Максим Горький
«Жизнь Клима Самгина - 18»

"Жизнь Клима Самгина - 18"

Он вообразил свое лицо на подушке гроба - неестественно длинным и - без очков.

"В очках, кажется, не хоронят..."

- Да, вот что ждет всех нас, - пробормотала Орехова, а Ногайцев гулко крякнул и кашлянул, оглянулся кругом и, вынув платок из кармана, сплюнул в него...

...Это было оскорбительно почти до слез. Поп, встряхивая русой гривой, возглашал:

- "Во блаженном успении вечный покой подаждь, господи..."

Позванивали цепочки кадила, синеватый дымок летал над снегом, дьячок сиповато завывал:

- "Ве-ечная па-амять, ве-ечная..."

"Да, вот и меня так же", - неотвязно вертелась одна и та же мысль, в одних и тех же словах, холодных, как сухой и звонкий морозный воздух кладбища. Потом Ногайцев долго и охотно бросал в могилу мерзлые комья земли, а Орехова бросила один, - но большой. Дронов стоял, сунув шапку под мышку, руки в карманы пальто, и красными глазами смотрел под ноги себе.

- Ну - ладно, пошли! - сказал он, толкнув Самгина локтем. Он был одет лучше Самгина - и при выходе с кладбища нищие, человек десять стариков, старух, окружили его.

- К чорту! - крикнул он и, садясь в санки, пробормотал: - Терпеть не могу нищих. Бородавки на харе жизни. А она и без них - урод. Верно?

Самгин не ответил. Озябшая лошадь мчалась встречу мороза так, что санки и все вокруг подпрыгивало, комья снега летели из-под копыт, резкий холод бил и рвал лицо, и этот внешний холод, сливаясь с внутренним, обезволивал Самгина. А Дронов, просунув руку свою под локоть его, бормотал:

- Жаловалась на одиночество. Это последний крик моды - жаловаться на одиночество. Но - у нее это была боль, а не мода.

Слово "одиночество" тоже как будто подпрыгивало, разрывалось по слогам, угрожало вышвырнуть из саней. Самгин крепко прижимался к плечу Дронова и поблагодарил его, когда Иван сказал:

- Едемте ко мне, чай пить.

Остановились у крыльца двухэтажного дома, вбежали по чугунной лестнице во второй этаж. Дронов, открыв дверь своим ключом, втолкнул Самгина в темное тепло, помог ему раздеться, сказал:

- Налево, - и убежал куда-то в темноту.

Озябшими руками Самгин снял очки, протер стекла, оглянулся: маленькая комната, овальный стол, диван, три кресла и полдюжины мягких стульев малинового цвета у стен, шкаф с книгами, фисгармония, на стене большая репродукция с картины Франца Штука "Грех" - голая женщина, с грубым лицом, в объятиях змеи, толстой, как водосточная труба, голова змеи - на плече женщины. Над фисгармонией большая фотография "Богатырей" Виктора Васнецова. Рядом с книжным шкафом - тяжелая драпировка. За двумя окнами - высокая, красно-кирпичная, слепая стена. И в комнате очень крепкий запах духов.

"Женат", - механически подумал Самгин. Неприятно проскрежетали медные кольца драпировки, высоко подняв руку и дергая драпировку, явилась женщина и сказала:

- Здравствуйте. Меня зовут - Тося. Прошу вас... А, дьявол!

И она так резко дернула драпировку, что кольца взвизгнули, в воздухе взвился шнур и кистью ударил ее в грудь.

Самгин прошел в комнату побольше, обставленную жесткой мебелью, с большим обеденным столом посредине, на столе кипел самовар. У буфета хлопотала маленькая сухая старушка в черном платье, в шелковой головке, вытаскивала из буфета бутылки. Стол и комнату освещали с потолка три голубых розетки.

- Петровна, - сказала Тося, проходя мимо ее, и взмахнула рукой, точно желая ударить старушку, но только указала на нее через плечо большим пальцем. Старушка, держа в руках по бутылке, приподняла голову и кивнула ею, - лицо у нее было остроносое, птичье, и глаза тоже птичьи, кругленькие, черные.

- Садитесь, пожалуйста. Очень холодно?

- Очень.

- Выпейте водки.

...Голос у нее низкий, глуховатый, говорила она медленно, не то - равнодушно, не то - лениво. На ее статной фигуре - гладкое, модное платье пепельного цвета, обильные, темные волосы тоже модно начесаны на уши и некрасиво подчеркивают высоту лба. Да и все на лице ее подчеркнуто: брови слишком густы, темные глаза - велики и, должно быть, подрисованы, прямой острый нос неприятно хрящеват, а маленький рот накрашен чересчур ярко.

"Странное лицо. Неумело сделано. Мрачное. Вероятно - декадентка. И Леонида Андреева обожает. Лет тридцать - тридцать пять", - обдумывал Самгин. В комнате было тепло, кладбищенские мысли тихонько таяли. Самгин торопился изгнать их из памяти, и ему очень не хотелось ехать к себе, в гостиницу, опасался, что там эти холодные мысли нападут на него с новой силой. В тишине комнаты успокоительно звучал грудной голос женщины, она, явно стараясь развлечь его, говорила о пустяках, жаловалась, что окна квартиры выходят на двор и перед ними - стена.

- Напоминает "Стену" Леонида Андреева? - спросил Самгин.

- Нет. Я не люблю Андреева, - ответила она, держа в руке рюмку с коньяком. - Я все старичков читаю - Гончарова, Тургенева, Писемского...

- Достоевского, - подсказал Самгин.

- А я и его не люблю, - сказала она так просто, что Самгин подумал: "Вероятно - недоучившаяся гимназистка, третья дочь мелкого чиновника", - подумал и спросил:

- А - Горький?

- Этот, иногда, ничего, интересный, но тоже очень кричит. Тоже, должно быть, злой. И женщин не умеет писать. Видно, что любит, а не умеет... Однако - что же это Иван? Пойду, взгляну...

"Хорошая фигура, - отметил Самгин, глядя, как плавно она исчезла. - Чем привлек ее Дронов?"

Она вернулась через минуту, с улыбкой на красочном лице, но улыбка лочти не изменила его, только рот стал больше, приподнялись брови, увеличив глаза. Самгин подумал, что такого цвета глаза обыкновенно зовут бархатными, с поволокой, а у нее они какие-то жесткие, шлифованные, блестят металлически.

- Представьте, он - спит! - сказала она, пожимая плечами. - Хотел переодеться, но свалился на кушетку и - уснул, точно кот. Вы, пожалуйста; не думайте, что это от неуважения к вам! Просто: он всю ночь играл в карты, явился домой в десять утра, пьяный, хотел лечь спать, но вспомнил про вас, звонил в гостиницу, к вам, в больницу... затем отправился на кладбище.

Самгин любезно попросил ее не беспокоиться и заявил, что он сейчас уйдет, но женщина, все так же не спеша, заговорила, присаживаясь к столу:

- Нет, я вас не пущу, посидите со мной, познакомимся, может быть, даже понравимся друг другу. Только - верьте: Иван очень уважает вас, очень высоко ценит. А вам... тяжело будет одному в эти первые часы, после похорон.

"Первые часы", - отметил Клим.

- Иван говорил мне, что вы давно разошлись с женой, но... все-таки... не весело, когда люди умирают. Помолчав, она добавила:

- Лучше не думать о том, о чем бесполезно думать, да?

- Да, - согласился Самгин, а она предложила:

- Чтобы вам было проще со мной, я скажу о себе: подкидыш, воспитывалась в сиротском приюте, потом сдали в монастырскую школу, там выучилась золотошвейному делу, (три года жила с одним живописцем, натурщицей была, потом меня отбил у него один писатель, но я через год ушла от него, служила) продавщицей в кондитерской, там познакомился со мной Иван. Как видите - птица невысокого полета. Теперь вы знаете, как держаться со мной.

- Невеселая жизнь, - смущенно сказал Самгин, она возразила:

- Нет, бывало и весело. Художник был славный человечек, теперь он уже - в знаменитых. А писатель - дрянцо, самолюбивый, завистливый. Он тоже - известность. Пишет сладенькие рассказики про скучных людей, про людей, которые веруют в бога. Притворяется, что и сам тоже верует.

"Это о ком она?" - подумал Самгин и хотел спросить, но не успел, - вытирая полотенцем чашку, женщина отломила ручку ее <и>, бросив в медную полоскательницу, продолжала:

- Очень революция, знаете, приучила к необыкновенному. Она, конечно, испугала, но учила, чтоб каждый день приходил с необыкновенным. А теперь вот свелось к тому, что Столыпин все вешает, вешает людей и все быстро отупели. Старичок Толстой объявил: "Не могу молчать", вышло так, что и он хотел бы молчать-то, да уж такое у него положение, что надо говорить, кричать...

- Это едва ли правильно, - сказал Самгин.

- Неправильно? - спросила она. - Ну, что же? Я ведь очень просто понимаю, грубо.

Самгин, слушая, решал: как отнестись к этой женщине, к ее биографии, не очень похожей на исповедь?

"Зачем это она рассказала? Странный способ развлекать гостя..."

А она продолжала развлекать его:

- Знаете, если обыкновенный человек почувствует свою нищету - беда с ним! Начинает он играть пред вами, ломаться, а для вас это - и не забавно, а только тяжело. Вот Ванечка у меня - обыкновенный, и очень обижен этим, и все хочет сделать что-нибудь... потрясающее! Миллион выиграть на скачках или в карты, царя убить, Думу взорвать, все равно - что. И все очень хотят необыкновенного. Мы, бабы, мордочки себе красим, пудримся, ножки, грудки показываем, а вам, мужчинам, приходится необыкновенное искать в словах, в газетах, книжках.

Это было неприятно слышать. Говоря, она смотрела на Самгина так пристально, что это стесняло его, заставляя ожидать слов еще более неприятных. Но вдруг изменилась, приобрела другой тон.

- Ведь вот я - почему я выплясываю себя пред вами? Скорее познакомиться хочется. Вот про вас Иван рассказывает как про человека в самом деле необыкновенного, как про одного из таких, которые имеют несчастье 'быть умнее своего времени... Кажется, так он сказал...

- Ну, это слишком... лестно, - откликнулся Самгин.

- Почему же лестно, если несчастье? - спросила она.

Самгин указал несколько фактов личного несчастья единиц, которые очень много сделали для общего блага людей, и, говоря это, думал:

"Странная какая! Есть признаки оригинального ума, а вместе с этим - все грубо, наивно..."

- Общее благо, - повторила Тося. - Трудно понять, как это выходит? У меня подруга, учительница на заводе, в провинции, там у них - дифтерит, страшно мрут ребятишки, а сыворотки - нет. Здесь, в городе, - сколько угодно ее.

- Случайность, - сказал Самгин. - Нераспорядительность...

Он чувствовал желание повторить вслух ее фразу - "несчастье быть умнее своего времени", но - не сделал этого.

"Да, именно этим объясняются многие тяжелые судьбы. Как странно, что забываются мысли, имеющие вес и значение аксиом".

В конце концов было весьма приятно сидеть за столом в маленькой, уютной комнате, в теплой, душистой тишине и слушать мягкий, густой голос красивой женщины. Она была бы еще красивей, если б лицо ее обладало большей подвижностью, если б темные глаза ее были мягче. Руки у нее тоже красивые и очень ловкие пальцы.

"Привыкла завязывать коробки конфет", - сообразил он и затем подумал, что к Дронову он относился несправедливо. Он просидел долго, слушая странно откровенные ее рассказы о себе самой, ее грубоватые суждения о людях, книгах, событиях.

- Вот - приходите к нам, - пригласила она. - У нас собираются разные люди, есть интересные. Да и все интересны, если не мешать им говорить о себе...

Когда он уходил, Тося, очень крепко пожав руку его горячей рукой, сказала:

- Вот мы уже и старые знакомые...

- Представьте, и у меня такое же чувство, - откликнулся он, и это была почти правда.

Остаток вечера он провел в мыслях об этой женщине, а когда они прерывались, память показывала темное, острое лицо Варвары, с плотно закрытыми глазами, с кривой улыбочкой на губах, - неплотно сомкнутые с правой стороны, они открывали три неприятно белых зуба, с золотой коронкой на резце. Показывала пустынный кусок кладбища, одетый толстым слоем снега, кучи комьев рыжей земли, две неподвижные фигуры над могилой, только что зарытой.

"Жаловалась на одиночество, - думал он о Варваре. - Она не была умнее своего времени. А эта, Тося? Что может дать ей Дронов, кроме сносных условий жизни?"

Он решил завтра же поблагодарить Дронова за его участие, но утром, когда он пил кофе, - Дронов сам явился.

- Прости, Клим Иванович, я вчера вел себя свиньей, - начал он, встряхивая руки Самгина. - Пьян был с радости, выиграл в железку семь тысяч триста рублей, - мне в картах везет.

- Кажется, и в любви - тоже? - дружелюбно спросил Самгин, не обращая внимания на "ты".

- Интересная Тоська? - откликнулся Дронов, бросив себя в кресло, так что оно заскрипело. - Очень интересная, - торопливо ответил он сам себе. - Ее один большевичок обрабатывает, чахоточный, скоро его к праотцам отнесут, но - замечательный! Ты здесь - ненадолго или - жить? Я приехал звать тебя к нам. Чего тебе одному торчать в этом чулане?

Он очень торопился, Дронов, и был мало похож на того человека, каким знал его Самгин. Он, видимо, что-то утратил, что-то приобрел, а в общем - выиграл. Более сытым и спокойнее стало его плоское, широконосое лицо, не так заметно выдавались скулы, не так раздерганно бегали рыжие глаза, только золотые зубы блестели еще более ярко. Он сбрил усы. Говорил он более торопливо, чем раньше, но не так нагло. Как прежде, он отказался от кофе и попросил белого вина.

- Я, брат, знаю, что симпатии ко мне у тебя нет, - но это мне не мешает...

- О симпатиях я не умею говорить, - прервал его Самгин. - Но ты - неправ. Я очень тронут твоим отношением...

- Ладно, - оставим это, - махнул рукой Дронов и продолжал: - Там, при последнем свидании, я сказал, что не верю тебе. Так это я - словам не верю, не верю, когда ты говоришь чужими словами, Я все еще кружусь на одном месте, точно теленок, привязанный веревкой к дереву.

Он выпил целый стакан вина, быстро вытер губы платком и взмахнул им в воздухе, продолжая:

- Я могу быть богатым. Теперь - самое удобное время богатеть, как богатеют вчерашние приказчики глупых хозяев: Второвы, Баторины и прочие. Революция сделала свое дело: встряхнула жизнь до дна. Теперь надобно удовлетворять и успокаивать, то есть - накормить жадных досыта. Всех - не накормишь. Столыпин решил накормить лучших. Я - из лучших, потому что - умный. Но я - как бы это сказать? Я люблю знать, и это меня... шатает. Это может погубить меня - понимаешь? Я хочу быть богатым, но не для того, чтоб народить детей и оставить им наследство - миллионы. Нет, дети богатых - идиоты. Я хочу разбогатеть для того, чтоб показать людям, которые мной командуют, что я не хуже их, а - умнее. Но я знаю, хорошо знаю, что купец живет за счет умных людей и силен не сам своей силой, а теми, кто ему служит. Я миллионы на революцию дам. Савва Морозов тысячи давал, а я - Иван Дронов - сотни тысяч дам.

- Ты фантазируешь, - сказал Самгин, слушая его с большим любопытством.

- Без фантазии - нельзя, не проживешь. Не устроишь жизнь. О неустройстве жизни говорили тысячи лет, говорят всё больше, но - ничего твердо установленного нет, кроме того, что жизнь - бессмысленна. Бессмысленна, брат. Это всякий умный человек знает. Может быть, это люди исключительно, уродливо умные, вот как - ты...

- Спасибо за комплимент, - сказал Самгин, усмехаясь и все более внимательно слушая.

- Не на чем. Ты - уродливо умен, так я тебя вижу издавна, с детства. Но - слушай, Клим Иванович, я не... весь чувствую, что мне надо быть богатым. Иногда - даже довольно часто - мне противно представить себя богатым, вот эдакого, на коротеньких ножках. Будь я красив, я уже давно был бы первостатейным мерзавцем. Ты - веришь мне?

- Не имею права не верить, - серьезно сказал Самгин.

- Так вот - скажи: революция - кончилась или только еще начинается?

Самгин не спеша открыл новую коробку папирос, взял одну -т- оказалась слишком туго набитой, нужно было размять ее, а она лопнула в пальцах, пришлось взять другую, но эта оказалась сырой, как всё в Петербурге. Делая все это, он подумал, что на вопрос Дронова можно ответить и да и нет, но - в обоих случаях Дронов потребует мотивации. Он, Самгин, не ставил пред собою вопроса о судьбе революции, зная, что она кончилась как факт и живет только как воспоминание. Не из приятных. Самгин ощущал, что вопросом Дронова он встревожен гораздо глубже, чем беседой с Кутузовым.

"Почему?"

И, высушивая папиросу о горячий бок самовара, он осторожно заговорил:

- Твой вопрос - вопрос человека, который хочет определить: с кем ему идти и как далеко идти.

- Ну да! - воскликнул Дронов, подскочив в кресле. - Это личный вопрос тысяч, - добавил он, дергая правым плечом, а затем вскочил и, опираясь обеими руками на стол, наклонясь к Самгину, стал говорить вполголоса, как бы сообщая тайну: - Тысячи интеллигентов схвачены за горло необходимостью быстро решить именно это: с хозяевами или с рабочими? Многие уже решили, подменив понятия: с божеством или с человечеством? Понимаешь? Решили: с божеством! Наплевать на человечество! С божеством - удобнее, ответственность дальше. Но это, брат, похоже на жульничество, на притворство.

Он выпрямился, толкнув стол, взмахнул рукой и, грозя кулаком, визгливо прокричал:

- Профессор Захарьин в Ливадии, во дворце, орал и топал ногами на придворных за то, что они поместили больного царя в плохую комнату, - вот это я понимаю! Вот это власть ума и знания...

Этот крик погасил тревогу Самгина, он смотрел на Дронова улыбаясь, кивая головой, и думал:

"Нет, он остался тем, каков был..."

Дронов вытер платком вспотевший лоб, красные щеки, сел, выпил вина и продолжал тише, даже как будто грустно:

- Ты - усмехаешься. Понимаю, - ты где-то, там, - он помахал рукою над головой своей. - Вознесся на высоты философические и - удовлетворен собой, А - вспомни-ко наше детство: тобой - восхищались, меня - обижали. Помнишь, как я завидовал вам, мешал играть, искал копейку?

- Да, я помню. Ты очень искусно и настойчиво делал это.

Дронов вздохнул и покачал головой.

- Вы, дети родовитых интеллигентов, относились ко мне, демократу, выскочке... аристократически. Как американцы к негру.

- Преувеличиваешь.

- Может быть. Но детские впечатления отлично запоминаются.

Оглядываясь вокруг и вопросительно глядя на Самгина, Дронов сказал:

- Знаешь, Клим Иванович, огромно количество людей униженных и оскорбленных. Огромно и все растет. Они - не по Достоевскому, а как будто уже по (Марксу...) И становятся все умнее.

"Он верит, что революция еще не кончена", - решил Самгин.

- Недавно прочитал я роман какого-то Лопатина "Чума", - скучновато стал рассказывать Дронов. - Только что вышла книжка. В ней говорится, что человечество - глупо, жизнь - скучна, что интересна она может быть только с богом, с чортом, при наличии необыкновенного, неведомого, таинственного. Доказывается, что гениальные ученые и все их открытия, изобретения - вредны, убивают воображение, умерщвляют душу, создают племя самодовольных людей, которым будто бы все известно, ясно и понятно. А сюжет книги - таков: некрасивый человек, но гениальный ученый отравил Москву чумой, мысль эту внушил ему пьяный студент. Москва была изолирована и почти вымерла. Случайно узнав, что чума привита искусственно, - ученого убили. Вот, брат, какие книжки пишут... некрасивые люди.

- Да, - согласился Самгин, - издается очень много хлама.

- Хлам? - Дронов почесал висок. - Нет, не хлам, потому что читается тысячами людей. Я ведь, как будущий книготорговец, должен изучать товар, я просматриваю все, что издается - по беллетристике, поэзии, критике, то есть все, что откровенно выбалтывает настроения и намерения людей. Я уже числюсь в знатоках книги, меня Сытин охаживает, и вообще - замечен!

Голос его зазвучал самодовольно, он держал в руке пустой стакан, приглаживая другою рукой рыжеватые волосы, и ляжки его поочередно вздрагивали, точно он поднимался по лестнице.

- Теперь дело ставится так: истинная и вечная мудрость дана проклятыми вопросами Ивана Карамазова. Иванов-Разумник утверждает, что решение этих вопросов не может быть сведено к нормам логическим или этическим и, значит, к счастью, невозможно. Заметь: к счастью! "Проблемы идеализма" - читал? Там Булгаков спрашивает: чем отличается человечество от человека? И отвечает: если жизнь личности - бессмысленна, то так же бессмысленны и судьбы человечества, - здорово?

- Я мало читал за последний год, - сказал Самгин.

- Леонид Андреев, Сологуб, Лев Шестов, Булгаков, Мережковский, Брюсов и - за ними - десятки менее значительных сочинителей утверждают, что жизнь бессмысленна. Даже - вот как.

Он выхватил из кармана записную книжку и, усмехаясь, вытаращив глаза, радостно воющим тоном прочитал:

- "Человечество - многомиллионная гидра пошлости", - это Иванов-Разумник. А вот Мережковский:

"Люди во множестве никогда не были так малы и ничтожны, как в России девятнадцатого века". А Шестов говорит так: "Личная трагедия есть единственный путь к субъективной осмысленности существования".

Хлопнув книжкой по ладони, он сунул ее в карман, допил остатки вина и сказал:

- У меня записано таких афоризмов штук полтораста. Целое столетие доили корову, и - вот тебе сливки! Хочу издать книжечку под титулом: "К чему пришли мы за сто лет". И - знак вопроса. Заговорил я тебя? Ну - извини.

Клим Самгин нашел нужным оставить последнее слово за собой.

- Все это у тебя очень односторонне, ведь есть другие явления, - докторально заговорил он, но Дронов, взмахнув каракулевой шапкой, прервал его речь:

- Чехов и всеобщее благополучие через двести - триста лет? Это он - из любезности, из жалости. Горький? Этот - кончен, да он и не философ, а теперь требуется, чтоб писатель философствовал. Про него говорят - делец, хитрый, эмигрировал, хотя ему ничего не грозило. Сбежал из схватки идеализма с реализмом. Ты бы, Клим Иванович, зашел ко мне вечерком посидеть. У меня всегда народишко бывает. Сегодня будет. Что тебе тут одному сидеть? А?

- Я подумаю, - сказал Самгин. Дронов уже надел пальто, потопал ногами, обувая галоши, но вдруг пробормотал:

- А весь этот шум подняли марксисты. Они нагнали страха, они! Эдакий... очень холодный ветер подул, и все почувствовали себя легко одетыми. Вот и я - тоже. Хотя жирок у меня - есть, но холод - тревожит все-таки. Жду, - сказал он, исчезая.

Самгин прежде всего ощутил многократно испытанное недовольство собою: было очень неприятно признать, что Дронов стал интереснее, острее, приобрел уменье сгущать мысли.

"Это - опасное уменье, но - в какой-то степени - оно необходимо для защиты против насилия враждебных идей, - думал он. - Трудно понять, что он признаёт, что отрицает. И - почему, признавая одно, отрицает другое? Какие люди собираются у него? И как ведет себя с ними эта странная женщина?"

Еще более неприятно было убедиться, что многие идеи текущей литературы формируют впечатления его, Самгина, и что он, как всегда, опаздывает с формулировками.

"Мало читаю. И - невнимательно читаю, - строго упрекнул он себя. - Живу монологами и диалогами почти всегда".

Подумав еще, нашел, что мало видит людей, и принял решение: вечером - к Дронову.

Когда он пришел, Дронова не было дома. Тося полулежала в гостиной на широкой кушетке, под головой постельная подушка в белой наволоке, по подушке разбросаны обильные пряди темных волос.

- Вот - приятно, - сказала она, протянув Самгину голую до плеча руку, обнаружив небритую подмышку. - Вы - извините: брала ванну, угорела, сушу волосы. А это добрый мой друг и учитель, Евгений Васильевич Юрин.

В большом кожаном кресле глубоко увяз какой-то человек, выставив далеко от кресла острые колени длинных ног.

- Простите, не встану, - сказал он, подняв руку, протягивая ее. Самгин, осторожно пожав длинные сухие пальцы, увидал лысоватый череп, как бы приклеенный к спинке кресла, серое, костлявое лицо, поднятое к потолку, украшенное такой же бородкой, как у него, Самгина, и под высоким лбом - очень яркие глаза.

- Садитесь на кушетку, - предложила Тося, подвигаясь. - Евгений Васильевич рассказывает интересно.

- Я думаю - довольно? - спросил Юрин, закашлялся и сплюнул в синий пузырек с металлической крышкой, а пока он кашлял, Тося успела погладить руку Самгина и сказать:

- Очень хорошо, что вы пришли... Нет, продолжайте, Женечка...

- Так вот, - послушно начал Юрин, - у меня и сложилось такое впечатление: рабочие, которые особенно любили слушать серьезную музыку, - оказывались наиболее восприимчивыми ко всем вопросам жизни и, разумеется, особенно - к вопросам социальной экономической политики.

Говорил он характерно бесцветным и бессильным голосом туберкулезного, тускло поблескивали его зубы, видимо, искусственные, очень ровные и белые. На шее у него шелковое клетчатое кашне, хотя в комнате - тепло.

Тося окутана зеленым бухарским халатом, на ее ногах - черные чулки. Самгин определил, что под халатом должна быть только рубашка и поэтому формы ее тела обрисованы так резко.

"Наверное - очень легко доступна, - решил он, присматриваясь к ее задумчиво нахмуренному лицу. - С распущенными волосами и лицо и вся она - красивее. Напоминает какую-то картину. Портрет одалиски, рабыни... Что-то в этом роде".

- В рабочем классе скрыто огромное количество разнообразно талантливых людей, и все они погибают зря, - сухо и холодно говорил Юрин. - Вот, например...

Вошли две дамы: Орехова и среднего роста брюнетка, очень похожая на галку, - сходство с птицей увеличилось, когда она, мелкими шагами и подпрыгивая, подскочила к Тосе, наклонилась, целуя ее, промычала:

- М-мамочка, красавица моя.

Выпрямилась, точно от удара в грудь, и заговорила бойко, крикливо, с ужасом, явно неестественным и неумело сделанным:

- Юрин? Вы? Здесь? Почему? А - в Крым? Послушайте: это - самоубийство! Тося - как же это?

Тося, бесцеремонно вытирая платком оцелованное лицо, спустила черные ноги на пол и исчезла, сказав: - Знакомьтесь: Самгин - Плотникова, Марфа Николаевна. Пойду оденусь.

Орехова солидно поздоровалась с нею, сочувственно глядя на Самгина, потрясла его руку и стала помогать Юрину подняться из кресла. Он принял ее помощь молча и, высокий, сутулый, пошел к фисгармонии, костюм на нем был из толстого сукна, но и костюм не скрывал остроты его костлявых плеч, локтей, колен. Плотникова поспешно рассказывала Ореховой:

- Вырубова становится все более влиятельной при дворе, царица от нее - без ума, и даже говорят, что между ними эдакие отношения...

Она определила отношения шопотом и, с ужасом воскликнув: - Подумайте! И это - царица! - продолжала: - А в то же время у Вырубовой - любовник, -какой-то простой сибирский мужик, богатырь, гигантского роста, она держит портрет его в евангелии... Нет, вы подумайте: в евангелии портрет любовника! Чорт знает что1

- Все это, друг мой, пустяки, а вот я могу сказать новость...

- Что такое, что?

- Потом скажу, когда придут Дроновы. Юрин начал играть на фисгармонии что-то торжественное и мрачное. Женщины, сидя рядом, замолчали. Орехова слушала, благосклонно покачивая головою, оттопырив губы, поглаживая колено. Плотникова, попудрив нос, с минуту посмотрев круглыми глазами птицы в спину музыканта, сказала тихонько:

- Это ему, наверное, вредно... Это ведь, кажется, церковное, да?

Явилась Тося в голубом сарафане, с толстой косой, перекинутой через плечо на грудь, с бусами на шее, - теперь она была похожа на фигуру с картины Маковского "Боярская свадьба".

- Хорошо играет? - спросила она Клима, он молча наклонил голову, - фисгармония вообще не нравилась ему, а теперь почему-то особенно неприятно было видеть, как этот человек, обреченный близкой смерти, двигая руками и ногами, точно карабкаясь куда-то, извлекает из инструмента густые, угрюмые звуки.

- У него силы нет, - тихо говорила Тося. - А еще летом он' у нас на даче замечательно играл, особенно на рояле.

- Вам очень идет сарафан, - сказал Самгин.

- Да, идет, - подтвердила Тося, кивнув головой, заплетая конец косы ловкими пальцами. - Я люблю сарафаны, они - удобные.

Она замолчала, и сквозь музыку Самгин услыхал тихий спор двух дам:

- Поверьте мне: Думбадзе был ранен бомбой!

- Нет. Это неверно.

- Да, да! Оторвало козырек фуражки... и...

- Никаких - и!

- Ваше имя - Татьяна? - спросил Самгин.

- Таисья, - очень тихо ответила женщина, взяв папиросу из его пальцев: - Но, когда меня зовут Тося, я кажусь сама себе моложе. Мне ведь уже двадцать пять.

Закурив, она продолжала так же тихо и глядя в затылок Юрина:

- Грозная какая музыка! Он всегда выбирает такую. Бетховена, Баха. Величественное и грозное. Он - удивительный. И - вот - болен, умирает.

Самгин взглянул в лицо ее, - брови ее сурово нахмурились, она закусила нижнюю губу, можно было подумать, что она сейчас заплачет. Самгин торопливо спросил: давно она знает Юрина?

Скучноватым полушепотом, искусно пуская в воздух кольца дыма, она сказала:

- Восемь лет. Он телеграфистом был, учился на скрипке играть. Хороший такой, ласковый, умный. Потом его арестовали, сидел в тюрьме девять месяцев, выслали в Архангельск. Я даже хотела ехать к нему, но он бежал, вскоре его снова арестовали в Нижнем, освободился уже в пятом году. В конце шестого опять арестовали. Весной освободили по болезни, отец хлопотал, Ваня - тоже. У него был брат слесарь, потом матрос, убит в Свеаборге. А отец был дорожным мастером, потом - подрядчиком по земляным работам, очень богатый, летом этим - умер. Женя даже хоронить его не пошел. Его вызвали сюда по делу о наследстве, но Женя говорит, что нарочно затягивают дело, ждут, чтоб он помер.

"Почему она так торопится рассказать о себе?" - подозрительно думал Самгин.

Слушать этот шопот под угрюмый вой фисгармонии было очень неприятно, Самгин чувствовал в этом соединении что-то близкое мрачному юмору и вздохнул облегченно, когда Юрин, перестав играть, выпрямил согнутую спину и сказал:

- Это - музыка Мейербера к трагедии Эсхила "Эвмениды". На сундуке играть ее - нельзя, да и забыл я что-то. А - чаю дадут?

- Идем, - сказала Тося, вставая.

Грузная, мужеподобная Орехова, в тяжелом шерстяном платье цвета ржавого железа, положив руку на плечо Плотниковой, стучала пальцем по какой-то косточке и говорила возмущенно:

- В "Кафе де Пари", во время ми-карем великий князь Борис Владимирович за ужином с кокотками сидел опутанный серпантином, и кокотки привязали к его уху пузырь, изображавший свинью. Вы - подумайте, дорогая моя, это - представитель царствующей династии, а? Вот как они позорят Россию! Заметьте: это рассказывал Рейнбот, московский градоначальник.

- Ужас, ужас! - шипящими звуками отозвалась Плотникова. - Говорят, что Балетта, любовница великого князя Алексея, стоит нам дороже Цусимы!

- А - что вы думаете? И - стоит! Юрин, ведя Тосю под руку, объяснял ей:

- Эвмениды, они же эриннии, богини мщения, величавые, яростные богини. Вроде Марии Ивановны.

- Что, что? Вроде меня - кто? - откликнулась Орехова тревожно, как испуганная курица.

Из прихожей появился Ногайцев, вытирая бороду платком, ласковые глаза его лучисто сияли, за ним важно следовал длинноволосый человек, туго застегнутый в черный сюртук, плоскогрудый и неестественно прямой. Ногайцев тотчас же вытащил из кармана бумажник, взмахнул им и объявил:

- Чрезвычайно интересная новость!

- И у меня есть! - торопливо откликнулась Орехова.

- А - что у вас?

- Нет, сначала вы скажите.

Ногайцев, спрятав бумажник за спину, спросил:

- Почему я? Первое место - даме!

- Нет, нет! Не в этом случае!

Пока они спорили, человек в сюртуке, не сгибаясь, приподнял руку Тоси к лицу своему, молча и длительно поцеловал ее, затем согнул ноги прямым углом, сел рядом с Климом, подал ему маленькую ладонь, сказал вполголоса:

- Антон Краснов.

Самгин, пожимая его руку, удивился: он ожидал, что пальцы крепкие, но ощутил их мягкими, как бы лишенными костей.

Явился Дронов, пропустив вперед себя маленькую, кругленькую даму в пенснэ, с рыжеватыми кудряшками на голове, с красивеньким кукольным лицом. Дронов прислушался к спору, вынул из кармана записную книжку, зачем-то подмигнул Самгину и провозгласил:

- Внимание!

Затем он громко и нараспев, подражая дьякону, начал читать:

- "О, окаянный и презренный российский Иуда..."

- Вот, вот, - вскричал Ногайцев. - И у меня это! А - у вас? - обратился он к Ореховой.

- Ну, да, - невесело сказала она, кивнув головой.

- Внимание! - повторил Дронов и начал снова:

- "...Иуда, удавивший в духе своем все святое, нравственно чистое и нравственно благородное, повесивший себя, как самоубийца лютый, на сухой ветке возгордившегося ума и развращенного таланта, нравственно сгнивший до мозга костей и своим возмутительным нравственно-религиозным злосмрадием заражающий всю жизненную атмосферу нашего интеллигентного общества! Анафема тебе, подлый, разбесившийся прелестник, ядом страстного и развращающего твоего таланта отравивший и приведший к вечной погибели многие и многие души несчастных и слабоумных соотечественников твоих".

Пока Дронов читал - Орехова и Ногайцев проверяли текст по своим запискам, а едва он кончил - Ногайцев быстро заговорил:

- Это - из речи епископа Гермогена о Толстом, - понимаете? Каково?

- Невежественно, - пожимая плечами, заявил Краснов: - Обратите внимание на сочетание слов - нравственно-религиозное злосмрадие? Подумайте, допустимо ли таковое словосочетание в карающем глаголе церкви?

Рыженькая дама, задорно встряхнув кудрями, спросила тоном готовности спорить долго и непримиримо:

- А - если ересь?

- Ежели ересь злосмрадна - как же она может быть наименована религиозно-нравственной? Сугубо невежественно.

Публика зашумела, усердно обнаруживая друг пред другом возмущение речью епископа, но Краснов постучал чайной ложкой по столу и, когда люди замолчали, кашлянул и начал:

- Вульгарная речь безграмотного епископа не может оскорбить нас, не должна волновать. Лев Толстой - явление глубочайшего этико-социального смысла, явление, все еще не получившее правильной, объективной оценки, приемлемой для большинства мыслящих людей.

Он, видимо, приучил Ногайцева и женщин слушать себя, они смирно пили чай, стараясь не шуметь посудой. Юрин, запрокинув голову на спинку дивана, смотрел в потолок, только Дронов, сидя рядом с Тосей, бормотал:

- В Москву, обязательно, завтра. А - ты?

- Нет. Не хочу, - сказала Тося довольно громко, точно бросив камень в спокойно текущий ручей.

- В небольшой, но высоко ценной брошюре Преображенского "Толстой как мыслитель-моралист" дано одиннадцать определений личности и проповеди почтенного и знаменитого писателя, - говорил Краснов, дремотно прикрыв глаза, а Самгин, искоса наблюдая за его лицом, думал:

"Должно быть, он потому так натянуто прямо держится и так туго одет, что весь мягкий, дряблый, как его странные руки".

Черное сукно сюртука и белый, высокий, накрахмаленный воротник очень невыгодно для Краснова подчеркивали серый тон кожи его щек, волосы на щеках лежали гладко, бессильно, концами вниз, так же и на верхней губе, на подбородке они соединялись в небольшой клин, и это придавало лицу странный вид: как будто все оно стекало вниз. Лоб исчерчен продольными морщинами, длинные волосы на голове мягки, лежат плотно и поэтому кажутся густыми, но сквозь их просвечивает кожа. Глаза - невидимы, устало прикрыты верхними веками, нос - какой-то неудачный, слишком и уныло длинен.

"Вероятно, ему уже за сорок", - определил Самгин, слушая, как Краснов перечисляет:

- Пантеист, атеист, рационалист-деист, сознательный лжец, играющий роль русского Ренана или Штрауса, величайший мыслитель нашего времени, жалкий диалектик и так далее и так далее и, наконец, даже проповедник морали эгоизма, в которой есть и эпикурейские и грубо утилитарные мотивы и социалистические и коммунистические тенденции, - на последнем особенно настаивают профессора: Гусев, Козлов, Юрий Николаев, мыслители почтенные.

- И всё - ерунда, - сказал Юрин, бесцеремонно зевнув. - Ерунда и празднословие, - добавил он, а Тося небрежно спросила оратора:

- Чаю хотите?

Заговорили все сразу, не слушая друг друга, но как бы стремясь ворваться в прорыв скучной речи, дружно желая засыпать ее и память о ней своими словами. Рыженькая заявила:

- Я сомневаюсь, что речь Гермогена записана правильно...

- Верный источник, верный, - кричала Орехова, притопывая ногой.

Плотникова, стоя с чашкой чаю в руке, говорила Краснову:

- Анархист-коммунист - вы забыли напомнить! А это самое лучшее, что сказано о нем.

Ногайцев ласково уговаривал Юрина:

- Не-ет, вы чрезвычайно резко! Ведь надо понять, определить, с нами он или против?

- С кем - с нами? - спрашивал Юрин. А Дронов, вытаскивая из буфета бутылки и тарелки с закусками, ставил их на стол, гремел посудой.

- Вот так всегда и спорят, - сказала Тося, улыбаясь Самгину. - Вы - не любите спорить?

- Нет, - сказал он, женщина одобрительно кивнула головой:

- Это - хорошо. А Женя - любит, хотя ему вредно. Облако синеватого дыма колебалось над столом.

- Завтра еду в Москву, - сказал Дронов Самгину. - Нет ли поручения? Сам едешь? Завтра? Значит, вместе!

- Надо протестовать, - кричала рыжая, а Плотникова предложила:

- Послать речь Гермогена в Европу...

- Дорогой мой, - уговаривал Ногайцев, прижав руку к сердцу. - Сочиняют много! Философы, литераторы. Гоголь испугался русской тройки, закричал... как это? Куда ты стремишься и прочее. А - никакой тройки и не было в его время. И никто никуда не стремился, кроме петрашевцев, которые хотели повторить декабристов. А что же такое декабристы? Ведь, с вашей точки, они феодалы. Ведь они... комики, между нами говоря.

Юрин вскрикивал хрипло:

- Вы сами - комик...

- Ну, да, - с вашей точки, люди или подлецы или дураки, - благодушным тоном сказал Ногайцев, но желтые глаза его фосфорически вспыхнули и борода на скулах ощетинилась. К нему подкатился Дронов с бутылкой в руке, на горлышке бутылки вверх дном торчал и позванивал стакан.

- Идем, идем, - сказал он, подхватив Ногайцева под руку и увел в гостиную. Там они, рыженькая дама и Орехова, сели играть в карты, а Краснов, тихонько покачивая головою, занавесив глаза ресницами, сказал Тосе:

- Люди, милая Таисья Романовна, делятся на детей века и детей света. Первые поглощены тем, что видимо и якобы существует, вторые же, озаренные светом внутренним, взыскуют града невидимого...

- Вот какая у нас компания, - прервала его Тося, разливая красное вино по стаканам. - Интересная?

- Да, очень, - любезно ответил Самгин, а Юрин пробормотал [что-то], протягивая руку за стаканом.

- Ну - как? Читаете книжку Дюпреля? - спросил Краснов. Тося, нахмурясь, ответила:

- Пробую. Очень трудно понимать.

- Это "Философию мистики" - что ли? - осведомился Юрин и, не ожидая ответа, продолжал:

- Не читай, Тося, ерундовая философия.

- Докажите, - предложил Краснов, но Тося очень строго попросила:

- Нет, пожалуйста, не надо спорить! Вы, Антон Петрович, лучше расскажите про королеву.

Краснов, покорно наклонив голову, потер лоб ладонью, заговорил:

- Шведская королева Ульрика-Элеонора скончалась в загородном своем замке и лежала во гробе. В полдень из Стокгольма приехала подруга ее, графиня Стенбок-Фермор и была начальником стражи проведена ко гробу. Так как она слишком долго не возвращалась оттуда, начальник стражи и офицеры открыли дверь, и - что же представилось глазам их?

В гостиной люди громко назначали:

- Черви.

- Бубенцы, - выкрикивал Ногайцев.

- Королева сидела в гробу, обнимая графиню. Испуганная стража закрыла дверь. Знали, что графиня Стенбок тоже опасно больна. Послан был гонец в замок к ней, и - оказалось, что она умерла именно в ту самую минуту, когда ее видели в объятиях усопшей королевы.

- Ясно! - сказал Юрин. - Стража была вдребезги пьяная.

Краснов рассказал о королеве вполголоса и с такими придыханиями, как будто ему было трудно говорить. Это было весьма внушительно и так неприятно, что Самгин протестующе пожал плечами. Затем он подумал:

"Руки у него вовсе не дряблые".

Да, у Краснова руки были странные, они все время, непрерывно, по-змеиному гибко двигались, как будто не имея костей от плеч до пальцев. Двигались как бы нерешительно, слепо, но пальцы цепко и безошибочно ловили все, что им нужно было: стакан вина, бисквит, чайную ложку. Движения этих рук значительно усиливали неприятное впечатление рассказа. На слова Юрина Краснов не обратил внимания, покачивая стакан, глядя невидимыми глазами на игру огня в красном вине, он продолжал все так же вполголоса, с трудом:

- О событии этом составлен протокол и подписан всеми, кто видел его. У нас оно опубликовано в "Историческом и статистическом журнале" за 1815 год.

- Нашли место, где чепуху печатать, - вставил Юрин, покашливая и прихлебывая вино, а Тося, усмехаясь, сказала:

- Я очень люблю все такое. Читать - не люблю, а слушать готова всегда. Я - страх люблю. Приятно, когда мураши под кожей бегают. Ну, еще что-нибудь расскажите.

- Охотно, - согласился Краснов.

- Без трех, - сердито, басом сказала Орехова.

- А - зачем ходили с дамы пик? - упрекнул ее Ногайцев.

- Иван Пращев, офицер, участник усмирения поляков в 1831 году, имел денщика Ивана Середу. Оный Середа, будучи смертельно ранен, попросил Пращева переслать его, Середы, домашним три червонца. Офицер сказал, что пошлет и даже прибавит за верную службу, но предложил Середе: "Приди с того света в день, когда я должен буду умереть". - "Слушаю, ваше благородие", - сказал солдат и помер.

- А у меня - десятка, хо-хо! - радостно возгласил Дронов.

- Через тридцать лет Пращев с женой, дочерью и женихом ее сидели ночью в саду своем. Залаяла собака, бросилась в кусты. Пращев - за нею и видит: стоит в кустах Середа, отдавая ему честь. "Что, Середа, настал день смерти моей?" - "Так точно, ваше благородие!"

- Вот это - дисциплина! - восхищенно сказал Юрин, но иронический возглас его не прервал настойчивого течения рассказа:

- Пращев исповедался, причастился, сделал все распоряжения, а утром к его ногам бросилась жена повара, его крепостная, за нею гнался [повар] с ножом в руках. Он вонзил нож не в жену, а в живот Пращева, от чего тот немедленно скончался.

- Страшно жить, Тося! - вскричал Юрин.

- Страшно - слушать, а жить... жить-то не страшно, - ответила она, начиная убирать чайную посуду со стола.

В гостиной Ногайцев громко, тоскливо жаловался:

- Это не игра, а - уголовщина. Предательство. Дронов - хохотал, а рыжая дама захлебывалась звонким смехом, и сокрушенно мычала Орехова.

- Вы, господин Юрин, все иронизируете, - заговорил Краснов, передвигая Тосе вымытые чашки. - Я, видимо, кажусь вам идиотом...

- Диагноз приблизительно верный.

- Вот видите, вам уже хочется оскорбить меня...

- Тем, что я считаю ваше самоопределение правильным? - спросил Юрин.

- Ага, вы уже отняли слово приблизительно! Самгин поморщился, думая:

"Кажется, начнут ругаться".

И действительно, Краснов заговорил голосом повышенным и шипящим, как бы втягивая воздух сквозь зубы.

- Вам, человеку опасно, неизлечимо больному, следовало бы...

- Умереть, - докончил Юрин. - Я и умру, подождите немножко. Но моя болезнь и смерть - мое личное дело, сугубо, узко личное, и никому оно вреда не принесет. А вот вы - вредное... лицо. Как вспомнишь, что вы - профессор, отравляете молодежь, фабрикуя из нее попов... - Юрин подумал и сказал просительно, с юмором: - Очень хочется, чтоб вы померли раньше меня, сегодня бы! Сейчас...

- Убейте, - предложил Краснов, медленно, как бы с трудом выпрямив шею, подняв лицо. Голубовато блеснули узкие глазки.

- Сил нет, - ответил Юрин.

Держа в руках самовар, Тося сказала негромко:

- Вы - что? С ума сошли? Прошу прекратить эти... шуточки. Тебе, Женя, вредно сердиться, вина пьешь ты много. Да и куришь.

Самгин, поправив очки, взглянул на нее удивленно, он не ожидал, что эта женщина способна говорить таким грубо властным тоном. Еще более удивительно было, что ее послушали, Краснов даже попросил:

- Извините...

- Лучше помогите-ка мне стол накрыть, ужинать пора. Картежники, вы - скоро?

Поставив самовар на столик рядом с буфетом, раскладывая салфетки, она обратилась к Самгину:

- Одни играют в карты, другие словами, а вы - молчите, точно иностранец. А лицо у вас - обыкновенное, и человек вы, должно быть, сухой, горячий, упрямый - да?

- Не знаю. Я еще не познал самого себя, - неожиданно произнес Самгин, и ему показалось, что он сказал правду.

- Точно иностранец, - повторила Тося. - Бывало, в кондитерской у нас кофе пьют, болтают, смеются, а где-нибудь в уголке сидит англичанин и всех презирает.

- Я далек от этого, - сказал Клим, а она сказала:

- Вот уж не люблю англичан! Такие... индюки! - И крикнула в гостиную:

- Картежники, вы - скоро?

Картежники явились, разделенные на обрадованных и огорченных. Радость сияла на лице Дронова и в глазах важно надутого лица Ореховой, - рыженькая дама нервно подергивала плечом, Ногайцев, сунув руки в карманы, смотрел в потолок. Ужинали миролюбиво, восхищаясь вкусом сига и огромной индейки, сравнивали гастрономические богатства Милютиных лавок с богатствами Охотного ряда, и все, кроме Ореховой, согласились, что в Москве едят лучше, разнообразней. Краснов, сидя против Ногайцева, начал было говорить о том, что непрерывный рост разума людей расширяет их вкус к земным благам и тем самым увеличивает количество страданий, отнюдь не способствуя углублению смысла бытия.

- Истина буддизма в аксиоме: всякое существование есть страдание, но в страдание оно обращается благодаря желанию. Непрерывный рост страданий благодаря росту желаний и, наконец, смерть - убеждают человека в иллюзорности его стремления достигнуть личного блага.

- Нет, уж о смерти, пожалуйста, не надо, - строго заявила Тося, - Дронов поддержал ее:

- Я - тоже против. К чорту!

- Женя правильно сказал: смерть - личное дело каждого.

- Однако, хотя и личное, - начал было Ногайцев, но, когда Тося уставила на него свои темные глаза, он изменил тон и быстро заговорил:

- А, знаете, ходит слух, что у эсеров не все благополучно.

- В головах? - спросил Юрин.

- В партии, в центре, - объяснил Дронов, видимо не поняв иронии вопроса или не желая понять. - Слух этот - не молод.

- Будто бы последние аресты - результат провокации...

Краснов сообщил, что в Петербург явился царицынский бунтовщик иеромонах Илиодор, вызванный Распутиным, и что Вырубова представила иеромонаха царице.

- Дела домашние, семейные дела, - сказал Ногайцев, а Дронов - сострил:

- Монах для дамы - вкуснее копченого сига...

- Ох, Ванечка, - вздохнула Тося.

Следя, как питается Краснов, как быстро и уверенно его гибкие руки находят лучшие куски пищи, Самгин подумал:

"Этот всегда будет сыт".

Встряхнув кудрями, звонко заговорила рыженькая дама.

- Ужасно много событий в нашей стране! - начала она, вздыхая, выкатив синеватые, круглые глаза, и лицо ее от этого сделалось еще более кукольным. - Всегда так было, и - я не знаю: когда это кончится? Всё события, события, и обо всем интеллигентный человек должен думать. Крестьянские и студенческие бунты, террор, японская война, террор, восстание во флоте, снова террор, 9 Января, революция, Государственная дума, и все-таки террор! В конце концов - страшно выйти на улицу. Я совершенно теряюсь! Чем же это кончится?

Юрин, усмехаясь, прошептал Тосе что-то, она, погрозив ему пальцем, сказала:

- Не нужно! Не шали.

Все молчали. Самгин подумал, что эта женщина говорит иронически, но присмотрелся к ее лицу и увидал, что на глазах ее слезы и губы вздрагивают.

"Напилась", - решил он, а рыженькая продолжала, еще более тревожно и протестующе:

- Во Франции, в Англии интеллигенция может не заниматься политикой, если она не хочет этого, а мы - должны! Каждый из нас обязан думать обо всем, что делается в стране. Почему - обязан?

Она тихонько всхлипнула, Орехова, гладя ее плечо, задушевно, басом посоветовала ей:

- Не волнуйтесь, милая Анна Захаровна, - вам вредно.

- Так хочется порядка, покоя, - нервозно вскричала Анна Захаровна, отирая глаза маленьким платочком.

Самгин посмотрел на нее неприязненно и думая: "Как грубо можно исказить весьма ценную мысль!"

Примирительно заговорил Краснов:

- В нашей воле отойти ото зла и творить благо. Среди хаотических мыслей Льва Толстого есть одна христиански правильная: отрекись от себя и от темных дел мира сего! Возьми в руки плуг и, не озираясь, иди, работай на борозде, отведенной тебе судьбою. Наш хлебопашец, кормилец наш, покорно следует...

Его не слушали. Орехова и рыженькая, встав из-за стола, прощались с Тосей, поднялся и Ногайцев. Дронов сказал Самгину:

- Значит - едем?

Идя домой, по улицам, приятно освещенным луною, вдыхая острый, но освежающий воздух, Самгин внутренне усмехался. Он был доволен. Он вспоминал собрания на кулебяках Анфимьевны у Хрисанфа и все, что наблюдалось им до Московского восстания, - вспоминал и видел, как резко изменились темы споров, интересы, как открыто говорят о том, что раньше замалчивалось.

"Конечно, это - другие люди, - напомнил он себе, но тотчас же подумал: - Однако с какой-то стороны они, пожалуй, интереснее. Чем? Ближе к обыденной жизни?"

Не решая этот вопрос, он нашел, [что] было приятно чувствовать себя самым умным среди этих людей. Неприятна только истерическая выходка этой глупой рыжей куклы.

"Какая дура".

В общем, чутко прислушиваясь к себе, Самгин готов был признать, что, кажется, никогда еще он не чувствовал себя так бодро и уверенно. Его основным настроением было настроение самообороны, и он далеко не всегда откровенно ставил пред собою некоторые острые вопросы, способные понизить его самооценку. Но на этот раз он спросил себя:

"Неужели это потому, что я, получив наследство стал независимым человеком? Временно независимым", - добавил он, вспомнив, что ценность наследства неизвестна ему. Но этот вопрос почему-то не потребовал решения, может быть, потому, что в памяти встала фигура Тоси, ее бюст, воинственно приподнятый сарафаном. Самгин был в том возрасте, когда у многих мужчин и женщин большого сексуального опыта нормальное биологическое влечение становится физиологическим любопытством, которое принимает характер настойчивого желания узнать, чем тот или та не похожи на этого или эту. В подобных случаях память и воображение, соединясь, могутна некоторых действовать так же тиранически, как и страстная любовь. Но Мессалина, вероятно, недолго удовлетворяла бы любопытство дон-Жуана, так же как и он ее любопытство. Тося казалась Самгину соблазнительной и легко доступной. Он думал о ней с удовольствием и, представляя ее раздетой, воображал похожей на Марину, какой видел ее после "радения". Она все еще оставалась мозолью его мозга, одним из наиболее обидных моментов жизни и, ночами, нередко мешала ему уснуть. К тому же с некоторого времени он в качестве средства, отвлекающего от неприятных впечатлений, привык читать купленные в Париже книги, которые, сосредоточивая внимание на играх чувственности, легко прекращали бесплодную и утомительную суету мелких мыслей.

Весь следующий день Самгин прожил одиноко все в том же бодром настроении, снисходительно размышляя о Дронове и его знакомых. За окном буйно кружилась, выла и свистела вьюга, бросая в стекла снегом, изредка в белых вихрях появлялся, исчезал большой, черный, бородатый царь на толстом, неподвижном коне, он сдерживал коня, как бы потеряв путь, не зная куда ехать. Самгин, покуривая, ходил, сидел, лежал и, точно играя в шахматы, расставлял фигуры знакомых людей, стараясь найти в них сходство. Сначала он отвел в сторону группу людей наименее интересных и наиболее неприятных ему. Это были люди, ограниченные определенной системой фраз, их возглавлял Кутузов, и заранее можно было знать, что каждый из них скажет по тому или иному данному поводу.

"Конченые люди, не способные к дальнейшему росту. - Попы социалистической церкви, - назвал он их. - Забыли, что социализм выдуман буржуазией и является производным от нищенской фантастики христианства. Проповедники классовой борьбы и абсолютно невозможной диктатуры пролетариата, всячески безграмотного. Я - не отрицаю социализм в той форме, как он понят немцами. В Германии он - естественный для буржуазной культуры шаг вперед. Там он - исторически понятен. Но у нас? В стране, где возможны Разин, Пугачев, аграрные погромы, Московское восстание... Безумие. Авантюризм честолюбцев, которым нечего терять..."

Он сам был искренно удивлен резкостью и определенностью этой оценки, он никогда еще не думал в таком тоне, и это сразу приподняло, выпрямило его. Взглянув в зеркало, он увидал, что смоченные волосы, высохнув, лежат гладко и этим обнаруживают, как мало их и как они стали редки. Он взял щетку, старательно взбил их, но, и более пышные, они все-таки заставили его подумать:

"Скоро буду лысым".

Это было очень неприятно.

Держа в одной руке щетку, приглаживая пальцами другой седоватые виски, он минуты две строго рассматривал лицо свое, ни о чем не думая, прислушиваясь к себе. Лицо казалось ему значительным и умным. Несколько суховатое, но тонкое лицо человека, который не боится мыслить свободно и органически враждебен всякому насилию над независимой мыслью, всем попыткам ограничить ее.

"Ин-те-лли-гент, - мысленно и с уважением назвал он себя. - Новая сила истории, сила, еще недостаточно осознавшая свое значение и направление". Затем счесал гребенкой со щетки выпавшие волосы, свернул их в комок, положил в пепельницу, зажег спичку, а когда волосы, затрещав, сгорели - вздохнул. После этого, несколько охлажденный своей жертвой времени, он снова начал соединять людей по признакам сходства характеров. Дронова он поставил рядом с Митрофановым. Затем присоединил к ним Тагильского. Подумав, прибавил к ним четвертого - Макарова, но тотчас же сообразил, что это - нехорошо, неудачно.

"К ним нужно Лютова. И Бердникова. Да, именно скота Бердникова".

Но тяжелая туша Бердникова явилась в игре Самгина медведем сказки о том, как маленькие зверки поселились для дружеской жизни в черепе лошади, но пришел медведь, спросил - кто там, в черепе, живет? - и, когда зверки назвали себя, он сказал: "А я всех вас давишь", сел на череп и раздавил его вместе с жителями.

Неприятное, унижающее воспоминание о пестрой, цинической болтовне Бердникова досадно спутало расстановку фигур, сделало игру неинтересной. Да и сами по себе фигуры эти, при наличии многих мелких сходств в мыслях и словах, обладали только одним крупным и ясным - неопределенностью намерений.

"На чем пытаются утвердить себя Макаров, Тагильский? Чего хотят? Почему Лютов давал деньги эсерам? Чем ему мешало жить самодержавие?"

За окном, в снежной буре, подпрыгивал на неподвижном коне черный, бородатый царь в шапке полицейского, - царь, ничем, никак не похожий на другого, который стремительно мчался на Сенатской площади, попирая копытами бешеного коня змею.

Самгин отошел от окна, лег на диван и стал думать о женщинах, о Тосе, Марине. А вечером, в купе вагона, он отдыхал от себя, слушая непрерывную, возбужденную речь Ивана Матвеевича Дронова. Дронов сидел против него, держа в руке стакан белого вина, бутылка была зажата у "его между колен, ладонью правой руки он растирал небритый подбородок, щеки, и Самгину казалось, что даже сквозь железный шум под ногами он слышит треск жестких волос.

- Понимаешь, какая штука, - вполголоса торопливо говорил Дронов, его скуластое лицо морщилось, глаза, как и прежде, беспокойно бегали, заглядывая в окно, в темноту, разрываемую искрами и огнями, в лицо Самгина, в стакан. - Не хочется оказаться в дураках. Жизнь - чорт ее знает - вдруг как будто постарела, сморщилась, а вместе с этим началось в ней что-то судорожное, эдакая, знаешь, поспешность... хватай, ребята! Ну, в промышленности, в торговле это - естественно, тут - как марксисты учат - или фабрикуй нищих, или сам нищим будешь. А - нищенство хотя и национальное ремесло, но - не из приятных, росту гордости - не способствует. А "человек - это звучит гордо", и он, чорт, хочет быть гордым. Ну, понимаешь...

Запрокинув голову, он вылил вино в рот, облил подбородок, грудь, сунул стакан на столик и, развязывая галстук, продолжал:

- Меня, брат, интеллигенция смущает. Я ведь - хочешь ты не хочешь - причисляю себя к ней. А тут, понимаешь, она резко и глубоко раскалывается. Идеалисты, мистики, буддисты, йогов изучают. "Вестник теософии" издают. Блаватскую и Анну Безант вспомнили... В Калуге никогда ничего не было, кроме калужского теста, а теперь - жители оккультизмом занялись. Казалось бы, после революции...

- Это движение началось еще до революции, - напомнил Самгин.

- В качестве предохранительной прививки? Профилактика? - спросил Дронов, бережно поставив бутылку в угол дивана.

- Возможно, - согласился Самгин.

- Н-да. Значит, кто-то что-то предусмотрел? Кто же это командует?

Самгин, усмехаясь, молча пожал плечами.

- Литераторы-реалисты стали пессимистами, - бормотал Дронов, расправляя мокрый галстук на колене, а потом, взмахнув галстуком, сказал: - Недавно слышал я о тебе такой отзыв: ты не имеешь общерусской привычки залезать в душу ближнего, или - в карман, за неимением души у него. Это сказал Тагильский, Антон Никифоров...

- Я очень мало знаю его, - поторопился заявить Самгин.

- А он тебя, по-моему, правильно... оценил, - охлажденно и как будто обиженно продолжал Дронов. - К людям ты относишься... неблагосклонно. Даже как будто брезгливо...

- Это - неверно, - строго сказал Самгин. - Он так же мало знает меня, как я - его. Ты давно знаком с ним?..

- Года два уже. Познакомились на бегах. Он - деньги потерял или - выкрали. Занял у меня и - очень выиграл! Предложил мне половину. Но я отказался, ставил на ту же лошадь и выиграл втрое больше его. Ну - кутнули... немножко. И познакомились.

- Что это за человек? - настороженно спросил Самгин.

- Чорт его знает, - задумчиво ответил Дронов и снова вспыхнул, заговорил торопливо: - Со всячинкой. Служит в министерстве внутренних дел, может быть в департаменте полиции, но - меньше всего похож на шпиона. Умный. Прежде всего - умен. Тоскует. Как безнадежно влюбленный, а неизвестно - о чем? Ухаживает за Тоськой, но - надо видеть - как! Говорит ей дерзости. Она его терпеть не может. Вообще - человек, напечатанный курсивом. Я люблю таких... несовершенных. Когда - совершенный, так уж ему и чорт не брат.

"Это он - про меня", - сообразил Самгин и сказал: - Жена у тебя интересная...

- Все одобряют, - сказал Дронов, сморщив лицо. - Но вот на жену - мало похожа. К хозяйству относится небрежно, как прислуга. Тагильский ее давно знает, он и познакомил меня с ней. "Н" хотите ли, говорит, взять девицу, хорошую, но равнодушную к своей судьбе?" Тагильского она, видимо, отвергла, и теперь он ее называет путешественницей по спальням. Но я - не ревнив, а она - честная баба. С ней - интересно. И, знаешь, спокойно: не обманет, не продаст.

- А Юрин? - спросил Самгин.

- Большевичек. Умненький. Но, как видишь, отыгранная Карта. Вот он - Тоськина любовь, но - материнская.

Он говорил таким скучным тоном, что заставил Самгина подумать:

"Притворяется".

Минуты две молчали, потом Дронов сказал: - Ну, что же, спать, что ли? - Но, сняв пиджак, бросив его на диван и глядя на часы, заговорил снова: - Вот, еду добывать рукописи какой-то сногсшибательной книги. - Петя Струве с товарищами изготовил. Говорят: сочинение на тему "играй назад!" Он ведь еще в 901 году приглашал "назад к Фихте", так вот... А вместе с этим у эсеров что-то неладно. Вообще - развальчик. Юрин утверждает, что все это - хорошо! Дескать - отсевается мякина и всякий мусор, останется чистейшее, добротное зерно... Н-да...

- Взгляд - правильный, - сказал Самгин, чтобы сказать что-нибудь.

- Не знаю, - откликнулся Дронов и замолчал, но, сидя на постели уже в ночном белье и потирая подбородок, вдруг и сердито пробормотал:

- Знаешь, все-таки самое меткое и грозное, что придумано, - это классовая теория и идея диктатуры рабочего класса.

Самгин, наклонив голову, взглянул на него через очки, но Дронов уже лег, натянул на себя одеяло.

"Обиделся, - решил Самгин, погасив огонь. - Он стал интереснее и, кажется, умней. Но все-таки напрасно я допустил его говорить со мною на "ты".

- Смешно, - сказал Дронов.

- Что?

- Человек, родом - немец, обучает русских патриотизму.

Помолчав, а затем уступая желанию оборвать Дронова - Самгин сказал сухо и докторально:

- Струве имеет вполне определенные заслуги пред интеллигенцией: он первый указал ей, что роль личности в истории - это иллюзия, самообман...

- А - еще что? - спросил Дронов, помолчав. "А еще - он признал за личностью право научного бесстрастного наблюдения явлений", - хотел сказать Самгин, но не решился и сказал сонным голосом:

- Поздно. Давай уснем...

Дронов, не уступая, лежа на боку и размешивая пальцем сумрак, говорил ядовито, повысив голос:

- Роль личности он отрицал, будучи марксистом, а затем, как тебе известно, перекрестился в идеализм, а идеализм без индивидуализма не бывает, а индивидуализм, отрицающий роль личности в жизни, - чепуха! Невозможен...

Самгин не ответил ему, но подумал, засыпая:

"Я мало читаю по вопросам философии".

- Москва! - разбудил его Дронов, одетый в толстый, мохнатый костюм табачного цвета, причесанный, солидный.

- Завтракаем в "Московской", в час? - предложил он.

- Если успею, - сказал Самгин и, решив не завтракать в "Московской", поехал прямо с вокзала к нотариусу знакомиться с завещанием Варвары. Там его ожидала неприятность: дом был заложен в двадцать тысяч частному лицу по первой закладной. Тощий, плоский нотариус, с желтым лицом, острым клочком седых волос на остром подбородке и красненькими глазами окуня, сообщил, что залогодатель готов приобрести дом в собственность, доплатив тысяч десять - двенадцать.

- Не больше? - спросил Самгин, сообразив, что на двенадцать тысяч одному можно вполне прилично прожить года четыре. Нотариус, отрицательно качая лысой головой, почмокал и повторил!

- Не больше.

Нотариус не внушал доверия, и Самгин подумал, что следует посоветоваться с Дроновым, - этот, наверное, знает, как продают дома. В доме Варвары его встретила еще неприятность: парадную дверь открыла девочка подросток - черненькая, остроносая и почему-то о радостью, весело закричала:

- Варвары Кирилловны дома нет, в Петербург уехали! Радость ее показалась Самгину неприличной, он строго сказал:

- Варвара Кирилловна - померла!

- Господи, - тихонько произнесла девочка, но, отшатнувшись, спросила: - А может, вы врете? - И тотчас же визгливо закричала: - Фелицата Назарна!

Явилась знакомая - плоскогрудая, тонкогубая женщина в кружевной наколке на голове, важно согнув шею, она молча направила стеклянные глаза в лицо Самгина, а девчушка тревожно и торопливо говорила, указывая на него пальцем:

- Он говорит - померла Варвара-то Кирилловна.

- Мне ничего неизвестно, - сказала женщина, не помогая Самгину раздеться, а когда он пошел из прихожей в комнаты, встала на дороге ему.

- Позвольте-с, как же это...

- Подите прочь, - крикнул Самгин. - Что вы - не знаете меня?

- Знаю-с, но - не могу...

И, отступив на шаг в сторону, деревянным голосом скомандовала:

- Анка, позвони в участок, чтобы Мирон Петрович пришел.

- Вы - дура! - заявил Самгин. - Я вас выгоню, - крикнул он и тотчас устыдился своего гнева, а женщина, следуя за ним по пятам, говорила однотонно и убийственно скучно:

- Если право имеете - можете и выгнать, а ругать не имеете права. Я служащая, мне поручено имущество.

- Но ведь вы же знаете, кто я, - миролюбиво напомнил Самгин.

- Я Варваре Кирилловне служу, и от нее распоряжений не имею для вас... - Она ходила за Самгиным, останавливаясь в дверях каждой комнаты и, очевидно, опасаясь, как бы он не взял и не спрятал в карман какую-либо вещь, и возбуждая у хозяина желание стукнуть ее чем-нибудь по голове. Это продолжалось минут двадцать, все время натягивая нервы Самгина. Он курил, ходил, сидел и чувствовал, что поведение его укрепляет подозрения этой двуногой щуки.

"Если ее оставить даже на сутки - она обворует", - соображал он.

Наконец пришел толстый, чернобородый помощник пристава, молча выслушал стороны и сказал внушительным басом:

- Как юрист, вы должны бы предъявить удостоверение врача или больницы о смерти.

- Удостоверение оставлено мною у нотариуса, можете справиться.

- Не обязаны, - сказал полицейский, вздохнув глубоко и прикрывая ресницами большие черные глаза на лице кирпичного цвета.

- Я оплачу хлопоты, - сказал Самгин, протянув ему билет в двадцать пять рублей.

- Прекрасно, - откликнулся полицейский, отдал честь, подняв широкую ладонь к плюшевому черепу, и ушел, поманив пальцем Фелицату.

Самгин чувствовал себя отвратительно. Одолевали неприятные воспоминания о жизни в этом доме. Неприятны были комнаты, перегруженные разнообразной старинной мебелью, набитые мелкими пустяками, которые должны были говорить об эстетических вкусах хозяйки. В спальне Варвары на стене висела большая фотография его, Самгина, во фраке, с головой в форме тыквы, - тоже неприятная.

"Чорт с ней, пусть эта дура ворует", - решил он и пошел на свидание с Дроновым.

Москва была богато убрана снегом, толстые пуховики его лежали на крышах, фонари покрыты белыми чепчиками, всюду блестело холодное серебро, морозная пыль над городом тоже напоминала спокойный блеск оксидированного серебра. Под ногами людей хрящевато поскрипывал снег, шуршали и тихонько взвизгивали железные полозья саней.

"Уютный город", - одобрительно подумал Самгин. Дронова еще не было в гостинице, Самгин с трудом нашел свободный столик в зале, тесно набитом едоками, наполненном гулом голосов, звоном стекла, металла, фарфора. Самгин не впервые сидел в этом храме московского кулинарного искусства, ему нравилось бывать здесь, вслушиваться в разноголосый говор солидных людей, ему казалось, что, хмельные от сытости, они, вероятно, здесь более откровенны, чем где-либо в другом месте. Однажды он даже подумал, что этот пестрый, сложный говор должен быть похож на "общие исповеди" в соборе Кронштадта, организованные знаменитым попом Иоанном Сергеевым. Ловя отдельные фразы и куски возбужденных речей, Самгин был уверен, что это лучше, вернее, чем книги и газеты, помогает ему знать, "чем люди живы". Вот и сейчас, сзади его, приятный басок говорил увещевающим тоном:

- Мы, провинциалы, живем спокойней вас, москвичей, у нас есть время наблюдать за вами, и - что же мы видим?

- Возьмите еще осетрины, - посоветовал басу ленивый, бесцветный голос.

- С удовольствием возьму.

А впереди волнисто изгибалась длинная, узкая спина, туго обтянутая поддевкой, и звучно, немножко гнусаво жаловалась:

- Как же быть, Петр Васильевич, батюшко мой? Весной - объединенное дворянство заявило себя против политических реформ, теперь вот наше, московское, высказалось за неприкосновенность самодержавия, а - мы-то, промышленники-то, как же, а?

И, должно быть, скушав осетрину, снова увещевал басок:

- В быстрой смене литературных вкусов ваших все же замечаем - некое однообразие оных. Хотя антидемократические идеи Ибсена как будто уже приелись, но место его в театрах заступил Гамсун, а ведь хрен редьки - не слаще. Ведь Гамсун - тоже антидемократ, враг политики...

- Но герой его, Карено, легко отказался от своих идей в пользу места в стортинге, - вставил ленивый голос.

- Вот, вот! То-то и есть - что отказался, как и у нас многие современные разночинцы отказываются, бегут общественной деятельности ради личного успеха, пренебрегая заветами отцов и уроками революции...

- Ну, что там: заветы, уроки' Дан завет новый: enrichissez-vous - обогащайтесь! Вот завет революции...

- Это вы - иронически? Ленивый начал говорить сердито:

- Э, какая тут ирония! Все - жрать хотят.

- В ущерб своему человеческому достоинству...

- Вы, Нифонт Иванович, ветхозаветный человек. А молодежь, разночинцы эти... не дремлют! У меня письмоводитель в шестом году наблудил что-то, арестовали. Парень - дельный и неглуп, готовился в университет. Ну, я его вызволил. А он, ежа ему за пазуху, сукину сыну, снял у меня копию с одного документа да и продал ее заинтересованному лицу. Семь тысяч гонорара потерял я на этом деле. А дело-то было - беспроигрышное.

- Там - все наше, вплоть до реки Белой наше! - хрипло и так громко сказали за столиком сбоку от Самгина, что он и еще многие оглянулись на кричавшего. Там сидел краснолобый, большеглазый, с густейшей светлой бородой и сердитыми усами, которые не закрывали толстых губ яркокрасного цвета, одной рукою, с вилкой в ней, он писал узоры в воздухе. - От Бирской вглубь до самых гор - наше! А жители там - башкирье, дикари, народ негодный, нерабочий, сорье на земле, нищими по золоту ходят, лень им золото поднять...

Его слушали плешивый человек с сизыми ушами, с орденом на шее и носатая длинная женщина, вся в черном, похожая на монахиню.

Человек с орденом сказал, вставая:

- Будем смотреть это всё, я и мой инженер, - а женщина спросила звонко и сердито:

- Тюда нюжни дольго поиехат?

- Ну, чего там долго! Четверо суток на пароходе. Катнем 'по Волге, Каме, Белой, - там, на Белой, места такой красоты - ахнешь, Клариса Яковлевна, сто раз ахнешь. - Он выпрямился во весь свой огромный рост и возбужденно протрубил:

- Я государству - не враг, ежели такое большое дело начинаете, я землю дешево продам. - Человек в поддевке повернул голову, показав Самгину темный глаз, острый нос, седую козлиную бородку, посмотрел, как бородатый в сюртуке считает поданное ему на тарелке серебро сдачи со счета, и вполголоса сказал своему собеседнику:

- На чай оставил три пятака, боров! Самарский купец из казаков уральских. Знаменито богат, у него башкирской земли целая Франция. Я его в Нижнем на ярмарке видал, - кутнуть умеет! Зверь большого азарта, картежник, распутник, пьяница.

- Мамонтам этим пора бы вымереть.

- Вымрут... Скоро.

Освобожденный стол тотчас же заняли молодцеватый студент, похожий на переодетого офицера, и скромного вида человек с жидкой бородкой, отдаленно похожий на портреты Антона Чехова в молодости. Студент взял карту кушаний в руки, закрыл ею румяное лицо, украшенное золотистыми усиками, и сочно заговорил, как бы читая по карте:

- Ты, Борис, прочитай Оскара Уайльда "Социализм и душа человека".

- Я уже читал, - тихо, виновато ответил скромный.

- Помнишь у него: "Бедные своекорыстнее богатых".

- Это - парадокс...

- Парадокс, - это, брат, протест против общепринятой пошлости, - внушительно сказал студент, оглянулся, прищурив серые, холодненькие глаза, и добавил:

- Парадокс надо понимать не как искажение, но как отражение.

Он мешал Самгину слушать интересную беседу за его спиной, человек в поддевке говорил внятно, но гнусавенький ручеек его слов все время исчезал в непрерывном вихре шума. Однако, напрягая слух, можно было поймать кое-какие фразы.

- Столыпина я одобряю; он затеял дело доброе, дело мудрое. Накормить лучших людей - это уже политика европейская. Все ведь в жизни нашей строится на отборе лучшего, - верно?

Кто-то насмешливо крикнул:

- Рассыпался ваш синдикат "Гвоздь", ни гвоздя не осталось!

- Ошибаешься, Степан Иваныч, не рассыпался, а - расширился, теперь это - "Проволока".

- Продруд, Продрусь...

- Вот - в Германии, Петр Васильич, накормили лучших-то социал-демократов, посадили в рейхстаг: законодательствуйте, ребята! Они и сидят и законодательствуют, и всё спокойно, никаких вспышек.

- Все же стачки!

- А что - стачки? Выгнав болезнь наружу, лечить ее удобней. Нет, дорогой, вся мудрость - в отборе лучших. Юлий-то Цезарь правильно сказал о толстых, о сытых.

- После него, Цезаря, замечено было, что сытый голодного не разумеет.

- Ведь - вы подумайте, батюшко мой, как депутат и член правительства, ведь Емельян-го Пугачев, во-время взятый, мог бы рядом с Григорьем Потемкиным около Екатерины Великой вращаться...

- Это - шуточки-с!

"Революция научила людей оригинально думать, откровенней", - отметил Самгин.

И, как бы подтверждая его наблюдение, где-то близко заворчал угрюмый голос:

- Балканская политика стоила нам немало денег и сил, и - вот, признали аннексию Боснии, Герцеговины, значительно усилив этим Австрию, а - значит - и Германию...

Прибежал Дронов, неряшливо растрепанный, сердитый, с треском отодвинул стул.

- Прозевал книгу, уже набирают. Достал оттиски первых листов. Прозевал, чорт возьми! Два сборничка выпустил, а третий - ускользнул. Теперь, брат, пошла мода на сборники. От беков, Луначарского, Богданова, Чернова и до Грингмута, монархиста, все предлагают товар мыслишек своих оптом и в розницу. Ходовой товар. Что будем есть?

- Ты представь себя при социализме, Борис, - что ты будешь делать, ты? - говорил студент. - Пойми: человек не способен действовать иначе, как руководясь интересами .своего я.

Самгин вдруг почувствовал: ему не хочется, чтобы Дронов слышал эти речи, и тотчас же начал ему о своих делах. Поглаживая ладонью лоб и ершистые волосы на черепе, Дронов молча, глядя в рюмку водки, выслушал его и кивнул головой, точно сбросив с нее что-то.

- Дом продать - дело легкое, - сказал он. - Дома в цене, покупателей - немало. Революция спугнула помещиков, многие переселяются в Москву. Давай, выпьем. Заметил, какой студент сидит? Новое издание.. Усовершенствован. В тюрьму за политику не сядет, а если сядет, так за что-нибудь другое. Эх, Клим Иваныч, не везет мне, - неожиданно заключил он отрывистую, сердитую свою речь.

Нужно было что-то сказать, и Самгин спросил:

- Чем ты расстроен?

- Тем, что не устроен, - ответил Дронов, вздохнув, и выпил стакан вина.

- Устроишься... Жизнь как будто становится просторнее, свободней, - невольно прибавил он.

- Свободней? Не знаю. Суеты - больше, может быть, поэтому и кажется, что свободней.

Он торопливо и небрежно начал есть, а Самгин - снова слушать. Людей в зале становилось меньше, голоса звучали более отчетливо, кто-то раздраженно кричал:

- Интересы промышленности у нас понимал только Витте.

- А - интересы земледелия? Ага? В другом месте спорили о театре:

- Нет - довольно Островского и осмеяния замоскворецких купцов. Эти купцы - прошлое Москвы, далекое прошлое!

- А - провинция?

- Ну, и пускай Малый театр едет в провинцию, а настоящий, культурно-политический театр пускай очистится от всякого босячества, нигилизма - и дайте ему место в Малом, так-то-с! У него хватит людей на две сцены - не беспокойтесь!

Дронов съел суп, вытер губы салфеткой и заговорил:

- Ты вот молчишь. Монументально молчишь, как бронзовый. Это ты - по завету: "Не мечите бисера перед свиньями, да не попрут его ногами" - да?

- Я не люблю проповедей. И проповедников, - сухо сказал Самгин.

- Себя-то, конечно, любишь. Проповедников и я [не] люблю. Может быть - боюсь даже, - не всех однако. Нет, не всех. Ты - не сердись на меня, если я грубо сказал. Дело в том, что завидую я тебе, спокойствию твоему завидую. Иной раз думается, что ты хранишь мудрость твою, как девственность. Пачкать ее не хочешь.

Он махнул рукой. Помолчав, он задумчиво и с возрастающей уверенностью сказал:

- Жизнь - изнасилует. Давай, выпьем! Самгин посмотрел на него и понял, что Дронов уже насытился, разбрасывал беспокойные глазки по залу и ворчал:

- Не люблю я это капище Мамоново. Поедем к тебе, я там прочитаю оттиски, их надо вернуть.

Самгин согласился, но спросил кофе, ему еще хотелось посидеть, послушать. В густой метели слов его слух все время улавливал нечто созвучное его настроению. И, как всегда, когда он замечал это созвучие, он с досадой, все более острой, чувствовал, что какие-то говоруны обворовывают его, превращая разнообразный и обширный его опыт в мысли, грубо упрощенные раньше, чем сам он успевает придать им форму, неотразимо точную, ослепительно яркую. В настроении такой досады он поехал домой, рассказав по дороге Дронову анекдот с Фелицатой. Дронов - захохотал.

- Это - дура! Она - английских романов начиталась, Гемфри Уарда любит, играет роль преданной слуги. Я ее прозвал цаплей - похожа? Английский роман весьма способствует укреплению глупости - не находишь?

- Не всякий, - поправил его Самгин и вспомнил Анфимьевну.

Раздеваясь в прихожей и глядя в длинное, важное лицо Фелицаты, Дронов, посмеиваясь, грубовато говорил:

- Ты, Цапля, что же это какие фокусы делаешь, а? Она тоже как будто улыбалась, тонкогубый рот ее, разрезав серые щеки, стал длиннее, голос мягче. Снимая пальто с плеч Дронова, она заговорила;

- Иван Матвеич, я обязана...

- Никто не обязан быть глупым. Налаживай самовар и добудь две бутылки белого вина "Грав", - знаешь?

- Как же-с...

- Действуй...

"Нахал", - механически отметил Самгин, видя, что Дронов ведет себя, как хозяин.

Затем Дронов прошел в гостиную, остановился посредине ее, оглянулся и, потирая лоб, пробормотал:

- Любила мелочишки Варвара Кирилловна, а - деловая была женщина и вкус денег знала хорошо. Выла бы богатой.

Взглянув на часы, он тотчас же сел в кресло, вынул из бокового кармана пачку гранок набора и спросил:

- Ну-ко, в чем дело?

Сидя, он быстро, но тихонько шаркал подошвами, точно подкрадывался к чему-то; скуластое лицо его тоже двигалось, дрожали брови, надувались губы, ощетинивая усы, косые глаза щурились, бегая по бумаге. Самгин, прислонясь спиною к теплым изразцам печки, закурил папиросу, ждал.

- Ага, вот оно, - пробормотал Дронов и тотчас же внятно, даже торжественно прочитал:

- "Внутренняя жизнь личности есть единственно творческая сила человеческого бытия, и она, а не самодовлеющие начала политического порядка является единственно прочным базисом для всякого общественного строительства".

Дронов закрыл левый глаз, взмахнул полосками бумаги, как флагом, и спросил:

- Формулировочка прямолинейная, а? Это - ударчик не только по марксистам...

- Читай дальше, - предложил Самгин, перестав курить, и не без чувства гордости напомнил себе:

"Я всегда протестовал против вторжения политики в область свободной мысли..."

- Тут много подчеркнуто, - сказал Дронов, шелестя бумагой, и начал читать возбужденно, взвизгивая:

- "Русская интеллигенция не любит богатства". Ух ты! Слыхал? А может, не любит, как лиса виноград? "Она не ценит, прежде всего, богатства духовного, культуры, той идеальной силы и творческой деятельности человеческого духа, которая влечет его к овладению миром и очеловечению человека, к обогащению своей жизни ценностями науки, искусства, религии..." Ага, религия? - "и морали". - Ну, конечно, и морали. Для укрощения строптивых. Ах, черти...

"Отвратительно читает, дурак", - сердито отметил Самгин, очень заинтересованный, и, бросив погасшую папиросу, торопливо закурил новую, а Дронов читал:

- "И, что всего замечательнее, эту свою нелюбовь она распространяет даже на богатство материальное, инстинктивно сознавая его символическую связь с общей идеей культуры". Символическую? - вопросительно повторил Дронов, закрыв глаза. - Символическую? - еще раз произнес он, взмахнув гранками.

Читал он все более раздражающе неприятно, все шаркал ногами, подпрыгивал на стуле, качался, держа гранки в руке, неподвижно вытянутой вперед, приближая к ним лицо и почему-то не желая, не догадываясь согнуть руку, приблизить ее к лицу.

"Он чем-то доволен, - с досадой отметил Самгин. - Но - чем?"

Клим Иванович тоже слушал чтение с приятным чувством, но ему не хотелось совпадать с Дроновым в оценке этой книги. Он слышал, как вкусно торопливый голосок произносит необычные фразы, обсасывает отдельные слова, смакует их. Но замечания, которыми Дронов все чаще и обильнее перебивал текст книги, скептические восклицания и мимика Дронова казались Самгину пошлыми, неуместными, раздражали его.

- "Интеллигенция любит только справедливое распределение богатства, но не самое богатство, скорее она даже ненавидит и боится его". Боится? Ну, это ерундо-подобно. Не очень боится в наши дни. "В душе ее любовь к бедным обращается в любовь к бедности". Мм - не замечал. Нет, это чепуховидно. Еще что? Тут много подчеркнуто, чорт возьми! "До последних, революционных лет творческие, даровитые натуры в России как-то сторонились от революционной интеллигенции, не вынося ее высокомерия и деспотизма..."

"Это - верно", - подумал Самгин и подумал так решительно, что даже выпрямился и нахмурил брови: ему показалось, что он произнес эти два слова вслух, и вот сейчас Дронов спросит его:

"Почему - верно?"

Дронов увлеченно и поспешно продолжал выхватывать подчеркнутое:

- "Любовь к уравнительной справедливости, к общественному добру, к народному благу парализовала любовь к истине, уничтожила интерес к ней". "Что есть истина?" - спросил мистер Понтий Пилат. Дальше! "Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, - бояться его мы должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна, своими штыками, охраняет нас от ярости народной..."

Дронов, тихонько свистнув, покачнулся на стуле, шлепнул гранками по колену и, мигая, забормотал ошеломленно:

- Эт-то... крепко сказано! М-мужественно. Пишут, как обручи на бочку набивают, чорт их дери! Это они со страха до бесстрашия дошли, -ей-богу! Клим Иванович, что ты скажешь, а? Они ведь, брат, некое настроеньице правильно уловили, а?

Крепко зажмурив глаза, он захохотал. Его смех показался Самгину искусственным и как будто пьяным. Самгина тяготила необходимость отвечать, а ответы требовали осторожности, обдуманности.

- Для серьезной оценки этой книги нужно, разумеется, прочитать всю ее, - медленно начал он, следя за узорами дыма папиросы и с трудом думая о том, что говорит. - Мне кажется - она более полемична, чем следовало бы. Ее идеи требуют... философского спокойствия. И не таких острых формулировок... Автор....

- Авторы, - поправил Дронов. - Их - семеро. Все - интеллигенты-разночинцы, те самые, которые... ах, чорт! Ну... доползли до точки! "Новое слово" - а?

Он снова захохотал, Дронов. А Клим Иванович Самгин, пользуясь паузой, попытался найти для Дронова еще несколько ценных фраз, таких, которые не могли бы вызвать спора. Но необходимые фразы не являлись, и думать о Дронове, определять его отношение к прочитанному - не хотелось. Было бы хорошо, если б этот пошляк и нахал ушел, провалился сквозь землю, вообще - исчез и, если можно, навсегда. Его присутствие мешало созревать каким-то очень важным думам Самгина о себе.

Как нельзя более своевременно в дверях явилась Фелицата.

- Чай готов. Прикажете подать сюда?

- Иди к чертям, Цапля, - сказал Дронов и, не ожидая приглашения хозяина, пошел в столовую. Хозяин сердито посмотрел на его коренастую фигуру, оглянулся вокруг себя. Уже вечерело, сумрак наполнял комнату, в сумраке искал себе места, расползался дым папиросы. Знакомые, любимые Варварой вещи приобрели приятно мягкие очертания, в углу задержался тусклый отблеск солнца и напоминала о себе вызолоченная фигурка Будды. Странно чувствовать себя хозяином этой фигурки, комнаты, этого дома. Остаться одному в этом теплом уюте, свободно подумать...

В столовой вспыхнул огонь, четко осветил Дронова, Иван, зажав в коленях бутылку вина, согнулся, потемнел от натуги и, вытаскивая пробку, сопел.

Клим Иванович Самгин чувствовал себя встревоженным, но эта тревога становилась все более приятной. Была минута, когда он обиженно удивился:

"Почему я не мог оформить мой опыт так же просто и ясно?"

Но вскоре, вслед за этим, он отметил с чувством гордости:

"В этой книге есть идеи очень близкие мне, быть может, рожденные, посеянные мною".

Затем он вспомнил фигуру Петра Струве: десятка лет не прошло с той поры, когда он видел смешную, сутуловатую, тощую фигуру растрепанного, рыжего, судорожно многоречивого марксиста, борца с народниками. Особенно комичен был этот книжник рядом со своим соратником, черноволосым Туган-Барановским, высоким, тонконогим, с большим животом и булькающей, тенористой речью.

"Вожди молодежи", - подумал Самгин, вспомнив, как юные курсистки и студенты обожали этих людей, как очарованно слушали их речи на диспутах "Вольно-экономического общества", как влюбленно встречали и провожали их на нелегальных вечеринках, в тесных квартирах интеллигентов, которые сочувствовали марксизму потому, что им нравилось "самодовлеющее начало экономики". Неприятно было вспомнить, что Кутузов был первым, кто указал на нелепую несовместимость марксизма с проповедью "национального самосознания", тогда же начатой Струве в статье "Назад к Фихте". Затем, с чувством удовлетворения самим собою, как человек, который мог сделать крупную ошибку и не сделал ее, Клим Иванович Самгин подумал:

"Я никогда, ничего не проповедовал, у меня нет необходимости изменять мои воззрения".

А Иван Дронов снова был охвачен судорогами поисков "нового слова", он трепал гранки и торопливо вычитывал:

- "Западный буржуа беднее русского интеллигента нравственными идеями, но зато его идеи во многом превышают его эмоциональный строй, а главное - он живет сравнительно цельной духовной жизнью". Ну, это уже какая-то поповщинка! "Свойства русского национального духа указуют на то, что мы призваны творить в области религиозной философии". Вот те раз! Это уже - слепота. Должно быть, Бердяев придумал.

Он глотал вино, грыз бисквиты и все шаркал ногами, точно полотер, и восхищался.

- Эта книжечка - наскандалит! Выдержит изданий пяток, а то и больше. Ах, черти...

Тут восхищение его вдруг погасло, поглаживая гранки ладонью, он сокрушенно вздохнул.

- Проморгал книжечку. Два сборника мы с Вар<юхой> поймали, а этот - ускользнул! Видал "Очерки по философии марксизма"? и сборник статей Мартова, Потресова, Маслова?

Закрыв правый глаз, он растянул губы широкой улыбкой, обнаружил два золотых клыка в нижней челюсти и один над ними.

- Всё очерчивают Маркса. Очертить - значит ограничить, а? Только Ленин прет против рожна, упрямый, как протопоп Аввакум.

Наконец, сунув гранки за пазуху, он снова спросил:

- Ну, так что же ты скажешь? Событие, брат! Знаешь, Азеф и это, - он ткнул себя пальцем в грудь, - это ударчики мордогубительные, верно?

Он ждал.

Нужно было сказать что-то.

- Я уже отметил излишнюю, полемическую заостренность этой книги, - докторально начал Самгин, шагая по полу, как по жердочке над ручьем. - Она еще раз возобновляет старинный спор идеалистов и... реалистов. Люди устают от реализма. И - вот...

Он помахал рукой в воздухе, разгоняя дым, искоса следя, как Дронов сосет вино и тоже неотрывно провожает его косыми глазами. Опустив голову, Самгин продолжал:

- Да. В таких серьезных случаях нужно особенно твердо помнить, что слова имеют коварное свойство искажать мысль. Слово приобретает слишком самостоятельное значение, - ты, вероятно, заметил, что последнее время весьма много говорят и пишут о логосе и даже явилась какая-то секта словобожцев. Вообще слово завоевало так много места, что филология уже как будто не подчиняется логике, а только фонетике... Например: наши декаденты, Бальмонт, Белый...

- Что ты, брат, дребедень бормочешь? - удивленно спросил Дронов. - Точно я - гимназист или - того хуже - человек, с которым следует конспирировать. Не хочешь говорить, так и скажи - не хочу.

Говорил он трезво, но, встав на ноги, - покачнулся, схватил одной рукою край стола, другой - спинку стула. После случая с Бердниковым Самгин боялся пьяных.

- Подожди, - сказал он мягко, как только мог. - Я хотел напомнить тебе, что Плеханов доказывал возможность для социал-демократии ехать из Петербурга в Москву вместе с буржуазией до Твери...

- На кой чорт надо помнить это? - Он выхватил из-[за] пазухи гранки и высоко взмахнул ими. - Здесь идет речь не о временном союзе с буржуазией, а о полной, безоговорочной сдаче ей всех позиций критически мыслящей разночинной интеллигенции, - вот как понимает эту штуку рабочий, приятель мой, эсдек, большевичок... Дунаев. Правильно понимает. "Буржуазия, говорит, свое взяла, у нее конституция есть, а - что выиграла демократия, служилая интеллигенция? Место приказчика у купцов?" Это - "соль земли" в приказчики?

Дронов кричал, топал ногой, как лошадь, размахивал гранками. Самгину уже трудно было понять связи его слов, смысл крика. Клим Иванович стоял по другую сторону стола и молчал, ожидая худшего. Но Дронов вдруг выкрикнул:

- Я буду говорить прямо, хотя намерен говорить о себе, - он тотчас замолчал, как бы прикусив язык, мигнул и нормальным своим голосом, с удивлением произнес:

- Здорово сказал, а? Ч-чорт! Для эпиграфа сказал, ей-богу! Есть в натурке моей кое-какой перец, а? Так вот - о себе. Я - не буржуй, не социалист. Я - рядовой армии людей свободных профессий. Человек, который должен бороться за себя, не имея никаких средств к жизни, не имея покровителя и ничего - кроме желания жить прилично. Это желание - основа всех талантов и действий, как награждаемых славой, так и наказуемых законами. Я должен быть гибок, изворотлив и так далее. С кем я? С пролетариатом физического труда? Не гожусь, не способен на подвиги самозабвения. Я люблю вкусно есть, много пить, люблю разных баб. С хозяевами, с буржуями? Нет, это мне противно. Я умнее любого буржуя. Я не умею и не хочу притворяться миленьким. - Расправив плечи, выпятив живот, он добавил:

- И маленьким.

Захлебнулся последним словом, кашлянул, быстро выпил стакан вина, взглянул на часы и горячо предложил:

- Клим Иванович, давай, брат, газету издавать! Просто и чисто демократическую, безо всяких эдаких загогулин от философии, однако - с Марксом, но - без Ленина, понимаешь, а? Орган интеллигентного пролетариата, - понимаешь? Будем морды бить направо, налево, а?

- Нужны деньги, - осторожно сказал Самгин.

- Святое слово! Именно - нужны деньги.

- И - большие.

- Божественно! Именно - большие. Ну, я уже опоздал, ах, чорт! Надо отвезти гранки. Я ночую у тебя - ладно?

- Пожалуйста, - сказал Самгин. В прихожей, забивая ноги в тяжелые кожаные ботики, Дронов вдруг захохотал.

- Нет, сообрази - куда они зовут? Помнишь гимназию, молитву - как это? "Родителям на утешение, церкви и отечеству на пользу".

Размахивая шапкой, он произнес тоном мальчишки, который дразнит товарища:

- А я - человек без рода, без племени, и пользы никому, кроме себя, не желаю. С тем меня и возьмите...

Тихонько свистнул сквозь зубы и ушел. Клим Иванович Самгин встряхнулся, точно пудель, обрызганный водою дождевой лужи, перешагнул из сумрака прихожей в тепло и свет гостиной, остановился и, вынимая папиросу, подвел итог:

"Негодяй. Пошляк и жулик. Газета - вот все, что он мог выдумать. Была такая ничтожная газета "Копейка". Но он очень хорошо характеризовал себя, сказав: "Буду говорить прямо, хотя намерен говорить о себе".

Клим Иванович щелкнул пальцами, ощущая, что вместе с Дроновым исчезло все, что держало в напряжении самообороны. Являлось иное настроение, оно не искало слов, слова являлись очень легко и самовольно, хотя беспорядочно.

"Семь епископов отлучили Льва Толстого от церкви. Семеро интеллигентов осудили, отвергают традицию русской интеллигенции - ее критическое отношение к действительности, традицию интеллекта, его движущую силу".

Тут почему-то вспомнилась поговорка: "Один - с сошкой, семеро - с ложкой", сказка "О семи Семионах, родных братьях". Цифра семь разбудила десятки мелких мыслей, они надоедали, как мухи, и потребовалось значительное усилие, чтоб вернуться к "Вехам".

"Заменяют одну систему фраз другой, когда-то уже пытавшейся ограничить свободу моей мысли. Хотят, чтоб я верил, когда я хочу знать. Хотят отнять у меня право сомневаться".

Он бесшумно шагал по толстому ковру, голова его мелькала в старинном круглом зеркале, которое бронзовые амуры поддерживали на стене. Клим Иванович Самгин остановился пред зеркалом, внимательно рассматривая свое лицо. Это стало его привычкой - напоминать себе лицо свое в те минуты, когда являлись важные, решающие мысли. Он знал, что это лицо - сухое, мимически бедное, малоподвижное, каковы почти всегда лица близоруких, но он все чаще видел его внушительным лицом свободного мыслителя, который сосредоточен на изучении своей духовной жизни, на работе своего я. Он снял очки и, почти касаясь лбом стекла, погладил пальцем седоватые волосы висков, покрутил бородку, показал себе желтые мелкие зубы, закопченные дымом табака.

"Их мысли знакомы мне, возможно, что они мною рождены и посеяны", - не без гордости подумал Клим Иванович. Но тут он вспомнил "Переписку" Гоголя, политическую философию Константина Леонтьева, "Дневники" Достоевского, "Московский сборник" К. Победоносцева, брошюрку Льва Тихомирова "Почему я перестал быть революционером" и еще многое. В эту минуту явилась необходимость посетить уборную, она помещалась в конце коридора, за кухней, рядом с комнатой для прислуги. Самгин поискал в столовой свечу, не нашел и отправился, держа коробку спичек в руках. В коридоре кто-то возился, сопел, и это было так неожиданно, что Самгин, уронив спички, крикнул:

- Кто это?

Ему ответили вполголоса, но густо:

- Это - я, Клим Иваныч, я, Миколай. Вспыхнула спичка, осветив щетинистое лицо, темную руку с жестяной лампой в ней.

- Лампу заправляю. Водопроводчики разбили стеклянную-то.

- Ах, это - вы? Я вас не узнал.

- Бороду обрил.

Сидя в уборной, Клим Иванович Самгин тревожно сообразил: "Свидетель безумных дней и невольного моего участия в безумии. Полиция возлагает на дворников обязанности шпионов, - наивно думать, что этот - исключение из правила. Он убил солдата. Меня он может шантажировать".

Когда Самгин вышел в коридор - на стене горела маленькая лампа, а Николай подметал веником белый сор на полу, он согнулся поперек коридора и заставил домохозяина остановиться.

- Снова в городе? - спросил Самгин.

- Да, вот - вернулся. В деревне, Клим Иваныч, тяжело стало жить, да и боязно.

- Почему же?

- Начальство очень обозлилось за пятый год. Травят мужиков. Брата двоюродного моего в каторгу на четыре года погнали, а шабра - умнейший, спокойный был мужик, - так его и вовсе повесили. С баб и то взыскивают, за старое-то, да! Разыгралось начальство прямо... до бесстыдства! А помещики-то новые, отрубники, хуторяне действуют вровень с полицией. Беднота говорит про них: "бывало - сами водили нас усадьбы жечь, господ сводить с земли, а теперь вот..."

В коридоре стоял душный запах керосина, известковой пыли, тяжелый голос дворника как бы сгущал духоту. Чтоб пройти в комнату, нужно, чтоб Николай посторонился, - он стоял посредине коридора, держа в руке веник, а пальцами другой безуспешно пытаясь застегнуть ворот рубахи. Лампа, возвышаясь над его плечом, освещала половину угловатого, костлявого лица. Без бороды лицо утратило прежнее деревянное равнодушие, на щеках и подбородке шевелились рыжеватые иглы, из-под нахмуренных бровей требовательно смотрели серые глаза, говорил он вполголоса, но как будто упрекая и готовясь кричать.

"Убийца", - напомнил себе Самгин.

- Живут мужики, как завоеванные, как в плену, ей-богу! Помоложе которые - уходят, кто куда, хоша теперь пачпорта трудно дают. А которые многосемейные да лошаденку имеют, ну, они стараются удержаться на своем горе.

"Возможно, что он считает меня виновником чего-то", - соображал Самгин.

- Фабричные, мастеровые, кто наделы сохранил, теперь продают их, - ломают деревню, как гнилое дерево! Продают землю как-то зря. Сосед мой, ткач, продал полторы десятины за четыреста восемьдесят целковых, сына обездолил, парень на крахмальный завод нанялся. А печник из села, против нас, за одну десятину взял четыреста...

- Вы давно здесь? - спросил Самгин.

- С весны. Варвара Кирилловна, спасибо ее душе, сразу взяли меня. Здесь, конечно, нет-нет да и услышишь человечье слово, здесь люди памятливы, пятый год не забывают. Боялся я, соседи не вспомнили бы чего-нибудь про меня, да - нет, ничего будто. А полиция, в этом квартале, вся новая, из Петербурга. Она, конечно, требует сведениев от нас, дворников, да - ведать-то нечего, обыватель тихо живет. Акушеркин сын недавно явился, студент, помните? Девять месяцев сидел, да сослали, ну - мать отхлопотала. Недавно Лаврушку на улице встретил, одет жуликовато, в галстуке; сказал, что учится где-то. Похоже, что врет.

Понизив голос, Николай спросил:

- А не знаете, товарищ Яков - цел?

- Не знаю, - решительно ответил Самгин и, шагнув вперед, заставил Николая прижаться к стене.

"Или - шпион, или - считает меня... своим человеком", - соображал Клим Иванович, закурив папиросу, путешествуя по гостиной, меланхолически рассматривая вещи. Вещей было много, точно в магазине. На стенах приятно пестрели небольшие яркие этюды маслом, с одного из них смотрело, прищурясь, толстогубое бритое лицо, смотрело, как бы спрашивая о чем-то. На изящной полочке стояло десятка полтора красиво переплетенных в сафьян книжек: Миропольского, Коневского, стихи Блока, Сологуба, Бальмонта, Брюсова, Гиппиус, Вилье де-Лиль Адан, Бодлер, Верлен, Рихард Демель, "Афоризмы" Шопенгауэра.

"Да, - ответил Клим Иванович, - в Москве я не могу жить".

И - вздохнул, не без досады, - дом казался ему все более уютным, можно бы неплохо устроиться. Над широкой тахтой - копия с картины Франца Штука "Грех" - голая женщина в объятиях змеи, - Самгин усмехнулся, находя, что эта устрашающая картина вполне уместна над тахтой, забросанной множеством мягких подушек. Вспомнил чью-то фразу: "Женщины понимают только детали". Затем он подумал, что Варвара довольно широко, но не очень удачно тратила деньги на украшение своего жилища. Слишком много мелочи, вазочек, фигурок из фарфора, коробочек. Вот и традиционные семь слонов из кости, из черного дерева, один - из топаза. Самгин сел к маленькому столику с кривыми позолоченными ножками, взял в руки маленького топазового слона и вспомнил о семерке авторов сборника "Вехи".

"Конечно, эта смелая книга вызовет шум. Удар в колокол среди ночи. Социалисты будут яростно возражать. И не одни социалисты. "Свист и звон со всех сторон". На поверхности жизни вздуется еще десяток пузырей".

Этот ход мысли раздражал его, и, крепко поставив слона на его место к шестерым, Самгин снова начал путешествовать по комнате. Знакомым гостем явилось более острое, чем всегда, чувство протеста: почему он не может создать себе крупное имя?

"Прожито полжизни. Почему я не взялся за дело освещения в печати убийства Марины? Это, наверное, создало бы такой же шум, как полтавское дело братьев Критских, пензенское - генеральши Болдыревой, дело графа Роникер в Варшаве... "Таинственные преступления - острая приправа пресной жизни обывателей", - вспомнил он саркастическую фразу какой-то газеты.

"Газета? Возможно, что Дронов прав - нужна газета. Независимая газета. У нас еще нет демократии, которая понимала бы свое значение как значение класса самостоятельного, как средоточие сил науки, искусства, - класса, независимого от насилия капитала и пролетариата".

Клим Иванович Самгин присел на ручку кресла и почти вслух произнес:

"Вот моя идея!"

В столовой, при свете лампы, бесшумно, как по воздуху, двигалась Фелицата.

- Чай готов, - тихо сказала она. Самгин промолчал, прислушиваясь, как в нем зреет незнакомое, тихо и приятно волнующее чувство.

"Идея человечества так же наивна, как идея божества. Пыльников - болван. Никто не убедит меня, что мир делится на рабов и господ. Господа рождаются в среде рабов. Рабы враждуют между собой так же, как и владыки. Миром двигают силы ума, таланта".

В этот час мысли Клима Самгина летели необычно быстро, капризно, даже как будто бессвязно, от каждой оставалось и укреплялось сознание, что Клим Иванович Самгин значительно оригинальнее и умнее многих людей, в их числе и авторов сборника "Вехи".

Вдруг выскользнула посторонняя мысль:

"А может быть, Безбедова тоже убили, чтоб он молчал о том, что знает? Может быть, Тагильский затем и приезжал, чтобы устранить Безбедова? Но если мотив убийства - месть Безбедова, тогда дело теряет таинственность и сенсацию. Если б можно было доказать, что Безбедов действовал, подчиняясь чужой воле..."

"Нет, нужно отказаться от мысли возбудить это дело, - решил он. - Нужно попробовать написать рассказ. В духе Эдгара По. Или - Конан-Дойля".

Приятно волнующее чувство не исчезало, а как будто становилось все теплее, помогая думать смелее, живее, чем всегда. Самгин перешел в столовую, выпил стакан чаю, сочиняя план рассказа, который можно бы печатать в новой газете. Дронов не являлся. И, ложась спать, Клим Иванович удовлетворенно подумал, что истекший день его жизни чрезвычайно значителен.

"Это праздничный день, когда человек находит сам себя", - сказал он себе, закурив на сон грядущий последнюю папиросу.

Дронов явился после полудня, держа ежовую голову свою так неподвижно, точно боялся, что сейчас у него переломятся шейные позвонки. Суетливые глазки его были едва заметны на опухшем лице красно-бурого цвета, лиловые уши торчали смешно и неприглядно.

- Башка трещит, - хрипло сказал он и хозяйски грубовато зарычал:

- Цапля, вино какое-нибудь - есть? Давай, давай! Был вчера на именинах у одного жулика, пили до шести часов утра. Сорок рублей в карты проиграл - обида!

Но, выпив сразу два стакана вина, он заговорил менее хрипло и деловито. Цены на землю в Москве сильно растут, в центре города квадратная сажень доходит до трех тысяч. Потомок славянофилов, один из "отцов города" Хомяков, за ничтожный кусок незастроенной земли, необходимой городу для расширения панели, потребовал 120 или даже 200 тысяч, а когда ему не дали этих денег, загородил кусок железной решеткой, еще более стеснив движение.

- Вот тебе и отец города! - с восторгом и поучительно вскричал Дронов, потирая руки. - В этом участке таких цен, конечно, нет, - продолжал он. - Дом стоит гроши, стар, мал, бездоходен. За землю можно получить тысяч двадцать пять, тридцать. Покупатель - есть, продажу можно совершить в неделю. Дело делать надобно быстро, как из пистолета, - закончил Дронов и, выпив еще стакан вина, спросил: - Ну, как?

- Я решил продать.

- Правильно. Интеллигент-домовладелец - это уже не интеллигент, а - домовладелец, стало быть -^ не нашего поля ягода.

Самгин нахмурил брови, желая сказать нечто, но - не успел придумать, что сказать и как? А Дронов продолжал оживленно, деловито и все горячее:

- Значит, сейчас позвоним и явится покупатель, нотариус Животовский, спекулянт, держи ухо остро! Но, сначала, Клим Иванович, на какого чорта тебе тысячи денег? Не надобно тебе денег, тебе газета нужна или - книгоиздательство. На газету - мало десятков тысяч, надо сотни полторы, две. Предлагаю: давай мне эти двадцать тысяч, и я тебе обещаю через год взогнать их до двухсот. Обещаю, но гарантировать - не могу, нечем. Векселя могу дать, а - чего они стоят?

- В карты играть будешь? - спросил Самгин, усмехаясь.

- На бирже будем играть, ты и я. У меня верная рука есть, человек неограниченных возможностей, будущий каторжник или - самоубийца. Он - честный, но сумасшедший. Он поможет нам сделать деньги.

Дронов встал, держась рукой за кромку стола. Раскалился он так, что коротенькие ноги дрожали, дрожала и рука, заставляя звенеть пустой стакан о бутылку. Самгин, отодвинув стакан, прекратил тонкий звон стекла.

- Деньги - будут. И будет газета, - говорил Дронов. Его лицо раздувалось, точно пузырь, краснело, глаза ослепленно мигали, точно он смотрел на огонь слишком яркий.

- Замечательная газета. Небывалая. Привлечем все светила науки, литературы, Леонида Андреева, объявим войну реалистам "Знания", - к чорту реализм! И - политику вместе с ним. Сто лет политиканили - устали, надоело. Все хотят романтики, лирики, метафизики, углубления в недра тайн, в кишки дьявола. Властители умов - Достоевский, Андреев, Конан-Дойль.

Самгин тихонько вздохнул, наполняя стакан белым вином, и подумал:

"Сколько в нем энергии".

А Дронов, поспешно схватив стакан, жадно выхлебнул из него половину, и толстые, мокрые губы его снова задрожали, выгоняя слова:

- Мы дадим новости науки, ее фантастику, дадим литературные споры, скандалы, поставим уголовную хронику, да так поставим, как европейцам и не снилось. Мы покажем преступление по-новому, возьмем его из глубины...

Держа стакан у подбородка, он замахал правой рукой, хватая воздух пальцами, сжимая и разжимая кулак.

- Культура и преступность - понимаешь?

- Это будет политика, - вставил Самгин.

- Нет! Это будет обоснование права мести, - сказал Дронов и даже притопнул ногой, но тотчас же как будто испугался чего-то, несколько секунд молчал, приоткрыв рот, мигая, затем торопливо и невнятно забормотал:

- Ну, это - потом! Это - программа. Что ты скажешь, а?

Протирая очки платком, Самгин не торопился ответить. Слово о мести выскочило так неожиданно и так резко вне связи со всем, что говорил Дронов, что явились вопросы: кто мстит, кому, за что?

"Он типичный авантюрист, энергичен, циник, смел. Его смелость - это, конечно, беспринципность, аморализм", - определял Самгин, предостерегая себя, - предостерегая потому, что Дронов уже чем-то нравился ему.

- В общем - это интересно. Но я думаю, что в стране, где существует представительное правление, газета без политики невозможна.

Дронов сел и удивленно повторил:

- Представительное...

Но тотчас же, тряхнув головой, продолжал:

- В нашей воле дать политику парламентариев в форме объективного рассказа или под соусом критики. Соус, конечно, будет политикой. Мораль - тоже. Но о том, что литераторы бьют друг друга, травят кошек собаками, тоже можно говорить без морали. Предоставим читателю забавляться ею.

После этого Дронов напористо спросил:

- Ты признал, что затея дельная, интересная, а - дальше?

И грубо добавил:

- Согласен дать деньги?

- Я должен подумать.

- Должен? Кому? Ведь не можешь же ты жалеть случайно полученные деньги?

"Какой нахал! Хам", - подумал Самгин, прикрыв глаза очками, - а Иван Дронов ожесточенно кричал:

- Вехисты - правы: интеллигент не любит денег, стыдится быть богатым, это, брат, традиция!

Он говорил еще долго и кончил советом Самгину: отобрать и свезти в склад вещи, которые он оставляет за собой, оценить все, что намерен продать, напечатать в газетах объявление о продаже или устроить аукцион. Ушел он, оставив домохозяина в состоянии приятной взволнованности, разбудив в нем желание мечтать. И первый раз в жизни Клим Иванович Самгин представил себя редактором большой газеты, человеком, который изучает, редактирует и корректирует все течения, все изгибы, всю игру мысли, современной ему. К его вескому слову прислушиваются политики всех партий, просветители, озабоченные культурным развитием низших слоев народа, литераторы, запутавшиеся в противоречиях критиков, критики, поверхностно знакомые с философией и плохо знакомые с действительной жизнью. Он - один из диктаторов интеллектуальной жизни страны. Он наиболее крупный и честный диктатор, ибо не связан с какой-то определенной программой, обладает широчайшим опытом и, в сущности, не имеет личных целей. Не честолюбив. Не жаден на славу, равнодушен к деньгам. Он действительно независимый человек.

"Практическую, хозяйственную часть газеты можно поручить Дронову. Да, Дронов - циник, он хамоват, груб, но его энергия - ценнейшее качество. В нем есть нечто симпатичное, какая-то черта, сродная мне. Она еще примитивна, ее следует развить. Я буду руководителем его, я сделаю его человеком, который будет дополнять меня. Нужно несколько изменить мое отношение к нему".

Самгин напомнил себе Ивана Дронова, каким знал его еще в детстве, и решил:

"Да, он, в сущности, оригинальный человек".

На другой день утром Дронов явился с покупателем. Это был маленький человечек, неопределенного возраста, лысоватый, жиденькие серые волосы зачесаны с висков на макушку, на тяжелом, красноватом носу дымчатое пенснэ, за стеклами его мутноватые, печальные глаза, личико густо расписано красными жилками, украшено острой французской бородкой и усами, воинственно закрученными в стрелку. Одет был в темносерый мохнатый костюм, очень ловко сокращавший действительные размеры его животика, круглого, точно арбуз. Он казался мягким, как плюшевая кукла медведя или обезьяны, сделанная из различных кусков, из остатков.

- Козьма Иванов Семидубов, - сказал он, крепко сжимая горячими пальцами руку Самгина. Самгин встречал людей такого облика, и почти всегда это были люди типа Дронова или Тагильского, очень подвижные, даже суетливые, веселые. Семидубов катился по земле не спеша, осторожно" говорил вполголоса, усталым тенорком, часто повторяя одно и то же слово.

- Дом - тогда дом, когда это доходный дом, - сообщил он, шлепая по стене кожаной, на меху, перчаткой. - Такие вот дома - несчастье Москвы, - продолжал он, вздохнув, поскрипывая снегом, растирая его подошвой огромного валяного ботинка. - Расползлись они по всей Москве, как плесень, из-за них трамваи, тысячи извозчиков, фонарей и вообще - огромнейшие городу Москве расходы.

Голос его звучал все жалобнее, ласковей.

- Против таких вот домов хоть Наполеона приглашай.

И снова вздохнул;

- Мелкой жизнью живем, государи мои, мелкой!

- Правильно, - одобрил Дронов. Расхаживая по двору, измеряя его шагами, Семидубов продолжал:

- Англичане говорят "мой дом - моя крепость", так англичане строят из камня, оттого и характер у них твердый. А из дерева - какая же крепость? Вы, государи мои, как оцениваете это поместье?

- Тридцать пять тысяч, - быстро сказал Дронов.

- Несерьезная цена. Деньги дороже стоят.'

- А ваша цена?

- Половинку тридцати.

- Смеетесь.

- Тогда - до свидания, - грустно сказал Семидубов и пошел к воротам. Дронов сердито крякнул, прошипел! "Ж-жулик!" - и, отправился вслед за ним, а Самгин остался среди двора, чувствуя, что эта краткая сцена разбудила в нем какие-то неопределенные сомнения.

Вечером эти сомнения приняли характер вполне реальный, характер обидного, незаслуженного удара. Сидя за столом, Самгин составлял план повести о деле Марины, когда пришел Дронов, сбросил пальто на руки длинной Фелицаты, быстро прошел в столовую, забыв снять шапку, прислонился спиной к изразцам печки и спросил, угрюмо покашливая:

- Ты знал, что на это имущество существует закладная в двадцать тысяч? Не знал? Так - поздравляю! - существует. - Он снял шапку с головы, надел ее на колено и произнес удивленно, с негодованием: - Когда это Варвара ухитрилась заложить?

- Она была легкомысленна, - неожиданно для себя сказал Самгин, услышал, что сказалось слишком сердито, и напомнил себе, что у него нет права возмущаться действиями Варвары. Тогда он перенес возмущение на Дронова.

"Он говорит о Варваре, как о своей любовнице". А Дронов, поглаживая шапку, пробормотал:

- Замечательно ловко этот бык Стратонов женщин грабил.

Самгин сорвал очки с носа, спрашивая:

- Ты хочешь сказать...?

- Я уже сказал. Теперь он, как видишь, законодательствует, отечество любит. И уже не за пазухи, не под юбки руку запускает, а - в карман отечества: занят организацией банков, пассажирское пароходство на Волге объединяет, участвует в комиссии водного строительства. Н-да, чорт... Деятель!

Говорил Дронов, глядя в угол комнаты, косенькие глазки его искали там чего-то, он как будто дремал.

- Все-таки это полезное учреждение - Дума, то есть конституция, - отлично обнаруживает подлинные намерения и дела наиболее солидных граждан. А вот... не солидные, как мы с тобой...

И, прервав ворчливую речь, он заговорил деловито: если земля и дом Варвары заложены за двадцать тысяч, значит, они стоят, наверное, вдвое дороже. Это надобно помнить. Цены на землю быстро растут. Он стал развивать какой-то сложный план залога под вторую закладную, но Самгин слушал его невнимательно, думая, как легко и катастрофически обидно разрушились его вчерашние мечты. Может быть, Иван жульничает вместе с этим Семидубовым? Эта догадка не могла утешить, а фамилия покупателя напомнила:

"Снова - семь".

Дронов посидел еще минут пять и вдруг исчез, даже не простясь.

"Дом надо продать", - напомнил себе Клим Иванович и, закрыв глаза, стал тихонько, сквозь зубы насвистывать романс "Я не сержусь", думая о Варваре и Стратонове:

"Свинство".

<Дронов> возился с продажей дома больше месяца, за это время Самгин успел утвердиться в правах наследства, ввестись во владение, закончить план повести и даже продать часть вещей, не нужных ему, костюмы Варвары, мебель. Дронов даже похудел. Почти каждый день он являлся пред Самгиным полупьяный, раздраженный, озлобленный, пил белое вино и рассказывал диковинные факты жульничества.

- Состязание жуликов. Не зря, брат, московские жулики славятся. Как Варвару нагрели с этой идиотской закладной, чорт их души возьми! Не брезглив я, не злой человек, а все-таки, будь моя власть, я бы половину московских жителей в Сибирь перевез, в Якутку, в Камчатку, вообще - в глухие места. Пускай там, сукины дети, жрут друг друга - оттуда в Европы никакой вопль не долетит.

Самгин слушал эту пьяную болтовню почти равнодушно. Он был уверен, что возмущение Ивана жуликами имеет целью подготовить его к примирению с жульничеством самого Дронова. Он очень удивился, когда Иван пришел красный, потный, встал пред ним и торжественно объявил:

- Сделано. За тридцать две. Имеешь двенадцать шестьсот - наличными и два векселя по три на полгода и на год. С мясом вырвал.

Он сел в кресло, вытирая платком потное лицо, отдуваясь.

- Жарко. Вот так март. Продал держателю закладной. Можно бы взять тысяч сорок и даже с половиной, но, вот, посмотри-ка копию закладной, какие в ней узелки завязаны.

Он бросил на стол какую-то бумагу, но обрадованный Самгин, поддев ее разрезным ножом, подал ему.

- Не надо. Не хочу.

Дронов прищурился, посмотрел на него и пробормотал:

- Жест - ничего, добропорядочный. Ну, ладно. А за эту возню ты мне дашь тысячу?

- Возьми хоть две.

- Вот как мы! - усмехнулся Дронов. - Мне, чудак, и тысячи - много, это я по дружбе хватил - тысячу. Значит - получим деньги и - домой? Я соскучился по Тоське. Ты попроси ее квартиру тебе найти и устроить, она любит гнезда вить. Неудачно вьет.

Он дважды чихнул и спросил сам себя!

- Простудился, что ли?

Чихая, он, видимо, спугнул свое оживление, лицо его скучно осунулось, крепко вытирая широкий нос, крякнул, затем продолжал, размышляя, оценивая:

- Очень помог мне Семидубов. Лег в больницу, аппендицит у него. Лежит и философствует в ожидании операции.

Философия Семидубова не интересовала Самгина, но, из любезности, он спросил, кто такой Семидубов.

Дронов вдруг стер ладонью скуку с лица, широко улыбаясь, сверкнул золотом клыков.

- Он - интересный. Как это у вас называется? Кандидат на судебные должности, что ли? Кончив университет, он тот же год сел на скамью подсудимых по обвинению в продаже водопроводных труб. Лежали на Театральной площади трубы, он видит, что лежат они бесполезно, ну и продал кому-то, кто нуждался в трубах. Замечательный. Посадили его. на полгода, что ли. Вышел - стал в карты играть. Играет счастливо, но не шулер. Я познакомился с ним года два тому назад, проиграл ему тысячу триста, все, что было. Конечно, расстроился. А он говорит: "Возьмите рублей пятьсот у меня, продолжим". - "Мне, говорю, платить нечем". - "А - зачем платить? Я играю для удовольствия. Человек я холостой, деньги меня любят, третьего дня в сорок две минуты семнадцать тысяч выиграл". Я, знаешь, взял. Отыгрался, даже шестьдесят пять рублей выиграл. Поблагодарил и теперь играю с ним только в преферанс да в винт по маленькой.

Рассказал Дронов с удовольствием, почти не угашая улыбку на скуластом лице, и Самгин должен был отметить, что эта улыбка делает топорное лицо нянькина внука мягче, приятней.

- Пестрая мы нация, Клим Иванович, чудаковатая нация, - продолжал Дронов, помолчав, потише, задумчивее, сняв шапку с колена, положил ее на стол и, задев лампу, едва не опрокинул ее. - Удивительные люди водятся у нас, и много их, и всем некуда себя сунуть, В революцию? Вот прошумела она, усмехнулась, да - и нет ее. Ты скажешь - будет! Не спорю. По всем видимостям - будет. Но мужичок очень напугал. Организаторов революции частью истребили, частью - припрятали в каторгу, а многие - сами спрятались. Он посмотрел на Самгина и - докончил:

- Впрочем - что я тебе говорю? Сам все знаешь. Самгин молча наклонил голову, а Иван, помолчав. сказал, как бы извиняясь:

- Конечно, Семидубов этот - фигура мутная. Чорт его знает - зачем нужны такие? Иной раз я себя спрашиваю: не похож ли на него?

Клим Иванович Самгин внутренне и брезгливо поморщился:

"Кажется - еще одна исповедь".

Но Дронов сказал:

- Меня Тоська научила думать о самом себе правдиво, без прикрас. И предложил:

- Поедем к "Яру"? Самгин отказался.

- Ну, в Художественный, сегодня "Дно"? Тоже не хочешь? А мне нравится эта наивнейшая штука. Барон там очень намекающий: рядился-рядился, а ни к чему не пригодился. Ну, я пошел.

Уходя, он неодобрительно отметил:

- Куришь ты - на страх врагам. Как головня дымишься.

Клим Иванович Самгин, поправив очки, взглянул на гостя подозрительно и даже озлобленно, а когда Дронов исчез - поставил его рядом с Лютовым, Тагильским.

"Такой же. Изломанный, двоедушный, хитрый. Бесчестный. Боится быть понятым и притворяется искренним. Метит в друзья. Но способен быть только слугой".

Покончив на этом с Дроновым, он вызвал мечту вчерашнего дня. Это легко было сделать - пред ним на столе лежал листок почтовой бумаги, и на нем, мелким, но четким почерком было написано:

"Заострить отношение Безбедова к Марине, сделать его менее идиотом, придав настроению вульгарную революционность. Развернуть его роман. Любимая им - хитрая, холодная к нему девчонка, он интересен ей как единственный наследник богатой тетки. Показать радение хлыстов?"

Пред ним встала дородная, обнаженная женщина, и еще раз Самгин сердито подумал, что, наверное, она хотела, чтоб он взял ее. В любовнице Дронова есть сходство с Мариной - такая же стройная, здоровая.

"Научила думать о самом себе правдиво". Что это значит? О себе человек всегда правдиво думает".

Покуривая, он снова стал читать план и нашел, что - нет, нельзя давать слишком много улик против Безбедова, но необходимо, чтоб он знал какие-то Маринины тайны, этим знанием и будет оправдано убийство Безбедова как свидетеля, способного указать людей, которым Марина мешала жить.

Уже после Парижа он, незаметно для себя, начал вспоминать о Марине враждебно, и враждебность постепенно становилась сильнее.

"Что внесла эта женщина в мою жизнь?" - нередко спрашивал он и находил, что она подорвала, пошатнула его представление о самом себе. Ее таинственная смерть не сделала его участником громкого уголовного процесса, это только потому, что умер Безбедов. Участие на суде в качестве свидетеля могло бы кончиться для него крайне печально. Обвинитель воспользовался бы его прошлым, а там - арест, тюрьма, участие в Московском восстании, конечно, известное департаменту полиции. Конечно, прокурор воспользовался бы случаем включить в уголовное дело интеллигента-политика, - это диктуется реакцией и общим озлоблением против левых. Думая об этом, Клим Иванович Самгин ощущал нервный холодок где-то в спине и жадно глотал одуряющий дым крепкого табака.

"Да, эта бабища внесла в мою жизнь какую-то темную путаницу. Более того - едва не погубила меня. Вот если б можно было ввести Бердникова... Да, написать повесть об этом убийстве - интересное дело. Писать надобно очень тонко, обдуманно, вот в такой тишине, в такой уютной, теплой комнате, среди вещей, приятных для глаз".

Петербург встретил его не очень ласково, в мутноватом небе нерешительно сияло белесое солнце, капризно и сердито порывами дул свежий ветер с моря, накануне или ночью выпал обильный дождь, по сырым улицам спешно шагали жители, одетые тепло, как осенью, от мостовой исходил запах гниющего дерева, дома были величественно скучны. Тон газеты "Новое время" не совпадал с погодой, передовая по-весеннему ликовала, сообщая о росте вкладов в сберегательные кассы, далее рассказывалось, что количество деревенских домохозяев, укрепивших землю в собственность, достигло почти шестисот тысяч. Самгин, прочитав это, побарабанил по столу пальцами, посвистал.

"Надобно искать квартиру".

Пред вечером он пошел к Дронову и там, раздеваясь в прихожей, услышал голос чахоточного Юрина:

- Персы "низложили" шаха, турки султана, в Германии основан Союз Ганзы, союз фабрикантов для борьбы против "Союза сельских хозяев", правительство немцев отклонило предложение Англии о сокращении морских вооружений, среди нашей буржуазии заметен рост милитаризма... - ты думаешь, между этими фактами нет связи? Есть... и - явная...

- Подожди, кто-то пришел. О, это Клим Иванович! Самгину восклицание Таисьи показалось радостным, рукопожатие ее особенно крепким, Юрин, как всегда, полулежал в кресле, вытянув ноги под стол, опираясь затылком в спинку кресла, глядя в потолок, Таисья на стуле, рядом с ним, пред нею тетрадь, в ее руке - карандаш. Он протянул Самгину бессильную руку, не взглянув на него.

- Это хорошо, что вы пришли, будем чай пить, расскажите про Москву. А то Евгений все учит меня.

- Учение - свет, - не очень остроумно напомнил Самгин.

- Ему вредно говорить...

- Мне - все вредно, - откликнулся Юрин, двигая ногами, и все-таки были слышны его короткие, хриплые вздохи.

- Куда ты? - тревожно спросила женщина, он ответил:

- Играть.

Таисья помогла ему <встать> на ноги, и осторожно, как слепой, он ушел в гостиную.

- Умирает - видите? - шопотом сказала женщина. Самгин молча пожал плечами и сообразил! "Она была рада, что я прервал его поучение".

Мелькнули неоформленно, исчезли слова!

"Марксизм... Смерть..."

В гостиной фисгармония медленно и неладно начинала выпевать мелодию какой-то знакомой песни, Тося, тихонько отбивая такт карандашом по тетради, спросила вполголоса:

- Хотите, чтоб я вам помогла найти квартиру? - Стена за окном осветилась солнцем и как будто отодвинулась подальше.

- Можно бы даже сейчас сходить, тут, недалеко, в нашей улице, но.., Она указала карандашей в сторону гостиной, там песня не удалась и ее сменил чей-то хорал.

"Да, наверное, она очень легко доступна". И даже развращена", - подумал Самгин, присматриваясь к лицу и бюсту женщины.

- О чем вы думаете?

- Слушаю.

- Он всегда "грает скучное.

- Сколько вам лет? Это - нескромный вопрос?

- Почему - нескромный? Двадцать четыре. Но на вид я старше, да?

- Не нахожу.

В гостиной угрюмо выли басы.

- Все находят, что старше. Так и должно быть. На семнадцатом году у меня уже был ребенок. И я много работала. Отец ребенка - художник, теперь - говорят - почти знаменитый, он за границей где-то, а тогда мы питались чаем и хлебом. Первая моя любовь - самая голодная.

"Вот еще одна исповедь", - отметил Самгин, сочувственно покачав головой.

К басам фисгармонии присоединились альты, дисканта, выпевая что-то зловещее, карающее, звуки ползли в столовую, как дым, а дым папиросы, которую курил Самгин, был слишком крепок и невкусен. И вообще - все было неприятно.

- Иногда даже сахара не на что было купить. Но - бедный, он был хороший, веселый. Не шуми, Степанида Петровна. - Это было сказано старухе, которая принесла поднос с посудой.

- Петровна у меня вместо матери, любит меня, точно кошку. Очень умная и революционерка, - вам смешно? Однако это верно: терпеть не может богатых, царя, князей, попов. Она тоже монастырская, была послушницей, но накануне пострига у нее случился роман и выгнали ее из монастыря. Работала сиделкой в больнице, была санитаркой на японской войне, там получила медаль за спасение офицеров из горящего барака. Вы думаете, сколько ей лет - шестьдесят? А ей только сорок три года. Вот как живут!

Юрин играл, повторяя одни и те же аккорды, и от повторения сила их мрачности как будто росла, угнетая Самгина, вызывая в нем ощущение усталости. А Таисья ожесточенно упрекала:

- Ах, Клим Иванович, - почему литераторы так мало и плохо пишут о женских судьбах? Просто даже стыдно читать: все любовь, любовь...

- Но позвольте, любовь...

- Да, да, я знаю, это все говорят: смысл женской жизни! Наверное, даже коровы и лошади не думают так. Они вот любят раз в год.

Она - раздражала не тем, как говорила, а потому, что разрушала его представление о ней, ему было скучно и хотелось сказать ей что-нибудь обидное, разозлить еще больше.

- "Любовь и голод правят миром", - напомнил Самгин.

- Нет! Не верю, что это навсегда, - сказала женщина. Он отметил, что густой ее голос звучал грубо, малоподвижное лицо потемнело и неприятно расширились зрачки.

"Злится", - решил он.

- Вот - увидите, - говорила [она], - и голода не будет, и любовь будет редким счастьем, а не дурной привычкой, как теперь.

- Скучное будущее обещаете вы, - ответил он на ее смешное пророчество.

- Будет месяц любви, каждый год - месяц счастья. Май, праздник всех людей...

- Это кондитерская мечта, это от пирожного, - сказал Самгин, усмехаясь.

Таисья выпрямилась, точно готовясь кричать, но он продолжал:

- Вы сообразите: каково будет беременным работать на полях, жать хлеб.

Женщина встала, пересела на другой стул и, спрятав лицо за самоваром, сказала:

- Вот как? Вы не любите мечтать? Не верите, что будем жить лучше?

- "Хоть гирше, та инше", - сказал Дронов, появляясь в двери. - Это - бесспорно, до этого - дойдем. Прихрамывая на обе ноги по очереди, - сегодня на левую, завтра - на правую, но дойдем!

- Ты - как мышь, - встретила его Таисья и пошла в гостиную.

- Я в прихожей подслушивал, о чем вы тут... И осматривал карманы пальто. У меня перчатки вытащили и кастет. Кастет - уже второй. Вот и вооружайся. Оба раза кастеты в Думе украли, там в раздевалке, должно быть, осматривают карманы и лишнее - отбирают.

Юрин перестал играть, кашлял, Таисья что-то внушительно говорила ему, он ответил:

- Мне горячее вредно.

Дронов у буфета, доставая бутылки, позванивая стаканами, рассказывал что-то о недавно организованной фракции октябристов.

- Лидер у них Гололобов, будто бы автор весьма популярного в свое время рассказа, одобренного Толстым, - "Вор", изданного "Посредником". Рассказец едва ли автобиографический, хотя оный Гололобов был вице-губернатором.

Самгин нашел, что последняя фраза остроумна, и, усмехаясь, искоса посмотрел на Ивана, подумал:

"Злая дрянь".

- Н-да, - продолжал Дронов, садясь напротив Клима. - Правые - организуются, а у левых - деморализация. Эсеры взорваны Азефом, у эсдеков группа "Вперед", группочка Ленина, плехановцы издают "Дневник эсдека", меньшевики-ликвидаторы "Голос эсдека", да еще внефракционная группа Троцкого. Это - история или - кавардак?

Самгин слушал его невнимательно, его больше интересовала мягкая речь Таисьи в прихожей.

- Я тебя прошу - не приходи! Тебе надобно лежать. Хочешь, я завтра же перевезу тебе фисгармонию?

- Хорошо бы, - пробормотал Дронов. Самгин все яснее сознавал, что он ошибся в оценке этой женщины, и его досада на нее росла.

- Умирает, - сказала она, садясь к столу и разливая чай. Густые брови ее сдвинулись в одну черту, и лицо стало угрюмо, застыло. - Как это тяжело: погибает человек, а ты не можешь помочь ему.

- Погибать? - спросил Дронов, хлебнув вина.

- Не балагань, Иван.

- Да - нет, я - серьезно! Я ведь знаю твои... вкусы. Если б моя воля, я бы специально для тебя устроил целую серию катастроф, войну, землетрясение, глад, мор, потоп - помогай людям, Тося!

Вздохнув, Таисья тихо сказала:

- Дурак.

- Нет, - возразил Дронов. - Дуракам - легко живется, а мне трудно.

- Не жадничай, легче будет.

- Спасибо за совет, хотя я не воспользуюсь им. И, подпрыгнув на стуле, точно уколотый гвоздем, он заговорил с патетической яростью:

- Клим Иванович - газету нужно! Большую де-мо-кра-ти-че-скую газету. Жив быть не хочу, а газета будет. Уговаривал Семидубова - наиграй мне двести тысяч - прославлю во всем мире. Он - мычит, чорт его дери. Но - чувствую - колеблется.

- Я бы в газете - корректоршей или конторщицей, - помечтала Тося.

А в общем было скучно, и Самгина тихонько грызли тягостные ощущения ненужности его присутствия в этой комнате с окнами в слепую каменную стену, глупости Дронова и его дамы.

"Почему я зависим от них?" Минут через пять он собрался уходить.

- Значит - завтра ищем квартиру? - уверенно сказала Таисья.

- Да, - ответил он.

Квартиру нашли сразу, три маленьких комнаты во втором этаже трехэтажного дома, рыжего, в серых пятнах; Самгин подумал, что такой расцветки бывают коровы. По бокам парадного крыльца медные и эмалированные дощечки извещали черными буквами, что в доме этом обитают люди странных фамилий: присяжный поверенный Я. Ассикритов, акушерка Интралигатина, учитель танцев Волков-Воловик, настройщик роялей и починка деревянных инструментов П. Е. Скромного, "Школа кулинарного искусства и готовые обеды на дом Т. П. Федькиной", "Переписка на машинке, 3-й этаж, кв. 6, Д. Ильке", а на двери одной из квартир второго этажа квадратик меди сообщал, что за дверью живет Павел Федорович Налим.

"Демократия", - поморщился Самгин, прочитав эти вывески.

Но комнаты были светлые, окнами на улицу, потолки высокие, паркетный пол, газовая кухня, и Самгин присоединил себя к демократии рыжего дома.

В заботах по устройству квартиры незаметно прошло несколько недель. Клим Иванович обставлял свое жилище одинокого человека не торопясь, осмотрительно и солидно: нужно иметь вокруг себя все необходимое и - чтобы не было ничего лишнего. Петербург - сырой город, но в доме центральное отопление, и зимою новая мебель, наверно, будет сохнуть, трещать по ночам, а кроме того, новая мебель не нравилась ему по формам. Для кабинета Самгин подобрал письменный стол, книжный шкаф и три тяжелых кресла под "черное дерево", - в восьмидесятых годах эта мебель была весьма популярной среди провинциальных юристов либерального настроения, и замечательный знаток деталей быта П. Д. Боборыкин в одном из своих романов назвал ее стилем разочарованных. Для гостиной пригодилась мебель из московского дома, в маленькой приемной он поставил круглый стол, полдюжины венских стульев, повесил чей-то рисунок пером с Гудонова Вольтера, гравюру Матэ, изображавшую сердитого Салтыкова-Щедрина, гравюрку Гаварни - французский адвокат произносит речь. Эта обстановка показалась ему достаточно оригинальной и вполне удовлетворила его.

Разыскивая мебель на Апраксином дворе и Александровском рынке, он искал адвоката, в помощники которому было бы удобно приписаться. Он не предполагал заниматься юридической практикой, но все-таки считал нужным поставить свой корабль в кильватер более опытным плавателям в море столичной жизни. Он поручил Ивану Дронову найти адвоката с большой практикой в гражданском процессе, дельца не очень громкого и - внепартийного.

- Понимаю! - догадался Дронов. - Не хочешь ходить под ручку с либералами и прочими жуликами из робких. Так. Найдем сурка. Животное не из редких.

Иван Дронов вертелся, точно кубарь. Самгин привык думать, что кнутик, который подхлестывает этого человека, - хамоватая жажда большого дела для завоевания больших денег. Но чем более он присматривался к нянькину внуку, тем чаще являлись подозрения, что Дронов каждый данный момент и во всех своих отношениях к людям - человечишка неискренний. Он не скрывает своей жадности, потому что прячет за нею что-то, может быть, гораздо худшее. Вспоминались- те подозрения, которые возбуждала Марина, вспоминался Евно Азеф. Самгин отталкивал эти подозрения и в то же время невольно пытался утвердить их.

Реорганизация жизни. Общее стремление преодолеть хаос, создать условия правовой закономерности, условия свободного развития связанных сил. Для многих действительность стала соблазнительней мечты. Таисья сказала о нем: мечтатель. Был, но превратился в практика. Не следует так часто встречаться с ним. Но Дронов был почти необходим. Он знал все, о чем говорят в "кулуарах" Государственной думы, внутри фракций, в министерствах, в редакциях газет, знал множество анекдотических глупостей о жизни царской семьи, он находил время читать текущую политическую литературу и, наскакивая на Самгина, спрашивал:

- Ты читал "Общественное движение" Мартова, Потресова? Нет? Вышла первая часть второго тома. Ты - погляди - посмеешься!

Самгин вспоминал себя в Москве, когда он тоже был осведомителем и оракулом, было досадно, что эта позиция занята, занята легко, мимоходом, и не ценится захватчиком. И крайне тягостно было слышать возражения Дронова, которые он всегда делал быстро, даже пренебрежительно.

Однажды Ногайцев, вообще не терпевший противоречий, спорил по поводу земельной реформы Столыпина с длинным, семинарской выправки землемером Хотяинцевым. Ногайцев - красный, вспотевший - кричал:

- Зверски ошибочно рассуждаете! Или мужик будет богат, или - погибнем "яко обри, их же несть ни племени, ни рода".

Обнажив крупные неровные зубы, Хотяинцев предлагал могучим, но неприятно сухим басом:

- Поезжайте в деревню, увидите, как там мироеды дуван дуванят.

Самгин, заметив, что Тося смотрит на него вопросительно, докторально сказал:

- Однако - создано пятьсот семьдесят девять тысяч новых земельных собственников, и, конечно, это лучшие из хозяев.

- Во-от! - подхватил Ногайцев. - Мы обязаны им великолепным урожаем прошлого года.

Тут и вмешался Дронов, перелистывая записную книжку; не глядя ни на кого, он сказал пронзительно:

- Ерунду плетешь, пан. На сей год число столыпинских помещиков сократилось до трехсот сорока двух тысяч! Сократилось потому, что сильные мужики скупают землю слабых и организуются действительно крупные помещики, это - раз! А во-вторых: начались боевые выступления бедноты против отрубников, хутора - жгут! Это надобно знать, почтенные. Зря кричите. Лучше - выпейте! Провидение божие не каждый день посылает нам бенедиктин.

В пронзительном голосе Ивана Самгин ясно слышал нечто озлобленное, мстительное. Непонятно было, на кого направлено озлобление, и оно тревожило Клима Самгина. Но все же его тянуло к Дронову. Там, в непрерывном вихре разнообразных систем фраз, слухов, анекдотов, он хотел занять свое место организатора мысли, оракула и провидца. Ему казалось, что в молодости он очень хорошо играл эту роль, и он всегда верил, что создан именно для такой игры. Он думал:

"Я слишком увлекся наблюдением и ослабил свою волю к действию. К чему, в общем и глубоком смысле, можно свести основное действие человека, творца истории? К самоутверждению, к обороне против созданных им идей, к свободе толкования смысла фактов".

Самгин, мысленно повторив последнюю фразу, решил записать ее в тетрадь, где он коллекционировал свои "афоризмы и максимы".

В квартиру Дронова, как на сцену, влекла его и Тося. За несколько недель он внимательно присмотрелся к ней и нашел, что единственно неприятное в ней - ее сходство с Мариной, быть может, только внешнее сходство, - такая же рослая, здоровая, стройная. Неумна, непоколебимо спокойна. По глупости откровенна, почти до неприличия. Если ее не спрашивать ни о чем, она может молчать целый час, но говорит охотно и порою с забавной наивностью. О себе рассказывает безжалостно, как о чужом человеке, а вообще о людях - бесстрастно, с легонькой улыбочкой в глазах, улыбка эта не смягчала ее лица. Клим Иванович Самгин стал думать, что это существо было бы нелишним и очень удобным в его квартире. Она все обостряла его любопытство: '

"Странная фигура. Глупа, но, кажется, не без хитрости".

И, сознавая, что влечение к этой женщине легко может расти, он настраивал свое отношение к ней иронически, полувраждебно, Однажды, поздно вечером, он позвонил к Дронову. Дверь приоткрылась не так быстро, как всегда, и цепь, мешавшая вполне открыть ее, не была снята, а из щели раздался сердитый вопрос Таисьи:

- Кто это?

В прихожей надевал пальто человек с костлявым, аскетическим лицом, в черной бороде, пальто было узко ему. Согнувшись, он изгибался и покрякивал, тихонько чертыхаясь.

- Дайте помогу, - предложила Таисья.

- Спасибо. Готово, - ответил ей гость. - Вот черти... Прощайте.

Шляпу он надел так, будто не желал, чтоб Самгин видел его лицо.

- Я знаю этого человека, - сообщил Самгин.

- Да? - спросила Таисья.

- Его фамилия - Поярков. Таисья, помолчав, спросила:

- За границей познакомились?

- В Москве. Давно.

Таисья молча кивнула головой.

- Иван знаком с ним?

- Нет, - строго сказала Таисья, глядя в лицо его. - Я тоже не знаю - кто это. Его прислал Женя. Плохо Женьке. Но Ивану тоже не надо знать, что вы видели здесь какого-то Пожарского? Да?

- Пояркова.

- Не надо это знать Ивану, понимаете? Самгин молча кивнул головой, сообразив:

"Очевидно - нелегальный. Что он может делать теперь, здесь, в Петербурге? И вообще в России?"

Привычная упрощенность отношения Самгина к женщинам вызвала такую сцену: он вернулся с Тосей из магазина, где покупали посуду; день был жаркий, полулежа на диване, Тося, закрыв глаза, расстегнула верхние пуговицы блузки. Клим Иванович подсел к ней и пустил руку свою под блузку. Тося спросила;

- Что это вас интересует там?

Спросила она так убийственно спокойно и смешно, что Самгин невольно отнял руку и немножко засмеялся, - это он позволял себе очень редко, - засмеялся и сказал:

- Мне кажется, у вас есть комический талант.

- Если есть, так - не там, - ответила она. Самгин встал, отошел от нее, спросил:

- Вы не пробовали играть на сцене?

- Приглашали. Мой муж декорации писал, у нас актеры стаями бывали, ну и я - постоянно в театре, за кулисами. Не нравятся мне актеры, все - герои. И в трезвом виде и пьяные. По-моему, даже дети видят себя вернее, чем люди этого ремесла, а уж лучше детей никто не умеет мечтать о себе.

Самгин послушал, подумал, затем сказал:

- А наверное, вы очень горячая женщина.

- Охладили уже. Любила одного, а живу - с третьим. Вот вы сказали - "любовь и голод правят миром", нет, голод и любовью правит. Всякие романы есть, а о нищих романа не написано...

- Это очень метко, - признал Самгин.

Он заметил, что после его шаловливой попытки отношение Тоси к нему не изменилось: она все так же спокойно, не суетясь, заботилась о благоустройстве его квартиры.

Клим Иванович Самгин понимал, что столь заботливое отношение к нему внушено Таисье Дроновым, и находил ее заботы естественными.

"И любит гнезда вить", - вспомнил он слова Ивана о Таисье.

Она нашла ему прислугу, коренастую, рябую, остроглазую бабу, очень ловкую, чистоплотную, но несколько излишне и запоздало веселую: волосы на висках ее были седые.

Осенью Клим Иванович простудился: поднялась температура, болела голова, надоедал кашель, истязала тихонькая скука, и от скуки он спросил:

- Сколько вам лет, Агафья?

- Лета мои будто небольшие: тридцать четыре, - охотно ответила она.

- Рано завели седые волосы. Она усмехнулась и, облизав губы кончиком языка,не сказала ничего, но, видимо, ждала еще каких-то вопросов.

- Вы давно знаете Дронову?

- Давненько, лет семь-восемь, еще когда Таисья Романовна с живописцем жила. В одном доме жили. Они - на чердаке, а я с отцом в подвале.

Она стояла, опираясь плечом на косяк двери, сложив руки на груди, измеряя хозяина широко открытыми глазами.

Самгин лежал на диване, ему очень хотелось подробно расспросить Агафью о Таисье, но он подумал, что это надобно делать осторожно, и стал расспрашивать Агафью о ее жизни. Она сказала, что ее отец держал пивную, и, вспомнив, что ей нужно что-то делать в кухне, - быстро ушла, а Самгин почувствовал в ее бегстве нечто подозрительное.

При первой же встрече он поблагодарил Таисью:

- Славную прислугу нашли вы для меня.

- Ганька - очень хорошая, - подтвердила Таисья. И на вопрос - кто она? - Таисья очень оживленно рассказала: отец Агафьи был матросом военного флота, боцманом в "добровольном", затем открыл пивную и начал заниматься контрабандой. Торговал сигарами. Он вел себя так, что матросы считали его эсером. Кто-то донес на него, жандармы сделали обыск, нашли сигары, и оказалось, что у него большие тысячи в банке лежат. Арестовали старика.

Самгин отметил, что она рассказывает все веселее и с тем удовольствием, которое всегда звучит в рассказах людей о пороках и глупости знакомых.

- Я его помню: толстый, без шеи, голова прямо из плеч растет, лицо красное, как разрезанный арбуз, и точно татуировано, в черных пятнышках, он был обожжен, что-то взорвалось, сожгло ему брови. Усатый, зубастый, глаза - точно у кота, ручищи длинные, обезьяньи, и такой огромный живот, что руки некуда девать. Он все держал их за спиной. Наглый, грубый... Агафья с отцом не жила, он выдал ее замуж за старшего дворника, почти старика, но иногда муж заставлял ее торговать пивом в пивнухе тестя. Жила она очень несчастно, а я - голодно, и она немножко подкармливала меня с мужем моим, она - добрая! Она бегала к нам, на чердак. У нас бывало очень весело, молодые художники, студенты, Женя Юрин. Иногда мы с ней всю ночь до утра рассуждали: почему так скверно все? Но уже кое-что понимали.

- Когда Ганьку с ее стариком тоже арестовали за контрабанду, Женя попросил меня назваться (двоюродной) [сестрой] ее, ходить на свидание с ней и передавать записки политическим женщинам. Мы это наладили очень удачно, ни разу не попались. Через несколько месяцев ее выпустили, а отец помер в тюрьме. Дворника осудили. После тюрьмы Ганька вступила в кружок самообразования, сошлась там с матросом, жила с ним года два, что ли, был ребенок, мальчугашка. Мужа ее расстреляли в конце пятого года... До военной службы он был акробатом в цирке, такой гибкий, легкий, горячий. Очень грамотный. Веселый, точно скворец, танцор. После его смерти Ганька захворала, ее лечили в больнице Святого Николая, это - сумасшедший дом.

Самгин слушал рассказ молча и внутренне протестуя: никуда не уйдешь от этих историй! А когда Таисья кончила, он, вынудив себя улыбнуться, сказал:

- Значит, мне будет служить... в некотором роде политическая деятельница и притом - сумасшедшая?

Нахмурясь, сдвинув брови в одну линию, Таисья возразила:

- Напрасно усмехаетесь. Никакая она не деятельница, а просто - революционерка, как все честные люди бедного сословия. Класса, - прибавила она. - И - не сумасшедшая, а... очень просто, если бы у вас убили любимого человека, так ведь вас это тоже ударило бы.

И, так как Самгин молчал, она сказала, точно утешая его:

- Зато около вас - человек, который не будет следить за вами, не побежит доносить в полицию.

- Это, конечно, весьма ценно. Попробую заняться контрабандой или печатать деньги, - пошутил Клим Иванович Самгин. Таисья, приподняв брови, взглянула на него.

- Рассердить меня хотите? Трудное дело.

- Нет, - поспешно сказал Самгин, - нет, я не хочу этого. Я шутил потому, что вы рассказывали о печальных фактах... без печали. Арест, тюрьма, человека расстреляли.

Она вопросительно посмотрела на него, ожидая еще каких-то слов, но не дождалась и объяснила:

- Что же печалиться? Отца Ганьки арестовали и осудили за воровство, она о делах отца и мужа ничего не знала, ей тюрьма оказалась на пользу. Второго мужа ее расстреляли не за грабеж, а за участие в революционной работе.

И, помахивая платком в лицо свое, она добавила:

- Я не одну такую историю знаю и очень люблю вспоминать о них. Они уж - из другой жизни.

Самгин догадался, что подразумевает она под другой жизнью.

- Вы верите, что революция не кончилась? - спросил Самгин; она погрозила ему пальцем, говоря:

- Дурочкой считаете меня, да? Я ведь знаю: вы - не меньшевик. Это Иван качается, мечтает о союзе мелкой буржуазии с рабочим классом. Но если завтра снова эсеры начнут террор, так Иван будет воображать себя террористом.

Она усмехнулась.

- Я вам говорила, что он все хочет прыгнуть выше своей головы. Он - вообще... Что ему книга последняя скажет, то на душе его сверху и ляжет.

"Она очень легко может переехать на другую квартиру, - подумал Самгин и перестал мечтать о переводе ее к себе. - Большевичка. Наверное - не партийная, а из сочувствующих. Понимает ли это Иван?"

Открытие тем более неприятное, что оно раздражило интерес к этой женщине, как будто призванной заместить в его жизни Марину.

Как всегда, вечером собрались пестрые люди и, как всегда, начали словесный бой. Орехова восторженно заговорила о "Бытовом явлении" Короленко, а Хотяинцев, спрятав глаза за серыми стеклами очков, вставил:

- Три года молчал...

Орехова вскипела, замахала руками:

- Вы не имеете права сомневаться в искренности Короленко! Права не имеете.

- Да я - не сомневаюсь, только поздновато он почувствовал, что не может молчать. Впрочем, и Лев Толстой долго не мог, - гудел [он], те щадя свой бас.

- И вовсе неправда, что Короленко подражал Толстому, - никогда не подражал!

- Я не говорю, что подражал.

- Не говорите, но намекаете! Ах, какой вы озлобленный! Короленко защищал людей не меньше, чем ваш Толстой, такой... божественный путаник. И автор непростительной "Крейцеровой сонаты".

Спорили долго, пока не пришел сияющий Ногайцев и не объявил:

- Господа! Имею копию потрясающе интересного документа: письмо московского градоначальника Рейнбота генералу Богдановичу.

Замолчали, и тогда он прочитал:

- "В Москве у нас тихо, спокойно, К выборам в Думу ровно никакого интереса. Даже предвыборных собраний кадеты не устраивают. Попробовали устроить одно, - председатель позволил себе оскорбительные выражения по адресу чина полиции, за что тот собрание закрыл, а я оратора, для примера, посадил на три месяца. Революционеры собирались недавно на съезд, на котором тоже признали, что в Москве дела стоят очень плохо, но, к сожалению, считают, что в Петербурге - хорошо, а в Черниговской, Харьковской и Киевской губерниях - очень хорошо, а в остальных посредственно. Главным образом мне приходится теперь бороться с простым политическим хулиганством - так все измельчало в революционном лагере. Университет учится, сходки совершенно непопулярны: на первой было около 2500 (из 9 тысяч), на второй - 700, третьего дня - 150, а вчера, на трех назначенных, - около 100 человек".

- Наверно - хвастает, - заметил тощенький, остроносый студент Говорков, но вдруг вскочил и радостно закричал: - Подождите-ка! Да я же это письмо знаю. Оно к 907 году относится. Ну, конечно же. Оно еще в прошлом году ходило, читалось...

Начали спорить по поводу письма, дым папирос и слов тотчас стал гуще. На столе кипел самовар, струя серого вара вырывалась из-под его крышки горячей пылью. Чай разливала курсистка Роза Греймаы, смуглая, с огромными глазами в глубоких глазницах и ярким, точно накрашенным ртом.

Говорков, закинув вальцами черные пряди волос на затылок, подняв вверх надменное желтое лицо, предложил:

- Обратимся к фактам!

Обратились и - нашли, что Говорков - прав, а Хотяинцев .утешительно сообщил, что для. суждения о спокойствии страны существуют более солидные факты: ассигновка на содержание тюрем увеличена до двадцати девяти миллионов, кредиты на секретные расходы правительства тоже увеличены.

- Как видите, о спокойствии нашем заботятся не только Рейнботы в прошлом, но и Столыпин в настоящем. Назначение махрового реакционера Кассо в министры народного просвещения...

Но его не слушали. Человек в сюртуке, похожий на военного, с холеным мягким лицом, с густыми светлыми усами, приятным баритоном, но странно и как бы нарочно заикаясь, упрекал Ногайцева:

- Где вы достаете все эти-те-те - ваши апокрифы и - фф-устрашающие бумажки, кого вы - пугаете и зачем?

- Я, Федор Васильевич, никаких апокрифов... И - никого...

- Н-нет, у вас тенденция заметна, вы именно испугать хотите меня.

- Я? Боже мой! Смешно слышать. Орехова, раскаленная докрасна, размахивая белым платком, яростно внушала Келлеру и Хотяинцеву:

- Вы прочитайте Томаша Масарика, его "Философские и социологические основы марксизма".

- Милюкова "Очерки" читал и - ничего, жив! Даже Ле-Бона читал, - гудел Келлер.

- Марксизм - это не социализм, - настаивала Орехова и качалась, точно пол колебался под ее ногами.

- Нет, - упрямо, но не спеша твердил Федор Васильевич, мягко улыбаясь, поглаживая усы холеными пальцами, ногти их сияли, точно перламутр. - Нет, вы стремитесь компрометировать жизнь, вы ее опыливаете-те-те чепухой. А жизнь, батенька, надобно любить, именно - любить, как строгого, но мудрого учителя, да, да! В конце концов она все делает по-хорошему.

- Н-ничего подобного, - крикнула ему Орехова, - он прищурил в ее сторону ласковые, но несколько водянистые глаза и вполголоса сказал:

- Ax, эта добрая женщина... Какие глупые слова:

"ничего подобного!" Все подобно чему-нибудь.

И, снова повысив голос, продолжал проповедовать:

- Вы, батенька, слишком легко подчиняетесь фактам, в ущерб идее. А - надо знать: принятие или непринятие той или иной идеи оправдывается чисто теоретическими соображениями, а отнюдь не степенью пригодности или непригодности этой идеи для обоснования практической деятельности.

Орехова уже снова втиснулась в спор Келлера и Хотяинцева, убеждая их:

- Маркс - не свободен от влияния расовой мысли, от мысли народа, осужденного на страдание. Он - пессимист и мститель, Маркс. Но я не отрицаю: его право на месть европейскому человечеству слишком обосновано, слишком.

- Верная мысль.

- Совершенно согласен, - одобрил красавец мужчина. Приятный баритон его звучал все самоуверенней, в пустоватых глазах светилась легкая улыбочка, и казалось, что пышные усы растут, становятся еще пышней.

"Лицо счастливца", - отметил Клим Иванович Самгин.

В двери, точно кариатида, поддерживая шум или не пуская его в соседнюю комнату, где тоже покрикивали, стояла Тося с папиросой в зубах и, нахмурясь, отмахивая рукою дым от лица, вслушивалась в неторопливую, самоуверенную речь красивого мужчины.

Клим Иванович Самгин пил чай, заставляя себя беседовать с Розой Грейман о текущей литературе, вслушиваясь в крики спорящих, отмечал у них стремление задеть друг друга, соображал:

"Что же объединяет их?"

Явился Дронов, с кульками и пакетами под мышкой, в руках; стоя спиной к гостям, складывая покупки в углубление буфета, он сердито объявил:

- Лев Толстой скрылся из дома. Ищут - нигде нет.

Это было встречено с большим интересом, всех примирило, а Орехова даже прослезилась:

- Домучили!

Стали расспрашивать Дронова о подробностях, но он лаконически ответил:

- Все, что знаю, - сказал...

Дронов сел рядом с Самгиным, попросил:

- Ты мне вина, Роза! Белого. И глубоко вздохнул.

- Кто этот красавец?

- Шемякин, чорт его... После расскажу. И, глядя, как Грейман силится вытащить пробку из горлышка бутылки, он забормотал:

- Был на закрытом докладе Озерова. Думцы. Редактора. Папаша Суворин и прочие, иже во святых. Промышленники, по производствам, связанным с сельским хозяйством, - настроены празднично. А пшеница в экспорт идет по 91 копейке, в восьмом году продавали по рубль двадцать. - Он вытащил из кармана записную книжку и прочитал: - "В металлургии капитал банков 386 миллионов из общей суммы 439, в каменноугольной - 149 из 199". Как это понимать надо?

- Я - не экономист, - откликнулся Самгин и подумал, что сейчас Иван напоминает Тагильского, каким тот бывал у Прейса.

Дронов спрятал книжку, выпил вина, прислушался к путанице слов.

- Величайший из великих, - истерически кричал Ногайцев. - Величайший! Не уступлю, Федор Васильевич, нет!

- Докажите... Дайте мне понять, какую идею-силу воплощал он в себе, какие изменения в жизни вызвала эта идея? Вы с учением Гюйо знакомы, да?

- Да-а! Толстой... Не трогает он меня. Чужой дядя. Плохо? Молчишь...

- Так - кто же этот Шемякин?

- Побочный сын какого-то знатного лица, чорт его... Служил в таможенном ведомстве, лет пять тому назад получил огромное наследство. Меценат. За Тоськой ухаживает. Может быть, денег даст на газету. В театре познакомился с Тоськой, думал, она - из гулящих. Ногайцев тоже в таможне служил, давно знает его. Ногайцев и привел его сюда, жулик. Кстати: ты ему, Ногайцеву, о газете - ни слова!

"Можно подумать, что он пользуется любовницей, чтоб привлекать богатых", - подумал Самгин.

- Гюйо? - гудел Говорков. - Кто же теперь читает Гюйо?

- О, господи! - с отчаянием восклицал Ногайцев. - Как же это? Всем известно: толстовство было...

- Толстого им надолго хватит, - сказал Дронов.

- Шумные люди, - заметил Самгин, чтобы не молчать.

Дронов, держа стакан в руке, как палку, прихлебывая вино, поправил Самгина:

- Пустые - хотел ты сказать. Да, но вот эти люди - Орехова, Ногайцев - делают погоду. Именно потому, что - пустые, они с необыкновенной быстротой вмещают в себя все новое: идеи, программы, слухи, анекдоты, сплетни. Убеждены, что "сеют разумное, доброе, вечное". Если потребуется, они завтра будут оспаривать радости и печали, которые утверждают сегодня...

- Совсем как вы, - неожиданно, вполголоса сказала Роза Грейман.

- Нет, Розочка, не совсем так, - серьезно возразил Дронов.

- Так, - твердо и уже громко сказала она. - Вы тоже из тех, кто ищет, как приспособить себя к тому, что нужно радикально изменить. Вы все здесь суетливые мелкие буржуа и всю жизнь будете такими вот мелкими. Я - не умею сказать точно, но вы говорите только о городе, когда нужно говорить уже о мире.

Говорила она с акцентом, сближая слова тяжело и медленно. Ее лицо побледнело, от этого черные глаза ушли еще глубже, и у нее дрожал подбородок. Голос у нее был бесцветен, как у человека с больными легкими, и от этого слова казались еще тяжелей. Шемякин, сидя в углу рядом с Таисьей, взглянув на Розу, поморщился, пошевелил усами и что-то шепнул в ухо Таисье, она сердито нахмурилась, подняла руку, поправляя во" лосы над ухом.

Орехова крикливо спросила:

- Что значит - о мире?

- Вы - не знаете?

И Роза начала перечислять:

- О революции турок, о разгоне меджилиса в Персии, об уничтожении финляндской конституции, об аннексии Боснии, Герцеговины Австрией, Кореи - Японией, о том, что немцы отвергли предложение Англии о сокращении морского флота, а социал-демократы не реагировали на это. Вот это - мир!

- И - что же прикажете мне делать с ним? - шутливо спросил Ногайцев.

Не ответив ему, Грейман продолжала:

- И в Китае - движение. Вы говорите о Толстом. Что вы сказали о нем? У него - нехорошая жена, неудачные дети, и в нем много противоречивого между художником и мыслителем. Вот и все. А Толстой - человек мира, его читают все народы, - жизнь бесчеловечна, позорна, лжива, говорит он. Он еще не зарыт в землю, но вы уже торопитесь насыпать сора на его могилу. Это - возмутительно. Поймите: Толстой убеждает изменить мир, а вы? Вы стараетесь изолировать себя от жизни, ищете места над нею, в стороне от нее, да, да. Именно к этому сводится ваша критика.

Самгин еще в начале речи Грейман встал и отошел к двери в гостиную, откуда удобно было наблюдать за Таисьей и Шемякиным, - красавец, пошевеливая усами, был. похож на кота, готового прыгнуть. Таисья стояла боком к нему, слушая, что говорит ей Дронов. Увидав по лицам людей, что готовится взрыв нового спора, он решил, что на этот раз с него достаточно, незаметно вышел в прихожую, оделся, пошел домой.

Было уже очень поздно. [На] пустынной улице застыл холодный туман, не решаясь обратиться в снег или в дождь. В тумане висели пузыри фонарей, окруженные мутноватым радужным сиянием, оно тоже застыло. Кое-где среди черных окон поблескивали желтые пятна огней.

"Демократия, - соображал Клим Иванович Самгин, проходя мимо фантастически толстых фигур дворников у ворот каменных домов. - Заслуживают ли эти люди, чтоб я встал во главе их?" Речь Розы Грейман, Поярков, поведение Таисьи - все это само собою слагалось в нечто единое и нежелаемое. Вспомнились слова кадета, которые Самгин мимоходом поймал в вестибюле Государственной думы: "Признаки новой мобилизации сил, враждебных здравому смыслу".

"Да, - соображал Самгин. - Возможно, что где-то действует Кутузов. Если не арестован в Москве в числе "семерки" ЦК. Еврейка эта, видимо, злое существо. Большевичка. Что такое Шемякин? Таисья, конечно, уйдет к нему. Если он позовет ее. Нет, будет полезнее, если я займусь литературой. Газета не уйдет. Когда я приобрету имя в литературе, - можно будет подумать и о газете. Без Дронова. Да, да, без него..."

Это было одно из многих его решений, с ним он и заснул.

Но поутру, лежа в постели, раскуривая первую папиросу, он подумал, что Дронов - полезное животное. Вот, например, он умеет доставать где-то замечательно вкусный табак. На новоселье подарил отличный пейзаж Крымова, и, вероятно, он же посоветовал Таисье подарить этюд Жуковского - сосны, голубые тени на снегу. Пышное лето, такая же пышная зима.

Сквозь занавесь окна светило солнце, в комнате свежо, за окном, должно быть, сверкает первый зимний день, ночью, должно быть, выпал снег. Вставать не хотелось. В соседней комнате мягко топала Агафья. Клим Иванович Самгин крикнул:

- Дайте кофе сюда. "Да, Дронов - полезен. Как Санчо Панса. Хотя я и не дон-Кихот. Он - неглуп, Иван".

Дронов заочно знакомил его с присяжным поверенным Антоном Сергеевичем Прозоровым:

- Светило не из крупных и - угасающее. Изъеден многими болезнями, и скоро они его доедят до конца. Обжора и бабник. Живет с последней из десятка. Взял ее с эстрады, внушил, что она должна играть в драме, а в драме она оказалась совершенно бездарной и теперь мстит ему за то, что он испортил ей карьеру: не помешай он ей - она была бы знаменита, как Иветт Гильбер. Ежегодно возит его в Париж, - без Парижа она не может жить. Дела у него - запутаны, и предупреждаю - репутация неважная: гонорары - берет, но дважды пропустил сроки апелляции, и в одном случае пришлось уплатить клиенту сумму его иска: совет, рассмотрев жалобу клиента, признал иск бесспорным.

Прозоров оказался мужчиной длинным, тонконогим, со вздутым животом, живот, выпирая из жилета и брюк, показывал белую полосу рубахи. Голова у него была не по росту большая, и в профиль он напоминал гвоздь, изогнутый посредине. На полуголом желтом черепе рассеяны седоватые остатки бывших кудрей ржавого цвета. Щеки украшала борода, ее прямые, редкие волосы на подбородке оканчивались острым клином. Измятое лицо, серые мешки оттягивали веки, обнажали выцветшие мокрые глаза. На переносье длинного, красноватого носа дрожало пенснэ, но Прозоров смотрел через него.

- Что же? Очень хорошо. Я - рад помочь коллеге. Иван Матвеич подробно рассказал мне... Я отберу дела, которые требуют... То есть несколько залежались... Пожалуйста.

Он смотрел на Самгина растерянно, даже как будто испуганно, выдувал воздух носом, вздыхал, вытирал глаза платком.

- Познакомил бы вас с женой, но она поехала в Новгород, там - какая-то церковь замечательная. Она у меня искусством увлекается, теперь искусство в моде... молодежь развлекаться хочет, устала от демонстраций, конституции, революции.

Он пугливо зашевелился в кресле, наморщил нос, сбросив с него пенснэ, и поспешно добавил:

- Я, конечно не отрицаю... Но "делу время, а потехе - час". Вот наступил час потехи. Это - нормально.

Было в нем, в костюме и в словах, что-то неряшливое, неуверенное, а вокруг его, в кабинете, неуютно, тесно, стоял запах бумажной пыли.

- Письмоводитель у меня - Миронов, юноша неглупый, милейший, хотя - бездельник. Вот-с.

Он устало вздохнул и посмотрел на Самгина так, что тот понял:

"Уйди. Надоел ты мне".

Когда Самгин пришел знакомиться с делами, его встретил франтовато одетый молодой человек, с длинными волосами и любезной улыбочкой на смуглом лице. Прищурив черные глаза, он сообщил, что патрон нездоров, не выйдет, затем, указав на две стопы бумаг в синих обложках с надписью "Дело", сказал:

- Это он предлагает вашему вниманию. Я вам не нужен?

- Нет.

Юноша шаркнул ногой по полу, исчез, а Самгин, развернув "Дело о взыскании крестьянами Уховыми Иваном и Пелагеей с пот. почет, гражданина Левашова убытков за увечье", углубился в изучение дела. Оказалось, что гражданин, проезжая на паре собственных лошадей, переломил крестьянину ногу, помял ребра и причинил сотрясение мозга, вследствие чего крестьянин Алексей Ухов, ломовой извозчик, - помер. Отец и жена умершего желают получить с гражданина 5000 рублей. Дело рассматривалось в окружном суде, в иске отказано, подана апелляция. Из полицейского протокола Самгин увидал, что иск - безнадежен. На обороте дела он прочитал подсчет гонорара, полученного Прозоровым: 140 р.

"Дело о нарушении контракта фабрикантом Келлер..."

За спиною Самгина открылась дверь и повеяло крепкими духами. Затем около него явилась женщина среднего роста, в пестром облаке шелка, кружев, в меховой накидке на плечах, в тяжелой чалме волос, окрашенных в рыжий цвет, румяная, с задорно вздернутым носом, синеватыми глазами, с веселой искрой в них. Ее накрашенный рот улыбался, обнажая мелкие мышиные зубы, вообще она была ослепительно ярка.

- Елена Викентьевна, - сказала она, протянув коротенькую пухлую ручку, и пригласила Самгина завтракать.

Завтракали очень разнообразно и вкусно. Пили водку пополам с "пикон", пили вино, и Клим Иванович Самгин с удовольствием узнал немалў интереснейших новостей из жизни высших сфер.

Первая из них: посланник Соединенных Штатов Америки в Париже заявил русскому послу Нелидову, что, так как жена графа Ностиц до замужества показывалась в Лондоне, в аквариуме какого-то мюзик-холла, голая, с рыбьим хвостом, - дипломатический корпус Парижа не может признать эту даму достойной быть принятой в его круге.

- Вы понимаете, какой скандал? Ностиц. Он, кажется, помощник посла. Вообще - персона важная. Нет - вы подумайте [о] нашем престиже за границей. Послы -женятся на дамах с рыбьими хвостами...

Она засмеялась звонко, "рассыпчатым" смехом, очень приятным, а затем сообщила, что у молодой царицы развивается истерия и - нарывы на ногах.

- Все это - последствия ее ненормальных отношений с Вырубовой. Не понимаю лесбианок, - сказала она, передернув плечами. - И там еще - этот беглый монах, Распутин. Хотя он, кажется, даже не монах, а простой деревенский мельник.

Она со вкусом, но и с оттенком пренебрежения произносила слова "придворные сферы", "наша аристократия", и можно было подумать, что она "вращалась" в этих сферах и среди аристократии. Подчеркнуто презрительно она говорила о министрах:

- Все какие-то выскочки с мещанскими фамилиями - Щегловитов, Кассо... Вы не видали этого Кассо? У него изумительно безобразные уши, огромные, точно галоши. А Хвостов, нижегородский губернатор, которого тоже хотят сделать министром, так толст, что у него автомобиль на особенных рессорах.

Сидели в большой полутемной комнате, против ее трех окон возвышалась серая стена, тоже изрезанная окнами. По грязным стеклам, по балконам и железной лестнице, которая изломанной линией поднималась на крышу, ясно было, что это окна кухонь. В одном углу комнаты рояль, над ним черная картина с двумя желтыми пятнами, одно изображало щеку и солидный, толстый нос, другое - открытую ладонь. Другой угол занят был тяжелым, черным буфетом с инкрустацией перламутром, буфет похож на соединение пяти гробов. '

В комнате было душновато, крепкие духи женщины не могли одолеть запаха пыли, нагретой центральным отоплением.

Завтрак продолжался часа два. Клим Иванович Самгин вкусно покушал, немножко выпил, настроился благодушно и, слушая звонкий голосок, частый смех женщины, любезно улыбался, думал:

"Глупа, но - забавная".

А она с восторгом говорила ему о могучей красоте фресок церкви Спаса Нередицы в Новгороде.

Отпуская его, она сказала:

- По субботам у меня бывают артисты, литераторы, музицируем, спорим, - заходите!

"Да, у нее нужно бывать", - решил Самгин, но второй раз увидеть ее ему не скоро удалось, обильные, но запутанные дела Прозорова требовали много времени, франтоватый письмоводитель был очень плохо осведомлен, бездельничал, мечтал о репортаже в "Петербургской газете". Да и сам Прозоров, все более раскисая, потирал лоб, дергал себя за бороду и явно терял память. Письмоводителя рассчитали. Дронов поставил на его место угрюмого паренька, в черной суконной косоворотке, скуластого, с оскаленными зубами, и уже внешний вид его действовал Самгину на нервы.

Умер Лев Толстой. Агафья была первым человеком, который сказал это Самгину утром, подавая ему газеты:

- Лёв-то Николаич скончался. Она сказала это вполголоса и пошла прочь, но, остановясь в двери, добавила:

- Слышите, как у всех в доме двери хлопают? Будто испугались люди-то.

- Вы читали Толстого? - спросил он.

- "Поликушку" читала, "Сказку о трех братьях", "Много ли человеку земли надо" - читала. У нас, на черной лестнице, вчера читали.

Как всегда, она подождала: не спросит ли барин еще о чем-нибудь. Барин - не спросил.

Он не слышал, что где-то в доме хлопают двери чаще или сильнее, чем всегда, и не чувствовал, что смерть Толстого его огорчила. В этот день утром он выступал в суде по делу о взыскании семи тысяч трехсот рублей, и ему показалось, что иск был признан правильным только потому, что его противник защищался слабо, а судьи слушали дело невнимательно, решили торопливо.

В комнате присяжных поверенных озабоченно беседовали о форме участия в похоронах, посылать ли делегацию в Ясную Поляну или ограничиться посылкой венка. Кто-то солидно напомнил, что теперь не пятый год, что существует Щегловитов...

Довольный тем, что выиграл дело, Клим Иванович Самгин позвонил Прозорову, к телефону подошла Елена и, выслушав его сообщение, спросила:

- А вы знаете, что в университете беспокойно, студенты шумят, требуют отмены смертной казни...

"Дура, - мысленно обругал ее Самгин, тотчас повесив трубку. - Ведь знает, что разговоры по телефону слушает полиция". Но все-таки сообщил новость толстенькому румянощекому человеку во фраке, а тот, прищурив глаз, посмотрел в потолок, сказал:

- Что ж? Предлог - хороший. "Смертию смерть поправ". Только бы на улицу не вылезали...

Явились еще двое фрачников с портфелями, и один из них, черноволосый, высоколобый, с провалившимися внутрь черепа глазами и желчным лицом, сердито говорил:

- Я утверждаю: сознание необходимости социальной дисциплины, чувство солидарности классов возможны только при наличии правильно и единодушно понятой национальной идеи. Я всегда говорил это... И до той поры, пока этого не будет, наша молодежь...

- Позволь, позволь! Конституционные иллюзии года три-четыре держали молодежь в состоянии покоя...

- Но вот оказалось достаточно умереть Толстому, чтоб она снова полезла на стену. Румяный адвокат весело спросил:

- А где же это вы, Роман Осипович, наблюдали солидарность классов?

- Во Франции, друг мой, в Англии. В Германии, где организованный рабочий класс принимает деятельное участие в государственной работе. Все это - страны, в которых доминирует национальная идея...

- Это у вас - струвизм! Эрос в политике и прочее. Это романтика...

Самгин послушал спор еще минут пять и вышел на улицу под ветер, под брызги мелкого дождя. Ему казалось, что в обычном шуме города сегодня он различает какой-то особенный, глухой, тревожный гул. Люди обгоняли друг друга, выскакивали из дверей домов, магазинов, из-за углов улиц, и как будто все они искали, куда бы спрятаться от дождя, ветра. Мысли тоже суетились поспешно, бессвязно. Думалось о том, что адвокаты столицы относятся к нему холодно, с любезностью очень обидной. В сером, мокром сумраке вырастала фигура хмурого старика с растрепанной бородой.

"Уговаривал не противиться злу насилием, а в конце дней бежал от насилия жены, семьи. Снова начинаются волнения студентов".

Нанял извозчика, спрятался под кожу верха пролетки, закрыл глаза. Только что успел раздеться - вбежал Дронов, отирая платком мокрое лицо.

- Толстой-то, а? - заговорил он. - Студенты зашевелились, и будто бы на заводах сходки. Вот - штука! Чорт возьми...

Он почмокал губами и продолжал?

- Еду мимо, вижу - ты подъехал. Вот что: как думаешь - если выпустить сборник о Толстом, а? У меня есть кое-какие знакомства в литературе. Может - и ты попробуешь написать что-нибудь? Почти шесть десятков лет работал человек, приобрел всемирную славу, а - покоя душе не мог заработать. Тема! Проповедовал: не противьтесь злому насилием, закричал: "Не могу молчать", - что это значит, а? Хотел молчать, но - не мог? Но - почему не мог?

- Сборник - это хорошая мысль, - сказал Самгин и, не желая углубляться в истоки моральной философии Толстого, деловито заговорило плане сборника.

Дронов минут пять слушал молча, потирая лоб и ежовые иглы на голове, потом вскочил:

- Еду в Думу. Хочешь?

- Нет.

Максим Горький - Жизнь Клима Самгина - 18, читать текст

См. также Горький Максим - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Жизнь Клима Самгина - 19
Выдернув яз кармана какую-то газетку, он сунул ее Самгину: - Рабочая г...

Жизнь Клима Самгина - 20
Втроем вышли на крыльцо, в приятный лунный холод, луна богато освещала...