Максим Горький
«Жизнь Клима Самгина - 11»

"Жизнь Клима Самгина - 11"

После десятка свиданий Самгин решил, что, наконец, у него есть хороший друг, с которым и можно и легко говорить обо всем, а главное - о себе. Никонова была внимательна к его речам, умела слушать их молча и не обнаруживая излишнего любопытства. Сама она говорила мало, очень просто и всегда мягким, как бы утешающим тоном. Она была, пожалуй, слишком снисходительна к людям; иногда Самгин думал, что она смотрит на них издали и свысока. Это несколько нарушало ее сходство с Таней Куликовой. Как-то, за чаем, он шутя сказал ей:

- Ты - плохая большевичка.

- Почему? - спросила она не сразу, улыбаясь своей неприятной, насильственной улыбкой. Самгин объяснил: '

- В твоем отношении к буржуазии нет резкости, непримиримости, характерной для большевизма.

- Но этого и у тебя нет, - очень мягко сказала она. Это замечание не понравилось Климу; он произнес маленькую речь на тему о пошлости буржуазного общества, о циническом и, в сущности, близоруком эгоизме буржуазии. Никонова слушала речи его покорно, не возражая, как человек, привыкший, чтоб его поучали. Она вообще держалась ученицей, которая знает, что надобно учиться, и примирилась с этим. Но скоро Самгин почувствовал, что эта скромная женщина в чем-то сильнее или умнее его. В ней есть черта, родственная Митрофанову, человеку, в чей здравый смысл он поверил и - ошибся. Но она не философствовала, как тот, не волновалась до слез, как это делал агент уголовной полиции, но она тоже была настроена в чем-то однотонно с ним. О политике, о партийной работе она говорила мало; это можно объяснить ее конспиративностью, это удобно объяснялось усталостью профессионалки. Такой человек, каким видел ее Самгин, должен был работать, вероятно, по технике. В ней не было ничего от пропагандистки, агитаторши, и она не казалась человеком, хорошо изучившим теорию борьбы классов. Она любила и умела рассказывать о жизни маленьких людей, о неудачных и удачных хитростях в погоне за маленьким счастием. Быт она знала отлично. В ее рассказах жизнь напоминала Самгину бесконечную работу добродушной и глуповатой горничной Варвары, старой девицы, которая очень искусно сшивала на продажу из пестреньких ситцевых треугольников покрышки для одеял. Самгину нравились эти успокаивающие картинки быта, хотя он посмеивался над ними:

- В твоем изображении эволюция очень мила, но - скучновата.

- Это - жизнь, - сказала Никонова, тихонько вздохнув.

У нее была очень милая манера говорить о "добрых" людях и "светлых" явлениях приглушенным голосом; как будто она рассказывала о маленьких тайнах, за которыми скрыта единая, великая, и в ней - объяснения всех небольших тайн. Иногда он слышал в ее рассказах нечто совпадавшее с поэзией буден старичка Козлова. Но все это было несущественно и не мешало ему привыкать к женщине с быстротой, даже изумлявшей его.

Она стала для него чем-то вроде ящика письменного стола, - ящика, в который прячут интимные вещи; стала ямой, куда он выбрасывал сор своей души. Ему казалось, что, высыпая на эту женщину слова, которыми он с детства оброс, как плесенью, он постепенно освобождается от их липкой тяжести, освобождает в себе волевого, действенного человека. Беседы с Никоновой награждали его чувством почти физического облегчения, и он все чаще вспоминал Дьякона:

"Слова - помет души".

Он не был уверен, что женщина понимает его, но он и не заботился о том, чтоб она понимала, ему нужно было, чтоб она выслушала его до конца. Она слушала, прерывая его излияния очень редко.

- Как ты сказал?

И снова сочувственно смотрела на него.

- Мой брат недавно прислал мне письмо с одним товарищем, - рассказывал Самгин. - Брат - недалекий парень, очень мягкий. Его испугало крестьянское движение на юге и потрясла дикая расправа с крестьянами. Но он пишет, что не в силах ненавидеть тех, которые били, потому что те, которых били, тоже безумны до ужаса.

- Он - толстовец? - тихо спросила Никонова.

- Был марксистом. Да, так вот он пишет: революционер - человек, способный ненавидеть, а я, по натуре своей, не способен на это. Мне кажется, что многие из общих наших знакомых ненавидят действительность тоже от разума, теоретически.

Никонова наклонила голову, а он принял это как знак согласия с ним. Самгин надеялся сказать ей нечто такое, что поразило бы ее своей силой, оригинальностью, вызвало бы в женщине восторг пред ним. Это, конечно, было необходимо, но не удавалось. Однако он был уверен, что удастся, она уже нередко смотрела на него с удивлением, а он чувствовал ее все более необходимой.

Все это завершалось полнотою сексуальных отношений, гармоническим сочетанием двух тел, которое давало Самгину неизведанное и предельное наслаждение. После ее ласк он всегда чувствовал себя растроганным благодарностью к женщине за ее нежность. Теперь, когда он хорошо присмотрелся к ее лицу, он видел его не таким, как раньше. Черты лица были мелки и не очень подвижны, но казалось, что неподвижна кожа, хорошо дисциплинированная постоянным напряжением какой-то большой, сердечной думы. Ее голубые глаза были даже красноречивы, темнея в минуты возбуждения досиня; тогда они смотрели так тепло, что хотелось коснуться до них пальцем, чтоб ощутить эту теплоту. А когда Самгин спрашивал женщину о ее прошлом, в глазах печально разгорался голубой огонек.

- Не люблю говорить о себе, - сказала она довольно твердо в ответ на его догадку:

- Ты как будто боишься говорить о прошлом. Как-то, заласканный ею, он спросил:

- У тебя были дети?

- Один. Умер восьми месяцев.

Самгин совершенно искренно выговорил:

- Я бы хотел ребенка от тебя.

Никонова, закрыв глаза, вытянулась, а он продолжал:

- Ты у меня - третья, но те, две, никогда не вызывали у меня такого желанья.

- Милый, - прошептала она, не открывая глаз, и, гладя ладонями груди свои, повторила: - Милый...

После этого она стала относиться к нему еще нежней и однажды сама, без его вызова, рассказала кратко и бескрасочно, что первый раз была арестована семнадцати лет по делу "народоправцев", вскоре после того, как он видел ее с Лютовым. Просидела десять месяцев в тюрьме, потом жила под гласным надзором у мачехи. Отец ее, дворянин, полковник в отставке, сильно пил, женился на вдове, купчихе, очень тупой и злой. Девятнадцати лет познакомилась с одним семинаристом, он ввел ее в кружок народников, а сам увлекся марксизмом, был арестован, сослан и умер по дороге в ссылку, оставив ее с ребенком. Ее второй любовью был тот блондин, с которым Клим встретил ее в год коронации у Лютова.

- Это был человек сухой и властный, - сказала она, вздохнув. - Я, кажется, не любила его, но... трудно жить одной.

Потом она познакомилась с одним марксистом.

- Студент. Очень хороший человек, - сказала она, и гладкий лоб ее рассекла поперечная морщина, покрасневшая, как шрам. - Очень, - повторила она. - Товарищ Яков...

- Корнев? - спросил Самгин.

- Нет, - громко откликнулась она и стала осторожно укладывать груди в лиф; Самгин подумал, что она делает это, как торговец прячет бумажник, в который только что положил барыш; он даже хотел сказать ей это, находя, что она относится к своим грудям забавно ревниво, с какой-то смешной бережливостью.

- Кто это - Корнев? - спросила она, и Самгин рассказал ей о Корневе все, что знал, а она, выслушав его, вздохнула, улыбнулась:

- Ну вот ты знаешь мою историю. Обыкновенна? Сидя в постели, она заплетала косу. Волосы у нее были очень тонкие, мягкие, косу она укладывала на макушке холмиком, увеличивая этим свой рост. Казалось, что волос у нее немного, но, когда она распускала косу, они покрывали ее спину или грудь почти до пояса, и она становилась похожа на кающуюся Магдалину.

В ответ на жестокую расправу с крестьянами на юте раздался выстрел Кочура в харьковского губернатора. Самгин видел, что даже люди, отрицавшие террор, снова втайне одобряют этот, хотя и неудавшийся, акт мести.

Пришел Митрофанов, грузно сел на стул и раздумчиво начал спрашивать:

- Кочура этот - еврей? Точно знаете - не еврей? Фамилия смущает. Рабочий? Н-да. Однако непонятно мне: как это рабочий своим умом на самосуд - за обиду мужикам пошел? Наущение со стороны в этом есть как будто бы? Вообще пистолетные эти дела как-то не объясняют себя.

Но, выслушав объяснения Самгина, он тряхнул головой и почти весело закончил:

- Впрочем - дело не мое. Я, так сказать, из патриотизма. Знаете, например: свой вор - это понятно, а, например, поляк или грек - это уж обидно. Каждый должен у своих воровать.

Самгин, рассказав этот анекдот Никоновой, похвастался:

- Человек - удивительно преданный мне. Он, конечно, знаком с филерами, предупреждал меня, что за мной следят, говорил и о тебе: подозрительная особа.

- Вот как? - живо воскликнула она. - Это хорошо!

- Не правда ли?

- Очень хорошо. Ты займись им. Можно использовать более широко. Ты не пробовал уговорить его пойти на службу в охранное отделение? Я бы на твоем месте попробовала.

"Оказывается, в ней есть склонность к авантюрам", - подумал Самгин.

Жизнь становилась все более щедрой событиями, каждый день чувствовался кануном новой драмы. Тон либеральных газет звучал ворчливей, смелее, споры - ожесточенней, деятельность политических партий - лихорадочнее, и все чаще Самгин слышал слова;

"Нелегальный. Подпольщик".

Разъезжая по делам патрона и Варавки, он брал различные поручения Алексея Гогина и других партийцев и по тому, как быстро увеличивалось количество поручений, убеждался, что связи партий в московском фабричном районе растут. Незаметно для себя он привык исполнять эти поручения, исполнял их с любопытством и порою мысленно усмехался, чувствуя себя "покорным слугою революции", как он называл Любашу Сомову, как понимал Никонову. У него было много интересных встреч, и одна из них особенно долго оставалась в памяти.

Поздно вечером к нему в гостиницу явился человек среднего роста, очень стройный, но голова у него была несоразмерно велика, и поэтому он казался маленьким. Коротко остриженные, но прямые и жесткие волосы на голове торчали в разные стороны, еще более увеличивая ее. На круглом, бритом лице - круглые выкатившиеся глаза, толстые губы, верхнюю украшали щетинистые усы, и губа казалась презрительно вздернутой. Одет он в белый китель, высокие сапоги, в руке держал солидную палку.

- Только? - спросил он, приняв из рук Самгина письмо и маленький пакет книг; взвесил пакет на ладони. положил его на пол, ногою задвинул под диван и стал читать письмо, держа его близко пред лицом у правого глаза, а прочитав, сказал:

- Левым почти совсем не вижу. Приговорен к совершенной слепоте; года на два хватит зрения, а затем - погружаюсь во тьму.

Говорил он так, как будто гордился тем, что ослепнет. Было в нем что-то грубоватое, солдатское. Складывая письмо все более маленькими квадратиками, он широко усмехнулся:

- Сообщают, что либералы пошевеливаются в сторону конституции. Пожилая новость. Профессура и адвокаты, конечно? Ну, что ж, пускай зарабатывают для нас некоторые свободы.

Развернув письмо, он снова посмотрел на него правым глазом и спросил тоном экзаминатора:

- Ну, а как студенчество? Самгин уже видел, что пред ним знакомый и неприятный тип чудака-человека. Не верилось, что он слепнет, хотя левый глаз был мутный и странно дрожал, но можно было думать, что это делается нарочно, для вящей оригинальности. Отвечая на его вопросы осторожно и сухо, Самгин уступил желанию сказать что-нибудь неприятное и сказал:

- В общем - молодежь становится серьезнее, и очень многие отходят от политики к науке.

- То есть - как это отходят? Куда отходят? - очень удивился собеседник. - Разве наукой вооружаются не для политики? Я знаю, что некоторая часть студенчества стонет: не мешайте учиться! Но это - недоразумение. Университет, в лице его цивильных кафедр, - военная школа, где преподается наука командования пехотными массами. И, разумеется, всякая другая военная мудрость.

Он говорил, а щетинистые брови его всползали все выше от удивления. Самгин, видя, что выпад его неудачен, переменил тему:

- Вы что же - военный?

- Студент физико-математического факультета, затем - рядовой сто сорок четвертого Псковского полка. Но по слабости зрения, - мне его казак нагайкой испортил, - от службы отстранен и обязан жить здесь, на родине, три года безвыездно.

Быстро выговорив все это, он спросил насмешливо:

- А вы не из тех ли добродушных, которые хотят подвести либералов к власти за левую ручку, а потом получить правой их ручкой по уху?

Он сказал это очень задорно и как-то внезапно помолодел, подтянулся, готовясь к бою, но Самгин уклонился от боя.

- Вы - здесь родились?

- Увы! Но настоящей родиной моей считаю Москву, университет.

- Скучно здесь?

- Скуки не испытывал, но - есть некоторые неудобства: за четырнадцать месяцев - два обыска и семьдесят четыре дня тюрьмы.

Несколько секунд он молча и как бы издали рассматривал Самгина, потом сказал тоном приказа:

- Вы там скажите Гогину или Пояркову, чтоб они присылали мне литературы больше и что совершенно необходимо, чтоб сюда снова приехал товарищ Дунаев. А также - чтоб не являлась ко мне бестолковая дама.

Достав из-под дивана пакет, он снова взвесил его на ладони и - закончил строго:

- И, наконец, меня зовут Петр Усов, а не Руссов и не Петрусов, как они пишут на конвертах. Эта небрежность создает для меня излишние хлопоты с почтой.

Сунул пакет за пазуху, под мышку, молча стиснул пальцы Самгина и ушел, постукивая палкой.

"Вождь... "Объясняющий господин". Как это символично, что он слепнет", - думал Самгин, глядя в окно, на мещанские домики, точно вымытые лунным светом. Домики были двухэтажные, прочные и окутаны садами, как шубами. Земля под ними тоже, должно быть, прочная, а улица плотно вымощена булыжником, отшлифованным пылью и лунным светом. По тротуару величественно плыл большой коричневый ком сгущенной скуки, - пышно одетая женщина вела за руку мальчика в матроске, в фуражке с лентами; за нею шел клетчатый человек, похожий на клоуна, и шумно сморкался в платок, дергая себя за нос. Было тихо, как бывает только в русских уездных городах, лишь внизу гостиницы щелкали шары биллиарда. Можно было вообразить, что это камни мостовой бьются друг о друга от скуки.

Самгин задумался о человеке, который слепнет в этом городе, вероятно, чужом ему, как иностранцу, представил себя на его месте и сжался, точно от холода.

"Все-таки - надо признать - мужественные люди, - невольно подумал он. - Хотя этот - революционер по личному мотиву, так сказать. А скуку эту они едва ли одолеют..."

Вечером, в день, когда он приехал домой, явился Митрофанов и сказал с натянутой усмешкой:

- Пришел проститься, перевожусь в Калугу, а - почему? Неизвестно. Не понимаю. Вдруг...

Он говорил и пожимал плечами и механически гладил колени ладонями, покачивался.

" - Очень сожалею, я к вам так привык, - искренно сказал Самгин.

Растерянная усмешка соскользнула с лица Митрофанова, он шумно вздохнул и оживился, выпрямился, говоря:

- А я вас, извините, сердечно полюбил, Клим Иванович, вы для меня, знаете... муж разума и вообще... лицо!

- Что же у вас... неудача какая-нибудь? Агент полиции снова приуныл, пожал плечами, оглянулся.

- Наоборот, - сказал он. - Варвары Кирилловны - нет? Наоборот, - вздохнул он. - Я вообще удачлив. Я на добродушие воров ловил, они на это идут. Мечтал даже французские уроки брать, потому что крупный вор после хорошего дела обязательно в Париж едет. Нет, тут какой-то... каприз судьбы.

Он медленно встал и попросил:

- Передайте, пожалуйста, супруге мою сердечную благодарность за ласку. А уж вам я и не знаю, что сказать за вашу... благосклонность. Странное дело, ей-богу! - негромко, но с упреком воскликнул он. - К нашему брату относятся, как, примерно, к собакам, а ведь мы тоже, знаете... вроде докторов!

Круглые глаза Митрофанова налились слезами, он отвернулся, пряча обиженное лицо, быстро и крепко тиснул руку Самгина и ушел.

Было жалко его, но думать о нем - некогда. Количество раздражающих впечатлений быстро возрастало. Самгин видел, что молодежь становится проще, но не так, как бы он хотел. Ему казалась возмутительной поспешность, с которой студенты-первокурсники, вчерашние гимназисты, объявляли себя эсерами и эсдеками, раздражала легкость, с которой решались ими социальные вопросы.

"Мальчишки", - мысленно негодовал он на людей, моложе его на десять, восемь, на шесть лет. Ему хотелось учить, охлаждать их пыл. Но, когда он пробовал делать это, он встречал горячий отпор и убеждался, что мальчишки и эмоционально сильнее и социально грамотней его.

Народились какие-то "вундеркинды", один из них, крепенький мальчик лет двадцати, гладкий и ловкий, как налим, высоколобый, с дерзкими глазами вертелся около Варвары в качестве ее секретаря и учителя английского языка. Как-то при нем Самгин сказал:

- Революционер прежде всего - общественный деятель.

Тогда этот налим, иронически усмехаясь, спросил:

- В интересах какого же общества действует эдакий революционер? Если в интересах современного, классового, так почему же он революционер, а не контрреволюционер?

Самгин заговорил в солидном, даже строгом тоне, но это не смутило юношу, спокойно выслушав доводы, сказал, тряхнув гладко остриженной головой:

- Неубедительно. Наша задача - создание нового, а не ремонт старья.

Юноша носил фамилию Властов и на вопрос Варвары - кто его отец? - ответил:

- Я - вроде анекдота, автор - неизвестен. Мать умерла, когда мне было одиннадцать лет, воспитывала меня "от руки" - помните Диккенса? - ее подруга, золотошвейка; тоже умерла в прошлом году.

Самгина не мог не раздражать юноша, который по поводу споров за границей просто сказал:

- В скрытой сущности своей это - борьба людей, которые говорят по Марксу, с людями, которые решили действовать по Марксу.

Он был, видимо, очень здоров, силен, ходил как-то особенно твердо; на его смугловатом лице блестели темные глаза, узкие, они казались саркастически прищуренными. После нескольких столкновений с ним Самгин спросил жену:

- Зачем тебе этот юный циник?

- Он очень деловит, - сказала Варвара и, неприятно обнажив зубы усмешкой, дополнила: - Кумов - не от мира сего, он все о духе, а этот - ничего воздушного не любит.

Кумов сшил себе сюртук оригинального покроя, с хлястиком на спине, стал еще длиннее и тихим голосом убеждал Варвару:

- К народу нужно идти не от Маркса, а от Фихте. Материализм - вне народной стихии. Материализм - усталость души. Творческий дух жизни воплощен в идеализме.

Варвара по вечерам редко бывала дома, но если не уходила она - приходили к ней. Самгин не чувствовал себя дома даже в своей рабочей комнате, куда долетали голоса людей, читавших стихи и прозу. Настоящим, теплым, своим домом он признал комнату Никоновой. Там тоже были некоторые неудобства; смущал очкастый домохозяин, он, точно поджидая Самгина, торчал на дворе и, встретив его ненавидящим взглядом красных глаз из-под очков, бормотал:

- Затворяя калитку - поднимайте щеколду. Ноги надо вытирать, для того на крыльце рогожка положена.

- Почему он так не любит меня?

- Я думаю, старики никого не любят, а только притворяются, что иногда любят, - задумчиво ответила Никонова.

В комнате ее было тесно, из сада втекал запах навоза, кровать узка и скрипела. Самгин несколько раз предлагал ей переменить квартиру.

- Для меня "с милым рай и в шалаше", - шутила она, не уступая ему. Он считал ее бескорыстие глупым, но - не спорил с нею.

Уже прошел год, а она не уставала внимательно и молча слушать его.

- Суббота для человека, а не человек для субботы, - говорил он. - Каждый свободен жертвовать или не жертвовать собой. Если даже допустить, что сознание определяется бытием, - это еще не определяет, что сознание согласуется с волею.

Он сам чувствовал, что эти издерганные, измятые мысли не удовлетворяют его, и опасался, что женщина, сделав из них выводы, перестанет уважать его. Но она сочувственно кивала головой.

Когда он рассказывал ей о своих встречах и беседах с партийными людями, Никонова слушала как будто не так охотно, как его философические размышления. Она никогда не расспрашивала его о людях. И только один раз, когда он сказал, что Усов просит не присылать к нему "бестолковую" даму, она живо спросила:

- Бестолковую?

И, подумав, спросила езде, но уже равнодушно:

- Кто бы это?

Ее конспиративность удивляла, даже внушала уважение. Самгин продолжал думать, что она приспособилась к революционной работе, как приспособляются к ремеслу, как, например, почтальон приспособлен к разноске писем по запутанным улицам Москвы. Но она не похожа на безвольную и бездарную Таню Куликову, не похожа и на Любашу, для которой революционеры, вероятно, интереснее и ближе революции. В Никоновой было нечто от книги, фабула которой искусно затемнена. Довольно часто и почти всегда неожиданно она исчезала из Москвы. Случалось, что, являясь к ней в условленный день и час, он получал из рук домохозяина конверт и в нем краткую записку без подписи: "Вернусь через неделю". "Не дожидайся, уехала на два дня".

У него был второй ключ от комнаты, и как-то вечером, ожидая Никонову, Самгин открыл книгу модного, неприятного ему автора. Из книги вылетела узкая полоска бумаги, на ней ничего не было написано, и Клим положил ее в пепельницу, а потом, закурив, бросил туда же непогасшую спичку; край бумаги нагрелся и готов был вспыхнуть, но Самгин успел схватить ее, заметив четко выступившие буквы.

- "Усов", - прочитал он, подумал и стал осторожно нагревать бумажку на спичке, разбирая: - "быв. студ. сдан в солд. учит. Софья Любачева, служ. гостиницы "Москва", быв. раб. Выксунск. зав. Андрей Андреев".

За этим делом его и застала Никонова. Открыв дверь и медленно притворяя ее, она стояла на пороге, и на побледневшем лице ее возмущенно и неестественно выделились потемневшие глаза. Прошло несколько неприятно длинных секунд, прежде, чем она тихо, с хрипотой в горле, спросила:

- Что ты делаешь? Зачем?

Ее волнение было похоже на испуг и так глубоко, что даже после того, когда Самгин, рассказав ей, как все это произошло, извинился за свою нескромность, она долго не могла успокоиться.

- Но - зачем же ты проявлял? - повторяла она, очень пристально и как-то жалобно рассматривая его лицо. - Увидал, что написано, и должен был оставить... а ты начал проявлять, - зачем?

Навязчивые, упрямые ее вопросы разозлили его, и довольно сухо он сказал:

- Я - извинился, сказал уже, что сделано это мною безотчетно, от скуки, что ли! Ты испугана своей неосторожностью и злишься на меня зря.

Эти слова успокоили ее, она села на колени к нему и, гладя ласковой ладонью щеку его, сказала покорно:

- Я - не злюсь. - И, улыбаясь, прибавила: - Я тоже не знаю, что меня взволновало.

В этот вечер она была особенно нежна с ним и как-то грустно нежна. Изредка, но все чаще, Самгин чувствовал, что ее примиренность с жизнью, покорность взятым на себя обязанностям передается и ему, заражает и его. Но тут он открыл в ней черту, раньше не замеченную им и родственную Нехаевой: она тоже обладала способностью смотреть на людей издалека и видеть их маленькими, противоречивыми.

- Ты слышал, что Щедрин перед смертью приглашал Ивана Кронштадтского? - спрашивала она и рассказывала о Льве Толстом анекдоты, которые рисовали его человеком самовлюбленным, позирующим. Вообще она знала очень много сплетен об умерших и живых крупных людях, но передавала их беззлобно, равнодушным тоном существа из мира, где все, что не пошло, вызывает подозрительное и молчаливое недоверие, а пошлость считается естественной и только через нее человек может быть понят. Эти ее анекдоты очень хорошо сливались с ее же рассказами о маленьких идиллиях и драмах простых людей, и в общем получалась картина морально уравновешенной жизни, где нет ни героев, ни рабов, а только - обыкновенные люди.

"Жестоко вышколили ее", - думал Самгин, слушая анекдоты и понимая пристрастие к ним как выражение революционной вражды к старому миру. Вражду эту он считал наивной, но не оспаривал ее, чувствуя, что она довольно согласно отвечает его отношению к людям, особенно к тем, которые метят на роли вождей, "учителей жизни", "объясняющих господ".

Он видел, что с той поры, как появились прямолинейные юноши, подобные Властову, Усову, яснее обнаружили себя и люди, для которых революционность "большевиков" была органически враждебна. Себя Самгин не считал таким же, как эти люди, но все-таки смутно подозревал нечто общее между ними и собою. И, размышляя перед Никоновой, как перед зеркалом или над чистым листом бумаги, он говорил:

- Ученики Ленина несомненно вносят ясность в путаницу взглядов на революцию. Для некоторых сочувствующих рабочему движению эта ясность будет спасительна, потому что многие не отдают себе отчета, до какой степени и чему именно они сочувствуют. Ленин прекрасно понял, что необходимо обнажить и заострить идею революции так, чтоб она оттолкнула все чужеродное. Ты встречала Степана Кутузова?

- Никогда, - отвечала женщина, нахмурив брови, отрицательно качнув головой.

Самгин рассказывал ей о Кутузове, о том, как он характеризовал революционеров. Так он вертелся вокруг самого себя, заботясь уж не столько о том, чтоб найти для себя устойчивое место в жизни, как о том, чтоб подчиняться ее воле с наименьшим насилием над собой. И все чаще примечая, подозревая во многих людях людей, подобных ему, он избегал общения с ними, даже презирал их, может быть, потому, что боялся быть понятым ими.

Зимою у него была неприятнейшая встреча с Лютовым. Только что приехав в Подольск, Самгин пил чай в номере плохонькой гостиницы, просматривая копии следственного производства по делу о поджоге. За окном бесшумно колебалась густая кисея снега, город был окутан белой тишиной. Внезапно в коридоре хлопнула дверь, заскрипел пол и на пороге комнаты Самгина встал, приветственно взвизгивая, торговец пухом и пером, в пестрой курточке из шкурок сусликов, в серых валеных сапогах выше колен. Усевшись на стул верхом и стараясь понизить непослушный голос, Лютов сообщил, что приехал покупать коня.

- Необыкновенной красоты конь! Для Алины. Вошел кудрявый парень в белой рубахе, с лицом счастливого человека, принес бутылку настойки янтарного цвета, тарелку моченых яблоков и спросил, ангельски улыбаясь, - не прикажут ли еще чего-нибудь.

- Исчезни, морда! - приказал Лютов. Он стал уродливее. Поредевшие встрепанные волосы обнажали бугроватый череп; лысина, увеличив лоб, притиснув глазницы, сделала глаза меньше, острее; белки приняли металлический блеск ртути, покрылись тонким рисунком красных жилок, зрачки потеряли форму, точно зазубрились, и стали еще более непослушны, а под глазами вспухли синеватые подушечки, и нос опустился к толстым губам. Все в нем было непослушно, раздерганно, и как будто нарочно он не подстригал редкие волосики бороденки, усов; нарочно для того, чтоб подчеркнуть раздражающую неприглядность лица. Качаясь на стуле, развинченно изгибаясь, он иронически спрашивал:

- Ты что же не бываешь у Алины? Жена запрещает или мораль?

Неприятно смущенный бесцеремонным вторжением, Самгин сказал, что у него много работы, но Лютов, не слушая, наливая рюмки, ехидствовал, обнажая мелкие, желтые зубы.

- Моралист, хех! Неплохое ремесло. Ну-ко, выпьем, моралист! Легко, брат, убеждать людей, что они - дрянь и жизнь их - дрянь, они этому тоже легко верят, чорт их знает почему! Именно эта их вера и создает тебе и подобным репутации мудрецов. Ты - не обижайся, - попросил он, хлопнув ладонью по колену Самгина. - Это я говорю для упражнения в острословии. Обязательно, братец мой, быть остроумным, ибо чем еще я куплю себе кусок удовольствия?

Склонив голову к плечу, он подмигнул левым глазом и прошептал:

- "Жизнь для жизни нам дана", - заметь, что этот каламбуришко достигается приставкой к слову жизнь буквы "люди". Штучка?

- Плохой каламбур, - сухо сказал Клим.

- Отвратителен, - согласился Лютов.

Самгин и раньше подозревал, что этот искаженный человек понимает его лучше всех других, что он намеренно дразнит и раздражает его, играя какую-то злую и темную игру.

"Больная, хитрая бестия. Когда он говорит настоящее свое, то, чему верит? Может быть, на этот раз, пьяный, он скажет о себе больше, чем всегда?"

Лютов выпил еще, взял яблоко, скептически посмотрел на него и, бросив на тарелку, вздохнул со свистом.

- Пей! Некорректно быть трезвым; когда собеседник пьян. Выпьем, например, за женщин, продающих красоту стену на, растление мужеподобным скотам.

О" возгласил это театрально и даже взмахнул рукою, но его лицо тотчас выдало фальшь слов, оно обмякло, оплыло, ртутные глаза на несколько секунд прекратили свой трепет, слова тоста как бы обожгли Лютова испугом.

- Это я - так... сболтнул, - забормотал он, глядя в угол. - Это - Макаров внушает, чорт... хех!

Обеими руками схватив руку Самгина у локтя и кисти, притягивая, наклоняя его к себе, он прошептал:

- Почтеннейший страховых дел мастер, - вот забавная штука: во всех диких мыслях скрыта некая доза истины! Пилат, болван, должен бы знать: истина - игра дьявола! Вот это и есть прародительница всех наших истин, первопричина идиотской, тревожной бессонницы всех умников. Плохо спишь?

- Ты, Лютов, человек из сумасшедшего дома Достоевского, - с наслаждением сказал Самгин.

- Нет, - серьезно? - взвизгнул Лютов.

- Тебе надобно лечиться...

- Так, значит, из Достоевского? Ну, это - ничего. А то, видишь ли, есть сумасшедший дом Михаила Щедрина...

- Зачем все эти... фокусы? При чем тут Щедрин? - говорил Самгин, подчиняясь раздражению.

- Не понимаешь? - будто бы удивился Лютов. - Ах, ты... нормалист! Но ведь надобно одеваться прилично, этого требует самоуважение, а трагические лохмотья от Достоевского украшают нас приличнее, чем сальные халаты и модные пиджаки от Щедрина, - понял? Хех...

Он говорил подсмеиваясь, подмигивая, а Самгин ждал момента, когда удобнее прервать ехидную болтовню, копил резкие, уничтожающие слова и думал:

"Поссорюсь с ним. Навсегда".

Но Лютов, проглотив еще рюмку водки, вдруг стал трезвее, заговорил спокойнее.

- А - хорошие подзатыльники дают эсеры самодержавцам, э?

Он оттолкнул руку Самгина, налил водки ему и заговорил потише:

"Зубы грешника сокрушу", -а угрожал Иегова и - царства сокрушал! Как думаешь, которая на двух партий скорее заставит дать конституцию?

- Место ли говорить здесь об этом? - заметил Самгин, присматриваясь к нему, не понимая, как это он отрезвел.

- Тихонько - можно, - сказал Лютов. - Да и кто здесь знает, что такое конституция, с чем ее едят? Кому она тут нужна? А слышал ты: будто в Петербурге какие-то хлысты, анархо-теологи, вообще - черти не нашего бога, что-то вроде цезаропапизма проповедуют? Это, брат, замечательно! - шептал он, наклоняясь к Самгину. - Это - очень дальновидно! Попы, люди чисто русской крови, должны сказать свое слово! Пора. Они - скажут, увидишь!

Наклонясь к Самгину, обдавая его горячим дыханием, он зашипел:

- Начинается организация антисоциалистических сил, понимаешь?

Через минуту-две Самгин был уверен, что этот человек, так ловко притворяющийся пьяным, совершенно трезв и завел беседу о политике не для того, чтоб высказаться, а чтобы выпытать,

- Ленин очень верно понял значение "зубатовщины" и сделал правильный вывод: русскому народу необходим вождь, - так? - спрашивал он шепотком.

- Ну - и что же? - усмехнулся Клим, уже чувствуя себя охмелевшим.

- Какой - вождь? Бебель или... Сун Ят-сен? Какой? Фома Мюнцер или... Сун Ят-сен? А?

Самгин понимал, что он и Лютов смотрят друг на друга, как бойцовые петухи.

- Плохой ты актер, - сказал он и, подойдя к окну, открыл форточку. В темноте колебалась сероватая масса густейшего снега, создавая впечатление ткани, которая распадается на мелкие клочья. У подъезда гостиницы жалобно мигал взвешенный в снегу и тоже холодный огонек фонаря. А за спиною бормотал Лютов.

- Притворяются идеалистами... и притворство погубит их. Онан, сын Иуды, был тоже идеалистом...

Самгин глубоко вдыхал сыроватый и даже как будто теплый воздух, прислушиваясь к шороху снега, различая в нем десятки и сотни разноголосых, разноречивых слов. Сзади зашумело; это Лютов, вставая, задел рукою тарелку с яблоками, и два или три из них шлепнулись на пол.

- Спать иду, - объявил Лютов, стоя твердо, потирая подбородок, оскалив зубы. - Хочешь - завтра - коня пробовать со мною?

Самгин отказался пробовать коня, и Лютов ушел, не простясь. Стоя у окна, Клим подумал, что все эти снежные и пыльные вихри слов имеют одну цель - прикрыть разлад, засыпать разрыв человека с действительностью. Он вспомнил спор Властова с Кумовым.

"Тайна? - спросил Властов, саркастически измеряя Кумова взглядом. - Непознаваемая, говорите? Если б я был склонен к словесным фокусам, я бы сказал, что, если она непознаваема, это значит, что наука уже познала ее как таковую. Но фокусы - дело идеалистов. А наука не послушна Дюбуа Реймону, она не знает непознаваемого, но только непознанное. Познание, о котором вы говорите, - для меня фабрикация словесных пошлостей. Настоящие ценности создаются из материала научного опыта, а продукты творчества идеалистов - фальшивая монета".

Самгин шумно захлопнул форточку, раздраженный воспоминанием о Властове еще более, чем беседой с Лютовым. Да, эти Властовы плодятся, множатся и смотрят на него как на лишнего в мире. Он чувствовал, как быстро они сдвигают его куда-то в сторону, с позиции человека солидного, широко осведомленного, с позиции, которая все-таки несколько тешила его самолюбие. Дерзость Властова особенно возмутительна. На любимую Варварой фразу: "декаденты - тоже революционеры" он ответил:

- С этим можно согласиться. Химический процесс гниения - революционный процесс. И так как декадентство есть явный признак разложения буржуазии, то все эти "Скорпионы", "Весы" - и как их там? - они льют воду на нашу мельницу в конце концов.

"Какой отвратительный, фельетонный умишко", - подумал Самгин. Шагая по комнате, он поскользнулся, наступив на квашеное яблоко, и вдруг обессилел, точно получив удар тяжелым, но мягким по голове. Стоя среди комнаты, брезгливо сморщив лицо, он смотрел из-под очков на раздавленное яблоко, испачканный ботинок, а память механически, безжалостно подсказывала ему различные афоризмы.

"Убивать надобно не министров, а предрассудки так называемых культурных, критически мыслящих людей", - говорил Кумов, прижимая руки ко груди, конфузливо улыбаясь. Рядом с этим вспомнилась фраза Татьяны Гогиной:

"История России в девятнадцатом веке - сплошной диалог, изредка прерываемый выстрелами пистолетов и взрывами бомб".

После нескольких месяцев тюрьмы ее сослали в глухой городок Вятской губернии. Перед отъездом в ссылку она стала скромнее одеваться, обрезала пышные свои волосы и сказала:

- Вот я окончательно постриглась в революцию.

Самгин сел, пытаясь снять испачканный ботинок и боясь испачкать руки. Это напомнило ему Кутузова. Ботинок упрямо не слезал с ноги, точно прирос к ней. В комнате сгущался кисловатый запах. Было уже очень поздно, да и не хотелось позвонить, чтоб пришел слуга, вытер пол. Не хотелось видеть человека, все равно - какого.

"И это жизнь", - мысленно воскликнул он, согнувшись, возясь с ногой, выпачкал пальцы и, глядя на них, увидел раздавленного Диомидова, услышал его крик:

"Каждому - свое пространство!"

Этот юродивый хитрец нашел свое "пространство". Он живет, проповедуя "трезвенность", он уже известен, его слушают десятки, может быть, сотни людей. Осенью Варвара и Кумов уговорили Самгина послушать проповедь Диомидова, и тихим, теплым вечером Самгин видел его на задворках деревянного, двухэтажного дома, на крыльце маленькой пристройки с крышей на один скат, с двумя окнами, с трубой, недавно сложенной и еще не закоптевшей. Этот хлевушек жалобно прислонился к высокой, бревенчатой стене какого-то амбара; стена, серая от старости, немного выгнулась, не то - заботливо прикрывая хлевушек, не то - готовясь обрушиться на него. Крыльцо жилища Диомидова - новенькое, с двумя колонками, с крышей на два ската, под крышей намалеван голубой краской трехугольник, а в нем - белый голубь, похожий на курицу.

Диомидов, в ярко начищенных сапогах с голенищами гармоникой, в черных шароварах, в длинной, белой рубахе, помещался на стуле, на высоте трех ступенек от земли; длинноволосый, желтолицый, с Христовой бородкой, он был похож на икону в киоте. Пред ним, на засоренной, затоптанной земле двора, стояли и сидели темносерые люди; наклонясь к ним, размешивая воздух правой рукой, а левой шлепая по колену, он говорил:

- К человеку племени Данова, по имени Маной, имевшему неплодную жену, явился ангел, и неплодная зачала, и родился Самсон, человек великой силы, раздиравший голыми руками пасти львиные. Так же зачат был и Христос и многие так...

Голос его, раньше бесцветный, тревожный, теперь звучал уверенно, слова он произносил строго и немножко с распевом, на церковный лад. Проповедь не интересовала Самгина, он присматривался к людям; на дворе собралось несколько десятков, большинство мужчин, видимо, ремесленники; все - пожилые люди. Больше половины слушателей - женщины, должно быть, огородницы, прачки, а одетые почище - мелкие торговки, прислуга без работы. Стиснутые низенькими сараями, стеной амбара и задним фасадом дома, они образовали на земле толстый слой изношенных одежд, от них исходил запах мыла, прелой кожи, пота. Из окон дома тоже торчали головы, а в одном из них сидел сапожник и быстро, однообразно, безнадежно разводил руками, с дратвой в них. Рядом с Климом, на куче досок, остробородый человек средних лет, в изорванной поддевке и толстая женщина лет сорока; когда Диомидов сказал о зачатии Самсона, она пробормотала:

- От кого ни зачни, а дите кормить надо. Остробородый, утвердительно кивнув головой, вздохнул, потом вполголоса обратился к Самгину:

- Заботятся п-ро нас, учат, а нам - хоть бы что... У ног Самгина полулежал человек, выпачканный нефтью, курта махорку, кашлял и оглядывался', не видя, куда плюнуть; плюнул в руку, вытер ладонь о промасленные штаны и сказал соседу в пиджаке, лопнувшем на спине по шву:

- Слышал - Яков грибами отравился, в больницу отвезли.

- С ним - всегда что-нибудь, - глухо и равнодушно ответил сосед. - За ним горе тенью ходит.

Но говорили мало, приглушенно, голос Диомидова был слышен хорошо.

- "Плоть сытая и соты медовые отвергает, а голодной душе и горькое - сладко", - сказал царь Соломон.

Диомидов вертел шеей, выцветшие голубые глаза его смотрели на людей холодно, строго и притягивали внимание слушателей, все они как бы незаметно ползли к ступенькам крыльца, на которых, у ног проповедника, сидели Варвара и Кумов, Варвара - глядя в толпу, Кумов - в небо, откуда падал неприятно рассеянный свет, утомлявший зрение. Что-то унылое и тягостное почувствовал Самгин в этой толпе, затисканной, как бы помимо воли ее, на тесный двор, в яму, среди полуразрушенных построек. За крыльцом, у стены, - молоденький околоточный надзиратель с папиросой в зубах, сытенький, розовощекий щеголь; он был похож на переодетого студента-первокурсника из провинции. Заботливо разглаживая перчатку, он уже два раза прикладывал ее ко рту и надувал так, что перчатка принимала форму живой, пухлой руки.

- А еще вреднее плотских удовольствий - забавы распутного ума, - громко говорил Диомидов, наклонясь вперед, точно готовясь броситься в густоту людей. - И вот студенты и разные недоучки, медные головы, честолюбцы и озорники, которым не жалко вас, напояют голодные души ваши, которым и горькое - сладко, скудоумными выдумками о каком-то социализме, внушают, что была бы плоть сыта, а ее сытостью и душа насытится... Нет! Врут! - с большой силой и торжественно подняв руку, вскричал Диомидов.

Самгин привстал, ощутив холодок изумления. Ему показалось, что люди сгрудились теснее и всею массою подвинулись ближе ко крыльцу, показалось даже, что шеи стали длиннее у всех и заметней головы. Эта небольшая толпа вызывала впечатление безрукости, руки у всех были скрыты, спрятаны в лохмотьях одежд, за пазухами, в карманах. Казалось также, что, намагничивая Диомидова своим молчаливым и напряженным вниманием, люди притягивают его к себе, а он скользит, спускается к ним. Он встал, ноги его дрожали, а руками он тыкал судорожно в воздух, точно что-то отталкивая, стоял, топая ногой, и кричал:

- И убивают верных рабов земного нашего...

- Сейчас ему - крышка! - сказал промасленный человек и, кашляя, встал на ноги.

На крыльцо вскочил околоточный и, махая перчаткой на Диомидова, как бы отгоняя его, точно муху, что-то сказал.

- Да - разве я о политике! - звонко и горестно вскрикнул Диомидов. - Это не политика, а - ложь! То есть - поймите! - правда это, правда!

- Прошу прекратить! Прошу расходиться, - вкусно выговаривал полицейский, размахивая перчаткой.

Люди уже вставали с земли, толкая друг друга, встряхиваясь, двор наполнился шорохом, глухою воркотней. Варвара, Кумов и еще какие-то трое прилично одетых людей окружили полицейского, он говорил властно и солидно:

- Не могу-с. Не разрешаю...

- Объясните ему, - кричал Диомидов.

- Это - безразлично: он будет нападать, другие - защищать - это не допускается! Что-с? Нет, я не глуп. Полемика? Знаю-с. Полемика - та же политика! Нет, уж извините! Если б не было политики - о чем же спорить? Прошу...

- Жаловаться буду, - кричал Диомидов, толкая ногою стул.

- Рассердился, - отметил остробородый человек. - А - хорошо говорил!

Толстая женщина встала, вытерла рот ладонью и сказала довольно громко:

- Бабники все хорошо говорят.

- Разве - бабник?

- А то - нет?

- Да - ты про кого говоришь? - спросил человек в разорванном пиджаке. - Про околоточного?

- Все хороши! - сказала женщина, махнув рукой и отходя.

- Эх, ворона, - вздохнул человек в пиджаке. - Жить с вами - сил нету!

И, обращаясь к Самгину, сообщил вполголоса:

- Околоток этот молодой, а - хитер. Нарочно останавливает, чтобы знать, нет ли каких говорунов. Намедни один выискался, выскочил, а он его - цап! И - в участок. Вместе работают, наверное...

Толпа редела, таяла. Самгин подошел ко крыльцу; раскланиваясь с Варварой, околоточный говорил очень вежливо и мягко:

- Прошу верить: у меня нет никаких сомнений. Приказ! Семен Петрович - пламенный человек, возбуждает страсти... Бонсуар! [*]

[*] - Всего доброго! (франц.) - Ред.

И, отдав Варваре честь, он пошел за толпой, как пастух.

Диомидов, уже успокоенный, рассказывал Варваре с удовольствием, точно читая любимые стихи:

- Да, да, - совсем с ума сошел. Живет, из милости, на Земляном валу, у скорняка. Ночами ходит по улицам, бормочет: "Умри, душа моя, с филистимлянами!" Самсоном изображает себя. Ну, прощайте, некогда мне, на беседу приглашен, прощайте!

Он круто повернулся и юркнул в узенькую дверь, сильно прихлопнув ее за собою.

- Ты - слышал? - спросила Варвара. - Дьякон - помнишь? - с ума сошел!

Самгин молча пожал плечами.

- Как тебе показался этот, а? Можно ли было ожидать! Впрочем - помнишь, как жаловался на него Дьякон?

Она говорила оживленно, а в глазах ее светилось что-то очень похожее на торжество.

Вспомнив эту сцену, он почувствовал себя отдохнувшим от Лютова и встал, чтоб погасить лампу. Синий огонек ее долго и упрямо мигал, прежде чем погаснуть; затем во тьме обнаружилось мутное пятно окна, оно было похоже на широкое, мохнатое полотенце. Удачно перешагнув через раздавленное яблоко, он лег, закрыл глаза и стал думать о Никоновой. Да, это - настоящий, нормальный человек, это - женщина для крепкой связи. В душе у нее, как в палисаднике, цветов немного, но все взращены любовно. Очень странно, что она не любит никаких украшений, Вспомнилось, как бережно укладывает она груди 6 лиф.

"Вероятно, бережет Для ребенка".

Варвара - чужой человек. Она живет своей, должно быть. очень легкой жизнью. Равномерно благодушно высмеивает идеалистов, материалистов. У нее выпрямился рот и окрепли губы, но слишком ясно, что ей уже за тридцать. Она стала много и вкусно кушать. Недавно дешево купила на аукционе партию книжной бумаги и хорошо продала ее.

"Очень ловкая. Мы разойдемся, наверное, без драмы", - подумал Самгин, засыпая.

В день объявления войны Японии Самгин был в Петербурге, сидел в ресторане на Невском, удивленно и чуть-чуть злорадно воскрешая в памяти встречу с Лидией. Час тому назад он столкнулся с нею лицом к лицу, она выскочила из двери аптеки прямо на него.

- Боже мой - Клим!

Только по голосу он узнал, что эта высокая, скромно одетая женщина, с лицом под вуалью, в какой-то оригинальной, но не модной шапочке с белым пером f' Лидия(

- Боже мой, - повторяла она с радостью и как будто с испугом. В руках ее и на груди, на пуговицах шубки - пакеты, освобождая руку, она уронила один из них; Самгин наклонился; его толкнули, а он толкнул ее," оба рассмеялись, должно быть, весьма глупое

- Вот... странно! Война, и вдруг - ты! Ой, как ты постарел!

Но, когда она приподняла вуаль, он увидал, что у нее лицо женщины лет под сорок; только темные глаза Стали светлее, но взгляд их незнаком и непонятен, Off предложил ей зайти в ресторан.

- Не могу, ждет муж. Да, я замужем, пятый месяц, - не знал? Впрочем, я еще не писала отцу"

Уговорились встретиться у нее, тогда она торопливо наняла извозчика и уехала, крикнув:

- Не забудь адрес!

"Замужем?" - недоверчиво размышлял Самгин, пытаясь представить себе ее мужа. Это не удавалось. Ресторан был полон неестественно возбужденными людями; размахивая газетами, они пили, чокались, оглушительно кричали; синещекий, дородный человек, которому только толстые усы мешали быть похожим на актера, стоя с бокалом шампанского в руке, выпевал сиплым баритоном, сильно подчеркивая "а":

- Га-аспада! Наканец... Мы знаем, наканец... Засовывая палец за воротник рубахи, он крутил шеей, освобождая кадык, дергал галстук с крупной в нем жемчужиной, выставлял вперед то одну, то другую ногу, - он хотел говорить и хотел, чтоб его слушали. Но и все тоже хотели говорить, особенно коренастый старичок, иокусно зачесавший от правого уха к левому через голый череп несколько десятков волос.

- Это нес-лыхан-ное ве-ро-лом-ство; - кричал он и морщил красное лицо, точно собираясь чихнуть.

- Тихон Васильевич - поздравляю! Вы - пророк!

- Ага-а! То-то, батенька...

Справа от Самгина группа людей, странно похожих друг на друга, окружила стол, и один из них, дирижируя рукой с портсигаром, зажатым в ней, громко и как молитву говорил:

- Готовые чистосердечно положить...

- А не лучше - бескорыстно?

- Не надо банальностей!

- Устин, не мешай...

- Га-спада! Молебен о здравии..,

- Короче, это ведь не кассационная жалоба. Раздался знакомый голос:

- Об англичанах упоминается в евангелии: "Блаженны кроткие, ибо они наследят землю". И, громко захохотав, Стратонов объяснил:

- Это - из Марка Твена.

Вдруг кто-то крикнул, испуганно и зычно:

- Господа - демонстрация!

И, точно покачнулся пол, все люди сдвинулись к дымным окнам, стадо тише, и строго прозвучал голос Стратонова:

- Не демонстрация, а манифестация.

Клим Самгин, бросив на стол деньги, поспешно вышел из зала и через минуту, застегивая пальто, стоял у подъезда ресторана. Три офицера, все с праздничными лицами, шли в ногу, один из них задел Самгина и весело сказал:

- Пардон, очки!

Пожилой, пьяный человек в распахнутой шубе, с шапкой в руке, неверно шагая, смотрел изумленно под ноги себе и рычал:

- "Б-боже, царя хран-ни..."

Остановился пред Самгиным, надул багровые щеки и дважды сделал губами:

- Бум! Бум!

По торцам мостовой, наполняя воздух тупым и дробным звуком шагов, нестройно двигалась небольшая, редкая толпа, она была похожа на метлу, ручкой которой служила цепь экипажей, медленно и скучно тянувшаяся за нею. Встречные экипажи прижимались к панелям, - впереди толпы быстро шагал студент, рослый, кудрявый, точно извозчик-лихач; размахивая черным кашне перед мордами лошадей, он зычно кричал:

- Сворачивай!

Захлестывая панели, толпа сметала с них людей, но сама как будто не росла, а, становясь только плотнее, тяжелее, двигалась более медленно. Она не успевала поглотить и увлечь всех людей, многие прижимались к стенам, забегали в ворота, прятались в подъезды и магазины.

- "Царствуй на страх врагам", бум! - заревел пьяный и полез в толпу, как медведь в малинник.

В ту же минуту из ресторана вышел Стратонов, за ним - группа солидных людей окружила, столкнула Самгина с панели, он подчинился ее благодушному насилию и пошел, решив свернуть в одну из боковых улиц. Но из-за углов тоже выходили кучки людей, вольно и невольно вклинивались в толпу, затискивали Самгина в средину ее и кричали в уши ему - ура! Кричали не очень единодушно и даже как-то осторожно.

В черной, быстро плотневшей массе очень заметны были синеватые и зеленые пальто студентов, поблескивали металлические зрачки пуговиц, кое-где, с боков толпы, мелькнуло несколько серых фигур полицейских офицеров; впереди нестройно пели гимн и неутомимо, как полицейский, командовал зычным голосом рослый студент:

- Свор-рачивай!

За спиною Самгина веселый тенорок запел:

Пошли наши подружки

Чайку попить к Андрюшке...

Самгин оглянулся: за ним шла группа молодежи, впереди ее, приплясывая, пел маленький технолог, очень румяный и, должно быть, нетрезвый.

Ты скажи мне: для чего

Ночевала у него?

- пропел он подпрыгивая и прямо в лицо Самгина, напомнив ему чьи-то слова: "Шут необходим толпе более, чем герой".

А толпа уже так разрослась, распухла, что не могла втиснуться на Полицейский мост и приостановилась, как бы раздумывая: следует ли идти дальше? Многие побежали берегом Мойки в направлении Певческого моста, люди во главе толпы рвались вперед, но за своей спиной, в задних рядах, Самгин чувствовал нерешительность, отсутствие одушевленности.

"С холодной душой идут, из любопытства", - думал он, пренебрежительно из-под очков посматривая на разнолицых, топтавшихся на месте людей. Сам он, как всегда, чувствовал себя в толпе совершенно особенным, чужим человеком и убеждал себя, что идет тоже из любопытства; убеждал потому, что у него явилась смутная надежда: а вдруг произойдет нечто необыкновенное?

И все-таки он был поражен, даже растерялся, когда, шагая в поредевшем хвосте толпы, вышел на Дворцовую площадь и увидал, что люди впереди его становятся карликами. Не сразу можно было понять, что они падают на колени, падали они так быстро, как будто невидимая сила подламывала им ноги. Чем дальше по направлению к шоколадной массе дворца, тем более мелкими казались обнаженные головы людей; площадь была вымощена ими, и в хмурое, зимнее небо возносился тысячеголосый рев:

- "Победы благоверному императору"... Самгин, больно прижатый к железной решетке сквера, оглушенный этим знакомым и незнакомым ревом, чувствовал, что он вливается в него волнами, заставляет его звучать колоколом под ударами железного языка.

"Победил... Всё простили, Ходынку... всё!" Это было изумительно, и это радовало. Но люди мешали укрепить, радость, насладиться ею. Впереди Самгина подпрыгивал толстый, лысоватый и, вскидывая голову из каракулевого воротника, беспокойно спрашивал:

- Выходит? Неужели не выйдет? Рядом кто-то возмущался:

- Осторожнее! Вы меня задели...

- Ох, батюшка, такой момент!..

- На колени, господа, на колени, - кричал Стратонов где-то близко.

- Ур-ра! - взревела вся площадь, а лысоватый, запрокинув голову, ударив затылком в грудь Самгина, слезливо и тонко застонал:

- Вышел, - голубчик, - господи - умница, - ах-х!.. Он захлебывался словами, торопливо и бессвязно произнося их одно за другим, и, прижимаясь к Самгину, оседал, точно земля проваливалась под ним. Самгин видел, как разломились двери на балконе дворца, блеснул лед стекол, и из них явилась знакомая фигурка царя под руку с высокой, белой дамой. Обе фигурки на фоне огромного дворца и над этой тысячеглавой, ревущей толпой были игрушечно маленькими, и Самгину казалось, что чем лучше видят люди игрушечность своих владык, тем сильнее становится восторг людей. Площадь наполнилась таким горячим, оглушающим ревом, что у Самгина потемнело в глазах и он почувствовал то же, что в Нижнем, - его как будто приподнимало с земли. Но его одновременно ударили по плечу, дернули за полу пальто.

- На колени, ты, шляпа!

Опускаясь на колени, он чувствовал, что способен так же бесстыдно зарыдать, как рыдал рядом с ним седоголовый человек в темносинем пальто. Необыкновенно трогательными казались ему царь и царица там, на балконе. Он вдруг ощутил уверенность, что этот маленький человечек, насыщенный, заряженный восторгом людей, сейчас скажет им какие-то исторические, примиряющие всех со всеми, чудесные слова. Не один он ждал этого; вокруг бормотали, покрикивали:

- Говорит?

- Тише!.. Ах, господи!

- Царица-то! Белая, точно ангел-хранитель.

- Начал? Говорит?

- Они - как Гензель и Грета...

- Вы чувствуете? Восторг толпы - религиозен.

- Говорит, а?

Самгин приподнялся с колен, но его снова дернули за полу, ударили по спине.

- Стоять! Я те дам...

Это не охладило волнения Самгина, не обидело его, он только спросил:

- Говорит?

- Отсюда - не услышишь.

- "И твое сохраняя", - пела толпа вдали, у Александровской колонны.

- Ушел? Ушли?

- Ура-а...

Да, царь исчез. Снова блеснули ледяные стекла дверей; толпа выросла вверх, быстро начала расползаться, сразу стало тише.

- Отслужили! - кричал маленький технолог, расталкивая людей, и где-то близко зычно зазвучал крепкий голос Стратонова:

- Тот же единодушный взрыв национальной гордости и силы, который выбросил Наполеона из Москвы на остров Эльбу...

Самгин оглянулся: прилепясь к решетке сквера, схватив рукою сучок дерева, Стратонов возвышался над толпой, помахивал над нею красным кулаком с перчаткой, зажатой в нем, и кричал. Толстое лицо его надувалось и опадало, глаза, побелев, ледянисто сверкали, и вся крупная, широкогрудая фигура, казалось, росла. Распахнувшееся меховое пальто показывало его тугой живот, толстые ляжки; Самгин отметил, что нижняя пуговица брюк Стратонова расстегнута, но это не было ни смешным, ни неприличным, а только подчеркивало напряжение, в котором чувствовалось что-то как бы эротическое, что согласовалось с его крепким голосом и грубой силой слов.

- Мы их под ... коленом и - в океан, - кричал он, отгибая нижнюю губу, блестя золотой коронкой; его подстриженные усы, ощетинясь, дрожали, казалось, что и уши его двигаются. Полсотни людей кричали в живот ему:

- Браво-о!

А технолог выл, приложив ладони ко рту:

- Бара-во-во-воу-у!

- Вы зачем же хулиганите? - спросил его человек в дымчатых очках и в котиковой шапке. - Нет, позвольте, куда вы?

Самгин медленно пошел прочь.

"Да, ничтожный человек, - размышлял он не без горечи. - Иван Грозный, Петр - эти сказали бы, нашли бы слова..."

Он чувствовал себя еще раз обманутым, но и жалел сизого человечка, который ничего не мог сказать людям, упавшим на колени пред ним, вождем.

"Юродивый Диомидов может владеть людями, его слушают, ему верят".

Тут он вспомнил, что Диомидов после Ходынки утратил сходство с царем.

В магазинах вспыхивали огни, а на улице сгущался мутный холод, сеялась какая-то сероватая пыль, пронзая кожу лица. Неприятно было видеть людей, которые шли встречу друг другу так, как будто ничего печального не случилось; неприятны голоса женщин и топот лошадиных копыт по торцам, - странный звук, точно десятки молотков забивали гвозди в небо и в землю, заключая и город и душу в холодную, скучную темноту.

"А - что бы я сказал на месте царя?" - спросил себя Самгин и пошел быстрее. Он не искал ответа на свой вопрос, почувствовав себя смущенным догадкой о возможности своего сродства с царем.

"Смешно. Совершенно нелепо", - думал он, отталкивая эту догадку.

Через час он сидел в маленькой комнатке у постели, на которой полулежал обложенный подушками бритоголовый человек с черной бородой, подстриженной на щеках и раздвоенной на подбородке белым клином седых волос.

- Антон Муромский, - назвал он себя, точно был архиереем.

Лицо у него смуглое, четкой, мелкой лепки, а лоб слишком высок, тяжел и давит это почти красивое, но очень носатое лицо. Большие, янтарного цвета глаза лихорадочно горят, в глубоких глазницах густые тени. Нервными пальцами скатывая аптечный рецепт в трубочку, он говорит мягким голосом и немножко картавя:

- Его называют царем Федором Ивановичем, - нет! Он - царь карликовых людей, царь моральных карликов.

В соседней комнате гремела посуда, дребезжали ножи, вилки и веселый голос громко уговаривал:

- Да - бросьте, барыня, я сама все сделаю! Муромский поморщился и крикнул:

- Лида!

Она тотчас пришла. В сером платье без талии, очень высокая и тонкая, в пышной шапке коротко остриженных волос, она была значительно моложе того, как показалась на улице. Но капризное лицо ее все-таки сильно изменилось, на нем застыла какая-то благочестивая мина, и это делало Лидию похожей на английскую гувернантку, девицу, которая уже потеряла надежду выйти замуж. Она села на кровать в ногах мужа, взяла рецепт из его рук, сказав:

- Опять изорвешь.

Муромский, взяв со стола нож для книг, продолжал, играя ножом:

- Когда я был юнкером, приходилось нередко дежурить во дворце; царь был еще наследником. И тогда уже я заметил, что его внимание привлекают безличные люди, посредственности. Потом видел его на маневрах, на полковых праздниках. Я бы сказал, что талантливые люди неприятны ему, даже - пугают его.

"Очевидно, считает себя талантливым и обижен невниманием царя", - подумал Самгин; этот человек после слов о карликовых людях не понравился ему.

Вмешалась Лидия.

- Помнишь - Туробоев сказал, что царь - человек, которому вся жизнь не по душе, и он себя насилует, подчиняясь ей?

Она проговорила это, глядя на Самгина задумчиво и как бы очень издалека.

- Я не верю, что он слабоволен и позволяет кому-то руководить им. Не верю, что религиозен. Он - нигилист. Мы должны были дожить до нигилиста на троне. И вот дожили...

- Пожалуйте кушать, - возгласила толстенькая горничная, заглянув из двери.

Когда Муромский встал, он оказался человеком среднего роста, на нем была черная курточка, похожая на блузу; ноги его, в меховых туфлях, напоминали о лапах зверя. Двигался он слишком порывисто для военного человека. За обедом оказалось, что он не пьет вина и не ест мяса.

- Из соображений гигиены, - объяснила Лидия как-то ненужно и при этом вызывающе вскинула голову.

Небрежно расковыривая вилкой копченого сига, Муромский говорил:

- Да, царь - типичный русский нигилист, интеллигент! И когда о нем говорят "последний царь", я думаю; это верно! Потому что у нас уже начался процесс смещения интеллигенции. Она - отжила. Стране нужен другой тип, нужен религиозный волюнтарист, да! Вот именно: религиозный!

Бросив вилку на стол и обеими руками потерев серебристую щетину на черепе, Муромский вдруг спросил:

- Что вы думаете о войне?

- Безумие, - сказал Самгин, пожимая плечами.

- Да?

- Конечно.

Сунув руки в карманы, Муромский откинулся на спинку кресла и объявил:

- Я иду на войну добровольцем.

- А я - сестрой, - сказала Лидия, немножко задорно. - Мы решили это еще вчера, - прибавила она. Чувствуя себя очень неловко, Самгин спросил:

- Вы - кавалерист?

- Поручик гвардейской артиллерии, я - в отставке, - поспешно сказал Муромский, нестерпимо блестящими глазами окинув гостя. - Но, в конце концов, воюет народ, мужик. Надо идти с ним. В безумие? Да, и в безумие.

- Тогда - почему же не в революцию? - докторально спросил Самгин.

- И в революцию, когда народ захочет ее сам, - выговорил Муромский, сильно подчеркнул последнее слово и, опустив глаза, начал размазывать ложкой по тарелке рисовую кашу.

Самгин чувствовал себя небывало скучно и бессильно пред этим человеком, пред Лидией, которая слушает мужа, точно гимназистка, наивно влюбленная в своего учителя словесности.

- Люди могут быть укрощены только религией, - говорил Муромский, стуча одним указательным пальцем о другой, пальцы были тонкие, неровные и желтые, точно корни петрушки. - Под укрощением я понимаю организацию людей для борьбы с их же эгоизмом. На войне человек перестает быть эгоистом...

Самгин был доволен, когда он, бросив салфетку на стол, объявил, что должен лечь.

- У меня - колит, - сказал он, точно о достоинстве своем, и ушел.

Веселая горничная подала кофе. Лидия, взяв кофейник, тотчас шумно поставила его и начала дуть на пальцы. Не пожалев ее, Самгин молчал, ожидая, что она скажет. Она спросила: давно ли он видел отца, здоров ли он? Клим сказал, что видит Варавку часто и что он летом будет жить в Старой Руссе, лечиться от ожирения.

- Самое длинное письмо от него за прошлый год - четырнадцать строчек. И всё каламбуры, - сказала Лидия, вздохнув, и непоследовательно прибавила: - Да, вот какие мы стали! Антон находит, что наше поколение удивительно быстро стареет.

- Ты много путешествовала?

- Да.

- Все искала праведников?

- Как видишь - нашла, - тихонько ответила она. Кофе оказался варварски горячим и жидким. С Лидией было неловко, неопределенно. И жалко ее немножко, и хочется говорить ей какие-то недобрые слова. Не верилось, что это она писала ему обидные письма.

"Она - несчастный человек, но из гордости не сознается в этом", - подумал он.

- Ты что же: веришь, что революция сделает людей лучше? - спросила она, прислушиваясь к возне мужа в спальне.

- А - ты? Не веришь?

- Нет, - ответила она, вызывающе вскинув голову, глядя на него широко открытыми глазами. - И не будет революции, война подавит ее, Антон прав.

- "Блажен, кто верует", - равнодушно сказал Самгин и спросил о Туробоеве.

- Он - двоюродный брат мужа, - прежде всего сообщила Лидия, а затем, в тоне осуждения, рассказала, что Туробоев служил в каком-то комитете, который называл "Комитетом Тришкина кафтана", затем ему предложили место земского начальника, но он сказал, что в полицию не пойдет. Теперь пишет непонятные статьи в "Петербургских ведомостях" и утверждает, что муза редактора - настоящий нильский крокодил, он живет в цинковом корыте в квартире князя Ухтомского и князь пишет передовые статьи по его наущению.

- Все эти глупости Игорь так серьезно говорит, что кажется сумасшедшим, - добавила она, поглаживая пальцем висок.

Поговорили еще несколько минут, и Самгин встал. Она, не удерживая его, заглянула в дверь спальни.

- Спит, слава богу! У него - бессонница по ночам. Ну, прощай...

"Какая ненужная встреча", - думал Самгин, погружаясь в холодный туман очень провинциальной улицы, застроенной казарменными домами, среди которых деревянные торчали, как настоящие, но гнилые зубы в ряду искусственных.

"Царь карликовых людей, - повторил Самгин с едкой досадой. - Прячутся в бога... Смещение интеллигенции..."

Пред ним снова встал сизый, точно голубь, человечек на фоне льдистых стекол двери балкона. Он почувствовал что-то неприятно аллегорическое в этой фигурке, прилепившейся, как бездушная, немая деталь огромного здания, высоко над массой коленопреклоненных, восторженно ревущих людей. О ней хотелось забыть, так же как о Лидии и о ее муже.

Но через несколько месяцев он снова увидел царя. Ярким летним днем Самгин ехал в Старую Руссу; скрипучий, гремящий поезд не торопясь катился по полям Новгородской губернии; вдоль железнодорожной линии стояли в полусотне шагов друг от друга новенькие солдатики; в жарких лучах солнца блестели, изгибались штыки, блестели оловянные глаза на лицах, однообразных, как пятикопеечные монеты. Празднично наряженные мужики и бабы убирали сено; близко к линии бабы казались ожившими крестьянками с картин Венецианова, а вдали - точно огромные цветы лютика и мака. В купе вагона, кроме Самгина, сидели еще двое: гладенький старичок в поддевке, с большой серебряной медалью на шее, с розовым личиком, спрятанным в седой бороде, а рядом с ним угрюмый усатый человек с большим животом, лежавшим на коленях у него. Сидел он широко расставив ноги, сильно потея, шевелил усами, точно рак, и каждую минуту крякал. Когда поезд подошел к одной из маленьких станций, в купе вошли двое штатских и жандармский вахмистр, он посмотрел на пассажиров желтыми глазами и сиплым голосом больного приказал:

- Закройте окна, опустите занавеску; на волю не смотреть.

Один из штатских, тощий, со сплюснутым лицом и широким носом, сел рядом с Самгиным, взял его портфель, взвесил на руке и, положив портфель в сетку, протяжно, воющим звуком, зевнул. Старичок с медалью заволновался, суетливо закрыл окно, задернул занавеску, а усатый спросил гулко:

- В чем дело?

- Значит - государю дорогу даем, - объяснил старичок, счастливо улыбаясь.

Самгин вышел в коридор, отогнул краешек пыльной занавески, взглянул на перрон - на перроне одеревенело стояла служба станции во главе с начальником, а за вокзалом - стена солидных людей в пиджаках и поддевках.

- Сказано: нельзя смотреть! - тихо и лениво проговорил штатский, подходя к Самгину и отодвинув его плечом от окна, но занавеску не поправил, и Самгин видел, как мимо окна, не очень быстро, тяжко фыркая дымом, проплыл блестящий паровоз, покатились длинные, новенькие вагоны; на застекленной площадке последнего, сидел, как тритон в домашнем аквариуме, - царь. Сидел он в плетеном кресле и, раскачивая на желтом шнуре золотой портсигар, смотрел, наклонясь, вдаль, кивая кому-то гладко причесанной головой. На станции глухо рявкнули:

- Ура!

Штатский человек снова протяжно зевнул и ушел, а толстый, расправляя усы, сказал Самгину:

- Смелый вы.

- Проследовал, значит? - растерянно бормотал старичок. - Ах ты, господи! А мне представляться ему надо было. Подвел меня племянник, дурак, вчерась надо было ехать, подлец! У меня, милостью его величества, дело в мою пользу решено, - понимаете ли...

Паровоз сердито дернул, лязгнули сцепления, стукнулись буфера, старик пошатнулся, и огорченный рассказ его стал невнятен. Впервые царь не вызвал у Самгина никаких мыслей, не пошевелил в нем ничего, мелькнул, исчез, и остались только поля, небогато покрытые хлебами, маленькие солдатики, скучно воткнутые вдоль пути. Пестрые мужики и бабы смотрели вдаль из-под ладоней, картинно стоял пастух в красной рубахе, вперегонки с поездом бежали дети.

- Семнадцать лет судился без толку...

Через два часа Клим Самгин сидел на скамье в парке санатории, пред ним в кресле на колесах развалился Варавка, вздувшийся, как огромный пузырь, синее лицо его, похожее на созревший нарыв, лоснилось, медвежьи глаза смотрели тускло, и было в них что-то сонное, тупое. Ветер поднимал дыбом поредевшие волосы на его голове, перебирал пряди седой бороды, борода лежала на животе, который поднялся уже к подбородку его. Задыхаясь, свистящим голосом он понукал Самгина:

- Ну? Ну, ну? Тридцать семь тысяч? Дурак он. Ну, ладно, продай...

Охватив пальцами, толстыми, как сосиски, ручки кресла, он попробовал поднять непослушное тело; колеса кресла пошевелились, скрипнули по песку, а тело осталось неподвижным; тогда он, пошевелив невидимой шеей, засипел:

- А я, брат, к чорту иду! Ухайдакался. Кончен. Строил, строил, а ничего фундаментального не выстроил.

Слушая отрывистые, свистящие слова, Самгин смотрел, как по дорожкам парка скучные служители толкают равнодушно пред собою кресла на колесах, а в креслах - полуживые, разбухшие тела. В центре небольшого парка из-под земли бьет толстая струя рыжевато-мутной воды, распространяя в воздухе солоноватый запах рыбной лавки. Прошла высокая, толстая женщина с желтым, студенистым лицом, ее стеклянные глаза вытеснила из глазниц базедова болезнь, женщина держала голову так неподвижно, точно боялась, что глаза скатятся по щекам на песок дорожки. Провезли чудовищно толстую девочку; она дремала, из ее розового, приоткрытого рта текла слюна. Шел коротконогий, шарообразный человек, покачивая головою в такт шагам, казалось, что голова у него пустая, как бычий пузырь, а на лице стеклянная маска. И так, один за другим, двигались под музыку военного оркестра тяжелые, уродливые люди, показывая себя безжалостно знойному солнцу.

- Обидно, Клим, шестьдесят два только, - сипел Варавка, чавкая слова. - Воюем? Дурацкая штука. Царь приехал. Запасных провожать. В этом городе Достоевский жил.

К нему подошел сутулый, подслеповатый служитель в переднике и сказал птичьим голосом:

- Пора, барин.

- Купать, - объяснил Варавка. - Потом - тискать будут.

Служитель нагнулся, понатужился и, сдвинув кресло, покатил его. Самгин вышел за ворота парка, у ворот, как два столба, стояли полицейские в пыльных, выгоревших на солнце шинелях. По улице деревянного городка бежал ветер, взметая пыль, встряхивая деревья; под забором сидели и лежали солдаты, человек десять, на тумбе сидел унтер-офицер, держа в зубах карандаш, и смотрел в небо, там летала стая белых голубей.

Полукругом стояли краснолицые музыканты, неистово дуя в трубы, медные крики и уханье труб вливалось в непрерывный, воющий шум города, и вой был так силен, что казалось, это он раскачивает деревья в садах и от него бегут во все стороны, как встревоженные тараканы, бородатые мужики с котомками за спиною, заплаканные бабы.

Упираясь головой в забор, огненно-рыжий мужик кричал в щель между досок:

- Два тридцать - хошь? Душу продаю, сукиному сыну...

Он пинал в забор ногою, бил кулаком по доскам, а в левой руке его висела, распустив меха, растрепанная гармоника.

- Душу, - кричал он. - Шесть гривен? Врешь! Ударив гармоникой по забору, он бросил ее под ноги себе, растоптал двумя ударами ноги и пошел прочь быстрым, твердым шагом трезвого человека.

На берегу тихой Поруссы сидел широкобородый запасной в солдатской фуражке, голубоглазый красавец; одной рукой он обнимал большую, простоволосую бабу с румяным лицом и безумно вытаращенными глазами, в другой держал пестрый ее платок, бутылку водки и - такой мощный, рослый - говорил женским голосом, пронзительно:

- Значит - так! Значит - мерина продавай, мать его...

Прижимаясь лицом к плечу его, баба выла:

- Лександра, Христа ради...

- Стой! Молчи, дай подумать...

Он воткнул горлышко бутылки в рот себе, запрокинул голову, и густейшая борода его судорожно затряслась. Пил он до слез, потом швырнул недопитую бутылку в воду, вздрогнул, с отвращением потряс головой и снова закричал:

- Значит - продавай! Больше - никаких! Ну, вот... Работали мы с тобой, мать их...

Баба вырвала платок из его рук и, стирая пот со лба его, слезы с глаз, завыла еще громче:

- Лександрушка, - никто нас не жалеет...

- Молчи! Ударю...

Пружинно вскочив на ноги, он рывком поднял бабу с земли, облапил длинными руками, поцеловал и, оттолкнув, крикнул, задыхаясь, грозя кулаком:

- Гляди же!

- Лександра...

- Молчи! Значит - поняла? Продавай! Идем.

- Господи, да - что же это? - истерически крикнула баба, ощупывая его руками, точно слепая. Мужик взмахнул рукою, открыл рот и замотал головою, как будто его душили.

С этого момента Самгину стало казаться, что у всех запасных открытые рты и лица людей, которые задыхаются. От ветра, пыли, бабьего воя, пьяных песен и непрерывной, бессмысленной ругани кружилась голова. Он вошел на паперть церкви; на ступенях торчали какие-то однообразно-спокойные люди и среди них старичок с медалью на шее, тот, который сидел в купе вместе с Климом.

- Теперь война легкая, - говорил он. - И ружья легче и начальство.

- Это верно.

На площади лениво толпились празднично одетые обыватели; женщины под зонтиками были похожи на грибы-мухоморы. Отовсюду вырывались, точно их выбрасывало, запасные, встряхивая котомками, они ошеломленно бежали все в одном направлении, туда, где пела и ухала медь военных труб.

"Тихий океан, - вспомнил Самгин. - Торопятся сбросить японцев пинками в Тихий океан. Кошмар".

Да, было нечто явно шаржированное и кошмарное в том, как эти полоротые бородачи, обгоняя друг друга, бегут мимо деревянных домиков, разноголосо и крепко ругаясь, покрикивая на ошарашенных баб, сопровождаемые их непрерывными причитаниями, воем. Почти все окна домов сконфуженно закрыты, и, наверное, сквозь запыленные стекла смотрят на обезумевших людей деревни привыкшие к спокойной жизни сытенькие женщины, девицы, тихие старички и старушки.

"Океан..."

Толпа редела, разгоняемая жарким ветром и пылью; на площади обнаружилась куча досок, лужа, множество битых бутылок и бочка; на ней сидел серый солдат с винтовкой в коленях. Ветер гонял цветные бумажки от конфект, солому, врывался на паперть и свистел в какой-то щели. Самгин постоял, посмотрел и, чувствуя отвращение к этому городу, к людям, пошел в санаторию. Ему захотелось тотчас же перескочить через все это в маленькую монашескую комнату Никоновой, для того чтоб рассказать ей об этом кошмаре и забыть о нем.

Через трое суток он был дома, кончив деловой день, лежал на диване в кабинете, дожидаясь, когда стемнеет и он пойдет к Никоновой. Варвара уехала на дачу, к знакомым. Пришла горничная и сказала, что его спрашивает Гогин.

- По телефону? Скажи, что".

- Они здесь.

Самгин встал, догадываясь, что этот хлыщеватый парень, играющий в революцию, вероятно, попросит его о какой-нибудь услуге, а он не сумеет отказаться. Нахмурясь, поправив очки, Самгин вышел в столовую, Гогин, одетый во фланелевый костюм, в белых ботинках, шагал по комнате, не улыбаясь, против обыкновения, он пожал руку Самгина и, продолжая ходить, спросил скучным голосом:

- Вы не знаете, куда уехала Никонова?

- Не знаю.

- А что вы о ней вообще знаете?

- Очень немного. В чем дело?

Гогин сел к столу, не торопясь вынимая портсигар из кармана, посмотрел на него стесняющим взглядом, но не ответил, а спросил:

- Но ведь вы с нею, кажется, давно знакомы и... в добрых отношениях?

Спросил он вполголоса и вяло, точно думал не о Никоновой, а о чем-то другом. Но тем не менее слова его звучали оглушительно. И, чтоб воздержаться от догадки о причине этих расспросов, Самгин быстро и сбивчиво заговорил:

- Хорошие отношения? Ну, да... как сказать?.. Во всяком случае - отношения товарищеские... полного доверия...

Он замолчал, наблюдая, как медленно Гогин собирается закурить папиросу, как сосредоточенно он ее осматривает. Догадка все-таки просачивалась, волновала, и, сняв очки, глядя в потолок вспоминающим взглядом, Самгин продолжал:

- Позвольте... Первый раз я ее встретил, кажется... лет десять тому назад. Она была тогда с "народоправцами", если не ошибаюсь.

- Да, - сказал Гогин, как бы поощряя, но не подтверждая, и склонил голову к плечу.

- А что? - спросил Самгин.

- И - потом?. - тоже спросил Гогин.

- Потом видел ее около Лютова, знаете, - есть та' кой... меценат революции, как его назвала ваша сестра. Гогин утвердительно кивнул.

- Любаша Сомова ввела ее к нам, когда организовалась группа содействия рабочему движению... или - не помню - может быть, в "Красный Крест".

- Так, - сказал Гогин, встав и расхаживая по комнате с папиросой, которая не курилась в его пальцах. Самгин уже знал, что скажет сейчас этот человек, но все-таки испугался, когда он сказал:

- Чтобы короче: есть основания подозревать ее в знакомстве с охранкой.

- Не может быть, - искренно воскликнул Самгин, хотя догадывался именно об этом. Он даже подумал, что догадался не сегодня, не сейчас, а - давно, еще тогда, когда прочитал записку симпатическими чернилами. Но это надо было скрыть не только от Гогина, но и от себя, - Не может быть, - повторил он.

- Н-ну, почему? - тихо воскликнул Гогин. - Бывало. Бывает.

- Какие же данные? - тоже тихо спросил Самгин. Гогин остановился, повел плечами, зажег спичку и, глядя на ее огонек, сказал:

- Замечены были некоторые... неясности в ее поведении, кое-что неладное, а когда ей намекнули на это, - кстати сказать, неосторожно намекнули, неумело, - она исчезла.

Гогин говорил мучительно медленно, и это возмущало.

- Почему же мне ничего не сказали? - сердито спросил Самгин.

- О таких вещах всем не рассказывают, - ответил Гогин, садясь, и ткнул недокуренную-папиросу в пепельницу. - Видите ли, - более решительно и строго заговорил он, - я, в некотором роде, официальное лицо, комитет поручил мне узнать у вас: вы не замечали в ее поведении каких-либо... странностей?

- Нет, - быстро сказал Самгин, чувствуя, что сказал слишком быстро и что это может возбудить подозрение. - Не замечал ничего, - более спокойно прибавил он, соображая, что, может быть, это Никонова донесла на Митрофанова.

Гогин снова и как-то нелепо, с большим усилием достал портсигар из кармана брюк, посмотрел на него и положил на стол, кусая губы.

- Есть слух, что вы с нею были близки, - сказал он, вздохнув и почесывая висок пальцем.

Самгин тоже ощутил тонкую, сверлящую боль в виске.

- Да, я у нее бывал и... нередко. Но это... отношения другого порядка.

- Возможно, что они и помешали вам замечать, - неопределенно сказал Гогин.

- Она казалась мне скромной, преданной делу... Очень простая... Вообще - не яркая.

- Домохозяин ее... тоже очень темный человек. Не знаете, - он родственник ей? - спросил Гогин.

- Нет, не знаю, - ответил Самгин, чувствуя, что на висках его выступил пот, а глаза сохнут. - Я даже не знал, что, собственно, она делает? В технике? Пропагандистка? Она вела себя со мной очень конспиративно. Мы редко беседовали о политике. Но она хорошо знала быт, а я весьма ценил это. Мне нужно для книги.

Самгин понимал, что говорит излишне много и что этого не следует делать пред человеком, который, глядя на него искоса, прислушивается как бы не к словам, а к мыслям. Мысли у Самгина были обиженные, суетливы и бессвязны, ненадежные мысли. Но слов он не мог остановить, точно в нем, против его воли, говорил другой человек. И возникало опасение, что этот другой может рассказать правду о записке, о Митрофанове.

- Так не похоже на нее, - говорил он, разводя руками, и думал: "Если б я знал... Если б она сказала мне... А - что ж тогда?"

Гогин молчал. Его молчание становилось совершенно невыносимым. Он сидел, покачивая ногой, и Самгину казалось, что обращенное к нему ухо Гогина особенно чутко напряжено.

"Может быть, он подозревает и меня?" - внезапно подумал Самгин и вслух очень громко вскричал: - Это так чудовищно!

- Неприятная штука, - щелкнув пальцами, отозвался Гогин. - Главное - скрылась, вот что...

Не меняя позы, он все сидел, а ведь он уже спросил обо всем и мог бы уйти. Он вздохнул.

- Исчезла при таких обстоятельствах, что... В дверь постучали.

- Кто? Я - занят! - крикнул Самгин.

- Телеграмма, - сказала горничная.

Он взял из ее рук синий конвертик и, не вскрыв, бросил его на стол. Но он тотчас заметил, что Гогин смотрит на телеграмму, покусывая губу, заметил и - испугался: а вдруг это от Никоновой?

"Не буду вскрывать", - решил он и несколько отвратительных секунд не отводил глаз от синего четвероугольника бумаги, зная, что Гогин тоже смотрит на него, - ждет.

"Глупо и подозрительно", - догадался он и стал, не спеша, развертывать телеграмму, а потом прочитал механически, вслух: "Тимофей скончался привези тело немедля Самгина".

И, почти не скрывая чувства облегчения, он объяснил:

- Телеграфирует мать, умер отчим. Надо ехать в Старую Руссу.

- Да, неприятная штука, - задумчиво повторил Гогин, вставая, и спросил: - Если Никонова напишет вам, вы сообщите мне ее адрес?

- Разумеется. Как же иначе?

- Да. Это все, конечно, между нами. До времени. Может быть, еще объяснится в ее пользу, - пробормотал Гогин и, слабо пожав руку Самгина, ушел.

"Он, кажется, хотел утешить меня", - сообразил Самгин, подойдя к буфету и наливая воду в стакан.

Он чувствовал себя обессиленным, оскорбленным и даже пошатывался, идя в кабинет. В левом виске стучало, точно там были спрятаны часы.

"Следовало сказать о моих подозрениях, - думал он, садясь к столу, но - встал и лег на диван. - Ерунда, я не имел никаких подозрений, это он сейчас внушил мне их".

Сняв очки, Самгин крепко закрыл глаза. Было жалко потерять женщину. Еще более жалко было себя. Желчно усмехаясь, он спросил:

"Почему суждено мне попадать в такие идиотские положения?"

В столовую вошла Анфимьевна, он попросил ее уложить чемодан, передать Варваре телеграмму и снова отдал себя во власть мелких мыслей.

"Это ее назвал Усов бестолковой. Если она служит жандармам, то, наверное, из страха, запуганная каким-нибудь полковником Васильевым. Не из-за денег же? И не из мести людям, которые командуют ею. Я допускаю озлобление против Усовых, Властовых, Поярковых; она - не злая. Но ведь ничего еще не доказано против нее, - напомнил он себе, ударив кулаком по дивану. - Не доказано!"

Ночью, в вагоне, следя в сотый раз, как за окном плывут всё те же знакомые огни, качаются те же черные деревья, точно подгоняя поезд, он продолжал думать о Никоновой, вспоминая, не было ли таких минут, когда женщина хотела откровенно рассказать о себе, а он не понял, не заметил ее желания? Но он видел пред собою невыразительное лицо, застывшее в "бабьей скуке", как сам же он, не удовлетворенный ее безответностью, назвал однажды ее немое внимание, и вспомнил, что иногда это внимание бывало похоже на равнодушие. Вспомнил также, что, когда он сказал ей фразу Инокова: "Человек бьется в словах, как рыба в песке", она улыбнулась и сказала: "Это очень смешно, а - верно". Да, она молчала и слушала гораздо лучше, чем говорила. Она, кажется, единственный человек, после которого не осталось в памяти ни одной значительной фразы, кроме этой:

"Смешно, а - верно". Точно она думала, что смешное всегда неверно. В конце концов - она совершенно нормальный, простой человек.

"Она не умела распускать павлиний хвост слов, как это делал Митрофанов".

Тут он вспомнил, что Митрофанов тоже сначала казался ему человеком нормальным, здравомыслящим, но, в сущности, ведь он тоже изменил своему долгу; в другую сторону, а - изменил, это - так.

"Нет доказательств, что она изменила, - еще раз напомнил он себе. - Есть только подозрения..."

Поезд точно под гору катился, оглушительно грохотал, гремел всем своим железом, под полом вагона что-то жалобно скрипело и взвизгивало:

- Рига - иго - так, рига - так...

Потом, испуганно свистнув, поезд ворвался в железную клетку моста и как будто повлек ее за собою, изгибая, ломая косые полосы ферм. Разрушив клетку, отбросив с пути своего одноглазый домик сторожа, он загремел потише, а скрип под вагоном стал слышней.

- Иго - рига - так - так, иго - так... Самгин задумался о том, что вот уже десять лет он живет, кружась в пыльном вихре на перекрестке двух путей, не имея желания идти ни по одному из них. Не впервые думал он об этом, но в эту ночь, в этот час все было яснее и страшней. Не один он живет такой жизнью, а сотни, тысячи людей, подобных ему, он это чувствовал, знал. Вихрь кружится все более бешено, вовлекая в свой круговорот всех, кто не в силах противостоять ему, отойти в сторону, а Кутузовы, Поярковы, Гогины, Усовы неутомимо и безумно раздувают его. Люди этого типа размножаются с непонятной быстротой и обидно, грубо командуют теми, кто, по какому-то недоразумению, помогает им.

Тут он вспомнил, как Татьяна, девица двадцати лет, кричала в лицо старика профессора, известного экономиста:

- Вы рассуждаете так, как будто история, мачеха ваша, приказала вам: "Ваня, сделай революцию!" А вы мачехе не верите, революции вам не хочется, и, сделав кислое личико, вы читаете мне из корана Эдуарда Бернштейна, подтверждая его Рихтером и Ле-Боном, - не надо делать революцию!

Посидев несколько месяцев в тюрьме, Гогина озлобилась, и теперь в ее речах всегда звучит нечто личное. Память Самгина услужливо восстановила сцену его столкновения с Татьяной.

Под Москвой, на даче одного либерала, была устроена вечеринка с участием модного писателя, дубоватого человека с неподвижным лицом, в пенснэ на деревянном носу. Самгин встречал этого писателя и раньше, знал, что он числится сочувствующим большевизму, и находил в нем общее и с дерзким грузчиком Сибирской пристани и с казаком, который сидел у моря, как за столом; с грузчиком его объединяла склонность к словесному, грубому озорству, с казаком - хвастовство своей независимостью. Солидно выпив, писатель собрал человек десять молодежи и, уводя ее на террасу дачи, объявил басом:

- Через десять минут мы вам устроим сурприз.

- Сур-приз, - повторила Татьяна. - Малый, кажется, глуповат.

В саду тихонько шелестел дождь, шептались деревья; было слышно, что на террасе приглушенными голосами распевают что-то грустное. Публика замолчала, ожидая - что будет; Самгин думал, что ничего хорошего не может быть, и - не ошибся.

Минут через двадцать писатель возвратился в зал; широкоплечий, угловатый, он двигался не сгибая ног, точно шел на ходулях, - эта величественная, журавлиная походка придавала в глазах Самгина оттенок ходульности всему, что писатель говорил. Пройдя, во главе молодежи, в угол, писатель, вкусно и громко чмокнув, поправил пенснэ, нахмурился, картинно, жестом хормейстера, взмахнул руками.

- Начинаем!

Хор бравурно и довольно стройно запел на какой-то очень знакомый мотив ходившие в списках стихи старого народника, один из таких списков лежал у Самгина в коллекции рукописей, запрещенных цензурой. Особенно старался тенористый, маленький, но крепкий человек в синей фуфайке матроса и с курчавой бородкой на веселом, очень милом лице. Его тонкий голосок, почти фальцет, был неистощим, пел он на терцию выше хора и так комически жалобно произносил радикальные слова, что и публика и даже некоторые из хористов начали смеяться. Но Самгин недоумевал: в чем тут "сурприз" и фокус? Он понял это, когда писатель, распластав руки, точно крылья, остановил хор и глубоким басом прочитал, как дьякона читают "Апостол":

Долой бесправие! Да здравствует свобода!

И учредительный да здравствует собор!

Немедленно хор повторил эти две строчки, но так, что получился карикатурный рисунок словесной и звуковой путаницы. Все певцы пели нарочито фальшиво и все гримасничали, боязливо оглядывая друг друга, изображая испуг, недоверие, нерешительность; один даже повернулся спиною к публике и вопросительно повторял в угол:

- Долой? Долой?

Тенор, согнув ноги, присел и плачевно выводил:

- Дол-лой - долой - долой...

- Да здравствует свобода! - мрачно, угрожающе пропел писатель, и вслед за ним каждый из певцов, снова фальшивя, разноголосо повторил эти слова. Получился хаотический пучок звуков, которые однако все же слились в негромкий, разочарованный и жалобный вой. Так же растрепанно и разочарованно были пропеты слова "учредительный собор".

Все это было закончено оглушительным хохотом певцов, смеялась и часть публики, но Самгин заметил, что люди солидные сконфужены, недоумевают. Особенно громко и самодовольно звучал басовитый, рубленый смех писателя:

- Хо. Хо. Хо.

Он стоял, раздвинув ноги, вскинув голову так, что кадык его высунулся, точно топор. Видя пред собою его карикатурно мрачную фигуру, поддаваясь внезапному взрыву возмущения и боясь, что кто-нибудь опередит его, Самгин вскочил, крикнул:

- Господа!

Писатель, тоном Актера из пьесы "На дне", подхватил:

Если к правде святой

Мир дорогу найти не сумеет - хо, - хо!

- Прошу внимания, - строго крикнул Самгин, схватив обеими руками спинку стула, и, поставив его пред собою, обратился к писателю: - Сейчас вы пропели в тоне шутовской панихиды неловкие, быть может, но неоспоримо искренние стихи старого революционера, почтенного литератора, который заплатил десятью годами ссылки..

- Вот именно! - воскликнул кто-то, и публика примолкла, а Самгин, раздувая огонь своего возмущения, приподняв стул, ударил им 6 пол, продолжая со всей силою, на какую был способен:

- Но, издеваясь над стихами, не издевались ли вы и над идеями представительного правления, над идеями, ради реализации которых деды и отцы ваши боролись, умирали в тюрьмах, в ссылке, на каторге?

- Это - что же? Еще одна цензура? - заносчиво, но как будто и смущенно спросил писатель, сделав гримасу, вовсе не нужную для того, чтоб поправить пенснэ.

- Это - вопрос, - ответил Самгин. - Вопрос, который, я уверен, возник у многих здесь.

- Не у меня, - крикнула Татьяна, но двое или трое солидных людей зашикали на нее, а один из них обиженно сказал:

- Да, это - чересчур! Учредительное собрание осмеивать, это...

- Мне идея не смешна, - пробормотал писатель. - Стихи смешные.

- Да? - иронически спросил Самгин. - Я рад слышать это. Мне это показалось грубой шуткой блудных детей, шуткой, если хотите, символической. Очень печальная шутка...

Тут и вмешалась Татьяна.

- Вы, Самгин, уверены, что вам хочется именно конституции, а не севрюжины с хреном? - спросила она и с этого момента начала сопровождать каждую' его фразу насмешливыми и ядовитыми замечаниями, вызывая одобрительный смех, веселые возгласы молодежи. Теперь он не помнил ее возражений, да и тогда не улавливал их. Но в память его крепко вросла ее напряженная фигура, стройное тело, как бы готовое к физической борьбе с ним, покрасневшее лицо и враждебно горящие глаза; слушая его, она иронически щурилась, а говоря - открывала глаза широко, и ее взгляд дополнял силу обжигающих слов. Раздражаемый ею, он, должно быть, отвечал невпопад, он видел это по улыбкам молодежи и по тому, что кто-то из солидных людей стал бестактно подсказывать ему ответы, точно добросердечный учитель ученику на экзамене. В конце концов Гогина его запутала в словах, молодежь рукоплескала ей, а он замолчал, спросив:

- Смотрите, не превращаете ли вы марксизм в анархизм?

- Ой - старо! - вскричала она и, поддразнивая, осведомилась: - Может быть, о Бланки вспомните? Меньшевики этим тоже козыряют.

В таких воспоминаниях он провел всю ночь, не уснув ни минуты, и вышел на вокзал в Петербурге полубольной от усталости и уже почти равнодушный к себе.

В гостинице, где он всегда останавливался, конторщик подал ему письмо, извиняясь, что забыл сделать это в день отъезда его.

- Как будто чувствовал, что вы сегодня вернетесь, - прибавил он, любезно улыбаясь.

Самгин взглянул на почерк, и рука его, странно отяжелев, сунула конверт в карман пальто. По лестнице он шел медленно, потому что сдерживал желание вбежать по ней, а придя в номер, тотчас выслал слугу, запер дверь и, не раздеваясь, только сорвав с головы шляпу, вскрыл конверт.

"Прощай, конечно, мы никогда больше не увидимся. Я не такая подлая, как тебе расскажут, я очень несчастная. Думаю, что и ты тоже" - какие-то слова густо зачеркнуты - "такой же. Если только можешь, брось все это. Нельзя всю жизнь прятаться, видишь. Брось, откажись, я говорю потому, что люблю, жалею тебя".

Письмо было написано так небрежно, что кривые строки, местами, сливались одна с другой, точно их писали в темноте.

"Что это значит? - спросил Самгин себя, автоматически, но быстро разрывая письмо на мелкие клочья. - От чего отказаться? Неужели она думает, что я..."

Он растирал в кулаке кусочки бумаги, затем сунул их в карман брюк, взял конверт, посмотрел на штемпель:

Ярославль.

"Она с ума сошла, если она думает, что я... одной профессии с нею".

Тщательно разорвав конверт на узкие полоски, он трижды перервал их поперек и тоже сунул в карман.

"С ума сошла!"

Он чувствовал себя оглушенным и видел пред собой незначительное лицо женщины, вот оно чуть-чуть изменяется неохотной, натянутой улыбкой, затем - улыбка шире, живее, глаза смотрят задумчиво и нежно. Никогда он не видел это лицо злым. Бездумно посидев некоторое время, он пошел в уборную, выгрузил из кармана клочья бумаги, в раковину выворотил карман, спустил воду. Несколько кусочков бумаги осталось. Подождав, пока бак наполнится водой, он спустил воду еще раз; теперь все бумажки исчезли. Самгин возвратился в номер, думая, что сейчас же надо ехать покупать цинковый гроб Варавке и затем - на вокзал, в Старую Руссу. Теперь, разделавшись с письмом, он чувствовал себя несколько более в порядке. Что-то кончено. А все-таки настроение было тревожное и как будто знакомое уже; когда-то он испытывал такое же. И тревожило желание вспомнить: когда это было, отчего?

Он вспомнил это тотчас же, выйдя на улицу и увидав отряд конных жандармов, скакавших куда-то на тяжелых лошадях, - вспомнил, что подозрение или уверенность Никоновой не обидело его, так же, как не обидело предложение полковника Васильева. Именно тогда он чувствовал себя так же странно, как чувствует сейчас, - в состоянии, похожем на испуг пред собою.

"В состоянии удивления, близком испугу", - попытался он более точно формулировать, глядя вслед жандармам.

По улице с неприятной суетливостью, не свойственной солиднейшему городу, сновали, сталкиваясь, люди, ощупывали друг друга, точно муравьи усиками, разбегались. Точно каждый из них потерял что-то, ищет или заплутался в городе, спрашивает: куда идти? В этой суете Самгину почудилось нечто притворное.

Когда он, купив гроб, платил деньги розовощекому, бритому купцу, который был более похож на чиновника, успешно проходящего службу и довольного собою, - в магазин, задыхаясь, вбежал юноша с черной повязкой па щеке и, взмахнув соломенной шляпой, объявил:

- Министра Плеве бомбой взорвали!

- Третий, - сказал гробовщик, быстро крестясь. - Где?

- На улице, около Варшавского вокзала. Подавая Самгину сдачу и глядя на него с явным упреком, торговец шумно вздохнул:

- На улице, вот как-с!

Самгин молча приподнял шляпу и вышел из лавки, думая:

"Мне следовало сказать что-нибудь гробовщику; молчание мое, наверное, показалось ему подозрительным. Да, сот и Плеве убили..."

Он взял извозчика и, сидя в экипаже, посматривая на людей сквозь стекла очков, почувствовал себя разреженным, подобно решету; его встряхивало; все, что он видел и слышал, просеивалось сквозь, но сетка решета не задерживала ничего. В буфете вокзала, глядя в стакан, в рыжую жижицу кофе, и отгоняя мух, он услыхал:

- На войне тысячи убивают, а жить от этого не легче.

Говорила чья-то круглая, мягкая спина в измятой чесунче, чесунча на спине странно шевелилась, точно под нею бегали мыши, в спину неловко вставлена лысоватая голова с толстыми ушами синеватого цвета. Самгин подумал, что большинство людей и физически тоже безобразно. А простых людей как будто и вовсе не существует. Некоторые притворяются простыми, но, в сущности, они подобны алгебраическим задачам с тремя - со многими - неизвестными.

По столу ходили и прыгали мухи, ощупывая хоботками пылинки сахара, а может быть, соли.

"Мысли, как черные мухи", - вспомнил Самгин строчку стихов и подумал, что люди типа Кутузова и вообще - революционеры понятнее так называемых простых людей; от Поярковых, Усовых и прочих знаешь, чего можно ждать, а вот этот, в чесунче, может быть, член "Союза русского народа", а может быть, тоже революционер.

Но все эти мысли проходили мимо механически, не уплотняя Самгина, даже не волнуя его, и так, в состоянии разреженном, в равнодушной ко всему полудремоте, он очутился на вокзале своего города. Тут его как бы взяли в плен знакомые и незнакомые люди, засыпали деловитыми вопросами, подходили с венками депутации городской думы, служащих Варавки, еще какие-то депутаты. Затем они расступились, освобождая дорогу Вере Петровне Самгиной, она шла под руку со Спивак, покрытая с головы до ног черными вуалями, что придавало ей сходство с монументом, готовым к открытию.

- Здравствуй, - сказала мать глухим голосом и, глядя на гроб, который осторожно вытаскивали из багажного вагона, спросила: - Где он?

Спивак тоже вся в черном, очень бледная и хмурая. Мелькнул Иван Дронов с золотыми часами в руке и с головой, блестевшей, точно хорошо вычищенный ботинок, он бежал куда-то, раскачивая часы на цепочке, раскрыв рот. Перед вокзалом стояла густая толпа людей с обнаженными головами, на пестром фоне ее красовались золотые статуи духовенства, а впереди их, с посохом в руке, большой златоглавый архиерей, похожий на колокол. Корвин постучал камертоном о свои широкие зубы, взмахнул руками, точно утопающий, и в жаркий воздух печально влилась мягкая волна детских голосов. Вера Петровна, погладив платочком вуаль на лице, взяла сына под руку.

- Боже мой, боже... У тебя ужасное лицо, Клим, дорогой...

Огромный, тяжелый гроб всунули в черный катафалк, украшенный венками, катафалк покачнулся, черные лошади тоже качнули перьями на головах; сзади Самгина кто-то, вздохнув, сказал:

- Таких людей надо бы с музыкой хоронить. Нестерпимо длинен был путь Варавки от новенького вокзала, выстроенного им, до кладбища. Отпевали в соборе, служили панихиды пред клубом, техническим училищем, пред домом Самгиных. У ворот дома стояла миловидная, рыжеватая девушка, держа за плечо голоногого, в сандалиях, человечка лет шести; девушка крестилась, а человечек, нахмуря черные брови, держал руки в карманах штанишек. Спивак подошла к нему, наклонилась, что-то сказала, мальчик, вздернув плечи, вынул из карманов руки, сложил их на груди.

Пропев панихиду, пошли дальше, быстрее. Идти было неудобно. Ветки можжевельника цеплялись за подол платья матери, она дергала ногами, отбрасывая их, и дважды больно ушибла ногу Клима. На кладбище соборный протоиерей Нифонт Славороссов, большой, с седыми космами до плеч и львиным лицом, картинно указывая одной рукой на холодный цинковый гроб, а другую взвесив над ним, говорил потрясающим голосом:

- Сей братолюбивый делатель на ниве жизни, господом благословенной, не зарыл в землю талантов, от бога данных ему, а обильно украсил ими тихий град наш на пользу и в поучение нам.

В седой бороде хорошо был виден толстогубый, яркий рот, говорил протопоп как-то не шевеля губами, и, должно быть, от этого слова его, круглые и внятные, плавали в воздухе, точно пузыри.

- Ныне скудоумные и маломысленные, соблазняемые смертным грехом зависти, утверждают, что богатые суть враги людей, забывая умышленно, что не в сокровищах земных спасение душ наших и что все смертию помрем, яко же и сей верный раб Христов...

С неба изливался голубой пламень, раскаляя ослепительно золото ризы, затканной черными крестами; стая белых голубей, кружась, возносилась в голубую бездонность.

- Блинова охота, - вполголоса сказали за спиною Клима.

- Говорят, - у него сын эсер...

- У Блинова?

- У протопопа.

- Не слыхал. Впрочем - что же? Теперь все эсеры... Стоя на чьей-то могиле, адвокат Правдин, говоривший быстрыми словами похвальную речь Варавке, вдруг задорно крикнул:

- Нет, не слово, а - деяние! - и начал громко читать немецкие стихи.

Тусклое солнце висело над кладбищем, освещая, сквозь знойную муть, кресты над могилами и выше всех крестов, на холме, под сенью великолепно пышной березы, - три ствола от одного корня, - фигуру мраморного ангела, очень похожего на больничную сиделку, старую деву.

С кладбища Клим ехал в карете с матерью и Спивак; мать устало и зачем-то в нос жаловалась:

- Жить я здесь больше не могу. Школу я передаю Лизе...

Носовые звуки окрашивали слова ее в злой тон, и, должно быть, заметив это, она стала говорить обыкновенным голосом:

- Я телеграфировала в армию Лидии, но она, должно быть, не получила телеграмму. Как торопятся, - сказала она, показав лорнетом на улицу, где дворники сметали ветки можжевельника и елей в зеленые кучи. - Торопятся забыть, что был Тимофей Варавка, - вздохнула она. - Но это хороший обычай посыпать улицы можжевельником, - уничтожает пыль. Это надо бы делать и во время крестных ходов.

Закрыв глаза, помолчав, она продолжала:

- Костюм сестры милосердия очень идет Лидии, она ведь и по натуре такая... серая. Муж ее, хотя и патриот, но, кажется, сумасшедший.

Самгин понимал: она говорит, чтоб не думать о своем одиночестве, прикрыть свою тоску, но жалости к матери он не чувствовал. От нее сильно пахло туберозами, любимым цветком усопших.

Поминальный обед был устроен в зале купеческого клуба. Драпировки красноватого цвета и обильный жир позолоты стен и потолка придавали залу сходство с мясной лавкой; это подсказал Самгину архитектор Дианин; сидя рядом с ростовщицей Трусовой и аккуратно завертывая в блин розовый кусок семги, он сокрушенно говорил:

- Аппетит у Варавки был велик, а вкуса не было.

- Ты - не ворчи, - посоветовала Трусова. - Ты - ешь больше, даром кормят, - прибавила она, поворачивая нагло выпученные и всех презирающие глаза к столу крупнейших сил города: среди них ослепительно сиял генерал Обухов, в орденах от подбородка до живота, такой усатый и картинно героический, как будто он был создан нарочно для того, чтоб им восхищались дети. Сидел там вице-губернатор, уездный предводитель дворянства и еще человек шесть в мундирах, в орденах. Там же, между городским головой Радеевым, с золотой медалью на красной ленте, и протопопом с крестом на груди, неподвижно, точно каменная, сидела мать. Этот стол был отделен от всех других в зале не только измеримым пространством, но и сознанием сидевших за ним неизмеримости своего значения. За другими столами помещалось с полсотни второстепенных людей; туго застегнутые в сюртуки и шелковые черные платья, они усердно кушали и тихонько урчали.

Встал бывший прокурор Китаев, длинный, чернобородый, с лысиной, протертой в густых волосах, постучал ножом по горлышку бутылки и заговорил осуждающим, холодным голосом:

- В эти дни, когда на востоке судьба против нас...

- А не лазили бы на востоки-то, - пробормотал подрядчик Меркулов, и чей-то угрюмый голос тотчас поддержал его.

- Верно! Дрались бы с кем ближе... Лесопромышленник Усов, поправив пальцем вставные зубы, вздохнул:

- От немцев поворотиться некуда, а тут...

- Договор-то с ними кабальный...

- Вообще живем в кабале у чиновников, верно в газетах пишут, - довольно громко сказал банщик Домогайлов и начал рассказывать о том, как его оштрафовали:

- В простонародной грязно будто бы! Позвольте - как же может быть грязно, ежели там шесть дней в неделю с утра до вечера мылом моются?

Прокурор кончил речь, духовенство запело "Вечную память", все встали; Меркулов подпевал без слов, не открывая рта, а Домогайлов, возведя круглые глаза в лепной потолок, жалобно тянул:

- Па-а-а...

Но и пение ненадолго прекратило ворчливый ропот людей, давно знакомых Самгину, - людей, которых он считал глуповатыми и чуждыми вопросов политики. Странно было слышать и не верилось, что эти анекдотические люди, погруженные в свои мелкие интересы, вдруг расширили их и вот уже говорят о договоре с Германией, о кабале бюрократов, пожалуй, более резко, чем газеты, потому что говорят просто.

Встал Славороссов, держась за крест на груди, откинул космы свои за плечи и величественно поднял звериную голову.

- Исусом, сыном Сираховым, премудро сказано:

"Буй в смехе возносит глас свой; муж разумный едва тихо осклабится"...

- Замолол, краснобай, - сказала Фиона Трусова и, отхлебнув вина, поморщилась. - Винцо-то для бедных родственничков...

Дослушав речь протопопа. Вера Петровна поднялась и пошла к двери, большие люди сопровождали ее, люди поменьше, вставая, кланялись ей, точно игуменье; не отвечая на поклоны, она шагала величественно, за нею, по паркету, влачились траурные плерезы, точно сгущенная тень ее.

"Все еще горда. А - чем гордится?" - подумал Клим.

- Вот и кончено все, - сказала она, сидя в карете. - Вышло вполне прилично. Поминки - азиатский обычай. И - боже мой! - как много едят у нас!

Когда приехали домой, она объявила:

- Я должна отдохнуть.

Самгин, облегченно вздохнув, прошел в свою комнату; там стоял густой запах нафталина. Он открыл окно в сад; на траве под кленом сидел густобровый, вихрастый Аркадий Спивак, прилаживая к птичьей клетке сломанную дверцу, спрашивал свою миловидную няньку:

- А почему, если покойника везут, нельзя прятать руки в карманы? Он помер оттого, что выпали зубы?

Клим закрыл окно, распахнул другое, во двор, и почувствовал, что если он ляжет, то крепко уснет. Он не ошибся.

Затем наступили очень тяжелые дни. Мать как будто решила договорить все не сказанное ею за пятьдесят лет жизни и часами говорила, оскорбление надувая лиловые щеки. Клим заметил, что она почти всегда садится так, чтоб видеть свое отражение в зеркале, и вообще ведет себя так, как будто потеряла уверенность в реальности своей.

- Да, Клим, - говорила она. - Я не могу жить в стране, где все помешались на политике и никто не хочет честно работать.

Щеки ее опадали, оттягивая нижние веки, обнажая холодные белки опустошенных глаз.

- Какие-то японцы, которые были известны только как жонглеры, и - вдруг! Ужасно! Ты слышал о скандальной жизни Алины? - спросила она и тотчас же поразила Клима афоризмом, который он выслушал, опустив глаза, чтоб скрыть улыбку.

- Пред женщиной два пути: или героическое материнство или приятное свинство, - Тимофей был прав.

Самгин знал, что она не кормила своим молоком Дмитрия, а его кормила только пять недель. Почти все свои мысли она или начинала или заканчивала тремя словами:

- Тимофей был прав, - как бы напоминая себе, что Варавка - был.

Траурное платье еще более старило ее, и, должно быть, понимая это, она нервозно одергивала его, ощипывалась, ходила парадным шагом, натужно выпрямляя стан, выгибая грудь, потерявшую форму. Особенно часто она доказывала, что все люди - деспоты.

- Это вполне естественно в обществе, построенном на деспотических началах, - нехотя и полусерьезно заметила Спивак.

Мать сморщила лицо так, что кожа напудренных щек стала шероховатой, точно замша.

- О, бог мой! Вы всегда об этом! - сердито воскликнула она, грозя Спивак чайной ложкой. - Ваши идеи ужасны, Лиза! Я всю жизнь прожила среди революционеров, это были тоже люди заблуждавшиеся, но никто из них не рассуждал так, как вы и ваши друзья. Разумеется, необходимо ограничить власть царя, но отрицать собственность - это безумие! И, право, я благодарю бога за то, что он, не мешая вам говорить, не позволяет ничего делать. Хотя я уверена, что забастовку, весною, устроила ваша компания, - да, да! Вы, Лиза, хороший человек, но не по-божьему, а по книжкам. Ты знаешь, Клим, отец Нифонт, мой духовник, назвал ее монашествующей атеисткой? Он отлично играет в винт. Ты - играешь?

- Нет, не люблю.

- Да, ты человек без азарта, - сказала мать, уверенно и одобрительно, и начала рассказывать о губернаторе.

- Он очень милый старик, даже либерал, но - глуп, - говорила она, подтягивая гримасами веки, обнажавшие пустоту глаз. - Он говорит: мы не торопимся, потому что хотим сделать все как можно лучше; мы терпеливо ждем, когда подрастут люди, которым можно дать голос в делах управления государством. Но ведь я у него не конституции прошу, а покровительства Императорского музыкального общества для моей школы.

С Елизаветой Спивак она обращалась, как с человеком, который не очень приятен и надоел, но - необходим, требовала ее присутствия при деловых разговорах о ликвидации бесчисленных предприятий Варавки и, выслушивая ее советы, благосклонно соглашалась.

- Да, это и моя мысль.

Дважды в неделю к ней съезжались люди местного "света": жена фабриканта бочек и возлюбленная губернатора мадам Эвелина Трешер, маленькая, седоволосая и веселая красавица; жена управляющего казенной палатой Пелымова, благодушная, басовитая старуха, с темной чертою на верхней губе - она брила усы; супруга предводителя дворянства, высокая, тощая, с аскетическим лицом монахини; приезжали и еще не менее важные дамы. Являлся чиновник особых поручений при губернаторе Кианский, молодой человек в носках одного цвета с галстуком, фиолетовый протопоп Славороссов; благообразный, толстенький тюремный инспектор Топорков, человек с голым черепом, похожим на огромную, уродливую жемчужину "барок", с невидимыми глазами на жирненьком лице и с таким же, почти невидимым, носом, расплывшимся между розовых щечек, пышных, как у здорового ребенка. Приходил огромный, похожий на циркового борца, фабрикант патоки и крахмала Окунев, еще какие-то солидные люди, регент архиерейского хора Корвин, и вертелся волчком среди этих людей кругленький Дронов в кургузом сюртучке. Играя желтенькой записной книжкой и карандашом, он садился в уголок, и пронзительные глазки его, щупая заседающих людей, как бы раздевали их. С Климом он встретился холодно и затем явно избегал встреч с ним.

Заседали у Веры Петровны, обсуждая очень трудные вопросы о борьбе с нищетой и пагубной безнравственностью нищих. Самгин с недоумением, не совсем лестным для этих людей и для матери, убеждался, что она в обществе "Лишнее - ближнему" признана неоспоримо авторитетной в практических вопросах. Едва только добродушная Пелымова, всегда торопясь куда-то, давала слишком широкую свободу чувству заботы о ближних. Вера Петровна говорила в нос, охлаждающим тоном:

- Не будем спешить, Анна Антоновна. Бедность исчезнет только тогда, когда бедные научатся разумно тратить.

- Совершенно верно, - с радостью воскликнул Топорков. - Кажется, это Герье сказал: "Наилучше удобряет землю мелкий дождь, а не бурные ливни".

Он почти все слова на "о" заканчивал звуком "ы" и был уверен, что бедняки жили бы не плохо, если б занялись разведением кроликов.

- Половина населения Франции разводит кроликов, и вот - французы снабжают нас деньгами.

Самгин был слишком поглощен собою, для того чтоб обращать внимание на комизм этих заседаний, но все-таки иногда ему думалось, что люди говорят глупости из желания подшутить друг над другом.

- "В здоровом теле - здоровый дух", это - утверждение языческое, а потому - ложное, - сказал протоиерей Славороссов. - Дух истинного христианина всегда болеет гладом любви ко Христу и страхом пред ним.

Все это приняло в глазах Самгина определенно трагикомический характер, когда он убедился, что верхний этаж дома, где жил овдовевший доктор Любомудров, - гнездо людей другого типа и, очевидно, явочная квартира местных большевиков. Он заметил, что по вторникам и пятницам на вечерние приемы доктора аккуратно является неистребимый статистик Смолин и какие-то очень разнообразные люди, совершенно не похожие на больных. Раза два мелькнул на дворе Дунаев, с его незабываемой улыбочкой в курчавой бороде, которая стала еще более густой и точно вырезанной из дерева. Ходил Дунаев в сапогах с голенищами до колен, в шведской, кожаной куртке и кожаной фуражке, вся эта кожа, густо смазанная машинным маслом, тускло поблескивала.

Две комнаты своей квартиры доктор сдавал: одну - сотруднику "Нашего края" Корневу, сухощавому человеку с рыжеватой бородкой, детскими глазами и походкой болотной птицы, другую - Флерову, человеку лет сорока, в пенснэ на остром носу, с лицом, наскоро слепленным из мелких черточек и тоже сомнительно украшенным редкой, темной бородкой. Можно было ожидать, что человек этот говорит высоким тенором, а он говорил мягким баском, медленно и немножко заикаясь. Он читал какие-то лекции в музыкальной школе, печатал в "Нашем крае" статейки о новостях науки и работал над книгой "Социальные причины психических болезней".

- Почти все формы психических з-заболеваний объясняются насилием над волей людей, - объяснял он Самгину. - Су-уществующий строй создает людей гипертрофированной или атрофированной воли. Только социализм может установить свободное и нормальное выявление волевой энергии.

Доктор Любомудров, слушая его, посмеивался, стучал пальцами по лысине своей и ласково предупреждал:

- Не наври чего-нибудь, Никола.

Доктор высох, выпрямился и как будто утратил свой ленивенький скептицизм человека, утомленного долголетним зрелищем людских страданий. Посматривая на Клима прищуренными глазами, он бесцеремонно ворчал:

- Н-да, поговорка "ворон ворону глаз не выклюет" оказалась неверной в случае Варавки, - Радеев-то перепрыгнул через него в городские головы. Устроил из интеллигенции трамплин себе и - перескочил. Жуликоватый старикан, чувствует запах завтрашнего дня. Вы что - не большевик, случайно?

- Почему - случайно? - уклонился Клим от прямого ответа, но доктора, видимо, и не интересовал ответ, барабаня пальцами в ожогах йода по черепу за ухом, он ворчал:

- Крепкие ребята. Тут приезжал один эдакий бородач... напомнил мне Желябова характером.

В том, как доктор выколачивал из черепа глуховатые слова, и во всей его неряшливой, сутулой фигуре было нечто раздражавшее Самгина. И было нелепо слышать, что этот измятый жизнью старик сочувствует большевикам.

- Конечно, не плохо, что Плеве ухлопали, - бормотал он. - А все-таки это значит изводить бактерий, как блох, по одной штучке. Говорят - профессура в политику тянется, а? Покойник Сеченов очень верно сказал о Вирхове: "Хороший ученый - плохой политик". Вирхов это оправдал: дрянь-политику делал.

К Елизавете Спивак доктор относился, точно к дочери, говорил ей - ты, она заведовала его хозяйством. Самгин догадывался, что она - секретарствует в местном комитете и вообще играет большую роль. Узнал, что Саша, нянька ее сына, племянница Дунаева, что Дунаев служит машинистом на бочарной фабрике Трешера, а его мрачный товарищ Вараксин - весовщиком на товарной станции.

- Вышли в люди, - иронически заметил он, но Спивак не услышала иронии.

- Очень умные оба, - сказала она и кратко сообщила, что работа в городе идет довольно успешно, есть своя маленькая типография, но, разумеется, не хватает литературы, мало денег.

- После смерти Варавки будет еще меньше.

- Он - давал деньги? - удивленно и не веря спросил Самгин.

- Да. Не очень много.

- И - знал, на что дает?

- Конечно, знал.

- Странно, не правда ли? - спросил Самгин. Спивак не ответила. Она почти не изменилась внешне, только сильно похудела, но - ни одной морщины на ее круглом лице и все тот же спокойный взгляд голубоватых глаз. Однако Самгин заметил, что она стала надменнее с ним. Он объяснил это тем, чтЬ ей, вероятно, сообщили о Никоновой и о нем в связи с этой историей. О Никоновой он уже думал холодно и хотя с горечью, но уже почти как о прислуге, которая, обладая хорошими качествами, должна бы служить ему долго и честно, а, не оправдав уверенности в ней, запуталась в темном деле да еще и его оскорбила подозрением, что он - тоже темный человек. Ему очень хотелось поговорить со Спивак об этом печальном случае, но он все не решался, и ему мешал сын ее.

Этот человек относился к нему придирчиво, требовательно и с явным недоверием. Чернобровый, с глазами, как вишни, с непокорными гребенке вихрами, тоненький и гибкий, он неприятно напоминал равнодушному к детям Сангину Бориса Варавку. Заглядывая под очки, он спрашивал крепеньким голоском:

- А вы свистеть в два пальца умеити? А - клетки делать? А Медведев и кошков рисовать умеити? А - что же вы умеити?

Самгин ничего не умел, и это не нравилось Аркадию. Поджимая яркие губы, помолчав несколько секунд, он говорил, упрекая:

- Флеров - все умеет. И дядя Гриша Дунаев. И доктор тоже. Доктор только не свистит, у него фальшивые зубы. Флеров даже за Уральским херебтом жил. Вы умеити показать пальцем на карте Уральский херебет?

Далее оказывалось, что Флеров ловил в бесконечной реке за Уральским хребтом невероятных рыб.

- Вот каких!

Размахнув руки во всю их длину, Аркадий взмахивал ими над своей головой.

- Кубических рыб не бывает, - заметил Самгин, - мальчик удивленно взглянул на него и обиделся:

- Как же не бывает, когда есть? Даже есть круглые, как шар, и как маленькие лошади. Это люди все одинаковые, а рыбы разные. Как же вы говорите - не бывает? У меня - картинки, и на них все, что есть.

Самгину было трудно с ним, но он хотел смягчить отношение матери к себе и думал, что достигнет этого, играя с сыном, а мальчик видел в нем человека, которому нужно рассказать обо всем, что есть на свете.

Спивак относилась к сыну с какой-то несколько смешной осторожностью и точно опасаясь надоесть ему. Прислушиваясь к болтовне Аркадия, она почти никогда не стесняла его фантазии, лишь изредка спрашивая:

- А может ли это быть?

- Почему - не может?

- - Ты подумай.

- Хорошо, подумаю, - соглашался Аркадий. На прямые его вопросы она отвечала уклончиво, шуточками, а чаще вопросами же, ловко и незаметно отводя мальчика в сторону от того, что ему еще рано знать. Ласкала - редко и тоже как-то бережно, пожалуй - скупо.

"Это - предусмотрительно, жизнь - неласкова", - подумал Самгин и вспомнил, как часто в детстве мать, лаская его механически, по привычке, охлаждала его детскую нежность.

Был уже август, а с мутноватого неба все еще изливался металлический, горячий блеск солнца; он вызывал в городе такую тишину, что было слышно, как за садами, в поле, властный голос зычно командовал:

- Смир-рно!

И казалось, что именно от этих окриков так уныло неподвижна пыльная листва деревьев. Ночи были тоже знойные и мрачно тихи. По ночам Самгин ходил гулять, выбирая поздний час и наиболее спокойные, купеческие улицы, чтоб не встретить знакомых. Было нечто и горькое и злорадно охмеляющее в этих ночных, одиноких прогулках по узким панелям, под окнами крепеньких домов, где жили простые люди, люди здравого смысла, о которых так успокоительно и красиво рассказывал историк Козлов. Он соглашался с доктором, когда Любомудров говорил:

- М-да, заметно, что и мещанство теряет веру в дальнейшую возможность жить так, как привыкло. Живет все так же, но это - по инерции. Все чувствуют, что привычный порядок требует оправданий, объяснений, а - где их взять, оправдания-то? Оправданий - нет.

Самгин, слушая его, думал: действительно преступна власть, вызывающая недовольство того слоя людей, который во всех других странах служит прочной опорой государства. Но он не любил думать о политике в терминах обычных, всеми принятых, находя, что термины эти лишают его мысли своеобразия, уродуют их. Ему больше нравилось, когда тот же доктор, усмехаясь, бормотал:

- Пожалуй, и варавкоподобные тоже опоздали строить вавилонские башни и египетские пирамиды, paбов - не хватает, а рабочие - не хотят бессмыслицы.

В конце концов Самгин все чаще приближался к выводу, еще недавно органически враждебному для него: жизнь так искажена, что наиболее просты и понятны в ней люди, решившие изменить все ее основы, разрушить все скрепы. Он помнил, что впервые эта мысль явилась у него, в Петербурге, вслед за письмом Никоновой, и был уверен: явилась не потому, что он испугался чего-то. Ему не хотелось думать о том, чего именно испугался он: себя или Никоновой? Но уже несколько раз у него мелькала мысль, что, если эту женщину поймают, она может, со страха или со зла, выдать свое нелепое подозрение за факт и оклеветать его.

Во время одной из своих прогулок он столкнулся с Иноковым; Иноков вышел со двора какого-то дома и, захлопывая калитку, крикнул во двор:

- Ну, прощай, дурак! И налетел на Самгина.

- Извините... Ба, это вы!

- С кем это вы простились так оригинально?

- Пуаре. Помните - полицейский, был на обыске у вас? Его сделали приставом, но он ушел в отставку, - революции боится, уезжает во Францию. Эдакое чудовище...

- Вы очень громко о революции, - предупредил Самгин, но на Инокова это не подействовало.

- Ну, - сказал он, не понижая голоса, - о ней все собаки лают, курицы кудакают, даже свиньи хрюкать начали. Скучно, батя! Делать нечего. В карты играть - надоело, давайте сделаем революцию, что ли? Я эту публику понимаю. Идут в революцию, как неверующие церковь посещают или участвуют в крестных ходах. Вы знаете - рассказ напечатал я, - не читали?

- Нет, - сказал Самгин. Рассказ он читал, но не одобрил и потому не хотел говорить о нем. Меньше всего Иноков был похож на писателя; в широком и как будто чужом пальто, в белой фуражке, с бородою, которая неузнаваемо изменила грубое его лицо, он был похож на разбогатевшего мужика. Говорил он шумно, оживленно и, кажется, был нетрезв.

- Да, напечатал. -Похваливают. А по-моему - ерунда! К тому же цензор или редактор поправили рукопись так, что смысл исчез, а скука - осталась. А рассказишко-то был написан именно против скуки. Ну, до свидания, мне - сюда! - сказал он, схватив руку Самгина горячей рукой. - Все - бегаю. Места себе ищу, - был в Польше, в Германии, на Балканах, в Турции был, на Кавказе. Неинтересно. На Кавказе, пожалуй, всего интереснее.

"Дикий и неумный человек", - подумал Самгин, глядя, как Иноков, приподняв плечи и сутулясь, точно неся невидимую тяжесть, торопливо шагает по переулку, а навстречу ему двигается тускло горящий фонарь. Он вспомнил рассказ Инокова: написанный грубо, рассказ изобиловал недоговоренностями, зияниями, в нем назойливо звучала какая-то пронзительная, раздражающая нота. Назван был рассказ "Обычное", и в нем изображался ряд мелких, ненаказуемых преступлений, которые наполняют мещанский день. Тут в памяти Самгина точно спичка вспыхнула, осветив тихий вечер и в конце улицы, в поле заревые, пышные облака; он идет с Иноковым встречу им, и вдруг, точно из облаков, прекрасно выступил золотистый, тонконогий конь, на коне - белый всадник. В ту же минуту, из ворот, бородатый мужик выкатил пустую бочку; золотой конь взметнул головой, взвился на задние ноги, ударил передними по булыжнику, сверкнули искры, - Иноков остановился и нелепо пробормотал:

- Искренность.

Потом вздохнул:

- Эх, красота...

"Революция, наверное, уничтожит субъектов, подобных Инокову", - решил Самгин, вспомнив все это.

Он пробовал поговорить с Елизаветой Спивак, но, послушав его минут пять, она скучно сказала:

- Кажется, вы занимаетесь интеллигентской возней с самим собою? Вот уже... не ко времени.

Он не уклонялся от осторожной помощи ей в ее бесчисленных делах, объясняя себе эту помощь своим стремлением ознакомиться с конспиративной ее работой, понять мотивы революционности этой всегда спокойной женщины, а она относилась к его услугам как к чему-то обязательному, не видя некоторого их риска для него и не обнаруживая желания сблизиться с ним.

В наблюдениях за жизнью дома, в ожидании обыска, арестов, в скучнейших деловых беседах с матерью Самгин прожил всю осень, и только в декабре мать, наконец, собралась за границу. Ей устроили прощальный обед с хвалебными речами, затем - проводы с цветами и слезами. А она, как бы вообразив, что отъезд за границу делает ее еще значительнее, чем она всегда видела себя, держалась комически напыщенно. Наблюдая ее, Самгин опасался, что люди поймут, как смешна эта старая женщина, искал в себе какого-нибудь доброго чувства к ней и не находил ничего, кроме досады на нее. Особенно смущало его, что Спивак, разумеется, тоже видит мать смешной и жалкой, хотя Спивак смотрела на нее грустными глазами и ухаживала за ней, как за больной или слабоумной.

Только на Варшавском вокзале, когда новенький локомотив, фыркнув паром, повернул красные, ведущие колеса, а вагон вздрогнул, покатился и подкрашенное лицо матери уродливо расплылось, стерлось, - Самгин, уже надевший шапку, быстро сорвал ее с головы, и где-то внутри его тихо и вопросительно прозвучало печальное слово:

"Навсегда?"

Дул ветер, окутывая вокзал холодным дымом, трепал афиши на стене, раскачивал опаловые, жужжащие пузыри электрических фонарей на путях. Над нелюбимым городом колебалось мутножелтое зарево, в сыром воздухе плавал угрюмый шум, его разрывали тревожные свистки маневрирующих паровозов. Спускаясь по скользким ступеням, Самгин поскользнулся, схватил чье-то плечо; резким движением стряхнув его руку, человек круто обернулся и вполголоса, с удивлением сказал:

- О, Самгин! А я вообразил... Провожали или встречали и не встретили?

Из-под полей шляпы на Самгина смотрели иронические глаза Туробоева, было ясно, что он чем-то обрадован.

"Едва ли встречей со мной", - сообразил Самгин. Подошли к извозчикам.

- Вам - куда? - спросил Туробоев, поеживаясь, он был в легком пальто.

Поехали вместе. Туробоев, усмехаясь остренькой улыбочкой, оживленно спрашивал, как живется. Самгин осторожно отвечал.

- Холодно, - сказал Туробоев, вздрагивая. - Не выпьем ли водки? Или - чаю?

Клим согласился. Интересно было посмотреть на Туробоева в роли газетного работника.

- Не ожидали? - спросил Туробоев, сидя в ресторане. - Это - весьма любопытная профессия.

Самгин пил чай, незаметно рассматривая знакомое, но очень потемневшее лицо, с черной эспаньолкой и небольшими усами. В этом лице явилось что-то аскетическое и еврейское, но глаза не изменились, в них, как раньше, светился неприятно острый огонек.

"Бывший человек", - вспомнил Самгин ходовые слова; первый раз приятно и как нельзя более уместно было повторить их. Туробоев пил водку, поднося рюмку ко рту быстрым жестом, всхрапывал, кашляя, и плевал, как мастеровой.

- Вообще - жить становится любопытно, - говорил он, вынув дешевенькие стальные часы, глядя на циферблат одним глазом. - Вот - не хотите ли познакомиться с одним интереснейшим явлением? Вы, конечно, слышали: здесь один попик организует рабочих. Совершенно легально, с благословения властей.

- Да, я знаю, - сказал Самгин. - Но что это значит?

Туробоев пожал плечами, нахмурился, глаза его провалились в глазницы.

- Не понимаю. Был у немцев такой пастор... Штекер, кажется, но - это не похоже. А впрочем, я плохо осведомлен, может, и похоже. Некоторые... знатоки дела говорят: повторение опыта Зубатова, но в размерах более грандиозных. Тоже как будто неверно. Во всяком случае - замечательно! Я как раз еду на проповедь попа, - не хотите ли?

Самгин согласился, надеясь увидеть проповедника, подобного Диомидову, и сотню угнетенных жизнью людей, которые слушают его от скуки, оттого, что им некуда девать себя.

Ехали долго, по темным улицам, где ветер был сильнее и мешал говорить, врываясь в рот. Черные трубы фабрик упирались в небо, оно имело вид застывшей тучи грязнорыжего дыма, а дым этот рождался за дверями и окнами трактиров, наполненных желтым огнем. В холодной темноте двигались человекоподобные фигуры, покрикивали пьяные, визгливо пела женщина, и чем дальше, тем более мрачными казались улицы.

- Стой! Подождешь, - сказал Туробоев, когда поравнялись с высоким забором, и спрыгнул в снег раньше, чем остановилась лошадь.

Красный огонек угольной лампочки освещал полотнище ворот, висевшее на одной петле, человека в тулупе, с медной пластинкой на лбу, и еще одного, ниже ростом, тоже в тулупе и похожего на копну сена.

- Кто будете? - спросил один, другой ответил бабьим голосом:

- Газетчики.

И - сплюнул.

Самгин, спотыкаясь о какие-то доски, шел, наклони голову, по пятам Туробоева, его толкали какие-то люди, вполголоса уговаривая друг друга:

- Тише!

- Н-нет, братья, - разрезал воздух высокий, несколько истерический крик. Самгин ткнулся в спину Туробоева и, приподнявшись на пальцах ног, взглянул через его плечо, вперед, откуда кричал высокий голос.

- Нет, не то мы скажем! Мы скажем: нищета... Густой голос сердито и как в рупор крикнул через голову Самгина:

- Мы, батя, не нищие, - ограбленные, во-от!

- Нищета родит зависть, - мы скажем, - зависть - вражду, но вражда - не закон, вражда - не правда...

- Слышишь? - вполголоса спросили за спиной Самгина.

- Слышу.

- Ну, то-то. Я тебе говорил.

То - звучнее, то - глуше волнообразно колебался тихий говорок, шопот, сдерживаемый кашель, заглушая быстрые слова оратора. В синем табачном дыме, пропитанном запахом кожи, масла, дегтя, Самгин видел вытянутые шеи, затылки, лохматые головы, они подскакивали, исчезали, как пузыри на воде. Впереди их люди тесно сидели, почти все наклонясь вперед, как сидят, греясь пред печкой. Дальше пол был, видимо, приподнят, и за двумя столами, составленными вместе, сидели лицом к Самгину люди солидные, прилично одетые, а пред столами бегал небольшой попик, черноволосый, с черненьким лицом, бегал, размахивая, по очереди, то правой, то левой рукой, теребя ворот коричневой рясы, откидывая волосы ладонями, наклоняясь к людям, точно желая прыгнуть на них; они кричали ему:

- Громче, батя!

- Тише-е!

- Батя, а - скольким идти?

- На Новый год бы, а?

- Тише же!

- Он - человек! - выкрикивал поп, взмахивая рукавами рясы. - Он справедлив! Он поймет правду вашей скорби и скажет людям, которые живут потом, кровью вашей... скажет им свое слово... слово силы, - верьте!

Туробоев упрямо протискивался вперед. Самгин, двигаясь за ним, отметил, что рабочие, поталкивая друг друга, уступают дорогу чужим людям охотно.

- Дальше не пролезем, - весело сказал Туробоев, остановись за спинами сидевших.

Да, рабочие сидели по трое на двух стульях, сидели на коленях друг друга, образуя настолько слитное целое, что сквозь запотевшие очки Самгин видел на плечах некоторых по две головы. Неотрывно, не мигая, он рассматривал судорожную фигурку в рясе; ряса колыхалась, струилась, как будто намеренно лишая фигуру попа определенной, устойчивой формы. Над его маленькой головой взлетали волосы, казалось, что и на темненьком его лице волосы то - вырастают, то - сокращаются. Выгибая грудь, он прижимал к ней кулак, выпрямлялся, возводя глаза в сизый дым над его головою, и молчал, точно вслушиваясь в шорох приглушенных голосов, в тяжелые вздохи и кашель. Самгин уже чувствовал, что здесь творится не то, что он надеялся видеть: этот раздерганный поп ничем не напоминал Диомидова, так же как рабочие совершенно не похожи на измятых, подавленных какой-то непобедимой скукой слушателей проповеди бывшего бутафора.

- Замученные работой жены, больные дети, - очень трогательно перечислял поп. - Грязь и теснота жилищ. Отрада - в пьянстве, распутстве.

- Брось - знаем! - оглушительно над ухом Самгина рявкнул трубный голос; несколько голосов сразу негромко стали уговаривать его:

- Перестань, кочегар...

- Ты - что? Пьяный?

- Помолчи!

- А что он мне болячки бередит.

Самгин осторожно оглянулся. Сзади его стоял широкоплечий, высокий человек с большим, голым черепом и круглым лицом без бороды, без усов. Лицо масляно лоснилось и надуто, как у больного водянкой, маленькие глаза светились где-то посредине его, слишком близко к ноздрям широкого носа, а рот был большой и без губ, как будто прорезан ножом. Показывая белые, плотные зубы, он глухо трубил над головой Самгина:

- Пускай о деле говорит. Жизнь - известна. К чему это - жалости его?

Лицо этого человека показалось Самгину таким жутким, что он не сразу мог отвести глаза от него. Человек был почти на голову выше всех рабочих, стоявших вокруг, плечо к плечу, даже как будто щекою к щеке. Получалась как бы сплошная масса лиц, одинаково сумрачно нахмуренных, и неровная, изломанная линия глаз, одинаково напряженно устремленных на фигуру коричневого попика. Были вкраплены и лица женщин, одни - недоверчиво нахмуренные, другие - умиленные, как в церкви. У одной, стоявшей рядом с Туробоевым, - горбоносое лицо ведьмы, и она все время шевелила губами, точно пережевывая какие-то слишком твердые слова, а когда она смыкала губы - на лице ее появлялось выражение злой и отчаянной решимости. Это было тоже очень жутко, и Самгин подумал, что на месте попа он также вертелся бы, чтоб не видеть этих лиц. Он закрыл глаза. Тогда пред ним вспыхнула ослепительно яркая пещь Омона и эксцентрик-негр, который с изумительной легкостью бегал по сцене, изображая ссору щенка с петухом. Поп все кричал, извиваясь, точно его месили, как тесто, невидимые руки. Вот из-за стола встали люди, окружили, задергали его и, поталкивая куда-то в угол, сделали невидимым. Это напомнило Самгину царя на нижегородской выставке и министров, которые окружали его. Холодная, крепко пахучая духота раздражала ноздри, затрудняя дыхание;

Самгин чихал, слезились глаза, вокруг его становилось шумно, сидевшие вставали, но, не расходясь, стискивались в группы, ворчливо разговаривая. Туробоев попросил кого-то:

- Ты позвони...

- Обязательно.

- Идемте, - сказал Туробоев. Долго и с трудом пробивались сквозь толпу; она стала неподвижней. Человек с голым черепом трубил:

- ...Как слепые в овраг. Знать надо!

На улице снова охватил ветер, теперь уже со снегом, мягким, как пух, и влажным. Туробоев, скорчившись, спрятав руки в карманы, спросил:

- Ну, что скажете?

- Не понимаю, - сказал Самгин и, не желая, чтоб Туробоев расспрашивал его, сам спросил: - Вы говорили с рабочим?

- Да. Милейший человек. Черемисов. Если вам захочется побывать тут еще раз - спросите его.

- Я завтра уезжаю. Эсер, эсдек?

- Ни то, ни другое. Поп не любит социалистов. Впрочем, и социалисты как будто держатся в стороне от этой игры.

- Игры? - спросил Клим.

- Вы видели, - вокруг его всё люди зрелого возраста и, кажется, больше высокой квалификации, - не ответив на вопрос, говорил Туробоев охотно и раздумчиво, как сам с собою.

Самгин видел пред собою голый череп, круглое лицо с маленькими глазами, оно светилось, как луна сквозь туман; раскалывалось на ряд других лиц, а эти лица снова соединялись в жуткое одно.

- Кажется, я - простудился, - сказал он. Туробоев посоветовал взять горячую ванну и выпить красного вина.

"Он так любезен, точно хочет просить меня о чем-то", - подумал Самгин. В голове у него шумело, поднималась температура. Сквозь этот шум он слышал:

- Вы скажите брату.

- Кому? - удивленно спросил Клим.

- Брату, Дмитрию. Не знали, что он здесь?

- Не знал. Я только сегодня приехал. Где он?

Туробоев назвал гостиницу и сказал, что утром увидит Дмитрия.

Дома Самгин заказал самовар, вина, взял горячую ванну, но это мало помогло ему, а только ослабило. Накинув пальто, он сел пить чай. Болела голова, начинался насморк, и режущая сухость в глазах заставляла закрывать их. Тогда из тьмы являлось голое лицо, масляный череп, и в ушах шумел тяжелый голос:

"Жизнь - известна!"

Под эту голову становились десятки, сотни людей, создавалось тысячерукое тело с одной головой.

"Вождь", - соображал Самгин, усмехаясь, и жадно пил теплый чай, разбавленный вином. Прыгал коричневый попик. Тело дробилось на единицы, они принимали знакомые образы проповедника с тремя пальцами, Диомидова, грузчика, деревенского печника и других, озорниковатых, непокорных судьбе. Прошел в памяти Дьякон с толстой книгой в руках и сказал, точно актер, играющий Несчастливцева:

"Цензурована!"

"У меня температура, - вероятно, около сорока", - соображал Самгин, глядя на фыркающий самовар; горячая медь отражала вместе с его лицом какие-то полосы, пятна, они снова превратились в людей, каждый из которых размножился на десятки и сотни подобных себе, образовалась густейшая масса одинаковых фигур, подскакивали головы, как зерна кофе на горячей сковороде, вспыхивали тысячами искр разноцветные глаза, создавался тихо ноющий шумок...

- Чорт знает, до чего я... один, - вслух сказал Клим. Слова прозвучали издалека, и произнес их чей-то чужой голос, сиплый. Самгин встал, покачиваясь, подошел к постели и свалился на нее, схватил грушу звонка и крепко зажал ее в кулаке, разглядывая, как маленький поп, размахивая рукавами рясы, подпрыгивает, точно петух, который хочет, но не может взлететь на забор. Забор был высок, бесконечно длинен и уходил в темноту, в дым, но в одном месте он переломился, образовал угол, на углу стоял Туробоев, протягивая руку, и кричал:

"Он - поймет!"

К постели подошли двое толстых и стали переворачивать Самгина с боку на бок. Через некоторое время один из них, похожий на торговца солеными грибами из Охотного ряда, оказался Дмитрием, а другой - доктором из таких, какие бывают в книгах Жюль Верна, они всегда ошибаются, и верить мм - нельзя. Самгин закрыл глаза, оба они исчезли.

Когда Самгин очнулся, - за окном, в молочном тумане, таяло серебряное солнце, на столе сиял самовар, высоко и кудряво вздымалась струйка пара, перед самоваром сидел, с газетой в руках, брат. Голова его по-солдатски гладко острижена, красноватые щеки обросли купеческой бородой; на нем крахмаленная рубаха без галстука, синие подтяжки и необыкновенно пестрые брюки.

"Какой... провинциальный, - подумал Клим, но это слово не исчерпывало впечатления, тогда он добавил, кашляя: - Благополучный".

Дмитрий бросил газету на пол, скользнул к постели.

- Здравствуй! Что ж ты это, брат, а? Здоровеннейший бред у тебя был, очень бурный. Попы, вобла, Глеб Успенский. Придется полежать дня три-четыре.

Он отошел к столу, накапал лекарства в стакан, дал Климу выпить, потом налил себе чаю и, держа стакан в руках, неловко сел на стул у постели.

- А я тут недели две. Привез работу по этнографии Северного края.

- Надзор снят? - спросил Клим.

- Давно.

- Едешь за границу?

- Денег нет, - сказал Дмитрий, ставя стакан зачем-то на пол. Глаза его смотрели виновато, как в Выборге. - Тут такая... история: поселился я в одной семье, - отличные люди! У них дом был в закладе, хотели отобрать, ну, я дал им деньги. Потом дочь хозяина овдовела и... Ты ведь тоже, кажется, женат? Как живу? Да... не плохо. Этнография - интереснейшая штука. Плодовый сад, копаюсь немножко. Ну, и общественность... - Почесав мизинцем нос, он спросил тихонько: - Ты - большевик? Нет? Ну, это приятно, честное слово! - И, зажав ладони в коленях, наклонясь к брату, он заговорил более оживленно: - Не люблю эту публику, легковесные люди, бунтари, бланкисты. В Ленине есть что-то нечаевское, ей-богу! Вот, - настаивает на организации третьего съезда - зачем? Что случилось? Тут, очевидно, мотив личного честолюбия. Неприятная фигура.

Поморщившись, он придвинулся ближе и еще понизил голос.

- Угнетающее впечатление оставил у меня крестьянский бунт. Это уж большевизм эсеров. Подняли несколько десятков тысяч мужиков, чтоб поставить их на колени. А наши демагоги, боюсь, рабочих на колени поставят. Мы вот спорим, а тут какой-то тюремный поп действует. Плохо, брат...

- Что ты думаешь о Туробоеве? - спросил Клим.

- Что же о нем думать? - отозвался Дмитрий и прибавил, вздохнув: - Ему терять нечего. Чаю не выпьешь?

- Пожалуйста.

Наливая чай, Дмитрий говорил:

- Видел я в Художественном "На дне", - там тоже Туробоев, только поглупее. А пьеса - не понравилась мне, ничего в ней нет, одни слова. Фельетон на тему о гуманизме. И - удивительно не ко времени этот гуманизм, взогретый до анархизма! Вообще - плохая химия.

Самгину было интересно и приятно слушать брата, но шумело в голове, утомлял кашель, и снова поднималась температура. Закрыв глаза, он сообщил:

- Мать уехала за границу.

- Надолго?

- Жить.

Дмитрий задумчиво почесал подбородок, потом сказал:

- Н-да. Вот как... Утомил я тебя? Скоро - час, мне надобно в Академию. Вечером - приду, ладно?

- Что за вопрос? Дай мне газету.

Дмитрий ушел. В номере стало вопросительно и ожидающе тихо.

"Устроился и - конфузится, - ответил Самгин этой тишине, впервые находя в себе благожелательное чувство к брату. - Но - как запуган идеями русский интеллигент", - мысленно усмехнулся он. Думать о брате нечего было, все - ясно! В газете сердито писали о войне, Порт-Артуре, о расстройстве транспорта, на шести столбцах фельетона кто-то восхищался стихами Бальмонта, цитировалось его стихотворение "Человечки":

Мелкий собственник, законник, лицемерный семьянин, О, когда б ты, миллионный, вдруг исчезнуть мог!

Самгин швырнул газету прочь, болели глаза, читать было трудно, одолевал кашель. Дмитрий явился поздно вечером, сообщил, что он переехал в ту же гостиницу, спросил о температуре, пробормотал что-то успокоительное и убежал, сказав:

- Тут маленькое собрание по поводу этого Гапона, чорт!..

К вечеру другого дня Самгин чувствовал себя уже довольно сносно, пил чай, сидя в постели, когда пришел брат.

- Порт-Артур сдали, - сказал он сквозь зубы. - Завтра эта новость будет опубликована.

Он прошел к окну, написал что-то пальцем на стекле и стер написанное ладонью, крякнув:

- Туробоев говорит, что царь отнесся к несчастью совершенно равнодушно.

- Откуда он знает? - сердито спросил Клим. - Врет, конечно...

Дмитрий шагнул к столу, отломил корку хлеба, положил ее в рот и забормотал:

- Нет, он знает. Он мне показывал копию секретного рапорта адмирала Чухнина, адмирал сообщает, что Севастополь - очаг политической пропаганды и что намерение разместить там запасных по обывательским квартирам - намерение несчастное, а может быть, и злоумышленное. Когда царю показали рапорт, он произнес только:

"Трудно поверить".

Клим промолчал, разглядывая красное от холода лицо брата. Сегодня Дмитрий казался более коренастым и еще более обыденным человеком. Говорил он вяло и как бы не то, о чем думал. Глаза его смотрели рассеянно, и он, видимо, не знал, куда девать руки, совал их в карманы, закидывал за голову, поглаживал бока, наконец широко развел их, говоря с недоумением:

- Странная фигура этот царь, а? О его равнодушии к судьбе страны, о безволии так много...

- И - неверно говорят, - сказал Клим. - Неверно, - упрямо повторил он. - Вспомни, как он, на-днях, оборвал черниговских земцев.

- Это - по личному вопросу, так сказать, - заметил Дмитрий.

- Но, если хочешь, я представляю, почему он... имел бы основание быть равнодушным, - продолжал Самгин с неожиданной запальчивостью, - она даже несколько смутила его. - Равнодушным, как человек, которому с детства внушали, что он - существо исключительное, - сказал он, чувствуя себя близко к мысли очень для него ценной. - Понимаешь? Исключительное существо. Согласись, что человеку, воспитанному в убеждении неограниченности его воли, - трудно помириться с требованиями ее ограничения. А он встретился с этим тотчас же, как только вступил на престол-Дмитрий поднял брови, улыбнулся, от улыбки борода его стала шире, он погладил ее, посмотрел в потолок и пробормотал:

- Ну, да, но - тут не все верно... Не обращая внимания на его слова, Самгин догонял свою мысль.

- Он видит себя окруженным бездарностями, трусами, авантюристами, микроцефалами вроде Витте...

- Однако Витте...

- Победоносцева, - вообще карикатурно жуткими рожами. Видит народ, который кричит ему ура, а затем - разрушает хозяйство страны, и губернаторам приходится пороть этот народ. Видит студентов на коленях пред его дворцом, недавно этих студентов сдавали в солдаты; он" знает, что из среды студенчества рекрутируется большинство революционеров. Ему известно, что десятки тысяч рабочих ходили кричать ура пред памятником его деда и что в России основана социалистическая, рабочая партия и цель этой партии - не только уничтожение самодержавия, - чего хотят и все другие, - а уничтожение классового строя. Все это - не объясняется, а... как-то уравновешивается в душе...

Самгин не отдавал себе отчета - обвиняет он или защищает? Он чувствовал, что речь его очень рискованна, и видел: брат смотрит на него слишком пристально. Тогда, помолчав немного, он сказал задумчиво:

- Из этого равновесия противоречивых явлений может возникнуть полное равнодушие... к жизни. И даже презрение к людям.

Тут он понял, что говорил не о царе, а - о себе. Он был уверен, что Дмитрий не мог догадаться об этом, но все-таки почувствовал себя неприятно и замолчал, думая:

"Если б я был здоров, я бы не говорил с ним так".

- Н-да, вот как ты, - неопределенно выговорил Дмитрий, дергая пуговицу пиджака и оглядываясь. - Трудное время, брат! Все заостряется, толкает на крайности. А с другой стороны, растет промышленность, страна заметно крепнет... европеизируется.

Сказав это невнятно, как человек, у которого болят зубы, Дмитрий спросил:

- Чаю бы выпить, а?

- Закажи.

- Идиотская штука эта война, - вздохнул Дмитрий, нажимая кнопку звонка. - Самая несчастная из всех наших войн...

Самгин не слушал, углубленно рассматривая свою речь. Да, он говорил о себе и как будто стал яснее для себя после этого. Брат - мешал, неприютно мотался в комнате, ворчливо недоумевая:

- Странно все. Появились какие-то люди... оригинального умонастроения. Недавно показали мне поэта - здоровеннейший парень! Ест так много, как будто извечно голоден и не верит, что способен насытиться. Читал стихи про Иуду, прославил предателя героем. А кажется, не без таланта. Другое стихотворение - интересно.

Дмитрий вскинул стриженую голову и, глядя в потолок, прочитал:

Сатана играет с богом в карты,

Короли и дамы - это мы.

В божьих ручках - простенькие карты,

Козыри же - в лапах князя тьмы.

- Вот как... Интересно! - Дмитрий усмехнулся. В течение недели он приходил аккуратно, как на службу, дважды в день - утром и вечером - и с каждым днем становился провинциальнее. Его бесконечные недоумения раздражали Самгина, надоело его волосатое, толстое, мало подвижное лицо и нерешительно спрашивающие, серые глаза. Клим почти обрадовался, когда он заявил, что немедленно должен ехать в Минск.

- Маленькое дельце есть, возвращусь дня через три, - объяснил он, усмехаясь и не то - гордясь, что есть дельце, не то - довольный тем, что оно маленькое. - Я просил Туробоева заходить к тебе, пока ты здесь.

- Напрасно, - сказал Самгин.

Ему не хотелось ехать домой, нравилось жить одиноко, читая иностранные романы. Успокаивающая скука чтения приятно притупляла остроту пережитых впечатлений, сглаживая их шероховатость. Он успешно старался ни о чем не думать, прислушиваясь, как в нем отстаивается нечто новое. Изредка и обидно вспоминалась Никонова, он тотчас изгонял воспоминание о ней. Написал жене, что задержится по делам неопределенное время, умолчав о том, что был болен. В ясные дни выходил гулять на Невский и, наблюдая, как тасуется праздничная публика, вспоминал стихи толстого поэта:

Сатана играет с богом в карты.

Туробоев пришел вечером в крещеньев день. Уже по тому, как он вошел, не сняв пальто, не отогнув поднятого воротника, и по тому, как иронически нахмурены были его красивые брови, Самгин почувствовал, что человек этот сейчас скажет что-то необыкновенное и неприятное. Так и случилось. Туробоев любезно спросил о здоровье, извинился, что не мог придти, и, вытирая платком отсыревшую, остренькую бородку, сказал:

- Сегодня утром по Николаю Второму с Петропавловской крепости стреляли картечью.

Самгину показалось, что это сказано с простотою нарочной.

- Вы шутите? - спросил он.

- Факт! - сказал Туробоев, кивнув головой. - Факт! - ненужно повторил он каркающим звуком и, расстегивая пуговицы пальто, усмехнулся: - Интересно: какая была команда? Баттарея! По всероссийскому императору - первое!

- Кто же стрелял?

- Пушка. Нет ли у вас вина?

Клим встал, чтоб позвонить. Он не мог бы сказать, что чувствует, но видел он пред собою площадку вагона и на ней маленького офицера, играющего золотым портсигаром.

- Любопытнейший выстрел, - говорил Туробоев. - Вы знаете, что рабочие решили идти в воскресенье к царю?

- Что вы хотите сказать? - спросил Самгин не сразу. - Сопоставляете этот выстрел с депутацией, - так, что ли?

Он чувствовал, что спрашивает неприязненно и грубо, но иначе не мог.

- Сопоставляю ли? Как сказать? Вошел слуга. Самгин заказал вино и сел напротив гостя, тот взглянул на него, пощипывая мочку уха.

- Подлецы - предприимчивы, - сказал он. - Подлецы - талантливы.

Самгин молчал, пытаясь определить, насколько фальшива ирония и горечь слов бывшего барина. Туробоев встал, отнес пальто к вешалке. У него явились резкие жесты и почти не осталось прежней сдержанности движений. Курил он жадно, глубоко заглатывая дым, выпуская его через ноздри.

"Уже богема", - подумал Самгин.

- Вы не допускаете, что стреляли революционеры? - спросил он, когда слуга принес вино и ушел. Туробоев, наполняя стаканы, ответил равнодушно и как бы напоминая самому себе то, о чем говорит:

- Революционеров к пушкам не допускают, даже тех, которые сидят в самой Петропавловской крепости. Тут или какая-то совершенно невероятная случайность или - гадость, вот что! Вы сказали - депутация, - продолжал он, отхлебнув полстакана вина и вытирая рот платком. - Вы думаете - пойдут пятьдесят человек? Нет, идет пятьдесят тысяч, может быть - больше! Это, сударь мой, будет нечто вроде... крестового похода детей.

Туробоев не казался взволнованным, но вино пил, как воду, выпив стакан, тотчас же наполнил его и тоже отпил половину, а затем, скрестив руки, стал рассказывать.

- Вчера, у одного сочинителя, Савва Морозов сообщал о посещении промышленниками Витте. Говорил, что этот пройдоха, очевидно, затевает какую-то подлую и крупную игру. Затем сказал, что возможно, - не сегодня - завтра, - в городе будет распоряжаться великий князь Владимир и среди интеллигенции, наверное, будут аресты. Не исключаются, конечно, погромы редакций газет, журналов.

- Странно, - сказал Самгин. - Какое дело Савве Морозову до революции?

- Не знаю. Не спрашивал. Но почему вы говорите - революция? Нет, это еще не она. Не представляю, чтоб кто-то начал в воскресенье делать революцию.

- Рабочие, - напомнил Самгин.

- С попом во главе? С портретами царя, с иконами в руках?

- Разве?

- Да, именно так. Это - похороны здравого смысла, вот что это будет! Если не хуже...

Самгин встал, прошелся по комнате. Слышал, как за спиной его булькало вино, изливаясь в стакан.

- Ну, я пойду, благодарствуйте! Рад, что видел вас здоровым, - с обидным равнодушием проговорил Туробоев. Но, держа руку Самгина холодной, вялой рукой, он предложил:

- Вот что: сделано предложение - в воскресенье всем порядочным людям быть на улицах. Необходимы честные свидетели. Чорт знает что может быть. Если вы не уедете и не прочь...

- Разумеется, - поспешно ответил Клим. Туробоев сказал ему адрес, куда нужно придти в воскресенье к восьми часам утра, и ушел, захлопнув дверь за собой с ненужной силой.

"Взволнован, этот выстрел оскорбил его", - решил Самгин, медленно шагая по комнате. Но о выстреле он не думал, все-таки не веря в него. Остановясь и глядя в угол, он представлял себе торжественную картину: солнечный день, голубое небо, на площади, пред Зимним дворцом, коленопреклоненная толпа рабочих, а на балконе дворца, плечо с плечом, голубой царь, священник в золотой рясе, и над неподвижной, немой массой людей плывут мудрые слова примирения.

"Ведь не так давно стояли же на коленях пред ним, - думал Самгин, - Это был бы смертельный удар революционному движению и начало каких-то новых отношений между царем и народом, быть может, именно тех, о которых мечтали славянофилы..."

В нем быстро укреплялась уверенность, что надвигается великое историческое событие, после которого воцарится порядок, а бредовые люди выздоровеют или погибнут. С этой уверенностью Самгин и шел рано утром воскресенья по Невскому. Серенький день был успокоительно обычен и не очень холоден, хотя вздыхал суховатый ветер и лениво сеялся редкий, мелкий снег. Несмотря на раннюю пору, людей на улице было много, но казалось, что сегодня они двигаются бесцельно и более разобщенно, чем всегда. Преобладали хорошо одетые люди. большинство двигалось в сторону адмиралтейства, лишь из боковых улиц выбегали и торопливо шли к Знаменской площади небольшие группы молодежи, видимо - мастеровые. Экипажей заметно меньше. Очень успокаивало Самгина полное отсутствие монументальных городовых на постах, успокаивало и то, что Невский проспект в это утро казался тише, скромнее, чем обычно, и не так глубоко прорубленным в сплошной массе каменных домов. Войдя во двор угрюмого каменного дома, Самгин наткнулся на группу людей, в центре ее высокий человек в пенснэ, с французской бородкой, быстро, точно дьячок, и очень тревожно говорил:

- Совершенно точно установлено: командование войсками сконцентрировало в городе до сорока батальонов пехоты, двенадцать сотен и десять эскадронов...

- Ну, что это значит против двухсот тысяч, - возразил ему маленький человечек, в белом кашне на шее и в какой-то монашеской шапочке.

- Ваши тысячи - безоружны!

- Но ведь мы и не собираемся воевать... Двое - спорили, остальные, прижимая человека в пенснэ, допрашивали его,

- Верны ли ваши сведения, Николай Петрович?

- Точно установлено: на всех заставах - войска, мосты охраняются, в город пускать не будут... Я спешу, господа, мне нужно доложить...

Его не пускали, спрашивая:

- А почему нигде нет полиции? А что сказали министры депутации от прессы?

Человек в пенснэ вырвался и побежал в угол двора, а кто-то чернобородый, в тяжелой шубе, крикнул вслед ему:

- Но ведь это ж провокация! "Паника оставшихся не у дел", - сообразил Самгин. Через минуту он стоял в дверях большой классной комнаты, оглушенный кипящим криком и говором.

- Что? Я говорил?

- Господа! Тише!

- Совершенно точно установлено...

- Какая вы партия, ну, какая вы партия?

- Слушайте!

- Тиш-ше...

Когда Самгин протер запотевшие очки, он увидел в классной, среди беспорядочно сдвинутых парт, множество людей, они сидели и стояли на партах, на полу, сидели на подоконниках, несколько десятков голосов кричало одновременно, и все голоса покрывала истерическая речь лысоватого человека с лицом обезьяны.

- Мы должны идти впереди, - кричал он, странно акцентируя. - Мы все должны идти не как свидетели, а как жертвы, под пули, на штыки...

- Но - позвольте! Кто же говорит о пулях?

- Этого требует наше прошлое, наша честь... Кричавший стоял на парте и отчаянно изгибался, стараясь сохранить равновесие, на ногах его были огромные ботики, обладавшие самостоятельным движением, - они съезжали с парты. Слова он произносил немного картавя и очень пронзительно. Под ним, упираясь животом в парту, стуча кулаком по ней, стоял толстый человек, закинув голову так, что на шее у него образовалась складка, точно калач; он гудел:

- Увеличить цифру трупов...

- Наш путь - с народом...

- К-к-к цар-рю? Д-даже?

- Я говорил: попу нельзя верить!

- Установлено также...

Человека с французской бородкой не слушали, но он, придерживая одной рукой пенснэ, другой держал пред лицом своим записную книжку и читал:

- Из Пскова: два батальона... Двигались и скрипели парты, шаркали неги, человек в ботиках истерически вопил:

- Если мы не умеем жить - мы должны уметь погибнуть...

- Ах, оставьте!

- Минуту внимания, господа! - внушительно крикнул благообразный старик с длинными волосами, седобородый и носатый. Стало тише, и отчетливо прозвучали две фразы:

- Предрасположение к драмам и создает драмы.

- В Париже, в тридцатом году...

Самгин видел, что большинство людей стоит и сидит молча, они смотрят на кричащих угрюмо или уныло и почти у всех лица измяты, как будто люди эти давно страдают бессонницей. Все, что слышал Самгин, уже несколько поколебало его настроение. Он с досадой подумал: зачем Туробоев направил его сюда? Благообразный старик говорил:

- Наша обязанность - как можно больше видеть и обо всем правдиво свидетельствовать. Показания... что? Показания приносить в Публичную библиотеку и в Вольно-экономическое общество...

Раздались нестройные крики.

- Точно цыгане на базаре, - довольно громко сказал Туробоев за спиной у Клима.

- Это - правда, что ко дворцу не пустят? - спросил Самгин, шагнув назад, становясь рядом с ним.

- Как будто - правда.

- Тогда... что же?

- А вот увидим, - ответил Туробоев, довольно бесцеремонно расталкивая людей и не извиняясь пред ними. Самгин пошел за ним.

- Я - на Выборгскую сторону, - сказал Туробоев, когда вышли на двор. - Вы идете?

- Да, - ответил Самгин, но через несколько шагов спросил: - А не лучше ли на Невский, ко дворцу?

Туробоев не ответил. Он шагал стремительно, наклонясь вперед, сунув руки в карманы и оставляя за собой в воздухе голубые волокна дыма папиросы. Поднятый воротник легкого пальто, клетчатое кашне и что-то в его фигуре делали его похожим на парижского апаша, из тех, какие танцуют на эстрадах ресторанов.

"Свидетель", - подумал Самгин, соображая: под каким предлогом отказаться от путешествия с ним?

По Сергиевской улице ехал извозчик; старенький, захудалый, он сидел на козлах сгорбясь, распустив вожжи, и, видимо, дремал; мохнатенькая, деревенская лошадь, тоже седая от инея, шагала медленно, низко опустив голову.

- Стой! На Выборгскую, - сказал Туробоев.

Не разгибая спины, извозчик искоса взглянул на него.

- Не поеду.

- Почему?

- Тамошний.

- Ну, так что?

- Квартирую там.

- Ну?

- Не поеду.

Пожав плечами, Туробоев пошел еще быстрее, но, прежде чем Самгин решил взять извозчика для себя, тот, повернув лошадь, предложил:

- Через мост перевезу - желаете?

Поехали. Стало холоднее. Ветер с Невы гнал поземок, в сером воздухе птичьим пухом кружились снежинки. Людей в город шло немного, и шли они не спеша, нерешительно.

- Женщины тоже пойдут? - спросил Самгин Туробоева. Неприятно высоким и скрипучим голосом ответил извозчик:

- Пойдут. Все идут. А - толк будет, господа? Толк должен быть, - сказал он, тихо всхлипнув. - Ежели вся рабочая массыя объявляет - не можем!

Говорил он через плечо, Самгин видел только половину его лица с тусклым, мокрым глазом под серой бровью и над серыми волосами бороды.

- Не можем, господа, как хотите! Одолела нужда. У меня - внуки, четверо, а сын хворый, фабрика ему чахотку дала. Отец Агафон понял, дай ему господи...

Он замолчал так же внезапно, как заговорил, и снова сгорбился на козлах, а переехав мост, остановил лошадь.

- Слезайте, дальше не поеду. Нет, денег мне не надо, - отмахнулся он рукою в худой варежке. - Не таков день, чтобы гривенники брать. Вы, господа, не обижайтесь! У меня - сын пошел. Боюсь будто чего...

- Чорт, - пробормотал Туробоев, надвинув шляпу, глядя вдаль, там, поперек улицы, густо шел народ. - Сюда, - сказал он, направляясь по берегу Невы.

Когда вышли к Невке, Самгин увидал, что по обоим ее берегам к Сампсониевскому мосту бесконечными черными вереницами тянутся рабочие. Шли они густо, не торопясь и не шумно. В воздухе плыл знакомый гул голосов сотен людей, и Самгин тотчас отличил, что этот гул единодушнее, бодрее, бархатистее, что ли, нестройного, растрепанного говора той толпы, которая шла к памятнику деда царя. А вступив на мост, вмешавшись в тесноту, Самгин почувствовал в неторопливости движения рабочих сознание, что они идут на большое, историческое дело. Сознание это передалось ему вместе с теплом толпы. Можно было думать, что тепло - не только следствие физической причины - тесноты, а исходит также от женщин, от единодушного настроения рабочих, торжественно серьезного. Толпу в таком настроении он видел впервые и снова подумал, что она значительно отличается от московской, шагавшей в Кремль неодушевленно и как бы даже нехотя, без этой торжественной уверенности. Женщин - не очень много, как большинство мужчин, почти все они зрелого возраста. Их солидность, спокойствие, чистота одежд - снова воскресило и укрепило надежду Самгина, что все обойдется благополучно. И если правда, что вызвано так много войск, то это - для охраны порядка в столице. Вот уже оказалось неверным, что закрыт Литейный мост. Вспомнив нервные крики и суету в училище, он подумал о тех людях:

"Обойдены историей. Отброшены в сторону".

И покосился на Туробоева; тот шел все так же старчески сутулясь, держа руки в карманах, спрятав подбородок в кашне. Очень неуместная фигура среди солидных, крепких людей. Должно быть, он понимает это, его густые, как бы вышитые гладью брови нахмурены, слились в одну черту, лицо - печально. Но и упрямо.

"В сущности, он идет против себя", - подумал Самгин, снова присматриваясь к толпе; она становилась теснее, теплее.

Самгин окончательно почувствовал себя участником важнейшего исторического события, - именно участником, а не свидетелем, - после сцены, внезапно разыгравшейся у входа в Дворянскую улицу. Откуда-то сбоку в основную массу толпы влилась небольшая группа, человек сто молодежи, впереди шел остролицый человек со светлой бородкой и скромно одетая женщина, похожая на учительницу; человек с бородкой вдруг как-то непонятно разогнулся, вырос и взмахнул красным флагом на коротенькой палке.

- Ура! - нестройно крикнули несколько голосов, другие тоже недружно закричали: - Да здравствует социал-демократическая партия - ура-а! Товарищи - ура!

Толпа замялась, приостановилась, и эти крики тотчас потонули в сотне сердитых возгласов:

- Прочь с флагом!

- Эй, ты, брось!

- Братцы, не допускайте...

- Сказано было чертям - не сметь!

Особенно звонко и тревожно кричали женщины. Самгина подтолкнули к свалке, он очутился очень близко к человеку с флагом, тот все еще держал его над головой, вытянув руку удивительно прямо: флаг был не больше головного платка, очень яркий, и струился в воздухе, точно пытаясь сорваться с палки. Самгин толкал спиною и плечами людей сзади себя, уверенный, что человека с флагом будут бить. Но высокий, рыжеусый, похожий на переодетого солдата, легко согнул руку, державшую флаг, и сказал:

- Спрячьте, товарищ...

- Не надо, - сказал еще кто-то, а третий голос подтвердил:

- Ничего не выйдет, товарищ Антон.

Человек, похожий лицом на Дьякона, кричал, взмахивая белым платком:

- Это - полицейская штучка! Знаем! Флаг исчез, его взял и сунул за пазуху синеватого пальто человек, похожий на солдата. Исчез в толпе и тот, кто поднял флаг, а из-за спины Самгина, сильно толкнув его, вывернулся жуткий кочегар Илья и затрубил, разламывая толпу, пробиваясь вперед:

- Флажков, братья, не надобно! Не такое дело. Не то дело - понял?

Он был без шапки, и бугроватый, голый череп его, похожий на булыжник, сильно покраснел; шапку он заткнул за ворот пальто, и она торчала под его широким подбородком. Узел из людей, образовавшийся в толпе, развязался, она снова спокойно поплыла по улице, тесно заполняя ее. Обрадованный этой сценой, Самгин сказал, глубоко вздохнув:

- Как серьезно они настроены... Он думал, что говорит Туробоеву, но ему ответил жидкобородый человек с желтым, костлявым лицом:

- Ничего нет серьезного - красной тряпочкой помахать.

Самгин оглянулся - Туробоева не было.

- Вы - рабочий? - спросил Самгин.

- А - как же? Тут посторонних - нет. Десяток разве. Конторщик?

- В газетах пишу, - ответил Самгин.

- А я - токарь. По дереву. Помолчав, Самгин сказал:

- Прекрасно настроены... люди. Вообще - прекрасное начинание! О единении рабочего народа с царем мечтали...

- Нам мечтать и все такое - не приходится, - с явной досадой сказал токарь и отбил у Самгина охоту беседовать с ним, прибавив: - Напрасно ты, Пелагея, пошла, я тебе говорил: раньше вечера не вернемся.

Это он сказал через плечо, кому-то сзади себя.

- А ты иди, иди, - ответил ему хриплый, мужской голос.

Когда вышли на Троицкую площадь, - передние ряды, точно ударившись обо что-то, остановились, загудели, люди вокруг Сангина стали подпрыгивать, опираясь о плечи Друг друга, заглядывая вперед.

- Стой, братцы!

Многократно и разнотонно, с удивлением, испугом, сердито и насмешливо прозвучало одно и то же слово:

- Не пускают?

Одни рабочие, задерживая шаг, опрокидывались назад, другие стремительно пробивались вперед, покрикивая:

- Чего стоять? Что там? Наши - двигай! Самгина так затолкали, что он дважды сделал полный круг, а затем очутился впереди, прижатым к забору. В полусотне шагов от себя он видел солдат, закрывая вход на мост, они стояли стеною, как гранит набережной, головы их с белыми полосками на лбах были однообразно стесаны, между головами торчали длинные гвозди штыков. Лицом к солдатам стоял офицер, спина его крест-на-крест связана ремнями, размахивая синенькой полоской обнаженной шашки, указывая ею в сторону Зимнего дворца, он, казалось, собирался перепрыгнуть через солдат, другой офицер, чернобородый, в белых перчатках, стоял лицом к Самгину, раскуривая папиросу, вспыхивали спички, освещая его глаза. Самгин видел, что рабочие медленно двигаются на солдат, слышал, как все более возбужденно покрикивают сотни голосов, а над ними тяжелый, трубный голос кочегара:

- Стойте, погодите! Я пойду, объясню! Бабы - платок! Белый! Егор Иваныч, идем, ты - старик! Сейчас, братцы, мы объясним! Ошибка у них. Платок, платком махай, Егор.

Большое тело кочегара легко повернулось к солдатам, он взмахнул платком и закричал:

- Эй, ваши благородья...

Отпустив его шагов на пять вперед, рабочие, клином, во главе со стариком, тоже двинулись за ним. Кочегар шагал широко, маленький белый платок вырвался из его руки, он выдернул шапку из-за ворота, взмахнул ею; старик шел быстро, но прихрамывал и не мог догнать кочегара; тогда человек десять, обогнав старика, бросились вперед; стена солдат покачнулась, гребенка штыков, сверкнув,, исчезла, прозвучал, не очень громко, сухой, рваный треск, еще раз и еще. Самгин не почувствовал страда, когда над головой его свистнула пуля, взныла другая, раскололась доска забора, отбросив щепку, и один из троих, стоявших впереди его, гладя спиной забор, опустился на землю. Страх оглушил Самгина, когда солдаты сбросили ружья к ногам, а рабочие стала подаваться назад не спеша, приседая, падая, и когда женщина пронзительно взвизгнула:

- Стреляют, подлые, ой, глядите-ко!

- Холостыми-и! - ответило несколько голосов из толпы. - Для испуга-а!

Кочегар остановился, но расстояние между ним и рабочими увеличивалось, он -стоял в позе кулачного бойца, ожидающего противника, левую руку прижимая ко груди, правую, с шапкой, вытянув вперед. Но рука упала, он покачнулся, шагнул вперед н тоже упал грудью на снег, упал не сгибаясь, как доска, и тут, приподняв голову, ударяя шапкой по снегу, нечеловечески сильно заревел, посунулся вперед, вытянул ноги и зарыл лицо в снег.

Эту картинную смерть Самгин видел с отчетливой ясностью, но она тоже не поразила его, он даже отметил, что мертвый - кочегар стал еще больше. Но после крика женщины у Самгина помутилось в глазах, все последующее он уже видел, точно сквозь туман и далеко от себя. Совершенно необъяснима был" мучительная медленность происходившего, - глаза видели, что каждая минута пересыщена движением, а все-таки создавалось впечатление медленности.

Не торопясь отступала плотная масса рабочих, люди пятились, шли как-то боком, грозили солдатам кулаками, в руках некоторых все еще трепетали белые платки; тело толпы распадалось, отдельные фигуры, отскакивая с боков ее, бежали прочь, падали на землю и корчились, ползли, а многие ложились на снег в позах безнадежно неподвижных. Так неподвижно лег длинный человек в поддевке, очень похожий на Дьякона, - лег, и откуда-то из-под воротника поддевки обильно полилась кровь, рисуя сбоку головы его красное пятно, - Самгин видел прозрачный парок над этим пятном; к забору подползал, волоча ногу, другой человек, с зеленым шарфом на шее; маленькая женщина сидела на земле, стаскивая с ноги своей черный ботик, и вдруг, точно ее ударили по затылку, ткнулась головой в колени свои, развела руками, свалилась набок. Туробоев, в расстегнутом пальто, подвел к забору молодого парня с черными усиками, ноги парня заплетались, глаза он крепко закрыл, а зубы оскалил, высоко вздернув верхнюю губу. Воздух густо кипел матерной бранью, воплями женщин, кто-то командовал:

- К Биржевому мос-ту-у! Наши-и...

- Сволочи! Убийцы!

Самгину показалось, что толпа снова двигается на неподвижную стену солдат и двигается не потому, что подбирает раненых; многие выбегали вперед, ближе к солдатам, для того чтоб обругать их. Женщина в коротенькой шубке, разорванной под мышкой, вздернув подол платья, показывая солдатам красную юбку, кричала каким-то жестяным голосом:

- Стреляйте, ну - стреляйте...

- Надо бежать, уходить, - кричал Самгин Туробоеву, крепко прижимаясь к забору, не желая, чтоб Туробоев заметил, как у него дрожат ноги. В нем отчаянно кричало простое слово: "Зачем? Зачем?", и, заглушая его, он убеждал окружающих:

- Надо бежать, ведь они могут и еще... Туробоев вытирал платком красные пальцы. Лицо у него дико ощетинилось, острая бородка торчала почти горизонтально, должно быть, он закусил губу. Взглянув на Клима, он громко закричал:

- Расходитесь, господа! Сейчас пустят кавалерию... Но уже стена солдат разломилась на две части, точно открылись ворота, на площадь поскакали рыжеватые лошади, брызгая комьями снега, заорали, завыли всадники в белых фуражках, размахивая саблями; толпа рявкнула, покачнулась назад и стала рассыпаться на кучки, на единицы, снова ужасая Клима непонятной медленностью своего движения. Несколько человек, должно быть - молодых, судя по легкости их прыжков, запутались среди лошадей, бросаясь от одной к другой, а лошади подскакивали к ним боком, и солдаты, наклоняясь, смахивали людей с ног на землю, точно для того чтоб лошади прыгали через них. Самгину казалось, что глаза его расширяются, видят все с мучительной ясностью и это грозит ему слепотой. Он закрывал глаза. Рядом с ним люди лезли на забор, царапая сапогами доски; забор трещал, качался; визгливо и злобно ржали лошади, что-то позванивало, лязгало; звучали необыкновенно хлесткие удары, люди крякали, охали, тоже визжали, как лошади, и падали, падали...

Молодой парень, без шапки, выламывал доску над головой Самгина, хрипло кричал:

- Помогай, не видишь?

- Лягте, - сказал Туробоев и ударом ноги подшиб ноги Самгину, он упал под забор, и тотчас, почти над головой его, взметнулись рыжие ноги лошади, на ней сидел, качаясь, голубоглазый драгун со светлыми усиками; оскалив зубы, он взвизгивал, как мальчишка, и рубил саблей воздух, забор, стараясь достать Туробоева, а тот увертывался, двигая спиной по забору, и орал:

- Прочь, скотина! Пошел прочь, мерзавец! И вдруг коротко засмеялся, крикнув:

- Идиот, - ты меня принимаешь за еврея?

Лошадь брыкалась, ее с размаха бил по задним ногам осколком доски рабочий; солдат круто, как в цирке, повернул лошадь, наотмашь хлестнул шашкой по лицу рабочего, тот покачнулся, заплакал кровью, успел еще раз ткнуть доской в пах коня и свалился под ноги ему, а солдат снова замахал саблею на Туробоева. Самгин закрыл глаза, но все-таки видел красное от холода или ярости прыгающее лицо убийцы, оскаленные зубы его, оттопыренные уши, слышал болезненное ржание лошади, топот ее, удары шашки, рубившей забор; что-то очень тяжелое упало на землю.

"Убил. Теперь меня убьет", - подумал Самгин, точно не о себе; в нем застыл другой страх, как будто не за себя, а - тяжелее, смертельней.

После этого над ним стало тише; он открыл глаза, Туробоев - исчез, шляпа его лежала у ног рабочего; голубоглазый кавалерист, прихрамывая, вел коня за повод к Петропавловской крепости, конь припадал на задние ноги, взмахивал головой, упирался передними, солдат кричал, дергал повод и замахивался шашкой над мордой коня.

Самгин сел, прислонясь спиной к забору, оглянулся. Солдаты гнали и рубили рабочих уже далеко, у Каменно-островского. По площади ползали окровавленные люди, другие молча подбирали их, несли куда-то; валялось много шапок, галош; большая серая шаль лежала комом, точно в ней был завернут ребенок, а около ее, на снеге - темная кисть руки вверх ладонью. Зарубленный рабочий лежал лицом в луже крови, точно пил ее, руки его были спрятаны под грудью, а ноги - как римская цифра V. У моста подпрыгивала, топала догами серокаменная пехота, солдат с медной трубой у пояса прыгал особенно высоко. Многие солдаты смотрели из-под ладоней вдаль, где сновали люди, скакали и вертелись коня, поблескивали ленты шашек.

Самгин встал, тихонько пошел вдоль забора, свернул за угол, - на тумбе сидел человек с разбитым лицом, плевал и сморкался красными шлепками.

- Постой, - сказал он, отирая руку о колено, - погоди! Как же это? Должен был трубить горнист. Я - сам солдат! Я - знаю порядок. Горнист должен был сигнал дать, по закону, - сволочь! - Громко всхлипнув, он матерно выругался. - Василья Мироныча изрубили, - а? Он - жену поднимал, тут его саблей...

Самгин прошел мимо его молча. Он шагал, как во сне, почти без сознания, чувствуя только одно: он никогда не забудет того, что видел, а жить с этим в памяти - невозможно. Невозможно.

Этой части города он не знал, шел наугад, снова повернул в какую-то улицу и наткнулся на группу рабочих, двое были удобно, головами друг к другу, положены к стене, под окна дома, лицо одного - покрыто шапкой: другой, небритый, желтоусый, застывшими глазами смотрел в сизое небо, оно крошилось снегом; на каменной ступени крыльца сидел пожилой человек в серебряных очках, толстая женщина, стоя на коленях, перевязывала ему ногу выше ступни, ступня была в крови, точно в красном носке, человек шевелил пальцами ноги, говоря негромко, неуверенно:

- Может, потому, что тут крепость. Молодой, худощавый рабочий, в стареньком пальто, подпоясанном ремнем, закричал:

- Крепость? А - что она? Ты мне про крепость не говори! Это мы - крепость!

Он ударил себя кулаком в грудь и закашлялся; лицо у него было больное, желто-серое, глаза - безумны, и был он как бы пьян от брожения в нем гневной силы; она передалась Климу Самгину.

- Царь и этот поп должны ответить, - заговорил он с отчаянием, готовый зарыдать. - Царь - ничтожество. Он - самоубийца! Убийца и самоубийца. Он убивает Россию, товарищи! Довольно Ходынок! Вы должны...

- Ничего я тебе не должен, - крикнул рабочий, толкнув Самгина в плечо ладонью. - Что ты тут говоришь, ну? Кто таков? Ну, говори! Что ты скажешь? Эх...

Он выругался, схватил Клима за плечи и закашлялся, встряхивая его. Раненый, опираясь о плечо женщины, попытался встать, но, крякнув, снова сел.

- Как же я пойду?

- Отпусти человека, - сказал рабочему старик в нагольном полушубке. - Вы, господин, идите, что вам тут? - равнодушно предложил он Самгину, взяв рабочего за руки. - Оставь, Миша, видишь - испугался человек...

Клим заметил, что все рабочие отступают прочь от него, все хотят, чтоб он ушел. Это несколько охладило, даже как будто обидело его. Ему хотелось сказать еще что-то, но рабочий прокашлялся и закричал:

- Самоубивец твой чай пьет, генералов угощает: спасибо за службу! А ты мне зубы хочешь заговорить...

Махнув рукою, Самгин пошел прочь, тотчас решив, что нужно возвратиться в город. Он видел вполне достаточно для того, чтоб свидетельствовать.

"Тот человек - прав: горнист должен был дать сигнал. Тогда рабочие разошлись бы..."

Он почти бежал, обгоняя рабочих; большинство шло в одном направлении, разговаривая очень шумно, даже смех был слышен; этот резкий смех возбужденных людей заставил подумать:

"Радуются, что живы".

Впереди его двое молодых ребят вели под руки третьего, в котиковой шапке, сдвинутой на затылок, с комьями красного снега на спине.

- Ничего, - бормотал он, всхрапывая, - ничего. Ноги его подкосились, голова склонилась на грудь, он повис на руках товарищей и захрипел.

- Кажись - совсем, - сказал один из них, другой, обернувшись, спросил Самгина:

- Вы - не доктор?

- Нет, - сказал Самгин и зачем-то прибавил: - Это - обморок.

Парня осторожно положили поперек дороги Самгина, в минуту собралась толпа, заткнув улицу; высокий, рыжеватый человек в кожаной куртке вел мохнатенькую лошадь, на козлах саней сидел знакомый извозчик, размахивая кнутом, и плачевно кричал:

- Куда? Не еду я, не еду! Сына я ищу! Но уже в сани укладывали раненого, садился его товарищ, другой влезал на козлы; извозчик, тыкая в него кнутовищем, все более жалобно и визгуче взывал:

- Да - отпустите, бога ради! Говорю - сын у меня...

- Мы все - дети! - свирепо крикнул кто-то. Тогда извозчик мешком свалился с козел под ноги людей, встал на колени и завыл женским голосом:

- Милые - не поеду-у! Не могу я-а... Его схватили под мышки, за шиворот, подбросили на козлы.

- Четверых не повезет, - сказал кто-то; несколько человек сразу толкнули сани, лошадь вздернула голову, а передние ноги ее так подогнулись, точно и она хотела встать на колени.

- Какие же вы люди? - кричал извозчик. "Жестокость", - подумал Самгин, все более приходя в себя, а за спиной его крепкий голос деловито и радостно говорил:

- На Васильевском Оружейный магазин разбили, баррикаду строят...

- Кто сказал?

- Наши...

- Ребята - в город! Кто в город, товарищи? Самгин присоединился к толпе рабочих, пошел в хвосте ее куда-то влево и скоро увидал приземистое здание Биржи, а- около ее и у моста кучки солдат, лошадей. Рабочие остановились, заспорили: будут стрелять или нет?

- Довольно, постреляли! - сказал коротконогий, в серой куртке с черной заплатой на правом локте. - Кто по льду, на Марсово?

За ним пошли шестеро, Самгин - седьмой. Он видел, что всюду по реке бежали в сторону города одинокие фигурки и они удивительно ничтожны на широком полотнище реки, против тяжелых дворцов, на крыши которых опиралось тоже тяжелое, серокаменное небо.

"По одинокому стрелять не станут", - сообразил он, чувствуя себя отупевшим и почти спокойно.

На Неве было холоднее, чем на улицах, бестолково метался ветер, сдирал снег, обнажая синеватые лысины льда, окутывал ноги белым дымом. Шли быстро, почти бегом, один из рабочих невнятно ворчал, коротконогий, оглянувшись на него раза два, произнес строго, храбрым голосом:

- Неправильно! Солдат взнуздан, как лошадь. А ежели заартачится...

Донесся странный звук, точно лопнула березовая почка, воздух над головой Самгина сердито взныл.

- Это - в нас, - сказал коротконогий. - Разойдись, ребята!

Но рабочие все-таки шли тесно, и только когда щелкнуло еще несколько раз и пули дважды вспорошили снег очень близко, один из них, отскочив, побежал прямо к набережной.

- Чудак, - сказал коротконогий, обращаясь к Самгину, - от пули бежит. И продолжал:

- Так я говорю: брали мы с полковником Терпицким китайскую столицу Пекин...

Рассказывал он рабочим, но слова его летели прямо в лицо Самгина.

- "Значит - не желаешь стрелять?" - "Никак нет!" - "Значит - становись на то же место!" Н-ну, пошел Олеша, встал рядом с расстрелянным, перекрестился. Тут - дело минутное: взвод - пли! Вот те и Христос! Христос солдату не защита, нет! Солдат - человек беззаконный...

На Марсовом поле Самгин отстал от спутников и через несколько минут вышел на Невский. Здесь было и теплее и все знакомо, понятно. Над сплошными вереницами людей плыл, хотя и возбужденный, но мягкий, точно как будто праздничный говор. Люди шли в сторону Дворцовой площади, было много солидных, прилично, даже богато одетых мужчин, дам. Это несколько удивило Самгина; он подумал:

"Неужели то, что случилось на том берегу, - ошибка?" Он легко поддался надежде, что на этом берегу все будет объяснено, сглажено; придут рабочие других районов, царь выйдет к ним...

Впереди шагал человек в меховом пальто с хлястиком, в пуховой шляпе странного фасона, он вел под руку даму и сочно убеждал ее:

- Поверьте, не могло этого быть... "Было", - хотел сказать Самгин, вспомнив свою роль свидетеля, но человек договорил:

- Он - циник, да, но не настолько...

Самгин обогнал эту пару и пошел дальше, с чувством облегчения отдаваясь потоку людей.

Дойдя до конца проспекта, он увидал, что выход ко дворцу прегражден двумя рядами мелких солдат. Толпа придвинула Самгина вплоть к солдатам, он остановился с края фронта, внимательно разглядывая пехотинцев, очень захудалых, несчастненьких. Было их, вероятно, меньше двух сотен, левый фланг упирался в стену здания на углу Невского, правый - в решетку сквера. Что они могли сделать против нескольких тысяч людей, стоявших на всем протяжении от Невского до Исакиевской площади?

"Да, - подумал Самгин. - Наверное, там была ошибка. Преступная ошибка", - дополнил он.

Все солдаты казались курносыми, стояли они, должно быть, давно, щеки у них синеватые от холода. Невольно явилась мысль, что такие плохонькие поставлены нарочно для того, чтоб люди не боялись их. Люди и не боялись, стоя почти грудь с грудью к солдатам, они посматривали на них снисходительно, с сожалением; старик в полушубке и в меховой шапке с наушниками говорил взводному:

- Ты меня не учи, я сам гвардии унтер-офицер! А девушка, по внешности швейка или горничная, спрашивала:

- Слышно - стреляете вы в людей?

- Мы не стрелям, - ответил солдат.

На площади, у решетки сквера, выстроились, лицом к Александровской колонне, молодцеватые всадники на тяжелых, темных лошадях, вокруг колонны тоже немного пехотинцев, но ружья их были составлены в козла, стояли там какие-то зеленые повозки, бегала большая, пестрая собака. Все было удивительно просто и даже как-то несерьезно. Самгин ярко вспомнил, как на этой площади стояла, преклонив колена пред царем, толпа "карликовых людей", подумал, что ружья, повозки, собака - все это лишнее, и, вздохнув, посмотрел налево, где возвышался поседевший купол Исакиевского собора, а над ним опрокинута чаша неба, громадная, но неглубокая и точно выточенная из серого камня. Это низенькое небо казалось теплым и очень усиливало впечатление тесной сплоченности людей на земле.

За спиною курносеньких солдат на площади расхаживали офицера, а перед фронтом не было ни одного, только унтер-офицер, тоже не крупный, с лицом преждевременно одряхлевшего подростка, лениво покрикивал:

- Господа, не напирайте!

Самгин не заметил, откуда явился офицер в пальто оловянного цвета, рыжий, с толстыми усами, он точно из стены вылез сзади Самгина и встал почти рядом с ним, сказав не очень сильным голосом:

- Смирно!

И еще какое-то слово. Курносенькие дружно пошевелились и замерли. Тогда рыжий вынул, точно из кармана, длинную саблю, взмахнул ею, крикнул, курносенькие взбросили ружья к щекам и, покачнувшись назад, выстрелили. Это было сделано удивительно быстро и несерьезно, не так, как на том берегу; Самгин, сбоку, хорошо видел, что штыки торчали неровно, одни - вверх, другие - ниже, и очень мало таких, которые, не колеблясь, были направлены прямо в лица людей. Залп треснул не слитно, одним звуком, а дробно, разорванно и вовсе не страшно.

Но люди, стоявшие прямо против фронта, все-таки испугались, вся масса их опрокинулась глубоко назад, между ею и солдатами тотчас образовалось пространство шагов пять, гвардии унтер-офицер нерешительно поднял руку к шапке и грузно повалился под ноги солдатам, рядом с ним упало еще трое, из толпы тоже, один за другим, вываливались люди.

- Со страха, - сказал кто-то над ухом Самгина. - Стреляют холостыми, а они...

Но Самгин уже знал, что люди падают не со страха. Он видел, что толпа, стискиваясь, выдавливает под ноги себе мужчин, женщин; они приседали, падали, ползли, какой-то подросток быстро, с воем катился к фронту, упираясь в землю одной ногой и руками; видел, как люди умирали, не веря, не понимая, что их убивают. Слышал, как рыжий офицер, стоя лицом к солдатам, матерно ругался, грозя кулаком в перчатке, тыкая в животы концом шашки, как он, повернувшись к ним спиной и шагнув вперед, воткнул шашку в подростка и у того подломились руки.

Толпа выла, ревела, грозила солдатам кулаками, некоторые швыряли в них комьями снега, солдаты, держа ружья к ноге, стояли окаменело, плотнее, чем раньше, и все как будто выросли.

Все это было страшнее, чем на том берегу, - может быть, потому, что было ближе. Самгин снова испытывал мучительную медленность и страшную емкость минуты, способной вмещать столько движения и так много смертей. Люди, среди которых он стоял, отодвинули его на Невский, они тоже кричали, ругались, грозили кулаками, хотя им уже не видно было солдат. Затем Самгин видел, как отступавшая толпа точно уперлась во что-то и вдруг, единодушно взревев, двинулась вперед, шагая через трупы, подбирая раненых; дружно треснул залп и еще один, выскочили солдаты, стреляя, размахивая прикладами, тыкая штыками, - густейшим потоком люди, пронзительно воя, побежали вдоль железной решетки сквера, перепрыгивая через решетку, несколько солдат стали стрелять вдоль Невского. Тогда публика, окружавшая Самгина, тоже бросилась бежать, увлекая и его; кто-то с разбега ударил в спину ему головой.

"Это - убитый, мертвый", - мелькнула догадка, и Самгин упал, его топтали ногами, перескакивали через него, он долго катился и полз, прежде чем удалось подняться на ноги и снова бежать.

Наконец, отдыхая от животного страха, весь в поту, он стоял в группе таких же онемевших, задыхающихся людей, прижимаясь к запертым воротам, стоял, мигая, чтобы не видеть все то, что как бы извне приклеилось к глазам. Вспомнил, что вход на Гороховую улицу с площади был заткнут матросами гвардейского экипажа, он с разбега наткнулся на них, ему грозно крикнули:

- Куда лезешь?

А один матрос схватил его за руку, бросил за спину себе, в улицу, и тявкнул дважды, басом:

- Вам, там, - но вполголоса прибавил: - Беги, беги! Вспоминать пришлось недолго, подошел человек в масляно мокром пальто и притиснул Сангина, заставив его сказать:

- На вас кровь.

- Не моя, - ответил человек, отдуваясь, и заговорил громко, словами, которые как бы усмехались: - Сотенку ухлопали, если не больше. Что же это значит, господа, а? Что же эта... война с народонаселением означает?

Никто не ответил ему, а Самгин подумал или сказал:

- Это - не ошибка, а система.

В нем, в его памяти, как вьюга в трубе печи, выло, свистело, Стонало. Тряслись ноги. Он потерял очки и все вокруг видел более уродливым, чем всегда. Напротив его крепко врос в землю старый, железного цвета дом с двумя рядами мутных окон. За стеклами плавали еще более мутные пятна, несколько напоминая человеческие лица. Город гудел, и в этом непрерывном шуме лопались весенние почки. По улице снова бежал народ, с воем скакали всадники в белых венчиках на фуражках, за спиною Самгина скрипели и потрескивали ворота. Черноусый кавалерист запрокинулся назад, остановил лошадь на скаку, так, что она вздернула оскаленную морду в небо, высоко поднял шашку и заревел неестественным голосом, напомнив Самгину рыдающий рев кавказского осла, похожий на храп и визг поперечной пилы. Этот звериный крик, испугав людей, снова заставил их бежать, бежал и Самгин, видя, как люди, впереди его, падая на снег, брызгают кровью. Потом он слепо шел правым берегом Мойки к Певческому мосту, видел, как на мост, забитый людями, ворвались пятеро драгун, как засверкали их шашка, двое из пятерых, сорванные с лошадей, исчезли в черном месиве, толстая лошадь вырвалась на правую сторону реки, люди стали швырять в нее комьям" снега, а она топталась на месте, встряхивая головой; с морды ее падала пена.

У дома, где жил и умер Пушкин, стоял старик из "Сказки о рыбаке и рыбке", - сивобородый старик в женской ватной кофте, на голове у него трепаная шапка, он держал в руке обломок кирпича.

- Хорошо угостили, а? - спросил он, подмигнув острым глазком, и, постучав кирпичом в стену, метнул его под ноги людям. - Молодых-то сколько побили, молодых-то! - громко и с явным изумлением сказал он.

Люди шли не торопясь, угрюмо оглядываясь назад, но некоторые бежали, толкая попутчиков, и у всех был такой растерянный вид, точно никто из них не знал, зачем и куда идет он, Самгин тоже не знал этого. Впереди его шагала, пошатываясь, женщина, без шляпки, с растрепанными волосами, она прижимала к щеке платок, смоченный кровью; когда Самгин обогнал ее, она спросила:

- Нет ли у вас чистого платка?

Из-под ее красных пальцев на шею за воротник текла кровь, а из круглых и недоумевающих девичьих глаз - слезы.

- Нет, - ответил Самгин и пошел быстрее, но через несколько шагов девушка обогнала его, ее, как ребенка, нес на руках большой, рыжебородый человек. Трое, спешным шагом, пронесли убитого или раненого, тот из них, который поддерживал голову его, - курил. Сзади Самгина кто-то тяжело, точно лошадь, вздохнул.

- Хоть бы пистолетов каких-нибудь...

Самгин вдруг вспомнил слова историка Козлова о том, что царь должен будет жестоко показать всю силу своей власти.

- Стойте!

Кричал, сидя в санях извозчика, Туробоев, с забинтованной головой, в старой, уродливой шапке, съехавшей ему на затылок.

- Садитесь, - приказал он, выпрыгивая из саней. - Поезжайте...

Он сказал адрес, сунул в руку Самгина какие-то листочки, поправил шапку и, махнув рукою, потел назад, держа голову так неподвижно, как будто боялся потерять ее.

Через несколько минут пред ним открыл дверь в темную переднюю гладко остриженный человек с лицом татарина, о недоверчивым взглядом острых глаз.

- Что вам угодно? - спросил он, не впуская. - Его - нет дома. Пройдите, Подождите,

Человек ткнул рукою налево, и Самгину показалось, что когда-то он уже видел этого татарина, слышал высокий голос его. В большой, светлой комнате было человек пять, все они как бы только что поссорились и молчали. По комнате нервно шагал тот, высокий, с французской бородкой, которого Самгин видел утром в училище. У окна сидел бритый, черненький, с лицом старика; за столом, у дивана, кто-то, согнувшись, быстро писал, человек в сюртуке и золотых очках, похожий на профессора, тяжело топая, ходил из комнаты в комнату, чего-то искал. Он спросил Самгина;

- Не хотите ли закусить?

- Да, - ответил Клим, вдруг ощутив голод и слабость. В темноватой столовой, с одним окном, смотревшим в кирпичную стену, на большом столе буйно кипел самовар, стояли тарелки с хлебом, колбасой, сыром, у стены мрачно возвышался тяжелый буфет, напоминавший чем-то гранитный памятник над могилою богатого купца. Самгин ел и думал, что, хотя квартира эта в пятом этаже, а вызывает впечатление подвала. Угрюмые люди в ней, конечно, из числа тех, с которыми история не считается, отбросила их в сторону.

"Вероятно, они сейчас будут спрашивать, что я видел..."

О том, что он видел, ему хотелось рассказать этим людям беспощадно, так, чтоб они почувствовали некий вразумляющий страх. Да, именно так, чтоб они устрашились. Но никто, ни о чем не спрашивал его. Часто дребезжал звонок, татарин, открывая дверь, грубовато и коротко говорил что-то, спрашивал:

- Не встречали?

Иногда он заглядывал в столовую, и Самгин чувствовал на себе его острый взгляд. Когда он, подойдя к столу, пил остывший чай, Самгин разглядел в кармане его пиджака ручку револьвера, и это ему показалось смешным. Закусив, он вышел в большую комнату, ожидая видеть там новых людей, но люди были всё те же, прибавился только один, с забинтованной рукой на перевязи из мохнатого полотенца.

- - Вот как, - сумрачно глядя в окно, в синюю муть зимнего вечера, тихонько говорил он. - Я хотел поднять его, а тут - бац! бац! Ему - в подбородок, а мне - вот... Не могу я этого понять... За что?

Человек в золотых очках уговаривал его поесть, выпить -вина и лечь отдохнуть.

- От этого всю жизнь не отдохнешь, - сказал раненый, но встал и покорно ушел в столовую.

"От Ходынки - отдохнули", - подумал Самгин, все определенней чувствуя себя не столько свидетелем, как судьей.

Снова задребезжал звонок, и в прихожей глуховатый, сильно окающий голос угрюмо спросил:

- Ну, что это ты с револьвером?

- Тут какая-то дрянь, должно быть - сыщики, всё Гапона спрашивают...

- Брось, не смеши, Савва!

"Морозов", - удивленно и не веря себе вспомнил Самгин.

Вошел высокий, скуластый человек, с рыжеватыми усами, в странном пиджаке без пуговиц, застегнутом на левом боку крючками; на ногах - высокие сапоги; несмотря на длинные, прямые волосы, человек этот казался переодетым солдатом. Протирая пальцами глаза, он пошел в двери налево, Самгин сунул ему бумаги Туробоева, он мельком, воспаленными глазами взглянул в лицо Самгина, на бумаги и молча скрылся вместе с Морозовым за дверями. Подождав несколько минут, Самгин решил уйти, но, когда он вышел в прихожую, - извне в дверь застучали, - звонок прозвучал судорожно, выбежал Морозов, держа руку в кармане пиджака, открыл дверь.

- Что? Вы - кто? Гапон? Вы - Гапон? Морозов быстро посторонился. Тогда в прихожую нырком, наклоня голову, вскочил небольшой человечек, в пальто, слишком широком и длинном для его фигуры, в шапке, слишком большой для головы; извилистым движением всего тела и размахнув руками назад, он сбросил пальто на пол, стряхнул шапку туда же и сорванным голосом спросил:

- Мартын - здесь? Петр? Я спрашиваю... Все, кто был в большой комнате, высунулись из нее, человек с рыжими усами грубовато и не скрывая неприятного удивления, спросил:

- Вас Рутенберг направил?..

- Да, да, да, - - где он?

- Не знаю.

Максим Горький - Жизнь Клима Самгина - 11, читать текст

См. также Горький Максим - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Жизнь Клима Самгина - 12
Сопровождавший Гапона небольшой, неразличимый человечек поднял с пола ...

Жизнь Клима Самгина - 13
Жизнь Клима Самгина (Сорок лет): Повесть. Часть третья. Дома, по комна...