Максим Горький
«Жизнь Клима Самгина - 16»

"Жизнь Клима Самгина - 16"

Жизнь Клима Самгина

(Сорок лет):

Повесть.

Частьчетвертая.

Берлин встретил его неприветливо: сыпался хорошо знакомый по Петербургу мелкий, серый дождь, и бастовали носильщики вокзала. Пришлось самому тащить два тяжелых чемодана, шагать подземным коридором в толпе сердитых людей, подниматься с ними вверх по лестнице. Люди, в большинстве рослые, толстые, они ворчали и рычали, бесцеремонно задевая друг друга багажом и, кажется, не извиняясь. Впереди Самгина, мешая ему, шагали двое военной выправки, в костюмах охотников, в круглых шляпах, за ленты шляп воткнуты перышки какой-то птицы. Должно быть, пытаясь рассмешить людей, обиженных носильщиками, мужчины с перышками несли на палке маленькую корзинку и притворялись, что изнемогают под тяжестью ноши По смеялась только высокая, тощая дама, обвешанная с плеч до колен разнообразными пакетами, с чемоданом в одной руке, несессером в другой; смеялась она визгливо, напряженно, из любезности; ей было очень неудобно идти, ее толкали больше, чем других, и, прерывая смех свой, она тревожно кричала шутникам:

- Мой бог! Там стекло есть! О, Рихард, там ваза... На площади, пред вокзалом, не было ни одного извозчика. По мокрым камням мостовой, сквозь частую сеть дождя, мрачно, молча шагали прилично одетые люди. Дождь был какой-то мягкий, он падал на камни совершенно бесшумно, но очень ясно был слышен однообразный плеск воды, стекавшей из водосточных труб, и сердитые шлепки шагов. Стояли плотные ряды тяжелых зданий, сырость придала им почти однообразную окраску ржавого железа. Чувствуя, как в него сквозь платье и кожу просачивается холодное уныние, Самгин поставил чемоданы, снял шляпу, вытер потный лоб и напомнил себе:

"Безвыходных положений не бывает".

Из-за его спины явился седоусый, коренастый человек, в кожаной фуражке, в синей блузе до колен, с медной бляхой на груди и в огромных башмаках.

- Две марки до ближайшего отеля, - предложил ему Самгин.

- Нет, - сказал носильщик, не взглянув на него, и вздернул плечо так, как будто отталкивал.

"Пролетарская солидарность или - страх, что товарищи вздуют?" - иронически подумал Самгин, а носильщик сбоку одним глазом заглянул в его лицо, движением подбородка указав на один из домов, громко сказал:

- Бальц пансион.

Забыв поблагодарить, Самгин поднял свои чемоданы, вступил в дождь и через час, взяв ванну, выпив кофе, сидел у окна маленькой комнатки, восстановляя в памяти сцену своего знакомства с хозяйкой пансиона. Толстая, почти шарообразная, в темнорыжем платье и сером переднике, в очках на носу, стиснутом подушечками красных щек, она прежде всего спросила:

- Вы - не еврей, нет?

Она сама быстро и ловко приготовила ванну и подала кофе, объяснив, что должна была отказать в работе племяннице забастовщика. Затем, бесцеремонно рассматривая гостя сквозь стекла очков, спросила: что делается в России? Проверяя свое знание немецкого языка, Самгин отвечал кратко, но охотно и думал, что хорошо бы, переехав границу, закрыть за собою какую-то дверь так плотно, чтоб можно было хоть на краткое время не слышать утомительный шум отечества и даже забыть о нем. А хозяйка говорила звонко, решительно и как бы не для одного, а для многих:

- Место Бебеля не в рейхстаге, а в тюрьме, где он уже сидел. Хотя и утверждают, что он не еврей, но он тоже социалист.

Улыбаясь, Самгин спросил: разве она думает, что все евреи - социалисты, и богатые тоже?

- О, да! - гневно вскричала она. - Читайте речи Евгения Рихтера. Социалисты - это люди, которые хотят ограбить и выгнать из Германии ее законных владельцев, но этого могут хотеть только евреи. Да, да - читайте Рихтера, это - здравый, немецкий ум!

И уже с клекотом в горле она продолжала, взмахивая локтями, точно курдца крыльями:

- Германия не допустит революции, она не возьмет примером себе вашу несчастную Россию. Германия сама пример для всей Европы. Наш кайзер гениален, как Фридрих Великий, он - император, какого давно ждала история. Мой муж Мориц Бальц всегда внушал мне:

"Лизбет, ты должна благодарить бога за то, что живешь при императоре, который поставит всю Европу на колени пред немцами..."

Она была так толста и мягка, что правая ягодица ее свешивалась со стула, точно пузырь, такими же пузырями вздувались бюст и живот. А когда она встала - пузыри исчезли, потому что слились в один большой, почти не нарушая совершенства его формы. На верху его вырос красненький нарывчик с трещиной, из которой текли слова. Но за внешней ее неприглядностью Самгин открыл нечто значительное и, когда она выкатилась из комнаты, подумал:

"Русская баба этой профессии о таких вопросах не рассуждает..."

Дождь иссяк, улицу заполнила сероватая мгла, посвистывали паровозы, громыхало железо, сотрясая стекла окна, с четырехэтажного дома убирали клетки лесов однообразно коренастые рабочие в синих блузах, в смешных колпаках - вполне такие, какими изображает их "Симплициссимус". Самгин смотрел в окно, курил и, прислушиваясь к назойливому шороху мелких мыслей, настраивался лирически.

"Моя жизнь - монолог; а думаю я диалогом, всегда кому-то что-то доказываю. Как будто внутри меня живет кто-то чужой, враждебный, он следит за каждой мыслью моей, и я боюсь его. Существуют ли люди, умеющие думать без слов? Может быть, музыканты... Устал я. Чрезмерно развитая наблюдательность обременительна. Механически поглощаешь слишком много пошлого, бессмысленного".

Закрыл глаза, и во тьме явилось стройное, нагое, розоватое тело женщины.

"Если б я влюбился в нее, она вытеснила бы из меня все... Что - все? Она меня назвала неизлечимым умником, сказала, что такие, как я, болезнь мира. Это неверно. Неправда. Я - не книжник, не догматик, не моралист. Я знаю много, но не пытаюсь учить. Не выдумываю теории, которые всегда ограничивают свободный рост мысли и воображения".

Тут, как осенние мухи, на него налетели чужие, недавно прочитанные слова: "последняя, предельная свобода", "трагизм мнимого всеведения", "наивность знания, которое, как Нарцисс, любуется собою" - память подсказывала все больше таких слов, и казалось, что они шуршат вне его, в комнате.

Достал из чемодана несколько книг, в предисловии к одной из них глаза поймали фразу: "Мы принимаем все религии, все мистические учения, только бы не быть в действительности".

"Если это не поза, это уже отчаяние", - подумал он.

В окно снова хлестал дождь, было слышно, как шумит ветер. Самгин начал читать поэму Миропольского.

Чтение художественной литературы было его насущной потребностью, равной привычке курить табак. Книги обогащали его лексикон, он умел ценить ловкость и звучность словосочетаний, любовался разнообразием словесных одежд одной и той же мысли у разных авторов, и особенно ему нравилось находить общее в людях, казалось бы, несоединимых. Читая кошачье мурлыканье Леонида Андреева, которое почти всегда переходило в тоскливый волчий вой, Самгин с удовольствием вспоминал басовитую воркотню Гончарова:

"Зачем дикое и грандиозное? Море, например. Оно наводит только грусть на человека, глядя на него, хочется плакать. Рев и бешеные раскаты валов не нежат слабого слуха, они все твердят свою, от начала мира, одну и ту же песнь мрачного и неразгаданного содержания".

Эти слова напоминали тревожный вопрос Тютчева: "О чем ты воешь, ветр ночной?" и его мольбу:

О, страшных песен сих не пой Про древний хаос...

И снова вспоминался Гончаров: "Бессилен рев зверя пред этими воплями природы, ничтожен и голос человека, и сам человек так мал и слаб..."

Затем память услужливо подсказывала "Тьму" Байрона, "Озимандию" Шелли, стихи Эдгара По, Мюссе, Бодлера, "Пламенный круг" Сологуба и многое другое этого тона - все, что было когда-то прочитано и уцелело в памяти для того, чтоб изредка прозвучать.

Но слова о ничтожестве человека пред грозной силой природы, пред законом смерти не портили настроение Самгина, он знал, что эти слова меньше всего мешают жить их авторам, если авторы физически здоровы. Он знал, что Артур Шопенгауэр, прожив 72 года и доказав, что пессимизм есть основа религиозного настроения, умер в счастливом убеждении, что его не очень веселая философия о мире, как "призраке мозга", является "лучшим созданием XIX века".

Религиозные настроения и вопросы метафизического порядка никогда не волновали Самгина, к тому же он видел, как быстро религиозная мысль Достоевского и Льва Толстого потеряла свою остроту, снижаясь к блудному пустословию Мережковского, становилась бесстрастной в холодненьких словах полунигилиста Владимира Соловьева, разлагалась в хитроумии чувственника Василия Розанова и тонула, исчезала в туманах символистов.

Достоевского он читал понемногу, с некоторым усилием над собой и находил, что этот оригинальнейший художник унижает людей наиболее осведомленно, доказательно и мудро. Ему нравилась скорбная и покорная усмешка Чехова над пошлостью жизни. Чаще всего книги показывали ему людей жалкими, запутавшимися в мелочах жизни, в противоречиях ума и чувства, в пошленьких состязаниях самолюбий. В конце концов художественная литература являлась пред ним как собеседник неглупый, иногда - очень интересный, - собеседник, с которым можно было спорить молча, молча смеяться над ним и не верить ему.

За окном по влажным стенам домов скользили желтоватые пятна солнца. Самгин швырнул на стол странную книжку, торопливо оделся, вышел на улицу и, шагая по панелям, как-то особенно жестким, вскоре отметил сходство Берлина с Петербургом, усмотрев его в обилии военных, затем нашел, что в Берлине офицера еще более напыщенны, чем в Петербурге, и вспомнил, что это уже многократно отмечалось. Шел он торговыми улицами, как бы по дну глубокой канавы, два ряда тяжелых зданий двигались встречу ему, открытые двери магазинов дышали запахами кожи, масла, табака, мяса, пряностей, всего было много, и все было раздражающе однообразно. Вспомнились слова Лютова:

"Германия - прежде всего Пруссия. Апофеоз культуры неумеренных потребителей пива. В Париже, сопоставляя Нотр Дам и Тур Эйфель, понимаешь иронию истории, тоску Мопассана, отвращение Бодлера, изящные сарказмы Анатоля Франса. В Берлине ничего не надо понимать, все совершенно ясно сказано зданием рейхстага и Аллеей Победы. Столица Пруссии - город на песке, нечто вроде опухоли на боку Германии, камень в ее печени..."

Серые облака снова начали крошиться мелким дождем. Самгин взял извозчика и возвратился в отель. Вечером он скучал в театре, глядя, как играют пьесу Ведекинда, а на другой день с утра до вечера ходил и ездил по городу, осматривая его, затем посвятил день поездке в Потсдам. К знакомым, отрицательным оценкам Берлина он не мог ничего добавить от себя. Да, тяжелый город, скучный, и есть в нем - в зданиях и в людях - что-то угнетающе напряженное. Коренастые, крупные каменщики, плотники работают молча, угрюмо, машинально. У них такие же груди "колесом" и деревянные лица, как у военных. Очень много толстых. Самгин решил посмотреть музеи и уехать.

Вот он в музее живописи.

После тяжелой, жаркой сырости улиц было очень приятно ходить в прохладе пустынных зал. Живопись не очень интересовала Самгина. Он смотрел на посещение музеев и выставок как на обязанность культурного человека, - обязанность, которая дает темы для бесед. Картины он обычно читал, как книги, и сам видел, что это обесцвечивает их.

Останавливаясь на секунды пред изображениями тела женщин, он думал о Марине:

"Она - красивее".

О Марине думалось почему-то неприязненно, может быть, было досадно, что в этом случае искусство не возвышается над действительностью. В пейзаже оно почти всегда выше натуры. Самгин предпочитал жанру спокойные, мягкие картинки доброжелательно и романтически подкрашенной природы. Не они ли это создают настроение незнакомой ему приятной печали? Присев на диван в большом зале, он закрыл утомленные глаза, соображая: чему можно уподобить сотни этих красочных напоминаний о прошлом? Память подсказала элегические стихи Тютчева:

...элизиум теней, Безмолвных, светлых и прекрасных, Ни замыслам годины буйной сей, Ни радости, ни горю не причастных...

Он встал, пошел дальше, взволнованно повторяя стихи, остановился пред темноватым квадратом, по которому в хаотическом беспорядке разбросаны были странные фигуры фантастически смешанных форм: человеческое соединялось с птичьим и звериным, треугольник, с лицом, вписанным в него, шел на двух ногах. Произвол художника разорвал, разъединил знакомое существующее на части и комически дерзко связал эти части в невозможное, уродливое. Самгин постоял пред картиной минуты три и вдруг почувствовал, что она внушает желание повторить работу художника, - снова разбить его фигуры на части и снова соединить их, но уже так, как захотел бы он, Самгин. Протестуя против этого желания и недоумевая, он пошел прочь, но тотчас вернулся, чтоб узнать имя автора. "Иероним Босх" - прочитал он на тусклой, медной пластинке и увидел еще две маленьких, но столь же странных. Он сел в кресло и, рассматривая работу, которая как будто не определялась понятием живописи, долго пытался догадаться: что думал художник Босх, создавая из разрозненных кусков реального этот фантастический мир? И чем более он всматривался в соединение несоединимых форм птиц, зверей, геометрических фигур, тем более требовательно возникало желание разрушить все эти фигуры, найти смысл, скрытый в их угрюмой фантастике. Имя - Иероним Босх - ничего не напоминало из истории живописи. Странно, что эта раздражающая картина нашла себе место в лучшем музее столицы немцев.

Самгин спустился вниз к продавцу каталогов и фотографий. Желтолицый человечек, в шелковой шапочке, не отрывая правый глаз от газеты, сказал, что у него нет монографии о Босхе, но возможно, что они имеются в книжных магазинах. В книжном магазине нашлась монография на французском языке. Дома, после того, как фрау Бальц накормила его жареным гусем, картофельным салатом и карпом, Самгин закурил, лег на диван и, поставив на грудь себе тяжелую книгу, стал рассматривать репродукции.

Крылатые обезьяны, птицы с головами зверей, черти в форме жуков, рыб и птиц. Около полуразрушенного шалаша испуганно скорчился святой Антоний, на него идут свинья, одетая женщиной, обезьяна в смешном колпаке; всюду ползают различные гады; под столом, неведомо зачем стоящим в пустыне, спряталась голая женщина; летают ведьмы; скелет какого-то животного играет на арфе; в воздухе летит или взвешен колокол; идет царь с головой кабана и рогами козла. В картине "Сотворение человека" Саваоф изображен безбородым юношей, в раю стоит мельница, - в каждой картине угрюмые, но все-таки смешные анахронизмы.

"Кошмар", - определил Самгин и с досадой подумал, что это мог бы сказать всякий.

В тексте монографии было указано, что картины Босха очень охотно покупал злой и мрачный король Испании, Филипп Второй.

"Может быть, царь с головой кабана и есть Филипп, - подумал Самгин. - Этот Босх поступил с действительностью, как ребенок с игрушкой, - изломал ее и затем склеил куски, как ему хотелось. Чепуха. Это годится для фельетониста провинциальной газеты. Что сказал бы о Босхе Кутузов?"

Отсыревшая папироса курилась туго, дым казался невкусным.

"И дым отечества нам сладок и приятен". Отечество пахнет скверно. Слишком часто и много крови проливается в нем. "Безумство храбрых"... Попытка выскочить "из царства необходимости в царство свободы"... Что обещает социализм человеку моего типа? То же самое одиночество, и, вероятно, еще более резко ощутимое "в пустыне - увы! - не безлюдной"... Разумеется, я не доживу до "царства свободы"... Жить для того, чтоб умереть, - это плохо придумано".

Вкус мыслей - горек, но горечь была приятна. Мысли струились с непрерывностью мелких ручейков холодной, осенней воды.

"Я - не бездарен. Я умею видеть нечто, чего другие не видят. Своеобразие моего ума было отмечено еще в детстве..."

Ему казалось, что в нем зарождается некое новое настроение, но он не мог понять, что именно ново? Мысли самосильно принимали точные словесные формы, являясь давно знакомыми, он часто встречал их в книгах. Он дремал, но заснуть не удавалось, будили толчки непонятной тревоги.

"Что нравилось королю Испании в картинах Босха?" - думал он.

Вечером - в нелепом сарае Винтергартена - он подозрительно наблюдал, как на эстраде два эксцентрика изощряются в комических попытках нарушить обычное. В глумливых фокусах этих ловких людей было что-то явно двусмысленное, - публика не смеялась, и можно было думать, что серьезность, с которой они извращали общепринятое, обижает людей.

"Босх тоже был эксцентрик", - решил Самгин.

Впереди и вправо от него сидел человек в сером костюме, с неряшливо растрепанными волосами на голове; взмахивая газетой, он беспокойно оглядывался, лицо у него длинное, с острой бородкой, костлявое, большеглазое.

"Русский. Я его где-то видел", - отметил Самгин и стал наклонять голову каждый раз, когда этот человек оглядывался. Но в антракте человек встал рядом с ним и заговорил глухим, сиповатым голосом:

- Самгин, да? Долганов. Помните - Финляндия, Выборг? Газеты читали? Нет?

Оттолкнув Самгина плечом к стене и понизив голос до хриплого шопота, он торопливо пробормотал:

- Взорвали дачу Столыпина. Уцелел. Народу перекрошили человек двадцать. Знакомая одна - Любимова - попала...

- Как - попала? Арестована? - вздрогнув, спросил Самгин.

- Убита. С ребенком.

- Любимова?

- Что - знали? Я - тоже. В юности. Привлекалась по делу народоправцев - Марк Натансон, Ромась, Андрей Лежава. Вела себя - неважно... Слушайте - ну его к чорту, этот балаган! Идемте в трактир, посидим. Событие. Потолкуем.

Он дергал Самгина за руку, задыхался, сухо покашливал, хрипел. Самгин заметил, что его и Долганова бесцеремонно рассматривают неподвижными глазами какие-то краснорожие, спокойные люди. Он пошел к выходу.

"Любимова... Неужели та?"

Хотелось расспросить подробно, но Долганов не давал места вопросам, покачиваясь на длинных ногах, толкал его плечом и хрипел отрывисто:

- Да, вот вам. Фейерверк. Политическая ошибка. Террор при наличии представительного правления. Черти... Я - с трудовиками. За черную работу. Вы что - эсдек? Не понимаю. Ленин сошел с ума. Беки не поняли урок Московского восстания. Пора опамятоваться. Задача здравомыслящих - организация всей демократии.

Самгин толкнул дверь маленького ресторана. Свободный стол нашли в углу у двери в комнату, где щелкали шары биллиарда.

- Мне черного пива, - сказал Долганов. - Пиво - полезно. Я - из Давоса. Туберкулез. Пневматоракс. Схватил в Тотьме, в ссылке. Тоже - дыра, как Давос. Соскучился о людях. Вы - эмигрировали?

- Нет. Вояжирую.

- Ага. Как думаете: кадеты возьмут в тиски всю сволочь - октябристов, монархистов и прочих? Интеллигенция вся, сплошь организована ими, кадетами...

В густом гуле всхрапывающей немецкой речи глухой, бесцветный голос Долганова был плохо слышен, отрывистые слова звучали невнятно. Самгин ждал, когда он устанет. Долганов жадно глотал пиво, в груди его хлюпало и хрустело, жаркие глаза, щурясь, как будто щипали кожу лица Самгина. Пивная пена висела на бороде и усах, уныло опущенных ниже подбородка, - можно было вообразить, что пенятся слова Долганова. Из-под усов неприятно светились Два золотых зуба. Он говорил, говорил, а глаза его разгорались все жарче, лихорадочней. Самгин вдруг представил его мертвым: на белой подушке серое, землистое лицо, с погасшими глазами в темных ямах, с заостренным носом, а рот - приоткрыт, и в нем эти два золотых клыка. Захотелось поскорее уйти от него.

- Любимова, это фамилия по отцу? - спросил он, когда Долганов задохнулся.

- По мужу. Истомина - по отцу. Да, - сказал Долганов, отбрасывая пальцем вправо-влево мокрые жгутики усов. - Темная фигура. Хотя - кто знает? Савелий Любимов, приятель мой, - не верил, пожалел ее, обвенчался. Вероятно, она хотела переменить фамилию. Чтоб забыли о ней. Нох эйн маль [*], - скомандовал он кельнеру, проходившему мимо.

[*] - Еще одну (нем.). - Ред.

Самгину хотелось спросить: какая она, сколько ей лет, но Долганов откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и этим заставил Самгина быстро вскочить на ноги.

- Мне - пора, будьте здоровы!

- Что вы делаете завтра? Идем в рейхстаг? Не заседает? Вот черти! Где вы остановились?

Самгин сказал, что завтра утром должен ехать в Дрезден, и не очень вежливо вытянул свои пальцы из его влажной, горячей ладони. Быстро шагая по слаб? освещенной и пустой улице, обернув руку платком, он чувствовал, что нуждается в утешении или же должен оправдаться в чем-то пред собой.

"Любимова..."

Она давно уже истлела в его памяти, этот чахоточный точно воскресил ее из мертвых. Он вспомнил осторожный жест, которым эта женщина укладывала в корсет свои груди, вспомнил ее молчаливую нежность. Что еще осталось в памяти от нее?.. Ничего не осталось.

Он чувствовал, что встреча с Долгановым нарушила, прервала новое, еще неясное, но очень важное течение его мысли, вспыхнувшее в атом городе. Раздраженно постукивая тростью по камню панели, он думал:

"Плох. Может умереть в вагоне по дороге в Россию. Немцы зароют его в землю, аккуратно отправят документы русскому консулу, консул пошлет их на родину Долганова, а - там у него никого нет. Ни души".

Вздрогнув, он сунул трость под мышку, прижал локти к бокам, пошел тише, как бы чувствуя, что приближается к опасному месту.

"Родится человек, долго чему-то учится, испытывает множество различных неприятностей, решает социальные вопросы, потому что действительность враждебна ему, тратит силы на поиски душевной близости с женщиной, - наиболее бесплодная трата сил. В сорок лет человек становится одиноким..."

Поняв, что он думает о себе, Самгин снова и уже озлобленно попробовал возвратиться к Долганову.

"В сущности - ничтожество".

Но оторвать мысли от судьбы одинокого человека было уже трудно, с ними он приехал в свой отель, с ними лег спать и долго не мог уснуть, представляя сам себя на различных путях жизни, прислушиваясь к железному грохоту и хлопотливым свисткам паровозов на вагонном дворе. Крупный дождь похлестал в окна минут десять и сразу оборвался, как проглоченный тьмой.

Утром, неохотно исполняя обязанности путешественника, вооруженный красной книжкой Бедекера, Самгин шагал по улицам сплошь каменного города, и этот аккуратный, неуютный город вызывал у него тяжелую скуку. Сыроватый ветер разгонял людей по всем направлениям, цокали подковы огромных мохнатоногих лошадей, шли солдаты, трещал барабан, изредка скользил и трубил, как слон, автомобиль, - немцы останавливались, почтительно уступая ему дорогу, провожали его ласковыми глазами. Самгин очутился на площади, по которой аккуратно расставлены тяжелые здания, почти над каждым из них, в сизых облаках, сиял собственный кусок голубого неба - все это музеи. Раньше чем Самгин выбрал, в который идти, - грянул гром, хлынул дождь и загнал его в ближайший музей, там было собрано оружие, стены пестро и скучно раскрашены живописью, всё эпизоды австро-прусской и франко-прусской войн. В стойках торчали ружья различных систем, шпаги, сабли, самострелы, мечи, копья, кинжалы, стояли чучела лошадей, покрытых железом, а на хребтах лошадей возвышалась железная скорлупа рыцарей. От множества разнообразно обработанного железа исходил тошнотворно масляный и холодный запах. Самгин брезгливо подумал, что, наверное, многие из этих инструментов исполнения воинского долга разрубали черепа людей, отсекали руки, прокалывали груди, животы, обильно смачивая кровью грязь и пыль земли.

"Идиотизм, - решил он. - Зимой начну писать. О людях. Сначала напишу портреты. Начну с Лютова".

Каждый раз, когда он думал о Лютове, - ему вспоминалась сцена ловли несуществующего сома и вставал вопрос: почему Лютов смеялся, зная, что мельник обманул его? Было в этой сцене что-то аллегорическое и обидное. И вообще Лютов всегда хитрит. Может быть, сам с собой хитрит? Нельзя понять: чего он хочет?

"Буду писать людей такими, как вижу, честно .писать, не давая воли антипатиям. И симпатиям", - добавил он, сообразив, что симпатии тоже возможны.

Память произвольно выдвинула фигуру Степана Кутузова, но сама нашла, что неуместно ставить этого человека впереди всех других, и с неодолимой, только ей доступной быстротою отодвинула большевика в сторону, заместив его вереницей людей менее антипатичных. Дунаев, Поярков, Иноков, товарищ Яков, суховатая Елизавета Спивак с холодным лицом и спокойным взглядом голубых глаз. Стратонов, Тагильский, Дьякон, Диомидов, Безбедов, брат Димитрий... Любаша... Маргарита, Марина...

Потребовалось значительное усилие для того, чтоб прекратить парад, в котором не было ничего приятного.

"Большинство людей - только части целого, как на картинах Иеронима Босха. Обломки мира, разрушенного фантазией художника", - подумал Самгин и вздохнул, чувствуя, что нашел нечто, чем объяснялось его отношение к людям. Затем он поискал: где его симпатии? И - усмехнулся, когда нашел:

"Анфимьевна, Раба. Святая рабыня. В конце дней она- соприкоснулась бунту, но как раба..."

В окна заглянуло солнце, ржавый сумрак музея посветлел, многочисленные гребни штыков заблестели еще холоднее, и особенно ледянисто осветилась железная скорлупа рыцарей. Самгин попытался вспомнить стихи из былины о том, "как перевелись богатыри на Руси", но [вспомнил] внезапно кошмар, пережитый им в ночь, когда он видел себя расколотым на десятки, на толпу Самгиных. Очень неприятное воспоминание. Вечером он выехал в Дрезден и там долго сидел против Мадонны, соображая: что мог бы сказать о ней Клим Иванович Самгин? Ничего оригинального не нашлось, а все пошлое уже было сказано. В Мюнхене он отметил, что баварцы толще пруссаков, картин в этом городе, кажется, не меньше, чем в Берлине, а погода - еще хуже. От картин, от музеев он устал, от солидной немецкой скуки решил перебраться в Швейцарию, - там жила мать. Слово "мать" потребовало наполнения.

"Красива, умела одеться, избалована вниманием мужчин. Книжной мудростью не очень утруждала себя. Рациональна. Правильно оценила отца и хорошо выбрала друга, - Варавка был наиболее интересный человек в городе. И - легко "делал деньги"...

Затем вспомнился рыжеволосый мудрец Томилин в саду, на коленях пред матерью.

"У него тоже были свои мысли, - подумал Самгин, вздохнув. - Да. "познание - третий инстинкт". Оказалось, что эта мысль приводит к богу... Убого. Убожество. "Утверждение земного реального опыта как истины требует служения этой истине или противодействия ей, а она, чрез некоторое время, объявляет себя ложью. И так, бесплодно, трудится, кружится разум, доколе не восчувствует, что в центре круга - тайна, именуемая бог".

Он заставил память найти автора этой цитаты, а пока она рылась в прочитанных книгах, поезд ворвался в туннель и, оглушая грохотом, покатился как будто под гору в пропасть, в непроницаемую тьму.

Поутру Самгин был в Женеве, а около полудня отправился на свидание с матерью. Она жила на берегу озера, в маленьком домике, слишком щедро украшенном лепкой, похожем на кондитерский торт. Домик уютно прятался в полукруге плодовых деревьев, солнце благосклонно освещало румяные плоды яблонь, под одной из них, на мраморной скамье, сидела с книгой в руке Вера Петровна в платье небесного цвета, поза ее напомнила сыну снимок с памятника Мопассану в парке Монсо.

- О, дорогой мой, я так рада,. - заговорила она по-французски и, видимо опасаясь, что он обнимет, поцелует ее, - решительно, как бы отталкивая, подняла руку свою к его лицу. Сын поцеловал руку, холодную, отшлифованную, точно лайка, пропитанную духами, взглянул в лицо матери и одобрительно подумал:

"Молодчина".

- Ты пришел на ногах? - спросила она, переводя с французского. - Останемся здесь, это любимое мое место. Через полчаса - обед, мы успеем поговорить.

Встала, освобождая место на скамье, и снова села, подложив под себя кожаную подушку.

- Ты имеешь очень хороший вид. Но уже немножко седой. Так рано...

Самгин отвечал междометиями, улыбками, пожиманием плеч, - трудно было найти удобные слова. Мать говорила не своим голосом, более густо, тише и не так самоуверенно, как прежде. Ее лицо сильно напудрено, однако сквозь пудру все-таки просвечивает какая-то фиолетовая кожа. Он не мог рассмотреть выражения ее подкрашенных глаз, прикрытых искусно удлиненными ресницами. Из ярких губ торопливо сыпались мелкие, ненужные слова.

- Что же делается там, в России? Всё еще бросают бомбы? Почему Дума не запретит эти эксцессы? Ах, ты не можешь представить себе, как мы теряем во мнении Европы! Я очень боюсь, что нам перестанут давать деньги, - займы, понимаешь?

Самгин, усмехаясь, сказал:

- Дадут.

Он слышал тревогу в словах матери, но тревога эта казалась ему вызванной не соображениями о займах, а чем-то другим. Так и было.

- Многие предсказывают, что Россия обанкротится, - поспешно сказала она и, касаясь его руки, спросила:

- Надеюсь, ты приехал просто так... не эмигрировал, нет? Ах, как я рада! Впрочем, я была уверена в твоем благоразумии.

И, вздохнув, она заговорила более спокойно:

- Я - не понимаю: что это значит? Мы протестовали, нам дали конституцию. И вот снова эмигранты, бомбы. Дмитрий, конечно, тоже в оппозиции, да?

- Не думаю. А впрочем - не знаю, он давно не писал мне.

Утвердительно качнув пышно причесанной головою, мать сказала:

- О, наверное, наверное! Революции делают люди бездарные и... упрямые. Он из таких. Это - не моя мысль, но это очень верно. Не правда ли?

Самгин хотел согласиться с этой мыслью, но - воздержался. Мать вызывала чувство жалости к ней, и это связывало ему язык. Во всем, что она говорила, он слышал искусственное напряжение, неискренность, которая, должно быть, тяготила ее. Яблоко сорвалось с ветки, упало в траву, и - как будто розовый цветок вдруг расцвел в траве.

- Здесь очень много русских, и - представь! - на-днях я, кажется, видела Алину, с этим ее купцом. Но мне уже не хочется бесконечных русских разговоров. Я слишком много видела людей, которые всё знают, но не умеют жить. Неудачники, все неудачники. И очень озлоблены, потому что неудачники. Но - пойдем в дом.

Она привела сына в маленькую комнату с мебелью в чехлах. Два окна были занавешены кисеей цвета чайной розы, извне их затеняла зелень деревьев, мягкий сумрак был наполнен крепким запахом яблок, лента солнца висела в воздухе и, упираясь в маленький круглый столик, освещала на нем хоровод семи слонов из кости и голубого стекла. Вера Петровна говорила тихо и поспешно:

- Мне удалось очень дешево купить этот дом. Половину его я сдаю доктору Ипполиту Донадьё...

"Дань богу?" - мысленно перевел Клим, - лицо матери он видел в профиль, и ему показалось, что ухо ее дрожит.

- Очень культурный человек, знаток музыки и замечательный оратор. Вице-президент общества гигиенистов. Ты, конечно, знаешь: здесь так много больных, что нужно очень оберегать здоровье здоровых.

Настроение Самгина становилось тягостным. С матерью было скучно, неловко и являлось чувство, похожее на стыд за эту скуку. В двери из сада появился высокий человек в светлом костюме и, размахивая панамой, заговорил грубоватым басом:

- И вот, машер [*], как я знал, как убеждал тебя... Взмахнув руками, точно желая обнять или оттолкнуть его, не пустить в комнату, Вера Петровна сказала неестественно громко:

[*] - Моя дорогая (франц.).-Ред.

- Мой сын, Клим.

Доктор Донадьё сильно обрадовался, схватил руку Самгина, встряхнул ее и осыпал его градом картавых слов. Улавливая отдельные слова и фразы, Клим понял, что знакомство с русским всегда доставляло доктору большое удовольствие; что в 903 году доктор был в Одессе, - прекрасный, почти европейский город, и очень печально, что революция уничтожила его. Возможно, что он, Донадьё, не все понимает, но не только он, а вообще все французы одного мнения: революция в России - преждевременна. И, подмигнув, улыбаясь, он добавил:

- В этом французы кое-что понимают - не так ли? Длинный, тощий, с остатками черных, с проседью, курчавых и, видимо, жестких волос на желтом черепе, в форме дыни, с бородкой клином, горбоносый, он говорил неутомимо, взмахивая густыми бровями, такие же густые усы быстро шевелились над нижней, очень толстой губой, сияли и таяли влажные, точно смазанные маслом, темные глаза. Заметив, что сын не очень легко владеет языком Франции, мать заботливо подсказывала сыну слова, переводила фразы и этим еще более стесняла его.

- Мир вдохновляется Францией, - говорил доктор, размахивая левой рукой, а правой вынул часы из кармана жилета и показал циферблат Вере Петровне.

- Сейчас, - сказала она, а квартирант и нахлебник ее продолжал торопливо воздавать славу Франции, вынудив Веру Петровну напомнить, что Тургенев был другом знаменитых писателей Франции, что русские декаденты - ученики французов и что нигде не любят Францию так горячо, как в России.

- Нас любят все, кроме немцев, - турки, японцы,. - возгласил доктор. - Турки без ума от Фаррера, японцы - от Лоти. Читали вы "Рай животных" Франсис Жамм? О, - это вещь!

Он не очень интересовался, слушают ли его, и хотя часто спрашивал: не такали? - но ответов не ждал. Мать позвала к столу, доктор взял Клима под руку и, раскачиваясь на ходу, как австрийский тамбур-мажор, растроганно сказал:

- Я - оптимист. Я верю, что все люди более или менее, но всегда удачные творения величайшего артиста, которого именуем - бог1

"Донадьё", - вспомнил Самгин, чувствуя желание придумать каламбур, а мать безжалостно спросила его:

- Ты - понял?

В столовой доктор стал менее красноречив, но еще более дидактичен.

- Я - эстет, - говорил он, укрепляя салфетку под бородой. - Для меня революция - тоже искусство, трагическое искусство немногих сильных, искусство героев. Но - не масс, как думают немецкие социалисты, о, нет, не масс! Масса - это вещество, из которого делаются герои, это материал, но - не вещь!

Затем он принялся есть, глубоко обнажая крепкие зубы, прищуривая глаза от удовольствия насыщаться, сладостно вздыхая, урча и двигая ушами в четкой форме цифры 9. Мать ела с таким же наслаждением, как доктор, так же много, но молча, подтверждая речь доктора только кивками головы.

"Проживет она с этим гигиенистом все свои деньги", - грубо подумал Самгин, и чувство жалости к матери вдруг окрасилось неприязнью к ней. Доктор угощал:

- Попробуйте это вино. Его присылает мне из Прованса мой дядя. Это - чистейшая кровь нашего южного солнца. У Франции есть все и - даже лишнее: Эйфелева башня. Это сказал Мопассан. Бедняга! Венера была немилостива к нему.

После обеда Донадьё осовел, отказался от кофе и, закурив маленькую сигару,. сообщил, тяжко вздыхая:

- К сожалению - через час у меня заседание. Но мы, конечно, увидимся...

- Да, - сказала мать, но так неуверенно, что Клим Иванович понял: она спрашивает.

- Я сегодня же еду в Париж, - сообщил он. Доктор оживленно простился, мать, помолчав, размешивая кофе, осведомилась:

- Ты очень торопишься?

- Да, ждет клиент.

- Твои дела не плохи?

- Вполне приличны. Не обидишься, если я уйду? Хочется взглянуть на город. А ты, наверное, отдыхаешь в этот час?

Вера Петровна встала. Клим, взглянув в лицо ее, - отметил: дрожит подбородок, а глаза жалобно расширены. Это почти испугало его.

"Начнет объясняться".

- Ты понимаешь, Клим, в мире так одиноко, - начала она. Самгин взял ее руку, поцеловал и заговорил ласково, как только мог.

- А он очень интересный человек.

Хотелось прибавить: "Ограбит он тебя", но сказалось:

- Будь здорова, мама! Очень уютно устроилась ты. Вера Петровна молчала, глядя в сторону, обмахивая лицо кружевным платком. Так молча она проводила его до решетки сада. Через десяток шагов он обернулся - мать еще стояла у решетки, держась за копья обеими руками и вставив лицо между рук. Самгин почувствовал неприятный толчок в груди и вздохнул так, как будто все время задерживал дыхание. Он пошел дальше, соображая:

"Что она думает обо мне?" Затем упрекнул себя:

"Следовало сказать ей что-нибудь... лирическое". Но упрек тотчас же обратился на мать. "С ее средствами она могла бы устроиться не так... шаблонно. Донадьё! Какой-то ветеринар".

Он долго, до усталости, шагал по чистеньким улицам города, за ним, как тень его, ползли растрепанные мысли. Они не мешали ему отметить обилие часовых магазинов, а также стариков и старушек, одетых как-то особенно скучно и прочно, - одетых на долгую, спокойную жизнь. Вспомнились свои, домашние старики и прежде всех - историк Козлов, с его старомодной фразой: "Как истый любитель чая и пьющий его безо всяких добавлений..." Тот же Козлов во главе монархической манифестации, с открытой, ревущей, маленькой пастью, с палкой в руке. Дьякон. Седобородый беллетрист-народник...

"Стариков я знал мало".

Вечером он сидел за городом на террасе маленького ресторана, ожидая пива, курил, оглядывался. Налево, в зеленой долине, блестела Рона, направо - зеркало озера отражало красное пламя заходящего солнца. Горы прикрыты и смягчены голубоватым туманом, в чистенькое небо глубоко вонзился пик Дан-дю-Миди. По берегам озера аккуратно прилеплены белые домики, вдали они сгруппировались тесной толпой в маленький город, но висят и над ним, разбросанные по уступам гор, вползая на обнаженные, синеватые высоты к серебряным хребтам снежных вершин. Из города, по озеру, сквозь голубую тишину плывет музыка, расстояние, смягчая медные вопли труб, придает музыке тон мечтательный, печальный. Над озером в музыке летают кривокрылые белые чайки, но их отражения на воде кажутся розовыми. В общем все очень картинно и природа с полной точностью воспроизводит раскрашенные почтовые открытки.

"Почти нет мух, - отмечал Самгин. - И вообще - мало насекомых. А - зачем нужен мне этот изломанный, горбатый мир?"

Пиво, вкусное и в меру холодное, подала широкобедрая, пышногрудая девица, с ласковыми глазами на большом, румяном лице. Пухлые губы ее улыбались как будто нежно или - утомленно. Допустимо, что это утомление от счастья жить ни о чем не думая в чистенькой, тихой стране, - жить в ожидании неизбежного счастья замужества...

"Нищенски мало внесли женщины в мою жизнь".

Четверо крупных людей умеренно пьют пиво, окутывая друг друга дымом сигар, они беседуют спокойно: должно быть, решили все спорные вопросы. У окна два старика, похожие друг на друга более, чем братья, безмолвно играют в карты. Люди здесь угловаты соответственно пейзажу. Улыбаясь, обнажают очень белые зубы, но улыбка почти не изменяет солидно застывшие лица.

"Живут в согласии с природой и за счет чахоточных иностранцев", - иронически подумал Клим Иванович Самгин, - подумал и рассердился на кого-то.

"Почему мои мысли укладываются в чужие, пошлые формы? Я так часто замечаю это, но - почему не могу избегать?"

Мимо террасы, поспешно шагали двое, один, без шляпы на голове, чистил апельсин, а другой, размахивая платком или бумагой, говорил по-русски:

- Плеханов - прав.

- Так что же - с кадетами идти? - очень звонко спросил человек без шляпы, из рук его выскочила корка апельсина, он нагнулся, чтоб поднять ее, но у него соскользнуло пенснэ с носа, быстро выпрямясь, он поймал шнурок пенснэ и забыл о корке. А покуда он проделывал все это, человек с бумагой успел сказать:

- Социализм без демократии - нонсенс, а демократия - с ними.

Прошли. В десятке шагов за ними следовал высокий старик, брезгливо приподняв пышные белые усы, он тростью гнал пред собой корку апельсина, корка непослушно увертывалась от ударов, соскакивала на мостовую, старик снова загонял ее на панель и наконец, затискав в решетку для стока воды, победоносно взмахнул тростью.

"Хозяин", - отметил Самгин.

Становилось темнее, с гор повеяло душистой свежестью, вспыхивали огни, на черной плоскости озера являлись медные трещины. Синеватое туманное небо казалось очень близким земле, звезды без лучей, похожие на куски янтаря, не углубляли его. Впервые Самгин подумал, что небо может быть очень бедным и грустным. Взглянул на часы: до поезда в Париж оставалось больше двух часов. Он заплатил за пиво, обрадовал картинную девицу крупной прибавкой на чай и не спеша пошел домой, размышляя о старике, о корке:

"Широкие русские натуры обычно высмеивают бытовую дисциплину Европы, но..."

Из переулка, точно с горы, скатилась женщина и, сильно толкнув, отскочила к стене, пробормотала по-русски:

- О, чорт, - простите...

И тотчас же, схватив его одной рукой за плечо, другой - за рукав, она, задыхаясь, продолжала:

- Ты? Ой, идем скорее. Лютов застрелился... Идем же! Ты - что? Не узнал?

- Дуняша, - ошеломленно произнес Самгин, заглядывая в ее лицо, в мерцающие глаза, влажные от слез, она толкала его, тащила и, сухо всхлипывая, быстро рассказывала:

- Вчера был веселый, смешной, как всегда. Я пришла, а там скандалит полиция, не пускают меня. Алины - нет, Макарова - тоже, а я не знаю языка. Растолкала всех, пробилась в комнату, а он... лежит, и револьвер на полу. О, чорт! Побежала за Иноковым, вдруг - ты. Ну, скорее!..

- Ты мешаешь мне идти, - пожаловался Клим Иванович.

- Ах, пустяки! Сюда, сюда...

Она втиснула его за железную решетку в сад, там молча стояло человек десять мужчин и женщин, на каменных ступенях крыльца сидел полицейский; он встал, оказался очень большим, широким, заткнув собою дверь в дом, он сказал что-то негромко и невнятно.

- Пусти, дурак, - тоже негромко пробормотала Дуняша, толкнула его плечом. - Ничего не понимают, - прибавила она, протаскивая Самгина в дверь. В комнате у окна стоял человек в белом с сигарой в зубах, другой, в черном, с галунами, сидел верхом на стуле, он строго спросил:

- Вы - родственник?

Клим Иванович молча кивнул головой, а Дуняша сердито сказала:

- Иди, иди! Нечего с ними церемониться. Они с нами не церемонятся.

Протолкнув его в следующую комнату, она прижалась плечом к двери, вытерла лицо ладонями, потом, достав платок, смяла его в ком и крепко прижала ко рту. Клим Иванович Самгин понимал, что ему нужно смотреть не на Дуняшу, а направо, где горит лампа. Но туда он не сразу повернул лицо свое. Там, на кушетке, лежал вверх лицом Лютов в белой рубашке с мягким воротом. На столе горела маленькая лампа под зеленым абажуром, неприятно окрашивая лицо Лютова в два цвета: лоб - зеленоватый, " нижняя часть лица, от глаз до бородки, устрашающе темная. Самгину казалось, [что он видит] знакомую, кривенькую улыбочку, прищуренные глаза. Захотелось уйти. но в двери стоял полицейский с галунами, размахивал квадратным куском бумаги пред лицом Дуняши и сдержанно рычал. Он шагнул к Самгину и поставил сразу четыре вопроса:

- Вы - русский? Это - ваш родственник? Это ой писал? Что здесь написано?

Самгин взял из его руки конверт, там, где пишут адрес, было написано толстыми я прямыми буквами:

"Прости, милый друг, Аля, что наскандалил, но, понимаешь, больше не могу. Влад. Л.".

Он машинально перевел полицейскому слова записки и подвинулся к двери, очень хотелось уйти, но полицейский стоял в двери и рычал see более громко, сердито, а Дуняша уговаривала его:

- Да пошел ты вон!

Время шло медленно и все медленнее, Самгин чувствовал, что погружается в холод какой-то пустоты, в состояние бездумья, но вот золотистая голова Дуняши исчезла, на месте ее величественно встала Алина, вся в белом, точно мраморная. Несколько секунд она стояла рядом с ним - шумно дыша, становясь как будто еще выше. Самгин видел, как ее картинное лицо побелело, некрасиво выкатились глаза, неестественно низким голосом она сказала:

- Ой, нет, нет... Володька!

Упала на колени и, хватая руками в перчатках лицо, руки, грудь Лютова, перекатывая голову его по пестрой подушке, встряхивая, - завыла, как воют деревенские бабы.

Завыла и Дуняша, Самгин видел, как с лица ее на плечо Алины капают слезы. Рядом с ним встал Макаров, пробормотав:

- Удрал Володя...

С кушетки свесилась правая рука Лютова, пальцы ее нехорошо изогнуты, растопырены, точно готовились схватить что-то, а указательный вытянут и указывает в пол, почти касаясь его. Срывая перчатки с рук своих, Алина Причитала:

- Милая моя душа, нежная душа моя... Умница. Дуняша, всхлипывая, снимала шляпку с ее пышных волос, и когда сняла - Алина встала на ноги, растрепанная так, как будто долго шла против сильного ветра.

- Небрежничала я с ним, - стонала она. - Уставала от его тревог. Володя - как же это? Что же мне осталось?

Голос ее звучал все крепче, в нем слышалось нарастание ярости. Без шляпы на голове, лицо ее, осыпанное волосами, стало маленьким и жалким, влажные глаза тоже стали меньше.

- Не любил он себя, - слышал Самгин. - А людей - всех, как нянька. Всех понимал. Стыдился за всех. Шутом себя делал, только бы не догадывались, что он все понимает...

Макаров взял Алину за плечи.

- Ну - довольно! Перестань. Здесь шума не любят.

- Молчи, ты! - крикнула она, расстегивая воротник блузы, разрывая какие-то тесемки.

- Полиция просит убрать тело скорее. Хоронить будем в Москве?

- Ни за что! - яростно вскричала женщина. - Здесь. И сама останусь здесь. Навсегда. Будь она проклята, Москва, и вы, все!

Дуняша положила руку Лютова на грудь его, но рука снова сползла и палец коснулся паркета. Упрямство мертвой руки не понравилось Самгину, даже заставило его вздрогнуть. Макаров молча оттеснил Алину в угол комнаты, ударом ноги открыл там дверь, сказал Дуняше:

"Иди к ней!" - и обратился к Самгину:

- Последи, чтоб женщины не делали глупостей, я, на полчаса, в полицию.

Пожав плечами, Самгин вслед за ним вышел в сад, сел на чугунную скамью, вынул папиросу. К нему тотчас же подошел толстый человек в цилиндре, похожий на берлинского извозчика, он объявил себя агентом "Бюро похоронных процессий".

"Как это все не нужно: Лютов, Дуняша, Макаров... - думал Самгин, отмахиваясь от агента. - До смешного тесно на земле. И однообразны пути людей".

Закурил. Посмотрел на часы, - до поезда в Париж с лишком два часа. Тусклый кружок луны наливался светом, туман над озером тоже светлел, с гор ползли облака, за ними влачились тени. В двух точках города звучала музыка, в одной особенно выделялся корнет-а-пистон, в другой - виолончель. Музыка не помогала Самгину найти в памяти своей печальный афоризм, приличный случаю, и ощущение пустоты усиливалось от этого. Все-таки он вспомнил, что, когда умирал Спивак и над трубой флигеля струился гретый воздух, Варвара, заметив это едва уловимое глазом колебание прозрачности, заставила его почувствовать тоже что-то неуловимое словами. Пред глазами плавало серое лицо, с кривенькой усмешкой тонких, темных губ, указательный палец, касавшийся пола. Быстро, одна за другою, вспоминались встречи с Лютовым, беспокойные глаза его, игривые, двусмысленные фразы. Что скрывалось за всем этим? Неужели Алина сказала правду: "Стыдился за всех, шутом себя делал, чтоб не догадались, что он все понимает"? Вспомнилась печальная шутка Питера Альтенберга: "Так же, как хорошая книга, прочитанная до последней строки, - человек иногда разрешает понять его только после смерти".

Вышла Дуняша, мигая оплаканными глазами, посмотрела на Самгина, села рядом, говоря вполголоса:

- Выгнала. Ой, боюсь я за нее! Что она будет делать? Володя был для нее отцом и другом...

- А - Макаров любовником? - спросил Самгин, вставая.

- Нет, нет - что ты! Он? Такой... замороженный... Ты - куда? Пожалуйста - не уходи! Макарову надобно идти в полицию, я - немая, Алину нельзя оставлять, нельзя!

Схватив его за руку, посадила рядом с собой.

- Ты - эмигрант?

- Нет.

- А Иноков - эмигрировал.

- Он - здесь?

- Да. Я с ним живу.

- Вот как! Давно?

- Уже больше года. Он - хороший.

- Поздравляю, - сказал Самгин и неожиданно для себя прибавил: - Берегись, не усадил бы он тебя в тюрьму.

- Ой, что это? Ревнуешь? - удивленно спросила женщина. Самгин тоже был удивлен, чувствуя, что связь ее с Иноковым обидела его. Но он поспешно сказал:

- Разумеется - нет!.. Может быть - немножко. Вышел Макаров и, указывая папиросой на окно, сказал Самгину:

- Хочет поговорить с тобой.., Внутренне протестуя, Самгин вошел в дом. Алина в. расстегнутой кофте, глубоко обнажив шею и плечо, видела в кресле, прикрыв рот платком, кадык ее судорожно шевелился. В правой руке ее гребенка, рука перекинута через ручку кресла и тихонько вздрагивает, казалось, что и все ее тело тихонько дрожит, только глаза неподвижно остановились на лице Лютова, клочковатые волосы его были чем-то смазаны, гладко причесаны, и лицо стало благообразнее. Самгин с минуту стоял молча, собираясь сказать что-нибудь оригинальное, но не успел, - заговорила Алина, сочный низкий голос ее звучал глухо, невыразительно, прерывался.

- Все-таки это - эгоизм, рвать связи с людями... так страшно!

- Да, - согласился Самгин.

- Он тебя не любил.

- Разве?

- Говорил, что все люди для тебя безразличны, ты презираешь людей. Держишь - как песок в кармане - умишко второго сорта и швыряешь в глаза людям, понемногу, щепотками, а настоящий твой ум прячешь до времени, когда тебя позовут в министры...

- Это... остроумно, - сказал Самгин вполголоса и спросил себя: "Что это она - бредит?"

Затем он быстро встряхнул в памяти сказанное ею и не услышал в словах Лютова ничего обидного для себя.

- Он всегда о людях говорил серьезно, а о себе - шутя, - она, порывисто вставая, бросив скомканный платок на пол, ушла в соседнюю комнату, с визгом выдвинула там какой-то ящик, на под упала связка ключей, - Самгину почудилось, что Лютов вздрогнул, даже приоткрыл глаза.

"Это я вздрогнул", - успокоил он себя и, поправив очки, заглянул в комнату, куда ушла Алина. Она, стоя на коленях, выбрасывала из ящика комода какие-то тряпки, коробки, футляры.

"Она револьвер ищет?"

Но она встала на ноги и, встряхнув что-то черное, пошатнулась, села на кровать.

- Как страшно, - пробормотала она, глядя в лицо Самгина, влажные глаза ее широко открыты и рот полуоткрыт, но лицо выражало не страх, а скорее растерянность, удивление. - Я все время слышу его слова, Самгин спросил: не дать ли воды? Она отрицательно покачала головой.

- Я хотела узнать у тебя... забыла о чем. Я - вспомню. Уйди, мне нужно переодеться.

Уйти Самгин не решался.

"Уйду, а она - тоже". Невменяема..."

Вспомнил, как она, красивая девочка, декламировала стихи Брюсова, как потом жаловалась на тяжкое бремя своей красоты, вспомнил ее триумф в капище Омона, истерическое поведение на похоронах Туробоева.

- Иди, пошли мне Дуняшу, - настойчиво повторила она, готовясь снять блузку.

Он вышел на крыльцо, встречу ему со скамейки вскочила Дуняша:

- Меня зовет?

На скамье остался человек в соломенной шляпе, сидел он положив локти на спинку скамьи, вытянув ноги, шляпа его, освещенная луною, светилась, точно медная, на дорожке лежала его тень без головы.

- Здравствуйте, - сказал он вполголоса, не вставая, только протянул руку и, притягивая Самгина к себе, спросил:

- В странных обстоятельствах встречаемся, а? Он был в новом, необмятом костюме серого цвета и металлически блестел. Руку Самгина он сжал до боли крепко.

"Начнет вспоминать о своих подвигах и, вероятно, будет благодарить меня", - с досадой подумал Самгин, а Иноков говорил вполголоса, раздумчиво:

- Кончал базар купец. Странно: вчера был веселый, интересный, как всегда, симпатичный плутяга... Это я - от глагола плутать.

Искоса присматриваясь к нему, Клим Иванович нашел, что Иноков постарел, похудел, скулы торчат острыми углами, в глазницах - черные тени.

- Хворали?

- Да, избили меня. Вешают-то у нас как усердно? Освирепели, свиньи. Я тоже почти с вешалки соскочил. Даже - с боем, конвойный хотел шашкой расколоть. Теперь вот отдыхаю, прислушиваюсь, присматриваюсь. Русских здесь накапливается не мало. Разговаривают на все лады: одни - каются, другие - заикаются, вообще - развлекаются.

Он стал говорить громче и как будто веселее, а после каламбура даже засмеялся, но тотчас же, прикрыв рот ладонью, подавился смехом - потому что из окна высунулась Дуняша, укоризненно качая головой.

- Виноват, виноват, - прошептал Иноков и даже снял шляпу. Из-под волос на левую бровь косо опускался багровый рубец, он погладил его пальцем.

"Боевое отличие показывает", - подумал Самгин, легко находя в старом знакомом новое и неприятное. Представил Дуняшу в руках этого человека.

"Вероятно - жесткие, грубые руки".

Подумал о Лютове:

"Он был проницателен, умел разбираться в людях".

Из окна, точно дым, выплывало умоляющее бормотанье Дуняши, Иноков тоже рассказывал что-то вполголоса, снизу, из города, доносился тяжелый, но мягкий, странно чавкающий звук, как будто огромные подошвы шлепали по камню мостовой. Самгин вынул часы, посмотрел на циферблат - время шло медленно.

- Вы - анархист? - спросил он из вежливости.

- Читал Кропоткина, Штирнера и других отцов этой церкви, - тихо и как бы нехотя ответил Иноков. - Но я - не теоретик, у меня нет доверия к словам. Помните - Томилин учил нас: познание - третий инстинкт? Это, пожалуй, верно в отношении к некоторым, вроде меня, кто воспринимает жизнь эмоционально.

"Как дикарь", - мысленно вставил Самгин, закуривая папиросу.

- Томилин инстинктом своим в бога уперся, ну - он трус, рыжий боров. А я как-то задумался: по каким мотивам действую? Оказалось - по мотивам личной обиды на судьбу, да - по молодечеству. Есть такая теорийка: театр для себя, вот я, должно быть, и разыгрывал сам себя пред собою. Скучно. И - безответственно.

- Пред кем? - невольно вырвалось у Самгина.

- Ну, как это - пред кем? Шутите... Он тоже закурил папиросу, потом несколько секунд смотрел на обтаявший кусок луны и снова заговорил:

- На Урале группочка парнишек эксы устраивала и после удачного поручили одному из своих товарищей передать деньги, несколько десятков тысяч, в Уфу, не то - серым, не то - седым, так называли они эсеров и эсдеков. А у парня - сапоги развалились, он взял из тысяч три целковых и купил сапоги. Передал деньги по адресу, сообщив, что три рубля - присвоил, вернулся к своим, а они его за присвоение трешницы расстреляли. Дико? Правильно! Отличные ребята. Понимали, что революция - дело честное.

Собираясь резко возразить ему, Самгин бросил недокуренную папиросу, наступил на нее, растер подошвой.

- Революция направлена против безответственных, - вполголоса, но твердо говорил Иноков. Возразить ему Самгин не успел - подошел Макаров, сердито проворчал, что полиция во всех странах одинаково глупа, попросил папиросу. Элегантно одетый, стройный, седовласый. он зажег спичку, подержал ее вверх огнем, как свечу, и, не закурив папиросу, погасил спичку, зажег другую, прислушиваясь к тихим голосам женщин.

- Как ты понимаешь это? - спросил Самгин, кивнув головой на окно. Макаров сел, пошаркал ногой, вздохнул.

- Под одним письмом ко мне Лютов подписался:

"Московский, первой гильдии, лишний человек". Россия. как знаешь, изобилует лишними людями. Были из дворян лишние, те - каялись, вот - явились кающиеся купцы.

Стреляются. Недавно в Москве трое сразу - двое мужчин и девица Грибова. Все - богатых купеческих семей. Один - Тарасов - очень даровитый. В массе буржуазия наша невежественна и как будто не уверена в прочности своего бытия. Много нервнобольных.

Говорил Макаров медленно и как бы нехотя. Самгин искоса взглянул на его резко очерченный профиль. Не так давно этот человек только спрашивал, допрашивал, а теперь вот решается объяснять, поучать. И красота его, в сущности, неприятна, пошловата.

- Человек несимпатичный, но - интересный, - тихо заговорил Иноков. - Глядя на него, я, бывало, думал: откуда у него эти судороги ума? Страшно ему жить или стыдно? Теперь мне думается, что стыдился он своего богатства, безделья, романа с этой шалой бабой". Умный он был.

- Н-да... Есть у нас такие умы: трудолюбив, но бесплоден, - сказал Макаров и обратился к Самгину: - Помнишь, как сома ловили? Недавно, в Париже, Лютов вдруг сказал мне, что никакого сома не было и что он договорился с мельником пошутить над нами. И, представь, эту шутку он считает почему-то очень дурной. Аллегория какая-то, что ли? Объяснить - не мог.

Самгин чувствовал, что эти двое возмущают его своими суждениями. У него явилась потребность вспомнить что-нибудь хорошее о Лютове, но вспомнилась только изношенная латинская пословица, вызвав ноющее чувство досады. Все-таки он начал:

- У меня не было симпатии к нему, но я скажу, что он - человек своеобразный, может быть, неповторимый. Он вносил в шум жизни свою, оригинальную ноту...

Макаров швырнул папиросу в куст и пробормотал:

- Ну да, известно: существуют вещи практически бесполезные, но затейливо сделанные, имитирующие красоту.

- Я говорю не о вещах...

- Есть и среди людей имитации необыкновенных... Вышла из дома Дуняша.

- Идите вниз, в кухню, там чай есть и вино.

- Что Алина? - спросил Макаров.

- Лежит, что-то шепчет... Ночь-то какая прекрасная, - вздохнув, сказала она Самгину. Те двое ушли, а женщина, пристально посмотрев в лицо его, шепотом выговорила:

- Вот как люди пропадают. Идем?

Самгин подумал, что опоздает на поезд, но пошел за нею. Ему казалось, что Макаров говорит с ним обидным тоном, о Лютове судит как-то предательски. И, наверное, у него роман с Алиной, а Лютов застрелился из ревности.

В кухне - кисленький запах газа, на плите, в большом чайнике, шумно кипит вода, на белых кафельных стенах солидно сияет медь кастрюль, в углу, среди засушенных цветов, прячется ярко раскрашенная статуэтка мадонны с младенцем. Макаров сел за стол и, облокотясь, сжал голову свою ладонями, Иноков, наливая в стаканы вино, вполголоса говорит:

- Это - верно: он не фанатик, а математик. Если в Москве губернатор Дубасов приказывает "истреблять бунтовщиков силою оружия, потому что судить тысячи людей невозможно", если в Петербурге Трепов командует "холостых залпов не давать, патронов не жалеть" - это значит, что правительство объявило войну народу. Ленин и говорит рабочим через свиные башки либералов, меньшевиков и прочих: вооружайтесь, организуйтесь для боя за вашу власть против царя, губернаторов, фабрикантов, ведите за собой крестьянскую бедноту, иначе вас уничтожат. Просто и ясно.

Дуняша налила чашку чая, выслушала Инокова и ушла, сказав:

- Не очень шумите.

Иноков подал Самгину стакан вина, чокнулся с ним, хотел что-то сказать, но заговорил Клим Самгин:

- А не слишком ли упрощено то, что вам кажется простым и ясным?

И вызывающе обратился к Макарову:

- Силу буржуазии ты недооцениваешь... Макаров хлебнул вина и, не отнимая другую руку от головы, глядя в свой бокал, неохотно ответил:

- Я ее лечу. Мне кажется, я ее - знаю. Да. Лечу. Вот - написал работу: "Социальные причины истерии у женщин". Показывал Форелю, хвалит, предлагает издать, рукопись переведена одним товарищем на немецкий.

А мне издавать - не хочется. Ну, издам, семь или семьдесят человек прочитают, а - дальше что? Лечить тоже не хочется.

Где-то близко около дома затопала по камню лошадь. Басовитый голос сказал по-немецки:

- Здесь.

Лошадь точно провалилась сквозь землю, и минуту в доме, где было пятеро живых людей, и вокруг дома было неприятно тихо, а затем прогрохотало что-то металлическое.

- Гроб привезли, - ненужно догадался Иноков и, сильно дунув в мундштук папиросы, выстрелил в угол кухни красненьким огоньком, а Макаров угрюмо сказал:

- Это - цинковый ящик, в гроб они уложат там, у себя в бюро. Полиция потребовала убрать труп до рассвета. Закричит Алина. Иди к ней. Иноков, она тебя слушается...

Мимо окна прошли два человека одинаково толстых, в черном.

- Доктора должны писать популярные брошюры об уродствах быта. Да. Для медиков эти уродства особенно резко видимы. Одной экономики - мало для того, чтоб внушить рабочим отвращение и ненависть к быту. Потребности рабочих примитивно низки. Жен удовлетворяет лишний гривенник заработной платы. Мало у нас людей, охваченных сознанием глубочайшего смысла социальной революции, все какие-то... механически вовлеченные в ее процесс...

Говорил Макаров отрывисто, все более сердито и громко.

"Мысли Кутузова", - определил Самгин, невольно прислушиваясь к возне и голосам наверху.

- Где, в чем видишь ты социальную... - начал он, но в это время наверху раздался неистовый, потрясающий крик Алины.

- Ну, вот, - пробормотал Макаров, выбегая из кухни; Самгин вышел за ним, остановился на крыльце.

- Не дам, не позволю, - густо и хрипло рычала Алина. В сад сошли сверху два черных толстяка, соединенные телом Лютова, один зажал под мышкой у себя ноги его, другой вцепился в плечи трупа, а голова его, неестественно свернутая набок, качалась, кланялась. Алина, огромная, растрепанная, изгибаясь, ловила голову одной рукой, на ее другой руке повисла Дуняша, всхлипывая. Макаров, Иноков пытались схватить Алину, она отбивалась от них пинками, ударила Инокова затылком своим, над белым ее лицом высоко взметнулись волосы.

- Не смейте, - храпела она, задыхаясь; рот ее был открыт и вместе с темными пятнами глаз показывал лицо разбитым.

- Перестань, - громко сказал Макаров. - Ну, куда ты, куда?

Она храпела, как лошадь, и вырывалась из его рук, а Иноков шел сзади, фыркал, сморкался, вытирал подбородок платком. Соединясь все четверо в одно тело, пошатываясь, шаркая ногами, они вышли за ограду. Самгин последовал за ними, но, заметив, что они спускаются вниз, пошел вверх. Его догнал железный грохот, истерические выкрики:

- Сундук... какая пошлость... В сундук... Уйдите!

Самгин шел торопливо и в темноте спотыкался.

"Надобно купить трость", - подумал он, прислушиваясь. Там, внизу, снова тяжело топала по камню лошадь, а шума колес не было слышно.

"Резиновые шины".

Затем вспомнил, что, когда люди из похоронного бюро несли Лютова, втроем они образовали букву Н.

Однако он чувствовал, что на этот раз мелкие мысли не помогают ему рассеять только что пережитое впечатление. Осторожно и медленно шагая вверх, он прислушивался, как в нем растет нечто неизведанное. Это не была привычная работа мысли, автоматически соединяющей слова в знакомые фразы, это было нарастание очень странного ощущения: где-то глубоко под кожей назревало, пульсировало, как нарыв, слово:

"Смерть".

Соединение пяти неприятных звуков этого слова как будто требовало, чтоб его произносили шопотом. Клим Иванович Самгин чувствовал, что по всему телу, обессиливая его, растекается жалостная и скучная тревога. Он остановился, стирая платком пот со лба, оглядываясь. Впереди, в лунном тумане, черные деревья похожи на холмы, белые виллы напоминают часовни богатого кладбища. Дорога, путаясь между этих вилл, ползет куда-то вверх...

"Невежливо, что я не простился с ними", - напомнил себе Самгин и быстро пошел назад. Ему уже показалось, что он спустился ниже дома, где Алина и ее друзья, но за решеткой сада, за плотной стеной кустарника, в тишине четко прозвучал голос Макарова:

- Идиоты, держатся за свою власть над людями, а детей родить боятся. Что? Спрашивай.

Самгин встал, обмахивая лицо платком, рассматривая, где дверь в сад.

- Нет, никогда, - сказал Макаров. - Родить она не может, изуродовала себя абортами. Мужчина нужен ей не как муж, а как слуга.

- Кормилец, - вставил Иноков.

Не находя двери, Самгин понял, что он подошел к дому с другой его стороны. Дом спрятан в деревьях, а Иноков с Макаровым далеко от него и очень близко к ограде. Он уже хотел окрикнуть их, но Иноков спросил:

- А что ты думаешь о Самгине?

Макаров ответил невнятно, а Иноков, должно быть, усмехнулся, голос его звучал весело, когда он заговорил:

- Вот, именно! Аппарат не столько мыслящий, сколько рассуждающий...

Самгин поспешно пошел прочь, вниз, напомнив себе:

"Я дважды оказал ему помощь. Впрочем - чорт с ними. Следует предохранять душу от засорения уродством маленьких обид и печалей".

Фраза понравилась ему, но возвратила к большой печали, испытанной там, наверху.

Он провел очень тяжелую ночь: не спалось, тревожили какие[-то] незнакомые, неясные и бессвязные мысли, качалась голова Владимира Лютова, качались его руки, и одна была значительно короче другой. Утром, полубольной, сходил на почту, получил там пакет писем из Берлина, вернулся в отель и, вскрыв пакет, нашел в нем среди писем и документов маленький и легкий конверт, надписанный почерком Марины. На тонком листике сиреневой бумаги она извещала, что через два дня выезжает в Париж, остановится в "Терминус", проживет там дней десять. Это так взволновало его, что он даже смутился, а взглянув на свое отражение в зеркале - смутился еще более и уже тревожно.

"Мальчишество, - упрекнул он себя, хмурясь, но глаза улыбались. - Меня влечет к ней только любопытство, - убеждал он себя, глядя в зеркало и покручивая бородку. - Ну, может быть, некоторая доля романтизма. Не лишенного иронии. Что такое она? Тип современной буржуазии, неглупой по природе, начитанной..."

Но радость не угасала, тогда он спросил себя:

"А что и почему смущает меня?"

Найти ответ на возрос этот не хватило времени, - нужно было определить: где теперь Марина? Он высчитал, что Марина уже третьи сутки в Париже, и начал укладывать вещи в чемодан.

В Париже он остановился в том же отеле, где и Марина, заботливо привел себя в порядок, и- вот он - с досадой на себя за волнение, которое испытывал, - у двери в ее комнату, а за дверью отчетливо звучит знакомый, сильный голос:

- Нет, нет, Захар Петрович, на это я не пойду. Ей ответил голосок тоненький и свистящий:

- Пожалеете-с! Прощайте.

Дверь распахнулась, из нее вывалился тучный, коротконогий человек с большим животом и острыми глазками на желтом, оплывшем лице. Тяжело дыша, он уколол Самгина сердитым взглядом, толкнул его животом и, мягко топая йогой, пропел, как бы угрожая:

- Однако советую, - подумайте-c! Ой, подумайте. И, легко выкидывая вперед коротенькие ножки, бесшумно поплыл по ковру коридора.

- А-а, приехал, - ненужно громко сказала Марина и, встряхнув какими-то бумагами в левой руке, правую быстро вскинула к подбородку Клима. Она никогда раньше не давала ему целовать руку, и в этом ее жесте Самгин почувствовал нечто.

- Что - хороша Мариша? - спросила она, бросив бумаги на стол.

- Очень.

- Скупо хвалишь.

- Слишком хороша,

- Ну, хорошего слишком не бывает, - небрежно заметила она. - Садись, рассказывай, где был, что видел...

"Взволнована", - отметил Самгин. Она казалась еще более молодой и красивой, чем была в России. Простое, светлосерое платье подчеркивало стройность ее фигуры, высокая прическа, увеличивая рост, как бы короновала ее властное и яркое лицо.

"Излишне велика, купечески здорова, - с досадой отмечал Самгин, досаду сменило удовлетворение тем, что он видит недостатки этой женщины. - И платье безвкусно", - добавил он, говоря: - Ты отлично вооружилась для побед над французами.

- Здесь - только причесали, а платье шито в Москве и - плохо, если хочешь зна1ь, - сказала она, укладывая бумаги в маленький, черный чемодан, сунула его под стол и, сопроводив пинком, спросила:

- Следишь, как у нас банки растут и капитал организуется? Уже образовалось "Общество для продажи железной руды" - Продаруд. Синдикат "Медь".

- Что это за чудовище было у тебя?

- Это - Захар Бердников.

В ее сочном голосе все время звучали сердитые нотки. Закурив папиросу, она бросила спичку, но в пепельницу не попала и подождала, когда Самгин, обжигая пальцы, снимет горящую спичку со скатерти.

- Сегодня он - между прочим - сказал, что за хороший процент банкир может дать денег хоть на устройство землетрясения. О банкире - не знаю, но Захар - даст. Завтракать - рано, - сказала она, взглянув на часы. - Чаю хочешь? Еще не пил? А я уже давно...

Позвонив, она продолжала:

- Поболталась я в Москве, в Питере. Видела и слышала в одном купеческом доме новоявленного пророка и водителя умов. Помнится, ты мне рассказывал о нем: Томилин, жирный, рыжий, весь в масляных пятнах, как блинник из обжорки. Слушали его поэты, адвокаты, барышни всех сортов, раздерганные умы, растрепанные души. Начитанный мужик и крепко обозлен: должно быть, честолюбие не удовлетворено.

Внизу, за окнами, как-то особенно разнообразно и весело кричал, гремел огромный город, мешая слушать сердитую речь, мешала и накрахмаленная горничная с птичьим лицом и удивленным взглядом широко открытых, черных глаз.

- Говорил он о том, что хозяйственная деятельность людей, по смыслу своему, религиозна и жертвенна, что во Христе сияла душа Авеля, который жил от плодов земли, а от Каина пошли окаянные люди, корыстолюбцы, соблазненные дьяволом инженеры, химики. Эта ерунда чем-то восхищала Тугана-Барановского, он изгибался на длинных ногах своих и скрипел: мы - аграрная страна, да, да! Затем курносенький стихотворец читал что-то смешное: "В ладье мечты утешимся, сны горе утолят", - что-то в этом роде.

Она усмехалась, но усмешка только расправляла складку между нахмуренных бровей, а глаза поблескивали неулыбчиво сердито. Холеные руки ее, как будто утратив мягкость, двигались порывисто, угловато, толкали посуду на столе.

- Вообще - скучновато. Идет уборка после домашнего праздника, людишки переживают похмелье, чистятся, все хорошенькое, что вытащили для праздника из нутра своего, - прячут смущенно. Догадались, что вчера вели себя несоответственно званию и положению. А начальство все старается о упокоении, вешает злодеев. Погодило бы душить, они сами выдохнутся. Вообще, живя в провинции, представляешь себе центральных людей... ну, богаче, что ли, с начинкой более интересной...

"Чего она хочет?" - соображал Самгин, чувствуя, что настроение Марины подавляет его. Он попробовал перевести ее на другую тему, спросив:

- А как Безбедов?

- Прислал письмо из Нижнего, гуляет на ярмарке. Ругается, просит денег и прощения. Ответила: простить - могу, денег не дам. Похоже, что у меня с ним плохо кончится.

У Самгина с языка невольно сорвалось:

- Мне кажется, - ты едва ли способна прощать.

Он ожидая, что женщина ответит резкостью, но она, пожав плечами, небрежно сказала:

- Почему - не способна? Простить - значит наплевать, а я очень способна плюнуть в любую рожу.

"Никогда она не говорила так грубо", - отметил Самгин, испытывая нарастание тревоги, ожидая какой-то неприятности. Движения и жесты ее порывисты, угловаты, что совершенно не свойственно ей.

"Расстроена чем-то..."

Он торопливо спросил: где она была, что видела? Она дважды посетила Лувр, послезавтра идет в парламент, слушать Бриана.

- Вчера была в Булонском лесу, смотрела парад кокоток. Конечно, не все кокотки, но все - похожи. Настоящие "артикль де Пари" и - для радости.

И, озорниковато прищурив правый глаз, она сказала:

- Припасай денежки! Тебе надобно развлечься, как вижу, хмуро настроен!

- А мне кажется, что это ты...

- Я? Да! Я - злюсь. Злюсь, что не мужчина. Закурив папиросу, она встала, взглянула на себя в зеркало, пустила в отражение свое струю дыма.

- Была я у генеральши Богданович, я говорила тебе о ней: муж - генерал, староста Исакиевского собора, полуидиот, но - жулик. Она - бабочка неглупая, очень приметлива, в денежных делах одинаково человеколюбиво способствует всем ближним, без различия национальностей. Бывала я у ней и раньше, а на этот раз она меня пригласила для беседы с Бердниковым, - об этой беседе я тебе после расскажу.

Она говорила шатая из угла в угол, покуривая, двигая бровями и не глядя на Клима.

- Я, наивная, провинциальная тетеха, обожаю, когда меня учат уму-разуму, а генеральша любит это бесплодное ремесло. Теперь я знаю, что с Россией - очень плохо, никто ее не любит, царь и царица - тоже не любят. Честных патриотов в России - нет, а только - бесчестные. Столыпин - двоедушен, тайный либерал, готов продать царя кому угодно и хочет быть диктатором, скотина! Кстати: дачу Столыпину испортили не эсеры, а - максималисты, группочка, отколовшаяся от правоверных, у которых будто бы неблагополучно в центре, - кого-то из нейтралистов подозревают в дружбе с департаментом полиции.

Небрежно сообщив это, она продолжала говорить о генеральше.

- Люди там все титулованные, с орденами или с бумажниками толщиной в библию. Все - веруют в бога и желают продать друг другу что-нибудь чужое.

Самгин смотрел на ее четкий профиль, на маленькие, розовые уши, на красивую линию спины, смотрел, и ему хотелось крепко закрыть глаза.

Она остановилась пред ним, золотистые зрачки ее напряженно искрились.

- Если б я пожелала выйти замуж, так мне за сотню - за две тысяч могут продать очень богатого старичка...

Клим Иванович Самгин, чувствуя себя ослепленным неожиданно сверкнувшей тревожной догадкой, закрыл глаза на секунду.

"Что могло бы помешать ей служить в департаменте полиции? Я не вижу - что..."

Сняв очки, он стал протирать стекла куском замши, - это помогало ему в затруднительных случаях.

- Ты что съежился, точно у тебя колики в желудке? - спросила она, и ему показалось, что голос Марины прозвучал оглушительно.

- Тяжелые мысли вызываешь, - пробормотал он. Она снова начала шагать, говоря вполголоса и мягче:

- Да. Невесело. Теперь, когда жадные дураки и лентяи начнут законодательствовать, - распродадут они Россию. Уже лезут в Среднюю Азию, а это у нас - голый бок! И англичане прекрасно знают, что - голый...

Она утомительно долго рассуждала на эту тему, считая чьи-то деньги, называя имена известных промышленников, землевладельцев, имена министров. Самгин почти не слушал ее, теснимый своими мыслями.

"Сектантство - игра на час. Патриотизм? Купеческий. Может быть - тоже игра. Пособничество Кутузову... Это - всего труднее объяснить. Департамент... Все возможно. Какие идеи ограничили бы ее? Неглупа, начитанна. Авантюристка. Верует только в силу денег, все же остальное - для критики, для отрицания..."

И Клима Ивановича Самгина почти радовало то, что он может думать об этой женщине враждебно.

- Однако - пора завтракать! - сказала она. - Здесь в это время обедают. Идем.

Она вышла в маленькую спальную, и Самгин отметил, что на ходу она покачивает бедрами, как не делала этого раньше. Невидимая, щелкая какими-то замками, она говорила:

- Видела Степана, у него жену посадили в Кресты. Маленькая такая, куколка, бесцветная, с рыбьей фамилией...

- Сомова.

- Кажется - так. Он присылал ее ко мне один раз. Он настроен несокрушимо. Упрям. Уважаю упрямых.

Вышла. На плечах ее голубая накидка, обшитая мехом песца, каштановые волосы накрыты золотистым кружевом, на шее внушительно блестят изумруды.

- Что - хороша Мариша? - спросила она.

- Да.

- То-то.

Завтракали в ресторане отеля, потом ездили в коляске по бульварам, были на площади Согласия, посмотрели Нотр Дам, - толстый седоусый кучер в смешной клеенчатой шляпе поучительно и не без гордости сказал:

- Это надо видеть при луне.

- Московский извозчик не скажет, когда лучше смотреть Кремль, - вполголоса заметил Самгин, Марина промолчала, а он тотчас вспомнил: нечто подобное отмечено им в поведении хозяйки берлинского пансиона. - "У нас, русских, нет патриотизма, нет чувства солидарности со своей нацией, уважения к ней, к ее заслугам пред человечеством", - это сказано Катковым. Вспомнилось, что на похороны Каткова приезжал Поль Дерулед и назвал его великим русским патриотом. Одолевали пестрые, мелкие мысли, с досадой отталкивая их, Самгин нетерпеливо ждал, что скажет Марина о Париже, но она скупо бросала незначительное:

- Гулевой городок, народу-то сколько на улицах. А мужчины - мелковаты, - замечаешь? Вроде наших вятских...

Искоса поглядывая на нее, Самгин подумал, что она говорит пошленькое нарочно, неискренно, маскируя что-то.

Она предложила посмотреть "ревю" в Фоли-Бержер. Поехали, взяли билеты в партер, но вскоре Марина, усмехаясь, сказала:

- Следовало взять ложу.

Да, публика весьма бесцеремонно рассматривала ее, привставая с мест, перешептываясь. Самгин находил, что глаза женщин светятся завистливо или пренебрежительно, мужчины корчат слащавые гримасы, а какой-то смуглолицый, курчавый" полуседой красавец с пышными усами вытаращил черные глаза так напряженно, как будто он когда-то уже видел Марину, а теперь вспоминал: когда и где?

- Как думаешь: маркиз или парикмахер? - прошептала она.

- Нахал. И, кажется, пьян, - сердито ответил Самгин.

На сцене разыгрывалось нечто непонятное: маленький, ловкий артист изображал боксера с карикатурно огромными бицепсами, его личико подростка оклеено седой, коротко подстриженной бородкой, он кувыркался на коврике и быстро, непрерывно убеждал в чем-то краснорожего великана во фраке.

- Это - Лепин, кажется - мэр Парижа или префект полиции, - сказала Марина. - Неинтересно, какие-то домашние дела.

Появлялись, исчезали певицы, эксцентрики, танцоры негры. Марина ворчливо заметила, что в Нижнем, на ярмарке, все это предлагается "в лучшем виде". Но вот из-за кулис, под яростный грохот и вой оркестра выскочило десятка три искусно раздетых девиц, в такт задорной музыки они начали выбрасывать из ворохов кружев и разноцветных лент голые ноги; каждая из них была похожа на огромный махровый цветок, ноги их трепетали, как пестики в лепестках, девицы носились по сцене с такой быстротой, что, казалось, у всех одно и то же ярко накрашенное, соблазнительно улыбающееся лицо и что их гоняет по сцене бешеный ветер. Потом, в бурный вихрь пляски, разорвав круг девиц, вынеслась к рампе высокая гибкая женщина, увлекая за собой солдата в красных штанах, в измятом кепи и с глупым, красноносым лицом. Сотни рук встретили ее аплодисментами, криками, стройная, гибкая, в коротенькой до колен юбке, она тоже что-то кричала, смеялась, подмигивала в боковую ложу, солдат шаркал ногами, кланялся, посылал кому-то воздушные поцелуи, - пронзительно взвизгнув, женщина схватила его, и они, в профиль к публике, делая на сцене дугу, начали отчаянно плясать матчиш.

- Ого! Наглядно, - тихонько сказала Марина, и Самгин видел, что щека ее густо покраснела, ухо тоже налилось кровью. Представив ее обнаженной, как видел на "Заводе искусственных минеральных вод", он недоуменно подумал:

"Этот цинизм не должен бы смущать ее". Танцовщица визжала, солдат гоготал, три десятка полуголых женщин, обнявшись, качались в такт музыки, непрерывный плеск ладоней, бой барабана, пение меди и струн, разноцветный луч прожектора неотступно освещал танцоров, и все вместе создавало странное впечатление, - как будто кружился, подпрыгивал весь зал, опрокидываясь, проваливаясь куда-то.

- Да, умеют, - медленно и задумчиво сказала Марина, когда опустился занавес. - Красиво подают это... идоложертвенное мясо.

Неожиданный конец фразы возмутил Самгина, он хотел сказать, что мораль не всегда уместна, но вместо этого спросил:

- Ты бывала в Москве, у Омона?

- Да. Один раз. А - что?

- Там все было интереснее, богаче.

- Не помню.

Домой пошли пешком. Великолепный город празднично шумел, сверкал огнями, магазины хвастались обилием красивых вещей, бульвары наполнял веселый говор, смех, с каштанов падали лапчатые листья, но ветер был почти неощутим и листья срывались как бы веселой силой говора, смеха, музыки.

- Приятно устроились бывшие мастера революции, - сказала Марина, а через несколько секунд добавила: - Ныне - кредиторы наши.

На людей, которые шли впереди, падали узорные тени каштанов.

- Смотри: всё - точно в лохмотьях, - заметила Марина.

Идти под руку с ней было неудобно: трудно соразмерять свои шаги с ее, она толкала бедром. Мужчины оглядывались на нее, это раздражало Самгина. Он, вспомнив волнение, испытанное им вчера, когда он читал ее письмо, подумал:

"Почему я обрадовался? Откуда явилась мысль, что она может служить в политической полиции? Как странно все..."

Марина заявила, что хочет есть. Зашли в ресторан, в круглый зал, освещенный ярко, но мягко, на маленькой эстраде играл струнный квартет, музыка очень хорошо вторила картавому говору, смеху женщин, звону стекла, народа было очень много, и все как будто давно знакомы друг с другом; столики расставлены как будто так, чтоб удобно было любоваться костюмами дам; в центре круга вальсировали высокий блондин во фраке и тоненькая дама в красном платье, на голове ее, точно хохол необыкновенной птицы, возвышался большой гребень, сверкая цветными камнями. Слева от Самгина одиноко сидел, читая письма, солидный человек с остатками курчавых волос на блестящем черепе, с добродушным, мягким лицом; подняв глаза от листка бумаги, он взглянул на Марину, улыбнулся и пошевелил губами, черные глаза его неподвижно остановились на лице Марины. Портреты этого человека Самгин видел в журналах, но не мог вспомнить - кто он? Он сказал Марине, что на нее смотрит кто-то из крупных людей Франции.

- Не знаешь - кто?

Бесцеремонно осмотрев француза, она равнодушно сказала:

- Олицетворение телесной и духовной сытости. Самгин плотно сжал губы. Ему все более не нравилось, как она ведет себя. Золотистые зрачки ее потемнели, она хмурилась, сдвигая брови, и вытирала губы салфеткой так крепко, как будто желала, чтоб все поняли: губы у нее не накрашены... Три пары танцевали неприятно манерный танец, близко к Марине вышагивал, как петух, косоглазый, кривоногий человечек, украшенный множеством орденов и мертвенно неподвижной улыбкой на желтом лице, - каждый раз, когда он приближался к стулу Марины, она брезгливо отклонялась и подбирала подол платья.

- Это они исказили менуэт, - выговорила она. - Помнишь Мопассана? "Король танцев и танец королей".

Самгину казалось, что все мужчины и дамы смотрят на Марину, как бы ожидая, когда она будет танцевать. Он находил, что она отвечает на эти взгляды слишком пренебрежительно. Марина чистит грушу, срезая толстые слои, а рядом с нею рыжеволосая дама с бриллиантами на шее, на пальцах ловко срезает кожицу с груши слоями тонкими, почти как бумага.

"Что она - играет роль русской нигилистки? А пожалуй, в ней есть это - нигилизм..."

Он снова наткнулся на острый вопрос: как явилась мысль о связи Марины с департаментом полиции?

"Если б она служила там, ее, такую, вероятно, держали бы не в провинции, а в Петербурге, в Москве..."

Затем он попытался определить, какое чувство разбудила у него эта странная мысль?

"Тревогу? У меня нет причин тревожиться за себя". Подумав, он нашел, что мысль о возможности связи 'Марины с политической полицией не вызвала в нем ничего, кроме удивления. Думать об этом под смех и музыку было неприятно, досадно, но погасить эти думы он не мог. К тому же он выпил больше, чем привык, чувствовал, что опьянение настраивает его лирически, а лирика и Марина - несоединимы.

- Французы, вероятно, думают, что мы женаты и поссорились, - сказала Марина брезгливо, фруктовым ножом расшвыривая франки сдачи по тарелке, не взяв ни одного из них, она не кивнула головой на тихое "мерси, мадам!" и низкий поклон гарсона. - Я не в ладу, не в ладу сама с собой, - продолжала она, взяв Клима под руку и выходя из ресторана. - Но, знаешь, перепрыгнуть вот так, сразу, из страны, где вешают, в страну, откуда вешателям дают деньги и где пляшут...

Самгин почувствовал желание крикнуть:

"Не верю я тебе, не верю!"

Но не посмел и тихо сказал:

- Не совсем понимаю я тебя. Она продолжала:

- Чувствуешь себя... необычно. Как будто - несчастной. А я не люблю несчастий... Ненавижу страдание, наше русское, излюбленное ремесло...

Замолчала. Отель был близко, в пять минут дошли пешком.

Самгин вошел к себе, не снимая пальто и шляпу, подошел к окну, сердито распахнул створки рамы, посмотрел вниз...

"Самое непонятное, темное в ней - ее революционные речи. Конечно, речи - это еще не убеждения, не симпатии, но у нее..." - Он не сумел определить, в чем видит своеобразие речей этой женщины. Испытывая легкое головокружение, он смотрел, как там, внизу, по слабо освещенной маленькой площади бесшумно скользили темные фигурки людей, приглушенно трещали колеса экипажей. Можно было думать, что все там устало за день, хочет остановиться, отдохнуть, - остановиться в следующую секунду, на точке, в которой она застанет. Самгин сбросил на кресло пальто, шляпу, сел, закурил папиросу.

В том углу памяти, где слежались думы о Марине, стало еще темнее, но как будто легче.

"Что я нашел, что потерял? - спросил он себя и ответил: - Я приобрел, утратив чувство тяготения к ней, но - исчезла некая надежда. На что надеялся? Быть любовником ее?"

И, представив еще раз Марину обнаженной, он решил:

"Нет. Конечно - нет. Но казалось, что она - человек другого мира, обладает чем-то крепким, непоколебимым. А она тоже глубоко заражена критицизмом. Гипертрофия критического отношения к жизни, как у всех. У всех книжников, лишенных чувства веры, не охраняющих ничего, кроме права на свободу слова, мысли. Нет, нужны идеи, которые ограничивали бы эту свободу... эту анархию мышления".

Затем он подумал, что она все-таки оригинальный характер.

"Тип коренной русской женщины.

Коня на скаку остановит, В горящую избу войдет...

А в конце концов, чорт знает, что в ней есть, - устало и почти озлобленно подумал он. - Не может быть, чтоб она в полиции... Это я выдумал, желая оттолкнуться от нее. Потому что она сказала мне о взрыве дачи Столыпина и я вспомнил Любимову..."

Несколько секунд он ухитрился не думать, затем сознался:

"Ты много видел женщин и хочешь женщину, вот что, друг мой! Но лучше выпить вина. Поздно, не дадут..."

Но все-таки он позвонил, явился дежурный слуга, и через пяток минут, выпив стакан вкусного вина, Самгин осмотрел комнату глазами человека, который только что вошел в нее. Мягкая, плюшевая мебель, толстый ковер, драпри на окнах, на дверях - все это делало комнату странно мохнатой. С чем можно сравнить ее? Сравнения не нашлось. Он медленно разделся до ночного белья, выпил еще вина и, сидя на постели, почувствовал, что возобновляется ощущение зреющего нарыва, испытанное им в Женеве. Но теперь это не было ощущением неприятным, напротив - ему казалось, что назревает в нем что-то серьезнейшее и что он на границе важного открытия в самом себе. Он забыл прикрыть окно, и в комнату с площади вдруг ворвался взрыв смеха, затем пронзительный свисток, крики людей.

- Идиоты, - выругался Самгин, подходя к окну. - Смеются... потом - умирают...

Ему показалось, что последние три слова он подумал шопотом.

"Чепуха. Шопотом не думают. Думают беззвучно, даже - без слов, а просто так... тенями слов".

Тут он почувствовал, что в нем точно лопнуло что-то, и мысли его настойчиво, самосильно, огорченно закричали:

"Одиночество. Один во всем мире. Затискан в какое-то идиотское логовище. Один в мире образно и линейно оформленных ощущений моих, в мире злой игры мысли моей. Леонид Андреев - прав: быть может, мысль - болезнь материи..."

Самгин сидел наклонясь, опираясь ладонями в колени, ему казалось, что буйство мысли раскачивает его, как удары языка в медное тело колокола.

"Прометей - маска дьявола" - верно... Иероним Босх формировал свое мироощущение смело, как никто до него не решался..."

В мохнатой комнате все качалось, кружилось, Самгин хотел встать, но не мог и, не подняв ног с пола, ткнулся головой в подушку. Проснулся он поздно, позвонил, послал горничную спросить мадам Зотову, идет ли она в парламент? Оказалось - идет. Это было не очень приятно: он не стремился посмотреть, как работает законодательный орган Франции, не любил больших собраний, не хотелось идти еще и потому, что он уже убедился, что очень плохо знает язык французов. Но почему-то нужно было видеть, как поведет себя Марина, и - вот он сидит плечо в плечо с нею в ложе для публики.

- Вот она, правящая демократия, - полушепотом говорит Марина.

Самгин пристально смотрел на ряды лысых, черноволосых, седых голов, сверху головы казались несоразмерно большими сравнительно с туловищами, влепленными в кресла. Механически думалось, что прадеды и деды этих головастиков сделали "Великую революцию", создали Наполеона. Вспоминалось прочитанное о 30-м, 48-м, 71-м годах в этой стране.

- Либертэ, эгалитэ [*], а - баб в депутаты парламента не пускают, - ворчливо заметила Марина.

[*] - Свобода, равенство (франц.). - Ред.

Человек с лицом кардинала Мазарини сладким тенорком и сильно картавя читал какую-то бумагу, его слушали молча, только на левых скамьях изредка раздавались ворчливые возгласы.

- Вот и Аристид-предатель, - сказала Марина. На трибуне стоял веселый человек, тоже большеголовый, шатен с небрежно растрепанной прической, фигура плотная, тяжеловатая, как будто немного сутулая. Толстые щеки широкого лица оплыли, открывая очень живые, улыбчивые глаза. Прищурясь, вытянув шею вперед, он утвердительно кивнул головой кому-то из депутатов в первом ряду кресел, показал ему зубы и заговорил домашним, приятельским тоном, поглаживая левой рукой лацкан сюртука, край пюпитра, тогда как правая рука медленно плавала в воздухе, как бы разгоняя невидимый дым. Говорил он легко, голосом сильным, немножко сиповатым, его четкие слова гнались одно за другим шутливо и ласково, патетически и с грустью, в которой как будто звучала ирония. Его слушали очень внимательно, многие головы одобрительно склонялись, слышны были краткие, негромкие междометия, чувствовалось, что в ответ на его дружеские улыбки люди тоже улыбаются, а один депутат, совершенно лысый, двигал серыми ушами, точно заяц. Потом Бриан начал говорить усилив голос, высоко подняв брови, глаза его стали больше, щеки покраснели, и Самгин поймал фразу, сказанную особенно жарко:

- Наша страна, наша прекрасная Франция, беззаветно любимая нами, служит делу освобождения человечества. Но надо помнить, что свобода достигается борьбой...

- И давайте денег на вооружение, - сказала Марина, глядя на часы свои.

Бриану аплодировали, но были слышны и крики протеста.

- Ну, с меня довольно! Имею сорок минут для того, чтоб позавтракать, - хочешь?

- С удовольствием.

- Да, вот как, - говорила она, выходя на улицу. - Сын мелкого трактирщика, был социалистом, как и его приятель Мильеран, а в шестом году, осенью, распорядился стрелять по забастовщикам.

В небольшом ресторане, наискось от парламента, она, заказав завтрак, продолжала:

- Гибкие люди. Ходят по идеям, как по лестницам. Возможно, что Бриан будет президентом.

Она вздохнула, подумала, наливая водку в рюмки.

- Замечательно живучий, ловкий народ. Когда-нибудь побьют они неуклюжих, толстых немцев. Давай выпьем за Францию.

Выпили, и она молча принялась насыщаться, а кончив завтракать и уходя, сказала:

- Вечером на Монмартр, в какой-нибудь веселый кабачок, - идет?

- Отлично.

Но вечером, когда Самгин постучал в дверь Марины, - дверь распахнул пред ним коренастый, широкоплечий, оборотился спиной к нему и сказал сиповатым тенором:

- А он, мерзавец, посмеивается...

- Входи, входи, - предложила Марина, улыбаясь. - Это - Григорий Михайлович Попов.

- Да, - подтвердил Попов, небрежно сунув Самгину длинную руку, охватил его ладонь длинными, горячими пальцами и, не пожав, - оттолкнул; этим он сразу определил отношение Самгина к нему. Марина представила Попову Клима Ивановича.

- Ага, - равнодушно сказал Попов, топая и шаркая ногами так, как будто он надевал галоши.

- Продолжай, - предложила Марина. Она была уже одета к выходу - в шляпке, в перчатке по локоть на левой руке, а в правой кожаный портфель, свернутый в трубку; стоя пред нею, Попов лепил пальцами в воздухе различные фигуры, точно беседуя с глухонемой.

- "Если, говорит, в столице, где размещен корпус гвардии, существует департамент полиции и еще многое такое, - оказалось возможным шестинедельное существование революционного совета рабочих депутатов, если возможны в Москве баррикады, во флоте - восстания и по всей стране - iдьявольский кавардак, так все это надобно понимать как репетицию революции..."

- Вот какой догадливый, - сказала Марина, взглянув на часы.

- Я ему говорю: "Ваши деньги, наши знания", а он - свое: "Гарантируйте, что революции не будет!"

- Ну да, понятно! Торговать деньгами легче, спокойней, чем строить заводы, фабрики, возиться с рабочими, - проговорила Марина, вставая и хлопая портфелем по своему колену, - Нет, Гриша, тут банкира мало, нужен крупный чиновник или какой-нибудь придворный... Ну, мне - пора, если я не смогу вернуться через час, - я позвоню вам... и вы свободны...

Попов проводил ее до двери, вернулся, неловко втиснул себя в кресло, вынул кожаный кисет, трубку и, набивая ее табаком, не глядя на Самгина, спросил небрежно:

- Мы не встречались?

- Нет, - решительно ответил Самгин.

- Мм... Значит - ошибся. У меня плохая память на лица, а человека с вашей фамилией я знавал, вместе шли в ссылку. Какой-то этнограф.

"Брат", - хотел сказать Самгин, но воздержался и сказал: - Фамилия эта не часто встречается.

Пытаясь закурить трубку и ломая спички одну за другой, Попов возразил:

- На Оке есть пароходство Качкова и Самгина, и был горнопромышленник Софрон Самгин.

Лицо его скрылось в густом облаке дыма. Лицо было неприятное: широколобое, туго обтянутое смуглой кожей и неподвижно, точно каменное. На щеках - синие пятна сбритой бороды, плотные, черные усы коротко подстрижены, губы - толстые, цвета сырого мяса, нос большой, измятый, брови - кустиками, над ними густая щетка черных с проседью волос. Движения, жесты у него тяжелые, неловкие, все вокруг него трясется, скрипит. Одет в темносинюю куртку необычного покроя, вроде охотничьей. Неприятен и сиповатый тенорок, в нем чувствуется сердитое напряжение, готовность закричать, сказать что-то грубое, злое, а особенно неприятны маленькие, выпуклые - как вишни, темные глаза.

"Нахал и, кажется, глуп", - определил Самгин и встал, желая уйти к себе, но снова сел, сообразив, что, может быть, этот человек скажет что-нибудь интересное о Марине.

- Замечательная бестия, Софрон этот. Встретил я его в Барнауле и предложил ему мои геологические услуги. "Я, говорит, ученым - не доверяю, я сам их делаю. Делом моим управляет бывший половой в трактире, в Томске. Лет тридцать тому назад было это: сижу я в ресторане, задумался о чем-то, а лакей, остроглазый такой, молоденький, пристает: "Что прикажете подать?" - "Птичьего молока стакан!" - "Простите, говорит, птичье молоко всё вышло!" Почтительно сказал, не усмехнулся. Ну, я ему и говорю: "Ты, парень, лакействовать брось, а иди-ко служить ко мне". Через одиннадцать лет я его управляющим сделал. Домовладелец, гласный городской думы, капиталец имеет, тысчонок сотню, наверняка. Таких у меня еще трое есть. Верные слуги. А с ученым дела делать - нельзя, они цены рубля не знают. Поговорить с ними - интересно, иной раз даже и полезно".

Попов начал говорить лениво, а кончил возбужденно всхрапывая и таким тоном, как будто он сам и есть замечательная бестия.

- О птичьем молоке - это старый анекдот, - заметил Самгин.

- Все - старо, все! - угрюмо откликнулся Попов и продолжал: - Ему, Софрону, было семьдесят три года, а он верхом ездил по двадцать, тридцать верст и пил водку без всякой осторожности.

Самгин слушал равнодушно, ожидая момента, когда удобно будет спросить о Марине. О ней думалось непрерывно, все настойчивее и беспокойней. Что она делает в Париже? Куда поехала? Кто для нее этот человек?

"Это - что же - ревность?" - спросил он себя, усмехаясь, и, не ответив, вдруг почувствовал, что ему хотелось бы услышать о Марине что-то очень хорошее, необыкновенное.

- В болотном нашем отечестве мы, интеллигенты, поставлены в трудную позицию, нам приходится внушать промышленной буржуазии азбучные истины о ценности науки, - говорил Попов, - А мы начали не с того конца. Вы - эсдек?

Самгин молча наклонил голову.

- Я тоже отдал дань времени, - продолжал Попов, выковыривая пепел из трубки в пепельницу. - Пять месяцев тюрьмы, три года ссылки. Не жалуюсь, ссылка - хороший добавок годам учения.

Он сунул трубку в карман, встал, потянулся, что-то затрещало на нем, озабоченно пощупал под мышками у себя, сдвинул к переносью черные кустики бровей и сердито заговорил:

- Напутал Ленин, испортил игру, скомпрометировал социал-демократию в России. Это - не политика, а - эпатаж, вот что! Надо брать пример с немцев, у них рост социализма идет нормально, путем отбора лучших из рабочего класса и включения их в правящий класс, - говорил Попов и, шагнув, задел ногой ножку кресла, потом толкнул его коленом и, наконец, взяв за спинку, отставил в сторону. - Плохо мы знаем нашу страну, отсюда и забеги в фантастику. Сумбурная страна! Население - сплошь нигилисты, символисты, максималисты, вообще - фантазеры. А нужна культурно грамотная буржуазия и технически высоко квалифицированная интеллигенция, - иначе - скушают нас немцы, да-с! Да еще англичане японцев науськают, а сами влезут к нам в Среднюю Азию, на Кавказ...

Самгин не стерпел и спросил, куда поехала Марина.

- Не знаю, - сказал Попов. - Кто-то звонил ей, похоже - консул.

- Вы ее давно знаете?

- От времен студенческих. А - что? Самгину показалось, что рачьи глаза Попова изменили цвет, он покачнулся вперед и спросил:

- Жениться на ней собираетесь?

- Разве нет других мотивов, - начал Самгин, но Попов перебил его, продолжая со свистом:

- В девицах знавал, в одном кружке мудростям обучались, теперь вот снова встретились, года полтора назад. Интересная дама. Наверное - была бы еще интересней, но ее сбил с толку один... фантазер. Первая любовь и прочее...

Он замолчал, снова вынул трубку из кармана. Его тон вызвал у Самгина чувство обиды за Марину и обострил его неприязнь к инженеру, но он все-таки начал придумывать еще какой-то вопрос о Марине.

- В общем она - выдуманная фигура, - вдруг сказал Попов, поглаживая, лаская трубку длинными пальцами. - Как большинство интеллигентов. Не умеем думать по исторически данной прямой и всё налево скользим. А если направо повернем, так уж до сочинения книг о религиозном значении социализма и даже вплоть до соединения с церковью... Я считаю, что прав Плеханов: социал-демократы могут - до определенного пункта - ехать в одном вагоне с либералами. Ленин прокламирует пугачевщину.

Набивая трубку табаком, он усмехнулся, так что пятнистое лицо его неестественно увеличилось, а глаза спрятались под бровями.

- О том, как люди выдумывают себя, я расскажу вам любопытнейший факт. Компания студентов вспоминала, при каких условиях каждый из них познал женщину. Один - хвастается, другой - сожалеет, третий - врет, а четвертый заявил: "Я - с родной сестрой". И сплел историйку, которая удивила всех нелепостью своей. Парнишка из богатой купеческой семьи, очень скромный, неглупый, отличный музыкант, сестру его я тоже знал, - милейшая девица, строгого нрава, училась на курсах Герье, серьезно работала по истории ренессанса во Франции. Я говорю ему: "Ты соврал!" - "Соврал", - признался он. "Зачем?" - "Стыдно стало пред товарищами, я, видишь ли, еще девственник!" Каков?

- Забавно, - откликнулся Самгин. Попов встал и свирепо засипел:

- Вы - что же - смысла анекдота этого не чувствуете? Забавно!..

- Прошу извинить меня, - сказал Самгин, - но я думал о другом. Мне хочется спросить вас о Зотовой...

Попов стоял спиной к двери, в маленькой прихожей было темно, и Самгин увидал голову Марины за плечом Попова только тогда, когда она сказала:

- Что же у вас дверь открыта?

- Ото, как ты быстро, - удивился Попов. Она молча прошла в спальню, позвенела там ключами, щелкнул замок, позвала:

- Григорий! Помоги-ко...

Он ушел, слышно было, как щелкают ремни, скрипит кожа чемодана, и слышен был быстрый говор, пониженный почти до шопота. Потом Марина решительно произнесла:

- Так и скажи.

Вышла она впереди Попова, не сняв шляпку и говоря:

- Ну-с, а с вами никуда не поеду, а сейчас же отправляюсь на вокзал и - в Лондон! Проживу там не более недели, вернусь сюда и - кутнем!

Попов грубовато заявил, что он провожать не любит, к тому же хочет есть и - просит извинить его. Сунув руку Самгину, но не взглянув на него, он ушел. Самгин встал, спрашивая:

- Можно проводить тебя?

- Нет, не надо.

- Тогда - до свиданья!

Не приняв его руку и усмехаясь, она нехорошим тоном заговорила:

- А ты тут выспрашивал Попова - кто я такая, да?

- Я спросил его только, давно ли вы знакомы... Марина стерла платком усмешку с губ и вздохнула.

- Это был, конечно, вопрос, за которым последовали бы другие. Почему бы не поставить их предо мной? На всякий случай я предупреждаю тебя: Григорий Попов еще не подлец только потому, что он ленив и глуп...

- Послушай, - прервал ее Самгин и заговорил тихо, поспешно и очень заботливо выбирая слова: - Ты женщина исключительно интересная, необыкновенная, - ты знаешь это. Я еще не встречал человека, который возбуждал бы у меня такое напряженное желание понять его... Не сердись, но...

- Нимало не сержусь, очень понимаю, - заговорила она спокойно и как бы вслушиваясь в свои слова. - В самом деле: здоровая баба живет без любовника - неестественно. Не брезгует наживать деньги и говорит о примате духа. О революции рассуждает не без скепсиса, однако - добродушно, - это уж совсем чертовщина!

Она подала ему руку.

- Мне пора на вокзал. В следующую встречу здесь, на свободе, мы поговорим... Если захочется. До свиданья, иди!

Самгин задержал ее руку в своей, желая сказать что-то, но не нашел готовых слов, а она, усмехаясь, спросила:

- Уж не кажется ли тебе, что ты влюбился в меня? И, стряхнув его руку со своей, поспешно проговорила:

- Все очень просто, друг мой: мы - интересны друг другу и поэтому нужны. В нашем возрасте интерес к человеку следует ценить. Ой, да - уходи же!

Явился слуга со счетом, Самгин поцеловал руку женщины, ушел, затем, стоя посредине своей комнаты, закурил, решив идти на бульвары. Но, не сходя с места, глядя в мутносерую пустоту за окном, над крышами, выкурил всю папиросу, подумал, что, наверное, будет дождь, позвонил, спросил бутылку вина и взял новую книгу Мережковского "Грядущий хам".

Утром, выпив кофе, он стоял у окна, точно на краю глубокой ямы, созерцая быстрое движение теней облаков и мутных пятен солнца по стенам домов, по мостовой площади. Там, внизу, как бы подчиняясь игре света и тени, суетливо бегали коротенькие люди, сверху они казались почти кубическими, приплюснутыми к земле, плотно покрытой грязным камнем.

Клим Самгин чувствовал себя так, точно сбросил с плеч привычное бремя и теперь требовалось, чтоб он изменил все движения своего тела. Покручивая бородку, он думал о вреде торопливых объяснений. Определенно хотелось, чтоб представление о Марине возникло снова в тех ярких красках, с тою интригующей силой, каким оно было в России.

"Что беспокоит меня? - размышлял он. - Боязнь пустоты на том месте, где чувство и воображение создали оригинальный образ?"

За спиной его щелкнула ручка двери. Вздрогнув, он взглянул через плечо назад, - в дверь втиснулся толстый человек, отдуваясь, сунул на стол шляпу, расстегнул верхнюю пуговицу сюртука и, выпятив живот величиной с большой бочонок, легко пошел на Самгина, размахивая длинной правой рукой, точно собираясь ударить.

- Бердников, Захарий Петров, - сказал он высоким, почти женским голосом. Пухлая, очень теплая рука. сильно сжав руку Самгина, дернула ее книзу, затем Бердников, приподняв полы сюртука, основательно уселся в кресло, вынул платок и крепко вытер большое, рыхлое лицо свое как бы нарочно для того, чтоб оно стало виднее.

- Простите, что вторгаюсь, - проговорил он и, надув щеки, выпустил в грудь Самгина сильную струю воздуха.

На бугристом его черепе гладко приклеены жиденькие пряди светлорыжих волос, лицо - точно у скопца - совсем голое, только на месте бровей скупо рассеяны желтые щетинки, под ними выпуклые рачьи глаза, голубовато-холодные, с неуловимым выражением, но как будто веселенькие. Из-под глаз на пухлые щеки, цвета пшеничного теста, опускаются синеватые мешки морщин, в подушечки сдобных щек воткнут небольшой хрящеватый и острый нос, чужой на этом обширном лице. Рот большой, лягушечий, верхняя губа плотно прижата к зубам, а нижняя чрезмерно толста, припухла, точно мухой укушена, и брезгливо отвисла.

"Комический актер", - определил Самгин, найдя в лице и фигуре толстяка нечто симпатичное.

- Изучаете? - спросил Бердников и, легко качнув головою, прибавил: - Да, не очарователен. Мы с вами столкнулись как раз у двери к Маринушке - не забыли?

Напомнил он об этом так строго, что Самгин, не ответив, подумал:

"Кажется, нахал".

- Вот и сегодня я - к ней, - продолжал гость, вздохнув. - А ее не оказалось. Ну, тогда я - к вам.

- Чем могу служить? - спросил Самгин. Бердников закрыл правый глаз, помотал головою, осматривая комнату, шумно вздохнул, на столе пошевелилась газета.

- Водицы бы стакашничек, аполлинарису, - сказал он. Острые глаза его весело улыбнулись.

"Интересное животное", - продолжал определять Самгин.

Ожидая воды, Бердников пожаловался на неприятную погоду, на усталость сердца, а затем, не торопясь, выпив воды, он, постукивая указательным пальцем по столу, заговорил деловито, но как будто и небрежно:

- Нуте-с, не будем терять время зря. Человек я как раз ком1мерческий, стало быть - прямой. Явился с предложением, взаимно выгодным. Можете хорошо заработать, оказав помощь мне в серьезном деле. И не только мне, а и клиентке вашей, сердечного моего приятеля почтенной вдове...

"Вот кто расскажет мне о ней", - подумал Самгин, -а гость, покачнув вперед жидкое тело свое, сказал вздыхая:

- Женщина-то, а? В песню просится.

- Редкой красоты, - подтвердил Самгин.

- Как раз - так: редкой! - согласился Бердников, дважды качнув головою, и было странно видеть, что на такой толстой, короткой шее голова качается легко. Затем он отодвинулся вместе с креслом подальше от Самгина, и снова его высокий, бабий голосок зазвучал пренебрежительно и напористо, ласково и как будто безнадежно: - Нуте-с, обратимся к делу! Прошу терпеливого внимания. Дело такое: попала Маринушка как раз в компанию некоторых шарлатанов, - вы, конечно, понимаете, что Государственная дума открывает шарлатанам широкие перспективы и так далее. Внушают Маринушке заключить договор с какими-то англичанами о продаже кое-каких угодьев на Урале... Вам, конечно, известно это?

- Нет, - сказал Самгин.

- Ой-ли? - весело воскликнул Бердников и, сложив руки на животе, продолжал, удивляя Самгина пестрой неопределенностью настроения и легкостью витиеватой речи: - Как же это может быть неведомо вам, ежели вы поверенный ее? Шутите...

В лицо Самгина смотрели, голубовато улыбаясь, круглые, холодненькие глазки, брезгливо шевелилась толстая нижняя губа, обнажая желтый блеск золотых клыков, пухлые пальцы правой руки играли платиновой цепочкой на животе, указательный палец левой беззвучно тыкался в стол. Во всем поведении этого человека, в словах его, в гибкой игре голоса было что-то обидно несерьезное. Самгин сухо спросил:

- Предположим, что я знаю договор, интересующий вас. Что же следует дальше?

- А дальше разрешите сообщить, что это дело крупно денежное и мне нужно знать договор во всех его подробностях. Вот я и предлагаю вам ознакомить...

Самгин, вскочив со стула, торопливо крикнул:

- Прошу вас прекратить... это! Как вы могли решиться сделать мне такое предложение?

Он безотчетно выкрикивал еще какие-то слова, чувствуя, что поторопился рассердиться, что сердится слишком громко, а главное - что предложение этого толстяка не так оскорбило, как испугало или удивило. Стоя перед Бердниковым, он сердито спрашивал:

- Почему вы считаете меня способным... вы знаете меня?

- Нет, как раз - не знаю, - мягко и даже как бы уныло сказал Бердников, держась за ручки кресла и покачивая рыхлое, бесформенное тело свое. - А решимости никакой особой не требуется. Я предлагаю вам выгодное дело, как предложил бы и всякому другому адвокату...

- Я для вас - не всякий! - крикнул Самгин.

- А какой же? - спросил Бердников с любопытством, и нелепый его вопрос еще более охладил Самгина.

"Нахален до комизма", - определил он, закуривая папиросу и говоря строгим тоном:

- Повторяю: о договоре, интересующем вас, мне ничего неизвестно. "Напрасно сказал, и не то, не так!" - тотчас догадался он; спичка в руке его дрожала, и это было досадно видеть.

Упираясь ладонями в ручки кресла, Бердников медленно приподнимал расплывчатое тело свое, подставляя под него толстые ноги, птичьи глаза, мигая, метали голубоватые искорки. Он бормотал:

- Сегодня - неизвестно, а завтра - можно узнать. Марина-то, наверно, гроши платит вам, а тут...

- Довольно об этом, - уже почти попросил Самгин.

- Ну, ну, ладно, - не шумите, - откликнулся Бердников, легко дрыгая ногами, чтоб опустить взъехавшие брюки, и уныло взвизгнул: - На какого дьявола она работает, а! Ну, мужчина бы за сердце схватил, - так мужчины около нее не . видно, - говорил он, плачевно подвизгивая, глядя в упор на Самгина и застегивая пуговицы сюртука. - За миллионы хватается, за большие миллионы, - продолжал он, угрожающе взмахнув длинной рукой. - Время-то какое, господин Самгин! Из-за пустяков, из-за выручки винных лавок люди убивают, бомбы бросают, на виселицу идут, а?

Бердников засмеялся странно булькающим смехом:

- Ппу-бу-бу-бу!

Раскачиваясь, он надул губы, засопел, и губы, соединясь с носом, образовали на лице его смешную шишку.

- Вы ей не говорите, что я был у вас и зачем. Мы с ней еще, может, как раз и сомкнемся в делах-то, - сказал он, отплывая к двери. Он исчез легко и бесшумно, как дым. Его последние слова прозвучали очень неопределенно, можно было понять их как угрозу и как приятельское предупреждение.

"Приятельское, - мысленно усмехнулся Клим, шагая по комнате и глядя на часы. - Сколько времени сидел этот человек: десять минут, полчаса? Наглое и глупое предложение его не оскорбило меня, потому что не могу же я подозревать себя способным на поступок против моей чести..."

И, успокоив себя, он подумал, что следовало задержать Бердникова, расспросить его о Марине.

"Я глупо делаю, не записывая такие встречи и беседы. Записать - значит оттолкнуть, забыть; во всяком случае - оформить, то есть ограничить впечатление. Моя память чрезмерно перегружена социальным хламом".

Ему очень понравились слова: социальный хлам. Он остановился, закрыл глаза, и с быстротою, которая доступна только работе памяти, пред ним закружился пестрый вихрь пережитого, утомительный хоровод несоединимых людей. Особенно видны были Варавка и Кутузов, о котором давно уже следовало бы забыть, Лютов и Марина - нет ли в них чего-то сродного? - Митрофанов и Любимова, рыжий Томилин, зеленоватой тенью мелькнула Варвара, и так же, на какую-то часть секунды, ожили покорные своей судьбе Куликова, Анфимьевна, еще и еще знакомые фигуры. Непонятен, неуловим смысл их бытия.

В эту минуту возврата в прошлое Самгин впервые почувствовал нечто новое: как будто все, что память показывала ему, ожило вне его, в тумане отдаленном, но все-таки враждебном ему. Сам он - в центре тесного круга теней, освещаемых его мыслью, его памятью. Среди множества людей не было ни одного, с кем он позволил бы себе свободно говорить о самом важном для него, о себе. Ни одного, кроме Марины. Открыв глаза, он увидал лицо свое в дыме папиросы отраженным на стекле зеркала; выражение лица было досадно неумное, унылое и не соответствовало серьезности момента: стоит человек, приподняв плечи, как бы пытаясь спрятать голову, и через очки, прищурясь, опасливо смотрит на себя, точно на незнакомого. Он сердито встряхнулся, нахмурился и снова начал шагать по комнате, думая:

"Истина с теми, кто утверждает, что действительность обезличивает человека, насилует его. Есть что-то... недопустимое в моей связи с действительностью. Связь предполагает взаимодействие, но как я могу... вернее: хочу ли я воздействовать на окружающее иначе, как в целях самообороны против его ограничительных и тлетворных влияний?"

Вспомнились слова Марины: "Мир ограничивает человека, если человек не имеет опоры в духе". Нечто подобное же утверждал Томилин, когда говорил о познании как инстинкте.

"Да, познание автоматично и почти бессмысленно, как инстинкт пола", - строго сказал Самгин себе и снова вспомнил Марину; улыбаясь, она говорила:

"Свободным-то гражданином, друг мой, человека не конституции, не революции делают, а самопознание. Ты вот возьми Шопенгауэра, почитай прилежно, а после него - Секста Эмпирика о "Пирроновых положениях". По-русски, кажется, нет этой книги, я по-английски читала, французское издание есть. Выше пессимизма и скепсиса человеческая мысль не взлетала, и, не зная этих двух ее полетов, ни о чем не догадаешься, поверь!"

Самгин остановился, прислонясь к стене, закуривая. Ему показалось, что никогда еще он не думал так напряженно и никогда не был так близко к чему-то чрезвычайно важному, что раскроется пред ним в следующую минуту, взорвется, рассеет все, что тяготит его, мешая найти основное в нем, человеке, перегруженном "социальным хламом". Папиросу он курил медленно, стоял у стены долго, но ничего не случилось, не взорвалось, а просто он почувствовал утомление и необходимость пойти куда-нибудь. Пошел, смотрел картины в Люксембургском музее, обедал в маленьком уютном ресторане. До вечера ходил и ездил по улицам Парижа, отмечая в памяти все, о чем со временем можно будет рассказать кому-то. По бульварам нарядного города, под ласковой тенью каштанов, мимо хвастливо богатых витрин магазинов и ресторанов, откуда изливались на панели смех и музыка, шумно двигались встречу друг другу веселые мужчины, дамы, юноши и девицы; казалось, что все они ищут одного - возможности безобидно посмеяться, покричать, похвастаться своим уменьем жить легко. Жизнерадостный шум возбуждал приятно, как хорошее старое вино. Отдаваясь движению толпы, Самгин думал о том, что французы философствуют значительно меньше, чем англичане и немцы. Трудно представить на бульварах Парижа Иммануила Канта и Шопенгауэра или Гоббса. Трудно допустить, что в этом городе может родиться человек, подобный Достоевскому. Невозможен и каноник Джонатан Свифт за столиком одного из ресторанов. Но очень понятны громогласный, жирный смех монаха Рабле, неисчерпаемое остроумие Вольтера, и вполне на месте Анакреон XIX века - лысый толстяк Беранже. Возможен ли француз-фанатик? Самгин наскоро поискал такого в памяти своей и - не нашел. Вспомнились стихи Полежаева:

Француз - дитя, Он вам шутя Разрушит трон, Издаст закон...

Эти стихи вполне совпадали с ритмом шагов Самгина. Мелькнуло в памяти имя Бодлера и - погасло, не родив мысли. Подумалось:

"Буржуазия Франции оправдала кровь и ужасы революции, показав, что она умеет жить легко и умно, сделав свой прекрасный, древний город действительно Афинами мира..."

Вечером сидел в театре, любуясь, как знаменитая Лавальер, играя роль жены депутата-социалиста, комического буржуа, храбро пляшет, показывая публике коротенькие черные панталошки из кружев, и как искусно забавляет она какого-то экзотического короля, гостя Парижа. Домой пошел пешком, соблазняло желание взять женщину, но - не решился.

"Надоели мне ее таинственные дела и странные знакомства", - ложась спать, подумал он о Марине сердито, как о жене. Сердился он и на себя; вчерашние думы казались ему наивными, бесплодными, обычного настроения его они не изменили, хотя явились какие-то бескостные мысли, приятные своей отвлеченностью.

"Мир - гипотеза", - сказал некий "объясняющий господин", кажется - Петражицкий? Правильно сказал: мир для меня - непрерывный поток противоречивых явлений, которые вихрем восходят или нисходят куда-то по какой-то спирали, которая позволяет мыслить о сходстве, о повторяемости событий. Взгляд из прошлого - снизу вверх - или из желаемого будущего - из гипотетического верхнего кольца спирали вниз, в настоящее, - это, в сущности, игра, догматизирующая мысли. Не больше. Мысль всегда -догматизирует, иначе она - не может. Формула, форма - это уже догма, ограничение. Мысль - один из феноменов мира, часть, которая стремится включить в себя целое. Душа? Душа полудикого деревенского мужика, "дух" Марины. Встает вопрос о праве додумывать до конца, о праве создания и утверждения догматов, гипотез, теорий. "Объясняющие господа" не ставят пред собой этого вопроса. Нельзя отрицать этого права за аристократами духа, за рыцарями красоты, здесь вполне допустимо оправдание эстетическое. Но когда это право присваивает сын деревенского мельника Кутузов, ученик недоучившегося студента Ульянова... И должна быть ответственность за мысли. Кто это утверждал? Кажется, Жозеф де-Местр. У нас - Константин Победоносцев..." Незаметно и насильственно мысль приводила в угол, где сгущена была наиболее неприятная действительность. Самгин хмурился, курил и, пытаясь выскользнуть из тесного круга бесплодных размышлений, сердито барабанил пальцами по томику рассказов Мопассана. Он все более часто чувствовал себя в области прочитанного, как в магазине готового платья, где однако не находил для себя костюма по фигуре. И самолюбие все настойчивее внушало ему, что он сам должен скроить и сшить такой удобный, легкий, прочный костюм.

Часа в три он сидел на террасе ресторана в Булонском лесу, углубленно читая карту кушаний.

- Слушайте-ко, Самгин, - раздался над головой его сиповатый, пониженный голос Попова, - тут тесть мой сидит, интересная фигура, богатейший человечище! Я сказал ему, что вы поверенный Зотовой, а она - старая знакомая его. Он хочет познакомиться с вами...

Попов говорил просительно, на лице его застыла гримаса смущения, он пожимал плечами, точно от холода, и вообще был странно не похож на того размашистого человека, каким Самгин наблюдал его у Марины.

- Я собрался обедать, - сказал Клим, заинтересованный ужимками Попова и соображая: "Должно быть, не очень хочет, чтоб тесть познакомился со мной".

- Вместе и пообедаем, - пробормотал Попов, и Самгин решил подчиниться маленькому насилию действительности.

Пошли в угол террасы; там за трельяжем цветов, под лавровым деревом сидел у стола большой, грузный человек. Близорукость Самгина позволила ему узнать Берд-никова, только когда он подошел вплоть к толстяку. Сидел Бердников положив локти на стол и высунув голову вперед, насколько это позволяла толстая шея. В этой позе он очень напоминал жабу. Самгину показалось, что птичьи глазки Бердникова блестят испытующе, точно спрашивая:

"Нуте-с, как вы себя поведете?"

Неясное какое-то подозрение укололо Самгина, он сердито взглянул на Попова, а инженер, подвигая стул, больно задел Самгина по ноге и, не извиняясь, сказал:

- Самгин... Клим Иванович - так?

- Захар Петров, - откликнулся Бердников веселым голоском и, не вставая, протянул Самгину свою мягкую лапу. - Садитесь-ко, прошу покорно.

"Если посмеет заговорить о договоре - оборву!" - решил Самгин.

- Мы с зятем для возбуждения аппетита вопросы кое-какие шевелили, вдруг вижу: как раз русский идет, значит - тоже говорун, а тут оказалось, что Григорий знаком с вами. - Он говорил с благосклонной улыбочкой, от нее глаза его ласково и масляно помутнели. - Нуте-с, заказывайте! Мне, Григорий, спаржи побольше и сыру швейцарского, - самый чистый и здоровый сыр. Я как раз поклонник пищи растительной и молочной, а также фрукты обожаю. В чем французы совершенно артистически тонко понимают, так это в женщинах и овощах. Женщину воспитали столь искусно, что она подает вам себя даже как бы музыкально, а овощи у них лучшие в мире, это всеми признано. На Центральном рынке поутру не бывали? Посетите. Изумителен не менее Лувра.

Самгин слушал молча и настороженно. У него росло подозрение, что этот тесть да и Попов, наверное, попробуют расспрашивать о делах Марины, за тем и пригласили. В сущности, обидно, что она скрывает от него свои дела...

Бердников, говоря, поправлял галстук с большой черной жемчужиной в нем, из-под галстука сверкала крупная бриллиантовая запонка, в толстом кольце из платины горел злым зеленым огнем изумруд. Остренькие зрачки толстяка сегодня тоже блестели зеленовато.

- Папаша большой шалун по женской части, - проворчал Попов, прервав деловую беседу с гарсоном.

- Не верьте ему, - сказал Бердников, пошевелив грузное тело свое, подобрал, обсосал нижнюю губу и, вздохнув, продолжал все так же напевно, благосклонно: - Он такую вам биографию мою сочинит, что ужаснетесь.

"Вероятно, чудак, вроде Лютова", - подумал Самгин, слушая гладкую речь толстяка, она успокаивала его подозрения. Но Попов, внимательно рассматривая поданные закуски, неожиданно и грубовато спросил:

- Зотова в Англию уехала?

Самгин выпрямился, строго, через очки взглянул в лицо Бердникова, - оно расплывалось, как бы таяло в благодушной улыбке. Казалось, что толстяк пропустил вопрос Попова мимо своих ушей. Покачнувшись в сторону Самгина, весело говорил:

- Папашей именует меня, а право на это - потерял, жена от него сбежала, да и не дочью она мне была, а племянницей. У меня своих детей не было: при широком выборе не нашел женщины, годной для материнства, так что на перекладных ездил... - Затем он неожиданно спросил: - К политической партии какой-нибудь принадлежите?

- Нет, я не занимаюсь политикой, - суховато ответил Самгин.

- Большая редкость в наши дни, когда как раз даже мальчики и девочки в политику вторглись, - тяжко вздохнув, сказал Бердников и продолжал комически скорбно: - Особенно девочек жалко, они совсем несъедобны стали, как, примерно, мармелад с уксусом. Вот и Попов тоже политикой уязвлен, марксизму привержен, угрожает мужика социалистом сделать, хоша мужик, даже когда он совсем нищий, все-таки не пролетар...

Попов, разливая водку в рюмки, угрюмо сдвинул к переносью кустики бровей, чмокнул, облизал губы и вполголоса просипел:

- А вы для чего? Вы, такие вот, кругленькие, перевоспитаете его в пролетария, это же и есть ваша задача...

- Ну, ладно, я не спорю, пусть будет и даже в самом совершенном виде! - живо откликнулся Бердников и, подмигнув Самгину, продолжал: - Чего при мне не случится, то меня не беспокоит, а до благоденственного времени, обещанного Чеховым, я как раз не дотяну. Нуте-с, выпьемте за прекрасное будущее!

Подняв рюмку к носу, он понюхал ее, и лицо его сморщилось в смешной, почти бесформенный мягкий комок, в косые складки жирноватой кожи, кругленькие глаза спрятались, погасли. Самгин второй раз видел эту гримасу на рыхлом, бабьем лице Бердникова, она заставила его подумать:

"Забавный болтун. И, кажется, не глуп".

Его особенно удивляла легкость движений толстяка, легкость его речи. Он даже попытался вспомнить: изображен в русской литературе такой жизнерадостный и комический тип? А Бердников, как-то особенно искусно смазывая редиску маслом, поглощая ее, помахивая пред лицом салфеткой, распевал тонким голоском:

- Люблю почесать язык о премудрости разные! Упрекают нас, русских, что много разговариваем, ну, я как раз не считаю это грехом. Церковь предупреждает: "Во многоглаголании - несть спасения", однако сама-то глаголет неустанно, хотя "и пора бы ей видеть, что нас, пестрый народ, глаголы ее не одноцветят, а как раз наоборот. Нам, господин Самгин, есть о чем поговорить. Европейцы не беседуют между собой на темы наши, они уже благоустроены: пьют, едят, любят, утилизируют наше сырье, хлебец наш кушают, живут себе помаленьку, а для разговора выбирают в парламенты соседей своих, которые почестолюбивее, поглупее. Социалистов выкармливают на эту роль, они и разговаривают публично о расширении условий для еды, питья, семейной жизни. О душе в парламентах не разговаривают, это даже и неприлично было бы, и даже смешно. А мы ведь все как раз о душе. Мы - кочевой народ, на полях мысли не так давно у Лаврова с Михайловским паслись, вчерась у Фридриха Ницше, сегодня вот травку Карла Маркса жуем и отрыгаем.

Попов неумело и жестоко резал утку, хрустели кости, из-под ножа выскальзывали куски, он ворчал:

- О, чорт...

Самгин, насыщаясь и внимательно слушая, видел вдали, за стволами деревьев, медленное движение бесконечной вереницы экипажей, в них яркие фигуры нарядных женщин, рядом с ними покачивались всадники на красивых лошадях; над мелким кустарником в сизоватом воздухе плыли головы пешеходов в соломенных шляпах, в котелках, где-то далеко оркестр отчетливо играл "Кармен"; веселая задорная музыка очень гармонировала с гулом голосов, все было приятно пестро, но не резко, все празднично и красиво, как хорошо поставленная опера. И над этим праздником, легко пронзая его шум, извивалась тонкогласая, остренькая речь Бердникова; обсасывая спаржу, он говорил:

- Мы - народище не волевой, а мыслящий, мы не столько стремимся нечто сделать, как хотим что-нибудь выдумать для всеобщего благополучия. Мессианство, оно же как раз и ротозейство. Извините. Воля у нас не воспитывалась, а подавлялась, извне - государством, а изнутри разлагала ее свободная мысль. О народе усердно беспокоились, все спрашивали его: "Ты проснешься ль, исполненный сил?" И вот он проснулся, как мы того желали, и нанес государству огромнейшие убытки, в дребезг, в прах и пепел разорив культурнейшие помещичьи хозяйства.

- У него именьишко сожгли, - равнодушно сказал Попов, разливая шампанское.

- И скот прирезали, - добавил Бердников. - Ну, я однако не жалуюсь. Будучи стоиком, я говорю: "Бей, но - выучи!" Охо-хо! Нуте-кось, выпьемте шампанского за наше здоровье! Я, кроме этого безвредного напитка, ничего не дозволяю себе, ограниченный человек. - Он вылил в свой бокал рюмку коньяка, чокнулся со стаканом Самгина и ласково спросил: - Надоела вам моя болтовня?

- Я слушаю вас с глубоким интересом, - вполне искренно ответил Самгин.

- Однако помалкиваете.

- Неразговорчив.

- Осторожность - хорошее качество, - сказал Бердников, и снова Самгин увидал лицо его комически сморщенным. Затем толстяк неожиданно и как-то беспричинно засмеялся. Смеялся он всем телом, смех ходил в нем волнами, колыхая живот, раздувая шею, щеки, встряхивая толстые бабьи плечи, но смех был почти бесшумен, он всхлипывал где-то в животе, вырываясь из надутых щек и губ глухими булькающими звуками:

- Ппу-бу-бу-бу... Самгин подумал:

"Он должен бы смеяться визгливо".

- Великий мастер празднословия, - лениво, однако с явной досадой сказал Попов, наливая Климу красного вина. - Вы имейте в виду: ему дорого не то, что он говорит, а то - как!

- Слышите? - подхватил Бердников. - В эстеты произвел меня. А то - нигилистом ругает. Однако чем же я виноват, ежели у нас свобода-то мысли именно к празднословию сводится и больше никуда? Нуте-ко, скажите, где у нас свободная-то мысль образцово дана? Чаадаев? Бакунин и Кропоткин? Герцен, Киреевский, Данилевский и другие этого гнезда?

- Это он, кокет, вам товар лицом показывает, вот, дескать, как я толсто начитан, - все так же лениво и уже подразнивая проговорил Попов. Тело Бердникова заколебалось, точно поплыло, наваливаясь на стол, кругленькие глазки зеленовато яростно вспыхнули, он заговорил быстрее, с присвистами и взвизгиваньем:

- Нет, погоди! Ты покажи-ко мне, вместо Бакуниных с Кропоткиными, русских Оуэнов, Фурье, Сен-Симонов, покажи, ну? Ду-шеч-ка, у нас их заменяют блаженненькие Сютаевы, Бондаревы да чудаковатый граф, соблазненный ими по бедности разума его. Ой, нехорошо, дерзко сказал я, - воскликнул он, неумело притворяясь испуганным. - Но вы, господин Самгин, не думайте, я ведь гения не отрицаю, художника всесветного превозношу совокупно со всеми. Однако же полагаю себя вправе сказать: глуп, как гений! И это касается не одного кого-либо, а вообще гения в искусстве...

- Чернышевский... - начал Попов, сердито сдвинув брови.

Тесть махнул рукой на него:

- Отстань! Семинарист этот был прилежным учеником, а чудотворца из него литераторы сделали за мужиколюбие. Я тебе скажу, что бурят Щапов был мыслителем как раз погуще его, да! Есть еще мыслитель - Федоров, но его "Философия общего дела" никому не знакома.

Он всем телом покачнулся к Самгину, усмехаясь, широко обнажив золотые клыки:

- Дорогой... Кирилл Иваныч, старообрядцы мы, заплесневели, мохом обросли! Славянофилы эти наши, народники всякие - старообрядцы всё! И пусть только какой-нибудь Петр, большой или маленький, начнет нас к Европе поворачивать, мы орем: "Антихрист! Блаженны кроткие"...

- Мне кажется, вы недооцениваете событий, которые только что... - заговорил Самгин, но Бердников, схватив его за рукав пиджака, быстро и уже озлобленно продолжал:

- Не выношу кротких! Сделать бы меня всемирным Иродом, я бы как раз объявил поголовное истребление кротких, несчастных и любителей страдания. Не уважаю кротких! Плохо с ними, неспособные они, нечего с ними делать. Не гуманный я человек, я как раз железо произвожу, а - на что оно кроткому? Сказку Толстого о "Трех братьях" помните? На что дураку железо, ежели он обороняться не хочет? Избу кроет соломой, землю пашет сохой, телега у него на деревянном ходу, гвоздей потребляет полфунта в год.

Самгин, немножко захмелев, уставал слушать этот тонкий, резкий голос. Интересно, но - много... Да, вот какие мысли носит в себе такой человек.

"Какой человек?" - спросил себя Клим, но искать ответа не хотелось, а подозрительное его отношение к Бердникову исчезало. Самгин чувствовал себя необычно благодушно, как бы отдыхая после длительного казуистического спора с назойливым противником по гражданскому процессу.

Приятно было наблюдать за деревьями спокойное, парадное движение праздничной толпы по аллее. Люди шли в косых лучах солнца встречу друг другу, как бы хвастливо показывая себя, любуясь друг другом. Музыка, смягченная гулом голосов, сопровождала их лирически ласково. Часто доносился веселый смех, ржание коня, за углом ресторана бойко играли на скрипке, масляно звучала виолончель, женский голос пел "Матчиш", и Попов, свирепо нахмурясь, отбивая такт мохнатым пальцем по стакану, вполголоса, четко выговаривал:

Су вотр жюп бланш Брийе ля анш... [*]

[*] - Под вашей белой юбкой Сверкает бедро... (франц.). - Ред.

Бердников все время пил, подливая в шампанское коньяк, но не пьянел, только голос у него понизился, стал более тусклым, точно отсырев, да вздыхал толстяк все чаще, тяжелей. Он продолжал показывать пестроту словесного своего оперения, но уже менее весело и слишком явно стараясь рассмешить.

Самгину подумалось, что настал момент, когда можно бы заговорить с Бердниковым о Марине, но мешал Попов, - в его настроении было что-то напряженное, подстерегающее, можно было думать, что он намерен затеять какой-то деловой разговор, а Бердников не хочет этого, потому и говорит так много, почти непрерывно. Вот Попов угрюмо пробормотал что-то о безответственности, - толстый человек погладил ладонями бескостное лицо свое и заговорил более звонко, даже как бы ехидно:

- А перед кем отвечать? Сам знаешь; я делаю историю, может - скверно, а все-таки делаю, предоставляя интеллигентам свободу судить и порицать меня. "Но - чтобы в дела мои не лезли иначе, как словесно! Тебе дана историей роль повара-марксиста, мне - роль кота Васьки, а пролетарий даже в Германии к делу фабрикации истории не доспел. Однако я понимаю: революцию на сучок не повесить, а Столыпин - весьма провинциальный дурак: он бы сначала уступил, а потом понемножку отнял, как делают умные хозяева. А он вот хочет деревню отрубами раскрошить, полагая, что создаст на русских-то полях американских фермеров, а создать он может токмо миллионы нищих бунтарей, на производство фермеров у него как раз сельскохозяйственного инвентаря не хватит, даже если он половинку России французским банкирам заложил бы.

- Соединение бойкости языка с наивностью поверхностной мысли - не велика мудрость, - докторально и даже сердито начал Попов, но тесть прервал его:

- Это ты про меня? Спасибо. И, выпив бокал шампанского с коньяком, продолжал, обращаясь к Самгину:

- Бунт обнаружил слабосилие власти, возможность настоящей революции, кадетики, съездив в Выборг, как раз скомпрометировали себя до конца жизни в глазах здравомыслящих людей. Теперь-с, ежели пролетарий наш решит идти за Лениным и сумеет захватить с собою мужичка - самую могущественную фигуру игры, - Россия лопнет, как пузырь.

Он засмеялся:

- Ппу-бу-бу-бу.

И, поглаживая животище, вздувшийся почти до подбородка, похлопывая его ладонью, сверкая изумрудом на пальце и улыбочкой в глазах, он докончил:

- Единственное, Кирилл Иваныч, спасение наше - в золоте, в иностранном золоте! Надобно всыпать в нашу страну большие миллиарды франков, марок, фунтов, дабы хозяева золота в опасный момент встали на защиту его, вот как раз моя мысль!

- Чепуха, - сказал Попов, качая голову от плеча к плечу и крепко закрыв глаза.

- Патриот! - откликнулся Бердников, подмигнув Самгину. - Патриот и социалист от неудачной жизни. Открытие сделал - украли, жена - сбежала, в картах - не везет.

- Будет вам! Едемте кататься, - устало предложил Попов, а Бердников, особенно ласково глядя в лицо Самгина, говорил:

- Люблю дразнить! Мальчишкой будучи, отца дразнил, отец у меня штейгером был, потом докопался до дела - в большие тысячники вылез. Драл меня беспощадно, но, как видите, не повредил. Чехов-то прав: если зайца бить, он спички зажигать выучится. Вы как Чехова-то оцениваете?

- Отличный и правдивейший художник, - сказал Самгин и услышал, что сказано это тоном неуместно строгим и вышло смешно. Он взглянул на Попова, но инженер внимательно выбирал сигару, а Бердников, поправив галстук, одобрительно сунул голову вперед, - видимо, это была его манера кланяться.

- Изящнейший писатель, - говорил он. - Некоторые жалуются - печален. А ведь нерезонно жаловаться на октябрь за то, что в нем плохая погода. Однако и в октябре бывают превосходные дни...

- Когда октябристы родятся, - угрюмо вставил Попов.

- Ну, поздравляю, сострил! - одобрительно произнес Бердников, и лягушечьи губы его раздвинулись широкой улыбкой. - Закаты хороши в октябре. И утренние зори. Я ведь до сорока лет охотник был, одиннадцать медведей извел...

Попов вызвал коляску, толстяк упросил Самгина "не разрушать компанию", но Самгин и не имел этого намерения. Бердников любезно предложил ему сесть рядом, Попов, с сигарой в зубах, сел на переднее сиденье, широко расставив ноги. Он, видимо, опьянел, курил, смешно надувая щеки, морщился, двигал бровями, пускал дым в лицо Самгина, и Самгин все определенней чувствовал, что инженер стесняет его. Коляска выехала на широкую аллею и включилась звеном в бесконечную цепь разнообразно причудливых экипажей. Самгин почувствовал, что его приятно возбуждает парадное движение празднично веселой, нарядно одетой толпы людей, зеркальный блеск разноцветного лака, металлических украшений экипажей и сбруи холеных лошадей, которые, как бы сознавая свою красоту, шагали медленно и торжественно, позволяя любоваться мощной грацией их движений. Ослепительно блестело золото ливрей идолоподобно неподвижных кучеров и грумов, их головы в лакированных шляпах казались металлическими, на лицах застыла суровая важность, как будто они правили не только лошадьми, а всем этим движением по кругу, над небольшим озером; по спокойной, все еще розоватой в лучах солнца воде, среди отраженных ею облаков плавали лебеди, вопросительно и гордо изогнув шеи, а на берегах шумели ярко одетые дети, бросая птицам хлеб. Мелькали бронзовые лица негров, подчеркнутые белыми улыбками, блеском зубов и синеватым фарфором веселых глаз, казалось, что эти матовые глаза фосфорически дымятся. Вслед экипажам и встречу им густо двигалась толпа мужчин, над ними покачивались, подпрыгивали в седлах военные, красивые, точно игрушки, штатские в цилиндрах, амазонки в фантастических шляпах, тонконогие кони гордо взмахивали головами. Ритмический топот лошадей был едва слышен в пестром и гулком шуме голосов, в непрерывном смехе, иногда неожиданно и очень странно звучал свист, но все же казалось, что толпа пешеходов подчиняется глухому ритму ударов копыт о землю. Тесная группа мужчин дружно аплодировала, в средине ее важно шагали чернобородые, с бронзовыми лицами, в белых чалмах и бурнусах, их сопровождали зуавы в широких красных штанах. Все время, то побеждая шум толпы, то утопая в нем, звучала музыка военного оркестра. Солнце, освещая пыль в воздухе, окрашивало его в розоватый цвет, на розоватом зеркале озера явились две гряды перистых облаков, распростертых в небе, точно гигантские крылья невидимой птицы, и, вплывая в отражения этих облаков, лебеди становились почти невидимы. Это было очень красиво, грустно, напомнило Самгину какие-то сказки, стихи о лебедях, печальный романс Грига. Хотелось отдать себя во власть дремотного бездумья, забыться в созерцании этой красочной жизни. Мешало нахмуренное лицо Попова, туповатый, хмельной взгляд его глаз, мешал слащаво ласковый голос Бердникова.

- Мирок-то какой картинный, а? - говорил он, как бы додумывая неясные мысли Самгина. - Легкость, радость бытия, подлинно демократично и непритязательно.

- Да, - неожиданно для себя сказал Самгин. - Они умеют отдыхать от будничных забот и насилий действительности.

Этими словами он очень обрадовал Бердникова.

- Вот именно! Как раз - так! Умнейшая буржуазия Европы живет здесь. А у нас, в Питере, на Стрелке, - монументальная скука, напыщенность - едут, как будто важного покойника провожая-Покачиваясь, он толкал Самгина теплым, мягким плечом. Самгин, искоса поглядывая на него, кивал головой. Любуясь женщинами, он не хотел, чтоб это было замечено, и даже сам себе не хотел сознаться, что любуется. Глядя, как они, окутанные в яркие ткани, в кружевах, цветах и страусовых перьях, полулежа на подушках причудливых экипажей, смотрят на людей равнодушно или надменно, ласково или вызывающе улыбаясь, он вспоминал суровые романы Золя, пряные рассказы Мопассана и пытался определить, которая из этих женщин родня Нана или Рене Саккар, madame де-Бюрн или героиням Октава Фелье, Жоржа Онэ, героиням модных пьес Бернштейна? Было совершенно ясно, что эти изумительно нарядные женщины, величественно плывущие в экипажах, глубоко чувствуют силу своего обаяния и что сотни мужчин, любуясь их красотой, сотни женщин, завидуя их богатству, еще более, если только это возможно, углубляют сознание силы и власти красавиц, победоносно и бесстыдно показывающих себя.

- Да, - говорил Самгин каким-то своим еще не оформленным мыслям. - Да, да. - И вспоминал Алину около трупа Лютова.

Говор толпы становился как будто тише, когда появлялись особенно оригинальные экипажи. Рядом с коляской, обгоняя ее со стороны Бердникова, шагала, играя удилами, танцуя, небольшая белая лошадь, с пышной, длинной, почти до копыт, гривой; ее запрягли в игрушечную коробку на двух высоких колесах, покрытую сияющим лаком цвета сирени; в коробке сидела, туго натянув белые вожжи, маленькая пышная смуглолицая женщина с темными глазами и ярко накрашенным ртом. Она ласково и задорно улыбалась, правя лошадью, горяча ее, на ней голубая курточка, вышитая серебром, спицы колес экипажа тоже посеребрены и, вращаясь, как бы разбрызгивают белые искры, так же искрится и серебро шитья на рукавах курточки. Сзади экипажа, на высокой узенькой скамейке, качается, скрестив руки на груди, маленький негр, весь в белом, в смешной шапочке на курчавой голове, с детским личиком и важно или обиженно надутыми губами. Бердников почтительно приподнял шляпу и сунул голову вперед, сморщив лицо улыбкой; женщина, взглянув на него, приподняла черные брови и ударила лошадь вожжой. Бердников вздохнул, накрываясь шляпой.

- С-стервоза, - сказал он, присвистывая. - В большой моде... Высокой цены. Сейчас ее содержит один финансист, кандидат в министры торговли...

В черной коляске, формой похожей на лодку, запряженной парой сухощавых, серых лошадей, полулежала длинноногая женщина; пышные рыжеватые волосы, прикрытые черным кружевом, делали ее лицо маленьким, точно лицо подростка. Ее золотистые брови нахмурены, глаза прикрыты ресницами, плотно сжатые, яркие губы придавали ее лицу выражение усталости и брезгливости. Под черной пеной кружев четко видно ее длинное, рыбье тело, туго обтянутое перламутровым шелком, коляска покачивалась на мягких рессорах, тело женщины тихонько вздымалось и опадало, как будто таяло. Лошадьми правил большой синещекий кучер с толстыми черными усами, рядом с ним сидел человек в костюме шотландца, бритый, с голыми икрами, со множеством золотых пуговиц на куртке, пуговицы казались шляпками гвоздей, вбитых в его толстое тело.

- Это что же? Аллегория какая-то, что ли? - спросил Попов, ухмыляясь.

Бердников тотчас откликнулся:

- Применяют безобразное, чтоб подчеркнуть красоту, понимаешь? Они, милейший мой, знают, кого чем взять за жабры. Из-за этой душечки уже две дуэли было...

- На булавках дуэли-то?

Бердников хотел что-то сказать, но только свистнул сквозь зубы: коляску обогнал маленький плетеный шарабан, в нем сидела женщина в красном, рядом с нею, высунув длинный язык, качала башкой большая собака в пестрой, гладкой шерсти, ее обрезанные уши торчали настороженно, над оскаленной пастью старчески опустились кровавые веки, тускло блестели рыжие, каменные глаза.

- Собаки, негры, - жаль, чертей нет, а то бы и чертей возили, - сказал Бердников и засмеялся своим странным, фыркающим смехом. - Некоторые изображают себя страшными, ну, а за страх как раз надобно прибавить. Тут в этом деле пущена такая либертэ, что уже моралитэ - места нету!

Лицо Попова налилось бурой кровью, глаза выкатились, казалось, что он усиленно старается не задремать, но волосатые пальцы нервозно барабанили по коленям, голова вращалась так быстро, точно он искал кого-то в толпе и боялся не заметить. На тестя он посматривал сердито, явно не одобряя его болтовни, и Самгин ждал, что вот сейчас этот неприятный человек начнет возражать тестю и затрещит бесконечный, бесплодный, юмористически неуместный на этом параде красивых женщин диалог двух русских, которые все знают.

"Все, кроме самих себя, - думал Самгин. - Я предпочитаю монологи, их можно слушать не возражая, как слушаешь шум ветра. Это не обязывает меня иметь в запасе какие-то истины и напрягаться, защищая их сомнительную святость..."

Пара темнобронзовых, монументально крупных лошадей важно катила солидное ландо: в нем - старуха в черном шелке, в черных кружевах на седовласой голове, с длинным, сухим лицом; голову она держала прямо, надменно, серенькие пятна глаз смотрели в широкую синюю спину кучера, рука в перчатке держала золотой лорнет. Рядом с нею благодушно улыбалась, кивая головою, толстая дама, против них два мальчика, тоже неподвижные и безличные, точно куклы.

- Де-Лярош-Фуко, - объяснял Бердников, сняв шляпу, прикрывая ею лицо. - Маркиза или графиня... что-то в этом роде. Моралистка. Ханжа. Старуха - тоже аристократка, - как ее? Забыл фамилию... Бульон, котильон... Крильон? Деловая, острозубая, с когтями, с большим весом в промышленных кругах, чорт ее... Филантропит... Нищих подкармливает... Вы, господин Самгин, моралист? - спросил он, наваливаясь на Самгина.

- Предпочитаю воздерживаться, - ответил Клим и упрекнул себя за необдуманный ответ.

- Приятно знать, - услыхал он одобрительный возглас. - Я как раз женщин этих не осуждаю. Более того, ежели подсчитать, какой доход дают кокотки Парижу, так можно даже как раз уважение почувствовать к ним. Не шучу! Текстиль, ювелирное, портновское дело, домашняя обстановка и всякий эдакий "артикль де Пари" - это всё кокоточки двигают, поверьте! Сначала - кокотка, а за нею уже и всякая другая фамма [*]. И ведь заметьте, что кокотка преимущественно стрижет не француза, а иностранца. Вот банкиры здешние заемчик дали нам для погашения волнений, - ведь в этом займе кокоточный заработок серьезную частицу имеет...

[*] - Женщина (искаж. франц ). - Ред.

- Чорт знает что вы говорите, - проворчал Попов.

- Правду говорю, Григорий, - огрызнулся толстяк, толкая зятя ногой в мягком замшевом ботинке. - Здесь иная женщина потребляет в год товаров на сумму не меньшую, чем у нас население целого уезда за тот же срок. Это надо понять! А у нас дама, порченная литературой, старается жить, одеваясь в ризы мечты, то воображает себя Анной Карениной, то сумасшедшей из Достоевского или мадам Роллан, а то - Софьей Перовской. Скушная у нас дама!

Самгин слушал рассеянно и пытался окончательно определить свое отношение к Бердникову. "Попов, наверное, прав: ему все равно, о чем говорить". Не хотелось признать, что некоторые мысли Бердникова новы и завидно своеобразны, но Самгин чувствовал это. Странно было вспомнить, что этот человек пытался подкупить его, но уже являлись мотивы, смягчающие его вину.

"Привык вращаться в среде продажного чиновничества..." Он пропустил мимо ушей какое-то замечание Попова, Бердников пренебрежительно кричал зятю:

- Что ты мне все указываешь, чье то, чье это? Я везде беру все, что мне нравится. Суворин - не дурак. Для кого люди философствуют? Для мужика, что ли? Для меня!

Разгорался спор, как и ожидал Самгин. Экипажей и красивых женщин становилось как будто все больше. Обогнала пара крупных, рыжих лошадей, в коляске сидели, смеясь, две женщины, против них тучный, лысый человек с седыми усами; приподняв над головою цилиндр, он говорил что-то, обращаясь к толпе, надувал красные щеки, смешно двигал усами, ему аплодировали. Подул ветер и, смешав говор, смех, аплодисменты, фырканье лошадей, придал шуму хоровую силу.

"Нужен дважды гениальный Босх, чтоб превратить вот такую действительность в кошмарный гротеск", - подумал Самгин, споря с кем-то, кто еще не успел сказать ничего, что требовало бы возражения. Грусть, которую он пытался преодолеть, становилась острее, вдруг почему-то вспомнились женщины, которых он знал. "За эти связи не поблагодаришь судьбу... И в общем надо сказать, что моя жизнь..."

Он поискал определения и не нашел. Попов коснулся пальцем его колена, говоря:

- Я здесь слезаю. До свидания.

- А мы еще покатаемся по городу, - весело и тонко вскричал Бердников. - Потом - в какое-нибудь увеселительное место; вы не против?

- Отлично, - сказал Самгин. Наконец пред ним открывалась возможность поговорить о Марине. Он взглянул на Бердникова, тот усмехнулся, сморщил лицо и, толкая его плечом, спросил:

- Устали?

- Нимало.

- Терпеливый вы. Однако побледнели. Знаете: живешь-живешь, говоришь-говоришь, а все что-то как раз не выговаривается, какое-то небольшое, однако же - самое главное слово. Верно?

- Да, - охотно согласился Самгин, - это верно. Бердников, усмехаясь, чмокнул, как бы целуя воздух.

- Так и умрешь, не выговорив это слово, - продолжал он, вздохнув. - Одолеваю я вас болтовней моей? - спросил он, но ответа не стал ждать. - Стар, а в старости разговор - единственное нам утешение, говоришь, как будто встряхиваешь в душе пыль пережитого. Да и редко удается искренно поболтать, невнимательные мы друг друга слушатели...

Самгин отметил: человек этот стал серьезнее и симпатичней говорить после того, как исчез Попов.

"Вероятно, очень одинокий человек и устал от одиночества", - подумал он, слушая Бердникова более внимательно.

- К тому же, подлинная-то искренность - цинична всегда, иначе как раз и быть не может, ведь человек-то - дрянцо, фальшивей, тем живет, что сам себе словесно приятные фокусы показывает, несчастное чадо.

И, уже совсем наваливаясь жидким телом своим, Бердников воскликнул пониженным, точно отсыревшим голосом:

- До чего несчастны мы, люди, милейший мой Иван Кириллович... простите! Клим Иванович, да, да... Это понимаешь только вот накануне конца, когда подкрадывается тихонько какая-то болезнь и нашептывает по ночам, как сводня: "Ах, Захар, с какой я тебя дамочкой хочу познакомить!" Это она - про смерть...

Бердников засмеялся странным своим смехом, а Самгин признал смех этот совершенно неуместным и, неприятно удивленный, подумал:

"Какой... хамелеон..." Слово "хамелеон" показалось ему незаслуженно обидным. "Гибкость какая... Разнузданность?"

Но и эти слова не определяли Бердникова. Коляска катилась по какой-то очень красивой улице, по обе стороны неспешно плыли изящные особняки, связанные железными решетками. На железе сияла обильная позолота, по панелям шагали люди, обгоняя тяжелое движение зданий. Самгину хотелось пить, хотелось неподвижности и тишины, чтобы в тишине внимательно взвесить, обдумать бойкие, пестрые мысли Бердникова, понять его, поговорить о Марине. Ему показалось, что никто никогда не говорил с ним так свободно, в тоне такой безграничной интимности, и он должен был признать, что некоторые фразы толстяка нравятся ему. "Нет, он глубже, своеобразней Лютова..."

- Хорошо бы чаю выпить, - предложил он.

- Чаю? Как раз в пору!

- Где-нибудь в тихом месте...

- Именно в тихом! - воскликнул Бердников и, надув щеки, удовлетворенно выдохнул струю воздуха. - По-русски, за самоварчиком! Прошу ко мне! Обитаю в пансионе, отличное убежище для сирот жизни, русская дама содержит, посольские наши охотно посещают...

Не ожидая согласия Самгина, он сказал кучеру адрес и попросил его ехать быстрей. Убежище его оказалось близко, и вот он шагает по лестнице, поднимаясь со ступеньки на ступеньку, как резиновый, снова удивляя Самгина легкостью своего шарообразного тела. На тесной площадке - три двери. Бердников уперся животом в среднюю и, посторонясь, пригласил Самгина:

- Покорнейше прошу"

Вслед за этим он откатился куда-то в красноватый сумрак, восклицая:

- Анна Денисовна! Анеточка-а?

Самгин, протирая очки, осматривался: маленькая, без окон, комната, похожая на приемную дантиста, обставленная мягкой мебелью в чехлах серой парусины, посредине - круглый стол, на столе - альбомы, на стенах - серые квадраты гравюр. Сквозь драпри цвета бордо на дверях в соседнее помещение в комнату втекает красноватый сумрак и запах духов, и где-то далеко, в тишине звучит приглушенный голос Бердникова:

- Самоварчик и прочее. Да, да. Верочка и Жоржет? Чтобы не уходили. Ясно! Ну да, как раз так... Ппу-бу-бу-бу...

Через минуту он выкатился из-за драпри, радостно восклицая:

- Пож-жалуйста, Клим Иванович!

И пошел рядом с Климом, говоря вполголоса;

- Похоже на бардачок, но очень уютно и "вдали от шума городского".

В тишине прошли через три комнаты, одна - большая и пустая, как зал для танцев, две другие - поменьше, тесно заставлены мебелью и комнатными растениями, вышли в коридор, он переломился под прямым углом и уперся в дверь, Бердников открыл ее пинком ноги.

- Вот мы и у пристани! Если вам жарко - лишнее можно снять, - говорил он, бесцеремонно сбрасывая с плеч сюртук. Без сюртука он стал еще более толстым и более остро засверкала бриллиантовая запонка в мягкой рубашке. Сорвал он и галстук, небрежно бросил его на подзеркальник, где стояла ваза с цветами. Обмахивая платком лицо, высунулся в открытое окно и удовлетворенно сказал:

- Благодать!

Его хозяйская бесцеремонность несколько покоробила Самгина. Он нахмурился, но, увидав в зеркале свою фигуру комически тощей рядом с круглой тушей Бердникова, невольно усмехнулся, и явилось неизбежное сравнение:

"Дон-Кихот, Санчо..."

Вслед за этим он услыхал шутливые слова:

- Мы с вами в комнатенке этой - как рубль с гривенником в одном кошельке...

И тотчас же заиграли как будто испуганные слова:

- Ой, простите, глупо я пошутил, уподобив вас гривеннику! Вы, Клим Иваныч, поверьте слову: я цену вам как раз весьма чувствую! Душевнейше рад встретить в лице вашем не пустозвона и празднослова, не злыдня, подобного, скажем, зятьку моему, а человека сосредоточенного ума, философически обдумывающего видимое и творимое. Эдакие люди - редки, как, примерно... двуглавые рыбы, каких и вовсе нет. Мне знакомство с вами - удача, праздник...

"Он, кажется, стихами говорить способен", - подумал Самгин и, примирясь с толстяком, сказал с улыбкой:

- Но позвольте, я ведь имею право думать, что вы не меня, а себя уподобили мелкой монете...

Бердников сунул голову вперед, звучно шлепнул губами, точно закрыв во рту какое-то неудобное и преждевременное слово, глядя на Самгина с удивлением, он помолчал несколько секунд, а затем голосок его визгливо взвился:

- Господи, боже мой, ну конечно! Как раз имеете полное право. Вот они, шуточки-то. Я ведь намекал на объемное, физическое различие между нами. Но вы же знаете: шутка с правдой не считается...

Явилась крупная чернобровая женщина, в белой полупрозрачной блузке, с грудями, как два маленькие арбуза, и чрезмерно ласковой улыбкой на подкрашенном лице, - особенно подчеркнуты были на нем ядовито красные губы. В руках, обнаженных по локоть, она несла на подносе чайную посуду, бутылки, вазы, за нею следовал курчавый усатенький человечек, толстогубый, точно негр; казалось, что его смуглое лицо было очень темным, но выцвело. Он внес небольшой серебряный самовар. Бердников командовал по-французски:

- Уберите бенедиктин, дайте куантро... Огня! Самгин оглядывался. Комната была обставлена, как в дорогом отеле, треть ее отделялась темносиней драпировкой, за нею - широкая кровать, оттуда доносился очень сильный запах духов. Два открытых окна выходили в небольшой старый сад, ограниченный стеною, сплошь покрытой плющом, вершины деревьев поднимались на высоту окон, сладковато пахучая сырость втекала в комнату, в ней было сумрачно и душно. И в духоте этой извивался тонкий, бабий голосок, вычерчивая словесные узоры:

- Да-а, Шутка с правдой не считается, это как раз так! В третьем году познакомился, случайно, знаете, мимоходом, в Москве с известным литератором, пессимистом, однако же - не без юмора. Конечно, - знаете кто? Выпили. Спрашиваю: "Что это вы как мрачно пишете?" А он отвечает: "Пишу, не щадя правды". Очень много смеялись мы с ним и коньячку выпили мало-мало за беспощадное отношение к правде. Интересный он: идеалист и даже к мистике тяготеет, а в житейской практике - жестокий ловкач, я тогда к бумаге имел касательство и попутно с издательским делом ознакомился. Без ошибочки мистик-то торговал продуктами душевной своей рвоты. Ой, - засмеялся, забулькал он. - Нехорошо как обмолвился я! Вы словцо "рвота" поймите в смысле рвения и поползновения души за пределы реального...

Самгин слушал равнодушно, ожидая удобного момента поставить свой вопрос. На столе, освещенном спиртовой лампой, самодовольно и хвастливо сиял самовар, блестел фарфор посуды, в хрустале ваз сверкали беловатые искры, в рюмках - золотистый коньяк.

"Послушать бы, как он говорит с Мариной", - думал Самгин. Он пропустил какие-то слова.

- Как в цирке, упражняются в головоломном, Достоевским соблазнены, - говорил Бердников. - А здесь интеллигент как раз достаточно сыт, буржуазия его весьма вкусно кормит. У Мопассана - яхта, у Франса - домик, у Лоти - музей. Вот, надобно надеяться, и у нас лет через десять - двадцать интеллигент .получит норму корма, ну и почувствует, что ему с пролетарием не по пути...

- Вы давно знаете Зотову? - спросил Самгин, отхлебнув коньяку.

Бердников ответил не сразу. Он снял чайник с конфорки самовара, закрыл трубу тушилкой, открыл чайник, понюхал чай и начал разливать его по чашкам.

- Углем пахнет, - объяснил он заботливые свои действия. Затем спросил: - Примечательная фигуряшка? Н-да, я ее знаю. Даже сватался. Не соблаговолила. Думаю; бережет себя для дворянина. Возможно, что и о титулованном мечтает. Отличной губернаторшей была бы!

Помолчал и, глядя в чашку, давя в ней ложкой лимон, продолжал раздумчиво, не спеша:

- Знаком я с нею лет семь. Встретился с мужем ее в Лондоне. Это был тоже затейливых качеств мужичок. Не без идеала. Торговал пенькой, а хотелось ему заняться каким-нибудь тонким делом для утешения души. Он был из таких, у которых душа вроде опухоли и - чешется. Все с квакерами и вообще с английскими попами вожжался. Даже и меня в это вовлекли, но мне показалось, что попы английские, кроме портвейна, как раз ничего не понимают, а о боге говорят - по должности, приличия ради.

Подмигнув Самгину на его рюмку, он вылил из своей коньяк в чай, налил другую, выпил, закусил глотком чая. Самгин, наблюдая, как легки и уверенны его движения, нетерпеливо ждал.

- Он, Зотов, был из эдаких, из чистоплотных, есть такие в купечестве нашем. Вроде Пилата они, всё ищут, какой бы водицей не токмо руки, а вообще всю плоть свою омыть от грехов. А я как раз не люблю людей с устремлением к святости. Сам я - великий грешник, от юности прокопчен во грехе, меня, наверное, глубоко уважают все черти адовы. Люди не уважают. Я людей - тоже...

Самгин увидел, что пухлое, почти бесформенное лицо Бердникова вдруг крепко оформилось, стало как будто меньше, угловатей, да скулах выступили желваки, заострился нос, подбородок приподнялся вверх, губы плотно сжались, исчезли, а в глазах явился какой-то медно-зеленый блеск. Правая рука его, опущенная через ручку кресла, густо налилась кровью.

"Кажется, он пьянеет", - соображал Самгин, а его собеседник продолжал пониженным, отсыревшим голосом:

- Я деловой .человек, а это все едино как военный. Безгрешных дел на свете - нет. Прудоны и Марксы доказали это гораздо обстоятельней, чем всякие отцы церкви, гуманисты и прочие... безграмотные души. Ленин совершенно правильно утверждает, что сословие наше следует поголовно уничтожить. Я оказал - следует, однакож не верю, что это возможно. Вероятно, и Ленин не верит, а только стращает. Вы как думаете о Ленине-то?

- Это - несерьезный мыслитель, - сказал Самгин. Бердников как будто удивился и несколько секунд молча, мигая, смотрел в лицо Самгина.

- Это вы - искренно?

- Да. Все, что я читал у него, - крайне примитивно.

- Та-ак, - неопределенно протянул Бердников и усмехнулся. - А вот Савва Морозов - слыхали о таком? - считает Ленина весьма... серьезной фигурой, даже будто бы материально способствует его разрушительной работе.

- Тоже - Пилат? - иронически спросил Самгин.

- Н-не знаю. Как будто умен слишком для Пилата. А в примитивизме, думаете, нет опасности? Христианство на заре его дней было тоже примитивно, а с лишком на тысячу лет ослепило людей. Я вот тоже примитивно рассуждаю, а человек я опасный, - скучно сказал он, снова наливая коньяк в рюмки.

Помолчали. Розовато-пыльное небо за окном поблекло, серенькие облака явились в небе. Прерывисто и тонко пищал самовар.

"Не хочет он говорить о Марине, - подумал Самгин, - напился. Кажется, и я хмелею. Надо идти..."

Но Бердников заговорил - неохотно и с усмешкой на лице, оно у него снова расплылось.

- Значит, Зотова интересует вас? Понимаю. Это - кусок. Но, откровенно скажу, не желая как-нибудь задеть вас, я могу о ней говорить только после того, как буду знать: она для вас только выгодная клиентка или еще что-нибудь?

- Только клиентка, и не могу сказать - выгодная, - ответил Самгин очень решительно.

- Ага, - оживленно воскликнул Бердников. - Да, да, она скупа, она жадная! В делах она - палач. Умная. Грубейший мужицкий ум, наряженный в книжные одежки. Мне она - враг, - сказал он в три удара, трижды шлепнув ладонью по своему колену. - Росту промышленности русской - тоже враг. Варягов зовет - понимаете? Продает англичанам огромное дело. Ростовщица. У нее в Москве подручный есть, какой-то хлыст или скопец, дисконтом векселей занимается на ее деньги, хитрейший грабитель! Раб ее, сукин сын...

Он нехорошо возбуждался. У него тряслись плечи, он совал голову вперед, желтоватое рыхлое лицо его снова окаменело, глаза ослепленно мигали, губы, вспухнув, шевелились, красные, неприятно влажные. Тонкий голос взвизгивал, прерывался, в словах кипело бешенство. Самгин, чувствуя себя отвратительно, даже опустил голову, чтоб не видеть пред собою противную дрожь этого жидкого тела.

- Уголовный тип, - слышал он. - Кончит тюрьмой, увидите! И еще вас втискает в какую-нибудь уголовщину. Наводчица, ворам дорогу показывает.

Он неестественно быстро вскочил со стула, пошатнув стол, так что все на нем задребезжало, и, пока Самгин удерживал лампу, живот Бердникова уперся в его плечи, над головой его завизжали торопливые слова:

- Слушайте... Я возобновляю мое предложение. Достаньте мне проект договора. Я иду до пяти тысяч, понимаете?

Самгин попробовал встать, но рука Бердникова тяжело надавила на его плечо, другую руку он поднял, как бы принимая присягу или собираясь ударить Самгина по голове.

- Стойте! - спокойнее и трезвее сказал Бердников, его лицо покрылось, как слезами, мелким потом и таяло. - Вы не можете сочувствовать распродаже родины, если вы честный, русский человек. Мы сами поднимем ее на ноги, мы, сильные, талантливые, бесстрашные...

- Я уже сказал: я ничего не знаю об этом договоре. Зотова не посвящает меня в свои дела, - успел выговорить Самгин, безуспешно пытаясь выскользнуть из-под тяжелой руки.

- Не верю, - крикнул Бердников. - Зачем же вы при ней, ну? Не знаете, скрывает она от вас эту сделку? Узнайте! Вы - не маленький. Я вам карьеру сделаю. Не дурачьтесь. К чорту Пилатову чистоплотность! Вы же видите: жизнь идет от плохого к худшему. Что вы можете сделать против этого, вы?

Последние слова Бердников сказал явно пренебрежительно и этим дал Самгину силу оттолкнуть его, встать, схватить с подзеркальника шляпу.

- Я не желаю слушать, - крикнул он, заикаясь от возмущения. - Вы с ума сошли...

Бердников толкнул его животом, прижал к стене и завизжал в лицо ему:

- А ты - умен! На кой чорт нужен твой ум? Какую твоим умом дыру заткнуть можно? Ну! Учитесь в университетах, - в чьих? Уйди! Иди к чорту! Вон...

И Бердников похабно выругался. Самгин не помнил, как он выбежал на улицу. Вздрагивая, задыхаясь, он шагал, держа шляпу в руке, и мысленно истерически вопил, выл:

"Я должен был ударить его по роже. Нужно было ударить".

Он не скоро заметил, что люди слишком быстро уступают ему дорогу, а некоторые, приостанавливаясь, смотрят на него так, точно хотят догадаться: что же он будет делать теперь? Надел шляпу и пошел тише, свернув в узенькую, слабо освещенную улицу.

"Подлое животное! Он вовсе не так пьян, свинья! Таких нужно уничтожать, безжалостно уничтожать".

Улицу наполняло неприятно пахучее тепло, почти у каждого подъезда сидели и стояли группы людей, непрерывный говор сопровождал Сангина. Люди смеялись, покрикивали, может быть, это не относилось к нему, но увеличивало тошнотворное ощущение отравы обидой. Захотелось выйти на открытое место, на площадь, в поле, в пустоту и одиночество. Переходя из улицы в улицу, он не скоро наткнулся на старенький экипаж: тощей, уродливо длинной лошадью правил веселый, словоохотливый старичок, экипаж катился медленно, дребезжал и до физической боли, до головокружения ощутимо перетряхивал в памяти круглую фигуру взбешенного толстяка и его визгливые фразы.

Дома он спросил содовой воды, разделся, сбрасывая платье, как испачканное грязью, закурил, лег на диван. Ощущение отравы становилось удушливее, в сером облаке дыма плавало, как пузырь, яростно надутое лицо Бердникова, мысль работала беспорядочно, смятенно, подсказывая и отвергая противоречивые решения.

"Да, уничтожать, уничтожать таких... Какой отвратительный, цинический ум. Нужно уехать отсюда. Завтра же. Я ошибочно выбрал профессию. Что, кого я могу искренно защищать? Я сам беззащитен пред такими, как этот негодяй. И - Марина. Откажусь от работы у нее, перееду в Москву или Петербург. Там возможно жить более незаметно, чем в провинции..."

Ему показалось, что он принял твердое решение, и это несколько успокоило его. Встал, выпил еще стакан холодной, шипучей воды. Закурил другую папиросу, остановился у окна. Внизу, по маленькой площади, ограниченной стенами домов, освещенной неяркими пятнами желтых огней, скользили, точно в жидком жире, мелкие темные люди.

"Разве я хочу жить незаметно? Независимо хочу я жить. Этот... бандит нашел независимость мысли в цинизме".

Механически припомнилось, что циника Диогена греки назвали собакой.

"Греки - правы: жить в бочке, ограничивать свои потребности - это ниже человеческого достоинства. В цинизме есть общее с христианской аскезой..."

Самгин сердито отмахнулся от насилия книжных воспоминаний. Бердников тоже много читал. Но кажется, что прочитанное крепко спаялось в нем с прожитым, с непосредственным опытом.'

"Нельзя отрицать, что это животное умеет думать и говорить очень своеобразно. Для него мир - не только "система фраз", каким он был для Лютова. Мыслью, как оружием самозащиты, он владеет лучше меня. Он пошл? Едва ли. Он - страстный человек, а страсти не бывают пошлыми, они - трагичны... Можно подумать, что я оправдываю его. Но я хочу быть только объективным. Я столкнулся с человеком класса, который живет конкуренцией. Он правильно назвал себя военным: жизнь его проходит в нападении на людей, в защите против нападений на него. Он искал в моем лице союзника..."

"Может быть, я хочу внушить себе, что поражение в единоборстве с великаном - не постыдно? Но разве я поражен? Я понимаю причину его гнусной выходки, а не оправдываю ее, не прощаю..."

Кружилась голова. Самгин разделся, лег в постель и, лежа, попытался подвести окончательный итог всему, что испытано и надумано в этот чрезвычайно емкий день. Очень хотелось, чтоб итог был утешителен.

"Становлюсь умнее..."

Память, хотя уже утомленно, все еще перебирала игривые фразы:

"Человек-то дрянцо, фальшивей, тем и живет, что сам себе словесно приятные фокусы показывает, несчастное чадо..."

И звучал сырой булькающий смех.

Проснулся поздно, ощущая во рту кислый вкус ржавчины, голова налита тяжелой мутью, воздух в комнате был тоже мутносерый, точно пред рассветом. Нехотя встал, раздернул драпри на окне, - ветер бесшумно брызгал в стекла водяной пылью, сизые облака валились на крыши. Так же, как вчера, как всегда, на площади шумели, суетились люди. Очень трудно внести свою, заметную ноту в этот всепоглощающий шум. Одинаковые экипажи катятся по всем направлениям, и легко представить, что это один и тот же экипаж суется во все стороны в поисках выхода с тесной, маленькой площади, засоренной мелкими фигурками людей.

Город шумел глухо, раздраженно, из улицы на площадь вышли голубовато-серые музыканты, увешанные тусклой медью труб, выехали два всадника, один - толстый, другой - маленький, точно подросток, он подчеркнуто гордо сидел на длинном, бронзовом, тонконогом коне. Механически шагая, выплыли мелкие плотно сплюснутые солдатики свинцового цвета.

"Идущие на смерть приветствуют тебя", - вспомнил Самгин латинскую фразу и с досадой отошел от окна, соображая:

"Рассказать Марине об этом... о вчерашнем?"

Вопрос остался без ответа. Позвонил, спросил кофе, русские газеты, начал мыться, а в памяти навязчиво звучало:

"Morituri te salutant!"

Растирая спину мокрым жгутом полотенца, Самгин подумал:

"Возможно, что кто-нибудь из цезарей - Тиберий, Клавдий, Вителлий - был похож на Бердникова", - подумал Самгин и удивился, что думает безобидно, равнодушно.

За кофе читал газеты. Корректно ворчали "Русские ведомости", осторожно ликовало "Новое время", в "Русском слове" отрывисто, как лает старый пес, знаменитый фельетонист скучно упражнялся в острословии, а на второй полосе подсчитано было количество повешенных по приговорам военно-полевых судов. Вешали ежедневно и усердно.

"Morituri..."

Чтение газет скоро надоело и потребовало итога. Засоренная и отягченная память угодливо, как всегда, подсказывала афоризмы, стихи. Наиболее уместными показались Самгину полторы строки Жемчужникова:

...в наши времена Тот честный человек, кто родину не любит...

Затем вспомнилась укоризна Якубовича-Мельшина:

За что любить тебя? Какая ты нам мать?

Время двигалось уже за полдень. Самгин взял книжку Мережковского "Грядущий хам", прилег на диван, но скоро убедился, что автор, предвосхитив некоторые его мысли, придал им дряблую, уродующую форму. Это было досадно. Бросив книгу на стол, он восстановил в памяти яркую картину парада женщин в Булонском лесу.

"Мирок-то какой картинный", - прозвучала в памяти фраза Бердникова.

Вошла горничная и спросила: не помешает она мсье,. если начнет убирать комнату? Нет, не помешает.

- Мерси, - сказала горничная. Она была в смешном чепчике, тоненькая, стройная, из-под чепчика выбивались рыжеватые кудряшки, на остроносом лице весело и ласково улыбались синеватые глаза. Прибирая постель, она возбудила в Самгине некое игривое намерение.

- Вы похожи на англичанку, - сказал он.

- О, нет! Я из Эльзаса, мсье.

Она посмотрела на Самгина так уверенно, как будто уже догадалась, о чем он думает. Это смутило его, и он предупредил себя:

"Конечно, она на все готова и за маленькие деньги, но - можно схватить насморк".

Он встал и вышел в коридор, думая:

"А у Бердникова там, вероятно, маленький гарем".

Держа руки в карманах, бесшумно шагая по мягкому ковру, он представил себе извилистый ход своей мысли в это утро и остался доволен ее игрой. Легко вспоминались стихи Федора Сологуба:

Я - бог таинственного мира, Весь мир в одних моих мечтах.

...Самгин сел к столу и начал писать, заказав слуге бутылку вина. Он не слышал, как Попов стучал в дверь, и поднял голову, когда дверь открылась. Размашисто бросив шляпу на стул, отирая платком отсыревшее лицо, Попов шел к столу, выкатив глаза, сверкая зубами.

- Поругались с Бердниковым? - тоном старого знакомого спросил он, усаживаясь в кресла, и, не ожидая ответа, заговорил, как бы извиняясь: - Вышло так, как будто я вас подвел. Но у меня дурацкое положение было: не познакомить вас с бандитом этим я - не мог, да притом, оказывается, он уже был у вас, чортов кум.".

Несколько ошеломленный внезапным явлением и бесцеремонностью гостя, но и заинтересованный, Самгин сообразил:

"Прислан извиниться. Не извиню", - решил он. Н спросил: - Он сказал вам, что был у меня?

- Ну, да! А - что: врет?

- Нет.

- Не врет? Гмм...

Помычав и чем-то обрадованный, Попов вытащил из кармана жилета сигару, выкатил глаза, говоря:

- Вы заметили, как я вчера держался? Вот видите. Могу откровенно говорить?

- Иначе - не стоит, - сухо сказал Самгин. Тугое лицо Попова изменилось, из-под жесткой щетки темных волос на гладкий лоб сползли две глубокие морщины, сдвинули брови на глаза, прикрыв их, инженер откусил кончик сигары, выплюнул его на пол и, понизив сиповатый голос, спросил:

- Простите слово - он вас пытался подкупить?

- Предположим. Ну-с?

Гость махнул на него рукой, с зажженной спичкой в ней, и торопливо, горячо засипел:

- Мы - в равных условиях, меня тоже хотят купить, - понимаете? Чорт их побери, всех этих Бердниковых в штанах и в юбках, но ведь - хочешь не хочешь - а нам приходится продавать свои знания.

- Но не честь, - напомнил Самгин. Попов поднял брови, удивленно мигнул.

- Ну... разумеется!

И, закурив сигару, дымно посапывая, он задумчиво выговорил:

- Знания нужно отделять от чести... если это возможно.

"Я глупо сказал", - с досадой сообразил Самгин и решил вести себя с этим человеком осторожнее.

- Вы - из твердокаменных? - спросил Попов. Слуга принес вино и помог Самгину не ответить на вопрос, да Попов и не ждал ответа, продолжая:

- Впрочем, этот термин, кажется, вышел из употребления. Я считаю, что прав Плеханов: социал-демократы могут удобно ехать в одном вагоне с либералами. Европейский капитализм достаточно здоров и лет сотню проживет благополучно. Нашему, русскому недорослю надобно учиться жить и работать у варягов. Велика и обильна земля наша, но - засорена нищим мужиком, бессильным потребителем, и если мы не перестроимся - нам грозит участь Китая. А ваш Ленин для ускорения этой участи желает организовать пугачевщину.

Самгин, прихлебывая вино, ожидал, когда инженер начнет извиняться за поведение Бердникова. Конечно, он пришел по поручению толстяка с этой целью. Попов начал говорить так же возбужденно, как при первой встрече. Держа в одной руке сигару, в другой стакан вина, он говорил, глядя на Самгина укоризненно:

- Вас, юристов, эти вопросы не так задевают, как нас, инженеров. Грубо говоря - вы охраняете права тех, кто грабит и кого грабят, не изменяя установленных отношений. Наше дело - строить, обогащать страну рудой, топливом, технически вооружать ее. В деле призвания варягов мы лучше купца знаем, какой варяг полезней стране, а купец ищет дешевого варяга. А если б дали денег нам, мы могли бы обойтись и без варягов.

Сразу выпив полный стакан вина и все более возбуждаясь, он продолжал:

- Нам нужен промышленник европейского типа, организатор, который мог бы занять место министра, как здесь, во Франции, как у немцев. И "не беда, что потерпит мужик" или полумужик-рабочий. Исторически необходимо, чтоб терпели, - не опаздывай! А наш промышленник - безграмотное животное, хищник, крохобор. Недавно выскочил из клетки крепостного права и все еще раб...

- Вы давно знаете Зотову? - неожиданно вырвалось у Самгина.

Попов сомкнул губы, надул щеки и, вытерев платком пятнистое лицо, пробормотал:

- Жениться на ней собираетесь? Самгину показалось, что в глазах гостя мелькнул смешок...

... - Ее Бердников знает. Он - циник, враль, презирает людей, как медные деньги, но всех и каждого насквозь видит. Он - невысокого... впрочем, пожалуй, именно высокого мнения о вашей патронессе. (3овет ее - темная дама.) У него с ней, видимо, какие-то большие счеты, она, должно быть, с него кусок кожи срезала... На мой взгляд она - выдуманная особа...

...В комнате стало светлее. Самгин взглянул на пелену дыма, встал, открыл окно.

За спиною барабанил пальцами пег столу инженер, Самгин подумал:

"Когда же он начнет извиняться за тестя?"

И, желая услышать еще что-нибудь о Марине, спросил:

- Вы Кутузова - знаете?

- Знал. Знаю. Студентом был в его кружке, потом он свел меня с рабочими. Отлично преподавал Маркса, а сам - фантаст. Впрочем, это не мешает ему быть с людями примитивным, как топор. Вообще же парень для драки. - Пробормотав эту характеристику торопливо и как бы устало, Попов высунулся из кресла, точно его что-то ударило по затылку, и спросил:

- Слушайте - сколько предлагал вам Бердников за ознакомление с договором?

Самгин подумал о чем-то не ясном ему и ответил, усмехаясь:

< - Кажется - пять тысяч, свинья. Попов, глядя в пол, щелкнул пальцами.

- Н-да... чортов кум! Наверняка - дал бы и больше. И, откинувшись на спинку кресла, выпустив морщины, выкатив круглые, птичьи глаза, он хвалебно произнес:

- Крепко его ущемила Зотова! Он может ве-есьма широко размахнуться деньгами. Он - спортсмен!

Взгляд Попова и тон его были достаточно красноречивы. Самгин почувствовал что-то близкое испугу.

- Я не желаю говорить на эту тему, - сказал он и понял, что сказано не так строго, как следовало бы.

Инженер неуклюже вылез из кресла, оглянулся, взял шляпу и, стоя боком к Самгину, шумно вздохнув, спросил:

- Не желаете? Решительно?

- Убирайтесь к чорту! - закричал Самгин, сорвав очки с носа, и даже топнул ногой, а Попов, обернув к нему широкую спину свою, шагая к двери, пробормотал невнятное, но, должно быть, обидное.

У Самгина дрожали ноги в коленях, он присел на диван, рассматривая пружину очков, мигая.

- Мерзавцы. Жулики.>

Никогда еще он не ощущал так горестно своей беззащитности, бессилия своего. Был момент нервной судороги в горле, и взрослый, почти сорокалетний человек едва подавил малодушное желание заплакать от обиды. Выкуривая папиросу за папиросой, он лежал долго, мысленно плутая в пестроте пережитого, и уже вспыхнули вечерние огни, когда пред ним с небывалой остротою встал вопрос: как вырваться из непрерывного потока пошлости, цинизма и из непрерывно кипящей хитрой болтовни, которая не щадит никаких идей и "высоких слов", превращая все их в едкую пыль, отравляющую мозг?

Думать в этом направлении пришлось недолго. Очень легко явилась простая мысль, что в мире купли-продажи только деньги, большие деньги, могут обеспечить свободу, только они позволят отойти в сторону из стада людей, каждый из которых бешено стремится к независимости за счет других.

"Если существуют деньги для нападения - должны быть деньги для самозащиты. Рабочие Германии, в лице их партии, - крупные собственники".

Он представил себя богатым, живущим где-то в маленькой уютной стране, может быть, в одной из республик Южной Америки или - как доктор Руссель - на островах Гаити. Он знает столько слов чужого языка, сколько необходимо знать их для неизбежного общения с туземцами. Нет надобности говорить обо всем и так много, как это принято в России. У него обширная библиотека, он выписывает наиболее интересные русские книги и пишет свою книгу.

"Я не Питер Шлемиль и не буду страдать, потеряв свою тень. И я не потерял ее, а самовольно отказался от мучительной неизбежности влачить за собою тень, которая становится все тяжелее. Я уже прожил половину срока жизни, имею право на отдых. Какой смысл в этом непрерывном накоплении опыта? Я достаточно богат. Каков смысл жизни?.. Смешно в моем возрасте ставить "детские вопросы".

Но пришлось поставить практический вопрос:

"Значит ли все это, что я могу уступить Бердникову?"

Он решительно ответил:

"Нет, не могу".

Так решительно, как будто он знал о договоре и мог снять копию с него.

В этом настроении он прожил несколько ненастных дней, посещая музеи, веселые кабачки Монпарнаса, и, в один из вечеров, сидя в маленьком ресторане, услыхал за своей спиною русскую речь:

- Рассказывают, что жена Льва Толстого тоже нанимала ингушей охранять Ясную Поляну. "Макаров", - определил Самгин.

- Значит - помещики на казаков уже не надеются, приглашают, так сказать, - колониальные войска? Интересно. А может быть, кавказцы дешевле берут? - Это было сказано голосом Кутузова. Не желая, чтоб его узнали, Самгин еще ниже наклонил голову над тарелкой, но земляки уже расплатились и шли к двери. Самгин искоса посмотрел вслед им, увидал стройную фигуру и курчавую голову Макарова, круто стесанный затылок Кутузова, его плечи грузчика, неприязненно вспомнил чью-то кисловатую шутку: "Фигура хотя эпизодическая, но - неприятная".

Дома его ждала телеграмма из Антверпена. "Париж не вернусь еду Петербург Зотова". Он изорвал бумагу на мелкие куски, положил их в пепельницу, поджег и, размешивая карандашом, дождался, когда бумага превратилась в пепел. После этого ему стало гак скучно, как будто вдруг исчезла цель, ради которой он жил в этом огромном городе. В сущности - город неприятный, избалован богатыми иностранцами, живет напоказ и обязывает к этому всех своих людей.

"Парад кокоток в Булонском лесу тоже пошлость, как "Фоли-Бержер". Коше смотрит на меня как на человека, которому он мог бы оказать честь протрясти его в дрянненьком экипаже. Гарсоны служат мне снисходительво, как диюфю. Вероятно, так же снисходительны и деаяды".

Все-таки он решил пожить еще, сколько позволят деньги, побывать в "Мулен Руж", "Ша Нуар", съездить в Версаль. Кутав у букиниста набережной Сены старую солидную книгу "Париж" Максима дю-Кан, приятеля Флобера, по утрам читал ее и затем отправлялся осматривать "старый Париж". Была минута, когда он охаял этот город, но ему очень нравилось ходить по историческим улицам города, и он чувствовал, что Париж чему-то учит его. Стекла витрин, более прозрачные, чем воздух, хвастались обилием жирного золота, драгоценных камней, мехов, неисчерпаемым количеством осенних материй, соблазнительной невесомостью женского белья, парижане покрикивали, посмеивались, из дверей ресторанов вылетали клочья музыки, и все вместе, создавая вихри звуков, подсказывало ритмы, мелодии, напоминало стихи, афоризмы, анекдоты. Беспокоили "девушки для радости". На улицах Москвы, Петербурга они просят, а здесь как будто уверены в своем праве на внимание и требуют быстрых решений.

- Идем, старик, - говорят они, смело заглянув в лицо, и, не ожидая ответа, проходят мимо.

"Боятся полиции, - думал Самгин. - Но все-таки слишком воинственны. Амазонисты. Да, здесь власть женщины выражена определеннее, наглядней. Это утверждается и литературой".

Вспомнив давно прочитанную статью философа Н. Федорова о Парижской выставке 89 года, он добавил:

"И промышленностью".

Он ощущал позыв к женщине все более определенно, и это вовлекло его в приключение, которое он назвал смешным. Поздно вечером он забрел в какие-то узкие, кривые улицы, тесно застроенные высокими домами. Линия окон была взломана, казалось, что этот дом уходит в землю от тесноты, а соседний выжимается вверх. В сумраке, наполненном тяжелыми запахами, на панелях, у дверей сидели и стояли очень демократические люди, гудел негромкий говорок, сдержанный смех, воющее позевывание. Чувствовалось настроение усталости.

Самгин <почувствовал>, что его фигура вызывает настороженное молчание или же неприязненные восклицания. Толстый человек с большой головой и лицом в седой щетине оттянул подтяжку брюк и отпустил ее, она так звучно щелкнула, что Самгин вздрогнул, а человек успокоительно сказал:

- Нет, нет, мосье, это не револьвер!

"Вероятно, шут своего квартала", - решил Самгин и, ускорив шаг, вышел на берег Сены. Над нею шум города стал гуще, а река текла так медленно, как будто ей тяжело было уносить этот шум в темную щель, прорванную ею в нагромождении каменных домов. На черной воде дрожали, как бы стремясь растаять, отражения тусклых огней в окнах. Черная баржа прилепилась к берегу, на борту ее стоял человек, щупая воду длинным шестом, с реки кто-то невидимый глухо говорил ему:

- Правее, Андре. Правее. Еще правей. Баста. Безнадежно.

Бросив шест в баржу, человек звучно и озлобленно сказал:

- Чорт возьми! Этот бык влепит нам штраф! Из двери дома быстро, почти наскочив на Самгина, вышла женщина в белом платье, без шляпы, смерила его взглядом и пошла впереди, не торопясь. Среднего роста, очень стройная, легкая.

"Вот", - вдруг решил Самгин, следуя за ней. Она дошла до маленького ресторана, пред ним горел газовый фонарь, по обе стороны двери - столики, за одним играли в карты маленький, чем-то смешной солдатик и лысый человек с носом хищной птицы, на третьем стуле сидела толстая женщина, сверкали очки на ее широком лице, сверкали вязальные спицы в руках и серебряные волосы на голове.

- Ты сегодня поздно, Лиз! - сказала она. Женщина в белом села к свободному столу, звучно ответив:

- Хозяева считают время по своим часам.

- А часы у них всегда отстают, - приятным голосом добавил солдат.

Самгин, спросив стакан вина, сел напротив Лиз, а толстая женщина пошла в ресторан, упрекнув кого-то из игроков:

- Ты ужасно рискуешь! Я считала: ты проиграл уже почти франк.

Лиз - миловидна. Ее лицо очень украшают изящно выгнутые, темные брови, смелые, весело открытые карие глаза, небольшой, задорно вздернутый нос и твердо очерченный рот. Красивый, в меру высокий бюст.

"Похожа на украинку", - определил Самгин, придумывая первую фразу обращения к ней, но Лиз начала беседу сама:

- Мосье - иностранец? О-о, русский? Что же ваша революция? Крестьяне не пошли с рабочими?

- Сколько вопросов, - сказал Самгин, улыбаясь, а она прибавила еще два:

- Революционер? Эмигрант?

- Почему вы так думаете?

- О, буржуа-иностранцы не посещают наш квартал, - пренебрежительно ответила она. Солдат и лысый, перестав играть в карты, замолчали. Не глядя на них, Самгин чувствовал - они ждут, что он скажет. И, как это нередко бывало с ним, он сказал:

- Да, я участвовал в Московском восстании. Он даже едва удержался, чтоб не назвать себя эмигрантом. Знакомство развивалось легко, просто и, укрепляя кое-какие намерения, побуждало торопиться. Толстая женщина поставила пред ним графин вина, пред Лиз - тарелку с цветной капустой, положила маленький хлебец.

- Садитесь за мой стол, - предложила Лиз, а когда он сделал это, спросила:

- Итак? Что же у вас делают теперь? Самгин начал рассказывать о том, что прочитал утром в газетах Москвы и Петербурга, но Лиз требовательно заявила:

- Это - меньше того, что пишут в наших буржуазных газетах, не говоря о "Юманите". Незнакомые люди, это стесняет вас?

Указывая на лысого, она быстро и четко сказала:

- Это - мой дядя. Может быть, вы слышали его имя? Это о нем на-днях писал камрад Жорес. Мой брат, - указала она на солдата. - Он - не солдат, это только костюм для эстрады. Он - шансонье, пишет и поет песни, я помогаю ему делать музыку и аккомпанирую.

Мужчины пожали руку Самгина очень крепко, но Лиз езде более сильно стиснула его пальцы и, не выпуская их, говорила:

- Через десять минут мы должны начать нашу работу. Это - близко отсюда - две минуты. Это займет полчаса...

- Час, - сказал солдат.

- Молчи! Мы - кончим, вернемся сюда, и вы расскажете нам...

Вмещался лысый. Хрипло, сорванным голосом он заговорил:

- Возвращаться - нет смысла. Проще будет, если я там выйду на эстраду и предложу выслушать сообщение камрада о текущих событиях в России.

"Я попал в анекдот, в водевиль", - сообразил Самгин. И, с огорчением глядя в ласковые глаза, на высокий бюст Лиз, заявил, что он, к сожалению, через час уезжает в Швейцарию. Лиз выпустила его руку, говоря с явной досадой:

- Это я могу понять, там много ваших. Странно все-таки: в Париже немало русских эмигрантов, но они... недостаточно общительны. Вас как будто ее интересует французский рабочий...

Самгин тотчас предложил выпить за французского рабочего, выпили, он раскланялся и ушел так быстро, точно боялся, что его остановят. Он не любил смеяться над собой, он редко позволял себе это, во теперь, шагая по темной, тихой улице, усмехался.

"Случай, о котором не расскажешь друзьям. Хорошо, что у меня нет друзей".

Он размышлял еще о многом, стараясь подавить неприятное, кисловатое ощущение неудачи, неумелости, и чувствовал себя охмелевшим не столько от вина, как от женщины. Идя коридором своего отеля, он заглянул в комнату дежурной горничной, комната была дуста, значит - девушка не спит еще. Он позвонил, и когда горничная вошла, он, положив руки на плечи ее, спросил, улыбаясь:

- Вы можете подарить мне удовольствие, да?

Прищурив острые глаза свои, девушка не сразу поняла вопрос, а поняв, прижалась к нему, и ее ответ он перевел так:

"О, мсье, это всегда приятно, для того, кто умеет!" Быстрые поцелуи ее тоже были остры, они как-то необыкновенно щекотали губы Самгина, и это очень возбуждало его. Между поцелуями она шопотом спрашивала:

- Немножко позднее, мсье, когда кончу дежурство, да? Двадцать пять франков, мсье?

Выскользнув из его рук - исчезла.

"Деловито, просто, никакой лжи", - мысленно одобрил ее Самгин. Он ждал ее недолго, но весьма нетерпеливо. Явилась и, раздеваясь, сказала вполголоса:

- Мне очень лестно, что в Париже, где так много красивых женщин, на все вкусы, мсье не нашел партнерши, достойной его более, чем я. Я буду очень рада, если докажу, что это - комплимент вкусу мсье!

Гибкая, сильная, она доказывала это с неутомимостью и усердием фокусника, который еще увлечен своим искусством и ценит его само по себе, а не только как средство к жизни.

Самгин прожил в Париже еще дней десять, настроенный, как человек, который не может решить, что ему делать. Вот он поедет в Россию, в тихий мещанско-купеческий город, где люди, которых встряхнула революция, укладывают в должный, знакомый ему, скучный порядок свои привычки, мысли, отношения - и где Марина Зотова будет развертывать пред ним свою сомнительную, темноватую мудрость.

"Я, должно быть, единственный, на ком она развешивает эту мудрость, чтоб любоваться ею. Соблазнительна, как жизнь, и так же непонятна".

Думал о том, что, если б у него были средства, хорошо бы остаться здесь, в стране, где жизнь крепко налажена, в городе, который считается лучшим в мире и безгранично богатом соблазнами...

"Для дикарей и полудикарей, на деньги которых он живет и украшается", - напомнил он себе недавнее свое отношение к Парижу.

"Нет, люди здесь проще, ближе к простому, реальному смыслу жизни. Здесь нет Лютовых, Кутузовых, нет философствующих разбойников вроде Бердникова, Попова. Здесь и социалисты - люди здравомыслящие, их задача сводится к реальному делу: препятствовать ухудшению условий труда рабочих". Мысли этого порядка развивались с приятной легкостью, как бы самосильно. Память услужливо подсказывала десятки афоризмов:

"Истинная свобода - это свобода отбора впечатлений". "В мире, где все непрерывно изменяется, стремление к выводам - глупо". "Многие стремятся к познанию истины, но - кто достиг ее, не искажая действительности?"

В мозге Самгина образовалась некая неподвижная точка, маленькое зеркало, которое всегда, когда он желал этого, показывало ему все, о чем он думает, как думает и в чем его мысли противоречат одна другой. Иногда это свойство разума очень утомляло его, мешало жить, но все чаще он любовался работой этого цензора и привыкал считать эту работу оригинальнейшим свойством психики своей.

Доживая последние дни в Париже, он с утра ходил и ездил по городу, по окрестностям, к ночи возвращался в отель, отдыхал, а после десяти часов являлась Бланш и между делом, во время пауз, спрашивала его: кто он, женат или холост, что такое Россия, спросила - почему там революция, чего хотят революционеры. О себе он наговорил чепухи, а на вопрос о революции строго ответил, что об этом не говорят с женщиной в постели, и ему показалось, что ответ этот еще выше поднял его в глазах Бланш. Деловито наивное бесстыдство этой девушки и то, что она аккуратно, как незнакомый врач за визит, берет с него деньги, вызывало у Самгина презрение к ней. Но однажды, когда она, устав, заснула, сунув под мышку ему голову, опутанную прядями растрепанных волос, Самгин почувствовал к ней что-то близкое жалости. Он тоже хотел спать, а рядом с нею было тесно. Он приподнялся, опираясь на локоть, и посмотрел в ее лицо с полуоткрытым ртом, с черными тенями в глазницах, дышала она тяжело, неровно, и было что-то очень грустное в этом маленьком лице, днем - приятно окрашенном легким румянцем, а теперь неузнаваемо обесцвеченном. Закурив папиросу, он подумал:

"Что же, она, в сущности, неплохая девушка. Возможно - накопит денег, найдет мужа, откроет маленький ресторан, как та, в очках".

Затем вспомнил, что элегантный герой Мопассана в "Нашем сердце" сделал своей любовницей горничную. Он разбудил Бланш, и это заставило ее извиниться пред ним. Уезжая, он подарил ей браслет в полтораста франков и дал еще пятьдесят. Это очень тронуло ее, вспыхнули щеки, радостно заблестели глаза, и тихонько, смеясь, она счастливо пробормотала:

- О, вы - великодушны! Я всю жизнь буду помнить о русском, который так...

И, не найдя слова, она повторила:

- Великодушен.

Самгин милостиво похлопал ее по плечу.

На четвертые сутки, утром, он ехал с вокзала к себе домой. Над городом, среди мелко разорванных облаков, сияло бледноголубое небо, по мерзлой земле скользили холодные лучи солнца, гулял ветер, срывая последние листья с деревьев, - все давно знакомо. И хорошо знакомы похожие друг на друга, как спички, русские люди, тепло, по-осеннему, одетые, поспешно шагающие в казенную палату, окружный суд, земскую управу и прочие учреждения, серые гимназисты, зеленоватые реалисты, шоколадные гимназистки, озорниковатые ученики городских школ. Все знакомо, но все стало более мелким, ничтожным, здания города как будто раздвинуты ветром, отдалились друг от друга, и прозрачность осеннего воздуха безжалостно обнажает дряхлость деревянных домов и тяжелое уродство каменных.

"При первой же возможности перееду в Москву или в Петербург, - печально подумал Самгин. - Марина? Сегодня или завтра увижу ее, услышу снисходительные сентенции. Довольно! Где теперь Безбедов?"

Все четыре окна квартиры его были закрыты ставнями, и это очень усилило неприятное его настроение. Дверь открыла сухая, темная старушка Фелицата, она показалась еще более сутулой, осевшей к земле, всегда молчаливая, она и теперь поклонилась ему безмолвно, но тусклые глаза ее смотрели на него, как на незнакомого, тряпичные губы шевелились, и она разводила руками так, как будто вот сейчас спросит:

"Вам - кого?"

А когда Самгин осведомился о Безбедове, она беззвучно сказала:

- В тюрьму посадили.

- Вот как? За что?

- Марину Петровну убил.

Самгин успел освободить из пальто лишь одну руку, другая бессильно опустилась, точно вывихнутая, и пальто соскользнуло с нее на пол. В полутемной прихожей стало еще темнее, удушливей, Самгин прислонился к стене спиной, пробормотал:

- Позвольте... Что такое? Когда?

- На другой день, как приехала. Из пистолета застрелил.

Старушка прошла в комнаты, загремела там железными болтами ставен, в комнату ворвались, одна за другой, две узкие полосы света.

- Самовар подавать? - спросила Фелицата.

Кивнув головой, Самгин осторожно прошел в комнату, отвратительно пустую, вся мебель сдвинута в один угол. Он сел на пыльный диван, погладил ладонями лицо, руки дрожали, а пред глазами как бы стояло в воздухе обнаженное тело женщины, гордой своей красотой. Трудно было представить, что она умерла.

"Убита. Кретином..."

Образ Марины вытеснил неуклюжий, сырой человек с белым лицом в желтом цыплячьем пухе на щеках и подбородке, голубые, стеклянные глазки, толстые губы, глупый, жадный рот. Но быстро шла отрезвляющая работа ума, направленного на привычное ему дело защиты человека от опасностей и ненужных волнений.

"Придется участвовать в качестве свидетеля в предварительном следствии да и на суде".

Вспыхнуло возмущение, и в сотый раз явился знакомый вопрос:

"Почему, почему я должен участвовать в событиях отвратительных?"

В двери встала Фелицата, сложив руки на груди так, "как -будто она уже умерла и положена в гроб.

- Белено сказать в полицию, когда вы приедете, надо сказать-то?

- Разумеется.

- Самовар Саша подаст.

Максим Горький - Жизнь Клима Самгина - 16, читать текст

См. также Горький Максим - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Жизнь Клима Самгина - 17
В соседней комнате шлепали тяжелые шаги, прозвучал медный звон подноса...

Жизнь Клима Самгина - 18
Он вообразил свое лицо на подушке гроба - неестественно длинным и - бе...