Максим Горький
«Жизнь Клима Самгина - 21»

"Жизнь Клима Самгина - 21"

- Господа! - взывал маленький, круглолицый человечек с редкими, но длинными усами кота, в пенснэ, дрожавшем на горбатом носу. - Господа, - еще более убедительно возгласил он трепетным тенорком. - Мы ищем причину болезни и находим ее в одном из симптомов - Распутин! Но ведь это смешно, господа, это смешно! Распутин - маленький прыщ, ничтожное воспаление клетчатки.

- Это - пессимизм!

- Слышишь? - спросил Дронов. Клим Иванович утвердительно кивнул головой.

- Пред нами - дилемма: или сепаратный мир или полный разгром армии и революция, крестьянская революция, пугачевщина! - произнес оратор, понизив голос, и Тотчас же на него закричали двое:

- Ну, знаете, мир...

- Это - возмутительно!

- Нервничают, - снова сказал Дронов, усмехаясь, и поднял стакан вина к толстым губам своим. - А знаешь, о возможности революции многие догадываются! Факт. Ногайцев даже в Норвегию ездил, дом купил там на всякий случай. Ты - как считаешь: возможна?

- Нет, - строго и решительно ответил Самгин и предложил: - Не мешай слушать.

- А я, брат, выпью за революцию, - пробормотал Дронов. - Она - решение. Разрешение путаницы... Личной... И - вообще...

К маленькому оратору подошла высокая дама и, опираясь рукою о плечо, изящно согнула стан, прошептала что-то в ухо ему, он встал и, взяв ее под руку, пошел к офицеру. Дронов, мигая, посмотрев вслед ему, предложил:

- Поедем к девицам?

Самгин отказался, он ночевал у Елены, где почти каждый вечер собирались и кричали разнообразные люди, огорченные и утомленные событиями. Заметно возрастало количество таких, которые тоскливо говорили:

- Ох, когда же конец этой войне? Вертелся Ногайцев, щедро сеял ласковые слова, улыбки и согласно говорил:

- Да, да! Пушки стреляют далеко, а конца войне - не видно. Вот вам и немецкая техника!

Ногайцев старался утешать, а приват-доцент Пыльников усиливал тревогу. Он служил на фронте цензором солдатской корреспонденции, приехал для операции аппендикса, с месяц лежал в больнице, сильно похудел, оброс благочестивой светлой бородкой, мягкое лицо его подсохло, отвердело, глаза открылись шире, и в них застыло нечто постное, унылое. Когда он молчал, он сжимал челюсти, и борода его около ушей непрерывно, неприятно шевелилась, но молчал, он мало, предпочитая говорить.

- Вы не можете представить себе, что такое письма солдат в деревню, письма деревни на фронт, - говорил он вполголоса, как бы сообщая секрет. Слушал его профессор-зоолог, угрюмый человек, смотревший на Елену хмурясь и с явным недоумением, точно он затруднялся определить ее место среди животных. Были еще двое знакомых Самгину - лысый, чистенький старичок, с орденом и длинной поповской фамилией, и пышная томная дама, актриса театра Суворина.

- Разумеется, о положении на фронте запрещено писать, и письма делятся приблизительно так: огромное большинство совершенно ни слова не говорит о войне, как будто авторы писем не участвуют в ней, остальные пишут так, что их письма уничтожаются...

- А некоторые, вероятно, приходится направлять прокуратуре? - прищурясь, уверенно спросил земгусар с длинным лицом и неровными зубами.

- Да, бывает и это, - подтвердил Пыльников и, еще более понизив голос, продолжал:

- Господа, наш народ - ужасен! Ужасно его равнодушие к судьбе страны, его прикованность к деревне, к земле и зоологическая, непоколебимая враждебность к барину, то есть культурному человеку. На этой вражде, конечно, играют, уже играют германофилы, пораженцы, большевики э цетера [*] э цетера...

[*] - И тому подобные (лат.). - Ред.

Пыльников выхватил из кармана пиджака записную книжку и, показав ее всем, попросил разрешения прочитать образцы солдатских писем.

- Просим, - сказал старичок тоненьким голоском и очень благосклонно.

- "Что дядю Егора упрятали в каторгу туда ему и дорога а как он стал лишенный права имущества ты не зевай", - читал Пыльников, предупредив, что в письме, кроме точек, нет других знаков препинания.

- "И хлопочи об наследстве по дедушке Василье, улещай его всяко, обласкивай покуда он жив и следи чтобы Сашка не украла чего. Дети оба поумирали на то скажу не наша воля, бог дал, бог взял, а ты первое дело сохраняй мельницу и обязательно поправь крылья к осени да не дранкой, а холстом. Пленику не потакай, коли он попал, так пусть работает сукин сын коли чорт его толкнул против нас". Вот! - сказал Пыльников, снова взмахнув книжкой.

- Не понимаю, что вас беспокоит, - сказал старичок, пожав плечами. - Это писал очень хозяйственный мужик.

- И очень простодушно, - подтвердила Елена, остальные выжидательно молчали, а Пыльников, подпрыгнув на стуле, печально усмехнулся.

- Автор - кашевар, обслуживает походную кухню. Но вот, в пандан, другое письмо рядового, - сказал он и начал читать повышенным тоном:

- "Война тянется, мы всё пятимся и к чему придем - это непонятно. Однако поговаривают, что солдаты сами должны кончить войну. В пленных есть такие, что говорят по-русски. Один фабричный работал в Питере четыре года, он прямо доказывал, что другого средства кончить войну не имеется, ежели эту кончат, все едино другую начнут. Воевать выгодно, военным чины идут, штатские деньги наживают. И надо все власти обезоружить, чтобы утверждать жизнь всем народом согласно и своею собственной рукой".

Пыльников сунул книжку за пазуху, а старичок сказал, усмехаясь:

- Да, это... другой тон! С этим необходимо бороться. - И, грозя розовым кулачком с рубином на одном пальце, он добавил: - Но прежде всего нужно, чтоб Дума не раздражала государя.

- Ваше превосходительство, - взныл Пыльников, изобразив всем лицом и даже фигурой состояние человека, который случайно выпил рюмку уксуса. - Но как же германофильские тенденции его супруги и это грязное пятно, Распутин?..

- Профессор, вероятно, вы не верите в бытие бога и для вас бога - нет! - мягко произнес старичок и, остановив жестом возражение Пыльникова, спросил: - Вы попробуйте не верить в Распутина?..

- Замечательно сказано! - вскричала актриса, тотчас же прикрыв рот платком, глаза ее смеялись.

- Мы говорим о зле слишком много - и этим преувеличиваем силу зла, способствуем его росту.

Елена, полулежа в кресле, курила, ловко пуская в воздух колечки дыма. Пыльников стоял пред стариком, нетерпеливо слушая его медленную речь.

- Самодержавие имеет за собою трехсотлетнюю традицию. Не забывайте, что не истекло еще трех лет после того, как вся Россия единодушно праздновала этот юбилей, и что в Европе нет государства, которое могло бы похвастать стойкостью этой формы правления.

Самгин знал, что старичок играет крупную роль в министерстве финансов, Елена сообщила, что недавно он заработал большие деньги на какой-то операции с банками и предлагает ей поступить на содержание к нему.

- На содержание я - не пойду, но деньжонок около него поклюю немножко. Он любит ласку и хорошо платит...

Старичок напомнил Самгину эти ее слова, он поучительно говорил:

- Государь - одинок, друзей у него - нет, родственники относятся враждебно, а он - человек мягкий, он любит ласку...

Самгин, сидя рядом с Еленой, слушал и усмехался. Возвратясь домой, он нашел записку Елены: "Еду в компании смотреть Мурманскую дорогу, может быть, оттуда морем в Архангельск, Ярославль, Нижний - посмотреть хваленую Волгу. Татаринов, наконец, заплатил гонорар. Целую. Ел.".

Самгин поморщился и мысленно обругал ее:

"Жулик", - потому что, хотя деньги получены по делу, которое принято было ее мужем, но закончил его он, Самгин, и по условию полгонорара принадлежало ему, но он знал, что Елена не поделится с ним, как это уже неоднократно бывало.

Связь с этой женщиной и раньше уже тяготила его, а за время войны Елена стала возбуждать в нем определенно враждебное чувство, - в ней проснулась трепетная жадность к деньгам, она участвовала в каких-то крупных спекуляциях, нервничала, говорила дерзости, капризничала и - что особенно возбуждало Самгина - все более резко обнаруживала презрительное отношение ко всему русскому - к армии, правительству, интеллигенции, к своей прислуге - и все чаще, в разных формах, выражала свою тревогу о судьбе Франции:

- Чорт их возьми, немцев, с их длинными пушками!

Если они разрушат Париж - где я буду жить? Ваша армия должна была немцев утопить в болоте вместо того, чтоб самой тонуть. Хороши у вас генералы, которые не знают, где сухо, где болото...

Самгин находил излишним возражать, но эти речи Елены отталкивали его. Но однажды он заметил:

- Что же, для тебя Франция - только Париж?

- Да, конечно. И кто не понимает этого, тот не понимает Францию. Это у вас возможны города, вот такие, пришитые сбоку, как этот. Я не понимаю: что выражает Петербург? Вы потому все такие растрепанные, что у вас нет центра, нет своего Парижа. Поэтому все у вас - неясно, запутано, бессвязно. Вот, например, - ты. Почему ты не депутат, не в Думе? Ты - умный, знающий, но - где, в чем твое честолюбие?

Это уже до того неприятно было слушать, что являлось враждебное чувство к Елене. Но бывать у нее он считал полезным, потому что у нее, вечерами, собиралось все больше людей, испуганных событиями на фронтах, тревога их росла, и постепенно к страху пред силою внешнего врага присоединялся страх пред возможностью революции. Среди этих людей Самгин чувствовал себя дьяволом - умнее, значительнее их. Откуда-то все больше появлялось иностранцев "сердечного согласия". Особенно много англичан, они всюду бывали, всех поучали, и вообще они вели себя как "старшие в доме". Самгин не удивился, встретив у Елены человека в форме английского офицера, в зубах его дымилась трубка, дым окутывал лицо голубоватой вуалью, не сразу можно было вспомнить, что это - мистер Крэйтон. Самгин помнил его лицо круглым, освещенным здоровым румянцем, теперь оно вытянулось, нижняя челюсть как будто стала тяжелей, нос - больше, кожа обветрела, побурела, а глаза, прежде спокойно внимательные, теперь освещались усталой, небрежной и иронической улыбкой. Держался он генеральски важно, говорил без жестов. Глядя на его стройную фигуру, Самгин подумал, что, вероятно, Крэйтон и до войны был офицером. Англичанин смотрел на него улыбаясь, но не подходил к нему, как бы ожидая, что подойти должен русский.

- Узнали? - повелительно спросил он, показывая среди крепких, плотных зубов два в коронках из платины, и, после неизбежных фраз о здоровье, погоде, войне, поставил - почему-то вполголоса - вопрос, которого ожидал Клим Иванович.

- Осталось неизвестно, кто убил госпожу Зотову? Плохо работает ваша полиция. Наш Скотланд-ярд узнал бы, ода! Замечательная была русская женщина, - одобрил он. - Несколько... как это говорится? - обре-ме-не-на знаниями, которые не имеют практического значения, но все-таки обладала сильным практическим умом. Это я замечаю у многих: русские как будто стыдятся практики и прячут ее, орнаментируют религией, философией, этикой...

Он говорил очень громко, говорил с уверенностью, что разнообразные люди, собранные в этой комнате для китайских идолов, никогда еще не слыхали речей настоящего европейца, старался произносить слова четко, следя за ударениями.

- Недавно я прочитал очень интересный труд "Философия хозяйства", это - любопытная и фантастическая попытка изложить учение Маркса теологически. Нормальный британец не станет тратить свой юмор на эту тему... Возможно, что тевтон соблазнится и задачей теологизации материализма, немцы иррациональны не менее русских, но привычка к философии не мешает им еще раз грабить французов. У них есть Кант, Гегель, но наиболее родственной им философией служит философия Фихте, Штирнера, Ницше. И они твердо знают: практика - это борьба за жизнь, за свободу жизни.

- Крайний европеец, - почтительно, вполголоса сказал Пыльников Елене. - Географически и интеллектуально крайний.

- Я не склонен преувеличивать заслуги Англии в истории Европы в прошлом, но теперь я говорю вполне уверенно: если б Англия не вступила в бой за Францию, немцы уже разбили бы ее, грабили, зверски мучили и то же самое делали бы у вас... с вами.

Он перестал развертывать мудрость свою потому, что пригласили к столу, но через некоторое время за столом снова зазвучал его внушительный голос, и в памяти легко укладывались его фразы.

Крэйтона слушали, не возражая ему, Самгин думал, что это делается из вежливости к союзнику и гостю. Англичанин настолько раздражал Самгина, что Клим Иванович, отказываясь от своей привычки не принимать участия в спорах, уже искал наиболее удобного момента, удобной формы для того, чтоб [ответить] Крэйтону. Но вдруг дерзко и насмешливо заговорила Елена:

- Вы считаете немцев - разбойниками, зверями, но ведь это ваше правительство помогало пруссакам разгромить Францию, вы поддерживали их против Австрии, поддерживали Бисмарка.

Наклонясь вперед, чуть-чуть прищурив глаза, отчего взгляд стал острее, она продолжала:

- У меня был знакомый араб-ученый; он сказал:

"Англичанин в Европе - лиса, в колониях - зверь, не имеющий имени..."

- Вы, мистер Крэйтон, не обижайтесь, вы ведь, конечно, знаете, что англичан не очень любят, и они это заслужили. Сто два года тому назад под Ватерлоо ваши солдаты окончательно погасили огонь французской революции. Вы гордитесь этой сомнительной заслугой пред Европой, которой вы помешали сделаться Соединенными Штатами, я верю, что Наполеон хотел этого. За сто лет вы, "аристократическая раса",люди компромисса, люди непревзойденного лицемерия и равнодушия к судьбам Европы, вы, комически чванные люди, сумели поработить столько народов, что, говорят, на каждого англичанина работает пятеро индусов, не считая других, порабощенных вами.

Самгин слушал изумленно, следя за игрой лица Елены. Подкрашенное лицо ее густо покраснело, до того густо, что обнаружился слой пудры, шея тоже налилась кровью, и кровь, видимо, душила Елену, она нервно и странно дергала головой, пальцы рук ее, блестя камнями колец, растягивали щипчики для сахара. Самгин никогда не видел ее до такой степени озлобленной, взволнованной и, сидя рядом с нею, согнулся, прятал голову свою в плечи, спрашивал себя:

"Чем это кончится?"

Кончилось молчанием. Крэйтон, готовясь закурить папиросу, вопросительно осматривал людей, видимо ожидая: кто возразит?

- Давайте прекратим разговор о политике, пока она еще не перессорила нас, - сказала Елена, утомленно вздохнув.

Крэйтон, качаясь вместе со стулом, смеялся. Пыльников смотрел на Елену с испугом, остальные пять-шесть человек ждали - что будет?

- Да, - сказала актриса, тяжело вздохнув. - Кто-то где-то что-то делает, и вдруг - начинают воевать! Ужасно. И, знаете, как будто уже не осталось ничего, о чем можно не спорить. Все везде обо всем спорят и - до ненависти друг к другу.

Самгин слышал эти грустные слова, точно сквозь сон. Искоса посматривая в подкрашенное лицо Елены, он соображал: как могло хвастовство Крэйтона задеть ее, певичку, которая только потому не стала кокоткой, что предпочла пойти на содержание к старику? Он целовал ее, когда хотел, но никогда не слышал от нее суждений о политике иначе как в форме анекдота или сплетни. Он очень верил в свою изощренную способность наблюдать, верил в точность наблюдений своих, в правильность оценок. В Елене он чего-то недосмотрел, и было очень неприятно убедиться в этом: считая ее глуповатой, он, возможно, был с нею более откровенен, чем следовало. Наблюдая, как тщательно мистер Крэйтон выковыривает из трубки какой-то ложечкой пепел в пепельницу, слушал, как четко он говорит:

- В сущности, войну начали вы, русские. Если б в переговоры не вмешался ваш темперамент...

Фразы представителя "аристократической расы" не интересовали его. Крэйтон - чужой человек, случайный гость, если он примкнет к числу хозяев России, тогда его речи получат вес и значение, а сейчас нужно пересмотреть отношение к Елене: быть может, не следует прерывать связь с нею? Эта связь имеет неоспоримые удобства, она все более расширяет круг людей, которые со временем могут оказаться полезными. Она, оказывается, способна нападать и защищать.

Охотно посещая различные собрания, Самгин вылавливал из хаоса фраз те, которые казались ему наиболее разумными, и находил, что эти фразы слагаются у него в нечто стройное, крепкое. Он видел, что мрачные события на фронтах возбуждают все более мятежную тревогу в людях и они становятся все искреннее в своей трусости и наглости, в цинизме своем, в сознании ими невозможности влиять на события. Он чувствовал себя дьяволом среди них, но дьяволом, который желает и может помочь им жить. Как всегда, сдержанный, скупой на слова, он привычно вылавливал ходовые фразы, ловко находя удобный момент для выступлений своих, и суховато, докторально давал советы.

- Наши дни - не время для расширения понятий. Мы кружимся пред необходимостью точных формулировок, общезначимых, объективных. Разумеется, мы должны избегать опасности вульгаризировать понятия. Мы единодушны в сознании необходимости смены власти, эго уже - много. Но действительность требует еще более трудного - единства, ибо сумма данных обстоятельств повелевает нам отчислить и утвердить именно то, что способно объединить нас.

Такие заявления удовлетворяли, то есть успокаивали тревоги тех людей, которым необходимо было чувствовать, что, говоря, они делают нечто полезное и даже исторически необходимое. Изредка пред ним ставили вопрос:

- В чем же и как должно выразиться это единство?

- Вот это и есть тема, подлежащая нашему обсуждению, - отвечал он и, если видел, что совопросник не удовлетворен, вслед за этим, взглянув на часы, уходил.

На одном из собраний против него выступил высокий человек, с курчавой, в мелких колечках, бородой серого цвета, из-под его больших нахмуренных бровей строго смотрели прозрачные голубые глаза, на нем был сборный костюм, не по росту короткий и узкий, - клетчатые брюки, рыжие и черные, полосатый серый пиджак, синяя сатинетовая косоворотка. Было в этом человеке что-то смешное и наивное, располагающее к нему.

- Слушайте-ко, - заговорил он, - вот вы все толкуете насчет объединения интеллигентов, а с кем надо объединяться-то? Вот у нас большевики есть и меньшевики, одни с Лениным, другие - с Плехановым, с Мартовым, - так - с кем вы?

Самгин, почувствовав опасность, ответил не сразу. Он видел, что ответа ждет не один этот, с курчавой бородой, а все три или четыре десятка людей, стесненных в какой-то барской комнате, уставленной запертыми шкафами красного [дерева], похожей на гардероб, среди которого стоит длинный стол. Закурив не торопясь папиросу, Самгин сказал:

- Для меня лично корень вопроса этого, смысл его лежит в противоречии интернационализма и национализма. Вы знаете, что немецкая социал-демократия своим вотумом о кредитах на войну скомпрометировала интернациональный социализм, что Вандервельде усилил эту компрометацию и что еще раньше поведение таких социалистов, как Вивиани, Мильеран, Бриан э цетера, тоже обнаружили, как бессильна и как, в то же время, печально гибка этика социалистов. Не выяснено: эта гибкость - свойство людей или учения?

Практика судебного оратора достаточно хорошо научила Клима Ивановича Самгина обходить опасные места, удаляясь от них в сторону. Он был достаточно начитан для того, чтоб легко наполнять любой термин именно тем содержанием, которого требует день и минута. И, наконец, он твердо знал, что люди всегда безграмотнее тех мыслей и фраз, которыми они оперируют, - он знал это потому, что весьма часто сам чувствовал себя таким.

- Для того, чтоб говорить об интернационализме, следует сначала выяснить, каково содержание понятия - нация. Возьмем Англию. Англичане - наиболее отвечают понятию нация, это народ одной крови, крепко спаянный этим единством в некую монолитную силу, которая заставляет работать на нее сотни миллионов людей иной крови. Можно думать, что именно поэтому Англия - страна, где социализм прививается с трудом. Там есть социалисты-фабианцы, но о них можно и не упоминать, они взяли имя себе от римского полководца Фабия Кунктатора, то есть медлителя, о нем известно, что он был человеком тупым, вялым, консервативным и, предоставляя драться с врагами Рима другим полководцам, бил врага после того, как он истощит свои силы. По его примеру вели себя англичане в начале девятнадцатого столетия...

Человек с курчавой бородой смущенно посмотрел на внимательную публику и пробормотал:

- Вот уж я и не понимаю - зачем вы это рассказываете?

Самгину очень не нравился пристальный взгляд прозрачно-голубых глаз, - блеск взгляда напоминал синеватый огонь раскаленных углей, в бороде человека шевелилась неприятная подстерегающая улыбка.

- Американцы Соединенных Штатов еще не нация, - продолжал он. - Это механически соединенное и еще не спрессованное в единый конгломерат сборище англичан, немцев, евреев, итальянцев, славян и так далее. Между Америкой и Россией есть много общего, но Россия являет собою государство еще менее целостное, еще более резко и глубоко разобщенное. Население Соединенных Штатов - в огромном большинстве и за исключением негров - европейцы. Население нашей страны включает пятьдесят семь народностей, совершенно и ничем не связанных: поляки не понимают грузин, украинцы - башкир, киргиз, татары - мордву и так далее, и так далее. Нет ни одного государства, которое в такой степени нуждалось бы в культурной центральной власти, в наличии благожелательной, энергичной интеллектуальной силы...

- Ну вот теперь - понятно, - сказал курчавый, медленно вставая со стула. Он вынул из кармана пиджака измятый картуз, хлопнул им по колену и угрюмо сказал кому-то:

- Аида, Митя!

Встал какой-то небольшого роста плотный человек с круглым, добродушным лицом, с растрепанной головой, одетый в черную суконную рубаху, в сапогах до колен, - проходя мимо Самгина, он звонко оказал;

- Уже вы столько знаете, что...

- Слушать стыдно, - угрюмо дополнил курчавый.

- Да-a! Знаете - юного, а понимаете - мало! - сказал чернорубашечник, и оба пошли к двери, топая по паркету, как лошади.

- Следовало бы послушать до конца, - сказал Самгин вслед им. Митя откликнулся:

- Слышали. Читаем.

- Я знаю их, - угрожающе заявил рыженький подпоручик Алябьев, постукивая палкой в пол, беленький крестик блестел на его рубахе защитного цвета, блестели новенькие погоны, золотые зубы, пряжка ремня, он весь был как бы пронизая блеском разных металлов, и даже голос его звучал металлически. Он встал, тяжело опираясь на палку, и, приведя в порядок медные, длинные усы, продолжал обвинительно: - Это - рабочие с Выборгской стороны, там все большевики, будь они прокляты!

- Рабочих не надо раздражать, - миролюбиво, но твердо вставила Марья Ивановна Орехова.

- Что? Не раздражать? Вот как? - закричал Алябьев, осматривая людей и как бы заранее определяя, кто решится возразить ему. - Их надо посылать на фронт, в передовые линии, - вот что надо. Под пули надо! Вот что-с! Довольно миндальничать, либеральничать и вообще играть словами. Слова строптивых не укрощают...

- Что ж кричать? - печально качая голым черепом и вздыхая тяжко, спросил адвокат Вишняков, театрал и шахматист. - Поздно кричать, - ответил он сам себе и широко развел руки. - Все разрушается, все! Клим Иванович замечательно правильно указал, что Русь - глиняный горшок, в котором кипят, но не могут свариться разнообразные, несоединимые...

- Колосс на глиняных ногах, - сообщила, как новость, Орехова, три дамы единодушно согласились с ней, а четвертая с явным страхом спросила:

- Что же, при республике все эти бурята, калмыки и дикари получат право жениться на русских? - Она была высокая, с длинным лицом, которое заканчивалось карикатурно острым подбородком, на ее хрящеватом носу дрожало пенснэ, на груди блестел шифр воспитанницы Смольного института.

Заговорили сразу человек десять. Алябьев кричал все более бешено, он вертелся, точно посаженный на кол, стучал палкой, двигал стул, встряхивая его, точно таскал человека за волосы, блестел металлами.

- Изуверство, аввакумовщина, - кричал он. Толстый человек в старомодном сюртуке, поддерживая руками живот, гудел глухим, жирным басом:

- Лапотное, соломенное государство ввязалось в драку с врагом, закованным в сталь, - а? Не глупо, а? За одно это правительство подлежит низвержению, хотя я вовсе не либерал. Ты, дурова голова, сначала избы каменные построй, железом их покрой, ну, тогда и воюй...

Кто-то кричал:

- Шевелимся, как живые, а - уже...

И, наконец, все крики покрыл пронзительный голос Алябьева:

- Я - не купец, я - дворянин, но я знаю: наше купечество оказалось вполне способным принять и продолжать культуру дворянства, традиции аристократии. Купцы начали поощрять искусство, коллекционировать, отлично издавать книги, строить красивые дома...

- Н-ну, знаете! Хомяков желал содрать с Москвы двести тысяч за его кусок земли в несколько сажен, - крикнул кто-то.

- Прошу не перебивать меня пустяками, - бешено заорал Алябьев, и, почувствовав возможность скандала, люди начали говорить тише, это заставило и Алябьева излагать мудрость свою спокойней.

- Социализм, по его идее, древняя, варварская форма угнетения личности. - Он кричал, подвывая на высоких нотах, взбрасывал голову, прямые пряди черных волос обнажали на секунду угловатый лоб, затем падали на уши, на щеки, лицо становилось узеньким, трепетали губы, дрожал подбородок, но все-таки Самгин видел в этой маленькой тощей фигурке нечто игрушечное и комическое.

- Социализм предполагает равенство прав, но это значит: признать всех людей равными по способностям, а мы знаем, что весь процесс европейской культуры коренится на различии способностей... Я приветствовал бы и социализм, если б он мог очеловечить, организовать наивного, ленивого, но жадного язычника, нашего крестьянина, но я не верю, что социализм применим в области аграрной, а особенно у нас.

Самгин, видя, что этот человек прочно занял его место, - ушел; для того, чтоб покинуть собрание, он - как ему казалось - всегда находил момент, который должен был вызвать в людях сожаление: вот уходит о г нас человек, не сказавший главного, что он знает. Он был вполне уверен, что растет в глазах людей, замечал, что они смотрят на него все более требовательно, слушают все внимательней. Эта уверенность, вызывая в нем чувство гордости, в то же время и все более ощутимо тревожила: нужно иметь это "главное", а оно все еще не слагалось из его пестрого опыта. Он все более часто чувствовал, что из массы сырого материала, накопленного [им], крайне трудно выжать единый смысл, придать ему своеобразную форму, явиться пред людями автором нового открытия, которое объединит все передовые силы страны. Недавно Дронов, растрепанный, небритый и, как всегда, полупьяный, жаловался ему:

- Обстрогали меня компаньоны на двести семьдесят восемь тысяч. Ногайцев - потомственный жулик, чорт с ним! Но - жалко Заусайлова и Попова, хорошие ребята, знаешь эдакие - разбойники. Заусайлов по Сологубу живет: жизнь - "закон моей игры". Попов - рохля, мякоть, несчастный игрок, но симпатичный пес. В общем - скучно. Главное, не знаю: что делать? Надобно иметь ясную, реальную цель. А у меня цели-то и нет. Деньги? Деньги - есть, но - деньги тают: сегодня рубль стоит сорок три копейки. Да и вообще деньги для меня - не цель. Если б Тоська была, я бы ее вызолотил и бриллиантами разгвоздил - гуляй!

- Она - большевичка? - спросил Самгин.

- Похоже, - ответил Дронов, готовясь выпить. Во внутреннем боковом кармане пиджака, где почтенные люди прячут бумажник, Дронов носил плоскую стеклянную флягу, украшенную серебряной сеткой, а в ней какой-то редкостный коньяк. Бережно отвинчивая стаканчик с горлышка фляги, он бормотал:

- Скляночку-то Тагильский подарил. Наврали газеты, что он застрелился, с месяц тому назад братишка Хотяинцева, офицер, рассказывал, что случайно погиб на фронте где-то. Интересный он был. Подсчитал, сколько стоит аппарат нашего самодержавия и французской республики, - оказалось: разница-то невелика, в этом деле франк от рубля не на много отстал. На респуб[лике] не сэкономишь.

"Рассказать? - спросил себя Самгин. - А зачем?" - Вторым вопросом первый был уничтожен, и вместе с ним исчезла память об Антоне Тагильском. Но вспыхнула [мысль]: "Дронов интеллигент] первого поколения".

При каждой встрече Дронов показывал Самгину бесчисленное количество мелкой чепухи, которую он черпал из глубины взболтанного житейского болота. Он стряхивал (ее) со своей плотной фигуры, точно пыль, но почти .всегда в чепухе оказывалось нечто ценное для Самгина.

- Прислала мне Тося парня, студент одесского университета, юрист, исключен с третьего курса за невзнос платы. Работал в порту грузчиком, купорил бутылки на пивном заводе, рыбу ловил под Очаковом. Умница, весельчак. Я его секретарем своим сделал.

Лаская флягу правой рукой, задумчиво почесывая пальцем бровь, он продолжал:

- Вот это - правоверный большевик! У него - цель. Гражданская война, бей буржуазию, делай социальную революцию в полном, парадном смысле слова, вот и все!

- Ты - что же, веришь в такую возможность? - равнодушно спросил Самгин.

- Я-то? Я - в людей верю. Не вообще в людей, а вот в таких, как этот Кантонистов. Я, изредка, встречаю большевиков. Они, брат, не шутят! Волнуются рабочие, есть уже стачки с лозунгами против войны, на Дону - шахтеры дрались с полицией, мужичок устал воевать, дезертирство растет, - большевикам есть с кем разговаривать.

Он вздохнул тяжко и вдруг встал, сердито говоря:

- Ты все выпытываешь меня, Клим Иванов! А, конечно, сам лучше, чем я, все знаешь. Чего же выпытывать? Насколько я дурак, я сам знаю, ты помоги мне понять; почему я дурак?

- Ты - пьян, - сказал Самгин.

Он обиделся и ушел, надув губы. Самгин, проводив его хмурым взглядом, даже бросил вслед ему окурок папиросы.

"Харламов тоже, наверное, большевик", - подумал он, потом вспомнил Хотяинцева, который недавно на собрании в одной редакции оглушительно проповедовал:

- Еще Сен-Симон предрекал, что властителями жизни будут банкиры. В каждом государстве они сметут в кошели свои все капиталы, затем сложат их в один кошель, далее они соединят во единый мешок концентрированные капиталы всех государств, всех наций и тогда великодушно организуют по всей земле производство и потребление на законе строжайшей и даже святой справедливости, как это предуказывают некие умнейшие немцы, за исключением безумных фантазеров - Карла Маркса и других, иже с ним. Итак: чего страшимся и почему трепещем? Не благоразумней ли будет уверенно и спокойно ожидать благостных результатов энергической деятельности банков, реформаторской работы банкиров? Наивно бояться, что банкир снимет с нас рубахи и штаны! Он снимет их - да! - но лишь на краткое время, для концентрации, монополизации, а затем он заставит нас организованно изготовлять обувь и одежду, хлеб и вино, и оденет и обует, напоит и накормит нас. К чему же нам заботиться о проливах из моря в море и о превращении балканских государств в русские губернии, к чему?

Климу Ивановичу Самгину казалось, что в грубом юморе этой речи скрыто некое здоровое зерно, но он не любил юмора, его отталкивала сатира, и ему особенно враждебны были типы людей, подобных Хотяинцеву, Харламову. Он видел их чудаками, озорниками, которые под своим словесным озорством скрывают нигилистическую страсть к разрушению. Харламов притворялся серьезно изучающим контрреволюционную литературу, поклонником Леонтьева, Каткова, Победоносцева. Хотяинцев играл роль чудака, которому нравится, не щадя себя, увеселять людей нелепостями, но с некоторого времени он все более настойчиво облекает в нелепейшие словесные формы очень серьезные мысли. Так же, как Харламов, он "пораженец", враг войны, человек равнодушный к судьбе своего отечества, а судьба эта решается на фронтах.

Наполненное шумом газет, спорами на собраниях, мрачными вестями с фронтов, слухами о том, что царица тайно хлопочет о мире с немцами, время шло стремительно, дни перескакивали через ночи с незаметной быстротой, все более часто повторялись слова - отечество, родина, Россия, люди на улицах шагали поспешнее, тревожней, становились общительней, легко знакомились друг с другом, и все это очень и по-новому волновало Клима Ивановича Самгина. Он хорошо помнил, когда именно это незнакомое волнение вспыхнуло в нем.

Ночевал у Елены, она была выпивши, очень требовательна, капризна и утомила его, плохо и мало спал, проснулся с головной болью рано утром и пошел домой пешком.

Давно уже на улицах и площадях города с утра до вечера обучались солдаты, звучала команда:

- Смир-рно-о!

Он помнил эту команду с детства, когда она раздавалась в тишине провинциального города уверенно и властно, хотя долетала издали, с поля. Здесь, в городе, который командует всеми силами огромной страны, жизнью полутораста миллионов людей, возглас этот звучал раздраженно и безнадежно или уныло и бессильно, как просьба или же точно крик отчаяния.

Самгин встряхнул головой, не веря своему слуху, остановился. Пред ним по булыжнику улицы шагали мелкие люди в солдатской, гнилого цвета, одежде не по росту, а некоторые были еще в своем "цивильном" платье. Шагали они как будто нехотя и не веря, что для того, чтоб идти убивать, необходимо особенно четко топать по булыжнику или по гнилым торцам.

- Левой! Левой! - хрипло советовал им высокий солдат с крестом на груди, с нашивками на рукаве, он прихрамывал, опирался на толстую палку. Разнообразные лица мелких людей одинаково туго натянуты хмурой скукой, и одинаково пусты их разноцветные глаза.

- Смир-рно-о! - кричат на них солдаты, уставшие командовать живою, но неповоротливой кучкой людей, которые казались Самгину измятыми и пустыми, точно испорченные резиновые мячи. Над канавами улиц, над площадями висит болотное, кочковатое небо в разодранных облаках, где-то глубоко за облаками расплылось блеклое солнце, сея мутноватый свет.

- Смир-рно! - командуют офицера.

Город уже проснулся, трещит, с недостроенного дома снимают леса, возвращается с работы пожарная команда, измятые, мокрые гасители огня равнодушно смотрят на людей, которых учат ходить по земле плечо в плечо друг с другом, из-за угла выехал верхом на пестром коне офицер, за ним, перерезав дорогу пожарным, громыхая железом, поползли небольшие пушки, явились солдаты в железных шлемах и прошла небольшая толпа разнообразно одетых людей, впереди ее чернобородый великан нес икону, а рядом с ним подросток тащил на плече, как ружье, палку с национальным флагом.

Самгин стоял на панели, курил и наблюдал, ощущая, что все это не то что подавляет, но как-то стесняет его, вызывая чувство уныния, печали. Солдат с крестом и нашивками негромко скомандовал:

- Вольно! Закуривай...

Прихрамывая, тыкая палкой в торцы, он перешел с мостовой на панель, присел на каменную тумбу, достал из кармана газету и закрыл ею лицо свое. Самгин отметил, что солдат, взглянув на него, хотел отдать ему честь, но почему-то раздумал сделать это.

- Обучаете? - спросил он. Солдат, взглянув на него через газету, ответил вполголоса и неохотно:

- Да, вот... оболваниваю. Однако - в месяц человека солдатом не сделаешь. Сами видите.

Самгин ушел, но после этого он, видя, как обучают солдат, останавливался на несколько минут, смотрел, прислушивался к замечаниям прохожих и таких же наблюдателей, как сам он, - замечания" звучали насмешливо, сердито, уныло, угрюмо.

- Мелкокалиберный народ...

- Крупных-то, видно, всех перебили.

- Эдакие герои едва ли немцев побьют. Женщины вздыхали:

- Господи, когда же кончится это!

Наблюдения Клима Ивановича Самгина все более отчетливо и твердо слагались в краткие фразы:

"Обыватель относится к армии, к солдатам скептически". - "Страна, видимо, исчерпала весь запас отборной живой силы". - "Война - надоела, ее нужно окончить".

Слухи о попытках царицы заключить сепаратный мир с Германией утверждали его выводы" но еще более утверждались они фактами иного порядка. Заметно уменьшалось количество здоровых молодых людей, что особенно ясно видно было на солдатах, топавших ногами на всех площадях города. Крупными скоплениями мелких людей командовали, брезгливо гримасничая, истерически вскрикивая, офицера, побывавшие на войне, полубольные, должно быть, раненые, контуженые... Неуклюжесть, недогадливость рядовых болезненно раздражала их, они матерно ругались, негромко, оглядываясь на зрителей. Самгину казалось, что им хочется бить палками будущих солдат, и эти надорванные, изношенные люди возбуждали в нем сочувствие.

"Интеллигенция армии, - думал он. - Интеллигенция, организующая массу на защиту отечества".

Память показывала картину убийства Тагильского, эффектный жест капитана Вельяминова, - жест, которым он положил свою саблю на стол пред генералом.

С некоторого времени он мог, не выходя из своей квартиры, видеть, как делают солдат, - обучение происходило почти под окнами у него, и, открыв окно, он слышал:

- Смирно-о! Эй, ты, рябой, - подбери брюхо! Что ты - беременная баба? Носки, носки, чорт вас возьми! Сказано: пятки - вместе, носки - врозь. Харя чортова - как ты стоишь? Чего у тебя плечо плеча выше? Эх вы, обормоты, дураково племя. Смирно-о! Равнение налево, шагом... Куда тебя черти двигают, свинья тамбовская, куда? Смирно-о! Равнение направо, ша-агом... арш! Ать - два, ать - два, левой, левой... Стой! Ну - черти не нашего бога, ну что мне с вами делать, а?

Командовал большой, тяжелый солдат, широколицый, курносый, с рыжими усами и в черной повязке, закрывавшей его правый глаз. Часа два он учил шагистике, а после небольшого отдыха - бою на штыках. Со двора дома, напротив квартиры Самгина, выносили деревянное сооружение, в котором болтался куль, набитый соломой. Солдаты, один за другим, кричали "ура" и, подбегая, вытаращив глаза, тыкали в куль штыками - смотреть на это было неприятно и смешно. Самгин много слышал о мощности немецкой артиллерии, о силе ее заградительного огня, не представлял, как можно достать врага штыком, обучение бою на куле соломы казалось ему нелепостью постыдной. Он был уверен, что так же оценивают эти неуклюжие прыжки прохожие и обыватели, выглядывая из окон.

Сырым, после ночного дождя, осенним днем, во время отдыха, после нескольких минут тишины, на улице затренькала балалайка, зашелестел негромкий смех. Самгин подошел к окну, выглянул: десяток солдат, плотно окружив фонарный столб, слушали, как поет, подыгрывая на балалайке, курчавый, смуглый, точно цыган, юноша в рубахе защитного цвета, в начищенных сапогах, тоненький, аккуратный. Пел он вполголоса, и трудно было (разобрать) слова бойкой плясовой песенки, мешала балалайка, шарканье ног, сдерживаемый смех. Но, прислушавшись, Самгин поймал двустишие:

Чем разнится, например, От собаки унтер-цер?

- Ух, ты-и, - вскричал один из слушателей и даже выбил дробь ногами. Будущие солдаты, негромко и оглядываясь, посмеивались, и в этот сдержанный смешок как бы ввинчивались веселые слова:

Мы друг друга бить умеем, А кто нас бьет - тех не смеем!

Самгин возмутился.

"Уши надрать мальчишке", - решил он. Ему, кстати, пора было идти в суд, он оделся, взял портфель и через две-три минуты стоял перед мальчиком, удивленный и уже несколько охлажденный, - на смуглом лице брюнета весело блестели странно знакомые голубые глаза. Мальчик стоял, опустив балалайку, держа ее за конец грифа и раскачивая, вблизи он оказался еще меньше ростом и тоньше. Так же, как солдаты, он смотрел на Самгина вопросительно, ожидающе.

- Можно узнать, почему вы одеты военным? - строго спросил Самгин. Мальчик звучно ответил:

- Доброволец, числюсь в команде музыкантов.

- Ах, вот что! Ваша фамилия?

- Спивак, Аркадий, - сказал мальчик и, нахмурясь, сам спросил: - А - зачем вам нужно знать, кто я? И какое у вас право спрашивать? Вы - земгусар?

- Земгусар, - механически повторил Самгин. - Ваша мать - Елизавета Львовна?

- Да.

- Она - здесь?

- Она умерла. Вы знали ее? - мягко спросил Спивак.

- Да, знал, - сказал Самгин и, шагнув еще ближе к нему, проговорил полушепотом:

- Я слышал, что вы поете. Вы очень рискуете...

- Разве? - шутливо и громко спросил Спивак, настраивая балалайку. Самгин заметил, что солдаты смотрят на него недружелюбно, как на человека, который мешает. И особенно пристально смотрели двое: коренастый, толстогубый, большеглазый солдат с подстриженными усами рыжего цвета, а рядом с ним прищурился и закусил губу человек в синей блузе с лицом еврейского типа. Коснувшись пальцем фуражки, Самгин пошел прочь, его проводил возглас:

- Гусар без шашки, одни бляшки.

Потом дважды негромко свистнули.

"Ему не больше шестнадцати лет. Глаза матери. Красивый мальчик", - соображал Самгин, пытаясь погасить чувство, острое, точно ожог.

"Что меня смутило? - размышлял он. - Почему я не сказал мальчишке того, что должен был сказать? Он, конечно, научен и подослан пораженцами, большевиками. Возможно, что им руководит и чувство личное - месть за его мать. Проводится в жизнь лозунг Циммервальда: превратить войну с внешним врагом в гражданскую войну, внутри страны. Это значит: предать страну, разрушить ее... Конечно так. Мальчишка, полуребенок - ничтожество. Но дело не в человеке, а в слове. Что должен делать я и что могу делать?"

Ответа на этот вопрос он не стал искать, сознавая, что ответ потребовал бы от него действия, для которого он не имеет силы. Ускорив шаг, он повернул за угол.

"Но - до чего бессмысленна жизнь!" - мысленно воскликнул он. Это возмущенное восклицание успокоило его. он снова вспомнил, представил себе Аркадия среди солдат, веселую улыбку на смуглом лице и вдруг вспомнил:

"А этот, с веснушками, в синей блузе, это... московский - как его звали? Ученик медника? Да, это - он. Конечно. Неужели я должен снова встретить всех, кого знал когда-то? И - что значат вот эти встречи? Значат ли они, что эти люди так же редки, точно крупные звезды, или - многочисленны, как мелкие?"

Он полюбовался сочетанием десятка слов, в которые он включил мысль и образ. Ему преградила дорогу небольшая группа людей, она занимала всю панель, так же как другие прохожие, Самгин, обходя толпу, перешел на мостовую и остановился, слушая:

- Отступали из Галиции, и все время по дороге хлеб горел: мука, крупа, склады провианта горели, деревни - все горело! На полях хлеба вытоптали мы неисчислимо! Господи же боже наш! Какая причина разрушению жизни?

Самгин привстал на пальцах ног, вытянулся и через головы людей увидал: прислонясь к стене, стоит высокий солдат с забинтованной головой, с костылем под мышкой, рядом с ним - толстая сестра милосердия в темных очках на большом белом лице, она молчит, вытирая губы углом косынки.

- Господа мои, хорошие, - взывает солдат, дергая ворот шинели, обнажая острый кадык. - Надобно искать причину этого разрушительного дела, надо понять: какая причина ему? И что это значит: война?

Самгин поспешно двинулся дальше, думая: что, если люди, так или иначе пострадавшие от войны, увидят причину ее там, куда указывают большевики?

"В двадцатом столетии пугачевщина едва ли возможна, даже в нашей, крестьянской стране. Но всегда нужно ожидать худшего и торопиться с делом объединения всех передовых сил страны. Россия нуждается не в революции, а в реформах. Революцию нельзя понять иначе как болезнь, как воспаление общественного организма... Англия, родина представительного правления и социального компромисса, выросла без революции, завоевала полмира. Не новые мысли, но их плохо помнят. Роль английского либерализма в истории Европы за последние два столетия. Надобно сделать доклад на эту тему".

Здесь Клим Иванович Самгин предостерег себя:

"Я размышляю, как рядовой член партии конституционалистов-демократов".

Он знал, что его личный, житейский опыт формируется чужими словами, когда он был моложе, это обижало, тревожило его, но постепенно он привык не обращать внимания на это насилие слов, которые - казалось ему - опошляют подлинные его мысли, мешают им явиться в отличных формах, в оригинальной силе, своеобразном блеске. Он незаметно убедил себя, что, когда обстоятельства потребуют, он легко сбросит чужие словесные одежды со всего, что пережито, передумано им. Но вот наступили дни, когда он чувствовал, что пора уже освободить себя от груза, под которым таилось его настоящее, неповторимое.

"Я прожил полстолетия не для того, чтоб признать спасительность английского либерализма", - подумал он с угрюмой иронией. Шагал он быстро, ему казалось, что на ходу свободней являются мысли и легче остаются где-то позади. Улицы наполняла ворчливая тревога, пред лавками съестных припасов толпились, раздраженно покрикивая, сердитые, растрепанные женщины, на углах небольшие группы мужчин, стоя плотно друг к другу, бормотали о чем-то, извозчик, сидя на козлах пролетки и сморщив волосатое лицо, читал газету, поглядывая в мутное небо, и всюду мелькали солдаты... Они шагали на ученье, поблескивая штыками, шли на вокзалы, сопровождаемые медным ревом оркестров, вереницы раненых тянулись куда-то в сопровождении сестер милосердия.

"Если я хочу быть искренним с самим собою - я должен признать себя плохим демократом, - соображал Самгин. - Демос - чернь, власть ее греки называли охлократией. Служить народу - значит руководить народом. Не иначе. Индивидуалист, я должен признать законным и естественным только иерархический, аристократический строй общества".

Было найдено кое-что свое, и, стоя у окружного суда, Клим Иванович Самгин посмотрел, нахмурясь, вдоль Литейного проспекта и за Неву, где нерешительно, негусто дымили трубы фабрик. В комнате присяжных поверенных кипел разноголосый спор, человек пять адвокатов, прижав в угол широколицего, бородатого, кричали в лицо ему:

- Договаривайте до конца!

- Да, да!

- Не-ет, это мысль опасная!

Из-под густых бровей, из широкой светлорусой бороды смущенно и ласково улыбались большие голубые глаза, высоким голосом, почти сопрано, бородач виновато говорил:

- Я ведь - в форме вопроса, я не утверждаю. Мне кажется, что со врагом организованным, как армия, бороться удобнее, чем, например, с партизанскими отрядами эсеров.

Солиднейший адвокат Вишняков, юрисконсульт одного из крупнейших банков, решительно, баритоном, заявил:

- Немцы навсегда скомпрометировали интернациональное начало учения Маркса, показав, что социал-демократы вполне могут быть хорошими патриотами...

- Однако - Циммервальд...

- Судорога...

За столом среди комнаты сидел рыхлый, расплывшийся старик в дымчатых очках и, почесывая под мышкой у себя, как бы вытаскивая медленные слова из бокового кармана, говорил, всхрапывая:

- Карено, герой трилогии Гамсуна, анархист, ницшеанец, последователь идей Ибсена, очень легко отказался от всего этого ради места в стортинге. И, знаете, тут не столько идеи, как примеры... Франция, батенька, Франция, где властвуют правоведы, юристы...

- И умеют одевать идеи, как женщин, - добавил его собеседник, носатый брюнет, причесанный под Гоголя; перестав шелестеть бумагами, он прижал их ладонью и, не слушая собеседника, заговорил гневно, громко:

- Нет, вы подумайте: девятнадцатый век мы начали Карамзиным, Пушкиным, Сперанским, а в двадцатом у нас - Гапон, Азеф, Распутин... Выродок из евреев разрушил сильнейшую и, так сказать, национальную политическую партию страны, выродок из мужиков, дурак деревенских сказок, разрушает трон...

- Ну - едва ли дурак...

Самгин, еще раз просматривая документы, приготовленные для судоговорения, прислушивался к нестройному говору, ловил фразы, которые казались ему наиболее ловко сделанными. Он все еще не утратил способности завидовать мастерам красивого слова и упрекнул себя: как это он не догадался поставить в ряд Гапона, Азефа, Распутина? Первые двое представляют возможность очень широких толкований...

Рыхлый старик сорвал очки с носа, размахивал ими в воздухе и, надуваясь, всхрапывая, выкрикивал:

- Нет, извините. Если Плеханов высмеивает пораженцев и Каутский и Вандервельде - тоже, так я говорю: пораженцев - брить! Да-с. Брить половину головы, как брили осужденным на каторгу! Чтоб я видел... чтоб все видели - пораженец, сиречь - враг! Да, да!

Кто-то засмеялся, тогда старик закричал еще более истерично:

- Нет, извините, это не смешно, это - прием обороны общества против внутреннего врага...

- Казимир Богданович - прав: люди эти должны быть отмечены какой-то каиновой печатью.

- Большевиков - депутатов Думы осудили в каторгу... но кого это удовлетворило?

- Только нарушен принцип неприкосновенности депутатов.

- Вчера - они, завтра - мы.

- Вспомните Выборг.

- Им нужно поражение России для того, чтоб повторить безумие парижан 871 года.

- Ну да, конечно! Они этого не скрывают...

- Нам - необходимо поражение самодержавия...

- Не - нам, а всему народу русскому!

- Интернационализм - учение людей, у которых атрофировано чувство родины, отечества...

Количество людей во фраках возрастало, уже десятка полтора кричало, окружая стол, - старик, раскинув руки над столом, двигал ими в воздухе, точно плавая, и кричал, подняв вверх багровое лицо:

- Я не купец, не дворянин, я вне сословий. Я делаю тяжелую работу, защищая права личности в государстве, которое все еще не понимает культурного значения широты этих прав.

- Социальная революция - утопия авантюристов.

- Русских, русских...

- И - евреев. Маркс - еврей.

- Ленин - русский. Европейские социалисты] о социальной] революции] не мечтают.

Не впервые Самгин слышал, что в голосах людей звучит чувство страха пред революцией, и еще вчера он мог бы сказать, что совершенно свободен от этого страха. Скептическое и даже враждебное отношение к человеческим массам у него сложилось давно. Разговоры и книги о несчастном, забитом, страдающем народе надоели ему еще в юности. Он не однажды убеждался в бесплодности демонстраций и вообще массовых действий. Невольное участие в событиях 905 года привило ему скептическое отношение к силе масс. Московское восстание он давно оценил как любительский спектакль. Подчиняясь требованию эпохи, он, конечно, посмотрел в книги Маркса, читал Плеханова, Ленина. Он неохотно и [не] очень много затратил времени на этот труд, но затраченного оказалось вполне достаточно для того, чтоб решительно не согласиться с философией истории, по-новому изображающей процесс развития мировой культуры. Нет, историю двигают, конечно, не классы, не слепые скопища людей, а - единицы, герои, и англичанин Карлейль ближе к истине, чем немецкий еврей Маркс. Марксизм не только ограничивал, он почти уничтожал значение личности в истории. Это умонастроение слежалось у Клима Ивановича Самгина довольно плотно, прочно, и он свел задачу жизни своей к воспитанию в себе качеств вождя, героя, человека, не зависимого от насилий действительности.

Но вот уже более года он чувствовал смутную тревогу, причины которой не решался определить. А сегодня, в тревожном шуме речей коллег своих, он вдруг поймал себя на том, что, слушая отчаянные крики фрачников, он ведет счет новым личностям, которые неприемлемы для него, враждебны ему. Аркадий Спивак, товарищ Яков, Харламов - да, очевидно, и Харламов. Должно быть, и Тагильский тоже защитник угнетенного народа - такая изломанная фигура вроде Лютова. Макаров, бандит Иноков, Поярков, Тося. И еще многие. И - наконец, Кутузов, старый знакомый. Кутузов - тяжелый, подавляющий человек. Все это люди, которые верят в необходимость социальной революции, проповедуют ее на фабриках, вызывают политические стачки, проповедуют в армии, мечтают о гражданской войне.

"Историю делают герои... Безумство смелых... Харламов..."

К нему подошел в облаке крепких духов его противник по судебному процессу Нифонт Ермолов, красавец, богач, холеный, точно женщина, розовощекий, с томным взглядом карих глаз, с ласковой улыбочкой под закрученными усами и над остренькой седой эспаньолкой.

- Дорогой мой Клим Иванович, не можете ли вы сделать мне великое одолжение отложить дело, а? Сейчас я проведу одно маленькое, а затем у меня ответственнейшее заседание в консультации, - очень прошу вас!

Он протянул руку с розовыми полированными ногтями.

Самгин с удовольствием согласился, не чувствуя никакого желания защищать права своих клиентов. Он сунул в портфель свои бумаги и пошел домой. За время, которое он провел в суде, погода изменилась: с моря влетал сырой ветер, предвестник осени, гнал над крышами домов грязноватые облака, как бы стараясь затискать их в коридор Литейного проспекта, ветер толкал людей в груди, в лица, в спины, но люди, не обращая внимания на его хлопоты, быстро шли встречу друг другу, исчезали в дворах и воротах домов. Самгин обогнал десятка три арестантов, окруженных тюремным конвоем с обнаженными саблями, один из арестантов, маленький, шел на костылях, точно на ходулях. Он казался горбатым,, ветер шелестел, посвистывал, как бы натачивая синеватые клинки сабель и нашептывая:

- Смирно-о!

Потом на проспект выдвинулась похоронная процесс сия, хоронили героя, медные трубы выпевали мелодию похоронного марша, медленно шагали черные лошади и солдаты, зеленоватые, точно болотные лягушки, размахивал кистями и бахромой катафалк, держась за него рукою, деревянно шагала высокая женщина, вся в черной кисее, кисея летала над нею, вокруг ее, ветер как будто разрывал женщину на куски или хотел подбросить ее к облакам. Люди поспешно, озабоченно идут к целям своего дня, не обращая внимания на похороны героя, на арестантов, друг на друга. Идет вереница раненых, во главе их большая, толстая сестра милосердия в золотых очках. Самгин уже когда-то видел ее.

"Харламов, - думал Клим Иванович Самгин, и в памяти его звучал" шутливые, иронические слова, которыми Харламов объяснял Елене намерения большевиков: "Все, что может гореть, - горит только тогда, когда нагрето до определенной температуры и лишь при условии достаточного притока кислорода. Исключив эти два условия, мы получим гниение, а не горение. Гниение - это, по Марксу, процесс, который рабочий класс должен превратить в горение, во всемирный пожар. В наши дни рабочие и крестьяне достаточно нагреты, роль кислорода отлично исполняют большевики, и поэтому рабочий народ должен вспыхнуть". - Он - не один таков, Харламов. Шутники, иронисты его типа, родственны большевикам. Он, вероятно, интеллигент в первом поколении, как Тагильский. Как Дронов. Люди без традиций, ничем, кроме школы, не связанные с историей своего отечества. "Случайные люди".

Он даже вспомнил министра Делянова, который не хотел допускать в гимназии "кухаркиных детей", но тут его несколько смутил слишком крутой поворот мысли, и, открывая дверь в квартиру свою, он попытался оправдаться:

"Я ведь встревожен не тем, что меня обгоняют нигилисты двадцатого столетия..."

Но мысль самосильно скользила по как бы наклонной плоскости:

"Рим погубили варвары, воспитанные римлянами".

Затем в десятый раз припомнились стихи Брюсова о "грядущих гуннах" и чьи-то слова по поводу осуждения на каторгу депутатов-социалистов:

"Пятерых - осудили в каторгу, пятьсот поймут этот приговор как вызов им..."

Сидя за столом, поддерживая голову ладонью, Самгин смотрел, как по зеленому сукну стелются голубые струйки дыма папиросы, если дохнуть на них - они исчезают. Его думы ползли одна за другой так же, как этот легкий дымок, и так же быстро исчезали, когда над ними являлись мысли другого порядка.

"Необходимо веретено, которое спрягало бы мысли в одну крепкую, ровную нить... Паук ткет свою паутинку, имея точно определенную цель".

Эти неприятные мысли прятали в себе некий обидный упрек, как бы подсказывая, что жизнь - бессмысленна, и Самгин быстро гасил их, как огонек спички, возвращаясь к думам о случайных людях.

"Гапон, Азеф, Распутин. Какой-то монах Илиодор. Кандидатом в министры внутренних дел называют Протопопова".

Он припомнил все, что говорилось о Протопопове: человек политически неопределенный и даже не очень грамотный, но ловкий, гибкий, бойкий, в его бойкости замечают что-то нездоровое. Провинциал, из мелких симбирских дворян, владелец суконной фабрики, наследовал ее после смерти жандармского генерала Сильверстова, убитого в Париже поляком-революционером Подлевским. В общем - человек мутный, ничтожный.

"Очевидно, страна израсходовала все свои здоровые силы... Партия Милюкова - это все, что оказалось накопленным в девятнадцатом веке и что пытается организовать буржуазию... Вступить в эту партию? Ограничить себя ее программой, подчиниться руководству дельцов, потерять в их среде свое лицо..."

О том, чтоб вступить в партию, он подумал впервые, неожиданно для себя, и это еще более усилило его тревожное настроение.

"Партии разрушаются, как всё вокруг", - решил он, ожесточенно тыкая окурком папиросы в пепельницу.

За последнее время, устраивая смотр мыслям своим, он все чаще встречал среди них такие отрезвляющие, каковы были мысли о веретене, о паутине, тогда он чувствовал, что высота, на которую возвел себя, - шаткая высота и что для того, чтоб удержаться на этой позиции, нужно укрепить ее какими-то действиями. Нужно предъявить людям неоспоримые доказательства своей силы и права своего на их внимание. Но каждый раз, присутствуя на собраниях, он чувствовал, что раздраженные речи, сердитые споры людей изобличают почти в каждом из них такое же кипение тревоги, такой же страшок пред завтрашним днем, такие же намерения развернуть свои силы и отсутствие уверенности в них. Он видел вокруг себя людей, в большинстве беспартийных, видел, что эти люди так же, как он, гордились своей независимостью, подчеркивали свою непричастность политике и широко пользовались правом критиковать ее. Количество таких людей возрастало. Иногда ему казалось, что (таких людей) излишне много, но он легко убеждался, что является наиболее законченным и заметным среди них. Особенно характерно было недавнее собрание в квартире Леонида Андреева, куда его затащил Иван Дронов.

Иван Дронов - всегда немножко выпивший и всегда готовый выпить еще, одетый богато, но неряшливо, растрепанный, пестрый галстук сдвинут влево, рыжие волосы торчат, скуластое лицо содрогается. Настроение его колебалось неестественно резко, за последний год он стал еще более непоседлив, суетлив, но иногда являлся совершенно подавленным, унылым, опустошенным. Клим Иванович привык смотреть на него как на осведомителя, на измерителя тона событий, на аппарат, кот[орый] отмечает температуру текущей действительности, и видел, что Иван теряет эту способность, занятый судорожными попытками перепрыгнуть куда-то через препятствие, невидимое и непонятное для Самгина, и вообще был поглощен исключительно самим собою. В таком настроении он был тем более неприятен, что смотрел исподлобья, как бы укоряя в чем-то.

- С похмелья? - спрашивал Самгин.

- Н-нет, так... Устал.

Но иногда он являлся в состоянии как бы веселого ужаса, - если такой ужас возможен. Многоречивый, посмеиваясь и как-то юмористически ощипывая, одергивая себя, щелкая ногтями по пуговицам жилета, он высыпал новости, точно из мешка.

- Нет, Клим Иванович, ты подумай! - сладостно воет он, вертясь в комнате. - Когда это было, чтоб премьер-министр, у нас, затевал публичную говорильню, под руководством Гакебуша, с участием Леонида Андреева, Короленко, Горького? Гакебушу - сто тысяч, Андрееву - шестьдесят, кроме построчной, Короленке, Горькому - по рублю за строчку. Это тебе - не Европа! Это - мировой аттракцион и - масса смеха!

Затем он рассказал странную историю: у Леонида Андреева несколько дней прятался какой-то нелегальный большевик, он поссорился с хозяином, и Андреев стрелял в него из револьвера, тотчас же и без связи с предыдущим сообщил, что офицера-гвардейцы избили в модном кабаке Распутина и что ходят слухи о заговоре придворной знати, - она решила снять царя Николая с престола и посадить на его место - Михаила.

- Меня бы посадили! - весело сказал он и, пародируя Шаляпина, пропел фальшиво:

Я б им царство-то управил!

Я б казны им поубавил!

Пожил бы я всласть, Ведь на то и власть!..

- Чему ты рад? - спросил Самгин.

- Да я... не знаю! - сказал Дронов, втискивая себя в кресло, и заговорил несколько спокойней, вдумчивее: - Может - я не радуюсь, а боюсь. Знаешь, человек я пьяный и вообще ни к чорту не годный, и все-таки - не глуп. Это, брат, очень обидно - не дурак, а никуда не годен. Да. Так вот, знаешь, вижу я всяких людей, одни делают политику, другие - подлости, воров развелось до того много, что придут немцы, а им грабить нечего] Немцев - не жаль, им так и надо, им в наказание - Наполеонов счастье. А Россию - жалко.

Он выскочил из кресла, точно мяч, и, наливая вино в стакан, сказал уверенно:

- Здоровенная будет у нас революция, Клим Иванович. Вот - начались рабочие стачки против войны - знаешь? Кушать трудно стало, весь хлеб армии скормили. Ох, все это кончится тем, что устроят европейцы мир промежду себя за наш счет, разрежут Русь на кусочки и начнут глодать с ее костей мясо.

Поговорив еще минуты три на эту тему, он предложил Самгину пойти на совещание по организации министерской газеты. Клим Иванович отказался, его утомляли эти почти ежедневные сборища, на которых люди торопливо и нервозно пытались избыть, погасить свою тревогу. Он видел, что источником тревоги этой служит общее всем им убеждение в своей политической дальнозоркости и предчувствие неизбежной и разрушительной катастрофы. Он отмечал, что по составу своему сборища становятся все пестрее, и его особенно удовлетворял тот факт, что к основному, беспартийному ядру таких собраний вое больше присоединялось членов реформаторских партий и все более часто, открыто выступали люди, настроенные революционно. Самгину казалось, что партии крошились, разрушались, происходит процесс какой-то самосильной организации. Появились меньшевики, которых Дронов называл "год-либерданами", а Харламов давно уже окрестил "скромными учениками немецких ортодоксов предательства", появлялись люди партии конституционалистов-демократов, появлялись даже октябристы - Стратонов, Алябьев, прятался в уголках профессор Платонов, мелькали серые фигуры Мякотяна, Пешехонова, покашливал, притворяясь больным, нововременец Меньшиков, и еще многие именитые фигуры. Царила полная свобода мнений. Провинциальный кадет Адвокатов поставил вопрос: "Есть ли у нас демократия в европейском смысле слова?" и в полчаса доказал, что демократии в России - нет. Его слушали так же внимательно, как всех, чувствовалось, что каждому хочется сказать или услышать нечто твердое, успокаивающее, найти какое-то историческое, объединяющее слово, а для Самгина в метелице речей, слов звучало простое солдатское:

"Смир-рно!"

Особенно тяжело памятной осталась для "его одна из таких бесед в квартире Леонида Андреева.

В большой комнате с окнами на Марсово поле собралось человек двадцать - интересные дамы, с волосами, начесанными на уши, шикарные молодые люди в костюмах, которые как бы рекламировали искусство портных, солидные адвокаты, литераторы. (Комната была неуютная, как будто в нее только что вселились и еще не успели наполнить вещами. Самгин сел у окна. За окнами - осенняя тьма и такая тишина, точно дом стоит в поле, далеко за городом. И, как всегда, для того, чтоб подчеркнуть тишину, (существовал) звук - поскрипывала проволока по железу водосточной трубы.

В пустоватой комнате голоса звучали неестественно громко и сердито, люди сидели вокруг стола, но разобщенно, разбитые на группки по два, по три человека. На столе в облаке пара большой самовар, слышен запах углей, чай порывисто, угловато разливает черноволосая женщина с большим жестким лицом, и кажется, что это от нее исходит запах углекислого газа.

Хозяин квартиры в бархатной куртке, с красивым, но мало подвижным лицом, воинственно встряхивая головой, положив одну руку на стол, другою забрасывая за ухо прядь длинных волос, говорил:

- Я не хочу быть чижом, который лгал и продолжает лгать. Только трусы или безумные могут проповедовать братство народов в ту ночь, когда враги подожгли их дом.

- Да ведь проповедуют это бездомные, - сказал сидевший в конце стола светловолосый человек, как бы прижатый углом его к стене под тяжелую раму какой-то темной картины).

Литератор поднимал и опускал густые темные брови, должно быть, стараясь оживить этим свое лицо.

- Отечество в опасности, - вот о чем нужно кричать с утра до вечера, - предложил он и продолжал говорить, легко находя интересные сочетания слов. - Отечество в опасности, потому что народ не любит его и не хочет защищать. Мы искусно писали о народе, задушевно говорили о нем, но мы плохо знали его и узнаём только сейчас, когда он мстит отечеству равнодушием к судьбе его.

- Чепуха какая, - невежливо сказал человек, прижатый в угол, - его слова тотчас заглушил вопрос знакомого Самгину адвоката:

- А что вы скажете о евреях, которые погибают на фронтах от любви к России, стране еврейских погромов?

- Меня не удивляет, что иноверцы, инородцы защищают интересы их поработителей, римляне завоевали мир силами рабов, так было, так есть, так будет! - очень докторально сказал литератор.

- Ой, не надо пророчеств! Поймите, еврей дерется за интересы человека, который считает его, еврея, расовым врагом.

Ему возразил редактор Иерусалимский, большой, склонный к тучности человек, с бледным лицом, украшенным нерешительной бородкой.

- Кричать, разумеется, следует, - вяло и скучно сказал он. - Начали с ура, теперь вот караул приходится кричать. А покуда мы кричим, немцы схватят нас за шиворот и поведут против союзников наших. Или союзники помирятся с немцами за наш счет, скажут:

"Возьмите Польшу, Украину, и - ну вас к чорту, в болото! А нас оставьте в покое".

Коренастый человек с шершавым лицом, тоже литератор, покрякивая, покашливая, растирая ладонью темя, покрытое серым пухом, сообщил:

- Летом уже велись переговоры с немцами о сепаратном мире.

Беседа тянулась медленно, неохотно, люди как будто осторожничали, сдерживались, может быть, они устали от необходимости повторять друг пред другом одни и те же мысли. Большинство людей притворялось, что они заинтересованы речами знаменитого литератора, который, утверждая правильность и глубину своей мысли, цитировал фразы из своих книг, причем выбирал цитаты всегда неудачно. Серенькая старушка вполголоса рассказывала высокой толстой женщине в пенснэ с волосами, начесанными на уши:

- Он у меня очень нервный. Ночей не спит, все думает, все сочиняет да крепкий чай пьет.

И лишь изредка, но все чаще и всегда в том углу, под темной картиной, вспыхивало раздражение, звучали недобрые голоса, колющие словечки и разматывался, точно шелковая лента, суховатый тенористый голосок:

- Ведь это, знаете, даже смешно, что для вас судьба стопятидесятимиллионного народа зависит от поведения единицы, да еще такой, как Гришка Распутин...

К таким голосам из углов Самгин прислушивался все внимательней, слышал их все более часто, но на сей раз мешал слушать хозяин квартиры, - размешивая сахар в стакане очень крепкого чая, он пророчески громко и уверенно говорил:

- Люди почувствуют себя братьями только тогда, когда поймут трагизм своего бытия в космосе, почувствуют ужас одиночества своего во вселенной, соприкоснутся прутьям железной клетки неразрешимых тайн жизни, жизни, из которой один есть выход - в смерть.

Он хлебнул ложечку чая и, найдя, что он недостаточно горяч или не сладок, выплеснул половину влаги из стакана в полоскательную чашку, подвинул стакан свой под кран самовара, увещевая торжественно, мягко и вкрадчиво:

- Социалисты, большевики мечтают объединить людей на всеобщей сытости. Нет, нет! Это - наивно. Мы видим, что сытые враждуют друг с другом, вот они воюют! Всегда воевали и будут! Думать, что люди могут быть успокоены сытостью, - это оскорбительно для людей.

- Это, знаете, какая-то рыбья философия, ей-богу! - закричал человек из угла, - он встал, взмахнув рукой, приглаживая пальцами встрепанные рыжеватые волосы. - Это, знаете, даже смешно слушать...

- Разрешите мне кончить, - очень вежливо сказал литератор.

- Нет, уже кончать буду я... то есть не - я, а рабочий класс, - еще более громко и решительно заявил рыжеватый и, как бы отталкиваясь от людей, которые окружали его, стал подвигаться к хозяину, говоря:

- Вы уж - кончили! Ученая ваша, какая-то там литературная, что ли, квалификация дошла до конца концов, до смерти. Ставьте точку. Слово и дело дается вновь прибывшему в историю, да, да!

- Батюшки, неприятный какой, - забормотала серая старушка, обращаясь к Самгину. - А Леонидушка-то не любит, если спорят с ним. Он - очень нервный, ночей не спит, все сочиняет, все думает да крепкий чай пьет.

- Рабочий класс хочет быть сытым и хочет иметь право на квалификацию, а для этого, извините, он должен вырвать власть из рук сытых людей. Вырвать. С боем! Вот как. Довели до того, что равноценной человеку является грошовая бумажка, на которой напечатано, что она - рубль, а то и сто рублей. Даже марки почтовые как деньги ходят. Сказано: господство банков над промышленностью - это значит монополия финансового капитала, значит - вся работа превращается в деньги, в бессмысленность, в идиотство. Господствует банкир, миллионщик, чорт его душу возьми, разорвал трудовой народ на враждебные нация... вон какую войнищу затеял, а вы - чаек пьете и рыбью философию разводите... Как не стыдно!

На оратора смотрели сердито хмурясь, пренебрежительно улыбаясь, а сидевший впереди Самгина бритый и какой-то насквозь серый человек бормотал, точно окуня выудив:

- Ага, вот он, вот он...

Литератор откинулся пред ним на спинку стула, его красивое лицо нахмурилось, покрылось серой тенью, глаза как будто углубились, он закусил губу, и это сделало рот его кривым; он взял из коробки на столе папиросу, женщина у самовара вполголоса напомнила ему:

"Ты бросил курить!", тогда он, швырнув папиросу на мокрый медный поднос, взял другую и закурил, исподлобья и сквозь дым глядя на оратора. Оратор - небольшого роста, узкогрудый, в сереньком пиджаке поверх темной косоворотки, подпоясан широким ремнем, растрепанные, вихрастые волосы делают голову его не по росту большой, лицо его густо обрызгано веснушками. Самгин в несколько секунд узнал его:

"Лаврушка. Ученик медника".

- Вот ради спокоя и благоденствия жизни этих держателей денег, торговцев деньгами вы хотите, чтоб я залез куда-то в космос, в нутро вселенной, к чертовой матери...

- Позвольте напомнить - здесь женщины, - обиженно заявила толстая дама с волосами, начесанными на уши.

- Я - вижу! А что?

- Нужно выражаться приличней...

- Ничего неприличного я не сказал и не собираюсь, - грубовато заявил оратор. - А если говорю смело, так, знаете, это так и надобно, теперь даже кадеты пробуют смело говорить, - добавил он, взмахнув левой рукой, большой палец правой он сунул за ремень, а остальные четыре пальца быстро шевелились, сжимаясь в кулак и разжимаясь, шевелились и маленькие медные усы на пестром лице.

- Я не своевольно пришел к вам, меня позвали умных речей послушать.

- Кто позвал, кто? - пробормотал человек со стесанным затылком.

- А вместо умных - безумные слышу, - извините! В классовом обществе о космосах и тайнах только для устрашения ума говорят, а другого повода - нет, потому что космосы и тайны прибылей буржуазии не наращивают. Космические вопросы эти мы будем решать после того, как разрешим социальные. И будут решать их не единицы, устрашенные сознанием одиночества своего, беззащитности своей, а миллионы умов, освобожденных от забот о добыче куска хлеба, - вот как! А о земном заточении, о том, что "смерть шатается по свету" и что мы под солнцем "плененные звери", - об этом, знаете, обо всем Федор Сологуб пишет красивее вас, однако так же неубедительно.

Он замолчал, облизнул нижнюю губу, снова взмахнул рукой и пошел к двери, сказав:

- Ну, и - прощайте!

До двери его проводили молчанием, только стесанный затылок, шумно вздохнув, прошептал:

- Ага, ушел.

Гости ждали, что скажет хозяин. Он поставил недокуренную папиросу на блюдечко, как свечку, и, наблюдая за струйкой дыма, произнес одобрительно, с небрежностью мудреца:

- Интересный малый. Из тех, которые мечтают сделать во всем мире одинаково приятную погоду...

Журналист, брат революционера, в свое время заподозренного в провокации, поддержал:

- ...забывая о человеке из другого, более глубокого подполья, - о человеке, который признает за собою право дать пинка ногой благополучию, если оно ему наскучит.

- Да, - забывая о человеке Достоевского, о наиболее свободном человеке, которого осмелилась изобразить литература, - сказал литератор, покачивая красивой головой. - Но следует идти дальше Достоевского - к последней свободе, к той, которую дает только ощущение трагизма жизни... Что значит одиночество в Москве сравнительно с одиночеством во вселенной? В пустоте, где только вещество и нет бога?

Самгину казалось, что хозяина слушают из вежливости, невнимательно, тихонько рыча и мурлыкая. Хозяин тоже, должно быть, заметил это, встряхнув головой, он оборвал свою речь, и тогда вспыхнули раздраженные голоса.

- Каков? - спросил серый человек с квадратным затылком. - Бандит 906 года! Ага?

Особенно возмущались дамы, толстая говорила, болезненно сморщив лицо:

- А язык! Вы обратили внимание, какой вульгарный язык?

Ей вторила дама меньших объемов, приподняв плечи до ушей, она жаловалась:

- Отрава материализмом расширяется с удивительной быстротой...

Говорили все и, как всегда, невнимательно слушая, перебивая друг друга, стремясь обнародовать свои мысли. Брюнетка, туго зажатая в гладкое, как трико, платье красного цвета, толстогубая, в пенснэ на крупном носу, доказывала приятным грудным голосом:

- Мы обязаны этим реализму, он охладил жизнь, приплюснул людей к земле. Зеленая тоска и плесень всяких этих сборников реалистической литер[атуры] - сделала людей духовно нищими. Необходимо возвратить человека к самому себе, к источнику глубоких чувств, великих вдохновений...

Хозяин слушал, курил и в такт речи кивал головой.

Самгин не был удивлен появлением Лаврушки, он только вспомнил свое сравнение таких встреч со звездами:

"Мало их или много? Кажется - уже много..."

- Боже мой, - кто это, откуда? - с брезгливым недоумением, театрально спросила толстая дама. Шершавый литератор, покрякивая, покашливая, ответил:

- Поэт, стихи пишет, даже, кажется, печатает в большевистских газетках. Это я его привел - показать... Андреев утвердительно кивнул головою:

- Да, мне захотелось посмотреть: кто идет на смену нежному поэту Прекрасной Дамы, поэту "Нечаянной радости". И вот - видел. Но - не слышал. Не нашлось минуты заставить его читать стихи.

- Боже мой, боже! Куда мы идем? - драматически спросила дама.

Самгин, как всегда, слушал, курил и молчал, воздерживаясь даже от кратких реплик. По стеклам окна ползал дым папиросы, за окном, во тьме, прятались какие-то холодные огни, изредка вспыхивал новый огонек, скользил, исчезал, напоминая о кометах и о жизни уже не на окраине города, а на краю какой-то глубокой пропасти, неисчерпаемой тьмы. Самгин чувствовал себя как бы наполненным густой, теплой и кисловатой жидкостью, она колебалась, переливалась в нем, требуя выхода.

- Мы никуда не идем, - сказал он. - Мы смятенно топчемся на месте, а огромное, пестрое, тяжелое отечество наше неуклонно всей массой двигается по наклонной плоскости, скрипит, разрушается. Впереди - катастрофа.

Он замолчал, посмотрел - слушают ли? Слушали. Выступая редко, он говорил негромко, суховато, избегая цитат, ссылок на чужие мысли, он подавал эти мысли в других словах и был уверен, что всем этим заставляет слушателей признавать своеобразие его взглядов и мнений. Кажется, так это и было: Клима Ивановича Самгина слушали внимательно и почти не возражая.

- Мы, интеллигенты, аристократы духа, аристократия демоса, должны бы стоять впереди, у руля, единодушно, не разбиваясь на партии, а как единая культурно-политическая сила и, прежде всего, как сила культурная. Мы - не собственники, не корыстны, не гонимся за наживой...

- Крупной, - негромко вставил кто-то, но другой голос, погромче, тотчас же строго произнес:

- Неправда!

Самгин продолжал, чувствуя, что он говорит более откровенно, чем всегда.

- Я не против собственности, нет! Собственность - основа индивидуализма, культура - результат индивидуального творчества, это утверждается всею силой положительных наук и всей красотой искусства. Не нужно быть большевиком, марксистом по-русски, анархо-марксистом для того, чтоб видеть: власть крупных собственников становится пагубной, разрушающей, а не творящей. Война показывает нам их безумие. Но есть другая группа собственников, их - большинство, они живут в непосредственной близости с народом, они знают, чего стоит превращение бесформенного вещества материи в предметы материальной культуры, в 'вещи, я говорю о мелком собственнике глухой нашей провинции, о скромных работниках наших уездных городов, вы знаете, что их у нас - сотни.

Он очертил фигуры и продолжал, подчиняясь чувству вражды:

- Литераторы наши, выходцы из этой здоровой среды, стремясь к славе, изображают провинциальную, уездную Русь легкомысленно, карикатурно...

- Там живут Тюхи, дикие рожи, кошмарные подобия людей, - неожиданно и очень сердито сказал <Андреев>. - Не уговаривайте меня идти на службу к ним - не пойду! "Человек рождается на страдание, как искра, чтоб устремляться вверх" - но я предпочитаю погибать с Наполеоном, который хотел быть императором всей Европы, а не с безграмотным Емелькой Пугачевым. - И, выговорив это, он выкрикнул латинское:

- Dixi! [*]

[*] - Я сказал! - Ред.

Его слова развязали языки, люди как будто очнулись от дремоты, первым выступил редактор, он, растирая ладонью сероватую бородку, сказал:

- Это можно понять. Демократия как будто опоздала, да! Мы накануне столкновения] пролетария с капиталистом.

- Для нас, в нашей стране, это - преждевременно...

- Но как будто уже неизбежно...

Серый человек говорил наклонясь к литератору, схватив его за колено и собакой глядя в красивое, мрачно нахмуренное лицо:

- Вам, родимый мой, надобно познакомиться с умнейшим, с гениальнейшим...

Брюнетка в красном платье спорила с толстой дамой.

- Нам нужен вождь, - кричала брюнетка, а толстая, обмахивая красное лицо платком:

- Каждый должен быть вождем своих чувств и мыслей...

- Вот - именно: вождь! Захар Петрович Бердников...

- Я встречался с ним...

- Он сторонник союза с немцами, в соединении с ними мы бы взяли за горло всю Европу! Что надобно понять?

- Не нужно брать за горло...

- Нет - что нужно понять? Антанта имеет в наших банках свыше 60 процентов капитала, а немцы - только 37! Обидно, а?

Против Самгина стоял редактор и, дергая пуговицу жилета своего, говорил:

- Большевизм - жест отчаяния банкрота - социал-демократии. Вы знаете, что сказал Вандервельде?

- Пожалуйте кушать, что бог послал, - возгласила старушка. - Продукты теперь - ох, скудные стали! И - дорогие, дорогие...

Люди пошли в соседнюю комнату, а Самгин отказался кушать дорогие, но скудные продукты и, ни с кем не прощаясь, отправился домой. Он чувствовал себя нехорошо, обиженный тем, что ему помешали высказать мысли, которые он считал особенно ценными и очень своими. Помешали тогда, когда хотелось говорить вполне откровенно. Раньше бывало так, что, высказав свои мысли вслух, пропустив их пред собою, как на параде, он видел, какие из них возбуждают наиболее острое внимание, какие проходят неясными, незаметно, и это позволяло ему отсевать зерно от плевел. А на этот раз, прислушиваясь, он думал:

"Власть идей, очевидно, кончилась, настала очередь возмущенных чувств..."

Когда он вышел из дома на площадь, впечатление пустоты исчезло, сквозь тьму и окаменевшие в ней деревья Летнего сада видно было тусклое пятно белого здания, желтые пятна огней за Невой.

Город молчал, тоже как бы прислушиваясь к будущему. Ночь была холодная, сырая, шаги звучали глухо, белые огни фонарей вздрагивали и краснели, как бы собираясь погаснуть.

"Где чувства - там трагедии... Все эти люди бессильны, жалки. Что они могут сделать? Они - не для трагедий. Андреев - понимает трагизм бытия слишком физиологически, кожно; он вульгаризирует чувство трагического, уродливо опрощает его. Трагическое не может и не должно быть достоянием демократии, трагическое всегда было и будет достоянием исключительных людей". Он отводил Андрееву место в ряду "объясняющих господ", которые упрямо навязывают людям свои мысли и верования. Есть настроения, мысли, есть идеи, совершенно не нужные Ивану Дронову. И Тагильскому. Поставив Тагильского рядом с Дроновым, он даже замедлил шаг, чувствуя, что натолкнулся на некое открытие.

"Оба - интеллигенты в первом поколении. Так же и Кутузов..."

Среди "объясняющих господ" Кутузов был особенно враждебным. Он действует здесь, в Петрограде, и недавно Самгин слышал его речи. Это было у Шемякина, который затевал книгоиздательство и пригласил Самгина для составления договора с фабрикантом бумаги. Уже в прихожей, раздеваясь, услыхал знакомый голос, богатый ироническими интонациями. Кутузов говорил в приемной издателя, там стоял рояль, широкий ковровый диван, кожаные кресла и очень много горшков с геранью. Кутузов сидел у рояля, за его спиной оскалилась клавиатура, голова его четко выделялась на черной поднятой крышке, как будто замахнувшейся на него. Кроме его, в комнате находилось еще несколько человек.

- Наша армия уже разбита, и мы - накануне революции. Не нужно быть пророком, чтоб утверждать это, - нужно побывать на фабриках, в рабочих казармах. Не завтра - послезавтра революция вспыхнет. Пользуясь выступлением рабочих, буржуазия уничтожит самодержавие, и вот отсюда начнется нечто новенькое. Если буржуазия, при помощи военщины, генералов, сумеет организоваться - пролетариат будет иметь пред собой врага более опасного, чем царь и окружающие его.

Самгин, наклонясь над столом, следил исподлобья за оратором. В Кутузове его возмущало все: нелепая демократическая тужурка, застегнутая до горла, туго натянутая на плечах, на груди, придавала Кутузову сходство с машинистом паровоза, а густая, жесткая борода, коротко подстриженные волосы, большое, грубое обветренное лицо делало его похожим на прасола. Но особенно возмущали иронические глаза, в которых неугасимо светилась давно знакомая и обидная улыбочка, и этот самоуверенный, крепкий голос, эти слова человека, которому все ясно, который считает себя вправе пророчествовать.

- У пролетариата - своя задача. Его передовые люди понимают, что рабочему классу буржуазные реформы ничего не могут дать, и его дело не в том, чтоб заменить оголтелое самодержавие - республикой для вящего удобства жизни сытеньких, жирненьких.

Он погладил одной ладонью бороду, другой провел по черепу со лба до затылка.

- Мне поставлен вопрос: что делать интеллигенции? Ясно: оставаться служащей капиталу, довольствуясь реформами, которые предоставят полную свободу слову и делу капиталистов. Так же ясно: идти с пролетариатом к революции социальной. Да или нет, третье решение логика исключает, но психология - допускает, и поэтому логически беззаконно существуют меньшевики, эсеры, даже какие-то народные социалисты.

Его слушали молча, и Самгин был уверен, что слушают враждебно. Жена издателя тихонько говорила:

- Просто - до ужаса... А говорят про него, что это - один из крупных большевиков... Вроде полковника у них. Муж сейчас приедет, - его ждут, я звонила ему, - сказала она ровным, бесцветным голосом, посмотрев на дверь в приемную мужа и, видимо, размышляя: закрыть дверь или не надо? Небольшого роста, но очень стройная, она казалась высокой, в красивом лице ее было что-то детски неопределенное, синеватые глаза смотрели вопросительно.

"Лет восемнадцать, - подумал Самгин, мысленно обругал Шемякина: - Скот".

- Почему интеллигенту будет легче жить с рабочим классом? - спросил кто-то вдруг и азартно. Кутузов ответил:

- Вот это - ясный, торговый постанов вопроса! Но я не думаю, что пролетариат будет кормить интеллигентов мармаладом. Но - вот что: уже даны технические условия, при наличии коих трудовая, производственная практика рабочего класса может быть развернута чрезвычайно широко и разнообразно. Классовый идиотизм буржуазии выражается, между прочим, в том, что капитал не заинтересован в развитии культуры, фабрикант создает товар, но нимало не заботится о культурном воспитании потребителя товаров у себя дома, для него идеальный потребитель - живет в колониях... Пролетариат-хозяин - особенно же наш пролетариат - должен будет развернуть широчайшую работу промышленно-технической организации своего огромнейшего хозяйства. Для этого дела потребуются десятки, даже сотни тысяч людей высокой, научной, интеллектуальной квалификации. Вопрос о мармаладе оставляю открытым.

- Мармалад? А, кажется, надобно говорить - мармелад, - пробормотала супруга издателя. - Хотите чаю? - предложила она.

Люди исчезали из приемной, переходя в другую комнату, исчезли, оставив за собой синюю пелену дыма. Самгин отказался от чая, спросил:

- Этот, который говорил, предлагает издать какие-то книги?

- Да, муж говорит: ходкие книги, кажется, уже купил... Распутин, большевики... бессарабские помещики, - говорила она, вопросительно глядя в лицо Самгина. - Все это поднимается, как будто из-под земли, этой... Как ее? Из чего лава?

- Магма?

- Да, магма. Ужасно странно все.

Она сидела положив нога на ногу, покачивая левой, курила тонкую папироску с длинным мундштуком, бесцветный ее голос звучал тихо и почти жалобно.

- Я всего второй год здесь, жила в Кишиневе, это тоже ужасно, Кишинев. Но здесь... Трудно привыкнуть. Такая противная, злая река. И всем хочется революции.

Пришел Шемякин. Он показался Самгину еще более красивым, холеным, его сопровождал Дронов, как бы для того, чтоб подчеркнуть парадность фигуры Шемякина. Снимая перчатки манерой премьера драмы, он весело говорил:

- Последняя новость: полное расстройство транспорта! Полнейшее, - прибавил он и взмахом руки начертил в воздухе крест. - Четверть всех локомотивов требует капитального ремонта, сорок процентов постоянно нуждаются в мелком.

Расправляя смятые в комок перчатки, жена смотрела на него, сдвинув брови, лоб ее разрезала глубокая морщина, и все лицо так изменилось, что Самгин подумал: ей, наверное, под тридцать.

- Там кто шумит? - приятельски спросил ее Дронов, она ответила:

- Писатели и еще один. - Она обратилась к мужу: - Этот, большевик...

- Ага! Ну - с ним ничего не выйдет. И вообще - ничего не будет! Типограф и бумажник сбесились, ставят такие смертные условия, что проще сразу отдать им все мои деньги, не ожидая, когда они вытянут их по сотне рублей. Нет, я, кажется, уеду в Японию.

- Поезжай, - одобрительно сказал Дронов. - Дай мне денег, я налажу издательство, а ты - удались и сибаритствуй. Налажу дело, приведу отечество в порядок - телеграфирую: возвращайся, все готово для сладкой жизни, чорт тебя дери!

- Шут, - сказал Шемякин, усмехаясь. - Итак, Клим Иванович, беседа о договорах с типографией и бумагой - откладывается...

- Пойдемте чай пить, - предложила жена. Самгин "отказался, не желая встречи с Кутузовым, вышел на улицу, в сумрачный холод короткого зимнего дня. Раздраженный бесплодным визитом к богатому барину, он шагал быстро, пред ним вспыхивали фонари, как бы догоняя людей.

- От кого бежишь? - спросил Дронов, равняясь с ним, и, сняв котиковую шапку с головы своей, вытер ею лицо себе. - Зайдем в ресторан, выпьем чего-нибудь, поговорить надо! - требовательно предложил он и, не ожидая согласия, заговорил:

- В Японию собирается. Уедет и увезет большие деньги, бык! Стратонов наковырял денег и - на Алтай, будто бы лечиться, вероятно - тоже в Японию. Некоторые - в Швецию едут.

- Ты все о деньгах, - сердито заметил Самгин.

- Да, да, я все о них! Приятно звучат: донь-динь-дон-бо-омм - по башке. Кажется, опоздал я, - теряют силу деньги, если они не золото... Видел брата?

- Какого брата?

- Дмитрия? Не видел? Идем сюда...

Вошли в ресторан, сели за стол в уголке, Самгин терпеливо молчал, ожидая рассказа, соображая: сколько лет не видел он брата, каким увидит его? Дронов не торопясь выбрал вино, заказал сыру, потом спросил:

- Хочешь глинтвейна? Здесь его знаменито делают. Самгин, закуривая папиросу, кивнул головой, спросил, не вытерпев:

- Где ты видел Дмитрия?

- Ночевал у меня, Тося прислала. Сильно постарел, очень! Вы - не переписывались?

- Нет. Что он делает? Дронов усмехнулся.

- Не знаю, не спрашивал. В девятом году был арестован в Томске, выслан на три года, за попытку бежать дали еще два и - в Березов.

- Пробовал бежать? - спросил Самгин, попытка к бегству не совпадала с его представлением о брате.

- Ты - что: не веришь? Самгин промолчал.

- Спросил твой адрес, я - дал.

- Естественно.

- А Тося действует в Ярославле, - задумчиво произнес Дронов.

- С большевиками?

- Повидимому - да.

Беседа не разгоралась. Самгин не находил вопросов, чувствуя себя подавленным иронической непрерывностью встреч с прошлым.

"Дмитрий... Бесцветный, бездарный... Зачем? Брат. Мать".

Подумалось о том, как совершенно одинок человек: с возрастом даже родовые связи истлевают, теряют силу.

Дронов молча пил вино, иногда кривил губы, прищуривал глаза, усмехаясь, спрашивал вполголоса:

- Слышишь? Да, Самгин слышал:

- Я утверждаю: искусство только тогда выполнит свое провиденциальное назначение, когда оно начнет говорить языком непонятным, который будет способен вызывать такой же священный трепет пред тайной - какой вызывается у нас церковнославянским языком богослужений, у католиков - латинским.

Это говорил высоким, но тусклым голосом щегольски одетый человек небольшого роста, черные волосы его зачесаны на затылок, обнажая угловатый высокий лоб, темные глаза в глубоких глазницах, желтоватую кожу щек, тонкогубый рот с черненькими полосками сбритых усов и острый подбородок. Говорил он стоя, держась руками за спинку стула, раскачивая его и сам качаясь. Его слушали, сидя за двумя сдвинутыми столами, три девицы, два студента, юнкер, и широкоплечий атлет в форме ученика морского училища, и толстый, светловолосый юноша с румяным лицом и счастливой улыбкой в серых глазах. Слушали нервно, несогласно, прерывая его речь криками одобрения и протеста.

- Да, да - я утверждаю: искусство должно быть аристократично и отвлечённо, - настойчиво говорил оратор. - Мы должны понять, что реализм, позитивизм, рационализм - это маски одного и того же дьявола - материализма. Я приветствую футуризм - это все-таки прыжок в сторону от угнетающей пошлости прошлого. Отравленные ею, наши отцы не поняли символизма...

- И Тося где-нибудь тоже ораторствует, - пробормотал Дронов, встряхивая в бокале белое вино. - Завтра поеду к ней. Знаю, как найти, - сказал он, как будто угрожая. - Интересно рассказывал Дмитрий Иванов, - продолжал он, вздохнув и мешая Самгину слушать.

Самгин проглотил последние капли горячего вина, встал и ушел, молча кивнув головой Дронову.

Дмитрий явился в десятом часу утра, Клим Иванович еще не успел одеться. Одеваясь, он посмотрел в щель неприкрытой двери на фигуру брата. Держа руки за спиной, Дмитрий стоял пред книжным шкафом, на сутулых плечах висел длинный, до колен, синий пиджак, черные брюки заправлены за сапоги.

"Машинист. Сцепщик вагонов..."

Потребовалось усилие - хотя и небольшое - для того, чтоб подойти к брату. Ковер и мягкие зимние туфли заглушали шаги, и Дмитрий обернулся лишь тогда, когда брат произнес:

- Здравствуй!

Дмитрий порывисто обнял его, поцеловал в щеку и - оттолкнув, чихнул. Это вышло нелепо, серое лицо Дмитрия покраснело, он пробормотал:

- Извини... Одеколон. - Чихнул еще два раза и <сказал>: - Очень крепкий.

- Постарели мы! - сказал Клим Самгин, садясь к столу, зажигая спиртовку под кофейником.

- Ничего, поживем! - бодро ответил Дмитрий и похвалил, усмехаясь: < - А ты - молодец!>

Клим Самгин нашел, что такая встреча братьев знакома ему, описана в каком-то романе, хотя там не чихали, но там тоже было что-то нелепое, неловкое.

- Ну, рассказывай, - предложил он, присматриваясь к брату. Дмитрий, видимо, только что постригся, побрился, лицо у него простонародное, щетинистые седые усы делают его похожим на солдата, и лицо обветренное, какие бывают у солдат в конце лета, в лагерях. Грубоватое это лицо освещают глаза серовато-синего цвета, в детстве Клим называл их овечьими.

- Место - неуютное. Тоскливо. Смотришь вокруг, - говорил Дмитрий, - и возмущаешься идиотизмом власти, их дурацкими приемами гасить жизнь. Ну, а затем, присмотришься к этой пустынной земле, и как будто почувствуешь ее жажду человека, - право! И вроде как бы ветер шепчет тебе: "Ага, явился? Ну-ко, начинай..."

"Все еще фантазирует, поэтизирует", - подумал Клим. Говорил Дмитрий голосом очень гулким, но шепеляво, мятыми словами, точно у него язык болел.

- Как странно говоришь ты, - заметил он.

- Это - от зубов, - объяснил Дмитрий, - две протезы вставил в Ярославле, почти весь заработок истратил на эту реформу... Природные зубы цынга уничтожила. Там насчет овощей - слабо, и мясо - редкость, даже оленье. Все - рыба, рыба. И погода там рыбья, сухопутному человеку обидно: на земле - болота, сверху - дождь. И грибы, грибы... Речка Сосьва - это просто живорыбный садок. А в сорока верстах - Обь, тоже рыбье царство, - говорил Дмитрий, с явным наслаждением прихлебывая кофе и зачем-то крепко нажимая кулаком левой руки на крышку стола.

Он, кратко и точно топором вырубая фигуры, рассказал о сыне местного купца, капитане камского парохода, высланном на родину за связи с эсерами.

- Большой, волосатый, рыжий, горластый, как дьякон, с бородой почти до пояса, с глазами быка и такой же силой, эдакое, знаешь, сказочное существо. Поссорится с отцом, старичком пудов на семь, свяжет его полотенцами, втащит по лестнице на крышу и, развязав, посадит верхом на конек. Пьянствовал, разумеется. Однако - умеренно. Там все пьют, больше делать нечего. Из трех с лишком тысяч населения только пятеро были в Томске и лишь один знал, что такое театр, вот как!

Дмитрий замолчал, должно быть, вспомнив что-то волнующее, тень легла на его лицо, он опустил глаза, подвинул чашку свою брату.

"Заполняет выдумками пустые года жизни своей", - определил Клим, наливая кофе в чашку, и спросил:

- Ну, что же этот... богатырь?

- Его цынга сожрала, в полгода, - ответил брат.

- Странное дело, - продолжал он, недоуменно вздернув плечи, - но я замечал, что чем здоровее человек, тем более жестоко грызет его цынга, а слабые переносят ее легче. Вероятно, это не так, а вот сложилось такое впечатление. Прокаженные встречаются там, меряченье нередко... Вообще - край не из веселых. И все-таки, знаешь, Клим, - замечательный народ живет в государстве Романовых, чорт их возьми! Остяки, например, и особенно - вогулы...

Он долго и с жаром рассказывал о вогулах, о их племенном родстве с мадьярами, остяках, о ежегодной ярмарке, на которой местные торгаши нагло грабят инородцев.

- Грабить - умеют, да! Только этим уменьем они и возвышаются над туземцами. Но жадность у них коротенькая, мелкая - глупая и даже как-то - бесцельна. В конце концов кулачки эти - люди ни к чему, дрянцо. временно исполняющее должность людей.

Клим Иванович Самгин присматривался к брату все более внимательно. Под пиджаком Дмитрия, как латы, - жилет из оленьей или лосиной кожи, застегнутый до подбородка, виден синий воротник косоворотки. Ладони у него широкие, точно у гребца. И хотя волосы седые, но он напоминает студента, влюбленного в Марину и служившего для всех справочником по различным вопросам.

"Жил в пустом месте и вот наполняет его своими измышлениями", - настойчиво повторял Клим Самгин. слушая.

- Какие-то одноклеточные организмы без функции, - произнес Дмитрий и добродушно засмеялся. - Это, знаешь, мой титул, меня наградил им один товарищ в Полтаве, марксист. Я тогда был - помнишь? - настроен реформаторски, с большевизмом - не ладил. И как-то в споре он мне и сказал: "Знаете вы, Самгин, много, но это - бесплодное знание, оно у вас не функционирует. Материю на костюмчик приобрели хорошую, а сшить костюм - не умеете и вообще, говорит, вы - одноклеточный организм, без функции". Возражаю: "Нет организма без функции!" Не уступает: "Есть, и это - вы!" Насмешил он меня, но - я задумался, а потом серьезно взялся за Маркса и понял, что его философия истории совершенно устраняет все буржуазные социологии и прочие хитросплетения. Затем - Ленин, это, знаешь, крупнейший политический мыслитель...

Он замолчал, отмахиваясь от дыма, потом заметил:

- Много ты куришь! И спросил:

- Про тебя говорят - отошел от партии? Клим Самгин ответил вопросом:

- Кто это говорит?

- Тося, Антонида...

- Я никогда не был членом партии... какой-либо и о политике с этой дамой не беседовал.

- Ну, она - не дама, нет, - пробормотал Дмитрий, а Клим, чтоб избежать дальнейшей беседы на эту тему, спросил:

- Ты знаешь, что Марину убили?

- Да, знаю, как же! Степан сказал. Так и не известно - кто, за что?

- Нет.

- Любопытно, - вполголоса произнес Дмитрий, сунув руки в карманы пиджака и глядя поверх головы брата в окно, - за окном ветер, посвистывая, сорил снегом.

- Ты ведь - семейный? - спросил Клим.

- Нет, нет, - быстро ответил брат и даже отрицательно потряс головой.

- Но, кажется, ты говорил...

- Это - не вышло. У нее, то есть у жены, оказалось множество родственников, дядья - помещики, братья - чиновники, либералы, но и то потому, что сепаратисты, а я представитель угнетающей народности, так они на меня... как шмели, гудят, гудят! Ну и она тоже. В общем она - славная. Первое время даже грустные письма писала мне в Томск. Все-таки я почти три года жил с ней. Да. Ребят - жалко. У нее - мальчик и девочка, отличнейшие! Мальчугану теперь - пятнадцать, а Юле - уже семнадцать. Они со мной жили дружно...

Он выговорил все это очень быстро, а замолчав, еще раз подвинул чашку Климу и, наблюдая, как брат наливает кофе, сказал тише и - с удивлением или сожалением:

- А я, знаешь, привык думать о тебе как о партийце.

И когда, в пятом году, ты сказал мне, что не большевик, я решил: конспирируешь...

От дальнейшего спас Клима Дронов, - он вбежал в комнату так, как будто его сильно толкнули в спину, взмахнул шапкой и пронзительно объявил:

- Сегодня ночью Пуришкевич, князь Юсупов и князек из Романовых, Дмитрий Павлов, убили Распутина.

Несколько секунд все трое молчали, затем Дронов, глядя на братьев, стирая шапкой снег с пальто, потребовал:

- Ну - что скажете, а?

Довольный тем, что Иван явился в неприятную минуту да еще с такой новостью, Клим Иванович Самгин усмехнулся:

- Ты кричишь об этом, как о событии мирового значения.

- Любопытно, - Дмитрий и второй раз произнес это слово вполголоса, а Дронов, снимая пальто, обиженно пробормотал:

- А - что, это - финал оперетки? Ты - сообрази: вчера они Распутина, а завтра - царя Николая.

Дмитрий, махнув рукой, вынул из кармана брюк серебряные часы без цепочки и, глядя на циферблат, сказал медленно и скучно:

- Романовых - много, всех истребить не успеют, который-нибудь испугается и предложит Гучковым-Милюковым: сажайте меня на престол, я буду слушаться ваших указаний.

- Конечно, событие незаурядное, - примирительно заметил Клим, Дронов возбужденно потирал руки, подпрыгивал, играл глазами, как бы стараясь спрятать их, Самгин наблюдал за ним, не понимая; чем испуган или доволен Иван?

Дмитрий, протянув руку брату, сказал:

- Мне - пора.

Дронов пошел вслед за ним и дал Климу Самгину время подумать:

"Мне следовало сказать ему: заходи или что-нибудь в этом роде. Но - нелепо разрешать брату посещать брата. Мы не ссорились", - успокоил он себя, прислушиваясь к разговору в прихожей.

- Как же я найду ее? - спрашивал Дронов. Дмитрий неохотно ответил:

- Я же говорю вам: укажет доктор Изаксон.

- Ага...

Возвратясь, Дронов быстро спросил:

- Как ты его находишь, а?

И раньше, чем Самгин нашел, как следует ответить, Дронов, бегая от стены к стене, точно мышь в мышеловке, забормотал, потирая руки:

- Я его помню таким... скромным. Трещит все, ломается. Революция лезет изо всех щелей. Революция... мобилизует. Правые - левеют, замечаешь, как влиятелен становится прогрессивный блок?

Слепо наткнулся на кресло, сел и, хлопая ладонями по коленям своим, вопросительно и неприятно остановил глаза на лице Самгина, - этим он заставил Клима Ивановича напомнить ему:

- Городской и земский съезды разогнаны.

- А - обыватели? Рабочие?

- Обыватели революции не делают. Рабочие - на фронтах.

Дронов, тяжело вздохнув, чмокнул губами.

- На фронтах тоже неладно. Дмитрий Иванов почти всю ночь рассказывал мне. Признаки - грозные. И убийство Распутина - не шуточка! Нет...

- Чего ты боишься? - спросил Самгин, усмехаясь.

- А я - не знаю, - сказал Дронов. - Я, может быть, и не боюсь.

Он встал, оглянулся, взял с дивана шапку и, глядя внутрь ее, сообщил, приподняв плечи:

- Завтра поеду в Ярославль. Поглядеть на Тосю. Смешно?

- Не очень.

- Да. Первая и единственная. Жил я с ней... замечательно хорошо. Почти три года, а мне скоро пятьдесят. И лет сорок прожил я... унизительно.

- Не ожидал, что ты заговоришь в таком... плачевном тоне, - насмешливо и сухо заметил Самгин.

- Расстроил меня Дмитрий Иванов, - пробормотал Дронов, надевая пальто, и, крякнув, произнес более внятно: - А знаешь, Клим Иванов, не легкое дело найти в жизни смысл.

Наконец он ушел, оставив Самгина утомленным и настроенным сердито. Он перешел в кабинет, сел писать апелляцию по делу, проигранному им в окружном суде. но не работалось. За окном посвистывал ветер, он все гуще сорил снегом, снег шаркал по стеклам, как бы нашептывая холодные, тревожные думы.

"Да, найти в жизни смысл не легко... Пути к смыслу страшно засорены словами, сугробами слов. Искусство, наука, политика - Тримутри, Санкта Тринита - Святая Троица. Человек живет всегда для чего-то и не умеет жить для себя, никто не учил его этой мудрости". Он вспомнил, что на тему о человеке для себя интересно говорил Кумов: "Его я еще не встретил".

"Дмитрий нашел [смысл] в политике, в большевизме. Это - можно понять как последнее прибежище для людей его типа - бездарных людей. Для неудачников. Обилие неудачников - характерно для русской интеллигенции. Она всегда смотрела на оебя как на средство, никто не учил ее быть самоцелью, смотреть на себя как на ценнейшее явление мира".

Он сидел, курил, уставая сидеть - шагал из комнаты в комнату, подгоняя мысли одну к другой, так провел время до вечерних сумерек и пошел к Елене. На улицах было не холодно и тихо, мягкий снег заглушал звуки, слышен был только шорох, похожий на шопот. В разные концы быстро шли разнообразные люди, и казалось, что все они стараются как можно меньше говорить, тише топать.

У Елены, как всегда к вечернему чаю, гости: профессор Пыльников и какой-то высокий, тощий, с козлиной, серого цвета, бородкой на темном, точно закоптевшем лице. Елена встретила веселым восклицанием:

- Слышали о Распутине? Вот это - трюк! Знакомьтесь.

- Воинов, - глубоким басом, неохотно назвал себя лысый; пожимая его холодную жесткую руку, Самгин видел над своим лицом круглые, воловьи глаза, странные глаза, прикрытые синеватым туманом, тусклый взгляд их был сосредоточен на конце хрящеватого, длинного носа. Он согнулся пополам, сел и так осторожно вытянул длинные ноги, точно боялся, что они оторвутся. На узких его плечах френч, на ногах - галифе, толстые спортивные чулки и уродливые ботинки с толстой подошвой.

Пыльников в штатском костюме из мохнатой материи зеленоватого цвета как будто оброс древесным лишаем, он сильно похудел; размахивая черной, в серебре, записной книжкой, он тревожно говорил Елене:

- Я почти три года был цензором корреспонденции солдат, мне отлично известна эволюция настроения армии, и я утверждаю: армии у нас больше не существует.

- Лимона - нет, - сказала Елена, подвигая Самгину стакан чая, прищурив глаза, в зубах ее дымилась папироса. - Говорят, что лимонами торгует только итальянский посол. Итак?

Подскакивая на стуле, Пыльников торопливо продолжал:

- Василий Кириллович цензурует год и тоже может подтвердить: есть отдельные части, способные к бою, но армии как целого - нет!

- Да, - сказал Воинов, качнув головой, и, сунув палец за воротник френча, болезненно сморщил лицо.

- Они меня пугают, - бросив папиросу в полоскательницу, обратилась Елена к Самгину. - Пришли и говорят: солдаты ни о чем, кроме земли, не думают, воевать - не хотят, и у нас будет революция.

- Дорогая, вы - шаржируете!

- Нисколько. Я - уже испугана. Я не хочу революции, а хочу - в Париж. Но я не знаю, кому должна сказать: эй, вы, прошу не делать никаких революций, и - перестаньте воевать!

Она шутила, но Самгин знал, что она сердится, искусно раскрашенное лицо ее улыбалось, но глаза сверкали сухо, и маленькие уши как будто распухли, туго налитые фиолетовой кровью.

Небольшая, ловкая, в странном платье из разномерных красных лоскутков, она напоминала какую-то редкую птицу.

- Вы очень мило шутите, - настойчиво прервал ее Пыльников, но она не дала ему говорить.

- Вам хочется, чтоб я говорила серьезно? Да будет! И, сжав пальцы рук в кулачок, положив его на край стола пред собой, она крепким голосом сказала:

- Насколько я знаю, - солдаты революции не делают. Когда французы шли на пруссаков, они пели:

Мы идем, идем, идем, Точно бараны на бойню.

Нас перебьют, как крыс, Бисмарк будет смеяться!

Пересказав песню по-французски, она продолжала:

- Так это и случилось: пруссаки вздули их. Но, возвратясь в Париж, они немедленно перебили коммунаров. Вот - солдаты! Вероятно, так же будет и у вас. Будет или нет - увидим. А до той поры я дьявольски устала от этих почти ежедневных жалоб на солдат, от страха пред революцией, которым хотят заразить меня. Я - оптимистка или - как это называется? - фаталистка. Будет революция? Значит нужно, чтоб она была. И чтоб встряхнула вас. Заставила бы что-нибудь делать для революции, против революции - что больше нравится вам. Понятно?

Самгин бесшумно аплодировал ей, так что можно было думать - у него чешутся ладони.

"Это не Алина, не выдает себя жертвой и страдалицей..."

- Да, - уныло начал Пыльников, почесывая висок. - Но, видите ли...

Воинов подобрал ноги свои, согнул их, выпрямил, поднялся во весь рост и начал медленно, как бы заикаясь, выжимать из себя густые, тяжелые слова:

- Война жестоко обнаружила основное, непримиримое противоречие истории, которое нас учат понимать превратно. Существует меньшинство, творящее культуру, и большинство, которое играет в этом процессе роль подчиненную, механическую. Автоматы. Физическая сила. Но, в то же время, - Спартак. Стенька Разин. Почти непрерывный Разин. Дикарь, который хочет украсить себя и жену золотом. Только этого хочет. Да, этого. Ницше, гениальный мыслитель, Прометей конца девятнадцатого столетия, первый глубоко понял и указал нам ошибочность нашего понимания логики. И философии истории. Смысла жизни.

Воинов сунул за воротник френча указательные пальцы и, потянув воротник в разные стороны, на секунду закрыл глаза, он делал это, не прерывая натужную речь.

- Интеллигент-революционер считается героем. Прославлен и возвеличен. А по смыслу деятельности своей он - предатель культуры. По намерениям - он враг ее. Враг нации. Родины. Он, конечно, тоже утверждает себя как личность. Он чувствует: основа мира, Архимедова точка опоры - доминанта личности. Да. Но он мыслит ложно. Личность должна расти и возвышаться, не опираясь на массу, но попирая ее. Аристократия и демократия. Всегда - это. И - навсегда.

Он шагнул к Елене, согнулся и, опираясь о стол рукою, выдавил на нее строгие слова:

- Мы - накануне катастрофы. Шутить уже преступно...

- Даже преступно? - спросила женщина, усмехаясь.

- Даже. И преступно искусство, когда оно изображает мрачными красками жизнь демократии. Подлинное искусство - трагично. Трагическое создается насилием массы в жизни, но не чувствуется ею в искусстве. Калибану Шекспира трагедия не доступна. Искусство должно быть более аристократично и непонятно, чем религия. Точнее: чем богослужение. Это - хорошо, что народ не понимает латинского и церковнославянского языка. Искусство должно говорить языком непонятным и устрашающим. Я одобряю Леонида Андреева.

- Ну, а я терпеть не могу и не читаю его, - довольно резко заявила Елена. - И вообще все, что вы говорите, дьявольски премудро для меня. Я - не революционерка, не пишу романов, драм, я просто - люблю жить, вот и все.

- Я тоже не могу согласиться, - заявил Пыльников, но не очень решительно, и спросил: - А вы, Клим Иванович?

- Когда так часто говорят о Марксе, естественно вспомнить Ницше, - не сразу ответил Самгин и затем предложил: - Послушаем дальше.

Он не мог определить своего отношения к смыслу сказанного Воиновым, но он почувствовал, что в разное время и все чаще его мысли кружились близко к этому смыслу.

Он вспомнил мораль басни "Пустынник и медведь":

"Услужливый дурак опаснее врага".

Воинов снова заставил слушать его, манера говорить у этого человека возбуждала надежду, что он, может быть, все-таки скажет нечто неслыханное, но покамест он угрюмо повторял уже сказанное. Пыльников, согласно кивая головой, вкрадчиво вмешивал в его тяжелые слова коротенькие реплики с ясным намерением пригладить угловатую речь, смягчить ее.

- Кто это? - тихонько спросил Самгин Елену, она, глядя на свое отражение в серебре самовара, приглаживая пальцем брови, ответила вполголоса:

- Кажется, земский начальник, написал или пишет книгу, новая звезда, как говорят о балете. Пыльников таскает всяких... эдаких ко мне, потому что жена не велит ему заниматься политикой, а он думает, что мне приятно терпеть у себя...

Оборвав слова усмешкой, она докончила фразу не очень остроумным, но крепким каламбуром на тему о домах терпимости и тотчас перешла к вопросу более важного характера:

- Послушайте, сударь, - что же будет с деньгами? Надобно покупать золото. Ты понимаешь что-нибудь в старинных золотых вещах?

Нет, Самгин не понимал, но сегодня Елена очень нравилась ему, и, желая сделать приятное ей, он сказал, что пришлет человека, который, наверно, поможет ей в этом случае.

- Иван Дронов, я пришлю его завтра, послезавтра.

Величественно, как на сцене театра, вошла дама, в костюме, отделанном мехом, следом за нею щеголеватый студент с бескровным лицом. Дама тотчас заговорила о недостатке съестных продуктов и о дороговизне тех, которые еще не съедены.

- Двенадцать рублей фунт! - с ужасом в красивых глазах выкрикивала она. - Восемнадцать рублей! И вообще покупать можно только у Елисеева, а еще лучше - в замечательном магазине офицеров гвардии...

Пыльников уже строго допрашивал студента:

- Кто ваши учителя жизни? Не персонально ваши... Студент кротко, высоким тенором отвечал:

- Наиболее охотно читаются: Розанов, Лев Шестов, Мережковский... Из иностранцев - Бергсон, мне кажется.

Воинов вытягивал слова о доминанте личности, снова напоминая Самгину речи Кумова, дама с восторгом рассказывала:

- Есть женщина, продающая вино и конфекты из запасов Зимнего дворца, вероятно, жена какого-нибудь дворцового лакея. Она ходит по квартирам с корзиной и - пожалуйте! Конфекты - дрянь, но вино - отличное! Бордо и бургонь. Я вам пришлю ее.

- Этот - Андронов? Антонов? - не очень жулик? - спросила Елена, - Самгин успокоительно сказал:

- Нет, нет. Воинов гудел:

- Социалисты прокламируют необходимость растворения личности в массе. Это - мистика. Алхимия.

В помощь ему и вслед за ним быстро бежал бойкий голосок Пыльникова:

- Возвращение человека назад, в первобытное состояние, превращение существа, тонко организованного веками культурной жизни, в органическое вещество, каким история культуры и социология показывает нам стада первобытных людей...

Клим Иванович Самгин чувствовал себя человеком, который знает все, что было сказано мудрыми книжниками всего мира и многократно в раздробленном виде повторяется Пыльниковыми, Воиновыми. Он был уверен, что знает и все то, что может быть сказано человеком в защиту от насилия жизни над ним, знает все, что сказали и способны сказать люди, которые утверждают, что человека может освободить только коренное изменение классовой структуры общества.

"Дмитрий Самгин, освободитель человечества", - подумал Клим Иванович Самгин в тон речам Воинова, Пыльникова и - усмехнулся, глядя, как студент, слушая речи мудрецов, повертывает неестественно белое лицо от одного к другому.

Ему казалось, что люди становятся все более мелкими, ничтожными, война подавила, расплющила их. В сравнении с любым человеком он чувствовал себя богачом, человеком огромного опыта, этот опыт требовал других условий, для того чтоб вспыхнуть и ярко осветить фигуру его носителя. Но бесполезно говорить с людями, которые не умеют слушать и сами - он видел это - говорят лучше его, смелее. Опыт тяготил, он истлевал бесплодно, и, несмотря на то, что жизнь была обильна событиями, - Самгину жилось скучно. Все знакомо, все надоело. Хотелось какого-то удара, набатного звона, тревоги, которая испугала бы людей, толкнула, перебросила в другое настроение. Хотелось конца неопределенности.

Конец как будто приближался, но неравномерно, прыжками, прыжок вперед и тотчас же назад. В конце ноября Дума выступила довольно единодушно оппозиционно, но тотчас же последовал раскол "прогрессивного блока", затем правительство разогнало Союзы городов и земств. Аппаратом, который отмечал колебания событий, служил для Самгина Иван Дронов. Жил он недалеко и почтя ежедневно, утром отправляясь на охоту за деньгами, являлся к Самгину и точно стрелял в него новостями, слухами, сплетнями. Однажды Самгин спросил его:

- В конце концов - что ты делаешь, Иван?

- Деньги.

- И - что же?

- Ничего.

- То есть?

- Ну что - то есть? - сердито откликнулся Дронов. - Ну, - спекуляю разной разностью. Сорву пяток-десяток тысяч, потом - с меня сорвут. Игра. Азарт. А что мне еще делать? Вполне приятно и это.

Он сильно старел" на скуластом лице, около ушей, на висках явились морщины, под глазами набухли сизые мешки, щеки, еще недавно толстые, тугие, - жидко тряслись. Из Ярославля он возвратился мрачный.

- Ну, рассказывай, как - Тося? Глядя в пол, Дронов сказал:

- Ходит в худых башмаках. Работает на фабрике махорку. Живет с подругой в лачуге у какой-то ведьмы.

Говорил он дергая пуговицы жилета, лацканы пиджака, как бы ощупываясь, и старался говорить смешно.

- Ведьма, на пятой минуте знакомства, строго спросила меня: "Что не делаете революцию, чего ждете?" И похвасталась, что муж у нее только в прошлом году вернулся из ссылки за седьмой год, прожил дома четыре месяца и скончался в одночасье, хоронила его большая тысяча рабочего народа. Часа два беседовала она со мной, я мычал разное, и казалось мне, что она меня изобьет, выгонит. Пришла Тося, она потемнела, стала как чугунная, а вообще - такая же, как была. Подруга - курчавая, носатая, должно быть - еврейка, интеллигентка. Вокруг них вращается на одной ноге ведьмин сын, весь - из костей, солдат, наступал, отступал, получил Георгия. Все - единодушны, намерены превратить просто войну в гражданскую войну, как заповедано в Циммервальде.

Он замолчал, раскачивая на золотой цепочке карманные часы. Самгин, подождав, спросил:

- Что же говорит Тося?

- Вероятно, то, что думает. - Дронов сунул часы в карман жилета, руки - в карманы брюк. - Тебе хочется знать, как она со мной? С глазу на глаз она не удостоила побеседовать. Рекомендовала меня своим как-то так: человек не совсем плохой, но совершенно бестолковый. Это очень понравилось ведьмину сыну, он чуть не задохнулся от хохота.

И, мигая в попытках остановить блуждающие глаза на лице Самгина, он заговорил тише:

- Кажется, ей жалко было меня, а мне - ее. Худые башмаки... У нее замечательно красивая ступня, пальчики эдакие аккуратные... каждый по-своему - молодец. И вся она - красивая, эх как! Будь кокоткой - нажила бы сотни тысяч, - неожиданно заключил он и даже сам, должно быть, удивился, - как это он сказал такую дрянь? Он посмотрел на Самгина, открыв рот, но Клим Иванович, нахмурясь, спросил:

- Алину Телепневу помнишь? Тоже красавица...

- Да. Где она?

- Не знаю. Была кокоткой, служила у Омона, сошлась с одним богатым... уродом, он застрелился...

- Чорт знает как это все, - пробормотал Дронов, крепко поглаживая выцветшие рыжие волосы на черепе. - Помню - нянька рассказывала жития разных преподобных отшельниц, великомучениц, они уходили из богатых семей, от любимых мужей, детей, потом римляне мучили их, травили зверями...

Клим Иванович Самгин вспомнил рассказанную ему отцом библейскую легенду о жертвоприношении Авраама, вспомнил себя дон-Кихотом, а Дронова - Санчо и докторально сказал:

- Всегда были - и будут - люди, которые, чувствуя себя неспособными сопротивляться насилию над их внутренним миром, - сами идут встречу судьбе своей, сами отдают себя в жертву. Это имеет свой термин - мазохизм, и это создает садистов, людей, которым страдание других - приятно. В грубой схеме садисты и мазохисты - два основных типа людей.

Он замолчал, чувствуя, что сказанное двусмысленно и отводит его, Самгина, куда-то в сторону от самого себя. Но он тотчас же нашел выход к себе:

- Поставим вопрос: кто больше страдает? Разумеется, тот, кто страдает сильнее. Байрон, конечно, страдал глубже, сильнее, чем ткачи, в защиту которых он выступал в парламенте. Так же и Гауптман, когда он писал драму о ткачах.

Прихлебывая кофе, он продолжал:

- Необходимо различать жертвенность и героизм. Римлянин Курций прыгнул в пропасть, которая разверзлась среди Рима, - это наиболее прославленный акт героизма и совершенно оправданный акт самоубийства. Ничто не мешает мне думать, что Курция толкнул в пропасть страх, вызванный ощущением неизбежной гибели. Его могло бросить в пропасть и тщеславное желание погибнуть первому из римлян и брезгливое нежелание погибать вместе с толпой рабов.

- Н-да, - скучно сказал Дронов, - иной раз очень хочется прыгнуть куда-то...

"Ничего не понял", - с негодованием подумал Клим Иванович и осудительно сказал:

- Ты, кажется, уже излишне много прыгаешь и бегаешь.

Дронов, застегивая пуговицы пиджака, пробормотал уходя:

- В детстве - не доиграл. Благородные дети не принимали меня в свои игры. Вот и доигрываю...

"Что это он - обиделся?" - подумал Самгин и тотчас забыл о нем, как забывают о слуге, если он умело исполняет свои обязанности. Дронов существовал для него только в те часы, когда являлся пред ним и рассказывал о многообразных своих делах, о том, что выгодно купил и перепродал партию холста или книжной бумаги, он вообще покупал, продавал, а также устроил вместе с Ногайцевым в каком-то мрачном подвале театрик "сатиры и юмора", - заглянув в этот театр, Самгин убедился, что юмор сведен был к случаю с одним нотариусом, который на глазах своей жены обнаружил в портфеле у себя панталоны какой-то дамы. Театр, не просуществовав месяца, превратился в кафе-шантан. Самгин спросил Дронова:

- Что же - потерял ты на этом?

- Нет, - Ногайцев потерял. Это не первый раз он теряет. Он глуп и жаден, мне хочется разорить его, чтоб он, собачий сын, в кондуктора трамвая или в почтальоны пошел. Терпеть не могу толстовцев.

Дронов энергично и брезгливо потряс головой, а затем спросил:

- Тебе денег не надо?

- Зачем?

- Вообще. У меня много накопилось. Денег скоро много будет, хотят выпустить на миллиард или на два...

В деньгах Клим Самгин не нуждался, но очень ценил Дронова как осведомителя. Растрепанный, невыспавшийся, с воспаленными глазами, он являлся по утрам и сообщал:

- Вожаки прогрессивного блока разговаривают с "черной сотней", с "союзниками" о дворцовом перевороте, хотят царя Николая заменить другим. Враги становятся друзьями! Ты как думаешь об этом?

- Я в это не верю, - сказал Самгин, избрав самый простой ответ, но он знал, что все слухи, которые приносит Дронов, обычно оправдываются, - о переговорах министра внутренних дел Протопопова с представителем Германии о сепаратном мире Иван сообщил раньше, чем об этом заговорила Дума и пресса.

- Откуда ты знаешь это? - спросил он. Дронов, приподняв плечи к оттопыренным ушам своим, небрежно сказал:

- Дамы. Они мало понимают, но - им все известно.

Клим Иванович Самгин жил скучновато, но с каждым [днем] определеннее чувствовал, что уже скоро пред ним откроется широкая возможность другой жизни, более достойной его, человека исключительно своеобразного.

Недостаток продовольствия в городе принимал характер катастрофы, возбуждая рабочих, но в январе была арестована рабочая группа "Центрального военно-промышленного комитета", а выпущенная 6 февраля прокламация Петроградского комитета большевиков, призывавшая к забастовке и демонстрации на десятое число, в годовщину суда над социал-демократической фракцией Думы, - эта прокламация не имела успеха.

"Все идет правильно, работает логика истории, разрушая одно, укрепляя другое", - думал Клим Самгин.

Но 14 февраля, в день открытия Государственной думы, начались забастовки рабочих, а через десять дней - вспыхнула всеобщая забастовка и по улицам города бурно, как весенние воды реки, хлынули революционные демонстрации.

Клим Иванович Самгин мужественно ожидал и наблюдал. Не желая, чтоб темные волны демонстрантов, захлестнув его, всосали в свою густоту, он наблюдал издали, из-за углов. Не было смысла сливаться с этой грозно ревущей массой людей, - он очень хорошо помнил, каковы фигуры и лица рабочих, он достаточно много видел демонстраций в Москве, видел и здесь 9 января, в воскресенье, названное "кровавым".

Он смотрел, как мимо его течет стиснутая камнем глазастых стен бесконечная, необыкновенно плотная, серая, мохнатая толпа мужчин, женщин, подростков, и слышал стройное пение:

Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов...

- Хлеба! Хлеба! - гулко кричали высокие голоса женщин. Иногда люди замедляли шаг, даже топтались на месте, преодолевая какие-то препятствия на пути своем, раздавался резкий свист, крики:

- Что там? Долой! Товарищи - смело!

Это будет последний И решительный бой...

Хор был велик, пел непрерывно. Самгин отметил, что, пожалуй, впервые демонстранты поют так стройно, согласно и так бесстрашно открывается имя грозный смысл рабочего гимна. В пятом году, 9 января, не пели. Вероятно, и не могли бы петь вот так. Однако не исключена возможность, что это Воскресенье будет повторено... Не исключена. От плоти демонстрантов отрывались, отскакивали отдельные куски, фигуры, смущенно усмехаясь или угрюмо хмурясь, шли мимо Самгина, но навстречу им бежали, вливались в массу десятки новых людей.

Самгин посматривал на тусклые стекла, но не видел за ними ничего, кроме сизоватого тумана и каких-то бесформенных пятен в нем Наконец толпа исчезала, и было видно, как гладко притоптан ею снег на мостовой.

"Новая метла чисто метете - вспоминал Самгин. направляясь домой, и давал волю мыслям, наивность которых была ему понятна.

"Гораздо больше людей, которые мешают жить, чем людей необходимых и приятных мне. Легко избрать любую линию мысли, но трудно создать удовлетворительное окружение из ближних".

Дома его встречало праздничное лицо [девицы]. Она очень располнела, сладко улыбалась, губы у нее очень яркие, пухлые, и в глазах светилась неиссякаемо радость. Она была очень антипатична, становилась все более фамильярной, но - Клим Иванович терпел ее, - хорошая работница, неплохо и дешево готовит, держит комнаты в строгой чистоте. Изредка он спрашивал ее:

- Чему вы радуетесь?

- Очень интересно стало, Клим Иванович.

- Что - интересно? Война?

- Война прекратится скоро.

- Это кто же ее прекратит?

- Рабочие и мужики не хотят больше воевать.

- Вот как? А кто им позволит прекратить?

- Ну, уж они сами.

- Ах, вот как...

Говорить с ней было бесполезно. Самгин это видел, но "радость бытия" все острее раздражала его. И накануне 27 февраля, возвратясь с улицы к обеду, он, не утерпев, спросил:

- Ну, что скажете?

- Революция началась, Клим Иванович, - сказала она, но, облизнув губы кончиком языка, спросила: - Верно?

- Возможно. Но не менее возможно и то, что было в пятом году, 9 января. Вы знаете, что тогда было?

- Да, нам читали.

- Что - читали? Кто и где?

- Внизу в столовой, Аркаша, там газеты объясняет молодой человек, Аркаша...

- Давайте обедать, - строго сказал Самгин.

Он хорошо помнил опыт Москвы пятого года и не выходил на улицу в день 27 февраля. Один, в нетопленной комнате, освещенной жалким огоньком огарка стеариновой свечи, он стоял у окна и смотрел во тьму позднего вечера, она в двух местах зловеще, докрасна раскалена была заревами пожаров и как будто плавилась, зарева росли, растекались, угрожая раскалить весь воздух над городом. Где-то далеко не торопясь вползали вверх разноцветные огненные шарики ракет и так же медленно опускались за крыши домов.

Веселая [девица], приготовив утром кофе, - исчезла. Он целый день питался сардинами и сыром, съел все, что нашел в кухне, был голоден и обозлен. Непривычная темнота в комнате усиливала впечатление оброшенности, темнота вздрагивала, точно пытаясь погасить огонь свечи, а ее и без того хватит не больше, как на четверть часа. "Чорт вас возьми..."

Прыжки осветительных ракет во тьму он воспринимал как нечто пошлое, но и зловещее. Ему казалось, что слышны выстрелы, - быть может, это хлопали двери. Сотрясая рамы окон, по улице с грохотом проехали два грузовых автомобиля, впереди - погруженный, должно быть, железом, его сопровождал грузовик, в котором стояло десятка два людей, некоторые из них с ружьями, тускло блеснули штыки.

"Кого арестуют?" - соображал Клим Иванович, давно сняв очки, но все еще протирая стекла замшей, напряженно прислушиваясь и недоумевая: почему не слышно выстрелов?

Клим Иванович был сильно расстроен: накануне, вечером, он крепко поссорился с Еленой; человек, которого указал Дронов, продал ей золотые монеты эпохи Римской империи, монеты оказались современной имитацией, а удостоверение о подлинности и древности их - фальшивым; какой-то старинный бокал был не золотым, а только позолоченным. Елена топала ногами, истерически кричала, утверждая, что Дронов действовал заодно с продавцом.

- У него лицо мошенника, у вашего друга! - кричала она и требовала, чтоб он привлек Дронова к суду. Она обнаружила такую ярость, что Самгин испугался.

"Если она затеет судебное дело, - не избежать мне участия в нем", - сообразил он, начал успокаивать ее, и тут Елена накричала на него столько и таких обидных слов, что он, похолодев от оскорблений, тоже крепко обругал ее и ушел.

Когда раздался торопливый стук в дверь, Самгин не сразу решил выйти в прихожую, он взял в руку подсвечник, прикрывая горстью встревоженный огонек, дождался, когда постучат еще раз, и успел подумать, что его не за что арестовать и что стучит, вероятно, Дро-нов, больше - некому. Так и было.

- Что ты - спал? - хрипло спросил Дронов, задыхаясь, кашляя; уродливо толстый, с выпученным животом, он, расстегивая пальто, опустив к ногам своим тяжелый пакет, начал вытаскивать из карманов какие-то свертки, совать их в руки Самгина. - Пища, - объяснил он, вешая пальто. - Мне эта твоя толстая дурында сказала, что у тебя ни зерна нет.

- Что делается в городе? - сердито спросил Самгин.

- Революция делается! - ответил Иван, стирая платком пот с лица, и ткнул пальцем в левую щеку свою.

- Павловский полк, да - говорят - и другие полки гарнизона перешли на сторону народа, то есть Думы. А народ - действует: полицейские участки разгромлены, горят, окружный суд, Литовский замок - тоже, министров арестуют, генералов...

Самгин стоял среди комнаты, слушал и не верил, а Дронов гладил ладонью щеку и не торопясь говорил:

- Кавардак и катавасия. Ко мне в квартиру влезли, с винтовками, спрашивают: "Это вы генерал Голембиовский?" - такого, наверно, и в природе нет.

- Полиция, жандармы? - спросил Самгин, пощипывая бородку и понимая, что скандал с Еленой погашен.

- Какая, к чорту, полиция? Полиция спряталась. Говорят, будто бы на чердаках сидит, готовится из пулеметов стрелять... Ты что - нездоров?

- Голова...

- Ну, головы у всех... кружатся. Я, брат, тоже... Я ночевать к тебе, а то, знаешь...

И, хлопнув себя ладонью по колену, Дронов огорченно сказал:

- Говоря без фокусов - я испугался. Пятеро человек - два студента, солдат, еще какой-то, баба с револьвером... Я там что-то сказал, пошутил, она меня - трах по роже!

Самгин сел, чувствуя, что происходит не то, чего он ожидал. С появлением Дронова в комнате стало холоднее, а за окнами темней.

- Арест министров - это понятно. Но - почему генералов, если войска... Что значит - на стороне народа? Войска признали власть Думы - так?

Дронов, склонив голову на плечо, взглянул на него одним глазом, другой почти прикрыт был опухолью.

- Завтра всё узнаем, - сказал он. - Смотри - свеча догорает, давай другую.,.

Он развертывал пакеты, раскладывал на столе хлеб, колбасу, копченую рыбу, заставил Самгина найти штопор, открыл бутылки, все время непрерывно говоря:

- В общем настроение добродушное, хотя люди голодны, но дышат легко, охотно смеются, мрачных ликов не видно, преобладают деловитые. Вообще начали... круто. Ораторы везде убеждают, что "отечество в опасности", "сила - в единении" - и даже покрикивают "долой царя!" Солдаты - раненые - выступают, говорят против войны, и весьма зажигательно. Весьма.

Самгин вставлял свечу в подсвечник, но это ему не удавалось, подсвечник был сильно нагрет, свеча обтаивала, падала. Дронов стал помогать ему, мешая друг другу, они долго и молча укрепляли свечу, потом Дронов сказал:

- Ну, будем ужинать. Я с утра не ел. И снова молча выпили коньяку, поели ветчины, сардин, сига. Самгин глотнул вина и сказал:

- Знакомое вино.

- Царских подвалов, - пробормотал Дронов. - Дама твоя познакомила меня с торговкой этим приятным товаром.

- Купил ты золота ей?

- Зачем я буду покупать? Послал антиквара.

- Он ее - обманул, - сообщил Самгин. Дронова это не удивило:

- Ну, а - как же? Антиквор... Дронов перестал есть, оттолкнул тарелку, выпил большую рюмку коньяка.

- Ну, вот, дожили мы до революции, - неприятно громко сказал он, - так громко, что даже оглянулся, точно не поверил, что это им сказано. - Мне революция - не нужна, но, разумеется, я и против ее даже пальца не подниму. Однако случилось так, что - может быть - первая пощечина революции попала моей роже. Подарочек не из тех, которыми гордятся. Знаешь, Клим Иванович, ушли они, эти... ловцы генералов, ушли, и, очень... прискорбно почувствовал я себя. Дурацкая жизнь. Ты жил во втором этаже, я - в полуподвале, в кухне. Вы, благородные дети, паршиво относились ко мне. Как будто я негр, еврей, китаец...

Память Клима Самгина подсказала ему слова Тагильского об интеллигенте в третьем поколении, затем о картинах жизни Парижа, как он наблюдал ее с высоты третьего этажа. Он усмехнулся и, чтоб скрыть усмешку от глаз Дронова, склонил голову, снял очки и начал протирать стекла.

- Только один человек почти за полсотни лет жизни - только одна Тося...

"Я мог бы рассказать ему о Марине, - подумал Самгин, не слушая Дронова. - А ведь возможно, что Марина тоже оказалась бы большевичкой. Как много людей, которые не вросли в жизнь, не имеют в ней строго определенного места".

А Иван Дронов жаловался, и уже ясно было, что он пьянеет.

- Дунаев, приятель мой, метранпаж, уговаривал меня: "Перестаньте канителиться, почитайте, поучитесь, займитесь делом рабочего класса, нашим большевистским делом".

- Не соблазнился? - спросил Самгин, чтоб сказать что-нибудь.

- Я - не соблазнился, да! А ты - уклонился... Почему?

- Подожди, - попросил Самгин, встал и подошел к окну. Было уже около полуночи, и обычно в этот час на улице, даже и днем тихой, укреплялась невозмутимая, провинциальная тишина. Но в эту ночь двойные рамы окон почти непрерывно пропускали в комнату приглушенные, мягкие звуки движения, шли группы людей, гудел автомобиль, проехала пожарная команда. Самгина заставил подойти к окну шум, необычно тяжелый, от него тонко заныли стекла в окнах и даже задребезжала посуда в буфете.

Самгин видел, что в темноте по мостовой медленно двигаются два чудовища кубической формы, их окружало разорванное кольцо вооруженных людей, колебались штыки, прокалывая, распарывая тьму.

"Броневики", - тотчас сообразил он. - Броневики едут, - полным голосом сказал он, согретый странной радостью.

- Ты думаешь - будут стрелять? - сонно пробормотал Дронов. - Не будут, надоело...

Броневики проехали. Дронов расплылся в кресле и бормотал:

- Ничего не будет. Дали Дронову Ивану по морде, и - кончено!

Самгин посмотрел на него, подумал:

"Сопьется".

Сходил в спальню, принес подушку и, бросив ее на диван, сказал:

- Ляг.

- Можно. Это - можно.

Он встал, шагнул к дивану, вытянув руки вперед, как слепой, бросился на него, точно в воду, лег и забормотал:

Вырыта заступом яма глубокая...

Жизнь... бестолковая, жизнь одинокая...

Самгин, чьи стихи?

- Никитина.

- Чорт. Ты - всё знаешь. Всё.

Он заснул. Клим Иванович Самгин тоже чувствовал себя охмелевшим от сытости и вина, от событий. Закурил, постоял у окна, глядя вниз, в темноту, там, быстро и бесшумно, как рыбы, плавали грубо оформленные фигуры людей, заметные только потому, что они были темнее темноты.

"Итак - революция. Вторая на моем веку".

Он решил, что завтра, с утра, пойдет смотреть на революцию и определит свое место в ней.

Утром, сварив кофе, истребили остатки пищи и вышли на улицу. Было холодно, суетился ветер, разбрасывая мелкий, сухой снег, суетился порывисто минуту, две, подует и замрет, как будто понимай, что уже опоздал сеять снег.

Самгин шагал впереди Дронова, внимательно оглядываясь, стараясь уловить что-то необычное, но как будто уже знакомое. Дронов подсказал:

- Замечаешь, как обеднел город?

- Да, - согласился Самгин и вспомнил: вот так же было в Москве осенью пятого года, исчезли чиновники, извозчики, гимназисты, полицейские, исчезли солидные, прилично одетые люди, улицы засорились серым народом, но там трудно было понять, куда он шагает по кривым улицам, а здесь вполне очевидно, что большинство идет в одном направлении, идет поспешно и уверенно. Спешат темнолицые рабочие, безоружные солдаты, какие-то растрепанные женщины, - люди, одетые почище, идут не так быстро, нередко проходят маленькие отряды солдат с ружьями, но без офицеров, тяжело двигаются грузовые автомобили, наполненные солдатами и рабочими. Мелькают красные банты на груди, повязки на рукавах.

- Эй, эй - Князев, - закричал Дронов и побежал вслед велосипедисту, с большой бородой, которую он вез на левом плече. Самгин минуту подождал Ивана и пошел дальше. .

Проехал воз, огромный, хитро нагруженный венскими стульями, связанные соломой, они возвышались почти до вторых этажей, толстая рыжая лошадь и краснорожий ломовой извозчик, в сравнении с величиной воза, были смешно маленькими, рядом с извозчиком шагал студент в расстегнутом пальто, в фуражке на затылке, размахивая руками, он кричит:

- Ты - подумай: народ...

- Мы на свой пай думаем, - басом, как дьякон, гудит извозчик. - Ты с хозяином моим потолкуй, он тебе все загадки разгадает. Он те и про народ наврет.

Ломовой счастливо захохотал, Клим Иванович пошел тише, желая послушать, что еще скажет извозчик. Но на панели пред витриной оружия стояло человек десять, из магазина вышел коренастый человек, с бритым лицом под бобровой шапкой, в пальто с обшлагами из меха, взмахнул рукой и, громко сказав: "В дантиста!" - выстрелил. В проходе во двор на белой эмалированной вывески исчезла буква а, стрелок, самодовольно улыбаясь, взглянул на публику, кто-то одобрил его:

- Метко!

А усатый человек в толстой замасленной куртке, протянув руку, попросил:

- Позвольте взглянуть!

Взглянул, определил: "Кольт!" - и, сунув оружие в карман куртки, пошел прочь.

- К-куда? - взревел стрелок, собираясь бежать за похитителем, но пред ним встали двое, один - лицом, другой спиною к нему.

- Вы - видели? - сердито спросил он.

- Зачем вам игрушка эта? - миролюбиво ответил ему молодой парень, а тот, который стоял спиной, крикнул:

- Гордеев, вернись! И обратился к стрелку:

- Вы, барин, идите-ка своей дорогой, вам тут делать нечего. А вы - что? - спросил он Самгина, измеряя его взглядом голубоватых глаз. - Магазин не торгует, уходите.

Самгин покорно и охотно пошел прочь, его тотчас же догнал стрелок, говоря:

- Ничего не понимаю! Кто такие? Чорт их знает! Переходя на другую сторону улицы, он оглянулся, к магазину подъехал грузовик, люди, стоявшие у витрины, выносили из магазина ящики.

- Грабеж среди белого дня, - бормотал стрелок, Самгин промолчал, он не нуждался в собеседнике. Собеседник понял это и, дойдя до поворота в другую улицу, насмешливо выговорил:

- Вы, кажется, тоже... что-то такое...

После чего скрылся за углом.

Ближе к Таврическому саду люди шли негустой, но почти сплошной толпою, на Литейном, где-то около моста, а может быть, за мостом, на Выборгской, немножко похлопали выстрелы из ружей, догорал окружный суд, от него остались только стены, но в их огромной коробке все еще жадно хрустел огонь, догрызая дерево, изредка в огне что-то тяжело вздыхало, и тогда от него отрывались стайки мелких огоньков, они трепетно вылетали на воздух, точно бабочки или цветы, и быстро превращались в темносерый бумажный пепел. Против пожарища на панели собралось человек полсотни, почти все пожилые, много стариков, любуясь игрой огня, они беседовали равнодушно, как привычные зрители, которых уж ничем не удивишь.

- Воры подожгли.

- Ну конечно.

- И Литовский замок - они.

- А - кто же! И полицейские участки - их дело!

- Политические тоже, наверно, руку приложили...

- У тех заноза - жандармы.

- Департамент полиции...

- Не подожгли его.

- Подожгут.

Самгин свернул на Сергиевскую, пошел тише. Здесь, на этой улице, еще недавно, контуженые, раненые солдаты учили новобранцев, кричали:

"Смирно!"

Вдоль решетки Таврического сада шла группа людей, десятка два, в центре, под конвоем трех солдат, шагали двое: один без шапки, высокий, высоколобый, лысый, с широкой бородой медного блеска, борода встрепана, широкое лицо измазано кровью, глаза полуприкрыты, шел он, согнув шею, а рядом с ним прихрамывал, качался тоже очень рослый, в шапке, надвинутой на брови, в черном полушубке и валенках. Люди шли молча, серьезные, точно как на похоронах, а сзади, как бы конвоируя всех, подпрыгивая, мелко шагал человечек с двустволкой на плече, в потертом драповом пальто, туго подпоясанный красным кушаком, под финской шапкой пряталось маленькое глазастое личико, стиснутое темной рамкой бородки, негустой, но аккуратной. Самгин спросил: кого арестовали и за что?

- Который повыше - жандарм, второй - неизвестный. А забрали их - за стрельбу в народ, - громко, приятным голосом сказал человечек и, примеряя свой шаг к шагу Самгина, добавил вразумительно: - Манера эта - в своих людей стрелять - теперь отменяется даже для войска.

- Куда же их ведут?

- В Государственную думу, на расчет. Конечно, знаете, что государь император пожаловал Думе власть для установления порядка, вот, значит, к ней и стекается... все хорошее-плохое, как я понимаю.

Самгин заглянул в лицо его - костистое, остроглазое, остроносое лицо приятно смягчали веселые морщинки.

- Вы - охотник? - спросил Самгин. Приятный человек шагал уже в ногу с ним, легонько поталкивая локтем.

- Нет, я имею ремесло - обойщик и драпировщик. Федор Прахов, лицо небезызвестное. Охота не ремесло, она - забава.

Клим Иванович Самгин не испытывал симпатии к людям, но ему нравились люди здравого смысла, вроде Митрофанова, ему казалось, что люди этого типа вполне отвечают характеристике великоросса, данной историком Ключевским. Он с удовольствием слушал словоохотливого спутника, а спутник говорил поучительно и легко, как нечто давно обдуманное:

- Охота - звериное действие, уничтожающее. Лиса - тетеревей и всякую птицу истребляет, волк - барашков, телят, и приносят нам убыток. Ну, тогда человек, ревнуя о себе, обязан волков истреблять, - так я понимаю...

У входа в ограду Таврического дворца толпа, оторвав Самгина от его спутника, вытерла его спиною каменный столб ворот, втиснула за ограду, затолкала в угол, тут было свободнее. Самгин отдышался, проверил целость пуговиц на своем пальто, оглянулся и отметил, что в пределах ограды толпа была не так густа, как на улице, она прижималась к стенам, оставляя перед крыльцом дворца свободное пространство, но люди с улицы все-таки не входили в ограду, как будто им мешало какое-то невидимое препятствие.

"А еще вчера как пусто и смирно было на улицах".

Его окружали люди, в большинстве одетые прилично, сзади его на каменном выступе ограды стояла толстенькая синеглазая дама в белой шапочке, из-под каракуля шапочки на розовый лоб выбивались черные кудри, рядом с Климом Ивановичем стоял высокий чернобровый старик в серой куртке, обшитой зеленым шнурком, в шляпе странной формы пирогом, с курчавой сероватой бородой. Протискался высокий человек в котиковой шапке, круглолицый, румяный, с веселыми усиками золотого цвета, и шипящими словами сказал даме:

- Совершенно верно: Шидловский, Шингарев, Шульгин, конечно - Милюков, Львов и твой дядя. Это и есть Бюро прогрессивного блока. Решили бороться с властью и принять все меры, чтобы армия спокойно дралась.

- Спокойно драться - нельзя! - заметил кто-то.

- Пардон! Было сказано: чтобы армия спокойно делала свое дело на фронте, а рабочие могли спокойно подавать снаряды.

- А кормить - чем? - спросил маленький желтолицый сосед Самгина.

- Дума берет борьбу на себя.

- А кормить солдат - чем? - громче, настойчивее спросил желтолицый; человек, расшитый шнурками, согнулся, шепнул что-то.

- Мне все равно - кто, сегодня это не считается, - заявил желтолицый и, сняв шапку, взмахнул ею над лысой головой.

Человека с веселыми усами слушали многие, а он говорил:

- Милюков... очень умно...

- Милюков - не солдат, а - санитар, да и то...

- Нужно, чтоб страна молчала, говорить за нее будем мы, Дума. Сейчас началось заседание старейшин с Родзянкой во главе...

Румяное лицо человека с усами побелело, он повернулся к лысому:

- Послушайте - что вам угодно, чорт вас возьми?

- Уйдем, уйдем, - торопливо сказала дама, спрыгнув на землю, она сильно толкнула Самгина и, не извиняясь, дергая усатенького за рукав, потащила его прочь ко входу во дворец.

- Кто это? - спросил Самгин старика, обшитого шнурками. Старик внушительно ответил:

- Господа. Его сиятельс... - старик не договорил слова, оно окончилось тихим удивленным свистом сквозь зубы. Хрипло, по-медвежьи рявкая, на двор вкатился грузовой автомобиль, за шофера сидел солдат с забинтованной шеей, в фуражке, сдвинутой на правое ухо, рядом с ним - студент, в автомобиле двое рабочих с винтовками в руках, штатский в шляпе, надвинутой на глаза, и толстый, седобородый генерал и еще студент. На улице стало более шумно, даже прокричали ура, а в ограде - тише.

- Это - что же значит? - тихонько спросил Самгина серый старик.

- Арестованы, - неуверенно ответил Клим Иванович и, глядя, как рабочие снимают штатского, добавил: - Штатский, кажется, - министр юстиции...

- Кто же... распоряжается?

- Дума, - громко сказал желтолицый. - Ее хотели закрыть, а она - вот...

Самгин наблюдал. Министр оказался легким, как пустой, он сам, быстро схватив протянутую ему руку студента, соскочил на землю, так же быстро вбежал по ступенькам, скрылся за колонной, с генералом возились долго, он - круглый, как бочка, - громко кряхтел, сидя на краю автомобиля, осторожно спускал ногу с красным лампасом, вздергивал ее, спускал другую, и наконец рабочий крикнул ему:

- Да - прыгайте смело! Ведь - не в море.

Рядом с Самгиным встал Дронов и, как будто заикаясь, покрякивая, вполголоса говорил:

- Толпа идет... тысяч двадцать... может, больше, ей-богу! Честное слово. Рабочие. Солдаты, с музыкой. Моряки. Девятый вал... чорт его... Кое-где постреливают - факт! С крыш...

Было ясно - Дронов испуган, у него даже плечи дрожали, он вертел головой, присматриваясь к людям, точно искал среди них знакомого, бормотал:

- А этот... Марков-Валяй, бурнопламенный дурак, говорят, ведет из Ораниенбаума пулеметный полк. Слушай - кто здесь сила?

- Вот и я тоже не могу понять, - вмешался старик, обшитый зелеными шнурками.

- Надобно идти во дворец, - сказал Самгин. Дронов немедленно согласился.

- Верно! Там, в случае ежели...

Он пошел впереди Самгина, бесцеремонно расталкивая людей, но на крыльце их остановил офицер и, заявив, что он начальник караула, охраняющего Думу, не пустил их во дворец. Но они все-таки остались у входа в вестибюль, за колоннами, отсюда, с высоты, было очень удобно наблюдать революцию. Рядом с ними оказался высокий старик.

- Ежели - караул есть, стало быть, власть имеется, - сказал успокаивающим тоном. Дронов покосился на него и спросил:

- Егерь?

- Так точно, двадцать семь лет его сиятельству Мекленбургу-Стрелицкому служил, и другим господам.

Он был явно рад, что на него обратили внимание, и, наклонясь над головой Дронова, перечислял:

- Граф Капнист или, например, Михаил Владимирович Родзянко...

Вдруг где-то, близко, медь оркестра мощно запела "Марсельезу", все люди в ограде, на улице пошевелились, точно под ними дрогнула земля, и кто-то истерически, с радостью или с отчаянием, закричал:

- Солдаты идут!

Самгин почувствовал нечто похожее на толчок в грудь и как будто пошевелились каменные плиты под ногами, - это было так нехорошо, что он попытался объяснить себе стыдное, малодушное ощущение физически и сказал Дронову:

- Тише, не толкай.

- Не я толкаю, - пробормотал Дронов, измятое похмельем лицо его вытянулось, полуоткрылся рот и дрожал подбородок. Самгин, отметив это, подумал:

"Должно быть, он тоже не считает исключенным повторение 9 Января".

На улице люди быстро разделились, большинство, не очень уверенно покрикивая ура, пошло встречу музыке, меньшинство быстро двинулось направо, прочь от дворца, а люди в ограде плотно прижались к стенам здания, освободив пред дворцом пространство, покрытое снегом, истоптанным в серую пыль.

Нахмурясь, Клим Иванович Самгин подумал, что эта небольшая пустота сделана как бы нарочно для того, чтоб он видел, как поспешно, молча, озабоченно переходят один за другим, по двое рядом, по трое, люди, которых безошибочно можно признать рабочими. На верхней ступеньке их останавливал офицер, солдаты преграждали дорогу, скрещивая штыки, но они называли себя депутатами от заводов, и, зябко пожимая плечом, он уступал им дорогу. Все громче звучала медная мелодия гимна Франции, в воздухе колебался ворчливый гул, и на него иронически ненужно ложились слова егеря:

- Настоящих господ по запаху узнаешь, у них запах теплый, собаки это понимают... Господа - от предков сотнями годов приспособлялись к наукам, чтобы причины понимать, и достигли понимания, и вот государь дал им Думу, а в нее набился народ недостойный.

Курчавая борода егеря была когда-то такой же черной, как его густейшие брови, теперь она была обескрашена сединой, точно осыпана крупной солью; голос его звучал громко, но однотонно, жестяно, и вся тусклосерая фигура егеря казалась отлитой из олова.

Егеря молча слушало человек шесть, один из них, в пальто на меху с поднятым воротником, в бобровой шапке, с красной тугой шеей, рукою в перчатке пригладил усы, сказал, вздохнув:

- Эх, старина, опоздал ты...

- Вот я и сокрушаюсь... Студенты генерала арестуют, - разве это может быть?

Самгин слушал речи егеря и думал:

"Это похоже на голос здравого смысла". За оградой явилась необыкновенной плотности толпа людей, в центре первого ряда шагал с красным знаменем в руках высокий, широкоплечий, черноусый, в полушубке без шапки, с надорванным рукавом на правом плече. Это был, видимо, очень сильный человек: древко знамени толстое, длинное, в два человечьих роста, полотнище - бархатное, но человек держал его пред собой легко, точно свечку. По бокам его двое солдат с винтовками, сзади еще двое, первые ряды людей почти сплошь вооружены, даже Аркадий Спивак, маленький фланговой первой шеренги, несет на плече какое-то ружье без штыка. В одну минуту эта толпа заполнила улицу, влилась за ограду, человек со знаменем встал пред ступенями входа. Кто-то закричал:

- Не наклоняй знамя-то, эй, не наклоняй! Сквозь толпу, точно сквозь сито, протискивались солдаты, тащили на плечах пулеметы, какие-то жестяные коробки, ящики, кричали:

- Сторонись!

Никто не командовал ими, и, не обращая внимания на офицера, начальника караульного отряда, даже как бы не видя его, они входили в дверь дворца.

С приближением старости Клим Иванович Самгин утрачивал близорукость, зрение становилось почти нормальным, он уже носил очки не столько из нужды, как по привычке; всматриваясь сверху в лицо толпы, он достаточно хорошо видел над темносерой массой под измятыми картузами и шапками костлявые, чумазые, закоптевшие, мохнатые лица и пытался вылепить из них одно лицо. Это не удавалось и, раздражая, увлекало все больше. Неуместно вспомнился изломанный, разбитый мир Иеронима Босха, маски Леонардо да-Винчи, страшные рожи мудрецов вокруг Христа на картине Дюрера.

"Нет, все это - не так, не то. Стиснуть все лица - в одно, все головы в одну, на одной шее..."

Вспомнилось, что какой-то из императоров Рима желал этого, чтоб отрубить голову.

"Мизантропия, углубленная до безумия. Нет, - каким должен быть вождь, Наполеон этих людей? Людей, которые видят счастье жизни только в сытости?"

- Родзянко-о! - ревели сотни глоток. - Давай Род-зянку-у!

Клим Иванович Самгин так увлекся процессом создания фигуры вождя, что лишь механически отмечал происходящее вокруг его: вот из дверей дворца встречу солдатам выскочил похожий на кого-то адвокат Керенский и прокричал:

- Граждане солдаты! Поздравляю вас с высокой честью - охранять Государственную думу. Объявляю вас первым революционным караулом...

В толпе закричали ура, а молодой солдат, нагруженный жестяными коробками, крикнул Керенскому:

- Посторони-ись!

- Чего ж они пулеметы внутрь тащат? Из окошек стрелять хотят, что ли? - недоуменно спросил егерь.

- Не будут стрелять, старина, не будут, - сказал человек в перчатках и оторвал от снятой с правой руки большой палец.

- Раззянка-а! - кричал Федор Прахов, он стоял у первой ступени лестницы, его толкали вперед, [он] поворачивался боком, спиной и ухитрялся оставаться на месте, покрикивая, подмигивая кому-то:

- Раззянка-а!

Из дверей дворца вышел большущий, толстый человек и зычным, оглушающим голосом, с яростью закричал:

- Гр-раждане!

Он был так велик, что Самгину показалось: человек этот, на близком от него расстоянии, не помещается в глазах, точно колокольня. В ограде пред дворцом и даже за оградой, на улице, становилось все тише, по мере того как Родзянко все более раздувался, толстое лицо его набухало кровью, и неистощимый жирный голос ревел:

- Хаос...

Два звука: а, о - слились в единый нечеловечий зык, в "трубный глас".

Самгину показалось, что обойщик Прахов даже присел, а люди, стоявшие почти вплоть к оратору, но на ступень ниже его, пошатнулись, а человек в перчатках приподнял воротник пальто, спрятал голову, и плечи его задрожали, точно он смеялся.

- Враг у врат града Петрова, - ревел Родзянко. - Надо спасать Россию, нашу родную, любимую, святую Русь. Спокойствие. Терпение... "Претерпевый до конца - спасется". Работать надо... Бороться. Не слушайте людей, которые говорят... Великий русский народ-Клим Иванович Самгин первый раз видел Родзянко, ему понравился большой, громогласный, отлично откормленный потомок запорожской казацкой знати. Должно быть, потому, что он говорил долго, у русского народа не хватило терпения слушать, тысячеустое ура заглушило зычную речь, оратор повернулся к великому народу спиной и красным затылком.

- Его, Родзянку, голым надо видеть, когда он купается, - удовлетворенно и как будто даже с гордостью сказал егерь. - Или, например, когда кушает, - тут он сам себе царь и бог.

"Неизбежная примесь глупости и пошлости", - определил Самгин спокойно и даже с чувством удовлетворения.

Человек в перчатках разорвал правую, резким движением вынул платок, вытер мокрое лицо и, пробираясь к дверям во дворец, полез на людей, как слепой. Он толкнул Самгина плечом, но не извинился, лицо у него костистое, в темной бородке, он глубоко закусил нижнюю губу, а верхняя вздернулась, обнажив неровные, крупные зубы.

Свирепо рыча, гудя, стреляя, въезжали в гущу толпы грузовики, привозя генералов и штатских людей, бережливо выгружали их перед лестницей, и каждый такой груз как будто понижал настроение толпы, шум становился тише, лица людей задумчивее или сердитей, усмешливее, угрюмей. Самгин ловил негромкие слова:

- Чего же с ними делать будут?

- Нас не спросят.

- Спрячут до легких дней...

- Конечно. Потом - выпустят...

- Тогда они за беспокойство... возместят!

- В монастыри бы их, на сухой хлеб.

- Придумал.

- Выслать куда-нибудь...

- А то - отвезти в Ладожско озеро да и потопить, - сказал, окая, человек в изношенной финской шапке, в потертой черной кожаной куртке, шапка надвинута на брови, под нею вздулись синеватые щеки, истыканные седой щетиной; преодолевая одышку, человек повторял:

- Монастыри... У нас - третьего дня бабы собрались в Александро-Невску лавру хлеба просить для ребятишек, ребятишки совсем с голода дохнут, - терпения не хватает глядеть на них. Ну, так вот пошли. Там какой-то монах, начальник, даже обиделся, сукин сын:

"У нас, говорит, не лавочка, мы хлебом не торгуем". - "Ну, дайте даром, бога ради. Хоть мешок ржаной муки..." - "Что вы, говорит, женщины, мы, говорит, сами живем милостыней мирской". Вот - сволочь! А у них - склады! Понимаете? Склады. Сахар, мука, греча, картошка, масло подсолнечно и конопляно, рыба сушена - воза!.. Богу служат, а?

Его поддержали угрюмые голоса:

- Да-а, все богу служат, а человеку - никто!

- Ну, человеку-то мы служим, работаем...

- Путилов - человек все-таки.

- Парвиайнен...

- Много их...

- Народу - никто не служит, вот что! - громко сказала высокая, тощая женщина в мужском пальто. - Никто, кроме есеровской партии.

- А - большевики?

- Они сами - рабочие, большевики-то.

- Много ли их?

- Мальчишки, мелочь...

- Мелкое-то бывает крепко: перец, порох...

- Глядите - еще арестованных везут.

Когда арестованные, генерал и двое штатских, поднялись на ступени крыльца и следом за ними волною хлынули во дворец люди, - озябший Самгин отдал себя во власть толпы, тотчас же был втиснут в двери дворца, отброшен в сторону и ударил коленом в спину солдата, - солдат, сидя на полу, держал между ног пулемет и ковырял его каким-то инструментом.

- Простите, - сказал Самгин.

- Ничего, ничего - действуй! - откликнулся солдат, не оглядываясь. - Тесновато, брат, - бормотал он, скрежеща по железу сталью. - Ничего, последние деньки теснимся...

Пол вокруг солдата был завален пулеметами, лентами к ним, коробками лент, ранцами, винтовками, связками амуниции, мешками, в которых спрятано что-то похожее на булыжники или арбузы. Среди этого хаоса вещей и на нем спали, скорчившись, солдаты, человек десять.

- Викентьев! - бормотал солдат, не переставая ковырять пулемет и толкая ногою в плечо спящего, - проснись, дьявол! Эй, где ключик?

Подошел рабочий в рыжем жилете поверх черной суконной рубахи, угловатый, с провалившимися глазами на закопченном лице, закашлялся, посмотрел, куда плюнуть, не найдя места, проглотил мокроту и сказал хрипло, негромко:

- Савёл, дай, брат, буханочку! Депутатам...

- Нет, не имею права, - сказал солдат, не взглянув на него.

- Чудак, депутатам фабрик, рабочим...

- Не имею...

Но тут реставратор пулемета что-то нашел и обрадовался:

- Ага, собачка? Так-так-так...

Он встал на колени, поднял круглое, веселое сероглазое лицо, украшенное редко рассеянным по щекам золотистым волосом, и - разрешил:

- Бери одну.

- А - две?

- А - вот?..

Он поднял длинную руку, на конце ее - большой, черный, масляный кулак. Рабочий развязал мешок, вынул буханку хлеба, сунул ее под мышку и сказал:

- Спрятать бы, завидовать будут.

- А требуешь - две! Держи газету, заверни... Клим Иванович Самгин поставил себя в непрерывный поток людей, втекавший в двери, и быстро поплыл вместе с ним внутрь дворца, в гулкий шум сотен голосов, двигался и ловил глазами наиболее приметные фигуры, лица, наиболее интересные слова. Он попал в какой-то бесконечный коридор, который, должно быть, разрезал весь корпус Думы. Здесь было свободней, и чем дальше, тем все более свободно, - по обе стороны коридора непрерывно хлопали двери, как бы выкусывая людей, одного за другим. Было как-то странно, что этот коридор оканчивался изящно обставленным рестораном, в нем собралось десятка три угрюмых, унылых, сердитых и среди них один веселый - Стратонов, в каком-то очень домашнем, помятом костюме, в мягких сапогах.

- О-о, здравствуйте! - сказал он Самгину, размахнув руками, точно желая обнять.

Самгин, отступя на шаг, поймал его руку, пожал ее, слушая оживленный, вполголоса, говорок Стратонова'

- А меня, батенька, привезли на грузовике, да-да! Арестовали, чорт возьми! Я говорю: "Послушайте, это... это нарушение закона, я, депутат, неприкосновенен". Какой-то студентик, мозгляк, засмеялся: "А вот мы, говорит, прикасаемся!" Не без юмора сказал, а? С ним - матрос, эдакая, знаете, морда: "Неприкосновенный? - кричит. - А наши депутаты, которых в каторгу закатали, - прикосновенны?" Ну, что ему ответишь? Он же - мужик, он ничего не понимает...

- Подошел солидный, тепло одетый, гладко причесанный и чрезвычайно, до блеска вымытый, даже полинявший человек с бесцветным и как будто стертым лицом, раздувая ноздри маленького носа, лениво двигая сизыми губами, он спросил мягким голосом:

- Что на улицах? Войска - идут?

- Нет, никаких войск! - крикнул маленький, позванивая чайной ложкой в пустом стакане. - Предали войска. Как вы не понимаете!

- Не верю! - сказал Стратонов, улыбаясь. - Не могу верить.

- Заставят... - [сказал] солидный, пожав толстыми плечами.

- Солдаты революции не делают.

- Нет армии! Я был на фронте... Армии нет!

- Вы - верите? - спросил Стратонов. Самгин оглянулся и сказал:

- Хлеба нет. Дайте хлеб - будет армия. Он тотчас же догадался, что ему не следовало говорить так, и неопределенно добавил:

- И все вообще... найдет свой естественный путь.

- Пулеметов надо, пулеметов, а не хлеба! - негромко, но четко сказал изящно одетый человек. Вошел еще кто-то и - утешил:

- Пулеметы - действуют! В Адмиралтействе какой-то генерал организовал сопротивление. Полиция и жандармы стреляют с крыш.

Откуда-то из угла бесшумно явился старичок, которого Самгин изредка встречал у Елены, но почему-то нетвердо помнил его фамилию: Лосев, Бросов, Барсов? Постучав набалдашником палки по столу, старичок обратил внимание на себя и поучительно сказал:

- Господа! Разрешите напомнить, что сегодня выражения наших личных симпатий и взглядов требуют особенно осторожной формы... - Он замолчал, постукал в пол резиновым наконечником палки и печально качнул седой головой. - Если мы не желаем, чтоб наше личное отразилось на оценке врагами программы партии нашей, на злостном искажении ее благородной, русской национальной цели. Я, разумеется, не советую "с волками жить - по-волчьи выть", как советует старинная и политически мудрая пословица. Но вы знаете, что изменить тон еще не значит изменить смысл и что отступление на словах не всегда вредит успехам дела.

Самгин, не желая дальнейшего общения со Стратоновым, быстро <ушел> из буфета, недовольный собою, намереваясь идти домой и там обдумать все, что видел, слышал.

По коридору шел Дронов в расстегнутом пальто, сунув шапку в карман, размахивая руками.

- Подожди, куда ты? - остановил он Самгина и тотчас начал: - Власть взял на себя Временный комитет Думы, и образовался - как в пятом году - Совет рабочих депутатов. Это - что же будет: двоевластие? - спросил он, пытаясь остановить на лице Самгина дрожащие глаза.

Самгин внушительно ответил:

- С какой стати? У Совета рабочих - свои профессиональные интересы...

[ОТДЕЛЬНЫЕ ЗАМЕТКИ]

10 лет.

Когда впервые прошел слух о возможности приезда Владимира] Ильича в Р[оссию], человек один - сказал весьма ворчливо:

- Н-ну, этот начнет варить кашу.

Скороходов:

- Конечно - Ленин вполне наш и настоящий революционер. Только - доросли мы до настоящего-то революционера] или нет?

Мужик рядом с Кли[мом]

- Вот какой... прибыл. Кряжистый.

- Ну, - пускай ему бог поможет, а он - помог бы нам.

- Вид у него хозяйский.

- Пропустите! Дайте взглянуть.

А там, вокруг броневика, тесная, как единое тело...

- Да здравствует социалистическая] революция]! Негромко, но так, что слышно было на всей площади. Покачнулись.

- Ага? Слышал?

Толкался, лез вперед и кричал:

- Т[оварищ] Ленин, мы готовы. Мы понимаем, товарищ, - верно?

- Ильич! - Просто, - подошел и говорит: - Здорово, Ильич! А?

Ленин.

Он как-то врос в толпу, исчез, растаял в ней, но толпа стала еще более грозной и как бы выросла. Сам[гин] вспомнил Гапона.

Ленин.

Все, что он говорил, было очень просто и убедительно - тем более не хотелось соглашаться с ним.

В. И. Ленин - для Самгина:

Объясняющий господин, один из многих среди русских] интеллигентов] с[оциал-] демократов], толкователей Маркса и т. д.

Да, фигура, жесты, голос, дворянская картавость. "Что-то вроде Бакунина".

В дальнейшем: все более резкая критика реформизма меков, нападки на вождей II Инт[ернационала], явная к ним враждебность. "Что-то новое, то есть что-то самобытное, наше провинциальное, дикое".

Кутуз[ов]. Спивак.

Любаша? Любаша... померла. Скончалась. Не идет к ней - померла. Зря жила девушка. Рубашки эсерам шила и чинила, а ей надо бы на заводах, на фабр[иках] работать.

Ощущение: Л[енин] - личный враг.

Было странно и очень досадно вспомнить, что имя этого человека гремит, что к словам его прислушиваются тысячи людей.

Финал.

Широколицая женщина в клетчатой юбке, в черной кофте, перевязанной накрест красной лентой, в красном платке на рыжеватых волосах, шагая рядом с мужиком без шапки и лысоватым, счастливо улыбаясь, смотрела в его кругло открытый, ощетинившийся рот. Мужик грозно пел: Отр[ечемся...]

Конец.

- Уйди! Уйди, с дороги, таракан. И - эх, тар-ракан! Он отставил ногу назад, размахнулся ею и ударил Самгина в живот... Ревел густым басом:

- Делай свое дело, делай!

- Порядок, товарищи, пор-рядок. Порядка хотите. Мешок костей.

С[амгин]

Грязный мешок, наполненный мелкими, угловатыми вещами.

Кровь текла из-под шапки и еще откуда-то, у ног его росла кровавая лужа, и казалось, что он тает.

Женщина наклонилась и попробовала пальцем прикрыть глаз, но ей не удалось это, тогда она взяла дощечку от разбитого снарядного ящика, положила ее на щеку.

Максим Горький - Жизнь Клима Самгина - 21, читать текст

См. также Горький Максим - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Жрец морали
...Он пришёл ко мне поздно вечером и, подозрительно оглянув мою комнат...

ЗРИТЕЛИ
Июльский день начался очень интересно - хоронили генерала. Ослепительн...