Максим Горький
«Жизнь Клима Самгина - 19»

"Жизнь Клима Самгина - 19"

Выдернув яз кармана какую-то газетку, он сунул ее Самгину:

- "Рабочая газета" Ленина, недавно - на-днях - вышла.

Исчез, но тотчас же, в пальто, в шапке, снова явился, пробормотал:

- Есть слушок: собираемся Персию аннексировать. Австрия - Боснию, Герцеговину схватила, а мы - Персию. Если англичане не накостыляют нам шею - поеду к персам ковры покупать. Дело - тихое, спокойное. Торговля персидскими коврами Ивана Дронова. Я хожу по ковру, ты ходишь пока врешь, они ходят пока врут, вообще все мы ходим пока врем. Газетку - сохрани.

Пробормотал и окончательно исчез, оставив Самгина в состоянии раздражения.

"Шут. Хитрый шут. Лживая натура".

Он уже не впервые замечал, что Иван, уходя, старается, как актер под занавес, сказать слова особенно раздражающие память и какие-то двусмысленные.

Грея спину около калорифера, Самгин развернул потрепанную, зачитанную газету. Она - не угашала его раздражения. Глядя на простые, резкие слова ее передовой статьи, он презрительно протестовал:

"Кого они хотят вести за собой в стране, где даже Лев Толстой оказался одиноким и бессильным..."

Вечером он пошел к Прозорову, старик вышел к нему в халате, с забинтованной шеей, двигался он хватаясь дрожащей рукой за спинки кресел, и сипел, как фагот, точно пьяный.

- "Печали и болезни вон полезли", как сказано у... этого, как его? "Бурса"? Вот, вот - Помяловский. Значит - выиграли мы? Очень приятно. Очень.

Говоря медленно, тягуче, он поглаживал левую сторону шеи и как будто подталкивал челюсть вверх, взгляд мутных глаз его искал чего-то вокруг Самгина, как будто не видя его.

- Теперь давайте, двигайте дело графини этой. "Завтра напишем апелляцию... Это мы тоже выиграем. Ну, я, знаете, должен лежать, а вы к жене пожалуйте, она вас просила. Там у нее один... эдакий... Из этих, из модных... Искусство, философия и всякое прочее. Э-хе-хе...

Он махнул левой рукой, правую протянул Самгину и, схватив его руку, удержал ее:

- Толстой-то, а? В мое время... в годы юности, молодости моей, - Чернышевский, Добролюбов, Некрасов - впереди его были. Читали их, как отцов церкви, я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен был. Тогда' учились думать о народе, а не о себе. Он - о себе начал. С него и пошло это... вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности - отвращение от целого... Ну - до свидания... Ухо чего-то болит... Прошу...

Он указал рукой на дверь в гостиную. Самгин приподнял тяжелую портьеру, открыл дверь, в гостиной никого не было, в углу горела маленькая лампа под голубым абажуром. Самгин брезгливо стер платком со своей руки ощущение теплого, клейкого пота.

Дверь в столовую была приоткрыта, там, за столом, сидели трое мужчин и Елена. В жизни Клима Ивановича Самгина неожиданные встречи были часты и уже не удивляли его, но каждая из них вызывала все более тягостное впечатление ограниченности жизни, ее узости и бедности.

В толстом рыжеволосом человеке, с надутым, синеватого цвета бритым лицом утопленника, с толстыми губами, он узнал своего учителя Степана Андреевича Томилина, против него, счастливо улыбаясь,' сидел приват-доцент Пыльников.

- И замалчивают крик отчаяния, крик физиолога дю-Буа-Реймона, которым он закончил свою речь "О пределах наших знаний" - сиречь "Игнорабимус" - не узнаем! - строго, веско и как будто сквозь зубы говорил Томилин, держа у бритого подбородка ложку с вареньем.

- Сов-вершенно верно, - с радостью подтвердил Пыльников, и вслед за его словами торопливо раздался тонкий детский голосок:

- Так, интересы профессии одних, привычка к легкомыслию других ограничивают свободу мысли.

- Именно - это! - снова подтвердил Пыльников. - То есть сначала это, затем уже политика власти - самодержавной власти, разумеется...

- О! - вскричала Елена, встречая Самгина. - Вот прекрасно! Знакомьтесь: Аркадий Козьмич Пыльников, Юрий Николаевич Твердохлебов.

- Мы знакомы, - сказал Самгин, подходя к Томилину, - не вставая, облизывая губы, Степан Томилин поднял на Самгина рыжие зрачки, медленно и важно поднял руку и недоверчиво спросил:

- Знакомы? Где же я имел честь?..

Обиженный его важностью, Самгин сухо напомнил ему.

- Ага! Да, да, я вспоминаю. Был репетитором вашим, и еще там были мальчики. Один из них, кажется, потонул или что-то такое...

Он отвернул лицо от Самгина и снова взял варенья. Клим Иванович сел против Твердохлебова, это был маленький, размеров подростка, человечек- с личиком подвижным, как у мартышки, смуглое личико обросло темной бородкой, брови удивленно приподняты, темные глазки блестят тревожно. "Какой-то игрушечный, не настоящий", - определил Самгин, присматриваясь к Томилину неприязненно. Жесткие волосы учителя, должно быть, поредели, они лежали гладко, как чепчик, под глазами вздуты синеватые пузыри, бритые щеки тоже пузырились, он часто гладил щеки и нос пухлыми пальцами левой руки, а правая непрерывно подкосила к толстым губам варенье, бисквиты, конфекты. Вазочки с вареньем и бисквитами, коробки конфект были тесно сдвинуты в его сторону. Весь он стал какой-то пузырчатый, вздутый живот его, точно живот Бердникова, упирался в край стола, и когда учителю нужно было взять что-нибудь, он приподнимался на стуле, живот мешал рукам, укорачивал. Но, несмотря на то, что он так ненормально, нездорово растолстел, Самгин, присматриваясь к нему, не мог узнать в нем того полусонного, медлительного человека, каким Томилин жил в его памяти. Говорил он так уверенно и властно, что его уже нельзя было назвать "личностью неизвестного назначения", как называл его Варавка. И зрачки его глаз уже не казались наклеенными на белках, но как бы углубились в их молочное вещество, раскрашенное розоватыми жилками, - углубились, плавали в нем и светились как-то зловеще.

"Страшное и противное лицо", - определил Самгин, слушая.

- В докладе моем "О соблазнах мнимого знания" я указал, что фантастические, невообразимые числа математиков - ирреальны, не способны дать физически ясного представления о вселенной, о нашей, земной, природе, и о жизни плоти человечий, что математика есть метафизика двадцатого столетия и эта наука влечется к схоластике средневековья, когда диавол чувствовался физически и считали количество чертей на конце иглы. Вопрос о достоверности знания, утверждаю я, должен быть поставлен вновь и строго философски. Надо проверить: не есть ли знание ловушка диавола, поставленная нам в наших поисках богопознания.

- Простите, что прерываю вашу многозначительную речь, - с холодной вежливостью сказал Самгин, - Но, помнится, вы учили понимать познание как инстинкт, третий инстинкт жизни.,.

- Учил, когда учился, и перестал учить, когда понял, что учил ошибочно, - ответил Томилин, развертывая конфекту и не взглянув на ученика, а Самгин почувствовал, что ему хочется говорить дерзости.

"Вот - хам!"

И, стараясь придать голосу своему ядовитость, произнес:

- Тогда разрешите поставить вопрос об ответственности учительства.

- Правильно. Вот и ставьте его пред Христом и Пирроном, пред блаженным Августином и Вольтером...

- Вот - удар! - вскричал Пыльников, обращаясь к Твердохлебову, а [Твердохлебов] тотчас же набросился на Самгина, крича:

- И вспомните о причине изгнания праотцев из рая! И о горьких плодах: мира сего. Розанова - читали? Томилин, разжевывая конфекту, докторально указал:

- Розанов - брехун, чувственник и еретик, здесь неуместен. Место ему уготовано в аду. - И, зло вспыхнувшими глазами покосясь в сторону Самгина, небрежно пробормотал:

- Есть две ответственности: пред богом и пред диаволом. Смешивать их в одну - преступно. Умолчу о том, что и неумно.

Он облизал губы, потом вытер их платком и обратился к Елене.

- Возвращаясь к Толстому - добавлю: он учил думать, если можно назвать учением его мысли вслух о себе самом. Но он никогда не учил жить, не учил этому даже и в так называемых произведениях художественных, в словесной игре, именуемой искусством.. Высшее искусство - это искусство жить в, благолепии единства плоти и духа. Не отрывай чувства от ума, иначе жизнь твоя превратится в цепь неосмысленных случайностей и - погибнешь!

"Цепь неосмысленных случайностей" - это он взял у Льва Шестова", - отметил Самгин.

Клим Иванович не помнил себя раздраженным и озлобленным до такой степени, как был озлоблен в эти минуты. Раздражало и даже возбуждало брезгливость поглощение Томилиным сладостей, он почти непрерывно и как бы автоматически подавал их пухлыми пальцами в толстогубый рот, должно быть, эта равнодушная жвачка и заставляла вероучителя цедить слова сквозь зубы. Проповедь его звучала равнодушно, и в этом равнодушии, ясно для Самгина, звучало пренебрежительное отношение к нему. Смысл проповеди бывшего учителя не интересовал, не задевал Самгина. Климу Ивановичу уже знакомо было нечто подобное, вопрос о достоверности знания, сдвиг мысли в сторону религии, метафизики - все это очень в моде. Но было что-то обидное в том, что Томилин оказался так резко не похожим на того, каким был в молодости. Обрывая краткие замечания и вставки Пыльникова, Твердохлебова, бывший репетитор не замечал Самгина, и похоже было, что он делает это нарочно.

"Он мстит мне? За что? - подумал Самгин, вспомнил, как этот рыжий сластоежка стоял на коленях пред его матерью, и решил: - Не может быть. Варавка любил издеваться над ним..."

- "Человек рождается на страдание, как искра, чтоб устремиться вверх", - с восторгом вскричал маленький Твердохлебов, и его личико сморщилось, стало еще меньше. Обнажая шоколадную конфекту, соскабливая с нее ногтем бумажку, Томилин погасил восторг этого человечка холодными словами:

- Не все в книге Иова мы должны понимать так прямолинейно, как написано, ибо эта книга иной расы и крови, - расы, непростительно согрешившей пред господом и еще милостиво наказанной...

Он встал и оказался похожим на бочку, облеченную в нечто темносерое, суконное, среднее между сюртуком и поддевкой. Выкатив глаза, он взглянул на стенные часы, крякнул, погладил ладонью щеку.

- Мне - пора. Надо немного подготовиться, в девять читаю в одном доме о судьбе, как ее понимает народ, и о предопределении, как о нем учит церковь.

Поцеловал руку хозяйки, остальным кивнул головой и пошел, тяжело шаркая ногами; хозяйка последовала за ним.

- Замечательно! - вполголоса сказал Твердохлебов.

- Весьма умный человек, - согласился Пыльников.

- А - какая эрудиция! Возвратилась хозяйка.

- Оригинален? - спросила она и сама ответила: - Очень.

А Пыльников сказал Самгину:

- У Елены Викентьевны удивительный дар находить и собирать вокруг себя людей исключительно интересных...

- Счастлив, что нахожусь в их среде, - озлобленно и не скрывая иронии произнес Самгин. Елена усмехнулась, глядя на него.

- Ого, вы кусаетесь?

- Нет, право же, он недюжинный, - примирительно заговорила она. - Я познакомилась с ним года два тому назад, в Нижнем, он там не привился. Город меркантильный и ежегодно полтора месяца сходит с ума: всё купцы, купцы, эдакие огромные, ярмарка, женщины, потрясающие кутежи. Он там сильно пил, нажил какую-то болезнь. Я научила его как можно больше кушать сладостей, это совершенно излечивает от пьянства. А то он, знаете, в ресторанах философствовал за угощение...

Самгин слушал ее с удовольствием, ее слова освежали и успокаивали его, а выслушав дальнейшее, он даже тихонько засмеялся.

- Можете себе представить: подходит к вам эдакий страшный и предлагает: не желаете ли, бытие божие докажу? И за полбутылки водки утверждал и отвергал, доказывал. Очень забавно. Его будто бы даже били, отправляли в полицию... Но, вот видите, оказалось, что он... что-то значит! Философ, да?

- Весьма оригинальный, - грустно сказал Пыльников, а Клим Иванович Самгин с удовольствием посмотрел на лица Пыльникова и Твердохлебова, они как будто несколько поблекли. Пыльников надул губы и слушал разочарованно, а маленький человечек, передернув плечами, пробормотал:

- Испытание! Я - про алкоголизм. Не согрешишь - не покаешься, не покаешься - "е спасешься.

- Мой муж - старый народник, - оживленно продолжала Елена, - Он любит все это: самородков, самоучек... Самоубийц, кажется, не любит. Самодержавие тоже не любит, это уж такая старинная будничная привычка, как чай пить. Я его понимаю: люди, отшлифованные гимназией, университетом, довольно однообразны, думают по книгам, а вот такие... храбрецы вламываются во все за свой страх. Варвары... Я - за варваров, с ними не скучно!

- Елена Викентьевна! - взвыл Твердохлебов, подскочив на стуле. - Это говорите вы, вы, в гостиной которой собирается цвет...

- Едена Викентьевна шутит, - объяснил Пыльников, но слова его звучали вопросительно.

- Вот какой догадливый, - сказала женщина, обращаясь к Самгину; он встал, протянул ей руку.

- Ой, нет! Не отпущу, у меня к вам есть дело... Те двое помяли, что они - лишние, поцеловали ее пухлую ручку с кольцами на розовых пальчиках и ушли. Елена несколько секунд пристально, с улыбкой в глазах рассматривала Самгина, затем скорчила рожицу в комически печальную гримасу и, вздохнув, спросила:

- Будем говорить о Толстом?

- Это - необязательно, - сказал Самгин.

- Спасибо. О Толстом я говорила уже четыре раза, не считая бесед по телефону. Дорогой Клим Иванович - в доме нет денег и довольно много мелких неоплаченных счетов. Нельзя ли поскорее получить гонорар за дело, выигранное вами?

- Я постараюсь.

- Пожалуйста, постарайтесь! Вот и все. Но это не значит, что вы должны уходить.

Она предложила перейти в гостиную. Ходила она легко и плавно, пружинистым танцующим шагом, одета она в платье оранжевого цвета, широкое, точно плащ. На ходу она смешно размахивала руками, оправляя платье, а казалось, что она отталкивает что-то.

"Приятная, - сказал себе Самгин и подумал: - она прячется в широкие платья, вероятно, потому, что у нее плохая фигура". Он был очень благодарен ей за то, что она рассказала о Томилине, и смотрел на нее ласково, насколько это было доступно ему.

Гостиная освещалась лампой, заключенной в фонарь ажурной персидской меди, и все в комнате было покрыто мелким узором теней. По стенам на маленьких полочках тускло блестели медные кувшины, чаши, вазы, и это обилие меди заставило Самгина подумать:

"Оригинальничает".

Елена полулежала на тахте, под большой картиной, картина изображала желтые бугры песка, караван верблюдов, две тощие пальмы в лохмотьях листьев, изорванных ветром.

- Муж заболевает, должно быть, серьезно, - говорила Елена.

Печали в словах ее Самгин не слышал. Он спросил: кто это - Твердохлебов?

- Так... бездельник, - сказала она полулежа на тахте, подняв руки и оправляя пышные волосы. Самгин отметил, что грудь у нее высокая. - Живет восторгами. Сын очень богатого отца, который что-то продает за границу. Дядя у него - член Думы. Они оба с Пыльниковым восторгами живут. Пыльников недавно привез из провинции жену, косую на правый глаз, и двадцать пять тысяч приданого. Вы бываете в Думе?

- Был, один раз, собираюсь на-днях.

- Идемте вместе. Там - забавно. Сидят и сочиняют законы очень знакомые люди, которых я видала пьяными у цыган, в кабинетах ресторанов.

Прищурясь, она спросила:

- Ведь вам Дронов, наверное, сказал, что я была эстрадной певицей? Ну, вот. В качестве таковой я имела весьма широкие знакомства среди лучших людей России, - сказала она, весело подмигнув. - И, разумеется, для того, чтоб хорошо одеться, приходилось совершенно раздеваться. Вас это шокирует?

- Ничуть, - поспешно сказал Самгин, а она, грозя пальцем, предупредила его:

- Но - не вздумайте сочувствовать, жалеть и тому подобное. И - не питайте амурных надежд, я уже достаточно устала от любви. И вообще от всякого свинства. Будем добрыми друзьями - хорошо?

- Очень хорошо. И очень благодарю вас за предложение, - говорил Самгин, думая: "Муж умирает, ей нужен заместитель, который продолжал бы дело мужа - работать на нее".

- Ну, вот. Я встречаюсь с вами четвертый раз, но... Одним словом: вы - нравитесь мне. Серьезный. Ничему не учите. Не любите учить? За это многие грехи простятся вам. От учителей я тоже устала. Мне - тридцать, можете думать, что два-три года я убавила, но мне по правде круглые тридцать и двадцать пять лет меня учили.

Самгин, любезно улыбаясь, слушал ее задорную болтовню и видел, что, когда эта женщина толкает пальцами, легкие слова ее тоже как будто металлически щелкают, точно маленькие ножницы, а веселая искра синих глаз вспыхивает ярче.

"Она интереснее Алины, - определял Самгин. - Характер более законченный. И - неглупа. Эта едва ли способна разыгрывать драмы. С ней необходимо держаться очень осторожно", - решил он.

Но он почти каждый день посещал Прозорова, когда старик чувствовал себя бодрее, работал с ним, а после этого оставался пить чай или обедать. За столом Прозоров немножко нудно, а все же интересно рассказывал о жизни интеллигентов семидесятых - восьмидесятых годов, он знавал почти всех крупных людей того времени и говорил о них, грустно покачивая головою, как о людях, которые мужественно принесли себя в жертву Ваалу истории.

- Надсон пел: "Верь, погибнет Ваал", но вот - не погиб. Насилие Европы все быстрее разрушает крестьянскую нашую страну, н-да! Вы, наверное, марксист, как все теперь... Даже этот нахал... Столыпин...

- Налить еще чаю? - спрашивала Елена, она сидела обычно с книжкой в руке, не вмешиваясь в лирические речи мужа, быстро перелистывая страницы, двигая бровями. Читала она французские романы, сборники "Шиповника", "Фиорды", восхищалась скандинавской литературой. Клим Иванович Самгин не заметил, как у него с нею образовались отношения легкой дружбы, которая, не налагая никаких неприятных обязательств, не угрожала принять характер отношений более интимных и ответственных.

У Елены он отдыхал от впечатлений, которые угнетали его в квартире Дронова, куда, точно мутные ручьи дождя в яму, стекались слухи, мысли, факты, столь же неприятно разнообразные, как люди, которые приносили их. Количество людей непрерывно увеличивалось, они суетились, точно на вокзале, и очень трудно было понять, куда и зачем они едут?

Дронов вертелся, кипел, потел, он продолжал ожесточенно искать денег на издание газеты, а Тося, усмехаясь, говорила:

- Ищет сто тысяч, как иголку в стоге сена!

Но Иван был оптимистически уверен, что найдет иголку, и его оптимизм укреплял темные подозрения Самгина:

"На какие средства он живет?"

Гостеприимное жилище Ивана Самгин называл про себя "нелегальным рестораном", "бесплатным трактиром" и чувствовал, что ему не место в этом жилище. Он [видел], что все люди Ивана Дронова имеют какую-то черту, общую черту с Иваном, так же, как Иван, они встревожены чем-то и сеют тревогу. Видел, что эти люди гораздо более широко, чем он, Самгин, осведомлены о ходе событий текущей жизни, и оскорбленно убеждался, что они не слушают и даже не замечают его. Самгин привык быстро составлять для себя измерения, характеристики, оценки людей по их склонностям, насколько склонности выражались в словах, людей этих он разделил на организаторов и дезорганизаторов. Первую группу возглавлял сладкоречивый Ногайцев, возбуждаясь почти до слез, сложив пальцы правой руки щепотью, он потрясал ею пред своим лицом и убеждал:

- Пережив революцию, страна успокоилась, работает, богатеет - европеизируется. Столыпин действовал круто, но благодаря его аграрной реформе мы имеем отличный урожай хлеба...

- А также повешенных революционеров и обезземеленных крестьян, - густым басом, спокойно вставил Говорков.

- Правильно! - поддержал его только что изгнанный из университета Борис Депсамес, кудрявый брюнет, широкоплечий, стройный, в поношенной студенческой тужурке, металлические пуговицы на ней он заменил черными и серыми.

- Вы, Говорков, член партия, которая навсегда скомпрометировала себя моральной слепотой, - огрызнулся Ногайцев и, продолжая потрясать щепотью пальцев пред своим носом, точно нюхая их, снова лирически запел:

- Мы, народные социалисты, чистейшие демократы, не мыслим рост культуры без участия деревни. Мы - не слепы и приветствуем развитие металлургии, ибо деревне нужны сельскохозяйственные машины. Лично я приветствую разрешение правительства ввозить чугун из-за границы по тарифу пониженному, дабы преодолеть чугунный голод...

Дезорганизаторов возглавлял Тагильский, - сидя в темном углу, плохо видимый, он не торопясь и даже как будто лениво возражал:

- А может быть, чугун пойдет "Русскому обществу для изготовления снарядов" и другим фабрикам этого типа? У нас не хватает не только чугуна и железа, но также цемента, кирпича, и нам нужно очень много продать хлеба, чтоб купить все это.

Он сладострастно, с усмешечкой в глазах погружался в цифры, сдвигая миллионы рублей с десятками миллионов пудов.

- И не рано ли вы говорите об успокоении, имея налицо тысячи поджогов хуторов и прочих выступлений безземельного крестьянства против отрубников?

Вспоминая свое пристрастие к цифрам, Тагильский перечислял не спеша и солидно: 1 декабря в университете на сходку собралось около двух тысяч студентов, полицеймейстер Гессе ввел в университет двести пятьдесят полицейских, в Зерентуе и Вологде - тюремные бунты.

- К этому прибавьте две легальные газеты меньшевиков и большевистскую "Звезду" здесь. Это - что значит?

- Желают, чтоб социалисты сожрали друг друга, - сердито крикнул Хотяинцев.

За чайным столом Орехова, часто отирая платком красное, потное лицо, восхищалась деятельностью английских "суфражисток", восторженно рассказывала о своей встрече с Панкхерст, ее молча слушали Роза Грейман и Тося, Шемякин сидел рядом с Тосей, посматривая на ее бюст, покручивая левый ус, изредка вставлял барским тоном, вполголоса:

Говорили о господе Иисусе, О жареном гусе, О политике, поэзии, Затем - водку пить полезли

- это, кажется, из Чехова? Грейман сердито сказала:

- Чехов не писал стихов.

- Не писал? Напрасно.

Этот новорожденный барин особенно раздражал Самгина, и, если б Клим Иванович был способен ненавидеть, он ненавидел бы его. Раздражал он упорной и уверенной манерой ухаживать за Таисьей. Самгину было ясно, что сдобный этот мужчина достигнет желаемого. А Самгин, не сознаваясь себе в этом, посещал квартиру Дронова почти уже только для того, чтоб видеть эту спокойную, дородную, мягкую женщину. Никогда еще ни одна женщина не казалась ему такой удобной для сожительства с нею. Ему казалось, что она продолжает смотреть на него вопросительно, чего-то ожидая от него. Но каждый раз, когда он начинал говорить ей, что она ему приятна, - лицо ее становилось скучным, деревянным, и она молчала невозмутимо.

- Вам этот Шемякин нравится? - спросил он.

- Нет, - сказала она, и слово ее прозвучало правдиво.

- Что он делает?

Пожав плечами, она сказала;

- Богатый.

- А кроме этого?

- Не знаю. Да, - на скрипке играет.

- Вы слышали?

- Где же? У нас - не играл. Говорит - учился в консерватории, хотел концерты давать.

- Настойчиво ухаживает он за вами. Она снова пожала плечами.

- Богатый, - скучно. Когда все есть, - что делать? Наивные ее вопросы нравились Самгину, и почти всегда за вопросами ее он находил еще более детские мысли.

- Вам нравятся богатые люди?

- Конечно - нет.

- Почему?

- Ну - зачем они? Ведь им уж ничего не надо, все нашли, думать не о чем.

И, нахмурясь, она сказала:

- Вы всё дразните меня, как маленькую. Он стал говорить, что богачи возбуждают в бедных желание тоже разбогатеть, но Таисья, нахмурясь, остановила его:

- Перестаньте! А то я подумаю, что вам хочется сделать меня глупой.

Нет, этого он не хотел, женщина нужна ему, и не в его интересах, чтоб она была глупее, чем есть. И недавно был момент, когда он почувствовал, что Таисья играет опасную игру.

Он почти неделю не посещал Дронова и не знал, что Юрин помер, он встретил процессию на улице. Зимою похороны особенно грустны, а тут еще вспомнились похороны Варвары: день такой же враждебно холодный, шипел ветер, сеялся мелкий, колючий снег, точно так же навстречу катафалку и обгоняя его, но как бы не замечая, поспешно шагали равнодушные люди, явилась та же унылая мысль:

"Вот и меня тоже так..."

Провожали Юрина восемь человек - пятеро мужчин и три женщины: Таисья, Грейман и коротконогая старуха в толстой ватной кофте, окутанная шалью. Таисья шагала высоко подняв голову, сердито нахмурясь, и видно было, что ей неудобно идти шаг в шаг с маленькой Розой и старухой, она все порывалась вперед или, отставая, толкала мужчин. Из них только один, в каракулевой шапке, прятал бородатое лицо в поднятом воротнике мехового пальто, трое - видимо, рабочие, а пятый - пожилой человек, бритый, седоусый, шел сдвинув мохнатую папаху на затылок, открыв высокий лоб, тыкая в снег суковатой палкой. Самгин на какие-то секунды остановился и этим дал возможность Таисье заметить его, - она кивнула головой. Неловко было бы не подойти к ней.

- Вот - помер, - тихо сказала она и тотчас же заговорила громко, угрюмо:

- Двадцать девять лет. Шесть просидел в тюрьме. С семнадцати лет начал. Шпионишка послали провожать, вон - ползет!

Она кивнула на панель.

- Брось, Таисья Романовна, - хрипло сказал человек с палкой.

Самгин искоса взглянул на панель, но не мог определить, кто там шпион.

- Это - мать? - спросил он, указав глазами на ста-

руху.

- Квартирная хозяйка. У него родных - никого нет. Кроме вот этих.

И, взглянув на провожатых через плечо, спросила:

- Почему вас не видно?

Самгин сказал, что вечером придет, и пошел прочь.

"За внешней грубостью - добрая, мягкая душа. Тип Тани Куликовой, Любаши Сомовой, Анфимьевны. Тип человека, который чувствует себя созданным для того, чтоб служить, - определял он, поспешно шагая и невольно оглядываясь: провожает его какой-нибудь субъект? - Служить - все равно кому. Митрофанов тоже человек этой категории. Не изжито древнее, рабское, христианское. Исааки, как говорил отец..."

Было немножко досадно, что приходится ставить Таисью в ряд таких мелких людей, но в то же время [это] укрепляло его желание извлечь ее из среды, куда она случайно попала. Он шел, поеживаясь от холода, и скандировал Некрасова:

Когда из мрака заблужденья Горячим словом убежденья Я душу падшую извлек...

"Да, необходимо говорить с нею решительно..." Вечером он все-таки не очень охотно шагал к Дронову, - смущала возможность встречи с Тагильским. Он не мог забыть, что, увидав Тагильского у Дронова, постыдно испугался чего-то и несколько отвратительных секунд соображал: подойти к Тагильскому или не нужно? Но Тагильский сам подошел, кругленький, щеголевато одетый, с добродушной усмешкой на красной роже.

- Содом и Гоморра! - дурашливо поздоровался он, встряхнув руку Самгина, заглядывая под очки его. Настроенный весело, он в пять минут сообщил, что из прокуратуры его "попросили уйти" и что он теперь "свободный мальчик".

- Конституция замечательно успешно способствует росту банков, так я, в качестве любителя фокусов экономики, сочиняю разные доклады о перспективах и возможностях. Банки растут, как чирьи, сиречь - фурункулы.

Веселое его лицо, шутливый тон, несколько успокоив тревогу Самгина, все же не поколебали его убеждения, что Тагильский - человек темный, опасный.

"В деле Марины он обыграл меня, - угрюмо подумал Клим Иванович. - Обыграл".

К Дронову он пошел нарочно пораньше, надеясь застать Таисью одну, но там уже сидели за столом Хотяинцев и Говорков один против другого и наполняли комнату рычанием и визгом.

- Перестаньте защищать злостных банкротов, - гремел Хотяинцев, положив локти на стол и упираясь в него. - Партию вашу смазал дегтем Азеф, ее прикончили ликвидаторы группы "Почин" Авксентьев, Бунаков, Степа Слетов, бывший мой приятель и сожитель в ссылке, хороший парень, но не политик, а наивнейший романтик. Вон Егор Сазонов застрелился от стыда за вождей.

Ревущим голосом своим землемер владел очень легко, говорил он, точно читал, и сквозь его бас реплики, выкрики студента были не слышны. Первый раз Клим Иванович мог рассмотреть лица этих людей: у Хотяинцева лицо костлявое, длинное, некрасиво перерезано зубастым ртом, изрыто оспой, усеяно неряшливыми кустиками белобрысых волос, клочья таких же бесцветных волос встрепанно покрывали его череп, вытянутый вверх, похожий на дыню. Он сам называл себя человеком "неблагоустроенным", но €го лицо освещали очень красивые большие глаза синеватого цвета с неопределимой усмешечкой в глубине их. Говорков - среднего роста, стройный, смуглолицый, черноглазый, с толстыми усами и квадратной бородкой, темные, бритые щеки его нервно дрожат, говорит он высоким голосом, крикливо и как бы откусывая слова, курчавые волосы его лежат на голове гладко, поблескивают, как шелк, и в них немало седых. Он был преподавателем физики где-то в провинции и владельцем небольшой типографии, которой печаталась местная газета. В конце седьмого года газету закрыли, Говорков был арестован, но вскоре освобожден с "лишением права заниматься педагогической деятельностью". Он приехал в Петербург хлопотать о восстановлении его права учить, нашел работу в Думе и хотя прекратил хлопоты, но жаловался:

- Подумайте, как это варварски бессмысленно - отнять у человека право заниматься его любимым делом, лишить его жизнь смысла!

Нервный, вспыльчивый, он, подскакивая на стуле, кричал:

- Ложь! Сазонов застрелился не потому...

- Мне нужно бы поговорить с вами, - вполголоса сказал Самгин Таисье, она посмотрела на него очень пристально и ответила:

- Хорошо. Вот послушаю, как .они...

- Я деревню знаю, знаю, что говорили ваши на выборах в Думу, - оглушительно гремел Хотяинцев; - Вы соображаете, почему у -вас оказалось так много попов? Ага!

Тут явились Дронов и Шемякин, оба выпивши, и, как всегда, прокричали новости: министр Кассо разгромил московский университет, есть намерение изгнать из петербургского четыреста человек студентов, из варшавского - полтораста.

Хотяинцев, закусив длинные губы так, что подбородок высунулся -вперед и серое лицо его сморщилось, точно лицо старика, выслушал новости, шумно вздохнул и сказал мрачно:

- Ты, Ванечка, радуешься, как пожарный, который давно не гасил огня... Ей-богу!

- Молчи, мордвин! - кричал Дронов. - А - итало-турецкой войны - не хотите? Хо-хо-о! Все - на пользу... Итальянцы у нас больше хлеба купят...

Шемякин поставил пред Тосей большую коробку конфект и, наклонясь к лицу женщины, что-то сказал, - она отрицательно качнула головой.

- Нет, вы обратите внимание, - ревел Хотяинцев, взмахивая руками, точно утопающий. - В армии у нас командуют остзейские бароны Ренненкампфы, Штакель-берги, и везде сколько угодно этих бергов, кампфов. В средней школе - чехи. Донской уголь - французы завоевали. Теперь вот бессарабец-царанин пошел на нас: Кассо, Пуришкевич, Крушеван, Крупенский и - чорт их сосчитает! А мы, русские, - чего делаем? Лапти плетем, а?

- А вы - русский? - ядовито спросил Говорков.

- Я? - Хотяинцев удивленно посмотрел на него и обратился к Дронову: - Ваня, скажи ему, что Мордвин - псевдоним мой. Деточка, - жалобно глядя на Говоркова, продолжал он. - Русский я, русский, сын сельского учителя, внук попа.

Самгин, искоса следя за Шемякиным и Таисьей, думал:

"Продаст ее Дронов этому болвану".

Один за другим являлись люди, и каждый из них, как пчела взятку, приносил какую-нибудь новость: анекдот, факт, сплетню. Анекдоты отлично рассказывал только что исключенный студент Ерухимович, внук еврея-кантониста, юноша настолько волосатый, что, казалось, ему не меньше тридцати лет. В шапке черных и, должно быть, жестких волос с густосиними щеками и широкой синей полосой на месте усов, которые как бы заменялись толстыми бровями, он смотрел из-под нахмуренных бровей мрачно, тяжело вздыхал, его толстые яркокрасные [губы] смачно чмокали, и, спрятав руки за спину, не улыбаясь, звонким, но комически унылым голосом он рассказывал:

"Шли по Невскому два обывателя, и один другому сказал:

- Эх, дурак!

Подошел к ним полицейский:

- Пожалуйте в участок.

- За что?

- За оскорбление его величества.

- Да - ты, брат, с ума сошел? Это я приятеля обругал!

- Прошу не сопротивляться. Всем известно, кто у нас дурак!"

Это очень утешало людей, они охотно смеялись, просили:

- Ну, еще, Ерухимович! Еще, пожалуйста! Ax - как талантливо!

Ерухимович смотрел на всех неподвижным взглядом каменных глаз и рассказывал еще.

Самгину все анекдоты казались одинаково глупыми. Он видел, что сегодня ему не удастся побеседовать с Таисьей, и хотел уйти, но его заинтересовала речь Розы Грейман. Роза только что пришла и, должно быть, тоже принесла какую-то новость, встреченную недоверчиво. Сидя на стуле боком к его спинке, держась за нее одной рукой, а пальцем другой грозя Хотяинцеву и Говоркову, она говорила:

- Вы - как гимназисты. Вам кажется, что вы сделали революцию, получили эту смешную вашу Думу и - уже взрослые люди, уже европейцы, уже можете сжечь учебники, чтоб забыть, чему учились?

- Бей, Роза! - с натугой кричал Дронов, согнувшись, вытаскивая из бутылки пробку. - Бей, чтоб не зазнавались!

Она не требовала поощрений, ее не сильный, тонкий, но горячий голосок ввинчивался в шум, точно буравчик, и ворчливые, вполголоса, реплики Хотяинцева не заглушали его.

- Вы думаете: если .вас не повесили, так вы победили? Да?

- Что вы хотите сказать? - закричал Говорков. Шемякин взглянул на него и болезненно сморщил свое лицо, похожее на огромное румяное яблоко.

- Вы возвращаетесь к самодовольству старых народников, - говорила Роза. - Воображаете себя своеобразной страной, которая живет по своим каким-то законам.

- Ну-у, это неверно, - сказал Хотяинцев с явным сожалением.

- Неверно? Нет, верно. До пятого года - даже начиная с восьмидесятых - вы больше обращали внимания на жизнь Европы и вообще мира. Теперь вас Европа и внешняя политика правительства не интересует. А это - преступная политика, преступная по ее глупости. Что значит посылка солдат в Персию? И темные затеи на Балканах?

И усиление националистической политики против Польши, Финляндии, против евреев? Вы об этом думаете?

Самгин незаметно, ни с кем не простясь, ушел. Несносно было видеть, как любезничает Шемякин, как масляно блестят его котовы глаза и как внимательно вслушивается Таисья в его речь.

"Дронов выпросит у этого кота денег на газету и уступит ему женщину, подлец, - окончательно решил он. Не хотелось сознаться, что это решение огорчает и возмущает его сильнее, чем можно было ожидать. Он тотчас же позаботился отойти в сторону от обидной неудачи. - А эта еврейка - права. Вопросами внешней политики надобно заняться. Да".

Затем он подумал, что у Елены гораздо приятнее бывать, чем у Дронова, но что вполне возможное- сожительство с Еленой было бы не так удобно, как с Таисьей.

"Избалована. Жизнь с ней была бы очень шумной, хаотической. Но - она неглупа. И с ней - свободно..."

Дни, недели, месяцы текли с быстротой, которая как будто все усиливалась. Впечатление это создавалось, вероятно, потому, что здоровье Прозорова уже совершенно не позволяло ему работать, а у него была весьма обильная клиентура в провинции, и Клим Иванович часто выезжал в Новгород, Псков, Вологду. Провинция оставалась такой же, какой он наблюдал ее раньше: такие же осмотрительно либеральные адвокаты, такие же скучные клиенты, неумело услужливые лакеи в гостиницах, скучные, серые обыватели, в плену мелочей жизни, и так же, как раньше, как везде, извозчики округа петербургской судебной палаты жаловались на дороговизну овса.

Если исключить деревянный скрип и стук газеток "Союза русского народа", не заметно было, чтоб провинция, пережив события 905 - 7 годов, в чем-то изменилась, хотя, пожалуй, можно было отметить, что у людей еще более окрепло сознание их права обильно и разнообразно кушать.

Весной Елена повезла мужа за границу, а через семь недель Самгин. получил от нее телеграмму: "Антон скончался, хороню здесь". Через несколько дней она приехала, покрасив волосы на голове еще более ярко, это совершенно не совпадало с необычным для нее простеньким темным платьем, и Самгин подумал, что именно это раздражало ее. Но оказалось, что французское общество страхования жизни не уплатило ей деньги по полису Прозорова на ее имя.

- Чорт их знает, чего им нужно! - негодовала она. - Вот любят деньги эти милые французы. Со. мной духовное завещание, хлопотал консул - не платят!

Затем, более миролюбиво, она добавила:

- То есть они - платят, но требуют скидки в 50 тысяч франков, а я хочу получить все двести. И, уже счастливо улыбаясь:

- Да здесь получу 60 тысяч рублей. Можно жить, да? Затем она предложила Самгину взять все дела и па старым делам Прозорова платить ей четверть гонорара.

- Много - четверть? - спросила она, внимательно елядя в его лицо. Самгин получал половину и сказал, что четверть - достаточно.

Она засмеялась.

- Я пошутила, милый мой Клим Иванович. Ничего не надо мне. Я не жадная. Антона уговорила застраховаться в мою пользу, это - да! Но уж если продавать себя, так - недешево. Верно?

- Что вы называете продаваться? - спросил он, пожимая плечами, желая показать, что ее слова возмущают его, но она, усмехаясь, обвела руками вокруг себя, встряхнула юбки- и сказала:

- Вот это. Не любезничайте, милый человек, не фальшивьте, не надо! Я себе цену знаю.

Да, с ней было легко, просто. А вообще жизнь снова начала тревожить неожиданностями. В Киеве убили Столыпина. В квартире Дронова разгорелись чрезвычайно ожесточенные прения да тему - кто убил: охрана? или террористы партии эсеров? Ожесточенность спора удивила Самгина: он не слышал в ней радости, которую обычно возбуждали, акты террора, и ему- казалось, что все спорящие недовольны, даже огорчены казнью министра.

Эта настроение определил Тагильский; поглаживая пальцами щеточку волос на подбородке, он сказал:

- Известно, что не один только Азеф был представителем эсеров в охране и представителем департамента полиции в партии. Есть слух, что стрелок - раскаявшийся провокатор, а также говорят, что на допросе он заявил: жизнь - не бессмысленна, но смысл ее сводится к поглощению отбивных котлет, и ведь неважно - съем я еще тысячу котлет или перестану поглощать их, потому что завтра меня повесят. Так как Сазоновы и Каляевы ничего подобного не говорили, - я разрешаю себе оценить поступок господина Богрова как небольшую аварию механизма департамента полиции.

Его маленькая речь, сказанная спокойно и пренебрежительно, охладила настроение, а Ногайцев с радостью, в которой Самгин всегда слышал фальшивые ноты, - заявил:

- Совершенно верно!.. Это - дельце явно внутриведомственное! Развал, да. Ведь поступок Лопухина тоже, знаете, не очень... похвален!

Сказав это, он смутился и тотчас закричал:

- А вот послушайте, что узнала Мария Ивановна о Распутине.

Орехова немедленно, с точностью очевидца начала рассказывать о кутеже сибирского мужика, о его хвастовстве близостью к семье царя, о силе его влияния на царицу.

- Все это не очень похоже на государство, нормально функционирующее, не правда ли? - спросил Тагильский Самгина, подходя к нему со стаканом чаю в одной руке, с печеньем в другой.

- Да, чепуха какая-то, - ответил Самгин.

- Но - увеличиваем армию, воссоздаем флот. А молодой человечек забавные стишки читает, - слышите?

Молодой человек, черноволосый, бледный, в черном костюме, с галстуком как будто из золотой парчи, нахмуря высокий лоб, напряженно возглашал:

Мы прячемся от страха жизни В монастыри и кутежи, В служение своей отчизне И в утешенья книжной лжи.

- Сын, кажется, пермского губернатора, с польской четырехэтажной фамилией, или управляющего уделами. Вообще - какого-то крупного бюрократа. Дважды покушался на самоубийство. Мне и вам назначено заменить эдаких в жизни.

- Перспектива не из приятных, - осторожно сказал Самгин.

- Разве? А мне, знаете, хочется министром быть. Витте начал карьеру чем-то вроде стрелочника...

Поэт читал, полузакрыв глаза, покачиваясь на ногах, правую руку сунув в карман, левой ловя что-то в воздухе.

Нигде не находя приюта, Мы прячемся в тумане слов...

- Дурак, - вздохнул Тагильский, отходя прочь. Его поведение продолжало тревожить, и было в этом поведении даже нечто, обидно задевавшее самолюбие Самгина. Там, в провинции, он против воли Клима Ивановича устанавливал отношения, которые, очевидно, не хотел продолжать здесь. Почему не хотел?

"Там он исповедовался, либеральничал, а здесь довольствуется встречами у Дронова, не был у меня и не выражает желания быть. Положим, я не приглашал его. Но все-таки... - И особенно тревожило что-то недосказанное в темном деле убийства Марины. - Здесь он как будто даже избегает говорить со мной".

Новый, 912 год Самгин встретил у Елены. Собралось не менее полусотни человек. Были актрисы, адвокаты, молодые литераторы, два офицера саперного батальона, был старичок с орденом на шее и с молодой женой, мягкой, румяной, точно оладья, преобладала молодежь, студенты, какие-то юноши мелкого роста, одетые франтовато. В трех комнатах было тесно и шумно, как в фойе театра во время антракта, но изредка, после длительных увещеваний хозяйки, одетой пестро и ярко, точно фазан, после криков: "Внимание! Силенциа! [*] Тише! Слово искусству!" - публика неохотно закрывала рты, и выступали артисты, ораторы.

[*] - Тишина! (лат.).-Ред.

Маленькая, тощенькая актриса Краснохаткина, окутанная пурпуровым шелком, из-под которого смешно выскакивали козьи ножки в красных туфельках, подняв к потолку черные глазки и щупая руками воздух, точно слепая, грустно читала: Мы - плененные звери, Голосим, как умеем.

Ей благодарно рукоплескали, она охотно, согласилась петь дуэт с Ерухимовичем, у него оказался приятный, гибкий баритон, и вдвоем с Краснохаткиной он безнадежно просил:

О, ночь! Поскорее укрой Прозрачным твоим покрывалом, Целебным забвенья фиалом Томимую душу тоской, Как матерь дитя, успокой!

- Снова хлопали ладонями, но раздались и опротестующие голоса:

- Гос-спода! Почему так много грусти?

- Правильно! - -крикнул аккомпаниатор, молодой, во сильно лысоватый человек во фраке, с крупным зеленым камнем к булавке галстука та. с такими же зелеными запонками.

- Долой уныние!

Старичок с орденом, держась за свою седую, остренькую бородку, внушал молодежи:

- Мы встречаем 12 год, год столетия победы нашей над Наполеоном и армиями Европы, встречаем седьмой год представительного правления - не так ли? Мы сделали замечательный шаг, и уж теперь...

- Правильно!

- Веселее, дети.

- Хор!

- Дружественные отношения -наши с Францией помешают нам достойно отметить знаменательную дату, - настойчиво говорил старичок, а молодежь потолкалась и, соединясь плотной кучей, грянула:

Из страны, страны далекой...

Ерухимович, не двигая ни единой чертою каменного лица, отчетливо выводил:

Р-ради славного труда, Р-ради вольности веселой Собралися мы сюда...

- Довольно! - крикнул, выскочив вперед хора, рыжеватый юноша в пенснэ на остром носу. - Долой безграмотные песни! Из какой далекой страны собрались мы? Мы все - русские, и мы в столице нашей русской страны.

- Пр-равильно!

- "Быстры, как волны" - аккомпаниатор!

- Просим волны!

Человек, украшенный зелеными камнями, взмахнув головой и руками, ударил по клавишам, а <Ерухимович> начал соло, и Самгин подумал, не издевается ли он над людями, выпевая мрачные слова:

Что час, то короче К могиле наш путь!

- Ну, знаете, - закричал кто-то из соседней комнаты, - встречать новый год такими песнями...

- "Более, чем оригинально" - как сказал царь Николай Второй, - поддержали его.

Но <Ерухимович> невозмутимо пел:

Умрешь - похоронят, как не жил на свете, Сгниешь - не восстанешь...

- Довольно! - закричали несколько человек сразу, и особенно резко выделились голоса женщин, и снова выскочил рыжеватый, худощавый человечек, в каком-то] странного покроя и глиняного цвета сюртучке с хлястиком на спине. Вертясь на ногах, как флюгер на шесте, обнаруживая акробатическую гибкость тела, размахивая руками, он возмущенно заговорил:

- Стыдно слушать! Три поколения молодежи пело эту глупую, бездарную песню. И - почему эта странная молодежь, принимая деятельное участие в политическом движении демократии, не создала ни одной боевой песни, кроме "Нагаечки" - песни битых?

- Браво!

- Замечательно сказано!

- Правильно-о, - подтвердил аккомпаниатор с явной радостью.

- Браво!

Оратору аплодировали, мешая говорить, но он кричал сквозь рыбий плеск ладоней.

Выделился голос Ерухимовича:

- Вот ты бы, Алябьев, и взял на себя роль Руже де-Лиля вместо того, чтоб в "Сатириконе" обывателя смешить...

- Довольно споров!

- Соединимы ли пессимизм и молодости?

- Да! - крикнули в ответ ему. - Большинство самоубийц - молодежь...

- Довольно!

- Давайте споем "Отречемся от старого мира":

- Попробуй, отрекись, болван, - проворчал (Ерухимович), медные его глаза на вспотевшем лице смотрели в упор и точно отталкивая Самгина.

Нужно было сказать что-то этому человеку.

- У вас очень приятный голос, - сказал Самгин.

- А характер - неприятный, - ответил студент.

- Разве?

- Да.

"Груб и неумен", - решил Самгин, не пытаясь продолжать беседу.

"Марсельезу" не приняли, удовлетворились тем, что запели:

Слезы горькие льет молодец На свой бархатный кафтан.

В комнате, где работал письмоводитель Прозорова, был устроен буфет, оттуда приходили приятно возбужденные люди, прожевав закуску, облизав губы, они оживленно вступали в словесный бой.

Шум возрастал, образовалось несколько очагов, из которых слова вылетали, точно искры из костра. В соседней комнате кто-то почти истерически кричал:

- Долой проповедников духовной нищеты, ограничителей свободы, изуверов рационализма!

У рояля ораторствовал известный адвокат и стихотворец, мужчина высокого роста, барской осанки, седовласый, курчавый, с лицом человека пресыщенного, утомленного жизнью.

- Девятнадцатый век - век пессимизма, никогда еще в литературе и философии не было столько пессимистов, как в этом веке. Никто не пробовал поставить вопрос: в чем коренится причина этого явления? А она - совершенно очевидна: материализм! Да, именно - он! Материальная культура не создает счастья, не создает. Дух не удовлетворяется количеством вещей, хотя бы они были прекрасные. И вот здесь - пред учением Маркса встает неодолимая преграда.

<Ерухимович> рассказывал на украинском языке игривый анекдот о столкновении чрезмерной деликатности с излишней скромностью. Деликатностью обладал благовоспитанный человек либерального образа мысли, а скромностью Ерухимович наградил историю одной страны. История была дамой средних лет, по профессии - тетка дворянской семьи Романовых, любившая выпить, покушать, но честно вдовствовавшая. Суть отношений скромности и деликатности сводилась к бессилию одного и недостатку инициативы у другой. Кончилось тем, что явился некто третий и весьма дерзкий, изнасиловал тетку, оплодотворил и почувствовавшая себя исполнившей закон природы тетка сказала всем лишним людям:

- П-шли прочь, дураки!

Рядом с Климом Ивановичем покачивался на стуле длинный, тощий, гениально растрепанный литератор Орлов, "последний классик народничества", как он сам определил себя в анкете "Биржевых ведомостей". Глуховатым баском, поглаживая ладонью свое колено и дирижируя папиросой, он рассказывал молодой, скромно одетой и некрасивой актрисе на комические роли:

- Дураков выкармливают маком. Деревенской бабе некогда возиться с ребенком, кормить его грудью и вообще. Нажует маку, сделает из него соску, сунет ребенку в рот, он пососет и - заснул. Да. Мак - снотворное, из него делают опий, морфий. Наркотик.

- Все вы знаете, все! - вздыхая, восхищалась женщина.

- А - как же иначе? Вон они там о марксизме рассуждают, а спросите их, как баба живет? Не знают этого. Книжники. Фарисеи.

Книжники за спиною Самгина искали и находили сходство между "Многообразием религиозного опыта" Джемса и "Философией мистики" Дюпреля. У рояля сердился знаменитый адвокат:

- Позвольте-с! Англичане Шекспира выдумали, а у нас вот Леонид Андреев.

В соседней комнате кто-то очень веселый обещал:

- Подождите! Вздуют итальянцы турок, будут соседями нам в Черном море, откроют Дарданеллы...

- Потом - мы вздуем их...

- А - что вы думаете? Возможно! К Самгину подошла Елена, спросила шепотком и улыбаясь:

- Не скучно?

- Нет.

- Это вы - искренно?

- Вполне.

Погрозив ему пальцем, она взглянула на часы.

- Пора садиться за стол.

Адвокат и стихотворец, ловко взяв ее под руку, внушительно говорил кому-то через плечо свое:

- События конца японской войны и 5 - 7 годов показали нам, что мы живем на вулкане, да-да, на вулкане-с!

Стол для ужина занимал всю длину столовой, продолжался в гостиной, и, кроме того, у стен стояло еще несколько столиков, каждый накрыт для четверых. Холодный огонь электрических лампочек был предусмотрительно смягчен розетками из бумаги красного и оранжевого цвета, от этого теплее блестело стекло и серебро на столе, а лица людей казались мягче, моложе. Прислуживали два старика лакея во фраках и горбоносая, похожая на цыганку горничная. Елена Прозорова, стоя на стуле, весело командовала:

- Дамы выбирают места и кавалеров.

- Несправедливо! На каждую приходится по два и даже, кажется, с лишком.

- А куда лишек?

- Найдется место.

- Под столом?

- Прислуги мало - призываю к самодеятельности, - кричала Елена, а Самгин соображал:

"Женщины - не уважают ее: певичка, любовница старика. Но она хорошо держится".

Металлический шум ножей и вилок, звон стекла как будто еще более оживил и заострил слова и фразы. Взмахивая рыжей головой, ораторствовал Алябьев:

- Представительное правление несовершенно, допустим. Но пример Германии, рост количества представителей рабочего класса в рейхстаге неопровержимо говорит нам о способности этой системы к развитию.

- Это - вне спора, - крикнул кто-то.

- Германия будет первым социалистическим государством мира.

В стеклах пенснэ Алябьева сверкали рыжие огоньки.

- Представительное правление освобождает молодежь от необходимости заниматься политикой. Политика делает Фаустов дон-Кихотами, а человек по существу своему - Фауст.

- Правильно, - сказал аккомпаниатор, сидевший против Самгина, тщательно намазывая кусок ветчины, - сказал и несколько раз одобрительно, с улыбкой на румяном лице, кивнул гладко причесанной головой.

Соседями аккомпаниатора сидели с левой руки - "последний классик" и комическая актриса, по правую - огромный толстый поэт. Самгин вспомнил, что этот тяжелый парень еще до 905 года одобрил в сонете известный, но никем до него не одобряемый, поступок Иуды из Кариота. Память механически подсказала Иудино дело Азефа и другие акты политического предательства. И так же механически подумалось, что в двадцатом веке Иуда весьма часто является героем поэзии и прозы, - героем, которого объясняют и оправдывают.

"Тор Гедбер, Леонид Андреев, Голованов, какая-то шведка, немец Драйзер", - думал он, потому что слушать споры было скучно, - думал и присматривался к людям.

Рядом с поэтом нервно подергивался, ковыряя вилкой сига и точно собираясь выскочить из-за стола, рыжий Алябьев, толкая солидную даму, туго зашитую в сиреневый шелк. Она уговаривала соседа:

- Не толкайтесь, Митя!

Чмокая губами, сосед Самгина раздумчиво говорил в ухо ему:

- В нашем поколении единомыслия больше было... Теперь люди стали... разнообразнее. Может быть, свободомысленней, а? Выпьемте английской горькой...

Пили горькую, пили еще какую-то хинную, и лысый сосед, тоже адвокат, с безразличным лицом, чернобровый, бритый, как актер, поучал:

- При диабете полезен коньяк, при расстройстве кишечника - черносмородиновая.

Ерухимович читал стихи, голос его звучал комически уныло, и когда он произнес со вздохом:

Велико, ваше величество, Вашей глупости количество!

половина стола отрадно захохотала.

"Не много нужно им", - соображал Самгин.

- Тише! - крикнул кто-то.

Часы над камином начали не торопясь и уныло похоронный звон истекшему году. Все встали, стараясь не очень шуметь. И, пока звучали двенадцать однообразных нот пружины, Самгин подумал, упрекая себя:

"Прошел еще год бесследно..."

Закричали ура, зазвенели бокалы, и люди, как будто действительно пережив тяжелую минуту, оживленно поздравляли друг друга с новым годом, кричали:

- Речь! Господа - просим Платона Александровича... Речь!

Известный адвокат долго не соглашался порадовать людей своим талантом оратора, но, наконец, встал, поправил левой рукой полуседые вихры, утвердил руку на жилете, против сердца, и, высоко подняв правую, с бокалом в ней, начал фразой на латинском языке, - она потонула в шуме, еще не прекращенном.

- ...сказал Марк Аврелий. То же самое, но другими словами говорил Сенека, и оба они повторяли Зенона...

- Так ты бы с Зенона и начал, - пробормотал (Ерухимович).

Глаза Платона Александровича, большие, красивые, точно у женщины, замечательно красноречивы, он владел ими так же легко и ловко, как языком. Когда он молчал, глаза придавали холеному лицу его выражение разочарованности, а глядя на женщин, широко раскрывались и как бы просили о помощи человеку, чья душа устала, истерзана тайными страданиями. Он пользовался славой покорителя женщин, разрушителя семейного счастья, и, когда говорил о женщинах, лицо его сумрачно хмурилось, синеватые зрачки темнели и во взгляде являлось нечто роковое. Теперь, говоря [о] философах-моралистах, он прищурился и зажег в глазах надменную улыбочку, очень выгодно освещая ею покрасневшее лицо.

- Я прошу простить мне этот экскурс в область философии древнего мира. Я сделал это, чтоб напомнить о влиянии стоиков на организацию христианской морали.

Маленькая лекция по философии угрожала разрастись в солидную, Самгину стало скучно слушать и несколько неприятно следить за игрой лица оратора. Он обратил внимание свое на женщин, их было десятка полтора, и все они как бы застыли, очарованные голосом и многозначительной улыбочкой красноречивого Платона.

Все, кроме Елены. Буйно причесанные рыжие волосы, бойкие, острые глаза, яркий наряд выделял Елену, как чужую птицу, случайно залетевшую на обыкновенный птичий двор. Неслышно пощелкивая пальцами, улыбаясь и подмигивая, она шопотом рассказывала что-то бородатому толстому человеку, а он, слушая, вздувался от усилий сдержать смех, лицо его туго налилось кровью, и рот свой, спрятанный в бороде, он прикрывал салфеткой. Почти голый череп его блестел так, как будто смех пробивался сквозь кость и кожу.

"Не считается с модой. И - с людями", - одобрительно подумал Самгин.

- И вот, наконец, мы видим, что эти вековые попытки ограничить свободу роста души привели нас к социализму и угрожают нам страшной властью равенства. Господа! Мы все здесь - благодарение богу! - неравны. Я уверен, что никто из вас не желает повторить меня, так же как я не хочу повторять кого-либо из вас, хотя бы этот некто был гениален. Мы все разнообразны, как цветы, металлы, минералы, как все в природе, и каждый из нас скромен в своем своеобразии, каждому дорога его неповторимая индивидуальность. Мой новогодний тост за разнообразие индивидуальностей, за свободу развития духа.

- Аминь, - густо сказал Ерухимович, но ироническое восклицание его было погашено, хотя и не очень дружным, но громким - ура. Адвокат, выпив вина, вызывающе посматривал на Ерухимовича, ж" тот, подливая в бокал шампанского красное вино, был всецело занят этим делом. Вскочил Алябьев и быстро, звонко начал:

- Я приветствую прекрасную речь многоуважаемого учителя и коллеги, но, приветствуя, должен...

Осталось неизвестным, что именно и кому он должен, ибо все уже охмелели и всем хотелось говорить.

- Комиссаржевскую перехвалили...

- Боже мой! Вы говорите что-то ужасное... Ее - не поняли и - я вижу - всё еще не понимают...

- Жорес уверен, что немецкие рабочие не позволят воевать...

- А - рабочие уверены в этом?

- Комиссаржевская - актриса для романтической драмы и погибла, не досказав себя, оттого что принуждена была тратить свой талант на реалистические пьесы. Маше искусство губит реализм.

- Ах, это верно! Это несчастие страны... Ерухимович, пронзая воздух вилкой, говорил, мрачно нахмурясь:

- В макрокосме - кометы, в микрокосме - бактерии, микробы, - как жить нам, людям? А? Я спрашиваю: как жить?

- Это - балагурство! - закричал ему Алябьев, а Ерухимович спросил, оглядываясь вокруг:

- Разве?

Вмешался старичок с орденом, почти крикнув командующим тоном:

- Это - верно, верно! Болезни растут, да, да! У нас в министерстве финансов - за истекший год умерло.. Его дама напомнила:

- Но ведь все старики... И тотчас поправилась:

- Гораздо старше тебя.

Какой-то белобрысый молодой человек застонал, точно раненый заяц:

- Боже мой! До чего мы бедны идеями... Где у нас орлы?

И кто-то, высунув голову из-за портьеры, обиженно возразил:

- А - Мережковский? Лев Шестов? Василий Васильевич Розанов?

- Н-да, - медленно, как сквозь дремоту, бормотал сосед Самгина. - -Личность. Двигатель истории.

- У англичан Шекспир, Байрон, Шелли, наконец - Киплинг, а у вас - Леонид Андреев и апология босяков, - внушал известный адвокат.

- Но - это от Достоевского, от его "униженных и оскорбленных"...

- Нагон литераторы не любят свою родину, ненавидят Россию...

Постепенно сквозь шум пробивался и преодолевал его плачущий, визгливый голос, он притекал с конца стола, от человека, который, накачиваясь, стоял рядом с хозяйкой, - тощий человек во фраке, с лысой головой в форме яйца, носатый, с острой серой бородкой, - и, потрясая рукой над ее крашеными волосами, размахивая салфеткой в другой руке, он кричал:

- Стыд и срам пред Европой'! Какой-то проходимец, босяк, жулик Распутин хвастает письмом .царицы к нему, а в письме она пишет, что" ей хорошо только тогда, когда она приклонится к его плечу. Царица России, я? Этот шарлатан называет семью царя - мои, а?

- О Распутине существуют разные мнения...

- Не одни русские цари приближали к себе шутов, чудаков, блаженных,..

- Нет, подождите. За ним ухаживают придворные, его слушаются министры, - а?

Кричал он так раздраженно и плачевно, как будто Распутин обидел лично его, занял его место. На него уже шипели, кто-то крикнул:

- К чорту Распутина...

Но он все взвизгивал, выл. Самгин почувствовал, что его плеча коснулась чья-то рука. Это - Елена.

- Милый Клим Иванович, скажите что-нибудь. Вас мало знают и будут слушать. Нужно прекратить этот кавардак. Уберут столы, потанцуем... Да? Пожалуйста!

Самгин, незаметно для себя, выпил больше, чем всегда позволял себе. У него приятно шумело в голове, и еще более приятно было сознавать, что никто из этих людей не сказал больше, чем мог бы сказать он, никто не сказал ничего, что не было бы знакомо ему, продумано им. Он - богаче. Он - сильнее. И не требуется особенной храбрости, чтоб выступить пред ними. Над столом колебалось сизое облако табачного дыма, в дыму плавали разнообразные физиономии, светились мутноватые глаза, и все вокруг было туманно, мягко, подобно сновидению. Он встал, позвенел вилкой о бокал и, не ожидая, когда люди несколько успокоятся, начал говорить, как говорил на суде, сухо, деловито.

- Господа! Из всего, что было сказано здесь, самое значительное - это слова о Фаусте и дон-Кихоте. Тема - издавна знакомая нам, тема Тургенева. Но здесь ее поставили иначе - так, как давно следовало поставить. Да, нас воспитывают дон-Кихотами. Начиная с детства, в семье, в школе, в литературе нам внушают неизбежность жертвенного служения обществу, народу, государству, идеям права, справедливости. Единственная перспектива, которую вполне четко и ясно указывают нам, - это перспектива библейского юноши Исаака - жертва богам отцов, жертва их традициям...

Чувствуя, что шум становится все тише, Клим Иванович Самгин воодушевился и понизил голос, ибо он знал, что на высоких нотах слабоватый голос его звучит слишком сухо и трескуче. Сквозь пелену дыма он видел глаза, неподвижно остановившиеся на нем, измеряющие его. Он ощутил прилив смелости и первый раз за всю жизнь понял, как приятна смелость.

- Вы знаете, что Исаак был заменен бараном. В наши дни баранов не приносят в жертву богу, с них стригут шерсть или шьют из овчины полушубки. Но к старым идолам добавлен новый - рабочий класс, и вера в неизбежность человеческих жертвоприношений продолжает существовать. Я не ставлю и не решаю вопроса: осуществим ли социализм посредством диктатуры пролетариата, как учит Ленин. Этот вопрос вне моей компетенции, ибо я не дон-Кихот, но, разумеется, мне очень понятна мысль, чувство уважаемого и талантливейшего Платона Александровича, чувство, высказанное в словах о страшной власти равенства. Я говорю о том, что наш разум, орган пирронизма, орган Фауста, критически исследующего мир, - насильственно превращали в орган веры. Но вера, извлеченная из логики, лишенная опоры в чувстве, ведет к расколу в человеке, внутреннему раздвоению его. Именно отсюда, из этого раскола возникают качества, характерные для русской интеллигенции: шаткость, непрочность ее принципов, обилие разноречий,' быстрая смена верований.

Клим Иванович Самгин был убежден, что говорит нечто очень оригинальное и глубоко свое, выдуманное, выношенное его цепким разумом за все время сознательной жизни. Ему казалось, что он излагает результат "ума холодных наблюдений и сердца горестных замет" красиво, с блеском. Увлекаясь своей смелостью, он терял привычную ему осторожность высказываний и в то же время испытывал наслаждение мести кому-то.

- Из этой шаткости основного критерия мы получаем такие факты, как смену марксизма Петра Струве его неославянофильским патриотизмом, смену его "Критических заметок" сборником "Вехи", разложение партии социал-демократов на две враждебные фракции, провокатора в центральном комитете партии террористов и вообще обилие политических провокаторов, обилие фактов предательства...

Он не мог продолжать речь свою, публика устала слушать, и уже все чаще раздавались хмельные восклицания:

- Ваш дон-Кихот и Фауст - бог и дьявол Достоевского...

- Правильно.

- В семидесятых годах признавали действующей силой истории - личность...

- А когда полсотни личностей было повешено...

- Вы говорите пошлости!

- Почему - пошлость?

- Через двадцать лет начали проповедовать, что спасение - в безличной воле масс...

- Правильно!

- Позвольте: что - правильно?

- Господа! Скажем спасибо оратору...

Десятка полтора мужчин и женщин во главе с хозяйкой дружно аплодировали Самгину, он кланялся, и ему казалось: он стал такой легкий, что рукоплескания, поднимая его на воздух, покачивают. Известный адвокат крепко жал его руку, ласково говорил:

- Я - восхищен. Такие зрелые мысли... Носатый человек во фраке дочти истерически кричал на аккомпаниатора:

- Вы пятьдесят раз провозглашали правильно, а - что?

Последнее, что Самгин помнил ясно: к нему подошла пьяненькая Елена и, взяв его под руку, сказала:

- Я в политике ни черта не смыслю, но вы, милый мой, превосходно отделали их... А этот Платон - вы ему не верьте. Он - дурак, но хитрый. И - сластоежка. Идемте, сейчас я буду развлекать публику.

Она стояла около рояля, аккомпаниатор играл что-то задорное, а она, еще более задорно, пела, сопровождая слова весьма рискованными жестами, подмигивая, изгибаясь, точно кошка, вскидывая маленькие ноги из-под ярких юбок.

Да, пожать умела я!

Где ты, юность знойная?

Ручка моя белая?

Ножка моя стройная?

- Бр-раво-о! - кричала публика, заглушая звонкий, развеселый голосок.

Пиф-паф! Раздался Ритурнель кадрили.

Пиф-паф! Вдруг меня Всю воспламенили!

- Божественно-о! - рыдающим голосом крикнул кто-то.

Пиф-паф! Жизнь моя!

Пиф-паф! Знаю я Кой-кого немного, Да, немножко знаю я!

Старичок с орденом масляно хихикал и бормотал:

- Неувядаема! Ах, боже мой...

Франтику с картинки Любо будет мне Кончиком ботинки С носа сбить пенснэ, -

и нога ее взлетела в уровень плеча.

Под впечатление" этой специфически волнующей песенки Самгин шея домой и, проснувшись после полудня, тотчас же вспомнив ее.

Через день в кабинете Прозорова, где принимал клиентов и работал Самгин, Елена, полулежа с папиросой в руке на кожаном диване, рассказывала ему:

- А вы здорово клюкнули [на] встрече. Вы - очень... свежий. И - храбрый.

Он подошел к ней, присел на диван, сказал как мог ласково:

- Очень хорошо спели вы Беранже!

- Да? Приятно, что вам понравилось. Легла удобнее- и сказала, подмигнув, щелкая пальцами:

- Это у меня - вроде молитвы. Как это по-латински? Кредо квиа абсурдум [*], да? Антон терпеть не мог эту песню. Он был моралист, бедняга...

[*] - Верю, потому что это нелепо (искаж. лат.).-Ред.

Затем произошло нечто, о тем, за несколько минут пред этим, Самгин не думал и чего не желал. Полежав некоторое время молча, с закрытыми глазами, женщина вздохнула и проговорила вполголоса, чуть-чуть приоткрыв глаза:

- Давайте отнесемся к факту просто. Он ни к чему не обязывает нас, ничем не стесняет, да? Захочется - повторим, не захочется - забудем? Идет?

- Прекрасно, - торопливо сказал Самгин.

- Поцелуйте, - приказала она.

Ее лаконизм очень понравился Климу Ивановичу и очень приподнял эту женщину в его глазах.

"Да, это не Алина. Просто, без теня фальши. Без истерики..."

Сознание, что союз с нею не может быть прочен, даже несколько огорчило его, вызвало досадное чувство, но эти чувства быстро исчезли, а тяготение к спокойной, крепкой Таисье не только не исчезло, но как будто стало сильнее. Но объясниться с Таисьей не удавалось, она стала почему-то молчаливее, нелюдимей. Самгин замечал, что она уже не смотрит на него спрашивающим взглядом и как будто избегает оставаться с ним вдвоем. Он был уверен, что она решает вопрос о переезде от Ивана Дронова к нему, Климу Самгину, и уже не очень торопился услышать ее решительное слово. Уверен был и в том, что слово сказано будет именно то, какого он ждет.

"Честная женщина", - думал он.

Он не замечал ничего, что могло бы изменить простое и ясное представление о Таисье: женщина чем-то обязана Дронову, благодарно служит ему, и ей неловко, трудно переменить хозяина, хотя она видит все его пороки и понимает, что жизнь с ним не обеспечивает ее будущего.

"Последние годы жизни Анфимьевны Варвара относилась к ней очень плохо, но Анфимьевна все-таки не ушла на другое место", - напомнил он себе и подумал, что Таисья могла бы научиться печатать на машинке Ремингтона.

Его беспокоил Шемякин, но он был совершенно уверен, что Дронов не помешает ему, и его нисколько не смущал интерес Таисьи к политике.

- Это - от скуки. По доброте сердца. И это уже несвоевременно.

Тем более поразил его Дронов, когда он явился к нему поздно вечером полупьяный и, ошеломленно мотая головой, пробормотал хриплым голосом:

- Тоська ушла. Понимаешь?

Самгин вздрогнул, почувствовав ожог злости. Он сидел за столом, читая запутанное дело о взыскании Готлибом Кунстлер с Федора Петлина 15000 рублей неустойки по договору, завтра нужно было выступать в суде, и в случае выигрыша дело это принесло бы солидный гонорар. Сердито и уверенно он спросил, взглянув на Ивана через очки:

- К Шемякину, да?

Дронов поставил пред собой кресло и, держась одной рукой за его спинку, другой молча бросил на стол измятый конверт, - Самгин защемил конверт концами ножниц, брезгливо взял его. Конверт был влажный.

- На улице сыро?

- Дождь, чорт его... Дождь, - бормотал Дронов, все качая головой и жмурясь.

"Иван, я ухожу от тебя, - читал Самгин написанное крупными буквами, чем-то похожими на цифры. - Мне надоели твои знакомые и вся эта болтовня и суета. Не понимаю, зачем это нужно тебе и вообще - зачем? Жулики, бездельники, и все больше их. Ты знаешь, что я относилась к тебе хорошо, очень дружественно и открыто, но вижу, что стала не нужна тебе и ты нисколько не уважаешь меня. Ты видишь, как Шемякин ухаживает за мной, а он - негодяй, и мне очень обидно, конечно, что тебе все равно, как негодяй обращается со мной. Конечно, я сама могла бы дать ему по роже, но я не знаю твоих дел с ним, и я вообще не хочу вмешиваться в твои дела, но они мне не нравятся. И ты все больше пьешь. Ты хороший, я знаю, что в корне - хороший, но мне стыдно, что я должна кормить, поить твоих гостей и в этом все для меня. Я думаю, что, может быть, гожусь для чего-то другого, я хочу жить серьезно. Прощай, Иван. Не сердись. Таисья".

Самгин прочитал письмо, швырнул его прочь и несколько секунд презрительно разглядывал Дронова. Иван тоже казался отсыревшим, обмякшим, он все держался за спинку кресла и посапывал носом, мигая, вздыхая.

"Дурак. Кажется, плакать готов", - подумал Самгин, а вслух сказал тоном судьи:

- Она - права. Ты устроил у себя какой-то трактир, вокзал. Клуб бездарнейших болтунов. Тебе кажется, что это - политический салон. Она - права...

- Кто не сволочь? - вдруг, не своим голосом, спросил Дронов, приподняв кресло и стукнув ножками его в пол. - Сначала ей нравилось это. Приходят разные люди, обо всем говорят...

- Ничего не понимая, - вставил Самгин.

- Это, брат, ты врешь, - возразил Иван, как будто трезвея. - Ошибаешься, - поправил он. - Все понимают, что им надо понять. Тараканы, мыши... мухи понимают, собаки, коровы. Люди - всё понимают. Дай мне выпить чего-нибудь, - попросил он, но, видя, что хозяин не спешит удовлетворить его просьбу, - не повторил ее, продолжая:

- Тоська все понимала.

- Очень хорошая женщина для тебя, - мстительно сказал Самгин Клим Иванович.

- Это я знаю, - согласился Дронов, потирая лоб. - Она, брат... Да. Она вместо матери была для меня.

Смешно? Нет, не смешно. Была, - пробормотал он и заговорил wse трезвей: - Очень уважала тебя и ждала, что асы... что-то скажешь, объяснишь. Потом узнала, что ты, под Новый год, сказал какую-то речь", Дренов замолчал, ощупывая грудь, так, как будто убеждался в целости боковых карманов.

- Ну, и - что же? - негромко спросил Самгин.

- Что?

- Речь?

- Ах, да! Огорчилась. Все отращивала про тебя; разве он не большевик?

- А ты изобразил ей меня большевиком? Дроздов кивнул головой, вынул из кармана какую-то книжку.

- Речь передали ей, конечно, в искаженном виде, - заметил Самгин.

- Не знаю.

Дронов хлопнул книжкой по своей ладони и снова:

- Вот - сорок две тысячи в банке имею. Семнадцать выиграл в карты, девять - спекульнул кожей на ремни в армию, четырнадцать накопил во мелочам. Шемякин обещал двадцать пять. Мало, но все-таки... Семидубов дает. Газета - будет. Душу продам дьяволу, а газета будет Ерухимович - фельетонист. Он всех Дорошевичей в гроб уложит. Человек густого яда. Газета - будет, Самгин. А вот Тоська... эх, чорт... Пойдем, поужинаем где-нибудь, а?

Ужинать Самгин отказался, до - спросил, не без надежды:

- Может быть, она вернется?

- Н-нет, не жду. Я ведь знаю, куда она - Это - Роза направила ее, - бормотал Дронов, засовывая книжку в карман.

Он ушел, оставив Самгина неспособным заниматься делом Кунстлера и Петлина. Закурив папиросу, сердито барабаня пальцами по толстому "Делу", Клим Иванович закрыл глаза, чтобы лучше видеть стройную фигуру Таисьи, ее высокую грудь, ее спокойные, уверенные движения и хотя мало подвижное, но -красивое лицо, внимательные, вопрошающие глаза. Вспомнил, как, положив руку на грудь ее, он был обескуражен ее спокойным и смешным вопросом: "Что вас там интересует?" Вспомнил, как в другой раз она сама неожиданно взяла его руку и, посмотрев на ладонь, сказала:

- Долго будете жить, линия жизни длинная.

"Менее интересна, но почти так же красива, как Марина. Еврейка, наверное, пристроит ее к большевикам, а от них обеспечен путь только в тюрьму и ссылку. Кажется, Евгений Рихтер сказал, что если красивая женщина неглупа, она не позволяет себе веровать в социализм. Таисья - глупа".

Но это соображение не утешило.

"Все-таки я тоже дон-Кихот, мечтатель, склонен выдумывать жизнь. А она - не терпит выдумок, - не терпит", - убеждал он себя, продолжая думать о том, как спокойно и уютно можно бы устроить жизнь с Тосей.

Воображение Клима Ивановича Самгина было небогато, но, зная этот недостаток, он относил его к числу своих достоинств. После своего выступления под Новый год он признал себя обязанным читать социалистическую прессу и хотя с натугой, но более или менее аккуратно просматривал газеты: "Наша заря", "Дело жизни", "Звезда", "Правда". Две первые раздражали его тяжелым, неуклюжим языком и мелочной, схоластической полемикой с двумя вторыми, Самгину казалось, что эти газетки бессильны, не могут влиять на читателя так, как должны бы, форма их статей компрометирует идейную сущность полемики, дробит и распыляет материал, пафос гнева заменен в них мелкой, личной злобой против бывших единомышленников. Вообще это газетки группы интеллигентов, которые, хотя и понимают, что страна безграмотных мужиков нуждается в реформах, а не в революции, возможной только как "бунт, безжалостный и беспощадный", каким были все "политические движения русского народа", изображенные Даниилом Мордовцевым и другими народолюбцами, книги которых он читал в юности, но, понимая, не умеют говорить об этом просто, ясно, убедительно.

Клим Иванович Самгин был убежден, что все, что печатается в этих скучных газетках, он мог бы сказать внушительнее, ярче и острей.

Газеты большевиков раздражали его еще более сильно, раздражали и враждебно тревожили. В этих газетах он чувствовал явное намерение поссорить его с самим собою, (убедить его в) неправильности всех его оценок, всех навыков мысли. Они действовали иронией, насмешкой, возмущали грубостью языка, прямолинейностью мысли. Их материал освещался социальной философией, и это была "система фраз", которую он не в силах был оспорить.

Клим Иванович был мастер мелких мыслей, но все же он умел думать и понимал, что против этой "системы фраз" можно было поставить только одно свое:

"Не хочу!"

Каждый раз, когда он думал о большевиках, - большевизм олицетворялся пред ним в лице коренастого, спокойного Степана Кутузова. За границей существовал основоположник этого учения, но Самгин все еще продолжал называть учение это фантастической системой фраз, а Владимира Ленина мог представить себе только как интеллигента, книжника, озлобленного лишением права жить на родине, и скорее голосом, чем реальным человеком.

"Вероятно, что-то истерическое, вроде Гаршина или Глеба Успенского. Дон-Кихот, конечно".

Кутузов был величиной реальной, давно знакомой. Он где-то близко и действует как организатор. С каждой встречей он вызывает впечатление человека, который становится все более уверенным в своем значении, в своем праве учить, действовать.

Последняя встреча весьма усилила это впечатление.

Дня через два после выступления у Елены она, благосклонно улыбаясь, сказала:

- Вы знаете, Клим Иванович, ваша речь имела большой успех. Я в политике понимаю, наверно, не больше индюшки, о дон-Кихоте - знаю по смешным картинкам в толстой книге, Фауст для меня - глуповатый человек из оперы, но мне тоже понравилось, как вы говорили.

Она усмехнулась, подумала и определила:

- Точно мужичок, поживший в городе, <учил> деревенских, как надобно думать. Это вам не обидно?

- Напротив: весьма лестно, - откликнулся Самгин.

- У нас, на даче, был такой мужичок, он смешно говорил: "В городе все играют и каждый человек приспособлен к своей музыке".

Затем она сообщила:

- Вас приглашает Лаптев-Покатилов, - знаете, кто это? Он - дурачок, но очень интересный! Дворянин, домовладелец, богат, кажется, был здесь городским головой. Любит шансонеток, особенно - французских, всех знал: Отеро, Фужер, Иветт Гильбер, - всех знаменитых. У него интересный дом, потолок столовой вроде корыта и расписан узорами, он называет это "стиль бойяр". Целая комната фарфора, есть замечательно милые вещи.

- А зачем я нужен ему? - спросил Самгин, усмехаясь; женщина ответила:

- Ему нравятся оригинальные люди. Идемте? Я тоже приглашена, по старой памяти, - добавила она, подмигнув.

И вот Клим Иванович Самгин в большой комнате, под потолком в форме удлиненного купола, пестро расписанным старинным русским орнаментом.

В углу комнаты - за столом - сидят двое: известный профессор с фамилией, похожей на греческую, - лекции его Самгин слушал, но трудную фамилию вспомнить не мог; рядом с ним длинный, сухолицый человек с баками, похожий на англичанина, из тех, какими изображают англичан карикатуристы. Держась одной рукой за стол, а другой за пуговицу пиджака, стоит небольшой растрепанный человечек и, покашливая, жидким голосом говорит:

- Итак, мы видим...

Лицо у него серое, измятое, как бы испуганное, и говорит он, точно жалуясь на кого-то.

Самгин знал, что промышленники, особенно москвичи, резко критикуют дворянскую политику Думы, что у Коновалова, у Рябушинских организованы беседы по вопросам экономики и внешней политики, выступали с докладами Петр Струве и какой-то безымянный, но крупный меньшевик. В этой комнате не заметно людей, похожих на купцов, на фабрикантов. Здесь собрались интеллигенты и немало фигур, знакомых лично или по иллюстрациям: профессора, не из крупных, литераторы, пощипывает бородку Леонид Андреев, с его красивым бледным лицом, в тяжелой шапке черных волос, унылый "последний классик народничества", редактор журнала "Современный мир", Ногайцев, Орехова, <Ерухимович>, Тагильский, Хотяинцев, Алябьев, какие-то шикарно одетые дамы, оригинально причесанные, у одной волосы лежали на ушах и на щеках так, что лицо казалось уродливо узеньким и острым. Все они среднего возраста, за тридцать, а одна старушка в очках, седая, с капризно надутыми губами и с записной книжкой в руке. - она действует книжкой, как веером, обмахивая темное маленькое личико. Елена исчезла куда-то.

В конце комнаты у стены - тесная группа людей, которые похожи на фабричных рабочих, преобладают солидные, бородатые, один - высокий, широкоплеч, почти юноша, даже усов не заметно на скуластом, подвижном лице, другой - по плечо ему, кудрявый, рыженький.

- В стране быстро развивается промышленность. Крупная буржуазия организует свою прессу: "Слово" - здесь, "Утро России" - в Москве. Москвичи, во главе с министром финансов, требуют изменения торговых договоров с иностранными государствами, прежде всего - с Германией, - жаловался испуганный человек и покашливал все сильнее.

.Слушали его очень внимательно. Комната, где дышало не менее полусотни человек, наполнялась теплой духотой. Самгин невольно согнулся, наклонил голову, когда в тишине прозвучал знакомый голос Кутузова:

- Прибавьте к этому, что Дума поддерживает мероприятия правительства по увеличению флота и армии.

Затем Кутузов выдвинулся из группы рабочих и сказал:

- Так как почтенный оратор говорит не торопясь, но имеет, видимо, большой запас фактов, а факты эти всем известны, я же располагаю только пятью минутами и должен уйти отсюда, - так я прошу разрешить мне высказаться.

Самгин через плечо свое присмотрелся к нему, увидал, что Кутузов одет в шведскую кожаную тужурку, похож на железнодорожного рабочего и снова отрастил обширную бороду и стал как будто более узок в плечах, но выше ростом. Но лицо нимало не изменилось, все так же широко открыты серые глаза и в них знакомая усмешка.

"Все такой же. Удивительно, что сыщики we могут поймать его".

Затем отметил, что внешне, но костюму, Кутузов не выделяется из группы людей, окружающих его.

Кутузов курил, борода его дымилась, слова звучали внятно, четко.

- Есть факты другого порядка и не менее интересные, - говорил он, получив разрешение. - Какое участие принимало правительство в организации балканского союза? Какое отношение имеет к балканской войне, затеянной тотчас же после итало-турецкой и, должно быть, ставящей целью своей окончательный разгром Турции? Не хочет ли буржуазия угостить нас новой войной? G кем? И - зачем? Вот факты н вопросы, о которых следовало бы подумать интеллигенции.

Самгин сидел около почти незаметной двери, окрашенной, расписанной так же, как стена, потолок, - дверь была прикрыта неплотно, за нею кто-то ворковал:

- "Друг мой, говорю я ему, эти вещи нужно понимать до конца или не следует понимать, живи полузакрыв глаза". - "Но - позволь, возражает он, я же премьер-министр!" - "Тогда - совсем закрой глаза!"

- Ой, это хорошо! - вскричала Елена. Веселая беседа за дверью мешала Самгину слушать Кутузова, но он все-таки ловил куски его речи.

- Одно из основных качеств русской интеллигенции - она всегда опаздывает думать. После того, как рабочие Франции в тридцатых и семидесятых годах показали силу классового пролетарского самосознания, у нас все еще говорили и писали о том, как здоров труд крестьянина и как притупляет рост разума фабричный труд, - говорил Кутузов, а за дверью весело звучал голос Елены:

- Я его видела у одной подруги моей без штанов...

- Очевидно, он уже тогда готовился предстать пред лицо Юпитера Романова.

- Совсем недавно наши легальные марксисты и за ними - меньшевики оценили, как поучителен для них пример французских адвокатов, соблазнительный пример Брианов, Мильеранов, Вивиани и прочих родных по духу молодчиков из мелкой буржуазии, которые, погрозив крупной социализмом, предают пролетариат и становятся оруженосцами капиталистов...

Самгин подумал: не следовало бы человеку с бородой говорить в таком тоне.

- Клевета! - крикнул кто-то, вслед за ним два-три голоса повторили это слово, несколько человек, вскочив на ноги, закричали, размахивая руками в сторону Кутузова.

- Вы не смеете...

- Ложь!

- А - "Вехи"? "Вехи"?

- Ага!

- А определение демократии как "грядущего хама"?

- Как гуннов, от которых "хранители мысли и веры" должны бежать, прятаться в пещеры и катакомбы.

- В России нет катакомб!

- Неправда! Киевская лавра - катакомбы...

- В Одессе тоже катакомбы есть.

- Среди русской интеллигенции нет предателей.

- Сколько угодно!

- Начните со Льва Тихомирова...

- Героическая жизнь интеллигенции засвидетельствована историей...

- Позвольте! Он говорил не о всей интеллигенции в целом...

Кутузов смеялся, борода его тряслась, он тоже выкрикивал:

- Позвольте, я не кончил...

- И не надо.

- Знаем вас, ряженых!

Из маленькой двери вышла Елена, спрашивая:

- Что случилось?

За нею, подпрыгивая, точно резиновый мяч, выкатился кругленький человечек с румяным лицом и веселыми глазами счастливого.

Кутузов махнул рукой и пошел к дверям под аркой в толстой стене, за ним двинулось еще несколько человек, а крики возрастали, становясь горячее, обиженней, и все чаще, настойчивее пробивался сквозь шум знакомо звонкий голосок Тагильского.

Самгин тоже чувствовал себя задетым и даже угнетенным речью Кутузова. Особенно угнетало сознание, что он не решился бы спорить с Кутузовым. Этот человек едва ли поймет непримиримость Фауста с дон-Кихотом.

- Большевик. Большевики - не демократы, нет! Елена, прищурив глаза, посмотрела на потолок, на людей и спросила:

- Похоже на пирог с грибами - правда? Самгин, молча улыбаясь женщине, прислушивался к раздражающему голосу Тагильского:

- Оценки всех явлений жизни исходят от интеллигенции, и высокая оценка ее собственной роли, ее общественных заслуг принадлежит ей же. Но мы, интеллигенты, знаем, что человек стесняется плохо говорить о самом себе.

Вспыхнули сердитые восклицания:

- Неправда!

- Толстовщина!

- Демагогия какая-то!

Но голос Тагильского трудно было заглушить, он впивался в шум, как свист.

- Пожалуйста, не беспокойтесь! Я не намерен умалять чьих-либо заслуг, а собственных еще не имею. Я хочу сказать только то, что скажу: в первом поколении интеллигент являет собой нечто весьма неопределенное, текучее, неустойчивое в сравнении с мужиком, рабочим...

- Какое оригинальное открытие!

- Не тратьте иронию зря, у нас ее мало, - продолжал Тагильский, заставляя слушать его. - Я знаю: у нас - как во Франции - есть достаточное количество потомственных интеллигентов. Их деды - попы, мелкие торговцы, трактирщики, подрядчики, вообще - городское мещанство, но их отцы ходили в народ, судились по делу 193-х, сотнями сидели в тюрьмах, ссылались в Сибирь, их детей мы можем отметить среди эсеров, меньшевиков, но, разумеется, гораздо больше среди интеллигенции служилой, то есть так или иначе укрепляющей структуру государства, все еще самодержавного, которое в будущем году намерено праздновать трехсотлетие своего бытия.

- Короче! - приказал кто-то, а Тагильский спросил:

- Это приказание относится ко мне или к самодержавию?

Человека три засмеялось.

Кругленький Лаптев-Покатилов, стоя за спиной Елены и покуривая очень душистую папиросу, вынул <из> зубов янтарный мундштук и, наклонясь к плечу женщины, вполголоса сказал:

- Странно будет, если меня завтра не вызовут в жандармское управление.

- А вы не балуйте, папашка, - ответила Елена. - Я и подумать не могла, что у вас сегодня эдакое. Тагильский, не видимый Самгину, продолжал:

- Бородатый человек, которому здесь не дали говорить, - новый тип русского интеллигента...

- Были, были у нас такие!

- Не встречал. Большевизм имеет свои оригинальные черты.

- Какие? Интересно знать.

- Читайте "Правду", - посоветовал Тагильский. Тут сразу заговорили десятка два людей, Самгин выделил истерическое восклицание Алябьева:

- Совет невежды! В тот век, когда Бергсон начинает новую эру в истории философии...

- Митя сердится, - сказала Елена, усмехаясь, Лаптеву. Он тоже усмехнулся:

- Митя чувствует демос личным своим врагом. Мы, старые дворяне, гораздо более терпимы, чем современная молодежь...

Где-то близко жаловался Ногайцев:

- Что же это? Не хватает своего ума - немецко-еврейским жить решили? Боже мой...

Старушка в очках, грозно потрясая записной книжкой, кричала Тагильскому мужским, басовитым голосом;

- Этот ваш приятель, нарядившийся рабочим, пытается изобразить несуществующее, фантазию авантюристов. Я утверждаю: учение о классах - ложь, классов - нет, есть только люди, развращенные материализмом и атеизмом, наукой дьявола, тщеславием, честолюбием.

- Вот! Верно, - выкрикивал Ногайцев. - Старики Лафарги, дочь Маркса и зять его, кончили самоубийством - вот он, материализм!

Все-таки сквозь шум голосов просверливался, просачивался тонкий голосок Тагильского:

- Мой вопрос - вопрос интеллигентам вчерашнего дня: страна - в опасном положении. Массовое убийство рабочих на Ленских промыслах вновь вызвало волну политических стачек...

- Это - экономические стачки.

- Нет. В экономических участвовало не больше полутораста тысяч, в политических свыше полумиллиона".

Тагильский угрожал войной с Германией, ему возражали: в рейхстаге большинство социалисты, председатель Шейдеман, - они не позволят буржуазии воевать.

- А если начнут французы?

- Вспомните манифестацию рабочих Берлина по поводу Агадира...

- Французы - не начнут!

- Сорок лет готовятся, а - не начнут? Шутите!

- К порядку, господа! Призываю к порядку, - кричал профессор, неслышно стуча карандашом но столу, и вслед за ним кто-то пронзительно, как утопающий, закричал, завыл:

- Никто из присутствующих здесь не произнес священное слово - отечество! И это ужасно, господа! Этим забвением отечества мы ставим себя вне его, сами изгоняемся из страны отцов наших.

- Не все отцы возбуждают любовь детей.

- Разве не по стопам отцов мы дошли туда, где находимся?

Но оратор, должно быть, оглушив себя истерическим криком своим, не слышал возражений.

- Господа, - взывал он. - Воздадим.

Было ясно, что люди уже устали. Они разбились на маленькие группки, говорили вполголоса, за спиною Самгин а кипел горячий шопот:

- Почти сто лет историю Франции делают адвокаты...

- Господа! Воздадим должное партии конституционалистов-демократов, ибо эта партия знает, что такое отечество, чувствует отечество, любит его.

- Милюковцы уже не демократы, - крикнул кто-то, ему тотчас возразили:

- Но еще не буржуа!

- Дойдут!

- Однако это скучно, - сказала Елена, сморщив лицо, Лаптев тотчас поддержал ее:

- И давно уже - скучно!

Было очень душно, а люди все сильнее горячились, хотя их стало заметно меньше. Самгин, не желая встретиться с Тагильским, постепенно продвигался к двери, и, выйдя на улицу, глубоко вздохнул.

Только что прошел обильный дождь, холодный ветер, предвестник осени, гнал клочья черных облаков, среди них ныряла ущербленная луна, освещая на секунды мостовую, жирно блестел булыжник, тускло, точно оловянные, поблескивали стекла окон, и все вокруг как будто подмигивало. Самгина обогнали два человека, один из них шел точно в хомуте, на плече его сверкала медная труба - бас, другой, согнувшись, сунув руки в карманы, прижимал под мышкой маленький черный ящик, толкнув Самгина, он пробормотал:

- Извиняюсь, - и затем добавил: - Ни чорта не будет! Так вот: подудим, поедим, попьем, поспим, помрем...

- А вот увидишь, - громко сказал человек с трубой.

"Да, что-то будет, - подумал Самгин. - Война? Едва ли. Но - лучше война. Создалось бы единство настроения. Расширятся права Думы".

Как всегда, после пассивного участия в собраниях людей, он чувствовал себя как бы измятым словами, пестротою и обилием противоречий. И, как всегда, он вынес из собрания у Лаптева обычное пренебрежение к людям.

"Ни Фаусты, ни дон-Кихоты, - думал он и замедлил шаг, доставая папиросу, взвешивая слова Тагильского о Кутузове: - Новый тип русского интеллигента?"

Его настолько встревожила эта мысль, что он заставил себя не думать о Кутузове.

Остановился, закурил и, медленно шагая дальше, уговаривал себя:

"Таким типом, может быть, явился бы человек, гармонически соединяющий в себе дон-Кихота и Фауста. Тагильский... Чего хочет этот... иезуит? Тем, что он говорил, он, наверное, провоцировал. Хотел знать количество сторонников большевизма. Рабочие - если это были действительно рабочие - не высказались. Может быть, они - единственные большевики в... этой начинке пирога. Елена - остроумна".

И почти уже озлобленно он подумал:

"Тусклые, мелкие люди. А между тем жизнь снова угрожает событиями, которые потребуют сопротивления им. Потребуют, ибо они - грозят порабощением личности, еще более тяжким порабощением. Да, да - каждая мысль имеет право быть высказанной, каждая личность обладает неоспоримым правом мыслить свободно, независимо от насилия эпохи и среды", - это Клим Иванович Самгин твердо помнил. Он мог бы одинаково свободно и с равной силой повторить любую мысль, каждую фразу, сказанную любым человеком, но он чувствовал, что весь поток этих мыслей требует ограничения в единую нopмy, включения в берега, в русло. Он видел, что каждый из людей плавает на поверхности жизни, держась за какую-то свою соломинку, и видел, что бесплодность для него словесных дождей и вихрей усиливала привычное ему полупрезрительное отношение к людям, обостряло это отношение до сухой и острой злости. Он опасался выступать в больших собраниях, потому что видел: многие из людей владеют искусством эристики изощреннее его, знают больше фактов, прочитали больше книг. Существуют люди, более талантливые, чем он. Да, к сожалению, существуют такие. И Клим Иванович Самгин вспоминал горбатенькую девочку, которая смело, с глубокой уверенностью в своем праве крикнула взрослым:

"Да - что вы озорничаете? Не ваши детеныши-то!"

Снова начал капать дождь. Самгин взял извозчика, спрятался под кожаный верх пролетки. Лошадь бежала тихо, уродливо подпрыгивал ее круп, цокала какая-то развинченная железина, по коже над головой седока сердито барабанил дождь.

"Какая скудная жизнь!" - обиженно думал Клим Иванович.

Но это его настроение держалось недолго. Елена оказалась женщиной во всех отношениях более интересной, чем он предполагал. Искусная в технике любви, она легко возбуждала его чувственность, заставляя его переживать сладчайшие судороги не испытанной им силы, а он был & том возрасте, когда мужчина уже нуждается в подстрекательстве со стороны партнерши и благодарен женщине за ее инициативу.

- Я люблю любить, как угарная, - сказала она как-то после одной из схваток, изумившей Самгина. - Любить, друг мой, надо виртуозно, а не как животные или гвардейские офицеры.

Интересна была она своим знанием веселой жизни людей "большого света", офицеров гвардии, крупных бюрократов, банкиров. Она обладала неиссякаемым количеством фактов, анекдотов, сплетен и рассказывала все это с насмешливостью бывшей прислуги богатых господ, - прислуги, которая сама разбогатела и вспоминает о дураках.

Так как она любила читать и уже много читала, у нее была возможность сравнивать живых с умершими и настоящих с выдуманными.

- Ах, если б можно было написать про вас, мужчин, все, что я знаю, - говорила она, щелкая вальцами, и в ее глазах вспыхивали зеленоватые искры. Бойкая, настроенная всегда оживленно, окутав свое тело подростка в яркий китайский шелк, она, мягким шариком, бесшумно каталась из комнаты в комнату, напевая французские песенки, переставляя с места на место медные и бронзовые позолоченные вещи, и стрекотала, как сорока, - страсть к блестящему у нее была тоже сорочья, да и сама она вся пестро блестела.

К вещам она относилась почтительно, с любовью, ласково поглаживала их пальцами, предлагая Самгину:

- Посмотри, как ловко это сделано!

- Замечательно, - соглашался Клим Иванович, глядя сквозь очки на уродливого китайского божка и подозревая, что она его экзаменует, изучает его вкусы.

Устав бегать, она, с папиросой в зубах, ложилась на кушетку и очень хорошо рассказывала анекдоты, сопровождая звонкую игру голоса быстрым мельканием мелких гримас.

- Приезжает домой светская дама с гостьей и кричит на горничную: "Зачем это вы переставили мебель и вещи в гостиной так глупо, бессмысленно?" - "Это не я-с, это барышня приказали". Тогда мамаша говорит гостье: ."У моей дочери замечательно остроумная, фантазия".

Самгин любезно усмехался, находил анекдоты такого типа плоскими, вычитанными из юмористических журналов, и немедленно забывал их. Но нередко он слышал анекдоты другого рода:

- Кутили у "Медведя" в отдельном кабинете, и один уездный предводитель дворянства сказал, что он [за] полную передачу земли крестьянам. "Надобно отдать им землю даром!" - "А у вас есть земля?" - "Ну, а - как же? Но - заложена и перезаложена, так что банк продает ее с аукциона. А я могу сделать себе карьеру в Думе, я неплохой оратор". Смешно?

- Смешно, - соглашался Клим Иванович.

- А знаешь, что сказал министр Горемыкин Суворину: "Неплохо, что мужики усадьбы жгут. Надо встряхнуть дворянство, чтоб оно перестало либеральничать".

Самгин, не интересуясь, откуда ей известно мнение министра, спросил:

- Когда это было?

- В пятом году. В этот год очень сильно кутили. А старик Суворин милый и умный. Такой замечательный знаток театра. Но актеров - не любит. В нем есть что-то мужицкое, суровое, актеров и актрис он считает блаженными негодниками. "У актера своей молитвы нет, а надобно, чтоб у каждого человека была своя молитва", - вот как он говорил. Я встречала его довольно часто, хотелось попасть в театр к нему. Но он сказал: "Нет, Лена, вы - для оперетки, для водевиля, но оперетку - не люблю, водевилей у меня не играют". Он - странный. Впрочем, все русские - странные: нельзя понять, чего они хотят: республики или всемирного потопа?

Самгин, слушая такие рассказы и рассуждения, задумчиво и молча курил и думал, что все это не к лицу маленькой женщине, бывшей кокотке, не к лицу ей и чем-то немножко мешает ему. Но он все более убеждался, что из всех женщин, с которыми он жил, эта - самая легкая и удобная для него. И едва ли он много проиграл, потеряв Таисью.

Свою биографию Елена рассказала очень кратко и прерывая рассказ длинными паузами: бабушка ее Ивонна Данжеро была акробаткой в цирке, сломала ногу, а потом сошлась с тамбовским помещиком, родила дочь, помещик помер, бабушка открыла магазин мод в Тамбове. Мать училась в гимназии, кончила, в это время бабушка умерла, задавленная пожарной командой. Мать преподавала в гимназии французский и немецкий языки, а ее отдала в балетную школу, откуда она попала в руки старичка, директора какого-то департамента министерства финансов Василия Ивановича Ланена.

- А после него - дальше! - просто закончила она.

- А - мать? - спросил Самгин.

- Умерла в Крыму от чахотки. Отец, учитель физики, бросил ее, когда мне было пять или шесть лет.

Самгину казалось, что теперь Елена живет чистоплотно и хотя сохранила старые знакомства, но уже не принимает участия в кутежах и даже, как он заметил по отношению Лаптева к ней, пользуется дружелюбием кутил.

Он был с нею в Государственной думе в тот день, когда там слушали запрос об убийствах рабочих на Ленских промыслах.

- В ложе министров налево, крайний - премьер - Макаров, - знаешь? - шептала Елена. - Нет, подумай, - продолжала она шептать, - я этого гуся без штанов видела у одной подруги-француженки, а ему поручили Россией командовать... Вот это - анекдот!

Ее шопот досадно мешал Самгину сравнивать картину заседания парижского парламента с картиной, развернутой пред ним в этот час. Там, в Париже, сидели фигуры в большинстве однообразно тяжеловатые, коренастые, - сидели спокойно и свободно, как у себя дома, уверенные, что они воплощают в себе волю народа Франции. Среди них немало юристов, знатоков права, и юристы стоят во главе их, руководят ими. Эти люди живут на земле, которая не качается под ними. Они представляют давно организованные партии, каждая партия имеет свою историю, свои традиции.

Тут Самгину вспомнилось произнесенное на собрании слово - отечество.

"У этих людей с 789 года есть отечество. Они его завоевали".

- Вот уж кто умеет рассказывать анекдоты - это он, Макаров, - шептала Елена. - А посмотри, какая противная морда у Маркова. И этот бездарный паяц Пуришкевич. Вертится, точно его поджаривают. Не очень солидное сборище, а?

- Да, - согласился Самгин, напряженно рассматривая людей, которые хотят быть законодателями, и думая:

"Что может дать мне Ногайцев?"

Ногайцев извивался в кресле рядом с толстым, рыжебородым, лысоватым человеком в поддевке. Самгину казалось, что шея этого человека гораздо шире головы и голова не покоится на шее, а воткнута в нее и качается на ней, точно арбуз на блюде, которое толкает кто-то. Отечество этого человека, вероятно, ограничено пределами его уезда или губернии. Марков похож на провинциального дьякона, у него скулы инородца, мордовские скулы. Родзянко - на метр-д-отеля. Преобладают какие-то люди без лиц и, вероятно, без речей. Эти люди, заполняющие амфитеатр, слишком разнообразно одетые, ведут себя нервозно, точно школьники в классе, из которого ушел учитель. Перешептываются, наклоняясь друг к другу, подскакивая в креслах. Вот обернулся к депутату, сидящему сзади его, профессор Милюков, человек с круглой серебряной головкой, красным личиком новорожденного и плотным рядом острых блестящих зубов. Он улыбается, как бы готовясь укусить. Этот имеет представление об отечестве. Это - величина. А - кто еще равен ему в разноплеменном сборище людей, которые перешептываются, оглядываются, слушая, как один из них, размахивая рукою, читает какую-то бумагу, прикрыв ею свое лицо? Впереди их, в большом ящике, блестят золоченые мундиры министров, и над одним мундиром трясется, должно быть, от смеха, седенькая бородка министра юстиции.

Клим Иванович Самгин был не настолько честолюбив, чтоб представить себя одним из депутатов или даже лидером партии, но он вспомнил мнение Лютова о нем и, нимало не напрягая воображение, вполне ясно увидел себя в ложе членов правительства.

Вот, наконец, произнесена фраза: "Так было, так будет". Она вызвала шум, сердитый, угрюмый, на левых скамьях, громкие рукоплескания монархистов. Особенно громко хлопая, стоя, широко размахивая руками, чело-вис в поддевке, встряхивая маленькой головкой, точно пытаясь сбросить ее с шеи, неестественно толстой. Ногайцев сидел, спрятав голову в плечи, согнув спину, положив руки на пюпитр и как будто собираясь прыгнуть. Все люди в зале шевелились, точно весь зал встряхнул чей-то толчок. Фразу сказал министр с лицом солидного лакея первоклассной гостиницы, он сказал ее нахмурив лицо и тоном пророка.

- Ах, болтун! Это он у Леонида Андреева взял, - прошептала Елена, чему-то радуясь, и даже толкнула Самгина локтем в бок.

Самгин вспомнил наслаждение смелостью, испытанное им на встрече Нового года, и подумал, что, наверное, этот министр сейчас испытал такое же наслаждение. Затем вспомнил, как укротитель Парижской коммуны, генерал Галифе, встреченный в парламенте криками:

"Убийца!" - сказал, топнув ногой: "Убийца? Здесь!" Ой, как закричали!

- Знал бы ты, какой он дурак, этот Макаров, - точно оса, жужжала Елена в ухо ему. - А вон этот, который наклонился к Набокову, Шура Протопопов, забавный человечек. Набоков очень элегантный мужчина. А вообще какие все неуклюжие, серые...

Клим Иванович согласно кивнул головой. Да, пожалуй, и не нужно обладать особенной смелостью для того, чтоб говорить с этими людями решительно, тоном горбатой девочки. Пред ним, одна за другой, мелькали, точно падая куда-то, полузабытые картины: полиция загоняет московских студентов в манеж, мужики и бабы срывают замок с двери хлебного "магазина", вот поднимают колокол на колокольню; криками ура встречают голубовато-серого царя тысячи обывателей Москвы, так же встречают его в Нижнем-Новгороде, тысяча людей всех сословий стоит на коленях пред Зимним дворцом, поет "Боже, царя храни", кричит ура. А этот царь, по общему мнению, - явное ничтожество, бездарный, безвольный человек, которым будто бы руководит немка-жена и какой-то проходимец, мужик из Сибири, может быть, потомок уголовного преступника. Вот, наконец, десятки тысяч москвичей идут под красными флагами за красным, в цветах, гробом революционера Николая Баумана, после чего их расстреливают.

"Здесь собрались представители тех, которые стояли на коленях, тех, кого расстреливали, и те, кто приказывает расстреливать. Люди, в массе, так же бездарны и безвольны, как этот их царь. Люди только тогда становятся силой, творящей историю, когда во главе их становится какой-нибудь смельчак, бывший поручик Наполеон Бонапарте. Да, - "так было, так будет".

Елена все шептала, называя имена депутатов, характеризуя их, Клим Иванович Самгин наклонил к лицу ее голову свою, подставил ухо, делая вид, что слушает, а сам быстро соображал:

"...Нужна смелость и - простой, ясный лозунг: Франция, отечество, страна отцов. Этот лозунг понятен только буржуазии, которая непрерывно, из рода в род, развивает промысла и торговлю своего отечества, командует его хозяйством, заставляет работать на свое отечество африканцев, индусов, китайцев. На каждого англичанина работает пятеро индусов. Возможен ли лозунг - Россия, отечество в стране, где непрерывно развертывается драма раскола отцов и детей, где почти каждое десятилетие разрывает интеллигентов на шестидесятников, семидесятников, народников, народовольцев, марксистов, толстовцев, мистиков?.."

Клим Иванович чувствовал себя так, точно где-то внутри его прорвался нарыв, который мешал ему дышать легко. С этим настроением легкости, смелости он вышел из Государственной думы, и через несколько дней, в этом же настроении, он говорил в гостиной известного адвоката:

- Через несколько месяцев Романовы намерены устроить празднование трехсотлетия своей власти над Россией. Государственная дума ассигновала на этот праздник пятьсот тысяч рублей. Как отнесемся мы, интеллигенция, к этому праздничку? Не следует ли нам вспомнить, чем были наполнены эти три сотни лет?

Он старался говорить не очень громко, памятуя, что с годами суховатый голос его звучит на высоких нотах все более резко и неприятно. Он избегал пафоса, не позволял себе горячиться, а когда говорил то, что казалось ему особенно значительным, - понижал голос, заметив, что этим приемом усиливает напряжение внимания слушателей. Говорил он сняв очки, полагая, что блеск и выражение близоруких глаз весьма выгодно подчеркивает силу слов.

Он сделал краткий очерк генеалогии Романовых, указал, что последним членом этой русской фамилии была дочь Петра Первого Елизавета, а после ее престол империи российской занял немец, герцог Гольштейн-Готторпский. Он был уверен, что для некоторых слушателей этот исторический факт будет новостью, и ему показалось, что он не ошибся, некоторые из слушателей были явно удивлены. Оценив их невежество презрительной усмешкой, господин Самгин стал говорить смелее. Перечислил все народные восстания от Разина до Пугачева, не забыв и о бунте Кондрата Булавина, о котором он знал только то, что был донской казак Булавин и был бунт, а чего хотел донской казак и в каких формах выразилось организованное им движение, - об этом он знал столько же, как и все.

- Юноша Михаил Романов был выбран боярами в цари за глупость, - докторально сообщал Самгин слушателям. - Единственный умный царь из этой семьи - Петр Первый, и это было так неестественно, что черный народ признал помазанника божия антихристом, слугой Сатаны, а некоторые из бояр подозревали в нем сына патриарха Никона, согрешившего с царицей. - Кратко изобразив царствование цариц, Александра, Николая Первого и еще двух Александров, он сказал: - Весьма похоже, что ныне царствующий Николай Второй - родня Михаилу Романову только по глупости.

Тут он сделал перерыв, отхлебнул глоток чая, почесал правый висок ногтем мизинца и, глубоко вздохнув, продолжал:

- Итак, Россия, отечество наше, будет праздновать триста лет власти людей, о которых в высшей степени трудно сказать что-либо похвальное. Наш конституционный царь начал свое царствование Ходынкой, продолжил Кровавым воскресеньем 9 Января пятого года и недавними убийствами рабочих Ленских приисков.

- Вы забыли о войне с Москвой, - крикнул кто-то, не видимый из темного угла.

- Нет, не забыл, - откликнулся Самгин. - Я все помню, но останавливаюсь на деяниях самодержавия наиболее эффектных.

- Уж чего эффектнее!

- Московские события пятого года я хорошо знаю, но у меня по этому поводу есть свое мнение, и - будучи высказано мною сейчас, - оно отвело бы нас далеко в сторону от избранной мною темы.

- Просим не прерывать, - мрачно и угрожающе произнес высокий человек с длинной, узкой бородой и закрученными в кольца усами. Он сидел против Самгина и безуспешно пытался поймать ложкой чаинку в стакане чая, давно остывшего.

Клим Иванович Самгин продолжал говорить. Он выразил - в форме вопроса - опасение: не пойдет [ли] верноподданный народ, как в 904 году, на Дворцовую площадь и не встанет ли на колени пред дворцом царя по случаю трехсотлетия.

- Мы, русские, слишком охотно становимся на колени не только пред царями и пред губернаторами, но и пред учителями. Помните:

Учитель! Перед именем твоим Позволь смиренно преклонить колена.

- Неверно цитируете, - с удовольствием отметил человек из угла.

- Заметив, как легко мы преклоняем колена, - этой нашей склонностью воспользовалась Япония, а вслед за нею - немцы, заставив нас заключить с ними торговый договор, выгодный только для них. Срок действия этого договора истекает в четырнадцатом году. Правительство увеличивает армию, усиливает флот, поощряет промышленность, работающую на войну. Это - предусмотрительно. Балканские войны никогда еще не обходились без нашего участия...

- Мне кажется возможным, что самодержавие в год своего трехвекового юбилея предложит нам - в качестве подарка - войну.

- А даже маленькая победа может принести нам большой вред, - крикнул человек дз угла, бесцеремонно перебив речь Самгина, и заставил его сказать:

- Я - кончил.

Гости молчали, ожидая, что скажет хозяин. Величественный, точно индюк, хозяин встал, встряхнул полуседой курчавой головой артиста, погладил ладонью левой руки бритую щеку, голубоватого цвета, и, сбивая пальцем пепел папиросы в пепельницу, заговорил сдобным баритоном:

- Очень интересная речь. Разрешу себе подчеркнуть только один ее недостаток: чуть-чуть много истории. Ах, господа, история! - вполголоса н устало воскликнул он. - Кто знает ее? Она еще не написана, нет! Ее писали, как роман, для утешения людей, которые ищут и не находят смысла бытия, - я говорю не о временном смысле жизни, не о том, что диктует нам властное завтра, а о смысле бытия человечества, засеявшего плотью своей нашу планету так тесно. Историю пишут для оправдания и прославления деяний нации, расы, империи. В конце концов история - это памятная книга несчастий, страданий и вынужденных преступлений наших предков. И внимательное чтение истории внушает нам более убедительно, чем евангелие: будьте милостивы друг к другу.

Он устало прикрыл глаза, покачал головою, красивым движением кисти швырнул папиросу в пепельницу, - швырнул ее, как отыгранную карту, и, вздохнув глубоко, вскинув энергично красивую голову, продолжал:

- История жизни великих людей мира сего - вот подлинная история, которую необходимо знать всем, кто не хочет обольщаться иллюзиями, мечтами о возможности счастья всего человечества. Знаем ли мы среди величайших людей земли хоть одного, который был бы счастлив? Нет, не знаем... ^ утверждаю: не знаем и не можем знать, потому что даже при наших очень скромных представлениях о счастье - оно не было испытано никем из великих.

Лицо его приняло горестное выражение, и в сочном голосе тоже звучала горечь. Он играл голосом и словами с тонким, отлично разработанным искусством талантливого лицедея, удивляя обилием неожиданных интонаций, певучестью слов, которыми он красиво облекал иронию и печаль, тихий гнев и лирическое сознание безнадежности бытия. С чувством благоговения и обожания он произносил имена - Леонардо Винчи, Джонатан Свифт, Верлен, Флобер, Шекспир, Байрон, Пушкин, Лермонтов, - бесконечное количество имен, - и называл всех носителей их великомучениками:

- Вот они, великомученики нашей церкви, церкви интеллектуалистов, великомученики духа, каких не знает и не имеет церковь Христа...

- Господа! - возгласил он с восторгом, искусно соединенным с печалью. - Чего можем требовать мы, люди, от жизни, если даже боги наши глубоко несчастны? Если даже религии в их большинстве - есть религии страдающих богов - Диониса, Будды, Христа?

Он замолчал, покачивая головой, поглаживая широкий лоб, правая рука его медленно опускалась, опустился на стул и весь он, точно растаяв. Ему все согласно аплодировали, а человек из угла сказал:

- Аминь! Но - чорт с ней, с истиной, я все-таки буду жить. Буду, наперекор всем истинам...

- Вы, по обыкновению, глумитесь, Харламов, - печально, однако как будто и сердито сказал хозяин. - Вы - запоздалый нигилист, вот кто вы, - добавил он н пригласил ужинать, но Елена отказалась. Самгин пошел провожать ее. Было уже поздно и пустынно, город глухо ворчал, засыпая. Нагретые за день дома, остывая, дышали тяжелыми запахами из каждых ворот. На одной улице луна освещала только верхние этажи домов на левой стороне, а в следующей улице только мостовую, и это раздражало Самгина.

- Ты послушал бы, как он читает монолог Гамлета или Антония. Первоклассный артист. Говорят, Суворин звал его в свой театр на любых условиях.

Самгин был недоволен собой, чувствуя, что этот красавец стер его речь, как стирают тряпкой надпись мелом на школьной доске. Казалось, что это понято и Еленой, отчего она и говорит так, как будто хочет утешить его, обиженного.

"Дура", - мысленно сказал он ей и спросил: - Это он часто играет в пессимизм?

Она охотно ответила:

- Нет, он вообще веселый, но дома выдерживает стиль. У него нелады с женой, он женат. Она очень богатая, дочь фабриканта. Говорят - она ему денег не дает, а он - ленив, делами занимается мало, стишки пишет, статейки в "Новом времени".

Самгин уже не слушал ее, думая, что во Франции такой тип, вероятно, не писал бы стихов, которых никто не знает, а сидел в парламенте...

"Мы ленивы, не любопытны", - вспомнил он и тотчас подумал: "Он - никого не цитировал. Это - признак самоуверенности. Игра в пессимизм - простенькая игра. Но красиво сказать - он умеет. Мне нужно взять себя в руки", - решил Клим Иванович Самгин, чувствуя, что время скользит мимо его с такой быстротой, как будто все, наполняющее его, катилось под гору. Но быстрая смена событий не совпадала с медленностью, которая делала Клима Ивановича заметной фигурой. С ним любезно здоровались крупные представители адвокатуры, его приглашали на различные собрания, когда он говорил, его слушали внимательно, все это - было, но не удовлетворяло. Он очень хорошо мог развивать чужие мысли, подкрепляя их множеством цитат, нередко оригинальных, запас его памяти был неисчерпаем. Но он чувствовал, что его знания не сгруппированы в стройную систему, не стиснуты какой-то единой идеей. Он издавна привык думать, что идея - это форма организации фактов, результат механической деятельности разума, и уверен был, что основное человеческое коренится в таинственном качестве, которое создает исключительно одаренных людей, каноника Джонатана Свифта, лорда Байрона, князя Кропоткина и других этого рода. Это качество скрыто глубоко в области эмоции, и оно обеспечивает человеку полную свободу, полную независимость мысли от насилия истории, эпохи, класса. Клим Иванович Самгин понимал, что это уже - идея, хотя и не новая, но - его, продуманная, выношенная лично им. Но он был все-таки настолько умен, что видел: в его обладании эта идея бесплодна. Она тоже является как будто результатом поверхностной, механической деятельности разума и даже не способна к работе организации фактов в стройную систему фраз - фокусу, который легко доступен даже бездарным людям. Как все талантливые люди, биографии которых он знал, он был недоволен жизнью, недоволен людями, и он чувствовал, что в нем, как нарыв, образуется острое недовольство самим собою. Оно поставило пред ним тревожный вопрос:

"Неужели я эмоционально так беден, что останусь на всю жизнь таким, каков есть?"

Он вспоминал, как оценивали его в детстве, как заметен был он в юности, в первые годы жизни с Варварой. Это несколько утешало его.

Елена уехала с какой-то компанией на пароходе по Волге, затем она проедет в Кисловодск и там будет ждать его. Да, ему тоже нужно полечиться нарзаном, нужно отдохнуть, он устал. Но он не хотел особенно подчеркивать характер своих отношений с этой слишком популярной и богатой дамой, это может повредить ему. Ее прошлое не забыто, и она нимало не заботится о том, чтоб его забыли. И, телеграммами откладывая свой приезд, Самгин дождался, что Елена отправилась через Одессу в Александрию, а оттуда - через Марсель в Париж на осенний сезон. Тогда он поехал в Кисловодск, прожил там пять недель и, не торопясь, через Тифлис, Баку, по Каспию в Астрахань и [по] Волге поднялся до Нижнего, побывал на ярмарке, посмотрел, как город чистится, готовясь праздновать трехсотлетие самодержавия, с той же целью побывал в Костроме. Все это очень развлекло его. Он много работал, часто выезжал в провинцию, все еще не мог кончить дела, принятые от Прозорова, а у него уже явилась своя клиентура, он даже взял помощника Ивана Харламова, человека со странностями: он почти непрерывно посвистывал сквозь зубы и нередко начинал вполголоса разговаривать сам с собой очень ласковым тоном:

- Не чуешь, Ваня, где тут кассационный повод?

Он был широкоплечий, большеголовый, черные волосы зачесаны на затылок и лежат плотно, как склеенные, обнажая высокий лоб, густые брови и круглые, точно виши", темные глаза в глубоких глазницах. Кожа на костлявом лице его серовата", на девой щеке- - бархатная родника, величиной с двадцатикопеечную монету, хрящеватый нос загнут вниз крючком, а губы толстые и яркие.

В числе его странностей был интерес к литературе контрреволюционной, он знал множество различных брошюр, романов и почему-то настойчиво просвещал патрона:

- Вот, Клим Иванович, примечательная штучка наших дней - "Чума", роман Лопатина. Весь читать - не надо, я отметил несколько страничек, - усмехнетесь!

Желая понять человека, Самгин читал:

"Старики фабричные, помнившие дни восстания на Пресне, устраивали пародии военно-волевого суда и расстреливали всякого человека, одетого в казенную форму".

- Послушайте, Харламов, это же ложь? - кричал Самгин в комнату, где, посвистывая, работал помощник.

- Так у него, у Лопатина, все - ложь.

- Почему вас интересуют такие книги?

- Учусь, - отвечал Харламов. - А вы читали "Наше преступление" Родионова, "Больную Россию" Мережковского, "Оправдание национализма" Локотя, "Речи" Столыпина?..

Харламов, как будто хвастаясь, называл десятки книг. Самгин лежал, курил, слушал и думал, что странностями обзаводятся люди пустые, ничтожные, для того, чтоб их заметили, подали им милостину внимания.

"Это Михайловский, Николай Константинович, сказал - милостина внимания".

Над повестью Самгин не работал, исписал семнадцать страниц почтовой бумаги большого формата заметками, характеристиками Марины, Безбедова, решил сделать Бердникова организатором убийства, Безбедова - фактическим исполнителем и поставить за ними таинственной фигурой Крэйтона, затем начал изображать город, но получилась сухая статейка, вроде таких, какие обычны в словаре Брокгауза.

Изредка являлся Дронов, почти всегда нетрезвый, возбужденный, неряшливо одетый, глаза - красные, веки опухли.

- Тоську в Буй выслали. Костромской губернии, - рассказывал он. - Туда как будто раньше и не ссылали, чорт его знает что за город, жителя в нем две тысячи триста человек. Одна там, только какой-то поляк угряз, опростился, пчеловодством занимается. Она - ничего, не скучает, книг просит. Послал все новинки - не угодил! Пишет: "Что ты смеешься надо мной?" Вот как... Должно быть, она серьезно втяпалась в политику...

Об издании газеты он уже ж говорил, а на вопрос Самгина пробормотал:

- Какая теперь газета, к чорту! Я, брат, махнул деньгами и промахнулся.

"Кажется - лжет", - -подумал Самгин и осведомился:

- Проиграл в карты?

- Цемент купил, кирпич... Большой спрос на строительные материалы... Надеялся продать с барышом. Надули на цементе...

Когда он рассказывал о Таисье, Самгин заметил, что Агафья в столовой перестала шуметь чайной посудой, а когда Дронов ушел, Самгин спросил рябую женщину:

- Слышали о судьбе Тоси?

- Слышала.

Хозяин смотрел на нее, ожидая, что она еще скажет. А она, поняв его, бойко сказала:

- Что ж - везде жить можно, была бы душа жива... У меня землячок один в ссылку-то дошел еле грамотным, а вернулся - статейки печатает...

"Это - не Анфимьевна", - подумал Самгин.

В должности "одной прислуги" она работала безукоризненно: вкусно готовила, держала квартиру в чистоте и порядке и сама держалась умело, не мозоля глаз хозяина. Вообще она не давала повода заменить ее другой женщиной, а Самгин хотел бы сделать это - он чувствовал в жилище своем присутствие чужого человека, - очень чужого, неглупого и способного самостоятельно оценивать факты, слова.

Как-то вечером Дронов явился с Тагильским, оба выпивши. Тагильского Самгин не видел с полгода и был неприятно удивлен его визитом, но, когда присмотрелся к его фигуре, - почувствовал злорадное любопытство: Тагильский нехорошо, почти неузнаваемо изменился. Его округлая, плотная фигура потеряла свою упругость, легкость, серый, затейливого покроя костюм был слишком широк, обнаруживал незаметную раньше угловатость движений, круглое лицо похудело, оплыло, и широко открылись незнакомые Самгину жалкие, собачьи глаза. Он и раньше был внешне несколько похож на Дронова, такой же кругленький, крепкий, звонкий, но раньше это сходство только подчеркивало неуклюжесть Ивана, а теперь Дронов казался пригляднее.

Чмокая губами, Тагильский нетрезво, с нелепыми паузами между слов рассказывал:

- В Киеве серьезно ставят дело об употреблении евреями христианской крови. - Тагильский захохотал, хлопая себя ладонями по коленам. - Это очень уместно накануне юбилея Романовых. Вы, Самгин, антисемит? Так нужно, чтоб вы заявили себя филосемитом, - понимаете? Дронов - анти, а вы - фило. А я - ни в тех, ни в сех или - глядя по обстоятельствам и - что выгоднее.

- Он думает, что это затеяно с целью создать в обществе еще одну трещину, - объяснил Дронов, раскачиваясь на стуле.

- Именно! - вскричал Тагильский. - Разобщить, разъединить. Глупо, общества - нет. Кого разъединять?

- Выпить - нечего? - спросил Дронов, а когда хозяин ответил утвердительно и строго: "Нечего!" - "Сейчас будет!.." - сказал Дронов. И ушел в кухню.

Самгин не успел протестовать против его самовольства, к тому же оно не явилось новостью. Иван не впервые посылал Агафью за своим любимым вином.

Чмокая, щурясь, раздувая дряблое лицо гримасами, Тагильский бормотал:

- Общество, народ - фикции! У нас - фикции. Вы знаете другую страну, где министры могли бы саботировать парламент - то есть народное представительство, а? У нас - саботируют. Уже несколько месяцев министры не посещают Думу. Эта наглость чиновников никого не возмущает. Никого. И вас не возмущает, а ведь вы...

Тагильский визгливо засмеялся, грозя пальцем Самгину; затем, отдуваясь, продолжал:

- А, знаете, я думал, что вы умный и потому прячете себя. Но вы прячетесь в сдержанном молчании, потому что не умный вы и боитесь обнаружить это. А я вот понял, какой вы...

- Поздравляю вас с этим, - сказал Самгин, не очень задетый пьяными словами.

- Вы - не обижайтесь, я тоже дурак. На деле Зотовой я мог бы одним ударом сделать карьеру.

- Каким образом? - спросил Самгин, невольно подвигаясь к нему и даже понизив голос.

- Мог бы. И цапнуть деньги, - говорил Тагильский, как в бреду.

- Вы узнали, кто убил?

Тагильский сидел опираясь руками о ручки кресла, наклонясь вперед, точно готовясь встать; облизав губы, он смотрел в лицо Самгина помутневшими глазами и бормотал.

- Я - знал, - сказал он, тряхнув головой. - Это - просто. Грабеж, как цель, исключен. Что остается? Ревность? Исключена. Еще что? Конкуренция. Надо было искать конкурента. Ясно?

- Да, но - кто же?

Самгин торопился услышать имя, соображая, что при Дронове Тагильский не станет говорить на эту тему.

- Фактический убийца, наверное, - Безбедов, которому обещана безнаказанность, вдохновитель - шайка мерзавцев, впрочем, людей вполне почтенных.

- Ты - про это дело? - (сказал) Дронов, входя, и вздохнул, садясь рядом с хозяином, потирая лоб. - Дельце это - заноза его, - сказал он, тыкая пальцем в плечо Тагильского, а тот говорил:

- Дом Безбедова купил судебный следователь. Подозрительно дешево купил. Рудоносная земля где-то за Уралом сдана в аренду или продана инженеру Попову, но это лицо подставное.

В памяти Клима Ивановича встала мягкая фигура Бердникова, прозвучал его жирный брызгающий смешок:

"П-фу-бу-бу-бу".

Вспомнить об этом человеке было естественно, но Самгин удивился: как далеко в прошлое отодвинулся Бердников, и как спокойно пренебрежительно, вспомнилось о нем. Самгин усмехнулся в отступил еще дальше от прошлого, подумав:

"И вся эта история с Мариной вовсе не так значительна, как я приучил себя думать о ней".

- Брось, - небрежно махнув, рукой, сказал Дронов. - Кому все это интересно? Жила одинокая, богатая вдова, ее за это укокали, выморочное имущество поступило в казну, казна его продает, вот и все, и - к чорту!

- Ты - глуп, Дронов, - возразил Тагильский, как будто трезвея, и, ударяя ладонью по ручке кресла, продолжал: - Если рядом со средневековым процессом об убийстве евреями воришки Ющннского, убитого наверняка воровкой Чеберяк, поставить на суде дело по убийству Зотовой и привлечь к нему сначала в. качестве свидетеля прокурора, зятя губернатора, - р-ручаюсь, что означенный свидетель превратился бы в обвиняемого...

- Сказка, - сквозь зубы выговорил Дронов, ожидающе поглядывая на дверь в столовую. - Фантазия, - добавил он.

- ...в незаконном прекращении следствия, которое не могло быть прекращено за смертью подозреваемого, ибо в делопроизводстве имелись документы, определенно говорившие о лицах, заинтересованных в убийстве более глубоко, чем Безбедов...

- Да поди ты к чертям! - крикнул Дронов, вскочив на ноги. - Надоел... как гусь! Го-го-го... Воевать хотим - вот это преступление, да-а! Еще Извольский говорил Суворину в восьмом году, что нам необходима удачная война все равно с кем, а теперь это убеждение большинства министров, монархистов и прочих... нигилистов.

Коротенькими шагами быстро измеряя комнату, заглядывая в столовую, он говорил, сердито фыркая, потирая бедра руками:

- Тыл готовим, чорт... Трехсотлетие-то для чего празднуется? Напомнить верноподданным, сукиным детям, о великих заслугах царей. Всероссийская торгово-промышленная выставка в Киеве будет.

- Война? - И - прекрасно, - вяло сказал Тагильский. - Нужно нечто катастрофическое. Война или революция...

- Нет, революцию-то ты не предвещай! Это ведь неверно, что "от слова - не станется". Когда за словами - факты, так неизбежно "станется". Да... Ну-ка, приглашай, хозяин, вино пить...

- Я - чаю, - сказал Тагильский.

- Есть и чай, идем!

Тагильский пошевелился в кресле, но не встал, а Дронов, взяв хозяина под руку, отвел его в столовую, где лампа над столом освещала сердито кипевший, ярко начищенный самовар, золотистое вино в двух бутылках, стекло и фарфор посуды.

- Ты - извини, что я привел его и вообще распоряжаюсь, - тихонько говорил Дронов, разливая вино.

- Можешь не извиняться, - разрешил Клим Иванович.

- Важный ты стал, значительная персона, - вздохнул Дронов. - Нашел свою тропу... очевидно. А я вот все болтаюсь в своей петле. Покамест - широка, еще не давит. Однако беспокойно. "Ты на гору, а чорт - за ногу". Тоська не отвечает на письма - в чем дело? Ведь - не бежала же? Не умерла?

Самгин слушал его невнимательно, думая: конечно, хорошо бы увидеть Бердникова на скамье подсудимых в качестве подстрекателя к убийству! Думал о гостях, как легко подчиняются они толчкам жизни, влиянию фактов, идей. Насколько он выше и независимее, чем они и вообще - люди, воспринимающие идеи, факты ненормально, болезненно.

- "Мы переносим жизнь, как боль" - кто это сказал?

Дронов выглянул в соседнюю комнату и сказал, усмехаясь:

- Спит. Плохо он кончит, .сопьется, вероятно. Испортил карьеру себе этим убийством.

- Испортил?

- Ну да. Ему даже судом пригрозили за какие-то служебные промахи. С банком тоже не вышло: кому-то на ногу или на язык наступил. А - жалко его, умный! Вот, все ко мне ходит душу отводить. Что - в других странах отводят душу или - нет?

- Не знаю.

- Пожалуй, это только у нас. Замечательно. "Душу отвести" - как буяна в полицию. Или - больную в лечебницу. Как будто даже смешно. Отвел человек куда-то душу свою и живет без души. Отдыхает от нее.

Говорил Дронов как будто в два голоса - и сердито и жалобно, щипал ногтями жесткие волосы коротко подстриженных усов, дергал пальцами ухо, глаза его растерянно скользили по столу, заглядывали в бокал вина.

- Был вчера на докладе о причинах будущей войны. Докладчик - какой-то безымянный человек, зубы у него крупные, но посажены наскоро, вкривь и вкось. Докладец... неопределенного назначения. Осведомительный, так сказать: вот вам факты, а выводы - сами сделайте. Рассказывалось о нашей политике в Персии, на Балканах, о Дарданеллах, Персидском заливе, о Монголии. По-моему, вывод подсказывался такой: ежели мы не хотим быть колонией Европы, должны усердно заняться расширением границ, то есть колониальной политикой. Н-да, чорт...

Держа одной рукой стакан вина пред лицом и отмахивая другой дым папиросы Самгина, он помолчал, вздохнул, выпил вино.

- Был там Гурко, настроен мрачно и озлобленно, предвещал катастрофу, говорил, точно кандидат в Наполеоны. После истории с Лидвалем и кражей овса ему, Гурко, конечно, жить не весело. Идиот этот, октябрист Стратонов, вторил ему, требовал: дайте нам сильного человека! Ногайцев вдруг заявил себя монархистом. Это называется: уверовал в бога перед праздником. Сволочь.

Налив вино мимо бокала, он выругался матерными словами и продолжал, все сильнее озлобляясь:

- Целую речь сказал: аристократия, говорит, богом создана, он отбирал благочестивейших людей и украшал их мудростью своей. А социализм выдуман буржуазией, торгашами для устрашения и обмана рабочих аристократов, и поэтому социализм - ложь. Кадеты были, Маклаков, - брат министра, на выхолощенного кота похож, Шингарев, Набоков. Гучков был. Скука была, в большом количестве. Потом, десятка два, ужинать поехали, а после ужина возгорелась битва литераторов, кошкодав Куприн с Леонидом Андреевым дрались, Муйжель плакал, и вообще был кавардак...

Он снова помолчал, затем вдруг подскочил на стуле и взвизгнул:

- Безмолвствуешь... столп и утверждение истины! Ну, что ты молчишь... Эх, Самгин... Поди ты к чорту...

- Опомнись! Ты - пьян, - строго сказал Клим Иванович.

- Поди ты к чорту, - повторил Дронов, отталкивая стул ногой и покачиваясь. - Ну да, я - пьян... А ты - трезв... Ну, и - будь трезв... чорт с тобой.

Он, хватаясь за спинки стульев, выбрался в соседнюю комнату и там закричал, дергая Тагильского:

- Идем... эй! Проснись... идем!

Самгин, крепко стиснув зубы, сидел за столом, ожидая, когда пьяные уйдут, а как только они, рыча, как два пса, исчезли, позвонил Агафье и приказал:

- Если Дронов придет в следующий раз, скажите, что я не желаю видеть его.

Лицо женщины, точно исклеванное птицами, как будто покраснело, брови, почти выщипанные оспой, дрогнули, широко открылись глаза, но губы она плотно сжала.

"Недовольна. Протестует", - понял Самгин Клим Иванович и строго спросил:

- Вы - слышали?

- Как же, слышала.

- Следовало ответить: слушаю или - хорошо.

- Слушаю, - не сразу ответила Агафья и ушла. "Да, ее нужно рассчитать, - решил Клим Иванович Самгин. - Вероятно, завтра этот негодяй придет извиняться. Он стал фамильярен более, чем это допустимо для Санчо".

Но Дронов не пришел, и прошло больше месяца времени, прежде чем Самгин увидел его в ресторане "Вена". Ресторан этот печатал в газетах объявление, которое извещало публику, что после театра всех известных писателей можно видеть в "Вене". Самгин давно собирался посетить этот крайне оригинальный ресторан, в нем показывали не шансонеток, плясунов, рассказчиков анекдотов и фокусников, а именно литераторов.

И вот он сидит в углу дымного зала за столиком, прикрытым тощей пальмой, сидит и наблюдает из-под широкого, веероподобного листа. Наблюдать - трудно, над столами колеблется пелена сизоватого дыма, и лица людей плохо различимы, они как бы плавают и тают в дыме, все глаза обесцвечены, тусклы. Но хорошо слышен шум голосов, четко выделяются громкие, для всех произносимые фразы, и, слушая их, Самгин вспоминает страницы ужина у банкира, написанные Бальзаком в его романе <Л1агреневая кожа".

- Господа! Здесь утверждается ересь...

- Предлагаю выпить за Льва Толстого.

- Он - помер.

- Смертью смерть поправ.

- Утверждаю, что Куприн талантливее нашего дорогого...

- Брось! Ничего не поправила его смерть.

- А ты - не хвастайся невежеством: попрать - значит - победить, убить!

- Ой-ли? Вот - спасибо! А я не верил, что ты глуп.

- Еретикам - анафема - маранафа!

- Хорошо! Тогда за нашего дорогого Леонида...

- Долой тосты!

- Господа! Премудрость детей света - всегда против мудрости сынов века. Мы - дети света.

- Долой премудрость!

- Премудрость - это веселье!

- Возвеселимся!

- И воспоем славу заслужившим ее...

- Предлагаю выпить за Александра Блока!

- Заче-ем? Пускай он сам выпьет.

- Позволь! Наука...

- Полезна только как техника.

- Верно! Ученые - это иллюзионисты...

- В чем различие между мистикой и атомистикой? Ато!

- У нас в гимназии преподаватель физики не мог доказать, что в безвоздушном пространстве разновесные предметы падают с одинаковой скоростью.

- А бессилие медицины?

- Господа! Мы все - падшие ангелы, сосланные на поселение во Вселенную.

- Плохо! Долой!

- Прошу слова! Имею сказать нечто о любви...

- К папе, к маме?

- К чужой маме не старше тридцати лет. Струился горячий басок:

- Дело Бейлиса, так же, как дело Дрейфуса...

- Долой киевскую политику - своей сыты по горло.

- Сейте разумное, мелкое - вечное!

- Но - позвольте! Для чего же делали резолюцию?

- Чтоб очеловечить Калибана...

- Миллионы - не разумны.

- Правильно!

- Разумен - пятак, пятачок...

- Я не о деньгах, о людях.

- Внимание!

- Правильно, миллион сверхразумен.

- Великое - безумно.

- Браво-о!

- Как бог.

- Да! Великое безумно, как бог. Великое опьяняет. Разумно - что? Настоящее, да?

- Хо-хо-хо! К чорту настоящее.

- Оно - безумно. Его создают искусственно.

- Его делают министры в Думе.

- Не надо трогать министров.

- Сначала очеловечьте Калибана.

- Когда до них дотронутся, они падают.

- Германия становится социалистической страной.

- Господи! Пронеси мимо нас горькую чашу сию.

- Этим нельзя шутить!

- Мы не шутим, а молимся.

- Мы плачем...

- Долой политику!

- Господа! Если...

- Жизнь становится дороже...

- И все более нервозной...

- Вы - уничтожьте толпу! Уничтожьте это безличное, страшное нечто...

- Каллибана!

- А я утверждаю, что Комиссаржевская гениальна...

- Послушай, я заказал гуся, гуся! Го-го-го, - понял?

- Господа, - самая современная и трагическая песня: "Потеряла я колечко". Есть такое колечко, оно связывает меня, человека, с цепью подобных ему...

- Нужно поставить вопрос о повышении гонорара.

- Подожди! Ничего не разберешь, кричат, как на базаре.

- Я потерял колечко, я не вижу подобных мне... Рядом со столиком Самгина ядовито раскрашенная дама скандировала:

Мы - плененные звери, Голосим, как умеем.

Глухо заперты двери...

- Не... надо, - просил ее растрепанный пьяненький юноша, черноглазый, с розовым лицом, - просил и гладил руку ее. - Не надо стихов! Будем говорить простыми, честными словами.

К даме величественно подошел высокий человек с лысой головой - он согнулся, пышная борода его легла на декольтированное плечо, дама откачнулась, а лысый отчетливо выговорил:

- Генерал Богданович написал в Ялту градоначальнику Думбадзе, чтоб Думбадзе утопил Распутина. Факт!

- Откуда это знаешь ты? - спросила дама, сильно подчеркнув ты.

- От самой генеральши...

- Ты снова был в этой трущобе?

- Но, милуша...

Юноша встал, не очень уверенно шаркая ногами, подошел к столу Самгина, зацепился встрепанными волосами за лист пальмы, улыбаясь, сказал Самгину:

- Извините.

А затем, нахмурясь, произнес:

- Нечего - меч его. Поэту в мире делать нечего - понимаете?

Он смотрел в лицо Самгина мокрыми глазами, слезы текли из глаз на румяные щеки, он пытался закурить папиросу, но сломал ее и, рассматривая, бормотал:

- Меч его. Меч, мяч. Мячом - мечем. Мечом - сечем. Слова уничтожают мысли. Это - Тютчев сказал.

Надо уничтожить мысли, истребить... Очиститься в безмыслии...

К столу за пальмой сел, спиной к Самгину, Дронов, а лицом - кудластый, рыжебородый, длиннорукий человек с тонким голосом.

- Марго, милый мой, бутылку, - приказал он лакею и спросил Дронова: - А - вы?

- "Грав", - белое.

- Так-то. И - быстро!

И снова обратился к Дронову:

- Это - для гимназиста, милый мой. Он берет время как мерило оплаты труда - так? Но вот я третий год собираю материалы о музыкантах восемнадцатого века, а столяр, при помощи машины, сделал за эти годы шестнадцать тысяч стульев. Столяр - богат, даже если ему пришлось по гривеннику со стула, а - я? А я - нищеброд, рецензийки для газет пишу. Надо за границу ехать - денег нет. Даже книг купить - не могу... Так-то, милый мой...

- Однако рабочий-то вопрос нужно решить, - хмуро сказал Дронов.

- Нужно? - Вот вы и решайте, - посоветовал рыжебородый. - Выпейте винца и - решите. Решаться, милый, надо в пьяном виде... или - закрыв глаза...

Дронов повернулся на стуле, оглядываясь, глаза его поймали очки Самгина, он встал, протянул старому приятелю руку, сказал добродушно, с явным удовольствием:

- Ба! Ты - здесь?

Самгин молча подал ему свою руку, а Дронов повернул свой стул, сел и спросил:

- Тагильский-то? Читал? Третьего дня в "Биржевке" было - застрелился.

- Умер?

- Ну, конечно! Жалко, несимпатичен был, а - умный. Умные-то вообще несимпатичны.

Самгин честно прислушался к себе: какое чувство пробудит, какие [мысли] вызовет в нем самоубийство Тагильского?

Он отметил только одно: навсегда исчез человек неприятный и даже - опасный чем-то. Это вовсе не плохо.

А Дронов еще более поднял его настроение, широко усмехаясь, он проговорил вполголоса:

- Ты вот тоже не очень симпатичен, а - умен очень. "Напрасно я рассердился на него, - думал Самгин, разглядывая Дронова. - Он - хам, но он - искренний. Это его искренность на каком-то уровне становится хамством. И - он был пьян... тогда..."

К рыжебородому подошел какой-то толстый и увел за собой. Пьяный юноша исчез, к даме подошел высокий, худощавый, носатый, с бледным лицом, с пенснэ, с прозрачной бородкой неопределенной окраски, он толкал в плечо румянощекую девушку, с толстой косой золотистых волос.

- Вот, милуша, разрешите представить. Горит и пылает в мечтах о сцене...

Его слова заглушил чей-то крик:

- "Ничтожный для времен - я вечен для себя" - это сказано Баратынским - прекрасным поэтом, которого вы не знаете. Поэтом, который, как никто до него, глубоко чувствовал трагическую поэзию умирания.

Дронов уже приступил к исполнению обязанностей Санчо, называя имена и титулы публики.

- Здесь - большинство "обозной сволочи", как назвал их в печати Андрей Белый. Но это именно они создают шум в литературе. Они, брат, здесь устанавливают репутации.

Говорил Дронов пренебрежительно, не очень охотно, как будто от скуки, и в словах его не чувствовалось озлобления против полупьяных шумных людей. Характеризовал он литераторов не своими словами, а их же мнениями друг о друге, высказанными в рецензиях, пародиях, эпиграммах, анекдотах.

Самгин слушал эти частью уже знакомые ему характеристики, слушал злорадно, ему все более приятно было видеть людей ничтожными, мелкими.

- Начнется война - они себя покажут! - хмуро выговорил Дронов.

- Почему ты уверен, что война неизбежна? - спросил Самгин, помолчав.

Дронов, взглянув на него, передернул плечи.

- Думаешь? немецкие эсдеки помешают? Конечно, они - сила. Да ведь не одни немцы воевать-то хотят... а и французы и мы." Демократия, - сказал он, усмехаясь.

- Помнишь, мы с тобой говорили о демократии?

- Да.

Он приподнялся на стуле, посмотрел кругом и раздраженно сказал:

- Расквакались, как лягушки в болоте. Заметил ты - вот уж который год главной темой литературных бесед служит смерть?

Самгин склонил голову, говорят

- Солидная тема.

Неприглядное лицо Дронова исказила резкая гримаса.

- Ну, что там - солидная! Жульничество. Смерть никаких обязанностей не налагает - живи, как хочешь! А жизнь - дама строгая: не угодно ли вам, сукины дети, подумать, как вы живете? Вот в чем дело.

- Смешно, что ты - моралист, - неприязненно заметил Самгин.

- Нельзя, значит, с суконным рылом в калачный ряд? - безобидно спросил Дронов и усмехнулся. - Эх ты... аристократ! Нет, меня эта игра со смертью - возмущает. Ей-богу - подлая игра. Андреевский, поэт, из адвокатов, недавно читал отрывки из своей "Книги о смерти" - целую книгу пишет, - подумай! Нашел дело. Изображает все похороны, какие видел. Столыпин, "вдовствующий брат" министра, слушал чтение, говорит - чепуха и пошлость. Клим Иванов, а что ты будешь делать, когда начнется война? - вдруг спросил он, и снова лицо его на какие-то две-три секунды уродливо вздулось, остановились глаза, он весь напрягся, оцепенел.

- Буду делать то, что начнут честные люди, - спокойно ответил Самгин.

- Да-а... Разумеется, - неопределенно промычал, но тотчас же и очень напористо продолжал: - Это - не ответ! Чорт знает что такое - честные люди? Я - честный? Ну, скажи!

- Разумеется, - успокоительно произнес Самгин, недовольный оборотом беседы и тем, что Дронов мешал ему ловить слова пьяных людей; их осталось немного, но они шумели сильнее, и чей-то резкий голос, покрывая шум, кричал:

- Помните пророчество Мережковского?

Непонятны наши речи.

Мы на смерть осуждены, Слишком ранние предтечи Слишком медленной весны.

- Вот - слышишь? - спросил Дронов.

- Да. Но это - стихи, а смыслом стиха командуют ритм и рифма. Мне пора домой...

Дронов тоже молча встал и стоял опустив голову, перекладывая с места на место коробку спичек, потом сказал:

- Я еще посижу.

"Миниатюрное олицетворение Калибана, - думал Самгин, шагая по панели. - Выскочка. Не находит места себе, отсюда все эти его фокусы. Его роль - слесарь-водопроводчик. Ватерклозеты ремонтировать. Ну, наконец - приказчик в бакалейной лавке. А он желает играть в политику".

Прошел обильный дождь, и было очень приятно дышать освеженным воздухом, дождь как будто уничтожил неестественный, но характерный для этого города запах гниения. Ярко светила луна, шелково блестели камни площади, между камней извивались, точно стеклянные черви, маленькие ручьи.

"Голубое серебро луны", - вспомнил Самгин и, замедлив шаг, снисходительно посмотрел на конную фигуру царя в золотом шлеме.

"Это не самая плохая из историй борьбы королей с дворянством. Король и дворянство, - повторил он, ища какой-то аналогии. - Завоевал трон, истребив лучших дворян. Тридцать лет царствовал. Держал в своих руках судьбу Пушкина".

Выслушав за час времени так много глупостей, он чувствовал себя мудрецом и был настроен необычно благодушно. Все размолотые в пыль идеи, о которых кричали в ресторане, были знакомы ему, и он чувствовал себя в центре всех идей, владыкой их. Он чувствовал, что глупость и пошлость возвышают его и утверждают за ним право не думать о судьбах людей. Он все охотнее посещал разные собрания и, воздерживаясь от споров, не вмешиваясь в разногласия, произносил краткие солидные речи, указывая, что, если за каждым человеком признается право на свободу мнения, - эта свобода вменяет каждому [в] обязанность уважать мнение противника.

"По отношению к действительности каждый из нас является истцом, каждый защищает интересы своего "я" от насилия над ним. В борьбе за материальные интересы люди иногда являются личными врагами, но ведь жизнь не сводится вся целиком к уголовному и гражданскому процессу, теория борьбы за существование не должна поглощать и не поглощает высших интересов духа, не угашает священного стремления человека познать самого себя".

Разнообразно варьируя эту мысль, украшая ее множеством цитат, он искусно скрывал словами ее изношенность, дряхлость, убеждался, что его слушают внимательно, относятся к нему с уважением. Он был "честен с собой", понимал, что платит за внимание, за уважение дешево, мелкой, медной монетой, от этого его отношение к людям, становясь еще более пренебрежительным, принимало оттенок благодушия, естественного человеку зрелому, взрослому в его беседах с подростками. В общем ему жилось весьма спокойно, уютно, и все, что в различной степени искренно тревожило людей, для него служило средством усиления роста его значительности, популярности.

В конце января приехала Елена и в первую же встречу, не скрывая удивления, сказала ему:

- Можешь представить - мне было скучно без тебя! Да, да. Ты у меня такой солененький... кисленький, освежающий, - говорила она, целуя его. - Притерпелся ко всем человечьим глупостям и очень умеешь не мешать, а я так не люблю, когда мне мешают.

"Умная",. - предостерегающе и уже не впервые напомнил себе Клим Иванович; комплимент ее не показался ему особенно лестным, но он был рад видеть Елену. Одетая, по обыкновению, пестро, во что-то шерстяное, мягкое, ловкая, точно котенок. Полулежа на диване с папиросой в зубах, она оживленно рассказывала, прищелкивая пальцами правой руки:

- В Париже очень интересуются нами, но не одобряют! Не нравится этот глупый еврейский суд в Киеве. Коковцов в Берлине сказал, что Дума и печать вовсе еще не народ, и вообще осуждают отношение министров к Думе. Я там попала в круг политиков, моя старая подруга вышла замуж за адвоката, а он - в парламенте, страшный патриот, ненавидит немцев. Толстый, страшно легко злится, краснеет, так и ждешь, что сейчас его разорвет от злости. А она тоже такая тетёха, из Костромы, по-французски говорит, точно овца, муж хохочет, как сумасшедший. Жаловался мне: какой трудный и страшный русский язык. И рычал: кровь, кровля, кор-рова, кр-руглый, круг, кр-расиво, кроткий, кр-рыса, крепко. Отлично понимает по-русски. Очень хвалил, что у нас в Думе только тринадцать - чортова дюжина - социалистов, да и те не ладят друг с другом, а все остальные - в Сибири или эмигранты.

- Говорят о войне? - спросил Самгин.

- Французы всегда говорят о войне, - уверенно ответила она и, усмехаясь, вплетая пальцы свои в сухие пальцы Самгина, объяснила: - Очень много адвокатов, а ваше ремесло нападать, защищать. А у француза, кроме обычной клиентуры, еще бель Франс, патри... [*]

[*] - Прекрасная Франция, отечество... (франц.) - Ред.

- Отечество - не шутка, - педагогически заметил Самгин.

Раскачивая руку его, как бы взвешивая тяжесть руки, она продолжала:

- Должно быть, есть люди, которым все равно, что защищать. До этой квартиры мы с мужем жили на Бассейной, в доме, где квартировала графиня или княгиня - я не помню ее фамилии, что-то вроде Мейендорф, Мейенберг, вообще - мейен. Так эта графиня защищала право своей собачки гадить на парадной лестнице...

Клим Иванович Самгин слушал ее веселую болтовню с удовольствием, но он не любил анекдотов, в которых легко можно найти смысл аллегорический. И поэтому он заставил женщину перейти от слов к делу, которое для нее, так же как для него, было всегда приятно.

Он понимал, что надвигаются какие-то новые и крупные события. Для него имел значение тот факт, что празднование трехсотлетнего юбилея царствующей династии в столицах прошло более чем скромно, праздновала провинция, наиболее активная участница событий 1613 года, - Ярославль, Кострома, Нижний-Новгород. Но [и] в провинции праздновали натянуто, неохотно, ограничиваясь молебнами, парадами и подчиняясь террору монархических союзов "Русского народа" и "Михаила Архангела", - было хорошо известно, что командующая роль в этих союзах принадлежит полиции, духовенству и кое-где - городским головам, в большинстве - крупным представителям торговой, а не промышленной буржуазии. Можно было думать, что "народ" правильно оценил бездарность Николая Второго и помнил главнейшие события его царствования - Ходынку, 9 Января, войну с Москвой, расстрел на Лене, бесчисленные массовые убийства крестьян и рабочих. Европейские короли, родственники Романовых, отнеслись к этому юбилею тоже очень осторожно, должно быть, считаясь с отношениями царя и Думы, представляющей интересы крупной буржуазии. В общем было ясно, что самодержавие отжило свой век не только политически и морально, но и физически, наследник престола неизлечимо болен болезнью дегенератов. И, очевидно, будет война, которая, окончательно уничтожив царизм, заменит его республикой.

Клим Иванович Самгин был недостаточно реалистичен для того, чтоб ясно представить себя в будущем. Он и не пытался делать это. Но он уже не один раз ставил пред собой вопрос: не пора ли включиться в партию. Но среди существующих партий он не видел ни одной, достаточно крепко организованной и способной обеспечить ему место, достойное его. Обеспечить - не может, но способна компрометировать каким-нибудь актом, вроде поездки ка-де в Выборг.

Он внимательно следил за жизнью Думы, посещал ее, и ему казалось, что все партии реорганизуются, подвигаясь в общем налево. Конференция ка-де признала необходимым: демократизировать избирательные права, реформировать Государственный совет, требовать ответственного министерства. Раскололись "октябристы" на "левых", "земцев" и "правых". "Октябрист" Гучков публично заявил, что "правительство ведет страну к катастрофе". Не меньшее значение имели съезды: приказчиков, десятидневный - учителей, городских деятелей и сельскохозяйственный. Дронов ликовал:

- Демократия пошевеливается!

Он становился все богаче, это явно было по разнообразию и добротности костюмов, по осанке дельца, по рассказам его.

- У Тагильского оказалась жена, да - какая! - он закрыл один глаз и протяжно свистнул. - Стиль модерн, ни одного естественного движения, говорит голосом умирающей. Я попал к ней по объявлению: продаются книги. Книжки, брат, замечательные. Все наши классики, переплеты от Шелля или Шнелля, чорт его знает! Семьсот целковых содрала. Я сказал ей, что был знаком с ее мужем, а она спросила: "Да?" И - больше ни звука о нем, стерва!

- Тебе жениться надобно, - посоветовал Самгин. Дронов удивился:

- Как это? А - Тоська? Я, брат, ее выручу, скоро. Мне уже категорически обещали.

- Она к большевикам уйдет, - поддразнивал Самгин, не веря ему. Дронов, вопросительно глядя на него, помолчал и вдруг сказал:

- Ну так - что? И я тоже с ней. Литературу издавать будем. Толстую литературу.

Он недавно начал курить, и это очень не шло к нему, - коротенький, круглый, он, с папиросой в зубах, напоминал о самоваре. И в эту минуту, неловко закуривая, сморщив лицо, он продолжал:

- Я, знаешь, думаю, что у нас рабочие-то за Лениным пойдут, - уж очень соблазнительно ясно доказывает он необходимость диктатуры пролетариата...

Самгин предусмотрительно воздерживался от выявления своих мнений по острым вопросам, но Иван чем-то раздражал его, и, не стерпев, он произнес сквозь зубы:

- Против необходимости поставлена невозможность, - это очень полезно для воспитания здравого смысла...

Дронов снова вопросительно остановил на его лице беспокойные глаза свои, и Самгин, неожиданно для себя, дополнил свою мысль:

- Ленин осуждает свою фракцию на нелегальное существование.

- М-м, - промычал Дронов и, захлебнувшись дымом, начал кашлять, присвистывая.

О рабочем классе Клим Иванович Самгин думал почти так же мало, как о жизни различных племен, входивших в состав империи, - эти племена изредка напоминали о себе такими фактами, каково было "Андижанское восстание", о рабочих думалось, разумеется, чаще - каждый раз, когда их расстреливали. Эти думы обладали свойством мимолетности, они, проходя сквозь сознание, не возбуждали в нем идеи ответственности за жизнь, основанную на угнетении людей, на убийстве их. Но с той поры, как социал-демократия Германии получила большинство в рейхстаге и Шейдеман сел в кресло председателя, - Клим Иванович Самгин вспомнил, что он живет в эпоху, когда возможны фигуры Жореса, Вандервельде, Брантинга, Пабло Иглезиаса, Евгения Дебса, Бебеля и еще многих, чьи имена уже стали достоянием истории. Вспомнив об этом, он не ощутил желания поставить свое имя в ряд с этими, но почувствовал, что в суждениях о рабочем классе потребна осторожность, которая предусмотрена старинной моралью: "Не плюй в колодезь - пригодится воды напиться". Он понимал, что в этой пословице пропущено слово "самому" и что она не запрещает плевать в колодезь, из которого будут пить другие. Сказав Дронову о том, что Ленин осуждает революционный пролетариат на нелегальное бытие, он как бы намекнул о своей надежде и за это упрекнул себя в неосторожности.

К лету 14 года Клим Иванович Самгин был весьма заметным человеком среди людей, основным качеством которых являлось строго критическое отношение к действительности, текущей все более быстро и бурно. О нем весьма единодушно говорили:

- Умный человек.

Он понимал, что у этих людей под критикой скрывается желание ограничить или же ликвидировать все попытки и намерения свернуть шею действительности направо или налево, свернуть настолько круто, что критики останутся где-то в стороне, в пустоте, где не обитают надежды и нет места мечтам. Среда, в которой он вращался, адвокаты с большим самолюбием и нищенской практикой, педагоги средней школы, замученные и раздраженные своей практикой, сытые, но угнетаемые скукой жизни эстеты типа Шемякина, женщины, которые читали историю Французской революции, записки m-me Роллан и восхитительно путали политику с кокетством, молодые литераторы, еще не облаянные и не укушенные критикой, собакой славы, но уже с признаками бешенства в их отношении к вопросу о социальной ответственности искусства, представители так называемой "богемы", какие-то молчаливые депутаты Думы, причисленные к той или иной партии, но, видимо, не уверенные, что программы способны удовлетворить все разнообразие их желаний. Один из них, лобастый, худощавый, с лицом аскета, очень определенно выразил свое отношение к политике, заявив:

- В тех формах, как она есть, политика идет мимо коренных вопросов жизни. Ее основа - статистика, но статистика не может влиять, например, на отношения половые, на положение и воспитание детей при разводе родителей и вообще на вопросы семейного быта.

А почти все они обычно начинали речи свои словами:

"Мы, демократы... Мы, русская демократия..."

"Разночинец - выродился, - соображал Самгин. - Он был хорош рядом с дворянином, но не с купцом. Для того, чтоб достичь равенства с дворянином, необходимо иметь земельную собственность. Равенство с буржуа достижимо гораздо легче".

Среди них немалое количество неврастеников, они читали Фрейда и, убежденные, что уже "познали себя", особенно крепко были уверены в своей исключительности. Все эти люди желали встать над действительностью, почти все они были беспартийны, ибо опасались, что дисциплина партии и программы может пагубно отразиться на своеобразии их личной "духовной конституции". Социальная самооценка этих людей была выражена Алябьевым:

- Мы - последний резерв страны, - сказал он, и ему не возражали.

На одном из собраний этих людей Самгин вспомнил: в молодости, когда он коллекционировал нелегальные эпиграммы, карикатуры, запрещенные цензурой статьи, у него была гранка, на которой слово "соплеменники" было набрано сокращенно - "соплеки", а внимательный или иронически настроенный цензор, зачеркнув е, четко поставил над ним красное - я. Он стал замечать, что у него развивается пристрастие к смешному и желание еще более шаржировать смешное.

Зрелище ничтожества людей не огорчало Клима Ивановича Самгина, но и не радовало его, он давно уже внушил себе, что это зрелище - нормально. Не огорчился он и в июле, когда огромная толпа манифестантов густо текла по Невскому к Зимнему дворцу, чтоб выразить свое доверие царю и свое восхищение равнодушием его мужества, с которым он так щедро, на протяжении всего царствования, тратил кровь своих подданных. Тяжелый, дробный шаг тысяч людей по дереву невской мостовой создавал своеобразный шум, лишенный ритма, как будто в торцы проспекта забивали деревянные колья. Мостовая глухо гудела, над обнаженными головами людей вздымался разноголосый вой.

- "Спаси, господи, люди твоя..."

- Ур-ра-а-у-у!

- "Победы благоверному императору нашему..."

- Ур-ра-а-у-у!

Впереди толпы шагали, подняв в небо счастливо сияющие лица, знакомые фигуры депутатов Думы, люди в мундирах, расшитых золотом, красноногие генералы, длинноволосые попы, студенты в белых кителях с золочеными пуговицами, студенты в мундирах, нарядные женщины, подпрыгивали, точно резиновые, какие-то толстяки и, рядом с ними, бедно одетые, качались старые люди с палочками в руках, женщины в пестрых платочках, многие из них крестились и большинство шагало открыв рты, глядя куда-то через головы передних, наполняя воздух воплями и воем. В окнах домов и на балконах женщины, дет", они тоже кричат, размахивают руками, но, пожалуй, больше фотографируют.

"Morituri te salutant, - подумал Самгин и усумнился: - Нет, это не так".

- Вот оно, единение царя с народом, - сказал кто-то сзади его.

- Тоже едва ли так... Но совершенно ясно - это стихийное движение...

Елена что-то говорила вполголоса, но он не слушал ее и, только поймав слова: "Каждый привык защищать что-нибудь", - искоса взглянул на нее. Она стояла под руку с ним, и ее подкрашенное лицо было озабочено, покрыто тенью печали, как будто на нем осела серая пыль, поднятая толпой, колебавшаяся над нею прозрачным облаком.

- Ах, напрасно я не уехала в Париж, - вздохнула она. - Здесь теперь начнется чорт знает что...

- Это может сыграть роль оздоровляющей встряски, - докторально сказал Самгин. - Знаешь, как раствор, насыщенный солью; она не кристаллизуется, если ее не встряхнуть...

- Нет, я - не соль и не желаю, чтоб меня трясли, - с досадой сказала она.

Самгин замолчал, отмечая знакомых: почти бежит, толкая людей, Ногайцев, в пиджаке из чесунчи, с лицом, на котором сияют восторг и пот, нерешительно шагает длинный Иеронимов, держа себя пальцами левой руки за ухо, наклонив голову, идет Пыльников под руку с высокой дамой в белом и в необыкновенной шляпке, важно выступает Стратонов с толстой палкой в руке, рядом с ним дергается Пуришкевич, лысенький, с бесцветной бородкой, и шагает толсторожий Марков, похожий на празднично одетого бойца с мясной бойни. Очень заметны были группы рабочих.

"Не злопамятны", - подумал Самгин и затем иронически спросил кого-то: - "Пролетариат - не имеет отечества"?

Прошло человек тридцать каменщиков, которые воздвигали пятиэтажный дом в улице, где жил Самгин, почти против окон его квартиры, все они были, по Брюсову, "в фартуках белых". Он узнал их по фигуре артельного старосты, тощего старичка с голым черепом, с плюшевой мордочкой обезьяны и пронзительным голосом страдальца.

- Дармоеды-ы, - завывал он и матерно ругался, за это, по жалобе обывателей, его вызвали в полицию, но, просидев там трое суток, на четвертые рано утром, он снова пронзительно завыл. - Дармоеды-ы, - бесовы дети-и... - И снова понеслись в воздухе запретные слова.

Сзади его шагал тоже очень приметный каменщик, высокий, широкоплечий, в чалме курчавых золотого цвета волос, с большой, аккуратной бородой, с приятной, добродушной улыбкой на румяном лице, в прозрачных глазах голубого цвета, - он работал ближе других к окнам Самгина, и Самгин нередко любовался картинной его фигурой.

Мелко шагали мальчики и девочки в однообразных пепельно-серых костюмах, должно быть сиротский приют, шли почтальоны, носильщики с вокзала, сиделки какой-то больницы, чиновники таможни, солдаты без оружия, и чем дальше двигалась толпа, тем очевиднее было, что в ее хвосте уже действовало начало, организующее стихию. С полной очевидностью оно выявилось в отряде конной полиции.

- Идем в "Медведь", - требовательно сказала Елена. - Я наглоталась пыли, но все-таки хочу есть.

В "Медведе" кричали ура, чокались, звенело стекло бокалов, хлопали пробки, извлекаемые из бутылок, и было похоже, что люди собрались на вокзале провожать кого-то. Самгин вслушался в торопливый шум, быстро снял очки и, протирая стекла, склонил голову над столом.

- Знакомый голос, - сказала Елена, щелкнув пальцами.

Самгину тоже знаком был пронзительный и сладковатый голосок, - это Захар Петрович Бердников сверлил его уши:

- Мы воюем человеколюбиво, побеждаем тем, что прикармливаем. Среднюю-то Азию всю завоевали сахарком да ситчиком...

Самгин сквозь очки исподлобья посмотрел в угол, там, среди лавров и пальм, возвышалась, как бы возносясь к потолку, незабвенная, шарообразная фигура, сиял красноватый пузырь лица, поблескивали остренькие глазки, в правой руке Бердникова - бокал вина, ладонью левой он шлепал в свою грудь, - удары звучали мягко, точно по тесту.

- Немец воюет железом, сталью, он - машиной и - главное - умом! Ум-мом!

- Вспомнила - Бердников. Делец, распутник, каких мало...

Самгин слушал не ее, а тихий диалог двух людей, сидевших за столиком, рядом с ним; один худощавый, лысый, с длинными усами, златозубый, другой - в синих очках на толстом носу, седобородый, высоколобый.

- Захар-то в петельку попал, - говорил златозубый.

- Вывернется. У него - связи.

- Ну, что там связи! У нас министры еженедельно меняются. А в Думе - завистники действуют.

- Ничего. Война торговлю не разоряет. Замолчали, . а около Бердникова кто-то неистово крикнул:

- Удовлетворите мужика!

- Так полагаете: придержать? - спросил златозубый негромко, старик, глядя на часы, ответил еще тише:

- Торопиться некуда. Сейчас Митя должен приехать, послушаем, что он узнал.

- Почему ты такой рассеянный? - сердито спросила Елена.

- Слушаю, - объяснил Самгин и слышал?

- Гуманитарная, радикальная интеллигенция наша весь свой век пыталась забежать вперед истории, - язвительно покрикивал Бердников. - Историю делать училась она не у Карла Маркса, а у Емельки Пугачева...

- Закрыть Думу!.. - рявкнул кто-то.

- Уже напились, - решила Елена. - Нет, я не могу здесь - душно! Я хочу на воздух, на острова, - капризно заявила она.

Самгину тоже хотелось уйти, его тревожила возможность встречи с Бердниковым, но Елена мешала ему. Раньше чем он успел изложить ей причины, почему не может ехать на острова, - к соседнему столу торопливо подошел светлокудрый, румянощекий юноша и вполголоса сказал что-то.

- Вот вам Захар, - похвально сказал старик. - Вы говорите - петля, а он уж заскочил вперед нас...

Златозубый человек побледнел, съежился, развел руками.

- Можно ли было представить...

- Да-с, это - удар! Тысяч триста возьмет, не меньше...

- Но - позвольте, Мирон Васильев, кто же мог сказать ему?..

- У него везде рука...

Златозубый человек вскочил со стула, крикнув:

- Ты сказал, подлец! Ты!

Он громко, матерно выругался, и от его ругательства по залу начала распространяться тишина.

- Идем же, - сказала Елена очень нетерпеливо.

На улице простились. Самгин пошел домой пешком. Быстро мчались лихачи, в экипажах сидели офицера, казалось, что все они сидят в той же позе, как сидел первый, замеченный им: голова гордо вскинута, сабля поставлена между колен, руки лежат на эфесе.

"Бердников, - думал Самгин, присоединяя к этой фигуре слова порицания: - Мерзавец, уголовный тип..."

Он заметил, что ругает толстяка механически и потому, что на обиду отвечают обидой. Но у него нет озлобления против Бердникова, осталось только чувство легкой брезгливости.

- Давно это было. И - очень похоже на анекдот. В стороне Исакиевской площади ухала и выла медь военного оркестра, туда поспешно шагали группы людей, проскакал отряд конных жандармов, бросалось в глаза обилие полицейских в белых мундирах, у Казанского собора толпился верноподданный народ, Самгин подошел к одной группе послушать, что говорят, но полицейский офицер хотя и вежливо, однако решительно посоветовал:

- Расходитесь, господа!

- - Здра-ссите, - сказал Шемякин, прикасаясь к локтю Самгина и к панаме на своей голове. - Что ж, уйдем с этого пункта дурных воспоминаний? Вот вам война...

- Мне ее не нужно, - сухо сказал Самгин.

- Разве? Нет, я считаю войну очень своевременной, чрезвычайно полезной, - она индивидуализирует народы, объединяет их...

Шемякин говорил громко, сдобным голосом, и от него настолько сильно пахло духами, что и слова казались надушенными. На улице он казался еще более красивым, чем в комнате, но менее солидным, - слишком щеголеват был его костюм светлосиреневого цвета, лихо измятая дорогая панама, тросточка, с рукой из слоновой кости, в пальцах руки - черный камень.

- Война уничтожает сословные различия, - говорил он. - Люди недостаточно умны и героичны для того, чтобы мирно жить, но пред лицом врага должно вспыхнуть чувство дружбы, братства, сознание необходимости единства в игре с судьбой и для победы над нею.

За железной решеткой, в маленьком, пыльном садике, маршировала группа детей - мальчики и девочки - с лопатками и с палками на плечах, впереди их шагал, играя на губной гармонике, музыкант лег десяти, сбоку шла женщина в очках, в полосатой юбке.

- Сережа - такт! - кричала она. - Асе, два, асе, два!

- Немецкие социалисты - наши учителя, - ворковал Шемякин, - уже в прошлом году голосовали за новые налоги специально на вооружение...

Из переулка, точно дым из трубы, быстро, одна за другою, выкатывались группы людей с иконами в руках, с портретом царя, царицы, наследника, затем выехал, расталкивая людей лошадью, пугая взмахами плети, чернобородый офицер конной полиции, закричал:

- Вам сказано: отставить! Наза-ад! Марш назад!

- Зашевелилась Русь, - неугомонно объяснял Шемякин, притиснутый к стене людями в пиджаках, в ситцевых рубашках, один из них, седобородый, широкоплечий, с толстой палкой, обиженно говорил, разглядывая Самгина:

- Один - так, другой - эдак, понять нельзя ничего! А время - идет!

- Вы - куда собрались? - спросил Шемякин.

- То-то вот и не знаем.

- А кто вы?

- Разные.

- Городской парк - обоз, значит.

- Мостовщики.

- А какая причина войны, господин? - спросил Самгина старик с палкой.

- В манифесте сказано.

Самгин, пользуясь толкотней на панели, отодвинулся от Шемякина, а где-то близко посыпалась дробь барабанов, ядовито засвистела дудочка, и, вытесняя штатских людей из улицы, как поршень вытесняет пар, по булыжнику мостовой затопали рослые солдаты гвардии, сопровождая полковое знамя.

- Преображенцы, - почтительно сказал кто-то, другой голос:

- Семеновцы.

- Ребята! Православному... христолюбивому воинству - ур-ра!

На вызов этот ответило не более десятка голосов. Обгоняя Самгина, толкая его, женщина в сером халате, с повязкой "Красного Креста" на рукаве, громко сказала:

- В солдатах-то жиды, татары...

И тотчас же рядом с Самгиным коротконогий человек в белом переднике, в соломенной шляпе закричал вслед женщине:

- В гвардии все крещеные, дура!

- Сам - дурак! - откликнулась женщина, повернув к нему белое, мучнистое лицо. - Ты, что ли, крестил?

- Постой, постой! Ты как смеешь...

Самгин свернул в какой-то переулок, снял шляпу и, вытирая платком потные виски, подумал:

"Невежественные люди... Ради таких людей..."

Мысль не находила конца, ей мешало угрюмое раздражение.

Вспомнилось, как, недели за три до этого дня, полиция готовила улицу, на которой он квартировал, к проезду президента Французской республики. Были вызваны в полицию дворники со всей улицы, потом, дня два, полицейские ходили по домам, что-то проверяя, в трех домах произвели обыски, в одном арестовали какого-то студента, полицейский среди белого дня увел из мастерской, где чинились деревянные инструменты, приятеля Агафьи Беньковского, лысого, бритого человека неопределенных лет, очень похожего на католического попа. Рано утром выкрасили синеватой краской забор, ограждавший стройку, затем помыли улицу водой и нагнали в нее несколько десятков людей, прилично одетых, солидных, в большинстве - бородатых. Среди их оказались молодые, и они затеяли веселую игру: останавливая прохожих, прижимали их к забору, краска на нем еще не успела высохнуть, и прохожий пачкал одежду свою на боку или на спине.

Около полудня в конце улицы раздался тревожный свисток, и, как бы повинуясь ему, быстро проскользнул сияющий автомобиль, в нем сидел толстый человек с цилиндром на голове, против него - двое вызолоченных военных, третий - рядом с шофером. Часть охранников изобразила прохожих, часть - зевак, которые интересовались публикой в окнах домов, а Клим Иванович Самгин, глядя из-за косяка окна, подумал, что толстому господину Пуанкаре следовало бы приехать на год раньше - на юбилей Романовых.

В соседней комнате оказалась Агафья, и когда он в халате, в туфлях вышел туда, - она, сложив на груди руки, голые по локти, встретила его веселой улыбкой.

- Радуетесь, что видели главу Французской республики?

- Да у него и не видно головы-то, все только живот, начиная с цилиндра до сапог, - ответила женщина. - Смешно, что царь - штатский, вроде купца, - говорила она. - И черное ведро на голове - чего-нибудь другое надо бы для важности, хоть камилавку, как протопопы носят, а то у нас полицеймейстер красивее одет.

Самгин редко разрешал себе говорить с нею, а эта рябая становилась все фамильярнее, навязчивей. Но работала она все так же безукоризненно, не давая причины заменить ее. Он хотел бы застать в кухне мужчину, но, кроме Беньковского, не видел ни одного, хотя какие-то мужчины бывали: Агафья не курила, Беньковский - тоже, но в кухне всегда чувствовался запах табака.

Дня через два Елена показала ему карикатуру, грубо сделанную пером: в квадрате из сабель и штыков - бомба с лицом Пуанкаре, по углам квадрата, вверху - рубль с полустертым лицом Николая Романова, кабанья голова короля Англии, внизу - короли Бельгии и Румынии и подпись "Точка в квадрате", сиречь по-французски - Пуанкаре.

- Харламов дал посмотреть, - сказала она. - У него всегда есть' какие-то интересные штучки.

- В молодости я тоже забавлялся, собирая подобные...- шалости пера и карандаша, - неодобрительно сказал Самгин, но не добавил, что теперь это озорство возбуждает в нем чувство почти враждебное к озорникам. Такое же чувство постепенно будил и Харламов его подчеркнутым интересом к различным проявлениям обывательского консерватизма и контрреволюционных настроений. Его тихое посвистывание и беседы вполголоса с самим собою, даже его гладкий, черный, точно чугунный, чепчик волос на голове, весь он вызывал какие-то странные, даже нелепые подозрения: хотелось думать, что он красит волосы, живет по чужому паспорту, что он - эсер, террорист, максималист, бежавший из ссылки. Но Елена знала, что Харламов - двоюродный племянник Прозорова, что его отец - ветеринар, живет в Курске, а мать, арестованная в седьмом году, умерла в тюрьме.

За несколько дней до разгрома армии Самсонова Харламов предложил Самгину листок папиросной бумаги.

- Желаете поинтересоваться?

Самгин прочитал напечатанное ремингтоном:

Отречемся, друзья, от марксизма, От доктрины великой, святой.

Нам дороже кумир шовинизма, Нам не надо борьбы классовой!

Вставай, поднимайся, эсдек-патриот, Иди на врага-иноземца И бей пролетария-немца. (Дважды.)

Мы пойдем к нашим новеньким братьям, Мы к Гучкову пойдем в комитет, Что нам стоны людей и проклятья, Что нам Маркса великий завет?

Вставай и т. д.

Так кричит сам Георгий Плеханов, Шейдеман, Вандервельде и Гед, В Государственной думе Бурьянов Повторяет с трибуны их бред.

Вставай и т. д.

Бросим красное знамя свободы И трехцветное смело возьмем, И свои пролетарские взводы На немецких рабочих пошлем.

- Плохо, - сказал Самгин.

- Уж - чего хуже! - откликнулся Харламов.

- Грубо, - добавил Самгин.

- Примитив, - пожав плечами, как будто извиняясь, объяснил Харламов.

"Издевается?" - спросил Клим Иванович сам себя и впервые отметил, что нижняя губа Харламова толще верхней, а это придает его лицу выражение брезгливое, а глаза у него мало подвижны и смотрят бесцеремонно прямо. Тотчас же вспомнилось, что фразы Харламова часто звучат двусмысленно.

О разгроме германского посольства он рассказывал так:

- Разрушали каменный дом, неприятного стиля. Могли бы разрушить и соседние дома. А - разреши полиция, так и Зимний дворец растрепали бы. Знакомый помощник частного пристава жаловался мне: "Война только что началась, а уж говорят о воровстве: сейчас задержали человека, который уверял публику, что ломают дом с разрешения начальства за то, что хозяин дома, интендант, сорок тысяч солдатских сапог украл и немцам продал". А когда с крыши посольства сбросили бронзовую группу, старичок какой-то заявил:

"Вот бы и с Аничкова моста медных-то голых парней убрать".

Самгин сухо спросил:

- Вы отрицаете в этом акте наличие народного гнева?

- Не заметил я гнева, - виновато ответил Харламов, уже неприкрыто издеваясь, и добавил: - Просто - забавляются люди с разрешения начальства.

- Это, разумеется, неверно, это - шарж! - заявил Самгин, а Харламов еще добавил:

- А вот газетчики - гневаются: запретили им публичное выражение ощущений, лишили дара слова, - даже благонамеренную сваху "Речь" - и ту прихлопнули.

Для Самгина было совершенно ясно, что всю страну охватил взрыв патриотических чувств, - в начале войны с японцами ничего подобного он не наблюдал. А вот теперь либеральная буржуазия единодушно приняла лозунг "единение царя с народом". Государственная дума торжественно зачеркнула все свои разногласия с правительством, патриотически манифестируют студенты, из провинций на имя царя летят сотни телеграмм, в них говорится о готовности к битве и уверенности в победе, газетами сообщаются факты "свирепости тевтонов", литераторы в прозе и в стихах угрожают немцам гибелью и всюду хвалебно говорят о героизме донского казака Козьмы Крючкова, который изрубил шашкой и пронзил пикой одиннадцать немецких кавалеристов.

- Десяток наверное прибавили для накаливания штатских людей воинской храбростью, - сказал Харламов.

"Играет роль скептика, потому что хочет подчеркнуть себя", - определил Самгин. Было неприятно, что Елена все более часто говорит о Харламове:

- Интересный. Забавный. Чудак.

- Чудаков у нас слишком много, от них устаешь, - заметил Самгин, а через несколько дней услыхал:

- Талантливый! Вчера читал мне что-то вроде оперетки - очень смешно! Там хор благочестивых банкиров уморительно поет:

О, какая благодать Кости ближнего глодать!

- В эти дни едва ли уместно балаганить, - сказал Самгин, а она твердо возразила:

- Нет, именно в такие дни нужно жить веселее, чем всегда! Кстати: ты понимаешь что-нибудь в биржевой игре? Я в четверг выиграла восемь тысяч, но предупреждают, что это - опасно и лучше покупать золото, золотые вещи...

- Да, конечно, золото, - равнодушно подтвердил Клим Иванович.

Действия этой женщины не интересовали его, ее похвалы Харламову не возбуждали ревности. Он был озабочен решением вопроса: какие перспективы и пути открывает пред ним война? Она поставила под ружье такое количество людей, что, конечно, продлится недолго, - не хватит средств воевать года. Разумеется, Антанта победит австро-германцев. Россия получит выход в Средиземное море, укрепится на Балканах. Все это - так, а - что выиграет он? Твердо, насколько мог, он решил: поставить себя на видное место. Давно пора.

- Я обязан сделать это из уважения к моему житейскому опыту. Это - ценность, которую я не имею права прятать от мира, от людей.

Но эти формулы не удовлетворяли его. Он чувствовал, что не от людей, а от самого себя пытается спрятать нечто, всю жизнь беспокоившее его. Он не считал себя честолюбивым и не чувствовал обязанным служить людям, он не был мизантропом, но видел большинство людей ничтожными, а некоторых - чувствовал органически враждебными. Поползли мрачные слухи о разгроме в Восточной Пруссии армии Самсонова, он упрекнул себя в торопливости решения. А через несколько дней Елена, щелкая пальцами, показала ему фотоснимок:

- Посмотри, какой курьез!

Снимок - мутный, не сразу можно было разобрать, что на нем - часть улицы, два каменных домика, рамы окон поломаны, стекла выбиты, с крыльца на каменную площадку высунулись чьи-то ноги, вся улица засорена изломанной мебелью, валяется пианино с оторванной крышкой, поперек улицы - срубленное дерево, клен или каштан, перед деревом - костер, из него торчит крышка пианино, а пред костром, в большом, вольтеровском кресле, поставив ноги на пишущую машинку, а винтовку между ног, сидит и смотрит в огонь русский солдат. На заднем фоне расплывчато изображены еще двое солдат, они впрягают или распрягают бесформенную лошадь.

- Можно подписать: победитель - не правда ли? - спросила Елена, Самгин сердито сказал:

- Я уверен, что все это... безобразие устроено нарочно, для того чтоб снять. Какие-нибудь прапорщики, корреспонденты, - говорил Самгин. Елена возразила:

- Нет, это снял доктор Малиновский. У него есть другая фамилия - Богданов. Он - не практиковал, а, знаешь, такой - ученый. В первый год моей жизни с мужем он читал у нас какие-то лекции. Очень скромный и рассеянный.

Встряхнув плечами и грудью, щелкнув пальцами, она с удовольствием сказала:

- А - знаешь, это очень интересно - война, очень захватывает! Утром проснешься - думаешь: кто - кого? И газеты ждешь, как забавного знакомого.

- Для тех, кого бьют, это едва ли забавно, - докторально заметил Самгин, а Елена философски откликнулась:

- Пусть устроят так, чтоб не драться.

А через несколько дней она с удивлением сообщила:

- Представь - Харламов идет на войну добровольцем!

Непонятно было: почему в ее удивлении звучит радость?

Он спросил:

- Почему это приятно тебе? И получил ответ:

- Ты забываешь, что я немножко француженка, И было очень досадно: Самгин только что решил послать Харламова в один <из> уездов Новгородской губернии по делу о незаконном владении крестьянами села Песочного пахотной землей, а также лугами помещицы Левашевой. Помещица умерла, ее наследник, депутат Государственной думы Ногайцев, нашел какой-то старый план, поручил Прозорову предъявить его иск к обществу села. Прозоров предъявил иск, в окружном суде выиграл дело. Но палата отменила решение суда, и в то же время [иск] о праве на владение частью спорной земли по дарственной записи Левашевой предъявил монастырь, доказывая, что крестьяне в продолжение трех лет арендовали землю у него.

В довершение путаницы крестьянин Анисим Фроленков заявил, что луга, которые монастырь не оспаривает, Ногайцев продал ему тотчас же после решения окружного суда, а монастырь будто бы пользовался сеном этих лугов в уплату по векселю, выданному Фроленковым. Клим Иванович Самгин и раньше понимал, что это дело темное и что Прозоров, взявшись вести его, поступил неосторожно, а на-днях к нему явился Ногайцев и окончательно убедил его - дело это надо прекратить. Ногайцев был испуган и не скрывал этого.

- Признаю, дорогой мой, - поступил я сгоряча. Человек я не деловой да и [с] тонкостями законов не знаком. Неожиданное наследство, знаете, а я человек небогатый и - семейство! Семейство - обязывает... План меня смутил. Теперь я понимаю, что план - это еще... так сказать - гипотеза.

Он был как-то особенно чисто вымыт, выглажен, скромно одет, туго застегнут, как будто он час тому назад мылся в бане. Говоря, он поглаживал бороду, бедра, лацканы толстого пиджака, доброе лицо его выражало смущение, жалость, а в глазах жуликовато играла улыбочка.

Самгин сердито спросил: чего ж он хочет?

- Мира! - решительно и несколько визгливо заявил Ногайцев и густо покраснел. - Неудобно, знаете, несвоевременно депутату Думы воевать с мужиками в эти дни, когда... вы понимаете? И я вас убедительно прошу: поехать к мужичишкам, предложить им мировую. А то, знаете, узнают газеты, подхватят. А так - тихо, мирно...

"Это не плохое предложение, - сообразил Самгин. - И это последнее из дел, принятых мною от Прозорова".

Было очень приятно напомнить себе, что, закончив это дело, он освобождается от неизбежности частых встреч с Еленой, которая уже несколько тяготила своей близостью, а иногда и обижала слишком бесцеремонным, слишком фамильярным отношением к нему.

И вот он трясется в развинченной бричке, по избитой почтовой дороге от Боровичей на Устюжну. Сквозь туман иногда брызгает на колени мелкий, холодный дождь, кожаный верх брички трясется, задевает голову, Самгин выставил вперед и открыл зонтик, конец зонтика, при толчках, упирается в спину старика возничего, и старик хрипло вскрикивает:

- Но-о, пошел, пошел!

Конь был хороший, бежал бойко, в понуканиях не нуждался, и очень нелепо было видеть, что его заставили везти такой изношенный экипаж.

По бокам дороги в тумане плывут деревья, качаются черные ветки, оголенные осенним ветром, суетливо летают и трещат белобокие сороки, густой запах болотной гнили встречает и провожает гремучую бричку, сырость, всасываясь в кожу, вызывает тягостное уныние и необычные мысли. Как ничтожны делишки Ногайцевых, Фроленковых и крестьян села Песочного в сравнении с драмой, которая разыгрывается на севере Франции и угрожает гибелью Парижу - "Афинам мира"! Если немцы победят, французы не только снова будут ограблены экономически, но будут поставлены на колени пред народом менее талантливым, чем они. Да, это будет удар, который отразится на судьбах всей Европы и, конечно, на судьбе всего человечества. Возможно, что немцы, минуя революцию, создадут своего Наполеона и поставят целью завоевание всей Европы. А в это время Япония начнет покорение Азии. В дальнейшем человечеству угрожают столкновения и битвы рас. И если вспомнить, что все это совершается на маленькой планете, затерянной в безграничии вселенной, среди тысяч грандиозных созвездий, среди миллионов планет, в сравнении с которыми земля, быть может, единственная пылинка, где родился и живет человек, существо, которому отведено только пять-шесть десятков лет жизни...

Мысли этого порядка являлись у Самгина не часто и всегда от книг на темы "мировой скорби" о человеке в космосе, от системы фраз того или иного героя, который по причинам, ясным только создателю его, мыслил, как пессимист. Клим Иванович не любил эти мысли и остерегался останавливаться на них, чувствуя, что они могут подчинить его так же, как подчиняет людей всякое программное мышление. Но он держал их в резерве, признавая за ними весьма ценное качество - способность отводить человека далеко в сторону от действительности, ставить его над нею. Он хорошо видел, что люди кажутся друг другу умнее, когда они говорят о "теории относительности", о температуре внутри Солнца, о том, имеет ли Млечный Путь фигуру бесконечной спирали или дуги, и о том, сгорит Земля или замерзнет. Незаметно для себя, в какой-то момент, он раз навсегда определил ценность этих щеголеватых [мыслей] словами:

- Допустимо, что все это так, а может быть, и не так. Но можно жить и не решая эти вопросы.

В эти часы, в пузыре тумана, который нищенски ограничивал пространство, под визг и дребезг железа брички, Самгин впервые и очень охотно подумал о том, что бытие человека - загадочно и что эта загадочность весьма похожа на бессмыслие. В состоянии физической усталости и уныния под вечер въехал в небольшой, тесно скученный городок, он казался прикрепленным к земле, точно гвоздями, колокольнями полутора десятков церквей. Молчаливый возница решительно гнал коня мимо каких-то маленьких кузниц, в темноте их пылали угли горнов, дробно стучали молотки, на берегу серой реки тоже шумела работа, пилили бревна, тесали топоры, что-то скрипело, и в быстром темпе торопливо звучало:

Эх, дубинушка - ухни!

Эх, зеленая - сама идет!

Подернем, подернем Да ухнем!

- Пошла, пошла, пошла! Бегом пошла, ух ты!

В сумраке десятка два людей тащили с берега на реку желтое, только что построенное судно - "тихвинку".

"Все еще старинная, примитивная жизнь, - думал Самгин. - Отстали от Европы. Мешаем ей жить. Пугаем обилием людей, возбуждаем зависть богатством".

Вспомнил солдата, в кресле, с ногами на пишущей машинке.

"Дикари. Дикари".

- В гостиницу, - сказал Самгин, несколько оживленный шумом. Возница спокойно ответил:

- Зачем? Я знаю - куда надо!

Он остановил коня пред. крыльцом двухэтажного дома, в пять окон на улицу, наличники украшены тонкой резьбой, голубые ставни разрисованы цветами и кажутся оклеенными обоями. На крыльцо вышел большой бородатый человек и, кланяясь, ласково сказал:

- Милости прошу! Устали, поди-ко? Олька! Живо... Человек - скрылся, явилась Олька, высокая, стройная девица, с толстой косой и лицом настолько румяным, что пышные губы ее были почти незаметны. Она оказалась тоже неразговорчивой и на вопрос: "Это чей дом?" - ответила:

- Хозяина.

И вот Клим Иванович Самгин сидит за столом в светлой, чистой комнате, обставленной гнутыми "венскими" стульями, оклеенной голубыми обоями с цветами, цветы очень похожи на грибы рыжики. У одной стены - "горка", стеклянный шкаф, верхняя его полка тесно заставлена чайной посудой, среди ее - стеклянный графин с церковью, искусно построенной в нем из раскрашенных лучинок. На задней стенке висят пасхальные яйца из сахара и огромное, красное, из дерева, обвязанное зеленой ленточкой. На двух остальных полках какие-то ящички, коробки, тарелки, блюда, пустые бутылки, одна - в форме медведя. На другой стене две литографии "Святое семейство" и царь Николай Второй с женой, наследником, дочерьми, - картинка, изданная в ознаменование 300-летнего царствования его фамилии. Между картинами в гробоподобном ящике красного дерева безмолвно раскачивался маятник старинных английских часов. В переднем углу пять штук икон, две в серебряных ризах и в киотах с виноградами. На столе кипел самовар, но никто не являлся налить чаю, и в доме было тихо, точно все спали.

Самгин - недоумевал: это не гостиница, что ж это значит?

Но вот снова явился этот большой человек с роскошнейшей, светловолосой густой бородищей, ей мог бы позавидовать Варавка.

- Пожалуйте чайку выпить, - предложил он звучным голосом, садясь к столу, против самовара.

- Простите, я не понимаю: почему меня привезли к вам? - спросил Самгин.

- Правильно привезли, по депеше, - успокоил его красавец. - Господин Ногайцев депешу дал, чтобы послать экипаж за вами и вообще оказать вам помощь. Места наши довольно глухие. Лошадей хороших на войну забрали. Зовут меня Анисим Ефимов Фроленков - для удобства вашего.

Говорил он легко, плавно, голос у него был альтовый, точно у женщины, но это очень шло к его красивой, статной фигуре и картинному лицу. Вмешательство Ногайцева возбудило у Самгина какие-то подозрения, но Фроленков погасил их.

- Судостроитель, мокшаны строю, тихвинки и вообще всякую мелкую посуду речную. Очень прошу прощения: жена поехала к родителям, как раз в Песочное, куда и нам завтра ехать. Она у меня - вторая, только весной женился. С матерью поехала с моей, со свекровью, значит. Один сын - на войну взят писарем, другой - тут помогает мне. Зять, учитель бывший, сидел в винопольке - его тоже на войну, ну и дочь с ним, сестрой, в Кресте Красном. Закрыли винопольку. А говорят - от нее казна полтора миллиарда дохода имела?

- Кажется - миллиард...

- Тоже - сумма... Война-то, наверно, больших денег будет стоить?

Не дождавшись ответа, он продолжал:

- Очень хорошо, что канительное дело это согласились прекратить, разоряло оно песоченских мужиков-то. Староста песоченский здесь, в тюрьме сидит, земский его закатал на месяц, нераспорядителен старик. Вы, ваше благородие, не беспокойтесь, я в Песочном - лицо известное.

"Какой приятный, - подумал Самгин. - И, видимо, неглупый..."

- Несколько непонятна политика нам, простецам. Как это: война расходы усиливает, а - доход сократили? И вообще, знаете, без вина - не та работа! Бывало, чуть люди устанут, посулишь им ведерко, они снова оживут. Ведь - победим, все убытки взыщем. Только бы скорее! Ударить разок, другой, да и потребовать: возместите протори-убытки, а то - еще раз стукнем.

Самгин напомнил о гибели армии Самсонова.

- Н-да, промахнулись. Ну - ничего, народа у нас хватит. - Подумал, мигнул: - Ну, все ж особо торопиться не следует. Война ведь тоже имеет свои качества. Уж это всегда так: в одну сторону - вред, в другую - польза.

- А - в чем видите пользу? - спросил Самгин.

- Да ведь сказать - трудно! Однако - как не скажешь? Народу у нас оказывается лишнего много, а землишки - мало. На сытую жизнь не хватает земли-то. В Сибирь крестьяне самовольно не идут, а силком Переселять у начальства... смелости нет, что ли? Вы простите! Говорю, как думаю.

- Пожалуйста, - оживленно и поощрительно сказал Самгин. - Чем искреннее, тем лучше.

- К тому же один на один беседуем, - продолжал Фроленков, широко улыбаясь. - Нами сказано, с нами и останется, так ведь?

- Именно, - согласился Самгин и подумал: "Очень умный".

Все нравилось ему в этом человеке: его прозрачные голубые глаза, широкая, мягкая улыбка, тугая, румяная кожа щек. Четыре неглубоких морщинки на лбу расположены аккуратно, как линейки нот.

"Вот что значит - открытое лицо", - решил он.

Нравилась пышная борода, выгодно оттененная синим сатином рубахи, нравилось, что он пьет чай прямо из стакана, не наливая в блюдечко. Любуясь человеком, Клим Иванович Самгин чувствовал, как легко вздуваются пузырьки новых мыслей:

"Мужик-аристократ. Потомок старинных ушкуйников, землепроходцев. Садко. Василий Буслаев. Дежнев. Человек расы, которую тевтоны хотят поработить, уничтожить..."

- Я к тому, что крестьянство, от скудости своей, бунтует, за это его розгами порют, стреляют, в тюрьмы гонят. На это - смелость есть. А выселить лишок в Сибирь али в Азию - не хватает смелости! Вот это - нельзя понять! Как так? Бить не жалко, а переселить - не решаются? Тут, на мой мужицкий разум, политика шалит. Балует политика-то. Как скажете?

Глаза [Фроленкова] как будто сузились, потемнели.

- Мысль о принудительном переселении - весьма оригинальная мысль, - сказал Клим Иванович, торопясь слушать.

- Пятый год и мужика приучил думать, - с улыбочкой и поучительно заметил Фроленков. - Думать-то - научились, а поговорить - не с кем, и такой гость, как вы, конечно, для меня праздник. Городок у нас - издревле промысловой: суденышки строим, железо болотное добываем, гвоздь и всякую мелочь куем. плотниками славимся. - Он замолчал, вздохнул и, размахнув бороду обеими руками, точно желая снять ее с лица, добавил: - Вообще интерес для жизни - имеется. А - край глухой, болота, озера, речки, притоки Мологи - Чагодоща, Ковжа, Песь, леса кое-какие - все это, конечно, помаленьку кормит. Однако жить тесновато, а утеснение - оно и во храме и в бане одинаково. Душевно сказать - народ здесь дикой. Особо - молодежь. За границей, слыхать, молодых-то лишних отправляют к неграм, к индейцам, в Америку, а у нас - они дома толпятся... Теперь вот на войну отобрали их, ну, потише стало...

- А что - стачки были? - спросил Самгин.

- Нет, стачек у нас теперь не бывает, а - пьянство, драки, это вот путает дела!

Фроленков, расширив прозрачные глаза, взглянул на часы и встал, говоря:

- Прошу извинить! Вам требуется отдых с дороги, вот в соседней комнате все готово. Если что понадобится - вскричите Ольку.

И, усмехаясь широко, показав плотные желтые зубы, он сказал:

- Проповедник публичный прибыл к нам, братец Демид, - не слыхали о таком? Замечательный, говорят. Иду послушать.

Самгин, чувствуя себя отдохнувшим, спросил:

- А мне - можно?

- Да - сделайте милость! - ответил Фроленков с радостью. - Тут - близко, почти рядом!

Через несколько минут Самгин оказался в комнате, где собралось несколько десятков людей, человек тридцать сидели на стульях и скамьях, на подоконниках трех окон, остальные стояли плечо в плечо друг другу настолько тесно, что Фроленков с трудом протискался вперед, нашептывая строго, как человек власть имущий:

- Посторонись! Пропусти...

Комната служила, должно быть, какой-то канцелярией, две лампы висели под потолком, освещая головы людей, на стенах - <документы> в рамках, на задней стене [нрзб.], портрет царя.

Фроленков провел Самгина в первый ряд. Он пошептал в ухо лысому старичку, тот покорно освободил стул. Самгин сел, протер запотевшие очки, надел их и тотчас опустил голову. Прижатый к стене маленьким столом, опираясь на него руками и точно готовясь перепрыгнуть через стол, изогнулся седоволосый Диомидов в белой рубахе, с расстегнутым воротом, с черным крестом, вышитым на груди. Над столом покачивался, задевая узкую седую бороду, - она отросла еще длинней, - большой, вершков трех, золоченый или медный крест, висевший на серебряной шейной цепочке.

Глухим, бесцветным голосом он печально говорил:

- Люди Иисуса Христа, царя и бога нашего, миродавца, миролюбца, приявшего смерть за ны при Понтийстем Пилате, и страдавша, и погребенна, и воскресшего...

Белизна рубахи резко оттеняла землистую кожу сухого, костлявого лица и круглую, черную дыру беззубого рта, подчеркнутого седыми волосами жиденьких усов. Голубые глаза проповедника потеряли былую ясность и казались маленькими, точно глаза подростка, но это, вероятно, потому, что они ушли глубоко в глазницы.

"Узнает?" - соображал Самгин, не желая, чтоб Диомидов узнал его, затем подумал, что этот человек, наверное, сознательно делает себя похожим на икону Василия Блаженного.

- И от Христа мы, рабы его, плутая в суете земной, оттолкнулись, отверглись. Что же понудило нас к этому?

Диомидов выпрямился и, потрясая руками, начал говорить о "жалких соблазнах мира сего", о "высокомерии разума", о "суемудрии науки", о позорном и смертельном торжестве плоти над духом. Речь его обильно украшалась словами молитв, стихами псалмов, цитатами из церковной литературы, но нередко и чуждо в ней звучали фразы светских проповедников церковной философии:

"Разум, убийца любви к ближнему"...

"Не считает ли слово за истину эхо свое?"

Самгин определил, что Диомидов говорит так же бесстрастно, ремесленно и привычно, как обвинители на суде произносят речи по мелким уголовным преступлениям.

"Все-таки он - верен сам себе. И богу своему", - подумал Самгин.

В комнате стоял тяжкий запах какой-то кислой сырости. Рядом с Самгиным сидел, полузакрыв глаза, большой толстый человек в поддевке, с красным лицом, почти после каждой фразы проповедника, сказанной повышенным тоном, он тихонько крякал и уже два раза пробормотал:

- А - скажи, пожалуйста...

Диомидов начал говорить, сердито взвизгивая:

- Немцы считаются самым ученым народом в мире. Изобретательные - ватерклозет выдумали. Христиане. И вот они объявили нам войну. За что? Никто этого не знает. Мы, русские, воюем только для защиты людей. У нас только Петр Первый воевал с христианами для расширения земли, но этот царь был врагом бога, и народ понимал его как антихриста. Наши цари всегда воевали с язычниками, с магометанами - татарами, турками...

Откуда-то из угла, из темноты, донесся веселый, звонкий голосок:

- Против народа - тоже...

Слушатели молча пошевелились, как бы ожидая еще чего-то, и - дождались: угрюмый голос сказал:

- Однако и турок хочет спокойно жить. Некий третий человек напомнил:

- Ас японцами из-за чего драку начали? Толстый сосед Самгина встал и, махая рукой, тяжелым голосом, хрипло произнес:

- Тише, публика!

Но в углу уже покрикивали:

- Ну, и - что? Ну, сказал! Правду сказал...

- Кузнецы шумят, гвоздари, - сообщил Фроленков, появляясь сзади Самгина. - Может, желаете уйти?

- Да, хотел бы...

- Скушно говорит старец, - не стесняясь, произнес толстый человек и обратился к Диомидову, который стоял, воткнув руки в стол, покачиваясь, пережидая шум: - Я тебя, почтенный; во Пскове слушал, в третьем году, ну, тогда ты - ядовито говорил!

Диомидов искоса взглянул на него и, тряхнув бородой, обратился к женщинам, окружавшим его, и одна из них, высокая, тощая, крикливо упрашивала:

- Скажи-ко ты нам, отец, кто это там явился около царя, мужичок какой-то расторопный? В углу сердито выкрикивали:

- Заместо того, чтоб нас, дураков, учить, - шел бы на войну, под пули, уговаривать, чтоб не дрались...

- Верно!

- Всех лошадей хороших обобрали...

Самгин торопился уйти, показалось, что Диомидов присматривается к нему, узнает его. Но уйти не удавалось. Фроленкова окружали крупные бородатые люди, а Диомидов, помахивая какими-то бумажками, зажатыми в левой руке, протягивал ему правую и бормотал:

- Здравствуй, Клим. Ты еси Клим, и ты - сам? Каждый есть - сам, каждая - сама. Не-ет, меня не соблазнишь... нет!

Кто-то прокричал:

- По бумажкам проповедует, глядите-ко! Бумажки... Э-эх ты, пустосвят!

Широко улыбаясь, Фроленков обратился к Самгину:

- Разрешите познакомить: это - градской голова наш, скотовод, гусевод, Денисов, Василий Петров.

Максим Горький - Жизнь Клима Самгина - 19, читать текст

См. также Горький Максим - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Жизнь Клима Самгина - 20
Втроем вышли на крыльцо, в приятный лунный холод, луна богато освещала...

Жизнь Клима Самгина - 21
- Господа! - взывал маленький, круглолицый человечек с редкими, но дли...