнили или умучали в тюрьмах. Было сознание тяжко легшей на плечи ответственности. И была отрава прошлым - теперь уже всякий спокойный быт стал прес-ным: кто заглянул раз в таинственное и в пропасть, тому возврата к спокойной жизни нет.

СОБОРНАЯ ИСПОВЕДЬ

На остров вернулись Бодрясин и Петровский. Встретились случайно: Петровский ездил в Ла-Рошель купить себе рубашек с откидными воротниками и купальный костюм. Лето стоит исключительно жаркое.

- Обидно, что не запасся в Париже. Здесь дрянь, а на Олероне совсем нет. Купил какой-то полосатый.

Бодрясин съязвил:

- В полосатом вы будете совсем кр-красавчиком! А где вы ночевали?

- В "Коммерческом".

- Жаль - не знал. Я т-тоже там переночевал.

Петровский посмотрел с некоторым беспокойством.

- А вы когда приехали, товарищ Бодрясин?

- Вечером. И сразу завалился спать. На площади музыка, а я спал, как барсук. И всю ночь видел во сне говорящего пуделя. Т-такая ч-чепуха.

В "малом совещании" группы участвовали, по обычаю, Шварц, Бодрясин, Евгения Констан-тиновна и Данилов, уже старый человек из народовольцев, приезжавший на остров по вызову Шварца; Данилов был представителем центрального комитета партии.

Комитет высказался против покушения в Гессен-Дармштадте. Шварц негодовал и грозил отколоться и действовать самостоятельно. Неожиданно Бодрясин, перед тем обстоятельно доло-живший, что имеются все шансы на успех, высказался также против:

- П-принципиальное решение комитета п-поистине нелепо, вы уж простите меня, товарищ Данилов. Но хуже всего то, что нас, по-видимому, уже поджидают в Гессен-Дармштадте, а м-может быть, и ближе. Так что дело все равно прогорело.

О говорящем пуделе Бодрясин не рассказал; он был слишком осторожен и боялся возбудить напрасные подозрения. "Каждый имеет право на т-таинственные знакомства". Но сказал, что заметил в Ла-Рошели что-то вроде слежки на вокзале и в порту.

- А может быть, мне и п-померещилось, хотя глаз у меня на этот счет достаточно наметан.

Малое совещание затянулось. Данилов напомнил, что все последние начинания группы проваливались. Что это, недостаточная осторожность или провокация? Шварц ручался за свою группу, но после разоблачения Азефа и еще десятка провокаторов,- кто и за кого может пору-читься? В группе несколько новых членов - и не все они испытаны в деле.

В тот же вечер собрали всех. Шварц сказал:

- Товарищи, нам придется выполнить не совсем приятную обязанность взаимной проверки. У центрального комитета есть подозрения, не против отдельных лиц, а вообще против чистоты организаций, в том числе и нашей. Предлагают соборную исповедь, чтобы каждый ознакомился с каждым.

Дора подняла испуганные глаза. Ксения Вишневская оглядела всех святым испытующим взором. Наташа не поняла:

- То есть в чем же исповедоваться? В убеждениях?

- Нет, главное, конечно, рассказать подробно всю свою биографию.

Не в тон собранию Бодрясин добавил:

- Кроме слишком уж ин-нтимных страниц жизни.

Соборная исповедь прошла не столько оскорбительно, сколько томительно и скучно.

Данилов предложил начать с него. Длинно, обстоятельно, останавливаясь на мелочах, он изложил свою биографию, и без того большинству известную, перечислил все свои аресты, тюрь-мы, этапы, развил свою политическую программу, во всем согласную с общепартийной. На какие средства живет. С кем особенно близок. Где жил и какие нес обязанности по партии.

Его слушали внимательно и почтительно. Жизнь подвижника, без пятнышка, без малейшего повода для сомнений.

За Даниловым говорил Шварц:

- В сущности, на мне, товарищи, лежит главная ответственность, и мне приходится быть строго конспиративным, и мой рассказ проверить шаг за шагом невозможно. Притом меня, очевидно, оберегал Азеф в каких-то своих соображениях; много раз могли меня арестовать, а не арестовывали. Так что уж судите сами.

Он тоже изложил свою жизнь. Он был талантливым рассказчиком, и жизнь его стоила фанта-стического романа. Все последние годы ходил по краю пропасти, и не всегда мог объяснить, как остался цел и невредим. В рассказе прибавлял: "Вот тут обдумайте и обсудите. Мне самому не все понятно, и, кроме того, не всех могу назвать".

Слушали и видели, что Шварц - необыкновенный человек, предельной смелости, страшной воли. Он далеко не так скучно-несомненен, как Данилов; в нем есть что-то от авантюриста. Но если Шварц изменник - тогда революция и террор вообще невозможны.

Очередь Бодрясина. Он долго трет лоб и пытается преодолеть первую согласную:

- К-к-как уж и рассказывать - не знаю. Н-ничего в моей жизни нет интересного и замеча-тельного. Единственно должен сказать, что мне неоткуда было стать мерзавцем. Родом я из мужиков, отец был сельский попик, но оч-чень хороший. Воспитан попросту, к-карьеры не искал, учился ничего себе, а потом прямо в тюрьму. Ув-влечений не имею и к деньгам д-довольно равнодушен. Главное, что жил среди порядочных людей, даже отличных, так что не было случая заразиться п-под-подлостью. А больше и рассказывать нечего. Я в-вообще в п-провокаторы как-то не гожусь.

Когда говорил Бодрясин, все чувствовали, что есть в этой всеобщей исповеди ложь. Что дол-жен доказать Бодрясин? Что он не украл собственных вещей? Что он не продает своего святого? Разве Бодрясин - не сама революция? И разве не кощунственно в нем усумниться? Все были смущены.

Евгения Константиновна доложила о себе кратко:

- Я, наоборот, и родилась и жила в обществе вполне сомнительном - и аристократическом и нравственно безответственном. Из всех присутствующих я - самый подозрительный человек. Партийные взгляды разделяю с большими оговорками. Работала с эсерами и с максималистами. Больше всего люблю независимость. Не уверена, останусь ли с вами или уйду в монастырь. По брезгливости не могла бы предательствовать, но уверена, что водить за нос честных и доверчивых людей очень просто и легко.

Наташа сказала просто:

- Мне не нравится эта исповедь, я не стану говорить. И по-моему, все это напрасно. И даже как-то гадко!

- Но ведь все...

- Пусть все, а я не хочу. Лучше я уеду.

Опять смущение. Но положение поправила Ксения Вишневская. Ее исповедь была скорее проповедью. С недосягаемой высоты маленьким людям вещала о красоте революционной души. "Вы хотите знать меня? Ну что же - слушайте и казнитесь!" Хотелось, чтобы скорее окончила; но ее речь, плавная и образная, была подготовлена. Слушали мучительно и не любили партийную богородицу и подвижницу.

Приятное впечатление произвел Петровский.

- Я, товарищи, здесь новичок, никаких революционных заслуг не имею, так что должен исповедоваться подробно.

И действительно подробно рассказал о себе, что могло быть любопытным. Кто родители, как учился, под чьим влиянием пошел в революцию, чем ей помогал. Рассказал и о своем небольшом участии в организации побега двенадцати - добыл несколько паспортов и переправлял в тюрьму деньги. Об этом знала и Наташа. Живет на средства матери.

- Я, товарищи, на боевые выступления вряд ли гожусь; я говорил товарищу Шварцу. Но если могу помочь хотя бы в пустяках - располагайте мною.

С интересом слушали Ботаника. С революционерами он сблизился еще студентом, участво-вал в московском восстании, но арестован не был. Избрал дорогу ученого, был два года в коман-дировке, жил в Италии и Испании. Теперь решил все это бросить. Почему? Да потому, что из этого ухода в науку ничего не выходит. От себя не уйдешь! И не то сейчас время. А может быть, все дело в темпераменте. По убеждениям - анархист, но России достаточно пока и малой програ-ммы; ей пока нужен воздух, а чистого воздуха в России нет.

Предложил расспросить, задать вопросы. Данилов спросил о средствах к жизни - Ринальдо ответил обстоятельно и подробно. Больше никто вопросов не задал. На Ринальдо смотрели и любовались; он был красив, умен, прост, улыбался доверчиво, не говорил фраз, не обижался, что приходится раскрывать душу перед людьми, еще мало ему знакомыми. Шварц, единственный, знавший Ринальдо с детства, заявил несколько подчеркнуто:

- Товарища Ринальдо привлек в группу я, и если он чего не договорил - я за него отвечу.

Последней говорила Дора, старая партийная работница, преданнейшая, несомненная, незна-чительная и столько же необходимая. Запинаясь, как бы протестуя против обвинений, на нее возведенных, доказывала свою непричастность к провокации. Данилов даже остановил ее:

- Да вы не волнуйтесь! Никто ведь вас не подозревает, это только для формы, мы все исповедуемся.

Дора закончила с покрасневшими глазами:

- Я предпочитаю, чтобы меня убили, и даже готова сама...

Ее успокоили и обласкали. Бодрясин смотрел угрюмо и брезгливо - черт знает, какая противная история! Только Данилов мог придумать такую пытку и такую глупость! И так плохо - а тут еще ввозить к нам парижские настроения!

Трое - Данилов, Вишневская и Дора - были избраны в комиссию: обсудить исповеди и, если нужно, поставить дополнительные вопросы; было прибавлено: "не от недоверия, а ради полноты и равенства всех исповедей". Все устали, и было тяжело и противно.

Бодрясин позвал Петровского:

- Пойдем на пляж освежиться? Не боитесь ночью?

Петровский охотно согласился: Бодрясин редко был с ним приветлив и разговорчив.

Шли к морю через лесок, при луне. Петровский заговорил о том, как странно он, человек все-таки новый, чувствует себя в таком спаянном кружке:

- Вы мне, скажем, доверяете, а другие свободно могут сомневаться. И ведь они правы: сразу человека не узнаешь.

Бодрясин добродушно сказал:

- Г-глубокая правда! Люди недоверчивы. А вам деньги маменька присылает?

- Какие деньги?

- На к-которые живете? От маменьки?

- Да, мать посылает. Не очень много.

- Она богатая?

- Нет. Она получает пенсию. Да еще немного от нашего именья.

- Значит - из помещиков?

- Да, отцовское, небольшое.

- Губерния?

- Что?

- В какой губернии имение?

- Оно у нас в Пензенской.

- Уезд?

- Да, собственно, нельзя считать и имением. Так - остаток прежнего благополучия. Дом хороший, а земли совсем мало.

- Уезд какой?

Петровский искусственно громко рассмеялся.

- А вы прямо как следователь! Какой уезд? А черт его знает, я там только маленьким и бывал. Вот чепуха - какой в самом деле уезд? Знаю, что Пензенская губерния... Да вам зачем? Думаете, не вру ли?

Бодрясин сказал с серьезностью:

- В-видите ли, Петровский, нужно все это хорошо п-подготовить. А то люди злы и подо-зрительны. Вы припомните, какой уезд, могут спросить. И до чего же люди подозрительны, даже глупо! Надо бы любить друг друга, доверять друг другу, а вместо того - ч-черт знает к-какое отношение! Письма-то от маменьки вы храните? Можете п-предъявить?

Петровский окончательно изумлен:

- Вы это серьезно? Конечно, могу. Всех не сохраняю, а могу поискать. Нет, скажите, вы это серьезно?

- Очень серьезно!

- Я поищу. Хотя и неприятно: все-таки материнские письма. Я не обижаюсь, но все-таки неприятно.

До пляжа дошли молча. Море было тихим и в отливе. Петровский мучительно старался вспомнить, какие уезды в Пензенской губернии - хоть бы один вспомнить,- и ветерок с моря его не освежал. Неужели Бодрясин его заподозрил? И зачем было говорить об имении - никакого имения нет.

Бодрясин его волнения не замечал. Бодрясин любил море и был страстным рыболовом.

- Только на удочку! Сеть - вздор, промышленность. Но лучше всего на небольшой реке. Каких щук я лавливал еще мальчиком в деревне. Я ведь и сам п-пензенский.

Петровский испуганно промолчал.

Бодрясин возвращался веселым, на него отлично действовал морской воздух. Даже расшали-лся, ухватил Петровского под ручку, раскачивал, натыкался в темноте на деревья, пел марсельезу и рассказал Петровскому анекдот, не смешной и не совсем пристойный. Простился с Петровским дружески:

- Ну, спите спокойно. Сегодня мы намучились, и, конечно, зря. Продолжения никакого не будет. В Ла-Рошель больше не собираетесь?

- Нет.

- Ну, прощайте, земляк! Хотя я, собственно, не Пензенской, а Уфимской губернии. А уезд - Б-белебеевский. Покойной вам ночи!

ОГОНЬ

В северной своей части, выдвинутой в океан, остров Олерон зарос соснами. Смолу здесь гонят просто и губительно: подвязывают банки под надрезами. Смола течет по желобку, перепол-няет банку, а излишек впитывается землей. Воздух от этого пьян и здоров. Редкий кустарник - почва затянута мохом и белым лишаем.

Побережье - наклонный паркет на много километров. Океан в отлив далеко не уходит, можно купаться в любой час.

Второй месяц не было ни капли дождя. Трава выгорела, мох хрустел. Через лесок ходили купаться трижды в день - единственное спасение от жары. Неизвестно, куда судьба забросит завтра: сегодняшний день - чистый выигрыш.

Записные купальщики - Наташа и Ботаник, он же Ринальдо; оба пловцы и поклонники горячего пляжа. Ступая босыми ногами по увлажненному песку у самой черты океана, уходили далеко, а домой возвращались, блестя бронзой лба и носа, черные, пьяные от солнца и смоляного духу. Ринальдо говорил:

- Ну, в Питер я приеду настоящим испанцем!

Наташа улыбалась:

- А вот я, хоть в уголь почернею, все - рязанская баба.

Она смотрела на испанца, он - на русскую бабу, и оба, не думая много, радовались своему здоровью. В последние дни - всегда вдвоем, так уж вышло.

Щурясь и вглядываясь в островок с крепостным сооружением, может быть, тюрьмой, и с странным для русского уха именем "Бояр", Ботаник лениво и убежденно тянул:

- Про свое время каждый думает, что оно исключительно, что такого в истории не было. А история, она тем только и занимается, что повторяет события. Это как фотографии и портреты предков: наряды разные, а носы и подбородки те же. Вот сейчас в России реакция, казни, упадок общественного настроения,- и все это уже было, и еще будет, и мы ничего изменить и поправить, в сущности, не можем.

Наташа, опершись на руку, так что локоть ушел в песок, а песчинки щекотно впились в локоть, наблюдала за девочкой, ловившей сачком креветок в мелководьи у берега. Летели мимо уха, глубоко не заглядывая, слова:

- И было, и будет, и все-таки нельзя оставаться только созерцателями. Нельзя вечно смотреть в микроскоп,- я это лучше других знаю, долго глаза портил. И так жить тоже нельзя - барином на французском бережку.

Девочка, ловившая креветок, пробежала близко, держа мокрый сачок с добычей. Наташа ее подманила и усадила около себя. Влажный костюм, от воды красно-темный, был узок, и детское тело под ним круглилось вкусными валиками. Наташа погладила девочку по выгоревшим волосам, потом не удержалась и пощекотала, а когда та залилась и зазвенела смехом, Наташа сгребла красный комочек, прижала к себе и стала целовать в соленую складку у шеи.

Захлебываясь смехом, девочка отбивалась, упираясь руками в Наташину грудь. Две женщи-ны, большая и маленькая, свились на песке в клубок. Наконец маленькая вырвалась, подхватила свой сачок и убежала к воде, да не просто, а прыжками.

Оправив костюм, Наташа повернулась к Ринальдо - и увидала, что он смотрит особенно и хочет скрыть смущенье.

- Да, вот вы на обреченную не похожи! Вам бы матерью быть, вы, верно, очень любите детей.

- Люблю. А почему - обреченная?

- Как все мы.

- А зачем говорить об этом, да еще у моря. Ничего мы не знаем. Я, по крайней мере, ничегошеньки, да и не хочу знать.

- На ближнее время все же знаем. Я вот знаю, что через две недели буду в Петербурге. И Шварц знает. И что будет дальше - тоже угадываю.

- Сейчас об этом не нужно.

Замолчали, и Наташа представила себе улицу в Петербурге, духоту, движенье, непрерывную тревогу. Но неясную картину залило солнце, а с воды потянуло прохладой. Наташа встала и пошла к воде.

Отплыли далеко, лежали на воде, показывали друг другу, как держаться, подняв над головой руки, и как плыть на спине, не помогая взмахами. Освежились, продышались, устали и, набросив халаты на мокрые костюмы, печатая на песке сандальями, в которые с ног стекала вода теплыми капельками, пошли через лес.

Умершая от жары трава колюче задевала ноги, мох похрустывал, воздух сытно смолил легкие. Говорить было не о чем - и не стоило. Ни тени, ни прохлады. На небольшой полянке, обставленной сосенками, сделали привал, разлегшись на еще влажных халатах. Здесь, без близо-сти воды, солнце жгло еще жарче, воздух шевелился вяло и кожи не ласкал.

Лежали на спине, лицом смело в зенит, и под закрытыми веками перекатывался пушистый клуб сгущенного света. Наташа сушила волосы, Ринальдо курил. Если и думали, то не о России и не о своей обреченности.

Надвинулись сосны своим горячим духом, и было тихо, далеко ото всех и уединенно. И оба одновременно почувствовали, что иногда, как вот сейчас, глупо и напрасно размышлять и держать на поводу желанья. И, кажется, уже невозможно. Когда случайно коснулись друг друга плечом, и плечо оказалось прохладным,- ощущение стало ясным и требовательным. Опять коснулись уже не случайно, и Ринальдо отбросил папиросу.

Нестерпимо светлую, пылающую неслышным огнем лесную тишь нарушал только мирный стук; они были очень молоды и боялись себя, и стук слышался из груди, из-под влажного костюма. Прижавшись, еще осторожно и почтительно, с проверкой и выжиданьем,- как будто еще можно одуматься или не нужно ли что-то друг другу объяснить? - они замерли в чуткой неподвижности.

Затем и окружные сосенки, и высокие старые сосны, которых уж ничем не удивишь, и воз-дух, и небо, от палящего жара потерявшее синеву,- стали над ними склоняться. Но раньше, чем пройдена была мертвая точка и будни стали праздниками,- за их головами раздался сухой треск, будто от шагов. Они отбросили друг друга и испуганно вскочили.

В солнечной слепоте глаза сначала искали напрасно. И вдруг низкое сухое деревце взвилось и стало терять листья; на далекой тени отразился и лизнул дымком язык пламени. Наташа поняла первая - и крикнула:

- Горит!

Невидимый пожар был в двух шагах - там, где упала недокуренная папироса Ринальдо. Без пламени тлел и чернел сухой мох, без дыма свертывалась и никла трава, потрескивали сосновые иглы.

Наташа схватила халат и широкими взмахами стала бить там, где трещало или дымилось, Ринальдо растерянно топтал ногами ползущий черный кружок моха и чувствовал, как накаляются подошвы сандалий; затем и он бросился к халату. Посылая в лицо друг другу вихрь жгучих иголочек, кусавших голую грудь и ноги, они молча, методично и ожесточенно били халатами по стволу деревца, в ярком солнечном свете горевшему без пламени. Главное - чтобы огонь не перекинулся на соседних великанов,- тогда борьба невозможна.

Теперь, далеко разлетаясь, искры западали в мох и лишай, готовя новые очаги огня. Затушив здесь, они бросались к другому месту, ударяя халатами и по траве и по телу. Была минута, когда Ринальдо, опалив лицо близ нового вспыхнувшего куста, закричал:

- Невозможно! Нужно бежать, Наташа!

Она ответила необычным ей грубым окриком:

- Вы сошли с ума! Сгорит весь лес, а там люди!

Он не знал того, что знала она, родившаяся и жившая на Оке, где лесные пожары часты и страшны: горит неделями, и воздух на сотню верст повисает желтым и смрадным дымом.

Им удалось победить огонь; но при первой передышке ухо ловило новое потрескивание. Нюхая воздух, находили новый очажок огня, хотя горелым пахли и халаты, и волосы, и тело. Пока Наташа затаптывала мох. Ботаник ползал по земле, обжигая колени, и скрюченными пальцами, как цапками, счесывал до земли мох и лишаи на всем пространстве полянки и под кустами. Он был прав: пожар бежал и растекался скрыто, понизу. Горстями взрытой земли и песку они забрасывали истлевшую траву, ногами затаптывали искры.

Они бились больше часу, изнемогая от усталости и возбужденья. Падали в бессилье - вот разорвется сердце! - и снова заставляли себя подняться, хотя подгибались ноги, а руки, повиснув, болтались в суставах. Вот - кажется, все кончено. Они сидят рядом на горячей и взрытой земле, опираясь друг на друга, соприкасаясь плечами без всякого стыда и желанья, нюхая воздух и при-слушиваясь. И опять в полной тиши - легкий шорох огня или тянет свежим дымом. Расползались на четвереньках и придушивали искру руками и голым коленом.

Была тишина полная уже много минут. Воздух очистился, снова пахло смолой, а струйки горелого были холодны. Они разошлись и поодаль друг от друга распластались на земле, ища тени или хоть призрака тени, все продолжая слушать. Они были победителями. Дома останутся целы, ничто не грозит девочке, ловившей креветок. Прекрасный лес спасен.

И тогда оба разом почувствовали боль в руках и слабость обожженных тел. У Наташи опали-лись наскоро закрученные и забитые под купальный чепчик волосы. У Ринальдо закорявились от огня кончики ногтей, распухли пальцы, закудрявились золотые волосы на ногах. Халаты были грязны и полусожжены, купальные костюмы в дырочках. Изумительно, как до сих пор они не чувствовали обжогов.

Наташа сказала:

- Надо бы идти, но страшно оставить. Вдруг где-нибудь тлеет.

Прождали еще с полчаса. Обошли кругом поляну, топча мох, заглядывая под каждое дерев-це. Нет - все покойно.

Тогда набросили свои дырявые хламиды - и в первый раз рассмеялись: лица черны и пере-мазаны, ноги в ссадинах и красных пятнах. Только что перед этим метались по лесу и боролись со стихией два полуголых божества,- и вот стоят в смущении и усталости два инвалида!

Был в этом какой-то тайный смысл: может быть, предупрежденье, что в судьбы обреченных не вписана страница личной жизни? И нелепо, и все-таки странно. Минутой позже было бы иное.

Очень хотелось сказать друг другу естественную фразу:

- Не нужно в лесу шалить с огнем!

Они не сказали. Если бы не крайняя усталость - может быть, жалели бы, что так случилось. Своим поражением и своей победой не гордились. Теперь шли равнодушно, довольные только тем, что кончилась трагедия.

- Знаете, Ринальдо, нужно будет, когда отдохнем, вернуться сюда и взглянуть; я еще не спокойна; а вдруг где-нибудь тлеет?

Он, усталым голосом и морщась от боли в пальцах, ответил:

- Можно. Но только ничего не осталось: мы затоптали все искры.

И дальше шли молча, думая свое.

ПРОФИЛИ

Шварц сидит за столом перед листом бумаги. Шварц чертит профили. Он до удивительности лишен малейшей способности к рисованию, но, к счастью, это ему не нужно.

Профили Шварца однообразны, с низкими лбами и выдающимися подбородками. Если бы ученый, разрыв курган, открыл череп, подобный нарисованному Шварцем,- ученому пришлось бы написать книгу о своей необычайной находке. Волнение пробежало бы по рядам антропологов: пало бы все, до сих пор признаваемое несомненным и доказанным. Но никогда ни один ученый такого черепа не найдет. Шварц прибавляет несколько завитушек к затылку профиля, рисует шею с кадыком и принимается за новый.

Уменье рисовать Шварцу ни к чему. Нужно совсем другое: нужно сдвинуться с мертвой точки и начать действовать. Два месяца его группа живет на острове Олерон. По планам Шварца, здесь, в уединенном месте, должна быть только штаб-квартира и место сбора. Отсюда, разными путями, кто на Финляндию, кто на Марсель и Одессу, часть товарищей поедет в Россию. Решаю-щим месяцем будет август.

Это будет вторая попытка. Первая, ранней весной, окончилась полным провалом: едва основавшуюся в Петербурге боевую группу пришлось снять с работы, семь человек скрылось, четверо были арестованы и казнены. Из скрывшихся один оказался провокатором.

Шварц комкает лист бумаги и заменяет чистым. Новый профиль совершенно похож на прежние, за исключением подбородка, в котором нет ни энергии ни упрямства. Такой подбородок может быть у Петровского.

Бодрясин рассказал Шварцу о своих сомнениях. Именно после этого Шварц проявил крайнее легкомыслие, недостойное революционера: завязал летнюю интригу с некрасивой француженкой, барышней из почтового отделения. В часы, свободные от дежурства, барышня гуляла со Шварцем в лесу, поодаль от селенья, чтобы не попасть на глаза родных или соседок. Шварц также не хотел, чтобы его видели с нею товарищи. Через неделю в его руках было письмо Петровского к его "маменьке". Шварц снял копию и возвратил француженке письмо, сказав, что хотел только иметь доказательство ее доверия и привязанности. Может быть, она и не поверила, но каяться было поздно.

Все это глубоко противно и пошло. Думая об этом, Шварц заметил, что ни у одного профиля нет уха - и пририсовал разом у нескольких ухо, там, где полагается быть виску.

Сегодня вечером беседовали втроем, он, Бодрясин и Евгения Константиновна. Бодрясин настаивал на том, что группу нужно временно распустить, всем разъехаться, а о предательстве Петровского опубликовать в партийной газете, как уже было сделано со многими. Евгения Константиновна не сказала ни слова, только внимательно прочитала копию письма. Когда же ушел Бодрясин, она сказала Шварцу:

- Пошлите его со мной в Париж.

- Кого?

- Ну, Петровского.

- И потом?

- А потом я исчезну.

- А он?

- Он исчезнет несколько раньше.

В Париже у нее была квартира, гарсоньерка*; Евгения Константиновна любила если не комфорт, то удобства, она и на острове жила отдельно ото всех. Сама называла себя буржуйкой. Она не была богата, но ни в России, ни за границей в средствах не стеснялась. Шварц знал, что она помогает товарищам.

* Холостяцкая, для одиноких.

Решили, что никто, даже Бодрясин, не будет посвящен в план ближайших действий. Но группу, конечно, нужно немедленно распустить.

Это опять равносильно провалу, тем более что Петровский, хотя он, как новичок, был мало осведомлен, мог сделать некоторые выводы и о них сообщить "маменьке". Вероятно, он сообщил даже больше, чем мог знать. Все же совсем отказаться от плана Шварцу не хотелось,- достаточно изменить сроки и попытаться привлечь новых людей, на смену убывающим. Шварца пугали не жертвы, а бесплодность его попытки доказать партии, что он, Шварц, вернет боевой организации ее былую славу, помраченную обнаруженным в центре предательством.

Он комкает и второй лист, весь исчерченный профилями. В отворенное окно влетела ночная бабочка и ударилась о стекло лампы; электричества нет в бедном поселке. Осторожно и брезгливо, неумелыми пальцами, Шварц взял бабочку за крыло и выбросил за окошко. На пальцах осталась скользкая серебристая пыльца.

Если бы он хотел и умел вспоминать - воспоминанья заполнили бы его ночь. Много разби-тых жизней и обжегшихся мотыльков, много напрасных жертв,- и так мало смертей оправданных и нужных. Его личная жизнь окутана мрачной поэзией и кажется выдумкой.

Рядом с ним - десяток таких же, ходящих по краю пропасти. Сегодня все они живут в сос-новом лесу, купаются в океане, шутят, спорят, придают значение мелочам; завтра, замешавшись в толпу людей самых обыкновенных, идут на дела, в глазах этой толпы - страшные и преступные, на убийство и на участие в убийстве, и не знают, сколько дней еще отведено им самим для жизни. А он - мастер боевых дел, капитан корабля мести.

Но для дум и воспоминаний Шварц еще слишком молод.

Он никогда не ложится спать, не обтершись мокрым полотенцем и не выложив на столик у постели револьвера,- два жеста, нужные для его спокойствия. Завтра - день подготовительных действий; он уже придумал объяснение для отъезда в Париж двух членов группы: сначала уедет Евгения Константиновна, за ней Петровский. Получив телеграмму, он распустит и других. Раз это необходимо - подчинятся все. Затем немедленно новый сбор, большинства - в Финляндии. Вместо океана - северные шхеры. И ближе к России.

Он ложится и тушит свет. Сон никогда не заставляет его ждать.

Поодаль от общей виллы, в комнате домика, похожего на барак, но в комнате удобной и умело обставленной, свет давно потух. Там лежит в постели женщина, молодая и некрасивая, обещавшая исчезнуть вслед за Петровским, хотя такого условия никто ей не ставил. В лабиринте ее мыслей не разобраться никому - да никто и не ищет этого. Среди своих - она чужая, не скрывает этого. Но она с ними, потому что иначе оказалась бы совсем одинокой. Кажется, однако, без веры нельзя оставаться с верующими: безверье заразительно. И потому она отойдет к стороне. Она не так счастлива, как Шварц: скорого сна не ждет.

Спит Петровский сном спокойнейшим. Спит вся маленькая колония русских, в жизни кото-рых этот остров - случайный этап, место минутного отдыха от бурь, незнакомых даже океану. Если бы иногда не было вокруг настоящей красоты, рассеивающей вечное напряжение мысли,- краткие сроки их жизни казались бы слишком долгими и мучительными.

На полу, близ постели Шварца, за всю ночь не смыкают единственного глаза скомканные профили с ухом не на месте и с однообразными, слишком несерьезными для их низких лбов завитушками на затылке.

CORDON s. v. p.!

Петровский в Париже с первым важным поручением от Шварца. С очень таинственным: явиться по данному адресу к мадам Ватсон (англичанка?), а дальнейшее скажет она. Петровский любит Париж - здесь свободнее. Он хорошо пообедал, но ограничил себя бутылкой анжу и одной рюмкой ликера.

Едва позвонил у двери мадам Ватсон - внезапно таинственность рассеялась: ему отворила Евгения Константиновна.

- Как?

- А я вас ждала раньше.

- Но... она дома, мадам Ватсон?

В ответ самый приязненный смех:

- Дома, потому что это - я. Я в Париже живу под этим именем.

- Шварц не сказал мне.

- Шварц любит таинственность! Входите и будьте как дома.

Петровский немного разочарован, тем более что только завтра Евгения Константиновна может передать ему нужное.

- А пока вы - мой гость, если не имеете лучшего. Жаль, что пообедали.

- У вас квартира?

- Гарсоньерка. Видите - тут все: одна комната и закоулок, где все мое хозяйство, газовая плита, ванная. Живу по-буржуазному. Не осуждаете?

В Париже Евгения Константиновна совсем особенная: прекрасно одета, даже светски-любезна. На острове она почти не замечала Петровского

- И вино есть. Хотите кофе с коньяком? И я с вами выпью. По крайней мере ближе познакомимся; и вы меня совсем не знаете, и я вас плохо.

Развалившись в кресле, Петровский чувствует себя гостем и барином. Он даже готов предпо-ложить, что его присутствие приятно этой самой удивительной и непонятной женщине из всех его революционных товарищей. Она некрасива, но куда же больше женщина, чем все эти Ксении, Доры; и видно, что из особого круга, не как те.

- Разве революционер должен быть аскетом? Вы аскет, Петровский.

Туман в голове не мешает ему понимать, что это, собственно, и есть настоящая жизнь, ради которой стоит рисковать. Но туман колеблется и рассеивается, когда он слышит слова:

- Как хорошо, что мы ближе познакомились. Я ведь давно знаю, что вы не совсем то, за что себя выдаете.

Он хочет спросить: "То есть как не то?" - но она, налив ему и себе, продолжает:

- И вы не то, и я не то. И проще всего в этом откровенно признаться.

Он хочет встать, но туман мешает, а она живо смеется:

- Испугались чего-то? А вы не бойтесь, Петровский! Мы здесь одни.

Он сильно опьянел, но отлично помнит, что ничего не сказал неосторожного. Или она просто шутит? Действительно, она смеется; он слышит также и свой смех, преувеличенный, но солидный и веселый. Смеясь, он говорит:

- Ну и какая же вы! Вот вы какая! Это замечательно.

- Как поживает ваша пензенская маменька?

- Моя маменька?

Его маменька поживает ничего себе, хорошо. Какая маменька? А впрочем - кому какое дело! Все это очень забавно, а Евгения Константиновна - остроумнейший человек! И он продол-жает радостно смеяться.

Никогда еще коньяк так его не туманил: это от парижской духоты. Голос Евгении Констан-тиновны вдруг делается серьезным, и не сразу доходят до его сознания ее странные слова:

- Слушайте, Петровский, ведь не настолько же вы пьяны? Или хотите притворяться? Все равно - иного выхода для вас нет. Если в вас осталась капелька чести... да вы понимаете меня? Или вы окончательно пьяны.

Он слышит и понимает, хотя все и застлано туманом. Но то, что он понимает - этого не может быть! У него стучат зубы, а рука его пытается взять рюмку. Может быть, все это - шутка... Она отнимает у него рюмку и раздельно говорит:

- Я оставлю вам револьвер, вот этот, видите? Если вы не застрелитесь, Петровский, вы слышите? - вы все равно будете убиты.

Он качает головой, затем сползает с кресла к ее ногам и заплетающимся языком что-то бормочет о прощении и о своей молодости. Она гадливо отстраняется - и он целует землю.

Тогда она быстро выходит, приносит стакан, наливает его коньяком до краев и повелительно говорит:

- Ну, тогда пей еще, трус.

Косясь на револьвер, он пьет с ужасом, ожигая горло; в сразу сгустившемся тумане блестя-щая игрушка исчезает в ее сумочке: значит, это была шутка!

Последнее, что он чувствует, вызывает на его пьяном лице улыбку: под его голову подкла-дывают подушку. Самое важное - заснуть, чтобы потом все решить сразу. Его отяжелевшие ноги сами подымаются и ложатся на широкий диван. Кружится голова, но все остальное прекрасно и благополучно.

С той же брезгливостью она вынимает из его кармана паспорт и бумажник. В бумажнике только деньги, и она кладет его на столик рядом со спящим. Затем она моет руки и освежает лицо. Чемоданчик на стуле у двери. Она смотрит на часы, надевает у зеркала шляпку, затворяет окно, задергивает тяжелые гардины и с минуту думает. В комнате душно и слышен храп спящего. У самой двери она резко поворачивается, возвращается в боковую комнату, где газовая плита, и повертывает оба крана. Отсюда, не взглянув на лежащего, она медленно, слушая шипенье газа, идет к выходу и запирает за собой дверь на два поворота ключа.

Знакомый голос мадам Ватсон окликает консьержку, только что видящую первый сон:

- Cordon s. v. p.! Merci!*

* Отворите, пожалуйста! Спасибо (фр.).

ГЕОГРАФИЯ

Карта Европы исчерчена линиями поездов и водных путей. В Финском заливе сильно качает пароход, и Ксения Вишневская жестоко страдает. Шварцу морская болезнь незнакома.

У стойки вокзального буфета в Вержболово молодой человек, явный иностранец, колеблет-ся, взять ли ему бутерброд с ветчиной или два крутых яйца; стесняясь за свой акцент, он просит буфетчика дать ему "одна тарьелка" и долго рассматривает сдачу с десяти рублей. Две девицы поспорили: кто он может быть, француз или итальянец? Доедая бутерброд, Ринальдо смотрит на девиц с уверенностью красивого мужчины.

В третьеклассном вагоне из Франции в Италию едут две русские девушки, кто хоть немного разбирается в национальностях, тот ни на минуту не задумается. Наташа не сводит глаз с бегущих мимо окна деревьев, Анюта дремлет. Не вытерпев, Наташа будит Анюту:

- Ты посмотри, какая прелесть! Начинаются горы. Ведь это Савойя!

В Базеле меняет дальний поезд на местный дама, по выдержанности - англичанка, по языку как будто немка. Носильщику она называет станцию Дорнах* - антропософское гнездо. Носиль-щику это совершенно безразлично, но ему нравится, что дама не пытается нести сама свой легчай-ший чемоданчик. За неделю перед этим дама заперла на ключ свою парижскую квартиру, открыв газовый кран.

В Гельсингфорсе оставила вагон невзрачная женщина с еврейскими чертами и, без помощи носильщика, несет к выходу объемистый багаж. В одном поезде с Дорой, но в другом вагоне, как незнакомый, приехал товарищ Сибиряк, член прежней, распавшейся группы Шварца, вернувший-ся в боевую организацию. Через две недели он должен будет встретиться в Петербурге, в среду, в четыре часа в столовой на Литейном, с тем молодым испанцем, который сейчас доедает бутерброд у стойки в Вержболово.

Водным путем на Ганге** и Гельсингфорс, лишь тремя днями позже, по более спокойному морю, едет человек со шрамом на лице. Паспорт у него русский, но пассажиру первого класса паспорт не нужен. Со шведами он объясняется плохо по-немецки, с русскими не заговаривает и с большой охотой болтает по-французски со старой дамой-туристкой. Дама, улыбаясь акценту и добродушию спутника, слушает Бодрясина с приветливой улыбкой, немного страдая от его заиканья. Бодрясин расписывает ей прелесть Иматры и советует провести лето на шхерах. Дама уже знает, что ее собеседник - русский коммерческий агент, женат, отец троих малюток, ранен в лицо на войне с Японией, любит Париж, где бывает ежегодно, а дела ведет преимущественно с Германией и северными странами. За табльдотом*** дама сидит между ним и капитаном парохо-да, грубоватым шведом, с которым говорить не о чем и нет общего языка.

* Дорнах - антропософское гнездо - город в Швейцарии, где в 1913 г. немецким мысли-телем Рудольфом Штайнером было основано Антропософское общество - философская школа, осмыслявшая божественную природу человека. В том же году по проекту Штайнера было заложе-но здание Гетеанума (с. 415) - храма теософов, называемого ими Домом Слова. На строительст-ве здания работали представители едва ли не двух десятков народов воюющей тогда Европы.

** На Ганге - Ганге (Ханко) - портовый город в Финляндии.

*** Табльдот (фр.). - общий стол с общим меню в ресторанах, пансионатах и т. п.

На пароходе Бодрясин курит сигары, не столько из конспирации, сколько по привычке ломать вкусы и привыкать ко всему. По той же причине он пьет много пива, которого не любит, и воздерживается от шведского пунша, который ему по вкусу.

В курильной, протянувшись в кресле, он сначала думает о том, что в рассуждении стиля его носки критики не выдерживают, а потом переходит к незавершенному вопросу о полной ненужно-сти его поездки в Финляндию. Шварц уверяет, что он, Бодрясин, необходим в деле, что без него в опасный момент группа наделает ошибок, так как оставить ее не на кого. Партия также обязывает Бодрясина "состоять" при Шварце, непосредственно в выступлениях не участвуя,- да это и невозможно при его физических приметах. Но в чем, собственно, эта необходимость, никто точно определить не мог бы. Поездки же, вроде этой, обходятся дорого.

Дора, конечно, необходима. Может пригодиться и Ксения, если дело в Петербурге затянется и придется изменить план. Ринальдо и Сибиряк - исполнители. Шварц - командир. Из прочих участников, живущих в Петербурге, Бодрясин двоих совсем не знает; Шварц за них ручается,- но не Шварц ли ввел в организацию и Петровского! Все они рискуют жизнью, и все нужны. Меньше всех, на этот раз, рискует Бодрясин, едущий барином в первом классе с сигарой во рту. Конечно, рано или поздно повесят и его. Если "дело" погибнет, Бодрясин решил поехать в Россию при первой возможности и, может быть, там остаться, хотя трудно придумать что-нибудь неразумнее.

В дыму сигары, дешевой и противной, Бодрясин видит несколько знакомых и милых лиц: лица тех, кто уже заплатили полностью за дерзость выступать судьями и мстителями. Их было много,- теперь остаются единицы. И думает Бодрясин: при теперешних российских настроениях - эти уже последние! Вон и Наташа отошла от нас и уехала в Италию. Сам я ее и уговорил. Раз мог уговорить - значит, так для нее и лучше. Нет, из здешних черпать уже нельзя, а есть ли люди в России - кто скажет? Нужно побывать и убедиться.

Как часто бывало, мысли Бодрясина погружаются в ересь: как это так может быть, чтобы уничтожение одного дрянного и ничтожного старикашки, хилого и хлипкого, хотя зловредного, требовало участия десятка молодых и здоровых людей, которые должны рисковать жизнью и проделывать нелепые зигзаги и петли по карте Европы? Да ведь его можно придавить ногтем! Крикнуть громче - и он рассыплется. Прихлопнуть ладонью - и останется мокрое место. И сейчас же Бодрясину-еретику, Бодрясину-заике, плавающему в клубах дыма плохой сигары, отвечает трезвый, выдержанный, плавно и ясно выговаривающий слова и фразы совсем другой Бодрясин:

- В этом весь трагизм, но в этом и красота подвига. Страшной, несоизмеримой ценой оплачивается святая дерзость. Или ты веришь - или не веришь. Если не веришь - уйди, а не борозди море и землю сомнениями.

Захлебываясь дымом, еретик Бодрясин ядовито тянет:

- К-красота подвига, когда семеро атлетов на мышиного жеребчика...

Солидный ответ:

- Если бы поединок - ты послал бы против мышиного жеребчика одного из своих несуще-ствующих младенцев, о которых ты наболтал даме за табльдотом. А этот жеребчик - за стенами и штыками.

- Не человек, а, т-так сказать, ид-дея?

- Не смешно, Бодрясин!

Мимо протянувшего ноги террориста проходит дама-туристка, с улыбкой садится в кресло напротив и закуривает тонкую папиросу. Она-то, конечно, сразу отмечает, что носки этого русско-го чудака не подобраны ни к галстуку, ни к цветной нитке пиджака, но она готова простить ему все за его словоохотливость, аппетит и остроумие. И дама окончательно решает, что будущей осенью поедет в Пётерсбург, Моску и Коказ.

В Ганге Бодрясин оставляет пароход, хотя было бы проще доехать прямым морем до Гельсингфорса. Не все то, что проще, согласуется с его планами.

Но в полном согласии с выработанным планом испанский художник, приехавший в Петер-бург, любуется решеткой Зимнего дворца и Медным Всадником. Он любуется совершенно искрен-не, хотя именно мимо этого неутомимого Всадника бегал в свое время с курсом ботаники под мышкой. Сейчас, после долгой разлуки, он чувствует себя настоящим и подлинным иностранцем и с серьезнейшим видом перелистывает "Бедекер".

Он уже успел убедиться, что никакого "хвоста" за ним нет. Он прав: следить за иностранцем не приказано, чтобы не вызвать в нем подозрений. Следить за ним совершенно излишне, во всяком случае до трех часов будущей среды, когда он выйдет из столовой на Литейном, а тот, другой, минут на десять там задержится. Музыкальная пьеса разыгрывается по нотам; партитура в много-опытных руках. Они наивны, как дети! Ведь не один же жалкий юноша Петровский, кстати не по-дающий о себе вести, обслуживает за небольшое вознаграждение государственную безопасность! Еще никогда не было такого прекрасного "внутреннего освещения"! Даже старичок извещен, на какой приблизительно день назначена его гибель; более точные сведения будут даны дополни-тельно.

В швейцарском местечке Дорнах показывают приезжей даме строящийся Гетеанум. Русский поэт* с нездешними глазами лежит на лесах под куполом и выбивает узор на твердом проклеен-ном потолке.

Итальянский поезд ныряет в туннели, радостно освобождается, бежит по краю скал, опять ныряет и опять вырывается на солнце. Внизу - морская бирюза, при подходе к станции сады,- и возможно ли, что это самые настоящие апельсиновые деревья!

- Наташенька, смотрите!

Если бы все это могла видеть Анютина тетушка с Первой Мещанской!

* Русский поэт - имеется в виду Андрей Белый - псевдоним Бориса Николаевича Бугаева (1880-1934), литератора, философа.

ТАЙНА УЛИЦЫ

По оживленной петербургской улице проходит, не спеша и всматриваясь вдаль, молодой человек, очень хорошо одетый, несколько иностранного вида.

Ему бы нужно сливаться с толпой и быть незаметным; но он всех заметнее, и не только потому, что молод и красив. Он должен быть прохожим, вышедшим прогуляться, подышать, рассеянно посмотреть книжки в окне магазина, купить пять ножичков для безопасной бритвы и цветочного одеколону. Ему естественно со спокойным любопытством и мужской уверенностью, немного сверху и едва повернув голову, смотреть в глаза проходящим женщинам,- и в синие глаза, и в карие, и даже - от щедрости и равнодушия - в бесцветные, и все это походя и между прочим. Иную он мог бы и проводить взглядом, спрашивающе, но не слишком настойчиво, не теряя достоинства мужчины, только чтобы вызвать в ней легкое и приятное смущение. Но всего этого он не делает.

Потому он и всех заметнее, что у обычного прохожего не бывает такого лица, он так не идет и так не смотрит. Обычный прохожий не затрачивает стольких усилий, чтобы сдерживать ожидание и беспокойство, он не так механичен и расчетлив в движениях, для него не отсутствует толпа других людей.

В трехстах шагах за ним таким же размеренным и напряженным шагом идет другой юноша, совсем иной внешности, простоватый и провинциальной, но с таким же взглядом и столь же усердно скрытым волнением. Этот всем уступает дорогу, боясь задеть встречного плечом. Словно бы он несет стакан воды и боится пролить каплю. Для него асфальт тротуара не достаточно гладок, расстояние от стен домов до тумбочек узко и стеснительно, и ему кажется, что никто не идет в ту же сторону, но все, точно сговорясь, идут навстречу, и слишком быстро, и слишком порывисто, даже неосторожно. Легкая слабость в его ногах и на сердце нелепой тяжестью давит металлический портсигар в грудном кармане пиджака. У идущего впереди такой же портсигар, но в правом боковом кармане легкого пальто.

Между ними условленное расстояние, которое не изменяется. И обоих связывает общность тайны.

Тайна в том, что, когда вдали покажется карета, цвет и размеры которой изучены, а лицо кучера знакомо, они приостановятся, выждут, затем первый быстро выбежит на мостовую, и его портсигар взметнется, блеснет и ударится о камни под самыми колесами. Если не будет удачи, то наступит очередь другого.

В этом величайшая тайна, кроме них известная только четверым таким же заговорщикам и мстителям,- но тех здесь нет: они в дальних концах города ждут исхода решительного дня. Было уже несколько неудач,- карета не появлялась,- но сегодня такая случайность, по-видимому, исключена; сегодня четверг, прием ровно в одиннадцать, министр не может не выехать, и объезд невозможен.

За каждым из юношей следят со страхом и напряженным вниманием, много хуже скрытым, по нескольку пар глаз: лихач, разносчик, господин с бачками, бравый молодец в пиджачке с непомерно короткими рукавами. Из нескольких окон на пути за ними наблюдают серьезные усатые лица,- чтобы уже не было ошибки и чтобы взять их ловчее и не дать им возможности страшными снарядами взорвать и себя и других. Главное - овладеть их руками прежде, чем они заметят и опомнятся,- иначе выскользнет и упадет металлическая коробка, и тогда произойдет неописуемое.

О том, что они появились на улице с похвальной аккуратностью в час, условленный тайным соглашением и заботливо, с таким же соблюдением тайны, сообщенный кому не надо,- телефо-нировали и в участок и в угловой ресторан; на дворе участка сам помощник пристава ждет с нарядом полиции, а из дверей ресторана, на ходу застегивая жилетку, выбежали сначала один, потом дважды по двое, и еще двое остались дежурить у двери. Роль этих невелика и не опасна - но кто знает! Министр, старичок с бакенами, похожий на старого щегла, ждет у телефона. Он выбрит и одет к выезду, хотя выезд отменен еще с вечера. Но его карета подана - и все это также по тайному плану и строгому распоряжению. Хотя теперь опасности нет, но у старичка вздрагива-ет нога и холодит под коленкой: подагрический пустяк.

Улица полна тайны, и странно видеть настоящую, вне всякой роли, даму с сумочкой, подли-нного военного без пушинки на тугом мундире, ковыляющую невинную старушку, двух школьни-ков, болтающихся с книжками в непоказной час, которые настолько не спешат, что пятятся спиной, натыкаясь на прохожих и настойчиво изучая жизнь. Отрывки разговора прохожих, если прислушаться, такие бытовые и незначительные, что нельзя поверить в близость смерти, рассован-ной по карманам владеющих тайной,- и юношей, и тех, кто за ними пристально следит.

Солнце слепит глаза переднего - и он щурится, как щурился на пляже острова Олерон только месяц тому назад. Но не так слепит солнце, как было на лесной поляне, когда огонь угады-вался только по дыму, а дым был едва заметен. Так быстро свершаются события! Так странно, дрожащей сеткой танцующих комариков, мелькают дни, страны, намерения, даже имена. Там его называли Ринальдо и Ботаником,- здесь он приезжий иностранец с испанским паспортом и акцентом. Там было будущее, здесь есть только ближайшая минута, и скоро не останется даже прошлого. Это произойдет вот сейчас - и он опять внимательно всматривается в дальние экипажи.

Опередив его, двое исчезают в дверях парикмахерской. В окне размалеванный бюст, и на восковые плечи падают локоны льняных, недействительных волос. Кукла жеманно улыбается, из-за ее плеча жадно и боязненно высматривают живые глаза. Красивый человек проходит мимо, сдерживая шаг и не замечая кокетливой куклы. Из дверей парикмахерской выбегают те же двое, на ходу толкают школьников, невежливо задевают даму с сумочкой и, подбежав сзади, слегка согнувшись, неотрывно следя за его руками и только за руками, сразу, с налету, хватают его за локти. Давят сильнее, чем нужно, всем телом чувствуя ужас минуты,- хотя это не их, а его час смерти. Третий, высокий силач, появившись ниоткуда, хватает его сбоку за горло, отстранившись, чтобы ненароком не задеть бортом пиджака. Только чтобы не упал, не освободил рук, не дернулся слишком резко. Бросив лоток, разносчик расталкивает зрителей: "Осади! не толпитесь тут!" В руке бывшего разносчика револьвер - и нельзя его не слушаться. Школьники, отбежав на мосто-вую, в немом восторге наблюдают невиданную картину. Суетясь, один из силачей замыкает за спиной оглушенного юноши стальные наручники, и все бережно, как ценнейшую и хрупкую вещь, как хрустальный сосуд, подвигают его к дверям парикмахерской.

Ровным счетом за триста шагов позади, как бы повторяя ту же кинематографическую ленту, опять двое, потом трое, потом еще несколько человек сковывают руками и ведут другого юношу, попроще, слабого блондина, крещенного Дмитрием, в подвижничестве товарища Сибиряка. Он бьется, но может шевелить только головой да в воздухе болтать ногами; его держат на весу высо-кие и здоровые люди. В его кармане болтается и может сейчас нечаянно выпасть портсигар. Здесь вся публика шарахается, так как слышит крепкий и согласный топот ног: весь план выполнен блестяще и быстро, и уже спешит со своим нарядом помощник пристава, важный блеском своей роли: опасность уже прошла.

Смотреть больше не на что, и оба мальчика, чувствуя себя ближайшими участниками собы-тий, теперь спешат в школу, потому что есть о чем рассказать и чем похвастаться. Дама с сумоч-кой взяла извозчика, военный без пушинки проследовал не останавливаясь и не глазея, не в пример штатским.

Тайна оживленной улицы, так внезапно разгаданная, сначала бурно понеслась в пересудах прохожих и в толках дворников и горничных; на ближнем углу она потопталась, не зная, куда ринуться, и вдруг, утратив прелесть и силу новизны, поплелась ленивее, истощаясь и тая, в сторо-ну того дома, где ждал судьбы старенький министр. Но гораздо раньше исход событий добежал по телефонной проволоке, минуя подъезд, прямо в кабинет министра, и на шепелявый стариковский голос ответил голос свежий, радостный, чеканный и излишне громкий:

- Так точно, ваше-ство, взяты разом оба-два.

- Кто? Как вы сказали?

- Оба преступника, ваше высокопревосходительство. Никак нет, больше не могло быть, сведения точнейшие. Так точно, все как по писаному.

- Как вы говорите?

- Говорю - согласно полученной инструкции, ваше-ство. Дозвольте поздравить ваше-ство!

Положив трубку и размяв ногу, старик сказал секретарю:

- Э... и если поехать?

- Следует ли рисковать, ваше выскпрдство!

- Э... это мой долг, голубчик.

Новый телефонный звонок дал знать, что и там уже известно: поздравляют и высочайше благодарят.

НАЧЕТЧИК

Довольно неопрятный двор дома на Первой Мещанской в Москве. Чтобы отыскать квартиру вдовы Катерины Тимофеевны, приезжему пришлось толкнуться в дворницкую:

- Укажите, любезнейший, а то я тут совсем п-потерялся.

Двугривенному дворник всегда рад.

На стук отворила сама Катерина Тимофеевна, женщина в больших годах, однако к старости не склонная, одетая опрятно, с лица строгая, но приветливая. Не сразу поняла, от кого явился господин с бородкой и заметным шрамом на щеке:

- Не знаю я что-то; это какая же Анна Петровна?

- Скажем проще - Анюта, может быть, легче вспомните.

Катерина Тимофеевна обрадовалась и удивилась:

- Неужто же вы от нее? Да ведь она за границей!

- Вот и я оттуда прямо к вам и з-записочку имею слова в три, в качестве как бы удостоверя-ющего д-документа.

Для Катерины Тимофеевны - большая радость. Письма от Анюты изредка получала, а человека, который бы видал там названую дочку,- впервые встретила. В письмах Анюта мало рассказывала, какая она писательница! А может, и опасается писать подробно, кто ее знает. В записке сказано: "Шлю поклон с хорошим человеком". При записке и подарок: шелковый платок всех цветов, да такой яркий, что старой женщине и надеть нельзя. Приезжий человек шутит:

- Вам, Катерина Тимофеевна, очень будет к лицу. К-красота-то какая, и работа настоящая итальянская, из города Рима.

- Да уж куда мне такой! Сама бы носила, пока молоденькая.

В минуту гость стал своим человеком. На трудных словах заикаясь, рассказал обстоятельно и подробно все, что знал и что мог придумать: как Анюта с другой барышней жили в городе Париже, какая у них была комната, где обедали, да как Анюта старательно училась и к тому же работала, сама добывала себе хлеб, и о других заботилась, как ее все знакомые любят за обходи-тельность и душевную простоту. Иной человек, даже и постарше, за границей теряется либо заску-чает, и жалеть его некому,- а вот она ничего не испугалась. Конечно, по дому тоскует и сколько раз поминала про Катерину Тимофеевну, всегда с любовью и благодарностью, что заботилась о ней, круглой сироте.

Катерина Тимофеевна отодвинула к сторонке подарок, чтобы не закапать слезой.

- Уж вы меня простите, такой ваш рассказ неожиданный! Да как же Анюта с французами-то говорит? Она языку не обучена.

- Ничего, научилась. А вот теперь и с итальянцами объясняется, она теперь в Италии, живет на самом на морском берегу. Оттуда и шаль прислала.

Успокоившись, Катерина Тимофеевна не упустила рассказать Анютиному знакомому, сколько она из-за Анюточки натерпелась страху. И на допросы вызывали, и сюда таскались выспрашивать разные люди.

- А я что же знала? Ничего она мне не рассказывала, и как это случилось - мне посторон-ние люди доложили, что было написано в газетах. Я ее не сужу и не осуждаю, дело не мое. А люди говорят, что дурных она из тюрьмы бы не вывела, а вывела девушек честных, взятых понапрасно-му. Так и на вопросы отвечала, и никто Анюточки не осудил, даже некоторые восхищались. А я и понимаю-то плохо в этой политике.

Гостя легко не отпустила,- чтобы непременно выпил чаю с вареньем, с собственным. Из обширного буфета вынула рюмку на толстой ноге и бутылку вишневки, тоже своего изготовленья.

- Конечно, вам, заграничному человеку, наливка не в диковинку.

Очень ей понравился гость, степенностью, простотой и рассказом про Анюту. Вот такого бы мужа девушке - да только этот, наверное, женат.

- Имени-отчества ваших не знаю.

- Иван Дмитрич, а по фамилии Пастухов.

- Своим делом занимаетесь?

- Помаленьку разъезжаю, дела торговые.

- Замуж Анюточка, видно, не выходит, не слыхали?

- Об этом не слыхал. А за кого выйдет - тот будет счастливый человек при ее характере. Вот б-будь я п-помоложе, пришел бы к вам, Катерина Тимофеевна, попросить б-благословения.

Видимо, человек шутит, а к Анюточке относится хорошо. Шутит и Катерина Тимофеевна:

- Если дело за мной, я ее за хорошего человека всегда благословлю!

Со стуком легким, Катерине Тимофеевне знакомым, вошла в дверь лиловая ряса, свежести не первой, но опрятная и, при малом свете, скорее парадная. Есть с кем теперь и радостью поде-литься! При входе священника приезжий встал и почтительно поклонился.

- Радость у меня, отец Яков! Вот они Анюточку видали за границей и привезли мне поклон и подарок. И про житье ее рассказывают.

Отец Яков порадовался искренне:

- Действительно радостно, радостно. Оттудова приезжают не часто, да еще с доброй вестью. Лю-бо-пытно!

От наливки отец Яков отказался, чаю же выпил три чашки, и даже внакладку. Оказал почет и варенью.

- В Москву на побывку или как?

- Не задержусь, батюшка. Поеду в родной тамбовский уезд, там у меня жив старик отец, тоже священнослужитель.

- Значит, из духовного звания? Очень приятно.

И ему понравился гость, назвавшийся Иваном Пастуховым. Видно - бывалый и добрый человек, о людях говорит хорошо и Анюте как бы приятель.

Когда же, с хозяйкой попрощавшись, вышли вместе и направились к Сухаревой и дальше по Сретенке, приезжий человек сказал отцу Якову:

- Уж к-как мне приятно, что с вами познакомился. Я про вас, отец Яков, им-мел немалое удовольствие слыхать не от одной Анюты, а и от ее приятельницы и сожительницы, также вам известной. Катерине Тимофеевне я имени ее не назвал, а уж вы, верно, припомните - есть такая Наталья Калымова, Наталья Сергеевна.

Отец Яков ответил подумавши и с осторожностью:

- Калымова, Сергея Павловича, рязанского помещика, действительно знавал хорошо. Надо быть - уж не его ли дочка?

Зачем болтать лишнее незнакомому человеку, хоть и приятному в разговоре. И однако, до невозможности любопытно отцу Якову: ведь не чудно ли, что на путях его жизненного странствия нет-нет да и появится дочь рязанского приятеля!

- Где же ныне пребывает?

- Надо полагать, что в Италии, вместе с Анютой.

- В отеческий дом, значит, не собирается вернуться?

Собеседник на ходу крутит недавно отрощенную бороду и косится на отца Якова. Роста они одного, сверху вниз никому смотреть не приходится.

- Да ведь как сказать, ваше священство, ждет ли ее ласковый прием в отечестве? Вы как полагаете?

- Знать не могу, не осведомлен. Однако же родитель, наверное, по дочери тоскует.

- По многим тоскуют близкие, отец Яков, сами знаете: "по сущих в болезни и печалех, бе-дах же и скорбех, обстояниих и пленениих, т-темницах же и заточениих, изряднее же в гонениих". И хоть возносится моленье "ослабу, свободу и избаву им п-подаждь",- а что-то таковое не н-наблюдается.

В свою очередь покосившись на начетника и бороду погладив, не без строгости сказал отец Яков:

- И еще сказано: "погибельными ересьми ослепленные"...

- Дело взгляда, батюшка. По нашему же, "блаженны изгнани правды ради". Как раз это про нее, про известную вам девицу, а вернее, про обеих.

- Не сужу, не сужу. А приятно встретить мирянина, в текстах сильного.

- С детства привык, да и сам из семинаристов. Вот еще помню икос четвертый из акафиста Пресвятой Богородице: "Радуйся, страстотерпцев непобедимая дерзость. Радуйся, твердое веры утверждение. Радуйся, светлое благодати познание. Радуйся, ею же обнажися ад". Замечательно это сказано, отец Яков: ею ад об-бнажися! Люди ходят и пропасти не видят - а она указывает, и за это ей слава.

- Радуйся невесто неневестная!

- Вот именно, отец Яков! Другой не поймет, а мы с вами, по духовному вашему званию и моему происхождению, п-понимаем. Если доведется увидеть - п-прикажете ли кланяться?

- Да уж обязательно передайте пастырское благословение. Значит - обратно собираетесь в чужие страны?

- К-как сказать... Посреде хожду сетей многих... Т-трепещу, приемля огнь, да не опалюся, яко воск и яко трава...

- Господь хранит пришельцы...

- Аминь. Вот мы и дошли, должен здесь с вами попрощаться.

- Весьма польщен знакомством и беседою, Иван Дмитрич. Если еще доведется встретиться - буду премного рад.

- Льщу себя надеждою, отец Яков!

Отец Яков заторопился на Никольскую улицу в синодальную типографию, где добрый знакомец обещал ему раздобыть на складе нужную брошюрочку. Вслед ему поглядев, человек духовного сословия и неплохой начетчик, не спеша, пошел вдоль стены Китай-города в сторону Замоскворечья.

ОХОТНИКИ

Просмотрев тетрадку наружного наблюдения, тонкую, совсем ученическую,- ротмистр ахнул:

- Сук-кины дети! Романов и Бабченко тут?

- Бабченко внизу, а Романов на работе.

- Сук-кины дети! Пошли ко мне наверх Бабченко!

Двоим лучшим филерам приказано было не упускать из виду ни на минуту того, кто по наружному наблюдению значился под кличкой Меченый,- и таки упустили!

- Ничего нельзя было сделать, ваше благородие. У самых у Владимирских ворот смотрит на ларе книжки-картинки. Романов малость поотстал, все думал передать Батю, ихнего сопутника, да передать было некому, он меня и догнал. И только догнал и хотел забежать Меченому вперед, а тот прямо от ларя на дорогу и на лихача. Он и у ларя-то стоял, ваше благородие, что, видно, ждал подходящую лошадку. Где же его было догнать, ваше благородие! Если бы простой извозчик - иное дело.

- Номер записали?

- Так точно. Я опрашивал, мне ихний двор знакомый. Извозчик говорит - сошел на углу Пятницкой и Малаго Спасо-болванского и зашел в трактир.

- Нет там никакого трактира.

- Есть, ваше благородие, я знаю. Трактир без спиртных. А я, говорит, повернул назад,- какие седоки на Пятницкой.

- В трактире справлялся?

- Романов был. Хозяин говорит - из господ был один, шрама не помню, заказал пару чаю, деньги отдал, пригубил и вышел.

- Бить вас за это.

- Найдем, ваше благородие. Романов с Губаревым пошли в оба места, уж не упустят. Губарев с лошадкой на Мещанской, а Романов теперь ждет по месту жительства, у номеров. Где-нибудь да обнаружится. А я только вам доложить, тоже туда пойду. Такого не упустим, Меченый, все равно во всякой одежде.

- А Батя кто ж?

- Заправский священник, ваше благородие, раньше запримеченный, еще когда убежали двенадцать из женской каторжной. Он не из ихних, ваше благородие.

- Ты чего знаешь, не твое это дело.

- Так точно. А только он неподходящий, по случаю. У нас, ваше благородие, глаз наметан-ный. Конечно, если бы не строгий приказ - и его бы путь просмотрели, да нельзя было Меченого упустить.

- Нельзя было - а упустили. Сук-кины вы дети!

Из Гнездниковского переулка ротмистр зашел домой переодеться, а к девяти был на конспи-ративной квартире. Вошел со своим ключом, отворил окно для воздуха, проветрил. Квартиру снимала Марья Афанасьевна, пожилая женщина, давняя служащая охранки. В часы приема она уходила, и на звонок ротмистр отпер сам. Вошедший молодой человек снял синее пенсне, поздо-ровался.

- Ну, виделись?

- Да нет, не вышло. Ждали его к трем часам - не пришел. Я уж боялся, не арестовали ли вы его.

- Я же вам сказал, что не будем. А верно ли, что он едет в Саратов?

- Вообще на Волгу, а будет и в Саратове. Там связь известная, я вам дал адрес.

- Когда должен был ехать?

- Должен был завтра, да вот почему-то сегодня не заходил; а тут для него заготовлены явки.

- Еще что узнали?

- Наши считают, что он приехал один, а Шварц опять в Финляндии.

- Шварц - не наша забота, ему в Москве и делать нечего. А вот если мы упустим Бодряси-на - и мне и вам достанется. Мои филеры его потеряли, сейчас ищут.

- Это все-таки плохо!

- Без вас знаю, что плохо. А он наверное не мог уехать?

- Из Москвы?

- А откуда еще? Если он без всяких адресов взял да и укатил? А?

- Это невероятно!

- У вас все невероятно. Нужно сказать - гусь опытный, настоящий стреляный волк. А как у вас считают, зачем он?

- Бодрясин всегда по набору, ищет боевиков. Сейчас это нелегко, никто не идет.

- Ну ладно, рассказывайте подробно.

Секретные сотрудники охранки редко писали сами; обычно сведения записывал их руково-дитель. Очередной доклад длился больше часу. Ротмистр знал, что Бодрясиным интересуется де-партамент и что кто-нибудь из центра, наверное, следит за ним параллельно. Тем более оснований работать и Москве; если Питер сплошает - Москва может выслужиться. Он не знал, что Питер уже сплоховал и потерял Бодрясина так же, как и Москва: Меченый перехитрил охрану и выехал, притом не на Нижний, а на Ярославль.

Под ровный стук поезда Бодрясин спокойно дремал во второклассном вагоне. Спать было как будто еще рано, а разговаривать с соседями по купе в его планы не входило. А не поднять ли все-таки верхнее место и не улечься ли окончательно?

- В-вы мне разрешите поднять верхнюю койку?

Сосед не только разрешил, а и с полным удовольствием. В Ярославль приедем утром рано, надо выспаться. И оба растянулись со всем удобством.

Засыпая, Бодрясин мыслил изречениями:

"Береженого и Бог бережет! Никогда не полагайся на осторожность и верность балующихся революцией! Утро вечера мудреней".

К этому прибавлялись попутные мысли:

"А неладно в Москве! Не поставь следить за мной дураков - где бы я сейчас был? А откуда могли узнать? Одним словом - нехорошо в Москве!"

И не лучше ли было бы тем же морем уплыть от финляндских берегов в Европу, укатить в Италию и валяться целыми днями на пляже, как другие делают? Ой, лучше! И для себя лучше, и делу не убыток! Чего добился Шварц? Того, что несколько чудесных парней погибло и еще погибнут многие? А потом погибнет и Шварц, а уж он, Бодрясин, наверное, опередит. Вот и все.

"Вкушая вкусих мало меда, и се аз умираю".

И на этом засунул.

ВНЕ ПРОГРАММЫ

Бодрясин с любопытством рассматривает статуэтку Будды, затем слоновый бивень с резны-ми фигурками, шитых шелками драконов на ширме, коробочку с какой-то замысловатой игрой - и еще можно любоваться множеством предметов.

- Д-должен вам сказать, что ничего в восточном искусстве не понимаю. А не залюбоваться невозможно.

Хозяин не столько показывает, сколько изучает гостя.

Потом они пьют прекрасное вино и едят фрукты, привезенные из Самарканда. Лучших груш, кажется, не бывает. В молчаньи Бодрясин, одолев третью, постукивает ножичком по тарелке. Хозяин пододвигает к нему коробку с папиросами, конечно - китайскую. Встретившись взгляда-ми, оба улыбаются.

Бодрясин вполне искренне говорит:

- Вы, вероятно, отличный человек. Отдаю должное и вашим вкусам, и уменью жить, и некоторой все-таки решимости. Мое п-посещенье может причинять вам неприятность.

- Мне? Во-первых, я вне подозрений, во-вторых - достаточно богат. Я знаю, что вас ищет полиция и что вы - как мне сказали - опасный революционер. Это правда?

- Лично я не ощущаю себя слишком опасным, но, судя по ч-чрезвычайной энергии вашей самарской полиции, я ей очень нужен.

- Вы верите в возможность революции?

- Во всяком случае, стоит п-постараться. И вы меня извините, если революция окажется для вас невыгодной.

Оба смеются и пьют положительно чудесное вино. Чокнувшись, хозяин говорит:

- Желаю вам удачи. Республика мне не повредит, а для социальной революции еще нет достаточных предпосылок. Вы хотели бы исчезнуть отсюда скорее?

- Очень хотел бы завтра.

- Могу ли чем-нибудь вам помочь?

- Довольно, что злоупотребляю гостеприимством на одну ночь.

Хозяин смотрит на статуэтку Будды.

- Этого маленького идола я вывез из экспедиции в Маньчжурию. Не знаю, будет ли нескро-мным вам сказать, что в эту поездку я имел случай переправить за пределы досягаемости одну приятнейшую особу, которую встретил в Сибири. Хотел бы знать о ее дальнейшей судьбе, но не знаю ее фамилии.

Бодрясин с удивлением смотрит на хозяина:

- Мне очень неловко, что я так мало о вас осведомлен, хотя и съел три ваших г-груши. Вы не профессор?

- Да.

- Я счел вас за б-барина без слишком серьезных заданий, конечно, очень интеллигентного. Тому виною эти фрукты и изумительное вино.

- Почему же вы спросили, не профессор ли я?

- Потому что ее, эту приятнейшую особу, звали, вероятно, Наташей. И тогда я мог бы передать ей поклон, если, разумеется, благополучно вернусь за пределы досягаемости.

Они говорят о том, что мир очень мал.

- Но ведь с вами ехал и почтеннейший б-бесприходный попик отец Яков?

- Вы знаете и его?

- Слыхал от Наташи и удостоился видеть самолично в Москве; однако я делаюсь нек-конспиративным - и опять же виновато ваше вино.

- Тогда приступим к другой бутылке?

- Без м-малейшего оп-пасения!

Профессор смотрит стакан на свет.

- Я, как вы видите, немного гурман, впрочем, только дома. Мне пятьдесят семь лет,- остается уже немного. Я много раз был в Европе и не меньше ездил и бродил по тайге, по пусты-ням, делал раскопки, писал, читал лекции. Вы верите в революцию - могу к вам присоединиться, но без энтузиазма; и не потому, что я барин - я, конечио, барин,- а просто потому, что я слиш-ком много видел, и в частности видел слишком много развалин былых культур. Не хочу говорить красивых слов, но, кажется, не обманывает только очень чистое вино. Вам такие речи чужды?

- Видите ли, мне лет меньше, и остается, по всей вероятности, еще меньше, чем вам,- соответственно моей профессии оп-пасного р-революционера. Хотя я тоже хорошо знаю Европу, но я, конечно, мужик, только подмоченный некоторым образованием. Развалин я не видал, но одну очень хотел бы п-посмот-реть, и в этом направлении работаю. Что касается вина, то мой тятенька, он был священником, умер от водки, которая очень нег-гиг-гиенична, и, однако, он был отличным стариком. А у меня, кстати, несколько закружилась голова от вашего угощенья; наде-юсь, что я не наговорил вам грубостей?

- Конечно нет. Но что вы будете делать с властью, когда ее захватите?

- Лично я не собираюсь властвовать, орг-ганически неспособен. Но думаю, что мы эту власть немедленно упустим.

- И тогда?

- А тогда придется работать снова, но только, вероятно, уже не нам.

- С тем же результатом?

- В-вероятно.

- Такова программа вашей партии?

- Ни в коем случае! Это только моя программа. Программы партий разумны и ц-целесо-образны, притом непогрешимы; на ночь глядя и за стаканом вина о них и говорить нельзя. Но кроме программы есть еще любовь и ненависть. Вы, кстати, рано встаете?

- Это не должно вас связывать - будьте как дома.

- Не найдется ли у вас что-нибудь вроде удочек и небольшого ведерка? Я люблю выходить в час предутренний, а для этого у человека должно быть оправдание, например - рыбная ловля; один из лучших паспортов.

- Все устроим. Но предрассветный час уже недалек.

- Если это повод для новой бутылки, то я не возражаю. Вы - один из тех буржуев, кото-рых следовало бы, в сущности, сохранить в строе с-социалистическом на случай необходимости скрываться и ждать новой зари. Я разовью эту мысль на съезде партии. Ваше здоровье, профессор!

О РЫБАХ

Наперерез течению Волги, над Самарой, едут в лодке двое, и лица их веселы и довольны. Гребец смотрит на уходящие домики, кормовой улыбается воде, ее морщинкам и солнечным всплескам. Отдыхают души - тела не чувствуются. В лодке четыре удочки, лески смотаны, на двух длинные поплавки с окрашенной верхушкой. Коробка с червями, спичечная коробочка с мухами, большой кус белого хлеба. Один рыболов в высоких сапогах, старом пиджаке, кепке, другой по-городскому. Такой воздух, что и курить не хочется.

До середины реки продолжают разговор, начатый на берегу. Тот, у которого вид более рыболовный, говорит:

- На блесну я много раз пробовал - плевое дело. Все-таки волжская рыба пуганая, паро-ходы; да и держится больше берегом. На живца ловить здесь места хорошие, где мельче. А мы устроимся близ того берега, я знаю одно место, где должна быть яма, и там на червя - благодать! Лавливал и миногу почти в аршин.

- Идет на удочку?

- Идет. И стерлядь идет, конечно, на донную. Тут, у Самары, самое знаменитое место стерляжьего нереста, конечно, весной, в половине мая. А сейчас мы поставим на карпа и на подлещика. Карпы в Волге, знаешь, встречаются до пуда весом; я лавливал фунтов на двадцать - и то великан! Больше в заводях, где потеплее и вода потише, но попадают и на большом течении. Этакий - спина черная, брюхо белое, красный хвост, а бока изжелта-голубые. Знатная рыба.

- Я больше по щучьей части.

- Можно и это, со скользящим поплавком. Здесь нужно пускать поглубже, а живцов мы наловим сколько хочешь. А лучше давай на червя.

- Мне все равно.

С середины реки разговор на минуту затих, а потом переменился.

- Ты мне скажи, Коля, что, собственно, п-произошло, отчего ты и сам не надеешься и про других говоришь кисло? Расскажи обстоятельно, а то мы, заграничные, ничего больше не пони-маем.

- Расскажу. Вот удочки поставим и поговорим. Да что рассказывать - одна грусть. Я тебя и знакомить ни с кем не хотел бы, добра от этого не выйдет, а вот засыпаться можешь свободно.

С лодки опущен солидный якорек, а нос причален к всаженному в дно колу - место готовое и приспособленное. Размотаны и заброшены удочки, закурены папиросы. Речной ветерок влажен и прохладен, солнце низко, должен быть клев.

- Ты пойми, что сейчас люди не те; я про нашу молодежь говорю. Сейчас над вопросами "что делать" да "как быть" не задумываются, а в лучшем случае - созерцают, а то ухарски улыбаются, играют в беззаботность. Воспоминания, конечно, сохранились, прошлое в уважении, но, с одной стороны, силен испуг, а с другой - нет прежней веры. Разбиты мы все-таки вдребезги, это нужно признать откровенно. И вот тут, как вода перебурлила, начала всплывать со дна всякая дрянь. Ты Соломиных семью знал?

- Старших знал.

- Вот. Гриша и Надежда Петровна сейчас служат в земстве, Володя в ссылке, а младшие кончили гимназию, учатся в Казани, а на лето приезжают. И вот у них собираются приятели и сверстники - любопытно посмотреть, я бывал. Начнут с чтения стихов Сологуба*, а кончат чуть не радением. Пьют, конечно, нюхают порошки для экстаза и забвения, решают половые проблемы. И Гриша одобряет, даже участвует, хоть он их старше. Черт его знает что такое.

* Стихи Сологуба - Федор Сологуб - псевдоним Федора Кузьмича Тетерникова (1863-1927), поэта-символиста, прозаика. Среди наиболее известных произведений Сологуба книга стихотворений "Пламенный круг" (1908) и роман "Мелкий бес" (1905).

- Не все же такие.

- Не все такие, потому что и похуже встречаются. А кто лучше - те с головой ушли в науку. А то еще развелись не то чтобы марксисты, а марксята, из презрительных: в голове каша, а нос задирают выше и каши и головы. И эти, конечно, террор отрицают, как мелкобуржуазное. Рассуждают о рабочем вопросе, а рабочих и не видят и не знают - им достаточно по книжке. Старшие, впрочем, работают, даже больше прежнего, но их работу ты знаешь: одни слова и напрасные провалы. У тебя, кстати, клевала, ты перебрось; это какая-нибудь мелочь, вроде ерша.

Оба осмотрели наживку, забросили снова.

- Скажем так: это - временное настроение. Ко второму пришествию поправится. Но я тебе вот что скажу, а ты мне поверь, Бодрясин. Когда второе пришествие наступит, тогда станет еще хуже! Это будет уже не победное восстание, о котором мы мечтали, а бунт, смутное время, и такая жестокость, что мы сейчас и представить не можем. Будет дым, огонь и кровавый над землей туман. И не на год-два, а надолго. Мы с тобой идеалисты, а подрастает поколение иное, положите-льное и очень жестокое, и в наших рядах, в интеллигентских, и среди рабочих. Приятным словам не верят и себя самих ценят высоко,- мы-то ведь себя самих ценили в грош. Если сейчас только теории разводят, дескать, "живи, как тебе хочется" да "к черту ваш пуританизм", то как время придет - эти теории приложатся на практике целиком. Мы все "для народа", а они - с полной откровенностью - для себя. Я от этого "второго пришествия" никакой радости не жду и в челове-ка больше не верю. Вот в рыбу еще верю, держи-ка сачок. Это подлещик - вот он лепешкой на воду ложится. Подлещик, однако, добрый! Вот мы и с почином.

- Брось его обратно, жалко.

- Вот ты какой. Нет, брат, я его съем и тебя угощу. К чему же тогда ловить? Не снимай поводка, я выну крючок; они глубоко никогда не заглатывают, видишь - за губу зацепил. Устаре-ли мы с тобой, Бодрясин, а ты против меня - вдвое.

- А то и вп-вп-впятеро.

- Ты вот не хочешь мне верить, а я говорю правду, я много над этим раздумывал.

- Я верю. Да и знаю! Не тут только, а и за границей то же. Хочется человеку жить.

- А тебе расхотелось?

- Вопрос с-слишком интимный и трудный. Не было досуга п-поразмыслить.

За подлещиком попался настоящий большой лещ. Бодрясину попал большой голавль - и рыбак в нем проснулся. Пришлось долго водить и держать на дугой, согнувшейся удочке. Когда подвели сачок и вытащили - красно-синий хвост торчал наружу. Пожалуй - не меньше пяти фунтов! Бодрясин даже сострил:

- Вот так и меня вытянут!

Путь голавля, любителя быстрой и чистой воды, лежал с низовьев Волги выше и выше, куда хватит сил, хотя бы до Рыбинска. По этому пути пришлось бы плыть мимо больших городов и малых приречных местечек, где люди будто бы переменились, а в сущности, остались теми же: добрыми, злыми, озабоченными, беззаботными, чающими и утратившими надежду. Они жили, имея позади маленькую историю и впереди - значительно более сложную. Но не было никаких оснований думать, что домики, мимо которых голавли, ельцы, язи и жерехи проплывают, направ-ляясь к верховьям Волги и заходя в устья рек малых,- через несколько лет перевернутся вниз крышами, и из них посыплются человеческие семьи и одиночки, злые, добрые, чающие и утратив-шие надежду, и что на середину реки выедет в дырявой и заткнутой тряпкой лодке солдат и бросит динамитный патрон: новый и упрощенный способ ловли рыбы, без затраты времени и усилий; правда, при этом гибнет напрасно много рыбьей молоди, которая потом долго плывет по реке пятнами и крапинами. О, если бы все предвидеть, если бы можно было решительно все предви-деть! И было бы тогда жить - удобно и скучно.

Михаил Андреевич Осоргин - КНИГА О КОНЦАХ - 01, читать текст

См. также Осоргин Михаил Андреевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

КНИГА О КОНЦАХ - 02
КОМНАТА ОТЦА ЯКОВА Насколько мог, исполнил свою заветную мечту смиренн...

Книжная лавка писателей
Когда в 1917 году книги и газеты начали выходить совсем безо всякой це...