Михаил Арцыбашев
«У последней черты - 03»

"У последней черты - 03"

XXI


Доктор Арнольди добросовестно выполнил возложенную на него задачу развлекать Женечку. Он попросил Арбузова устроить пикник в березой роще за городом, и в назначенный день перед вечером сам заехал за Евгенией Самойловной.

Он застал Женечку уже совсем готовой. Она, как и всегда, была в красном, но теперь платье было легкое и прозрачное, отчего еще ярче выступала выпуклая красота се гибкого богатого тела. Даже угрюмый равнодушный доктор невольно посмотрел на округлые чистые линии ее плеч, белевших в широком вырезе платья.

- Ну, что ж, едем? - спросил он.

- Я готова! - радостно объявила молодая женщина, надевая шляпу.

Ей все-таки было тяжело в этом печальном доме, с двумя бледными женщинами, из которых одна мучительно умирала, а другая ходила суровая и строгая, без улыбки и привета. Полное жизни тело просилось на свободу, к шуму и движению, под горячие, возбуждающие взгляды мужчин.

Она, как ребенок, радовалась поездке, зная, что пикник устраивается именно для нее, что гам будет много интересных молодых людей, и в гордости своей смелой яркой красоты не сомневалась, что все будут заняты только ею.

Пока она надевала шляпу перед зеркалом, Мария Павловна, тихо и кротко улыбаясь, смотрела на нее.

Больная уже привыкла, что для нее эти радости умерли, и не завидовала Женечке. Только немного было грустно и не хотелось показать этой грусти.

"К чему, - думала она печально, кому до этого дело!"

- Ну, доктор, - сказала она, поручаю вам свою Женечку. Повеселите се. Смотрите, какая она хорошенькая!.. И мне будет веселей, если я буду знать, что ей весело... Она, бедненькая, настрадалась тут со мной.

- Не говори глупостей, Маша... вот не люблю! - отозвалась Евгения Самойловна.

Ей как будто было неловко, что она так молода, красива и здорова, когда та умирает. Чувство какой-то непонятной виноватости мучило ее, и она старалась скрыть свою возбужденную улыбку, невольно трогавшую розовые губы и блестевшую в черных глазах. Даже притворялась, что ей вовсе не так хочется ехать, а едет она только потому, что неловко обмануть хлопотавшего доктора Арнольди.

- Ну, ты ж не будешь скучать. Смотри! сказала она, целуя Марию Павловну. А то я лучше не поеду...

- Нет, не буду, не буду!.. Поезжай, родная... Ты этим доставишь мне удовольствие! - ответила больная, насильно улыбаясь.

Евгения Самойловна незаметно вздохнула, и на одну секунду ей стало прямо тяжело думать о поездке. Но когда двери за ними затворились и печальная комната больной осталась позади, Женечка не могла сдержать радостного возбуждения, охватившего ее, точно свежая вода на купанье, до самых кончиков пальцев на ногах. Она забыла, что доктор Арнольди - старый унылый человек, схватила его под руку и заставила сбежать со ступенек.

- Скорей, доктор, скорей!.. Едем, едем!.. Ах, как хорошо!.. Я сегодня буду пить, петь, бегать, танцевать... Ой-ра, ой-ра!.. И чего вы такой скучный?.. Как вам не стыдно?.. Ну же, доктор, развеселитесь, хоть на сегодня!

Толстый грузный доктор только тяжело пыхтел, торопясь за нею, а она всю дорогу, обвеваемая полевым ветром, блестела черными глазами и черными бровями, смеялась и поддразнивала своего молчаливого спутника.

Солнце уже было низко над горизонтом и плавилось в красном пожаре заката. На белых березках у опушки лежали огненные пятна и ярко золотилась зелень, а в глубине рощи уже синели тоненькие стволы и зеленели сочные темные чащи. Там, где березы редели и алели на солнце, крутой обрыв валился в реку, и на песчаной отмели тихо всплескивала широкая спокойная река. За нею зеленели кудрявые камыши и, словно растрепанные гнезда, пестрели крыши деревни. Тихо и гладко лежала река, не колебля ярких отражений, и только по отмели чуть поблескивала серебристая каемочка незаметной волны.

Кучера Арбузова раскидывали походные столы и покрывали их белыми скатертями, в стороне кипели самовары, курился маленький костер, отгоняя комаров, и валялись развороченные прямо на траве ящики с закусками и бутылками. За кустами стояли распряженные лошади и мирно махали хвостами и головами. Лучи солнца тоненькими прозрачными золотистыми стрелками тянулись вверху между веток и, как паутинки, плелись в глубине рощи.

Чиж, Мишка и Давиденко ушли купаться под обрыв, Арбузов, Тренев, корнет Краузе и Наумов пили пиво на траве, а Михайлов один сидел над обрывом и смотрел на противоположный берег, на белые пятна деревенских хат, на спокойную гладь реки, розовевшей от солнца, и на голые тела студентов, молодо блестевшие в кругах воды.

Он бросил шляпу на траву, всей грудью дышал речной прохладой, и ему казалось, что все тело его наполняется бодростью и легкостью рощи, точно молодым вином.

Задумчиво и счастливо улыбаясь, он наблюдал яркие краски заката, а перед глазами его стояло хорошенькое смущенное личико влюбленной девушки с наивными серыми глазами и легкими светлыми волосами. Вспоминались ее еще неумелые поцелуи, дрожь молодого тела, попытки уклониться от его ласк.

С того вечера они встречались почти каждый день, и уже девушка знала, что любит его, позволяла обнимать и целовать себя, только изредка как-то смешно, по-детски, целуя сама. Каждый раз после свидания Михайлов уходил от нее возбужденный и неудовлетворенный ее робкими чистыми ласками. Хотелось близости, хотелось полного обладания, и, не задаваясь вопросом, что будет дальше, он думал только об одном, чтобы привести ее к себе. Там, среди его обстановки, наедине, он был уверен, она не устоит перед его ласками и просьбами. При мысли об этом все тело его сладко томилось в нетерпеливой сладострастной истоме.

Девушка долго отказывалась идти к нему и, наивно глядя чистыми светлыми глазами, спрашивала:

- Ну, зачем?

И когда он искренне уверял, что ему только хочется увидеть ее одну и показать свою мастерскую, Лиза пытливо смотрела ему прямо в глаза, и в какой-то непонятной ей самой грусти на ресницах ее выступали слезы.

Наконец удалось уговорить ее, и завтра Лиза обещала прийти.

При мысли о том, что она придет, что никого не будет вблизи, Михайлову уже представлялось ее молодое, еще ни для кого не обнажавшееся тело, круглые руки, стройные ноги, затуманенные стыдом и первым сладострастием глаза. Он судорожно сжимал пальцы, и во всем теле его, от корней волос до сладко ноющих колен, было тягучее страстное чувство.

Он сидел над рекой и думал о ней, представляя ее то голую, то полураздетую, то на кровати, то на коленях у себя, и всем телом ощущал мягкое тепло вечернего солнца и речную влажную прохладу.

Послышались громкие голоса, движение, стук колес, и вдруг высокий звонкий женский смех прорезал вечернюю тишину рощи и улетел далеко на простор задумавшейся реки.

Михайлов оглянулся с любопытством.

Среди пестрой группы мужчин на зеленой лужайке резким красным пятном вырезывалась стройная женская фигура. Усатый Тренев, нагнувшись, целовал ее протянутую руку, другая была в лапах огромною студента Давиденко, и, как бы распятая между ними, гибкая, в красном, остро охватившем тонкую талию, платье, она стояла на зеленой траве и смеялась, блестя черными глазами и черными бровями на оживленном розовом лице.

- Оказывается, я одна! - весело говорила она, нисколько не смущаясь, что вокруг столько мужчин и ни одной женщины.

Огромный доктор Арнольди в парусиновом пиджаке, промокшем под мышками, уныло стоял сзади нее. Он представил Евгении Самойловне подошедшего Михайлова.

Молодая женщина окинула его быстрым любопытным взглядом блестящих, точно влажных, черных глаз и сейчас же отвернулась, засмеялась, куда-то побежала, едва не упала, запутавшись в своем длинном красном платье, и объявила, что она будет купаться.

- А вы не утонете? Тут ведь глубоко! - осведомился длинный Краузе.

- Ну, вот еще!.. Я плаваю, как рыба... Только что ж, здесь и купальни нет?..

- Можете надеяться на нашу скромность, - сказал Тренев, и его сумрачные глаза заблестели.

Ох, не надейтесь, Евгения Самойловна!.. - подхватил Давиденко. Ведь вы туг в нашей власти!

- Ой-ра, ой-ра! лукаво закачала черноволосой головой Женечка, погрозила ему пальцем и, смело отвечая на шутки и вольности, посыпавшиеся со всех сторон, подхватила платье и побежала к обрыву.

Ее быстрое появление, красное платье, белые плечи, блеск глаз ошеломили всех, и когда она исчезла за обрывом, мужчины долго молчали друг перед другом, насильно и слишком уж старательно отворачиваясь от реки.

Потом мало-помалу успокоились и сели у стола. Наумов начал прерванный разговор:

- Вы говорите, - резко и как будто озлобленно сказал он Чижу, мгновенно нахохлившемуся, точно перед боем, что самоубийство - малодушие и явление ненормальное. Я не согласен с этим. Правда, мне кажется, что так же нельзя восторгаться самоубийством, как и осуждать его. Но, во всяком случае, много надо силы воли, чтобы покончить с жизнью, и из всех смертей, какие есть на свете, самая естественная - самоубийство.

В его резком голосе фанатика, неприятно дергавшем по нервам, что бы он ни говорил, было нечто такое, что заставляло всех прислушиваться. А дикие, почти ненормальные глаза его блестели сумрачно и непреклонно.

- Это парадокс! - брезгливо заметил Чиж, подвигая себе стакан чаю.

- Ничуть, - резко оборвал Наумов, - всякая смерть противоестественна, хотя бы она была сто раз законом природы!.. Всякая смерть есть насилие над человеком, и только самоубийство свободно. Нельзя сказать, что это естественно, если я хочу жить и умираю, но нельзя сказать, что я поступаю нормально, сели я умираю добровольно, когда мне незачем и не для чего жить, когда мне просто не хочется жить!

- Как вы не хотите понять? - брезгливо, точно толкуя избитую истину непонятливому собеседнику, возразил Чиж: - Ненормальность не в нелогичности исхода... Конечно, если вам не хочется жить, то вполне естественно покончить с надоевшей историей... Но ненормально то, что живому человеку является желанной смерть... Это противоестественно, и я думаю, что не больному, не сумасшедшему и не малодушному, выбитому из колеи человеку никогда не придет в голову пустить себе в лоб пулю или черт его знает зачем лезть в петлю!..

Все слушали маленького студента и молча и с любопытством ждали, что возразит Наумов. Только корнет Краузе, высокомерно приподняв косые брови, смотрел холодно и важно, да задумавшийся о шахматах Мишка вперил глаза в рощу, ероша свои светлые спутанные волосы.

- А мне кажется ненормальным, что человечество, убедившись горьким опытом, что жизнь по существу несчастна, - сказал Наумов, дергая губами, как от боли, - до сих пор не догадалось понять, что смерть- лучшее, что оно может предпринять, чтобы раз навсегда прекратить эту бесполезную и вечную пытку. Почему вы думаете, что человеку естественно хотеть жить?.. Естественно бояться смерти, потому что она загадочна и мучительна, но хотеть жить!.. Я этого не понимаю. Вы видели когда-нибудь счастливую жизнь? Нет?

- Почему же! - недоверчиво заметил Давиденко, пожимая своими могучими плечами.

- А вы видели? - криво усмехаясь, обратился к нему Наумов. - Я не видал. Я не видал счастливой любви, не видал счастливого брака, не видал человека, удовлетворенного своей судьбой, не видал человека, никогда не болевшего, не страдавшего, не плакавшего... Вы видели? Покажите мне... покажите, и я пошлю к черту всю свою идею...

- А у вас есть идея? Это любопытно, - насмешливо сказал Чиж.

Его возмущали слова Наумова и, забывая почему-то, что он сам несчастен, что нет дня, когда бы он не страдал и не мечтал, маленький студент думал, что его долг осмеять и оспорить этого странного нелепого человека с его опасными дикими теориями.

- У меня есть идея! - с почти неуловимой иронией поклонился ему Наумов. - Если вам угодно, я скажу, в чем она заключается.

- Это было бы любопытно! - насмешливо хмыкнул Чиж.

- Идея моя есть уничтожение человеческого рода, - совершенно серьезно и уверенно, как будто не замечая усмешки маленького студента, продолжал Наумов.

- Овва! - вскрикнул Чиж и даже вскочил от негодования. - Черт знает что такое!

Длинный Краузе, еще выше подняв брови, быстро обернулся к Наумову.

- Вы говорите серьезно?.. Во имя же чего? Наумов пытливо и как-то странно, точно видя в белом длинном лице корнета что-то, чего не видели другие, посмотрел на Краузе.

- Я говорю то, что думаю, в истину чего верю. Во имя чего?.. Во имя прекращения бесполезных страданий. Человечество прожило тысячи лет. Тысячелетия его питала и поддерживала глупая надежда на счастье, которого не может и не должно быть по самому смыслу человеческой жизни. Счастье - это полное отупение. Человек, который не страдает, не нуждается и не боится, не станет бороться, не станет в муках стремиться вперед и вперед... Он будет бродить и лежать, как боров. Страдание двигает все, и это старая, всем известная истина. Дайте счастье сюда, и мы никуда не пойдем; мы гонимся за счастьем, и в этом вся жизнь. А во имя чего же человечество будет страдать бесконечно? Вспомните: вся история земли - сплошная кровавая река... Горе, страдания, болезни, тоска, злоба, все, что есть черного в фантазии человеческой, вот жизнь людей!.. Людям пора понять, что это ужасно, что они не имеют права обрекать грядущие бесконечные поколения на то же страдание, которое пережили миллиарды прежде бывших!.. Люди сошли с ума! Корчась в муках, проклиная свое существование каждый день, они изо всех сил стараются, чтобы оно никогда не кончилось!.. Что это? Дикость, глупость или чей-то наглый чертовский обман?..

- Это просто инстинкт жизни, который неодолим и, к счастью, противостоит всем вашим теориям! отозвался с решительной злостью Чиж.

- К сожалению, это правда! - твердо сказал Наумов. - Какая-то скверная хитрая сила вложила в нас этот инстинкт, в котором наше проклятие... Но человечество недаром боролось с массой инстинктов, если это инстинкт, его надо уничтожить!

- Но для этого вам придется переделать род человеческий! - заметил взволнованный Давиденко.

- Если надо, то и переделаем, - спокойно ответил Наумов.

Чиж брезгливо рассмеялся.

- Но для чего? - раздраженно крикнул он.

- Я сказал: для прекращения напрасных страданий.

- Ну, это вам, поверьте, не удастся! - торжествующе сказал маленький студент.

- Почему вы так думаете? - медленно спросил Наумов, глядя исподлобья.

- Потому что инстинкт жизни неистребим, он живет в каждой травинке, в каждом дыхании!.. Его не истребят самые хитроумные фразы!

- Это не фразы. Да его и не придется истреблять. Он погибнет сам.

- Черт знает, что вы говорите! - воскликнул Чиж в решительном негодовании.

- Все умирает! - с какою-то мрачной верой ответил Наумов. - Все растет, достигает полного расцвета и умирает. Таков закон. Почему дух человеческий вы исключаете из этого закона?.. Рано или поздно настанет время, когда ум человеческий, достигнув зенита, пойдет вниз и станет, мак туман над болотом. Все надоест человеку!.. Неужели вы думаете, что можно вечно тешиться борьбой друг с другом, вечно менять свои крошечные правительства, вечно малевать картинки, вечно лечить больных, вечно писать книжки, вечно лепить статуэтки, вечно строить театрики, вечно влюбляться, вечно копать землю, вечно лепить кирпичи... вечно жить и жить!.. Поймите, ведь прежде всего это скучно и глупо!.. Наступит момент, когда опустеет поле человеческой деятельности... Люди для развлечения начнут стрелять в цель друг в друга, будут массами топиться, вешаться, бросаться со скал... Матери станут с тоской зачинать и вынашивать младенцев, никому не нужных, никому не интересных... ни одна не поверит, что ее ребенку предстоит какая-то необыкновенная красивая судьба... в колыбели, ею наполненной, она будет видеть только грядущее несчастье, будущие муки, болезни, идиотизм, вырождение!.. И они апатично откажутся рожать или будут бросать рожденных на том месте, где родили!..

Голос Наумова звучал резко, с мрачной торжественной силой. Дикие глаза его горели черным огнем и смотрели через головы слушателей, как будто где-то вдали они видели черную судьбу человечества. Так должны были смотреть пророки, грозившие гневом Божиим мятущемуся человечеству.

Холодом прошло над сердцами всех присутствующих. Стало жутко и тоскливо. Даже Чиж, брезгливо морщась, замолчал. Какая-то правда, не так, быть может, высказанная, не с той силой произнесенная, с какой должна была прозвучать на земле, встала перед ними. Каждый оглянулся на свою собственную жизнь, и тусклой безнадежной полосой выявилась она перед глазами.

- Я объявляю войну жизни, - твердо говорил Наумов, - я не признаю ее, отрицаю и проклинаю... Я буду кричать о прекращении этой кровавой бессмыслицы... До сих пор вся деятельности человека была направлена к сохранению и продлению жизни в бесконечность... Те, кто пел ей гимны, кто клал душу свою за нее, признавались благодетелями человечества, им строились храмы и возносились памятники. Я считаю их врагами людей, представителями без чести и совести!.. Они не могли не видеть, не могли не знать, что ведут человечество на убой!.. На бесконечные пытки, на страдание и смерть!.. Будь они прокляты, все ваши мыслители, пророки, поэты и ученые!.. Они научили человека мечтать о счастье, научили закрывать глаза на страшную очевидность. Они заставляли нас верить, когда надо было только раскрыть глаза, чтобы мы увидели и отшатнулись с омерзением и ужасом раз навсегда от жизни!..

- Слушайте! - почти болезненно вскрикнул Чиж. Кто вы, что говорите, точно пророк, черт возьми!.. Ведь это смешно!.. Объявляете войну, проклинаете... Кто будет слушать вас?.. И кто вам поверит?.. Зачем вы будете носить эту дикую идею?

- А хотя бы для того, чтобы представить себе, что я проснусь через тысячу лет и увижу на этой горке бойню войск, там, на реке, заводы, полные изморенных людей, здесь, в роще, кладбище, или больницы, или дом сумасшедших, и тогда буду иметь право сказать людям: а я говорил вам! Вы не послушали... ну, пеняйте на себя!.. Впрочем, в одном вы правы: я увлекся, мы собирались здесь для развлечений, а не для споров. Ну, довольно...

Наумов замолчал.

Молчание было долго и напряженно. Тысячи образов и представлений, судорожные мигания мысли возбудили эти мрачные дикие слова. Может быть, никто не соглашался с ним, может быть, все видели в нем только маньяка или рисующегося человека, но было что-то в словах его, что встревоженные мысли вихрем, как сухие листья осенью под ветром, взмыли в душах побледневших людей.

- Как назвать эту идею?.. - первый прервал молчание Чиж.

- Величайшей гуманностью, - быстро перебил его Наумов.

- Хороша гуманность, - злобно крикнул маленький студент. - Гуманность, советующая истребляться всему человечеству!.. Тьфу!

- В данный момент на земле живет много людей... пусть их будут миллиарды... Но представьте, какое ужасное количество несчастных еще ждет своей очереди в веках будущего!.. Можно ли представить себе все это колоссальное страдающее стадо! Они идут сюда, может быть, от края вселенной, и негде яблоку упасть среди их голов... Во имя их я говорю о прекращении рода человеческого и думаю, что моя идея - самая гуманная идея, какую мог выносить когда-либо мозг человеческий!

Чиж растерянно развел руками.

Тысячи возражений копошились в уме его, и каждое казалось совершенно уничтожающим все эти бредовые, болезненные идеи. Но слова как-то не навертывались. Все, что Чиж знал о грядущем торжестве социализма, о братстве, равенстве и свободе, не подходил сюда. Впервые он почувствовал, что в его идеях есть какая-то теоретичность и нет живого тела человеческого. А здесь надо было возражать только от тела, только от радости самой простой животной жизни. И таких слов не нашлось у маленького студента.

- Правильно! - вдруг крикнул Арбузов, до сих пор молча глядевший на лицо Наумова своими мрачными воспаленными глазами. - Ах, поджечь бы всю эту дурацкую землю с четырех концов, да и пустить по ветру... Надоело!.. Будь она проклята!..

- Это фразы, - едва шевеля тонкими губами, возразил Чиж. - Вы все проклинаете жизнь, а каждый из вас, если горло заболит, побежите к доктору. Нечего тогда и слова даром терять.

- Мне кажется, - холодно заговорил корнет Краузе, высоко подняв косые брови, - что это не возражение...

- Конечно, - отозвался Наумов устало, с потухшим блеском в глазах, - я говорил уже, что смерть страшна. Это закон, и потому я, когда-то раньше впадая в крайность увлечения своей мыслью, старался пробудить в людях стремление к самоубийству... Нет, самоубийство слишком тяжело, слишком мучительно... Нужны другие способы, и они будут найдены... От нас, уже живущих, достаточно, если мы не будем производить новых несчастных и обманывать людей, обещая им золотое будущее.

Чиж заспорил опять. Он решительно злился, точно слова Наумова попадали ему в больное, тщательно скрываемое от самого себя место. Наумов молчал. Корнет Краузе, шевеля бровями, возражал Чижу, доктор Арнольди молча смотрел то на одного, то на другого своими непонятными умными глазками, спрятавшимися в жирных мешках, и нельзя было уразуметь, на чьей он стороне.


XXII


Михайлов задумался под спор Наумова с Чижом. Когда Наумов замолчал, он перестал слушать Краузе и маленького студента, кидавшегося на своего противника, точно разъяренный чижик, и с недоумением стал прислушиваться к тоске, внезапно зашевелившейся в его душе. Что-то больное пробудил в нем этот странный маньяк. И стало страшно: какой-то черный призрак вдруг выглянул из-за зеленой рощи, ясного вечернего неба, спокойной реки.

Голоса спорящих резко и бестолково звучали под вздрагивающими тоненькими веточками березок.

Мишка, сидевший рядом с Михайловым и смотревший в сторону реки, вдруг вздрогнул, заерзал на месте и покраснел. Невольно следуя по направлению его взгляда, Михайлов оглянулся и почувствовал, как, мгновенно потушив все мысли, кровь стукнула ему в голову.

Между белыми стволами березок отчетливо, как на картине, была видна песчаная отмель, гладь реки, розовевшей в последних лучах солнца, красное платье Женечки, брошенное на песок, и она сама, совершенно нагая, во весь рост стоявшая на берегу.

Должно быть, она не знала, что ее видно, и спокойно стояла на песке, легко озаренная солнцем вечерним, видная от черных волос, скрученных на затылке, до кончиков розовых пальцев ног, легко стоявших у самой воды. Тонкие белые руки были закинуты за голову, пальцами запутавшись в черных волосах, гибкая, с мягкой сладострастной линией посредине, спина была выгнута в легком и красивом усилии, а голова откинута, как будто она загляделась на что-то далекое на том берегу.

Михайлов почувствовал, что все темнеет и сдвигается кругом, все исчезает и остается перед глазами, воспалившимися от мгновенного возбуждения и восторга, только она одна - голая розовая женщина с черными волосами на гладкой песчаной отмели.

Он опомнился, почувствовав, что на него смотрят. Черные мрачные глаза Арбузова с каким-то странным выражением смотрели на него.

- Ишь, засмотрелся художник! - сказал он громко, точно для того, чтобы все услыхали.

Михайлов вспыхнул. Что-то обидное почувствовал он в голосе Арбузова, почему-то стало противно, что все увидят ее.

Но когда Краузе и Тренев, следуя за его глазами, оглянулись, уже никого не было на берегу. Тихо погасая, темнела река, успокаивались круги на воде, и туманился дальний берег. Солнце село.

Скоро показалась Женечка. Она шла уже в своем красном платье, розовая от холодной воды, улыбающаяся. От нее пахло свежестью, и в широкий вырез платья видна была верхняя часть освеженной упругой груди, мягко исчезавшей в красной материи.

- Ах, как хорошо здесь купаться, если бы вы знали! еще издали весело кричала она. Чаю мне, чаю! Умираю от жажды...

Ей дали стакан. Евгения Самойловна пила его мелкими глотками, низко нагнувшись к столу и исподлобья смотря на всех черными влажными глазами.

- О чем вы тут спорили так громко? - спросила она.

- О судьбе человечества! - иронически ответил Чиж и насмешливо оглянулся на Наумова.

- Ну, о человечестве! - засмеялась Евгения Самойловна. - Это слишком громадно!.. Давайте лучше спорить о своей судьбе... Вы знаете, моя мать была цыганка... я гадать умею!.. Хотите, погадаю?

- Я вам сам погадаю! - возразил Давиденко. - Давайте руку.

- А вы умеете?

- Да уж умею, коли берусь! сказал студент, беря ее маленькую розовую руку с отточенными маленькими нитями. Все невольно стали смотреть на эту крошечную розовую ладонь, на которой пухло и мило виднелись какие-то забавные линии.

- Замуж не выйдете, - тоном прорицателя говорил Давиденко, хмурясь, - проживете до ста лет... любить будете... мужей у вас будет...

- Как мужей! - хохоча, крикнула Женечка. Вы же сказали, что я не выйду замуж!

- Так то замуж, - с невозмутимым хохлацким акцентом возразил Давиденко. - А мужей будет у вас... раз! два! три... четыре... семь... десять... пятнадцать... двадцать два...

- Это дерзость! - вырвала руку и захохотала как безумная Женечка.

- А хиба я виноват, когда линии так показывают!..

Длинный корнет Краузе подошел к молчаливо шагавшему по лужайке Наумову.

Уже темнело, и костер, прежде только дымивший, бросал неровный скачущий свет на нижние ветки задумавшихся березок. В этом неровном красном отблеске длинное бледное лицо корнета, казалось, гримасничало одной, красной, половиной лица.

- Будьте так добры, - холодно сказал он Наумову, - мне бы очень хотелось подробнее поговорить с вами о вашей идее.

Наумов вторично пытливо взглянул на него и о чем-то подумал.

- Что именно угодно вам знать? - твердо спросил он.

- Не теперь. Потом... - возразил корнет и отошел.

Наумов задумчиво посмотрел ему вслед.

Все темнело и темнело. Березки слились в одну жуткую массу, и безобидная веселая рощица сдвинулась дремучим темным лесом. Странно мелькали освещенные лица у столов, черные силуэты заслоняли свет свечей, бледно горевших в стеклянных колпачках.

Евгения Самойловна бегала по лужайке, хохоча, звонко вскрикивая, дразня мужчин. В тени ее красное платье становилось черным, на свету костра вдруг вспыхивало кровавым пятном. Смех и шутки далеко разносились в тихой роще.

- Смотрите, смотрите! - закричал откуда-то из темноты Мишка.

С крутого берега, где он стоял, видны были костры на деревне. Через реку доносились голоса. Что-то пели, и песня отсюда казалась красивой и грустной. Какие-то черные тени мелькали на далеком пламени костров, и огни то исчезали, то вспыхивали яркими звездочками.

- Что это такое? Ах, как красиво! - вскрикнула Евгения Самойловна, подбежав к самому краю обрыва.

Отблеск дальних костров через темную, казавшуюся холодной и странно большой реку чуть освещал ее красное платье и блестящие черные глаза на белом лице.

- Да сегодня Купала! - вспомнил Давиденко. - Давайте и мы через костры прыгать!.. Мишка, вали!..

- Нет, знаете что... - повелительно и звонко кричала в темноте Женечка. - Вот если бы пойти на деревню... я никогда не видала... огней Ивановой ночи!..

- Прыгайте через реку! дурашливо предложил Давиденко. - Ну, раз... два...

- На пароме можно, - предложил Арбузов мрачно. - Тут паром есть.

- Идемте, идемте... миленький... Я вас любить буду! - схватилась за его руку Женечка в решительном восторге.

- Смотрите ж, любите, - мрачно улыбнувшись, сказал Арбузов. - Павел! - крикнул он на всю рощу. - Зови паром.

Слышно было, как кучер, обрываясь и булькая в воде песком и мелкими камешками, спустился к реке.

- Па-ром... Да-вай па-ром! - закричал он где-то внизу.

- 0-ом... ом... - заголосило далеко по реке.

- Давиденко, а ну, ты! - предложил Мишка. Громадный студент подошел к краю обрыва, приложил обе руки ко рту и заорал так, что загудело на том берегу.

- Гоп-топ!.. Бувай, бувай!..

- А ну вас... оглушите!.. - хохотала Женечка.

- Ай-ай-ай! - голосило где-то звонкое перепуганное эхо.

- Голосина! - с мрачным одобрением заметил Арбузов.

На том берегу продолжали тихо петь, мелькали и исчезали огненные языки. Река безмолвно и темно веяла холодом простора и загадочной силы. Что-то черное отделилось от берега и медленно стало пересекать, как будто посветлевшую воду.

- Какой страшный! сказала Евгения Самойловна.

Паром чернел все больше и, как будто не двигаясь, все рос и рос, а полоса светлой воды между ним и берегом становилась все уже. Заскрипел канат, и послышались грубые переклики паромщиков-мужиков.

Стали спускаться к воде. Евгения Самойловна, хохоча, чуть не свалилась с откоса.

- Держите меня... упаду! - кричала она.

- Давайте руку, - басил невидимый Давиденко и лез на нее, как медведь.

- О, чтоб тебя! - где-то вскрикнул Тренев и, должно быть, съехал вниз, потому что посыпалась земля и забулькали в воде камешки.

Черная масса парома, скрипя, качалась у берега. С хохотом, шутками и остротами взобрались на трухлявые, качающиеся под ногами доски. Черные безличные мужики налегли на канат. Паром заскрипел, и между ним и берегом, все расширяясь и расширяясь, показалась светлая полоса воды.

А мы не утонем? - спрашивала Евгения Самойловна, с жутким любопытством глядя на холодную бездну, колебавшую красные отблески костров, и синие, крутящиеся в глубине звезды.

Все громче и громче слышалось пение, и уже можно было разобрать нелепые и поэтичные слова малороссийской песни. Гудели басы, и высокий бабий голос заливисто забирал все вверх. Костры горели ярко, выбрасывая свирепые языки, и розовые хаты стояли на берегу, глядя в темную воду.

Когда компания подошла к самым кострам, пение вдруг смолкло. Десятки странных от огня лиц со всех сторон смотрели на господ, неведомо откуда появившихся, и отовсюду из мрака блестели любопытные, даже как будто враждебные, глаза.

- Ну, что ж это... - разочарованно протянула Евгения Самойловна. - Они испугались нас!..

Брошенные костры быстро догорали, трещал и корчился черный хворост. Парубки и девки, казавшиеся очень хорошенькими и дикими, в своих пестрых венках, молча во все глаза смотрели на господ. Те столпились кучкой, нарядные и тоже странные среди дикой, ночной обстановки, не знали, что им делать, и чувствовали себя неловко. Первый нашелся Давиденко.

- Ну, что ж вы стали, господа... - закричал он. - Давайте прыгать... Евгения Самойловна... ну!

Молодая женщина смеялась и пряталась за мужчин. На ее красивое, с блестящими глазами лицо падал красный свет костра, и оно тоже казалось каким-то диким. Точно это была вовсе не городская барышня, наряженная в красное узкое платье и стальные светлые ботинки, а какая-то странная красивая ночная женщина.

- Ну, что ж вы... ну!.. Мишка, вали! - кричал Давиденко.

Начинай ты, - скромно отозвался откуда-то сзади Мишка.

Громадный студент разбежался, подпрыгнул и перескочил через огонь. Совершенно неожиданно откуда-то вынырнул маленький Мишка и, легче пуха, перелетел костер...

- Ну же, Евгения Самойловна!.. Да что вы, право! Так нельзя! - кричал запыхавшийся Давиденко, возвращаясь откуда-то из мрака.

Она смеялась, и глаза у нее блестели желанием и застенчивостью.

Длинный Краузе выдвинулся вперед, с важным видом подошел к костру, с недоумением поднял косые брови и перешагнул огонь, как журавль.

В толпе засмеялись.

Вдруг, точно кто-то толкнул ее, Евгения Самойловна, высоко подобрав платье, так, что видны были ботинки и черные стройные чулки, легко побежала к огням. Взметнулось красное пятно, огонь припал к земле, мелькнула полоска розового тела над чулком, и она исчезла в дыму, по ту сторону огня, опять вспыхнувшего ярким торжествующим смехом.

- Браво, браво, браво! - закричали Давиденко, Тренев, Мишка и другие.

Точно это прорвало какую-то преграду. Девки, развевая юбки и показывая голые ноги чуть не до пояса, одна за другой полетели за Женечкой. Прыгнул какой-то парубок, Давиденко тяжело перескочил опять, и за ним, как прикованный, мелькнул маленький взлохмаченный Мишка. Какой-то сумасшедший восторг охватил всех. Евгения Самойловна, раскрасневшаяся, растрепанная, страшно красивая, бегала и прыгала, падала и хохотала. Парубки подвалили хворосту, и огонь запылал высоко и радостно. Двое мальчуганов, разбежавшись с обеих сторон, налетели друг на друга и чуть не попали в огонь. Хохот стоял над лужайкой, дым и искры валили кверху. Какой-то веселый шабаш стоял среди темной ночи, и сверху смотрели на него холодные неподвижные звезды, а снизу веяла сыростью молчаливая темная река.

Наконец, устали. Евгения Самойловна, тяжело дыша и блестя глазами, повалилась прямо на траву.

- Не могу больше!.. - простонала она.


XXIII


Опять плыли на пароме через темную холодную воду. Тускнели вдали костры, и ширилась светлая полоса воды. Опять послышалось пение и постепенно замирало.

После пережитого возбуждения, шума и движения, блеска костров и дико красивых, прыгающих через огонь фигур странно красивой и торжественной казалась ночь. Звезды мерцали тихо, плескала таинственно и плавно река, охватывала торжественная вольная тишина.

На берегу уже фыркали невидимые запряженные лошади и позванивали бубенчиками арбузовской тройки.

- Пора и домой, - сказал доктор Арнольди, подымаясь навстречу возвращавшимся, усталым и счастливым молодым людям. - Ну, что... весело? - ласково спросил он Евгению Самойловну.

- Ах, доктор, как хорошо!.. Отчего вы не поехали?.. Вот, ей-Богу!

- Ничего, я тут пива выпил, - равнодушно ответил старый толстый доктор.

- А мне не хочется домой! - говорила молодая женщина жалобно, точно ребенок, которого ведут спать.

- Знаете что, - предложил Давиденко, - пусть лошади за нами едут, а мы пройдемся по дороге.

В темноте было трудно идти через рощу. Темные деревья призраками вставали там, где их не ожидал глаз, какие-то ямы оказывались там, где казалось ровно, спотыкались на корни, смеялись. Потом вышли на опушку и пошли полем. Степной ветер тихо и вольно подул в лица.

- Ах, как хорошо! - все повторяла Евгения Самойловна, идя впереди с Давиденко и Михайловым. - Так хорошо, что лучше и не надо. - А знаете, - сказала она, подумав, - давайте говорить, для кого из нас что лучше сегодняшней ночи... Самое лучшее!.. Чего кто хотел бы от своей жизни...

- Я... - начал Давиденко положительным басом.

- Нет, постойте, я сама буду говорить! - перебила его Евгения Самойловна. - Для вас... Вы бы хотели, чтобы быть сильным, сильнее всех на свете, класть, как это называется, на обе лопатки...

- Ну, вот, - обиженно возразил Давиденко, - вы меня уж очень того...

- Ах, да! - захохотала Женечка. - Простите... Вы хотели бы торжества революции и освобождения народа... так? Угадала?.. Как это я не догадалась сразу?.. Мосье Тренев хотел бы, чтобы усы у него выросли, как вот та береза!..

Все засмеялись. Тренев сконфужснно дернул себя за усы в темноте. И горько подумал: как она далека от правды!..

- Доктор Арнольди хотел бы, чтобы его все оставили в покое, мосье Чиж, чтобы все стали социал-демократами, Захар Максимович - съесть весь мир живьем... Сергей Николаевич... хотел бы...

- Вас! - вдруг тихо, так, что слышала только она, шепнул Михайлов.

- Это дерзость, - нисколько не смущаясь, ответила ему Женечка быстро.

- Что он сказал? - любопытно осведомился Давиденко.

- Ничего... глупость, - скороговоркой ответила Евгения Самойловна, но в голосе ее прозвучало что-то странное. Как будто ей было приятно то, что сказал Михайлов.

- Мосье Наумов, - продолжала Женечка, - хотел бы...

- Чтобы все люди передохли! - насмешливо отозвался из темноты Чиж.

- До некоторой степени - правда, - сказал спокойно Наумов.

- Ну, это уж очень жестоко! - засмеялась Женечка. - Зачем? Когда так хорошо жить!

- А Краузе застрелиться хочет! - крикнул вдруг откуда-то Мишка дурашливо.

В темноте все говорили как-то странно, как будто не своими голосами и не свои слова. Было легко, хотелось дурачиться и смеяться. Кто-то заспорил, некоторые отстали. Другие ушли вперед. Далеко в поле разносились крики и смех.

Михайлов шел немного сзади Давиденко и Женечки. Перед ним неясно маячила в темноте ее тонкая, волнующаяся на ходу талия, красное платье теперь казалось совсем черным, белела под черными волосами шея. Пахло от нее духами и каким-то еще оживленным волнующим запахом.

Михайлов смотрел на эту белевшую шею, на тонкую талию, и ему хотелось обнять ее. Хотелось сказать что-нибудь острое, что взволновало бы ее, эту красивую смелую женщину. Он чувствовал, что сейчас многое можно сказать ей. Когда Давиденко заспорил о чем-то с Чижом, Михайлов догнал Евгению Самойловну и сказал тихо, невольно вздрагивая от возбуждения:

- Евгения Самойловна, а вы не боитесь, что кто-нибудь видел вас, когда вы купались?

- Что за вопрос? - быстро обернулась она. Черные глаза со странным выражением посмотрели прямо в глаза Михайлову. Михайлов не отвел взгляда, и минуту они молча смотрели друг на друга. Потом что-то мелькнуло и пробежало в черных глазах. Должно быть, она покраснела немного. Женечке показалось, что в его глазах она вдруг увидела, как в зеркале, себя самое, голую, не скрытую от его бесстыдного желающего взгляда.

- Я ничего не боюсь! - вдруг сказала она с вызовом, слегка покачала головой, засмеялась и побежала вперед.

- Доктор, доктор! Где же вы... что ж вы меня бросили! - услышал Михайлов ее странный, чересчур звонкий голос, и ему почему-то почувствовалось, что глаза ее ярко блестят, ноздри раздуваются.

У экипажей, пока садились и спорили, кому с кем ехать, Михайлов догнал Женечку. Толстый доктор, кряхтя, как старик, усаживался и не обращал на них внимания.

- Сергей, ты со мной... иди сюда! - крикнул издали Арбузов.

- Сейчас, - ответил Михайлов. - Ну, до свидания, - сказал он Евгении Самойловне, улыбаясь и протягивая обе руки.

Она пристально посмотрела на него, точно запоминая это мужественное и красивое лицо, потом улыбнулась и решительным жестом тоже подала обе руки.

- До свиданья!

Михайлов задержал эти маленькие, крепкие и теплые руки долгим, что-то говорящим пожатием и смотрел прямо в черные, даже в темноте блестящие глаза.

- А все-таки я вас видел! - выразительно сказал он.

Евгения Самойловна чуть покраснела.

- Ну, и стыдно! - вызывающе ответила она, как бы борясь против слабости стыда.

Волна смелости и дерзости подхватила Михайлова.

- Ничуть не стыдно... ничуть! - показывая белые зубы, возразил он. - Если бы вы знали, какая вы были красивая... вся... нагая... - докончил он задрожавшим от сдержанного волнения голосом.

- Ой-ра, ой-ра! До свиданья!

Лошади тронули.

Михайлов, весь наполненный кружащим голову ощущением силы, молодости и неясной надежды, чувствуя каждый нерв своего тела, побежал к звавшему его Арбузову.


XXIV


В белом легком платье, с обнаженной шеей, с кисейным шарфиком на светлых волосах, Лиза стояла посреди мастерской и, наивно приподняв брови, смотрела на картину.

Первый раз она видела эту обстановку, первый раз была одна у мужчины, и ей было чего-то страшно, интересно и неловко. Она старалась быть серьезной и смотреть только на картину, не замечая Михайлова, но руки ее застенчиво крутили концы шарфика, а на щеках то появлялся, то исчезал легкий взволнованный румянец.

Михайлов стоял у нее за спиной, и близость ее здорового свежего тела, закрытого только легкой, почти прозрачной материей, волновала его.

Близко перед глазами была ее голая крепкая стройная шея с легким загаром, а там, где кончался вырез платья, виднелась и таинственно скрывалась белая полоска незагорелого здорового тела. Глаз невольно скользил по этой маленькой наготе и томился, что не видно дальше, там, где все тело, упругое и свежее, скрыто в своей молодой прелести. Когда Лиза двигалась, видно было, как под платьем мягко ходили изгибы спины, мягкой талии и круглых плеч. Свежий, точно после купания, запах молодого женского тела веял от нее.

Иногда, точно чувствуя на себе его жадный бесстыдный взгляд, Лиза оглядывалась, встречалась с ним глазами и отворачивалась, краснея. Тогда она казалась такой милой и доброй, что хотелось просто поцеловать ее.

- Ну, что, нравится вам? - спрашивал Михайлов. Лиза повернула к нему через плечо свое смущенное порозовевшее лицо и с наивным восторгом ответила:

- Еще бы... Как хорошо! Какой вы счастливый! Михайлов близко смотрел на ее двигавшиеся румяные свежие губы, и сладострастно-нежное желание поцелуя стало почти нестерпимо. Должно быть, в его темных глазах загорелся какой-то опасный огонек, потому что Лиза вдруг невольно посмотрела на его глаза, на губы, опять на глаза и торопливо отвернулась к картине. Михайлов увидел только, как покраснели се маленькие уши, прикрытые пушистыми светлыми волосами.

- Ну, что ж... будет вам смотреть... садитесь, - сказал он. - А то я начну вас ревновать к своей картине.

Ему казалось, что если девушка сядет, здесь у нею, на его диван, снимет свой шарфик, то будет ближе и доступнее. И Лиза, должно быть, тоже чувствовала это, потому что боялась, не садилась и избегала смотреть в глаза.

- Нет, я только на минутку... надо уходить... - робко защищаясь, возражала она.

- Неужели вы только для того и пришли, чтобы сказать мне это? - близко заглядывая ей в лицо, шутливо и нежно спросил Михайлов.

Лиза смущенно засмеялась.

- Нет... Но дома могут хватиться... я сказала, что сейчас вернусь...

- Папы и мамы боитесь? - шутил Михайлов, и в звуках его ласкающего голоса слышалось: "Ведь все равно не уйдешь от меня, глупая девочка. Так лучше скорее".

- Никого я не боюсь! - возразила Лиза и покраснела.

- Никого и ничего? - прищуривая глаза, спросил Михайлов.

- И ничего! - с полудетским упрямством ответила девушка и опять покраснела.

- Будто бы! - так же загадочно протянул Михайлов. - Ах вы, моя смелая девушка!.. Ну, и докажите... посидите со мной!

Он протянул руку и коснулся легкого шарфика на се волосах. И как будто путаясь его прикосновения, уступая только, чтобы держать его дальше, Лиза сама, путаясь, сняла свой шарфик.

- Ну, хорошо... что же мы будем делать теперь? - сказала она, садясь на кушетку.

Сказала машинально, чтобы что-нибудь говорить, и, видимо, не придавая своим словам того темного и бесстыдною значения, которое придал им Михайлов, когда улыбнулся.

Не отвечая, он сел рядом и тихо взял ее за руку. Горячая мягкая рука тихо задрожала в его жадных пальцах. Она хотела высвободить руку, но не посмела, и сама взяла его за руку не то, чтобы приласкать, не то, чтобы удержать ее. И когда Михайлов настойчиво и нежно обнял ее, она вдруг вся забилась, не сумела вырваться и, уклоняясь от его горячих губ, ищущих ее улыбающегося свежего рта, спрятала розовое лицо у нею же на плече. Было в этом движении что-то беспомощное, чистое и трогательное, но Михайлов не тронулся им. Настойчивая мысль, все об одном, владела им, и когда она не могла видеть его лица, Михайлов улыбнулся сам себе циничной торжествующей улыбкой. Он скрыл это жестокое выражение давно привыкшего к женской застенчивости жадного самца, ласково попытался поднять ее голову, но не смог и поцеловал сзади, в открытую крепкую шею под пахнущими завитками светлых волос.

- Ну, не надо! - прошептала она растерянно, глубже пряча лицо на его плече и невольно прижимаясь к нему.

- Почему не надо? - тоже шепотом, сам не замечая этого, спросил Михайлов и грубо, жадно стал целовать эту голую шею, как бы выпивая губами в прикосновении холодноватой свежей кожи ту наготу, которая еще недоступна была для него.

- Так... не надо... - шептала Лиза.

Михайлову стало жарко. Он почувствовал, как напрягается все тело и горит голова от близости и запаха ее. Рука его незаметно, нарочито незаметно, скользнула по ее плечу и, как бы только крепче обнимая, нечаянно коснулась пальцами начала мягкой круглой груди.

Девушка не поняла смысла этого прикосновения и не отстранилась, но когда Михайлов с внезапной смелостью и грубостью бесстыдно сжал пальцами всю ее мягкую подающуюся грудь, вдруг высвободилась и спросила серьезно и печально:

- Зачем это?..

Досада охватила Михайлова за ее упорство. Эта простенькая, наивная девушка сопротивлялась дольше, чем он ожидал. Он знал, что рано или поздно все кончится так же, как и с другими, и ему даже странно было, что она еще тянет и отталкивает его.

- Я вас люблю, - сказал он, придавая голосу всю нежность и силу, на какую был способен, зная, что не в словах дело, а в этой власти, которая была в самых звуках голоса.

- Зачем вы это говорите? - еще печальнее, но с робкой надеждой, быстро взглянув на него, сказала Лиза. - Ведь это неправда!

- Нет, правда! - не обращая внимания на это робкое, трогательное выражение, возразил Михайлов. Охваченный одной мыслью, одним желанием, он почти не замечал, что говорит, и только старался незаметно, под шум слов, опять овладеть се телом. Рука его настойчиво снова коснулась ее груди.

"Какая у нее маленькая грудь!" - сладострастно подумал он.

- Вам просто хочется еще одного лишнего наслаждения... - пряча лицо, проговорила Лиза.

- Почему же только это... - сказал Михайлов, подымая ее голову и ища губ. С тайной жестокой радостью он заметил, что она уже не боится его руки, жадно сжимавшей эту маленькую упругую грудь. Ему удалось приподнять ее лицо, и, прежде чем она успела вырваться, горячие губы прижались к ее свежему влажному рту. Лиза дернулась, но губы с силой прижались к ее губам, сильные руки охватили ее тело, как тисками, сжали и скомкали грудь наглым и бесстыдным движением, и, покоренная этой силой и настойчивостью, девушка перестала сопротивляться и, закрыв глаза, замерла под его долгим жадным поцелуем.

Губами нагибая ее голову все дальше и дальше назад, перегибая все тело, Михайлов незаметно почти повалил ее. И девушка вдруг почувствовала, что его сильное, твердое тело почти лежит на ней, а рука касается платья у ног. Панический ужас охватил ее. Она быстро вырвалась и встала. Михайлов, красный, с прилипшими ко лбу волосами, тоже встал.

У него потемнело в глазах и была ярость, точно у зверя вырвали уже полузадушенную добычу.

- Мне пора... - срываясь, торопливо сказала она, ища свой шарфик.

Михайлов понял, что слишком поторопился, что она испугалась и может уйти совсем.

- Значит, вы меня не любите? - грустно сказал он.

Лиза посмотрела на него, и во взгляде ее наивных серых глаз засветилась такая покорная, нежная и печальная влюбленность, что у Михайлова опять закружилась голова.

- Не любите, конечно, не любите! - нарочно повторил он, хватая ее за руки у круглых обнаженных локтей.

Она тихо вырвала руки и взглянула на него с укором.

Потом медленно стала надевать шарфик.

- Вы как будто обиделись? - сказал он.

- Разве я могла бы целовать человека, которого не люблю! - сказала она гордо и вдруг стала как будто другой: не наивной молоденькой девушкой, а большой и сильной женщиной.

Михайлов не нашелся, что ответить.

- Зачем вы это сказали? - продолжала девушка, как будто не могла успокоиться и забыть обиды. - Ведь вы же знаете, что это неправда!

- А зачем вы меня мучаете? - мстительно ответил Михайлов.

- Чем? - подняла на него наивные глаза Лиза.

- Разве вы не знаете, что если мужчина любит, он хочет обладать всей женщиной... ее телом... всем!.. - стискивая зубы от желания, сказал Михайлов. - Знаете?

- Знаю... - опуская голову, тихо ответила девушка.

- Ну? - выговорил Михайлов с силой. Лиза не ответила сразу. Она смотрела вниз, как бы в жестокой борьбе, стыдясь тех слов, которые дрожали на ее розовых губах.

- Ну? - повторил Михайлов.

- А потом? - еле слышно спросила девушка и закрыла лицо руками.

Михайлов жестоко и жадно смотрел на нее. Что-то насмешливое промелькнуло у него в темных глазах. Сколько раз он слышал этот вопрос.

- Вы боитесь... последствий? - осторожно выговорил он.

Девушка кивнула головой и еще ниже склонилась на руки.

- Если я не захочу, этого не будет, - выразительно и откровенно сказал он, как бы нащупывая слова, которые не могли бы испугать ее своей грубостью и цинизмом.

Девушка вдруг вся задвигалась, заметалась, точно ей стало невыносимо жарко и душно.

- Я пойду... не могу... пустите меня... - растерянно бормотала она, стараясь проскользнуть мимо него к двери.

- Ну, идите... совсем... - жестоко ответил Михайлов, зная, что она уйдет ненадолго.

- До свидания, - сказала Лиза, точно бросаясь куда-то и на все, и вышла в дверь.

Михайлов проводил ее горящим взглядом, потом подумал и пошел за нею.

В саду их охватила свежесть и зеленая тень. Небо заголубело, свободное и прекрасное. Показалось, что они вышли на воздух из какой-то невыносимо душной, жаркой печи. Волнение улеглось. Лиза, улыбаясь, оглянулась на него, взглядом прося прощения за свое упрямство. Михайлов тоже улыбнулся ей.

- Ну, до свиданья, упрямая девочка! нежно сказал он, взял ее руку и поцеловал.

Как бы вознаграждая его за уступку, она не отнимала, как обыкновенно, руки.

- Слышите? - сказала она, подымая голову.

Михайлов прислушался.

- Звонят! - сказал он, расслышав мерный перезвон.

- Но мертвому... кто-то умер!.. - сказала девушка с мгновенно мелькнувшей торжественностью в глазах.

- Ну и пусть!.. А мы будем жить! - беззаботно ответил Михайлов.

Лиза взглянула на него и улыбнулась, влюбленно и нежно.

- До свиданья... - шепнула она и совсем неслышно прибавила: - Милый...

Потом повернулась и, придерживая шарфик на волосах, побежала к калитке сада.


XXV


Умер старый профессор Иван Иванович. Дня за три до смерти он замолчал, и ни приход доктора Арнольди, ни заботы перепуганной Полины Григорьевны не могли заставить его отозваться. Казалось, что между ним и всей жизнью встала какая-то невидимая стена и уже навсегда отделила его от живых людей. Там, за этой стеной, совершалась последняя, никому не понятая борьба жизни и смерти.

Когда его спрашивали о чем-нибудь, старичок отвечал коротко и вполне разумно, почти не путая слов. Можно было подумать, что он опомнился, понял, наконец, что-то и затаил в душе эту страшную тайну, боясь заговорить, чтобы не выдать себя. Целыми часами, никого не беспокоя, он просиживал в кресле, опустив на руки дрожащую облезлую голову, странно окаменевшую, и думал, закрыв глаза.

Полина Григорьевна суетилась вокруг. Как бы в предчувствии близкого конца, она вдруг позабыла все свои мысли, всю усталость и стала кроткой, полной любви и жалости. И когда по ночам Иван Иванович вставал и садился на кровати, маленький, весь белый, она только следила за ним, притворяясь спящей, но ничего не говорила, не укладывала, не приставала к нему.

И молчание жутко и торжественно сгущалось в их домике, точно входили первые волны вечной тишины.

Стоило Полине Григорьевне пошевелиться, чтобы Иван Иванович торопливо, как будто украдкой, спешил лечь. Но стоило ей закрыть глаза и притаиться, он опять подымался, таинственно оглядывался на нее, садился и начинал скоро шевелить провалившимися губами, точно жуя какую-то торопливую бесконечную жвачку.

Только потом Полина Григорьевна догадалась, что он молился.

Это было так неожиданно и страшно, что ей показалось, будто весь мир изменил свое лицо.

Сорок лет прожила она с ним и никогда не видала, чтобы Иван Иванович молился. Никогда он не ходил в церковь, смеялся над религией, издевался над попами, писал о церкви с разъедающим сарказмом. Когда-то она, неумная, религиозная женщина, даже пугалась его выходок против Бога и религии, думала, что Бог накажет, и спорила с ним. Но потом привыкла, сама утратила остроту веры, подчиняясь его влиянию, и ре-ли1ия, с ее попами, церквами, крестами и молениями, отошла от их жизни, как чужая, нелепая забава, до которой им нет никакого дела.

И когда она сама бывала больна, когда умирали близкие люди или знаменитые друзья старого профессора, даже теперь, когда началось это ужасное, медленное умирание, никому и в голову не приходило призывать Ивана Ивановича, с его тонким и трезвым умом, к вопросу о молитве, загробной жизни и Боге.

Но теперь это был другой человек. Какой-то маленький сухонький старичок, в одном белье, сидел на кровати Ивана Ивановича и в тишине ночи, так, чтобы не видела ни одна живая душа, наедине со своими непонятными мыслями, молился Богу.

И Полина Григорьевна видела однажды, как он оглянулся кругом и тайком, торопливо, путаясь в движениях, перекрестился. Перекрестился раз, подумал и перекрестился опять. И как бы уразумев что-то, начал часто креститься, крепко прижимая ко лбу, груди и плечам дрожащие косточки мертвых рук. Губы его шевелились, голова тряслась, и Полина Григорьевна услышала торопливый, тайный шепот:

- Господи, помилуй меня по велицей милости Твоей... Господи, помилуй меня...

Должно быть, он ничего больше не мог вспомнить. Ослабевшая мысль с беспомощными усилиями старалась вызвать из тьмы прошлого утерянные памятью слова наивных горячих молитв детства. Но они забылись и умерли. С тоской, с дряхлыми бессильными слезами Иван Иванович повторял все одни и те же слова: Господи, помилуй меня по велицей милости Твоей!..

На другой день она ничего не сказала ему. Какая-то странная тайна, которой не смела коснуться чужая рука, чувствовалась в этих ночных молитвах. Ужас овладел ею, и она только робко поглядывала на него.

Ночью же, за два дня до смерти, повторилось то же самое, но с силой страшной, непонятной и печальной.

Тускло горела лампа, давно уже не тушившаяся по ночам. Тьма стояла в соседних комнатах и, казалось смотрела оттуда жуткими подстерегающими глазами. Полина Григорьевна тихо притаилась под одеялом.

Часа два Иван Иванович лежал совершенно неподвижно, лицом вверх, глубоко вдавив в подушку свою тяжелую голову и вытянув поверх одеяла кости мертвых рук. Страшно и угловато рисовалось под одеялом его длинное тонкое тело с провалившимся животом и приподнятыми острыми коленами. Спал он или думал, она не могла понять, но чувствовала, как что-то приближается и растет, наполняет комнату и давит грудь. Полина Григорьевна замирала от страха, не смея шевельнуться. Какой-то холодок полз по ее ногам, подходил к сердцу, сжимал его и длинными холодными пальцами касался мозга. Ей хотелось закричать, позвать Ивана Ивановича, но слова гасли в горле и только сердце колотилось с исступленной быстротой.

Вдруг Иван Иванович шевельнулся. Тихо, как из гроба, поднялась дрожащая седая голова и повернулась к Полине Григорьевне тусклыми мертвыми глазами. Повернулась и замерла. Лампа прямо освещала его, и дико было это лицо мертвеца, встающего из могилы, с тусклыми, но живыми, как будто хитрыми и злыми глазами.

Полина Григорьевна не шевелилась, но чувствовала, как волосы тронулись на ее голове и мурашки побежали по телу, вдруг ставшему потным и липким.

Долго и неподвижно смотрел Иван Иванович. Чутко сторожила тишина каждую минуту, и казалось, что им нет конца. Потом он тихо отвернулся. Как голова воскового чучела, медленно повернулась его седая, заросшая седой щетиной голова, и он поднялся на кровати. Поднялся и опять замер, прислушиваясь. Все было тихо, только звенело и пело что-то в ушах.

Полине Григорьевне казалось, что она сойдет с ума, но не было сил пошевельнуться, позвать его, крикнуть.

Тогда Иван Иванович со страшным усилием приподнял и спустил с кровати тонкие костлявые ноги с синими суставами и желтыми, обмершими пальцами. На тоненьком костяке, смешно и страшно облаченном в белое бельецо, с его тесемочками и пуговками, казалась громадной мертвая голова.

Он что-то делал со своими ногами и не мог. Упирался руками в кровать, качал головой, дрожал и падал. Наконец, нашел пол, укрепился и стал подыматься. И тут Полина Григорьевна увидела, куда он смотрит: в углу, давно забытая, но оставленная в память прошлого, висела икона и лампадка перед нею зеленого граненого стекла, никогда не зажигавшаяся. Полина Григорьевна знала, что внутри там пыль и дохлые мухи.

Иван Иванович встал во весь рос г на дрожащих, подгибающихся ногах, еще раз оглянулся на кровать жены, хотел опуститься на колени, но не сдержался и тяжко рухнул вниз, рухнул и замер, ухватившись костлявыми пальцами за стул.

Та же тайная сила удержала крик в горле Полины Григорьевны. И почему-то, точно почувствовав, что никто не должен видеть этого, она крепко закрыла глаза.

Иван Иванович тихо шевелился. Странный костяной стук долетел до ее ушей, но она не поняла его. И вдруг страстный полубезумный шепот раздался в комнате:

Отче наш, иже еси на небеси... да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, яко на небеси и на земли... хлеб наш насущный даждь нам днесь и остави нам долги наши, яко же и мы... оставляем должникам нашим... во имя Отца, и Сына, и Святого Духа .. Господи, помилуй меня по велицей милости Твоей... оставь мне долги мои... помилуй, Господи, помилуй... помилуй меня!..

Дико и страшно звучали эти бессмысленные слова, и страшной силой неизбывной муки, непереносимым страданием дребезжал старческий срывающийся шепот.

И опять долетел странный костяной удар. Полина Григорьевна открыла глаза, но за слезами ничего не могла разобрать, кроме расплывчатого белого пятна на полу.

Иван Иванович молчал. Белое пятно шевелилось, странно выгибаясь и как бы стараясь ползти, но ни одного звука не было слышно. Полина Григорьевна сама не замечала, что уже не лежит, а сидит на кровати с широко открытыми глазами, распустившимися седыми волосами и протянутыми руками.

Послышался опять слабый костяной стук, потом он повторился. Казалось, Иван Иванович часто-часто, неровно кладет поклоны и стукается лбом о пол. Немного было тихо, и опять он ударился черепом о пол. Несильно и гулко, и тогда застонал. В одно мгновение с ясностью молнии Полина Григорьевна поняла наконец, что он старается подняться, не может и ерзает по полу, колотясь головой о доски, в тщетных, скользящих усилиях.

С отчаянным криком она бросилась к нему, охватила, подняла и посадила на кровать с неведомой ей силой. Иван Иванович растерянно бормотал что-то, шевелил руками и смотрел на нее жалкими виноватыми глазами.

- А я, видишь... помолиться хотел... Так, шутя... давно не молился... думал попробовать... - бормотал он, и голова его тряслась. Ему было мучительно стыдно, но прежняя гордость ясного и сильного ума уже пала и растаяла в нем. Мал и слаб был его дух. И как маленький ребенок, он плакал, прижавшись к жене, точно ища у нее защиты.

- Страшно мне... страшно, Полечка... умираю я!.. - бормотал он.

Они сидели рядом на кровати, и оба плакали старчески бессильными слезами. Оба маленькие, седые, в белом белье. И вдруг горячая волна надежды радостным светом озарила ее.

- Знаешь... позовем мы завтра чудотворную икону... отслужим молебен... Бог даст, ты поправишься!.. - говорила она и ласкала его по облезлой трясущейся голове нежными, любящими, жалеющими пальцами.

И на другой день с утра их дом наполнился светлым ожиданием. Вымыли и вычистили комнаты, приодели Ивана Ивановича в свежий сюртук и ждали с трепетом и робкой надеждой.

И когда икона, темная, суровая икона древности, водрузилась на белой скатерти, зажгли перед нею трепетные свечи, и рыжий поп, тот самый, которого Арбузов высадил в поле, облаченный в светлую епитрахиль, стал читать и петь, Иван Иванович сполз с кресла на колени и заплакал.

Солнце светило в окно и золотом света, радостным и милым, наполнило все углы комнаты. Гулко звенели голоса попа и дьячка, тихо вился дымок кадильный. И в свете дыма и сиянии чернела икона с суровым безрадостным ликом, почернелым от времени.

Плакала Полина Григорьевна, плакал Иван Иванович, плакала беременная Лида, и была радость и надежда в светлых слезах. Как будто только теперь все поняли, что нет иной надежды, нет иной защиты, кроме той светлой и всемогущей силы, которая откуда-то, из сияния великого солнца, из голубых высот, тихо сходила к лику черной иконы.

Иван Иванович, широко раскрыв слезящиеся глаза, смотрел снизу на темный лик, и слезы ручьями текли но морщинам его страшной мертвой маски. Всю последнюю силу своей догорающей жизни, весь ужас и всю тоску последних темных ночей выливал он в этом безмолвном, молящем взгляде. Никакая сила не оторвала бы его в эту минуту от черного странного пятна на снежно-белой скатерти.

И когда голоса попов, фальшиво переплетаясь и дребезжа в дикой исступленной мелодии, наполняли комнату, слезы быстрее бежали по щекам Ивана Ивановича.

В эту минуту он отказывался от всей жизни своей, от своего гордого ума, от науки, опыта и дерзости разума, обманувших его. И в скорбно-светлом смирении, без слов, одними слезами, он просил эту неведомую силу пощадить его, спасти и помиловать.

Икону увезли. Рыжий отец Николай, крякая и оправляя рукава, поговорил о городских пустяках с Полиной Григорьевной, пожелал больному выздоровления и ушел. Синенький дымок еще вился и тоненькой перекрученной струйкой тянулся в открытую форточку.

Иван Иванович сидел на диване чистенький, беленький. Губы его еще дрожали, но в слезящихся глазках был свет напряженной, детской, чистой веры. И все его старенькое личико светилось внутренним светом. Солнце добралось до головы его и благословляющим светом, грея и лаская, осенило ее. Он, радостно, бессмысленно улыбаясь, смотрел на Полину Григорьевну и дочь Лиду, точно первый раз увидел их.

- Ну, вот и слава Богу... Теперь ты поправишься... - ласково, как ребенку-имениннику, говорила старушка и брала его за худые руки, лаская их, вся светлая от надежды и любви.

Иван Иванович смотрел на нее светлыми глазами и улыбался, а на щеках его еще дрожали прозрачные, чисто детские слезы. Весь он был светлый, точно осветился изнутри.

Пришел доктор Арнольди, тяжелый и громадный, с угрюмым обрюзглым лицом. И ему Иван Иванович сказал:

- А я того... помолился... как это называется... причастился... А, доктор? Хорошо, а?

- Это очень хорошо! - сказал доктор Арнольди, и в его заплывших умных глазках нельзя было прочитать, смеется или верит он.

Так они сидели долго и разговаривали. Говорили, собственно, только доктор, Лида и Полина Григорьевна. Иван Иванович сидел на диванчике, обложенный белыми подушками, и радостно-светло смотрел на них.

Потом он утомился и попросился лечь. Доктор внимательно посмотрел на него и ушел, сказав Лиде:

- Я буду дома до четырех часов, а после у Раздольской... если что понадобится, пошлите за мной туда.

Лида не поняла страшного смысла его предостерегающих слов и весело ответила:

- Хорошо, хорошо, только вряд ли понадобится... папе гораздо лучше.

Иван Иванович заснул. Лида и Полина Григорьевна сидели в соседней комнате и тихо говорили между собой. Спал Иван Иванович долго, часа два. Ровно и тихо лежал он поверх одеяла. Лида обратила внимание, что он спит слишком долго и совсем не слышно дыхания. Смутная боязнь овладела ею.

- Не разбудить ли?.. Не надо... пусть спит... а, по-моему, лучше разбудить...

Две женщины с растерянными лицами стояли над ним и смотрели. Их спокойная тихая радость исчезла, как не бывшая. Но лицо спавшего было спокойно, ровно лежали, недавно причесанные, седые волосики и смешно топорщились на макушке. Сюртук на груди не шевелился.

- Что это... что? - не веря себе, спрашивала Полина Григорьевна.

- Надо разбудить! - тревожно шептала Лида. - Страшно... Надо за доктором.

- Разбуди, разбуди...

- Или не надо?.. Пусть спит?.. Что это такое... Я разбужу!

Странная суета поднялась вокруг неподвижно лежащего тельца в чинном профессорском сюртуке. Ужас, предчувствие чего-то страшного охватили двух женщин. Прислуга побежала за доктором. Лида, наконец, решилась и тронула синюю мертвую руку, чтобы пощупать пульс. Рука была холодная и подалась, как резиновая. Тогда в стихийном ужасе она начала тормошить сухонькое малое тельце.

- Папа, папа... - кричала она. - Проснитесь... папа!

Молчание было ответом.

- Иван Иванович!

И вдруг Иван Иванович открыл глаза. Все тело и лицо его оставались неподвижны, но глаза взглянули широко и странно. Это уже не были глаза живого человека. Они были прозрачны и смотрели внутрь. Как будто он не видел ничего, как будто его вернули силой откуда-то, куда ушла уже его душа. Лида в ужасе отскочила от этого страшного взгляда.

- Ай! - закричала она. - Мама!

- Иван Иванович, что с тобой! - крикнула Полина Григорьевна, кидаясь и охватывая его руками, точно стараясь удержать над бездной.

Мертвые глаза медленно, тихо повернулись в ее сторону и остановились на ее лице, тем же прозрачным, видящим что-то ужасное взглядом.

- Иван Иванович! - завопила старушка, не в силах уже вынести этого ужаса.

Она тормошила его, дергала, обнимала, мочила слезами мертвое лицо.

Вдруг так же неожиданно рот Ивана Ивановича раскрылся черной впадиной. Костенеющий язык дрогнул и высунулся в бесполезном и последнем усилии. Ужасом, имени которому нет у живых, исказилось его лицо, широко выперли из орбит глаза, и он засмеялся...

Этот смех был так дик и ужасен, что обе женщины отскочили в ужасе.

Несколько мгновений Иван Иванович со страшной быстротой водил глазами по комнате, скользя и не задевая взглядом ничего. Потом выпятил грудь, втянул живот, запрокинул голову, захрипел и замолчал.

Мгновенно переменилось его лицо: тупая важность трупа каменно одела губы, закрыла глаза и заострила нос, отвалился подбородок и отверзлась черная страшная дыра рта.

И уже нигде, ни среди зеленых деревьев, ни в лунном свете, ни в ветре, ни в голубых морях, ни в солнечном сиянии, ни среди великих человеческих городов не было того, кого звали Иваном Ивановичем, кто жил, страдал, верил, мыслил и любил себя.

Билось и кричало у трупа маленькое седое существо, суетились люди, торопливо копошился прибежавший доктор Арнольди, но труп лежал торжественно и неподвижно, и голова качалась, как будто упрекая людей в их бессмысленной и смешной суете.

Тяжко и гулко ударил колокол на соборной колокольне. Мрачно, черным гулом покатился удар и замер далеко в степи, за домами и садами, где живые люди на мгновение оставили свои заботы, разговоры, смех и ссоры, подняли головы и сказали:

- Кто-то умер!

Потом мелодично и жалобно зазвонили маленькие колокольчики. Дребезжа, перезвякнули средние колокола, жалуясь серебристыми слезами... И опять ударил тяжелый черный колокол.


XXVI


Длинный корнет Краузе и маленький студент Чиж стояли у дверей мастерской Михайлова, когда в конце садовой дорожки показалась светлая торопливая фигурка Лизы. Чиж первый увидел ее и узнал. Он быстро взглянул на Михайлова, потом отвел глаза и торопливо заговорил:

- Ну, одним словом, до свиданья... А это, что говорит этот сумасшедший, ерунда!.. Черт знает что такое!.. До свиданья!

- Вы говорите так потому, - важно возразил длинный корнет, не заметивший ни Лизы, ни волнения Михайлова, ни странной поспешности Чижа, - потому что не понимаете его идеи... Я нахожу в ней кое-какие нелогичности, но считаю, что это великая и важная идея...

- Ну, ладно, ладно... потом поговорим... Идем!.. - неловко перебил его Чиж, невольно оглядываясь назад.

- Нет, позвольте... это очень интересно, - продолжал Краузе. - Если отбросить то, что он не признает самоубийства, что, по-моему, только малодушие, то мысль его...

- Да ну вас... идемте же! - с досадой вскрикнул Чиж и торопливо попрощался с Михайловым, немного покрасневшим и отводившим глаза.

Краузе, наконец, заметил что-то странное. Он важно перевел глаза со смущенного лица Чижа на бегающие глаза Михайлова, высоко приподнял брови и сказал:

- Ну, пойдемте.

Михайлов преувеличенно ласково прощался с ними, в душе чуть не столкнул их с крыльца и, вернувшись в мастерскую, стал ждать, волнуясь и дрожа. Слышно было, как что-то презрительно и холодно спрашивал Краузе и как тихо, брезгливо отвечал Чиж. Потом стукнула калитка, и все стихло. Лиза, должно быть, спряталась или вернулась, потому что голоса ее не было слышно.

Михайлов посмотрел на часы. Было пять, а в шесть должна была прийти Евгения Самойловна, и при мысли, что две женщины встретятся у него, жестокая сладострастная дрожь охватывала Михайлова. Он нарочно устроил так, чтобы они встретились.

Эти две женщины злили его: одна, молоденькая наивная девушка, не отдавалась, потому что боялась последнего шага, от которого ограждала ее девственная чистота, другая - страстная опытная женщина, мучила и тянула из какого-то упрямства. Бог знает, для чего. Эти вечные "не надо этого" одной и предостерегающе насмешливое "ой-ра" другой отталкивали уже в самые последние минуты, когда женщина казалась уже взятой, и все тело напрягалось в нестерпимом желании. Еще никогда Михайлову не приходилось встречать такого длительного сопротивления, и это раздражало его. Порой ему даже становились противны обе и хотелось просто махнуть на них рукой. Но мужское самолюбие избалованного женщинами тела не позволило бросить начатого, и тогда Михайлову пришла в голову жестокая мысль свести их лицом к лицу. Он сам не знал, что из этого выйдет, но инстинктом чувствовал, что это будет красивая и жестокая сладострастная игра.

Лиза не шла. Михайлов уже хотел выйти в сад, когда на крыльце послышался робкий дробный стук женских каблуков, и в дверь постучались.

- Войдите, - хриплым от волнения голосом крикнул Михайлов.

Вошла Лиза.

Она была бледна и оглядывалась растерянно и жалко. Когда проходили Чиж и Краузе, она спряталась за кустом и отвернулась. Должно быть, они видели ее, потому что девушка ясно расслышала, как корнет сказал цинично и презрительно:

- Новенькая?.. Везет человеку!

А Чиж неловко ответил:

- Да, везет... идем, идем... Их к нему много шляется...

В его голосе слышалось что-то такое, что испугало Лизу, и она не знала теперь, узнал ли он ее. В первую минуту она хотела уйти и никогда не приходить, но не могла и, задыхаясь, бледная и жалкая, побежала к Михайлову.

Она хотела только войти и сказать, что не может перенести такого ужаса и стыда, что никогда больше не придет к нему. Но когда увидела его прекрасные глаза, милый белый лоб и мягкие темные волосы, когда услышала знакомый волнующий голос и руки его сняли с нее шарфик, Лиза вдруг ослабела, заплакала и прильнула к нему всем телом, точно хотела сказать:

"Не могу я больше так!.. Избавь меня от этого стыда. страха и презрения к самой себе!.. Ведь любишь же ты меня хоть немножко?.. Так пожалей, мне больно же!.. Ах, если бы ты любил меня, как я тебя!.. Разве у меня есть хоть минута сомнения, что остаться с тобой навсегда - счастье!"

Но она не смела сказать этого и только застенчиво улыбалась, как бы прося прощения за слабость, когда он целовал ее мокрые заплаканные глаза и розовое от стыда лицо. И все-таки по-прежнему она прятала лицо от его поцелуев, прижимаясь к его же плечу.

Михайлов усадил ее на кушетку, целовал в глаза, губы, подымал прячущееся лицо и уговаривал:

- Ну, полно... ничего тут такого нет... они вас не узнали... Мало ли кто ко мне приходит!

Лиза успокоилась понемногу. Она подняла заплаканное лицо и сказала, виновато улыбаясь:

- Я так испугалась... Что, если б меня узнали!..

От ужаса она опять закрыла лицо руками. Потом вдруг открыла его, страстно и вместе восторженно взглянула на него и сказала, задыхаясь от страдания:

- Боже мой... когда же я буду всегда вместе с вами!..

Неверный блеск мелькнул в глазах Михайлова. Он невольно нагнулся и стал целовать ее руки.

- Это зависит от вас, - сказал он, - я уже говорил вам, что не могу связать своей жизни с женщиной, пока не знаю ее... По-моему, настоящая любовь начинается только при полной половой близости... Оттого так много несчастных браков, что люди сходятся, только издали зная друг друга...

- Вы меня не любите - сказала Лиза, страдальчески сжав пальцы.

- Нет, люблю!.. Но я не признаю половинчатой любви, я слишком опытный человек, я слишком много знал женщин, вы это знаете, чтобы кидаться на все очертя голову...

- А почему же я... - с проснувшейся гордостью, инстинктивно чувствуя, что он обманывает ее, сказала Лиза.

- Вам девятнадцать лет! - ответил Михайлов. Это не было возражением и не убедило ее. В ее первой, чистой и полной любви она не могла допустить, что когда-нибудь она может разлюбить его и что какое бы то ни было сомнение может удержать ее от счастья навсегда соединиться с ним. Но ей было неловко спорить на эту тему. Это было слишком унизительно.

Михайлов продолжал говорить, волнуясь и наслаждаясь этой жестокой игрой, что она упорствует просто потому, что не любит его, что он привык обладать любимой женщиной вполне, и она только отталкивает его своим сопротивлением.

- Вы доведете меня до того, что нарочно, чтобы забыть вас, я брошусь к первой попавшейся женщине!

Лиза подняла голову с затуманенными оскорбленными глазами.

- Значит, вам все равно, я или другая? "Это довольно верно!" - невольно подумал Михайлов, но сказал так:

- Если бы это было все равно, я и не настаивал бы так на своем!

Лиза бессильно опустила голову. Она и верила, и не верила, и ей страстно хотелось поверить.

В это время раздался быстрый уверенный стук в дверь. Лиза хотела вскочить, но Михайлов поспешно крикнул:

- Войдите!

Лиза с ужасом взглянула на него, хотела встать, опять села, чуть не схватила его за руки, но Михайлов, притворяясь, что не замечает ее волнения, повторил:

- Войдите, - и встал.

На пороге показалась высокая стройная женщина в светлой шляпе и длинном красном платье. На мгновение она приостановилась при виде Лизы, но Михайлов быстро пошел ей навстречу.

- Ах, это вы, Евгения Самойловна! - сказал он чересчур удивленным тоном. - Какими судьбами?

И сделал глазами движение, показывающее, что встреча неожиданна для него самого.

Евгения Самойловна чуть-чуть прищурила черные блестящие глаза. Ревнивая искорка скользнула в них, но она сделала презрительно-холодное выражение и решительно вошла в мастерскую.

В эту минуту у нее был вид презрительной королевы, которая входит к осчастливленному рабу и для которой соперницы не существует. Когда Михайлов познакомил молодых женщин, Лиза была смущена и растеряна, Евгения Самойловна спокойна и снисходительно дружелюбна.

Михайлов напряженно следил за их лицами, и особое, сладострастно жестокое волнение охватывало его. Было страшно интересно и казалось, что он их обеих обнажил себе на потеху. Но Евгения Самойловна даже не взглянула на него и ласково, как старшая, обратилась к Лизе:

- Вы, кажется, здесь живете?.. Не скучно вам?.. Тут все такие неинтересные, серые люди...

- Я привыкла, - робко ответила Лиза, не зная, что делать со своими руками.

Евгения Самойловна критически оглядела ее фигуру, платье, руки, волосы, точно оценивая опасность, которую могла представить эта простенькая уездная барышня. Она продолжала говорить на какие-то пустячные темы, но так легко и ласково, точно у себя дома принимала какую-нибудь нуждающуюся в ее помощи и покровительстве провинциалку. Михайлов слушал их разговор и невольно удивлялся, как могут женщины так играть собой. Чувство неудовлетворенности и какого-то неловкого стыда начинало волновать его. Он предложил Евгении Самойловне посмотреть его работы.

- Ах, да... покажите!.. - снисходительно согласилась Женечка.

Как бы заражаясь у нее спокойствием и актерством, Лиза тоже встала и подошла к картинам. Они обе осмотрели этюды, начатую картину и все время спокойно и дружелюбно обменивались замечаниями. Михайлова как будто обе и не замечали. Потом опять сели и минут пять говорили об искусстве. И тут только с торжеством Михайлов заметил то, чего хотел: разговор иссякал, но его тянули, как будто женщины ждали чего-то. Он понял, что они подстерегают одна другую и выжидают, какая уйдет первая.

Очевидно, Лиза чувствовала, что уйти надо, что это становится некрасивым и чересчур понятным. Но какая-то сила удерживала ее Евгения Самойловна иногда быстро взглядывала на нее и продолжала легкий пустой разговор. Лиза чувствовала эти взгляды, но ноги как будто не могли поднять ее.

- Ну, я пойду, сказала, наконец, Евгения Самойловна и встала. - До свиданья, - повернулась она к Лизе с преувеличенной уничтожающей вежливостью.

Лиза тоже встала и протянула руку, растерянно и неловко. Ей было мучительно стыдно, что она останется, хотелось сказать, что она идет тоже, но отчего-то слова не выходили из горла. Михайлов со странной жадностью смотрел со стороны, как пожимали друг другу руки, затянутые в перчатки, эти две красивые женщины, ненавидящие друг друга, притворяющиеся любезными и обе готовые принадлежать ему, хотя бы назло одна другой. В эту минуту их стройные, склоненные в вежливом поклоне тела казались ему уже обнаженными. Это было так красиво и остро.

Одна, в красном узком платье с длинным хвостом, ловкая, сильная, изящная и дерзкая, с черными волосами, черными глазами и узкой рукой, затянутой в черную перчатку. Другая, светловолосая и светлоглазая, с растерянным взглядом, с легкой краской стыда на щеках, слабая и простая, как милая хорошая жена.

На мгновение Евгения Самойловна задержала свои черные глаза на ее покрасневшем лице, и лицо это склонилось. Лиза растерянно стала перебирать пальцами край своего кисейного шарфика. Евгения Самойловна отвернулась и странно равнодушно посмотрела на Михайлова.

- Проводите меня, - небрежно кинула она через плечо и, как бы подчеркивая свою власть, сейчас же пошла к двери.

В прихожей она остановилась и, покачиваясь, насмешливо и холодно спросила:

- Ну-с... Кажется, я уже лишняя?.. Теперь я могу быть спокойна! Она, право, очень мила... Только простовата, как провинциалка. До свиданья.

Никогда она не была так красива, как в эту минуту, Неодолимая потребность овладеть ею закружила голову Михайлову. Он задержал ее руку.

- Вы все меня дразните и мучаете, а...

- А эта нет?.. Но теперь все мучения кончились, - прищурившись, возразила она тоном глубокого сочувствия, - ну, проводите меня.

- Вы больше не придете? - дрожа от желания и тайной боязни, что она в самом деле ускользнет навсегда, спросил Михайлов, не выпуская руки в черной, туго натянутой перчатке.

- Зачем? - насмешливо возразила Евгения Самойловна.

- Как зачем!.. Ведь я люблю вас! - сказал Михайлов, близко надвигаясь к ее лицу и стараясь понять что-то в этих черных блестящих, как будто холодных, глазах.

Она помолчала, чуть заметно покачивая головой.

Михайлову показалось, что она колеблется, что она ждет, что можно. Он тихо и осторожно, как бы спрашивая, приблизил свои губы к ее розовым свежим губам.

- Ой-ра! - предостерегающе сказала она, отодвигая голову. - До свиданья.

И Михайлов почувствовал себя бессильным. Злоба, доходящая до ненависти к ней, охватила его. Растерянно, страдая от желания ударить ее, схватить, смять и швырнуть на траву, он проводил ее до крыльца.

Она шла рядом, подхватив красное платье черной перчаткой, и ему казалось, что теперь она уходит навсегда.

Спустившись на одну ступеньку, Евгения Самойловна вдруг остановилась и повернула к нему улыбающееся насмешливо и лукаво лицо.

- Глупый вы, мой милый! неожиданно сказала она, отвернулась и стала спускаться с крыльца.

Смутная надежда мелькнула в голове Михайлова.

- Что... Почему?.. - быстро спросил он. Но Евгения Самойловна покачала головой.

- Ой-ра! - загадочно сказала она. - Глупый, потому что глупый!

Она звонко и вызывающе засмеялась и быстро пошла по дорожке.

Михайлов смотрел ей вслед, пока она не скрылась за калиткой. Потом вернулся и нечаянно поймал себя на досаде, что там сидит и ждет Лиза. Пресной и неинтересной показалась она ему в эту минуту в сравнении с тонкой, лукавой ушедшей женщиной.

Она стояла у зеркала и надевала шарфик. В зеркало он увидел, что щеки ее горят и глаза красны, точно она сейчас плакала.

- Лизочка! - сказал он с мгновенно пробудившимся желанием и хотел обнять ее.

- Я ухожу... - тихо произнесла Лиза, не отвечая. Но Михайлов взял из ее рук шарфик, и она не сопротивлялась. Он положил шарфик на столик и взял ее за обе руки. Руки дрожали. Она не смотрела на него.

- Ну, что с нами? - таким тоном, точно он говорил с капризным ребенком, спросил Михайлов. - Лизочка!

- Зачем вы столкнули меня с этой женщиной? - с болью произнесла она. - Что это?.. Издевательство?..

- В чем же тут издевательство? - притворяясь удивленным, спросил Михайлов. - Разве нельзя вас знакомить с моими знакомыми?.. И притом я не ожидал, что она придет...

Лиза быстро взглянула на него и отвернулась.

- Зачем вы меня обманываете?.. Это ваша... любовница...

Михайлов засмеялся.

- Чего ради... Я ее всего только с месяц знаю... Вы уж очень ревнивы. Просто знакомая... Я люблю вас!

Он ласково потянул ее за руки, но Лиза сопротивлялась. Ее легкое красивое тело изгибалось со слабым усилием.

- Это неправда! - сказала она, но голос ее дрогнул надеждой.

- Правда!

Она опять быстро взглянула на него.

- Правда?.. Впрочем, мне все равно... Можете идти к ней.

- Вы ревнуете? - с нежной насмешкой спросил Михайлов, заглядывая ей в глаза.

- И не думаю!.. Какое мне дело?.. Я даже не имею никакого права на это.

Быстрая и жестокая мысль мелькнула в голове Михайлова.

- Конечно, не имеете! - жестоко сказал он и выпустил ее руки.

Лиза испуганно взглянула ему в глаза.

- Да, конечно... - повторила она упавшим голосом. - Я пойду... мне пора...

И она опять протянула руку за своим шарфом. Михайлов быстро отодвинул шарф дальше.

- Не имеете! - жестоко повторил он, наслаждаясь своей властью над нею. - Вы не хотите быть моей, а я не могу иначе!.. Я вас люблю, но я мужчина, и мне нужна вся женщина... Меня мучает, что вы так близко, и я не могу... взять вас... Вы не знаете, какое это страдание!

Лиза слушала бледная. Губы ее задрожали.

- Разве нельзя... без этого... любить? - едва выговорила она.

- Я не могу! - с неуклонной силой сказал Михайлов. - Я во сне вас вижу... всю... представляю ваше тело... нагим...

Краска залила все лицо Лизы. Она сделала попытку закрыть лицо руками, но не могла поднять их. Стыд сжал ее сердце до боли. Ей показалось, что она уже стоит перед ним голая. И никогда еще она не любила его так.

- Нам надо кончить! - говорил Михайлов, наклоняясь к ней, и его темные глаза, казалось, смотрели в самую глубину ее души. От него веяло кружащим ей голову жаром, и что-то неодолимое тянулось между ними.

- Я больше не могу так... Или вы сегодня же, сейчас, - изменившимся, срывающимся голосом, почти сквозь зубы, договорил Михайлов, - будете моей или я... она не будет меня так мучить, как вы!..

Последний проблеск гордости на мгновение дал ей силы.

- Как хотите, - гордо сказала Лиза.

Она твердой рукой взяла шарф и стала его распутывать. Она не смотрела на него и, казалось, сейчас наденет шарф и уйдет, чистая и холодная, оскорбленная женщина.

Михайлов сел на стол и смотрел на нее. Жестокое, острое чувство сладострастия вызывала в нем ее склоненная мягкая спина, рука, путавшаяся в шарфике, изогнувшаяся белая шея и ее нерешительность.

Он жадно смотрел, ловя каждую чувственную подробность ее движений и мягкого тела воспалившимися глазами, точно они приобрели способность видеть сквозь платье. Был страх, что она уйдет, что опять зашел чересчур далеко, но какая-то сила удерживала его. Он смотрел и молчал.

Лиза долго, страшно долго надевала шарфик. Движения ее становились все медленнее, точно она искала, нельзя ли еще что-нибудь сделать, каким-нибудь предлогом задержать себя здесь. Но шарфик был надет, перчатки тоже. Лиза, сжав пальцы и прижав их к губам, стояла перед зеркалом и думала. Было так много беспомощности в этой женской фигурке, склоненной в мучительном раздумье, так красив и печален был жест этих скрещенных пальцев, прижатых к губам, что сердце Михайлова сжалось от жалости. Но он все сидел и молчал, не спуская глаз.

Наконец она тихо шевельнулась. Сделала два шага, опять подумала и решительно пошла к двери.

Михайлов молчал. Он сам весь дрожал от страшного напряжения, точно из него исходила какая-то тайная сила.

Лиза остановилась у двери. Потом быстро повернулась и взглянула на него. Михайлов в упор смотрел на нее и молчал. Это была жестокая игра, и ему было и жалко ее, и стыдно, и интересно, как никогда в жизни,

- Прощайте, - тихо произнесла Лиза, не подымая головы.

- До свиданья! - каким-то чужим голосом, жестоким и спокойным, ответил Михайлов.

Она ждала и, видимо, едва стояла на ногах. Но он не сказал ни слова.

- Прощайте! - повторила она с такой болью, что сердце его дрогнуло, и повернулась к двери.

Он все-таки молчал.

Тогда Лиза вдруг опустила руку, которой взялась уже за ручку двери, и согнутые плечи ее задрожали.

Какая-то зверская сила толкнула Михайлова. Он быстро кинулся к ней, сорвал и куда-то бросил шарф, грубо и вместе нежно схватил ее и повел назад в комнату. Лиза вздрогнула, попробовала сопротивляться, но руки ее опустились. Он целовал ее в губы, в глаза, мокрые от слез, в плечи, грудь. Она не боролась и покорно шла. Только увидев кушетку, вдруг забилась, как будто только теперь поняла, что пропала, стала рваться и хватать его за руки.

- Ради Бога... не надо... потом... потом... - шептала она как безумная.

И с ужасом видела свои голые руки, потом грудь, ноги, еще раз рванулась в паническом ужасе и замерла.

Он сжимал ее с бешеной яростью, рвал платье, обнажая все больше и больше сладострастное голое тело. Она только крепко держалась обеими руками за его руки и мешала ему. Он хотел вырвать руку, поскользнулся и упал лицом на голую мягкую грудь, охватившую нежностью горящее лицо, утонувшее в ее теле. Она выпустила руку, хотела схватить ее опять и не успела. Со страшной силой, почти с яростью он завладел ею.

Тогда, точно поняв, что все кончено, она закинула голову так, что волосы упали через валик кушетки, и застонала, судорожно охватив его шею голыми руками.


XXVII


Лиза ушла.

Михайлов остался один, машинально привел в порядок подушки кушетки, поднял валик, упавший на пол, положил его на место и задумчиво оглянул мастерскую.

Он был измучен, счастлив и сыт жизнью. Последняя сцена этого свиданья, такого жданного и все-таки неожиданного, тронула его. Когда Лиза уходила и он провожал ее к двери, Михайлову уже хотелось, чтобы она ушла. Тело устало от страсти, от ласк, до безумия распаленных ее покорностью, девственностью, стыдом. Душа утомилась от сильного напряжения. Не хотелось ничего, кроме покоя, было трудно думать, что она придет опять и снова будут те же ласки, то же голое, покорное тело. Хотелось только побыть одному, покурить, выйти на чистый воздух, в сад, из этой пропитанной духами и запахом женщины мастерской.

Но Лиза не уходила. Остановилась у двери и задумалась, как давеча, прижав к губам скрещенные пальцы. Михайлов стоял сзади и ждал, устало глядя на ее светловолосую, растрепанную, задумчиво склоненную голову. Он даже чувствовал тот страшный хаос мыслей, ужаса и отчаяния, который крутился в этой женской голове, подавленной стыдом и страхом. Должно быть, она даже не могла представить, что будет дальше, и тщетно старалась понять, что все кончено, что в жизни ее произошла громадная непоправимая перемена. Ему и жаль было ее, но усталое тело просило покоя, и Михайлов ждал почти с нетерпением. Притом ему казалось глупым неподвижно стоять за ее спиной и смотреть на ее затылок в немом ожидании.

Он уже хотел заговорить, когда Лиза вдруг оглянулась через плечо, и губы ее дрогнули слабой, молящей улыбкой.

- Что? - не поняв ее выражения, спросил Михайлов.

Но она не ответила. Только глаза ее засветились вдруг такой преданной, покорной нежностью, что все лицо осветилось. Лиза тихо нагнулась, взяла его сильную мужскую руку и поцеловала. Тихо, благодарно и робко, точно прося не сердиться, что она такая слабая, и выражая свою покорность своей судьбе и его воле.

И странно, Михайлов не отнял руки, не удивился, не сказал ничего. Он почувствовал, что так надо ей. Надо, чтобы верила в то, что он сильнее ее и от всего спасет и защитит ее.

Потом Лиза ушла.

Михайлов устало оглянул мастерскую.

Приближался вечер. Огромное окно мастерской было на севере, и хотя дальние деревья на том конце сада еще золотились на солнце, здесь, в тени, зелень была изумрудно бледна и прохладна. В мастерской мягко и глухо сгущались тени. В их синеве померкли яркие краски этюдов, пестрые полосы драпировок, и огромное чучело филина над камином потемнело. Оно даже стало казаться живым, и его желтые искусственные глаза смотрели сверху жутким неподвижным взглядом.

Опять Михайлов вспомнил этот немой покорный поцелуй, и ему стало не по себе.

Первый раз в жизни после упоения ласками, голым телом, покорностью женщины смутное недовольство нашло на него. Вдруг показалось, что мгновенная радость обладания вовсе не стоит тех страданий, которыми кто-нибудь да расплатится за них. Он подумал, что это оттого, что он ведь не любил Лизу, а взял ее только из простого полового влечения. Если бы это было иначе, если бы это было то огромное светлое чувство, которое называют любовью, случившееся казалось бы радостно, светло и прекрасно. Захотелось этой любви, захотелось отдаться одной женщине навсегда, видеть в ней весь мир, успокоиться на ее груди, груди вечно любимой и любящей жены, а не случайной любовницы.

"Глупости, - подумал Михайлов с досадой. - Разве я перестану видеть, как прекрасны и обольстительны другие женщины?"

Он вспомнил Евгению Самойловну, и глаза его загорелись темным огнем. А сколько их, этих Евгений, в мире. Черноволосые, белокурые, тонкие, полные, гибкие, страстные, покорные, своевольные, бойкие, как кошки, и кроткие, как серны. Весь мир наполнен их сладострастными прекрасными телами, вся земля опутана сетью их ласкающих нежных голых рук. Не видеть их, отказаться навсегда, всю жизнь слить с одной, почему-то выбранной из всех, было бы глупо и скучно. А между тем росла и ширилась тоска именно по единой вечной любви. И два непримиримые чувства окружали Михайлова смутным хаосом, из которого не было выхода.

Это странное чувство, в котором было грозное предчувствие какой-то ужасной катастрофы, было так неожиданно и странно, что Михайлов не мог оставаться в большой, окутанной таинственными тенями мастерской, взял шляпу и вышел в сад.

Но, выходя, на минуту приостановился перед своей картиной и пристально вгляделся в темнеющие краски.

Мягкими тонами легли на холст вечерние поля. Легкий туман полосой тянулся над скошенной травой меж высокими, задумчивыми стогами. И на горизонте, красный и таинственный, подымался полный месяц.

Михайлов смотрел, и странное удивление, почти умиление, росло в его душе. Горделивое чувство восторгом подняло сердце.

"А ведь это я сделал! - пронеслось у него в голове. - Как хорошо!.. Вот оно-счастье!.. Везде грязь, тоска и скука, а здесь, в этом огромном и милом искусстве, как хорошо, чисто и прекрасно!"

И почему-то ему опять стало жаль Лизу.

"И зачем она поцеловала мне руку!" - с тоской подумал Михайлов.

Он вышел в сад, снял шляпу и стал ходить под тихими влажными деревьями. Тут было еще совсем светло, но уже пахло вечером и сыростью. Понемногу он стал успокаиваться. Тело отдыхало, голова прояснилась, улетала тихая грусть.

Михайлов сел на скамейку под деревом и запел. Потом замолчал, провел рукой по вьющимся мягким волосам и уже радостно посмотрел кругом прекрасными, еще немного утомленными глазами.

"А все-таки хорошо!" - подумал он.

Точно благодарил кого-то, доброго и светлого, за вечернее небо, за зеленый сад, за молодых женщин, за свою молодость и талант, такой глубокий и красивый.

Какая-то незнакомая девушка в синей юбке и платочке шла к нему по дорожке от дома. Должно быть, заходила в мастерскую и, не найдя его там, пошла искать в саду.

"Это еще что?" - дурашливо сделал сам себе забавную гримасу недоумения Михайлов, и вдруг вспомнил, что это горничная Марии Павловны, у которой жила Евгения Самойловна. Легкая любопытная радость забилась в сердце.

- Что вам? - спросил он, не вставая.

- Барышня приказали вам письмо передать, - свежим простым голоском ответила девушка.

С волнением, любопытством и неясным торжеством Михайлов разорвал маленький твердый пакетик.

"Сергей Николаевич, прогоните, пожалуйста, свою вульгарную провинциалку, если она еще у вас, и приходите к нам. Неужели вы не понимаете, что мое эстетическое чувство страдает, видя вас с этой гусыней. Мне, конечно, все равно, но это не идет к вам, мой глупый друг".

Горничная стояла и ждала, крутя концы платочка.

Михайлов еще раз перечитал письмо Женечки. Маленькая милая женская ревность сквозила в каждом слове. Ее черные блестящие глаза, розовые, насмешливо улыбающиеся губы глядели из-за этих размашистых уверенных строк. Михайлов радостно и торжествующе улыбнулся. Образ Лизы мгновенно потускнел и показался жалким и бледным. Другая, кокетливая, смелая, яркая женщина представилась ему во всей своей дерзкой красоте. Вся усталость куда-то исчезла, и Михайлов почувствовал себя свежим и сильным, точно после холодного весеннего купанья.

- Ответ будет? - спросила горничная и почему-то улыбнулась и застыдилась.

Михайлов взглянул на эту хорошенькую, здоровую и простенькую девушку. Ей очень шел гладкий белый платочек, из-под которого лукаво блестели черные, как вишни, глазки. Он видел ее много раз и совсем не замечал, а теперь вдруг почувствовал, что это женщина. Веселое желание мимолетного обладания, обладания без слов, без дум и всяких ухищрений легко мелькнуло в душе. Ему захотелось обнять ее и крепко поцеловать.

Должно быть, это желание ярко сказалось в его взгляде, потому что девушка вдруг застыдилась и улыбнулась. И почему-то ясно почувствовалось, что она не будет защищаться.


XXVIII


Ночь была темная, и нельзя было, даже отвернувшись от света, рассмотреть, где кончались деревья и начиналось темное, как бездна, небо. Верхушки, казалось, уходили в недосягаемую высоту, и где-то, еще выше, блестели яркие звезды. Лампа ярко горела на столе под деревьями и, как всегда на воздухе ночью, придавала всему необыкновенный праздничный вид. Оттуда, где стояли Евгения Самойловна и Михайлов, видны были черные силуэты тех, которые сидели за столом спиной к ним, и ярко освещенные лица бледного, с косыми бровями, корнета Краузе, апатичного доктора Арнольди и возбужденного, чего-то размахивающего руками Чижа. Долетали голоса, громкие и возбужденные. Они о чем-то спорили.

А здесь, под деревьями, были мрак и тишина. Только ветки в темноте качались расплывчатыми мохнатыми лапами.

- Не верю, не верю! - говорила Евгения Самойловна, покачивая головой и дразня его.

Лицо ее слабо было освещено отблеском лампы и загадочно белело в темноте.

- А не все ли вам равно! - пожимая плечами, возражал Михайлов. - Ведь вы же сами не согласились бы остаться со мной на всю жизнь. Вы слишком смелы и умны, чтобы не понимать этого и чтобы вас надо было обманывать... И как это все женщины, даже самые смелые и оригинальные, любят шаблон!.. Ну, допустим, она моя любовница! По-моему, это только должно придавать остроту ощущению!..

- Я не поклонница сильных ощущений во вкусе мормонов! - насмешливо вставила Евгения Самойловна.

- Вы сами виноваты... будете, если я сойдусь с ней... - обманчивым, дразнящим тоном продолжал Михайлов: - Вы не девочка и знаете, что в наш просвещенный век мужчина не станет без толку вздыхать у ног женщины. Увы, это прошло безвозвратно!.. Не нам воскрешать сладкие пасторали пастушков и пастушек!.. Вы сами, конечно, хотите только наслаждений и сами не остановитесь на одном счастливом обладателе. Не будем же обманывать друг друга и дадим себе то, что нам нужно... Вы смелая женщина!..

Голос его, горячий и возбужденный, ласкал ее, звал, вился вокруг ее тела нескрываемым желанием. Но Евгения Самойловна покачивала головой и смеялась.

- Знаете, вы опытный Дон Жуан, - сказала она гоном явной насмешки, показывая, что прекрасно понимает его.

- Почему? - притворно удивился Михайлов и немного покраснел в темноте.

- Ой-ра, ой-ра! - укоризненно и дразняще пропела Евгения Самойловна. - - Вы сами сказали, что я не девочка... Наивно, Сергей Николаевич!

В тоне ее было что-то такое, что Михайлову вдруг пришла невыносимая мысль, не смешон ли он в самом деле, лукавя и стараясь обмануть женщину, которая сама лучше его может рассказать о всяких уловках.

"Сколько раз, быть может, она уже слышала все это..." - мелькнуло у него в голове.

- Что вы хотите этим сказать? - все-таки тем же тоном, чтобы окончательно не стать в глупое положение и переупрямить ее, спросил он.

- Да... - загадочно проговорила Женечка. - Немного раньше этот призыв к свободному наслаждению мог бы подействовать на меня... А теперь поздно, Сергей Николаевич!.. Изберите другой способ, посложнее!

Михайлов сжал зубы. Она казалась ему такой прелестной с ее гибкой выпуклой фигурой, с этим насмешливым "ой-ра", в котором было столько лукавства и недоступности. Он готов был броситься на нее, повалить, смять и уничтожить яростными ласками. В эту минуту весь мир сосредоточивался для него в ее теле, которое было так близко и так далеко.

- А, может быть, попроще? - грубо и двусмысленно, почти оскорбительно, сказал он, теряя голову.

- Может быть! - загадочно ответила Евгения Самойловна.

Ему показалось, что глаза ее блеснули в бесстыдном ожидании, и, стиснув зубы, Михайлов схватил женщину в объятия, грубо, без слов, как звери хватают свою лукавую самку.

Она мгновенно откинулась назад, упираясь ему в грудь руками, но не вырываясь, и смотрела прямо в лицо странным лучистым взглядом черных глаз.

- Так?.. Так? - хрипло, задыхаясь, бормотал Михайлов, сгибая ее талию, гибкую и податливую. Он тянулся к ней воспаленными губами, дыхание его вырывалось почти со стоном. Но когда губы его коснулись ее груди, Женечка вдруг легко, почти без усилия, вырвалась.

- Довольно! - холодно сказала она. Он не понял, почти не слыхал и сделал движение схватить ее опять, но она отскочила шага на два и предостерегающе сказала:

- Ой-ра!

Это сводило его с ума. Земля уплывала из-под ног, бесполезное, обманутое напряжение было болезненно. Он качался и тянулся к ней жадными руками, в которых было еще ощущение теплого гибкого тела, нагота которого ласкала даже сквозь шелк кофточки. На губах было пьяное прикосновение мягкой груди, подавшейся за жесткой холодной материей.

Михайлов застонал, как зверь, у которого вырвали добычу.

Но Евгения Самойловна уже стояла в нескольких шагах и, как будто совершенно спокойно, поправляла растрепавшиеся волосы.

- Однако! - слегка дрожащим голосом сказала она. - Вы становитесь опасным... Хотя мне это нравится!

Она звонко засмеялась, сверкнула ему в лицо блестящими черными глазами и побежала к столу.

Михайлов медленно пошел за нею. Тело его горело и дрожало, темные деревья медленным кругом плыли перед глазами.

"Проклятая..." - подумал он грубым уличным словом.

Еще издали был слышен резкий приподнятый голос Наумова и визгливый раздраженный голос Чижа. Они спорили, как всегда, и Михайлов, успокаиваясь, невольно подумал: "И как им не надоест!.."

И в то же время уже прислушивался к словам Наумова. Этот странный человек имел в себе что-то, что заставляло всех слушать, когда он говорил. Чувствовалось, что в его полубезумных речах нечто большее, чем простое мудрствование умничающего человека. В то время Михайлов еще не отдавал себе отчета, что в этих речах заставляет его душу сжиматься и углубляться в зловещем внимании. Но каждый раз, когда Наумов говорил, он слушал, не спуская глаз с этого дикого, с горящими ненормальными глазами, лица.

- Когда Виктор Гюго, - разобрал, подходя, Михайлов голос Чижа, - был на баррикадах, кто-то протянул ему ружье... у вас нет оружия, гражданин Гюго, - сказал он. На это Гюго ответил: гражданин Гюго умеет умирать за свободу, но не убивать!

- Глупый, непродуманный ответ, - резко, но равнодушно возразил Наумов.

- Может быть, - со злобной иронией ответил Чиж и пронзительно, явно нарочно, рассмеялся.

- Конечно, - продолжал Наумов, - я понимаю, бороться за свободу, хотя бы и до последней капли крови бороться, но умирать за свободу- это глупо.

- Ну, это случайность!

- Да, если случайность!.. Быть убитым за свободу -это не то, что умереть за нее. Масса людей шла на смерть из-за этой хваленой свободы, которая никакого счастья людям дать не могла и не дала еще ни разу с тех пор, как существуют революции и войны. Мне тяжко слышать эти глупости из уст таких больших людей, как Виктор Гюго, - сказал Наумов, - я понимаю это в устах толпы, стада овец, и когда такие слова произносит какой-нибудь студент, они звучат даже красиво... Идти со всеми, это хорошо для стада!.. Если одна овца прыгнет в море, и все стадо прыгнет за ней, это я понимаю; но если стадо прыгнет в воду, и вслед за ним еще и пастух прыгнет, это уже и некрасиво, и неостроумно, а даже просто глупо.

- На этом основании вы на баррикады не полезете? - язвительно заметил Чиж, дрожа от злости.

- Нет, отчего же!.. - равнодушно возразил Наумов. - Можно и на баррикаду взлезть, можно даже и выстрелить, только не надо думать, что этим выстрелом луну с небес собьешь!

- Вы изволите шутить все! - брезгливо заметил Чиж.

Наумов посмотрел на него в упор.

- Я никогда не шучу и не умею шутить. Я говорю то, что думаю, и всегда говорю одно и то же!

- Что? Что все - суета сует?

- Этого повторять не стоит. Это уже сказано, и в глубине души и вы сознаете эту истину, недаром же у вас такое нервное измученное лицо. Я говорю о том, что раз и навсегда надо понять, что ни революция, ни какие бы то ни было формы правления, ни капитализм, ни пролетариат, ничто не даст счастья человечеству, обреченному на вечные страдания. Что нам в вашем социальном строе, если смерть стоит у каждого за плечами, если мы уходим во тьму, если люди, дорогие нам, умирают, если все, что бы ни делали мы, носит в себе вечные задатки страдания и неудовлетворенности? Не будем говорить о смерти, в конце концов, можно смотреть ей прямо в глаза... Возьмем самую жизнь: вы можете свести к одному уровню состояние, вы не сведете на одну линию бесконечное разнообразие стремлений, характеров и случайностей... Эликсир бессмертия уничтожится камнем, размозжившим вам голову, равенство погибнет в муках недостижимых желаний... Если вы уравняете людей в богатстве, правах и удовольствиях, вы не сравните глупцов с мудрецами, красивы" с некрасивыми, больных с сильными... Кто не имеет любви, тот страдает о ней и мечтает, как о величайшем счастье, чтобы его полюбила и приласкала хоть одна женщина, кто имеет одну жену, тот погибнет в однообразии, кто будет иметь сотни женщин, тот начнет тосковать о единой страсти... Так и во всем, человек не удовлетворится ни единым положением, и самое бессмертие представляется ему невыносимо скучным... Сегодня бессмертен, завтра бессмертен... он будет молить о смерти!..

- Так что же делать, наконец? - с бешенством спросил Чиж.

- Лучше всего умереть, конечно... Все равно этим кончится. Так лучше скорее.

- Да вы согласны теперь с этим? - вдруг отозвался длинный Краузе, высоко подымая косые мефистофельские брови.

Наумов посмотрел на него.

- Да... Но это не важно. Надо рассеять в людях суеверие в жизни, надо заставить их понять, что они не имеют права тянуть эту бессмысленную комедию... Когда я вижу беременную женщину, мне хочется ее убить... Если плод ее выживет, и рост ее потомства пойдет естественным порядком, только представьте себе, какая ужасная река страдания вытечет из ее тела. Среди ее потомства будут миллионы калек, миллионы злодеев, убийц, самоубийц, миллионы будут убиты на войне, миллионы раздавлены поездами, миллионы сойдут с ума... Какое ужасное преступление против миллиардов будущих несчастных делает она, рожая... В муках родит она одного крошечного страдающего человека, в муках и сомнениях воспитает его, будет дрожать над каждым его дыханием, умрет сама в мучительной думе о его будущем и, донеся этот слабый огонек до своей могилы, оставит его в мире... для чего?.. Для того, чтобы несметное потомство прокляло бы ее память, вопия в муках нестерпимых: будь проклят день, когда мать моя зачала меня, будь прокляты груди, меня питавшие, и руки, меня носившие... лучше бы мне не родиться!..

- Ну, это уже от писания! - брезгливо заметил Чиж.

- Нет, это не от писания, - крикнул Наумов в величайшем волнении, - это правда жизни, которую вы, сами несчастные, каждый миг мечтающие о какой-то невероятной перемене в жизни, умирающие каждый день, зачем-то скрываете от людей, вдалбливаете в их глупые головы мечты о будущем человечестве... о золотом веке справедливости!.. Ее нет, справедливости!.. Нет и не будет, потому что вселенная выпустила нас не в наших интересах и ей нужны наши страдания!.. Когда-нибудь вы все поймете, что слова мои были истиной и рано или поздно сведете концы своей жизни, корчась в муках!..

Наумов замолчал и долго шевелил худыми пальцами на краю стола. Все молчали и как будто ждали чего-то. Чиж злобно обвел глазами присутствующих и визгливо засмеялся.

- Однако вы напугали всех!.. Черт возьми, точно нас всех завтра вешать собираются!.. Черт знает какое малодушие!.. Вы сами, господин хороший, совершаете ужасное преступление: если вам судьба дала ум и способности действовать словом на людей, вы должны были бы вести их вперед, дать надежду на лучшее будущее, укрепить в борьбе, когда они падут духом... а вы... черт возьми, точно клуб самоубийц собираетесь основать!.. Я не могу этого слышать... Черт знает что такое!

Наступило долгое молчание. Слышно стало, как ветер шумит в саду. Какая-то неясная тревога овладела всеми. Каждый прислушивался к голосам своей души и слышал там тот же мрачный дикий голос. Тускло и темно представлялась жизнь. Угрюмо и тяжко тосковал доктор Арнольди, холодно скучал длинный корнет, без веры в какую-нибудь, хотя сколько-нибудь привязывающую к жизни мечту, раздраженно спрашивал себя о чем-то Чиж и не мог найти ответа, со странным страхом смотрел в ту пустоту, которая мало-помалу разверзлась в душе его, Михайлов. Там, за стеной дома умирала бледная печальная женщина и где-то пряталась раздавленная жизнью Нелли. Только Евгения Самойловна смотрела на Наумова с недоумением, и в ее блестящих черных глазах сверкала недумающая, стихийная, еще не столкнувшаяся со своим ужасом жизнь.

- Клуб самоубийц! - пробормотал Чиж. Евгения Самойловна встряхнулась, как бы очнувшись от тяжелого сна.

- А где же Арбузов? - спросила она.

Доктор Арнольди и корнет Краузе переглянулись.

- Что такое? - заметив их выражение, спросила Евгения Самойловна. - Какая-то тайна?.. Длинный Краузе помолчал.

- Теперь это не тайна, - важно шевельнув бровями, сказал он. - И не может быть тайной, раз суд офицеров разобрал это дело.

- Значит, дуэль состоится? - с жутким любопытством спросила Евгения Самойловна.

- Да, - ответил Краузе и встал, прямой, как палка.

Евгения Самойловна смотрела ему в лицо широко открытыми жадными глазами.

- А ведь это может очень печально кончиться! - заметил Чиж с таким брезгливым негодованием, точно ему была противна и самая дуэль, и дуэлянты.

- О, да! - согласился корнет Краузе важно. - Конечно! Августов - лучший стрелок в полку, Арбузов же вряд ли когда держал пистолет в руках. Он его убьет... Да, он его убьет. Притом, это холодный и жестокий человек.

Корнет Краузе помолчал, словно обдумывая, хватит ли у адъютанта Августова жестокости убить Арбузова. Все смотрели на него с ожиданием, и тихо было так, точно следили за ходом его мысли.

- Да, это несомненно, - опять заговорил корнет Краузе, точно проверив все свои соображения, опять пришел, и на этот раз уже непоколебимо, к тому же выводу. - Он его убьет!

Он произнес эти слова с такой торжественностью и важностью, с такой убежденностью, что все вздрогнули и жутким холодком повеяло кругом. И почему-то при этих словах Евгения Самойловна оглянулась на Михайлова. Это было толчком - все машинально посмотрели в его сторону.

Михайлов один, когда все уже встали, сидел за столом, опустив голову. Он был бледен, и оттого его темные глаза казались почти черными, но он упорно смотрел в скатерть, и нельзя было понять выражения его лица.

В это время кто-то со стороны подошел к столу и облокотился на него. Как ни были легки шаги и легко прикосновение, все почувствовали их и обернулись с испугом.

Нелли стояла, опершись обеими руками на край стола, и лампа ярко освещала ее бледное суровое лицо со сдвинутыми бровями. Она смотрела на Краузе в упор, точно хотела сказать:

"Я слышала все... Это правда?"

Был момент страшною напряжения. Михайлов вскочил почти с ужасом. Он не знал, что Нелли здесь, она никогда не выходила, когда они собирались у Евгении Самойловны. Женечка сделала порывистое движение броситься на Нелли, но та чуть шевельнула в ее сторону тонким изломом бровей, и Евгения Самойловна замерла, изогнувшись в своем стремительном движении.

Тонкие губы Нелли шевельнулись.

- Когда дуэль? - спокойно и напряженно спросила она.

Именно этого Краузе еще не сказал, и всем показалось странным, что забыли спросить. Корнет важно и холодно посмотрел на Нелли с высоты своего длинного роста. Казалось, он взвешивал последствия своего ответа. Нелли ждала, не сводя с его лица воспаленных неподвижных глаз, не то испуганным, не то грозящим взглядом.

- Послезавтра! - вдруг коротко и важно выговорил корнет Краузе, поклонился Нелли и отошел от стола, сразу утонув во тьме.

Нелли осталась стоять в той же позе, опершись пальцами на край стола и глядя в ту сторону, куда исчез корнет.

Михайлов, бледный как смерть, шагнул к ней. Он сам не знал, что хочет сделать и сказать. Но Нелли взглянула на него жестоким ненавидящим взглядом, и он остановился растерянный, уничтоженный.

И сразу все заговорили робкими, тревожными голосами, стараясь не глядеть на Михайлова, нелепо и смешно оставшегося на полдороге.

- Собственно говоря, - сказал Давиденко, - на дуэли не всегда убивает лучший стрелок... Были случаи, что совершенно не умеющие стрелять убивали записных бретеров...

- Конечно! - подхватила Евгения Самойловна и, невольно доканчивая начатое движение, схватила Нелли за руку.

Нелли не тронулась с места, не вырывала руки и продолжала опираться ею на стол.

- О, да!.. - неловко поддержал Тренев, в замешательстве теребя усы. - Одно дело стрелять в цель, а другое - целить, когда в тебя самого направлено дуло пистолета... Это громадная разница!

Поднялась нелепая суета. Все говорили сразу и как будто хотели уверить Нелли в чем-то, во что не верили сами. Вдруг Нелли коротко засмеялась, оттолкнулась от стола и пошла к дому.

Наступило молчание, и все растерянно стали прощаться.

- Сергей Николаевич, - позвала Евгения Самойловна, - мне надо сказать вам два слова...

Михайлов остановился, не подымая головы. Он знал, о чем она будет говорить. Остальные поспешно отошли. Было слишком тяжело и неприятно. Евгения Самойловна стояла перед Михайловым, покачиваясь на носках. Лицо ее было жестоко и насмешливо.

Михайлов молчал. Что-то давило ему горло, и он чувствовал себя таким маленьким и ничтожным, что в эту минуту не мог бы сопротивляться самому грубому оскорблению, самому наглому вторжению в свою душу.

- Скажите, пожалуйста, - дерзко и властно начала Евгения Самойловна, понимая его состояние, чувствуя его беспомощность и мстительно наслаждаясь, - не кажется ли вам, что ваша роль в этой истории не из красивых?

Михайлов дернулся всем телом, точно силы мгновенно вернулись к нему. Кровь залила ему лицо, в глазах потемнело.

- Я никому не даю права... - хрипло выговорил он.

Евгения Самойловна дерзко засмеялась.

- Я и не прошу его у вас!.. Вы можете выпрямляться как угодно, я не испугаюсь!.. Я хотела вам сказать и скажу, что...

Михайлов сделал движение к ней. Он был как безумный, и, может быть, скажи она еще одно слово, он ударил бы ее по красивому дерзкому лицу. Но Евгения Самойловна вдруг откинулась назад, звонко и насмешливо засмеялась ему в лицо и, быстро повернувшись, побежала назад.

Михайлов остался на месте, и ему казалось, что он с головой погружается в какую-то липкую зловонную грязь.

Толстый грузный доктор Арнольди уныло взял его под руку и увел.


XXIX


Тренев и поручик Тоцкий стояли в прихожей и прощались с адъютантом. Тренев был бледен и мрачен, поручик надут и важен. Все было переговорено, и адъютант, покачиваясь с ноги на ногу, очевидно, ждал, когда они уйдут. И Тренев это чувствовал. Как всегда, он ненавидел этого красивого, с холодным и наглым лицом, офицера, ненавидел его высокомерный тон, его металлические глаза, его твердый, крупный подбородок. Но почему-то трудно было уйти.

- Да, так завтра мы заедем к вам ровно в половине шестого... - сказал он, мрачно покручивая усы.

- Главное, не робейте и хорошенько выспитесь, чтобы рука не дрожала, - важно заметил поручик Тоцкий, и толстое красное лицо его надуто задрожало. Он даже оглянулся на Тренева - слышит ли тот, как мужественно и спокойно сказал он эти страшные слова.

- Да, выспаться, это главное... - машинально пробормотал Тренев, злясь на то странное непонятное чувство, которое мешало ему уйти.

Широкоподбородый адъютант молча покачивался с ноги на ногу. Его красивое и наглое лицо смотрело с таким холодным презрением, что все слова застревали в горле.

- До свиданья, - сказал наконец Тренев и протянул руку во второй раз.

- До свиданья, - спокойно ответил адъютант. Тренев и поручик Тоцкий направились к двери. Поручик взялся за ручку. Адъютант остался на месте, и в сумерках его лицо бледно смотрело им вслед. В комнатах было уже темно, он стоял один, и Треневу вдруг резнуло по сердцу. Ему вдруг ясно стало, что этот человек, негодяй и мерзавец, завтра умрет. И вот в последний вечер своей жизни он остается совершенно один, в пустых и темных комнатах. Тренев вспомнил, что во всем городе не было ни одного человека, который любил бы его. У него даже не было приятелей. Одни собутыльники, втайне ненавидящие его.

Какая-то сила удержала Тренева на пороге. Он быстро вернулся, подошел к адъютанту и сказал коротко и взволнованно, задыхаясь:

- До свиданья, голубчик!

Ему захотелось просто обнять и поцеловать его.

- До свиданья, - опять повторил адъютант, не двигаясь с места, и Треневу в сумраке показалось, что он насмешливо улыбнулся.

И мгновенно теплое дрожащее чувство, которое согрело его сердце, потухло. Тонкое острие обиды кольнуло Тренева. Ему вдруг стало понятно, что он просто смешон со своим чувством, глуп и сентиментален.

И, выходя, с нарочитой грубостью он подумал:

"Собаке собачья и смерть!.."

И всю дорогу домой, отделавшись от чванливо, по-петушиному разглагольствовавшего поручика, думал о двух вещах:

"Почему я так уверенно подумал, что будет убит именно он, а не Арбузов, когда Августов, холодный и жестокий человек, лучший стрелок в полку?.. И почему, несмотря на то, что он явно негодяй, так больно и тяжело вспомнить, как он стоял один и смотрел нам вслед, в полутемной пустой комнате?..

Может быть, ему очень хотелось, чтобы я просто, по-товарищески, пожал ему руку, посидел бы с ним, поговорил... Может быть, он только из привычного молодечества старался быть таким холодным и наглым... А может, и вообще его наглость только маска, которой он всю жизнь старается скрыть свое настоящее лицо от людей, оттолкнувших его чем-то ужасным...

Прав Наумов... Несчастные люди!.. Несчастен и он, и Арбузов, и я... Мы все бросаемся друг на друга, как бешеные собаки, от боли!.. Ну, к кому я пойду рассказать о своих страданиях?.. Самый близкий человек, Катя, оскорбится, устроит сцену ревности... другие посмотрят на это, как на похотливость испорченного, боящегося жены мужа... а я... Как тяжело жить!"

Тренев мрачно шел по улице, и ему было тоскливо, скверно и одиноко.

Не заходя домой, от самых ворот, зная, что завтра будет ужасная сцена ревности, он повернул и пошел в клуб. Там он играл до утра, много пил и, не спавши совсем, в пять часов поехал за поручиком Тоцким.

Адъютант, оставшись один, вернулся в кабинет, сел за стол и, положив голову на красивую белую руку, стал смотреть в окно.

Он совершенно не боялся завтрашнего дня. Ясно и просто было для него, что убит он был не может. Сердце его билось ровно и спокойно. Только в самой глубине души лежало что-то тяжелое и раздражало его мстительным жестоким раздражением.

Ему пришла в голову холодная и злая мысль:

"Когда я убью этого дурака, надо будет так или иначе взять эту девку".

Он представил себе тонкую женскую фигуру, ее слабое тело, тонкие брови, темные глаза. Было что-то холодное, жгучее в том, что без возбуждения, без желания он представлял себе эту женщину в унизительной позе, покорную его грубому сладострастию. И ему хотелось, чтобы она отдалась ему в тот же день, завтра после дуэли. Это не была чувственность, это было какое-то странное, совершенно холодное желание издевательства. Но оно было так сильно, что широкий подбородок его почти с яростью сжал твердые крупные зубы. И в этом движении было что-то звериное. Кто-то вошел в комнату.

- Кто там? - спокойно спросил офицер и тут только заметил, что сидит в темной комнате. Черная фигура денщика мялась на пороге.

- Там, ваше высокоблагородие, какая-то барышня пришли... Вас спрашивают.

Из-за его спины выдвинулась другая фигура, тонкая, колеблющаяся в сумраке.

Адъютант с удивлением встал.

- Чем могу служить? - спросил он.

- Мне надо с вами поговорить, - ответил тихий женский голос.

Денщик тихонько затворил дверь.

Адъютант стоял у стола, женщина у двери. Он вглядывался и не мог узнать.

- Что вам угодно? - спросил он еще раз холодно. Тоненькая фигура тихо шевельнулась, но осталась у двери. Тогда адъютант подошел к ней и, нагнувшись, всмотрелся в бледное лицо с сурово сдвинутыми тонкими бровями.

- А! - удивленно вскрикнул он. - Вы!.. Я... - тихо ответила Нелли.

Злорадное выражение мелькнуло на холодном наглом лице с твердым каменным подбородком. С минуту он колебался, потом шагнул и взял ее холодную слабую руку, бессильно повисшую вдоль тела. - Вы... - повторил он и замолчал.

То, что он думал, сидя один у стола, вдруг придвинулось в страшной и неожиданной близости. Ему даже не пришло в голову, зачем и для чего она пришла, только жестокое холодное звериное чувство с ужасающей силой охватило все его сильное крепкое тело. И в эту же минуту Нелли почувствовала, что она не уйдет от него так, как пришла.

Но она не испугалась. Ей было все равно. Одна мысль давила ее мозг, и все остальное казалось ничтожным.

- Я пришла, - проговорила она, - я пришла просить вас...

- О чем? - оскаливая белые, как у волка, широкие зубы, блеснувшие даже в сумерках, спросил адъютант и взял ее за другую руку.

Нелли сделала слабое усилие освободиться.

- Потом... - как во сне, ответила она его движению. - Я хочу говорить.

- Ну, говорите! - не выпуская ее руки и блестя зубами, сказал адъютант.

- Вы завтра... деретесь с Арбузовым?

- Может быть.

- Я знаю... Это из-за меня... - медленно, как сонная, говорила Нелли. - Этого не надо...

Адъютант выпустил ее руки и засмеялся.

- Нельзя ли узнать почему?

- Потому что я причиной...

Адъютант засмеялся.

- Мало ли чего причиной не бывает хорошенькая женщина!

Нелли, сурово сдвинув брови, смотрела на него. Она, кажется, не поняла, да и не слыхала его слов. Напряженная мысль смотрела из ее темных глаз.

- Виновата я, а вы... убьете его... - повторила она.

- Очень возможно, - насмешливо согласился офицер.

Глаза у него были жестокие и холодные, с уверенным наглым выражением.

- Я не хочу этого! - с силой отчаяния крикнула Нелли, и голос ее высоким звуком разлетелся по всей квартире. Она даже топнула ногой.

- Ого! - удивленно и насмешливо протянул адъютант.

Она стояла перед ним, и волосы, развалившись, падали вниз, закрывая ей щеки и придавая грозную красоту бледному тонкому лицу.

Металлические глаза офицера сверкнули серым! серебристыми искрами, но улыбался он так же спокойно и насмешливо.

- Я знаю, - заговорила Нелли с трудом, - вы говорили обо мне гадко и подло... я, может быть, и заслужила это... я... Но его вы не должны... Неужели вы не понимаете, что это будет ужасно?.. Это преступление! Это не должно быть!

Адъютант слушал, покачиваясь с носков на каблуки и обратно. Казалось, все это очень забавляло его.

Нелли с тоской заломила пальцы.

- Слушайте, ведь вы же человек! - устало проговорила она. - Ведь вы же должны понять, что если что-нибудь случится... это будет ужасно!..

Адъютант молчал и качался. Это молчание, холодное и непроницаемое, как каменная стена, давило Нелли. Она путалась в словах и чувствовала, что говорит не то. Когда она бежала сюда, ей казалось, что она скажет только одно слово, и ничего не будет. Она ненавидела этого человека и думала, что она выскажется ему словами, полными ненависти, бьющими в лицо, как раскаленная проволока, и он не посмеет не выслушать, не посмеет возразить ни одним словом. И вдруг все эти слова куда-то исчезли. Она почувствовала, что ей нечего сказать, нечем придавить этого человека, что она может только заплакать и просить его.

- Это вовсе не так ужасно, как вам кажется... - медленно, немного в нос проговорил адъютант.

Холодная насмешка блестела в его серых глазах. Он, видимо, забавлялся ею, и вдруг Нелли почувствовала, что он осматривает ее всю, с головы до ног, скользит по рукам, по груди обнажающим смакующим взглядом.

Ужас овладел ею. Она вдруг поняла, о чем он думает, и поняла, что в опасности. Забытый девичий стыд овладел ею. Нелли едва не бросилась к двери. Но мысль о том, что если она уйдет, то дуэль состоится, удержала ее. Слова корнета Краузе "он лучший стрелок в полку" ярко и отчетливо встали перед нею, точно написанные белыми буквами на черной стене. И, сама не зная, что делает, инстинктивно прибегая к последнему, опустилась перед ним на колени.

- Я вас прошу! - пробормотала она, не понимая, что говорит, и хватая его за руку горячими пальцами.

Странная и страшная улыбка скользнула по тонким губам офицера.

- Вы просите?.. Это другое дело!.. Только ведь за просьбу надо платить, - сказал он с дрожью в голосе.

Нелли как будто не поняла.

- Что?.. Как?..

Адъютант холодно улыбнулся.

- Вы - хорошенькая женщина... - сказал он со страшным выражением.

Нелли медленно встала, глаза ее были грозны и лицо бело, губы дрожали.

- Это подло! - сказала она, задыхаясь и делая руками такое движение, точно хотела найти ручку двери и не могла.

- Может быть.

Нелли минуту молчала, не сводя глаз с его холодного и красивого лица.

Адъютант ждал, уверенно улыбаясь.

- Вы подлец! - хрипло сказала Нелли и шагнула к двери.

Едва заметная судорога скользнула по широкому подбородку, и глаза, серые и твердые, невольно мигнули. Но он не ответил, оперся спиной о стол и заложил руки в карманы рейтуз.

Нелли повернулась и быстро пошла к двери. Адъютант смотрел ей вслед. И под этим взглядом серых глаз Нелли как будто слабела. Движения ее стали неуверенны и слабы, ноги подкашивались. Она взялась за ручку двери и не отворила ее. Ей показалось, что дверь страшно тяжела, что она вся из железа. Она оглянулась с непередаваемым выражением тоски и мольбы.

Твердое, холодное и жестокое лицо смотрело на нее. Офицер постукивал ногой о пол, точно в нетерпении.

Неожиданно Нелли, как в тумане, ничего не помня и не сознавая, сделала к нему несколько колеблющихся шагов, пошатнулась и, как бы падая, опять опустилась на колени.

- Ради Бога! - прошептала она пересохшими губами, протягивая к нему руки.

Адъютант холодно покачал головой.

Нелли медленно встала. Волосы прядями лежали у нее на плечах, плечи дрожали, глаза смотрели мутно, как у безумной.

Она опять пошла к двери.

Адъютант поднял руку и посмотрел на кончики ногтей.

Нелли что-то проговорила хриплым невнятным голосом.

- Что? - спросил он.

Нелли подошла к нему близко и стала, опустив тонкие бледные руки. Все лицо ее было покрыто пятнами, глаза смотрели ему прямо в лицо со страшной, потрясающей ненавистью.

- Хорошо... - как будто ворочая страшную тяжесть, выговорила она.

И вдруг две сильные, железные руки обхватили ее. С последним проблеском жгучего стыда Нелли рванулась прочь, но руки сжали сильнее, и она, точно падая в пропасть, покорилась. Как в бреду, она видела его холодное, но страшно изменившееся лицо, чувствовала, как дрожат его руки, увидела перед собой кровать, еще раз рванулась с безмолвным криком отвращения и ужаса и упала на постель, брошенная с грубой жестокой силой.

- Ложись же! - хрипло, точно в страшной ненависти, крикнул он.

Нелли закрыла глаза и сжала зубы. Она чувствовала, как чьи-то руки перевернули ее на спину, как они скользнули по ее ногам, грубо обнажая тело до пояса.

- Скорее... скорее... только скорее!.. - не то думала, не то бормотала Нелли.

И вдруг почувствовала себя свободной.

Разбитая, оглушенная, ничего не понимая, Нелли открыла глаза, увидела свои голые ноги и живот, вздрогнула, отбросила на колени юбки и села.

Адъютант стоял возле, и лицо его было растерянно и странно.

- Вы... вы беременны?.. - дрогнувшим голосом спросил он.

Страшный стыд охватил Нелли, какой-то другой стыд, горячий, полный жалких слез. Она закрыла лицо обеими руками и наклонилась до самых колен, так что распустившиеся волосы почти закрыли ее.

- Я... я не знал!.. - хрипло проговорил адъютант. Нелли заплакала. Она плакала горячими беспомощными слезами, как обиженный, избитый, несчастный ребенок. Вся горечь пережитого, вся ее заброшенность, одиночество, слабость, неизвестность страшного будущего были в этом неслышном, отчаянном плаче.

Адъютант растерянно стоял перед нею, и широкий подбородок его дрожал. Потом он кинулся к столу, схватил графин, налил воды и поднес Нелли.

- Успокойтесь... выпейте... выпейте... - бормотал он.

И голос его был новый, теплый, полный жалости, страха за нес и стыда за себя.

И вдруг головка Нелли поднялась, доверчиво взглянула она ему в лицо, и личико ее улыбнулось детски беспомощно и стыдливо, как будто она у лучшего друга просила прощения за свою слабость.

Адъютант отвернулся. Горячие пальчики женщины взяли его за руку. Он вырвал руку, отошел два шага и, стоя к ней спиной, проговорил:

- Я вам обещаю... не буду стрелять... Простите, что я...

Нелли слушала, широко раскрыв глаза, боялась верить, и что-то огромное и светлое ширилось и росло в ее измученном сердце.

- Идите! - хрипло повторил офицер. - Я обещаю.

Нелли встала.

- Вы... - начала она радостным просветленным голосом и протянула к нему руки.

- Идите... ради Бога, идите! - страдальчески повторил адъютант, сел у стола и положил голову на руки.

Долго было тихо. Нелли стояла у кровати и смотрела на него. Личико ее, горящее, мокрое от слез, дрожало. Потом она неслышно подошла и кончиками пальцев тронула его за плечо.

Адъютант не обернулся.

Нелли постояла, потом наклонилась и тихо, нежно поцеловала его в голову. Потом подумала, медленно повернулась и пошла. В дверях она еще раз остановилась, потом отворила дверь.

Адъютант слышал, как закрылась дверь, и не шевельнулся.

Денщик вошел в комнату, что-то взял и ушел. Адъютант все сидел, и в душе его, страшно напряженной, затаившейся в каком-то новом громадном чувстве, что-то пело и дрожало.

Ночью, когда все спало, он начал писать письмо сестре в Московскую губернию, не кончил и лег на диван, одетый, лицом вниз.


XXX


Еще не всходило солнце, но уже было светло, и небо за рощей золотилось. Далеко в полях таяли туманы, блестел крест на церкви в городе, и оттуда долетал чистый, точно омытый утренней свежестью, молодой звон. В роще суетливо кричали птицы. Березки стояли тихие и кроткие, как невесты, вышедшие встречать своего светлого жениха. Только черный дуб величаво хранил свое вечное спокойствие, и высоко над всей рощей смотрел громадной зеленой головой.

На ровной зеленой лужайке тревожна и пестра казалась кучка двигавшихся людей.

Арбузов ходил взад и вперед по траве, глубоко вдавливая каблуками лакированных сапог в мягкую землю. Он шагал ровно и широко, только лицо его было более, чем всегда, бледно, а мрачные воспаленные глаза смотрели как у невыспавшегося человека.

Каждый раз, доходя до опушки, откуда сквозь тоненькую решетку березовых стволов широко и вольно разворачивалась ширь дальних полей и высокого неба, Арбузов останавливался и долго мрачно смотрел. Но смотрел он не на поля, уже тронутые розовыми красками утра, не в яркое небо, а вниз, в землю. Казалось, какая-то невыносимая тяжесть давила его большую лобастую голову и не давала ему поднять ее, чтобы увидеть весь этот прекрасный радостный мир.

Длинный корнет Краузе, как журавль, высоко поднимая ноги, тоже ходил, но в другой стороне от Арбузова. Его косые мефистофельские брови были подняты, как бы в мучительном раздумье, но лицо, как всегда, полно достоинства и важности.

Другой секундант, молоденький офицерик, сидел на пеньке и курил. Докуривая папироску, он швырял ее далеко в сторону, стараясь попасть в ствол березы, и сейчас доставал другую из новенького кожаного портсигара. Ему было тяжело и жаль чего-то. Не Арбузова, которого он почти не знал, не адъютанта, которого не любил, а чего-то другого. Может быть, той жизни человеческой, которая хрупка, как хрусталь.

Вначале, когда они ехали из города, молодой офицерик пытался говорить, напуская мужества, что ему казалось необходимым перед дуэлью, но ему почти не отвечали, и слова выходили пустыми, ненужными. Теперь все трое молчали, каждый думал о своем, непонятном другому, и томительно, минута за минутой, тянулось время.

Молоденький офицерик, хотя сердце его дрогнуло, даже обрадовался, когда между деревьями замелькали фигуры подходивших офицеров. Он тотчас же встал и пошел им навстречу с особенным видом, изо всех сил стараясь скрыть дрожь, охватившую колени. Толстый, с белыми усиками на красном надутом лице, поручик Тоцкий поздоровался с видом до крайности важным и сердитым. Ему как будто было неприятно, что не он один участвует в таком важном деле. Он, видимо, захлебывался сознанием своего значения и хотел сделать так, чтобы церемония прошла по всем правилам искусства. Тренев поздоровался мрачно и сейчас же отошел в сторону, покусывая длинные усы, с таким видом, точно хотел сказать:

- А, черт с вами... ну, и делайте, что хотите!..

Молоденький офицерик испуганно посмотрел на адъютанта. Тот был в белом, даже слишком белом кителе и в серой длинной шинели нараспашку. Его холодное наглое лицо было гладко выбрито и свежо, как будто он только что умылся холодной водой. Серые металлические глаза смотрели прозрачно и светло. Молоденького офицерика поразило их выражение. Как все в полку, он не любил и боялся адъютанта. Но эти глаза были глазами другого человека: казалось, какой-то внутренний восторг светился в них.

"Или он будет убит, или... нет, он, должно быть, чувствует, что убьет!" - подумал молоденький офицерик.

Солнце медленно и торжественно поднялось на край земли. Белые стволы березок загорелись розовыми и красными пятнами. Воздух стал еще чище, и от всей рощицы повеяло стыдливой молодой радостью.

Все мялись, не зная, как начать, и каждому было стыдно заговорить первому. И как всегда, самый глупый и пустой человек нашелся скорее всех. Поручик Тоцкий покраснел, надулся от важности и сказал громким торжественным голосом:

- Ну-с... Пора, я думаю!

Длинный Краузе молча выдвинулся вперед, прошел на середину полянки и, повернувшись боком к восходящему солнцу, длинными журавлиными ногами начал мерять землю. Все смотрели на него внимательно. На том месте, откуда он начал, слегка качаясь в траве, точно поднявшая голову змея, торчала его упругая тонкая сабля. И было почему-то странно видеть, как остро и жадно впилась она в зеленую сырую землю. Дойдя до конца, Краузе оглянулся. Никто не понял его, тогда он с недоумением поднял косые брови и сказал:

- Дайте кто-нибудь...

Раньше чем он договорил, поручик Тоцкий быстро выхватил взвизгнувшую саблю и подал ему. Корнет Краузе почему-то осмотрел ее, внимательно раздвинул сапогом траву и воткнул острие в землю. Другая сабля зашаталась в двадцати шагах от первой. Теперь казалось, что две змеи поднялись на хвостах высоко над травой и хитро и зло смотрят друг на друга. И всем стало страшно, что пятнадцать шагов так малы.

- Глупо, глупо, глупо... - пробормотал про себя Тренев и отвернулся.

Поручик Тоцкий суетился. На его белом от козырька фуражки лбу появились капельки пота.

- Прошу стать на места! - крикнул он повелительно, как будто со злостью, что они сами не догадываются, и он обо всем должен позаботиться.

Арбузов резко повернулся и пошел. Но адъютант первый взял свой пистолет и встал на место. Арбузов косо и мрачно посмотрел в ту сторону, увидел светлые, как будто что-то говорящие глаза, рывком выхватил из рук молоденького офицера пистолет и тяжелыми шагами, не подымая головы, пошел к своему месту.

Никто не поручал руководящей роли поручику Тоцкому, но он так добросовестно суетился, столько прилагал стараний к тому, чтобы все было по правилам, что никто ему и не мешал. Поставив противников, он встал посредине, как бы загораживая одного от другого, и важно, торжественно сказал:

- Мне кажется, что мы, секунданты, должны приложить все усилия...

Адъютант светло глядел на него и улыбался одними глазами. Арбузов мрачно дернул головой. В этом движении было столько решительности и выразительности, что поручику прямо показалось, будто он сказал:

- Да ну тебя к черту... знаем... не тяни! Не забыв все-таки вздохнуть и беспомощно, чуть-чуть развести руками, как полагается в таких случаях, поручик задом отскочил на несколько шагов, как раз от середины расстояния между двумя противниками, и поднял ладоши.

С того места, где взволнованной кучкой столпились другие секунданты и военный доктор, видно было его красное вздутое лицо и две неподвижные фигуры с нелепо длинными пистолетами в руках. Должно быть, солнце вышло из утреннего тумана, потому что усилился птичий гомон вокруг, и стало вдруг страшно светло, так что видно было даже непонятно светлое выражение глаз адъютанта и мрачно сжатые брови склоненной головы Арбузова.

- Раз... - отрывисто крикнул поручик. Арбузов быстро поднял голову и взглянул вперед. Прямо перед ним, как-то чересчур близко, в упор, смотрели светлые немигающие глаза и, как ему показалось в это короткое мгновение между криками раз, два и три, смотрели ласково и даже любовно. Они что-то говорили, тянулись к нему двумя светлыми лучами, но Арбузов не понял их. Он насупился еще больше и вдруг побледнел как смерть.

- Три! - отчаянно крикнул поручик и невольно отодвинулся на шаг.

Адъютант выстрелил.

Резким треском, дробясь между стволами березок, разлетелся выстрел. Качнулись и замерли тоненькие веточки, тревожно загалдели грачи и взвились над зеленой верхушкой дуба.

В одну секунду, почти не задержав выстрела, тысячи мыслей пронеслись в голове Арбузова:

"Мимо... Он нарочно выстрелил... Издевательство, что ли?.. В таком случае, и мне надо выстрелить в сторону?.."

Вся страшная ненависть, которую столько дней и вовсе не к этому офицеру питал он, вся тяжесть его муки, ревности и злобы мгновенно вылились в порыве зверского, безумного бешенства.

Адъютант уже медленно опускал пистолет, не спуская с него светлых немигающих глаз.

"А... - еще успел подумать Арбузов, - издеваться?.. Ты... лучший стрелок... На же!.."

И, целясь прямо в грудь белого кителя, он выстрелил.

За громом выстрела он не слыхал испуганного крика в стороне, под деревьями, где стояли секунданты, и не видел, что сделалось с противником. Он только увидел, что все бегут к тому месту, и у всех округленные испуганные глаза на белых лицах.

"А, попало!" - мгновенно пронеслось в его мозгу холодом ужаса и злобной радости.

Адъютант с белым лицом, странно улыбаясь, сделал несколько шагов к нему, потом согнулся, точно раскис, и, оседая всем телом, сел на зеленую сочную траву. Его окружили спины секундантов, и Арбузов ничего не видел дальше. Он сунул длинный пистолет в карман, потом вытащил его, бросил в сторону и пошел назад, к лошадям, как ему казалось, а на самом деле совсем в другую сторону.

Кто-то догнал его и тронул за плечо.

Арбузов обернулся.

- Идите... зовет вас!.. - как-то торжественно и странно проговорил Тренев. Его лицо было бледно и дрожало, как от холода.

- Идите... вы его убили.

- Собаке собачья смерть! - жестоко и мрачно ответил Арбузов.

Тренев вспомнил свои собственные слова и потупился.

- Да, теперь уж что... пойдите, ну!.. - проговорил он.

Арбузов с недоумением посмотрел в его просящие растерянные глаза, пожал плечами и, круто повернувшись, быстро пошел назад.

Адъютант сидел на земле, вытянув обе ноги. Худой доктор в мешковатом военном кителе и фуражке на затылке, сидя на корточках, что-то делал с его животом, и Арбузов из-за его рук прежде всего увидел красно-грязную мокрую рубашку.

"В живот", - машинально подумал он, и дрожь прошла у него по спине, а колени вдруг сладко, мучительно заныли.

Потом он увидел лицо.

Оно было бледно, даже с синеватым отливом, и странно болезненно блестели широкие зубы из-под светлых усов. Глаза, прозрачные и как будто веселые, смотрели в упор на подходившего Арбузова. Поручик Тоцкий и корнет Краузе держали его под руки, и оттого они были протянуты вверх и в стороны, как у распятого.

Увидев Арбузова, адъютант улыбнулся, и еще больше, еще болезненнее блеснули его белые зубы. Но широкий подбородок прыгал и дергался.

- Умираю!.. - хрипло проговорил он навстречу Арбузову. - Руку... теперь все равно!..

Арбузов стоял как вкопанный.

- Руку просит... руку пожать... - шепнул ему кто-то сбоку.

Он с удивлением оглянулся и увидел молоденькое, почти безусое лицо незнакомого офицера с полными слез, совсем жалкими глазами.

Адъютант тянулся к нему, и светлые глаза его становились все светлее, точно в них уже проступала глубина смерти.

- А знаете, эта... ваша Нелли... - проговорил он странным, непонятным тоном, все улыбаясь и блестя зубами, - вчера была у меня... вечером...

Вся кровь прихлынула к голове Арбузова. Бешеное движение броситься и, как собаку, доконать его, ряд страшных, кошмарно омерзительных образов пронеслись у него в мозгу.

- Я ей обещал не стрелять в вас!.. - проговорил еще тише адъютант, и лицо его озарилось таким восторгом, таким не понятным уже никому выражением, что оно все светилось изнутри.

- Мне жаль стало... она несчастная!.. - докончил адъютант, посинел, забился и завизжал, вырываясь, как заяц.

В непроницаемом красном тумане Арбузов чувствовал, что его куда-то повели. Холодный голос корнета Краузе что-то говорил ему, но что, нельзя было понять, и сквозь его слова только слышался дикий страшный крик:

- Больно... больно... ай!

На опушке солнце больно ударило в глаза и ослепило ярким могучим светом. Как бесконечно широк мир, и как прекрасны его голубое небо, белые облака, залитые светом зеленые поля!

Михаил Арцыбашев - У последней черты - 03, читать текст

См. также Михаил Арцыбашев - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

У последней черты - 04
XXXI Близко стала к земле бледная полоса зари, а в черных силуэтах дом...

У последней черты - 05
XI За огромным окном мастерской в мокром тумане расплывался серый мутн...