Максим Горький
«Жизнь Клима Самгина - 14»

"Жизнь Клима Самгина - 14"

- запел баритон, но хлопнула дверь гостиницы и обрубила песню.

Дуняша предложила пройти в ресторан, поужинать; он согласился, но, чувствуя себя отравленным лепешками Марины, ел мало и вызвал этим тревожный вопрос женщины:

- Тебе - нездоровится?

После ужина она пришла к нему - и через час горячо шептала:

- Я люблю тебя за то, что ты все знаешь, но молчишь. Самгин вспомнил, что она не первая говорит эти слова, Варвара тоже говорила нечто в этом роде. Он лежал в постели, а Дуняша, полураздетая, склонилась над ним, гладя лоб и щеки его легкой, теплой ладонью. В квадрате верхнего стекла окна светилось стертое лицо луны, - желтая кисточка огня свечи на столе как будто замерзла.

- Как много и безжалостно говорят все образованные, - говорила Дуняша. - Бога - нет, царя - не надо, люди - враги друг другу, всё - не так! Но - что же есть, и что - так?

Самгин, утомленный, посмеивался - женщина забавляла его своей болтовней, хотя и мешала ему отдохнуть.

- Что же настоящее? - спрашивала она.

- Для женщины - дети, - сказал он лениво и только для того, чтоб сказать что-нибудь.

- Дети? - испуганно повторила Дуняша. - Вот уж не могу вообразить, что у меня - дети! Ужасно неловко было бы мне с ними. Я очень хорошо помню, какая была маленькой. Стыдно было бы мне... про себя даже совсем нельзя рассказать детям, а они ведь спросят!

"И эта философствует", - равнодушно отметил Самгин.

А она продолжала, переменив позу так, что лунный свет упал ей на голову, на лицо, зажег в ее неуловимых глазах золотые искры и сделал их похожими на глаза Марины:

- Нет, дети - тяжело и страшно! Это - не для меня. Я - ненадолго! Со мной что-нибудь случится, какая-нибудь глупость... страшная!

Самгин закрыл глаза, спрашивая себя: что такое Марина?

- По-моему, всё - настоящее, что нравится, что любишь. И бог, и царь, и всё. Сегодня - одно, завтра - другое. Ты хочешь уснуть? Ну, спи!

Поцеловав его, она соскочила с кровати и, погасив свечу, исчезла. После нее остался запах духов и на ночном столике браслет с красными камешками. Столкнув браслет пальцем в ящик столика, Самгин закурил папиросу, начал приводить в порядок впечатления дня и тотчас убедился, что Дуняша, среди них, занимает ничтожно малое место. Было даже неловко убедиться в этом, - он почувствовал необходимость объясниться с самим собою.

"Каприз пустой и взбалмошной бабенки..."

Давно уже и незаметно для себя он сделал из опыта своего, из прочитанных им романов умозаключение, не лестное для женщин: везде, кроме спальни, они мешают жить, да и в спальне приятны ненадолго. Он читал Шопенгауэра, Ницше, Вейнингера и знал, что соглашаться с их взглядами на женщин - не принято. Макаров называл отношение этих немцев к женщине "одним из наиболее тяжелых уродств индогерм а некого пессимизма". Но по "системе фраз" самого Макарова женщина смотрит на мужчину, как на приказчика в магазине модных вещей, - он должен показывать ей самые лучшие чувства и мысли, а она за все платит ему всегда одним и тем же - детьми.

В эту ночь, в 'пошленькой комнате гостиницы незнакомого города, Самгин почувствовал, что его небывало настойчиво тяготят мысли о женщинах. Он встал, подошел к двери, повернул ключ в замке, посмотрел на луну, - ярко освещая комнату, она была совершенно лишней, хотелось погасить ее. Полураздетый, он стал раздеваться на ночь с тем чувством, которое однажды испытал в кабинете доктора, опасаясь, что доктор найдет у него серьезную болезнь. Переложил подушки так, чтоб не видеть нахально светлое лицо луны, закурил папиросу и погрузился в сизый дым догадок, самооправданий, противоречий, упреков.

"Макаров утверждает, что отношения с женщиной требуют неограниченной искренности со стороны мужчины", - думал он, отвернувшись к стене, закрыв глаза, и не мог представить себе, как это можно быть неограниченно искренним с Дуняшей, Варварой. Единственная женщина, с которой он был более откровенным, чем с другими, это - Никонова, но это потому, что она никогда, ни о чем не выспрашивала.

"Ее служба в охранке - это, конечно, вынуждено, это насилие над нею. Жандармы всем предлагают служить у них, предлагали и мне".

Он очень живо, всей кожей вспомнил Никонову, сравнил ее с Дуняшей и нашел, что та была удобнее, а эта - лучше всех знает искусство наслаждения телом.

"Я несколько испорчен", - сознался он.

Признавая себя человеком чувственным, он, в минуты полной откровенности с самим собой, подозревал даже, что у него немало холодного полового любопытства. Это нужно было как-то объяснить, и он убеждал себя, что это все-таки чистоплотнее, интеллектуальней животно-обнаженного тяготения к самке. В эту ночь Самгин нашел иное, менее фальшивое и более грустное объяснение.

"Возраст охлаждает чувство. Я слишком много истратил сил на борьбу против чужих мыслей, против шаблонов", - думал он, зажигая спичку, чтоб закурить новую папиросу. Последнее время он все чаще замечал, что почти каждая его мысль имеет свою тень, свое эхо, но и та и другое как будто враждебны ему. Так случилось и в этот раз.

"Думать о мыслях легче и проще, чем о фактах".

Эта неприятная поправка требовала объяснения, - Самгин тотчас нашел его:

"Таково свойство интеллигенции вообще. Вернее - это качество интеллекта... не омраченного, не подавленного впечатлениями бытия".

А вместе с этим он думал:

"Устал я и бездарно путаюсь в каких-то мелочах. Какое значение для меня могут иметь случайные встречи с пьяным офицером, Дуняшей, Мариной?"

Монументальная фигура Марины круто изменила ход его размышлений:

"Неужели эта баба религиозна? Не верю, чтоб такое мощное тело искренно нуждалось в боге".

Явилась настоятельная потребность ограничить Марину. Он долго, сосредоточенно рассматривал ее, сравнивал с петербургской девушкой и вдруг вспомнил героя Лескова Ахилла Десницына и его рев:

"Уязвлен, уязвлен..."

Неуместное воспоминание раздражило Самгина.

"В старости она будет такая же страшная, как Анфимьевна... И жалкая такая же..."

Этим он не уничтожил хозяйку магазина церковной. утвари. В 'блеске золота и серебра, среди множества подсвечников, кадил и купелей, как будто ожил древний золотоглазый идол. И около нее - херувимоподобный отрок, похожий на Диомидова, как его сын.

"Самый странный и нелепый маскарад изо всех, какие видел я", - попытался успокоить себя Самгин, но в памяти истерически закричал Диомидов:

"Ничему не верите, а - чего ради не верите? Боитесь верить, страха ради не верите! Осмеяли всё, оголились, оборвались, как пьяные нищие..."

Этот ночной парад воспоминаний превратился в тяжелый кошмар. С бурной быстротой, возможной только в сновидениях, Самгин увидел себя на безлюдной, избитой дороге среди двух рядов старых берез, - рядом с ним шагал еще один Клим Самгин. День был солнечный, солнце жарко грело спину, но ни сам Клим, ни двойник его, ни деревья не имели тени, и это было очень тревожно. Двойник молчал, толкая Самгина плечом в ямы и рытвины дороги, толкая на деревья, - он так мешал идти, что Клим тоже толкнул его; тогда он свалился под ноги Клима, обнял их и дико закричал. Чувствуя, что он тоже падает, Самгин схватил спутника, поднял его и почувствовал, что он, как тень, не имеет веса. Но он был одет совершенно так же, как настоящий, живой Самгин и поэтому должен, должен был иметь какой-нибудь вес! Самгин высоко поднял его и швырнул 'прочь, на землю, - он разбился на куски, и тотчас вокруг Самгина размножились десятки фигур, совершенно подобных ему; они окружили его, стремительно побежали вместе с ним, и хотя все были невесомы, проницаемы, как тени, но страшно теснили его, толкали, сбивая с дороги, гнали вперед, - их становилось все больше, все они были горячие, и Самгин задыхался в их безмолвной, бесшумной толпе. Он отбрасывал их от себя, мял, разрывал руками, люди лопались в его руках, как мыльные пузыри; на секунду Самгин видел себя победителем, а в следующую - двойники его бесчисленно увеличивались, снова окружали его и гнали по пространству, лишенному теней, к дымчатому небу; оно опиралось на землю плотной, темносиней массой облаков, а в центре их пылало другое солнце, без лучей, огромное, неправильной, сплющенной формы, похожее на жерло печи, - на этом солнце прыгали черненькие шарики.

Когда назойливый стук в дверь разбудил Самгина, черные шарики все еще мелькали в глазах его, комнату наполнял холодный, невыносимо яркий свет зимнего дня, - света было так много, что он как будто расширил окно и раздвинул стены. Накинув одеяло на плечи, Самгин открыл дверь и, в ответ на приветствие Дуняши, сказал:

- Кажется, я заболеваю...

- Я стучу уже третий раз... Что с тобой?

- Проснулся в испарине.

Она опрашивала, не позвать ли доктора; Самгин отвечал ей отрывисто, небрежно, как привык говорить с Варварой. Он чувствовал себя физически измятым борьбой против толпы своих двойников, у него тупо болела поясница и ныли мускулы ног, как будто он в самом деле долго бежал. Дуняша ушла за аспирином, а он подошел к зеркалу и долго рассматривал в нем почти незнакомое, сухое, длинное лицо с желтоватой кожей, с мутными глазами, - в них застыло нехорошее, неопределенное выражение не то растерянности, не то испуга. Пощупал пальцами седоватые волосы на висках, потрогал тени в глазницах, прочитал вырезанное алмазом на стекле двустишие:

Иннокентий Каблуков Пожил здесь и - был таков.

"Инокентий пишется с одним н. А может быть - с двумя? Все равно - пошлость".

За окном ослепительно сверкали миллионы снежных искр, где-то близко ухала и гремела музыка военного оркестра, туда шли и ехали обыватели, бежали мальчишки, обгоняя друг друга, и все это было чуждо, ненужно, не нужна была и Дуняша. Она влетела в комнату птицей, заставила его принять аспирин, натаскала из своей комнаты закусок, вина, конфет, цветов, красиво убрала стол и, сидя против Самгина, в пестром кимоно, покачивая туго причесанной головой, передергивая плечами, говорила вполголоса очень бойко, с неожиданными и забавными интонациями:

- Сегодня - пою! Ой, Клим, страшно! Ты придешь? Ты - речи народу говорил? Это тоже страшно? Это должно быть страшнее, чем петь! Я ног под собою не слышу, выходя на публику, холод в спине, под ложечкой - тоска! Глаза, глаза, глаза, - говорила она, тыкая пальцем в воздух. - Женщины - злые, кажется, что они проклинают меня, ждут, чтоб я сорвала голос, запела петухом, - это они потому, что каждый мужчина хочет изнасиловать меня, а им - завидно!

Она тихонько, нервозно засмеялась:

- Глупости говорю?

- Глупости, - подтвердил Самгин, глядя на ее вызывающе пышный бюст и жадные губы.

- Трудно поумнеть, - вздохнула Дуняша. - Раньше, хористкой, я была умнее, честное слово! Это я от мужа поглупела. Невозможный! Ему скажешь три слова, а он тебе - триста сорок! Один раз, ночью, до того заговорил. что я его по-матерному обругала...

Покраснев, Дуняша расхохоталась так заразительно, что Самгин. скупой на смех, тоже немножко посмеялся, представив, как, должно быть, изумлен был муж ее.

- Нет, ей-богу, ты подумай, - лежит мужчина в постели с женой и упрекает ее, зачем она французской революцией не интересуется! Там была какая-то мадам, которая интересовалась, так ей за это голову отрубили, - хорошенькая карьера, а? Тогда такая парижская мода была - головы рубить, а он все их сосчитал и рассказывает, рассказывает... Мне казалось, что он меня хочет запугать этой... головорубкой, как ее?

- Гильотина, - подсказал Клим.

- И выходило у него так, как будто революция началась потому, что француженки вели себя нескромно.

Швырнув на стол салфетку, она вскочила на ноги и, склонив голову на правое плечо, спрятав руки за спиною, шагая солдатским шагом и пофыркивая носом, заговорила тягучим, печальным голосом:

- "Теперь тебе должно быть ясно, насколько Мария Антуанетта способствовала гибели монархии..."

Она была очень забавна, ее веселое озорство развлекало Самгина, распахнувшееся кимоно показывало стройные ноги в черных чулках, голубую, коротенькую рубашку, которая почти открывала груди. Все это вызвало у Самгина великодушное желание поблагодарить Дуняшу, но, когда он привлек ее к себе, она ловко выскользнула из его рук.

- Перед концертом - не могу, - твердо сказала она. - Там, пред публикой, я должна быть - как стеклышко!

- Какая чепуха, - возразил Самгин, не сердясь, но удивляясь.

- Не могу, - повторила она, разведя руками. - Видишь ли что...

Она подумала, глядя в потолок.

- Надутые женщины, наглые мужчины, это - правда. но это - первые ряды. Им, может быть, даже обидно, что они должны слушать какую-то фитюльку, чорт ее возьми.

Но всегда есть другие люди, и пред ними уже надобно петь хорошо, честно. Понимаешь?

- Не совсем, - сказал Самгин. - Что значит: честно петь?

Она снова задумалась, поглаживая щеки ладонями, потом быстро рассказала:

- Отец мой несчастливо в карты играл и когда, бывало, проиграется, приказывает маме разбавлять молоко водой, - у нас было дне коровы. Мама продавала молоко, она была честная, ее все любили, верили ей. Если б ты знал, как она мучилась, плакала, когда ей приходилось молоко разбавлять. Ну, вот, и мне тоже стыдно, когда я плохо пою, - понял?

Самгин одобрительно похлопал ее по спине и даже сказал:

- Это очень по-детски вышло у тебя...

- Да, - глупенькая, глупенькая, - торопливо согласилась она, целуя его в лоб. - Увидимся после концерта, да?

Она немножко развлекла его, но, как только скрылась за дверью, Самгин забыл о ней, прислушиваясь к себе и ощущая нарастание неясной тревоги.

"Устал. Заболеваю".

Взяв газету, он прилег на диван. Передовая статья газеты "Наше слово" крупным, но сбитым шрифтом, со множеством знаков вопроса и восклицания, сердито кричала о людях, у которых "нет чувства ответственности пред страной, пред историей".

"Мы - искренние демократы, это доказано нашей долголетней, неутомимой борьбой против абсолютизма, доказано культурной работой нашей. Мы - против замаскированной проповеди анархии, против безумия "прыжков из царства необходимости в царство свободы", мы - за культурную эволюцию! И как можно, не впадая в непримиримое противоречие, отрицать свободу воли и в то же время учить темных людей - прыгайте!"

"В провинции думают всегда более упрощенно; это нередко может быть смешно для нас, но для провинциалов нужно писать именно так, - отметил Самгин, затем спросил: - Для кого - для нас?" - и заглушил этот вопрос шелестом бумаги. На обороте страницы был напечатан некролог человека, носившего странную фамилию: Уповаев. О нем было сказано: "Человек глубоко культурный, Иван Каллистратович обладал объективизмом истинного гуманиста, тем редким чувством проникновения в суть противоречий жизни, которое давало ему силу примирять противоречия, казалось бы - непримиримые".

В отделе "Театр" некто Идрон писал:

"Сегодня мы еще раз услышим идеальное исполнение народных песен Е. В. Стрешневой. Снова она будет щедро бросать в зал купеческого клуба радужные цветы звуков, снова взволнует нас лирическими стонами и удалыми выкриками, которые чутко подслушала у неисчерпаемого источника подлинно народного творчества".

Самгин швырнул газету на пол, закрыл глаза, и тотчас перед ним возникла картина ночного кошмара, закружился хоровод его двойников, но теперь это. были уже не тени, а люди, одетые так же, как он, - кружились они медленно и не задевая его; было очень неприятно видеть, что они - без лиц, на месте лица у каждого было что-то, похожее на ладонь, - они казались троерукими. Этот полусон испугал его, - открыв глаза, он встал, оглянулся:

"Воображение у меня разыгрывается болезненно".

Решив освежиться, он вышел на улицу; издали, навстречу ему, двигалась похоронная процессия.

"Вероятно, Уповаева хоронят", - сообразил он, свернул в переулок и пошел куда-то вниз, где переулок замыкала горбатая зеленая крыша церкви с тремя главами над нею. К ней опускались два ряда приземистых, пузатых домиков, накрытых толстыми шапками снега. Самгин нашел, что они имеют некоторое сходство с людьми в шубах, а окна и двери домов похожи на карманы. Толстый слой серой, холодной скуки висел над городом. Издали доплывало унылое пение церковного хора.

"Как все это знакомо, однообразно. И - надолго. Прочно вросло в землю".

Так же равнодушно он подумал о том, что, если б он решил занять себя литературным трудом, он писал бы о тихом торжестве злой скуки жизни не хуже Чехова и, конечно, более остро, чем Леонид Андреев.

За церковью, в углу небольшой площади, над крыльцом одноэтажного дома, изогнулась желто-зеленая вывеска: "Ресторан Пекин". Он зашел в маленькую, теплую комнату, сел у двери, в угол, под огромным старым фикусом; зеркало показывало ему семерых людей, - они сидели за двумя столами у буфета, и до него донеслись слова:

- Ты бы, Иван Васильев, по - тово, похрабрее разоблачал штукарей этих, а то они, тово, обскачут нас на выборах-то!

Голос был жирный, ворчливый; одновременно с ним звучал голосок тонкий и сердитый:

- Какой он, к чорту, эсер, если смолоду, всю жизнь лимонами торгует?

- Они тут все пролетариями переодеваются, - сказал третий.

Рассматривая в зеркале тусклые отражения этих людей, Самгин увидел среди них ушастую голову Ивана Дронова. Он хотел встать и уйти, но слуга принес кофе;

Самгин согнулся над чашкой и слушал.

- Жили-жили и вдруг все оказались эсерами, нате-ко!

- Иезуит был покойник Уповаев, а хорошо чистил им зубы! Помните, в городском саду, а?

- Ну, как же! "Не довольно ли света? Не пора ли вам, господа, погасить костры культурных усадьб? Все - ясно! Все видят сокрушительную работу стихийных сил жадности, зависти, ненависти, - работу сил, разбуженных вами!"

- Экая память у тебя, Гриша!

- На хорошее слово...

- А ведь жулябия был покойник!

- Все под богом ходим.

Компания дружно рассмеялась, а Самгин под этот смех зазвенел ложкой о блюдечко, торопясь уйти, не желая встречи с Дроновым. Но Дронов сказал:

- Ну-с, мне пора в редакцию, - и мелкими шагами коротеньких ног он подошел к столу Самгина, в то время как слуга отсчитывал сдачу.

- Б-ба! Откуда?

Руки Самгину он не подал, должно быть, потому, что был выпивши. Опираясь обеими руками о стол, прищурив глаза, он бесцеремонно рассматривал Клима, дышал носом и звонко расспрашивал, рассказывал:

- Живешь в "Волге"? Зайду. Там - Стрешнева, певица - удивительная! А я, брат, тут замещаю редактора в "Нашем слове". "Наш край", "Наше слово", - все, брат, наше!

Весь в новеньком, он был похож на приказчика из магазина готового платья. Потолстел, сытое лицо его лоснилось, маленький носик расплылся по румяным щекам, ноздри стали шире.

- Приехал агитировать, да? За эсдеков? Самгин сухо сказал, что у него дело в суде, но Дронов усмехнулся, подмигнул и отскочил прочь, повторив:

- Зайду.

Глядя вслед ему через очки и болезненно морщась, Самгин подумал:

"Как часты ненужные и неприятные встречи с прошлым..."

Он пошел в концерт пешком, опоздал к началу и должен был стоять в дверях у входа в зал. Длинный зал, стесненный двумя рядами толстых колонн, был туго наполнен публикой; плотная масса ее как бы сплющивалась, вытягиваясь к эстраде под напором людей, которые тесно стояли за колоннами, сзади стульев и даже на подоконниках окон, огромных, как двери. С хор гроздьями свешивались головы молодежи, - лица, освещенные снизу огнями канделябров на колоннах, были необыкновенно глазасты. Дуняша качалась на эстраде, точно в воздухе, - сзади ее возвышался в золотой раме царь Александр Второй, упираясь бритым подбородком в золотую Дуняшину голову. За роялем сидел толстый, лысоватый человек, медленно и скупо выгоняя из-под клавиш негромкие аккорды.

В скромном, черном платье с кружевным воротником, с красной розой у пояса, маленькая, точно подросток, Дуняша наполняла зал словами какими же простенькими, как она сама. Ее не сильный, но прозрачный голосок звучал неистощимо и создавал напряженную тишину. Самгин, не вслушиваясь в однообразные переливы песни, чувствовал в этой тишине что-то приятное, поискал - что это? И легко нашел: несколько сотен людей молча и даже, пожалуй, благодарно слушают голос женщины, которой он владеет, как хочет. Он усмехнулся, снял очки и, протирая их, подумал не без гордости, что Дуняша - талантлива. Тишину вдруг взорвали и уничтожили дружные рукоплескания, крики, - особенно буйно кричала молодежь с хор, а где-то близко густейший бас сказал, хвастаясь своей силой:

- Спа-си-бо!

Смешно раскачиваясь, Дуняша взмахивала руками, кивала меднокрасной головой; пестренькое лицо ее светилось радостью; сжав пальцы обеих рук, она потрясла кулачком пред лицом своим и, поцеловав кулачок, развела руки, разбросила поцелуй в публику. Этот жест вызвал еще более неистовые крики, веселый смех в зале и на хорах. Самгин тоже усмехался, посматривая на людей рядом с ним, особенно на толстяка в мундире министерства путей, - он смотрел на Дуняшу в бинокль и громко говорил, причмокивая:

- До чего мила, котенок! Гибельно мила...

Ей долго не давали петь, потом она что-то сказала публике и снова удивительно легко запела в тишине. Самгин вдруг почувствовал, что все это оскорбляет его. Он даже отошел от публики на площадку между двух мраморных лестниц, исключил себя из этих сотен людей. Он живо вспомнил Дуняшу в постели, голой, с растрепанными волосами, жадно оскалившей зубы. И вот эта чувственная, разнузданная бабенка заставляет слушать ее, восхищаться ею сотни людей только потому, что она умеет петь глупые песни, обладает способностью воспроизводить вой баб и девок, тоску самок о самцах.

"Есть люди, которые живут, неустанно, как жернова - зерна, перемалывая разнородно тяжелые впечатления бытия, чтобы открыть в них что-то или превратить в ничто. Такие люди для этой толпы идиотов не существуют. Она - существует".

Размышляя, Самгин слушал затейливую мелодию невеселой песни и все более ожесточался против Дуняши, а когда тишину снова взорвало, он, вздрогнув, повторил:

"Идиоты!"

В зале как будто хлопали крыльями сотни куриц, с хор кто-то кричал:

- Украиньску-у!

На лестницу вбежали двое молодых людей с корзиной цветов, навстречу им двигалась публика, - человек с широкой седой бородой, одетый в поддевку, говорил:

- Обаятельно! Вот это - наше! Это - Русь! К Самгину подошла Марина в темнокрасном платье, с пестрой шалью на груди:

- Пойдем вниз, там чаю можно выпить, - предложила она и, опускаясь с лестницы, шумно вздохнула:

- До чего прелестно украшается она песнями, и какая чистота голоса, вот уж, можно сказать, - светоносный голосок!

У нее дрожали брови, когда она говорила, - она величественно кивала головой в ответ на почтительные поклоны ей.

- Я плохой ценитель народных песен, - сухо выговорил Самгин.

- Одно дело - песня, другое - пение.

Идти рядом с Мариной Самгину было неловко, - горожане щупали его бесцеремонно любопытными взглядами, поталкивали, не извиняясь. Внизу в большой комнате они толпились, точно на вокзале, плотной массой шли к буфету; он сверкал разноцветным стеклом бутылок, а среди бутылок, над маленькой дверью, между двух шкафов, возвышался тяжелый киот, с золотым виноградом, в нем - темноликая икона; пред иконой, в хрустальной лампаде, трепетал огонек, и это придавало буфету странное сходство с иконостасом часовни. А когда люди поднимали рюмки - казалось, что они крестятся. Где-то близко щелкали шары биллиарда, как бы ставя точки поучительным словам бородатого человека в поддевке:

- Напомнить в наши дни о старинной, милой красоте - это заслуга!

Налево, за открытыми дверями, солидные люди играли в карты на трех столах. Может быть, они говорили между собою, но шум заглушал их голоса, а движения рук были так однообразны, как будто все двенадцать фигур были автоматами.

Марина, расхваливая певицу вполголоса, задумчиво села в угол, к столику, я, спросив чаю, коснулась пальцами локтя Самгина.

- Что какой хмурый?

- Смотрю, слушаю.

- Ага - этого? Здешний дон-Жуан...

В двух шагах от Клима, спиною к нему, стоял тонкий, стройный человек во фраке и, сам себе дирижируя рукою в широком обшлаге, звучно говорил двум толстякам:

- Да, революция - кончена! Но - не будем жаловаться на нее, - нам, интеллигенции, она принесла большую пользу. Она счистила, сбросила с нас все то лишнее, книжное, что мешало нам жить, как ракушки и водоросли на киле судна мешают ему плавать...

- Отслужил и - разоблачается, - тихонько усмехаясь, вставила Марина.

- Теперь перед нами - живое практическое дело...

- Сынок уездного предводителя дворянства, - шептала Марина.

- Благоустройство государства...

- Молчать! - рявкнул сиповатый голос. Самгин, вздрогнув, привстал, все головы повернулись к буфету, разноголосый говор притих, звучнее защелкали шары биллиарда, а когда стало совсем тихо, кто-то сказал уныло:

- Ну, что же? Играем трефы..

У буфета стоял поручик Трифонов, держась правой рукой за эфес шашки, а левой схватив за ворот лысого человека, который был на голову выше его; он дергал лысого на себя, отталкивал его и сипел:

- Защищать такую шваль, а она...

Лысый, покачиваясь, держа руки по швам, мычал.

- Позовите дежурного старшину! - крикнул человек во фраке и убежал в комнату картежников.

- Личико-то какое - ух! - довольно равнодушно сказала Марина.

Самгин, не отрываясь, смотрел на багровое, уродливо вспухшее лицо и на грудь поручика; дышал поручик так бурно и часто, что беленький крест на груди его подскакивал. Публика быстро исчезала, - широкими шагами подошел к поручику человек в поддевке и, спрятав за спину руку с папиросой, спросил:

- Простите, - в чем дело?

- Пошел прочь, - устало сказал поручик, оттолкнув лысого, попытался взять рюмку с подноса, опрокинул ее и, ударив кулаком по стойке, засипел.

- А ты что, нарядился мужиком, болван? - закричал он на человека в поддевке. - Я мужиков - порю! Понимаешь? Песенки слушаете, картеж, биллиарды, а у меня люди обморожены, чорт вас возьми! И мне - отвечать за них.

Поручик, широко размахнув рукою, ударил себя в грудь и непечатно выругался...

- Позвоните коменданту, - крикнул бородатый человек и, схватив стул, отгородился им от поручика, - он, дергая эфес шашки, не придерживал ножны левой рукой.

- Ну - пойдем, - предложила Марина. Самгин отрицательно качнул головою, но она взяла его под руку и повела прочь. Из биллиардной выскочил, отирая руки платком, высокий, тонконогий офицер, - он побежал к буфету такими мелкими шагами, что Марина заметила:

- Бежит, а - не торопится.

- Делают революцию, потом орут, негодяи, - защищай! - кричал поручик; офицер подошел вплотную к нему и грозно высморкался, точно желая заглушить бешеный крик.

- У тебя ужасное лицо, что ты? - шептала Марина в ухо Самгину, - он пробормотал:

- Я в одном купе с ним ехал. Он - на усмирение. Он - ненормален...

- Ой, нехорош ты, нехорош, - сказала Марина, входя на лестницу.

Дробно звонил колокольчик, кто-то отчаянно взывал:

- Господа! Начинается второе отделение концерта...

На лестнице Марина выпустила руку Самгина, - он тотчас же сошел вниз в гардеробную, оделся и пошел домой. Густо падали хлопья снега, тихонько шуршал ветер, уплотняя тишину.

"Чего я испугался? - соображал Самгин, медленно шагая. - Нехорош, сказала она... Что это значит? Равнодушная корова", - обругал он Марину, но тотчас же почувствовал, что его раздражение не касается этой женщины.

"Поручик пьян или сошел с ума, но он - прав! Возможно, что я тоже закричу. Каждый разумный человек должен кричать: "Не смейте насиловать меня!"

Вместе е пьяным ревом поручика в памяти звучали слова о старинной, милой красоте, о ракушках и водорослях на киле судна, о том, что революция кончена.

"Ложь! - мысленно кричал Самгин. - Не кончена. Не может быть кончена, пока не перестанут пытать мое я..."

Он видел грубоватую наивность своих мыслей, и это еще более расстраивало, оскорбляло его. В этом настроении обиды за себя и на людей, в настроении озлобленной скорби, которую размышление не могло ни исчерпать, ни погасить, он пришел домой, зажег лампу, сел в угол в кресло подальше от нее и долго сидел в сумраке, готовясь к чему-то. Сидел и привычно вспоминал все, мимо чего он прошел и что - так или иначе, - но всегда враждебно задевало его. Напомнил себе, что таких обреченных одиночеству людей, вероятно, тысячи и тысячи и, быть может, он, среди них, - тот, кто страдает наиболее глубоко. Время, тяжело нагруженное воспоминаниями, тянулось крайне медленно; часы давно уже отметили полночь, и Самгин мельком подумал:

"Поклонники милой старины кормят ее в каком-нибудь трактире".

Неприятно было сознаться, что он ждет Дуняшу.

"Я жду не ее. Я - не влюбленный. Не слуга".

Но когда в коридоре зашуршало, точно ветер пролетел, и вбежала Дуняша, схватила его холодными лапками за щеки, поцеловала в лоб, - Самгин почувствовал маленькую радость.

- Ждешь? - быстрым шепотком опрашивала она. - Милый! Я так и думала: наверно - ждет! Скорей, - идем ко мне. Рядом с тобой поселился какой-то противненький и, кажется, знакомый. Не спит, сейчас высунулся в дверь, - шептала она, увлекая его за собою; он шел и чувствовал, что странная, горьковато холодная радость растет в нем.

- Не топай, - попросила Дуняша в коридоре. - Они, конечно, повезли меня ужинать, это уж - всегда! Очень любезные, ну и вообще... А все-таки - сволочь, - сказала она, вздохнув, входя в свою комнату и сбрасывая с себя верхнее платье. - Я ведь чувствую: для них певица, сестра милосердия, горничная - все равно прислуга.

- Вчера ты говорила иначе, - напомнил Самгин.

- Разве надо каждый день говорить одно и то же? Так и себе и людям опротивеешь.

На столе кипел самовар, коптила неуклюжая лампа, - Самгин деловито убавил огонь.

- Ах, она такая подлая, - сказала Дуняша, махнув рукой на лампу. - Ну, скажи: как я пою? Нет, подожди - вымою руки, - нацеловали, измазали, черти.

Скрылась за ширмою и загремела там железом умывальника, ругаясь:

- У, чорт...

Лампа снова коптила. Самгин зажег две свечи, а лампу погасил.

- Так - уютнее, - согласилась Дуняша, выходя из-за ширмы в капотике, обшитом мехом; косу она расплела, рыжие волосы богато рассыпались по спине, по плечам, лицо ее стало острее и приобрело в глазах Клима сходство с мордочкой лисы. Хотя Дуняша не улыбалась, но неуловимые, изменчивые глаза ее горели радостью и как будто увеличились вдвое. Она села на диван, прижав голову к плечу Самгина.

- Милый, я - рада! Так рада, что - как пьяная и даже плакать хочется! Ой, Клим, как это удивительно, когда чувствуешь, что можешь хорошо делать свое дело! Подумай, - ну, что я такое? Хористка, мать - коровница, отец - плотник, и вдруг - могу! Какие-то морды, животы перед глазами, а я - пою, и вот, сейчас - сердце разорвется, умру! Это... замечательно!

Вином от нее не пахло, только духами. Ее восторг напомнил Климу ожесточение, с которым он думал о ней и о себе на концерте. Восторг ее был неприятен. А она пересела на колени к нему, сняла очки и, бросив их на стол, заглянула в глаза.

- Ну, скажи: понравилось тебе?

Протянув руку за очками, Самгин наклонился так, что она съехала с его колен; тогда он встал и, шагая по комнате со стаканом вина в руке, заговорил, еще не зная, что скажет:

- Я опоздал, пришлось стоять у двери, там плохо слышно, а в перерыв...

Он стал подробно рассказывать о своем невольном знакомстве с поручиком, о том, как жестко отнесся поручик к старику жандарму. Но Дуняшу несчастье жандарма не тронуло, а когда Самгин рассказал, как хулиган сорвал револьвер, - он слышал, что Дуняша прошептала:

- Вот молодец...

Самгин с досадой покосился на нее, говоря о бунте поручика в клубе. Дуняша слушала, приоткрыв по-детски рот, мигая, и медленно гладила щеки свои волосами, забрав их в горсти.

- После скандала я ушел и задумался о тебе, - вполголоса говорил Самгин, глядя на дымок папиросы, рисуя ею восьмерки в воздухе. - Ты, наверху, поешь, воображая, что твой голос облагораживает скотов, а скоты, внизу...

- Почему же офицер - скот? - нахмурив брови, удивленно опросила Дуняша. - Он просто - глупый и нерешительный. Он бы пошел к революционерам и сказал: я - с вами! Вот и всё.

Налив себе рюмку мадеры, она сказала:

- А я - вовсе ничего не воображаю.

- Разумеется, поручик меня не интересует, а вот твое будущее...

И, остановясь против Дуняши, он стал изображать ее будущее.

- Голос у тебя небольшой и его ненадолго хватит. Среда артистов - это среда людей, избалованных публикой, невежественных, с упрощенной моралью, разнузданных. Кое-что от них - например, от Алины - может быть, уже заразило и тебя.

Он видел, что лицо Дуняши вытягивается, теряет краски оживления, становится пестреньким, - выступили веснушки, и она прищурила глаза.

- Общественные шуты, они живут для забавы сытых...

- Ах, боже мой! - вскричала Дуняша, удивленно всплеснув руками, - вот не ожидала! Ты говоришь совсем, как муж мой...

- Если он так говорил, он говорил не глупо, - сказал Самгин, отходя от нее, а она, покраснев до плеч, закидывая волосы на спину, продолжала:

- Нет - глупо! Он - пустой. В нем всё - законы, всё - из книжек, а в сердце - ничего, совершенно пустое сердце! Нет, подожди! - вскричала она, не давая Самгину говорить. - Он - скупой, как нищий. Он никого не любит, ни людей, ни собак, ни кошек, только телячьи мозги. А я живу так: есть у тебя что-нибудь для радости? Отдай, поделись! Я хочу жить для радости... Я знаю, что это - умею!

Но тут из глаз ее покатились слезы, и Самгин подумал, что плакать она - не умеет: глаза открыты и ярко сверкают, рот улыбается, она колотит себя кулаками по коленям и вся воинственно оживлена. Слезы ее - не настоящие, не нужны, это - не слезы боли, обиды. Она говорила низким голосом:

- Он - дурак. Всегда - дурак: стоя, сидя, лежа. Вот эдаких надобно пороть... даже расстреливать надобно, - не дыми, не воняй, дурак!

Самгин слушал и чувствовал, что злится. Погасив папиросу о ломтик лимона, он сказал сквозь зубы:

- Подожди, не бесись...

Она - не ждала. Откинувшись на спинку дивана, упираясь руками в сиденье и разглядывая Самгина удивленно, она говорила:

- Совершенно не понимаю, как ты можешь петь по его нотам? Ты даже и не знаком с ним. И вдруг ты, такой умный... чорт знает что это!

Самгин пожал плечами, говоря:

- Ты поешь сладкие песенки, а идиоты убеждаются, что все благополучно.

Он понимал, что говорит плохо и что слова его не доходят до нее. Ему хотелось крикнуть, топнуть, вообще - испугать эту маленькую женщину, чтоб она заплакала другими слезами. Враждебное чувство к ней, опьяняя его, возбуждало чувственность, вызывало мстительное желание. Он шагал мимо нее, рисуя пред собою картину цинической расправы с нею, готовясь схватить ее, мять, причинить ей боль, заставить плакать, стонать; он уже не слышал, что говорит Дуняша, а смотрел на ее почти открытые груди и знал, что вот сейчас...

Но она сама, схватив его за руку, заставила сесть рядом с собою и, крепко обняв голову его, спросила быстрым, тревожным шопотом:

- Что с тобой, милый? Кто тебя обидел? Ну, скажи мне! боже мой, у тебя такие сумасшедшие, такие жалкие глаза".

Это было глупо, смешно и унизительно. Этого он не мог ожидать, даже не мог бы вообразить, что Дуняша или какая-то другая женщина заговорит с ним в таком тоне. Оглушенный, точно его ударили по голове чем-то мягким, но тяжелым, он попытался освободиться из ее крепких рук, но она, сопротивляясь, прижала его еще сильней и горячо шептала в ухо ему:

- Я знаю, что тебе трудно, но ведь это - ненадолго, революция - будет, будет!

- Позволь, - пробормотал он, собираясь сказать ей что-то сердитое, ироническое, убийственное, но сказал только: - Мне - неудобно.

В самом деле было неудобно: Дуняша покачивала голову его, жесткий воротник рубашки щипал кожу на шее, кольцо Дуняши больно давило ухо.

- Ты - умница, - шептала она. - Я ведь много знаю про тебя, слышала, как рассказывала Алина Лютову, и Макаров говорил тоже, и сам Лютов тоже говорил хорошо...

Выдернув, наконец, голову, оправляя волосы, Клим вскочил на ноги.

- Лютов не мог хорошо говорить обо мне и вообще о ком-нибудь.

Он чувствовал, что говорит - не то, ведет себя - не так и, должно быть, смешон.

- Нет, нет, это неверно, - торопливо и убедительно восклицала Дуняша. - Он сказал Макарову при мне:

"Самгин смотрит на улицу с чердака и ждет своего дня, копит силы, а дождется, выйдет на свет - тут все мы и ахнем!" Только они говорят, что ты очень самолюбив и скрытен.

Она стояла пред ним, положив руки на плечи его, - руки были тяжелые, а глаза ее блестели ослепляюще.

"Пошлейшая сцена", - убеждал себя Самгин, но слушал.

- Лютов - замечательный! Он - точно Аким Александрович Никитин, - знаешь, директор цирка? - который насквозь видит всех артистов, зверей и людей.

Он обнимал талию женщины, но руки ее становились как будто все тяжелее и уничтожали его жестокие намерения, охлаждали мстительно возбужденную чувственность. Но все-таки нужно было поставить женщину на ее место.

- Ну, довольно! - сказал он и, намеренно крепко, грубо схватил ее, приподнял, но она вырвалась из его рук, отскочила за стол.

- Нет, подожди! Ты думаешь, я - блаженненькая, вроде уличной дурочки? Думаешь - не знаю я людей? Вчера здешний газетчик, такой курносенький, жирный поросенок... Ну, - не стоит говорить!

И, запахнув капот на груди, она громко сказала:

- Делиться надобно не пакостью, а радостью...

- Довольно, - повторил Самгин, подходя к ней.

- Оставь, расстроил ты меня и... устала я! Вздохнув, она скучно взглянула за плечо его, мимо лица.

- Надеялась, - попраздную с тобою! А - не вышло... Ты - иди. Уж очень я... не в духе! И - поздно уже. Иди, пожалуйста!

Самгин ушел, не сказав ни слова, надеясь, что этим обидит ее или заставит понять, что он - обижен. Он действительно обиделся на себя за то, что сыграл в этой странной сцене глупую роль.

"Черт меня дернул говорить с нею! Она вовсе не для бесед. Очень пошлая бабенка", - сердито думал он, раздеваясь, и лег в постель с твердым намерением завтра переговорить с Мариной по делу о деньгах и завтра же уехать в Крым.

Но утром, когда он пил чай, явился Дронов.

Всем существом своим он изображал радость, широко улыбался, показывая чиненные золотом зубы, быстро катал шарики глаз своих по лицу и фигуре Самгина, сучил ногами, точно муха, и потирал руки так крепко, что скрипела кожа. Стертое лицо его напоминало Климу людей сновидения, у которых вместо лица - ладони.

- Постарел ты, Самгин, седеешь, и волос редковат, - отметил он и добавил с дружеским упреком: - Рановато! Хотя время такое, что даже позеленеть можно.

Самгин предложил ему чаю, но Дронов попросил вина.

- Тут есть беленькое, "Грав", - очень легкое и милое! Сырку опроси, а потом - кофеишко закажем, - бойко внушал он. - Ты - извини, но я почти не спал ночью, после концерта - ужин, а затем - драма: офицер с ума спятил, изрубил шашкой полицейского, ранил извозчика и ночного сторожа и вообще - навоевал!

- Весело рассказываешь, - отметил Самгин, усмехаясь; Дронов покосился на него прищуренным глазом и, почесывая бритый подбородок, сказал очень просто:

- Я, брат, циником становлюсь. Жизнь всего успешнее обучает цинизму.

И, потянув носом, он добавил, тоже усмехаясь:

- Теперь, когда ее взболтали, она - гнильем пахнет. Не чувствуешь?

- Нет, - ответил Самгин, думая, что, если рассказать ему, как вел себя, что говорил поручик в поезде, - Дронов напишет об этом и все опошлит.

- Не чувствуешь? - повторил Дронов и, приятельски заказав слуге вино, сыр, кофе, - зевнул.

- А знаешь, - здесь Лидия Варавка живет, дом купила. Оказывается - она замужем была, овдовела и - можешь представить? - ханжой стала, занимается религиозно-нравственным возрождением народа, это - дочь цыганки и Варавки! Анекдот, брат, - верно? Богатая дама. Ее тут обрабатывает купчиха Зотова, торговка церковной утварью, тоже, говорят, сектантка, но - красивейшая бабища...

Самгину неприятно было узнать, что Лидия живет в этом городе, и захотелось расспросить о Марине.

- В каком смысле - обрабатывает, - в сектантском?

- Чорт ее знает! Вот - заставила Лидию купить у нее дом, - неохотно, снова зевнув, сказал Дронов, вытянул ноги, сунул руки в карманы брюк и стремительно начал спрашивать:

- Ну, что у вас там, в центре? По газетам не поймешь: не то - все еще революция, не то - уже реакция? Я, конечно, не о том, что говорят и пишут, а - что думают? От того, что пишут, только глупеешь. Одни командуют: раздувай огонь, другие - гаси его! А третьи предлагают гасить огонь соломой...

- А сам ты как думаешь? - спросил Клим; он не хотел говорить о политике и старался догадаться, почему Марина, перечисляя знакомых, не упомянула о Лидии?

- Как думаю я? - переспросил Дронов, налил вина, выпил, быстро вытер губы платком, и все признаки радости исчезли с его плоского лица; исподлобья глядя на Клима, он жевал губами и делал глотательные движения горлом, как будто его тошнило. Самгин воспользовался паузой.

- Все-таки: что же такое - эта? Зотова?

- А... зачем она тебе?

Клим сказал, что приехал он по делу своего доверителя с Зотовой.

- Угу, - отозвался Дронов. - Нашел время судиться доверитель твой! Чокнемся!

Сладостно прикрыв глаза, Дронов высосал вино и вздохнул:

- Зотова? Красива, богата, говорят - умна и якобы недоступна вожделениям плоти, пользуется в городе почетом, а в общем - темная баба! Муж у нее, говорят, был каким-то доморощенным философом, сектантом и ростовщиком, разорил кого-то вдребезги, тот - застрелился. Ты про нее Лидию опроси, - сказал он, пожимаясь, точно ему стало холодно. - Она Лидию, наверно, обирает. Лидия ведь богата - у-у! Я у нее денег просил на издательство, - мечта моя - книги издавать! Согласилась, обещала, но эта, Зотова, видимо, запретила ей. Ну - чорт с ними! Денег я достану. Нет, ты мне скажи: будет у нас конституция?

- Будет, - обещал Самгин, не глядя на него.

- Так...

Дронов приподнялся, подогнул под себя ногу, сел на нее и несколько секунд присматривался к лицу Самгина, покусывая губы, играя цепочкой часов; потом - опросил:

- А тебе она - нужна? Конституция?

- Странный вопрос.

- Нет, - серьезно?

- Шаг вперед, - нехотя сказал Самгин, пожимая плечами.

- И - далеко вперед? - назойливо добивался Дронов. Клим, разливая вино по стаканам, ответил не сразу:

- Увидим.

- Осторожно (жазаво, - вздохнул Дронов. - А я, брат, что-то "е верю в благополучие. Россия - страна не-бла-го-по-лу-чная, - произнес он, напомнив тургеневского Пигасова. - Насквозь неблагополучная. И правят в ней не Романовы, а Карамазовы. Бесы правят. "Закружились бесы разны".

"Пьянеет", - отметил Самгин.

Лицо Дронова расплылось, он сопел, трепетали ноздря, уши налились кровью и вспухли.

- Томилина помнишь? Вещий человек. Приезжал сюда читать лекцию "Идеал, действительность и "Бесы" Достоевского". Был единодушно освистан. А в Туле или в Орле его даже бить хотели. Ты что гримасничаешь?

- Голова болит.

- Бек или мек?

- Я перестал заниматься политикой.

Ответ Самгина или равнодушие ответа как будто отрезвили Дронова, - он вынул золотые часы и, глядя на них, сказал очень просто и трезво:

- Да, ты - не из тех рыб, которые ловятся на блесну! Я - тоже не из них. Томилин, разумеется, каталог книг, которые никто не читает, н самодовольный идиот. Пророчествует - со страха, как вое пророки. Ну и - к черту его!

Раскачивая часы на цепочке и задумчиво глядя в лицо Самгина, он продолжал:

- Однако - в какой струе плыть? Вот мой вопрос, откровенно говоря. Никому, брат, не верю я. И тебе не верю. Политикой ты занимаешься, - все люди в очках занимаются политикой. И, затем, ты адвокат, а каждый адвокат метит в Гамбетты и Жюль Фавры.

- Это остроумно, - сказал Самгин, находя, что надо же сказать что-нибудь.

Дронов встал, посмотрел на свои ноги в гамашах.

- Вижу, что ты к беседе по душам не расположен, - проговорил он, усмехаясь. - А у меня времени нет растрясти тебя. Разумеется, я - понимаю: конспирация! Третьего дня Инокова встретил на улице, окликнул даже его, но он меня не узнал будто бы. Н-да. Между нами - полковника-то Васильева он ухлопал, - факт! Ну, что ж, - прощай, Клим Иванович! Успеха! Успехов желаю.

Казалось, что Дронов не ушел, а расплылся в воздухе серым, жирненьким дымом.

"Маленький негодяй хочет быть большим, но чего-то боится", - решил Самгин, толкнув коленом стул, на котором сидел Дронов, и стал тщательно одеваться, собираясь к Марине.

"Она тоже говорила о страхе жизни", - вспомнил он, шагая под серебряным солнцем. Город, украшенный за ночь снегом, был удивительно чист и необыкновенно, ласково скучен.

Магазин Мариаы был наполнен блеском еще более ослепительным, как Суд-то всю церковную утварь усердно вычистили мелом. Особенно резал глаза Христос, щедро и весело освещенный солнцем, позолоченный, кокетливо распятый на кресте черного мрамора. Марина продавала старику в полушубке золотые нательные крестики, он задумчиво пересыпал их из горсти в горсть, а она говорила ему ласково и внушительно:

- О предметах священных много торговаться - нехорошо!

- Да ведь со мною покупатель-то будет торговаться? - опросил старик, покачивая головой. - Ему тоже охота священный-то подешевле купить...

Тем же ласковым тоном, каким она говорила с покупателем, Марина сказала Самгину:

- Проходите, пожалуйста, туда!

Комната за магазином показалась Климу давно и до мельчайших подробностай знакомой. Это было так странно, что лотребовада объяснения, однако Самгин не нашел его.

"Зрительная память у тяеня не так хороша", - -подумал он.

Лепообразвый отрок плотно прикрыл дверь из магазина, - это придало комнате еще более неприятную затаенность. Теплый, духовитый сумрак тоже был неприятен.

"Темная баба.", - вспомнил Клим отзыв Дронова и презрительно ствдумал: "Как муха, на всем оставляет свой грязный след".

Явилась Марина, побрякивая ключами; он тотчас же рассказал ей, зачем пришел, а она, внимательно выслушав его, лениво сказала-:

- Алеша-то Гогин, должно быть, не знает, что арест на деньги наложен был мною по просьбе Кутузова. Ладно, это я устрою, а ты мне поможешь, - к своему адвокату я не хочу обращаться с этим делом. Ты - что же, - в одной линии со Степаном?

- Не совсем, - сказал Самгин. - Помогаю чем могу.

- Сочувствуешь, - сказала она, как бы написав слово крупным почерком, и объяснила его сама себе: - Сочувствовать - значит чувствовать наполовину. Чайку выпьем?

Она пощупала бок самовара, ткнула пальцем в кнопку звонка и, когда в дверь заглянул отрок, сказала:

- Подогрей, Мишка!

Затем снова обратилась к Самгину:

- Около какой же правды греешься? Марксист все-таки?

- Экономическое его учение принимаю...

- Степан утверждает, что Маркса нужно принимать целиком или уж лучше не беспокоить. Самгин, усмехаясь, спросил:

- Ты - не беспокоишь?

Она не успела ответить, - в магазине тревожно задребезжал звонок. Самгин уселся в кресло поплотнее, соображая:

"Исповедовать хочет. Бабье любопытство..."

Он снова заставил себя вспомнить Марину напористой девицей в желтом джерси и ее глупые слова: "Ношу джерси, потому что терпеть не могу проповедей Толстого". Кутузов называл ее Гуляй-город. И, против желания своего, Самгин должен был признать, что в этой женщине есть какая-то приятно угнетающая, теплая тяжесть.

"Простодушие? Искренность? Любопытный тип. Странно, что она сохранила добрые отношения с Кутузовым".

В магазине мягкий басок вкрадчиво выпевал:

- Какой сияющий день послал нам господь и как гармонирует природа с веселием граждан, оживленных духом свободы...

Затем басок стал говорить потише, а Марина твердо сказала:

- Сто тридцать пять, меньше - не могу. 154

- Городок у нас, почтеннейшая, маленький, прихожане - небогаты, кругом - язычники, мордва.

- Не могу, - повторила Марина.

- Ох, какие большие деньги сто рублей! Самгин слушал и улыбался. Красавец Миша внес яростно кипевший самовар и поглядел на гостя сердитым взглядом чернобровых глаз, - казалось, он хочет спросить о чем-то или выругаться, но явилась Марина, говоря:

- Жестоко торгуются попы! Четвертый раз приходит, а сам - из далекого уезда. Сколько денег проест, живя здесь.

Заваривая чай, она продолжала:

- Большая у меня охота побеседовать с тобой эдак, знаешь, открыто, без многоточий, очень это нужно мне, да вот всё мешают! Ты выбери вечерок, приди ко мне сюда или домой.

- С удовольствием, - сказал Самгин.

- Вот - завтра. Воскресенье, торгую до двух. Помню я тебя человеком несогласным, а такие и есть самые интересные.

Самгин счел нужным предупредить, что едва ли он покажется ей интересным.

- Ну, как же это? - ласково возразила она. - Прожил человек половину жизни...

- Жизнь сводится, в сущности, к возне человека с самим собою, - почти сердито, неожиданно для себя, произнес Самгин, и это еще более рассердило его.

- Это - правда, - легко и просто согласилась Марина, как будто она услыхала самые обыкновенные слова.

"Не поняла", - подумал он, хмурясь, дергая бородку и довольный тем, что она отнеслась к его невольному признанию так просто. Но Марина продолжала:

- "Восемьдесят тысяч верст вокруг самого себя", - как сказал Глеб Иванович Успенский о Льве Толстом. А ведь это, пожалуй, так и установлено навсегда, чтобы земля вращалась вокруг солнца, а человек - вокруг духа своего.

Самгин посмотрел на нее вопросительно, ожидая какой-то каверзы; она, подвинув ему чашку чая, вздохнула:

- Прелестный человек был Глеб Иванович! Я его видела, когда он уже совсем духовно истлевал, а супруг мой близко знал его, выпивали вместе, он ему рассказы свои присылал, потом они разойтись в разуме.

Она усмехнулась, разглаживая ладонями юбку на коленях:

- На оттиске рассказа "Взбрело в башку" он супругу моему написал: "Искал ты равновесия, дошел до мракобесия".

- Что значит: разошлись в разуме? - спросил Самгин, когда она, замолчав, начала пить чай.

- Ну, - в привычках мысли, в направлении ее, - сказала Марина, и брови ее вздрогнули, по глазам скользнула тень. - Успенский-то, как ты знаешь, страстотерпец был и чувствовал себя жертвой миру, а супруг мой - гедонист, однако не в смысле только плотского наслаждения жизнью, а - духовных наслаждений.

Глядя в ее потемневшие глаза, Клим требовательно произнес:

- Этого я не понимаю...

- Да, тебе трудно понять, - согласилась Марина. - Недаром ты и лицом на Успенского несколько похож.

- Я? - удивленно спросил Самгин. - И лицом? Почему - и? Разве ты думаешь, что я тоже - миру жертва?

- Ну, а кто - не жертва ему? - спросила Марина и вдруг сочно рассмеялась, встряхнув головою так, что пышные каштановые волосы пошевелились, кад дым. Сквозь смех она говорила:

- Да ты чего испугался? Ты меня дурочкой, какой в Петербурге знал, - не вспоминай, я теперь по-другому дурочка.

- Я - не испугался, - пробормотал он, отодвигаясь, - но согласись, что?

Марина встала, протягивая руку:

- Значит - до завтра? К двум. Ну, - будь здоров! Провожая его, она, в магазине, сказала:

- Слышал - офицер-то людей изрубил? Ужас какой!

- Да, - согласился. Самгин.

"Действительно - темная баба", - размышлял он, шагая по улице в холодном сумраке вечера. Размышлял сердито и чувствовал, что неприязненное любопытство перерождается в серьезный и тревожный: интерес к этой женщине. Он оправдывался пред кем-то:

"Всякого заинтересовала бы. Гедонизм. Чепуха какая-то. Очевидно - много читала. Говорит в манере героинь Лескова. О поручике вспомнила после всего и равнодушно. Другая бы ужасалась долго. И - сентиментально... Интеллигентские ужасы всегда и вообще сентиментальны... Я, кажется, не склонен ужасаться. Не умею. Это - достоинство или недостаток?"

Не желая видеть Дуняшу, он зашел в ресторан, пообедал там, долго сидел за кофе, курил и рассматривал, обдумывал Марину, но понятнее для себя не увидел ее. Дома он нашел письмо Дуняши, - она извещала, что едет -петь на фабрику посуды, возвратится через день. В уголке письма было очень мелко приписано: "Рядом с тобой живет подозрительный, и к нему приходил Судаков. Помнишь Судакова?"

Самгин разорвал записку на мелкие кусочки, сжег их в пепельнице, подошел к стене, прислушался, - в соседнем номере было тихо. Судаков и "подозрительный" мешали обдумывать Марину, - он позвонил, пришел коридорный - маленький старичок, весь в белом и седой.

"Какой... нереальный", - отметил Самгин. - Самовар и бутылку красного вина, пожалуйста! Рядом со мной живет кто-нибудь?

- Ополдень изволили выехать на вокзал, - вежливо ответил старичок.

Это было приятно слышать, и Самгин тотчас же вернулся к Марине.

"Дурочка - по-другому"? Верует в бога. И, кажется, иронизирует над собой. Неужели - в церковного бога? В сущности, она, несмотря на объем ее, тоже - нереальна. Необычна", - уступил он кому-то, кто хотел возразить.

Запах жженой бумаги вынудил его открыть форточку. В разных местах города выли и лаяли на луну собаки. Луна стояла над пожарной каланчой. - "Как точка над i", - вспомнил Самгин стих Мюссе, - и тотчас совершенно отчетливо представил, как этот блестящий шарик кружится, обегая землю, а земля вертится, по спирали, вокруг солнца, стремительно - и тоже по спирали - падающего в безмерное пространство; а на земле, на ничтожнейшей точке ее, в маленьком городе, где воют собаки, на пустынной улице, в деревянной клетке, стоит и смотрит в мертвое лицо луны некто Клим Самгин.

Стало холодно, - вздрогнув, он закрыл форточку. Космологическая картина исчезла, а Клим Самгин остался, и было совершенно ясно, что и это тоже какой-то нереальный человек, очень неприятный и даже как бы совершенно чужой тому, кто думал о нем, в незнакомом деревянном городе, под унылый, испуганный вой собак.

"Суть в том, что я не могу найти в жизни точку, которая притягивала бы меня всего целиком".

Стало жалко себя, и тогда он подумал:

"Это - свойство людей исключительно одаренных, разнообразно талантливых".

"Но, может быть, - и свойство людей... разбитых ударами действительности".

"Бездарных? Нет. Бездарность - это бесформенность, неопределенность. Я - достаточно определенен".

Другой Самгин тоже угрюмо, но строго и почти грубо возразил ему:

"Ты мог бы не делать таких глупостей, как эта поездка сюда. Ты исполняешь поручение группы людей, которые мечтают о социальной революции. Тебе вообще никаких революций не нужно, и ты не веришь в необходимость революции социальной. Что может быть нелепее, смешнее атеиста, который ходит в церковь и причащается?"

Ccopa быстро принимала ожесточенный характер; вмешался Самгин третий - Самгин мелких мыслей.

"О причастии говорила Дуняша..."

Самгин первый углублял мысли.

"Причаститься - значит признать и почувствовать себя частью некоего целого, отказаться от себя. Возможно, что это воображается, но едва ли чувствуется. Один из самообманов, как "любовь к народу", "классовая солидарность".

"А - Степан Кутузов?"

"Он сам утверждал, что капиталистическое общество разрушает социальный инстинкт".

"Он - делает, "делающий - это верующий".

"Он делает не то, что все, а против всех. Ты делаешь, не веруя. Едва ли даже ты ищешь самозабвения. Под всею путаницей твоих размышлений скрыто живет страх пред жизнью, детский страх темноты, которую ты не можешь, не в силах осветить. Да и мысли твои - не твои. Найди, назови хоть одну, которая была бы твоя, никем до тебя не выражена?"

Этот, новый Самгин явно одолевал, и тот, который видел сам себя настоящим, реальным, почти уже не сопротивлялся ему, а только подумал устало:

"Заболеваю или выздоравливаю?"

Безмолвная ссора продолжалась. Было непоколебимо тихо, и тишина эта как бы требовала, чтоб человек думал о себе. Он и думал. Пил вино, чай, курил папиросы одну за другой, ходил по комнате, садился к столу, снова вставал и ходил; постепенно раздеваясь, снял пиджак, жилет, развязал галстук, расстегнул ворот рубахи, ботинки снял.

Думы однообразно повторялись, становясь все более вялыми, - они роились, как мошки, избрав для игры своей некую пустоту, которая однако не была свободна и заключалась в тесных границах. Потом Самгин погасил лампу, лег в постель, - тогда вокруг него стало еще более тихо, пусто и обидно. Обида разрасталась, перерождаясь в другое чувство, похожее на страх перед чем-то. Неприятно, волнами, набегала дремота, но заснуть не удавалось, мешали толчки изнутри, вызывая дрожь в теле. Бесконечно долго тянулась эта опустошенная, немая ночь, потом загудел благовест к ранней обедне, - медь колоколов пела так громко, что стекла окон отзывались ноющим звуком, звук этот напоминал начало зубной боли.

"Ждать до двух - семь часов", - сердито сосчитал Самгин. Было еще темно, когда он встал и начал мыться, одеваться; он старался делать все не спеша и ловил себя на том, что торопится. Это очень раздражало. Потом раздражал чай, слишком горячий, и была еще одна, главная причина всех раздражений: назвать ее не хотелось, но когда он обварил себе палец кипятком, то невольно и озлобленно подумал:

"Веду я себя - точно перед экзаменом. Или - как влюбленный".

С трудом дотянув время до полудня, Самгин оделся и вышел на улицу.

Его встретил мягкий, серебряный день. В воздухе блестела снежная пыль, оседая инеем на проводах телеграфа и телефона, - сквозь эту пыль светило мутноватое солнце. Петом обогнал человек в новеньком светлосером пальто, в серой пуховой шляпе, надетой так глубоко, что некрасиво оттопырились уши.

Шел он очень быстро, наклонив голову, держа руки в карманах, и его походка напомнила Самгину, что он уже видел этого человека в коридоре гостиницы, - видел сутулую спину его и круто стесанный затылок в черных, гладко наклеенных волосах.

"Вероятно, Дуняшин "подозрительный". На филера - не похож. Да ведь подозрительный вчера уехал..."

Человек дошел до угла, остановился и, согнувшись, стал поправлять галошу, подняв ногу; поправил, натянул шляпу еще больше и скрылся за углом.

Пустынная улица вывела Самгина на главную, - обе они выходили под прямым углом на площадь; с площади ворвалась пара серых лошадей, покрытых голубой сеткой; они блестели на солнце, точно смазанные маслом, и выкидывали ноги так гордо, красиво, что Самгин приостановился, глядя на их быстрый парадный бег. На козлах сидел, вытянув руки, огромный кучер в меховой шапке с квадратным голубым верхом, в санях - генерал в широчайшей шинели; голову, накрытую синим кружком фуражки, он спрятал в бобровый воротник и был похож на колокол, отлитый из свинца. Сзади саней тяжело подпрыгивали на рыжих лошадях двое полицейских в черных шинелях, в белых перчатках.

Самгин кидал, как за санями взорвался пучок огня, похожий на метлу, разодрал воздух коротким ударом грома, взметнул облако снега и зеленоватого дыма; все вокруг дрогнуло, зазвенели стекла, - Самгин пошатнулся от толчка воздухом в грудь, в лицо и крепко прилепился к стене, на углу. Он видел, как в прозрачном облаке дыма и снега кувыркалась фуражка; она первая упала на землю, а за нею падали, обгоняя одна другую, щепки, серые и краевые тряпки; две из них взлетели особенно высоко и, легкие, падали страшно медленно, точно для того, чтоб навсегда остаться в памяти. Видел Самгин, как по снегу, там и тут, появлялись красные капли, - одна из них упала близко около него, на вершину тумбы, припудренную снегом, и это было так нехорошо, что он еще плотней прижался к стене.

Он не заметил, откуда выскочила и, с разгона, остановилась на углу черная, тонконогая лошадь, - остановил ее Судаков, запрокинувшись с козел назад, туго вытянув руки; из-за угла выскочил человек в сером пальто, прыгнул в сани, - лошадь помчалась мимо Самгина, и он видел, как серый человек накинул на плечи шубу, надел мохнатую шапку.

Пара серых лошадей бежала уже далеко, а за ними, по снегу, катился кучер; одна из рыжих, неестественно вытянув шею, шла на трех ногах и хрипела, а вместо четвертой в снег упиралась толстая струя крови; другая лошадь скакала вслед серым, - ездок обнимал ее за шею и кричал; когда она задела боком за столб для афиш, ездок свалился с нее, а она, прижимаясь к столбу, скрипуче заржала.

Второй полицейский, лысый, без шапки, сидел на снегу; на ногах у него лежала боковина саней, он размахивал рукой без перчатки и кисти, - из руки брызгала кровь, - другой рукой закрывал лицо и кричал нечеловеческим голосом, похожим на блеяние овцы.

Самгин, оглушенный, стоял на дрожащих ногах, очень хотел уйти, но не мог, точно спина пальто примерзла к стене и не позволяла пошевелиться. Не мог он и закрыть глаз, - все еще падала взметенная взрывом белая пыль, клочья шерсти; раненый полицейский, открыв лицо, тянул на себя медвежью полость; мелькали люди, почему-то все маленькие, - они выскакивали из ворот, из дверей домов и становились в полукруг; несколько человек стояло рядом с Самгиным, и один из них тихо сказал:

- Вот и у нас...

Никто не решался подойти к бесформенной груде серых и красных тряпок, - она сочилась кровью, и от крови поднимался парок. Было страшно смотреть на это, не имеющее никакого подобия человека,, растерзанное и - маленькое. Глаза напряженно искали в куче тряпок что-нибудь человеческое, и Самгин закрыл глаза только тогда, когда различил под мехом полости желтую щеку, ухо и, рядом с ним, развернутую ладонь. Голоса людей зазвучали громче, двое подошли к полицейскому, наклонились над ним. Высокая барышня с коньками в руке спросила Самгина:

- Вы ранены?

Он тряхнул головой, оторвался от стены и пошел; идти было тяжко, точно по песку, мешали люди; рядом с ним шагал человек с ремешком на голове, в переднике и тоже в очках, но дымчатых.

- Вот те и превосходительство, - тихонько сказал он, подхватив Самгина под локоть, и шепнул ему: - Сотрите кровь-то со щеки, а то в свидетели потянут.

Быстро выхватив платок из кармана, Самгин прижал его к правой щеке и, почувствовав остренькую, колющую боль, с испугом поднял воротник. Боль в щеке была не сильная, но разлилась по всему телу и ослабила Клима. Он остановился на углу, оглядываясь: у столба для афиш лежала лошадь с оторванной ногой, стоял полицейский, стряхивая перчаткой снег с шинели, другого вели под руки, а посреди улицы - исковерканные сани, красно-серая куча тряпок, освещенная солнцем; лучи его все больше выжимали из нее крови, она как бы таяла; Самгину показалось, что и небо, и снег, и стекла в окнах - всё стало ярче, - ослепительно и даже бесстыдно ярко. Он шел осторожно, как по льду, - ему казалось, что если он пойдет быстрее, то свалится. Вероятно, он прошел бы мимо магазина Марины, но она стояла на панели.

- Губернатора? - тихонько спросила она и, схватив Самгина за рукав пальто, толкнула его в дверь магазина. - Ой, что это, лицо-то у тебя? Клим, - да неужели ты..?

По ее густому шопоту, по толчкам в спину Самгин догадался, что она испугалась и, кажется, подозревает его. Он быстро пробормотал несколько слов, и Марина, втолкнув его в комнату, заговорила громче, деловито:

- Ну-ко, покажи! В ранке есть что-то... Сядь! Отбежала в угол комнаты, спрашивая:

- Бомбиста - схватили? Нет?

Потом она обожгла щеку его одеколоном, больно поковыряла ее острым ногтем и уже совсем спокойно сказала:

- Железинка воткнулась, - пустяки! Вот если бы в глаз... Ну, рассказывай!

Но говорить он не мог, в горле шевелился горячий сухой ком, мешая дышать; мешала и Марина, заклеивая ранку на щеке круглым кусочком пластыря. Самгин оттолкнул ее, вскочил на ноги, - ему хотелось кричать, он боялся, что зарыдает, как женщина. Шагая по комнате, он слышал:

- Ой, как тебя ушибло! На, выпей скорее... И возьми-ко себя в руки... Хорошо, что болвана Мишки нет, побежал туда, а то бы... Он с фантазией. Ну, довольно, Клим, сядь!

Самгин послушно сел, закрыл глаза, отдышался и начал рассказывать, судорожно прихлебывая чай, стуча стаканом по зубам. Рассказывал он торопливо, бессвязно, чувствовал, что говорит лишнее, и останавливал себя, опаздывая делать это.

"Не следовало называть Судакова".

Марина слушала, приподняв брови, уставясь на него янтарными зрачками расширенных глаз, облизывая губы кончиком языка, - на румяное лицо ее, как будто изнутри, выступила холодная тень.

- Когда парнишка придет - ты перестань об этом, - предупредила она.

И, не отводя глаз от его лица, поправляя обеими руками тяжелую массу каштановых волос, она продолжала вполголоса:

- Но - до чего ты раздерган! Вот - не ожидала! Такой ты был... уравновешенный. Что же с тобой будет, эдак-то?

Самгин пожал плечами, - тон ее был неприятен ему, а она строговато, как старшая, начала допрашивать его:

- С женой - совсем порвал? С Дуняшей-то серьезно, что ли? Как же и где думаешь жить? - Он отвечал ей кратко, откровенно и, сам несколько удивляясь этой откровенности, постепенно успокаивался.

- В своей ли ты реке плаваешь? - задумчиво спросила она и тотчас же усмехнулась, говоря: - Так - осталась от него кучка тряпок? А был большой... пакостник. Они трое: он, уездный предводитель дворянства да управляющий уделами - девчонок-подростков портить любили. Архиерей донос посылал на них в Петербург, - у него епархиалочку отбили, а он для себя берег ее. Теперь она - самая дорогая распутница здесь. Вот, пришел, негодяя!

Она встала, вышла в магазин, и там тяжело зазвучали строгие ее вопросы:

- Ты - что же - болван, забыл, что магазин запирать надобно? А тебе какое дело? Ну - не поймали, а - тебе что?

Возвратясь, она сказала вполголоса:

- Никого не поймали. Ты, Клим Иванович, поди-ко к себе в гостиницу, покажись там...

Самгин поднялся на ноги, изумленно спросил:

- Неужели ты думаешь..?

- Ничего я не думаю, а - не хочу, чтоб другие подумали! Ну-ко, погоди, я тебе язвинку припудрю...

И, накладывая горячим пальцем пудру на его щеку, она сказала:

- Если скушно будет, приезжай домой ко мне часам к шести. Ладно? И - вздохнула.

- Разваливается бытишко наш с верха до низа. Помолчала, точно прислушиваясь к чему-то, перебирая лальцами цепочку часов на груди, потом твердо выговорила:

- Ну - ничего! Надоест жить худо - заживем хорошо! Пускай бунтуют, пускай все страсти обнажаются! Знаешь, как старики говаривали? "Не согрешишь - не покаешься, не покаешься - не спасешься". В этом, друг мой, большая мудрость скрыта. И - такая человечность, что другой такой, пожалуй, и не найдешь... Значит - до вечера?

Самгин пошел домой не спеша, походкой гуляющего человека, обдумывая эту женщину.

"Не может быть, чтоб она считала меня причастным к террору. Это - или проявление заботы обо мне, или - опасение скомпрометировать себя, - опасение, вызванное тем, что я сказал о Судакове. Но как спокойно приняла она убийство!" - с удивлением подумал он, чувствуя, что спокойствие Марины передалось и ему.

В городе было не по-праздничному тихо, музыка на катке не играла, пешеходы встречались редко, гораздо больше - извозчиков и "собственных упряжек"; они развозили: во все стороны солидных и озабоченных люде", и Самгин отметил, что почти все седоки едут съежившись, прикрыв лица воротниками шуб и пальто, хотя было не холодно. В доме, против места, где взорвали губернатора, окно было заткнуто синей подушкой, отбит кусок наличника, неприятно обнажилось красное мясо кирпича, а среди улицы никаких признаков взрыва уже не было заметно, только слой снега стал свежее, белее и возвышался бугорком. Самгин покосился на этот бугорок и пошел быстрее.

В вестибюле гостиницы его встретил очень домашний, успокаивающий запах яблоков и сушеных грибов, а хозяйка, радушная, приятная старушка, жалобно и виновато сказала:

- Слыхали, какое ужасное событие? Что же это делается на земле? Город у нас был такой тихий, жили мы, никого не обижая...

- Да, тяжелое время, - согласился Самгин. В номере у себя он прилег на диван, закурил и снова начал обдумывать Марину. Чувствовал off себя очень странно; казалось, что голова наполнена теплым туманом и туман отравляет тело слабостью, точно после горячей ванны. Марину он видел пред собой так четко, как будто она сидела в кресле у стола.

"Почему у нее нет детей? Она вовсе не похожа на женщину, чувство которой подавлено разумом, да и - существуют ли такие? Не желает портить фигуру, пасует перед страхом боли? Говорит она своеобразно, но это еще не значит, что она так же и думает. Можно сказать, что она не похожа ни на одну из женщин, знакомых мне".

От всего, что он думал, Марина не стала понятнее, а наиболее непонятным оставалось ее спокойное отношение к террористическому акту.

Ярким лунным вечером он поднимался по крутой улице между двумя рядами одноэтажных домиков, разъединенных длинными заборами; тесные группы деревьев, отягченные снегов, еще более разъединяли эти домики, как бы спрятанные в холмах снега. Дом Зотовой - тоже одноэтажный, его пять окон закрыты ставнями, в щели двух просачивались полоски света, ложась лентами на густую тень дома. Крыльца не было. Самгин дернул ручку звонка у ворот и - вздрогнул: колокол - велик и чуток, он дал четыре удара, слишком сильных для этой замороженной тишины. Калитку открыл широкоплечий мужик в жилетке, в черной шапке волос на голове; лицо его густо окутано широкой бородой, и от него пахло дымом. Молча посторонясь, он пропустил гостя на деревянные мостки к двум ступеням крыльца, похожего на шкаф, приставленный к стене дома. Гремя цепью, залаяла черная собака - величиною с крупного барана. В прихожей, загроможденной сундуками, Самгину помогла раздеться большеглазая, высокая и тощая женщина.

- Аккуратен, - сказала Марина, выглядывая из освещенного квадрата дверей, точно из рамы. - Самовар подашь, Глафирушка.

В большой комнате на крашеном полу крестообразно лежали темные ковровые дорожки, стояли кривоногие старинные стулья, два таких же стола; на одном из них бронзовый медведь держал в лапах стержень лампы; на другом возвышался черный музыкальный ящик; около стены, у двери, прижалась фисгармония, в углу - пестрая печь кузнецовских изразцов, рядом с печью - белые двери;

Самгин подумал, что они должны вести в холод, на террасу, заваленную снегом. Комната, оклеенная темнокрасными с золотом обоями, казалась торжественной, но пустой, стены - голые, только в переднем углу поблескивал серебром ризы маленький образок да из простенков между окнами неприятно торчали трехпалые лапы бронзовых консолей.

- Что - скушная комната? - спросила Марина, выплывая из прихожей и остановясь на скрещении дорожек;

в капоте из кашемирских шалей она стала еще больше, выше и шире, на груди ее лежали две толстые косы. - Вкус моего супруга, он простор любил, а не вещи, - говорила она, оглядывая стены. - Музыку любил, - у него таких вот музыкальных ящиков семь было, даже ночами иногда вставал и заводил. На фисгармонии играл. А граммофонов и гармоник не мог выносить. "Хованщиной" очень восхищался, нарочно ездил в столицу, послушать.

Самгин отметил, что она говорит о муже тоном девицы из зажиточной мещанской семьи, как будто она до замужества жила в глухом уезде, по счастливому случаю вышла замуж за богатого интересного купца в губернию и вот благодарно, с гордостью вспоминает о своей удаче. Он внимательно вслушивался: не звучит ли в словах ее скрытая ирония?

Белые двери привели в небольшую комнату с окнами на улицу и в сад. Здесь жила женщина. В углу, в цветах, помещалось на мольберте большое зеркало без рамы, - его сверху обнимал коричневыми лапами деревянный дракон. У стола - три глубоких кресла, за дверью - широкая тахта со множеством разноцветных подушек, над нею, на стене, - дорогой шелковый ковер, дальше - шкаф, тесно набитый книгами, рядом с ним - хорошая копия с картины Нестерова "У колдуна".

На небольшом овальном столе бойко кипел никелированный самовар; под широким красным абажуром лампы - фарфор посуды, стекло ваз и графинов.

- Это - дневная моя нора, а там - спальня, - указала Марина рукой на незаметную, узенькую дверь рядом со шкафом. - Купеческие мои дела веду в магазине, а здесь живу барыней. Интеллигентно. - Она лениво усмехнулась и продолжала ровным голосом: - И общественную службу там же, в городе, выполняю, а здесь у меня люди бывают только в Новый год, да на пасху, ну и на именины мои, конечно.

Самгин осведомился: что называет она общественной службой?

- А я, видишь ли, вице-председательница "Общества помощи девицам-сиротам", - школа у нас, ничего, удачная школа, обучаем изящным рукоделиям, замуж выдаем девиц, оберегаем от соблазнов. В тюремном комитете членствую, женский корпус весь в моих руках. - Приподняв густые брови, она снова и уже острее усмехнулась.

- Вот эдакие, как ты, да Кутузов, да Алеша Гогин, разрушать государство стараетесь, а я - замазываю трещины в нем, - выходит, что мы с тобой антагонисты и на разных путях.

Чтобы сказать что-нибудь, Самгин напомнил:

- Все дороги в Рим ведут. Курить можно?

- Кури. Я тоже курю, когда читаю.

Помолчав, разливая чай, она внезапно спросила:

- В какой Рим-то?

- В будущее, - ответил Самгин, пожав плечами.

- Ну, это не очень определенно! Я думала, скажешь: на кладбище. По глазам ты пессимист.

Самгин ждал, когда она начнет выспрашивать его, а он тоже спросит ее: чем она живет?

"Мне тридцать пять, ока - моложе меня года на три, четыре", - подсчитал он, а Марина с явным удовольствием пила очень душистый чай, грызла домашнее печенье, часто вытирала яркие губы салфеткой, губы становились как будто еще ярче, и сильнее блестели глаза.

- Не боишься жить на окраине одна?

- Какая же здесь окраина? Рядом - институт благородных девиц, дальше - на горе - военные склады, там часовые стоят. Да и я - не одна, - дворник, горничная, кухарка. Во флигеле - серебряники, двое братьев, один - женатый, жена и служит горничной мне. А вот в женском смысле - одна, - неожиданно и очень просто добавила Марина.

- Скучно? - спросил Самгин, не взглянув на нее.

- Нет еще. Многие - сватаются, так как мы - дама с капиталом и де без прочих достоинств. Вот что сватаются - скушно! А вообще - живу ничего! Читаю. Английский язык учу, хочется в Англии побывать...

- Почему именно в Англии?

Она усмехнулась, блеснули крупные, плотно составленные зубы, и в глазах появилась юмористические искорки.

- А видишь ли, супруг мой дважды был там, пять лет с лишком прожил и очень интересно рассказывал про англичан. У меня так сложилось, что это - самый смешной, наивный и доверчивый народ. Блаватской поверили и Анне Безант, а вот князь Петр Кропоткин, Рюрикович, и Ницше, Фридрих - не удивили британцев, хотя у нас Фридриха Даже после Достоевского пророком сочли. И ученые их, Крукс, примерно, Оливер Лодж - да разве только эти двое? - проживут атеистами лет шестьдесят и - в бога поверуют. Хотя тут, наверное, привычка к порядку действует, а уж где - больше порядка, чем у бога в церкви? Верно?

- Странно ты шутишь, - сказал Самгин, раздосадованный, но и любуясь невольно ее кокетством, начитанностью.

- Почему - странно? - тотчас откликнулась она, подняв брови. - Да я и не шучу, это у меня стиль такой, приучилась говорить о премудростях просто, как о домашних делах. Меня очень серьезно занимают люди, которые искали-искали свободы духа и вот будто - нашли, а свободой-то оказалась бесцельность, надмирная пустота какая-то. Пустота, и - нет в ней никакой иной точки опоры для человека, кроме его вымысла.

- Разве ты... я думал, что ты - верующая, - сказал Самгин, недоверчиво взглянув на лицо ее, в потемневшие глаза, - она продолжала, легко соединяя слова:

- Печально, когда человек сосредоточивается на плотском своем существе и на разуме, отметая или угнетая дух свой, начало вселенское. Аристотель в "Политике" сказал, что человек вне общества - или бог или зверь. Богоподобных людей - не встречала, а зверье среди них - мелкие грызуны или же барсуки, которые защищают вонью жизнь свою и нору.

По легкости, с которой ода говорила, Самгин догадывался, что она часто говорит такие речи, и почувствовал в ее словах нечто, заставившее его подозрительно насторожиться.

- Ты много читаешь? - спросил он.

- Я много читаю, - ответила она и широко улыбнулась, янтарные зрачки разгорелись ярче - Но я с Аристотелем, так же как и с Марксом, - не согласна: давления общества на разум и бытия на сознание - не отрицаю, но дух мой - не ограничен, дух - сила не земная, а - космическая, скажем.

Говорила она спокойно и не как проповедница, а дружеским тоном человека, который считает себя опытнее слушателя, но не заинтересован, чтоб слушатель соглашался с ним. Черты ее красивого, но несколько тяжелого лица стали тоньше, отчетливее.

- Наши Аристотели из газет и журналов, маленькие деспоты и насильники, почти обоготворяют общество, требуя, чтоб я безоговорочно признала его право власти надо мной, - слышал Самгин.

Это было давно знакомо ему и могло бы многое напомнить, но он отмахнулся от воспоминаний и молчал, ожидая, когда Марина обнаружит конечный смысл своих речей. Ровный, сочный ее голос вызывал у него состояние, подобное легкой дремоте, которая предвещает крепкий сон, приятное сновидение, но изредка он все-таки ощущал толчки недоверия. И странно было, что она как будто спешит рассказать себя.

"Говорить она любит и умеет", - подумал он, когда она замолчала и, вытянув ноги, сложила руки на высокой груди. Он тоже помолчал, соображая:

"Что же она сказала? В сущности - ничего оригинального".

И спросил:

- Что ты понимаешь под словом "дух"?

- Этого не объяснить тому, в ком он еще не ожил, - сказала она, опустив веки. - А - оживет, так уж не потребуется объяснений.

Он не успел спросить ее еще о чем-то, - Марина снова заговорила:

- Ты знаешь, что Лидия Варавка здесь живет? Нет? Она ведь - помнишь? - в Петербурге, у тетки моей жила, мы с нею на доклады философского общества хаживали, там архиереи и попы литераторов цезарепапизму обучали, - было такое религиозно-юмористическое общество. Там я с моим супругом, Михаилом Степановичем, познакомилась...

Впервые она назвала имя своего мужа и снова стала провинциальной купчихой.

- Ну - и что же Лидия? - спросил Самгин.

- Приехала сегодня из Петербурга и едва не попала на бомбу; говорит, что видела террориста, ехал на серой лошади, в шубе, в папахе. Ну, это, наверное, воображение, а не террорист. Да и по времени не выходит, чтоб она могла наскочить на взрыв. Губернатор-то - дядя мужа ее. Заезжала я к ней, - лежит, нездорова, устала.

Марина взяла рюмку портвейна, отхлебнула и, позванивая по стеклу ногтями, продолжала:

- Неплохой человек она, но - разбита и дребезжит вся. Тоскливо живет и, от тоски, занимается религиозно-нравственным воспитанием народа, - кружок организовала. Надувают ее. Ей бы замуж надо. Рассказала мне, в печальный час, о романе с тобой.

- Представляю, как она рассказала, - пробормотал Самгин.

- Очень хорошо, - ты ошибаешься, - строговато возразила Марина. - Трогательный роман, и без виноватых. Никто не виноват, кроме вашей молодости, - это она хорошо понимает.

- Странно, что ни у нее, ни у тебя детей нет, - неожиданно для себя и вызывающе проговорил Самгин. Марина тотчас же добавила:

- И у тебя нет.

Помолчали. Затем она спросила:

- А не кажется тебе, Клим Иванович, что дети - наибольше чужие люди родителям своим?

О Лидии она говорила без признаков сочувствия к ней, так же безучастно произнесла и фразу о детях, а эта фраза требовала какого-то чувства: удивления, печали, иронии.

- Вот - соседи мои и знакомые не говорят мне, что я не так живу, а дети, наверное, сказали бы. Ты слышишь, как в наши дни дети-то кричат отцам - не так, всё - не так! А как марксисты народников зачеркивали? Ну - это политика! А декаденты? Это уж - быт, декаденты-то! Они уж отцам кричат: не в таких домах живете, не на тех стульях сидите, книги читаете не те! И заметно, что у родителей-атеистов дети - церковники...

Самгин подумал, что все это следовало бы сказать с некоторым задором или обидой, тревогой, а она сказала так, как будто нехотя дразнила кого-то, а сказав - зевнула:

- Ой, извини!

Самгин встал, нервно потирая руки, похрустывая пальцами.

- Интересный ты человек...

- Спасибо, - сказала она, улыбаясь.

- Но - я тебя не понимаю...

- Потолкуем побольше - поймешь!.. К Лидии-то зайди, я сказала, что ты здесь. Будь здоров...

В пронзительно холодном сиянии луны, в хрустящей тишине потрескивало дерево заборов и стен, точно маленькие, тихие домики крепче устанавливались на земле, плотнее прижимались к ней. Мороз щипал лицо, затруднял дыхание, заставлял тело съеживаться, сокращаться. Шагая быстро, Самгин подсчитывал:

"Торгует церковной утварью и вольнодумничает. Хвастает начитанностью. Ест и пьет сластолюбиво. Грубовата. Врет, что "в женском смысле - одна", вероятно - есть любовник..."

Кроме этого, он ничего не нашел, может быть - потому, что торопливо искал. Но это не умаляло ни женщину, ни его чувство досады; оно росло и подсказывало: он продумал за двадцать лет огромную полосу жизни, пережил множество разнообразных впечатлений, видел людей и прочитал книг, конечно, больше, чем она; но он не достиг той уверенности суждений, того внутреннего равновесия, которыми, очевидно, обладает эта большая, сытая баба.

"Если она читала не те книги, какие читал я, - этим еще ничего не объясняется. Ее слова о духе - какая-то наивная чепуха..."

В конце концов он должен был признать, что Марина вызывает в нем интерес, какого не вызывала еще ни одна женщина, и это - интерес, неприятно раздражающий.

На другой день он пошел к Лидии.

Она жила на углу двух улиц в двухэтажном доме, угол его был срезан старенькой, облезло" часовней; в ней, перед аналоем, качалась монашенка, - над черной ее фигуркой, точно вырезанной из дерева, дрожал рыжеватый огонек, спрятанный в серебряную лампаду. Часовня примыкала к стене дома Лидии, в нижнем его этаже помещался "Магазин писчебумажных принадлежностей и кустарных изделий"; рядом с дверью в магазин: выступали на панель три каменные ступени, над ними - дверь мореного дуба, без ручки, без скобы, посредине двери- - медная дощечка с черными буквами: "Л. Т. Муромская".

Самгин позвонил, спрашивая себя:

"Зачем это я засоряю голову мелочами?"

Дверь открыла пожилая горничная в белой наколке на голове, в накрахмаленном переднике; ладо у нее было желтое, длинное, а губы такие тонкие, как будто рот зашит, но когда она спросила: "Кого вам?" - оказалось, что рот у нее огромный и полон крупными зубами.

На лестнице было темновато, горничная с каждым шагом вверх становилась длиннее, и Самгину показалось, что он идет не вверх, а вниз.

"Как в Дарьяльском ущелье..."

Сумрак в прихожей был еще более густ; горничная, сняв с него пальто, строго сказала:

- Пройдите направо.

Самгин шагнул в маленькую комнату с одним окном; в драпри окна увязло, расплылось густомалиновое солнце, в углу два золотых амура держали круглое зеркало, в зеркале смутно отразилось лицо Самгина.

"А пожалуй, верно: похож я на Глеба Успенского", - подумал он, снял очки и провел ладонью по лицу. Сходство с Успенским вызвало угрюмую мысль:

"Среди таких людей легко сойти с ума".

Слева распахнулась не замеченная им драпировка, и бесшумно вышла женщина в черном платье, похожем на рясу монахини, в белом кружевном воротнике, в дымча-1ых очках; курчавая шапка волос на ее голове была прикрыта жемчужной сеткой, но все-таки голова была несоразмерно велика сравнительно с плечами. Самгин только по голосу узнал, что это - Лидия.

- Боже мой, - вот неожиданно! Хотя Марина сказала мне, что ты здесь...

Бросив перчатки на стул, она крепко сжала руку Самгина тонкими, горячими пальцами.

- А я собралась на панихиду по губернаторе. Но время еще есть. Сядем. Послушай, Клим: я - ничего не понимаю! Ведь дана конституция, что же еще надо? Ты постарел немножко: белые виски и очень страдальческое лицо. Это понятно - какие дни! Конечно, он жестоко наказал рабочих, но - что ж делать, что?

Она говорила непрерывно, вполголоса и в нос, а отдельные слова вырывались из-за ее трех золотых зубов крикливо и несколько гнусаво. Самгин подумал, что говорит она, как провинциальная актриса в роли светской дамы.

За стеклами ее очков он "е видел глаз, но нашел, что лицо ее стало более резко .цыганским, кожа - цвета бумаги, выгоревшей на солнце; тонкие, точно рисунок пером, морщинки около глаз придавали ее лицу выражение улыбчивое и хитроватое; это не совпадало с ее жалобными словами.

- Он был либерал, даже - больше, но за мученическую смерть бог простит ему измену идее монархизма.

Самгин, доставая папиросы, наклонился и скрыл невольную усмешку. На полу - толстый ковер малинового цвета, вокруг - много мебели карельской березы, тускло блестит бронза; на стенах - старинные литографии, комнату наполняет сладковатый, неприятный запах. Лидия - такая тонкая, как будто все вокруг сжимало ее, заставляя вытягиваться к потолку.

- Ты, конечно, тоже за конституцию? Самгин утвердительно кивнул головой, ожидая, скоро ли иссякнет поток ее слов.

- Я - понимаю, ты - атеист! Монархистом может быть только верующий. Нравственное руководство народом - священнодействие...

Нет, она не собиралась замолчать. Тогда Самгин, закурив, посмотрел вокруг, - где пепельница? И положил спичку на ладонь себе так, чтоб Лидия видела это. Но и на это она не обратила внимания, продолжая рассказывать о монархизме. Самгин демонстративно стряхнул пепел папиросы на ковер и почти сердито спросил:

- Почему ты так торопишься изложить мне твои политические взгляды?

- Нужна ясность, Клим! - тотчас ответила она и, достав с полочки перламутровую раковину в серебре, поставила ее на стол: - Вот пепельница.

- Я тебя задерживаю?

- Нет, нет! Я потому о панихиде, что это волнует. Там будет много людей, которые ненавидели его. А он - такой веселый, остроумный был и такой...

Не найдя слова, она щелкнула пальцами, затем сняла очки, чтоб поправить сетку на голове; темные зрачки ее глаз были расширены, взгляд беспокоен, но это очень молодило ее. Пользуясь паузой, Самгин спросил:

- Ты очень близка с Зотовой?

- Ради ее именно я решила жить здесь, - этим все сказано! - торжественно ответила Лидия. - Она и нашла мне этот дом, - уютный, не правда ли? И всю обстановку, все такое солидное, спокойное. Я не выношу новых вещей, - они, по ночам, трещат. Я люблю тишину. Помнишь Диомидова? "Человек приближается к себе самому только в совершенной тишине". Ты ничего не знаешь о Диомидове?

- Нет, - сухо ответил Самгин и, желая услышать еще что-нибудь о Марине, снова заговорил о ней.

- Но ведь ты знал ее почти в одно время со мной, - как будто с удивлением сказала Лидия, надевая очки. - На мой взгляд - она не очень изменилась с той поры.

Тон ее слов показался Климу фальшивым, и сидела она так напряженно прямо, точно готовилась спорить, отрицать что-то.

"Глупо выдумала себя и натянута на чужие мысли", - решил Самгин, а она, вздохнув, сказала:

- Да, она такая же, какой была в девицах, - умная, искренняя, вся - для себя. Я говорю о внутренней ее свободе, - добавила она очень поспешно, видимо, заметив его скептическую усмешку; затем спросила: - Не хочешь ли взять у меня книги отца? Я не знаю, что с ними делать. Они в прекрасных переплетах, отдать в городскую библиотеку - жалко и - невозможно! У него была привычка делать заметки на полях, а он так безжалостно думал о России, о религии... и вообще. Многие надписи мое чувство дочери заставило стереть резинкой...

- Вот как даже? - иронически воскликнул Самгин.

- Ты - тоже скептик, - тебя это не может смущать, - сказала она, а ему захотелось ответить ей чем-нибудь резким, но, пока он искал - чем? - она снова заговорила:

- В Крыму встретила Любовь Сомову, у дантистки, - еврейки, конечно. Она такая жалкая, полубольная, должно быть, делала себе аборты.

- Ее в Москве избили хулиганы, - сердито сказал Самгин.

- Да? Вот почему она такая озлобленная на все. Она была у меня на даче, но мы с ней едва не поссорились.

Самгин тоже почувствовал, что если не уйдет, то - поссорится с хозяйкой. Он встал.

- Ну, тебе пора на панихиду.

- Да, к сожалению. Но - ты еще зайдешь?

- Бели не уеду.

- Заходи, захода, - сказала она, сильно встряхивая руку его.

Он вынес на улицу чувство острого раздражения, которое даже удивило его.

"Что это я, почему? Ну - противна, глупа, фальшива, а мне-то что?"

Отыскивая причину раздражения, он шел не спеша и заставлял себя смотреть прямо в глаза веем встречным, мысленно ссорясь с каждым. Людей на улицах было много, большинство быстро шло и ехало в сторону площади, где был дворец губернатора.

"Оживлены убийством", - вспомнил он слова Митрофанова - человека "здравого смысла", - слова, сказанные сыщиком по поводу радости, с которой Москва встретила смерть министра Плеве. И снова задумался о Лидии.

"Она не хотела говорить о Зотовой, - ясно! Почему?"

Дома, едва он успел раздеться, вбежала Дуняша и, обняв за шею, молча ткнулась лицом в грудь его, - он пошатнулся, положил руку на голову, на плечо ей, пытаясь осторожно оттолкнуть, и, усмехаясь, подумал:

"Какие бабьи дни!."

Но видеть Дуняшу приятно было, - он спросил почти ласково:

- Ну, как ты - успешно укрощала строптивых? Отскочив от него, она бросилась на диван, ее пестренькое лицо сразу взмокло слезами; задыхаясь, всхлипывая, она взмахивала платком в одной руке, другою колотила себя по груди и мычала, кусая губы.

"Пьяная?" - подумал Самгин, повернулся спиною к ней и стал наливать воду из графина в стакан, а Дуняша заговорила приглушенным голосом, торопливо и бессвязно:

- Ты не имеешь права издеваться, - тебе стыдно, умник! Я ведь - не знала...

Он посмотрел на нее через плечо, - нет, она трезва, омытые слезами глаза ее сверкают ясно, а слова звучат уже твердо.

- Но если б и знала, все равно, что я могла сделать?

- Не понимаю, - сказал Самгин, подавая ей воду. - Что случилось?

- Они там - чорт знает чего наделали, - заговорила Дуняша, оттолкнув его руку. - Одному кузнецу перебили позвонки, так что у него ноги отнялись, четверых застрелили, девять ранено. А я, дура, пою! Ка-ак они засвистят! - с ужасом, широко открыв глаза, сказала она и зажмурилась, тряся головой. - Ну, знаешь, я точно сквозь землю провалилась, - ничего не понимаю! Ты был прав тогда - сволочь они! Это ты и напророчил мне! Солдаты там, капитан какой-то. В рабочей казарме стекла выбиты, из окон подушки торчат... В красных наволочках, как мясо. Я приехала вечером, ничего не видела...

Самгин курил, морщился и вдруг представил себя тонким и длинным, точно нитка, - она запутанно протянута по земле, и чья-то невидимая, злая рука туго завязывает на ней узлы.

- Ты успокойся, - пробормотал он, щадя себя, но Дуняша, обмахивая мокрым платком покрасневшее лицо, потрясая кулаком другой, говорила:

- Я ему, этой пучеглазой скотине - как его? - пьяная рожа! "Как же вы, говорю, объявили свободу собраний, а - расстреливаете?" А он, сукин сын, зубы скалит: "Это, говорит, для того и объявлено, чтоб удобно расстреливать!" Понимаешь? Стратонов, вот как его зовут. Жена у него - морда, корова, - грудища - вот!

Дуняша показала объем грудищи, вытянув руки, сделав ими круг и чуть сомкнув кончики пальцев.

- "Родитель, говорит, мой - сын крестьянина, лапотник, а умер коммерции советником, он, говорит, своей рукой рабочих бил, а они его уважали". "Ах ты, думаю, мать..." извини, пожалуйста, Клим!

Она снова тихонько заплакала, а Самгин с угрюмым напряжением ощущал, как завязывается новый узел впечатлений. С поразительной реальностью вставали перед ним дом Марины и дом Лидии, улица в Москве, баррикада, сарай, где застрелили Митрофанова, - фуражка губернатора вертелась в воздухе, сверкал магазин церковной утвари.

- Ну, перестань же, перестань, - машинально уговаривал он, хотя Дуняша не мешала ему, да и видел он ее далеко от себя, за облаком табачного дыма. Чувствовал он себя нехорошо, усталым, разбитым и снова подумал:

"Можно сойти с ума..."

Дуняша оборвала свои яростные жалобы, заявив:

- Я - есть хочу, напиться хочу!

Самгин послушно подошел к звонку и, проходя мимо Дуняши, легонько погладил ее плечо, - это снова разбудило ее гнев:

- Они там напились, орали ура, как японцы, - такие, знаешь. Наполеоны-победители, а в сарае люди заперты, двадцать семь человек, морозище страшный, все трещит, а там, в сарае, раненые есть. Все это рассказал мне один знакомый Алины - Иноков.

- Иноков? Зачем он там? - спросил Самгин, остановясь среди комнаты.

- Не знаю. Кажется, служит. Неприятный такой. Разве ты знаешь его?

- Это - не тот, - сказал Самгин.

- Он был в городе, когда губернатора убили...

- Тише, - предупредил Самгин. - А Судакова не видала там?

- Нет.

Самгин замолчал, отметив, что об Инокове и Судакове спрашивал как будто не он, а его люди эти не интересуют.

- Что же ты молчишь? - спросила Дуняша очень требовательно; в этот момент коридорный сказал, что "кушать подано в комнату барыни", и Самгин мог не отвечать.

- Сюда подайте! - сердито крикнула Дуняша, а когда еду и вино принесли, она тотчас выпила рюмку водки, оглянулась, нахмурясь, и сказала ворчливо:

- Чорт знает что! Может, лучше бы я какие-нибудь рубашки шила, саваны для больниц... Скажи, - может - лучше?

- Ешь, - сказал Самгин. - Жаловаться - бесполезно. Все - обусловлено...

- Обусловлено, - с гримасой повторила она. - Нехорошее какое слово. Похоже на обуто. Есть прибаутка:

"Федька - лапти обул, Федул - губы надул, - мне бы эти лапотки, да и Федькины портки, да и Федьку в батраки!"

Насмешливая прибаутка снова вызвала у нее слезы; смахнув их со щек пальцами, она задорно предложила:

- Чокнемся! И давай напьемся! Самгин усмехнулся, глядя на нее.

- Ну? Что? - спросила она и, махнув на него салфеткой, почти закричала: - Да - сними ты очки! Они у тебя как на душу надеты - право! Разглядываешь, усмехаешься... Смотри, как бы над тобой не усмехнулись! Ты - хоть на сегодня спусти себя с цепочки. Завтра я уеду, когда еще встретимся, да и - встретимся ли? В Москве у тебя жена, там я тебе лишняя.

"Ей хочется скандалить, - сообразил Самгин, снимая очки. - Не думал, что она истеричка".

Заставляя себя любезно улыбаться, он присматривался к Дуняше с тревогой и видел: щеки у нее побледнели, брови нахмурены; закусив губу, прищурясь, она смотрела на огонь лампы, из глаз ее текли слезинки. Она судорожно позванивала чайной ложкой по бутылке.

"Какое злое лицо", - подумал Самгин, вздохнув и наливая вино в стаканы. Коротенькими пальцами дрожащей руки Дуняша стала расстегивать кофточку, он хотел помочь ей, но Дуняша отвела его руку.

- Мне душно.

И, заглянув в его лицо, тихо сказала:

- Обидел ты меня тогда, после концерта. Самгин, отодвигаясь от нее, спросил:

- Чем?

- Нет, не обидел, а удивил. Вдруг, такой не похожий ни на кого, заговорил, как мой муж!

Сказала она это действительно с удивлением и, передернув плечами, точно от холода, сжав кулаки, постучала ими друг о друга.

- Когда я рассказала о муже Зотовой, она сразу поняла его, и правильно. Он, говорит, революционер от... меланхолии! - нет? От другого, как это? Когда ненавидят всех?

Теперь она стучала кулаком - и больно - по плечу Самгина; он подсказал:

- Мизантропии?

- Вот! От этого. Я понимаю, когда ненавидят полицию, попов, ну - чиновников, а он - всех! Даже Мотю, горничную, ненавидел; я жила с ней, как с подругой, а он говорил: "Прислуга - стесняет, ее надобно заменить машинами". А по-моему, стесняет только то, чего не понимаешь, а если поймешь, так не стесняет.

Она вскочила на ноги и, быстро топая по комнате, полусердито усмехаясь, продолжала:

- У Моти был дружок, слесарь, учился у Шанявского, угрюмый такой, грубый, смотрел на меня презрительно. И вдруг я поняла, что он... что у него даже нежная душа, а он стыдится этого. Я и говорю: "Напрасно вы, Пахомов, притворяетесь зверем, я вас насквозь вижу!" Он сначала рассердился: "Вы, говорит, ничего не видите и даже не можете видеть!" А потом сознался: "Верно, сердце у меня мягкое и очень не в ладу с умом, меня ум другому учит". Он действительно умный был, образованный, и вот уж он - революционер от любви к своему брату рабочему! Он дрался на Каланчевской площади и в Каретном, там ему офицер плечо прострелил, Мотя спрятала его у меня, а муж...

Остановилась, прищурясь, посмотрела в угол, потом, подойдя к столу, хлебнула вина, погладила щеки.

- Ну, чорт с ним, с мужем! Отведала и - выплюнула.

Она снова, торопясь и бессвязно, продолжала рассказывать о каком-то веселом товарище слесаря, о революционере, который увез куда-то раненого слесаря, - Самгин слушал насторожась, ожидая нового взрыва; было совершенно ясно, что она, говоря все быстрей, торопится дойти до чего-то главного, что хочет сказать. От напряжения у Самгина даже пот выступил на висках.

- По-моему - человек живет, пока любит, а если он людей не любит, так - зачем он нужен?

Наклонясь к Самгину, она схватила руками голову его и, раскачивая ее, горячо сказала в лицо ему:

- И ты всех тихонько любишь, но тебе стыдно и притворяешься строгим, недовольным, молчишь и всех молча жалеешь, - вот какой ты! Вот...

Самгин ожидал не этого; она уже второй раз как будто оглушила, опрокинула его. В глаза его смотрели очень яркие, горячие глаза; она поцеловала его в лоб, продолжая говорить что-то, - он, обняв ее за талию, не слушал слов. Он чувствовал, что руки его, вместе с физическим теплом ее тела, всасывают еще какое-то иное тепло. Оно тоже согревало, но и смущало, вызывая чувство, похожее на стыд, - чувство виновности, что ли? Оно заставило его прошептать:

- Полно, ты ошибаешься...

- Нет, я не хуже собаки знаю, кто - каков! Я не умная, а - знаю...

Через час утомленный Самгин сидел в кресле и курил, прихлебывая вино. Среди глупостей, которые наговорила ему Дуняша за этот час, в памяти Самгина осталась только одна:

"Вот когда я стала настоящей бабой", - сказала она, пролежав минут пять в состоянии дремотном или полуобморочном. Он тоже несколько раз испытывал приступы желания сказать ей какие-то необыкновенные слова, но - не нашел их.

Теперь он посмотрел на ее голое плечо и разметанные по подушке рыжеватые волосы, соображая: как это она ухитряется причесывать гладко такую массу волос? Впрочем, они у нее удивительно тонкие.

"В ней действительно есть много простого, бабьего. Хорошего, дружески бабьего", - нашел он подходящие слова. "Завтра уедет..." - скучно подумал он, допил вино, встал и подошел к окну. Над городом стояли облака цвета красной меди, очень скучные и тяжелые. Клим Самгин должен был сознаться, что ни одна из женщин не возбуждала в нем такого, волнения, как эта - рыжая. Было что-то обидное в том, что неиспытанное волнение это возбуждала женщина, о которой он думал не лестно для нее.

"Бабьи дни, - повторил он. - Смешно..."

Простонав, Дуняша повернулась на другой бок, - Самгин тихонько спросил:

- Может быть, пойдешь к себе?

- Я у себя, - ответила она сквозь сон. Самгин, улыбаясь, налил себе еще вина. "Это - так: она - везде у себя, в любой постели". Это была тоже обидная мысль, но, взвешивая ее, Самгин не мог решить: для кого из двух обиднее? Он прилег на коротенький, узкий диван; было очень неудобно, и неудобство это усиливало его жалость к себе.

"Она - везде у себя, а я - везде против себя, - так выходит. Почему? "Восемьдесят тысяч верст вокруг самого себя"? Это забавно, но неверно. "Человек вращается вокруг духа своего, как земля вокруг солнца"... Если б Марина была хоть наполовину так откровенна, как эта..."

Он задремал, затем его разбудил шум, - это Дуняша, надевая ботинки, двигала стулом. Сквозь веки он следил, как эта женщина, собрав свои вещи в кучу, зажала их под мышкой, погасила свечу и пошла к двери. На секунду остановилась, и Самгин догадался, что она смотрит на него; вероятно, подойдет. Но она не подошла, а, бесшумно открыв дверь, исчезла.

Это было хорошо, потому что от неудобной позы у Самгина болели мускулы. Подождав, когда щелкнул замок ее комнаты, он перешел на постель, с наслаждением вытянулся, зажег свечу, взглянул на часы, - было уже около полуночи. На ночном столике лежал маленький кожаный портфель, из него торчала бумажка, - Самгин машинально взял ее и прочитал написанное круглым и крупным детским почерком:

"...ох, Алиночка, такая они все сволочь, и попала я в самую гущу, а больше всех противен был один большой такой болван наглый".

Дальше Самгин не стал читать, положил письмо на портфель и погасил свечу, думая:

"Попадет она в какую-нибудь историю. Простодушна. В конце концов - она милая..."

Утром, когда он умывался, Дуняша пришла - одетая в дорогу.

- А я уже уложилась.

Лицо у нее было замкнутое, брови нахмурены, глаза потемнели.

- Ну... Если захочешь повидаться со мной - Лютовы всегда знают, где я...

- Конечно - захочу!

- Чай пить уже некогда, проспал ты, - сказала она, вздохнув, покусывая губы, а затем сердито спросила: - Не боишься, что арестуют тебя?

- Меня? За что? - удивленно спросил Самгин.

- Ну - за что! Не притворяйся. По-моему - всех вас перестреляют.

- Ну, полно, - сказал Самгин, целуя ее руку, и внезапно для себя спросил: - Ты о себе все рассказала Зотовой?

- Ей - все расскажешь, что она захочет знать, это такой... насос!

Подойдя к нему, она сняла очки с его носа и, заглядывая в глаза ему, ворчливо, тихо заговорила:

- Не обижайся, что - жалко мне тебя, право же - не обидно это! Не знаю, как сказать! Одинокий ты, да? Очень одинокий?

Самгин растерялся, - впервые говорили ему слова с таким чувством. Невольным движением рук он крепко обнял женщину и пробормотал:

- Ну, что ты? Зачем?

И - замолчал, не зная, как лучше: чтоб она говорила, или нужно целовать ее - и этим заставить молчать? А она горячо шептала:

- Ты - не думай, я к тебе не напрашиваюсь в любовницы на десять лет, я просто так, от души, - думаешь, я не знаю, что значит молчать? Один молчит - сказать нечего, а другой - некому сказать.

Крепко сжимая ладонями виски его, она сказала еще тише:

- И - вот что: ты с Зотовой не очень... "Ревнует?" - мелькнула у Самгина догадка, и - все стало проще, понятней.

- Не откровенничай с ней.

Он, усмехаясь, гладя ее голову, спросил:

- Почему?

- Про нее нехорошо говорят здесь.

- Кто?

- Многие.

В дверь постучали, всунул голову старичок слуга и сказал:

- Провожать приехали!

- Ну, прощай, - сказала Дуняша. Самгин почувствовал, что она целует его не так, как всегда, - нежнее, что ли... Он сказал тоже шопотом:

- Спасибо! Этого я не забуду. Смахивая платком слезы, она ушла. Самгин подошел к запотевшему окну, вытер стекло и приложился к стеклу лбом, вспоминая: когда еще он был так взволнован? Когда Варвара сделала аборт?

"Но тогда я боялся, а - теперь?"

Было ясно: ему жалко, что Дуняша уехала.

"Ревнует" - это глупо я подумал".

У подъезда гостиницы стояло две тройки. Дуняшу усаживал в сани седоусый военный, толпилось еще человек пять солидных людей. Подъехала на сером рысаке Марина. Подождав, когда тройки уехали, Самгин тоже решил ехать на вокзал, кстати и позавтракать там.

Стоя в буфете у окна, он смотрел на перрон, из-за косяка. Дуняшу не видно было в толпе, окружавшей ее. Самгин машинально сосчитал провожатых: тридцать семь человек мужчин и женщин. Марина - заметнее всех.

"Тридцать семь, - повторил он про себя. - Слава!"

Седой военный ловко подбросил Дуняшу на ступеньки вагона, и вместе с этим он как бы толкнул вагон, - про-. вожатые хлопали ладонями, Дуняша бросала им цветы.

Провожая ее глазами, Самгин вспомнил обычную фразу: "Прочитана еще одна страница книги жизни". Чувствовал он себя очень грустно - и пришлось упрекнуть себя:'

"А я все-таки немножко сентиментален!"

Он сел пить кофе против зеркала и в непонятной глубине его видел свое очень истощенное, бледное лицо, а за плечом своим - большую, широколобую голову, в светлых клочьях волос, похожих на хлопья кудели; голова низко наклонилась над столом, пухлая красная рука работала вилкой в тарелке, таская в рот куски жареного мяса. Очень противная рука.

Когда в дверях буфета сочно прозвучал голос Марины, лохматая голова быстро вскинулась, показав смешное, плоское лицо, с широким носом и необыкновенными глазами, - очень большие белки и маленькие, небесно-голубые зрачки. Собственник этого лица поспешно привстал, взглянул в зеркало, одной рукой попробовал пригладить волосы, а салфеткой в другой руке вытер лицо, как вытирают его платком, - щеки, лоб, виски. Затем он сел, беспокойно мигая; брови у него были белесые, так же как маленькие усики, и эта растительность была почти незаметна на желтоватой коже плоского, пухлого лица. К нему подошла Марина, - он поднялся на ноги и неловко толкнул на нее стул; она успела подхватить падавший стул и, постукивая ладонью по спинке его, неслышно сказала что-то лохматому человеку; он в ответ потряс головой и хрипло кашлянул, а Марина подошла к Самгину.

- Опоздал проводить Дуняшу? - спросила она, внимательно разглядывая его. - Мороз, а ты все таешь. Зайди ко мне, насчет денег.

- Когда можно?

Она сказала, что через полчаса будет в магазине, и ушла. Самгину показалось, что говорила она с ним суховато, да и глаза ее смотрели жестко.

В зеркало он видел, что лохматый человек наблюдает за ним тоже недоброжелательно и, кажется, готов подойти к нему. Все это было очень скучно.

"Еще день, два и - уеду отсюда, - решил он, но тотчас же представил себе Варвару. - В Крым уеду".

Когда он вошел в магазин Марины, красивенький Миша, низко поклонясь, указал ему молча на дверь в комнату. Марина сидела на диване, за самоваром, в руках у нее - серебряное распятие, она ковыряла его головной шпилькой и терла куском замши. Налила чаю, не спросив - хочет ли он, затем осведомилась:

- На похоронах остатков губернатора не был?

- Нет. Кажется, говорят: останков?

- Верно, останков! Угрожающую речь сказал в сторону вашу прокурор. Ты - что, сочувствуешь, втайне, террору-то?

- Ни красному, ни белому.

- Вчера гимназист застрелился, единственный сын богатого купца. Родитель - простачок, русак, мать - немка, а сын, говорят, бомбист. Вот как, - рассказывала она, не глядя на Клима, усердно ковыряя распятие. Он спросил:

- Что это ты делаешь?

- Поп крест продал, вещь - хорошая, старинное немецкое литье. Говорит: в земле нашел. Врет, я думаю. Мужики, наверное, в какой-нибудь усадьбе со стены сняли.

- Был я у Лидии, - сказал Самгин, и, помимо его воли, слова прозвучали вызывающе.

- Знаю. Обо мне расспрашивал. Самгин заметил, что уши ее покраснели, и сказал мягче:

- Поверь, что это не простое любопытство.

- Верю. Весьма лестно, если не простое. Она замолчала. Самгин, подождав, сказал уже совсем примирительно:

- Ты не сердись, - сама виновата! Прячешься в какую-то таинственность.

- Перестань, а то глупостей наговоришь, стыдно будет, - предупредила она, разглядывая крест. - Я не сержусь, понимаю: интересно! Девушка в театрах петь готовилась, эстетикой баловалась и - вдруг выскочила замуж за какого-то купца, торгует церковной утварью. Тут, пожалуй, даже смешное есть...

- Не обычное, - вставил Самгин, а она продолжала лениво и равнодушно:

- Могу поверить, что ты любопытствуешь по нужде души... Но все же проще было бы спросить прямо: как веруешь?

Она выпрямилась, прислушиваясь, и, бросив крест на диван, бесшумно подошла к двери в магазин, заговорила строго:

- Ты что делаешь? А? Запри магазин и ступай домой. Что-о?

Скрылась в магазин, и, пока она распекала там лепообразного отрока, Самгин встал, спрашивая себя:

"Что мне надобно от нее?"

В углу, на маленькой полке стояло десятка два книг в однообразных кожаных переплетах. Он прочитал на корешках: Бульвер Литтон "Кенельм Чиллингли", Мюссе "Исповедь сына века", Сенкевич "Без догмата", Бурже "Ученик", Лихтенберже "Философия Ницше", Чехов "Скучная история". Самгин пожал плечами: странно!

- Книжками интересуешься? - спросила Марина, и голос ее звучал явно насмешливо: - Любопытные? Все - на одну тему, - о нищих духом, о тех, чей "румянец воли побледнел под гнетом размышления", - как сказано у Шекспира. Супруг мой особенно любил Бульвера и "Скучную историю".

- А ты, кажется, читаешь по вопросам религии, философии?

- Читала немножко, но - тоскливо это, - сказала она, снова садясь на диван, и, вооружаясь шпилькой, добавила:

- Литераторы философствуют прозрачней богословов и философов, у них мысли воображены в лицах и скудость мыслей - яснее видна.

Работая шпилькой, она продолжала, легонько вздохнув:

- Тебе охота знать, верую ли я в бога? Верую. Но - в того, которого в древности звали Пропатор, Проарх, Эон, - ты с гностиками знаком?

- Нет, - то есть...

- Не знаком. Ну, так вот... Они учили, что Эон - безначален, но некоторые утверждали начало его в соборности мышления о нем, в стремлении познать его, а из этого стремления и возникла соприсущая Эону мысль - Эннойя... Это - не разум, а сила, двигающая разумом из глубины чистейшего духа, отрешенного от земли и плоти...

В самоваре точно комары пели. Марина говорила вполголоса, как бы для себя, не глядя на Самгина, усердно ковыряя распятие; Самгин слушал, недоумевая, не веря, но ожидая каких-то очень простых, серьезных слов, и думал, что к ее красивой, стройной фигуре не идет скромное, темненькое платье торговки. Она произносила имена ересиархов, ортодоксов, апологетов христианства, философов, - все они были мало знакомы или не знакомы Самгину, и разноречия их не интересовали его. Говорила она долго, но Самгин слушал невнимательно, премудрые слова ее о духе скользили мимо него, исчезали вместе с дымом от папиросы, память воспринимала лишь отдельные фразы.

- Душа сопричастна страстям плоти, дух же - бесстрастен, и цель его - очищение, одухотворение души, ибо мир исполнен душ неодухотворенных...

Сунув распятие в угол дивана, вытирая пальцы чайной салфеткой, она продолжала говорить еще медленнее, равнодушней, и это равнодушие будило в Самгине чувство досады.

"Зачем этой здоровой, грудастой и, конечно, чувственной женщине именно такое словесное облачение? - размышлял Самгин. - Было бы естественнее и достоверней, если б она вкусным своим голосом говорила о боге церковном, боге попов, монахов, деревенских баб..."

Он видел, что распятие торчит в углу дивана вниз головой и что Марина, замолчав, тщательно намазывает бисквит вареньем. Эти мелочи заставили Самгина почувствовать себя разочарованным, точно Марина отняла у него какую-то смутную надежду.

- Все это слишком премудро и... далеко от меня, - сказал он и хотел усмехнуться, но усмешка у него не вышла, а Марина - усмехнулась снисходительно.

- Вижу, что скушно тебе.

- И, в сущности, - что же ты сказала о себе?

- Сказала все, что следовало...

Он спросил ее пренебрежительно и насмешливо, желая рассердить этим, а она ответила в тоне человека, который не хочет спорить и убеждать, потому что ленится. Самгин почувствовал, что она вложила в свои. слова больше пренебрежения, чем он в свой вопрос, и оно у нее - естественнее. Скушав бисквит, она облизнула губы, и снова заклубился дым ее речи:

- Вы, интеллигенты, в статистику уверовали: счет, мера, вес! Это все равно, как поклоняться бесенятам, забыв о Сатане...

- Кто же Сатана?

- Разум, конечно.

- Эх, Марина, до чего это старо, плоско, - сказал Самгин, вздыхая.

- Исконно русское, народное. А вы - что придумали? Конституцию? Чем же и как поможет конституция смертной-то скуке твоей?

- Я о смерти не думаю.

- Скука и есть смерть. Потому и не думаешь, что перестал жить.

Сказав это, она взяла распятие и вышла в магазин.

"Конечно, она живет не этой чепухой", - сердито решил Самгин, проводив глазами ее статную фигуру. Осмотрел уютное логовище ее, окованную полосами железа дверь во двор и живо представил, как Марина, ночуя здесь, открывает дверь любовнику.

"Вот это - достоверно!"

Затем он решил, что завтра уедет в Москву и потом в Крым.

- Слушай-ко, что я тебе скажу, - заговорила Марина, гремя ключами, становясь против его. И, каждым словом удивляя его, она деловито предложила: не хочет ли он обосноваться здесь, в этом городе? Она уверена, что ему безразлично, где жить...

- Почему ты так думаешь? ,

- Городок - тихий, спокойный, - продолжала она, не ответив ему. - Жизнь дешевая. Я бы поручила тебе кое-какие мои делишки в суде, подыскала бы практику, устроила квартиру. Ну - как?

- Предложение - неожиданное, и... надо сообразить, - сказал Самгин, чувствуя, что его удивление становится похожим на робость.

- Сообрази. А теперь - отпусти меня, поеду губернаторшу утешать. У нас губернаторша - сестра губернатора, он был вдовец, и она вертела его, как веретено.

Говоря, она одевалась. Вышли на двор. Марина заперла железную дверь большим старинным ключом и спрятала его в муфту. Двор был маленький, тесный, и отовсюду на него смотрели окна, странно стесняя Сангина.

- Так - сообрази! Поживешь здесь, отдохнешь, одумаешься.

Разошлись в разные стороны. Самгин шагал не спеша, взвешивая предложение Марины, хотя уже признавал, что оно не плохо устраивает его.

"Поживу тихо, наедине с самим собою..."

Но, вспомнив, что единственным его сожителем всегда был он сам, зачеркнул одиночество.

"Дуняша будет приезжать. Изредка. Распутный ребенок. Любопытнейшие фигуры создает жизнь. И эта Зотова с ее Пропатором. Странно закончила она свою лекцию. Напрасно я раздражался против нее".

Он на другой же день сообщил ей свое решение.

- Вот и хорошо, - радушно сказала она. - Бери деньги, поезжай, кланяйся Алеше Гогину.

- Ты его знаешь?

- Ну да! Жил он здесь, месяца два, действовал. У нас ведь город эсеровский, и Алешу заклевали.

- Интересный ты человек! - искренно удивился Клим. - Как это ты объединяешь мистику и...

- Во-первых - гностицизм вовсе не мистика, а во-вторых - есть поговорка: "Большой мешок - не глиняный горшок, что ни положь умело - все будет цело, знай - носи, да не больно тряси".

- Это - любопытство Евы? , Посмеиваясь, Марина ответила:

- Ева-то одним грехом заинтересовалась, а я, может быть, - всеми...

- Любопытством не проживешь, - сказал Самгин, вздохнув, а Марина спросила:

- Пробовал?

И после этого они оба немножко посмеялись. В Москве все разыгралось очень просто. Варвара встретила, как старого знакомого, который мог бы и не приезжать, но видеть его все-таки интересно. За две недели она похудела, поблекла, глаза окружены тенями, блестят тревожно и вопросительно. Черное, без украшений, платье придает ей вид унылой вдовы. Когда Самгин сказал ей, что намерен жить в провинции, она, опустив голову, откликнулась не сразу, заставив его подумать:

"Сейчас начнется нечто неприятное, фальшивое!" Но он ошибся. Вздохнув, Варвара сказала:

- Я понимаю тебя. Жить вместе - уже нет смысла. И вообще я не могла бы жить в провинции, я так крепко срослась с Москвой! А теперь, когда она пережила такую трагедию, - она еще ближе мне.

О привязанности к Москве Варвара говорила долго, лирически, книжно, - Самгин, не слушая ее, думал:

"Была без радости любовь", но я не ожидал, что "разлука будет без печали".

И почувствовал, что "без печали" все-таки немножко обидно, тем более обидно, что Варвара начала говорить деловито и глаза ее смотрят спокойно:

- Думаю поехать за границу, пожить там до весны, полечиться и вообще привести себя в порядок. Я верю, что Дума создаст широкие возможности культурной работы. Не повысив уровня культуры народа, мы будем бесплодно тратить интеллектуальные силы - вот что внушил мне истекший год, и, прощая ему все ужасы, я благодарю его.

Самгин иронически отметил:

"Гладко говорит. Выучили, - глупее стала". Хотелось, чтоб ее речь, монотонная - точно осенний дождь, перестала звучать, но Варвара украшалась словами еще минут двадцать, и Самгин не поймал среди них ни одной мысли, которая не была бы знакома ему. Наконец она ушла, оставив на столе носовой платок, от которого исходил запах едких духов, а он отправился в кабинет разбирать книги, единственное богатство свое.

Нашел папку с коллекцией нелегальных открыток, эпиграмм, запрещенных цензурой стихов и, хмурясь, стал пересматривать эти бумажки. Неприятно было убедиться в том, как все они пресны, ничтожны и бездарны в сравнении с тем, что печатали сейчас юмористические журналы.

"Прошлое", - подумал он и, не прибавив "мое", стал разрывать на мелкие клочья памятники дешевого свободомыслия и юношеского своего увлечения.

Цесаревич Николай!

Если царствовать придется, Так уж ты не забывай, Что полиция дерется!

- читал Самгин и морщился, - теперь такие вещи - костюм настолько изношенный, что его даже нищему подарить было бы стыдно.

"Сотни людей увлекались этим", - попробовал он утешить себя, разрывая бумажки все более торопливо и мелко, а уничтожив эту связь свою с прошлым, ногою примял клочки бумаги в корзине и с удовольствием закурил папиросу.

Через час он сидел в квартире Гогиных, против Татьяны. Он редко встречал эту девушку, помнил ее веселой, с дурашливой речью, с острым блеском синеватых, задорных глаз. Она была насмешлива, не симпатична ему и никогда не возбуждала желания познакомиться с нею ближе. Теперь ее глаза были устало прикрыты ресницами, лицо похудело, вытянулось, нездоровый румянец горел на щеках, - покашливая, она лежала на кушетке, вытянув ноги, прикрытые клетчатым пледом. Казалось, что она постарела лет на десять. Глуховатым, бесцветным голосом чахоточной она говорила:

- Деньги - опоздали. Алексей арестован в Ростове и с ним Любаша Сомова. Вы знали Спивак? Тоже арестована, с типографией, не успев ее поставить. Ее сын, Аркадий, у нас.

- Вы нездоровы? - спросил Самгин.

- Как видите. А был такой Петр Усов, слепой; он выступил на митинге, и по дороге домой его убили, буквально растоптали ногами. Необходима организация боевых дружин, и - "око за око, зуб за зуб". У эсеров будет раскол по вопросу о терроре.

Говорила она бессвязно, глаза ее нестерпимо блестели.

- У вас, видимо, поднимается температура.

- Ничего не значит, сидите!

Самгин сказал, что он не имеет времени, - Татьяна, протянув ему руку, спросила:

- Что вы думаете делать?

- Еще не решил, - сухо ответил Самгин, торопясь уйти.

"Осталась где-то вне действительности, живет бредовым прошлым", - думал он, выходя на улицу. С удивлением и даже недоверием к себе он вдруг почувствовал, что десяток дней, прожитых вне Москвы, отодвинул его от этого города и от людей, подобных Татьяне, очень далеко. Это было странно и требовало анализа. Это как бы намекало, что при некотором напряжении воли можно выйти из порочного круга действительности.

"Из царства мелких необходимостей в царство свободы", - мысленно усмехнулся он и вспомнил, что вовсе не напрягал воли для такого прыжка.

Это было еще более странно. Чувство недоверия к прочности своего настроения волновало.

"Все в мире стремится к более или менее устойчивому равновесию, - напомнил он себе. - Действительности дан революционный толчок, она поколебалась, подвинулась вперед и теперь..."

- Здравствуйте, товарищ Самгин!

С ним негромко поздоровался и пошел в ногу, заглядывая в лицо его, улыбаясь, Лаврушка, одетый в длинное и не по фигуре широкое синеватое пальто, в протертой до лысин каракулевой шапке на голове, в валяных сапогах.

Самгин дважды смерил его глазами и, подняв воротник своего пальто, оглянулся, ускорил шаг, а Лаврушка, как бы отдавая отчет, говорил быстро, вполголоса, с радостью:

- Рука - зажила, только пятнышко осталось, вроде - оспу привили. Теперь - учусь. А Павел Михайлович помер.

- Кто это? - спросил Самгин.

- Медник же! Медника-то - забыли?

- Ага...

- Простудился и - готов!

- Ну, - всего доброго! - пожелал Самгин, направляясь к извозчику, но приостановился и вдруг тихонько спросил:

- А - Яков?

- Ничего-о! - тоже тихо и все с радостью откликнулся Лаврушка. - Целехонек. Он теперь не Яков. Вот - уж он действительно...

- Ну, прощай!

Сидя в санях извозчика, Самгин соображал:

"Зачем я спросил про Якова? Странный каприз памяти... Разумеется - это не может быть ничем иным, - именно каприз". И тотчас подумал:

"Кажется, я - убеждаю себя?"

Затем, опустив воротник пальто, строго сказал извозчику:

- Скорей!

Захотелось сегодня же, сейчас уехать из Москвы. Была оттепель, мостовые порыжели, в сыроватом воздухе стоял запах конского навоза, дома как будто вспотели, голоса людей звучали ворчливо, и раздирал уши скрип полозьев по обнаженному булыжнику. Избегая разговоров с Варварой и встреч с ее друзьями, Самгин днем ходил по музеям, вечерами посещал театры; наконец - книги и вещи были упакованы в заказанные ящики.

Он почти благодарно поцеловал руку Варвары, она - отвернулась в сторону, прижав платок к глазам.

И вот, безболезненно порвав связь с женщиной, закончив полосу жизни, чувствуя себя свободным, настроенный лирически мягко, он - который раз? - сидит в вагоне второго класса среди давно знакомых, обыкновенных людей, но сегодня в них чувствуется что-то новое и они возбуждают не совсем обыкновенные мысли. Рядом с ним, у окна, читает сатирический журнал маленький человечек, розовощекий, курносый, с круглыми и очень голубыми глазками, размером в пуговицу жилета. Он весь, от галстука до-ботинок, одет в новое, и когда он двигался - на нем что-то хрустело, - должно быть, накрахмаленная рубашка или подкладка синего пиджака. С другого бока - толстая, шерстяная женщина, в круглых очках, с круглой из фанеры коробкой для шляп; в коробке возились и мяукали котята. Напротив - рыжеватый мужчина с растрепанной бородкой на лице, изъеденном оспой, с веселым взглядом темных глаз, - глаза как будто чужие на его сухом и грязноватом лице; рядом с ним, очевидно, жена его, большая, беременная, в бархатной черной кофте, с длинной золотой цепочкой на шее и на груди; лицо у нее широкое, доброе, глаза серые, ласковые. В углу дивана съежился, засунув руки в карманы пальто, закрыв глаза, остроносый человек в котиковой шапке, ничем не интересный.

Самгин подумал, что он уже не первый раз видит таких людей, они так же обычны в вагоне, как неизбежно за окном вагона мелькание телеграфных столбов, небо, разлинованное проволокой, кружение земли, окутанной снегом, и на снегу, точно бородавки, избы деревень. Все было знакомо, все обыкновенно, и, как всегда, люди много курили, что-то жевали.

"В сущности, есть много оснований думать, что именно эти люди - основной материал истории, сырье, из которого вырабатывается все остальное человеческое, культурное. Они и - крестьянство. Это - демократия, подлинный демос - замечательно живучая, неистощимая сила. Переживает все социальные и стихийные катастрофы и покорно, неутомимо ткет паутину жизни. Социалисты недооценивают значение демократии".

Эти новые мысли слагались очень легко и просто, как давно уже прочувствованные. Соблазнительно легко. Но мешал думать гул голосов вокруг. За спиной Самгина, в соседнем отделении, уже началась дорожная беседа, говорило несколько голосов одновременно, - и каждый как бы старался прервать ехидно сладкий, взвизгивающий голосок, который быстро произносил вятским говорком:

- Ну - и что же, чего же ожидать? Разделение власти - что значит? Это значит - многовластие. Что же: адвокаты из евреев, будущие властители наши, - они умнее родовитого дворянства и купечества, которое вчера в лаптях щеголяло, а сегодня миллионами ворочает?

Минуты две никто не мог заглушить голос, он звучал, точно бубенчик, затем его покрыл густой и влажный бас:

- Власть действительно ослабла, и это потому, что духовенство лишено свободы проповеди. Преосвященный владыко Антонин истинно и мужественно сказал: "Слово божие не слышно в безумнейшем, иноязычном хаосе шума газетного, и это есть главнейшее зло"...

- Во-от оно! Разболтали, расхлябали Россию-то!

- Верно! - очень весело воскликнул рябой человек, зажмурив глаза и потрясая головой, а затем открыл глаза и, так же весело глядя в лицо Самгина, сказал:

- А между прочим - замечательно осмелел народ, что думает, то и говорит...

Женщина, почесывая одной рукой под мышкой, другою достала из кармана конфету в яркой бумажке и подала мужу.

- На-ко, пососи! Наверно, уж хочется курить-то? Вон как дымят, совсем - трактир.

- Не трактир, а - решето, - сказал в ухо ей остроносый человек. - Насыпаны в решето люди, и отсевается от них глупость.

Говоря, он тоже смотрел на Самгина, а соседка его, сунув и себе за щеку конфету, миролюбиво сказала:

- Без глупости тоже не проживешь...

- С этого начинаем, - поддержал ее муж. В соседнем отделении голоса звучали все громче, торопливее, точно желая попасть в ритм лязгу и грохоту поезда. Самгина заинтересовал остроносый: желтоватое лицо покрыто мелкими морщинами, точно сеткой тонких ниток, - очень подвижное лицо, то - желчное и насмешливое, то - угрюмое. Рот - кривой, сухие губы приоткрыты справа, точно в них торчит невидимая папироса. Из костлявых глазниц, из-под темных бровей нелюдимо поблескивают синеватые глаза.

"Человеку с таким лицом следовало бы молчать", - решил Самгин. Но человек этот не умел или не хотел молчать. Он непрощенно и вызывающе откликался на все речи в шумном вагоне. Его бесцветный, суховатый голос, ехидно сладенький голосок в соседнем отделении и бас побеждали все другие голоса. Кто-то в коридоре сказал:

- Жизнь - коротка, не поспеешь дом выстроить, а уж гроб надобно!

Остроносый тотчас откликнулся:

- Вам бы, купец, не о гробах думать, а - о торговом договоре с Германией, обидном и убыточном для нас, вот вам - гроб!

За спиною Клима бас обиженно прогудел:

- Мыслители же у нас - вроде* одной барышни: ей, за крестным ходом, на ногу наступили, так она - в истерику: ах, какое безобразие! Так же вот и прославленный сочинитель Андреев, Леонид: народ русский к Тихому океану стремится вылезти, а сочинитель этот кричит на весь мир честной - ах, офицеру ноги оторвало!..

Остроносый встал и, через голову Самгина, крикнул:

- За "Красный смех" большие деньги дают. Андреев даже и священника атеистом написал...

Локомотив свистнул, споткнулся и, встряхнув вагоны, покачнув людей, зашипел, остановясь в густой туче снега, а голос остроносого затрещал слышнее. Сняв шапку, человек этот прижал ее под мышкой, должно быть, для того, чтоб не махать левой рукой, и, размахивая правой, сыпал слова, точно гвозди в деревянный ящик:

- Там, в столицах, писатели, босяки, выходцы из трущоб, алкоголики, сифилитики и вообще всякая... ин-теллиген-тность, накипь, плесень - свободы себе желает, конституции добилась, будет судьбу нашу решать, а мы тут словами играем, пословицы сочиняем, чаек пьем - да-да-да! Ведь как говорят, - обратился он к женщине с котятами, - слушать любо, как говорят! Обо всем говорят, а - ничего не могут!

Вырвав шапку из-под мышки, оратор надел ее на кулак и ударил себя в грудь кулаком.

- Я объехал всю Россию и вокруг, и вдоль, и поперек, крест-накрест не один раз, за границей бывал во многих странах...

Локомотив снова свистнул, дернул вагон, потащил его дальше, сквозь снег, но грохот поезда стал как будто слабее, глуше, а остроносый - победил: люди молча смотрели на него через спинки диванов, стояли в коридоре, дымя папиросами. Самгин видел, как сетка морщин, расширяясь и сокращаясь, изменяет остроносое лицо, как шевелится на маленькой, круглой голове седоватая, жесткая щетина, двигаются брови. Кожа лица его не краснела, но лоб и виски обильно покрылись потом, человек стирал его шапкой и говорил, говорил.

- Всё оговорили, всё охаяли! Сочинители Россию-то, как ворота дегтем, вымазали...

- К-клев-вета! - заикаясь, крикнул маленький читатель сатирических журналов.

Оратор махнул в его сторону мохнатым кулаком.

- Свобода мысли! Ты, дьявол, мысли, но - молчи, не соблазняй...

- Верно! - крикнули из коридора, но кто-то засмеялся, кто-то свистнул, а маленький курносый, прикрыв лицо журналом, возмущенно выговорил:

- К-ка-ккая и-и-ерунда!

- Честно говорит, - сказал Самгину рябой. - Веди себя - как самовар: внутри - кипи, а наружу кипятком - не брызгай! Вот я - брызгал...

- В сумасшедший дом и попал, на тци месяца, - добавила его супруга, ласково вложив в протянутую ладонь еще конфету, а оратор продолжал с великим жаром, все чаще отирая шапкой потное, но не краснеющее лицо:

- Народ свободы не требует, народ у нас - мужик, ему одна свобода нужна: шерстью обрастать...

- Д-для стрижк-ки? - спросил читатель сатирических журналов, - тогда остроносый, наклонясь к нему, закричал ожесточенно и визгливо:

- Да-да, для этого самого! С вас, с таких, много ли государство сострижет? Вы только объедаете, опиваете его. Сколько стоит выучить вас грамоте? По десяти лет учитесь, на казенные деньги бунты заводите, губернаторов, министров стреляете...

- Нашел кого пожалеть, - громко сказали в коридоре, и снова кто-то свистнул.

- Я - не жалею, я - о бесполезности говорю! У нас - дело есть, нам надобно исправить конфуз японской войны, а мы - что делаем?

Самгин подумал о том, что года два тому назад эти люди еще не смели говорить так открыто и на такие темы. Он отметил, что говорят много пошлостей, но это можно объяснить формой, а не смыслом.

"Конечно, и смысл... уродлив, но тут важно, что люди начали думать политически, расширился интерес к жизни. Она, в свое время, корректирует ошибки..."

Паровоз снова и уже отчаянно засвистел и точно наткнулся на что-то, - завизжали тормоза, загремели тарелки буферов, люди, стоявшие на ногах, покачнулись, хватая друг друга, женщина, подскочив на диване, уперлась руками в колени Самгина, крикнув:

- Ой, что это?

- Машинист - пьян, - угрюмо объяснил остроносый, снимая с полки корзину.

Невидимые ткачи ткали за окном густейшую, белую пелену, как бы желая скрыть цепь солдат на перроне станции.

- Встречают кого-то, - сказал остроносый; кондуктор, идя вслед за ним, поправил:

- Никого не встречают, арестованных сажать будем...

Женщина, успокоенно вздохнув, улыбнулась:

- Штыки-то, как гребень! Вычесывают солдатики бунтарскую вошку, вычесывают, слава тебе господи! Перекрестилась и предложила мужу:

- Пойдем, тут буфет есть!

Безмолвная женщина с котятами, тяжело вздохнув, встала и тоже ушла.

- Уж-жасные люди, - прошипел заика: ему, видимо, тоже хотелось говорить, он беспокойно возился на диване и, свернув журналы трубкой, размахивал ею перед собой, - губы его были надуты, голубые глазки блестели обиженно.

- От таких хочется в монастырь уйти, - пожаловался он.

Самгин кивнул головой, сочувствуя тяжести усилий, с которыми произносил слова заика, а тот, распустив розовые губы, с улыбкой добавил:

- Или, как барсук, жить в норе одиноко... Из-за спинки дивана поднялось усатое, небритое лицо и сказало сквозь усы:

- С барсуком в норе часто лиса живет. Сказало укоризненно и - скрылось, а заика пугливо съежился.

Поезд стоял утомительно долго; с вокзала пришли рябой и жена его, - у нее срезали часы; она раздраженно фыркала, выковыривая пальцем скупые слезы из покрасневших глаз.

- Часики были старенькие, цена им не велика, да - бабушка это подарила мне, когда я еще невестой была.

Затем оказалось, что в другом конце вагона пропал чемодан и кларнет в футляре; тогда за спиною Самгина, торжествуя, загудел бас:

- Поверьте слову: говорун этот - обыкновенный вор, и тут у него были помощники; он зубы нам заговаривал, а те - работали.

- Приемчик известный, - весело согласился рябой и этим привел басовитого человека в ярость.

- Сами судите: почему человек этот, ни с того ни с сего, выворачивался наизнанку?

- Да ведь вы, батюшка, тоже говорили!

- Я - лицо духовное!

В отделение, где сидел Самгин, тяжело втиснулся большой человек с тяжелым, черным чемоданом в одной руке, связкой книг в другой и двумя связками на груди, в ремнях, перекинутых за шею. Покрякивая, он взвалил чемодан на сетку, положил туда же и две связки, а третья рассыпалась, и две книги в переплетах упали на колени маленького заики.

- О-осторожней! - крикнул он, стряхнув книги на пол, прижимаясь в угол.

Новый пассажир, высоко подняв седые кустистые брови, посмотрел несколько секунд на заику и спросил странно звонким голосом, подчеркивая о:

- Почему же на пол бросаете? Ну-ко, поднимите!

- Я в-вам не слуга...

- Это - неверно: человек человеку всегда слуга, так или иначе. Поднимите-ко!

Заика еще плотней вжался в угол, но владелец книг положил руку на плечо его, сказав третий раз, очень спокойно:

- Поднимите.

В соседних отделениях все встали, молча глядя через спинки диванов, ожидая скандала.

- Повинуюсь насилию, - сказал заика, побледнев, мигая, наклонился и, подняв книги, бросил их на диван.

- То-то, - удовлетворенно сказал седобровый, усаживаясь рядом с ним. - Разве можно книги ногами попирать? Тем более, что это - "Система логики" Милля, издание Вольфа, шестьдесят пятого года. Не читали, поди-ко, а - попираете!

У него было круглое лицо в седой, коротко подстриженной щетине, на верхней губе щетина - длиннее, чем на подбородке и щеках, губы толстые и такие же толстые уши, оттопыренные теплым картузом. Под густыми бровями - мутновато-серые глаза. Он внимательно заглянул в лицо Самгина, осмотрел рябого, его жену, вынул из кармана толстого пальто сверток бумаги, развернул, ощупал, нахмурясь, пальцами бутерброд и сказал:

- Дурак! Я просил - с ветчиной, а он с колбасой дал!

Толстыми пальцами смял хлеб вместе с бумагой и бросил комок в сетку.

Люди всё еще молчали, разглядывая его. Первый устал ждать рябой.

- Торгуете книгами?

- Покупаю.

- Для чтения?

- Крышу крыть.

Рябой, покраснев, усмехнулся.

- Однако и книгами торгуют!

- Разве?

- До чего огрубел народ, - вздохнув, сказала женщина. - Раньше-то как любезно говорили...

Не глядя на нее, книжник достал из-за пазухи деревянную коробку и стал свертывать папироску. Скучающие люди рассматривали его всё более недоброжелательно, а рябой задорно сказал:

- Махорку здесь курить нельзя!

- Кто запретил? - осведомился книжник. - Нежных Табаков не курю, а дым - есть дым! Махорочный - здоровее, никотину меньше в нем... Так-то.

- Вы однако не доктор, - приставал рябой. Жена дала ему конфету, сказав:

- Брось, не спорь! На, соси скорей!

По нахмуренным лицам людей - Самгин уверенно ждал скандала. Маленький заика ядовито усмехался, щурил глазки и, явно готовясь вступить в словесный бой, шевелил губами. Книжник, затенив лицо свое зеленоватым дымом, ответил рябому:

- Верно, я не доктор для людей, я - для скотов, ветеринар я.

- Оно и видно, что для скотов, - прозвучал бас над головой Самгина, и стало очень тихо, а через несколько секунд ветеринар сказал, шумно вздохнув:

- Огненной метлой подмели мужики уезд... Он сказал это так звучно и уверенно, как будто вполне твердо знал, что все эти люди ждут от него именно повести о мужиках.

- От усадьбы Соймоновых остались головни, да пепел, да разрушенные печи, а - превосходная была усадьба и хозяйство весьма культурное.

Говорил он беззлобно, задумчиво, и звонкий голос его водворял тишину.

- Но культура эта, недоступная мужику, только озлобляла его, конечно, хотя мужик тут - хороший, умный мужик, я его насквозь знаю, восемь лет работал здесь. Мужик, он - таков: чем умнее, тем злее! Это - правило жизни его.

- Порют мало, - негромко напомнил кто-то.

- Пороть надобно не его, а - вас, гражданин, - спокойно ответил ветеринар, не взглянув на того, кто сказал, да и ни на кого не глядя. - Вообще доведено крестьянство до такого ожесточения, что не удивительно будет, если возникнет у нас крестьянская война, как было в Германии.

- Нет, уже это, что же уж! - быстро и пронзительно закричал рябой. - Помилуйте, - зачем же дразнить людей - и беспокоить? И - все неверно, потому что - не может быть этого! Для войны требуются ружья-с, а в деревне ружей - нет-с!

- Брюхом навалится мужик, как Митька - у Алексея Толстого, - сказал ветеринар, широко улыбаясь и явно обрадованный возможностью поспорить.

- Сочинениям Толстого никто не верит, это ведь не Брюсов календарь, а романы-с, да-с, - присвистывая, говорил рябой, и лицо его густо покрывалось мелкими багровыми пятнами.

- Я не про Льва Толстого...

- Нам всё едино-с! И позвольте сказать, что никакой крестьянской войны в Германии не было-с, да и быть не может, немцы - люди вышколенные, мы их - знаем-с, а войну эту вы сами придумали для смятения умов, чтоб застращать нас, людей некнижных-с...

Он уже начал истерически вскрикивать, прижал кулаки к груди и все наклонялся вперед, как бы готовясь ударить головой в живот ветеринара, а тот, закинув голову, выгнув щетинистый кадык, - хохотал, круглый рот его выбрасывал оглушительные, звонкие:

- О-хо-о-хо-о-о!

- Да перестань ты, господи боже мой! - тревожно уговаривала женщина, толкая мужа кулаком в плечо и бок. - Отвяжитесь вы от него, господин, что это вы дразните! - закричала и она, обращаясь к ветеринару, который, не переставая хохотать, вытирал слезившиеся глаза.

Самгин вышел в коридор, его проводила жалоба женщины:

- А вы, господа, стравили петухов и любуетесь, - как вам не стыдно!

В коридоре тоже спорили, кто-то говорил:

- Наше поколение веровало в идею прогресса... А материалисты окорнали ее, свели до идеи прогресса технического.

Самгин постоял у двери на площадку, послушал речь на тему о разрушении фабрикой патриархального быта деревни, затем зловещее чье-то напоминание о тройке Гоголя и вышел на площадку в холодный скрип и скрежет поезда. Далеко над снежным пустырем разгоралась неприятно оранжевая заря, и поезд заворачивал к ней. Вагонные речи утомили его, засорили настроение, испортили что-то. У него сложилось такое впечатление, как будто поезд возвращает его далеко в прошлое, к спорам отца, Варавки и суровой Марьи Романовны.

"Ужасные нервы у меня..."

Затем он неожиданно подумал, что каждый из людей в вагоне, в поезде, в мире замкнут в клетку хозяйственных, в сущности - животных интересов; каждому из них сквозь прутья клетки мир виден правильно разлинованным, и, когда какая-нибудь сила извне погнет линии прутьев, - мир воспринимается искаженным. И отсюда драма. Но это была чужая мысль: "Чижи в клетках", - вспомнились слова Марины, стало неприятно, что о клетках выдумал не сам он.

Заря, быстро изменяя цвета свои, теперь окрасила небо в тон старой, дешевенькой олеографии, снег как бы покрылся пеплом и уже не блестел.

"А ведь я могу кончить самоубийством", - вдруг догадался Клим, но и это вышло так, точно кто-то чужой подсказал ему.

"Марина, конечно, тоже в клетке, - торопливо подумал он. - Тоже ограничена. А я - не ограничен..."

Но он не знал, спрашивает или утверждает. Было очень холодно, а возвращаться в дымный вагон, где все спорят, - не хотелось. J4a станции он попросил кондуктора устроить его в первом классе. Там он прилег на диван и, чтоб не думать, стал подбирать стихи в ритм ударам колес на стыках рельс; это удалось ему не сразу, но все-таки он довольно быстро нашел:

Коняна - скакуо - становит В горящу - юизбу - войдет...

"И может быть - женой протопопа Аввакума", - подумал он, закуривая папиросу.

Город Марины тоже встретил его оттепелью, в воздухе разлита была какая-то сыворотка, с крыш лениво падали крупные капли; каждая из них, казалось, хочет попасть на мокрую проволоку телеграфа, и это раздражало, как раздражает запонка или пуговица, не желающая застегнуться. Он сидел у окна, в том же пошленьком номере гостиницы, следил, как сквозь мутный воздух падают стеклянные капли, и вспоминал встречу с Мариной. Было в этой встрече нечто слишком деловитое и обидное.

- Воротился? - спросила она как будто с удивлением и тотчас же хозяйственно заговорила о том, что ему сейчас же надо подыскать квартиру и что она знает одну, кажется, достаточно удобную для него.

- Около двух часов я заеду за тобой, посмотрим, ладно?

Вообще она встретила его так деловито, как хозяйка служащего, и в комнату за магазином не позвала.

Сейчас уже половина третьего, а ее все еще нет. Но как раз в эту минуту слуга, приоткрыв дверь, сказал:

- Вас Марина Петровна Зотова просят на извозчика.

Самгин отметил, что она не извинилась за опоздание.

- Совсем кончил с Москвой?

- Да.

- Вот и чудесно. .

Ехали в тумане осторожно и медленно, остановились у одноэтажного дома в четыре окна с парадной дверью; под новеньким железным навесом, в медальонах между окнами, вылеплены были гипсовые птицы странного вида, и весь фасад украшен аляповатой лепкой, гирляндами цветов. Прошли во двор; там к дому примыкал деревянный флигель в три окна с чердаком; в глубине двора, заваленного сугробами снега, возвышались снежные деревья сада. Дверь флигеля открыла маленькая старушка в очках, в коричневом платье.

- Здравствуй, Фелициата Назаровна! Вот - постояльца привезла. Где Валентин? - громко закричала Марина; старуха молча и таинственно показала серым пальцем вверх.

- Позови. Глухая, - вполголоса объяснила Марина, вводя Самгина в небольшую очень светлую комнату. Таких комнат было три, и Марина сказала, что одна из них - приемная, другая - кабинет, за ним - спальня.

- Окнами в сад, как видишь. Тут жил доктор, теперь будет жить адвокат.

"Уже решила", - подумал Самгин. Ему не нравилось лицо дома, не нравились слишком светлые комнаты, возмущала Марина. И уже совсем плохо почувствовал он себя, когда прибежал, наклона голову, точно бык, большой человек в теплом пиджаке, подпоясанном широким ремнем, в валенках, облепленный с головы до ног перьями и сенной трухой. Он схватил руки Марины, сунул в ее ладони лохматую голову и, целуя ладони ее, замычал.

- Безбедов, Валентин Васильевич, - назвала Марина, удивительно легко оттолкнув его. Безбедов выпрямился, и Самгин увидал перед собою широколобое лицо, неприятно обнаженные белки глаз и маленькие, очень голубые льдинки зрачков. Марина внушительно говорила, что Безбедов может дать мебель, столоваться тоже можно у него, - он возьмет недорого.

- Даром! - сказал Безбедов, голосом человека, больного лярингитом. - Хотите - даром?

- Зачем же? - сухо спросил Самгин, а тот, сверкнув зрачками, широко развел руки и ответил:

- Так. Ради своеобразия.

- Не дури, Валентин, - строго посоветовала Марина и через несколько минут сказала Безбедову:

- Я пришлю завтра тебе Мишутку, и ты с ним устрой все, - двух дней довольно?

Безбедов снова поймал ее руку, поцеловал и прохрипел:

- Могу завтра к вечеру...

Руку Самгина он стиснул так крепко, что Клим от боли даже топнул ногой. Марина увезла его к себе в магазин, - там, как всегда, кипел самовар и, как всегда, было уютно, точно в постели, перед крепким, но легким сном.

- Валентин - смутил тебя? - спросила она, усмехаясь. - Он - чудит немножко, но тебе не помешает. У него есть страстишка - голуби. На голубях он жену проморгал, - ушла с постояльцем, доктором. Немножко - несчастен, немножко рисуется этим, - в его кругу жены редко бросают мужей, и скандал очень подчеркивает человека.

Помолчав, она попросила его завтра же принять дела от ее адвоката, а затем приблизилась вплоть, наклонилась, сжала лицо его теплыми ладонями и, заглядывая в глаза, спросила тихо, очень ласково, но властно:

- Ну, - что? Что хмуришься? Болит? Кричи, - легче будет!

Освобождать лицо из крепких ее ладоней не хотелось, хотя было неудобно сидеть, выгнув шею, и необыкновенно смущал блеск ее глаз. Ни одна из женщин не обращалась с ним так, и он не помнил, смотрела ли на него когда-либо Варвара таким волнующим взглядом. Она отняла руки от лица его, села рядом и, поправив прическу свою, повторила: .

- Ну, говори! Ведь - хочешь рассказать себя, - чего же молчишь?

Он вовсе не хотел "рассказывать себя", он даже подумал, что и при желании, пожалуй, не сумел бы сделать это так, чтоб женщина поняла все то, что было неясно ему. И, прикрывая свое волнение иронической улыбкой, спросил:

- Ты желаешь, чтоб я исповедовался? Странное желание. Зачем тебе нужно это?

Он пожал плечами, а Марина, положив руку на плечо его, сказала, тихонько вздохнув:

- Не хочешь - не надо. Но мы, бабы, иной раз помогаем сбросить ношу с плеч...

- Чтоб возложить другую, - вставил он, а Марина, заглядывая в глаза его, усмехаясь, откликнулась:

- Я замуж за тебя - не собираюсь, в любовницы - не напрашиваюсь.

Обаятельно звучал ее мягкий, глубокий голос, хороша была улыбка красивого лица, и тепло светились золотистые глаза.

- Говорить о себе - трудно, - .предупредил Самгин.

- А - о чем говорим? - спросила она. - Ведь и о погоде говоря - о себе говорим.

- Ты слишком упрощенно смотришь...

- Разве?

Самгин искоса взглянул в лицо ее и осторожно начал:

- Говорить можно только о фактах, эпизодах, но они - еще не я, - начал он тихо и осторожно. - Жизнь - бесконечный ряд глупых, пошлых, а в общем все-таки драматических эпизодов, - они вторгаются насильственно, волнуют, отягощают память ненужным грузом, и человек, загроможденный, подавленный ими, перестает чувствовать себя, свое сущее, воспринимает жизнь как боль...

Марина молча погладила его плечо, но он уже не смотрел на нее, говоря:

- Я думаю, что так чувствует себя большинство интеллигентов, я, разумеется, сознаю себя типичным интеллигентом, но - не способным к насилию над собой. Я не могу заставить себя верить в спасительность социализма и... прочее. Человек без честолюбия, я уважаю свою внутреннюю свободу...

Он помолчал несколько секунд, взвешивая слова "внутренняя свобода", встал и, шагая по комнате из угла в угол, продолжал более торопливо:

- Поэтому я - чужой среди людей, которые включают себя в партии, группы, - вообще - включают, заключают...

Он чувствовал, что говорит необыкновенно и даже неприятно легко, точно вспоминает не однажды прочитанную и уже наскучившую книгу.

- В конце концов - все сводится к той или иной системе фраз, но факты не укладываются ни в одну из них. И - что можно сказать о себе, кроме: "Я видел то, видел это"?

Остановясь среди комнаты, глядя в дым своей папиросы, он пропустил перед собою ряд эпизодов: гибель Бориса Варавки, покушение Макарова на самоубийство, мужиков, которые поднимали колокол "всем миром", других, которые сорвали замок с хлебного магазина, 9 Января, московские баррикады - все, что он пережил, вплоть до убийства губернатора. И вдруг он почувствовал: есть нечто утешительное в том, что память укладывает все эти факты в ничтожную единицу времени, - утешительное и даже как будто ироническое. Невольным движением он вынул часы, но, не взглянув на циферблат, тотчас же спрятал их. И, заметив, что Марина смотрит на него требовательно ожидающим взглядом, продолжал механически, неохотно:

- К людям типа Кутузова я отношусь с уважением... как, например, к хирургам. Но у меня кости не сломаны и нет никаких злокачественных опухолей...

Он снова шагал в мягком теплом сумраке и, вспомнив ночной кошмар, распределял пережитое между своими двойниками, - они как бы снова окружили его. Один из них наблюдал, как драгун старается ударить шашкой Туробоева, но совершенно другой человек был любовником Никоновой; третий, совершенно не похожий на первых двух, внимательно и с удовольствием слушал речи историка Козлова. Было и еще много двойников, и все они, в этот час, - одинаково чужие Климу Самгину. Их можно назвать насильниками.

"Кошмар, - думал он, глядя на Марину поверх очков. - Почему я так откровенно говорю с ней? Я не понимаю ее, чувствую в ней что-то неприятное. Почему же?" Он замолчал, а Марина, скрестив руки на высокой груди, сказала негромко:

- О Степане ты неверно судишь, я его знаю лучше, чем ты. И не потому, что жила с ним, а...

Но она не договорила фразу, должно быть, не нашла точного слова и новым тоном сказала:

- А ты, кажется, зачитался, заплесневел в думах...

- Читаю я не много.

- Застоялся на одном месте. Надо передвинуться в другой угол...

- Почему - в угол?

- Пожить с простыми людьми.

- Ты - о рабочих, крестьянах?

Не обратив на его вопрос внимания, она спросила:

- С женой-то - совсем кончил?

- Да.

- Ну, вот и хорошо! Значит, на время свободен. "Говорит она со мной, как... старшая сестра". Облизывая губы кончиком языка, прищурив глаза, Марина смотрела в потолок; он наклонился к ней, желая спросить о Кутузове, но она встряхнулась, заговорив:

- Так завтра же давай примемся за дела! Сходи к моему поверенному, потолкуй с ним, я его предупредила...

Она сказала это мягко, но так, что Самгин понял: надобно уходить. И ушел, молча пожав крепкую, очень теплую руку.

"Хитрая баба. Разоблачить ее нелегко. А - надо разоблачать?" - спросил он.

Отношение к этой женщине не определялось. Раздражала неприятная ее самоуверенность и властность, раздражало и то, что она заставила высказаться. Последнее, было особенно досадно. Самгин знал, что он никогда еще и ни с кем не говорил так, как с нею.

На другой день, утром, он сидел в большом светлом кабинете, обставленном черной мебелью; в огромных шкафах нарядно блестело золото корешков книг, между Климом и хозяином кабинета - стол на толстых и пузатых ножках, как ножки рояля. Хозяин - чернобровый, лысый, его круглое, желтоватое лицо надуто, как бычачий пузырь для обучения плаванию, оно заканчивается остренькой черной, полуседой бородкой, - в синеватых белках пронзительно блестят черненькие зрачки. Голосок у него звонкий, упрямый, слова он произносит не по-русски четко и ставит очень плотно слово к слову.

- Моя доверительница, - почтительно говорит он, не называя доверительницу по имени. - Принимая во внимание... Исходя из этого факта... На основании изложенного... - Он как бы нарочно говорит фразами апелляционной жалобы, его почтительность сопровождается легкой судорогой толстых губ и остренькой усмешкой пронзительных глаз. Коротким жестом левой руки он как бы отталкивает от себя что-то. Его ужимки заставили Самгина почувствовать, что человек этот обижен Мариной и, кажется, ненавидит ее, но - побаивается. Отношение к ней он переносил и на него, Самгина.

- Кол-лега, - говорил он, точно ставя запятую между двумя л.

- Далее: дело по иску родственников купца Потапова, осужденного на поселение за принадлежность к секте хлыстов. Имущество осужденного конфисковано частично в пользу казны. Право на него моей почтенной доверительницы недостаточно обосновано, но она обещала представить еще один документ. Здесь, мне кажется, доверительница заинтересована не имущественно, а, так сказать, гуманитарно, и, если не ошибаюсь, цель ее - добиться пересмотра дела. Впрочем, вы сами увидите...

О гуманитарном интересе Марины он сказал с явным сожалением, а вообще его характеристики судебных дел Марины принимали все более ехидный характер, и Самгин уже чувствовал, что коллега Фольц знакомит его не с делами, а хочет познакомить с почтенной доверительницей. В черном кабинете стоял неприятный запах, возбуждая желание чихать; за окнами шумел, завывал ветер, носились тучи снега. Просидев часа два, Самгин почти с наслаждением погрузился в белую бурю на улице, - его толкало, покачивало, черные фигуры вырывались из белого вихря, наскакивая на него, обгоняя; он шел и чувствовал: да, начинается новая полоса жизни. С Мариной следует быть осторожным. И необходимо взять себя в руки. "Поставить себя в центр круга непоколебимых выводов", - вспомнил он фразу Брагина и возмутился засоренностью своей памяти.

Через несколько дней он, в сопровождении Безбедова, ходил по комнатам своей квартиры. Комнаты обставлены старой и солидной мебелью, купленной, должно быть, в барской усадьбе. Валентин Безбедов, вводя Клима во владение этим имуществом, пренебрежительно просипел:

- Если - мало, сходите в сарай, там до чорта всякой дряни! Книжный шкаф есть, клавесины. Цветов хотите? У меня во флигеле множество их, землей пахнет, как на кладбище.

Он курил немецкую фарфоровую трубку, дым шел из ноздрей его широкого носа, изо рта, трубка висела на груди, между лацканами модного толстого пиджака, и оттуда тоже шел дым. Но похож был Безбедов не на немца, а на внезапно разбогатевшего русского ломового извозчика, который еще не привык носить модные костюмы. Лохматый, с красным опухшим лицом, он ходил рядом с Климом, бесцеремонно заглядывая в лицо его обнаженными глазами, - отвратительно скрипели его ботинки, он кашлял, сипел, дымился, толкал Самгина локтем и вдруг спросил:

- Читали анекдот?

- Какой?

- У царя была депутация верноподданных рабочих из Иваново-Вознесенска, он им сказал буквально так:

"Самодержавие мое останется таким, каким оно было встарь". Что он - с ума спятил?

- Да, странно, - отозвался Самгин. Безбедов крепко стиснул его локоть.

- Ну, устраивайтесь!

И ушел, дымя, скрипя, но, затворив дверь, тотчас снова распахнул ее и просипел:

- В Москву едет царь-то!

Отмахиваясь от густого дыма, Самгин спросил себя:

"Неужели и это животное занимается политикой?" Как все необычные люди, Безбедов вызывал у Самгина любопытство, - в данном случае любопытство усиливалось еще каким-то неопределенным, но неприятным чувством. Обедал Самгин во флигеле у Безбедова, в комнате, сплошь заставленной различными растениями и полками книг, почти сплошь переводами с иностранного: 144 тома пантелеевского издания иностранных авторов, Майн-Рид, Брем, Густав Эмар, Купер, Диккенс и "Всемирная география" Э. Реклю, - большинство книг без переплетов, растрепаны, торчат на полках кое-как.

"Библиотека гимназиста", - мысленно определил Самгин. Безбедов не замедлил подтвердить это.

- Со времен гимназии накопил, - сказал он, недружелюбно глядя на книги. - Ерунда всё. Из-за них и гимназию не кончил.

Все вокруг него было неряшливо - так же, как сам он, всегда выпачканный птичьим пометом, с пухом в кудлатой голове и на одежде. Ел много, торопливо, морщился, точно пища была слишком солона, кисла или горька, хотя глухая Фелициата готовила очень вкусно. Насытясь, Безбедов смотрел в рот Самгина и сообщал какие-то странные новости, - казалось, что он выдумывал их.

- Петербургский викарий Сергий служил панихиду по лейтенанте Шмидте, студенты духовной академии заставили: служи! И - служил.

- Откуда вам известно это?

- Муромская, Лидия Тимофеевна, сказала. Она - все знает, у нее связи в Петербурге.

Подобрав нижнюю губу, он вопросительно, как бы ожидая чего-то, помолчал, затем сказал тоном виноватого:

- Я лесами ее управляю. Знакомы с ней?

- Да.

- Скушная. Ничего, что я так говорю?

- Пожалуйста.

- Не женщина, а - обязательное постановление городской управы. Вы не замечаете, что люди становятся всё скушнее?

- Человек - вообще существо невеселое, - философски сказал Самгин, - Безбедов нашел, что это:

- Правильно!

От его политических новостей и мелких городских сплетен Самгин терял аппетит. Но очень скоро он убедился, что этот человек говорит о политике из любезности, считая долгом развлекать нахлебника. Как-то за ужином он угрюмо сказал:

- В Москве революционеры на банк напали, цапнули денег около миллиона. - И, отдуваясь, сказал с явной досадой, хрипло:

- Надоело до чорта! Все о политике говорят, как о блинах на масленице.

Самгин взглянул на него недоверчиво и увидал, что он, обиженно надув губы, тискает в трубку табак. После двух, трех таких жалоб Самгин решил, что домохозяин - глуп и сам знает это, но нимало не смущен своей глупостью, а даже как бы хвастается ею.

"Дурак, - по-русски, широко; по глупости несколько навязчив, но не нахал и добродушен", - определил Самгин и почти ежедневно убеждался, что определил правильно.

Как-то за обедом Безбедов наглотался вкусной пищи, выпил несколько рюмок водки, настоянной на ягодах можжевельника, покраснел, задымил немецкой трубкой и внезапно, с озлоблением вскричал:

- Идиотское время, чорт его возьми! - Хлопнув себя ладонями по ушам, он потряс лохматой головой. Самгин спокойно ждал политической новости, но Безбедов возмущенно заговорил:

- Март уже, а - что делается, а?

- Вы о чем?

- Да - о погоде! У меня голуби ожирели, - тоскливо хрипел он, показывая в потолок пальцем цвета моркови. - Лучшая охота в городе, два раза премирована, москвичам носы утер. Тут есть такой подлец, Блинов, трактирщик, враг мой, подстрелил у меня Херувима, лучшего турмана во всей России, - дробь эту он, убийца, получит в морду себе...

Самгин видел, что лицо хозяина налилось кровью, белки выкатились, красные пальцы яростно мнут салфетку, и ему подумалось, что все это может кончиться припадком пьяного буйства, даже параличом. Притворяясь заинтересованным, он спросил:

- Это очень увлекательная охота?

Безбедов поперхнулся каким-то ругательством, дрожащей рукой налил квасу, выпил стакан двумя глотками и - выдохнул вместе со струёй воздуха:

- Не поймете - до чего!

Он вскочил из-за стола, точно собираясь идти куда-то, остановился у окна в цветах, вытер салфеткой пот с лица, швырнул ее на пол и, широко размахнув руками, просипел:

- Невообразимо!

Взмахивая распростертыми руками, точно крыльями, закрыв глаза, мотая головою, он забормотал:

- Понимаете: небеса! Глубина, голубая чистота, ясность! И - солнце! И вот я, - ну, что такое я? Ничтожество, болван! И вот - выпускаю голубей. Летят, кругами, всё выше, выше, белые в голубом. И жалкая душа моя летит за ними - понимаете? Душа! А они - там, едва вижу. Тут - напряжение... Вроде обморока. И - страх: а вдруг не воротятся? Но - понимаете - хочется, чтоб не возвратились, понимаете?

Большое, мягкое тело Безбедова тряслось, точно он смеялся беззвучно, лицо обмякло, распустилось, таяло потом, а в полупьяных глазах его Самгин действительно видел страх и радость. Отмечая в Безбедове смешное и глупое, он почувствовал к нему симпатию. Устав размахивать руками, задыхаясь и сипя, Безбедов повалился на стул и, наливая квас мимо стакана, бормотал:

- Большой момент! И - честное дело, никому не мешает, ни от кого не зависит, - к чертям всю чепуху! Пожалуйста - выпьемте!

Чокаясь с ним рюмками, Самгин подумал:

"Случай, когда глупость возвышается до поэзии". Безбедов вылил водку из рюмки в стакан с квасом и продолжал говорить. Он еще более растрепался, сбросил пиджак, расстегнул ворот голубой сатиновой рубашки, обмахивался салфеткой, и сероватые клочья волос на голове его забавно шевелились. Было приятно, что Безбедов так легко понятен, не требует настороженности в отношении к нему, весь - налицо и не расспрашивает ни о чем, как это делает его чрезмерно интересная тетушка, которую он, кажется, не очень любит. ^ этот вечер Самгин, уходя спать, пожал руку Безбедова особенно крепко и даже подумал, что он вел себя с ним более сдержанно, чем следовало бы. Надо было сказать ему что-нибудь, выразить сочувствие. Конечно, не для того, чтобы поощрять его болтовню. Одинокий и, видимо, несчастный парень. Болтовня его ни к чему не обязывает.

Но Безбедов не нуждался в сочувствии и поощрении, почти каждый вечер он охотно, неутомимо рассказывал о городе, о себе. Самгин слушал и ждал, когда он начнет говорить о Марине. Нередко Самгин находил его рассказы чрезмерно, неряшливо откровенными, и его очень удивляло, что, хотя Безбедов не щадил себя, все же в словах его нельзя было уловить ни одной ноты сожаления о неудавшейся жизни. Рассказывая, он не исповедовался, а говорил о себе, как о соседе, который несколько надоел ему, но, при всех его недостатках, - человек не плохой. Как-то, в грустный, ветреный и дождливый вечер, Безбедов заговорил о своей жене.

- Из-за голубей потерял, - говорил он, облокотясь на стол, запустив пальцы в растрепанные волосы, отчего голова стала уродливо огромной, а лицо - меньше. - Хорошая женщина, надо сказать, но, знаете, у нее - эти общественные инстинкты и все такое, а меня это не опьяняет...

"Общественные инстинкты" он проговорил гнусаво, в нос и сморщив лицо, затем, опустив руки на затылок, спросил с негодованием:

- Какого чорта буду я заботиться о том, чтоб дураки жили умнее или как-то там лучше? А умники и без меня проживут. Вы, конечно, другого взгляда, а по-моему - дуракам и так хорошо. На этом я с ней и не поладил. Тут же и голуби. Еще с курицами она, может быть, помирилась бы, но - голуби! Это уже для нее обидно. Вообще она чувствовала себя обманутой. Ей, кажется, не я понравился, а имя мое - Валентин; она, должно быть, вообразила, что за именем скрывается нечто необыкновенное. Гимназистка, романов начиталась, стихов, - книгоедство и... все такое!

Самгин слушал и улыбался. Ему нравилось, что Валентин говорит беспечально, как бы вспоминая далекое прошлое, хотя жена ушла от него осенью истекшего года.

- Может быть, она и не ушла бы, догадайся я заинтересовать ее чем-нибудь живым - курами, коровами, собаками, что ли! - сказал Безбедов, затем продолжал напористо: - Ведь вот я нашел же себя в голубиной охоте, нашел ту песню, которую суждено мне спеть. Суть жизни именно в такой песне - и чтоб спеть ее от души. Пушкин, Чайковский, Миклухо-Маклай - все жили, чтобы тратить себя на любимое занятие, - верно?

Самгин согласно кивнул головой и стал слушать сиплые слова внимательнее, чувствуя в рассказе Безбедова новые ноты.

- Вас увлекает адвокатура, другого - картежная игра, меня - голуби! Вероятно, я на крыше и умру, задохнусь от наслаждения и - шлеп с крыши на землю, - сказал Безбедов и засмеялся влажным, неприятно кипящим смехом. - В детстве у меня задатки были, - продолжал он, вытряхивая пепел из трубки в чайный стакан, хотя на столе стояла пепельница. - Правильно говоря - никаких задатков у меня не было, а это мать и крестный внушили: "Валентин, у тебя есть задатки!" Конечно, это обязывало меня показывать какие-нибудь фокусы. Ждут чего-то необыкновенного, ну и сочинишь, соврешь что-нибудь, - что же делать? Надобно оправдать доверие.

Он подмигнул Самгину и заставил его подумать:

"Я никогда не сочинял".

- Привычка врать и теперь есть у меня, выдумаю что-нибудь мало вероятное и, по секрету, расскажу; стоит только одному рассказать, а уж дальше вранье само пойдет! Чем невероятнее, тем легче верят.

Он усмехнулся и, крепко закрыв глаза, помолчал, подумал, вздохнул.

- Хотя невероятное становится обычным в наши дни. Привираю я не для того, чтоб забавлять себя или людей, а - так, чорт знает для чего! Скучно - на земле, когда самое лучшее переживаешь на крыше. В гимназии я тоже считался мальчишкой с задатками, - крестный раскрасил меня. Чтоб оправдать ожидания - хулиганил. Из пятого класса - выгнали. Стал щеголять в невероятных костюмах, какие-то дурацкие шляпы носил. Барышням - нравилось. Вообразил, что отлично могу играть на биллиарде, - играл часов по пяти, разумеется - бездарно. Вообще я - человек совершенно бездарный.

Сказав последние слова с явным удовольствием, Безбедов вздохнул, и лицо его исчезло в облаке табачного дыма. Самгин тоже курил и молчал, думая, что он, кажется, поторопился признать в этом человеке что-то симпатичное.

"Весьма похоже, что он только играет роль простака, а я - ошибся".

Сознание ошибки возникло сейчас же после того, как Безбедов сказал о задатках и фокусах. Вообще в словах Безбедова незаметно появилось что-то неприятное. Особенно смущало Самгина то, что он подумал о себе:

"Я - не сочинял".

Мысль о возможности какого-либо сходства с этим человеком была оскорбительна. Самгин подозрительно посмотрел сквозь стекла очков на плоское, одутловатое лицо с фарфоровыми белками и голубыми бусинками зрачков, на вялую, тяжелую нижнюю губу и белесые волосики на верхней - под широким носом. Глупейшее лицо.

Неистово дымя, Безбедов спросил:

- А что - у вас нет аппетита к барышням? Тут, недалеко, две сестренки живут, очень милосердные и веселые, - не хотите ли?

Самгин сухо отказался, но подумал, что следовало бы взглянуть, каков этот толстяк среди женщин. Затем, прихлебывая кисленькое красное вино, он сказал:

- Разумеется, я не верю вам, когда вы утверждаете, что - у вас нет никаких талантов...

- Святая истина! - вскричал Безбедов, подняв руки на уровень лица, точно защищаясь, готовясь оттолкнуть от себя что-то. - Я - человек без средств, бедный человек, ничем не могу помочь, никому и ничему! - Эти слова он прокричал, явно балаганя, клоунски сделав жалкую гримасу скупого торгаша.

Самгин настойчиво продолжал:

- Но очень странно слышать, что вы говорите это как будто с удовольствием...

- Да - конечно же, с удовольствием! - вскричал Безбедов, нелепо размахивая руками. - Как бы это сказать вам? Ах, чорт...

Вытаращив глаза, дотирая ладонью шершавый лоб, он несколько секунд смотрел в лицо Самгина, и Самгин видел, как его толстые губы, потные щеки расплываются, тают в торжествующей улыбке.

- Я - глухонемой! - сказал он трезво и громко. - Глухонемого проповедовать не заставишь! Понимаете?

- Вы сознаетесь в симуляции, - сердито заметил Самгин.

- Почему - симуляция? Нет, это - мое убеждение. Вы убеждены, что нужна конституция, революция и вообще - суматоха, а я - ничего этого - не хочу! Не хочу! Но и проповедовать, почему не хочу, - тоже не стану, не хочу! И не буду отрицать, что революция полезна, даже необходима рабочим, что ли, там! Необходима? Ну, и валяйте, делайте революцию, а мне ее не нужно, я буду голубей гонять. Глухонемой! - И, с размаха шлепнув ладонью в широкую жирную грудь свою, он победоносно захохотал сиплым, кипящим смехом.

"Скотина", - мысленно обругал его Самгин, быстро и сердито перебирая в памяти все возражения, какие можно бы противопоставить Безбедову. Но было совершенно ясно, что возражения бесполезны, любое из них Безбедов оттолкнет: "Не хочу", - скажет он.

Возможно, что он обладает силой не хотеть. Но все же Самгин проворчал:

- Анархизм. Это - старо.

- Как мир, - согласился Безбедов, усмехаясь. - Как цивилизация, - добавил он, подмигнув фарфоровым глазом. - Ведь цивилизация и родит анархистов. Вожди цивилизации - или как их там? - смотрят на людей, как на стадо баранов, а я - баран для себя и не хочу быть зарезанным для цивилизации, зажаренным под соусом какой-нибудь философии.

Послушав минуты две давно знакомые, плоские фразы, Самгин невольно произнес слова, которые не хотел бы говорить вслух:

- Самое сильное, что вы можете сказать и сказали, это - не хочу!

- Конечно, - согласился Безбедов, потирая красные, толстые ладони. - Тысячи - думают, один - говорит, - добавил он, оскалив зубы, и снова пробормотал что-то о барышнях. Самгин послушал его еще минуту и ушел, чувствуя себя отравленным.

В кабинете он зажег лампу, надел туфли и сел к столу, намереваясь работать, но, взглянув на синюю обложку толстого "Дела М. П. Зотовой с крестьянами села Пожога", закрыл глаза и долго сидел, точно погружаясь во тьму, видя в ней жирное тело с растрепанной серой головой с фарфоровыми глазами, слыша сиплый, кипящий смех.

"Противная бестия..."

Потом, закуривая, вышел в соседнюю, неосвещенную комнату и, расхаживая в сумраке мимо двух мутносерых окон, стал обдумывать. Несомненно, что в речах Безбедова есть нечто от Марины. Она - тоже вне "суматохи" даже и тогда, когда физически находится среди людей, охваченных вихрем этой "суматохи". Самгин воспроизвел в памяти картину собрания кружка людей, "взыскующих града", - его пригласила на собрание этого кружка Лидия Варавка.

В помещение под вывеской "Магазин мод" входят, осторожно и молча, разнообразно одетые, но одинаково смирные люди, снимают верхнюю одежду, складывая ее на прилавки, засовывая на пустые полки; затем они, "гуськом" идя друг за другом, спускаются по четырем ступенькам в большую, узкую и длинную комнату, с двумя окнами в ее задней стене, с голыми стенами, с печью и плитой в углу, у входа: очевидно - это была мастерская. В комнате - сумрачно, от стен исходит запах клейстера и сырости. На черных и желтых венских стульях неподвижно и безмолвно сидят люди, десятка три-четыре мужчин и женщин, лица их стерты сумраком. Некоторые согнулись, опираясь локтями о колена, а один так наклонился вперед, что непонятно было: почему он не падает? Кажется, что многие обезглавлены. Впереди, в простенке между окнами, за столом, покрытым зеленой клеенкой, - Лидия, тонкая, плоская, в белом платье, в сетке на курчавой голове и в синих очках. Перед нею - лампа под белым абажуром, две стеариновые свечи, толстая книга в желтом переплете; лицо Лидии - зеленоватое, на нем отражается цвет клеенки; в стеклах очков дрожат огни свеч; Лидия кажется выдуманной на страх людям. В ее фигуре есть нечто театральное, отталкивающее. Поглядывая в книгу, наклоняя и взбрасывая голову, она гнусаво, в нос читает:

- "Говорящего в духе - не осуждайте, потому что не плоть проповедует, а дух, дух же осуждать - смертный грех. Всякий грех простится, а этот - никогда".

Отделив от книги длинный листок, она приближает его к лампе и шевелит губами молча. В углу, недалеко от нее, сидит Марина, скрестив руки на груди, вскинув голову; яркое лицо ее очень выгодно подчеркнуто пепельно-серым фоном стены.

- Начни, сестра София, во имя отца и сына и святого духа, - говорит Лидия, свертывая бумагу трубкой.

Рядом с Мариной - Кормилицын, писатель по вопросам сектантства, человек с большой седоватой бородой на мягком лице женщины, - лицо его всегда выражает уныние одинокой, несчастной вдовы; сходство с женщиной добавляется его выгнутой грудью.

Самгин нередко встречался с ним в Москве и даже, в свое время, завидовал ему, зная, что Кормилицын достиг той цели, которая соблазняла и его, Самгина: писатель тоже собрал обширную коллекцию нелегальных стихов, открыток, статей, запрещенных цензурой; он славился тем, что первый узнавал анекдоты из жизни министров, епископов, губернаторов, писателей и вообще упорно, как судебный следователь, подбирал все, что рисовало людей пошлыми, глупыми, жестокими, преступными. Слушая его анекдоты, Самгин, бывало, чувствовал, что человек этот гордится своими знаниями, как гордился бы ученый исследователь, но рассказывает всегда с тревогой, с явным желанием освободиться от нее, внушив ее слушателям. К столу Лидии подошла пожилая женщина в черном платье, с маленькой головой и остроносым лицом, взяла в руки желтую библию и неожиданно густым, сумрачным голосом возгласила:

- Пророка Исаии, глава двадцать четвертая! Раскрыв тяжелую книгу, она воткнула в нее острый нос; зашелестели страницы, "взыскующие града" пошевелились, раздался скрип стульев, шарканье ног, осторожный кашель, - женщина, взмахнув головою в черном платке, торжественно и мстительно прочитала:

- "Се господь рассыплет вселенную и опустошит ю, открыет лицо ея и расточит живущие на ней".

У плиты, в углу, кто-то глухо зарычал. - "Тлением истлеет земля и расхищением расхищена будет земля", - с большой силой и все более мстительно читала женщина.

- "Восплачет земля"...

Шум около печки возрастал; Марина, наклонясь к Лидии, что-то сказала ей, тогда Лидия, постукивая ключом по столу, строго крикнула:

- Тише!

Сквозь ряды стульев шел человек и громко, настойчиво говорил:

- Так я ж ничего ни розумию! Значала - разсыпле, после - лицо открое... И все это, простите! - известно; земля вже плаче от разрушения средств хозяйства...

Человек был небольшой, тоненький, в поддевке и ярко начищенных сапогах, над его низким лбом торчала щетка черных, коротко остриженных волос, на круглом бритом лице топырились усы - слишком большие для его лица, говорил он звонко и капризно.

- И никак невозможно понять, кто допускае расхищение трудов и зачем царь отказуется править народом...

Неестественно согнувшийся человек выпрямился, встал и, протянув длинную руку, схватил черненького за плечо, - тот гневно вскричал:

- Чего вы хватаетесь!

- Здесь собрались люди...

- Да - я вижу, что люди...

- Побеседовать не о том, о чем говоришь ты, брат...

- Как же не о том?

Кто-то засмеялся, люди сердито ворчали. Лидия встряхивала слабозвучный колокольчик; человек, который остановил черненького капризника, взглянул в угол, на Марину, - она сидела все так же неподвижно.

"Идол", - подумал Самгин.

В переднем ряду встала женщина и веселым голосом крикнула:

- Это Лукин, писарь из полиции, - притворяется, усы-то налеплены...

- Выведите его, - истерически взвизгнула Лидия. Самгину показалось, что глаза Марины смеются. Он заметил, что многие мужчины и женщины смотрят на нее не отрываясь, покорно, даже как будто с восхищением. Мужчин могла соблазнять ее величавая красота, а женщин чем привлекала она? Неужели она проповедует здесь? Самгин нетерпеливо ждал. Запах сырости становился теплее, гуще. Тот, кто вывел писаря, возвратился, подошел к столу и согнулся над ним, говоря что-то Лидии; она утвердительно кивала головой, и казалось, что от очков ее отскакивают синие огни...

- Хорошо, брат Захарий, - сказала она. Захарий разогнулся, был он высокий, узкоплечий, немного сутулый, лицо неподвижное, очень бледное - в густой, черной бороде.

- Брат Василий, - позвала Лидия.

Из сумрака выскочил, побежал к столу лысый человечек, с рыжеватой реденькой бородкой, - он тащил за руку женщину в клетчатой юбке, красной кофте, в пестром платке на плечах.

- Иди, иди, - не бойся! - говорил он, дергая руку женщины, хотя она шла так же быстро, как сам он. - Вот, братья-сестры, вот - новенькая! - бросал он направо и налево шипящие, горячие слова. - Мученица плоти, ох какая! Вот - она расскажет страсти, до чего доводит нас плоть, игрушка диаволова...

Доведя женщину до стола, он погрозил ей пальцем:

- Ты - честно, Таисья, все говори, как было, не стыдись, здесь люди богу служить хотят, перед богом - стыда нету!

Он отскочил в сторону, личико его тревожно и радостно дрожало, он размахивал руками, притопывал, точно собираясь плясать, полы его сюртука трепетали подобно крыльям гуся, и торопливо трещал сухой голосок:

- Тут, братья-сестры, обнаружится такое... И, не найдя определяющего слова, он крикнул:

- Ну, начинай, рассказывай, говори - Таисья... Женщина стояла, опираясь одной рукой о стол, поглаживая другой подбородок, горло, дергая коротенькую, толстую косу; лицо у нее - смуглое, пухленькое, девичье, глаза круглые, кошачьи; резко очерченные губы. Она повернулась спиною к Лидии и, закинув руки за спину, оперлась ими о край стола, - казалось, что она падает; груди и живот ее торчали выпукло, вызывающе, и Самгин отметил, что в этой позе есть что-то неестественное, неудобное и нарочное.

- Отец мой лоцманом был на Волге! - крикнула она, и резкий крик этот, должно быть, смутил ее, - она закрыла глаза и стала говорить быстро, невнятно.

- Ничего не слышно, - строго сказала остроносая сестра Софья, а суетливый брат Василий горестно вскричал:

- Эх, Таисья, портишь дело! Портишь! Кормилицын встал и осторожно поставил стул впереди Таисьи, - она охватила обеими руками спинку стула и кивком головы перекинула косу за плечо. , - На двенадцатом году отдала меня мачеха в монастырь, рукоделию учиться и грамоте, - сказала она медленно и громко. - После той, пьяной жизни хорошо показалось мне в монастыре-то, там я и жила пять лет.

Смуглое лицо ее стало неподвижно, шевелились только детски пухлые губы красивого рта. Говорила она сердито, ломким голосом, с неожиданными выкриками, Пальцы ее судорожно скользили по дуге спинки стула, тело выпрямлялось, точно она росла.

- Жених был неказистый, рыжеватый, наянливый такой... Пакостник! - вдруг вскрикнула она.

- Во-от, вот оно! - с явным восхищением и сладостно воскликнул брат Василий.

Все другие сидели смирно, безмолвно, - Самгину казалось уже, что и от соседей его исходит запах клейкой сырости. Но раздражающая скука, которую испытывал он до рассказа Таисьи, исчезла. Он нашел, что фигура этой женщины напоминает Дуняшу: такая же крепкая, отчетливая, такой же маленький, красивый рот. Посмотрев на Марину, он увидел, что писатель шепчет что-то ей, а она сидит все так же величественно.

"Совершенный идол", - снова подумал он, досадуя, что не может обнаружить отношения Марины ко всему, что происходит здесь.

- Вскоре после венца он и начал уговаривать меня:

"Если хозяин попросит, не отказывай ему, я не обижусь, а жизни нашей польза будет", - рассказывала Таисья, не жалуясь, но как бы издеваясь. - А они - оба приставали - и хозяин и зять его. Ну, что же? - крикнула она, взмахнув головой, и кошачьи глаза ее вспыхнули яростью. - С хозяином я валялась по мужеву приказу, а с зятем его - в отместку мужу...

- Эге-е! - насмешливо раздалось из сумрака, люди заворчали, зашевелились. Лидия привстала, взмахнув рукою с ключом, чернобородый Захарий пошел на голос и зашипел; тут Самгину показалось, что Марина улыбается. Но осторожный шумок потонул в быстром потоке крикливой и уже почти истерической речи Таисьи.

- С ним, с зятем, и застигла меня жена его, хозяинова дочь, в саду, в беседке. Сами же, дьяволы, лишили меня стыда и сами уговорились наказать стыдом.

Она задохнулась, замолчала, двигая стул, постукивая ножками его по полу, глаза ее фосфорически блестели, раза два она открывала рот, но, видимо, не в силах сказать слова, дергала головою, закидывая ее так высоко, точно невидимая рука наносила удары в подбородок ей. Потом, оправясь, она продолжала осипшим голосом, со свистом, точно сквозь зубы:

- В-вывезли в лес, раздели догола, привязали руки, ноги к березе, близко от муравьиной кучи, вымазали все тело патокой, сели сами-то, все трое - муж да хозяин с зятем, насупротив, водочку пьют, табачок покуривают, издеваются над моей наготой, ох, изверги! А меня осы, пчелки жалят, муравьи, мухи щекотят, кровь мою пьют, слезы пьют. Муравьи-то - вы подумайте! - ведь они и в ноздри и везде ползут, а я и ноги крепко-то зажать не могу, привязаны ноги так, что не сожмешь, - вот ведь что!

Близко от Самгина кто-то сказал вполголоса:

- Ой, бесстыдница...

Самгин видел, что пальцы Таисьи побелели, обескровились, а лицо неестественно вытянулось. В комнате было очень тихо, точно все уснули, и не хотелось смотреть ни на кого, кроме этой женщины, хотя слушать ее рассказ было противно, свистящие слова возбуждали чувство брезгливости.

- Сначала-то я молча плакала, не хотелось мне злодеев радовать, а как начала вся эта мошка по лицу, по глазам ползать... глаза-то жалко стало, ослепят меня, думаю, навеки ослепят! Тогда - закричала я истошным голосом, на всех людей, на господа бога и ангелов хранителей, - кричу, а меня кусают, внутренности жгут - щекотят, слезы мои пьют... слезы пьют. Не от боли кричала, не от стыда, - какой стыд перед ними? Хохочут они. От обиды кричу: как можно человека мучить? Загнали сами же куда нельзя и мучают... Так закричала, что не знаю, как и жива осталась. Ну, тут и муженек мой закричал, отвязывать меня бросился, пьяный. А я - как в облаке огненном...

Таисья пошатнулась, чернобородый во-время поддержал ее, посадил на стул. Она вытерла рот косою своей и, шумно, глубоко вздохнув, отмахнулась рукою от чернобородого.

- Избили они его, - сказала она, погладив щеки ладонями, и, глядя на ладони, судорожно усмехалась. - Под утро он говорит мне: "Прости, сволочи они, а не простишь - на той же березе повешусь". - "Нет, говорю, дерево это не погань, не смей, Иуда, я на этом дереве муки приняла. И никому, ни тебе, ни всем людям, ни богу никогда обиды моей не прощу". Ох, не прощу, нет уж! Семнадцать месяцев держал он меня, все уговаривал, пить начал, потом - застудился зимою...

И, облегченно вздохнув, она сказала громко, твердо:

- Издох.

Люди не шевелились, молчали. Тишина продолжалась, вероятно, несколько секунд, становясь с каждой секундой как будто тяжелее, плотней.

Потом вскочил брат Василий и, размахивая руками, затрещал:

- Слышали, братья-сестры? Она - не каялась, она - поучала! Все мы тут опалены черным огнем плоти, дыханием дьявола, все намучены...

Встала Лидия и, постучав ключом, сердито нахмуря брови, резким голосом сказала:

- Подождите, брат Василий! Сестры и братья, - несчастная женщина эта случайно среди нас, брат Василий не предупредил, о чем она будет говорить...

Таисья тоже встала, но пошатнулась, снова опустилась на стул, а с него мягко свалилась на пол. Два-три голоса негромко ахнули, многие "взыскующие града" привстали со стульев, Захарий согнулся прямым углом, легко, как подушку, взял Таисью на руки, понес к двери; его встретил возглас:

- Хватила баба горячего до слез, - и тотчас же угрюмо откликнулся кто-то:

- А - не балуй, не покорствуй бесам!

К Лидии подходили мужчины и женщины, низко кланялись ей, целовали руку; она вполголоса что-то говорила им, дергая плечами, щеки и уши ее сильно покраснели. Марина, стоя в углу, слушала Кормилицына; переступая с ноги на ногу, он играл портсигаром; Самгин, подходя, услыхал его мягкие, нерешительные слова:

- В аграрных беспорядках сектантство почти не принимает участия.

- Этого я не знаю, - сказала Марина. - Курить хотите? Теперь - можно, я думаю. Знакомы?

- Встречались, - напомнил Самгин. Литератор взглянул в лицо его, потом - на ноги и согласился:

- Ах, да, как же! - Потом, зажигая папиросу о спичку и, видимо, опасаясь поджечь бороду себе, сказал:

- Я понимаю так, что это - одной линии с хлыстами.

- Хлыстов - попы выдумали, такой секты нет, - равнодушно сказала Марина и, ласково, сочувственно улыбаясь, спросила Лидию: - Не удалось у тебя сегодня?

- Этот... Терентьев! - гневно прошептала Лидия, проглотив какое-то слово. - И всегда, всегда он придумает что-нибудь неожиданное и грязное.

- Негодяй, - кротко сказала Марина и так же кротко, ласково добавила:

- Мерзавец.

- Но - какая ужасная женщина!

- Несимпатична, - согласилась Марина, демонстративно отмахиваясь от дыма папиросы, - литератор извинился и спрятал папиросу за спину себе.

Лидия, вздохнув, заметила:

- Рассказала она хорошо.

- Об ужасах всегда хорошо рассказывают, - лениво проговорила Марина, обняв ее за плечи, ведя к двери.

- Это - очень верно! - согласился Кормилицын и выразил сожаление, что художественная литература не касается сектантского движения, обходит его.

- Не совсем обошла, некоторые - касаются, - сказала Марина, выговорив слово "касаются" с явной иронией, а Самгин подумал, что все, что она говорит, рассчитано ею до мелочей, взвешено. Кормилицыну она показывает, что на собрании убогих людей она такая же гостья, как и он. Когда писатель и Лидия одевались в магазине, она сказала Самгину, что довезет его домой, потом пошепталась о чем-то с Захарием, который услужливо согнулся перед нею.

На улице она сказала кучеру:

- Поезжай за мной.

"Следовало сказать: за нами", - отметил Самгин.

Пошли пешком, Марина говорила:

- Не люблю этого сочинителя. Всюду суется, все знает, а - невежда. Статейки пишет мертвым языком. Доверчив был супруг мой, по горячности души знакомился со всяким... Ну, что же ты скажешь о "взыскующих града"?

Самгин сказал, что он ничего не понял.

- Да, мутновато! Читают и слушают пророков, которые пострашнее. Чешутся. Души почесывают. У многих душа живет под мышками. - И, усмехнувшись, она цинично добавила, толкнув Клима локтем:

- А у баб - гораздо ниже.

Он сказал, нахмурясь, что все более не понимает ее.

- А Лидию понял? - спросила она.

- Разумеется - нет. Трудно понять, как это дочь прожектера и цыганки, жена дегенерата из дворян может превратиться в ханжу, на английский лад?

- Вот как ты сердито, - сказала Марина веселым голосом. - Такие ли метаморфозы бывают, милый друг! Вот Лев Тихомиров усердно способствовал убийству папаши, а потом покаялся сынку, что - это по ошибке молодости сделано, и сынок золотую чернильницу подарил ему. Это мне Лидия рассказала.

Проводив Клима до его квартиры, она зашла к Безбедову пить чай. Племянник ухаживал за нею с бурным и почтительным восторгом слуги, влюбленного в хозяйку, счастливого тем, что она посетила его. В этом суетливом восторге Самгин чувствовал что-то фальшивое, а Марина добродушно высмеивала племянника, и было очень странно, что она, такая умная, не замечает его неискренности.

Пожелав взглянуть, как Самгин устроился, она обошла комнаты и сказала:

- Ну, что ж? Все - есть, только женщины не хватает. Валентин - не беспокоит?

- Нимало.

- То-то. А если беспокоит - скажи, я его утихомирю. Скучаешь?

Заботливые и ласковые вопросы ее приятно тронули Самгина; он сказал, что хотя и не скучает, но еще не вжился в новую обстановку.

- Ну, конечно, - сказала Марина, кивнув головой. - Долго жил в обстановке, где ко всему привык и уже не замечал вещей, а теперь все вещи стали заметны, лезут в глаза, допытываются: как ты поставишь нас?

- Это надо понимать аллегорически? - спросил он, усмехаясь.

- Как хочешь, - ответила она тоже с улыбкой. Ее спокойное лицо, уверенная речь легко выжимала и отдаляла все, что Самгин видел и слышал час тому назад.

- Везде, друг мой, темновато и тесно, - сказала она, вздохнув, но тотчас добавила:

- Только внутри себя светло и свободно. Тут Самгин пожаловался: жизнь слишком обильна эпизодами, вроде рассказа Таисьи о том, как ее истязали; каждый из них вторгается в душу, в память, возбуждает...

- Вопросы, на которые у нас нет иных ответов, кроме книжных, - пренебрежительно закончила Марина его фразу. - А ты - откажись от вопросов-то, замолчи вопросы, - посоветовала она, усмехаясь, прищурив глаза. - Ваш брат, интеллигент, привык украшаться вопросами для кокетства друг перед другом, вы ведь играете на сложность: кто кого сложнее? И запутываете друг друга. Вопросы-то решаются не разумом, а волей... Вот французы учатся по воздуху летать, это - хорошо! Но это - воля решает, разум же только помогает. И по земле свободно ходить тоже только воля научит. - Она тихонько засмеялась, говоря: - Я бы вот вопрос об этой великомученице просто решила: сослала бы ее в монастырь подальше от людей и где устав построже.

- Сурово, но справедливо, - согласился Самгин и, вспомнив мстительный голос сестры Софьи, спросил: кто она?

- Дочь заводчика искусственных минеральных вод. Привлекалась к суду по делу темному: подозревали, что она отравила мужа и свекра. Около года сидела в тюрьме, но - оправдали, - отравителем оказался брат ее мужа, пьяница.

Сидя за рабочим столом Самгина, она стала рассказывать еще чью-то историю - тоже темную; Самгин, любуясь ею, слушал невнимательно и был очень неприятно удивлен, когда она, вставая, хозяйственно сказала:

- Срок платежа кончается в июне, значит, к этому времени ты купишь эти векселя от лица Лидии Муромской. Так? Ну, а теперь простимся, завтра я уезжаю, недельки на полторы.

Когда он наклонился поцеловать ее руку, Марина поцеловала его в лоб, а затем, похлопав его по плечу, сказала, как жена мужу:

- Не скучай!

Губы у нее были как-то особенно ласково горячие, и прикосновение их кожа лба ощущала долго.

Вспоминая все это, Самгин медленно шагал по комнате и неистово курил. В окна ярко светила луна, на улице таяло, по проволоке телеграфа скользили, в равном расстоянии одна от другой, крупные, золотистые капли и, доскользнув до какой-то незаметной точки, срывались, падали. Самгин долго, бессмысленно следил за ними, насчитал сорок семь капель и упрекнул кого-то:

"Все на том же месте".

Ушел в спальню, разделся, лег, забыв погасить лампу, и, полулежа, как больной, пристально глядя на золотое лезвие огня, подумал, что Марина - права, когда она говорит о разнузданности разума.

"Воспитанная литераторами, публицистами, "критически мыслящая личность" уже сыграла свою роль, перезрела, отжила. Ее мысль все окисляет, покрывая однообразной ржавчиной критицизма. Из фактов совершенно конкретных она делает не прямые выводы, а утопические, как, например, гипотеза социальной, то есть - в сущности, социалистической революции в России, стране полудиких людей, каковы, например, эти "взыскующие града". Но, назвав людей полудикими, он упрекнул себя:

"Я отношусь к людям слишком требовательно и неисторично. Недостаток историчности суждений - общий порок интеллигенции. Она говорит и пишет об истории, не чувствуя ее".

Затем он подумал, что неправильно относится к Дуняше, недооценивает ее простоту. Плохо, что и с женщиной он не может забыться, утратить способность наблюдать за нею и за собой. Кто-то из французских писателей горько жаловался на избыток профессионального анализа... Кто? И, не вспомнив имя писателя, Самгин уснул.

Марина не возвращалась недели три, - в магазине торговал чернобородый Захарий, человек молчаливый, с неподвижным, матово-бледным лицом, темные глаза его смотрели грустно, на вопросы он отвечал кратко и тихо; густые, тяжелые волосы простеганы нитями преждевременной седины. Самгин нашел, что этот Захарий очень похож на переодетого монаха и слишком вял, бескровен для того, чтоб служить любовником Марины.

"Именно - служить. Муж тоже, наверное, служил ей".

Тут у него мелькнула мысль, что, может быть, Марина заставит и его служить ей не только как юриста, но он тотчас же отверг эту мысль, не представляя себя любовником Марины. Возбуждая в нем любопытство мужчины, уже достаточно охлажденного возрастом и опытом, она не будила сексуальных эмоций. Не чувствовал он и прочной симпатии к ней, но почти после каждой встречи отмечал, что она все более глубоко интересует его и что есть в ней странная сила; притягивая и отталкивая, эта сила вызывает в нем неясные надежды на какое-то необыкновенное открытие.

Но в конце концов он был доволен тем, что встретился с этой женщиной и что она несколько отвлекает его от возни с самим собою, доволен был, что устроился достаточно удобно, независимо и может отдохнуть от пережитого. И все чаще ему казалось, что в этой тихой полосе жизни он именно накануне какого-то важного открытия, которое должно вылечить его от внутренней неурядицы и поможет укрепиться на чем-то прочном.

Когда приехала Марина, Самгин встретил ее с радостью, удивившей его.

Она, видимо, сильно устала, под глазами ее легли тени, сделав глаза глубже и еще красивей. Ясно было, что ее что-то волнует, - в сочном голосе явилась новая и резкая нота, острее и насмешливей улыбались глаза.

- Ну, какие же новости рассказать? - говорила она, усмехаясь, облизывая губы кончиком языка. - По газетам ты знаешь, что одолевают кадетики, значит - возрадуйся и возвеселись! В Государственной думе засядут коллеги твои, адвокаты. В Твери тоже губернатора ухлопали, - читал? Слышала, что есть распоряжение: крестьянские депутации к царю не пускать. Дурново внушает губернаторам, чтобы не очень расстреливали. Что еще? Видела одного епископа, он недавно беседовал с царем, говорит, что царь - самый спокойный человек в России. Говорил это епископ со вздохами, с грустью...

На минуту она задумалась, нахмурясь, потом спросила:

- Дай-ко папироску.

И, закурив, но отмахиваясь от дыма платком, прищурясь, заговорила снова:

- Старообрядцы очень зашевелились. Похоже, что у нас будет две церкви: одна - лает, другая - подвывает! Бездарные мы люди по части религиозного мышления, и церковь у нас бесталанная...

Самгин осторожно заметил:

- Не понимаю, почему тебя, такую большую, красивую, интересуют эти вопросы...

- А ты - что же, думаешь, что религия - дело чахоточных? Плохо думаешь. Именно здоровая плоть требует святости. Греки отлично понимали это.

Утопив папиросу в полоскательной чашке, она продолжала, хмурясь:

- На мой взгляд, религия - бабье дело. Богородицей всех религий - женщина была. Да. А потом случилось как-то так, что почти все религии признали женщину источником греха, опорочили, унизили ее, а православие даже деторождение оценивает как дело блудное и на полтора месяца извергает роженицу из церкви. Ты когда-нибудь думал - почему это?

- Нет, - ответил Самгин и начал рассказывать о Макарове. Марина, хлебнув мадеры, долго полоскала ею рот, затем, выплюнув вино в полоскательную чашку, извинилась:

- Прости, второй день железный вкус какой-то во рту.

Вытерла губы платочком и пренебрежительно отмахнулась им, говоря:

- Феминизм, суфражизм - все это, милый мой, выдумки нищих духом.

Самгин снова замолчал, а она заговорила о своих делах в суде, о прежнем поверенном своем:

- Дурак надутый, а хочет быть жуликом. Либерал, а - чего добиваются либералы? Права быть консерваторами. Думают, что это не заметно в них! А ведь добьются своего, - как думаешь?

- Возможно, - согласился Самгин.

Марина засмеялась. Каждый раз, беседуя с нею, он ощущал зависть к ее умению распоряжаться словами, формировать мысли, но после беседы всегда чувствовал, что Марина не стала понятнее и центральная ее мысль все-таки неуловима.

Разговорам ее о религии он не придавал значения, считая это "системой фраз"; украшаясь этими фразами, Марина скрывает в их необычности что-то более значительное, настоящее свое оружие самозащиты; в силу этого оружия она верит, и этой верой объясняется ее спокойное отношение к действительности, властное - к людям. Но - каково же это оружие?

По судебным ее делам он видел, что муж ее был умным и жестоким стяжателем; скупал и перепродавал земли, леса, дома, помещал деньги под закладные усадеб, многие операции его имели характер явно ростовщический.

"Гедонист!" - усмехался Самгин, читая дела.

Марина не только не смущалась этой деятельностью, но успешно продолжала ее.

"На кой чорт ей нужны деньги? - соображал Самгин. - Достаточно богата - живет скромно. На филантропию тратит не так уж много..."

На руках у него было дело о взыскании по закладной с земского начальника, усадьбу которого крестьяне разгромили и сожгли. Марина сказала:

- Платить ему - нечем, он картежник, кутила; получил в Петербурге какую-то субсидию, но уже растранжирил ее. Земля останется за мной, те же крестьяне и купят ее.

Постукивая пальцем по плечу Самгина, Марина засмеялась:

- Вот видишь: мужик с барином ссорятся, а купчиха выигрывает! И всегда так было.

Самгин не заметил цинизма в этих ее словах, и это очень удивило его.

О том, что "купец выигрывает", она говорила часто и всегда - шутливо, точно поддразнивая Клима.

- А ведь если в Думу купцы да попы сядут, - вам, интеллигентам, не сдобровать.

- Есть рабочие, - напомнил он.

- Есть ли? Будут. Но до этого - далеко! Он заметил, что, возвратясь из поездки, Марина стала относиться к нему ласковее, более дружески, без той иронии, которая нередко задевала его самолюбие. И это новое ее отношение усиливало неопределенные надежды его, интерес к ней.

Через несколько дней он должен был ехать в один из городов на Волге утверждать Марину в правах на имущество, отказанное ей по завещанию какой-то старой девой.

- Кстати, Клим Иванович, - сказала она. - Лет десять тому назад был там осужден купец Потапов за принадлежность к секте какой-то. На суде читаны были письма Клавдии Звягиной, была такая в Пензе, она скончалась года за два до этого процесса. И рукопись некоего Якова Тобольского. Так ты - "не в службу, а в дружбу" - достань мне документы эти. Они, конечно, в архиве, и тебе надобно обратиться к регистратору Серафиму Пономареву, поблагодарить его; дашь рублей полсотни, можно и больше. Документами этими я очень интересуюсь, собираю кое-что, когда-нибудь покажу тебе. У меня есть письма Владимира Соловьева, оптинского старца одного, Зюдергейма, о "бегунах" есть кое-что; это еще супруг начал собирать. Очень интересно все. Ты Серафиму этому скажи, что для ученой работы документы нужны.

Как всегда, ее вкусный голос и речь о незнакомом ему заставили Самгина поддаться обаянию женщины, и он не подумал о значении этой просьбы, выраженной тоном человека, который говорит о забавном, о капризе своем. Только на месте, в незнакомом и неприятном купеческом городе, собираясь в суд, Самгин сообразил, что согласился участвовать в краже документов. Это возмутило его. "Однако, чорт возьми! Какая оплошность". Но, находясь в грязненькой, полутемной комнате регистратуры, он увидел пред собой розовощекого маленького старичка, старичок весело улыбался, ходил на цыпочках и симпатично говорил мягким тенорком. Самгин не мог бы объяснить, что именно заставило его попробовать устойчивость старичка. Следуя совету Марины, он сказал, что занимается изучением сектантства. Старичок оказался не трудным, - внимательно выслушав деловое предложение, он сказал любезно:

- Конечно, возможно-с, так как документы не денежные. И ежели попы не воспользовались ими, могу поискать. Обыкновенно документы такого рода отправляются в святейший правительствующий синод, в библиотеку оного.

А через два дня, показывая Самгину пакет писем и тетрадку в кожаной обложке, он сказал, нагловато глядя в лицо Самгина:

- Заголовочек сочинения соблазнительный какой, смотрите-ко: "Иакова" - не просто - Якова, а Иакова, вот как-с! "Иакова Тобольского размышление о духе, о плоти и Диаволе" - Диаволе, а не Дьяволе! Любопытно, должно быть-с!

И, положив тетрадь на стол, прижав ее розовой, пухлой ручкой, непреклонно потребовал:

- Прибавьте двадцать пять.

Самгин прибавил и тут же решил устроить Марине маленькую сцену, чтоб на будущее время обеспечить себя от поручений такого рода. Но затем он здраво подумал:

"Дает ли мне этот случай право думать, что такие поручения могут повторяться?"

Дорогой, в вагоне, он достал тетрадь и, на ее синеватых страницах, прочитал рыжие, как ржавчина, слова:

"И лжемыслие, яко бы возлюбив человека господь бог возлюбил также и рождение и плоть его, господь наш есть дух и не вмещает любви к плоти, а отметает плоть. Какие можем привести доказательства сего? Первое: плоть наша грязна и пакостна, подвержена болезням, смерти и тлению..."

Перевернув несколько страниц, написанных круглым, скучным почерком, он поймал глазами фразу, выделенную из плотных строк: "Значит: дух надобно ставить на первое место, прежде отца и сына, ибо отец и сын духом рождены, а не дух отцом".

"Какая ерунда, - подумал Самгин и спрятал тетрадь в портфель. - Не может быть, чтобы это серьезно интересовало Марину. А юридический смысл этой операции для нее просто непонятен".

В городе, подъезжая к дому Безбедова, он увидал среди улицы забавную группу: полицейский, с разносной книгой под мышкой, старуха в клетчатой юбке и с палкой в руках, бородатый монах с кружкой на груди, трое оборванных мальчишек и педагог в белом кителе - молча смотрели на крышу флигеля; там, у трубы, возвышался, качаясь, Безбедов в синей блузе, без пояса, в полосатых брюках, - босые ступни его ног по-обезьяньи цепко приклеились к тесу крыши. Размахивая длинным гибким помелом из грязных тряпок, он свистел, рычал, кашлял, а над его растрепанной головой в голубом, ласково мутном воздухе летала стая голубей, как будто снежно-белые цветы трепетали, падая на крышу.

- Обленились до чорта, - ожирели! - заорал Безбедов, когда Самгин вошел во двор. - Ну, - я их - взбодрю! Я - подниму! Вот увидите! Улыбнетесь...

Самгин, махнув ему шляпой, подумал:

"А - правильно говорят: страшно смешной".

Предвечерним чаем Безбедов сходил на реку, выкупался и, сидя за столом с мокрыми волосами, точно в измятой старой шапке, кашляя, потея, вытирая лицо чайной салфеткой, бормотал:

- Муромская приехала. Рассказывает, будто царь собрался в Лондон бежать, кадетов испугался, а кадеты левых боятся, и вообще чорт знает что будет!

Он закашлялся бухающими звуками, лицо и шея его вздулись от напора крови, белки глаз, покраснев, выкатились, оттопыренные уши дрожали. Никогда еще Самгин не видел его так жутко возбужденным.

- А новый министр, Столыпин, говорит, - трус и дурак.

Слушая невнимательно, Самгин спросил:

- Кому говорит?

- Никому не говорит, - сердито ответил Безбедов. - Это - не он говорит, а - Муромская. Истеричка, чорт ее... Пылит, как ветер.

Откашлялся, плюнул в платок и положил его на стол, но сейчас же брезгливо, одним пальцем, сбросил на пол и, снова судорожно вытирая лоб, виски салфеткой, забормотал раздраженно:

- Кричит: продавайте лес, уезжаю за границу! Какому чорту я продам, когда никто ничего не знает, леса мужики жгут, все - испугались... А я - Блинова боюсь, он тут затевает что-то против меня, может быть, хочет голубятню поджечь. На-днях в манеже был митинг "Союза русского народа", он там орал: "Довольно!" Даже кровь из носа потекла у идиота...

Закурив трубку, он немножко успокоился и широко оскалил неровные крупные зубы.

- Кричал: "Финляндия хочет отложиться, шведы объявляют нам войну", - вообще: кипит похлебка!

Было ясно, что он торопится выбросить из памяти новости, отягощающие ее. Самгин усмехнулся.

- Да, смешно, - сказал Безбедов. - Царь Думу открывал в мантии, в короне, а там все - во фраках. Во фраках или в сюртуках, - не знаете?

- Не знаю.

- Уморительно! Чорт, до чего дожили, а? Вроде Англии. Он - в мантии, а они - во фраках! Человек во фраке напоминает стрижа. Их бы в кафтаны какие-нибудь нарядить. Хорошо одетый человек меньше на дурака похож.

Самгин, поправив очки, взглянул на него; такие афоризмы в устах Безбедова возбуждали сомнения в глупости этого человека и усиливали неприязнь к нему. Новости Безбедова он слушал механически, как шум ветра, о них не думалось, как не думается о картинах одного и того же художника, когда их много и они утомляют однообразием красок, техники. Он отметил, что анекдотические новости эти не вызывают желания оценить их смысл. Это было несколько странно, но он тотчас нашел объяснение:

"Безбедов говорит с высоты своей голубятни, тоном человека, который принужден говорить о пустяках, не интересных для него. Тысячи людей портят себе жизнь и карьеру на этих вопросах, а он, болван..."

Самгин рассердился и ушел. Марины в городе не было, она приехала через восемь дней, и Самгина неприятно удивило то, что он сосчитал дни. Когда он передал ей пакет писем и тетрадку "Размышлений", она, небрежно бросив их на диван, сказала весьма равнодушным тоном:

- Спасибо.

Это убедило Самгина, что купчиха действительно не понимает юридического смысла поступка, который он сделал по ее желанию. Объяснить ей этот смысл он не успел, - Марина, сидя в позе усталости, закинув руки за шею, тоже начала рассказывать новости:

- Ну, батюшка, Петербург совершенно ошалел. Водила меня Лидия по разным политическим салонам...

- Вы были там вместе?

- Ну да.

Самгин отметил, что Безбедов не сказал ему об этом. Она, играя бровями, с улыбочкой в глазах, рассказала, что царь капризничает: принимая председателя Думы - вел себя неприлично, узнав, что матросы убили какого-то адмирала, - топал ногами и кричал, что либералы не смеют требовать амнистии для политических, если они не могут прекратить убийства; что келецкий губернатор застрелил свою любовницу и это сошло ему с рук безнаказанно. Столыпиным недовольны за то, что он не решается прикрыть Думу, на митингах левые бьют кадетов, - те, от обиды, поворачивают направо.

- Видела знаменитого адвоката, этого, который стихи пишет, он - высокого мнения о Столыпине, очень защищает его, говорит, что, дескать, Столыпин нарочно травит конституционалистов левыми, хочет напугать их, затолкать направо поглубже. Адвокат - мужчина приятный, любезен, как парикмахер, только уж очень привык уголовных преступников защищать.

Рассказывала она почти то же, что и ее племянник. Тон ее рассказов Самгин определил как тон человека, который, побывав в чужой стране, оценивает жизнь иностранцев тоже с высоты какой-то голубятни.

- Ты говоришь точно о детских шалостях, - заметил он; Марина усмехнулась:

- Разве? Как старуха? Учительница старая? Охлаждаю твое пламенное сердце революционера? Дай папироску.

Подавая ей портсигар, Самгин заметил, что рука его дрожит. В нем разрасталось негодование против этой непонятно маскированной женщины. Сейчас он скажет ей кое-что по поводу идиотских "Размышлений" и этой операции с документами. Но Марина опередила его намерение. Закурив, выдувая в потолок струю дыма и следя за ним, она заговорила вполголоса, медленно:

- Зря ты, Клим Иванович, ежа предо мной изображаешь, - иголочки твои не страшные, не колют. И напрасно ты возжигаешь огонь разума в сердце твоем, - сердце у тебя не горит, а - сохнет. Затрепал ты себя - анализами, что ли, не знаю уж чем! Но вот что я знаю: критически мыслящая личность Дмитрия Писарева, давно уже лишняя в жизни, вышла из моды, - критика выродилась в навязчивую привычку ума и - только.

Так она говорила минуты две, три. Самгин слушал терпеливо, почти все мысли ее были уже знакомы ему, но на этот раз они звучали более густо и мягко, чем раньше, более дружески. В медленном потоке ее речи он искал каких-нибудь лишних слов, очень хотел найти их, не находил и видел, что она своими словами формирует некоторые его мысли. Он подумал, что сам не мог бы выразить их так просто и веско.

"Действительно, - когда она говорит, она кажется старше своих лет", - подумал он, наблюдая за блеском ее рыжих глаз; прикрыв глаза ресницами, Марина рассматривала ладонь своей правой руки. Самгин чувствовал, что она обезоруживает его, а она, сложив руки на груди, вытянув ноги, глубоко вздохнула, говоря:

- Устала я и говорю, может быть, грубо, нескладно, но я говорю с хорошим чувством к тебе. Тебя - не первого такого вижу я, много таких людей встречала. Супруг мой очень преклонялся пред людями, которые стремятся преобразить жизнь, я тоже неравнодушна к ним. Я - баба, - помнишь я сказала: богородица всех религий? Мне верующие приятны, даже если у них религия без бога.

Максим Горький - Жизнь Клима Самгина - 14, читать текст

См. также Горький Максим - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Жизнь Клима Самгина - 15
Самгин чувствовал себя в потоке мелких мыслей, они проносились, как пы...

Жизнь Клима Самгина - 16
Жизнь Клима Самгина (Сорок лет): Повесть. Частьчетвертая. Берлин встре...