Максим Горький
«Жизнь Клима Самгина - 12»

"Жизнь Клима Самгина - 12"

Сопровождавший Гапона небольшой, неразличимый человечек поднял с пола пальто, положил его на стул, сел на пальто и успокоительно сказал;

- Сейчас придет.

А Гапон проскочил в большую комнату и забегал, заметался по ней. Ноги его подгибались, точно вывихнутые, темное лицо судорожно передергивалось, но глаза были неподвижны, остеклели. Коротко и неумело обрезанные волосы на голове висели неровными прядями, борода подстрижена тоже неровно. На плечах болтался измятый старенький пиджак, и рукава его были так длинны, что покрывали кисти рук. Бегая по комнате, он хрипло выкрикивал:

- Дайте пить. Вина, воды... все равно! Нет, - не все погибло, нет! Сейчас я напишу им. Фуллон! - плачевно крикнул поп и, взмахнув рукой, погрозил кулаком в потолок; рукав пиджака съехал на плечо ему и складками закрыл половину лица. - Фуллон предал меня! - хрипло кричал он, пытаясь отбросить со щеки рукав тем движением головы, как привык отбрасывать длинные свои волосы. Рука его деревянно упала, вытянулась вдоль тела, пальцы щупали и мяли полу пиджака, другая рука мерно, как маятник, раскачивалась. Мелкими шагами бегая по паркету, он наполнил пустоватую комнату стуком каблуков, шарканием подошв, шипением и храпом, - Самгину шум этот напомнил противный шум кухни: отбивают мясо, на плите что-то булькает, шипит, жарится, взвизгивает в огне сырое полено.

Человек в золотых очках подал Гапону стакан вина, поп жадно и быстро выпил и снова побежал, закружился, забормотал:

- Лжешь! Рабочие - со мной! Они меня не предадут! Они - до конца со мной! Лжешь! Предатель.., Где же Мартын, где?

Самгин ошеломленно наблюдал, и в нем тоже кружились какие-то опьяняющие токи. Без рясы, ощипанный, Гапон был не похож на того попа, который кричал и прыгал пред рабочими, точно молодой петушок по двору, куда внезапно влетел вихрь, предвестник грозы и ливня. Теперь, когда попу, точно на смех, грубо остригли космы на голове и бороду, - обнаружилось раздерганное, темненькое, почти синее лицо, черные зрачки, застывшие в синеватых, масляных белках, и большой нос, прямой, с узкими ноздрями, и сдвинутый влево, отчего одна половина лица казалась больше другой.

Самгин заметил, что раза два, на бегу, Гапон взглянул в зеркало и каждый раз попа передергивало, он оглаживал бока свои быстрыми движениями рук и вскрикивал сильнее, точно обжигал руки, выпрямлялся, взмахивал руками.

"Актер? Играет?" - мельком подумал Самгин.

Нет, Гапон был больше похож на обезумевшего, и это становилось все яснее. Кроме попа, в комнате как будто никого не было, все молчали, не шевелясь. Рыжеусый стоял солдатски прямо, прижавшись плечом к стене, в оскаленных его зубах торчала незажженная папироса; у него лицо человека, который может укусить, и казалось, что он воткнул в зубы себе папиросу только для того, чтоб не закричать на попа. Рядом с ним, на стуле, в позе человека, готового вскочить и бежать, сидел Морозов, плотный, крепкий и чем-то похожий на чугунный утюг. Самгин слышал, как он шепнул:

- Вождь, а?

И татарское его лицо как будто перевернулось от быстрой, едкой улыбки.

Рыжеусый сквозь зубы процедил:

- Обида - без ненависти, жалобы - без гнева.

Самгин забыл о том, что Гапон - вождь, но этот шопот тотчас воскресил в памяти десятки трупов, окровавленных людей, ревущего кочегара,

- Меня надобно сейчас же спрятать, меня ищут, - сказал Гапон, остановясь и осматривая людей неподвижными глазами: - Куда вы меня спрячете?

Сердито, звонким голоском Морозов посоветовал ему сначала привести себя в порядок, постричься, помыться. Через минуту Гапон сидел на стуле среди комнаты, а человек с лицом старика начал стричь его. Но, видимо, ножницы оказались тупыми или человек этот - неловким парикмахером, - Гапон жалобно вскрикнул!

- Осторожнее, что вы!

- - Потерпите, - нелюбезно посоветовал Морозов и брезгливо сморщил лицо.

Попа остригли и отправили мыться, ft зрители молча и как бы сконфуженно разошлись по углам.

- Как потрясен, - сказал человек с французской бородкой и, должно быть, поняв, что говорить не следовало, повернулся к окну, уперся лбом в стекло, разглядывая тьму, густо закрывшую окна.

Звонок трещал все более часто и судорожно; Морозов, щупая отвисший карман пиджака, выбегал в прихожую, и Клим слышал, как там возбужденные голоса, захлебываясь словами, рассказывали, что перебиты сотни рабочих, Гапон - тоже убит.

- Сейчас полиция привезла его труп...

- Ер-рунда-с! - четко и звонко сказал Морозов. - Десять минут тому назад этот - труп - был - здесь.

Человек, пришедший с Гапоном, подтвердил обиженным голосом:

- Верно!

И потише, но как бы с упреком, напомнил:

- Рабочий народ очень любит батюшку, очень! Принесли еще новость: Гапон - жив, его ищет полиция, за поимку обещано вознаграждение.

- Возможно, - сказал Морозов и прибавил: - Небольшое.

Самгин пытался понять источники иронии фабриканта и не понимал их. Пришел высокий, чернобородый человек, удалясь в угол комнаты вместе с рыжеусым, они начали там шептаться; рыжеусый громко и возмущенно сказал:

- Ну - нет! Никаких легенд! Никаких! Вбежал Гапон. Теперь, прилично остриженный и умытый, он стал похож на цыгана. Посмотрев на всех в комнате и на себя в зеркале, он произнес решительно, угрожающе:

- Это - не конец! Рабочие - со мною! Твердым шагом вошел крепкий человек с внимательными глазами и несколько ленивыми или осторожными движениями.

- Мартын! - закричал Гапон, бросаясь к нему. - Садись, пиши! Надо скорей, скорей!

Через несколько минут Мартын, сидя на диване у стола, писал не торопясь, а Гапон, шагая по комнате, разбрасывая руки, выкрикивал:

- Братья, спаянные кровью! Так и пиши: спаянные кровью, да! У нас нет больше царя! - он остановился, спрашивая: - У нас или у вас? Пиши: у вас.

- Больше - лишнее слово, - пробормотал писавший, не поднимая головы.

- Он убит теми пулями, которые убили тысячи ваших товарищей, жен, детей... да!

Поп говорил отрывисто, делая большие паузы, повторяя слова и, видимо, с трудом находя их. Шумно всасывал воздух, растирал синеватые щеки, взмахивал головой, как длинноволосый, и после каждого взмаха щупал остриженную голову, задумывался и молчал, глядя в пол. Медлительный Мартын писал все быстрее, убеждая Клима, что он не считается с диктантом Гапона.

- Пиши! - притопнув ногой, сказал Гапон. - И теперь царя, потопившего правду в крови народа, я, Георгий Гапон, священник, властью, данной мне от бога, предаю анафеме, отлучаю от церкви...

- Не дури, - сказал Петр или Мартын, продолжая писать, не взглянув на диктующего попа.

- А - что? Ты - пиши! - снова топнул ногой поп и схватился руками за голову, пригладил волосы: - Я - имею право! - продолжал он, уже не так громко. - Мой язык понятнее для них, я знаю, как надо с ними говорить. А вы, интеллигенты, начнете...

Он махнул рукой, лицо его побагровело и, на минуту, стало злым, зрачки пошевелились, точно вспухнув на белках.

- Нет, нет, - никаких сказок, - снова проговорил рыжеусый человек.

- Кровью своей вы купили право борьбы за свободу, - диктовал Гапон.

Рыжеусый и чернобородый подошли к нему, и первый бесцеремонно, грубовато заговорил:

- Ходят слухи, что вас убили, арестовали и прочее. Это - не годится!

- Как всякая неправда, - вставил чернобородый, покашливая.

- Вот. В Экономическом обществе собралась... разная публика. Нужно вам съездить туда, показаться.

- А - зачем? - спросил Гапон. - Там - интеллигенты! Я знаю, что такое Вольно-экономическое общество, - интеллигенты! - продолжал он, повышая голос. - Я - с рабочими!

- Там есть и рабочие, - сказал чернобородый. Самгин хорошо видел, что попу не понравилось это предложение, даже смутило его. Сморщив лицо, Гапон проворчал что-то, наклонился к Рутенбергу, тот, не взглянув на него, сказал:

- Надо ехать.

- Да?

- Да, да...

Поправляя рукава пиджака, встряхивая головою, Гапон взглянул в зеркало и спросил кого-то:

- Не узнают? Не поверят? Не знают ведь они меня.

- Поверят, - сказал рыжеусый. - Идемте! Самгин давно знал, что он тут лишний, ему пора уйти. Но удерживало любопытство, чувство тупой усталости и близкое страху нежелание идти одному по улицам. Теперь, надеясь, что пойдет вчетвером, он вышел в прихожую и, надевая пальто, услыхал голос Морозова:

- Свернут башку.

- Свою береги, - ответил рыжеусый. Самгин открыл дверь и стал медленно спускаться по лестнице, ожидая, что его нагонят. Но шум шагов наверху он услыхал, когда был уже у двери подъезда. Вышел на улицу. У, подъезда стояла хорошая лошадь,

- Занят, - сказал извозчик. - Частный, - прибавил он, как бы извиняясь,

Самгин взглянул на задок саней и убедился, что номера на санях нет и четверым в этих узеньких санках не поместиться.

"Ну, пойдем", - сказал он себе, быстро шагая в холод тьмы, а через минуту мимо его пронеслась, далеко выбрасывая ноги, темная лошадь; в санках сидели двое. Самгин сокрушенно вздохнул.

Темнота показалась ему необыкновенно густой и такой тяжелой, что плечи сгибались под ее холодным давлением. Город молчал. Мертво, обездушенно стояли дома, лишенные огня, лишь изредка ледяные стекла окон скупо освещались изнутри робким блеском свеч. Должно быть, оттого, что вымер огонь, тишина была неестественно чуткой, точно туго натянутая кожа барабана. Где-то, очень далеко, стреляли, и снова вспоминалось неуместное уподобление: весна, лопаются назревшие почки деревьев. Самгин старался ставить ноги потише, но каблуки стучали, хрустел снег. Черные массы домов приняли одинаковый облик и, поскрипывая кирпичами, казалось, двигаются вслед за одиноким человеком, который стремительно идет по дну каменного канала, идет, не сокращая расстояния до цели. Не было медвежьих фигур дворников у ворот, не было ни полицейских, ни прохожих. И все гуще, тяжелее становился холод торжествующей тьмы.

Самгин пытался подавить страх, вспоминая фигуру Морозова с револьвером в руках, - фигуру, которая была бы комической, если б этому не мешало открытое пренебрежение Морозова к Гапону.

"Хозяин. Презирает неудачника..."

Но думалось с великим усилием, мысли мешали слушать эту напряженную тишину, в которой хитро сгущен и спрятан весь рев и вой ужасного дня, все его слова, крики, стоны, - тишину, в которой скрыта злая готовность повторить все ужасы, чтоб напугать человека до безумия.

"Ничтожен поп. И все свидетели, писатели, солдаты и рабочие, убийцы, жертвы, зрители. Все ничтожны, несчастны", - торопливо размышлял Самгин, чтоб несколько облегчить страх, оскорбительно угнетавший его.

На Невском стало еще страшней; Невский шире других улиц и от этого был пустынней, а дома на нем бездушнее, мертвей. Он уходил во тьму, точно ущелье в гору. Вдали и низко, там, где должна быть земля, холодная плоть застывшей тьмы была разорвана маленькими и тусклыми пятнами огней. Напоминая раны, кровь, эти огни не освещали ничего, бесконечно углубляя проспект, и было в них что-то подстерегающее.

Самгин приостановился, пошел тише, у него вспотели виски. Он скоро убедился, что это - фонари, они стоят на панели у ворот или повешены на воротах. Фонарей было немного, светились они далеко друг от друга и точно для того, чтоб показать свою ненужность. Но, может быть, и для того, чтоб удобней было стрелять в человека, ноторый поравняется с фонарем.

Изредка, воровато и почти бесшумно, как рыба в воде, двигались быстрые, черные фигурки людей. Впереди кто-то дробно стучал в стекла, потом стекло, звякнув, раскололось, прозвенели осколки, падая на железо, взвизгнула и хлопнула калитка, встречу Самгина кто-то очень быстро пошел и внезапно исчез, как бы провалился в землю. Почти в ту же минуту из-за угла выехали пятеро всадников, сгрудились, и один из них испуганно крикнул:

- Рысью...

Они быстро поскакали, гуськом, один за другим; потом щелкнуло два выстрела, еще три и один, а после этого, точно чайка на Каспийском море, тонко и тоскливо крикнул человек. Постояв до поры, пока тишина снова пришла в себя, Самгин пошел дальше. Не верилось, что на Невском нет солдат; вероятно, они, курносенькие и серые, прячутся во дворах тех домов, пред которыми горели фонари. Да, курносенькие прячутся, дрожат от холода, а может быть, от страха в каменных колодцах дворов; а на окраинах города, вероятно, уже читают воззвание Гапона:

"Братья, спаянные кровью!"

Слова эти слушают отцы, матери, братья, сестры, товарищи, невесты убитых и раненых. Возможно, что завтра окраины снова пойдут на город, но уже более густой и решительной массой, пойдут на смерть. "Рабочему нечего терять, кроме своих цепей".

Где-то, в тепле уютных квартир, - министры, военные, чиновные люди; в других квартирах истерически кричат, разногласят, наскакивают друг на друга, как воробьи, писатели, общественные деятели, гуманисты, которым этот день беспощадно показал их бессилие.

"Вожди! - мысленно крикнул Самгин, но так, что услышал крик свой вне себя и даже оглянулся. - А - царь? Едва ли этот маленький человечек спокойно пьет чай..."

И Самгину подумалось, что царь, так же судорожно, как Гапон, мечется в испуге пред содеянным.

Гостиница была уже близко, и страх стал значительно легче. Разгоралось чувство возмущения за себя, за все пережитое в этот день.

"Жить - нельзя! Жизнь превращается в однообразную, бесконечную драму".

Дверь гостиницы оказалась запертой, за нею - темнота. К стеклу прижалось толстое лицо швейцара; щелкнул замок, взныли стекла, лицо Самгина овеял теплый запах съестного.

- Хулиганят, стекла бьют, - пожаловался швейцар; он был в пальто, в шапке, это лишало его обычной парадности, все-таки он был благообразен и спокоен, как всегда.

- Говорят - девять тысяч положено? - спросил он, и, так как Самгин не ответил, он вздохнул: - Вот до чего... дошло! Девять тысяч...

Но когда Клим осведомился: ходят ли поезда на Москву? - швейцар, взглянув на него очень пытливо, ответил вопросом:

- Ожидаете, что железнодорожники тоже забастуют?

Наверху лестницы Самгина встретил коридорный и зашептал:

- Вы, господин Самгин, со швейцаром не разговаривайте, он - сволочь! Полицейский прихвостень...

Этот парень, давно знакомый, еще утром сегодня был добродушен, весел, услужлив, а теперь круглое лицо его странно обсохло, заострилось, точно после болезни; он посматривал на Самгина незнакомым взглядом и вполголоса говорил:

- Двери запер, сукин сын! Стрельба, казаки налетают, бьют; люди теснятся к нам, а он - запер двери и зубы скалит, толстая морда...

Помогая укладывать чемодан, он спрашивал горячим шопотом:

- В чем же убитые виноваты? Ну, сказали бы рабочим: нельзя! А выходит, что было сказано: они пойдут, а вы - бейте!

- Да, - невольно и неожиданно для себя подтвердил Клим. - Конечно, так и было сказано.

Коридорный, стоя на коленях, завязывал чемодан, но тут он пружинно вскочил и, несколько секунд посмотрев на Клима мигающими глазами, снова присел.

- Так, - пробормотал он и, надавив чемодан коленом, матерно выругался. - Значит, теперь...

Но Самгин не слушал его воркотню, думая о том, что вот сейчас он снова услышит в холодной темноте эти простенькие щелчки выстрелов. В карете гостиницы, вместе с двумя немыми, которые, спрятав головы в воротники шуб, явно не желали ничего видеть и слышать, Самгин, сквозь стекло в двери кареты, смотрел во тьму, и она казалась материальной, весомой, леденящим испарением грязи города, крови, пролитой в нем сегодня, испарением жестокости и безумия людей. И бессонную ночь в купе вагона он думал о безумии, о жестокости.

Дома на него набросилась Варвара, ее любопытство было разогрето до кипения, до ярости, она перелистывала Самгина, как новую книгу, стремясь отыскать в ней самую интересную, поражающую страницу, и легко уговорила его рассказать в этот же вечер ее знакомым все, что он видел. Он и сам хотел этого, находя, что ему необходимо разгрузить себя и что полезно будет устроить нечто вроде репетиции серьезного доклада.

Вечером собралось человек двадцать; пришел большой, толстый поэт, автор стихов об Иуде и о том, как сатана играл в карты с богом; пришел учитель словесности и тоже поэт - Эвзонов, маленький, чернозубый человек, с презрительной усмешкой на желтом лице; явился Брагин, тоже маленький, сухой, причесанный под Гоголя, многоречивый и особенно неприятный тем, что всесторонней осведомленностью своей о делах человеческих он заставлял Самгина вспоминать себя самого, каким Самгин хотел быть и был лет пять тому назад. Преобладали мужчины, было шесть женщин, из них Самгин знал только пышнотелую вдову фабриканта красок Дударову, ближайшую подругу Варвары; Варвара относилась к женщинам придирчиво критически, - Самгин объяснял это тем, что она быстро дурнела.

Всех приятелей жены он привык считать людями "третьего сорта", как назвал их Властов; но они, с некоторого времени, стали будить в нем чувство зависти неудачника к людям, которые устроились в своих "системах фраз" удобно, как скворцы в скворешнях. Их фразы в его ушах звучали все более раздражающе громко и уже мешали ему, так же, как мешает иногда жить неясный мотив какой-то старинной песни, притязательно требуя, чтоб его вспомнили точно. Люди эти читали другие книги и как будто хвастались этим друг пред другом. Дудорова и Эвзонов особенно много знали авторов, которых Самгин не читал и не испытывал желания ознакомиться с ними.

- Ириней Лионский, Дионисий Галикарнасский, Фабр д'Оливе, Шюре, - слышал Самгин и слышал веские слова: любовь, смерть, мистика, анархизм. Было неловко, досадно, что люди моложе его, незначительнее и какие-то богатые модницы знают то, чего он не знает, и это дает им право относиться к нему снисходительно, как будто он - полудикарь.

Но в этот вечер они смотрели на него с вожделением, как смотрят любители вкусно поесть на редкое блюдо. Они слушали его рассказ с таким безмолвным напряжением внимания, точно он столичный профессор, который читает лекцию в глухом провинциальном городе обывателям, давно стосковавшимся о необыкновенном. В комнате было тесно, немножко жарко, в полумраке сидели согнувшись покорные люди, и было очень хорошо сознавать, что вчерашний день - уже история.

Самгин старался выдержать тон объективного свидетеля, тон человека, которому дорога только правда, какова бы она ни была. Но он сам слышал, что говорит озлобленно каждый раз, когда вспоминает о царе и Гапоне. Его мысль невольно и настойчиво описывала восьмерки вокруг царя и попа, густо подчеркивая ничтожество обоих, а затем подчеркивая их преступность. Ему очень хотелось напугать людей, и он делал это с наслаждением.

Когда он кончил, слушатели осторожно зашевелились, как бы пробуждаясь от тяжелой дремоты; затем, сначала - шопотом, нерешительно, заговорили, обращаясь не друг ко другу, а как-то в воздух. Первый высказался Эвзонов, он встал и, доставая папиросу из портсигара, сказал, обнажив черные зубы:

- Этот кошмар невозможно объяснить столкновением классовых противоречий, нет, - это нечто поглубже, пострашней...

- О, да! - согласилась Дудорова, хрустя пальцами. - После этого Россия или вознесется к свободе или окончательно падет в бездну...

Кто-то из мужчин сказал могильным голосом!

- Нанесен удар - смертельный удар! - не только идее самодержавия, но - идее личности.

Самгин молчал, ожидая более значительного. Подошла жена в гладком, бронзового цвета платье, оно старило ее и делало похожей на карикатурно преувеличенную подставку для лампы.

- Ты отлично говорил, - сказала она с искренним изумлением. - Замечательно! Какое богатство деталей, и как ты умело пользовался ими! Честное слово - было даже страшно иногда...

В ее изумлении Самгин не нашел ничего лестного для себя, и она мешала ему слушать. Человек с напудренным лицом клоуна, длинной шеей и неподвижно вытаращенными глазами, оглядывая людей, напиравших на него, говорил негромко, но так, что слов его не заглушал ни шум отодвигаемых стульев, ни возбужденные голоса людей, уже разбившихся на маленькие группки.

- Человек - свят! Христос был человек, победивший дьявола. После Христа врожденное зло перестало существовать. Теперь зло - социальная болезнь. Один человек - беззлобен...

Могильный голос возражал:

- Это какой-то теологический анархизм... А Дудорова кричала:

- Народ не делает ни добра, ни зла, только материальные вещи...

Большой, толстый поэт грыз бисквиты и говорил маленькой даме в пенснэ:

- Человек имеет право быть Иудой, Геростратом...

- Говорите что вам угодно, а все-таки революция - неизбежна!

Это повторялось на разные лады, и в этом не было ничего нового для Самгина. Не ново было для него и то, что все эти люди уже ухитрились встать выше события, рассматривая его как не очень значительный эпизод трагедии глубочайшей. В комнате стало просторней, менее знакомые ушли, остались только ближайшие приятели жены; Анфимьевна и горничная накрывали стол для чая; Дудорова кричала Эвзонову:

- Ибсен - педант, педант...

Самгина уже забыли, никто ни о чем не спрашивал его.

"Сыты", - иронически подумал он, уходя в кабинет свой, лег на диван и задумался: да, эти люди отгородили себя от действительности почти непроницаемой сеткой слов и обладают завидной способностью смотреть через ужас реальных фактов в какой-то иной ужас, может быть, только воображаемый ими, выдуманный для того, чтоб удобнее жить.

Потом он думал еще о многом мелочном, - думал для того, чтоб не искать ответа на вопрос: что мешает ему жить так, как живут эти люди? Что-то мешало, и он чувствовал, что мешает не только боязнь потерять себя среди людей, в ничтожестве которых он не сомневался. Подумал о Никоновой: вот с кем он хотел бы говорить! Она обидела его нелепым своим подозрением, но он уже простил ей это, так же, как простил и то, что она служила жандармам.

"Другого человека я осудил бы, разумеется, безжалостно, но ее - не могу! Должно быть, я по-настоящему привязался к ней, и эта привязанность - сильнее любви. Она, конечно, жертва", - десятый раз напомнил он себе.

На другой день утром явился Гогин и предложил ему прочитать два-три доклада о кровавом воскресенье в пользу комитета. После истории с Никоновой Самгин смотрел на Гогина как на человека, который увел у него жену, но читать охотно согласился. Он значительно расширил рассказ о воскресенье рассказом о своих наблюдениях над царем, интересно сопоставлял его с Гапоном, намекал на какое-то неуловимое - неясное и для себя - сходство между ними, говорил о кочегаре, о рабочих, которые умирали так потрясающе просто, о том, как старичок стучал камнем в стену дома, где жил и умер Пушкин, - о старичке этом он говорил гораздо больше, чем знал о нем. После каждого доклада он чувствовал себя умнее, значительней и чувствовал, что чем более красиво рисует он все то, что видел, - тем менее страшным становится оно для него. Но он очень хотел, чтоб людям было страшно слушать, чтоб страх отрезвлял их, и ему казалось, что этого он достигает: людям - страшно. Однако он видел: страх недолго живет в людях, убежденных, что они могут изменить действительность, приручить ее.

"Какое легкомыслие", - думал он и озлоблялся против дерзких.

- Я поражена, Клим, - говорила Варвара. - Третий раз слушаю, - удивительно ты рассказываешь! И каждый раз новые люди, новые детали. О, как прав тот, кто первый сказал, что высочайшая красота - в трагедии!

Слушая ее похвалы, Самгин делал равнодушное и усталое лицо.

- Это не дешево стоит мне.

- Я думаю, - соглашалась Варвара.

В эти дни успеха, какого он никогда еще за всю свою жизнь не испытывал, у Самгина сама собою сложилась формула:

"Революция нужна для того, чтоб уничтожить революционеров".

Когда он впервые подумал так, он мысленно усмехнулся:

"Нелепо!"

Но усмешка не изгнала из памяти эту формулу, и с нею он приехал в свой город, куда его потребовали Варавкины дела и где - у доктора Любомудрова - он должен был рассказать о Девятом января.

- Напишите небольшую статейку фактического характера, - предложила Спивак, очень бледная, покусывая губы и как-то бесцельно переходя с места на места

Самгин написал охотно, он сделал это как свое личное дело, во, когда прочитал вслух свою повесть, кожаный и масляный Дунаев заметил, усмехаясь:

- Штучка устрашающая для обывателей.

- Придется сократить, - сказала Спивак, а длинноногий Корнев, взяв рукопись, как свою, пробормотал, что он это сделает.

- Вычеркнем красивости, и через денек, пожалуй, можно будет пустить в публику.

Затем Самгин докладывал в квартире адвоката Правдива, где его слушало человек сорок людей левого умонастроения; у городского головы Радеева, где собралось человек пятнадцать солиднейших либералов; затем он закружился в суматохе различных мелких дел, споров о завтрашнем дне, в новых знакомствах и - потерял счет дням. Во всем этом было нечто охмеляющее, как в старом, хорошем вине. Самгин чувствовал, что на него смотрят как на непосредственного участника в трагическом событии, тайные силы которого невозможно понять, несмотря на все красноречие рассказов о нем. Он видел: вне кружка Спивак люди подозревают, что он говорит меньше, чем знает, и что он умалчивает о своей роли. Это ему нравилось, это несколько окрыляло его, подсказывало слова более резкие и смелые, слова, которые, иногда, удивляли и его, как обмолвки, впрочем - естественные для человека, который взволнован. Но взволнован был весь город, все грамотные люди угрюмо чувствовали, что случилось необыкновенное, устрашающее.

Настроение горожан довольно удачно, хотя и грубо определил Дунаев, показывая странно белые, плотно составленные зубы.

- Проснулись, как собаки осенней ночью, почуяли страшное, а на кого лаять - не знают и рычат осторожно. Корнев сказал более мягко:

- Начинают понимать, в каком государстве живут. Эти фразы не смущали Самгина, напротив: в нем уже снова возрождалась смутная надежда на командующее место в жизни, которая, пошатываясь, поскрипывая, стеная и вздыхая, смотрела на него многими десятками глаз и точно ждала каких-то успокоительных обещаний, откровений. Это еще более укрепляло в нем остренькое и мстительное желание не успокаивать, а стращать. Ему было приятно рассказывать миролюбивым людям, что в комиссию сенатора Шидловского по рабочему вопросу вошли рабочие социал-демократы и что они намерены предъявить политические требования.

- Героем времени постепенно становятся толпа, масса, - говорил он среди либеральной буржуазии и, вращаясь в ней, являлся хорошим осведомителем для Спивак. Ее он пытался пугать все более заметным уклоном "здравомыслящих" людей направо, рассказами об организации "Союза русского народа", в котором председательствовал историк Козлов, а товарищем его был регент Корвин, рассказывал о работе эсеров среди ремесленников, приказчиков, служащих. Но все это она знала не хуже его и, не пугаясь, говорила:

- Естественно.

И обременяла его бесчисленным количеством различных поручений; он - не отказывался от них, раззадоренное любопытство и смутное предчувствие конца всем тревогам превращалось у него в азарт неопытного игрока.

В свою очередь Самгина широко осведомлял обо всем в городе Иван Дронов. Посмеиваясь, потирая руки, гримасничая, он говорил:

- Я все-таки мужичок, значит - реалист, мне и надлежит быть эсером, а ваш брат, эсдеки, - интеллигентская организация.

В эсерство Дронова Самгин не верил, чувствуя, что - как многие - Иван "революционер до завтра" и храбрится от страха. Всегда суетливый, он приобрел теперь какие-то неуверенные, отрывочные жесты, снял кольцо с пальца, одевался не так щеголевато, как раньше, вообще - прибеднился, сделал себя фигурой более демократической. Но даже в том, как судорожно Он застегивал и расстегивал пуговицы пиджака, была очевидна его лживость и тревога человека, который не вполне уверен, что он действует сообразно со своими интересами.

- Политически организуем Россию именно мы, эсеры, - не то - спрашивал, не то - утверждал он.

Самгин видел, что Дронов вертится вокруг его, даже заискивает перед ним, хотя и грубит, не бескорыстно.

"Подозревает во мне крупного деятеля и хочет убедиться в этом", - решил Самгин, и его антипатия к Дронову взогрелась до отвращения к нему.

В быстрой смене шумных дней явился на два-три часа Кутузов. Самгин столкнулся с ним на улице, но не узнал его в человеке, похожем на деревенского лавочника. Лицо Кутузова было стиснуто меховой шапкой с наушниками, полушубок на груди покрыт мучной и масляной коркой грязи, на ногах - серые валяные сапоги, обшитые кожей. По этим сапогам Клим и вспомнил, войдя вечером к Спивак, что уже видел Кутузова у ворот земской управы.

Кутузов пил чай, должно быть, продолжая воображать себя человеком из деревни. Держался важно, жесты его были медлительно солидны, - жесты человека, который хорошо знает цену себе и никуда не торопится.

- Михаил Кузьмич Антонов, - прошу помнить! - предупредил он Самгина.

"Какой искусный актер", - подумал Самгин, отвечая на его деловитые вопросы о Петербурге.

- Так. Значит - красного флага не пожелали? - спрашивал Кутузов, неуместно посмеиваясь в бороду. - Ну, что ж? Теперь поймут, что царь не для задушевной беседы с ним, а для драки.

Дунаев, сидевший против него, тоже усмехнулся, а Кутузов, тряхнув головой, сказал, глядя в стакан чая:

- Урок оплачен дорого. Но того, чему он должен научить, мы, словесной или бумажной пропагандой, не достигли бы и в десяток лет. А за десять-то лет рабочих - и ценнейших! - погибло бы гораздо больше, чем за два дня...

- В Риге тоже много перестреляли, - напомнил Дунаев. Кутузов посмотрел в лицо его, погладил бороду и негромко выговорил:

- Для того и винтовки, чтоб в людей стрелять. А винтовки делают рабочие, как известно.

Лицо Дунаева снова расцвело знакомой Климу улыбочкой.

- Простота! - сказал он.

Кутузов снова обратился к Самгину:

- А - поп, на вашу меру, величина дутая? Случайный человек. Мм... В рабочем движении случайностей как будто не должно быть... не бывает.

Нахмурясь, он помолчал, потом спросил:

- Туробоев - сильно ранен?

В это время пришла Спивак с Аркадием, розовощеким от холода, мальчик бросился на колени Кутузова.

- Приехал, приехал!

Кутузов, ухмыляясь, прижал его мордочку под бороду себе и забормотал в кудрявые волосы:

- Ах ты, Аркашка - букашка - таракашка! Почему ты такая маленькая, а?

- Неправда!

- Тощенькая - тебя даже мухи не боятся.

- Мухи никого не боятся.;. Мухи у тебя в бороде жили, помнишь - летом?

Спивак, изящная, разогретая морозом, шепталась с Дунаевым, положив руку на его плечо.

- Ладно! - сказал он. - Иду!

- Смотрите, - не больше пятнадцати, ну - двадцати человек! - строго сказала она.

Дунаев, кивнув головой, ушел, а Самгину вспомнилось, что на-днях, когда он попробовал играть с мальчиком и чем-то рассердил его, Аркадий обиженно убежал от него, а Спивак сказала тоном учительницы, хотя и с улыбкой:

- Дети отлично чувствуют, когда играют с ними и когда - ими.

Она присела к столу, наливая себе чаю, а Кутузов уже перебрался к роялю и, держа мальчика на коленях, тихонько аккомпанируя себе, пел вполголоса:

Ой, у нашой у славной Вкраини

Бували престрашни, бездольни години...

- Не хочу скушную! - протестовал Аркадий. - Про хозяина!

- Не угодишь на тебя, Аркашка, - сказал Кутузов и покорно запел:

На хозяине штаны

После деда-сатаны.

Чулки вязаные,

Тоже краденые.

Мальчик, хлопая ладонями, тоже распевал:

На хозяине шляденяа

После брата-чертенка...

Спивак, прихлебывая чай, разбирала какие-то бумажки и одним глазом смотрела на певцов, глаз улыбался. Все это Самгин находил напускным и даже обидным, казалось, что Кутузов и Спивак не хотят показать ему, что их тоже страшит завтрашний день.

Через несколько дней он сидел в местной тюрьме и только тут почувствовал, как много пережито им за эти недели и как жестоко он устал. Он был почти доволен тем, что и физически очутился наедине с самим собою, отгороженный от людей толстыми стенами старенькой тюрьмы, построенной еще при Елизавете Петровне. Его посадили в грязную камеру с покатыми нарами для троих, со сводчатым потолком и недосягаемо высоким окошком; стекло в окне было разбито, и сквозь железную решетку втекал воздух марта, был виден очень синий кусок неба. Каждый вечер, перед поверкой, напротив его камеры несовершеннолетние орали звонко всегда одну и ту же песню:

Приехали в Аркадию,

С Аркадии - в Ливадию,

Махнули в Озерки...

- Ки-ки! - выкрикивали низкие голоса, а высокие, притопывая, пристукивая, чеканили на плясовой мотив:

Кого-то там притиснули,

Кому-то в ухо свистнули,

Попали под шары...

- Еры!

Эта песня, неизбежная, как вечерняя молитва солдат, заканчивала тюремный день, и тогда Самгину казалось, что весь день был неестественно веселым, что в переполненной тюрьме с утра кипело странное возбуждение, - как будто уголовные жили, нетерпеливо ожидая какого-то праздника, и заранее учились веселиться. Должно быть, потому, что в тюрьме были три заболевания тифом, уголовных с утра выпускали на двор, и, серые, точно камни тюремной стены, они, сидя или лежа, грелись на весеннем солнце, играли в "чет-нечет", покрякивали, пели песни. Брякая кандалами, рисуясь своим молодечеством, по двору расхаживали каторжане, а в тени, вдоль стены, гуляли, сменяя друг друга, Корнев, Дунаев, статистик Смолин и еще какие-то незнакомые люди. Надзиратели держались в стороне, никому не надоедая, можно было думать, что и они спокойно ожидают чего-то. В общем тюрьма вызвала у Самгина впечатление беспорядка, распущенности, но это, несколько удивляя его, не мешало ему отдыхать и внушило мысль, что люди, которые жалуются на страдания, испытанные в тюрьмах, преувеличивают свои страдания.

Слева от Самгина сидел Корнев. Он в первую же ночь после ареста простучал Климу, что арестовано четверо эсдеков и одиннадцать эсеров, а затем, почти каждую ночь после поверки, с аккуратностью немца сообщал Климу новости с воли. По его сведениям выходило, что вся страна единодушно и быстро готовится к решительному натиску на самодержавие.

- Эсеры строят крестьянский союз, прибрали к своим рукам сельских учителей, рабочее движение неудержимо растет, - выстукивал он, как бы сообщая заголовки газетных статей.

Самгин слушал, верил, что возникают союзы инженеров, врачей, адвокатов, что предположено создать Союз союзов, и сухой стук, проходя сквозь камень, слагаясь в слова, будил в Самгине чувство бодрости, хорошие надежды. Да, конечно, вся интеллигенция должна организоваться в единую, мощную силу. Дальше он не разрешал себе думать, у него было целомудренное желание не искать формулы своим надеждам и мечтам. В охранное отделение его не вызывали больше месяца, и это несколько нервировало, но лишь тогда, когда он вспоминал, что должен будет снова встретиться с полковником Васильевьм. Встреча эта разыгралась не так неприятно, как он ожидал.

- Вот и еще раз мы должны побеседовать, Клим Иванович, - сказал полковник, поднимаясь из-за стола и предусмотрительно держа в одной руке портсигар, в другой - бумаги. - Прошу! - любезно указал он на стул по другую сторону стола и углубился в чтение бумаг.

Знакомый, уютный кабинет Попова был неузнаваем; исчезли цветы с подоконников, на месте их стояли аптечные склянки с хвостами рецептов, сияла насквозь пронзенная лучом солнца бутылочка красных чернил, лежали пухлые, как подушки, "дела" в синих обложках; торчал вверх дулом старинный пистолет, перевязанный у курка галстуком белой бумажки. Все вещи были сдвинуты со своих мест, и в общем кабинет имел такой вид, как будто полковник Васильев только вчера занял его или собрался переезжать на другую квартиру. Остался на старом месте только бюст Александра Третьего, но он запылился, солидный нос царя посерел, уши, тоже серые, стали толще. В этой неуютности было нечто ободряющее.

Но еще больше ободрило Самгина хрящеватое, темное лицо полковника: лицо стало темнее, острые глаза отупели, под ними вздулись синеватые опухоли, по лысому черепу путешествовали две мухи, полковник бесчувственно терпел их, кусал губы, шевелил усами. Горбился он больше, чем в Москве, плечи его стали острее, и весь он казался человеком сброшенным, уставшим.

- Ну, что ж нам растягивать эту историю, - говорил он, равнодушно и, пожалуй, даже печально уставив глаза на Самгина. - Вы, разумеется, показаний не дадите, - не то - спросил, не то - посоветовал он. - Нам известно, что, прибыв из Москвы, воспользовавшись помощью местного комитета большевиков и в пользу этого комитета, вы устроили ряд платных собраний, на которых резко критиковали мероприятия правительства, - угодно вам признать это?

- Собрания устраивал, но - не платные. Доклады мои носили характер строго фактический. Связей с комитетом большевиков - не имею. Это все, что могу сказать, - не торопясь выговорил Самгин и не мог не отметить, что все это сказано им хорошо, с достоинством.

Полковник вздохнул сквозь зубы, шипящим звуком.

- Н-ну, да, конечно...

И, постучав карандашом по синим ногтям левой руки, сказал, тоже не торопясь:

- Связь с комитетом напрасно отрицаете. Дознанием установлено, что дом вашей матушки - штаб-квартира большевиков. Так-то-с...

Полковник начал размашисто писать, перо торопливо ерзало по бланку, над бровями полковника явились мелкие морщинки и поползли вверх. Самгин подумал:

"Сейчас спросит: так как же, а?"

Но полковник, ткнув перо в стаканчик, с мелкой дробью, махнул рукой под стол, стряхивая с пальцев что-то, отвалился на спинку стула и, мигая, вполголоса спросил:

- Скажите... Это - не в порядке дознания, - даю вам честное слово офицера! Это - русский человек спрашивает тоже русского человека... других мыслей, честного человека. Вы допускаете..?

- Конечно, - поторопился Самгин, не представляя, что именно он допускает.

- Этот поп - Гапон, Агафон этот, - вы его видели, да?

- Да, - ответил Самгин, не пугаясь своей храбрости.

- Что же это... какой же это человек? - шопотом спросил жандарм, ложась грудью на стол и сцепив пальцы рук. - Действительно - с крестами, с портретами государя вел народ, да? Личность? Сила?

Лицо полковника вдруг обмякло, как будто скулы его растаяли, глаза сделались обнаженнее, и Самгин совершенно ясно различил в их напряженном взгляде и страх и негодование. Пожав плечами и глядя в эти спрашивающие глаза, он ответил:

- На мой взгляд это не крупный человек...

Он тотчас понял, что этого не следовало говорить, и торопливо прибавил:

- Но он силен, очень силен тем, что его любят и верят ему...

- А сам-то - ничтожество? - тоже поспешно спросил полковник. - Ведь - ничтожество? - повторил он уже требовательно.

И, снова откинувшись на спинку стула, собрав лицо в кулачок, полковник Васильев сквозь зубы, со свистом и приударяя ладонью по бумагам на столе, заговорил кипящими словами:

- Наши сведения - полнейшее ничтожество, шарлатан! Но - ведь это еще хуже, если ничтожество, ху-же! Ничтожество - и водит за нос департамент полиции, градоначальника, десятки тысяч рабочих и - вас, и вас тоже! - горячо прошипел он, ткнув пальцем в сторону Самгина, и снова бросил руки на стол, как бы чувствуя необходимость держаться за что-нибудь. - Невероятно! Не верю-с! Не могу допустить! - шептал он, и его подбрасывало на стуле.

Глядя в его искаженное лютовскими гримасами лицо, Самгин подумал, что полковник ненормален, что он может бросить в голову чем-нибудь, а то достанет револьвер из ящика стола...

- Мне кажется, полковник, что эта беседа не имеет отношения, - осторожно и тоже тихо заговорил Самгин, но тот прервал его.

- А - не кажется вам, что этот поп и его проклятая затея - ответ церкви вам, атеистам, и нам - чиновникам, - да, и нам! - за Толстого, за Победоносцева, за угнетение, за то, что церкви замкнули уста? Что за попом стоят епископы и эта проклятая демонстрация - первый, пробный шаг к расколу церкви со светской властью. А?

Самгин был ошеломлен и окончательно убедился в безумии полковника. Он поправил очки, придумывая - что сказать? Но Васильев, не ожидая, когда он заговорит, продолжал:

- Как же вы не понимаете, что церковь, отвергнутая вами, враждебная вам, может поднять народ и против вас? Может! Нам, конечно, известно, что вы организуетесь в союзы, готовясь к самозащите от анархии...

Самгин взглянул на возбужденного жандарма внимательнее, - послышалось, что жандарм говорит разумно.

- А - что значат эти союзы безоружных? Доктора и адвокаты из пушек стрелять не учились. А вот в "Союзе русского народа" - попы, - вы это знаете? И даже - архиереи, да-с!

Темное его лицо покрылось масляными капельками пота, глаза сильно покраснели, и шептал он все более бессвязно. Самгин напрасно ожидал дальнейшего развития мысли полковника о самозащите интеллигенции от анархии, - полковник, захлебываясь словами, шептал:

- Культурные люди, знатоки истории... Должны бы знать: всякая организация строится на угнетении... Государственное право доказывает неоспоримо... Ведь вы - юрист...

Внезапно он вздрогнул, отвалился от стола, прижал руку к сердцу, другую - к виску и, открыв рот, побагровел.

- Вам нехорошо? - испуганно спросил Самгин, вскочив со стула. Полковник махнул рукою сверху вниз и пробормотал:

- Укатали бурку... крутые горки! Вытер лицо платком и шумно вздохнул.

- Если б не такое время - в отставку!

И, подвинув Самгину бланк, предложил устало:

- Прочитайте. Подпишите.

- Долго вы будете держать меня? - спросил Клим.

- Это - не я решаю. Откровенно говоря - я бы всех выпустил: уголовных, политических. Пожалуйте, - разберитесь в ваших желаниях... да! Мое почтение!

Потом Самгин ехал на извозчике в тюрьму; рядом с ним сидел жандарм, а на козлах, лицом к нему, другой - широконосый, с маленькими глазками и усами в стрелку. Ехали по тихим улицам, прохожие встречались редко, и Самгин подумал, что они очень неумело показывают жандармам, будто их не интересует человек, которого везут в тюрьму. Он был засорен словами полковника, чувствовал себя уставшим от удивления и механически думал:

"Болен. Выдохся. Испуган и хотел испугать меня. Не стоит думать о нем".

Но и в камере пред ним все плавало искаженное гримасами Лютова потное лицо, шипели в тишине слова:

"Вы организуетесь для самозащиты от анархии..."

"Это - единственно разумное, что он сказал", - подумал Самгин.

Над камерой его пели осторожно, вполголоса двое уголовных, пели, как поют люди, думающие о своем чужими словами.

По песочку,

- говорил один,

Бережком,

- вторил другой, и оба задушевно, в голос, тянули:

Тамо - эх, да - тамо страннички иду-уть.

Голоса плыли мимо окна камеры Клима, ласково гладя теплую тишину весенней ночи, щедро насыщая ее русской печалью, любимой и прославленной за то, что она смягчает сердце.

"Может быть - убийцы и уж наверное - воры, а - хорошо поют", - размышлял Самгин, все еще не в силах погасить в памяти мутное пятно искаженного лица, кипящий шопот, все еще видя комнату, где из угла смотрит слепыми глазами запыленный царь с бородою Кутузова.

"Очень путает разум это смешение хорошего и дурного в одном человеке..."

Песня мешала уснуть, точно зубная боль, еще не очень сильная, но грозившая разыграться до мучительной. Самгин спустил ноги с нар, осторожно коснулся деревянного пола и зашагал по камере, ступая на пальцы, как ходят по тонкому слою льда или по непрочной, гибкой дощечке через грязь.

За окном мурлыкали:

Эх, ночь темна-а...

Ой, темна, темным-темна...

Ночь была светлая. Петь стали тише, ухо ловило только звуки, освобожденные от слов.

"Толстой - прав, не доверяя разуму, враждуя с ним. Достоевский тоже не любил разума. Это вообще характерно для русских..."

Самгин вспомнил, как Никонова сказала о Толстом:

"Мучительный старик, все знает".

"Хуже, чем если б умерла", - подумал он.

Неприятно вспомнилась Варвара, которая приезжала на свидание в каком-то слишком модном костюме; разговаривала она грустным, обиженным тоном, а глаза у нее веселые.

В окно смотрели три звезды, вкрапленные в голубоватое серебро лунного неба. Петь кончили, и точно от этого стало холодней. Самгин подошел к нарам, бесшумно лег, окутался с головой одеялом, чтоб не видеть сквозь веки фосфорически светящегося лунного сумрака в камере, ч почувствовал, что его давит новый страшок, не похожий на тот, который он испытал на Невском; тогда пугала смерть, теперь - жизнь.

Недели две он прожил в состоянии человека, который чем-то отравлен. Корнев заботливо выстукивал ему новости, но они скользили по застывшему, не волнуя.

"Спивак выпустили. Дунаев и Флеров отправлены в Москву. Заключен мир с японцами, очень скверный. Школа Спивак закрыта".

Самгин, слушая стук по камню, представлял длинноногую, сухую фигуру Корнева орудием, которое неутомимо разрушает стену.

"В Иваново-Вознесенске огромная забастовка, руководят наши. Восстание в Черноморском флоте".

Новости следовали одна за другой с небольшими перерывами, и казалось, что с каждым днем тюрьма становится все более шумной; заключенные перекликались между собой ликующими голосами, на прогулках Корнев кричал свои новости в окна, и надзиратели не мешали ему, только один раз начальник тюрьмы лишил Корнева прогулок на три дня. Этот беспокойный человек, наконец, встряхнул Самгина, простучав:

"Вчера застрелен Васильев".

"Кем?" - спросил Самгин.

"Понятно. Не пойман".

А утром он крикнул, проходя по коридору мимо камеры:

- До свидания, Самгин! Иду на волю! Скоро всех... До утра Клим не мог уснуть, вспоминая бредовой шопот полковника и бутылочку красных чернил, пронзенную лучом солнца. Он не жалел полковника, но все-таки было тяжко, тошно узнать, что этот человек, растрепанный, как Лютов, как Гапон, - убит.

И тотчас вспомнил, как Иноков, идя с ним по набережной, мимо разрушенного амбара, сказал:

- Смотрите!

На гнилом бревне, дополняя его ненужность, сидела грязно-серая, усатая крыса в измятой, торчавшей клочьями шерсти, очень похожая на старушку нищую; сидела она бессильно распластав передние лапы, свесив хвост мертвой веревочкой; черные бусины глаз ее в красных колечках неподвижно смотрели на позолоченную солнцем реку. Самгин поднял кусок кирпича, но Иноков сказал:

- Не троньте, она и так умрет.

Самгин помнил, что эти слова очень смутили eroi Но теперь он решительно подумал:

"А человека Иноков может убить".

Но ни о чем и ни о ком, кроме себя, думать не хоте. лось. Теперь, когда прекратился телеграфный стук в стену и никто не сообщал тревожных новостей с воли, - Самгин ощутил себя забытым. В этом ощущении была своеобразно приятная горечь, упрекающая кого-то, в словам она выражалась так:

"Хороша жизнь, когда человек чувствует себя в тюрьме более свободным, чем на воле".

В тюрьме он устроился удобно, насколько это оказалось возможным; камеру его чисто вымыли уголовные, обед он получал с воли, из ресторана; читал, занимался ликвидацией предприятий Варавки, переходивших в руки Радеева. Несколько раз его посещал, в сопровождении товарища прокурора, Правдин, адвокат городского головы; снова явилась Варвара и, сообщив, что его скоро выпустят, спросила быстрым шепотком:

- Ты знаешь, что Никонова?..

- Знаю! - громко ответил он.

- Ужасное время, дорогой!

После убийства полковника Васильева в тюрьме появилось шестеро новых заключенных, и среди них Самгин увидел Дронова. Было почти приятно смотреть, как Иван Дронов, в кургузенькой визитке и соломенной шляпе, спрятав руки в карманы полосатых брюк, мелкими шагами бегает полчаса вдоль стены, наклонив голову, глядя под ноги себе, или вдруг, точно наткнувшись на что-то, остановится и щиплет пальцами светлорыжие усики. И не верилось, что эта фигура из старинного водевиля может играть какую-то роль в политике. После десятка прогулок Дронов исчез" а Самгин подумал, усмехаясь:

"Он провел в тюрьме пять часов".

Выпустили Самгина неожиданно и с какой-то обидной небрежностью: утром пришел адъютант жандармского управления с товарищем прокурора, любезно поболтали и ушли" объявив, что вечером он будет свободен, но освободили его через день вечером. Когда он ехал домой, ему показалось, что улицы необычно многолюдны и в городе шумно так же, как в тюрьме. Дома его встретил доктор Любомудров, он шел по двору в больничном халате, остановился, взглянул на Самгина из-под ладони и закричал:

- Ага, узник! Поздравляю! Дела-то, а? Встает Русь на дыбы...

Тем же тоном он сообщил, что Аркадий болен дизентерией. Эта шумная встреча надолго окрасила дальнейшие дни Самгина. Полковник Васильев не преувеличил: дом - действительно штаб-квартира большевиков; наверху у доктора и во флигеле Спивак было шумно, как на вокзале. Самгина изумляло обилие людей, они ходили по саду, сидели в беседке, ворчали, спорили, шептались, исчезали и являлись снова. На дворе соседа, лесопромышленника Табакова, щелкали шары крокета, а старший сын его, вихрастый, большеносый юноша с длинными руками и весь в белом, точно официант из московского трактира, виновато стоял пред Спивак и слушал ее торопливую речь.

- Это - недопустимо, понимаете? Это - меньшевизм. Ваша обязанность - разоблачать пред рабочими попытку фальсификации идеи народного представительства.

Спивак, несмотря на то что сын ее лежал опасно больной, была почти невидима, с утра исчезала куда-то, являлась на полчаса, на час и снова исчезала. Очень похудев, бледная, она стала сумрачней, и, пожалуй, что-то злое появилось в ее круглом лице кошки, в плотно сжатых губах, в изгибе озабоченно нахмуренных бровей. Стояли мохнатые дни августа, над городом ползли сизые тучи, по улицам - тени, люди шагали необычно быстро. Со дня на день ожидался манифест о конституции, и Табаков, встряхивая рыжеватыми вихрами, повторяя уроки Спивак, высоким тенором говорил кому-то в саду:

- Эта конституция будет милостынею царя либералам для того, чтоб они помогли крепче затянуть петлю на шее рабочего класса.

"Баран, - думал Самгин, вспоминая слова Тагильского о людях, которые предают интересы своего класса. - Него ради?" - спрашивал он себя в сотый раз.

Вдруг, точно с потолка, упал Иноков, развалился в кресле и, крепко потирая руки, спросил:

- Как сиделось? Скверненькая у нас тюрьма, а вот в Седлеце...

Лицо его обросло темной, густой бородкой, глазницы углубились, точно у человека, перенесшего тяжкую болезнь, а глаза блестели от радости, что он выздоровел. С лица похожий на монаха, одет он был, как мастеровой; ноги, вытянутые на средину комнаты, в порыжевших, стоптанных сапогах, руки, сложенные на груди, темные, точно у металлиста, он - в парусиновой блузе, в серых, измятых брюках.

- Революционера начинают понимать правильно, - рассказывал он, поблескивая улыбочкой в глазах. - Я, в Перми, иду ночью по улице, - бьют кого-то, трое. Вмешался "в число драки", избитый спрашивает: "Вы - что же - революционер?" - "Почему?" - "Да вот, защищаете незнакомого вам человека". Ловко сказано?

Закурив очень вонючую папиросу, он посмотрел в синий дым ее, сунул руку за голенище сапога и положил на стол какую-то медную вещь, похожую на ручку двери.

- Вот - вам! Помните, я у вас пресс-папье сломал? Самгин удивленно взял в руки отлитую из меди фигурку женщины со змеей в руке.

- Это было так давно. И вы - помнили?

- А - что ж? Не люблю оставаться в долгу. Клеопатра. Сам лепил и отливал сам. Интересное дело - лепка и литье! Думаю заняться.

- Вы - эсер? - спросил Самгин.

- Нет, - сказал Иноков, отрицательно тряхнув головой. - И к эсдекам не тянет. Беки, меки - не умещается это ни в душе, ни в голове моей. Должно быть - анархист, что ли...

Медная, довольно искусно сделанная фигурка Клеопатры несколько примирила Самгина с Иноковым.

- Да, вероятно, вы анархист, - сказал он задумчиво и спросил: - Вы знаете, Корвин - в "Союзе русского народа"?

- Ну и чорт с ним, - тихо ответил Иноков. - Забавно это, - вздохнул он, помолчав. - Я думаю, что мне тогда надобно было врага - человека, на которого я мог бы израсходовать свою злость. Вот я и выбрал этого... скота. На эту тему рассказ можно написать, - враг для развлечения от... скуки, что ли? Вообще я много выдумывал разных... штучек. Стихи писал. Уверял себя, что влюблен...

Усмехнувшись, Иноков прикрыл глаза, точно задремал. "Это он врет", - подумал Самгин, а Иноков, не открывая глаз, заговорил:

- Да - вот что: на Каме, на пароходе - сестра милосердия, знакомое лицо, а - кто? Не могу вспомнить. Вдруг она эдак поежилась, закуталась пледом - Лидия Тимофеевна. Оказалось, везет мужа в Тверь - хоронить.

- Убит?

- Тиф. Или - воспаление легких, не помню. Замечательно рассказывала она, как солдаты станцию громили, так рассказывала, будто станция-то - ее усадьба...

Иноков поджал ноги, собрался весь в комок и, поблескивая глазами, оживленно, с явным удовольствием, заговорил:

- Я тоже видел это, около Томска. Это, Самгин, - замечательно! Как ураган: с громом, с дымом, с воем влетел на станцию поезд, и все вагоны сразу стошнило солдатами. Солдаты - в судорогах, как отравленные, и - сразу: зарычала, застонала матерщина, задребезжали стекла, все затрещало, заскрипело, - совершенно как в неприятельскую страну ворвались!

Жадно затянувшись дымом, он продолжал с увлечением.

- Меньше часа они воевали и так же - с треском, доем - исчезли, оставив вокзал изуродованным, как еврейский дом после погрома. Один бородач - красавец! - воткнул на штык фуражку начальника станции и встал на задней площадке вагона эдаким монументом! Великолепная фигура! Свирепо настроена солдатня. В таком настроении - Петербург разгромить можно. Вот бы Девятого-то января пустить туда эдаких, - закончил он и снова распустился в кресле, обмяк, улыбаясь.

Исподлобья глядя на его монашеское лицо, Самгин хотел спросить: "Зачем это нужно, чтоб Петербург был разгромлён?" Но, помолчав, сухо спросил:

- А зачем вы ездили в Сибирь?

- Да так... посмотреть, - устало ответил Иноков и, позевнув, продолжал: - Вот и сюда приехал вчера, тоже не знаю зачем. Все здесь известно мне, никого у меня нет.

- Встретил на улице Томилина. Растолстел он, надутый такой, глаза жирком заплыли. Позвал меня к себе, чай пить. Сожительница его умерла, теперь он домохозяин, живет с какой-то дылдой в пенснэ и перекувырнулся к богу. Забавнейшая штука! "Все, говорит, я исследовал и, кроме бога, утверждаемого именно православной церковью, ничего неоспоримого - нет!" - "А - как же третий инстинкт, инстинкт познания?" Оказывается, он-то и ведет к богу, это есть инстинкт богоискательства. Поругался я с ним. Слушайте-ко, Самгин, - можно выспаться у вас?

Не очень охотно Клим отвел его в столовую, пустую и темную, окна ее были закрыты ставнями. Там, сидя на диване и снимая сапог. Иноков спросил:

- Вы верите в заговоры? В бабьи заговоры на кровь, на любовную сухоту?

- Разумеется, не верю, - сердито ответил Самгин.

- А я - верю. Сам видел, как старухи кровь заговаривают. И, по-моему, философия - заговор на совесть, на успокоение встревоженной Совести. Нет?

- Спите, - пробормотал Самгин, уходя и думая:

"Надо скорей кончить здесь все и - в Москву!"

Утром Иноков исчез, оставив на полу столовой множество окурков. В этот день дома города как будто стиснулись, выдавив на улицы всех жителей. Торжественно звонил соборный колокол, трещали пролетки извозчиков, люди шагали быстро, говорили крикливо и необычно перепутались: рядом с горожанами, одетыми празднично, шла растрепанная мастеровщина, всюду сновали оборванные ребятишки, стремясь как на пожар или на парад. День, как все дни этой недели, был мохнатый и бесхарактерный, не то - извинялся, что недостаточно ясен, не то - грозил дождем. Мелко изорванные, сизые и серые облака придавали небу вид рубища или паруса, испещренного заплатами.

К собору, где служили молебен, Самгин не пошел, а остановился в городском саду и оттуда посмотрел на площадь; она была точно огромное блюдо, наполненное салатом из овощей, зонтики и платья женщин очень напоминали куски свеклы, моркови, огурцов. Сад был тоже набит людями, образовав тесные группы, они тревожно ворчали; на одной скамье стоял длинный, лысый чиновник и кричал:

- Господа! Мне - ничего не надо, никаких переворотов жизни, но, господа, ура вашей радости, восхищению вашему, огням души - ур-ра!

Самгин не видел на лицах слушателей радости и не видел "огней души" в глазах жителей, ему казалось, что все настроены так же неопределенно, как сам он, и никто еще не решил - надо ли радоваться? В длинном ораторе он тотчас признал почтово-телеграфного чиновника Якова Злобина, у которого когда-то жил Макаров. Его ура поддержали несколько человек, очень слабо и конфузливо, а сосед Самгина, толстенький, в теплом пальто, заметил:

- Ишь, как размахался!

- Возмущается, - сказал кто-то.

- Эхе-хе...

Озорниковато расталкивая публику, прошло десятка три работниц с фабрики варенья; одна из них, очень красивая, приплясывая, потряхивая пестрой юбкой, пела:

Пойду в переулочек,

Куплю барам булочек,

Куплю барам сухарей,

Нате, жрите поскорей!

- Это самые распутные девки в городе у нас, - сказал Самгину толстенький, как бы хвастаясь особенностью города,

Товарки певицы осторожно хихикали, опасливо оглядывались, за ними торжественно следовал хозяин фабрики, столетний слепец Ермолаев, в черных кружочках очков на зеленоватом, длиннобородом лице усопшего. Его вели под руки сын Григорий, неуклюжий, как ломовой извозчик, старик лет шестидесяти, первый скандалист города, а под другую руку поддерживал зять Неелов, хозяин кирпичного завода, похожий на уродливую тыкву, тоже старик, с веселым лицом, носатый, кудрявый. Сверкая желтыми белками глаз, Григорий Ермолаев покрикивал на людей:

- Сторонитесь! Не видите?

А отец его, в черном сюртуке до пят, в черном бархатном картузе, переставляя деревянные ноги, вытирал ладонью мертвый, мокрый нос и храпел:

- Не допускайте, православные, не допускайте! Прихрамывая, качаясь, но шагая твердо и широко, раздвигая людей, как пароход лодки, торопливо прошел трактирщик и подрядчик по извозу Воронов, огромный человек с лицом, похожим на бараний курдюк, с толстой палкой в руке. За ним так же торопливо и озабоченно шли другие видные члены "Союза русского народа": бывший парикмахер, теперь фабрикант "искусственных минеральных вод" Бабаев; мясник Коробов; ассенизатор Лялечкин; банщик Домогайлов; хозяин скорняжной мастерской Затиркин, непобедимый игрок в шашки, человек плоскогрудый, плосколицый, с равнодушными глазами.

Самгин постоял в саду часа полтора и убедился, что средний городской обыватель чего-то побаивается, но обезьянье любопытство заглушает его страх. О политическом значении события эти люди почти не говорят, может быть, потому, что не доверяют друг другу, опасаются сказать лишнее.

- Сказывали - музыка будет на площади, - слышал Самгин.

- К чему же это - музыка, если солдат не пригнали?

- Не царский день.

- Вот именно - не царский!

- Союзнички наши идут.

- Обязаны.

Маленький человечек в полосатом костюме и серой шляпе, размахивая тростью, беспокоился:

- А отчего полиции нет? Вы не знаете - почему нет полиции?

- Народ - трезвый.

И только мрачный человек в потертом пальто и дворянской фуражке не побоялся высказать откровенно свой взгляд: отодвинув Самгина плечом, он встал на его место и сказал басом:

- Ничего доброго из этой жидовской затеи не будет, а союзники - болваны.

В общем люди были так же бесхарактерны, как этот мохнатый, пестрый день. Многие, точно прячась, стояли в тени под деревьями, но из облаков выглядывало солнце, обнаруживая их. На площадь, к собору, уходили немногие и нерешительно.

Самгин подвинулся к решетке сада как раз в тот момент, когда солнце, выскользнув из облаков, осветило на паперти собора фиолетовую фигуру протоиерея Славороссова и золотой крест на его широкой груди. Славороссов стоял, подняв левую руку в небо и простирая правую над толпой благословляющим жестом. Вокруг и ниже его копошились люди, размахивая трехцветными флагами, поблескивая окладами икон, обнажив лохматые и лысые головы. На минуту стало тихо, и зычный голос сказал, как в рупор:

- Не верьте обольщениям безумцев, не верьте хитростям инородцев!

Было хорошо видно, что люди с иконами и флагами строятся в колонну, и в быстроте, с которой толпа очищала им путь, Самгин почувствовал страх толпы. Он рассмотрел около Славороссова аккуратненькую фигурку историка Козлова с зонтиком в одной руке, с фуражкой в другой; показывая толпе эти вещи, он, должно быть, что-то говорил, кричал. Маленький на фоне массивных дверей собора, он был точно подросток, загримированный старичком.

- Пошли, - сказал кто-то сзади Клима. Толпа, отхлынув от собора, попятилась к решетке сада, и несколько минут Самгин не мог видеть ничего, кроме затылков, но вскоре люди, обнажая головы, начали двигаться вдоль решетки, молча тиская друг друга, и пред Самгиным поплыли разнообразные, но одинаково серьезно настроенные профили.

- Куда же это они... прямо на нас? - проворчал тощий человек впереди Клима и отодвинулся; тогда Самгин увидал каменное лицо Корвина, из-под его густых усов четко и яростно выскакивали правильно разрубленные слова:

- "Бла-го-вер-рно-му импе-ра-то-ру..."

Почти не разделенные тонкой чертой переносья глаза его, - это уже когда-то отметил Самгин, - были как цифра 8.

Рядом с ним мелко шагал, тыкая в землю зонтиком, бережно держа в руке фуражку, историк Козлов, розовое его личико было смочено потом или слезами, он тоже пел, рот его открыт, губы шевелились, но голоса не слышно было, над ним возвышалось слепое, курдючное лицо Воронова, с круглой дырой в овчинной бороде.

- "Ал-лександр-ровичу-у", - ревела дыра.

Воронов нес портрет царя, Лялечкин - икону в золоченом окладе; шляпа-котелок, привязанная шнурком за пуговицу пиджака, тоже болталась на груди его, он ее отталкивал иконой, а рядом с ним возвышалась лысая. в черных очках на мертвом лице голова Ермолаева, он, должно быть, тоже пел или молился, зеленоватая борода его тряслась. Он был страшен, его, должно быть, затем и вывели, чтоб устрашать народ. Густо двигались люди с флагами, иконами, портретами царя и царицы в багетных рамках; изредка проплывала яркая фигурка женщины, одна из них шла, подняв нераскрытый красный зонтик, на конце его болтался белый платок.

"Триста, ну - пятьсот человек, - сосчитал Самгин, - а в городе живет семьдесят тысяч".

Он вспомнил мощное движение массы рабочих с Выборгской стороны Петербурга, бархатистый гул ее говора, торжественное настроение. Стало надсадно и безнадежно скучно слушать нестройный вой союзников.

"Удивительная страна. Все в ней не так... не то".

Люди из сада потянулись за манифестантами, явно не желая смешиваться с ними. Площадь пустела. В десятке шагов от решетки на булыжнике валялась желтенькая дамская перчатка, пальцы ее были сложены двухперстным крестом; это воскресило в памяти Самгина отрубленную кисть руки на снегу. Он посмотрел, как толпа втискивала себя в устье главной улицы города, оставляя за собой два широких хвоста, вышел на площадь, примял перчатку подошвой и пошел к набережной. Его обогнала рыженькая собачка с перчаткой в зубах, загнув хвостишко кольцом, она тоже мчалась к реке, тогда Самгин снова возвратился в сад. Там на спинках скамеек сидели воробьи, точно старенькие люди; по черноватой воде пруда плавал желтый лист тополей, напоминая ладони с обрубленными пальцами. Самгин посидел на скамье, снова подумал о чудовищном несоответствии цифр.

"Пятьсот, семьсот человек и - семьдесят тысяч".

Домой идти н" хотелось.

"Там, вероятно, "гремят народные витии", - подумал он, но все-таки пошел пустыми переулками, мимо запертых ворот и закрытых окон маленьких домиков. Здесь было тихо, даже дети не кричали, только легкий ветер пошевеливал жухлые листья на деревьях садов, да из центра города доплывал ворчливый шумок. Для того, чтоб попасть домой, Самгин должен был пересечь улицу, по которой шли союзники, но, когда он хотел свернуть в другой переулок - встречу ему из-за угла вышел, широко шагая, Яков Злобин с фуражкой в руке, с распухшим лицом и пьяными глазами; размахнув руки, как бы желая обнять Самгина, он преградил ему путь, говоря негромко, удивленно:

- Можете представить - убили человека! Воронов, трактирщик, палкой по голове, на моих глазах - всенародно! Позвольте - что же это значит? Это - аптекарь Гейнце... известный всем!

Самгин остановился. Он знал Гейнце, скромного и умного человека, очень заметного работника в культурных учреждениях города.

- Он ехал на извозчике, и вдруг Воронов бросился, - рассказывал Злобин, взмахивая рукой, задевая фуражкой о забор, из опухшего глаза его сочились слезы, длинные ноги топали, он качался, но Самгин видел, что он не пьян, а - возмущен, испуган.

- В магазине Фурмана выбили стекла, приказчика окровавили, - перечислял Злобин, всхлипывая, всхрапывая. - Лошадь - палкой по морде. За что? Разве свобода...

Самгин обошел его, как столб, повернул за угол переулка, выводившего на главную улицу, и увидал, что переулок заполняется людями, они отступали, точно разбитое войско, оглядывались, некоторые шли даже задом наперед, а вдали трепетал высоко поднятый красный флаг, длинный и узкий, точно язык.

- Демонстрация, - озабоченно сказал адвокат Правдин, здороваясь с Климом, и, снимая перчатку с левой руки, добавил, вздохнув: - Боюсь - будет демонстрация бессилия.

Самгину хотелось повернуть назад, но сделать это было бы неловко пред Правдиным, тем более, что он, спрятав перчатки в карман, предложил:

- Что же, пойдемте... Надо же. Самгин пошел за ним, присоединилось еще десятка два людей.

- Мы, так сказать, блокированы, - говорил Правдин. - Там, - он указал рукою за плечо свое, - союзники буянят, а впереди - эти, наши... Надо всячески стараться убедить, чтоб...

Его толкнули в спину, и он пошел быстрее, схватив Самгина за руку.

В конце улицы топтались вокруг красного флага демонстранты: железнодорожники, мастеровые, гимназисты, было много девушек, преобладала молодежь.

- Триста, четыреста, - сосчитал Самгин и вспомнил: "Семьдесят тысяч!"

В центре толпы, с флагом на длинном древке, стоял Корнев, голова его была выше всех. Самгин отметил, что сегодня у Корнева другое лицо, не столь сухое и четкое, как всегда, и глаза - другие, детские глаза.

- Товарищи! - командовал, приложив ладони ко рту, как рупор, гривастый, похожий на протодьякона, одетый в синюю блузу с разорванным воротом. - По пяти в ряд!

Люди перетасовывались, около знамени взмыли еще три красных флага.

- Товарищи! Господа! - кричал Правдин. - Подумайте, к чему может привести вас...

- Кого это - вас? - закричал на него рыжий гимназист.

Гривастый человек взмахнул головой, высоко поднял кулак и сильным голосом запел:

- "Вы жертвою пали", - Самгин взглянул в его резкое лицо и узнал Вараксина, друга Дунаева.

Правдин, сняв шляпу, грустным тенорком подхватил:

- "Любви беззаветной к наро-оду".

Пошли не в ногу, торжественный мотив марша звучал нестройно, его заглушали рукоплескания и крики зрителей, они торчали в окнах домов, точно в ложах театра, смотрели из дверей, из ворот. Самгин покорно и спокойно шагал в хвосте демонстрации, потому что она направлялась в сторону его улицы. Эта пестрая толпа молодых людей была в его глазах так же несерьезна, как манифестация союзников. Но он невольно вздрогнул, когда красный язык знамени исчез за углом улицы и там его встретил свист, вой, рев.

- Чорт побери - слышите? - спросил Правдин, ускоряя шаг, но, свернув за угол, остановился, поднял ногу и, спрятав ее под пальто, пробормотал, держась за стену, стоя на одной ноге: - Ботинок развязался.

Самгин через очки взглянул вперед, где колыхались трехцветные флаги, блестели оклады икон и воздух над головами людей чертили палки; он заметил, что некоторые из демонстрантов переходят с мостовой на панели. Хлопали створки рам, двери, и сверху, как будто с крыши, суровый голос кричал:

- Ворота запри! Спусти Мурзу с цепи!

- Зайдемте сюда, я поправлюсь, - предложил Правдин, открывая дверь магазина дамских мод, и как раз в этот момент часть демонстрантов попятилась назад, втолкнув Самгина в магазин. Правдина радостно встретила толстая дама в пенснэ на мучном носу, он представил ей Самгина и забыл о нем, так же как забыл о ботинке. Самгин встал у косяка витрины, глядя направо; он видел, что монархисты двигаются быстро, во всю ширину улицы, они как бы скользят по наклонной плоскости, и в их движении есть что-то слепое, они, всей массой, качаются со стороны на сторону, толкают стены домов, заборы, наполняя улицу воем, и вой звучит по-зимнему - зло и скучно.

Против них стоит, размахивая знаменем, Корнев, во главе тесной группы людей, - их было не более двухсот и с каждой секундой становилось меньше.

Видел Самгин историка Козлова, который, подпрыгивая, тыкая зонтиком в воздух, бежал по панели, Корвина, поднявшего над головою руку с револьвером в ней, видел, как гривастый Вараксин, вырвав знамя у Корнева, размахнулся, точно цепом, красное полотнище накрыло руку и голову регента; четко и сердито хлопнули два выстрела. Над головами Корнева и Вараксина замелькали палки, десятки рук, ловя знамя, дергали его к земле, и вот оно исчезло в месиве человеческих тел.

- Ломи, наши! Бери на ура! - неистово ревел человек в розовой рубахе; из свалки выбросило Вараксина, голого по пояс, человек в розовой рубахе наскочил на него, но Вараксин взмахнул коротенькой веревочкой с узлом или гирей на конце, и человек упал навзничь. Драка пред магазином продолжалась не более двух-трех минут, демонстрантов оттеснили, улица быстро пустела;

у фонаря, обняв его одной рукой, стоял ассенизатор Лялечкин, черпал котелком воздух на лицо свое; на лице его были видны только зубы; среди улицы столбом стоял слепец Ермолаев, разводя дрожащими руками, гладил бока свои, грудь, живот и тряс бородой; напротив, у ворот дома, лежал гимназист, против магазина, головою на панель, растянулся человек в розовой рубахе. В Петербурге Самгин видел так много страшного, что все, что увидал он теперь, не очень испугало.

"Бессмысленно, бессмысленно", - убеждал он себя.

Мостовая была пестро украшена лохмотьями кумача, обрывками флагов, криво торчал обломок палки, воткнутый в щель между булыжником, около тумбы стоял, вниз головой, портрет царя. Кое-где на лысинах булыжника горели пятна и капли крови. Двое, по внешности - приказчики, провели Корвина, поддерживая его под локти, он шел, закрыв лицо руками, ноги его заплетались. Проходя мимо слепого, они толкнули старика, ноги его подогнулись, он грузно сел на мостовую и стал щупать булыжники вокруг себя, а мертвое лицо поднял к небу, уже сплошь серому.

Самгин оглянулся: за спиной его сидела на диване молоденькая девушка и навзрыд плакала, Правдин - исчез, хозяйка магазина внушала седоусому старику;

- Нужно было вызвать солдат...

Самгин вышел на улицу и тотчас же попал в группу людей, побитых в драке, - это было видно по их одежде и лицам. Один из них крикнул:

- Стой, братцы! Это - из Варавкина дома. - Он схватил Клима за правую руку, заглянул в лицо его, обдал запахом теплой водки и спросил: - Верно? Ну - по совести?

Самгин видел пред собой распухший лоб и мутносеренький, тупой глаз, другой глаз и щеку закрывала измятая, изорванная шляпа,

- Я - приезжий, адвокат, - сказал он первое, что пришло в голову, видя, что его окружают нетрезвые люди, и не столько с испугом, как с отвращением, ожидая, что они его изобьют. Но молодой парень в синей, вышитой рубахе, в лаковых сапогах, оттолкнул пьяного в сторону и положил ладонь на плечо Клима. Самгин почувствовал себя тоже как будто охмелевшим от этого прикосновения.

- Объясните нам - суд будет? Судить нас будут? Лицо у парня тоже разбито, но он был трезвее товарищей, и глаза его смотрели разумно.

- Вероятно, - ответил Самгин, прислонясь к стене.

- Из Варавкина дома вся суматоха, - кричал пьяный, - парень снова толкнул его.

- Молчи, а то - в морду! - сказал он очень спокойно, без угрозы, и обратился к Самгину:

- Кого же будут судить, - позвольте! Кто начал? Они. Зачем дразнят? Флаг подняли больше нашего, шапок не снимают. Какие их права?

- Стекла выбить Варавке!

- Помер он.

- Помер? Ну, тогда...

- Идемте!

Четверо пошли прочь, а парень прислонился к стене рядом с Климом и задумчиво сказал, сложив руки на груди;

- Что-то нехорошо вышло, а?

- Нехорошо, - ласково согласился Самгин и немножко отодвинулся от него.

Открывались окна в домах, выглядывали люди, все - в одну сторону, откуда еще доносились крики и что-то трещало, как будто ломали забор. Парень сплюнул сквозь зубы, перешел через улицу и присел на корточки около гимназиста, но тотчас же вскочил, оглянулся и быстро, почти бегом, пошел в тихий конец улицы.

За ним, по другой стороне, так же быстро, направился и Самгин, вздрагивая и отскакивая каждый раз, когда над головой его открывалось окно; из одного женский голос крикнул:

- Еще один бежит в очках! Держи его... А через несколько шагов его спросили:

- Эй, стрекулист! Али животишко заболел? Почувствовав что-то близкое стыду за себя, за людей, Самгин пошел тише, увидал вдали отряд конной полиции и свернул в переулок. Там, у забора, стоял пожилой человек в пиджаке без рукава и громко говорил кому-то:

- Ты меня оставь, как я есть. Это ничего, что я картуз потерял.

В щели забора, над плечами этого человека, блестели глаза, женский голос плачевно говорил:

- Ну, куда ты, бритое рыло, лезешь, твое ли это дело?

- Ты меня не уговаривай. Бить людей - нельзя!

- Догадался! Эх, ду-урак, дурак... Мостовую перешел человек в резиновых калошах на босую ногу, он держал в руках двухствольное ружье.

- Кум! - закричал он в полуоткрытое окно маленького домика. - Дай-кось дроби ..

Окно открылось, на подоконнике, между цветочных горшков, сидел зеленоглазый кот, - он напомнил Климу Томилина.

После буйной свалки на Соборной улице тишина этих безлюдных переулков была подозрительна, за окнами, за воротами чувствовалось присутствие людей, враждебно подстерегающих кого-то. И обидно было, что красиво разрисованные Козловым хозяева узких переулков, тихоньких домиков, люди, устойчивой жизнью которых Самгин когда-то любовался, теперь ведут себя как равнодушные зрители опасных безумств. Они сидят дома, заперев ворота, заряжая ружья дробью, точно собираясь ворон стрелять, а семидесятилетний старик, вооруженный зонтиком, а слепой фабрикант варенья и конфект вышли на улицу защищать свои верования.

"Негодяи", - ругал Самгин обывателей, смутно чувствуя, что в его обиде на них есть какое-то противоречие. Он вообще чувствовал себя запутанным, разбитым, бессильным.

Вход в улицу, где он жил, преграждали толстые полицейские на толстых лошадях и несколько десятков любопытствующих людей; они казались мелкими, и Самгин нашел в них нечто однообразное, как в арестантах. Какой-то серенький, бритый сказал:

- Вот еще одна Варавкина штучка идет, у-у1 Ворота всех домов тоже были заперты, а в окнах квартиры Любомудрова несколько стекол было выбито, и на одном из окон нижнего этажа сорвана ставня. Калитку отперла Самгину нянька Аркадия, на дворе и в саду было пусто, в доме и во флигеле тихо. Саша, заперев калитку, сказала, что доктор уехал к губернатору жаловаться.

- Табаков с ним и еще трое с нашей улицы. У Табакова сына избили. Товарища Корнева тоже...

Не слушая ее, Самгин прошел к себе, разделся, лег, пытаясь не думать, но - думал и видел мысли свои, как пленку пыли на поверхности темной, холодной воды - такая пленка бывает на прудах после ветреных дней. Мысли были мелкие, и это даже не мысли, а мутные пятна человеческих лиц, разные слова, крики, жесты - сор буйного дня. Через некоторое время вверху у доктора затопали, точно танцуя кадриль, и Самгин, чтоб уйти от себя, сегодня особенно тревожно чужого всему, поднялся к Любомудрову. Он ожидал увидеть там по крайней мере пятерых, но было только двое: доктор и Спивак, это они шагали по комнате друг против друга.

- В больницу ты, Лиза, не пойдешь! - кричал доктор, размахивая платком, и, увидав Самгина, махнул платком на него: - Вот он со мной пойдет...

Они оба остановились пред Самгиным - доктор, красный от возбуждения, потный, мигающий, и женщина, бледная, с расширенными глазами.

- Вы знаете, - страшно избит Корнев, - сказала она, а доктор, перебив ее, кричал:

- Нет, - Радеев-то, сукин сын, а? Послушал бы ты, что он говорил губернатору, Иуда! Трусова, ростовщица, и та - честнее! Какой же вы, говорит, правитель, ваше превосходительство! Гимназисток на улице бьют, а вы - что? А он ей - скот! - надеюсь, говорит, что после этого благомыслящие люди поймут, что им надо идти с правительством, а не с жидами, против его, а?

Швырнув платок на пол, доктор закричал Спивак:

- Убеждал я тебя и всех твоих мальчишек: для демонстрации без оружия - не время! Не время... Ну?

- Едете вы в больницу? - строго спросила она.

- Еду!

Доктор, схватив шляпу, бросился вниз, Самгин пошел. за ним, но так как Любомудров не повторил ему приглашения ехать с ним, Самгин прошел в сад, в беседку. Он вдруг подумал, что день Девятого января, несмотря на весь его ужас, может быть менее значителен по смыслу, чем сегодняшняя драка, что вот этот серый день более глубоко задевает лично его.

"Необходимо, чтоб все это кончилось так или иначе, но - скорей, скорей!"

На другой день его настроение окрепло; не могло не окрепнуть, потому что выступление "союзников" возмутило всех благомыслящих людей города. Стало известно, что вчера убито пять человек, и в их числе - гимназист, племянник тюремного инспектора Топоркова, одиннадцать человек тяжко изувечены, лежат в больницах, Корнев - двенадцатый, при смерти, а человек двадцать раненых спрятано по домам. В редакции "Нашего края" выбиты стекла, в типографии поломаны машины, расхищен шрифт. Город с утра сердито заворчал и распахнулся, открылись окна домов, двери, ворота, солидные люди поехали куда-то на собственных лошадях, по улицам зашагали пешеходы с тростями, с палками в руках, нахлобучив шляпы и фуражки на глаза, готовые к бою; но к вечеру пронесся слух, что "союзники" собрались на Старой площади, тяжко избили двух евреев и фельдшерицу Личкус, - улицы снова опустели, окна закрылись, город уныло притих. Около полуночи, сквозь тишину, но как-то не нарушая ее, подъехал к воротам извозчик. Самгин был уверен, что это возвратилась Спивак, и не обратил внимания на шум. Однако минут через пять в дверь к нему постучал заспанный дворник и сказали

- Больного привезли.

- Так - не ко мне же, а к доктору?

- К вам, - неумолимо сказал дворник, человек мрачный и не похожий на крестьянина. Самгин вышел в переднюю, там стоял, прислонясь к стене, кто-то в белой чалме на голове, в бесформенном костюме.

- Простите, Самгин, я - к вам. В больницу - не приняли.

Говорил он медленно, тяжко всхрапывая, и Самгин не сразу узнал в нем Инокова. Приказав дворнику позвать доктора, он повел Инокова в столовую.

- Вы ранены?

- Да. Избит. И ранен, - ответил Иноков, опускаясь на диван.

Пришел доктор в ночной рубахе, в туфлях на босую ногу, снял полотенца с головы Инокова, пощупал пульс, послушал сердце и ворчливо сказал Самгину:

- Н-да... обморок, гм? Позовите Елизавету. И - горничную! Горячей воды. Скорей!

Через час Самгин знал, что у Инокова прострелена рука, кости черепа целы, но в двух местах разорваны черепные покровы.

- И, должно быть, сломаны ребра... - сказал Любомудров, глядя в потолок.

Он ловко обрил волосы на черепе и бороду Инокова, обнажилось неузнаваемо распухшее лицо без глаз, только правый, выглядывая из синеватой щели, блестел лихорадочно и жутко. Лежал Иноков вытянувшись, точно умерший, хрипел и всхлипывающим голосом произносил непонятные слова; вторя его бреду, шаркал ветер о стены дома, ставни окон.

За столом, пред лампой, сидела Спивак в ночном капоте, редактируя написанный Климом листок "Чего хотят союзники?" Широкие рукава капота мешали ей, она забрасывала их на плечи, говоря вполголоса:

- Вы тут такие ужасы развели, как будто наша цель напугать и обывателей и рабочих...

"Надо уехать в Москву", - думал Самгин, вспоминая свой разговор с Фионой Трусовой, которая покупала этот проклятый дом под общежитие бедных гимназисток. Сильно ожиревшая, с лицом и шеей, налитыми любимым ею бургонским вином, она полупрезрительно и цинично говорила:

- А ты уступи, Клим Иванович! У меня вот в печенке - камни, в почках - песок, меня скоро черти возьмут в кухарки себе, так я у них noxnonoiiy за тебя, ей-ей! X?

Ну, куда тебе, козел в очках, деньги? Вот, гляди, я свои грешные капиталы семнадцать лет всё на девушек трачу, скольких в люди вывела, а ты - что, а? Ты, поди-ка, и на бульвар ни одной не вывел, праведник! Ни одной девицы не совратил, чай?

Говоря, она играла браслетом, сняв его с руки, и в красных пальцах ее золото казалось мягким.

- Странно вы написали, - повторила Спивак, беспощадно действуя карандашом. - Точно эсер... сентиментально.

Самгин молчал, наблюдая за нею, за Сашей, бесшумно вытиравшей лужи окровавленной воды на полу, у дивана, где Иноков хрипел и булькал, захлебываясь бредовыми словами. Самгин думал о Трусовой, о Спивак, Варваре, о Никоновой, вообще - о женщинах.

"Странные существа. Макаров, вероятно, прав. Темные души..."

Спивак поразила его тотчас же, как только вошла. Избитый Иноков нисколько не взволновал ее, она отнеслась к нему, точно к незнакомому. А кончив помогать доктору, селя к столу править листок и сказала спокойно, хотя - со вздохом:

- Вам, пожалуй, придется, писать еще "Чего хотел убитый большевик?" Корнев-то не выживет.

- Едва ли выживет, - проворчал доктор. "Да, темная душа", - повторил Самгин, глядя на голую почти до плеча руку женщины. Неутомимая в работе, она очень завидовала успехам эсеров среди ремесленников, приказчиков, мелких служащих, и в этой ее зависти Самгин видел что-то детское. Вот она говорит доктору, который, следя за карандашом ее, окружил себя густейшим облаком дыма:

- На угрозы губернатора разгонять "всяческие сборища применением оружия" - стиль у них! - кое-где уже расклеены литографированные стишки:

Если будет хуже - я

Подтяну вас туже,

Применю оружие

Даже против мужа,

Даже против Трешера,

Мужа Эвелины

и прочее в таком же пошленьком духе. А "Наш край" решено прикрыть...

- Все это - ненадолго, ненадолго, - сказал доктор, разгоняя дым рукой. - Ну-ко, давай, поставим компресс. Боюсь, как левый глаз у него? Вы, Самгин, идите спать, а часа через два-три смените ее...

Самгин ушел к себе, разделся, лег, думая, что и в Москве, судя по письмам жены, по газетам, тоже неспокойно. Забастовки, митинги, собрания, на улицах участились драки с полицией. Здесь он все-таки притерся к жизни. Спивак относится к нему бережно, хотя и суховато. Она вообще бережет людей и была против демонстрации, организованной Корневым и Вараксиным.

Дождь шуршал листвою все сильнее, настойчивей, но, не побеждая тишины, она чувствовалась за его однотонным шорохом. Самгин почувствовал, что впечатления последних месяцев отрывают его от себя с силою, которой он не может сопротивляться. Хорошо это или плохо? Иногда ему казалось, что - плохо. Гапон, бесспорно, несчастная жертва подчинения действительности, опьянения ею. А вот царь - вне действительности и, наверное, тоже несчастен...

Ему показалось, что он еще не успел уснуть, как доктор уже разбудил его.

- Пожалуйте-ко, сударь. Он там возбужден очень, разговаривает, так вы не поощряйте. Я дал ему успокоительное...

Уже светало; перламутровое, очень высокое небо украшали розоватые облака. Войдя в столовую, Самгин увидал на белой подушке освещенное огнем лампы нечеловечье, точно из камня грубо вырезанное лицо с узкой щелочкой глаза, оно было еще страшнее, чем ночью.

- Вот как... обработали меня, - хрипло сказал Иноков.

- Кто? - спросил Клим тоном исследователя загадочных явлений.

- Корвин, - ответил Иноков, точно не сразу вспомнив имя. - Он и, должно быть, певчие. Четверо. Помолчав, он добавил:

- Какой... испанец, дурак! Сколько времени?

- Седьмой час.

- Убить хотел, негодяй! Стреляет.

- Вам нельзя говорить, - вспомнил Самгин.

- Не буду.

Но, помолчав минуту, Иноков снова захрипел:

- Пожалуй, я его... понимаю! Когда меня выгнали из гимназии, мне очень хотелось убить Ржигу, - помните? - инспектор. Да. И после нередко хотелось... того или другого. Я - не злой, но бывают припадки ненависти к людям. Мучительно это...

Он устало замолчал, а Самгин сел боком к нему, чтоб не видеть эту половинку глаза, похожую на осколок самоцветного камня. Иноков снова начал бормотать что-то о Пуаре, рыбной ловле, потом сказал очень внятно и с силой:

- Ему тоже... не поздоровится!

Самгин провел с ним часа три, и все время Инокова как-то взрывало, помолчит минут пять и снова начинает захлебываться словами, храпеть, кашлять. В десять часов пришла Спивак.

- У меня сидит Лидия Тимофеевна, - сказала она. - Идите к ней.

Клим пошел не очень обрадованный новой встречей с Лидией, но довольный отдохнуть от Инокова.

- Она как будто не совсем здорова, - сказала Спивак вслед ему.

- Я не знала, что ты здесь, - встретила его Лидия. - Я зашла к Елизавете Львовне, и - вдруг она говорит! Я разлюбила дом, знаешь? Да, разлюбила!

В костюме сестры милосердия она показалась Самгину жалостно постаревшей. Серая, худая, она все встряхивала головой, забывая, должно быть, что буйная шапка ее волос связана чепчиком, отчего голова, на длинном теле ее, казалась уродливо большой. Торопливо рассказав, что она едет с двумя родственниками мужа в имение его матери вывозить оттуда какие-то ценные вещи, она воскликнула:

- Мне так хочется видеть дом, где родился Антон, где прошло его детство. Налить тебе кофе?

Но кофе она не налила, а, вместе со стулом подвинувшись к Самгину, наклонясь к нему, стала с ужасом в глазах рассказывать почему-то .вполголоса и оглядываясь:

- Ты, конечно, знаешь: в деревнях очень беспокойно, возвратились солдаты из Маньчжурии и бунтуют, бунтуют! Это - между нами, Клим, но ведь они бежали, да, да! О, это был ужас! Дядя покойника мужа, - она трижды, быстро перекрестила грудь, - генерал, участник турецкой войны, георгиевский кавалер, - плакал! Плачет и все говорит: разве это возможно было бы при Скобелеве, Суворове?

Заговорив громче, она впала в тон жалобный, лицо ее подергивали судороги, и ужас в темных глазах сгущался.

- Это - невероятно! - выкрикивала и шептала она. - Такое бешенство, такой стихийный страх не доехать до своих деревень! Я сама видела все это. Как будто забыли дорогу на родину или не помнят - где родина? Милый Клим, я видела, как рыжий солдат топтал каблуками детскую куклу, знаешь - такую тряпичную, дешевую. Топтал и бил прикладом винтовки, а из куклы сыпалось... это, как это?

- Опилки, - подсказал Самгин.

- Вот! Опилки. И я уверена, что, если б это был живой ребенок, он и - его!

Схватившись за голову, она растерянно вскочила и, бегая по комнате, выкрикнула:

- О, какой страшный, какой несчастный народ! Ее жалобы, испуг, нервозность не трогали Самгина, удивляя его. Такой разбитой он не мог бы представить себе ее.

"Ей идет вдовство. Впрочем, она была бы и старой девой тоже совершенной", - подумал он, глядя, как Ли- дня, плутая по комнате, на ходу касается вещей так, точно пробует: горячи они или холодны? Несколько успокоясь, она говорила снова вполголоса:

- Все ждут: будет революция. Не могу понять - что же это будет? Наш полковой священник говорит, что революция - от бессилия жить, а бессилие - от безбожия. Он очень строгой жизни и постригается в монахи. Мир во власти дьявола, говорит он.

Самгин вспоминал, как она по ночам, удовлетворив его чувственность, начинала истязать его нелепейшими вопросами. Вспомнил ее письма.

"Неужели забыла она все это? Почему же я не могу забыть?" - с грустью, но и со злобой спрашивал он себя.

- Да! - знаешь, кого я встретила? Марину. Она тоже вдова, давно уже. Ах, Клим, какая она! Огромная, красивая и... торгует церковной утварью! Впрочем - это мелочь. Она - удивительна! Торговля - это ширма. Я не могу рассказать тебе о ней всего, - наш поезд идет в двенадцать тридцать две.

- Тебе не надо ли денег? - спросил Клим.

- Денег? Каких? Зачем? - очень удивилась она

- Деньги отца, - напомнил Самгин.

- Нет, не надо. Они - в банке? Пусть лежат. Муж оставил мне все, что имел.

Она стояла пред ним так близко, что, протянув руки, Самгин мог бы обнять ее, именно об этом он и подумал.

- Я, кажется, постыдно богата, - говорила она, некрасиво улыбаясь, играя старинной цепочкой часов. - Если тебе нужны деньги, бери, пожалуйста!

Самгин, уже неприязненно, сказал, что денег ему не нужно.

- В январе ты получишь подробный отчет по ликвидации предприятий отца, - добавил он деловым тоном.

- Да, вот - отец, всю жизнь бешено работал и - ликвидация! Как все это... странно!

Она опустилась в кресло и с минуту молчала, разглядывая Самгина с неопределенной улыбкой на губах, а темные глаза ее не улыбались. Потом снова начала чадить словами, точно головня горьким дымом.

- Знаешь, эти маленькие японцы действительно - язычники, они стыдятся страдать. Я говорю о раненых, о пленных. И - они презирают нас. Мы проиграли нашу игру на Востоке, Клим, проиграли! Это - общее мнение. Нам совершенно необходимо снова воевать там, чтоб поднять престиж.

А еще через пять минут она горячо рассказала:

- В Москве я видела Алину - великолепна! У нее с Макаровым что-то похожее на роман; платонический, - говорит она. Мне жалко Макарова, он так много обещал и - такой пустоцвет! Эта грешница Алина... Зачем она ему?

"Кажется, она кончит ханжеством, - думал Самгин, хотя подозревал в словах ее фальшь. - о Рассказать ей Туробоеве?"

Решил не рассказывать, это затянуло бы свидание. Кстати пришла Спивак, очень нахмуренная.

- Инокову хуже? - спросил Клим. Спивак ответила:

- Нет.

- Иноков! - вскричала Лидия. - Это - тот? Да? Он - здесь? Я его видела по дороге из Сибири, он был матросом на пароходе, на котором я ехала по Каме. Странный человек...

Затем она попросила Спивак показать ей сына, но Аркадий с нянькой ушел гулять. Тогда Лидия, взглянув на часы, сказала, что ей пора на вокзал.

Проводив ее, чувствуя себя больным от этой встречи, не желая идти домой, где пришлось бы снова сидеть около Инокова, - Самгин пошел в поле. Шел по тихим улицам и думал, что не скоро вернется в этот город, может быть - никогда. День был тихий, ясный, небо чисто вымыто ночным дождем, воздух живительно свеж, рыжеватый плюш дерна источал вкусный запах.

"Слишком много событий, - думал Самгин, отдыхая в тишине поля. - Это не может длиться бесконечно. Люди скоро устанут, пожелают отдыха, покоя".

Но ему отдохнуть не пришлось.

Проходя мимо лагерей, он увидал над гребнем ямы от солдатской палатки характерное лицо Ивана Дронова, расширенное неприятной, заигрывающей улыбкой. Голова Дронова обнажена, и встрепанные волосы почти одного цвета с жухлым дерном. На десяток шагов дальше от нее она была бы неразличима. Самгин прикоснулся рукою к шляпе и хотел пройти мимо, но Дронов закричал:

- Подожди минуту!

И - засмеялся, вылезая из ямы.

На нем незастегнутое пальто, в одной руке он держал шляпу, в другой - бутылку водки. Судя по мутным глазам, он сильно выпил, но его кривые ноги шагали твердо.

- Это - счастливо, - говорил он, идя рядом. - А я думал: с кем бы поболтать? О вас я не думал. Это - слишком высоко для меня. Но уж если вы - пусть будит так!

Он сунул бутылку в карман пиджака, надел шляпу, а пальто сбросил с плеч и перекинул через руку.

- Что вы хотите? В чем дело? - строго спросил Самгин, - мускулистая рука Дронова подхватила его руку и крепко прижала ее.

- Хочу, чтоб ты меня устроил в Москве. Я тебе писал об этом не раз, ты - не ответил. Почему? Ну - ладно! Вот что, - плюнув под ноги себе, продолжал он. - Я не могу жить тут. Не могу, потому что чувствую за собой право жить подло. Понимаешь? А жить подло - не сезон. Человек, - он ударил себя кулаком в грудь, - человек дожил до того, что начинает чувствовать себя вправе быть подлецом. А я - не хочу! Может быть, я уже подлец, но - больше не хочу... Ясно?

- Не ожидал я, что ты пьешь... не знал, - сказал Самгин. Дронов вынул из кармана бутылку и помахал ею пред лицом его, - бутылка была полная, в ней не хватало, может быть, глотка. Дронов размахнулся и бросил ее далеко от себя, бутылка звонко взорвалась.

- Устроить тебя в Москве, - начал Самгин, несколько сконфуженно и наблюдая искоса за покрасневшей щекой спутника, за его остреньким, беспокойным глазом.

- Должен! Ты - революционер, живешь для будущего, защитник народа и прочее... Это - не отговорка. Ерунда! Ты вот в настоящем помоги человеку. Сейчас!

Шагая медленно, придерживая Самгина и увлекая его дальше в пустоту поля, Дронов заговорил визгливее, злей.

- Я здесь - все знаю, всех людей, всю их жизнь, все накожные муки. Я знаю больше всех социологов, критиков, мусорщиков. Меня судьба употребляет именно как мешок для сбора всякой дряни. Что ты вздрогнул, а? Что ты так смотришь? Презираешь? Ну, а ты - для чего? Ты - холостой патрон, галок пугать, вот что ты!

Самгин стал вслушиваться внимательней и пошел в ногу с Дроновым, а тот говорил едко и горячо.

- Твои статейки, рецензии - солома! А я - талантлив!

Он остановился, указывая рукою вдаль, налево, на вспухшее среди поля красное здание казармы артиллеристов и старые, екатерининские березы по- краям шоссе в Москву.

- Казарма - чирей на земле, фурункул, - видишь? Дерево - фонтан, оно бьет из земли толстой струёй и рассыпает в воздухе капли жидкого золота. Ты этого не видишь, я - вижу. Что?

- Дерево - фонтан, это не тобой выдумано, - машинально сказал Самгин, думая о другом. Он был крайне изумлен тем, что Дронов может говорить так, как говорит, до того изумлен, что слова Дронова не оскорбляли его. Вместе с изумлением он испытывал еще какое-то чувство; оно связывало его с этим человеком очень неприятно. Самгин оглянулся; поле было безлюдно, лишь далеко, по шоссе, бежала пара игрушечных лошадей, бесшумно катился почтовый возок. Синеватый осенний воздух был так прозрачен, что все в поле приняло отчетливость тончайшего рисунка искусным пером.

- Не мной? Докажи! - кричал Дронов, шершавая кожа на лице его покраснела, как скорлупа вареного рака, на небритом подбородке шевелились рыжеватые иголки, он махал рукою пред лицом своим, точно черпая горстью воздух и набивая его в рот. Самгин попробовал шутить.

- Ты напал на меня, точно разбойник... Но Дронов не услышал шутки.

- Я - знаю, ты меня презираешь. За что? За то, что я недоучка? Врешь, я знаю самое настоящее - пакости мелких чертей, подлинную, неодолимую жизнь. И чорт вас всех возьми со всеми вашими революциями, со всем этим маскарадом самомнения, ничего вы не знаете, не можете, не сделаете - вы, такие вот сухари с миндалем!..

Он сильно толкнул Самгина в бок и остановился, глядя в землю, как бы собираясь сесть. Пытаясь определить неприятнейшее чувство, которое все росло, сближало с Дроновым и уже почти пугало Самгина, он пробормотал;

- Ты, Иван, анархизирован твоей... профессией!

- Жизнью, а не профессией, - вскрикнул Дронов. - Людями, - прибавил он, снова шагая к лесу. - Тебе, в тюрьму, приносили обед из ресторана, а я кормился гадостью из арестантского котла. Мог и я из ресторана, но ел гадость, чтоб вам было стыдно. Не заметили? - усмехнулся он. - На прогулках тоже не замечали.

- За что ты был арестован? - спросил Самгин, чтоб отвлечь его другой темой.

- В связи с убийством полковника Васильева, - идиотство! - Дронов замолчал, точно задохнулся, и затем потише, вспоминающим тоном, продолжал, кривя лицо: - Полковник! Он меня весной арестовал, продержал в тюрьме одиннадцать дней, затем вызвал к себе, - извиняется: ошибка! - Остановясь, Дронов заглянул в лицо Клима и, дернув его вперед, пошел быстрее. - Ошибка? Нет, он хотел познакомиться со мной... не с личностью, нет, а - с моей осведомленностью, понимаешь? Он был глуп, но почувствовал, что я способен на подлость.

Самгин, отвернувшись в сторону, пробормотал:

- Они, кажется, всем предлагают... служить у них...-

- Нет! - крикнул Дронов. - Честному человеку - не предложат! Тебе - предлагали? Ага! То-то! Нет, он знал, с кем говорит, когда говорил со мной, негодяй! Он почувствовал: человек обозлен, ну и... попробовал. Поторопился, дурак! Я, может быть, сам предложил бы...

- Перестань, - сказал Самгин и снова попробовал отвести Ивана в сторону от этой темы: - Это не ты застрелил его?

Спросил он, совершенно не веря возможности того, о чем спрашивал, и вдруг инстинктивно стал вытаскивать руку, крепко прижатую Дроновым, но вытащить не мог, Дронов, как бы не замечая его усилий, не освобождал руку.

- Разве я похож на террориста? Такой ничтожный - похож? - спросил он, хихикнув скверненько.

- Странный вопрос, - пробормотал Самгин, вспоминая, что местные эсеры не отозвались на убийство жандарма, а какой-то семинарист и двое рабочих, арестованные по этому делу, вскоре были освобождены.

- Нет, - говорил Дронов. - Я - не Балмашев, не Сазонов, даже и в Кочуры не гожусь. Я просто - Дронов, человек не исторический... бездомный человек: не прикрепленный ни к чему. Понимаешь? Никчемный, как говорится.

- Анархист, - снова сказал Самгин, чувствуя, как слова Ивана все более неприятно звучат.

- И, если сказать тебе, что я застрелил, ведь - не поверишь?

- Не поверю, - повторил Самгин, искоса заглядывая в его лицо.

Дронов, трясясь в припадке смеха, выпустив его руку и отсмеявшись, сказал:

- У моих знакомых сын, благонравный мальчишка, полгода деньги мелкие воровал, а они прислугу подозревали...

"Похоже на косвенное признание", - сообразил Самгин и спросил: - При каких обстоятельствах его убили?

Дронов круто повернул назад, к городу, и не сразу, трезво, даже нехотя рассказал:

- Говорят: вышел он от одной дамы, - у него тут роман был, - а откуда-то выскочил скромный герой - бац его в упор, а затем - бац в ногу или в морду лошади, которая ожидала его, вот и все! Говорят, - он был бабник, в Москве у него будто бы партийная любовница была.

- Кто может знать это? - пробормотал Самгин, убедясь, что действительно бывает ощущение укола в сердце...

- Полиция. Полицейские не любят жандармов, - говорил Дронов все так же неохотно и поплевывая в сторону. - А я с полицейскими в дружбе. Особенно с одним, такая протобестия!

Он снова начал о том, как тяжело ему в городе. Над полем, сжимая его, уже густел синий сумрак, город покрывали огненные облака, звучал благовест ко всенощной. Самгин, сняв очки, протирал их, хотя они в этом не нуждались, и видел пред собою простую, покорную, нежную женщину. "Какой ты не русский, - печально говорит она, прижимаясь к нему. - Мечты нет у тебя, лирики нет, все рассуждаешь".

"Возможно, что она и была любовницей Васильева", - подумал он и спросил: - Ты, конечно, понимаешь, как важно было бы узнать, кто эта женщина?

- Какая? - удивился Дронов. - Ах, эта! Понимаю. Но ведь дело давнее.

Самгину было уже совершенно безразлично - убил или не убивал Дронов полковника, это случилось где-то в далеком прошлом.

- Не забудь! - говорил Дронов, прощаясь с ним на углу какого-то подозрительно тихого переулка. - Не торопись презирать меня, - говорил он, усмехаясь. - У меня, брат, к тебе есть эдакое чувство... близости, сродства, что ли...

"Опасный негодяй, - думал Самгин, со всею силою злости, на какую был способен. - Чувство сродства... ничтожество!"

"Но ведь это еще хуже, если ничтожество, хуже", - кричал темнолицый больной офицер.

"Нет, - до чего же анархизирует людей эта жизнь! Действительно нужна какая-то устрашающая сила, которая поставила бы всех людей на колени, как они стояли на Дворцовой площади пред этим ничтожным царем. Его бессилие губит страну, развращает людей, выдвигая вождями трусливых попов".

Никогда еще Самгин не чувствовал себя так озлобленным и настолько глубоко понимающим грязнй1Й ужас действительности. Дома Спивак сказала ему очень просто:

- Умер Корнев. Можете написать листок? Он едва удержался, чтоб не сказать: "С наслаждением".

Но, когда он принес ей листок, она, прочитав, вздохнула:

- Нет, это не годится. Критическая часть, пожалуй, удалась, а все остальное - не то, что надо. Попробую сама.

Когда он уходил, она сказала:

- Говорят, Корвин тоже умер.

Это оказалось правдой: утром в "Губернских ведомостях" Самгин прочитал высокопарно написанный некролог "скончавшегося от многих ран, нанесенных безумцами в день, когда сей муж, верный богу и царю, славословил, во главе тысяч"...

"Тысячи - ложь".

Но и рассказ Инокова о том, что в него стрелял регент, очевидно, бред. Захотелось подробно расспросить Инокова: как это было? Он пошел в столовую, там, в сумраке, летали и гудели тяжелые, осенние мухи; сидела, сматывая бинты, толстая сестра милосердия.

- Тише, - зашипела она. Иноков, в углу на диване, не пошевелился. Доктор решительно запретил говорить с Иноковым:

- У него начинается что-то мозговое...

А когда Самгин начал рассказывать ему про отношения Инокова и Корвина, он отмахнулся рукой, проворчав:

- Знаю. Это - не мое дело. А вот союзники, вероятно, завтра снова устроят погромчик в связи с похоронами регента... Пойду убеждать Лизу, чтоб она с Аркадием сегодня же перебралась куда-нибудь из дома.

Возможность новой манифестации союзников настроила Самгина мрачно.

Подумав над этим, он направился к Трусовой, уступил ей в цене дома и, принимая из пухлых рук ее задаток, пачку измятых бумажек, подумал, не без печали:

"Так кончилось "завоевание Плассана" Тимофеем Варавкой".

Возвратясь домой, он увидал у ворот полицейского, на крыльце дома - другого; оказалось, что полиция желала арестовать Инокова, но доктор воспротивился этому; сейчас приедут полицейский врач и судебный следователь для проверки показаний доктора и допроса Инокова, буде он окажется в силах дать показание по обвинению его "в нанесении тяжких увечий, последствием коих была смерть".

- Врут, сукины дети! - бунтовал доктор Любомудров, стоя пред зеркалом и завязывая галстук с такой энергией, точно пытался перервать горло себе.

- А я, к сожалению, должен сегодня же ехать в Москву, - сказал Самгин.

- Ну, и поезжайте, - разрешил доктор. - А Лиза поехала к губернатору. Упряма, как... коза. Как верблюд... да!

Самгин пошел укладываться.

И вот он - дома. Жена, клюнув его горячим носом в щеку, осыпала дождем обиженных слов.

- Почему не телеграфировал? Так делают только ревнивые мужья в водевилях. Ты вел себя эти месяца так, точно мы развелись, на письма не отвечал - как это понять? Такое безумное время, я - одна...

От ее невыносимо пестрого халата, от распущенных по спине волос исходил запах каких-то новых, очень крепких духов.

"Стареет и уже не надеется на себя", - подумал Самгин, а она, разглядывая его, воскликнула тихо и с грустью, кажется, искренней:

- Как у тебя поседели виски!

- И ты не помолодела.

- Я - не одета, - объяснила она.

Потом пили кофе. В голове Самгина еще гудел железный шум поезда, холодный треск пролеток извозчиков, многообразный шум огромного города, в глазах мелькали ртутные капли дождя. Он разглядывал желтоватое лицо чужой женщины, мутно зеленые глаза ее и думал:

"Должно быть, провела бурную ночь".

Думал и, чувствуя, как в нем возникает злоба, говорил:

- Да, неизбежно восстание. Надо, чтоб люди испугались той вражды, которая назрела в них, чтоб она обнажилась до конца и - ужаснула.

Говорил он минут десять непрерывно и, замолчав, почувствовал себя физически истощенным, как после длительной рвоты.

- Боже мой, какие у тебя нервы! - тихо сказала Варвара. - Но - как замечательно ты говоришь... "Я говорил, точно с Никоновой", - подумал он.

- Совершенно изумительно! Я убеждена, что твоя карьера в суде. Ты был бы знаменитым прокурором. - Улыбаясь, она добавила: - Ты говорил так... мстительно, как будто это я виновата в том, что будет революция. Здесь - бог знает что творится, - продолжала она, вздохнув. - Все спрашивают друг друга: когда и чем кончится все это? Масса анекдотов, невероятных слухов. Приехала Сомова, она точно в бреду, как, впрочем, многие. Она с Гогиной собирает деньги на вооружение рабочих, представь! Так и говорят: на вооружение. Хотя все покупают револьверы. Явился Митрофанов, он - снова без места, такой несчастный, виноватый. И уж не говорит, только все крякает.

После полудня к Варваре стали забегать незнакомые Самгину разносчики потрясающих новостей. Они именно вбегали и не садились на стулья, а бросались, падали на них, не щадя ни себя, ни мебели.

- Вы слышали? Вы знаете? - И сообщали о забастовках, о погроме помещичьих усадьб, столкновениях с полицией. Варвара рассказала Самгину, что кружок дам организует помощь детям забастовщиков, вдовам и сиротам убитых.

- Тут, знаешь, убивали, - сказала она очень оживленно. В зеленоватом шерстяном платье, с волосами, начесанными на уши, с напудренным носом, она не стала привлекательнее, но оживление все-таки прикрашивало ее. Самгин видел, что это она понимает и ей нравится быть в центре чего-то. Но он хорошо чувствовал за радостью жены и ее гостей - страх.

Пришел длинный и длинноволосый молодой человек с шишкой на лбу, с красным, пышным галстуком на тонкой шее; галстук, закрывая подбородок, сокращал, а пряди темных, прямых волос уродливо суживали это странно-желтое лицо, на котором широкий нос казался чужим. Глаза у него были небольшие, кругленькие, говоря, он сладостно мигал и улыбался снисходительно.

- Брагин, - назвал он себя Климу, пощупав руку его очень холодными пальцами, осторожно, плотно сел на стул и пророчески посоветовал:

- Скажите: слава богу, мы пришли к началу конца! Закинув голову и как бы читая написанное на потолке, он, басовито и непререкаемо, сообщил:

- Рабочими руководит некто Марат, его настоящее имя - Лев Никифоров, он беглый с каторги, личность невероятной энергии, характер диктатора; на щеке и на шее у него большое родимое пятно. Вчера, на одном конспиративном собрании, я слышал его - говорит великолепно.

- А правда, что все они подкуплены японцами? - не очень решительно спросила толстая дама в золотых очках.

- Слухи о подкупе японцев - выдумка монархистов, - строго ответил Брагин. - Кстати: мне точно известно, что, если б не эти забастовки и не стремление Витте на пост президента республики, - Куропаткин разбил бы японцев наголову. Наголову, - внушительно повторил он и затем рассказал еще целый ряд новостей, не менее интересных.

- Удивительно осведомлен, - шепнула Варвара Самгину.

Самгин видел, что Брагин напыщенно глуп да и все в доме, начиная с Варвары, глупо.

"Как, вероятно, в сотнях домов", - подумал он.

Вечером стало еще глупее - в гостиную ввалился человек табачного цвета, большой, краснолицый, сияющий;

- Максим Р-ряхин, - сказал он о себе. Он был широкоплечий, малоголовый, с коротким туловищем на длинных, тонких ногах, с животом, как самовар. Его круглое, тугое лицо украшали светленькие, тщательно подстриженные усы, глубоко посаженные синенькие и веселые глазки, толстый нос и большие, лиловые губы. Все в нем не согласовалось, спорило, и особенно назойливо лез в глаза его маленький, узколобый череп, скудно покрытый светлыми волосами, вытянутый к затылку. Ступни его ног, в рыжих суконных ботинках на пуговицах, заставили Самгина вспомнить огромные, устойчивые ступни Витте, уже прозванного графом Сахалинским. Растягивая звук "о", Ряхин говорил:

- Я - оптимист. В России это самое лучшее - быть оптимистом, этому нас учит вся история. Не надо нервничать, как евреи. Ну, пусть немножко пошумят, поозорничают. Потом их будут пороть. Помните, как Оболенский в Харькове, в Полтаве порол?

В три приема проглотив стакан чая, он рассказал, гладя колени свои ладонями рук, слишком коротких в сравнении с его туловищем:

- В Полтавской губернии приходят мужики громить имение. Человек пятьсот. Не свои - чужие; свои живут, как у Христа за пазухой. Ну вот, пришли, шумят, конечно. Выходит и ним старик и говорит: "Цыцте!" - это по-русски значит: тише! - "Цыцте, Сергий Михайлович - сплять!" - то есть - спят. Ну-с, мужики замолчали, потоптались и ушли! Факт, - закончил он квакающим звуком успокоительный рассказ свой.

"Какой осел", - думал Самгин, покручивая бородку, наблюдая рассказчика. Видя, что жена тает в улыбках, восхищаясь как будто рассказчиком, а не анекдотом, он внезапно ощутил желание стукнуть Ряхина кулаком по лбу и резко спросил:

- Вы - что же? - не верите сообщениям прессы о крестьянских погромах?

- Политика! - ответил Ряхин, подмигнув веселым глазком. - Необходимо припугнуть реакционеров. Если правительство хочет, чтоб ему помогли, - надобно дать нам более широкие права. И оно - даст! - ответил Ряхин, внимательно очищая грушу, и начал рассказывать новый успокоительный анекдот.

Поняв, что человек этот ставит целью себе "вносить успокоение в общество", Самгин ушел в кабинет, но не успел еще решить, что ему делать с собою, - явилась жена.

- Он тебе не понравился? - ласково спросила она, гладя плечо Клима. - А я очень ценю его жизнерадостность. Он - очень богат, член правления бумажной фабрики и нужен мне. Сейчас я должна ехать с ним на одно собрание.

Поцеловав Клима, она добавила:

- Не умный, но - замечательный! Ананасные дыни у себя выращивает.

Дыни рассмешили ее, и, хихикнув, она исчезла.

Самгин чувствовал себя человеком, который случайно попал за кулисы театра, в среду третьестепенных актеров, которые не заняты в драме, разыгрываемой на сцене, и не понимают ее значения. Глядя на свое отражение в зеркале, на сухую фигурку, сероватое, угнетенное лицо, он вспомнил фразу из какого-то французского романа:

"Изысканное мучительство жизни".

Закурил папиросу и стал пускать струи дыма в зеркало, сизоватый дым на секунды стирал лицо и, кудряво расползаясь по стеклу, снова показывал мертвые кружочки очков, хрящеватый нос, тонкие губы и острую кисточку темненькой бороды.

- Ну, что? - спросил Самгин и, вздрогнув, оглянулся; было неприятно, что спросил он вслух, довольно громко и с озлоблением.

"Это уж похоже на неврастению", - опасливо подумал он, отходя от зеркала, и вспомнил, что вспышки злого недовольства собою все чаще пугают его.

Он оделся и, как бы уходя от себя, пошел гулять. Показалось, что город освещен празднично, слишком много было огней в окнах и народа на улицах много. Но одиноких прохожих почти нет, люди шли группами, говор звучал сильнее, чем обычно, жесты - размашистей; создавалось впечатление, что люди идут откуда-то, где любовались необыкновенно возбуждающим зрелищем.

Обгоняя прохожих, Самгин ловил фразы, звучавшие довольно благоразумно.

- Ну, что же? Прекратится подвоз провизии...

- Лавочники выиграют.

- Вы - против забастовки?

- Я - за единодушие! Забастовка может вызвать' недовольство общества...

В полосах света из магазинов слова звучали как будто тише, а в тени - яснее, храбрее.

- В Калужской губернии семнадцать усадьб сожжено...

Колокола бесчисленных церквей призывали ко всенощной как-то необычно тревожно; извозчики похлестывали лошадей более усердно, чем всегда.

"Извозчики - самый спокойный народ", - вспомнил Самгин. Ему загородил дорогу человек в распахнутой шубе, в мохнатой шапке, он вел под руки двух женщин и сочно рассказывал:

- Социал-демократы - политические подростки. Я знаю всех этих Маратов, Бауманов, - крикуны! Крестьянский союз - вот кто будет делать историю...

Самгин решил зайти к Гогиным, там должны всё знать. Там было тесно, как на вокзале пред отходом поезда, он с трудом протискался сквозь толпу барышень, студентов из прихожей в зал, и его тотчас ударил по ушам тяжелый, точно в рупор кричавший голос:

- Из того, что либералы высказались против булыгинской Думы, вы уже создаете какую-то теорию необходимости политического сводничества.

Разноголосо, но одинаково свирепо закричали:

- Ложь!

- К порядку!

- Стыдно!

- Товар-рищи - к порядку!

Перед Самгиным стоял Редозубов, внушая своему соседу вполголоса:

- Видишь, Ефим, - без хозяина решают. Кроме тебя - нет ни одного мужика!

Шум превратился в глухой ропот, а его покрыл осипший голос:

- Буржуазия есть буржуазия, и ничем иным она не может быть...

- Это - Марат?

- Кажется - он.

- Мы обязаны развернуть забастовку во всеобщую... Мешая слушать, Редозубов бормотал:

- Какие у них рабочие? Нет у них рабочих! В зале снова разгорались крики:

- Хвастовство!

- У вас нет сил овладеть движением!

- Девятое января доказало...

- Ваше бессилие!

- А - в Одессе, во дни "Потемкина"?

Было странно, что, несмотря на нетерпеливый, враждебный шум, осипший голос все-таки доносился, как доносится характерный звук пилы сквозь храп рубанков, удары топоров.

- Не удастся вам загрести руками рабочих жар в свои пазухи...

Кто-то пронзительно закричал:

- Мы, интеллигенция, - фермент, который должен соединить рабочих и крестьян в одну силу, а не... а не тратить наши силы на разногласия...

В углу зала поднялся, точно вполз по стене, опираясь на нее спиною, гладко остриженный, круглоголовый человек в пиджаке с золотыми пуговицами и закричал:

- Я уверен, что Союз союзов выскажется за всеобщую...

Что-то резко треснуло, заскрипело, и оратор исчез, взмахнув руками; его падение заглушилось одобрительными криками, смехом, а Самгин стал пробиваться к двери.

В том, что говорили у Гогиных, он не услышал ничего нового для себя, - обычная разноголосица среди людей, каждый из которых боится порвать свою веревочку, изменить своей "системе фраз". Он привык думать, что хотя эти люди строят мнения на фактах, но для того, чтоб не считаться с фактами. В конце концов жизнь творят не бунтовщики, а те, кто в эпохи смут накопляют силы для жизни мирной. Придя домой, он записал свои мысли, лег спать, а утром Анфимьевна, в платье цвета ржавого железа, подавая ему кофе, сказала:

- Свежих булок нет, забастовали булочники-то. Он промолчал.

- И трамвашки тоже, - настойчиво досказала старуха.

- Да?

- И газет, видно, нету.

- Вот как.

Тогда Анфимьевна, упираясь руками в бедра, спросила басовито и недовольно:

- Что же, Клим Иванович, долго еще царь торговаться будет?

- Не знаю, - сказал Самгин, натянуто улыбаясь.

- Пора бы уступить. Ведь, кроме нашего повара, весь народ против его.

- А что же повар? - шутя осведомился Клим, но старуха, отойдя к буфету, сердито проворчала:

- Даже городовые сомневаются. Вчера, слышь, народ в Грузинах разгоняли, опять дрались, били городовых-то. У Нижегородского вокзала тоже! Эхма...

Самгин посмотрел на ее широкую, согнувшуюся спину, на большие, изработанные, уже дрожащие руки и, подумав: "Умрет скоро", - спросил:

- Кому же может уступить царь?

- Ну, чать, у нас есть умные-то люди, не всех в Сибирь загнали! Вот хоть бы тебя взять. Да мало ли...

Ушла, пошатываясь, такой уродливый, чугунный монумент.

Не дожидаясь, когда встанет жена, Самгин пошел к дантисту. День был хороший, в небе цвело серебряное солнце, похожее на хризантему; в воздухе играл звон колоколов, из церквей, от поздней обедни, выходил дородный московский народ.

Но скоро Самгин приметил, что этот праздничный народ теряется среди напудренных булочников, серолицых наборщиков, трамвайных и железнодорожных рабочих. Они десятками появлялись из всех переулков и шли не шумно, приглядываясь ко всему, рассматривая здания, магазины, как чужие люди; точно впервые посетив город, изучали его. Чем ближе к Тверской, тем гуще смыкались эти люди, вызывая у Самгина впечатление веселой, но сдержанной властности. Толпа шла, добродушно посмеиваясь, пошучивая, приглядываясь, и, очень легко всасывая людей несродных, увлекала их с собою. Самгин видел, как ода поглощала людей в дорогих шубах, гимназистов, благообразное, чистенькое мещанство, словоохотливых интеллигентов, шумные группы студенчества, нарядных и скромно одетых женщин, девиц. Видел, что эта пестрота, легко и не нарушая единодушного настроения, тает в толпе. Себя он не чувствовал увлекаемым, толпа двигалась в направлении к Тверской, ему нужно было туда же, к Страстной площади.

Из какого-то переулка выехали шестеро конных городовых, они очутились в центре толпы и поплыли вместе с нею, покачиваясь в седлах, нерешительно взмахивая нагайками. Две-три минуты они ехали мирно, а затем вдруг вспыхнул оглушительный свист, вой; маленький человек впереди Самгина, хватая за плечи соседей, подпрыгивал и орал:

- Гоните их прочь, шестиногих сволочей! Лошади конников сбились в кучу и, однообразно взмахивая головами, начали подпрыгивать, всадники тоже однообразно замахали нагайками, раскачиваясь взад и вперед, движения их были тяжелы и механичны, как движения заводных игрушек; пронзительный голос неистово спрашивал:

- За что, а? За что?

Раздалось несколько шлепков, похожих на удары палками по воде, и тотчас сотни голосов яростно и густо заревели; рев этот был еще незнаком Самгину, стихийно силен, он как бы исходил из открытых дверей церкви, со дворов, от стен домов, из-под земли. Самгин видел десятки рук, поднятых вверх, дергавших лошадей за повода, солдат за руки, за шинели, одного тащили за ноги с обоих боков лошади, это удерживало его в седле, он кричал, страшно вытаращив глаза, свернув голову направо; еще один, наклонясь вперед, вцепился в гриву своей лошади, и ее вели куда-то, а четверых солдат уже не было видно.

Высокий, беловолосый человек, встряхивая головою, брызгал кровью на плечо себе и все спрашивал:

- За что?

Все это было не страшно, но, когда крик и свист примолкли, стало страшней. Кто-то заговорил певуче, как бы читая псалтырь над покойником, и этот голос, укрощая шум, создал тишину, от которой и стало страшно. Десятки глаз разглядывали полицейского, сидевшего на лошади, как существо необыкновенное, невиданное. Молодой парень, без шапки, черноволосый, сорвал шашку с городового, вытащил клинок из ножен и, деловито переломив его на колене, бросил под ноги лошади.

- Пожалуй - убьют, - сказали за плечом Самгина, другой голос равнодушно посоветовал:

- Шашкой-то и убить бы.

Свалив солдата с лошади, точно мешок, его повели сквозь толпу, он оседал к земле, неслышно кричал, шевеля волосатым ртом, лицо у него было синее, как лед, и таяло, он плакал. Рядом с Климом стоял человек в куртке, замазанной красками, он был выше на голову, его жесткая борода холодно щекотала ухо Самгина.

- Взяли они это глупое обыкновение нагайками хлестать, - солидно говорил он; лицо у него было сухое, суздальское, каких много, а куртка на нем - пальто, полы которого обрезаны.

Солдата вывели на панель, поставили, как доску, к стене дома, темная рука надела на голову его шапку, но солдат, сняв шапку, вытер ею лицо и сунул ее под мышку.

"Не убили, - подумал Самгин, облегченно вздохнув. - Должно быть, потому, что тесно. И много чужих людей".

Он понимал, что думает глупо. Но он пережил минуту острейшего напряженного ожидания убийства, а теперь в нем вдруг вспыхнуло чувство, похожее на благодарность, на уважение к людям, которые могли убить, но не убили; это чувство смущало своею новизной, и, боясь какой-то ошибки, Самгин хотел понизить его. Он зорко присматривался к лицам людей, - лица такие же, как у тех, что три года тому назад шагали не торопясь в Кремль к памятнику Александра Второго, да, лица те же, но люди - другие. Не похожи они и на рабочих, которые шли за Гапоном к Николаю Второму. Невозможно было понять: за кем и зачем идут эти? Идут тоже не торопясь, как-то по-деревенски, с развальцем, без красных флагов, без попыток петь революционные песни. И - нет ни одного Корнева, хотя интеллигентов - немало. Они, как "объясняющие господа", должны бы идти во главе рабочих, но они вкраплены везде в массу толпы, точно зерна мака на корке булки. Один из них, впереди Самгина, со спины похожий на Гусарова, громко проповедует:

- Когда рабочий класс поймет до конца решающее значение своего труда...

А сбоку молодой парень с курчавыми усами, с забинтованной головой кричит человеку в пиджаке, измазанном красками:

- Да - перестань! Что ты - милостыню просить идешь?

- Не сердись, Яшук...

"Может быть, это и есть "начало конца"?" - спросил себя Клим Самгин.

Передние ряды, должно быть, наткнулись на что-то, и по толпе пробежала волна от удара, люди замедлили шаг, попятились.

- Что там? Не пускают? Полиция, что ли?

- Вперед, ребята, вперед! - раздались очень бодрые и даже строгие окрики. - Товарищи, - вперед!

- Казачишки.

- Бьют?

- Не видать.

Раздалось несколько крепких ругательств, толпа единодушно рванулась вперед, и Самгин увидел довольно плотный частокол казацких голов; головы были мелкие, почти каждую украшал вихор, лихо загнутый на красный околыш фуражки; эти вихры придавали красненьким мордочкам казаков какое-то несерьезное однообразие; лошади были тоже мелкие, мохнатенькие, и вместе с казаками они возобновили у Самгина впечатление игрушечности. Горбоносый казацкий офицер, поставив коня своего боком к фронту и наклонясь, слушал большого, толстого полицейского пристава; пристав поднимал к нему руки в белых перчатках, потом, обернувшись к толпе лицом, закричал и гневно и умоляюще:

К-куда? Разойдись...

Самгин видел, как лошади казаков, нестройно, взмахивая головами, двинулись на толпу, казаки подняли нагайки, но в те же секунды его приподняло с земля и в свисте, вое, реве закружило, бросило вперед, он ткнулся лицом в бок лошади, на голову его упала чья-то шапка, кто-то крякнул в ухо ему, его снова завертело, затолкало, и наконец, оглушенный, он очутился у памятника Скобелеву; рядом с ним стоял седой человек, похожий на шкаф, пальто на хорьковом мехе было распахнуто, именно как дверцы шкафа, показывая выпуклый, полосатый живот; сдвинув шапку на затылок, человек ревел басом:

- Насильники, убийцы...

- Долой самодержавие! - кричали всюду в толпе, она тесно заполнила всю площадь, черной кашей кипела на ней, в густоте ее неестественно подпрыгивали лошади, точно каменная и замороженная земля под ними стала жидкой, засасывала их, и они погружались в нее до колен, раскачивая согнувшихся в седлах казаков; казаки, крестя нагайками воздух, били направо, налево, люди, уклоняясь от ударов, свистели, кричали:

- Дол-лой! Тащи с лошадей!

Самгин, передвигаясь с людями, видел, что казаки разбиты на кучки, на единицы и не нападают, а защищаются; уже несколько всадников сидело в седлах спокойно, держа поводья обеими руками, а один, без фуражки, сморщив лицо, трясся, точно смеясь. Самгин двигался и кричал:

- Дикари! Не смейте!

Но шум был таков, что он едва слышал даже свой голос, а сзади памятника, у пожарной части, образовался хор и, как бы поднимая что-то тяжелое, кричал ритмично:

- До-лой ца-ря, до-лой ца-ря...

Появились пешие полицейские, но толпа быстро всосала их, разбросав по площади; в тусклых окнах дома генерал-губернатора мелькали, двигались тени, в одном окне вспыхнул огонь, а в другом, рядом с ним, внезапно лопнуло стекло, плюнув вниз осколками.

"В сущности, это - победа, они победили", - решил Самгин, когда его натиском толпы швырнуло в Леонтьевский переулок. Изумленный бесстрашием людей, он заглядывал в их лица, красные от возбуждения, распухшие от ударов, испачканные кровью, быстро застывавшей на морозе. Он ждал хвастливых криков, ждал выявления гордости победой, но высокий, усатый человек в старом, грязноватом полушубке пренебрежительно говорил, прислонясь к стене:

- Сотник - дурак, ему за это попадет!

Молодая женщина в пенснэ перевязывала ему платком ладонь левой руки, правою он растирал опухоль на лбу, его окружало человек шесть таких же измятых, вывалянных в снегу.

- Али можно допускать пехоту вплоть до кавалерии? Он, обязанный действовать с расстояния, подпустил на дистанцию и - р-рысью мар-рш! Тут пехота не может устоять, кони опрокинут. Тогда - бей, руби! А он допустил по грудь себе, идиёт.

- Это - верно, - поддержал его один из окружавших. - И водой могли облить, - пожарная часть - под боком.

- Ежели они будут так зевать, мы им нагреем затылки.

- Покорно благодарю, мадам, - сказал раненный в руку и сплюнул кровью. - Мерси, ловко вы... Пошли, ребята!

Пошел он назад, на площадь, где шум не стал тише. Самгин тоже пошел за ним, вслушиваясь в говор попутчиков.

- Револьвер я у него вырвал.

- Собака! Что ж он?

- На землю бросился, верно - думал, что я в него тоже выстрелю...

- Студенты здорово действовали!

- Они драться любят.

- Барышня одна, толстенькая, ну - до чего смела! Того и жди - в морду влепит приставу. А - мышь против собаки...

- Один - тросточкой хлестал."

- Ежели, товарищи, интеллигент рискует с нами, значит...

Было странно слышать, что, несмотря на необыденность тем, люди эти говорят как-то обыденно просто, даже почти добродушно; голосов и слов озлобленных Самгин не слышал. Вдруг все люди впереди его дружно побежали, а с площади, встречу им, вихрем взорвался оглушающий крик, и было ясно, что это не крик испуга или боли. Самгина толкали, обгоняя его, кто-то схватил за рукав и повлек его за собой, сопя:

- Братцы, не отставай...

Выбежав на площадь, люди разноголосо ухнули, попятились, и на секунды вокруг Самгина все замолчали, боязливо или удивленно. Самгина приподняло на ступень какого-то крыльца, на углу, и он снова видел толпу, она двигалась, точно чудовищный таран, отступая и наступая, - выход вниз по Тверской ей преграждала рота гренадер со штыками на руку.

А сзади солдат, на краю крыши одного из домов, прыгали, размахивая руками, точно обжигаемые огнем еще невидимого пожара, маленькие фигурки людей, прыгали, бросая вниз, на головы полиции и казаков, доски, кирпичи, какие-то дымившие пылью вещи. Был слышен радостный крик:

- Ур-ра, филипповцы! Ур-ра-а...

И так же радостно говорил человек, напудренный мукою, покрывший плечи мешком, человек в одной рубахе и опорках на голые ноги.

- Мы, значит, из рабочей дружбы, тоже забастовали, вышли на улицу, стоим смирно, ну и тут казачишки - бить нас...

- Би-ить? - взревел кто-то.

- Ну, мы, которые - побежали, - чем оборониться? - А те - на чердаки...

Самгин смотрел на крышу, пытаясь сосчитать храбрецов, маленьких, точно школьники. Но они не поддавались счету, мелькая в глазах с удивительной быстротой, они подбегали к самому краю крыши и, рискуя сорваться с нее, метали вниз поленья, кирпичи, доски и листы железа, особенно пугавшие казацких лошадей. Самгин снимал и вновь надевал очки, наблюдая этот странный бой, очень похожий на игру расшалившихся детей, видел, как бешено мечутся испуганные лошади, как всадники хлещут их нагайками, а с панели небольшая группа солдат грозит ружьями в небо и целится на крышу. Но выстрелов не слышно было в сплошном, густейшем реве и вое, маленькие булочники с крыши не падали, и во всем этом ничего страшного не было, а было что-то другое, чего он не мог понять. Вокруг его непрерывно трепетал торопливый нервный говорок.

- Дымоход разбирают.

- Оборониться всегда найдешь чем - только захоти! - восторженно прокричал кто-то, его немедля передразнили:

- Захоти-и! Ну-ко, пойди, сбей кулаком солдатов! Было бы чем оборониться, мы бы тут не торчали...

- Эх, братцы! Кирпичу подать бы им... А знакомый Самгину голос человека с перевязанной ладонью внушительно объяснял:

- С крыши пулей не собьешь, способной линии для пули нету...

Большинство людей стояло молча, сосредоточенно, как стоят на кулачных боях взрослые бойцы, наблюдая горячую драку подростков.

- Еще солдат гонят, - угрюмо сказал кто-то, и вслед за тем Самгин услыхал памятный ему сухой треск ружейного залпа.

- Эге!

- Холостыми...

- Знаем мы эти холостые!

- - Однако уходить надо, ребята!

И не спеша, люди, окружавшие Самгина, снова пошли в Леонтьевский, оглядываясь, как бы ожидая, что их позовут назад; Самгин шел, чувствуя себя так же тепло и безопасно, как чувствовал на Выборгской стороне Петербурга. В общем он испытывал удовлетворение человека, который, посмотрев репетицию, получил уверенность, что в пьесе нет моментов, терзающих нервы, и она может быть сыграна очень неплохо.

Почти неделю он прожил в настроении приподнятом, злорадно забавляясь страхами жены.

- Что ж это будет, Клим, как ты думаешь? - назойливо спрашивала она каждый день утром, прочитав телеграммы газет о росте забастовок, крестьянском движении, о сокращении подвоза продуктов к Москве.

- Борются с правительством, а хотят выморить голодом нас, - возмущалась она, вздергивая плечи на высоту ушей. - При чем тут мы?

Негодовала не одна Варвара, ее приятели тоже возмущались. Оракулом этих дней был "удивительно осведомленный" Брагин. Он подстриг волосы и уже заменил красный галстук синим в полоску; теперь галстук не скрывал его подбородка, и оказалось, что подбородок уродливо острый, загнут вверх, точно у беззубого старика, от этого восковой нос Брагина стал длиннее, да и все лицо обиженно вытянулось. Фыркая и кашляя, он говорил:

- Знаете, это все-таки - смешно! Вышли на улицу, устроили драку под окнами генерал-губернатора и ушли, не предъявив никаких требований. Одиннадцать человек убито, тридцать два - ранено. Что же это? Где же наши партии? Где же политическое руководство массами, а?

Самгин молчал. Да, политического руководства не было, вождей - нет. Теперь, после жалобных слов Брагина, он понял, что чувство удовлетворения, испытанное им после демонстрации, именно тем и вызвано: вождей - нет, партии социалистов никакой роли не играют в движении рабочих. Интеллигенты, участники демонстрации, - благодушные люди, которым литература привила с детства "любовь к народу". Вот кто они, не больше.

Возмущаясь недостатком активности рабочих, Брагин находил активность крестьян не только чрезмерной, но совершенно излишней.

- Это - начало пугачевщины, - говорил он, прикрывая глаза ресницами не сверху, как люди, а снизу, как птицы.

Ряхин тоже приуныл и, делая руками в воздухе какие-то сложные петли, бормотал виновато:

- Да, перебарщивают. Расшалились. Ах, правительство, правительство! - вздыхал он.

Иронически радовался Редозубов. Самгин встретил его на митинге.

- Мужичок-то, а? - спросил Редозубов, хлопнув его по плечу, и обещал: - Он вам покажет коку с соком!

Самгин не ответил ему, даже не взглянул на него; бывший толстовец вызывал в нем какие-то неопределенные опасения. Было уже довольно много людей, у которых вчерашняя "любовь к народу" заметно сменялась страхом пред народом, но Редозубов отличался от этих людей явным злорадством, с которым он говорил о разгромах крестьянами помещичьих хозяйств. В его анархизме Самгин чувствовал нечто подзадоривающее, провокаторское, но гораздо хуже было то, что настроение Редозубова было чем-то сродно, совпадало с настроением самого Клима.

Самгин вел себя с людями более сдержанно и молчаливо, чем всегда. Прочитав утром крикливые газеты, он с полудня уходил на улицы, бывал на собраниях, митингах, слушая, наблюдая, встречая знакомых, выспрашивал, но не высказывался, обедал в ресторанах, позволяя жене думать, что он занят конспиративными делами. Он чувствовал себя напряженно, туго заряженным и минутами боялся, что помимо его воли в нем может что-то взорваться и тогда он скажет или сделает нечто необыкновенное и - против себя. В конце концов он был совершенно уверен, что все, что происходит в стране, очищает для него дорогу к самому себе. Всю жизнь ему мешала найти себя эта проклятая, фантастическая действительность, всасываясь в него, заставляя думать о ней, но не позволяя встать над нею человеком, свободным от ее насилий.

Он почувствовал себя ошеломленным, прочитав, что в Петербурге организован Совет рабочих депутатов.

- Это - что еще? - заспанным голосом, капризно и сердито спросила Варвара, встряхивая газету, как салфетку, на которой оказались какие-то крошки.

- Организация рабочих, как видишь, - задумчиво ответил он, а жена допрашивала, все более раздражаясь:

- Кто это - Хрусталев-Носарь, Троцкий, Фейт? Какие-нибудь вроде Кутузова? А где Кутузов?

- Не знаю.

- Вероятно - в тюрьме?

- Возможно.

- Кончится тем, что все вы будете в тюрьме.

- И это допустимо.

- Или вас перебьют.

- - Увидим.

- Безумие, - сказала Варвара, швырнув газету на пол, и ушла, протестующе топая голыми пятками. Самгин поднял газету и прочитал в ней о съезде земцев, тоже решивших организоваться в партию.

"Граф Гейден, Милюков, Петрункевич, Родичев", - читал он; скучно мелькнула фамилия ею бывшего патрона.

"Опоздали", - решил он, хотя и почувствовал нечто утешительное в факте, что одновременно с Советом рабочих возникает партия, организованная крупными либералами.

"Испытанные политики, талантливые люди", - напомнил он себе. Но это утешило только на минуту.

"Совет рабочих - это уже движение по линии социальной революции", - подумал он, вспоминая демонстрацию на Тверской, бесстрашие рабочих в борьбе с казаками, булочников на крыше и то, как внимательно толпа осматривала город.

"Социальная революция без социалистов", - еще раз попробовал он успокоить себя и вступил сам с собой в некий безмысленный и бессловесный, но тем более волнующий спор. Оделся и пошел в город, внимательно присматриваясь к людям интеллигентской внешности, уверенный, что они чувствуют себя так же расколото и смущенно, как сам он. Народа на улицах было много, и много было рабочих, двигались люди неторопливо, вызывая двойственное впечатление праздности и ожидания каких-то событий.

"Жажда развлечений, привыкли к событиям", - определил Самгин. Говорили негромко и ничего не оставляя в памяти Самгина; говорили больше о том, что дорожает мясо, масло и прекратился подвоз дров. Казалось, что весь город выжидающе притих. Людей обдувал не сильный, но неприятно сыроватый ветер, в небе являлись голубые пятна, напоминая глаза, полуприкрытые мохнатыми ресницами. В общем было как-то слепо и скучно.

Потом наступил веселый день "конституции", тоже ветреный. Над городом низко опустилось и застыло оловянное небо, ветер хлопотливо причесывал крыши домов, дымя снегом, бросаясь под ноги людей. Но Москва вспыхнула радостью и как-то по-весеннему потеплела, люди заговорили громко, и колокольный звон под низким сводом неба звучал оглушительно. По улицам мчались раскормленные лошади в богатой упряжке, развозя солидных москвичей в бобровых шапках, женщин, закутанных в звериные меха, свинцовых генералов; город удивительно разбогател людями, каких не видно было на улицах последнее время. Солидные эти люди, дождавшись праздника, вырвались из тепла каменных домов и едут, едут, благосклонно поглядывая на густые вереницы пешеходов, изредка и снисходительно кивая головами, дотрагиваясь до шапки.

Проехал на лихаче Стратонов в дворянской, с красным околышем, фуражке, проехала Варвара с Ряхиным, он держал ее за талию и хохотал, кругло открыв рот. Мелькали знакомые лица профессоров, адвокатов, журналистов; шевеля усами, шел старик Гогин, с палкой в руке; встретился Редозубов в тяжелой шубе с енотовым воротником, воротник сердито ощетинился, а лицо Редозубова. туго надутое, показалось Самгину обиженным. В маленьких санках, едва помещаясь на сиденье, промчался бывший патрон Самгина, в мохнатой куньей шапке; черный жеребец, вскидывая передние ноги к свирепой морде своей, бил копытами мостовую, точно желая разрушить ее.

Самгин шел бездумно, бережно охраняя чувство удовлетворения, наполнявшее его, как вино стакан. Было уже синевато-сумрачно, вспыхивали огни, толпы людей, густея, становились шумливей. Около Театральной площади из переулка вышла группа людей, человек двести, впереди ее - бородачи, одетые в однообразные поддевки; выступив на мостовую, они угрюмо, но стройно запели:

- "Бо-оже цар-ря..."

Публика на панелях приостановилась, чей-то голос удивленно и смешно спросил:

- Это - к чему?

И тотчас раздались голоса ворчливые, сердитые, точно людям напомнили неприятное:

- Нашли время волынку тянуть!

- Дохлое дело!

- Эй, вы!..

Двое студентов закричали в один голос:

- Долой самодержавие!

Но их немедленно притиснули к стене, и человек с длинными усами, остроглазый, весело, но убедительно заговорил:

- Не надо сердиться, господа! Народная поговорка "Долой самодержавие!" сегодня сдана в архив, а "Боже, царя храни", по силе свободы слова, приобрело такое же право на бытие, как, например, "Во лузях"...

Хоругвеносцы уже Прошли, публика засмеялась, а длинноусый, обнажая кривые зубы, продолжал говорить все более весело и громко. Под впечатлением этой сцены Самгин вошел в зал Московской гостиницы.

В ярких огнях шумно ликовали подпившие люди. Хмельной и почти горячий воздух, наполненный вкусными запахами, в минуту согрел Клима и усилил его аппетит. Но свободных столов не было, фигуры женщин и мужчин наполняли зал, как шрифт измятую страницу газеты. Самгин уже хотел уйти, но к нему, точно на коньках, подбежал белый официант и ласково пригласил:

- Пожалуйте, вас просят!

Недалеко от двери, направо у стены, сидел Владимир Лютов с Алиной, Лютов взорвался со стула и, протягивая руку, закричал:

- Шестнадцать лет не видались, садись! Ну, что, брат? Выжали маслице из царя, а?

- Не кричи, Володя, - посоветовала Алина, величественно протянув руку со множеством сверкающих колец на пальцах, и вздохнула: - Ох, постарели мы, Климу ш а!

- Тощий, юркий, с облысевшим черепом, с пятнистым лицом и дьявольской бородкой, Лютов был мало похож на купца, тогда как Алина, в платье жемчужного шелка, с изумрудами в ушах и брошью, похожей на орден, казалась типичной московской купчихой: розоволицая, пышногрудая, она была все так же ослепительно красива и завидно молода.

- Что пьешь-ешь? Заказывай! - покрикивал Лютов, - Алина властным жестом остановила его.

- Ты - молчи, потерянный человек, я уж знаю, кого чем кормить надо!

- Она - знает! - подмигнул Лютов и, широко размахнув руками, рассыпался: - Радости-то сколько, а? На три Европы хватит! И, ты погляди, - кто радуется?

Он перечислил несколько фамилий крупных промышленников, назвал трех князей, десяток именитых адвокатов, профессоров и заключил, не смеясь, а просто сказав:

- Хи-хи.

- Вот взял противную привычку хи-хи эти говорить, - пожаловалась Алина бархатным голосом.

- Не буду, Лина, не сердись! Нет, Самгин, ты почувствуй: ведь это владыки наши будут, а? Скомандуют: по местам! И все пойдет, как по маслу. Маслице, хи... Ах, милый, давно я тебя не видал! Седеешь? Теперь мы с тобой по одной тропе пойдем.

- По какой? - спросил Самгин.

Лютов попробовал сдвинуть глаза к переносью, но это, как всегда, не удалось ему. Тогда, проглотив рюмку желтой водки, он, не закусывая, облизал губы острым языком и снова рассыпался словами.

- Многие тут Симеонами богоприимцами чувствуют себя: "Ныне отпущаеши, владыко", от великих дел к маленьким, своим...

"Умная бестия", - подозрительно косясь на него, подумал Самгин и принялся за какую-то еду, шипевшую на сковородке.

- Сначала прими вот это, - строго сказала Алина, подвинув ему рюмку жидкости дегтярного цвета.

- Джин с пиконом, - объяснил Лютов. - Ну, - чокнемся! Возрадуйся и возвеселись. Ух!.. Она, брат, эти штуки знает, как поп молитвы.

Самгин ожег себе рот и взглянул на Алину неодобрительно, но она уже смешивала другие водки. Лютов все исхищрялся в остроумии, мешая Климу и есть и слушать. Но и трудно было понять, о чем кричат люди, пьяненькие от вина и радости; из хаотической схватки голосов, смеха, звона посуды, стука вилок и ножей выделялись только междометия, обрывки фраз и упрямая попытка тенора продекламировать Беранже.

- "Слав-ва святому труду", - уже второй раз высоко взбрасывал он три слова.

Самгин ел что-то удивительно вкусное и чувствовал себя взрослым на празднике детей. Алина, вынув из сумочки синее письмо, углубленно читала его, подняв брови. Лютов осыпал словами румяного толстяка за соседним столом, толстяк заливисто смеялся, и шея его наливалась багровой кровью. Самгин, оглядываясь, видел бородатые и бритые, пухлые и костлявые лица мужчин, возбужденных счастьем жить, видел разрумяненные мордочки женщин, украшенных драгоценными камнями, точно иконы, все это было окутано голубоватым туманом, и в нем летали, подобно ангелам, белые лакеи, кланялись их аккуратно причесанные и лысые головы, светились почтительными улыбками потные физиономии.

- Она теперь поэтов кормит, - рассказывал Лютов, щупая бутылки и встречая на каждой пальцы Алины, которая мешала ему пить, советуя:

- Не торопись.

- Один - удивительный! Здоровеннейший парень, как ломовой извозчик. Стихи он делает, чорт его знает какие, - но - ест! Пьет!

- Господа!

Бедность и труд

Честно живут...

- Какой надоедный визгун! - сказала Алина, рассматривая в зеркальце свой левый глаз. - И - врет! Не - честно, а вместе живут.

Она заботливо подливала Самгину водки, смешивая их, эта смесь, мягко обжигая рот, уже приятно кружила голову.

С дружбой, с любовью в ладу

- кричал тенор, преодолевая шум.

- Дурачок, - вздохнула Алина, размешивая палочкой зубочистки водку в рюмке. - А вот Володька, чем пьянее, тем умнее. Безжалостно умен, хамик!

- Химик? - спросил Лютов, усмехаясь.

- Нет, - хамик. От ума и пропадет. Нахмурясь и обведя зал прищуренными глазами, она вздохнула:

- Похоже на коробку конфект.

- Поэтов кормит, а стихов - не любит, - болтал Лютов, поддразнивая Алину. - Особенно не любит мои стишки...

- Просим! Про-осим! - заревели вдруг несколько человек, привстав со стульев, глядя в дальний угол зала.

Самгин чувствовал себя все более взрослым и трезвым среди хмельных, ликующих людей, против Лютова, который точно крошился словами, гримасами, судорогами развинченного тела, вызывая у Клима желание, чтоб он совсем рассыпался в сор, в пыль, освободив измученный им стул, свалившись под него кучкой мелких обломков.

Шум в зале возрастал, как бы ища себе предела; десятки голосов кричали, выли:

- Просим! Милый... Просим... "Дубинушку"! Лютов, покачиваясь на стуле, читал пронзительно, как дьячок:

Жила-была дама, было у нее два мужа,

Один - для тела, другой - для души.

И вот начинается драма: который хуже?

Понять она не умела, оба - хороши!

- Это он сочинил про себя и про Макарова, - объяснила Алина, прекрасно улыбаясь, обмахивая платком разгоревшееся лицо; глаза ее блестели, но - не весело. Ее было жалко за то, что она так чудесно красива, а живет с уродом, с хамом.

- Неправда! - бесстыдно кричал урод. - Костя Макаров и я - мы оба для души, как чорт и ангел! А есть еще третий...

- Врешь, Володька!

- Знаю! В мечте, но - есть!

- Про-осим же! "Дубинушку-у"!

- Господа! Тише!

- Перестань, Володька, слышишь: Шаляпина просят "Дубинушку" петь, - строго сказала Алина.

- Пусть поет, я с ним не конкурирую.

Тишина устанавливалась с трудом, люди двигали стульями, звенели бокалы, стучали ножи по бутылкам, и кто-то неистово орал:

- В восемьдесят девятом году французская ар-ристо-кратия, отказываясь от...

- К чорту аристократию!

Бородатый человек в золотых очках, стоя среди зала, размахивая салфеткой над своей головой, сказал, как брандмейстер на пожаре:

- Господа! Вас просят помолчать.

- А как же свобода слова? - крикнул некий остроумец.

Но все-таки становилось тише, только у буфета ехидно прозвучал костромской говорок:

- Да - от чего же ты, Митя, откажешься в пользу народа-то, ежели у тебя и нету ни зерна, кроме закладных на имение да идеек?

- Шш, - тише!

Тут Самгин услыхал, что шум рассеялся, разбежался по углам, уступив место одному мощному и грозному голосу. Углубляя тишину, точно выбросив людей из зала, опустошив его, голос этот с поразительной отчетливостью произносил знакомые слова, угрожающе раскладывая их по знакомому мотиву. Голос звучал все более мощно, вызывая отрезвляющий холодок в спине Самгина, и вдруг весь зал точно обрушился, разломились стены, приподнялся пол и грянул единодушный, разрушающий крик:

Эх, дубинушка, ухнем!

- Чорт возьми, - сказал Лютов, подпрыгнув со стула, и тоже завизжал:

- Эй-и...

Самгина подбросило, поставило на ноги. Все стояли, глядя в угол, там возвышался большой человек и пел, покрывая нестройный рев сотни людей. Лютов, обняв Самгина за талию, прижимаясь к нему, вскинул голову, закрыв глаза, источая из выгнутого кадыка тончайший визг; Клим хорошо слышал низкий голос Алины и еще чей-то, старческий, дрожавший.

Снова стало тихо; певец запел следующий куплет; казалось, что голос его стал еще более сильным и уничтожающим, Самгина пошатывало, у него дрожали ноги, судорожно сжималось горло; он ясно видел вокруг себя напряженные, ожидающие лица, и ни одно из них не казалось ему пьяным, а из угла, от большого человека плыли над их головами гремящие слова:

На цар-ря, на господ

Он поднимет с р-размаха дубину!

- Э-эх, - рявкнули господа: - Дубинушка - ухнем! Придерживая очки, Самгин смотрел и застывал в каком-то еще не испытанном холоде. Артиста этого он видел на сцене театра в царских одеждах трагического царя Бориса, видел его безумным и страшным Олоферном, ужаснейшим царем Иваном Грозным при въезде его во Псков, - маленькой, кошмарной фигуркой с плетью в руках, сидевшей криво на коне, над людями, которые кланялись в ноги коню его; видел гибким Мефистофелем, пламенным сарказмом над людями, над жизнью; великолепно, поражающе изображал этот человек ужас безграничия власти. Видел его Самгин в концертах, во фраке, - фрак казался всегда чужой одеждой, как-то принижающей эту мощную фигуру с ее лицом умного мужика.

Теперь он видел Федора Шаляпина стоящим на столе, над людями, точно монумент. На нем простой пиджак серокаменного цвета, и внешне артист такой же обыкновенный, домашний человек, каковы все вокруг него. Но его чудесный, красноречивый, дьявольски умный голос звучит с потрясающей силой, - таким Самгин еще никогда не слышал этот неисчерпаемый голос. Есть что-то страшное в том, что человек этот обыкновенен, как все тут, в огнях, в дыму, - страшное в том, что он так же прост, как все люди, и - не похож на людей. Его лицо - ужаснее всех лиц, которые он показывал на сцене театра. Он пел и - вырастал. Теперь он разгримировался до самой глубокой сути своей души, и эта суть - месть царю, господам, рычащая, беспощадная месть какого-то гигантского существа.

"Вот - именно, разгримировался до полной обнаженности своей тайны, своего анархического существа. И отсюда, из его ненависти к власти, - ужас, в котором он показывает царей".

Когда Самгин, все более застывая в жутком холоде, подумал это - память тотчас воскресила вереницу забытых фигур: печника в деревне, грузчика Сибирской пристани, казака, который сидел у моря, как за столом, и чудовищную фигуру кочегара у Троицкого моста в Петербурге. Самгин сел и, схватясь руками за голову, закрыл уши. Он видел, что Алина сверкающей рукой гладит его плечо, но не чувствовал ее прикосновения. В уши его все-таки вторгался шум и рев. Пронзительно кричал Лютов, топая ногами:

- Браво-о!

Он схватил руку Самгина, сдернул его со стула и закричал в лицо ему рыдающими звуками:

- Понимаешь? Самоубийцы! Сами себя отпеваем, - слышишь? Кто это может? Русь - может!

Его разнузданное лицо кошмарно кривилось, глаза неистово прыгали от страха или радости.

- Владимир, не скандаль! - густо и тоном приказания сказала Алина, дернув его за рукав. - На тебя смотрят... Сядь! Пей! Выпьем, Климуша, за его здоровье! Ох, как поет! - медленно проговорила она, закрыв глаза, качая головой. - Спеть бы так, один раз и... - Вздрогнув, она опрокинула рюмку в рот.

Самгин тоже выпил и тотчас протянул к ней пустую рюмку, говоря Лютову:

- Ты - прав! Ты... очень прав!

Его волновала жалость к этим людям, которые не знают или забыли, что есть тысячеглавые толпы, что они ходят по улицам Москвы и смотрят на все в ней глазами чужих. Приняв рюмку из руки Алины, он ей сказал:

- Это - пир на вулкане. Ты - понимаешь, ты пьешь водку, как яд, - вижу...

- Напоила ты его, Лина, - сказал Лютов.

- Неправда! Я - совершенно трезв. Я, может быть, самый трезвый человек в России...

- Молчи, Климуша!

Она погладила его руку. До слез жалко было ему ее великолепное лицо, печальные и нежные глаза.

Ум смотрит тысячею глаз,

Любовь - всегда одним...

- сказал он ей.

Лютов захохотал; в зале снова кипел оглушающий шум, люди стонали, вопили:

- Повторить! Бис! Еще-о!

И неистощимый голос снова подавил весь шум.

Так иди же вперед, мой великий народ...

- Ну, я больше не могу, - сказала Алина, толкнув Лютова к двери. - Какой... истязатель ужасный!

Лицо ее побледнело, размахивая сумочкой, задевая стулья, она шла сквозь обезумевших от восторга людей и, увлекая за собой Клима, командовала: - Домой, Володька! И - кутить! Дуняшу позови...

- Я не хочу, - сказал Самгин, но она, сильно дернув его руку, скомандовала:

- Без дураков! Зовут - иди!

А вслед им великолепный голос выговаривал мстительно и сокрушающе:

На цар-ря, на господ

Он поднимет...

На улице Самгин почувствовал себя пьяным. Дома прыгали, точно клавиши рояля; огни, сверкая слишком остро, как будто бежали друг за другом или пытались обогнать черненькие фигурки людей, шагавших во все стороны. В санях, рядом с ним, сидела Алина, теплая, точно кошка. Лютов куда-то исчез. Алина молчала, закрыв лицо муфтой.

Клим несколько отрезвел к тому времени, как приехали в незнакомый переулок, прошли темным двором к двухэтажному флигелю в глубине его, и Клим очутился в маленькой, теплой комнате, налитой мутнорозовым светом. Комната мягкая, душистая и немножко покачивается, точно колыбель ребенка. Алина пошла переодеваться, сказав, что сейчас пришлет "отрезвляющую штучку", явилась высокая горничная в накрахмаленном чепце и переднике, принесла Самгину большой бокал какого-то шипящего напитка, он выпил и почувствовал себя совсем хорошо, когда возвратилась Алина в белом платье, подпоясанном голубым шарфом с концами до пола.

- Туробоева видел? - спросила она, садясь на диван рядом с Климом.

- Нет. Разве он здесь?

- Да. Живет у Володьки. Он в газетах пишет, - можешь представить!

Она усмехалась, говоря. Та хмельная жалость к ней, которую почувствовал Самгин в гостинице, снова возникла у него, но теперь к жалости примешалась тихая печаль о чем-то. Он коротко рассказал, как вел себя Туробоев девятого января.

- Вот что! - воскликнула женщина удивленно или испуганно, прошла в угол к овальному зеркалу и оттуда, поправляя прическу, сказала как будто весело: - Боялся не того, что зарубит солдат, а что за еврея принял. Это - он! Ах... аристократишка! ,

- Что же - старая любовь не ржавеет? - спросил Клим.

- Глупости, - ответила она, расхаживая по комнате, играя концами шарфа. - Ты вот что скажи - я об этом

Владимира спрашивала, но в нем семь чертей живут и каждый говорит по-своему. Ты скажи: революция будет?

- Надоел тебе шум? - улыбаясь, спросил Самгин.

- Ты отвечай!

Она стояла пред ним в дорогом платье, такая пышная, мощная, стояла, чуть наклонив лицо, и хорошие глаза ее смотрели строго, пытливо. Клим не успел ответить, в прихожей раздался голос Лютова. Алина обернулась туда, вошел Лютов, ведя за руку маленькую женщину с гладкими волосами рыжего цвета.

- Это - Дуняша, - сказал он, подводя ее к Самгину, - Евдокия, свет, Васильевна.

Поцеловав руку женщины, Самгин взглянул на Лютова, - никогда еще не слыхал он да и представить себе не мог, что Лютов способен говорить так ласково и серьезно.

- А это - тоже адвокат, - прибавил Лютов, уходя в соседнюю комнату, где звякали чайные ложки и командовала Алина.

- Почему он сказал - тоже? - спросил Самгин.

- А у меня сожитель такой же масти, - по-деревенски, нараспев и необыкновенным каким-то голосом ответила женщина. - Вы - уголовный?

- Преступник? Политический.

- Вишь, какой... веселый! - одобрительно сказала женщина, и от ее подкрашенных губ ко глазам быстрыми морщинками взлетела улыбка. - Я знаю, что все адвокаты - политические преступники, я - о делах: по каким вы делам? Мой - по уголовным.

Лицо ее нарумянено, сквозь румяна проступают веснушки. Овальные, слишком большие глаза - неуловимого цвета и весело искрятся, нос задорно вздернут; она - тоненькая, а бюст - высокий и точно чужой. Одета она скромно, в гладкое платье голубоватой окраски. Клим нашел в ней что-то хитрое, лисье. Она тоже говорит о революции.

- Хорошее время, - все немножко сошли с ума, никому ничего не жалко, "торопятся пить, есть, веселиться...

Вошла Алина, держа в руке маленький поднос, на нем - три рюмки.

- Если ты, Дуняшка, напьешься и будешь скандалить, - уши нарву! Выпьем, освежимся, Климуша.

- Милая! - с ужасом вскричала Дуняша. - Это ты меня при незнакомом мужчине - так-то!

Выпив рюмку, она быстро побежала в прихожую, а Телепнева, взяв Самгина под руку, сказала ему не очень тихо:

- Замечательно талантливая бабенка, но - отчаянная...

Грубое слово прозвучало из ее уст удивительно просто, как ремесленное - модистка, прачка.

Пошли в соседнюю комнату, там, на большом, красиво убранном столе, кипел серебряный самовар, у рояля, в углу, стояла Дуняша, перелистывая ноты, на спине ее висели концы мехового боа, и Самгин снова подумал о ее сходстве с лисой.

- Спой "Сад", пока свиньи не пришли, - попросила Алина. Дуняша, не оглядываясь, сказала:

- Знаем, чем тебя подкупить.

Наполнив комнату тихим звоном струн, она густым и мягким голосом запела:

Уж ты сад ли, мой сад,

Эх, сад зелененький, -

Да - отчего же ты, мой сад,

Осыпаешься?

Музыка вообще не очень восхищала Клима, а тут - песня была пошленькая, голос Дуняши - ненатурален, не женский, - голос зверушки, которая сытно поела и мурлычет, вспоминая вкус пищи.

Эх ты, молодость моя,

Золотые деньки...

Странно было и даже смешно, что после угрожающей песни знаменитого певца Алина может слушать эту жалкую песенку так задумчиво, с таким светлым и грустным лицом. Тихонько, на цыпочках, явился Лютов, сел рядом и зашептал в ухо Самгина:

- Простая хористка, - какова, а? Голосок-то! За всех поет! Мы с Алиной дали ей средства учиться на большую певицу. Профессор - изумлен.

Самгин уже готов был признать, что Дуняша поет искусно, от ее голоса на душе становилось как-то особенно печально и хотелось говорить то самое, о чем он привык молчать. Но Дуняша, вдруг оборвав песню, ударила по клавишам и, взвизгнув по-цыгански, выкрикнула новым голосом:

Эх, Пашенька,

Да Парасковыошка,

Счастливая Параня,

Талантливая!

- Угости чайком, хозяйка, - попросила она, подходя к столу.

- Высечь бы тебя, Дунька, - сказала Алина, вздохнув.

Пришел Макаров, в черном строгом костюме, стройный, седой, с нахмуренными бровями.

- Ба, Самгин! Как живешь? - скучно воскликнул он. Вслед за ним явился толстый -и страховидный поэт с растрепанными и давно не мытыми волосами; узкобедрая девица в клетчатой шотландской юбке и красной кофточке, глубоко открывавшей грудь; синещекий, черноглазый адвокат-либерал, известный своей распутной жизнью, курчавый, точно баран, и носатый, как армянин; в полчаса набралось еще человек пять. Комната стала похожа на аквариум, в голубоватой мгле шумно плескались бесформенные люди, блестело и звенело стекло, из зеркала выглядывали странные лица. Лютов немедленно превратился в шута, запрыгал, завизжал, заговорил со всеми сразу; потом, собрав у рояля гостей и дергая пальцами свой кадык, гнусным голосом запел на мотив "Дубинушки", подражая интонации Шаляпина:

Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат,

Кто б ты ни был - не падай презренной душою!

Верь: воскреснет Ваал и пожрет идеал...

Он взвизгнул и засмеялся, вызвав общий хохот; не смеялись двое: Алина и Макаров, который, нахмурясь, шептал ей что-то, она утвердительно кивала головой.

"Какая двусмысленная каналья", - думал Самгин, наблюдая Лютова.

Адвокат налил стакан вина, предложил выпить за конституцию, - Лютов закричал:

- С условием: не смотреть, что внутри игрушки!

Алина отказалась пить и, поманив за собой Дуняшу, вышла из комнаты; шла она, как ходила девушкой, - бережно и гордо несла красоту свою. Клим, глядя вслед ей, вздохнул.

Пили, должно быть, на старые дрожжи, все быстро опьянели. Самгин старался пить меньше, но тоже чувствовал себя охмелевшим. У рояля девица в клетчатой юбке ловко выколачивала бойкий мотивчик и пела по-французски; ей внушительно подпевал адвокат, взбивая свою шевелюру, кто-то хлопал ладонями, звенело стекло на столе, и все вещи в комнате, каждая своим голосом, откликались на судорожное веселье людей.

"Веселятся, потому что им страшно", - соображал Самгин, а рядом с ним сидела Дуняша со стаканом шампанского в руке.

- Очень обожаю вот эдаких, сухоньких, - говорила она.

Поэт, встряхнув склеившимися прядями волос, выгнув грудь и выкатив глаза, громко спросил:

Черная рубаха,

Кожаный ремень -

Кто это?

Посмотрел на всех и гаркнул:

Р-рабочий!

- Нет, уж это вы отложите на вчера, - протестующе заговорил адвокат. - Эти ваши рабочие устроили в Петербурге какой-то парламент да и здесь хотят того же. Если нам дорога конституция...

- Сорок три копейки за конституцию - кто больше? - крикнул Лютов, подбрасывая на ладони какие-то монеты; к нему подошла Алина и что-то сказала; отступив на шаг, Лютов развел руками, поклонился ей.

- Твоя власть. Твоя...

И, отступив еще на шаг, снова поклонился.

- Прошу извинить, - громко сказала Алина, - мне нужно уехать на час, опасно заболела подруга.

- А я предлагаю пожаловать ко мне - кто согласен? - завизжал Лютов.

Самгин решил отправиться домой, встал и пошатнулся, Дуняша поддержала его, воскликнув:

- Уже? Слабо!

Он неясно помнил, как очутился в доме Лютова, где пили кофе, сумасшедше плясали, пели, а потом он ушел спать, но не успел еще раздеться, явилась Дуняша с коньяком и зельтерской, потом он раздевал ее, обжигая пальцы о раскаленное, тающее тело. Он вспомнил это, когда, проснувшись, лежал в пуховой, купеческой перине, вдавленный в нее отвратительной тяжестью своего тела. В комнате темно, как в погребе, в доме - непоколебимая тишина глубокой ночи. Это было странно - разошлись на рассвете. От пуховика исходил тошный запах прели, спину кололо что-то жесткое: это оказалась цепочка с металлическим квадратным предметом на ней. Самгин брезгливо поморщился и, сплюнув вязкую, горькую слюну, подумал, что день перелома русской истории он отпраздновал вполне по-русски.

Чувствуя, что уже не уснет, нащупал спички на столе, зажег свечу, взглянул на свои часы, но они остановились, а стрелки показывали десять, тридцать две минуты. На разорванной цепочке оказался медный, с финифтью, образок богоматери.

"Ужасные люди, - подумал он, вспоминая тяжелые удовольствия вчерашнего дня. - И я тоже... хорош!"

Широко открылась дверь, вошел Лютов с танцующей свечкой в руке, путаясь в распахнутом китайском халате; поставил свечку на комод, сел на ручку кресла, но покачнулся и, съехав на сиденье, матерно выругался.

- Содовой хочешь? Гриша - содовой!.. Он сжал подбородок кулаком так, что красная рука его побелела, и хрипло заговорил, ловя глазами двуцветный язычок огня свечи:

- Что-то неладно, брат, убили какого-то эсдека, шишку какую-то, Марата, что ли... Впрочем - Марат арестован. На улице - орут, постреливают.

- Теперь - вечер? - спросил Самгин.

- Ну - а что же? Восьмой час... Кучер говорит: на Страстной телеграфные столбы спилили, проволока везде, нельзя ездить будто. - Он тряхнул головой. - Горох в башке! - Прокашлялся и продолжал более чистым голосом. - А впрочем, - хи-хи! Это Дуняша научила меня - "хи-хи"; научила, а сама уж не говорит. - Взял со стола цепочку с образком, взвесил ее на ладони и сказал, не удивляясь: - А я думал - она с филологом спала. Ну, одевайся! Там - кофе.

У двери он остановился и, глядя на свечу, щелкая пальцами, сказал:

- Замечательно Туробоев рассказывал о попишке этом, о Гапошке. Сорвался поп, дурак, не по голосу ноту взял. Не тех поднял на ноги...

Дунул на свечу и, вылезая из двери, должно быть, разорвал халат, - точно зубы скрипнули, - треснул шелк подкладки.

Самгин вымылся, оделся и прошел в переднюю, намереваясь незаметно уйти домой, но его обогнал мальчик, открыл дверь на улицу и впустил Алину.

- Куда? Раздевайтесь! - крикнула она. - На улицах - пьяные, извозчиков - нет, я едва дошла; придираются, озорничают.

Странно было слышать, что она говорит не сердясь, не испуганно, а как будто даже с радостью. Самгин покорно разделся, прошел в столовую, там бегал Лютов в пиджаке, надетом на ночную рубаху; за столом хозяйничала Дуняша и сидел гладко причесанный, мокроголовый молодой человек с желтым лицом, с порывистыми движениями; Лютов скрылся на зов Алины, радостно засияв. Молодой человек говорил что-то о Стендале, Овидии, голос у него был звонкий, но звучал обиженно, плоское лицо украшали жиденькие усы и такие же брови, но они, одного цвета с кожей, были почти невидимы, и это делало молодого человека похожим на скопца.

- И всё - не так, - сказала Дуняша, улыбаясь Самгину, наливая ему кофе. - Страстный - вспыхнул да и погас. А настоящий любовник должен быть такой, чтоб можно повозиться с ним, разогревая его. И лирических не люблю, - что в них толку? Пенится, как мыло, вот идее...

Лютов ввел под руку Алину, она была одета в подобие сюртука, казалась выше ростом и тоньше, а он, рядом с нею, - подросток.

- Натаскали каких-то ящиков, досок, - оживленно рассказывала она, Лютов кричал:

- Значит - конституция недоношенной родилась?

Преодолевая тяжкий хмель, сердясь на всех и на себя, Самгин спросил:

- Хотел бы я знать: во что ты веришь?

- Тайна сия велика есть! - откликнулся Лютов, чокаясь с Алиной коньяком, а опрокинув рюмку в рот, сказал, подмигнув: - Однако полагаю, что мы с тобою - единоверцы: оба верим в нирвану телесного и душевного благополучия. И - за веру нашу ненавидим себя; знаем:

благополучие - пошлость, Европа с Лютером, Кальвином, библией и всем, что не по недугу нам.

- Врешь ты все, - вздохнув, сказал Самгин.

- А тебе бы на твой пятак - правду? На-ко вот! Быстрым жестом он показал Самгину кукиш и снова стал наливать рюмки. Алина с Дуняшей и филологом сидели в углу на диване, филолог, дергаясь, рассказывал что-то, Алина смеялась, она была настроена необыкновенно весело и все прислушивалась, точно ожидая кого-то. А когда на улице прозвучал резкий хлопок, она крикнула:

- Слышите? Стреляют!

- Дверь, - сказал филолог.

Пришел Макаров и, потирая озябшие руки, неприлично спокойно рассказал, что вся Москва возмущена убийством агитатора.

- Его фамилия - Бауман. Гроб с телом его стоит в Техническом училище, и сегодня черная сотня пыталась выбросить гроб. Говорят - собралось тысячи три, но там была охрана, грузины какие-то. Стреляли. Есть убитые.

- Грузины? Доктор, ты врешь! - закричал Лютов. Макаров равнодушно пожал плечами и, наливая себе кофе, обратился в сторону Алины:

- Туробоева я не нашел, но он - здесь, это мне сказал один журналист. Письмо Туробоеву он передаст.

Лютов, бегая по комнате, приглаживал встрепанные волосы и бормогал, кривя лицо:

- Война москвичей с грузинами из-за еврея? Хи-хи!

- Предупреждаю, - на улицах очень беспокойно, - говорил Макаров, прихлебывая кофе, говорил, как будто читая вслух неинтересную статью газеты.

- А мы и не пойдем никуда - здесь тепло и сытно! - крикнула Дуняша. - Споем, Линочка, пока не умерли. На этот раз Дуняша заставила Сангина подумать:

"Бабенка действительно... поет".

Алина не пела, а только расстилала густой свой голос под слова Дуняшиной песни, - наивные, корявенькие слова. Раньше Самгин не считал нужным, да и не умел слушать слова этих сомнительно "народных" песен, но Дуняша выговаривала их с раздражающей ясностью:

Золот месяц улыбнулся в облаках,

Ой, усмехнулося мне горюшко мое...

Было досадно убедиться, что такая, в сущности, некрасивая маленькая женщина, грубо, точно дешевая кукла, раскрашенная, может заставить слушать ее насмешливо печальную песню, ненужную, как огонь, зажженный среди ясного дня.

То, что на улицах беспокойно, уничтожив намерение Самгина идти домой, несколько встревожило его, и, слушая пение, он соображал:

"Конечно, время до организации Государственной думы будет суматошным, но это уже организационная суматоха".

Когда кончили петь, он сказал это вслух, но никто не Обратил должного внимания на его слова; Макаров молча и меланхолически посмотрел на него, Лютов, закрывая своею изогнутой спиной фигуру Дуняши, чмокал ее руки и что-то бормотал, Алина, гладя ее рыжие волосы, вздыхала:

- Ах, Дунька, Дунька, - сколько в тебе таланта! Убить тебя мало, если ты истреплешь его зря.

- Должны же люди устать, - с досадой и уже несколько задорно сказал Самгин Макарову, но этот выцветший, туманный человек снова не ответил, напевая тихонько мотив угасшей песни, а Лютов зашипел:

- Шш!

Обнявшись, Дуняша и Алина снова не громко запели, как бы беседуя между собою, а когда они кончили, горничная объявила, что готов ужин. Ужинали тихо, пили мало, все о чем-то задумались, даже Лютов молчал, и после ужина тотчас разошлись по комнатам.

Лежа в постели, Самгин следил, как дым его папиросы сгущает сумрак комнаты, как цветет огонь свечи, и думал о том, что, конечно, Москва, Россия устали за эти годы социального террора, возглавляемого царем "карликовых людей", за десять лет студенческих волнений, рабочих демонстраций, крестьянских бунтов.

Устал и он, Клим Самгин, от всего, что видел, слышал, что читал, насилуя себя для того, чтоб не порвались какие-то словесные нити, которые связывали его и тянули к людям определенной "системы фраз". Да, он тоже устал, и теперь ему казалось, что устал он как-то возвышенно, символически, что ли; что он несет в себе долголетнюю усталость, не только свою, но вековую усталость всех жертв русской истории, всех, кто насильственно прикован к ее "каторжной тачке". И вот наступил канун отдыха, действительное "начало конца".

Но минутами его уверенность в конце тревожных событий исчезала, как луна в облаках, он вспоминал "господ", которые с восторгом поднимали "Дубинушку" над своими головами; явилась мысль, кого могут послать в Государственную думу булочники, метавшие с крыши кирпичи в казаков, этот рабочий народ, вывалившийся на улицы Москвы и никем не руководимый, крестьяне, разрушающие помещичьи хозяйства? Совет рабочих депутатов не может явиться чем-то серьезным, нельзя представить, какую роль может играть эта нигде, никем, никогда не испробованная организация...

На этом месте он задремал, рано утром его разбудила Дуняша, он охотно и снисходительно поиграл ее удобным и приятным телом, а через час оделся и ушел домой.

День похорон Баумана позволил Самгину окончательно и твердо убедиться, что Москва действительно устала. Он почувствовал это тотчас же, как только вышел на улицу под руку с женой, сопровождаемой Брагиным и Кумовым. Вышел он в настроении человека, обязанного участвовать в деле, смысл которого ему не ясен. По дороге навстречу процессии он видел, что почти каждый дом выпускает из ворот, из дверей свое содержимое настроенным так же, как он, - сумрачно, даже как бы обиженно. Можно было подумать, что люди - недовольны и молча протестуют против того, что вот снова надобно куда-то идти. Из этих разнообразных единиц необыкновенно быстро образовалась густейшая масса, и Самгин, не впервые участвуя в трагических парадах, первый раз ощутил себя вполне согласованным, внутренне спаянным с человеческой массой этого дня.

Когда вдалеке, из пасти какой-то улицы, на Театральную площадь выползла красная голова небывало и неестественно плотного тела процессии, он почувствовал, что по всей коже его спины пробежала холодноватая дрожь; он не понимал, что вызвало ее: испуг или восхищение? Над головою толпы колебалось множество красных флагов, - это было похоже на огромный зонт, изломанный, изорванный ветром. Но чем дальше на площадь выползал черный Левиафан, тем более было флагов, и теперь они уже напоминали красную чешую на спине чудовища. В этой массе было нечто необыкновенное для толпы людей; все вокруг Самгина поняли это и подавленно притихли. Тогда, в тишине, он услыхал, что чудовище ползет молча; наполняя воздух неестественным шорохом, оно безгласно, только издали, из глубины его существа, слабо доносится знакомый, торжественно угрюмый мотив похоронного марша:

- "Вы жертвою пали".

Самгин чувствовал, что рука жены дрожит, эта дрожь передается ему, мешает сердцу биться и, подкатываясь к горлу судорогой, затрудняет дыхание.

"Жертвы, да! - разорванно думал он, сняв шляпу. - Исааки, - думал он, вспоминая наивное поучение отца. - Последняя жертва!"

Мигая, чтоб согнать с глаз теплые слезы, мешавшие видеть, он вертел головой, оглядывался. Никогда еще не видал он столь разнообразных и так одинаково торжественно настроенных лиц.

"На Выборгской стороне? - сравнивал Клим Самгин, торопясь определить настроение свое и толпы. - Там была торжественность, конечно, другого тона, там ведь не хоронили, а можно сказать: хотели воскресить царя..."

Мешали думать маленькие, тихие глупости спутников.

- И это хоронят еврея! - изумленно, вполголоса говорила Варвара.

- Христос, - сказал Кумов, а Брагин немедленно осведомил его:

- Существует мнение, что Христос не был евреем. В тишине эти недоумевающие шопоты были слышны очень ясно, хотя странный, шлифующий шорох, приближаясь, становился все гуще. Самгин напряженно присматривался. Мелькали - и не редко - лица, нахмуренные угрюмо, даже грозно, и почти не заметны были физиономии профессиональных зрителей, - людей, которые одинаково равнодушно смотрят на свадьбы, похороны, на парады войск и на арестантов, отправляемых в Сибирь. В конце концов Самгину показалось, что преобладает почти молитвенное и благодарное настроение сосредоточенности на каком-то одном, глубоком чувстве. Невозможно было бы представить, что десятки тысяч людей могут молчать так торжественно, а они молчали, и вздохи, шопоты их стирались шлифующим звуком шагов по камням мостовой.

"Именно - так: здесь молча и торжественно благодарят человека за то, что он умер..."

Юмористическая форма этой догадки смутила его, он даже покосился на Варвару, точно опасаясь, не услышала бы она, как думает он.

"Благодарят борца за то, что он жил, за его подвиг, за жертву".

Переодев свою мысль более прилично, Самгин снова почувствовал приток торжественного настроения, наполнился тишиной, которая расширяла и возвышала его.

В ритм тяжелому и слитному движению неисчислимой толпы величаво колебался похоронный марш, сотни людей пели его, пели нестройно, и как будто все время повторялись одни и те же слова:

- "Вы жертвою пали".

Но Клим Самгин чувствовал внутреннюю стройность и согласованность в этом чудовищно огромном хоре, согласованность, которая делала незаметной отсутствие духовенства, колокольного звона и всего, что обычно украшает похороны человека.

"Здесь все это было бы лишним, даже - фальшивым, - решил он. - Никакая иная толпа ни при каких иных условиях не могла бы создать вот этого молчания и вместе с ним такого звука, который все зачеркивает, стирает, шлифует все шероховатости".

Здесь - все другое, все фантастически изменилось, даже тесные улицы стали неузнаваемы, и непонятно было, как могут они вмещать это мощное тело бесконечной, густейшей толпы? Несмотря на холод октябрьского дня, на злые прыжки ветра с крыш домов, которые как будто сделались ниже, меньше. - кое-где форточки, даже окна были открыты, из них вырывались, трепетали над толпой красные куски материи.

Пышно украшенный цветами, зеленью, лентами, осененный красным знаменем гроб несли на плечах, и казалось, что несут его люди неестественно высокого роста. За гробом вели под руки черноволосую женщину, она тоже была обвязана, крест-накрест, красными лентами;

на черной ее одежде ленты выделялись резко, освещая бледное лицо, густые, нахмуренные брови.

- Медведева, его гражданская жена, - осведомил Брагин и - крякнул.

За нею, наклоня голову, сгорбясь, шел Поярков, рядом с ним, размахивая шляпой, пел и дирижировал Алексей Гогин; под руку с каким-то задумчивым блондином прошел Петр Усов, оба они в полушубках овчинных; мелькнуло красное, всегда веселое лицо эсдека Рожкова рядом с бородатым лицом Кутузова; эти - не пели, а, очевидно, спорили, судя по тому, как размахивал руками Рожков; следом за Кутузовым шла Любаша Сомова с Гогиной; шли еще какие-то безымянные, но знакомые Самгину мужчины, женщины.

"Человек полтораста, двести, - не больше", - удовлетворенно сосчитал Самгин.

Пели именно эти люди, и в шорохе десятков тысяч ног пение звучало слабо.

Эту группу, вместе с гробом впереди ее, окружала цепь студентов и рабочих, державших друг друга за руки, у многих в руках - револьверы. Одно из крепких звеньев цепи - Дунаев, другое - рабочий Петр Заломов, которого Самгин встречал и о котором говорили, что им была организована защита университета, осажденного полицией.

Тысячами шли рабочие, ремесленники, мужчины и женщины, осанистые люди в дорогих шубах, щеголеватые адвокаты, интеллигенты в легких пальто, студенчество, курсистки, гимназисты, прошла тесная группа почтово-телеграфных чиновников и даже небольшая кучка офицеров. Самгин чувствовал, что каждая из этих единиц несет в себе одну и ту же мысль, одно и то же слово, - меткое словцо, которое всегда, во всякой толпе совершенно точно определяет ее настроение. Он упорно ждал этого слова, и оно было сказано.

Оно было ответом на вопрос толстой, краснорожей бабы, высунувшейся из двери какой-то лавочки; изумленно выкатив кругленькие, синие глазки, она громко спросила:

- Батюшки, да - кого ж это хоронят?

- Революцию, тетка, - спокойно и громко ответили ей.

- Ой, - смешливо крикнула Варвара, как будто ее пощекотали, а Брагин осведомленно пробормотал:

- Надо было сказать: анархию, погромы. Клим Самгин замедлил шаг, оглянулся, желая видеть лицо человека, сказавшего за его спиною нужное слово; вплоть к нему шли двое: коренастый, плохо одетый старик с окладистой бородой и угрюмым взглядом воспаленных глаз и человек лет тридцати, небритый, черноусый, с большим носом и веселыми глазами, тоже бедно одетый, в замазанном, черном полушубке, в сибирской папахе.

"Этот!" - догадался Клим Самгин. , Для него это слово было решающим, оно до конца объясняло торжественность, с которой Москва выпустила из домов своих людей всех сословий хоронить убитого революционера.

"Как это глубоко, исчерпывающе сказано: революцию хоронят! - думал он с благодарностью неведомому остроумцу. - Да, несут в могилу прошлое, изжитое. Это изумительное шествие - апофеоз общественного движения. И этот шлифующий шорох - не механическая работа ног, а разумнейшая работа истории".

Он решил написать статью, которая бы вскрыла символический смысл этих похорон. Нужно рассказать, что в лице убитого незначительного человека Москва, Россия снова хоронит всех, кто пожертвовал жизнь свою борьбе за свободу в каторге, в тюрьмах, в ссылке, в эмиграции. Да, хоронили Герцена, Бакунина, Петрашевского, людей 1-го марта и тысячи людей, убитых девятого января.

"Писать надобно, разумеется, в тоне пафоса. Жалко, то есть неудобно несколько, что убитый - еврей, - вздохнул Самгин. - Хотя некоторые утверждают, что - русский..."

Шествие замялось. Вокруг гроба вскипело не быстрое, но вихревое движение, и гроб - бесформенная масса красных лент, венков, цветов - как будто поднялся выше; можно было вообразить, что его держат не на плечах, а на руках, взброшенных к небу. Со двора консерватории вышел ее оркестр, и в серый воздух, под низкое, серое небо мощно влилась величественная музыка марша "На смерть героя".

- Боже мой, как великолепно! - вздохнула Варвара, прижимаясь к Самгину, и ему показалось, что вместе с нею вздохнули тысячи людей. Рядом с ним оказался вспотевший, сияющий Ряхин.

- Какой день, а? - говорил он; толстые, лиловые губы его дрожали, он заглядывал в лицо Клима растерянно вспыхивающими глазами и захлебывался: - Ка-акое... великодушие! Нет, вы оцените, какое великодушие, а? Вы подумайте: Москва, вся Москва...

- Н-да, чудим, - сказал Стратонов, глядя в лицо Варвары, как на циферблат часов. - Представь меня, Максим, - приказал он, подняв над головой бобровую шапку и как-то глупо, точно угрожая, заявил Варваре: - Я знаком с вашим мужем.

- Он - здесь, - сказала Варвара, но Самгин уже спрятался за чью-то широкую спину; ему не хотелось говорить с этими людями, да и ни с кем не хотелось, в нем все пышнее расцветали свои, необыкновенно торжественные, звучные слова.

- Тише, господа, - строго крикнул кто-то на Ряхина и Стратонова.

Брагин пробивался вперед. Кумов давно уже исчез, толпа все шла, и в минуту Самгин очутился далеко от жены. Впереди его шагали двое, один - коренастый, тяжелый, другой - тощенький, вертлявый, он спотыкался и скороговоркой, возбужденным тенорком внушал:

- Ты, Валентин, напиши это; ты, брат, напиши: черненькое-красненькое, ого-го! Понимаешь? Красненькое-черненькое, а?

Самгин все замедлял шаг, рассчитывая, что густой поток людей обтечет его и освободит, но люди всё шли, бесконечно шли, поталкивая его вперед. Его уже ничто не удерживало в толпе, ничто не интересовало; изредка все еще мелькали знакомые лица, не вызывая никаких впечатлений, никаких мыслей. Вот прошла Алина под руку с Макаровым, Дуняша с Лютовым, синещекий адвокат. Мелькнуло еще знакомое лицо, кажется, - Туробоев и с ним один из модных писателей, красивый брюнет.

- Клим Иванович! - радостно и боязливо воскликнул Митрофанов, схватив его за рукав. - Здравствуйте! Вот в каком случае встретились! Господи, боже мой...

- А, вы тоже? - сказал Самгин, скрывая равнодушие, досадуя на эту встречу. - Давно здесь?

- Месяца два. Ф-фу, до чего я рад...

- Что же не зашли ко мне?

Митрофанов громко, с сожалением чмокнул и, не ответив, продолжал:

- Как же, Клим Иванович? Значит - допущено соединение всех сословий в общих правах? - Тогда - разрешите поздравить с увенчанием трудов, так сказать...

Он был давно не брит, щетинистые скулы его играли, точно он жевал что-то, усы -J- шевелились, был он как бы в сильном хмеле, дышал горячо, но вином от него не пахло. От его радости Самгину стало неловко, даже смешно, но искренность радости этой была все-таки приятна.

- Вот как - разбрызгивали, разбрасывали нас кого куда и - вот, соединяйтесь! Замечательно! Ну, знаете, и плотно же соединились! - говорил Митрофанов, толкая его плечом, бедром.

У Никитских ворот шествие тоже приостановилось, люди сжались еще теснее, издали, спереди по толпе пробежал тревожный говорок...

- Эй, товарищи, вперед!

Это командовал какой-то чумазый, золотоволосый человек, бесцеремонно. расталкивая людей; за ним, расщепляя толпу, точно клином, быстро пошли студенты, рабочие, и как будто это они толчками своими восстановили движение, - толпа снова двинулась, пение зазвучало стройней и более грозно. Люди вокруг Самгина отодвинулись друг от друга, стало свободнее, шорох шествия уже потерял свою густоту, которая так легко вычеркивала голоса людей.

- Должно быть, схулиганил кто-нибудь, - виновато сказал Митрофанов. - А может, захворал. Нет, - тихонько ответил он на осторожный вопрос Самгина, - прежним делом не занимаюсь. Знаете, - пред лицом свободы как-то уж недостойно мелких жуликов ловить. Праздник, и все лишнее забыть хочется, как в прощеное воскресенье. Притом я попал в подозрение благонадежности, меня, конечно, признали недопустимым...

Пение удалялось, пятна флагов темнели, ветер нагнетал на людей острый холодок; в толпе образовались боковые движения направо, налево; люди уже, видимо, не могли целиком влезть в узкое горло улицы, а сзади на них все еще давила неисчерпаемая масса, в сумраке она стала одноцветно черной, еще плотнее, но теряла свою реальность, и можно было думать, что это она дышит холодным ветром. Самгина незаметно оттеснило налево, к Арбату; но это было как раз то, чего он хотел. Тут голос Митрофанова, очень тихий, стал слышнее.

- Всякий понимает, что лучше быть извозчиком, а не лошадью, - торопливо истекал он словами, прижимаясь к Самгину. - Но - зачем же на оружие деньги собирать, вот - не понимаю! С кем воевать, если разрешено соединение всех сословий?

- Ну, это несерьезно, - сказал Самгин с досадой, - Иван Петрович уже сильно надоел ему.

- Нет? Так - зачем?

- На случай нападения черной сотни...

- Ах, да! Н-да... конечно! Вот как... А - кто ж это собирает? Социалисты-революционеры или демократы?

- Не знаю. Мне - сюда, Иван Петрович... Митрофанов схватил его руку обеими руками, крепко сжал ее и, несколько раз встряхнув, сказал не своим голосом:

- Дело - прошлое, Клим Иванович, а - был, да, может, и есть около вас двуязычный человек, переломил он мне карьеру...

- Вы - ошибаетесь, - строго ответил Самгин.

- Прощайте, - сказал Митрофанов, поспешно отходя прочь, но, сделав три-четыре шага, обернулся и крикнул:

- Был!

В ответ на этот плачевный крик Самгин пожал плечами, глядя вслед потемневшей, как все люди в этот час, фигуре бывшего агента полиции. Неприятная сценка с Митрофановым, скользнув по настроению, не поколебала его. Холодный сумрак быстро разгонял людей, они шли во все стороны, наполняя воздух шумом своих голосов, и по веселым голосам ясно было: люди довольны тем, что исполнили свой долг.

Самгин шел тихо, перебирая в памяти возможные возражения всех "систем фраз" против его будущей статьи. Возражения быстро испарялись, как испаряются первые капли дождя в дорожной пыли, нагретой жарким солнцем. Память услужливо подсказывала удачные слова, они легко и красиво оформляли интереснейшие мысли. Он чувствовал себя совершенно свободным от всех страхов и тревог.

"Да - был ли мальчик-то?" - мысленно усмехнулся он.

Сквозь толпу, уже разреженную, он снова перешел площадь у Никитских ворот и, шагая по бульвару в одном направлении со множеством людей, обогнал Лютова, не заметив его. Он его узнал, когда этот беспокойный человек, подскочив, крикнул в ухо ему:

- Хи-хи! А я иду с Дуняшей и говорю ей... Самгин отшатнулся, чувствуя, зная, что Лютов сейчас начнет источать свои отвратительные двусмысленности. Да, да, - он уже готов сказать что-то дрянненькое, - это видно по сладостной судороге его разнузданного лица. И, предупреждая Лютова, он заговорил сам, быстро, раздраженно, с иронией.

- Ну, теперь, надеюсь, ты бросишь играть роль какого-то неудачного беса. Плохая роль. И - пошлая, извини! Для такого закоренелого мещанина, как ты, нигилизм не маска...

Он чувствовал себя в силе сказать много резкостей, но Лютов поднял руку, как для удара, поправил шапку, тихонько толкнул кулаком другой руки в бок Самгина и отступил назад, сказав еще раз, вопросительно:

- Хи-хи?

Самгин, не оглянувшись, быстро пошел дальше, опасаясь третий раэ поймать это отвратительное; "Хи-хи".

Максим Горький - Жизнь Клима Самгина - 12, читать текст

См. также Горький Максим - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Жизнь Клима Самгина - 13
Жизнь Клима Самгина (Сорок лет): Повесть. Часть третья. Дома, по комна...

Жизнь Клима Самгина - 14
- запел баритон, но хлопнула дверь гостиницы и обрубила песню. Дуняша ...