Максим Горький
«Жизнь Клима Самгина - 10»

"Жизнь Клима Самгина - 10"

И, чтоб довоспитать русских людей для жизни, Омон создал в Москве некое подобие огромной, огненной печи и в ней допекал, дожаривал сыроватых россиян, показывая им самых красивых и самых бесстыдных женщин.

Входя в зал Омона, человек испытывал впечатление именно вошедшего в печь, полную ослепительно и жарко сверкающих огней. Множество зеркал, несчетно увеличивая огни и расплавленный жир позолоты, показывали стены идольского капища раскаленными докрасна. Впечатление огненной печи еще усиливалось, если смотреть сверху, с балкона: пред ослепленными глазами открывалась продолговатая, в форме могилы, яма, а на дне ее и по бокам в ложах, освещенные пылающей игрой огня, краснели, жарились лысины мужчин, таяли, как масло, голые спины, плечи женщин, трещали ладони, аплодируя ярко освещенным и еще более голым певицам. Выла и ревела музыка, на эстраде пронзительно пели, судорожно плясали женщины всех наций.

Самгины пошли к Омону, чтоб посмотреть дебют Алины Телепневой; она недавно возвратилась из-за границы, где, выступая в Париже и Вене, увеличила свою славу дорогой и безумствующей женщины анекдотами, которые вызывали возмущение знатоков и любителей морали. До ее поездки в Европу Алина уже сделала шумную карьеру "пожирательницы сердец", ее дебюты в провинции, куда она ездила с опереточной труппой, сопровождались двумя покушениями на самоубийство и дикими выходками богатых кутил. Вера Петровна писала Климу, что Робинзон, незадолго до смерти своей, ушел из "Нашего края", поссорившись с редактором, который отказался напечатать его фельетон "О прокаженных", "грубейший фельетон, в нем этот больной и жалкий человек называл Алину "Силоамской купелью", "целебной грязью" и бог знает как".

У Омона Телепнева выступала в конце программы, разыгрывая незатейливую сцену: открывался занавес, и пред глазами "всей Москвы" являлась богато обставленная уборная артистки; посреди ее, у зеркала в три створки и в рост человека, стояла, спиною к публике, Алина в пеньюаре, широком, как мантия. Вполголоса напевая, женщина поправляла прическу, делала вид, будто гримируется, затем, сбросив с плеч мантию, оставалась в пенном облаке кружев и медленно, с мечтательной улыбкой, раза два, три, проходила пред рампой. Публика молча разглядывала ее в лорнеты и бинокли; в тишине зала ныли под сурдинку скрипки, виолончели, гнусавили кларнеты, посвистывала флейта, пылающий огнями зал наполняла чувственная и нарочно замедленная мелодия ланнеровского вальса, не заглушая сентиментальную французскую песенку, которую мурлыкала Алина.

Женщина умела искусно и убедительно показать, что она - у себя и не видит, не чувствует зрителей. Она смотрела в зал, как смотрят в пустоту, вдаль, и ее лицо мечтающей девушки, ее большие, мягкие глаза делали почтен целомудренными неприличные одежды ее. Затем она хлопала ладонями, являлись две горничные, брюнетка в красном и рыжая в голубом; они, ловко надев на нее платье, сменяли его другим, третьим, в партере, в ложах был слышен завистливый шопот, гул восхищения. Занавес опускался, публика аплодировала сдержанно, зная, что все это только прелюдия.

Главное начиналось, когда занавес снова исчезал и к рампе величественно подходила Алина Августова в белом, странно легком платье, которое не скрывало ни одного движения ее тела, с красными розами в каштановых волосах и у пояса. Покачиваясь, шевеля бедрами, она начинала петь, подчеркивая отдельные фразы острых французских песенок скупыми, красивыми жестами. Когда она поднимала руки, широкие рукава взмахивались, точно крылья, и получалось странное, жуткое противоречие между ее белой крылатой фигурой, наглой, вызывающей улыбкой прекрасного лица, мягким блеском ласковых- глаз и бесстыдством слов, которые наивно выговаривала она.

Пела она о том, как ее обыскивал таможенный чиновник.

- Асе"! Финиссэ! [*] - смешливо взвизгивая, утомленно вздыхая, просила она и защищалась от дерзких прикосновений невидимых рук таможенного сдержанными жестами своих рук и судорожными движениями тела, подчиненного чувственному ритму задорной музыки. Самгин подумал, что, если б ее движения не были так сдержанны, они были бы менее бесстыдны.

[*] - Довольно! Кончайте! (франц.). - Ред.

В то время, как, вздрагивая, извиваясь и обессилев, тело явно уступало грубым ласкам невидимых рук, лицо ее улыбалось томной, но остренькой улыбкой, глаза сверкали вызывающе и насмешливо. Эта искусная игра повела к тому, что, когда Алина перестала петь, невидимые руки, утомившие ее, превратились в- сотни реальных, живых рук, неистово аплодируя, они все жадно тянулись к ней, готовые раздеть, измять ее. Прищурив глаза, облизываю губы кончиком языка, она победоносно смотрела на раскаленных людей и кивала им головою.

- Да, это - Париж! - удовлетворенно и тоном знатока сказал кто-то сзади Самгиных; ему ответили, вздохнув:

- Шикарна.

Самгин не аплодировал. Он был возмущен. В антракте, открыв дверь туалетной комнаты, он увидал в зеркале отражение лица и фигуры Туробоева, он хотел уйти, но Туробоев, не оборачиваясь к нему, улыбнулся в зеркало.

- Вот встреча!

Приглаживая щеткой волосы, он протянул Самгину свободную руку, потом, закручивая эспаньолку, спросил о здоровье и швырнул щетку на подзеркальник, свалив на пол медную пепельницу, щетка упала к ногам толстого человека с желтым лицом, тот ожидающим взглядом посмотрел на Туробоева, но, ничего не дождавшись, проворчал:

- В этих случаях - извиняются.

- Не все и не всегда - как видите, - откликнулся Туробоев, бесцеремонно и с механической улыбкой рассматривая Клима.

- Как вам нравится этот кабак? Самгин молча пожал плечами, а Туробоев брезгливо продолжал:

- Не видел ничего более безобразного, чем это... учреждение. Впрочем - люди еще отвратительнее. Здесь, очевидно, особенный подбор людей, не правда ли? До свидания, - он снова протянул руку Самгину и сквозь зубы сказал: - Знаете - Равашоля можно понять, а?

Этими словами он разбудил всю неприязнь Самгина к нему; Клим почувствовал, что в нем что-то лопнуло, взорвалось, и сами собою ехидно выговорились сухие слова:

- Вероятно, вы бы не сказали этого, если б здесь был кто-нибудь третий.

- Почему же не сказать? - спросил Туробоев, приподняв брови, кривая улыбочка его исчезла, а лицо потемнело: - Нет, я всегда разрешаю себе говорить так, как думаю.

- Будто бы всегда, - пробормотал Самгин, глядя в зеркало.

- Вы - не в духе? - осведомился Туробоев и, небрежно кивнув головою, ушел, а Самгин, сняв очки, протирая стекла дрожащими пальцами, все еще видел пред собою его стройную фигуру, тонкое лицо и насмешливо сожалеющий взгляд модного портного на человека, который одет не по моде.

"Нахальная морда, - кипели на языке Самгина резкие слова. - Свинья, - пришел любоваться женщиной, которую сделал кокоткой. Радикальничает из зависти нищего к богатым, потому что разорен".

Ругаясь, он смутно понимал, что негодование его преувеличено, но чувствовал, что оно растет и мутит голову его, точно угар. И теперь, сидя плечо в плечо с Варварой, он все еще думал о дворянине, о барчуке, который счел возможным одобрить поступок анархиста и отравил ему вечер. Думал и упрямо искал Туробоева в тесно набитом людями зале.

А на сцене белая крылатая женщина снова пела, рассказывала что-то разжигающе соблазнительное, возбуждая в зале легкие смешки и шепоток. Варвара сидела покачнувшись вперед, вытянув шею. Самгин искоса взглянул на нее и прошептал:

- Женщины должны бы протестовать против нее.

- Почему? - сонно спросила Варвара.

- Это - обучение разврату.

- Но тогда и мужчины, - так же тихо и сонно заметила Варвара и вздохнула: - Какая фигура у нее... какая сила - поразительно!

- Она бесталанна.

- Разве красота - не талант?

Самгин замолчал, чувствуя, что может сказать грубость. Туробоева в зале он не нашел, но ему показалось, что в одной из лож гримасничает характернее лицо Лютова. А осмотр усилил раздражение Самгина, невольно заставив его согласиться, что Туробоев прав: в этом капище собрались действительно отборные люди: среди мужчин преобладали толстые, лысые, среди женщин - пожилые и более или менее жестоко оголенные. Нагих спин, плеч, рук, обтянутых красноватой и желтой кожей, было чрезвычайно много. На барьерах лож, рядом с коробками конфект, букетами цветов, лежали груди, и в их обнаженности было что-то от хвастовства нищих, которые показывают уродства свои для того, чтоб разжалобить. Зеркала фантастически размножали всю эту массу жирной плоти, как бы таявшей в жарком блеске огней, тоже бесчисленно умноженных белым блеском зеркал.

Крылатая женщина в белом поет циничные песенки, соблазнительно покачивается, возбуждая, разжигая чувственность мужчин, и заметно, что женщины тоже возбуждаются, поводят плечами; кажется, что по спинам их пробегает судорога вожделения. Нельзя представить, что и как могут думать и думают ли эти отцы, матери о студентах, которых предположено отдавать в солдаты, о России, в которой кружатся, все размножаясь, люди, настроенные революционно, и потомок удельных князей одобрительно говорит о бомбе анархиста.

Размышляя об этом, Самгин на минуту почувствовал себя способным встать и крикнуть какие-то грозные слова, даже представил, как повернутся к нему десятки изумленных, испуганных лиц. Но он тотчас сообразил, что, если б голос его обладал исключительной силой, он утонул бы в диком реве этих людей, в оглушительном плеске их рук.

- Этих бесноватых следовало бы полить водою из пожарного брандспойта, - довольно громко сказал он; Варвара, стоя, бормотала:

- Овация. Как Ермоловой. Смотри, она - точно лебедь...

- Иди.

На улице густо падал снег, поглощая людей, лошадей; белый пух тотчас осыпал шапочку Варвары, плечи ее, ослепил Самгина. Кто-то сильно толкнул его.

- Пардон... это вы?

И, прижав Самгина к стене, Лютов, в расстегнутом пальто, в шапке, сдвинутой на затылок, шепнул в лицо ему:

- Министра-то, Боголепова-то, - застрелили, факт! Повысив голос, он предложил:

- Ужинаем? Кабинетик возьмем, потолкуем... Егор! Он взмахнул рукою и точно выхватил из тучи снега лошадь, запряженную в маленькие санки, толкнул Самгина, шепнув ему:

- Карпов, попович... Егор, - к Тестову! Варвара Кирилловна, вы - на колени.

Он действовал с такой быстротой, точно похищал Варвару; Самгин, обняв его, чтоб не выскочить из саней, ошеломленно молчал. Когда выехали на простор, кучер, туго довернув шею, сказал вполголоса:

- Владимир Васильевич, полицейский рассказывал:

студенты министра убили.

- Да - ну? Какого? - быстренько, с испугом спросил Лютов, толкнув Клима локтем в бок.

- Своего будто.

- За что?

- Кто их знает.

- А - как думаешь?

- Бунтуются. Студенты, рекрута - всегда они...

- Ну, катай скорее! Ах, черти...

- Он был старик? - спросила Варвара.

- Не очень, - весело и громко ответил Лютов. В кабинете ресторана он, потирая руки, спросил ее:

- Стерляжью ушку? Расстегаи?

И сказал иконописному старику-лакею:

- Слышал, Макарий Петров? И все прочее, как следует, честно, быстро!

Едва лакей ушел, Лютов, хлопнув Клима по плечу, заговорил вполголоса, ломая лицо свое гримасами, разбрасывая глаза во все стороны:

- Что-с, подложили свинью вам, марксистам, народники, ага! Теперь-с, будьте уверенны, - молодежь пойдет за ними, да-а! Суть акта не в том, что министр, - завтра же другого сделают, как мордва идола, суть в том, что молодежь с теми будет, кто не разговаривает, а действует, да-с!

- Если революционное движение снова встанет на путь террора, - строго начал Самгин, но Лютов оборвал его речь.

- Встало. Пойдет! Прямая есть кратчайшая...

- Не забывайте о воронах...

- Которые летают прямо я превосходно живут. Милейший! Драться - легче, ждать трудней.

- Вы слишком громко, - предупредила Варвара, задумчиво изучая себя в зеркале.

Ошеломленный убийством министра как фактом, который неизбежно осложнит, спутает жизнь, Самгин еще не решил, как ему нужно говорить об этом факте с Лютовым, который бесил его неестественным, почти циничным оживлением и странным, упрекающим тоном.

"Может быть, на его деньги организовано это..."

И, не удержавшись, он пробормотал:

- Вы говорите об этом, как о деле, выгодном лично для вас...

Толкнув Варвару и не извинясь пред нею, Лютов подскочил к нему, открыл рот, но тотчас судорожно чмокнул губами и выговорил явно не те слова, какие хотел сказать.

- Я - гражданин моей страны, и все, что творится в ней...

Вошли лакеи с подносами посуды и закусок, он оборвал речь и подмигнул Самгину:

- Кучер-то, а? Как о... зайце! Прошу, Варвара Кирилловна!

За ужином, судорожно глотая пищу, водку, говорил почти один он. Самгина еще более расстроила нелепая его фраза о выгоде. Варвара ела нехотя, и, когда Лютов взвизгивал, она приподнимала плечи, точно боясь удара по голове. Клим чувствовал, что жена все еще сидит в ослепительном зале О мои а.

- Да-с, проиграли, - повторял Лютов, как бы дразня.

- Мне кажется, что теперь, когда рабочее движение принимает массовый характер, - начал Самгин, - Лютов, оттолкнув от себя тарелку, воскликнул тихонько и сладостно:

- Нуте-с? Нуте, - как это?

И вдруг засмеялся мелким смехом, старчески сморщив лицо, весь вздрагивая, потирая руки, глаза его, спрятанные в щелочках морщин, щекотали Самгина, точно мухи. Этот смех заставил Варвару положить нож и вилку; низко наклонив голову, она вытирала губы так торопливо, как будто обожгла их чем-то едким, а Самгин вспомнил, что вот именно таким противным и догадливым смехом смеялся Лютов на даче, после ловли воображаемого сома.

- Чему это вы обрадовались? - спросил он сердито и вместе с этим смущенно.

- Ох, дорогой мой! - устало отдуваясь, сказал Лютов и обратился к Варваре. - Рабочее движение, говорит, а? Вы как. Варвара Кирилловна, думаете, - зачем оно ему, рабочее-то движение?

- Меня политика не интересует, - сухо ответила Варвара, поднося стакан вина ко рту.

Лютов снова закачался в припадке смеха, а Самгин почувствовал, что смех этот уже пугает его возможностью скандала и есть в этом смехе что-то разоблачающее.

- За наше благополучие! - взвизгнул Лютов, подняв стакан, и затем сказал, иронически утешая: - Да, да, - рабочее движение возбуждает большие надежды у некоторой части интеллигенции, которая хочет... ну, я не знаю, чего она хочет! Вот господин Зубатов, тоже интеллигент, он явно хочет, чтоб рабочие дрались с хозяевами, а царя - не трогали. Это - политика! Это - марксист! Будущий вождь интеллигенции...

Варвара смотрела на него испуганно и не скрывая изумления, - Лютов вдруг опьянел, его косые глаза потеряли бойкость, он дергался, цапал пальцами вилку и не мог поймать ее. Но Самгин не верил в это внезапное опьянение, он уже не первый раз наблюдал фокусническое уменье Лютова пьянеть и трезветь. Видел он также, что этот человек в купеческом сюртуке ничем, кроме косых глаз, не напоминает Лютова-студента, даже строй его речи стал иным, - он уже не пользовался церковнославянскими словечками, не щеголял цитатами, он говорил по-московски и простонародно. Все это намекало на какую-то хитрую игру.

- Да-с, - говорил он, - пошли в дело пистолеты. Слышали вы о тройном самоубийстве в Ямбурге? Студент, курсистка и офицер. Офицер, - повторил он, подчеркнув. - Понимаю это не как роман, а как романтизм. И - за ними - еще студент в Симферополе тоже пулю в голову себе. На двух концах России...

Понизив голос, он продолжал:

- А некий студент Познер, Позерн, - инородец, как слышите, - из окна вагона кричит простодушно: "Да здравствует революция!" Его - в солдаты, а он вот извольте! Как же гениальная власть наша должна перевести возглас этот на язык, понятный ей? Идиотская власть я, - должна она сказать сама себе и...

Варвара встала, Самгин благодарно кивнул ей головой:

- Да, нам пора...

- В безумной стране живем, - шепнул ему на прощанье Лютов. - В безумнейшей!

Как только вышли на улицу, Варвара брезгливо заговорила:

- Боже мой, - вот человек! От него' - тошнит. Эта лакейская развязность, и этот смех! Как ты можешь терпеть его? Почему не отчитаешь хорошенько?

В словах ее Самгин услышал нечто чрезмерное и не ответил ей. Дома она снова заговорила о Лютове:

- Я - не понимаю, обрадован он или испуган убийством министра?

Но, видимо, ей не очень нужно было понять это, потому что она тотчас же сказала:

- Говорят, он тратит на Алину большие деньги.

- Возможно, - пробормотал Самгин, отягченный своими думами. Он был очень доволен, когда жена спряталась в постель и, сказав со вздохом: "Но до чего красива Алина!" - замолчала.

Самгин мог бы сравнить себя с фонарем на площади: из улиц торопливо выходят, выбегают люди; попадая в круг его света, они покричат немножко, затем исчезают, показав ему свое ничтожество. Они уже не приносят ничего нового, интересного, а только оживляют в памяти знакомое, вычитанное из книг, подслушанное в жизни. Но убийство министра было неожиданностью, смутившей его, - он, конечно, отнесся к этому факту отрицательно, однако не представлял, как он будет говорить о нем.

Еще дорогой в ресторан он вспомнил, что Любаша недели три тому назад уехала в Петербург, и теперь, лежа в постели, думал, что она, по доброте души, может быть причастна к убийству. Такие добрые люди способны на вес; они вообще явление загадочное и едва ли нормальное. Во всяком случае, это люди слабовольные. Вот Митрофанов - нормальный человек: не добр, не зол. Очень жаль, что он уехал куда-то в провинцию, где ему предложили место. Дядя Миша - в больнице, лечит свое тюремный ревматизм. Он и Любаша - нежелательные квартиранты; странно, что Варвара не понимает этого. Вообще она понимает людей как-то своеобразно.

К Сомовой она относится неровно; иногда - почти влюбленно ухаживает за нею, помогает обшивать заключенных в тюрьмах, усердно собирает подачки для политического "Красного Креста", но вдруг насмешливо спрашивает:

- Вы, Любаша, всю жизнь будете играть роль сестры милосердия?

И после этого как будто даже избегает встреч с нею. Самгина не интересовали ни мотивы их дружбы, ни причины разногласий, но однажды он спросил Варвару:

- Как ты смотришь на Сомову? Варвара ответила тотчас же, как нечто продуманное и решенное:

- Настоящая русская, добрая девушка из тех, которые и без счастья умеют жить легко. В другой раз она сказала:

- Иногда мне кажется, что, если б она была малограмотна и не занималась общественной деятельностью, она, от доброго сердца, могла бы сделаться распутной, даже проституткой и, наверное, сочиняла бы трогательные песенки, вроде:

Любила меня мать, обожала Свою ненаглядную дочь, А дочь с милым другом бежала В осеннюю, темную ночь.

Сказав это задумчиво и серьезно, Варвара спросила:

- Ведь такие песни, как эта и "Маруся отравилась", проститутки сочиняют?

- Не осведомлен, - ответил Самгин.

Затем он снова задумался о петербургском выстреле; что это: единоличное выступление озлобленного человека, или народники, действительно, решили перейти "от слов к делу"? Он зевнул с мыслью, что террор, недопустимый морально, не может иметь и практического значения, как это обнаружилось двадцать лет тому назад. И, конечно, убийство министра возмутит всех здравомыслящих людей.

Но утром, когда он вошел в кабинет патрона, - патрон встретил его оживленным восклицанием:

- Читали, батенька? Боголепова-то ухлопал какой-то юнец. Вот к чему привело нас правительство! Бездарнейшие люди. Хотите кофе? Наливайте сами.

Самгин сосредоточенно занялся кофе, это позволяло ему молчать. Патрон никогда не говорил с ним о политике, и Самгин знал, что он, вообще не обнаруживая склонности к ней, держался в стороне от либеральных адвокатов. А теперь вот он говорит:

- Надо признать, что этот акт является вполне естественным ответом на иродово избиение юношества. Сдача студентов в солдаты - это уж возвращение к эпохе Николая Первого...

Патрон был мощный человек лет за пятьдесят, с большою, тяжелой головой в шапке густых, вихрастых волос сивого цвета, с толстыми бровями; эти брови и яркие, точно у женщины, губы, поджатые брезгливо или скептически, очень украшали его бритое лицо актера на роли героев. На скулах - тонкая сетка багровых жилок, нижние веки несколько отвисли, обнажая выпуклые, рыбьи глаза с неуловимым в них выражением. Ходил он наклонив голову, точно бык, торжественно нося свой солидный живот, левая рука его всегда играла кистью брелоков на цепочке часов, правая привычным жестом поднималась и опускалась в воздухе, широкая ладонь плавала в нем, как небольшой лещ. Руки у него были не по фигуре длинные, а кисти их некрасиво плоски. Он славился как человек очень деловой, любил кутнуть в "Стрельне", у "Яра", ежегодно ездил в Париж, с женою давно развелся, жил одиноко в большой, холодной квартире, где даже в ясные дни стоял пыльный сумрак, неистребимый запах сигар и сухого тления. Особенно был густ этот запах в угрюмом кабинете, где два шкафа служили как бы окнами в мир толстых книг, а настоящие окна смотрели на тесный двор, среди которого спряталась в деревьях причудливая церковка. Патрон любил цитировать стихи, часто повторял строку Надсона: "Наше поколение юности не знает", но особенно пристрастен был к пессимистической лирике Голенищева-Кутузова. Еще недавно он говорил Самгину:

- Я, батенька, человек одинокий и уже сыгравший мою игру.

А сегодня говорит, дирижируя сигарой:

- Мы, испытанные общественные работники... И голос его струится так же фигурно, как дым сигары.

- Наш фабричный котел еще мало вместителен, и долго придется ждать, когда он, переварив русского мужика в пролетария, сделает его восприимчивым к вопросам государственной важности... Вполне естественно, что ваше поколение, богатое волею к жизни, склоняется к методам активного воздействия на реакцию...

Говорил он долго, до конца сигары, Самгину казалось, что патрон хочет убедить его в чем-то, а - в чем? - нельзя было понять.

Он поехал с патроном в суд, там и адвокаты и чиновники говорили об убийстве как-то слишком просто, точно о преступлении обыкновенном, и утешительно было лишь то, что почти все сходились на одном: это - личная месть одиночки. А один из адвокатов, носивший необыкновенную фамилию Магнит, рыжий, зубастый, шумный и напоминавший Самгину неудачную карикатуру на англичанина, громко и как-то бесстыдно отчеканил:

- Как единоличный выпад - это не имеет смысла. Через несколько дней Самгин убедился, что в Москве нет людей здравомыслящих, ибо возмущенных убийством министра он не встретил. Студенты расхаживали по улицам с видом победителей. Только в кружке Прейса к событию отнеслись тревожно; Змиев, возбужденный до дрожи в руках, кричал:

- Этот укол только взбесит щедринскую свинью. Кричал он на Редозубова, который, сидя в углу и, как всегда, упираясь руками в колена, смотрел на него снизу вверх, пошевеливая бровями и губами, покрякивая; Берендеев тоже наскакивал на него, как бы желая проткнуть лоб Редозубова пальцем:

- Сказано: "Взявший меч..."

- Но им же сказано: не мир, а меч, - угрожающе ответил Редозубов.

- Поступок, вызванный отчаянием, не может иметь благих последствий, - внушал ему Тарасов.

Даже всегда корректный Прейс говорил с ним тоном, в котором совершенно ясно звучало, что он, Прейс, говорит дикарю:

- Неужели для вас все еще не ясно, что террор - лечение застарелой болезни домашними средствами? Нам нужны вожди, люди высокой культуры духа, а не деревенские знахари...

Редозубов крякнул и угрюмо сказал:

- Вождей будущих гонят в рядовые солдаты, - вы понимаете, что это значит? Это значит, что они революционизируют армию. Это значит, что правительство ведет страну к анархии. Вы - этого хотите?

Здесь Самгину было все знакомо, кроме защиты террора бывшим проповедником непротивления злу насилием. Да, пожалуй, здесь говорят люди здравого смысла, но Самгин чувствовал, что он в чем-то перерос их, они кружатся в словах, никуда не двигаясь и в стороне от жизни, которая становится все тревожней.

Приехала Любаша, измятая, простуженная, с покрасневшими глазами, с высокой температурой. Кашляя, чихая, она рассказывала осипшим голосом о демонстрации у Казанского собора, о том, как полиция и казаки били демонстрантов и зрителей, рассказывала с восторгом.

- Вы представьте: когда эта пьяная челядь бросилась на паперть, никто не побежал, никто! Дрались и - как еще! Милые мои, - воскликнула она, взмахнув руками, - каких людей видела я! Струве, Туган-Барановского, Михайловского видела, Якубовича...

Не угашая восторга, она рассказала, что в петербургском университете организовалась группа студентов под лозунгом: "Университет - для науки, долой политику".

- Это тебя тоже радует? - спросил Самгин, усмехаясь.

- Представь - не огорчает, - как бы с удивлением отозвалась она. - Знаешь, как-то понятнее все становится: кто, куда, зачем.

На вопрос Клима о Боголепове она ответила:

- Ax, да... Говорят, -Карповича не казнят, а пошлют на каторгу. Я была во Пскове в тот день, когда он стрелял, а когда воротилась у Петербург, об этом уже не говорили. Ой, Клим, как там живут, в Петербурге!

Ее восторг иссяк, когда она стала рассказывать о знакомых.

- Лидия изучает историю религии, а зачем ей нужно это - я не поняла. Живет монахиней, одиноко, ходит в оперу, в концерты.

Помолчав, подумав, Любаша сказала с грустью:

- Она всегда была трудная, а теперь уж и совсем нельзя понять. Говорит все не о том, как-то все рядом с тем, что интересно. Восхищается какой-то поэтессой, которая нарядилась ангелом, крылья приделала к платью и публично читала стихи: "Я хочу того, чего нет на свете". Макаров тоже восхищается, но как-то не так, и они с Лидою спорят, а - о чем? Не знаю. У Макарова, оказывается, скандал здесь был; он ассистировал своему профессору, а тот сказал о пациентке что-то игривое. Макаров, после операции, наговорил ему резкостей и отказался работать с ним.

- Какой рыцарь, - иронически фыркнула Варвара.

- Сумеречный мужчина, - сказал Клим и спросил: - У них - роман, у Макарова и Лидии?

- Ой, нет! - живо сказала Любаша. - Куда им! Они такие... мудрые. Но там была свадьба; Лида живет у Премировой, и племянница ее вышла замуж за торговца церковной утварью. Жуткий такой брак и - по Шопенгауэру: невеста - огромная, красивая такая, Валкирия; а жених - маленький, лысый, желтый, бородища, как у Варавки, глаза святого, но - крепенький такой дубок, Ему лет за сорок.

- Ты знаешь, что у Марины был роман с Кутузовым? - спросил Самгин, улыбаясь.

- Нет? - изумленно вскричала Любаша, но, когда Клим утвердительно кивнул головою, она протяжно сказала: - Какая дуреха!

Ее возмущение рассмешило Самгиных.

- Не понимаю - чему смеетесь? - возмутилась Любаша. - Выйти замуж за торговца паникадилами... А ну вас! - сказала она, видя, что Самгины продолжают смеяться.

Устав рассказывать, она ушла к себе. Варвара закурила папиросу, посидела, закрыв глаза, потом сказала, вздыхая:

- Как все просто у нее!

Самгин встал и, шагая по комнате, пробормотал, вспомнив слова Туробоева:

- В русских университетах не учатся, а увлекаются поэзией безотчетных поступков.

- Наш повар утверждает, что студенты бунтуют - одни от голода, а другие из дружбы к ним, - заговорила Варвара, усмехаясь. - "Если б, говорит, я был министром, я бы посадил всех на казенный паек, одинаковый для богатых и бедных, - сытым нет причины бунтовать". И привел изумительное доказательство: нищие - сыты и - не бунтуют.

- Алкоголик, - напомнил Самгин, продолжая ходить, а Варвара сказала очень тихо:

- Знаешь, есть что-то... пугающее в том, что вот прожил человек семьдесят лет, много видел, и все у него сложилось в какие-то дикие мысли, в глупые пословицы...

- Пословицы - не глупы, - авторитетно заявил Самгин. - Мышление афоризмами характерно для народа, - продолжал он и - обиделся: жена не слушала его.

- Он очень не любит студентов, повар. Доказывал мне, что их надо ссылать в Сибирь, а не в солдаты. "Солдатам, говорит, они мозги ломать станут: в бога - не верьте, царскую фамилию - не уважайте. У них, говорит, в головах шум, а они думают - ум".

Погасив недокуренную папиросу, она встала, взяла мужа под руку и пошла в ногу с ним.

- Нет, я не люблю мышления пословицами. Не люблю. Ты послушай когда-нибудь, как повар беседует с Митрофановым.

- Да, - неопределенно отозвался Клим.

- Милый Клим, - сказала она, прижимаясь к нему. - Не находишь ли ты, что жизнь становится очень странной?

- Я нахожу, что пора спать, вот что, - сказал он. - У меня завтра куча работы...

Это уже не первый раз Самгин чувствовал и отталкивал желание жены затеять с ним какой-то философический разговор. Он не догадывался, на какую тему будет говорить Варвара, но был почти уверен, что беседа не обещает ничего приятного.

- О жизни и прочем поговорим когда-нибудь в другой раз, - обещал он и, заметив, что Варвара опечалена, прибавил, гладя плечо ее: - О жизни, друг мой, надобно говорить со свежей головой, а не после Любашиных новостей. Ты заметила, что она говорила о Струве и прочих, как верующая об угодниках божиих?

- Да, - сказала Варвара, усмехаясь, но глядя в сторону, в окно, освещенное луною.

Недели через три Самгин сидел в почтовой бричке, ее катила по дороге, размытой вешними водами, пара шершавых, рыженьких лошадей, механически, точно заводные игрушки, перебирая ногами. Ехали мимо пашен, скудно покрытых всходами озими; неплодородная тверская земля усеяна каким-то щебнем, вымытым добела.

- Хлеба здесь рыжик одолевает, дави его леший, - сказал возница, махнув кнутом в поле. - Это - вредная растения такая, рыжик, желтеньки светочки, - объяснил он, взглянув на седока через плечо.

"Говорит со мною, как с иностранцем", - отметил Самгин.

День был воскресный, поля пустынны; лишь кое-где солидно гуляли желтоносые грачи, да по невидимым тропам между пашен, покачиваясь, двигались в разные стороны маленькие люди, тоже похожие на птиц. С неба, покрытого рваной овчиной облаков, нерешительно и ненадолго выглядывало солнце, кисейные тряпочки теней развешивались на голых прутьях кустарника, на серых ветках ольхи, ползли по влажной земле. Утомленный унылым однообразием пейзажа, Самгин дремотно и расслабленно подпрыгивал в бричке, мысли из него вытрясло, лишь назойливо вспоминался чей-то невеселый рассказ о человеке, который, после неудачных попыток найти в жизни смысл, возвращается домой, а дома встречает его еще более злая бессмыслица. Маленький чемодан Самгина тоже подпрыгивал, бил по ногам, но поправить его было лень.

Въехали в рощу тонкоствольной, свинцовой ольхи, в кислый запах болота, гниющей листвы, под бричкой что-то хряснуло, она запрокинулась назад и набок, вытряхнув Самгина. Лошади тотчас остановились. Самгин ударился локтем и плечом о землю, вскочил на ноги, сердито закричал:

- Какого ты чорта...

Возница, мужичок средних лет, с реденькой, серой бородкой на жидком лице, не торопясь слез с козел, взглянул под задок брички и сказал, улыбаясь:

- Ось пополам, драть ее с хвоста, я тут - ни при чем, господин, железо не вытерпело.

Молчаливый и унылый, как все вокруг, он оживился, поправил на голове трепаную шапку, подтянул потуже кушак и успокоил:

- Происшествия - пустяки; тут до Тарасовки не боле полутора верст, а там кузнец дела наши поправит в тую же минуту. Вы, значит, пешечком дойдете. Н-но, уточки, - весело сказал он лошадям, попятив их.

Достал из-под облучка топор, в три удара срубил ольху и, обрубая ветки ее, продолжал:

- Там кузнец, Василий Микитич, мастер, какого в Москве не сыскать, гремучего ума человек...

- Что же мне, идти?

- С богом! Я - догоню.

И, хотя лошади стояли неподвижно, как бронзовые, он посоветовал им:

- Смирненько, птичкк!

Самгин поднял с земли ветку и пошел лукаво изогнутой между деревьев дорогой из тени в свет и снова в тень. Шел и думал, что можно было не учиться в гимназии и университете четырнадцать лет для того, чтоб ездить по избитым дорогам на скверных лошадях в неудобной бричке, с полудикими людями на козлах. В голове, как медные пятаки в кармане пальто, болтались, позванивали в такт шагам слова:

Эти бедные селенья,

Эта скудная природа...

Неужели барственный Григорович, картежный игрок Некрасов, Златовратский и другие действительно обладали каким-то странным чувством, которое казалось им любовью к народу?

Роща редела, отступая от дороги в поле, спускаясь в овраг; вдали, на холме, стало видно мельницу, растопырив крылья, она как бы преграждала путь. Самгин остановился, поджидая лошадей, прислушиваясь к шелесту веток под толчками сыроватого ветра, в шелест вливалось пение жаворонка. Когда лошади подошли, Клим увидал, что грязное колесо лежит в бричке на его чемодане.

- Али вредно сундучку? - спросил возница в ответ на окрик Самгина, переложил колесо под облучок и сказал: - Сейчас достигнем.

Но только лишь вышли из рощи к мосту чрез овраг, он, схватив лошадей за повода, круто повернул их назад.

- Так и есть: бунтуются! Эки, черти... И вполголоса посоветовал:

- Вы, барин, отойдите куда погуще, а то - кто знает, как они поглядят на вас? Дело - не законное, свидетели - нежелательны.

На тревожные вопросы Клима он не спеша рассказал, что тарасовские мужики давно живут без хлеба; детей и стариков послали по миру.

- В кусочки, да! Хлебушка у них - ни поесть, ни посеять. А в магазее хлеб есть, лежит. Просили они на посев - не вышло, отказали им. Вот они и решили самосильно взять хлеб силою бунта, значит. Они еще в среду хотели дело это сделать, да приехал земской, напугал. К тому же и день будний, не соберешь весь-то народ, а сегодня - воскресенье.

Пока он рассказывал, Самгин присмотрелся и увидал, что по деревне двигается на околицу к запасному магазину густая толпа мужиков, баб, детей, - двигается не очень шумно, а с каким-то урчащим гулом; впереди шагал небольшой, широкоплечий мужик с толстым пучком веревки на плече.

- Это - Кубасов, печник, он тут у них во всем - первый. Кузнецы, печники, плотники - они, всё едино, как фабричные, им - плевать на законы, - вздохнув, сказал мужик, точно жалея законы. - Происшествия эта задержит вас, господин, - прибавил он, переступая с ноги на ногу, и на жидком лице его появилась угрюмая озабоченность, все оно как-то оплыло вниз, к тряпичной шее.

До деревни было сажен полтораста, она вытянулась по течению узенькой речки, с мохнатым кустарником на берегах; Самгин хорошо видел все, что творится в ней, видел, но не понимал. Казалось ему, что толпа идет торжественно, как за крестным ходом, она даже сбита в пеструю кучу теснее, чем вокруг икон и хоругвей. Ветер лениво гнал шумок в сторону Самгина, были слышны даже отдельные голоса, и особенно разрушал слитный гул чей-то пронзительный крик:

- Ирмаков! Братцы - Ирмаков отклоняется! Через плетень на улицу перевалился человек в красной рубахе, без пояса, босой, в подсученных до колен штанах; он забежал вперед толпы и, размахивая руками, страдальчески взвизгнул:

- Ежели Ирмаков, так и я отклоняюсь!

Печник наотмашь хлестнул его связкой веревок, человечек отскочил, забежал во двор, и оттуда снова раздался его истерический крик:

- Отклоняюсь... Неправильно-о!

- Приведите Ермакова, - сказал печник так слышно, как будто он был где-то очень близко от Самгина.

- Что они хотят делать? - спросил Клим. - Возница, сдвинув кнутовищем шапку на ухо и ковыряя в спутанных волосах, вздохнул:

- Да ведь что же им делать-то? Желают отпереть магазею, а ключа у них - нету. Ключ в этом деле даже и ненужная вещь, - продолжал он, глядя на деревню из-под ладони. - Ключом только одна рука может действовать, а тут требовается приложение руки всего мира. Чтобы даже и ребятишки. Детей-то - не осудите? - спросил он, заглянув в лицо Самгина вопросительно, с улыбочкой. Самгин, не ответив, смотрел, как двое мужиков ведут под руки какого-то бородатого, в длинной, ниже колен, холщовой рубахе; бородатый, упираясь руками в землю, вырывался и что-то говорил, как видно было по движению его бороды, но голос его заглушался торжествующим визгом человека в красной рубахе, подскакивая, он тыкал кулаком в шею бородатого и орал:

- Отклоняисси, подлая душа-а?

- Гляди-ко ты, как разъярился человек, - с восхищением сказал возница, присев на подножку брички и снимая сапог. - Это он - правильно! Такое дело всем надобно делать в одну душу.

Сняв сапог, развернув онучу, он испортил воздух крепким запахом пота, Самгин отодвинулся в сторону, но возница предупредил его:

- Не очень показывайтесь. А которого ведут - это Ермаков, он тут - посторонний житель, пасека у него, и рыболов. Он, видите, сектарь, малмонит, секта такая, чтобы в солдатах не служить.

Сектанта подвели к печнику, толпа примолкла, и отчетливо прозвучал голос печника:

- Ты - что же, Ермаков? Твердишь - Христос, а сам народу враг? Гляди - в омут башкой спустим, сволочь!

Шумный, красненький мужичок, сверкая голыми и тонкими ногами, летал около людей, точно муха, толкая всех, бил мальчишек, орал:

- Становись, хрестьяне!

Толпа из бесформенной кучи перестроилась в клин, острый конец его уперся в стену хлебного магазина, и как раз на самом острие завертелся, точно ввертываясь в дверь, красненький мужичок. Печник обернулся лицом к растянувшейся толпе, бросил на головы ее длинную веревку и закричал, грозя кулаком:

- Все до одного берись, мать...

Мужичок тоже грозил и визжал истерически:

- Честно-о! А то - руки выломам!

Крестясь, мужики и бабы нанизывались на веревку, вытягиваясь в одну линию, пятясь назад, в улицу, - это напомнило Самгину поднятие колокола: так же, как тогда. люди благочестиво примолкли, веревка, 'привязанная к замку магазина, натянулась струною. Печник, перекрестясь, крикнул:

- По третьему разу - дергай!

- Эй, все ли схватились?

- Ну - р-раз!

- Глядите, чтобы Ермаков...

- Два!

- К-куда, пес?

- Три!

Длинная линия людей покачнулась, веревка, дрогнув, отскочила от стены, упала, брякнув железом.

- Ну, вот и слава тебе, господи, - сказал возница, надевая сапог, подмигивая Самгину, улыбаясь: - Мы, господин, ничего этого не видели - верно? Магазея - отперта, а - как, нам не известно. Отперта, стало быть, ссуду выдают, - так ли?

Он стал оправлять сбрую на лошадях, продолжая веселеньким голосом:

- Замок, конечно, сорван, а - кто виноват? Кроме пастуха да каких-нибудь старичков, старух, которые на печках смерти ждут, - весь мир виноват, от мала до велика. Всю деревню, с детями, с бабами, ведь не загоните в тюрьму, господин? Вот в этом и фокус: бунтовать - бунтовали, а виноватых - нету! Ну, теперь идемте...

Отдохнувшие лошади пошли бойко; жердь, заменяя колесо, чертила землю, возница вел лошадей, покрикивая:

- Эхма, уточки, куропаточки!

Самгин шагал в стороне нахмурясь, присматриваясь, как по деревне бегают люди с мешками в руках, кричат друг на друга, столбом стоит среди улицы бородатый сектант Ермаков. Когда вошли в деревню, возница, сорвав шапку с головы, закричал:

- Эй, Василий Митрич!

Сразу стало тише, люди как будто испугались, замерли на минуту, глядя на лошадей и Самгина, потом осторожно начали подходить к нему.

- Дали ссуду-то? - радостно спрашивал возница, а перед ним уже подпрыгивал красненький мужичок, торопливо спрашивая: ,

- Ты - кого привез? Ты - куда его?

К Самгину подошли двое: печник, коренастый, с каменным лицом, и черный человек, похожий на цыгана. Печник смотрел таким тяжелым, отталкивающим взглядом, что Самгин невольно подался назад и встал за бричку. Возница и черный человек, взяв лошадей под уздцы, повели их куда-то в сторону, мужичонка подскочил к Самгину, подсучивая разорванный рукав рубахи, мотаясь, как волчок, который уже устал вертеться.

- Куда едете? В какой должности? - пугливо спрашивал он; печник поймал его за плечо и отшвырнул прочь, как мальчишку, а когда мужичок растянулся на земле, сказал ему:

- Отойди прочь, Иван!

Он выговорил эти три слова так, как будто они стоили ему большого усилия. Его лицо изъедено оспой, поэтому оно и было шероховатым, точно камень, из-под выщипанных бровей угрюмо смотрели синеватые глаза. Стоял он, широко раздвинув ноги, засунув большие пальцы рук за пояс, выпятив обширный живот, молча двигал челюстью, и редкая, толстоволосая борода его неприятно шевелилась. Самгин чувствовал, что этот человек не знает, что ему делать с ним, и нельзя было представить, что он сделает в следующую минуту. Подошло с десяток мужиков, все суровые, прихмуренные.

- Вы - староста? - спросил Самгин, думая, что в следующий раз он возьмет револьвер.

- Староста арестованный, - сказал один из мужиков; печник посмотрел на него, плюнул под ноги себе и сказал:

- Что врешь? Староста у нас захворал. В городе лежит.

Беременная баба, проходя мимо, взмахнула мешком и проворчала:

- Рады, галманы, случаю... Кончали бы скорее.

- А вам - зачем старосту? - спросил печник. - Пачпорт и я могу посмотреть. Грамотный. Наказано - смотреть пачпорта у проходящих, проезжающих, - говорил он, думая явно о чем-то другом. - Вы - от земства, что ли, едете?

- Я - адвокат. ,

- Адвокат, - повторил печник, поглядев на мужиков, - кто-то из них проворчал:

- Стало быть: и нашим и вашим.

- Ну, что ж. Яишну кушать желаете? - спросил печник, подмигнув мужикам, и почти весело сказал: - Господа обязательно яишну едят.

Он вынул из кармана кожаный кисет, трубку, зачерпнул ею табаку и стал приминать его пальцем. Настроенный тревожно, Самгин вдруг спросил:

- Вы чего хотите от меня?

- Мы? - удивился печник. - А - чего нам хотеть? Мы - дома. Вот - заехал к нам по нужде человек, мы - глядим.

Сморщив лицо, он раскурил трубку, подвинулся ближе к Самгину и грубо сказал:

- Идите.

- Куда?

- Туда, - печник ткнул трубкой влево, на группу ветел, откуда доносились вздохи мехов, стук молотка и сиплый голос:

- Дуй, дуй...

На перекладине станка для ковки лошадей сидел возница; обняв стойку, болтая ногами, он что-то рассказывал кузнецу. Печник подошел к нему и скомандовал:

- Подь сюда, Косарев!

Отвел его в сторону шагов на пять, там они поговорили о чем-то, затем кузнец спросил:

- Не врешь? Перекрестись. И пригрозил:

- Ну, гляди же!

Кузнец начал яростно работать; было что-то припадочное в его ненужной беготне от наковальни к пылающему горну, неистовое в его резких движениях.

- Дуй, бей, давай углей, - сипло кричал он, повертываясь в углах. У мехов раскачивалась, точно богу молясь, растрепанная баба неопределенного возраста, с неясным, под копотью, лицом.

- Живее, Вася, не задерживай барина, - сказал печник, отходя прочь от кузницы.

- Злой работник, а? - спросил Косарев, подходя к Самгину. - Еще теперь его чахотка ест, а раньше он был - не ходи мимо! Баба, сестра его, дурочкой родилась.

Не переставая говорить, он вынул из-за пазухи краюху ржаного хлеба, подул на нее, погладил рукою корку и снова любовно спрятал:

- Заметно, господин, что дураков прибывает; тут, кругом, в каждой деревне два, три дуренка есть. Одни говорят: это от слабости жизни, другие считают урожай дураков приметой на счастье.

- Эй, Косарев, помогай! - крикнул кузнец. Ветер нагнал множество весенних облаков, около солнца они были забавно кудрявы, точно парики вельмож восемнадцатого века. По улице воровато бегали с мешками на плечах мужики и бабы, сновали дети, точно шашки, выброшенные из ящика. Лысый старик, с козлиной бородой на кадыке, проходя мимо Самгина, сказал:

- Черти носят...

Самгин отошел подальше от кузницы, спрашивая себя: боится он или не боится мужиков? Как будто не боялся, но чувствовал свою беззащитность и унижение пред откровенной враждебностью печника.

"Это они, конечно, потому, что я - свидетель, видел, как они сорвали замок и разграбили хлеб".

Он лениво поискал: какая статья "Уложения о наказаниях" карает этот "мирской" поступок? Статьи - не нашел, да и думать о ней не хотелось, одолевали другие мысли:

"Печник, конечно, из таких же анархистов по натуре, как грузчик, казак..."

- Готово, - с радостью объявил Косарев и усердно начал хвалить кузнеца: - Крепче новой стала ось; ну и мастер!

А мастер, встряхнув на ладони деньги, сердито посоветовал Самгину:

- Прибавьте на бутылку казенки. Ну, вот, - езжай, Косарев!

Лошади бойко побежали, и на улице стало тише. Мужики, бабы, встречая и провожая бричку косыми взглядами, молча, нехотя кланялись Косареву, который, размахивая кнутом, весело выкрикивал имена знакомых, поощрял лошадей:

- Эх, птички-и!

Но, выехав за околицу, обернулся к седоку и сказал:

- Сволочь народ!

Это было так неожиданно, что Самгин не сразу спросил:

- Почему?

- Да - как же, - обиженно заговорил Косарев. - Али это порядок: хлеб воровать? Нет, господин, я своевольства не признаю. Конечно: и есть - надо, и сеять - пора. Ну, все-таки: начальство-то знает что-нибудь али - не знает?

Он погрозил кнутом вдаль, в синеватый сумрак вечера и продолжал вдохновенно:

- Ежели вы докладать будете про этот грабеж, так самый главный у них - печник. Потом этот, в красной рубахе. Мишка Вавилов, ну и кузнец тоже. Мосеевы братья... Вам бы, для памяти, записать фамилии ихние, - как думаете?

- Перестань, - строго сказал Самгин. - Меня это не касается.

Он рассердился, но не находил достаточно веских слов, чтоб устыдить возницу.

- Разве тебе не стыдно доносить на своих?

- Да я - не здешний...

- Все равно. Это - нехорошо.

- Уж чего хорошего, - согласился Косарев. - Али это - жизнь?

- Удивляюсь я, - продолжал Самгин, но возница прервал его:

- Еще бы не удивиться! Я сам, как увидал, чего они делают, - испугался.

- Довольно! - крикнул Самгин.

- Как желаете, - сказал Косарев, вздохнув, уселся на облучке покрепче и, размахивая кнутом над крупами лошадей, жалобно прибавил: - Вы сами видели, господин, я тут посторонний человек. Но, но, яростные! - крикнул он. Помолчав минуту, сообщил: - Ночью - дождик будет, - и, как черепаха, спрятал голову в плечи.

"Народ, - возмущенно думал Самгин. - Бунтовщики", - иронически думал он, но думалось неохотно и только словами, а возмущение, ирония, вспыхнув, исчезали так же быстро, как отблески молний на горизонте. Там, на востоке, поднимались тяжко синие тучи, отемняя серую полосу дороги, и, когда лошади пробегали мимо одиноких деревьев, казалось, что с голых веток сыплется темная пыль. Синеватая скука холодного вечера настраивала Самгина лирически и жалобно. Жалко было себя, - человека, который не хотел бы, но принужден видеть и слышать неприятное и непонятное. Зачем ему эти поля, мужики и вообще все то, что возбуждает бесконечные, бесплодные думы, в которых так легко исчезает сознание внутренней свободы и права жить по своим законам, теряется ощущение своей самости, оригинальности и думаешь как бы тенями чужих мыслей? Почему на нем лежит обязанность быть умником, все знать, обо всем говорить, служить эоловой арфой, - кому служить?

Но тут он почувствовал, что это именно чужие мысли подвели его к противоречию, и тотчас же напомнил себе, что стремление быть на виду, показывать себя большим человеком - вполне естественное стремление и не будь его - жизнь потеряла бы смысл.

"Я изобразил себя себе орудием чьей-то чужой воли", - подумал он.

Лошади подбежали к вокзалу маленькой станции, Косарев, получив на чай, быстро погнал их куда-то во тьму, в мелкий, почти бесшумный дождь, и через десяток минут Самгин раздевался в пустом купе второго класса, посматривая в окно, где сквозь мокрую тьму летели злые огни, освещая на минуту черные кучи деревьев и крыши изб, похожие на крышки огромных гробов. Проплыла стена фабрики, десятки красных окон оскалились, точно зубы, и показалось, что это от них в шум поезда вторгается лязгающий звук.

Самгин лег, но от усталости не спалось, а через две остановки в купе шумно влез большой человек, приказал проводнику зажечь огонь, посмотрел на Самгина и закричал:

- Ба, это вы? Куда? Откуда? Не узнаете? Ипполит Стратонов.

Расстегиваясь; пошатывая вагон, он заговорил с Климом, как с человеком, с которым хотел бы поссориться:

- Слышали? Какой-то идиот стрелял в Победоносцева, с улицы, в окно, чорт его побери! Как это вам нравится, а?

Он был выпивши; наклонясь, чтоб снять ботинки, он почти боднул головою бок Самгина. Клим поднялся, отодвигаясь в угол, к двери.

- Недоучки, пошехонцы, - бормотал Стратонов. Сюртук студента, делавший его похожим на офицера, должно быть, мешал ему расти, и теперь, в "цивильном" костюме, Стратонов необыкновенно увеличился по всем измерениям, стал еще длиннее, шире в плечах и бедрах, усатое лицо округлилось, даже глаза и рот стали как будто больше. Он подавлял Самгина своим объемом, голосом, неуклюжими движениями циркового борца, и почти не верилось, что этот человек был студентом.

- Уже один раз испортили игру, дураки, - говорил он, отпирая замок обшитой кожею корзины. - Если б не это чортово Первое марта, мы бы теперь держали Европу за рога...

Говорил он не озлобленно, а как человек, хотя и рассерженный, но хорошо знающий, как надобно исправлять чужие ошибки, и готовый немедля взяться за это. В полосатой фуфайке жокея, в каких-то необыкновенного цвета широких кальсонах, он доставал из корзины свертки и, наклонив кудлатую голову, предлагал Самгину:

- Нуте-ко, давайте закусим на сон грядущий. Я без этого - не могу, привычка. Я, знаете, четверо суток провел с дамой купеческого сословия, вдовой и за тридцать лет, - сами вообразите, что это значит! Так и то, ночами, среди сладостных трудов любви, нет-нет да и скушаю чего-нибудь. "Извини, говорю, машер..." [*]

[*] - Моя дорогая... (франц.). - Ред.

Самгин был голоден и находил, что лучше есть, чем говорить с полупьяным человеком. Стратонов налил из черной бутылки в серебряную стопку какой-то сильно пахучей жидкости.

- Проглотите-ко. Весьма забавная штука. Клим выпил, задохнулся и, открыв рот, сердито зашипел.

- Что - яд? У моей дамы старичок буфетчик есть, такой, я вам скажу, Менделеев!.. Гуся возьмите...

Дождь вдруг перестал мыть окно, в небо золотым мячом выкатилась луна; огни станций и фабрик стали скромнее, побледнели, стекло окна казалось обрызганным каплями ртути. По земле скользили избы деревень, точно барки по реке.

- Твена - любите? А - Джерома? Да, никто не может возбудить такой здоровый смех, как эти двое, - говорил Стратонов, усердно кушая. Затем, вытирая руки салфеткой, сокрушенно вздохнул:

- У людей - Твен, а у нас - Чехов. Недавно мне рекомендовали: прочитайте "Унтера Пришибеева" - очень смешно. Читаю - вовсе не смешно, а очень грустно. И нельзя понять: как же относится автор к человеку, которого осмеивают за то, что он любит порядок? Давайте-ко, выпьем еще.

Ядовитую настойку Стратонов пил бесстрашно, как лимонад. Выпив, он продолжал, собирая несъеденную пишу в корзину:

- Вообще в России, кроме социалистов, - ничего смешного нет. Юмористика у нас - глупая: полячок или еврейчик, стреляющий с улицы в окно обер-прокурора Святейшего синода, - вот. Пистолетишко, наверное, был плохонький.

Через несколько минут он растянулся на диване и замолчал; одеяло на груди его волнообразно поднималось и опускалось, как земля за окном. Окно то срезало верхушки деревьев, то резало деревья под корень; взмахивая ветвями, они бежали прочь. Самгин смотрел на крупный, вздернутый нос, на обнаженные зубы Стратонова и представлял его в деревне Тарасовке, пред толпой мужиков. Не поздоровилось бы печнику при встрече с таким барином...

Клим считал Стратонова самонадеянным, неумным, но теперь ему вдруг захотелось украсить этого человека какими-то достоинствами, и через некоторое время он наделил его энергией Варавки, национальным чувством Козлова и оптимизмом Митрофанова, - получилась очень внушительная фигура.

"Может быть, вот такие люди и нужны России".

Он вспомнил успокоительные слова Митрофанова по поводу студенческих волнений:

- Ничего. Это - кожа зудит, а внутренность у нас здоровая. Возьмите, например, гречневую кашу: когда она варится, кипит - легкое зерно всплывает кверху, а потом из него образуется эдакая вкусная корочка, с хрустом. Так? Но ведь сыты мы не корочкой, а кашей...

Засыпая, Самгин думал:

"Да, России нужны здоровые люди, оптимисты, а не "желчевики", как говорил Герцен. Щедрин и Успенский - вот кто, больше других, испортили характер интеллигенции".

Но поутру Стратонов разочаровал Клима; он проснулся первый, разбудил его своей возней и предложил кофе.

- У меня термос, сейчас проводник принесет стаканы, - говорил он, любовно надевая новенькие светлые брюки. Клим спросил:

- Вы, кажется, перестали бывать у Прейса?

- Нет, иногда захожу, - неохотно ответил Стратонов. - Но, знаете, скучновато. И - между нами - "блажен муж, иже не иде на совет нечестивых", это так! Но дальше я не согласен. Или вы стоите на пути грешных, в целях преградить им путь, или - вы идете в ногу с ними. Вот-с. Прейс - умница, - продолжал он, наморщив нос, - умница и очень знающий человек, но стадо, пасомое им, - это все разговорщики, пустой народ.

Тщательно вытирая салфеткой стаканы, он заговорил с великим воодушевлением:

- История, дорогой мой, поставила пред нами задачу: выйти на берег Тихого океана, сначала - через Маньчжурию, затем, наверняка, через Персидский залив. Да, да - вы не улыбайтесь. И то и другое - необходимо, так же, как необходимо открыть Черное море. И с этим надобно торопиться, потому что...

Вагон сильно тряхнуло. Стратонов плеснул кофе из термоса на колени себе, на светлосерые брюки, вспыхнул и четко выругался математическими словами.

- Вот скандал, - сокрушенно вздохнул он, пробуя стереть платком рыжие пятна с брюк. Кофе из стакана он выплеснул в плевательницу, а термос сунул в корзину, забыв о том, что предложил кофе Самгину.

- А - революция? - спросил Клим. Снимая брюки, Стратонов проворчал:

- Ну, какая там революция. Мальчишки стреляют из пистолетов.

- Мальчишки или нет, но они организовали две партии, а люди ваших взглядов...

Вывернув брюки наизнанку, Стратонов тщательно сложил их, снял с полки тяжелый чемодан, затем, надув щеки, сердито глядя на Самгина, вытянул руку ладонью вверх и сильно дунул на ладонь:

- Вот ваши партии! Пыль - ваши партии. И, вынув из чемодана другие брюки, рассматривая их, он пробормотал;

- Россия вступила на путь мировой политики, а вы - о пистолетах. Смешно...

Самгин замолчал. Стратонов опрокинул себя в его глазах этим глупым жестом и огорчением по поводу брюк.

Выходя из вагона, он простился со Стратоновым пренебрежительно, а сидя в пролетке извозчика, думал с презрением: "Бык. Идиот. На что же ты годишься в борьбе против людей, которые, стремясь к своим целям, способны жертвовать свободой, жизнью?"

Эта слишком определенная мысль смутила Самгина; мысли такого тона, являясь внезапно, заставляли его протестовать против них.

"Разумеется, я вовсе не желаю победы таким быкам", - подумал он и решил вычеркнуть из своей памяти эту неприятную встречу, как пытался вычеркивать многое, чему не находил удобного места в хранилище своих впечатлений.

Он видел, что "общественное движение" возрастает; люди как будто готовились к парадному смотру, ждали, что скоро чей-то зычный голос позовет их на Красную площадь к монументу бронзовых героев Минина, Пожарского, позовет и с Лобного места грозно спросит всех о символе веры. Всё горячее спорили, все чаще ставился вопрос:

"Как вы думаете?"

Гусаров сбрил бородку, оставив сердитые черные усы, и стал похож на армянина. Он снял крахмаленную рубашку, надел суконную косоворотку, сапоги до колена, заменил шляпу фуражкой, и это сделало его человеком, который сразу, издали, бросался в глаза. Он уже не проповедовал необходимости слияния партий, социал-демократов называл "седыми", социалистов-революционеров - "серыми", очень гордился своей выдумкой и говорил:

- Седые должны взяться за пропаганду действием; нужен фабричный террор, нужно бить хозяев, директоров, мастеров. Если седые примут это, тогда серым - каюк!

- Болтун, - сказала о нем Любаша. - Говорит, что у него широкие связи среди рабочих, а никому не передает их. Теперь многие хвастаются связями с рабочими, но это очень похоже на охотничьи рассказы. А вот господин Зубатов имеет основание хвастаться...

Любаша становилась все более озабоченной, грубоватой, она похудела, раздраженно заикалась, не договаривая фраз, и однажды, при Варваре, с удивлением, с гневом крикнула Самгину:

- Ты, Клим, глупеешь, честное слово! Ты говоришь так путано, что я ничего не понимаю.

- У тебя вредная привычка понимать слишком упрощенно, - сказал Клим первое, что пришло в голову.

Любаша часто получала длинные письма от Кутузова;

Самгин называл их "апостольскими посланиями". Получая эти письма, Сомова чувствовала себя именинницей, и все понимали, что эти листочки тонкой почтовой бумаги, плотно исписанные мелким, четким почерком, - самое дорогое и радостное в жизни этой девушки. Самгин с трудом верил, что именно Кутузов, тяжелой рукой своей, мог нанизать строчки маленьких, острых букв.

"Мир тяжко болен, и совершенно ясно, что сладенькой микстурой гуманизма либералов его нельзя вылечить, - писал Кутузов. - Требуется хирургическое вмешательство, необходимо вскрыть назревшие нарывы, вырезать гнилые опухоли".

- Правильно, - соглашался Алексей Гогин, прищурив глаз, почесывая ногтем мизинца бровь. - И раньше он писал хорошо... как это? О шиле и мешке?

Любаша с явной гордостью цитировала по памяти:'

- "Как бы хитроумно ни сшивались народниками мешки красивеньких словечек, - классовое шило невозможно утаить в них".

- Ха-арошая голова у Степана, - похвалил Гогин, а сестра его сказала, отрицательно качая головой:

- Я - не поклонница людей такого типа. Люди, которых понимаешь сразу, люди без остатка, - неинтересны. Человек должен вмещать в себе, по возможности, всё, плюс - еще нечто.

Принято было не обращать внимания на ее словесные капризы, только Любаша изредка дразнила ее:

- Это, Танечка, у декадентов украдено. Татьяна возражала:

- Декаденты - тоже революционеры. Самгин, выслушав все мнения, выбирал удобную минуту и говорил:

- Нам необходимы такие люди, каков Кутузов, - люди, замкнутые в одной идее, пусть даже несколько уродливо ограниченные ею, ослепленные своей верою...

- Зачем это? - спросила Татьяна, недоверчиво глядя на него.

- Затем, чтоб избавить нас от всевозможных лишних людей, от любителей словесного романтизма, от нашей склонности ко всяческим ересям и модам, от умственной распущенности...

Он выработал манеру говорить без интонаций, говорил, как бы цитируя серьезную книгу, и был уверен, что эта манера, придавая его словам солидность, хорошо скрывает их двусмысленность. Но от размышлений он воздерживался, предпочитая им "факты". Он тоже читал вслух письма брата, всегда унылые.

"Здесь живут всё еще так, как жили во времена Гоголя; кажется, что девяносто пять процентов жителей - "мертвые души" и так жутко мертвые, что и не хочется видеть их ожившими"... "В гимназии введено обучение военному строю, обучают офицера местного гарнизона, и, представь, многие гимназисты искренно увлекаются этой вредной игрой. Недавно один офицер уличен в том, что водил мальчиков в публичные дома".

Иван Дронов написал Самгину письмо с просьбой найти ему работу в московских газетах, Самгин затеял переписку с ним, и Дронов тоже обогащал его фактами:

"Один из студентов, возвращенных из Сибири, устроил здесь какие-то идиотские радения с гимназистками: гасил в комнате огонь, заставлял капать воду из умывальника в медный таз и под равномерное падение капель в темноте читал девицам эротические и мистические стишки. Этим он доводил девчонок до истерики, а недавно оказалось, что одна из них, четырнадцати лет, беременна".

Фактами такого рода Иван Дронов был богат, как еж иглами; он сообщал, кто из студентов подал просьбу о возвращении в университет, кто и почему пьянствует, он знал все плохое и пошлое, что делали люди, и охотно обогащал Самгина своим "знанием жизни". Клим рассказывал гостям впечатления своих поездок и не без удовольствия видел, что рассказы эти заставляют людей печально молчать. Это было его маленьким возмездием людям за то, что они не таковы, какими он хотел бы видеть их. Он давно уже - и предусмотрительно - заявил, что понимает: факты его несколько однообразно мрачны, но он затеял писать бытовые очерки "На границе двух веков".

- Я намерен показать процесс разрушения всяческих "устоев" и "традиций" накануне эпохи всяческих мятежей, - сказал он тоном хладнокровного ученого-социолога.

Но вообще он был доволен своим местом среди людей, уже привык вращаться в определенной атмосфере, вжился в нее, хорошо, - как ему казалось, - понимал все "системы фраз" и был уверен, что уже не встретит в жизни своей еще одного Бориса Варавку, который заставит его играть унизительные роли.

Незаметно для него Варвара все расширяла круг знакомств, обнаруживая неутолимую жажду "новых" людей. Около нее вертелись юноши и девицы, или равнодушные к "политике", "принципам", "традициям" или говорившие обо всем этом с иронией и скептицизмом стариков. Они воскрешали в памяти Самгина забытые им речи Серафимы Нехаевой о любви и смерти, о космосе. о Верлене, пьесах Ибсена, открывали Эдгара По и Достоевского, восхищались "Паном" Гамсуна, утверждали за собою право свободно отдаваться зову всех желаний, капризной игре всех чувств. Самгин не отказывал себе в удовольствии стравливать индивидуалистов с социалистами, осторожно подчеркивая непримиримость их противоречий.

Он видел, что Варвара Особенно отличает Нифонта Кумова, высокого юношу, с головой, некрасиво удлиненной к затылку, и узким, большеносым лицом в темненьком пухе бороды и усов. Издали длинная и тощая фигура Кумова казалась комически заносчивой, - так смешно было вздернуто его лицо, но вблизи становилось понятно, что он "задирает нос" только потому, что широкий его затылок, должно быть, неестественно тяжел; Кумов был скромен, застенчив, говорил глуховатым баском, немножко шепеляво и всегда говорил стоя; даже произнося коротенькие фразы, он привставал со стула, точно школьник. Темное лицо его освещали серые глаза, очень мягкие и круглые, точно у птицы.

Он был сыном уфимского скотопромышленника, учился в гимназии, при переходе в седьмой класс был арестован, сидел несколько месяцев в тюрьме, отец его в это время помер, Кумов прожил некоторое время в Уфе под надзором полиции, затем, вытесненный из дома мачехой, пошел бродить по России, побывал на Урале, на Кавказе, жил у духоборов, хотел переселиться с ними в Канаду, но на острове Крите заболел, и его возвратили в Одессу. С юга пешком добрался до Москвы и здесь осел, решив:

"Поучиться чему-нибудь".

Самгину что-то понравилось в этом тихом человеке, он предложил ему работу письмоводителя у себя, и ежедневно Кумов скрипел пером в маленькой комнатке рядом с уборной, а вечерами таинственно и тихо рассказывал:

- Надо различать - дух! - Он поднимал тонкую, бессильную руку на уровень головы. - И - душа! - Рука его мягко опускалась на колено. - Помните - Христос-то: "В руце твоя предаю дух мой", - а не душу. И - затем: "Духа не угашайте". Дух разумом практическим не соблазняется, а душа - соблазнена. И все наши сектанты, как я вижу их, живут не духом, а - душой. И духоборы тоже: замкнули дух в душе. Народ вообще живет не духом, это - неверно мыслится о нем. Народ - сила душевная, разумная, практическая, - жесточайшая сила, и вся - от интересов земли. Духом живет интеллигенция, потому она и числится непрактической. На Кубани субботники поют: "Града сионска взыщем, в нем же душею исцелимся", а сами - богатые, жадные. Тоже и духоборы: будто бы за дух, за свободу его борются, а поехали туда, где лучше. Интеллигенция идет туда, где хуже, труднее.

Самгин слушал, улыбаясь и не находя нужным возражать Кумову. Он - пробовал и убедился, что это бесполезно: выслушав его доводы, Кумов продолжал говорить свое, как человек, несокрушимо верующий, что его истина - единственная. Он не сердился, не обижался, но иногда слова так опьяняли его, что он начинал говорить как-то судорожно и уже совершенно непонятно; указывая рукой в окно, привстав, он говорил с восторгом, похожим на страх:

- Тело. Плоть. Воодушевлена, но - не одухотворена - вот! Учение богомилов - знаете? Бог дал форму - сатана душу. Страшно верно! Вот почему в народе - нет духа. Дух создается избранными.

- Что же, нравится тебе эта философия? - спрашивал Самгин жену, его удивляло и смешило внимание, с которым она слушала Кумова.

- Он - славный, - уклончиво ответила Варвара. - Такой наивный.

Изредка появлялся Диомидов; его визиты подчинялись закону некой периодичности; он как будто медленно ходил по обширному кругу и в одной из точек окружности натыкался на квартиру Самгиных. Вел он себя так, как будто оказывал великое одолжение хозяевам тем, что вот пришел.

- Ну, как вы живете? - снисходительно спрашивал он. - Все еще стараетесь загнать всех людей в один угол?

Он усмехался с ироническим сожалением. В нем явилось нечто важное и самодовольное; ходил он медленно, выгибая грудь, как солдат; снова отрастил волосы до плеч, но завивались они у него уже только на концах, а со щек и подбородка опускались тяжело и прямо, как нитки деревенской пряжи. В пустынных глазах его сгустилось нечто гордое, и они стали менее прозрачны.

Всезнающая Любаша рассказала, что у Диомидова большой круг учеников из мелких торговцев, приказчиков, мастеровых, есть много женщин и девиц, швеек, кухарок, и что полиция смотрит на проповедь Диомидова очень благосклонно. Она относилась к Диомидову почти озлобленно, он платил ей пренебрежительными усмешками.

- Это - ваши книги читать? - спрашивал он. - Мелко написаны для меня.

Но возражал он ей редко, а чаще делал так: пристально глядя в лицо ее, шаркал ногою по полу, как бы растирая что-то.

Когда Алексей Гогин сказал при нем Кумову, что пред интеллигенцией два пути: покорная служба капиталу или полное слияние с рабочим классом, Диомидов громко и резко заметил:

- Это есть - заблуждение: пред человеком только один путь - от самого себя - к богу, а все другое для него не путь, а путаница.

Приятели Варвары шумно восхищались мудростью Диомидова, а Самгину показалось, что между бывшим бутафором и Кумовым есть что-то родственное, и он стравил их на спор. Но - он ошибся: Кумов спорить не стал; тихонько изложив свою теорию непримиримости души и духа, он молча и терпеливо выслушал сердитые окрики Диомидова.

- Неверно это, выдумка! Никакого духа нету, кроме души. "Душе моя, душе моя - что спиши? Конец приближается". Вот что надобно понять: конец приближается человеку от жизненной тесноты. И это вы, молодой человек, напрасно интеллигентам поклоняетесь, - они вот начали людей в партии сбивать, новое солдатство строят.

Сильно разгневанный, Диомидов ушел, ни с кем не простясь, а Любаша, тоже очень сердитая, спросила Кумова: почему он молчал в ответ Диомидову?

- Я с эдаким - не могу, - виновато сказал Кумов, привстав на ноги, затем сел, подумал и, улыбаясь, снова встал: - Я - не умею с такими. Это, знаете, такие люди... очень смешные. Они - мстители, им хочется отомстить...

- Ну, милейший, вы, кажется, бредите, - сказала Сомова, махнув на него рукою.

- Нет, уверяю вас, - это так, честное слово! - несколько более оживленно и все еще виновато улыбаясь, говорил Кумов. - Я очень много видел таких; один духобор - хороший человек был, но ему сшили тесные сапоги, и, знаете, он так злился на всех, когда надевал сапоги, - вы не смейтесь! Это очень... даже страшно, что из-за плохих сапог человеку все делается ненавистно.

Самгин тоже засмеялся, но жена нетерпеливо сказала ему:

- Перестань, пожалуйста...

- Серьезно, - продолжал Кумов, опираясь руками о спинку стула. - Мой товарищ, беглый кадет кавалерийской школы в Елизаветграде, тоже, знаете... Его кто-то укусил в шею, шея распухла, и тогда он просто ужасно повел себя со мною, а мы были друзьями. Вот это - мстить за себя, например, за то, что бородавка на щеке, или за то, что - глуп, вообще - за себя, за какой-нибудь свой недостаток; это очень распространено, уверяю вас!

- А за что, по-вашему, мстит Диомидов? - спросил Клим вполне серьезно.

- Я ведь его не знаю, я по словам вижу, что он из таких, - ответил Кумов и сел.

Самгин держал письмоводителя в почтительном отдалении, лишь изредка снисходя до бесед с ним; Кумов был рассеян и вообще плохой работник, Самгин опасался, что письмоводитель, заметив демократическое отношение к нему патрона, будет работать еще хуже. Он считал Кумова человеком по природе недалеким и забитым обилием впечатлений, непосильных его разуму. Но слова о мстителях неприятно удивили Самгина, и, подумав, что письмоводитель вовсе не так наивен, каким он кажется, он стал присматриваться к нему более внимательно, уже с неприязнью.

Как-то вечером, гуляя с женою, Самгин встретил Макарова и позвал его к себе на чай. Макаров еще более поседел, виски стали почти белыми, и сильнее выцвели темные клочья волос на голове. Это сделало его двуцветные волосы более естественными. Карие глаза стали задумчивее, мягче, и хотя он не казался постаревшим. но явилось в нем что-то печальное. Он все топтался на одном месте, говорил о француженках, которые отказываются родить детей, о Zweikindersystem в Германии, о неомальтузианстве среди немецких социал-демократов; все это он считал признаком, что в странах высокой технической культуры инстинкт материнства исчезает.

- Женщины не хотят родить детей для контор и машин.

Говорил он не воодушевленно, как бы отчитываясь пред Самгиным в своих наблюдениях. Клим пошутил:

- Гинеколог обеспокоен уменьшением практики?

- Нет, - взгляни серьезно, - начал Макаров, но, не кончив, зажег спичку, подождав, пока она хорошо разгорелась, погасил ее и стал осторожно закуривать папиросу от уголька.

"Консервативен, точно мужик", - отметил Самгин.

- В самом деле, - продолжал Макаров, - класс, экономически обеспеченный, даже, пожалуй, командующий, не хочет иметь детей, но тогда - зачем же ему власть?

Рабочие воздерживаются от деторождения, чтоб не голодать, ну, а эти? Это - не моя мысль, а Туробоева... Самгин усмехнулся:

- Вот как! Что он делает?

- Он? Брезгует. Он, на мой взгляд, совершенно парализован чувством брезгливости.

Взглянув на 'Варвару, Макаров помолчал несколько секунд, потом сказал очень спокойно:

- Лидия Тимофеевна, за что-то рассердясь на него, спросила: "Почему вы не застрелитесь?" Он ответил:

"Не хочу, чтобы обо мне писали в "Биржевых ведомостях".

Самгин стал расспрашивать о Лидии. Варвара, все время сидевшая молча, встала и ушла, она сделала это как будто демонстративно. О Лидии Макаров говорил неинтересно и, не сказав ничего нового для Самгина, простился.

- Завтра возвращаюсь в Петербург, а весною перееду в Казань, должно быть, а может быть, в Томск, - сказал он, уходя и оставив по себе впечатление вялости, отчужденности.

- Ты что же это убежала? - спросил Самгин жену.

- Не выношу Макарова! - раздраженно ответила она. - Какой-то принципиальный евнух.

- Ого! - воскликнул Самгин шутливо, а она продолжала, наливая чай в свою чашку:

- Хотя не верю, чтоб человек с такой рожей и фигурой... отнимал себя от женщины из философических соображений, а не из простой боязни быть отцом... И эти его сожаления, что женщины не родят...

- Ты забыла, - начал Самгин, улыбаясь, но во-время замолчал, - жена откинулась на спинку стула, глаза ее густо позеленели.

- Ну, что же? - спросила она, покусывая губы. - Ты хотел напомнить мне о выкидыше, да?

- Ничего подобного, - решительно сказал он. - С чего ты взяла?

- А что же ты хотел сказать?

- Напомнить, что деторождение среди Обеспеченных классов действительно понижается и - это признак плохой...

Он говорил докторально и до поры, пока Варвара не прервала его:

- Ну, извини. Мне показалось.

Самгин подумал, что извинилась она небрежно и лучше бы ей не делать этого. Он давно уже заметил, что Варвара нервничает, но у него не было желания спросить: что с нею? Он заботился только о том, чтоб не раздражать ее, и, когда видел жену в дурном настроении, уходил от нее, считая, что так всего лучше избежать возможных неприятных бесед и сцен. Она стала много курить, но он быстро примирился с этим, даже нашел, что папироса в зубах украшает Варвару, а затем он и сам начал курить. В общем - все-таки жилось неплохо, но после нового года домашнее, привычное как-то вдруг отскочило в сторону.

О Сергее Зубатове говорили давно и немало; в начале - пренебрежительно, шутливо, затем - все более серьезно, потом Самгин стал замечать, что успехи работы охранника среди фабричных сильно смущают социал-демократов и как будто немножко радуют народников. Суслов, чья лампа вновь зажглась в окне мезонина, говорил, усмехаясь, пожимая плечами:

- Зубатовщина - естественный результат пропаганды марксистов.

Любаша, рассказывая о том, как легко рабочие шли в "Общество взаимного вспомоществования", гневно фыркала, безжалостно дергала себя за косу, изумлялась:'

- Если б ткачи, но ведь - металлисты идут на эту приманку, подумайте!

Ее не мог успокоить даже Кутузов, который писал ей:

"Опыт этого химика поставлен дерзко, но обречен на неудачу, потому что закон химического сродства даже и полиция не может обойти. Если же совершится чудо и жандармерия, инфантерия, кавалерия встанут на сторону эксплуатируемых против эксплуататоров, то - чего же лучше? Но чудес не бывает ни туда, ни сюда, ошибки же возможны во все стороны".

- Вот уж не понимаю, как он может шутить, - огорченно недоумевала Любаша.

Алексей Гогин тоже пробовал. шутить, но как-то неудачно, по обязанности веселого человека; его сестра, преподававшая в воскресной школе, нервничая, рассказывала:

- Из семнадцати моих учеников только двое понимают, что Зубатов - жулик.

И все уныло нахмурились, когда стало известно, что в день "освобождения крестьян" рабочие пойдут в Кремль, к памятнику Освободителя.

Пошли они не 19 февраля, а через три дня, в воскресенье. День был мягкий, почти мартовский, но нерешительный, по Красной площади кружился сыроватый ветер, угрожая снежной вьюгой, быстро и низко летели на Кремль из-за Москвы-реки облака, гудел колокольный звон. Двумя валами на площадь вливалась темная, мохнатая толпа, подкатываясь к стене Кремля, к Спасским и Никольским воротам. Шли рабочие не спеша, даже как бы лениво, шли не шумно, но и не торжественно. Говорили мало, неполными голосами, ворчливо, и говор не давал того слитного шума, который всегда сопутствует движению массы людей. Очень многие простуженно кашляли, и тяжелое шарканье тысяч ног по измятому снегу странно напоминало звук отхаркивания, влажный хрип чудовищно огромных легких.

Клим Самгин стоял в группе зрителей на крыльце Исторического музея. Рабочие обтекали музей с двух сторон и, как бы нерешительно застаиваясь у ворот Кремля, собирались в кулак и втискивались в каменные пасти ворот, точно разламывая их. Напряженно всматриваясь в бесконечное мелькание лиц, Самгин видел, что, пожалуй, две трети рабочих - люди пожилые, немало седобородых, а молодежь не так заметна. И тогда как солидные люди шли в сосредоточенном молчании или негромко переговариваясь, молодежь толкала, пошатывала их, перекликалась, посмеиваясь, поругиваясь, разглядывая чисто одетую публику у музея бесцеремонно и даже дерзко. Но голоса заглушались шарканьем и топотом ног. Изредка в потоке шапок и фуражек мелькали головы, повязанные шалями, платками, но и женщины шли не шумно. Одна из них, в коротком мужском полушубке, шла с палкой в руке и так необъяснимо вывертывая ногу из бедра, что казалось, она, в отличие от всех, пытается идти боком вперед. Лицо у нее было большое, кирпичного' цвета и жутко неподвижно, она вращала шеей и, как многие в толпе, осматривала площадь широко открытыми глазами, которые первый раз видят эти древние стены, тяжелые торговые ряды, пеструю церковь и бронзовые фигуры Минина, Пожарского.

Многократно и навязчиво повторялись сухое, длинное лицо Дьякона и круглое, невыразительное Митрофанова. Похожих на Дьякона было меньше, и только один человек напомнил Климу Дунаева.

"С каким чувством идут эти люди?" - догадывался Самгин.

Ему казалось, что некоторые из них, очень многие, может быть - большинство, смотрят на него и на толпу зрителей, среди которых он стоит, также снисходительно, равнодушно, усмешливо, дерзко и угрюмо, а в общем глазами совершенно чужих людей, теми же глазами, как смотрят на них люди, окружающие его, Самгина.

"Мы", - вспомнил он горячее и веское словцо Митрофанова в пасхальную ночь. "Класс", - думал он, вспоминая, что ни в деревне, когда мужики срывали замок с двери хлебного магазина, ни в Нижнем-Новгороде, при встрече царя, он не чувствовал раскольничьей правды учения d классовой структуре государства.

Рядом с Климом встал, сильно толкнув его, человек с круглой бородкой, в поддевке на лисьем мехе, в каракулевой фуражке; держа руки в карманах поддевки, он судорожно встряхивал полы ее, точно собираясь подпрыгнуть и взлететь на воздух, переступал с ноги на ногу и довольно громко спрашивал:

- Это - что же? Это - как понять? Вчерась - стачки, а седни - каяться пошли, - так, что ли?

Голосок его, довольно звонкий, звучал ехидно, так же как и смех.

- Хэ, х-хэ!

Кто-то, стоявший сзади и выше Самгина, уверенно ответил:

- Это - против студентов. Они - бунтуют, а вот рабочие...

Третий голос, слабенький и сиплый, уныло сказал:

- А по-моему - зря допущено прохождение. Отозвались сразу двое:

- Bepно!

- Почему же зря?

- Да знаете, - нерешительно сказал слабенький голосок. - Уже коли через двадцать лет убиенного царя вспомнили, ну - иди каждый в свой приходский храм, панихиду служи, что ли...

- Верно! Подождали бы первого марта, а то...

- Освобожденные-то крестьяне голодом подыхают...

- Правильно, правильно, - торопливо сказал человек в каракулевой фуражке. - А то - вывалились на улицу да еще в Кремль прут, а там - царские короны, регалии и вообще сокровища...

- Кто это придумал? - спросил строгий бас, ему не ответили, и через минуту он, покрыв разрозненные голоса, театрально возмутился: - Превратить Кремль в скотопригонный двор...

- Позвольте! Это уж напрасно, - сказал тоном обиженного человека кто-то за спиною Самгина. - Тут происходит событие, которое надо понимать как единение народа с царем...

- Не с царем, а с плохим памятником цареву дедушке...

И тотчас же бойкий голосок продекламировал забытую эпиграмму:

Нелепого строителя

Архинелепый план:

Царя-Освободителя

Поставить в кегельбан.

Толпа зрителей росла; перед Самгиным встал высокий судейский чиновник, с желчным лицом, подошел знакомый адвокат с необыкновенной фамилией Магнит. Он поздоровался с чиновником, толкнул Самгина локтем и спросил:

- Ну, что скажете?

Самгин молча пожал плечами, а чиновник, взглянув на него желтыми глазами, сказал:

- Странная затея - внушать рабочим, что правительство с ними против хозяев.

- Вы повторите эти слова в будущей вашей обвинительной речи, - посоветовал адвокат и засмеялся так громко, что из толпы рабочих несколько человек взглянули на него и сначала один, седой, а за ним двое помоложе присоединились к зрителям. Рабочих уже много было среди зрителей, они откалывались от своих и, останавливаясь у музея, старались забиться поглубже в публику. Самгин мельком подумал, что они прячутся. Но он видел, что это неверно: рабочие стояли уже и впереди его, от них исходил тяжелый запах машинного масла. По площади ненужно гуляли полицейские, ветер раздувал полы их шинелей, и можно было думать, что полицейских немало скрыто за торговыми рядами, в узких переулках Китай-города. На Лобном месте стояла тесная группа людей, казалось, что они набиты в бочку. И у монумента спасителям Москвы тоже сгрудилось много зрителей, Козьма Минин бронзовою рукою указывал им на Кремль, но они стояли неподвижно.

А рабочие шли все так же густо, нестройно и не спеша; было много сутулых, многие держали руки в карманах и за спиною. Это вызвало в памяти Самгина снимок с чьей-то картины, напечатанный в "Ниве": чудовищная фигура Молоха, и к ней, сквозь толпу карфагенян, идет, согнувшись, вереница людей, нанизанных на цепь, обреченных в жертву страшному богу.

Но это воспоминание, возникнув механически, было явно неуместно, оно тотчас исчезло, и Самгин продолжал соображать: чем отличаются эти бородатые, взлохмаченные ветром, очень однообразные люди от всех других множеств людей, которые он наблюдал? Он уже подумал, что это такая же толпа, как и всякая другая, и что народники - правы: без вождя, без героя она - тело неодухотворенное. Сегодня ее вождь - чиновник охранного отделения Сергей Зубатов.

"Классовое самосознание? Да - был ли мальчик-то?"

Вспомнил Самгин о Сусанине и Комиссарове, а вслед за ними о Халтурине. Но все эти мысли, быстро сменяя одна другую, скользили поверх глубокого и тревожного впечатления, не задевая его, да и говор в толпе зрителей мешал думать связно.

"Ничего своеобразного в этих людях - нет, просто я несколько отравлен марксизмом", - уговаривал себя Самгин, присматриваясь к тяжелому, нестройному ходу рабочих, глядя, как они, замедляя шаги у ворот, туго уплотняясь, вламываются в Кремль.

"Как слепые, - если кто-нибудь упадет под ноги им - растопчут, не заметив", - вдруг подумал он, и эта мысль была ему ближе всех других. Он сознавал, что в нем поднимается, как температура, некое сильное чувство, ростки которого и раньше, но - слабо, ощущались им. Растет оно, как нарыв, с эдакой дергающей болью, и размышления нимало не мешают его росту. Он совершенно определенно понимал, что не следует формулировать это чувство, не нужно одевать его в точные слова, а, наоборот, надо чем-то погасить его, забыть о нем.

У ворот кричали:

- Шапки! Эй, ребята, шапки снимай!

Команда эта напомнила Самгину наивно хвастливые стихи:

Шапки кто, злодей, не снимет

У святых в Кремле ворот.

Размахивая шапкой, из толпы рабочих оторвался маленький старичок в черном тулупчике нараспашку и радостно сказал:

- Сейчас одного заарестовали. Разговаривал, пес:

"Куда идете? Куда, кричит, идете, дураки, хамово. племя?" Так и садит, будто с ума соскочил, сукин сын!

- Без скандала мы не можем, - угрюмо заметил усатый человек с закопченным лицом.

- "Сволочи", говорит...

- Студент?

- Штатский.

- Пьяный?

- Кто знает? Не разберешь.

- А - молодой?

- Это - верно, молодой. Трясется весь, озлился, что ли... Куда, говорит?

- Сколько ж это тысяч? - озабоченно спросил очень толстый, но плохо одетый, стоя впереди Самгина; ему ответили:

- Тысяч десять.

- Бо-ольше!

С крыльца, через голову Клима, кто-то крикнул успокоительно и даже с удальством:

- Москва людей не боится!

И тотчас же отозвался угрюмый бас:

- Люди ей - зерно под жернов. А человек в тулупчике назойливо допрашивал двух рабочих, которые только что присоединились к публике:

- Вы что ж отстали от своих, а?

- Не твое дело, - сказал один, похожий на Вараксина, а другой, с лицом старого солдата, миролюбиво объяснил:

- Тесно, не пробьешься в ворота, ребра ломают.

- А - для чего затеяли это самое? Затеяли и - в сторону?

И сквозь все голоса из глубины зрителей ручейком пробивался один тревожный чей-то голосок:

- Я - не понимаю: к чему этот парад? Ей-богу, право, не знаю - зачем? Если б, например, войска с музыкой... и чтобы духовенство участвовало, хоругви, иконы и - вообще - всенародно, ну, тогда - пожалуйста! А так, знаете, что же получается? Раздробление как будто. Сегодня - фабричные, завтра - приказчики пойдут или, скажем, трубочисты, или еще кто, а - зачем, собственно? Ведь вот какой вопрос поднимается! Ведь не на Ходынское поле гулять пошли, вот что-с...

В бессвязном говоре зрителей и в этой тревожной воркотне Самгин улавливал клочья очень знакомых ему и даже близких мыслей, но они были так изуродованы, растрепаны, так легко заглушались шарканьем ног, что Клим подумал с негодованием:

"Какое мещанство. Нищенство".

Из Кремля поплыл густой рев, было' в нем что-то шерстяное, мохнатое, и казалось, что он согревает сыроватый, холодный воздух. Человек в поддевке на лисьем мехе успокоительно сообщил:

- Поют! "Спаси, господи" поют!

Снял шапку, перекрестился на храм Василия Блаженного и торопливо пошел прочь.

Все зрители как бы только этого и ждали, плотная стена их стала быстро разваливаться, расползаться; пошел и Самгин. У торговых рядов он наткнулся на Митрофанова; Иван Петрович стоял, прислонясь к фонарю, надув щеки, оттопырив губы, шапка съехала на глаза ему, и вид у него был такой, точно он только что получил удар по затылку. Самгину даже показалось, что он - пьяный. Иван Петрович смотрел прямо в лицо его, но не здоровался. Эта встреча обрадовала Клима, как встреча с приятным человеком после долгого и грустного одиночества; он протянул ему руку и- заметил, что постоялец, прежде чем пожать ее, беспокойно оглянулся.

- Ну, что вы скажете?

- Замечательно, - быстро ответил Митрофанов. - Замечательно, - повторил он, вскинув голову и этим поправив шапку. - Стройно, - сказал он, щупая пальцами пуговицу пальто. - Весьма... внушительно!

В его поведении было что-то странное, он возбудил любопытство Самгина, и Клим предложил ему позавтракать. Митрофанов согласился не сразу, стесненно поеживаясь, оглядываясь, а согласясь, пошел быстро, молча и впереди Самгина.

В полуподвальном ресторане, тесно набитом людями, они устроились в углу, около какого-то шкафа. Гости ресторана вели себя так размашисто и бесцеремонно шумно, как будто все они были близко знакомы друг с другом и собрались на юбилейный или номинальный обед. Самгин прислушался к слитному говору и не услышал ни слова о манифестации рабочих. Он очень торопился определить свое настроение, услыхать слова здравого смысла, но ему не сразу удалось заставить Митрофанова разговориться. Иван Петрович согласно кивал головою и говорил не своим тоном:

- Затея - умственная. Это - верно: хозяева мало чего видят, кроме своей пользы. Конечно - облегчить рабочих людей надо.

Но, выпив рюмки три водки, он глубоко вздохнул, закрыл глаза, сморщился и, качая головою, тихонько сказал:

- Эх, Клим Иванович, клюква это!

- Что? - также тихо спросил Самгин, уже зная, что сейчас услышит нечто своеобразное и, наверное, как всегда от Митрофанова, успокаивающее.

- Клюква, - повторил Митрофанов, наклоняясь к нему через стол. - Вы, Клим Иванович, не верьте: волка клюквой не накормишь, не ест! - зашептал он, часто мигая глазами, и еще более налег на стол. - Не верьте - притворяются. Я знаю.

Погрозив пальцем, он торопливо налил и быстро выпил еще рюмку, взял кусок хлеба, понюхал его и снова положил на тарелку.

- Вас благоразумие обманывает. Многие видят то, чего им хочется, а его, хотимого-то, - нету. Призраки воображаемые, так сказать, видим.

Оглянувшись, он зашептал:

- Я с этой, так сказать, армией два часа шел, в самой гуще, я слышал, как они говорят. Вы думаете, действительно к царю шли, мириться?

Усмехнувшись, Митрофанов махнул рукою над столом, задел бутылку и, удерживая ее, подскочил на стуле.

- Извините. Я фабричных знаю-с, - продолжал он шептать. - Это - народ особенный, им - наплевать на все, вот что! Тут один не пожелал кривить душою, арестовали его...

- Да, я слышал. Мальчишка?

- Зачем? Нет, он - бритый и ростом маловат, а годами - наверное, старше вас.

- Рабочий?

Митрофанов, утвердительно кивнув головой, посмотрел через плечо свое, продолжая с усмешкой:

- Он их - матюками! Идет и садит прямо в морды: "Сволочь вы, говорит, да! Этого царя, говорит, убили за то, что он обманул народ, - понимаете? А вы, говорит, на коленки встать пред ним идете". Его, знаете, бьют, толкают, - молчи, дурак! А он, как пьяный, ничего не чувствует, снова ввернется в толпу, кричит: "Падаль!" Клим Иванович, не в том дело, что человек буянит, а в том, что из десяти семеро одобряют его, а если и бьют, так это они из осторожности. Хитрость - простая! Весь этот ход - неверный, Клим Иванович, это ход на проигрыш. Там один гусь гоготал; дескать народ во главе с царем, а ведь все знают: царь у нас несчастливый, неудачный царь! Передавили в коронацию тысячи народу, а он - даже не перекрестился. Хоть бы пяток полицейских повесил. Дедушка - вешал, не стеснялся. А этот - дядю боится. Вы думаете, народ Ходынку не помнит? Нет, народ злопамятен. Ему, кроме зла, и помнить нечего.

Митрофанов испуганно взмахнул головою.

- Это, конечно, не я говорю, а так, вообще говорится...

- Да, - сказал Самгин, постукивая пальцами по столу.

Это было не то, чего он ожидал от Митрофанова, это не успокаивало, а вызывало двойственное впечатление:

Митрофанов укреплял чувство, которое пугало, но было почти приятно, что именно он укрепляет это чувство.

- Да, правительство у нас бездарное, царь - бессилен, - пробормотал он, осматривая рассеянно десятки сытых лиц; красноватые лица эти в дымном тумане напоминали арбузы, разрезанные пополам. От шума, запахов и водки немножко кружилась голова.

- Вот вы, Иван Петрович, простой, честный, русский человек...

Митрофанов наклонил голову над столом.

- Ну, вот, скажите: как вам кажется: будет у нас революция?

Митрофанов поднял голову и шопотом сказал:

- Обязательно. Громаднейший будет бунт.

- Да? - спросил Самгин; определенность ответа была неприятна ему и мешала выразить назревающие большие мысли.

- Сами знаете, - шептал Митрофанов, сморщив лицо, отчего оно стало шершавым. - До крайности обозлен народ несоответствием благ земных и засилием полиции, - сообщил он, сжав кулак. - Возрастает уныние и... - Подвинув отъехавший стул ближе ко столу, согнувшись так, что подбородок его почти лег на тарелку, он продолжал: - Я вам покаюсь: я вот, знаете, утешаю себя, - ничего, обойдется, мы - народ умный! А вижу, что людей, лишенных разума вследствие уныния, - все больше. Зайдешь, с холода, в чайную, в трактир, прислушаешься: о чем говорят? Так ведь что же? Идет всеобщее соревнование в рассказах о несчастии жизни, взвешивают люди, кому тяжелее жить. До хвастовства доходят, до ярости. Мне - хуже! Нет, врешь, мне! Ведь это - хвастовство для оправдания будущих поступков...

Тут Самгин увидал, что круглые глаза Митрофанова наполнились горестным удивлением:

- Вы подумайте - насколько безумное это занятие при кратком сроке жизни нашей! Ведь вот какая штука, ведь жизни человеку в обрез дано. И все больше людей живет так, что все дни ихней жизни - постные пятницы. И - теснота! Ни вору, ни честному - ногу поставить некуда, а ведь человек желает жить в некотором просторе и на твердой почве. Где она, почва-то?

Клим Самгин остановил его, подняв руку как для пощечины, и спросил:

- Так, может быть, лучше, чтоб она скорей разразилась?

- Клим Иванович, - вполголоса воскликнул Митрофанов, и лицо его неестественно вздулось, покраснело, даже уши как будто пошевелились. - Понимаю я вас, ей-богу - понимаю!

- Ведь нельзя жить в постоянной тревоге, что завтра все полетит к чорту и вы окажетесь в мятеже страстей, чуждых вам.

- Обязательно окажемся, - сказал Митрофанов с тихим испугом.

Самгин тоже опрокинулся на стол, до боли крепко опираясь грудью о край его. Первый раз за всю жизнь он говорил совершенно искренно с человеком и с самим собою. Каким-то кусочком мозга он понимал, что отказывается от какой-то части себя, но это облегчало, подавляя темное, пугавшее его чувство. Он говорил чужими, книжными словами, и самолюбие его не смущалось этим:

- Самодержавие - бессильно управлять народом.

Нужно, чтоб власть взяли сильные люди, крепкие руки и очистили Россию от едкой человеческой пыли, которая мешает жить, дышать.

Он слышал, что Митрофанов, утвердительно качая головою, шепчет:

- Верно, - для хорошего порядка можно и революцию допустить.

Пред Самгиным над столом возвышалась точно отрезанная и уложенная на ладони голова, знакомое, но измененное лицо, нахмуренное, с крепко сжатыми губами; в темных глазах - напряжение человека, который читает напечатанное слишком неясно или мелко.

- Правительство не может сладить ни с рабочим, ни со студенческим движением, - шептал Самгин.

- Эх, господи, - вздохнул Митрофанов, распустив тугое лицо, отчего оно стало" нелепо широким и плачевным, а синие щеки побурели. - Я понимаю, Клим Иванович, вы меня, так сказать, привлекаете! - Он трижды, мелкими крестиками, перекрестил грудь и сказал: - Я - готов, всею душой!

Самгин замолчал, несколько охлажденный этим изъявлением, даже на секунду уловил в этом нечто юмористическое, а Митрофанов, крякнув, продолжал очень тихо:

- Только, наверное, отвергнете, оттолкнете вы меня, потому что я - человек сомнительный, слабого характера и с фантазией, а при слабом характере фантазия - отрава и яд, как вы знаете. Нет, погодите, - попросил он, хотя Самгин ни словом, ни жестом не мешал ему говорить. - Я давно хотел сказать вам, - все не решался, а вот на-днях был в театре, на модной этой пиесе, где показаны заслуженно несчастные люди и бормочут чорт знает что, а между ними утешительный старичок врет направо, налево...

Он передохнул, сморщил лицо неудавшейся усмешкой и развел руки:

- Тут меня вдруг осенило и даже в жар бросило: вредный старичишка этот похож на меня поведением своим, похож!

- Я не совсем понимаю, - сказал Самгин, нахмурясь.

- Похож - выдумывает, стерва! Клим Иванович, я вас уважаю и...

Споткнувшись о какое-то слово, он покачал головою:

- Видите ли... Рассказывал я вам о себе разное, там, ну - винюсь: все это я выдумал для приличия. Жен выдумал и вообще всю жизнь...

- Позвольте - зачем же? - неприязненно и удивленно спросил Самгин.

- Для благоприличия...

Иван Петрович трясущейся рукою налил водки, но не выпил ее, а, отодвинув рюмку, засмеялся горловым, икающим смехом; на висках и под глазами его выступил пот, он быстро и крепко стер его платком, сжатым в комок.

- И вовсе я не Митрофанов, не Иван, а - Петр Яковлев Котельников, нижегородский купеческий сын, весьма известная фамилия была...

Он снова стер пот с лица, взмахнул платком и заерзал на стуле, как бы готовясь вскочить и убежать.

- С двадцати трех лет служу агентом сыскной полиции по уголовным делам, переведен сюда за успехи в розысках...

- По уголовным? - беспокойно, шопотом спросил Самгин, еще не зная, что сказать, но чувствуя, что Митрофанов чем-то обидел его.

- Не беспокойтесь, - подтвердил Иван Петрович. - Ни к чему другому не имею касательства. Да если бы даже имел, и тогда - ваш слуга! Потому что вы и супруга ваша для меня - первые люди, которые...

Не окончив, он глубоко вздохнул и продолжал, удивленно мигая:

- Замечательно - как вы не догадались обо мне тогда, во время студенческой драки? Ведь если б я был простой человек, разве мне дали бы сопровождать вас в полицию? Это - раз. Опять же и то: живет человек на глазах ваших два года, нигде не служит, все будто бы места ищет, а - на что живет, на какие средства? И ночей дома не ночует. Простодушные люди вы с супругой. Даже боязно за вас, честное слово! Анфимьевна - та, наверное, вором считает меня...

По его лицу расплылась виноватая и добродушная улыбочка.

- Вы ни в каком случае не рассказывайте это жене, - строго сказал Самгин. - Потом, со временем, я сам скажу.

Митрофанов, вздохнув, замолчал, как бы давая Самгину время принять какое-то решение, а Самгин думал, что вот .он считал этого человека своеобразно значительным, здравомыслящим...

"А что, в сущности, изменилось?" - спросил он себя и не нашел ответа.

- Может быть - надо съехать мне с квартиры от вас? - услыхал он печальный шопот постояльца.

- Нет, этого не нужно. Я... подумаю, как...

- В сыщики я пошел не из корысти, а - по обстоятельствам нужды, - забормотал Митрофанов, выпив водки. - Ну и фантазия, конечно. Начитался воровских книжек, интересно! Лекок был человек великого ума. Ах" боже мой, боже мой, - погромче сказал он, - простили бы вы мне обман мой! Честное слово - обманывал из любви и преданности, а ведь полюбить человека - трудно, Клим Иванович!

- Да, - невольно сказал Самгин, видя, что темные" глуповатые глаза взмокли и как будто тают. К его обиде на этого человека присоединилось удивление пред исповедью Митрофанова. Но все-таки эта исповедь немножко трогала своей несомненной искренностью, и все-таки было лестно слышать сердечные изъявления Митрофанова; он стал менее симпатичен, но еще более интересен.

- Хороших людей я не встречал, - говорил он, задумчиво и печально рассматривая вилку. - И - надоело мне у собаки блох вычесывать, - это я про свою должность. Ведь - что такое вор, Клим Иванович, если правду сказать? Мелкая заноза, именно - блоха! Комар, так сказать. Без нужды и комар не кусает. Конечно - есть ребята, застарелые в преступности. Но ведь все живем по нужде, а не по евангелию. Вот - явилась нужда привести фабричных на поклон прославленному царю...

Приподняв плечи, Митрофанов спрятал, как черепаха,. голову, показал пальцем за спину свою.

- А вот извольте видеть, сидит торговый народ, благополучно кушает отличнейшую пищу, глотает водку и вино дорогих сортов, говорит о своих делах, и как будто ничего не случилось. Но ведь я так понимаю, что фабричных водили в Кремль ради спокойствия и порядка, что для этого и ночные сторожа мерзнут, и воров ловят и вообще - всё! А - настоящей заботы о благополучии жизни во всем этом не вижу я, Клим Иванович, ей-богу, - не вижу! И, знаете, иной раз, как шилом уколет, как подумаешь, что по-настоящему о народе заботятся, не щадя себя, только политические преступники... то есть не преступники, конечно, а... роман "Овод" или "Спартак" изволили читать? Мне барышня Сомова посоветовала, читал с удовольствием, знаете!

Самгин усмехнулся, он готов был даже засмеяться вслух, но не потому, что стало весело, а Митрофанов осторожно поднялся со стула и сказал, не протягивая руки:

- Покорнейше благодарю... от всего сердца! Самгину показалось, что постоялец как будто вырос за этот час, лицо его похудело, сделалось благообразнее.

Самгин великодушно подал ему руку.

- Так - жене я сам скажу.

Митрофанов поклонился и ушел.

Клим посидел еще минут десять, стараясь уложить мысли в порядок, но думалось угловато, противоречиво, и ясно было лишь одно - искренность Митрофанова.

"В конце концов получается то, что он отдает себя в мою волю. Агент уголовной полиции. Уголовной, - внушал себе Самгин. - Порядочные люди брезгуют этой ролью, но это едва ли справедливо. В современном обществе тайные агенты такая же неизбежность, как преступники. Он, бесспорно... добрый человек. И - неглуп. Он - человек типа Тани Куликовой, Анфимьевны. Человек для других..."

Когда Самгин вышел на Красную площадь, на ней было пустынно, как бывает всегда по праздникам. Небо осело низко над Кремлем и рассыпалось тяжелыми хлопьями снега. На золотой чалме Ивана Великого снег не держался. У музея торопливо шевырялась стая голубей свинцового цвета. Трудно было представить, что на этой площади, за час пред текущей минутой, топтались, вторгаясь в Кремль, тысячи рабочих людей, которым, наверное, ничего не известно из истории Кремля, Москвы, России.

"Да, вот и Митрофанов считает революцию неустранимой. "Мы", - говорил он. Кто же это - "мы"? Но - какой неожиданный и... фантастический изгиб в этом человеке..."

Дома, устало раздеваясь и с досадой думая, что сейчас надо будет рассказывать Варваре о манифестации, Самгин услышал в столовой звон чайных ложек, глуховатое воркованье Кумова и затем иронический вопрос дяди Миши:

- Это вы что же, молодой человек, Шеллинга начитались, что ли?

- Я Шеллинга не читал, я вообще философию не люблю, она - от разума, а я, как Лев Толстой, не верю в разум...

- Как Толстой? Ого-о!..

"Чорт вас побери", - мысленно выругался Клим. Не желая видеть этих людей, он прошел в кабинет свой, прилег там на диван, но дверь в столовую была не плотно прикрыта, и он хорошо слышал беседу старого народника с письмоводителем.

- Человек живет не разумом, а воображением...

- Да - ну?

- То есть и разумом тоже, но это низшая форма, а высшие достижения наши не от разума...

- Наука, например?

- И наука тоже начинается с воображения.

- Налить вам? - спросила Варвара, и по ласковому тону вопроса Клим понял, что она спрашивает Кумова. Ему захотелось чаю, он вышел в столовую, Кумов привстал навстречу ему, жена удивленно спросила:

- Ты пришел? Где ты был?

- Смотрел манифестацию рабочих, потом - у патрона.

- Ага! - вскричал дядя Миша, и маленькое его личико просияло добродушным ехидством. - Ну что, как они? Пели "Боже, царя храни", да? Расскажите-ка, расскажите!

- Но ведь Гусаров рассказывал, - напомнила Варвара.

- А мы сопоставим показания, - шутливо сказал Суслов и, явно готовясь к бою, одернул на груди шерстяную оранжевую курточку, вязанную Любашею. Но прежде чем Самгин начал рассказывать, он заговорил сам.

- Гусаров этот - в сильнейшей ажитации, ему там померещилось что-то, а здесь он Плеханова искажал, дескать, освобождение рабочего класса дело самих рабочих, а мы - интеллигенция, ну - и должны отойти прочь...

Не слушая его. Кумов вполголоса бормотал, опрокинув длинное тело свое к Варваре:

- Хлысты, во время радений, видят духа святого, а> ведь духа-то святого нет...

Самгин, сделав удивленное лицо, посмотрел на него через очки, письмоводитель, сконфуженно улыбнувшись, примолк.

- Вообще выходило у него так, что интеллигенция - приказчица рабочего класса, не более, - говорил Суслов, морщась, накладывая ложкой варенье в стакан чаю. - "Нет, сказал я ему, приказчики революций не делают, вожди, вожди нужны, а не приказчики!" Вы, марксисты, по дурному примеру немцев, действительно становитесь в позицию приказчиков рабочего класса, но у немцев есть Бебель, Адлер да - мало ли? А у вас - таких нет, да и не дай бог, чтоб явились... провожать рабочих в Кремль, на поклонение царю...

Но, хотя Суслов и ехидничал, Самгину было ясно, что он опечален, его маленькие глазки огорченно мигали, голос срывался, и ложка в руке дрожала.

- Нет, Гусаров этот из таких, знаете, как будто "блажен муж", а на самом деле - "векую шаташася"...

- Вы уже знаете? - спросила Татьяна Гогина, входя в комнату, - Самгин оглянулся и едва узнал ее: в простеньком платье, в грубых башмаках, гладко причесанная, она была похожа на горничную из небогатой семьи. За нею вошла Любаша и молча свалилась в кресло.

- Что это мы знаем? - спросил Суслов, осматривая ее и Любашу. Любаша сердито фыркнула;

- Он - зубатовец, Гусаров-то...

- Позвольте! - беспокойно и громко сказал Суслов. - Такие вещи надо говорить, имея основания, барышни!

- Он- - дурак, но хочет играть большую роль, вот что, по-моему, - довольно спокойно сказала Татьяна. - Варя, дайте чашку крепкого чая Любаше, и я прогоню ее домой, она нездорова.

Суслов, нетерпеливо стуча ложкой по косточкам своих пальцев, спросил ее:

- Нуте-с?

- Там, в Кремле, Гусаров сказал рабочим речь на тему - долой политику, не верьте студентам, интеллигенция хочет на шее рабочих проехать к власти и все прочее в этом духе, - сказала Татьяна как будто равнодушно. - А вы откуда знаете это? - спросила она.

- Нет, сначала вы, - вам-то как это известно? - торопливо проговорил Суслов.

- Я стояла сзади его, когда он говорил, я и еще один рабочий, ученик мой.

- Так, - сказал Суслов, глядя на Клима. Прошло несколько секунд неприятнейшего, ожидающего молчания. Потом Самгин, усмехаясь, напомнил:

- А еще недавно он утверждал необходимость фабричного террора.

Варвара ставила термометр Любаше, Кумов встал и ушел, ступая на пальцы ног, покачиваясь, балансируя руками. Сидя с чашкой чая в руке на ручке кресла, а другой рукой опираясь о плечо Любаши, Татьяна начала рассказывать невозмутимо и подробно, без обычных попыток острить.

- Слушало его человек... тридцать, может быть - сорок; он стоял у царь-колокола. Говорил без воодушевления, не храбро. Один рабочий отметил это, сказав соседу:

"Опасается парень пошире-то рот раскрыть". Они удивительно чутко подмечали всё.

- Ну, а как вообще были настроены? - спросил Суслов.

- Мне кажется - равнодушно. Впрочем, это не только мое впечатление. Один металлист, знакомый Любаши, пожалуй, вполне правильно определил настроение, когда еще шли туда: "Идем, сказал, в незнакомый лес по грибы, может быть, будут грибы, а вернее - нету; ну, ничего, погуляем".

Варвара хотела зажечь огонь.

- Подожди, - сказал Самгин, хотя в комнате было уже сумрачно.

Суслов, потирая руки, тихонько засмеялся.

- Я никаких высоких чувств у рабочих не заметила, но я была далеко от памятника, где говорили речи, - продолжала Татьяна, удивляя Самгина спокойным тоном рассказа. Там кто-то истерически умилялся, размахивал шапкой, было видно, что люди крестятся. Но пробиться туда было невозможно.

- Тридцать восемь и шесть, - громко объявила Варвара, - Суслов поднял руку и прошипел:

- Шш!

"Ведет себя, как хозяин", - отметил Клим. Прервав рассказ, Гогина начала уговаривать Любашу идти домой и лечь, но та упрямо и сердито отказалась.

- Отстань; уйду, когда расскажешь.

- Но уж вы, Сомова, не мешайте, - попросил Суслов - строго попросил. - Ну-с, дальше, Гогина! - сказал он тоном учителя в школе; улыбаясь. Варвара села рядом с ним.

- В закоулке, между монастырем и зданием судебных установлений, какой-то барин, в пальто необыкновенного покроя, ругал Витте и убеждал рабочих, что бумажный рубль "христиански нравственная форма денег", именно так и говорил...

Суслов обрадовался, хлопнул себя по коленям ладонями и сказал сквозь смех:

- Это он, болван, из записки Сергея Шарапова о русских финансах. Вы слышите, Самгин? Вот как, а? Это - рабочим-то говорить о христиански нравственном рубле. Эх, эк-кономисты...

- Рабочие и о нравственном рубле слушали молча, покуривают, но не смеются, - рассказывала Татьяна, косясь на Сомову. - Вообще там, в разных местах, какие-то люди собирали вокруг себя небольшие группы рабочих, уговаривали. Были и бессловесные зрители; в этом качестве присутствовал Тагильский, - сказала она Самгину. - Я очень боялась, что он меня узнает. Рабочие узнавали сразу: барышня! И посматривают на меня подозрительно... Молодежь пробовала в царь-пушку залезать.

Она закрыла глаза, как бы вспоминая давно прошедшее, а Самгин подумал: зачем нужно было ей толкаться среди рабочих, ей, щеголихе, влюбленной в книги Пьера Луиса, поклоннице эротической литературы, восхищавшейся холодной чувственностью стихов Брюсова.

- Странно они осматривали все, - снова заговорила Татьяна, уже с опенком недоумения, - точно первый раз видят Кремль, а ведь, конечно, многие, если не все, бывали в нем пасхальными ночами. Как будто в чужой город пришли. Или - квартиры снимают. Какой-то рабочий сказал: "А дома-то не больно казисты". Интересная старуха была там, огромная, хромая, в мужском пальто и, должно быть, глуховата, все подставляла ухо тем, кто говорил с нею. Лицо - опухшее, совершенно неподвижно, глаза почти незаметны; жуткое лицо! Она все допрашивала:

"Чего они обещают?" И уговаривает: "Вы, мужики, не верьте. Я - крепостная была, я - знаю, этот царь обманул народ. Глядите, опять обманут".

Суслов снова захлебнулся тихим смехом:

- Я знаю ее! Это - Катерина Бочкарева. Хромая, да? Бедро разбито? Ну, да!

- Рабочие уговаривали ее: "А ты не кричи!"

- Она! Слова ее! Жива! Ей - лет семьдесят, наверное. Я ее давно знаю, Александра Пругавина знакомил с нею. Сектантка была, сютаевка, потом стала чем-то вроде гадалки-прорицательницы. Вот таких, тихонько, но упрямо разрушавших идею справедливого царя, мы недостаточно ценим, а они...

Любаша вдруг выскочила из кресла, шагнула и, взмахнув руками, точно бросаясь в воду, повалилась; если б Самгин не успел поддержать ее, она бы с размаха ударилась 6 пол лицом. Варвара и Татьяна взяли ее под руки и увели.

- Ведь вот какая упрямая, - обиженно сказал Суслов, - ей надо лечь, а она сидит!

Он подвинулся к Самгину и тотчас же спросил:

- Что - этот Гусаров - в организации, в партии?

- Не знаю. Не думаю, - ответил Самгин, чувствуя, что рассказ Татьяны странно взволновал его и даже как будто озлобил.

- Негодяй какой, - проворчал Суслов сквозь зубы. - Ну, а вы, Самгин, что думаете о манифестации?

- Я ведь не был в Кремле, - неохотно начал Самгин, раскуривая папиросу. - Насколько могу судить, Гогина правильно освещает: рабочие относились к этой затее - в лучшем случае - только с любопытством...

- Мм, - недоверчиво промычал дядя .Миша.

- Я стоял в публике, они шли мимо меня, - продолжал Самгин, глядя на дымящийся конец папиросы. Он рассказал, как некоторые из рабочих присоединялись к публике, и вдруг, с увлечением, стал говорить о ней.

- Мне кажется, что многие из толпы зрителей чувствовали себя предаваемыми, то есть довольно определенно выражали свой протест против заигрывания с рабочими. Это, конечно, инстинктивное...

- Классовое, думаете? - усмехнулся Суслов. - Нет, батенька, не надейтесь! Это сказывается нелюбовь к фабричным, вполне объяснимая в нашей крестьянской стране. Издавна принято смотреть на фабричных как на людей, отбившихся от земли, озорных...

Его вставки, мешая говорить, раздражали Самгина. И, поддаваясь раздражению, Клим продолжал:

- Взгляд - вредный. Стачки последних лет убеждают нас, что рабочие - сила, очень хорошо чувствующая свое значение. Затем - для них готова идеология, оружие, которого нет у буржуазии и крестьянства.

- Будто бы нет? - вставил Суслов, поддразнивая. Но Самгин уже не слушал его замечаний, не возражал на них, продолжая говорить все более возбужденно. Он до того увлекся, что не заметил, как вошла жена, и оборвал речь свою лишь тогда, когда она зажгла лампу. Опираясь рукою о стол, Варвара смотрела на него странными глазами, а Суслов, встав на ноги, оправляя куртку, сказал, явно довольный чем-то:

- А вы, Самгин, не очень правоверный марксист, оказывается, и даже...

Он с улыбкой проглотил конец фразы, пожал руку Варвары и снова обратился к Самгину.

- Не ожидал. Тем приятнее. Когда он ушел, Самгин спросил жену:

- Что это ты как смотришь?

- Слушала тебя, - ответила она. - Почему ты говорил о рабочих так... раздраженно?

- Раздраженно? - с полной искренностью воскликнул он. - Ничего подобного! Откуда ты это взяла?

- Из твоего тона, слов.

- Во-первых - я говорил не о рабочих, а о мещанах, обывателях...

- Да, но ты их казнил за то, что они не понимают, чем грозит для них рабочее движение...

- Они это понимают, но...

- Что - но?

- Они - бессильны, и это - порок.

- Не понимаю, - почему порок?

- Бессилие - порок.

Зеленые глаза Варвары усмехнулись, и голос ее прозвучал очень по-новому, когда она, вздохнув, сказала:

- Ах, Клим, не люблю я, когда ты говоришь о политике. Пойдем к тебе, здесь будут убирать.

Взяв его под руку и тяжело опираясь на нее, она с подозрительной осторожностью прошла в кабинет, усадила мужа на диван и даже подсунула за спину его подушку.

- У тебя ужасно усталое лицо, - объяснила она свою заботливость.

- Так тебе не нравится? - начал он.

- Да, - поторопилась светить Варвара, усаживаясь на диван с ногами и оправляя платье. - Ты, конечно, говоришь всегда умно, интересно, но - как будто переводишь с иностранного.

- Гм, - сказал Самгин, пытаясь вспомнить свою речь к дяде Мише и понять, чем она обрадовала его, чем вызвала у жены этот новый, уговаривающий тон.

- Милый мой, - говорила Варвара, играя пальцами его руки, - я хочу побеседовать с тобою очень... от души! Мне кажется, что роль, которую ты играешь, тяготи г тебя...

- Позволь, - нельзя говорить об игре, - внушительно остановил он ее. Варвара, отклонясь, пожала плечами.

- Ты забыл, что я - неудавшаяся актриса. Я тебе прямо скажу: для меня жизнь - театр, я - зритель. На сцене идет обозрение, revue, появляются, исчезают различно наряженные люди, которые - как ты сам часто говорил - хотят показать мне, тебе, друг другу свои таланты, свой внутренний мир. Я не знаю - насколько внутренний. Я думаю, что прав Кумов, - ты относишься к нему... барственно, небрежно, но это очень интересный юноша. Это - человек для себя...

Самгин внимательно заглянул в лицо жены, она кивнула головою и ласково сказала:

- Да, именно так: для себя...

- Что ж он проповедует. Кумов? - спросил Клим иронически, но чувствуя смутное беспокойство.

Жена прижалась плотнее к нему, ее высокий, несколько крикливый голос стал еще мягче, ласковее.

- Он говорит, что внутренний мир не может быть выяснен навыками разума мыслить мир внешний идеалистически или материалистически; эти навыки только суживают, уродуют подлинное человеческое, убивают свободу воображения идеями, догмами...

- Наивно, - сказал Самгин, не интересуясь философией письмоводителя. - И - малограмотно, - прибавил он. - Но что же ты хочешь сказать?

- Вот, я говорю, - удивленно ответила она. - Видишь ли... Ты ведь знаешь, как дорог мне?

- Да. И - что же? - торопил Самгин. Жена шутливо ударила его по плечу.

- Как это любезно ты сказал! Но тотчас же нахмурилась.

- Я не хотела бы жалеть тебя, но, представь, - мне кажется, что тебя надо жалеть. Ты становишься недостаточно личным человеком, ты идешь на убыль.

Она говорила еще что-то, но Самгин, не слушая, думал:

"Какой тяжелый день. Она в чем-то права".

И он рассердился на себя за то, что не мог рассердиться на жену. Потом спросил, вынув из портсигара папиросу:

- Чего тебе не хватает?

- Тебя, конечно, - ответила Варвара, как будто она давно ожидала именно этого вопроса. Взяв из его руки папиросу, она закурила и прилегла в позе одалиски с какой-то картины, опираясь локтем о его колено, пуская в потолок струйки дыма. В этой позе она сказала фразу, не раз читанную Самгиным в романах, - фразу, которую он нередко слышал со сцены театра:

- Ты меня не чувствуешь. Мы уже не созвучны. "Только это", - подумал Самгин, слушая с улыбкой знакомые слова.

- Женщина, которую не ревнуют, не чувствует себя любимой...

- Видишь ли, - начал он солидно, - мы живем в такое время, когда...

- Все мужчины и женщины, идеалисты и материалисты, хотят любить, - закончила Варвара нетерпеливо и уже своими словами, поднялась и села, швырнув недокуренную папиросу на пол. - Это, друг мой, главное содержание всех эпох, как ты знаешь. И - не сердись! - для этого я пожертвовала ребенком...

- Поступок, которого я не одобрял, - напомнил Самгин.

- Да.

Она соскочила с дивана и, расхаживая по комнате, играя кушаком, продолжала:

- Что бы люди ни делали, они в конце концов хотят удобно устроиться, мужчина со своей женщиной, женщина со своим мужчиной. Это - единственная, неоспоримая правда. Вот я вижу идеалистов, материалистов. Я - немножко хозяйка, не правда ли? Ну, так я тебе скажу, что идеалисты циничнее, откровенней в своем стремлении к удобствам жизни. Не говоря о том, что они чувственнее и практичнее материалистов. Да, да, они не забегают так далеко, они практичнее людей, которым, для того чтобы жить хорошо, необходимо устроить революцию. Моим друзьям революция не нужна, им вот нужны деньги на книгоиздательство. Я могу уверенно сказать, что материалисты, при всем их увлечении цифрами, не могли бы сделать мне такое тонко разработанное и убыточное для меня предложение, какое сделали мои друзья. Ты назвал Кумова наивным, но это единственный человек, которому от меня да, кажется, и вообще от жизни не нужно ничего...

- Ты что-то слишком хорошо говоришь о нем, - вставил Самгин.

- Заслуживает. А ты хочешь показать, что способен к ревности? - небрежно спросила она. - Кумов - типичный зритель. И любит вспоминать о Спинозе, который наслаждался, изучая жизнь пауков. В нем, наконец, есть кое-что общее с тобою... каким ты был...

- Лестно слышать, - усмехнулся Клим и, чувствуя себя засыпанным ее словами, как снегом, сказал, вздохнув:

- Странно ты говоришь. Варвара.

- Странно? - переспросила она, заглянув на часы, ее подарок, стоявшие на столе Клима. - Ты хорошо сделаешь, если дашь себе труд подумать над этим. Мне кажется, что мы живем... не так, как могли бы! Я иду разговаривать по поводу книгоиздательства. Думаю, это - часа на два, на три.

Поцеловав его в лоб, она исчезла, и, хотя это вышло у нее как-то внезапно, Самгин был доволен, что она ушла. Он закурил папиросу и погасил огонь; на пол легла мутная полоса света от фонаря и темный крест рамы; вещи сомкнулись; в комнате стало тесней, теплей. За окном влажно вздыхал ветер, падал густой снег, город был не слышен, точно глубокой ночью.

Клим Самгин задумался, вытянувшись на диване, закрыв глаза.

Варвара никогда не говорила с ним в таком тоне; он был уверен, что она смотрит на него все еще так, как смотрела, будучи девицей. Когда же и почему изменился ее взгляд? Он вспомнил, что за несколько недель до этого дня жена, проводив гостей, устало позевнув, спросила:

- Ты не замечаешь, что люди становятся скучнее? А не так давно она заботливо, но как будто и упрекая, сказала:

- У тебя от очков краснеет кончик носа. Затем Самгин вспомнил такой случай: месяца два тому назад он проработал с Кумовым далеко за полночь и, как это бывало не однажды, предложил письмоводителю остаться ночевать. Проснувшись поздно, он пошел мыться, но оказалось, что дверь ванной заперта изнутри. Он был уверен, что жена давно уже одета и, вероятно, в столовой, но все-таки постучал. Ему не ответили. Подумав, что крючок заскочил в кольцо сам собою, потому что дверью сильно хлопнули, Самгин пошел в столовую, взял хлебный нож, намереваясь просунуть его в щель между косяком и дверью и приподнять крючок. Варвары в столовой не было. Снова войдя в полутемный коридор, он увидал ее в двери ванной; растрепанная, в капоте на голом теле, она подавленно крикнула:

- Что ты?

Запахивая капот на груди, прислонясь спиною к косяку, она опускалась, как бы желая сесть на пол, колени ее выгнулись.

- Да что ты? - повторила она тише и плаксиво, тогда как ноги ее всё подгибались и одною рукой она стягивала ворот капота, а другой держалась за грудь.

Когда Клим, с ножом в руке, подошел вплоть к ней, он увидал в сумраке, что широко открытые глаза ее налиты страхом и блестят фосфорически, точно глаза кошки. Он, тоже до испуга удивленный ею, бросил нож, обнял ее, увел в столовую, и там все объяснилось очень просто: Варвара плохо спала, поздно встала, выкупавшись, прилегла на кушетке в ванной, задремала, и ей приснилось что-то страшное.

- Проснулась, открыла дверь, и - вдруг идешь ты с ножом в руке! Ужасно глупо! - говорила она, посмеиваясь нервным смешком, прижимаясь к нему.

- Ты что ж - вообразила, что я хочу зарезать тебя? - шутливо спросил Самгин.

- Ничего я не воображала, а продолжался какой-то страшный сон, - объяснила она.

Самгин пошел мыться. Но, проходя мимо комнаты, где работал Кумов, - комната была рядом с ванной, - он, повинуясь толчку изнутри, тихо приотворил дверь. Кумов стоял спиной к двери, опустив руки вдоль тела, склонив голову к плечу и напоминая фигуру повешенного. На скрип двери он обернулся, улыбаясь, как всегда, глуповатой и покорной улыбкой, расширившей стиснутое лицо его.

- Переписали?

- Да.

- Положите на стол ко мне, - сказал Самгин, думая: "Не может быть! С таким полуидиотом? Не может быть!"

Теперь он готов был думать, что тогда Кумов находился с Варварой в ванной; этим и объясняется ее нелепый испуг.

"Наверное, так", - подумал он, не испытывая ни ревности, ни обиды, - подумал только для того, чтоб оттолкнуть от себя эти мысли. Думать нужно было о словах Варвары, сказавшей, что он себя насилует и идет на убыль.

"Это она говорит потому, что все более заметными становятся люди, ограниченные идеологией русского или западного социализма, - размышлял он, не открывая глаз. - Ограниченные люди - понятнее. Она видит, что к моим словам прислушиваются уже не так внимательно, вот в чем дело".

Самгин вспомнил отзыв Суслова о его марксизме и подумал, что этот человек, снедаемый различными болезнями, сам похож на болезнь, которая усиливается, он помолодел, окреп, в его учительском голосе все громче слышны командующие ноты. Вероятно, с его слов Любаша на-днях сказала:

- Ты, Клим, рассуждаешь, как престарелый либерал.

Она организовала группу "помощи рабочему движению" и, кажется, чувствует себя полковницей от революции.

Татьяна Гогина учит рабочих в полулегальной школе, на фабрике какого-то либерала из купцов. Ее насмешливость приобретает характер все более едкий, в ней заметно растет пристрастие к резкому подчеркиванию неустранимых противоречий, к темам острым. Недавно она сказала, что "Цветы зла" Бодлэра - "панихида чорта по христианской культуре" и что Бодлэр - "шекспировский могильщик". Сегодня она настроена была иначе, потому что, вероятно, утомлена и обеспокоена болезнью Любаши. Тут Самгин подумал, что отношение Татьяны к брату очень похоже на обыкновеннейший роман, но вспомнил, что Алексей - приемыш в семье Гогиных. Алексей, видимо, "комитетчик". Он попрежнему весел, шутлив, но в нем явилась какая-то подозрительная сдержанность;

Самгин заметил, что Алексей стал относиться к нему с любопытством, сквозь которое явно просвечивает недоверие.

"Да, все изменяются..."

Социалисты бесцеремонно, даже дерзко высмеивают либералов, а либералы держатся так, как будто чувствуют себя виноватыми в том, что не могут быть социалистами. Но они помогают революционной молодежи, дают деньги, квартиры для собраний, даже хранят у себя нелегальную литературу.

Почувствовав, что им овладевает раздражение, Самгин вскочил с дивана, закурил папиросу и вспомнил крик горбатенькой девочки:

"Да - что вы озорничаете?"

"Зубатов - идиот", - мысленно выругался он и, наткнувшись в темноте на стул, снова лег. Да, хотя старики-либералы спорят с молодежью, но почти всегда оговариваются, что спорят лишь для того, чтоб "предостеречь от ошибок", а в сущности, они провоцируют молодежь, подстрекая ее к большей активности. Отец Татьяны, Гогин, обвиняет свое поколение в том, что оно не нашло в себе сил продолжить дело народовольцев и позволило разыграться реакции Победоносцева. На одном из вечеров он покаянно сказал:

- Щедрин будил нас, но мы не проснулись; история не простит нам этого.

Он человек среднего роста, грузный, двигается осторожно и почти каждое движение сопровождает покрякиванием. У него, должно быть, нездоровое сердце, под добрыми серого цвета глазами набухли мешки. На лысом его черепе, над ушами, поднимаются, как рога, седые клочья, остатки пышных волос; бороду он бреет; из-под мягкого носа его уныло свисают толстые, казацкие усы, под губою - остренький хвостик эспаньолки. К Алексею и Татьяне он относится с нескрываемой, грустной нежностью.

- Наше поколение обязано облегчать молодежи ее крестный путь, - сказал он однажды другу и сожителю своему Рындину.

"Фабриканты жертв", - подумал Клим, вспомнив эти слова.

Рындин - разорившийся помещик, бывший товарищ народовольцев, потом - толстовец, теперь - фантазер и анархист, большой, сутулый, лет шестидесяти, но очень моложавый; у него грубое, всегда нахмуренное лицо, резкий голос, длинные руки. Он пользуется репутацией человека безгранично доброго, человека "не от мира сего". Старший сын его сослан, средний - сидит в тюрьме, младший, отказавшись учиться в гимназии, ушел из шестого класса в столярную мастерскую. О старике Рындине Татьяна сказала:

- Он, из сострадания к людям, готов убивать их. У Гогина, по воскресеньям, бывали молодые адвокаты, земцы из провинции, статистики; горячились студенты и курсистки, мелькали усталые и таинственные молодые люди. Иногда являлся Редозубов, принося с собою угрюмое озлобление и нетерпимость церковника.

Самгин посещал два-три таких дома, именуя их про себя "странноприимными домами"; а Татьяна называла их:

- Гнездилища словесных ужасов.

Почти везде Самгин встречал Никонову; скромная, незаметная, она приятельски улыбалась ему, но никогда не говорила с ним на политические темы и только один раз удивила его внезапным, странным вопросом:

- Правда, что Савва Морозов дает деньги на издание "Искры"?

Клим засмеялся:

- Савва Морозов? Это, конечно, шутка.

- Я тоже так думаю, - сказала она и отошла прочь. Она постепенно возбуждала в Самгине симпатию. Было в ней нечто "митрофановское", располагающее к доверию, и напоминала она какую-то несложную, честную машину.

"Жертва. Покорная раба жизни", - привык думать о ней Самгин.

Слух о том, что Савва Морозов и еще какой-то пермский пароходовладелец щедро помогают революционерам деньгами, упорно держался, и теперь, лежа на диване, дымя папиросой в темноте, Самгин озлобленно и уныло думал:

"Все может быть. Все может быть в этой безумной стране, где люди отчаянно выдумывают себя и вся жизнь скверно выдумана".

Вспоминалось восхищение Радеева интеллигенцией, хозяйский тон Лютова в его беседе с Никоновой, окрик Саввы Морозова на ученого консерватора, химика с мировым именем, вспомнилось еще многое.

"Да, возможно, что помогают. А если так, значит - провоцируют. Но - где же мое место в этой фантастике? Спрятаться куда-нибудь в провинциальную трущобу, жить одиноко, попробовать писать..."

Он чувствовал, что это так же не для него, как роль пропагандиста среди рабочих или роль одного из приятелей жены, крикунов о космосе и эросе, о боге и смерти. У него была органическая неприязнь к этим людям красивых слов, к людям, которые, видимо, серьезно верили, что они уже не только европейцы, но и парижане. Их речи, долетая в кабинет к нему, вызывали в его памяти жалкий образ Нехаевой, с ее страхом смерти и болезненной жаждой любви. Они раздражали его тем, что осмеливались пренебрежительно издеваться над социальными вопросами; они, повидимому, как-то вырвались или выродились из хаоса тех идей, о которых он не мог не думать и которые, мешая ему жить, мучили его. Втайне от себя он понимал, что эти люди очень образованны и что он, в сравнении с ними, невежда. В конце концов они говорили о вещах, о которых он не имел потребности думать. Иногда он чувствовал, что это его недостаток, но недостаток лишь потому, что ограничивает его лексикон, впрочем, достаточно богатый афоризмами.

"Философия права - это попытка оправдать бесправие", - говорил он и говорил, что, признавая законом борьбу за существование, бесполезно и лицемерно искать в жизни место религии, философии, морали. Таких фраз он помнил много, хорошо пользовался ими и, понимая, как они дешевы, называл их про себя "медной монетой мудрости". Но вообще от философических размышлений он воздерживался, предпочитая им "факты", а когда замечал, что факты освещаются им несколько разноречиво или слишком одноцветно, он объяснял это требованиями объективности.

В этот вечер тщательно, со всей доступной ему объективностью, прощупав, пересмотрев все впечатления последних лет, Самгин почувствовал себя так совершенно одиноким человеком, таким чужим всем людям, что даже испытал тоскливую боль, крепко сжавшую в нем что-то очень чувствительное. Он приподнялся и долго сидел, безмысленно глядя на покрытые льдом стекла окна, слабо освещенные золотистым огнем фонаря. Он был в состоянии, близком к отчаянию. В памяти возникла фраза редактора "Нашего края":

"Вся наша интеллигенция больна гипертрофией критического отношения к действительности".

"Возможно, что я тоже заразился этой болезнью, - подумал Самгин. - Заразился и отсюда - всё".

Подумав, он быстро нашел "но".

"Но если я болен, то, в отличие от других, знаю - чем".

А в следующий момент подумал, что если он так одинок, то это значит, что он действительно исключительный человек. Он вспомнил, что ощущение своей оторванности от людей было уже испытано им у себя в городе, на паперти церкви Георгия Победоносца; тогда ему показалось, что в одиночестве есть нечто героическое, возвышающее.

"Нет у меня своих слов для голоса души, а чужими она не говорит", - придумал Самгин.

На стене, по стеклу картины, скользнуло темное пятно. Самгин остановился и сообразил, что это его голова, попав в луч света из окна, отразилась на стекле. Он подошел к столу, закурил папиросу и снова стал шагать в темноте.

Варвара возвратилась около полуночи. Услышав ее звонок, Самгин поспешно зажег лампу, сел к столу и разбросал бумаги так, чтоб видно было: он давно работает. Он сделал это потому, что не хотел говорить с женою о пустяках. Но через десяток минут она пришла в ночных туфлях, в рубашке до пят, погладила влажной и холодной ладонью его щеку, шею.

- Работаешь?

- Как видишь.

- Странно, подъезжая к дому, я не видела огня в твоем окне.

- Да?

Присев на угол стола, жена сказала, что Любаша серьезно больна, доктор считает возможным воспаление легких.

- Там у нее Гогина.

- Это - - хорошо. Ты - иди, я скоро кончу. Варвара покорно ушла. Глядя на ее оранжевые пятки, Самгин подумал, что эта женщина уже прочитана им, неинтересна. Он знал каждое движение ее тела, каждый вздох и стон, звал всю, не очень богатую, игру ее лита и был убежден, что хорошо знает суетливый ход ее фраз, которые она не очень осторожно черпала из модной литературы и часто беспомощно путалась в них, впадая в смешные противоречия. Но она была удобной женой, практичной хозяйкой, и Самгин ценил ее скептическое отношение к людям, ее чутье фальши, умение подмечать маскировку. Вообще с нею не плохо жить, но, например, с Никоновой было бы, вероятно, мягче, приятней, хотя Никонова и старше Варвары.

Через час он тихо вошел в спальню, надеясь, что жена уже спит. Но Варвара, лежа в постели, курила, подложив одну руку под голову.

- Дурная привычка курить в спальне, - заметил он начиная раздеваться.

- Сколько раз я говорила тебе это, - отозвалась Варвара; вышло так, как будто она окончила его фразу. Самгин посмотрел на нее, хотел что-то сказать, но не сказал ничего, отметил только, что жена пополнела и, должно быть, от этого шея стала короче у нее.

"Если она изменяет мне, это должно как-то сказаться на приемах ее ласк, на движениях тела", - подумал Самгин и решил проверить свою догадку.

- Подвинься, - сказал он, подходя к ее постели.

- Я так устала, - ответила она, не двигаясь, прикрыв глаза. - Уснуть не могу.

Она редко отказывала ему и никогда не отказывала под этим предлогом. Просить ее было бы унизительно, он тоже никогда не делал этого. Он лег в свою постель обиженным.

- Был там один еврей, - заговорила Варвара, погасив папиросу и как бы продолжая рассказ, начатый ею давно.

- И Кумов был, - произнес Клим и услышал, что он не спросил о Кумове, а утверждает: был Кумов.

- Был, - сказала Варвара. - Но он - не в ладах с этой компанией. Он, как ты знаешь, стоит на своем: мир - непроницаемая тьма, человек освещает ее огнем своего воображения, идеи - это знаки, которые дети пишут грифелем на школьной доске...

- Наивнейшая метафизика, чепуха, - сердито сказал Самгин, с негодованием улавливая общее между философией письмоводителя и своими мыслями. - Будем спать, я теме устал.

Варвара вздохнула, поправила подушку под головой и, помолчав минуту, снова заговорила:

- А знаешь, не нравятся мне евреи. Это - стыдно ?

- Конечно.

- Не нравятся. Все они и всегда, во всем как-то забегают вперед. И есть евреи специально для возбуждения антисемитизма.

- Есть и русские, которые способны вызвать руссо-фобство, - проворчал Самгин. Но Варвара настойчиво и, кажется, насмешливо продолжала:

- Это - неудачное возражение. Ты ведь тоже не любишь евреев, но тебе стыдно сознаться в этом.

- Какая чепуха! Пожалуйста, погаси свет. Погасила, продолжая говорить и в темноте, и голос и слова ее стали еще более раздражающими,

- Разве ты не говорил, что, если еврей - нигилист, так он в тысячу раз хуже русского нигилиста?

Самгин, с трудом отмалчиваясь, подумал, что не следует ей рассказывать о Митрофанове, - смеяться будет она. Пробормотав что-то несуразное, якобы сквозь сон, Клим заставил, наконец, жену молчать.

Митрофанов являлся не так часто и свободно, как раньше. Он входил виновато, с вопрошающей улыбкой на лице, как бы молча осведомляясь:

"Ну, как же решено?"

Много пил чаю, рассказывал уличные и трактирные сценки, очень смешил ими Варвару и утешал Самгина, поддерживая его убеждение, что, несмотря на суету интеллигенции, жизнь, в глубине своей, покорно повинуется старым, крепким навыкам и законам.

- Кажется, скоро место получу, вторым помощником смотрителя буду в сумасшедшем доме, - сказал Митрофанов Варваре, но, когда она вышла из столовой, он торопливым шопотом объявил Самгину:

- Насчет сумасшедшего дома я соврал, конечно, извините!

- Зачем? - удивился Клим,

- Да, знаете, все-таки, если Варвара Кирилловна усомнится в моей жизни, так чтоб у вас было чем объяснить шатающееся поведение мое.

Самгину понравилась эта своеобразная забота сыщика о нем, но, проводив Митрофанова, спросил сам себя:

"Неужели мое отношение к Варваре уже заметно посторонним?"

И - рассердился:

"Этот болван, кажется, считает меня своим единомышленником в чем-то..."

Через несколько дней Самгин одиноко сидел в столовой за вечерним чаем, думая о том, как много в его жизни лишнего, изжитого. Вспомнилась комната, набитая изломанными вещами, - комната, которую он неожиданно открыл дома, будучи ребенком. В эти невеселые думы тихо, точно призрак, вошел Суслов.

- Слышали? - спросил он, улыбаясь, поблескивая черненькими глазками. Присел к столу, хозяйственно налил себе стакан чаю, аккуратно положил варенья в стакан и, размешивая чай, позванивая ложечкой, рассказал о крестьянских бунтах на юге. Маленькая, сухая рука его дрожала, личико морщилось улыбками, он раздувал ноздри и все вертел шеей, сжатой накрахмаленным воротником.

- Вот - - видите? - мягко, уговаривающим тоном спрашивал он. - Чего же стоит ваше чисто экономическое движение рабочих, руководимых не вами, а жандармами, чего оно стоит в сравнении с этим стихийным порывом крестьянства к социальной справедливости?

Вежливо улыбаясь, Самгин молчал и не верил старику, думая, что эти волнения крестьян, вероятно, так же убоги и мало значительны, как памятный грабеж хлебного магазина. А Суслов, натягивая рукава пиджака до кистей рук, точно подросток, которому костюм уже короток и неудобен, звенел:

- Зашел сказать, что сейчас уезжаю недели на три, на месяц; вот ключ от моей комнаты, передайте Любаше; я заходил к ней, но она спит. Расхворалась девица, - вздохнул он, сморщив серый лоб. - И - как не во-время! Ее бы надо послать в одно место, а она вот...

Тут Самгин увидел, что старик одет празднично или как именинник в новый, темносиний костюм, а его тощее тело воинственно выпрямлено. Он даже приобрел нечто напомнившее дядю Якова, полусгоревшего, полумертвого человека, который явился воскрешать мертвецов. Ласково простясь, Суслов ушел, поскрипывая новыми ботинками и оставив у Самгина смутное желание найти в старике что-нибудь комическое. Комического - не находилось, но Клим все-таки с некоторой натугой подумал:

"Ему бы к пиджаку пришить золоченые пуговицы... Статский советник от революции..."

Минут через десять Суслова заменил Гогин, но не такой веселый, как всегда. Он оказался более осведомленным и чем-то явно недовольным. Шагая по комнате, прищелкивая пальцами, как человек в досаде, он вполголоса отчетливо говорил:

- Волнения начались в деревне Лисичьей и охватили пять уездов Харьковской и Полтавской губернии. Да-с. Там у вас брат, так? Дайте его адрес. Туда едет Татьяна, надобно собрать материал для заграничников. Два адреса у нас есть, но, вероятно, среди наших аресты.

Подняв за спинку тяжелый стул, раскачивая его на вытянутой руке, Гогин задумчиво продолжал:

- Не охотник я рассуждать с одной стороны и с другой стороны, но, пожалуй, это - компенсация за парад Зубатова. Однако - не нр-равится мне это...

- Почему? - спросил Клим, несколько удрученный его рассказом.

- Как сказать? Нечто эмоциональное, - грешен! Недавно на одной фабрике стачка была, машины переломали. Квалифицированный рабочий машин не ломает, это всегда - дело чернорабочих, людей от сохи...

Он поставил стул, сел на него верхом и пощипал усики.

- Государственное хозяйство - машина. Старовата, изработалась? Да, но... Бедная мы страна! И вот тут вмешивается эмоция, которая... которая, может быть, - расчет. За границей наши поднимают вопрос о создании квалифицированных революционеров. Умная штука...

Не слушая его, Самгин пытался представить, как на родине Гоголя бунтуют десятки тысяч людей, которых он знал только "чоловiками" и "парубками" украинских пьес. Затем, при помощи прочитанной еще в отрочестве по настоянию отца "Истории крестьянских войн в Германии" и "Политических движений русского народа", воображение создало мрачную картину: лунной ночью, по извилистым дорогам, среди полей, катятся от деревни к деревне густые, темные толпы, окружают усадьбы помещиков, трутся о них; вспыхивают огромные костры огня, а люди кричат, свистят, воют, черной массой катятся дальше, все возрастая, как бы поднимаясь из земли; впереди их мчатся табуны испуганных лошадей, сзади умножаются холмы огня, над ними - тучи дыма, неба - не видно, а земля - пустеет, верхний слой ее как бы скатывается ковром, образуя все новые, живые, черные валы.

- Так, значит, в четверг? - спросил Алексей, встав и оглядываясь.

Самгин утвердительно кивнул головою, хотя и не слышал, что именно предложил или о чем просил Гогин.

Когда он снова остался наедине с собою, его обняла холодным дымом скука знакомой тревоги. В памяти ожили темные массы людей. Волновались, прогибая под собою землю, сотни тысяч на Ходынском поле, и вспомнилось, как он подумал, что, если эта сила дружно хлынет на Москву, она растопчет город в мусор и пыль. Шли десятки тысяч рабочих к бронзовому царю, дедушке голубоглазого молодого человека, который, подпрыгивая на сиденье коляски, скакал сквозь рев тысяч людей, виновато улыбаясь им. Народ поднимает колокол, натягивая веревки так, будто хочет опрокинуть колокольню. Срывают "всем миром" замок с двери запасного хлебного магазина. Мужик, с деревянной ногою, ловит несуществующего сома. Другой мужик недоверчиво спрашивает:

"Да - был ли мальчик-то? Может, мальчика-то и не было?"

В двух этих мужиках как будто было нечто аллегорическое и утешительное. Может быть, все люди ловят несуществующего сома, зная, что сом - не существует, но скрывая это друг от друга?..

"Нет, глупо я думаю", - решил он, закрыв глаза и надевая очки,

"Есть во мне что-то беспомощное, - решил он, но тотчас поправил себя: - Детское. Но - неужели я всегда буду жить так? Пленником, невольником?"

Скука вытеснила его из дому. Над городом, в холодном и очень высоком небе, сверкало много звезд, скромно светилась серебряная подкова луны. От огней города небо казалось желтеньким. По Тверской, мимо ярких окон кофейни Филиппова, парадно шагали проститутки, щеголеватые студенты, беззаботные молодые люди с тросточками. Человек в мохнатом пальто, в котелке и с двумя подбородками, обгоняя Самгина, сказал девице, с которой шел под руку:

- Ну, ладно, три целковых, но уж...

- Конечно, - честным голосом ответила девица. - Меня все хвалят.

А другой человек, с длинным лицом, в распахнутой шубе, стоя на углу Кузнецкого моста под фонарем, уговаривал собеседника, маленького, но сутулого, в измятой шляпе:

- Чорт с ними! Пусть школы церковно-приходские, только бы народ знал грамоту!

В коляске, запряженной парой черных зверей, ноги которых работали, точно рычаги фантастической машины, проехала Алина Телепнева, рядом с нею - Лютов, а напротив них, под спиною кучера, размахивал рукою толстый человек, похожий на пожарного. Самгин вспомнил о Лидии, она живет где-то на Кавказе и, по словам Любаши, пишет книгу о чем-то. Варвара никогда не вспоминает о ней. Макаров - в Москве, но не заметен. Брат Дмитрий недавно прислал длинное и тусклое письмо, занят изучением кустарных промыслов, особенно - гончарного.

"Возможно, что он арестован", - подумал Самгин.

Молодцевато прошел по мостовой сменившийся с караула взвод рослых солдат, серебряные штыки, косо пронзая воздух, точно расчесывали его.

- Мы пошли? - спросила Самгина девица в широкой шляпе, задорно надетой набок; ее неестественно расширенные зрачки колюче блестели.

"Атропин, конечно", - сообразил Клим, строго взглянув в раскрашенное лицо, и задумался о проститутках: они почему-то предлагали ему себя именно в тяжелые, скучные часы.

"Забавно".

Но уже было не скучно, а, как всегда на этой улице, - интересно, шумно, откровенно распутно и не возбуждало никаких тревожных мыслей. Дома, осанистые и коренастые, стояли плотно прижавшись друг к другу, крепко вцепившись в землю фундаментами. Самгин зашел в ресторан.

Когда он возвратился домой, жена уже спала. Раздеваясь, он несколько раз взглянул на ее лицо, спокойное, даже самодовольное лицо человека, который, сдерживая улыбку удовольствия, слушает что-то очень приятное ему.

"Она - счастливее меня. Потому что глупее".

Самгин лег, погасил огонь, с минуту прислушался к дыханию жены. В нем быстро закипело озлобление.

"Глупая баба с деланной скромностью распутницы, которая скромна только из страха обнаружить свою бешеную чувственность. Выкидыш она сделала для того, чтоб ребенок не мешал ее наслаждениям".

Темнота легко подсказывала злые слова, Самгин снизывал их одно с другим, и ему была приятна работа возбужденного чувства, приятно насыщаться гневом. Он чувствовал себя сильным и, вспоминая слова жены, говорил ей:

"Да, я по натуре не революционер, но я честно исполняю долг порядочного человека, я - революционер по сознанию долга. А - ты? Ты - кто?"

Ему даже захотелось разбудить Варвару, сказать в лицо ей жесткие слова, избить ее словами, заставить плакать.

"Вероятно, вот в таком настроении иногда убивают женщин", - мельком подумал он, прислушиваясь к шуму на дворе, где как будто лошади топали. Через минуту раздался торопливый стук в дверь и глухой голос Анфимьевны:

- Полиция во флигель пришла. Не зажигайте огня, будто спите, может, бог пронесет.

- Чорт бы взял, - пробормотал Самгин, вскакивая с постели, толкнув жену в плечо. - Проснись, обыск! Третий раз, - ворчал он, нащупывая ногами туфли, одна из них упрямо пряталась под кровать, а другая сплющилась, не пуская в себя пальцы ноги.

Варвара, уродливо длинная в ночной рубашке, перенеслась, точно по воздуху, к окну.

- Ах, боже мой...

- Не открывай занавеску!..

- Есть у тебя что-нибудь? Прячь, дай мне, я спрячу... Анфимьевна спрячет.

Она убежала, отвратительно громко хлопнув дверью спальни, а Самгин быстро прошел в кабинет, достал из книжного шкафа папку, в которой хранилась коллекция запрещенных открыток, стихов, корректур статей, не пропущенных цензурой. Лично ему все эти бумажки давно уже казались пошленькими и в большинстве бездарными, но они были монетой, на которую он покупал внимание людей, и были ценны тем еще, что дешевизной своей укрепляли его пренебрежение к людям.

"Я - боюсь", - сознался он, хлопнув себя папкой по коленям, и швырнул ее на диван. Было очень обидно чувствовать себя трусом, и было бы еще хуже, если б Варвара заметила это.

"Арестуют... Чорт с ними! Вышлют из Москвы, не более, - торопливо уговаривал он себя. - - Выберу город потише и буду жить вне этой бессмыслицы".

Вбежала Варвара.

- Давай!

Схватив папку, она, убегая, обнадежила:

- Кажется, не к тебе.

Самгин, осторожно отогнув драпировку, посмотрел в окно, по двору двигались человекоподобные сгустки тьмы.

"Не к тебе, - повторил он слова жены. - Другая сказала бы: не к нам".

Варвара снова возвратилась, он отошел от окна, сел на диван, глядя, как она, пытаясь надеть капот, безуспешно ищет рукав.

- Помоги же!

И, когда он расправил рукав. Варвара, прижавшись к нему, пробормотала:

- Не могу представить тебя в тюрьме.

- Сотни людей сидят.

- Ах, какое мне дело до сотен! Сели на диван, плотно друг ко другу. Сквозь щель в драпировке видно было, как по фасаду дома напротив ползает отсвет фонаря, точно желая соскользнуть со стены; Варвара, закурив папиросу, спросила:

- Неужели больную арестуют?

Самгин не ответил. Было глупо, смешно и неловко пред Варварой сидеть и ждать визита жандармов. Но - что же делать?

- А Суслов - уехал, - шептала Варвара. - Он, вероятно, знал, что будет обыск. Он - такая хитрая лиса...

- Неправда, - строго сказал Самгин.

Снова замолчали, прислушиваясь к заливистому кашлю на дворе; кашель начинался с басового буханья и, повышаясь, переходил в тонкий визг ребенка, страдающего коклюшем.

- Это - унизительно, ждать! - догадалась Варвара. - Я - лягу.

Ода ушла, сердито шаркая туфлями. Самгин встал, снова осторожно посмотрел в окно, в темноту; в ней ничего не изменилось, так же по стене скользил свет фонаря.

"Испортилась горелка, - подумал Самгин. - Не придут, это ясно".

Идти в спальню не хотелось, он прилег на диване, чувствуя себя очень одиноким и в чем-то виноватым пред собою.

Утром к чаю пришел Митрофанов, он был понятым при обыске у Любаши.

- Обыскивали строго, - рассказывал он и одобрительно улыбался. - Ни зерна не нашли, ни дробинки. А все-таки увезли.

- Но ведь она нездорова! - возмущенно воскликнула Варвара. Иван Петрович пожал плечами, вздохнул:

- У них - свои соображения, они здоровьем подозрительных людей не интересуются. И книги оказались законные, - продолжал он, снова улыбаясь. - библия, наука, сочинения Тургенева, том четвертый...

- Д почему вы думали, что у нее должны быть какие-то незаконные книги? - подозрительно спросила Варвара.

Иван Петрович спрашивающими глазами взглянул на Сангина, ухмыльнулся, потер щеку и вполголоса заговорил;

- Эх, Варвара Кирилловна, что уж скрывать! Я ведь понимаю: пришло время перемещения сил, и на должность дураков метят умные. И - -пора! И даже справедливо. А уж если желаем справедливости, то, конечно, жалеть нечего. Я ведь только против убийств, воровства и вообще беспорядков.

Он согнулся, наклонясь к Варваре, и еще понизил голос.

- Однако - и убийство можно понять. "Запрос в карман не кладется", - как говорят. Ежели стреляют в министра, я понимаю, что это запрос, заявление, так сказать: уступите, а то - вот! И для доказательства силы - хлоп!

Варвара осторожно засмеялась.

- Вы забавно говорите, Иван Петрович, - сказала она сквозь смех.

- Конечно, смешно, - согласился постоялец, - но, ей-богу, под смешным словом мысли у меня серьезные. Как я прошел и прохожу широкий слой жизни, так я вполне вижу, что людей, не умеющих управлять жизнью, никому не жаль и все понимают, что хотя он и министр, но - бесполезность! И только любопытство, все равно как будто убит неизвестный, взглянут на труп, поболтают малость о причине уничтожения и отправляются кому куда нужно: на службу, в трактиры, а кто - по чужим квартирам, по воровским делам.

Самгин слушал философические изъявления Митрофанова и хмурился, опасаясь, что Варвара догадается о профессии постояльца. "Так вот чем занят твой человек здравого смысла", скажет она. Самгин искал взгляда Ивана Петровича, хотел предостерегающе подмигнуть ему, а тот, вдохновляясь все более, уже вспотел, как всегда при сильном волнении.

- Конечно, если это войдет в привычку - стрелять, ну, это - плохо, - говорил он, выкатив глаза. - Тут, я думаю, все-таки сокрыта опасность, хотя вся жизнь основана на опасностях. Однако ежели молодые люди пылкого характера выламывают зубья из гребня - чем же мы причешемся? А нам. Варвара Кирилловна, причесаться надо, мы - народ растрепанный, лохматый. Ах, господи! Уж я-то знаю, до чего растрепан человек...

Самгин громко кашлянул, но и это не помогло.

- Может быть, конечно, что это у нас от всесильной тоски по справедливости, ведь, знаете, даже воры о справедливости мечтают, да и все вообще в тоске по какой-нибудь другой жизни, отчего у нас и пьянство и распутство. Однако же, уверяю вас, Варвара Кирилловна, многие притворяются, сукиновы дети! Ведь я же знаю. Например - преступники...

"Болван!" - мысленно выругался Самгин и, крякнув, начал звонить ложкой о стакан, но тотчас же перестал мешать Митрофанову.

Свирепо вытаращив глаза, колотя себя кулаком по колену, Митрофанов протянул другую руку к Варваре, растопыря пальцы, как бы намереваясь схватить ее за горло.

- Какой же ты, сукинов сын, преступник, - яростно шептал он. - Ты же - дурак и... и ты во сне живешь, ты - добрейший человек, ведь вот ты что! Воображаешь ты, дурья башка! Паяц ты, актеришка и самозванец, а не преступник! Не Р-рокамболь, врешь! Тебе, сукинов сын, до Рокамболя, как петуху до орла. И виновен ты в присвоении чужого звания, а не в краже со взломом, дур-рак!

Он встряхнулся, выпрямился и сказал более спокойно, подняв руку, как для присяги:

- Варвара Кирилловна, - подобного нам народа - нет!

Варвара смотрела на него изумленно, даже как бы очарованно, она откинулась на спинку стула, заложив руки за шею, грудь ее неприлично напряглась. Самгин уже не хотел остановить излияния агента полиции, находя в них некий иносказательный смысл.

- Совершенно невозможный для общежития народ, вроде как блаженный и безумный. Каждая нация имеет своих воров, и ничего против них не скажешь, ходят люди в своей профессии нормально, как в резиновых калошах. И - никаких предрассудков, все понятно. А у нас самый ничтожный человечишка, простой карманник, обязательно с фокусом, с фантазией. Позвольте рассказать... По одному поручению..

Митрофанов заикнулся, мельком взглянул на Клима.

- То есть не по поручению, а по случаю пришлось мне поймать на деле одного полотера, он замечательно приспособился воровать мелкие вещи, - кольца, серьги, броши и вообще. И вот, знаете, наблюдаю за ним. Натирает он в богатом доме паркет. В будуаре-с. Мальчишку-помощника выслал, живенько открыл отмычкой ящик в трюмо, взял что следовало и погрузил в мастику. Прелестно. А затем-с...

Митрофанов подпрыгнул на стуле, и его круглое, котово лицо осветилось нелепо радостной улыбкой.

- Затем выбегает в соседнюю комнату, становится на руки, как молодой негодяй, ходит на руках и сам на себя в низок зеркала смотрит. Но - позвольте! Ему - тридцать четыре года, бородка солидная и даже седые височки. Да-с! Спрашивают... спрашиваю его: "Очень хорошо, Яковлев, а зачем же ты вверх ногами ходил?" - "Этого, говорит, я вам объяснить не могу, но такая у меня примета и привычка, чтобы после успеха в деле пожить минуточку вниз головою".

Он снова всем телом подался к Варваре и тихо, убежденно, с какой-то горькой радостью, но как бы и с испугом продолжал:

- Это - не Рокамболь, а самозванство и вреднейшая чепуха. Это, знаете, самообман и заблуждение, так сказать, игра собою и кроме как по морде - ничего не заслуживает. И, знаете, хорошо, что суд в такие штуки не вникает, а то бы - как судить? Игра, господи боже мой, и такая в этом скука, что - заплакать можно...

Он и заплакал. Его выпученные глаза омылились слезами, Самгину показалось, что слезы желтоватые и как пена. Покусав губы, чтоб сдержать дрожь их, Митрофанов усмехнулся.

- Невозможно понять поступки. Ермаков, коннозаводчик и в своем деле знаменитость, начал, от избытка средств, двухэтажный приют для старушек созидать, зданье с домовой церковью и прочее. Вдруг - обрушились леса, покалечило людей нескольких. Случай - понятный. Но Ермаков, после того, церковь строить запретил, а, достроив дом, отдал его, на смех людям, под неприличное заведение, под мэзон пюблик [*], как говорят французы из деликатности. Я вам таких примеров десятки расскажу. А - к чему примеряются, люди? Не понимаю" И дали даешь думать, что уж нет человека без фокуса, от каждого ждешь, что вот-вот и - встанет е" вверх ногами.

[*] - Публичный дом (франц.) - Ред.

Тяжко вздохнув, Митрофанов встал, спросил:

- Думаете - просто все? Служат люди в разных должностях, кушают, посещают трактиры, цирк, театр и - только? Нет, Варвара. Кирилловна, это одна оболочка, скорлупа, а внутри - скука! Обыкновенность жизни эхо - фальшь и - до времени, а наступит разоблачающая минута,, и - пошел человек- вняв головою.

Он отвесил неуклюжий поклон.

- Извините, пожалуйста, что расстроился. Живешь, знаете, и... неудобно. Беспокойно. Простите.

Стряхивая рукою крошки хлеба с пиджака, он ушел.

- За-амечательно" - изумленно протянула Варвара, закрыв глаза, качая головою. - Как это... замечательно! Разоблачающая минута, а? Что ты скажешь?

- Да, интересно, - сказал Самгин, разбираясь в "системе фраз" агента полиции.

- Нет, он мало похож на человека здравого смысла, каким ты его считал, - говорила Варвара.

- Кажется, это - так, - пробормотал Самгин и пошел к себе.

- Не понимаю, чем он тебя разочаровал, - настойчиво допрашивала жена, идя за ним. - Ты зайдешь к Гогиным сообщить об аресте Любаши?

- Разумеется.

Он сел к столу, развернул пред собою толстую папку с надписью "Дело" и тотчас же, как только исчезла Варвара, упал, как в яму, заросшую сорной травой, в хаотическую путаницу слов.

"Самозванство. Игра в жизнь..."

Ему казалось, что за этими словами спрятаны уже знакомые ему тревожные мысли. Митрофанов чем-то испуган, это - ясно; он вел себя, как человек виноватый, он, в сущности, оправдывался.

"Честный парень, потому и виноват", - заключил Самгин и с досадой почувствовал, что заключение это как бы подсказано ему со стороны, неприятно, чуждо.

Мешала думать Варвара, командуя в столовой.

- Пейте кофе.

- Спасибо, - ответил Кумов. "В капоте, не причесана, ноги голые", - вспомнил Самгин о жене, а она допрашивала:

- Что же он говорил?

Мягким голосом и, должно быть, как всегда, с улыбкой снисхождения к заблудившимся людям Кумов рассказывал:

- Упрекал писателей-реалистов в духовной малограмотности; это очень справедливо, но уже не новость, да ведь они и сами понимают, что реализм отжил.

- Вы думаете?

- Да, это - закон: когда жизнь становится особенно трагической - литература отходит к идеализму, являются романтики, как было в конце восемнадцатого века...

- Гм... Так ли? - спросила Варвара.

"Взвешивает, каким товаром выгоднее торговать", - сообразил Самгин, встал и шумно притворил дверь кабинета, чтоб не слышать раздражающий голос письмоводителя и деловитые вопросы жены.

Вечером он пошел к Гогиным, не нравилось ему бывать в этом доме, где, точно на вокзале, всегда толпились разнообразные люди. Дверь ему открыл встрепанный Алексей с карандашом за ухом и какими-то бумагами в кармане.

- Ага, это - вы? А у нас...

- Обыск? - тихо спросил Самгин.

- Ну, разве теперь время для обыска...

- Ночью арестована Любаша, - сообщил Самгин, не раздеваясь, решив тотчас же уйти. Гогин ослепленно мигнул и щелкнул языком.

- С-скверно. Сестра - тоже. В Полтаве. Эх... Ну, идемте!

Он вытянул шею к двери в зал, откуда глухо доносился хриплый голос и кашель. Самгин сообразил, что происходит нечто интересное, да уже и неловко было уйти. В зале рычал и кашлял Дьякон; сидя у стола, он сложил руки свои на груди ковшичками, точно умерший, бас его потерял звучность, хрипел, прерывался глухо бухающим кашлем; Дьякон тяжело плутал в словах, не договаривая, проглатывая, выкрикивая их натужно.

- Подобно исходу из плена египетского, - крикнул он как раз в те секунды, когда Самгин входил в дверь. - А Моисея - нет! И некому указать пути в землю обетованную.

Самгин тотчас подметил что-то новое и жуткое в этом, издавна неприятном ему человеке. Дьякон уродливо расплющился, стал плоским; сидел он прямо, одеревенело. Совершенно седая борода его висела клочьями, точно у нищего, который нарочитой неприглядностью хочет возбудить жалость. И облысел он неприглядно: со лба до затылка волосы выпали, обнажив серую кожу, но кое-где на ней остались коротенькие клочья, а над ушами торчали, как рога, два длинных клочка. Кожа лица сморщилась, лицо стало длинным, как у Василия Блаженного с дешевой иконы "богомаза".

- И ничего не было у них, ни ружьишка, ни пистолетишка, только палки, да колья, да вопли...

"В нем есть что-то театральное", - подумал Самгин, пытаясь освободиться от угнетающего чувства. Оно возросло, когда Дьякон, медленно повернув голову, взглянул на Алексея, подошедшего к нему, - оплывшая кожа безобразно обнажила глаза Дьякона, оттянув и выворотив веки, показывая красное .мясо, зрачки расплылись, и мутный блеск их был явно безумен.

- Ну, пишите, пишите, все равно, - сказал Дьякон, отмахиваясь от Алексея тяжелым жестом руки.

На него смотрели человек пятнадцать, рассеянных по комнате, Самгину казалось, что все смотрят так же, как он: брезгливо, со страхом, ожидая необыкновенного. У двери сидела прислуга: кухарка, горничная, молодой дворник Аким; кухарка беззвучно плакала, отирая глаза концом головного платка. Самгин сел рядом с человеком, согнувшимся на стуле, опираясь локтями о колена, охватив голову ладонями.

- Великое отчаяние, - хрипло крикнул Дьякон и закашлялся. - Половодью подобен был ход этот по незасеянным, невспаханным полям. Как слепорожденные, шли, озимя топтали, свое добро. И вот наскакал на них воевода этот, Сенахериб Харьковский...

- Он - нетрезвый? - шопотом спросил Самгин соседа, - тот, не пошевелясь, довольно громко проворчал:

- Вы сами пьяный...

- Старосте одному пропороли брюхо нагайкой. До кишок. Баб хлестали, как лошадей.

Кто-то из угла спросил тихо и безнадежно:

- Попыток сопротивления - не было?

- Чем сопротивляться? Пальцами? Кожа сопротивлялась, когда ее драли...

Дьякон замолчал, оглядываясь кровавыми глазами. Изо всех углов комнаты раздались вопросы, одинаково робкие, смущенные, только сосед Самгина спросил громко и строго:

- Сколько же тысяч было?

- Не считал. Несчетно.

Самгин по голосу узнал в соседе Пояркова и отодвинулся от него.

- Вот вы сидите и интересуетесь: как били и чем, и многих ли, - заговорил Дьякон, кашляя и сплевывая в грязный платок. - Что же: все для статей, для газет? В буквы все у вас идет, в слова. А - дело-то когда?

Он попробовал приподняться со стула, но не мог, огромные сапоги его точно вросли в пол. Вытянув руки на столе, но не опираясь ими, он еще раз попробовал встать п тоже не сумел. Тогда, медленно ворочая шеей, похожей па ствол дерева, воткнутый в измятый воротник серого кафтана, он, осматривая людей, продолжал:

- Словами и я утешался, стихи сочинял даже. Не утешают слова. До времени - утешают, а настал час, и - стыдно...

"Разоблачающая минута", - автоматически вспомнил Самгин.

- Что - слова? Помет души.

Согнувшись так, что борода его легла на стол, разводя по столу руками, Дьякон безумно забормотал:

Присмотрелся дьявол к нашей жизни,

Ужаснулся и - завыл со страха:

- Господи! Что ж это я наделал?

Одолел тебя я, - видишь, боже?

Сокрушил я все твои законы,

Друг ты мой и брат мой неудачный,

Авель ты...

Закашлялся, подпрыгивая на стуле, и прохрипел:

- Вот что сочинял... Забыл дальше-то... В конце они:

Обнялись и оба горько плачут...

Дьякон ударил ладонью по столу.

- А - на что они, слезы-то бога и дьявола о бессилии своем? На что? Не слез народ просит, а Гедеона, Маккавеев...

Он еще раз ударил по столу, и удар этот, наконец, помог ему, он встал, тощий, длинный, и очень громко, грубо прохрипел:

- Исус Навин нужен. Это - не я говорю, это вздох народа. Сам слышал: человека нет у нас, человека бы нам! Да.

По длинному телу его от плеч до колен волной прошла дрожь.

- Был проповедник здесь, в подвале жил, требухой торговал на Сухаревке. Учил: камень - дурак, дерево - дурак, и бог - дурак! Я тогда молчал. "Врешь, думаю, Христос - умен!" А теперь - знаю: все это для утешения! Всё - слова. Христос тоже - мертвое слово. Правы отрицающие, а не утверждающие. Что можно утверждать против ужаса? Ложь. Ложь утверждается. Ничего нет, кроме великого горя человеческого. Остальное - дома, и веры, и всякая роскошь, и смирение - ложь!

Хотя кашель мешал Дьякону, но говорил он с великой силой, и на некоторых словах его хриплый голос звучал уже попрежнему бархатно. Пред глазами Самгина внезапно возникла мрачная картина: ночь, широчайшее поле, всюду по горизонту пылают огромные костры, и от костров идет во главе тысяч крестьян этот яростный человек с безумным взглядом обнаженных глаз. Но Самгин видел и то, что слушатели, переглядываясь друг с другом, похожи на зрителей в театре, на зрителей, которым не нравится приезжий гастролер.

- И о рабах - неверно, ложь! - говорил Дьякон, застегивая дрожащими пальцами крючки кафтана. - До Христа - рабов не было, были просто пленники, телесное было рабство. А со Христа - духовное началось, да!

Поярков поднял голову, выпрямился.

- Верно, батя, - сказал он.

- . Позвольте однако, - возмущенно воскликнул человек с забинтованной ногою и палкой в руке. Поярков зашипел на него, а Дьякон, протянув к нему длинную руку с растопыренными пальцами, рычал:

- Был у меня сын... Был Петр Маракуев, студент, народолюбец. Скончался в ссылке. Сотни юношей погибают, честнейших! И - народ погибает. Курчавенький казачишка хлещет нагайкой стариков, которые по полусотне лет царей сыто кормили, епископов, вас всех, всю Русь... он их нагайкой, да! И гогочет с радости, что бьет и что убить может, а - наказан не будет! А?

"А" Дьякон рявкнул оглушительно и так, что заставил Самгина ожидать площадного ругательства. Но, оттолкнув ногою стул, на котором он сидел. Дьякон встряхнулся, точно намокшая под дождем птица, вытащил из кармана пестрый шарф и, наматывая его на шею, пошел к двери.

- Не могу больше, - бормотал он. - Простите. Нездоровится.

За ним пошел Алексей и седая дама в трауре; она обеспекоенно спросила:

- Где же вы ночуете?

Дьякон, кашляя, не ответил. Он шел, как слепой, раздвигая рукою воздух впереди себя, тяжело топая.

Чтоб избежать встречи с Поярковым, который снова согнулся и смотрел в пол, Самгин тоже осторожно вышел в переднюю, на крыльцо. Дьякон стоял на той стороне улицы, прижавшись плечом к столбу фонаря, читая какую-то бумажку, подняв ее к огню; ладонью другой руки он прикрывал глаза. На голове его была необыкновенная фуражка, Самгин вспомнил, что в таких художники изображали чиновников Гоголя.

- Мошенники, - пробормотал Дьякон, как пьяный, и, всхрапывая, кашляя, начал рвать бумажку, потом, оттолкнув от себя столб фонаря, шумно застучал сапогами. Улица была узкая, идя по другой стороне, Самгин слышал хрипящую воркотню:

- "Жертва богу... дух сокрушен... сердце сокрушенно и смиренно"... Х-хе...

Встречные люди оглядывались на длинную, безрукую фигуру; руки Дьякон плотно прижал к бокам и глубоко сунул их в карманы.

"Должно быть, не легко в старости потерять веру", - размышлял Самгин, вспомнив, что устами этого полуумного, полуживого человека разбойник Никита говорил Христу:

Мы тебя - и ненавидя - любим,

Мы тебе и ненавистью служим...

Время позаботилось, чтоб это впечатление недолго тяготило Самгина.

Через несколько дней, около полуночи, когда Варвара уже легла спать, а Самгин работал у себя в кабинете, горничная Груша сердито сказала, точно о коте или о собаке:

- Постоялец просится.

Митрофанов вошел на цыпочках, балансируя руками, лицо его было смешно стянуто к подбородку, усы ощетинены, он плотно притворил за собою дверь и, подойдя к столу, тихонько сказал:

- Опять студент министра застрелил.

Самгин едва сдержал улыбку, - очень смешно было лицо Митрофанова, его опустившиеся плечи и общая измятость всей его фигуры.

- Наповал, как тетерева. Замечательно ловко, переоделся офицером и' - бац!

- Это - верно? - спросил Самгин, чтоб сказать что-нибудь.

- Ну, как же! У нас все известно тотчас после того, как случится, - ответил Митрофанов и, вздохнув, сел, уперся грудью на угол стола.

- Клим Иванович, - шопотом заговорил он, - объясните, пожалуйста, к чему эта война студентов с министрами? Непонятно несколько: Боголепова застрелили, Победоносцева пробовали, нашего Трепова... а теперь вот... Не понимаю расчета, - шептал он, накручивая на палец носовой платок. - Это уж, знаете, похоже на Африку: негры, носороги, вообще - дикая сторона!

- Я террору не сочувствую, - сказал Самгин несколько торопливо, однако не совсем уверенно.

- Благоразумие ваше мне известно, потому я и...

Грузное тело Митрофанова, съехав со стула, наклонилось к Самгину, глаза вопросительно выкатились.

- По-моему, это не революция, а простая уголовщина, вроде как бы любовника жены убить. Нарядился офицером и в качестве самозванца - трах! Это уж не государство, а... деревня. Где же безопасное государство, ежели все стрелять начнут?

- Конечно, эти единоборства - безумие, - сказал Самгин строгим тоном. Он видел, что чем более говорит Митрофанов, тем страшнее ему, он уже вспотел, прижал локти к бокам, стесненно шевелил кистями, и кисти напоминали о плавниках рыбы.

- Нарядился, - повторял он. - За ним кто-нибудь попом нарядится и архиерея застрелит...

Потом, подвинувшись к Самгину еще ближе, он сказал:

- Клим Иванович, вы, конечно, понимаете, что дом - подозревается...

- То есть - мой дом? Я?

- Ну, да. Я, конечно, с филерами знаком по сходству службы. Следят, Клим Иванович, за посещающими вас.

- И за мною?..

- А - как же? Тут - женщина скромного вида ходила к Сомовой, Никонова как будто. Потом господин Суслов и вообще... Знаете, Клим Иванович, вы бы как-нибудь...

- Благодарю вас, - сказал Самгин теплым тоном. Митрофанов, должно быть, понял благодарность как желание Самгина кончить беседу, он встал, прижал руку к левой стороне груди.

- Ей-богу, это - от великого моего уважения к вам...

- Я понимаю, спасибо.

Самгин протянул ему руку, а сыщик, жадно схватив ее обеими своими, спросил шопотом:

- Что же, - студент этот, за своих стрелял или за хохлов? Не знаете?

- Не знаю, - ответил Самгин, невольно поталкивая гостя к двери, поспешно думая, что это убийство вызовет новые аресты, репрессии, новые акты террора и, очевидно, повторится пережитое Россией двадцать лет тому назад. Он пошел в спальню, зажег огонь, постоял у постели жены, - ода спала крепко, лицо ее было сердито нахмурено. Присев на кровать свою, Самгин вспомнил, что, когда он сообщил ей о смерти Маракуева, Варвара спокойно сказала:

- Я знаю.

- Что ж ты не сказала мне? Варвара ответила:

- Если ты хочешь отслужить панихиду, это не поздно.

- Глупо шутишь, - заметил он.

- Я - не шучу, я - служила, - сказала она, повернувшись к нему спиною.

"Да, она становится все более чужим человеком, - подумал Самгин, раздеваясь. - Не стоит будить ее, завтра скажу о Сипягине", - решил он, как бы наказывая жену.

Она сама сказала ему это, разбудила и, размахивая газетой, почти закричала:

- Застрелили Сипягина, читай! И, присев на его постель, тихонько, но очень взволнованно сообщила:

- Студент Балмашев. Понимаешь, я, кажется, видела его у Знаменских, его и с ним сестру или невесту, вероятнее - невесту, маленькая барышня в боа из перьев, с такой армянской, что ли, фамилией...

Комкая газету, искривив заспанное лицо усмешкой, она пожаловалась:

- Скоро нельзя будет никуда выйти, без того чтоб героя не встретить...

Она не кончила, но Клим, догадавшись, что она хотела сказать, заметил:

- А помнишь, как ты жаждала героев? Фыркнув, Варвара подошла к трюмо, нервно раздергивая гребнем волосы.

- Работа на реакцию, - сказал Клим, бросив газету на пол. - Потом какой-нибудь Лев Тихомиров снова раскается, скажет, что террор был глупостью и России ничего не нужно, кроме царя.

- Не понимаю, почему нужно дожидаться Тихомирова... и вообще - не понимаю! В стране началось культурное оживление, зажглись яркие огни новой поэзии, прозы... наконец - живопись! - раздраженно говорила Варвара, причесываясь, морщась от боли, в ее раздражении было что-то очень глупое. Самгин усмехнулся, пошел мыться, но, войдя в уборную, сел на кушетку, прислушиваясь. Ему показалось, что в доме было необычно шумно, как во дни уборки пред большими праздниками: хлопали двери, в кухне гремели кастрюли, бегала горничная, звеня посудой сильнее, чем всегда; тяжело, как лошадь, топала Анфимьевна.

Самгин подумал, что, вероятно, вот так же глупо-шумно сейчас во множестве интеллигентских квартир; везде полуодетые, непричесанные люди читают газету, радуются, что убит министр, соображают - что будет?

- Нелепая жизнь...

Когда он вышел из уборной, встречу ему по стене коридора подвинулся, как тень, повар, держа в руке колпак и белый весь, точно покойник.

- Позвольте спросить, Клим Иванович-Красное, пропеченное личико его дрожало, от беззубой, иронической улыбки по щекам на голый череп ползли морщины.

- Интересуюсь понять намеренность студентов, которые убивают верных слуг царя, единственного защитника народа, - говорил он пискливым, вздрагивающим голосом и жалобно, хотя, видимо, желал говорить гневно. Он мял в руках туго накрахмаленный колпак, издавна пьяные глаза его плавали в желтых слезах, точно ягоды крыжовника в патоке.

- Семьдесят лет живу... Многие, бывшие студентами, достигли высоких должностей, - сам видел! Четыре года служил у родственников убиенного его превосходительства болярина Сипягина... видел молодым человеком, - говорил он, истекая слезами и не слыша советов Самгина:

- Успокойтесь, Егор Васильевич!

- Никаких других защитников, кроме царя, не имеем, - всхлипывал повар. - Я - крепостной человек, дворовый, - говорил он, стуча красным кулаком в грудь. - Всю жизнь служил дворянству... Купечеству тоже служил, но - это мне обидно! И, если против царя пошли купеческие дети, Клим Иванович, - нет, позвольте...

Из кухни величественно вышла Анфимьевна, рукава кофты ее были засучены, толстой, как нога, рукой она взяла повара за плечо и отклеила его от стены, точно афишу.

- Ну-ка, иди к делу, Егор! Выпей нашатыря, иди! Увлекая его, точно ребенка, она сказала Самгину через плечо свое:

- Вы его разговором не балуйте. Ему - все равно, он и с мухами может говорить.

А втолкнув повара в кухню, объяснила:

- Господа испортили его, он ведь все в хороших домах жил.

- Трогательный старик, - пробормотал Клим.

- Тронешься, эдакие-то годы прожив, - вздохнула Анфимьевна.

Через час Клим Самгин вошел в кабинет патрона. Большой, солидный человек, сидя у стола в халате, протянул ему теплую, душистую руку, пошевелил бровями и, пытливо глядя в лицо, спросил вполголоса:

- Ну-с, что же вы скажете?

- Работа на реакцию, - сказал Клим. Патрон повел глазами на маленькую дверь в стене, налево от себя.

- Потише, там - новый письмоводитель. Он подумал, посмотрел в потолок.

- На реакцию, говорите? Гм, вопрос очень сложный. Конечно, молодежь горячится, но...

Он снова задумался, высоко подняв брови. В это утро он блестел более, чем всегда, и более крепок был запах одеколона, исходивший от него. Холеное лицо его солидно лоснилось, сверкал перламутр ногтей. Только глаза его играли вопросительно, как будто немножко тревожно.

- Да, молодежь горячится, однако - это понятно, - говорил он, тщательно разминая слова губами. - Возмущение здоровое... Люди видят, что правительство бессильно овладеть... то есть - вообще бессильно. И - бездарно, как об этом говорят -волнения на юге.

Оглянувшись, патрон прислушался к тишине.

- Революция с подстрекателями, но без вождей... вы понимаете? Это - анархия. Это - не может дать результатов, желаемых разумными силами страны. Так же как и восстание одних вождей, - я имею в виду декабристов, народовольцев.

Самгин, вспомнив Дьякона, подумал:

"Кажется, и этот о Гедеонах мечтает. Хорош бы он был в роли Гедеона со своим животом и брелоками".

- Хочется думать, что молодежь понимает свою задачу, - сказал патрон, подвинув Самгину пачку бумаг, и встал; халат распахнулся, показав шелковое белье на крепком теле циркового борца. - Разумеется, людям придется вести борьбу на два фронта, - внушительно говорил он, расхаживая по кабинету, вытирая платком пальцы. - Да, на два: против лиходеев справа, которые доводят народ снова до пугачевщины, как было на юге, и против анархии отчаявшихся.

Самгину было приятно, что этот очень сытый человек встревожен. У него явилась забавная мысль: попросить Митрофанова, чтоб он навел воров на квартиру патрона. Митрофанов мог бы сделать это, наверное, он в дружбе с ворами. Но Самгин тотчас же смутился:

"Чорт знает, какая чепуха лезет в голову".

Патрон подошел к нему и сказал:

- Кстати: послезавтра вечером у меня... меня просили устроить маленькое собрание. Приходите. Некто из... провинции, скажем, сделает интересное сообщение... как мне обещали.

"Доволен, - думал Самгин, почтительно кланяясь. - Явно доволен. Нет, я таким не буду никогда", - заключил он без сожаления.

- Из суда зайдите ко мне, я сегодня не выхожу, нездоров. На этой неделе вам придется съездить в Калугу.

В три дня Самгин убедился, что смерть Сипягина оживила и обрадовала людей значительно более, чем смерть Боголепова. Общее настроение показалось ему сродным с настроением зрителей в театре после первого акта драмы, сильно заинтересовавшей их.

- Кажется - серьезно взялись, - сказал рыжий адвокат Магнит, потирая руки.

- Посмотрим, посмотрим, что будет, - говорили одни, неумело скрывая свои надежды на хороший конец; другие, притворяясь скептиками, утверждали:

- Ничего не будет. Это - испытано.

Старик Гогин говорил, как бы упрашивая и намекая:

- Вот если б теперь рабочие надавили хорошей забастовкой, тогда, наверное, можно бы поздравить Россию с конституцией, - верно, Алеша?

Хмурый, похудевший Алексей неохотно ответил:

- Рабочие, кажется, устали работать на чужого дядю. На улице Самгин встретил Редозубова.

- Бессмысленно, - сказал бывший толстовец, - убили комара, когда нужно осушить болото.

Эта фраза показалась Климу деланной и пустой, гораздо естественней прозвучал другой, озабоченный вопрос Редозубова:

- Вы, юрист, как думаете: Балмашева тоже не повесят, как побоялись повесить Карповича?

День собрания у патрона был неприятен, холодный ветер врывался в город с Ходынского поля, сеял запоздавшие клейкие снежинки, а вечером разыгралась вьюга. Клим чувствовал себя уставшим, нездоровым, знал, что опаздывает, и сердито погонял извозчика, а тот, ослепляемый снегом, подпрыгивая на козлах, философски отмалчиваясь от понуканий седока, уговаривал лошадь:

- Беги, дура, к дому едем!

"И все-таки приходится жить для того, чтоб такие вот люди что-то значили", - неожиданно для себя подумал Самгин, и от этого ему стало еще холодней и скучней.

Дверь в квартиру патрона обычно открывала горничная, слащавая старая дева, а на этот раз открыл камердинер Зотов, бывший матрос, человек лет пятидесяти, досиня бритый, с пухлым лицом разъевшегося монаха и недоверчивым взглядом исподлобья.

- Пожалуйте в зало, - предложил он, встряхивая мокрое пальто. Самгин, протирая очки, постоял пред дубовой дверью, потом осторожно приотворил ее и влез в узкую щель боком, понимая, что это глупо. Пред ним встала картина, напомнившая заседание масонов в скучном романе Писемского: посреди большой комнаты, вокруг овального стола под опаловым шаром лампы сидело человек восемь; в конце стола - патрон, рядом с ним - белогрудый, накрахмаленный Прейс, а по другую сторону - Кутузов в тужурке инженера путей сообщения. Присутствие Кутузова не удивило Клима, как будто он уже знал, что "человек из провинции" и должен был быть именно Кутузовым. Через стул от Кутузова сидел, вскинув руки за шею, низко наклонив голову, незнакомый в широком, сером костюме, сначала Клим принял его за пустое кресло в чехле. А плечо в плечо с Прейсом навалился грудью на стол бритоголовый; синий череп его торчал почти на средине стола; пошевеливая острыми костями плеч, он, казалось, хочет весь вползти на стол.

Освещая стол, лампа оставляла комнату в сумраке, наполненном дымом табака; у стены, вытянув и неестественно перекрутив длинные ноги, сидел Поярков, он, как всегда, низко нагнулся, глядя в пол, рядом - Алексей Гогин и человек в поддевке и смазных сапогах, похожий на извозчика; вспыхнувшая в углу спичка осветила курчавую бороду Дунаева. Клим сосчитал головы, - семнадцать.

Он считал по головам, оттого что большинство людей вытянуло шеи в сторону Кутузова. В позах их было явно выраженное напряжение, как будто все нетерпеливо ждали, когда Кутузов кончит говорить.

- Все это вы, конечно, читали, - говорил он, от папиросы в его руке поднималась к лампе спираль дыма, тугая, как пружина.

- Читали, - звонко подтвердил бритоголовый. - С изумлением читали, - продолжал он, наползая на стол. - Организация заговорщиков, мальчишество, Густав Эмар, романтизм гимназиста, - оппонент засмеялся искусственным смехом, и кожа на голове его измялась, точно чепчик.

- Позвольте, - строго сказал патрон, пристукнув карандашом по столу, - бритый повернул лицо к нему, говоря с усмешкой:

- Автора этой затеи я знал как серьезного юношу, но, очевидно, жизнь за границей...

- Прошу не мешать докладчику, - сказал патрон и обиженно надул щеки.

Кутузов, стряхнув пепел папиросы мимо пепельницы, стал говорить знакомо Климу о революционерах скуки ради и ради Христа, из романтизма и по страсти к приключениям; он произносил слова насмешливые, но голос его звучал спокойно и не обидно. Коротко, клином подстриженная бородка, толстые, но тоже подстриженные усы не изменяли его мужицкого лица.

"Он никогда не сумеет переодеться так, чтоб его нельзя было узнать", - подумал Самгин, слушая.

- Мне кажется, что появился новый тип русского бунтаря, - бунтарь из страха пред революцией. Я таких фокусников видел. Они органически не способны идти за "Искрой", то есть, определеннее говоря, - за Лениным, но они, видя рост классового сознания рабочих, понимая неизбежность революции, заставляют себя верить Бернштейну...

- Неправда, - глухо сказал кто-то из угла.

- Могу привести примеры.

- Из практики Зубатова, - резко подсказал кто-то. Кутузов помолчал, должно быть, ожидая возражений, воткнул папиросу в пепельницу и продолжал:

- Недавно, беседуя с одним из таких хитрецов, я вспомнил остроумную мысль тайного советника Филиппа Вигеля из его "Записок". Он сказал там: "Может быть, мы бы мигом прошли кровавое время беспорядков и давным-давно из хаоса образовалось бы благоустройство и порядок" - этими словами Вигель выразил свое, несомненно искреннее, сожаление о том, что Александр Первый не расправился своевременно с декабристами.

С улыбкой взглянув в неподвижное и непроницаемое лицо Прейса, он сказал погромче:

- Струве, в предисловии к записке Витте о земстве, пытается испугать департамент полиции своим предвидением ужасных жертв. Но мне кажется, что за этим предвидением скрыто предупреждение: глядите в оба, дураки! И хотя он там же советует "смириться пред историей и смирить самодержавца", но ведь это надобно понимать так: скорее поделитесь с нами властью, и мы вам поможем в драке...

- Позвольте! - звучно сказал Прейс, вставая. - Я протестую! Это выпад против талантливейшего...

Патрон потянул его за рукав и, нахмурясь, зашептал что-то в ухо ему, а Кутузов, как бы не услыхав крика, продолжал:

- Я совершенно убежден, что у нас есть уже не мало революционеров, которые торопятся разыграть драму, для того чтоб поскорее насладиться идиллией...

- Это вы - против себя, против Ленина, - с восторгом выкрикнул бритоголовый. - Это он...

- Ленин - не торопится, - сказал Кутузов. - Он просто утверждает необходимость воспитания из рабочих, из интеллигентов мастеров и художников революции.

- Влияние народников! Герои, толпа...

- Заговоры сочинять, хо-хо!

Более половины людей закричало сразу. Самгин не мог понять, приятно ему или нет видеть так много людей, раздраженных и обиженных Кутузовым.

Преодолевая шум, кричал из угла глуховатый голос:

- Совершенно верно сказано! Многие потому суются в революцию, что страшно жить. Подобно баранам ночью, на пожаре, бросаются прямо в огонь.

Он как будто нарочно подбирал слова на "о", и они напористо лезли в уши.

Патрон, шлепая ладонью по столу, безуспешно внушал:

- Гос-пода! Поря-док...

Его не слушали. Кутузов заклеивал языком лопнувшую папиросу, а Поярков кричал через его плечо Прейсу:

- Да, необходимо создать организацию, которая была бы способна объединять в каждый данный момент все революционные силы, всякие вспышки, воспитывать и умножать бойцов для решительного боя - вот! Дунаев, товарищ Дунаев...

Дунаева прижали к стене двое незнакомых Климу молодых людей, один - в поддевке; они наперебой говорили ему что-то, а он смеялся, протяжно, поддразнивающим тоном тянул:

- Да - неужели?

Человек в поддевке сипло говорил в лицо Дунаева:

- Крестьянство захлестнет вас, как сусликов.

- Да - ну-у? Сгорят бараны? Пускай. Какой вред? Дым гуще, вонь будет, а вреда - нет.

Особенно был раздражен бритоголовый человек, он расползался по столу, опираясь на него локтем, протянув правую руку к лицу Кутузова. Синий шар головы его теперь пришелся как раз под опаловым шаром лампы, смешно и жутко повторяя его. Слов его Самгин не слышал, а в голосе чувствовал личную и горькую обиду. Но был ясно слышен сухой голее Прейса:

- Никак не мог я ожидать, что вы - вы! - дойдете до утверждения необходимости искусственной фабрикации каких-то буревестников и вообще до...

От волнения он удваивал начальные слога некоторых слов. Кутузов смотрел на него улыбаясь и вежливо пускал дым из угла рта в сторону патрона, патрон отмахивался ладонью; лицо у него было безнадежное, он гладил подбородок карандашом и смотрел на синий череп, качавшийся пред ним. Поярков неистово кричал:

- Эволюция? Задохнетесь вы в этой эволюции, вот что! Лакейство пред действительностью, а ей надо кости переломать.

Слово "действительность" он произнес сквозь зубы и расчленяя по слогам, слог "стви" звучал, как ругательство, а лицо его покрылось пятнами, глаза блестели, как чешуйки сазана.

"Дунаев держит его за пояс, точно злого пса", - отметил Клим.

- Мы, старые общественные работники, - сильным басом и возмущенно говорил патрон.

Его не слушали. Рассеянные по комнате люди, выходя из сумрака, из углов, постепенно и как бы против воли своей, сдвигались к столу. Бритоголовый встал на ноги и оказался длинным, плоским и по фигуре похожим на Дьякона. Теперь Самгин видел его лицо, - лицо человека, как бы только что переболевшего какой-то тяжелой, иссушающей болезнью, собранное из мелких костей, обтянутое старчески желтой кожей; в темных глазницах сверкали маленькие, узкие глаза.

- Фанатизм! Аввакумовщина! Баварское крестьянство доказало... Деревенский социализм Италии...

Он взвизгивал и точно читал заголовки конспекта, бессвязно выкрикивая их. Руки его были коротки сравнительно с туловищем, он расталкивал воздух локтями, а кисти его болтались, как вывихнутые. Кутузов, покуривая, негромко, неохотно и кратко возражал ему. Клим не слышал его и досадовал - очень хотелось знать, что говорит Кутузов. Мяогогласие всегда несколько притупляло внимание Самгина, и он уже не столько следил за словами, сколько за игрою физиономий.

- Господа! - кричал бритый. - "Тяжелый крест достался нам на долю!" Каждый из нас - раб, прикованный цепью прошлого к тяжелой колеснице истории; мы - каторжники, осужденные на работу в недрах земли...

- Позвольте, я не согласен! - заявил о себе человек в сером костюме и в очках на татарском лице. - Прыжок из царства необходимости в царство свободы должен быть сделан, иначе - Ваал пожрет нас. Мы должны переродиться из подневольных людей в свободных работников...

- Это - ваше дело, перерождайтесь, - громко произнес Кутузов и спросил: - Но какое же до вас дело рабочему-то классу, действительно революционной силе?

Он стал говорить тише и этим заставил слушать себя. Стоя у стены, в тени, Самгин понимал, что Кутузов говорит нечто разоблачающее именно его, Самгина. Он видел, что в этой комнате, скудно освещенной опаловым шаром, пародией на луну, есть люди, чей разум противоречит чувству, но эти люди все же расколоты не так, как он, человек, чувство и разум которого мучает какая-то непонятная третья сила, заставляя его жить не так, как он хочет. Слушая Кутузова, он ощущал, что спокойное, даже как будто неохотное течение речи кружит и засасывает его в какую-то воронку, в омут. Не впервые ощущал он гипнотическое влияние Кутузова, но никогда еще не ощущал этого с такой силой.

"Должно быть - он прав", - соображал Самгин, вспомнив крики Дьякона о Гедеоне и слова патрона о революции "с подстрекателями, но без вождей".

Он видел, что большинство людей примолкло, лишь некоторые укрощенно ворчат да иронически похохатывает бритоголовый. Кутузов говорит, как профессор со своими учениками.

- Я - понимаю: все ищут ключей к тайнам жизни, выдавая эти поиски за серьезное дело. Но - ключей не находят и пускают в дело идеалистические фомки, отмычки и всякий другой воровской инструмент.

- Вульгарно! - крикнул бритый, притопнув ногой, нагнувшись вперед, точно падая. - Наука...

- Я не говорю о положительных науках, источнике техники, облегчающей каторжный труд рабочего человека. А что - вульгарно, так я не претендую на утонченность. Человек я грубоватый, с тем и возьмите.

Говоря, Кутузов постукивал пальцем левой руки по столу, а пальцами правой разминал папиросу, должно быть, слишком туго набитую. Из нее на стол сыпался табак, патрон, брезгливо оттопырив нижнюю губу, следил за этой операцией неодобрительно: Когда Кутузов размял папиросу, патрон, вынув платок, смахнул табак со стола на колени себе. Кутузов с любопытством взглянул на него, и Самгину показалось, что уши патрона покраснели.

- Рассуждая революционно, мы, конечно, не боимся действовать противузаконно, как боятся этого некоторые иные. Но - мы против "вспышкопускательства", - по слову одного товарища, - и против дуэлей с министрами. Герои на час приятны в романах, а жизнь требует мужественных работников, которые понимали бы, что великое дело рабочего класса - их кровное, историческое дело...

- Вы - проповедник якобы неоспоримых истин, - закричал бритый. Он говорил быстро, захлебываясь словами, и Самгин не мог понять его, а Кутузов, отмахнувшись широкой ладонью, сказал:

- Неверно, милостивый государь, культура действительно погибает, но - не от механизации жизни, как вы изволили сказать, не от техники, культурное значение которой, видимо, не ясно вам, - погибает она от идиотической психологии буржуазии, от жадности мещан, торгашей, убивающих любовь к труду. Затем - еще раз повторю: великолепный ваш мятежный человек ищет бури лишь потому, что он, шельма, надеется за бурей обрести покой. Это - может быть - законно, но - до покоя не близко. Лично я сомневаюсь, что он возможен и нужен человеку.

Кутузов встал, вынул из кармана толстые, как луковица, серебряные часы, взглянул на них, взвесил на ладони.

- Однако - не пора ли прекратить эти "микроскопические для души увеселения"? Так озаглавлена одна старинная книга о гидре, организме примитивнейшем и слепом.

Самгин незаметно подвигался к двери; ему не хотелось встречи с Кутузовым, а того более - с Поярковым и Дунаевым. В комнате снова бурно закричали, кто-то возмутился:

- Вы называете микроскопическими увеселениями...

На улице было пустынно и неприятно тихо. Полночь успокоила огромный город. Огни фонарей освещали грязножелтые клочья облаков. Таял снег, и от него уже исходил запах весенней сырости. Мягко падали капли с крыш, напоминая шорох ночных бабочек о стекло окна.

Самгин шел тихо, как бы опасаясь расплескать на ходу все то, чем он был наполнен. Большую часть сказанного Кутузовым Клим и читал и слышал из разных уст десятки раз, но в устах Кутузова эти мысли принимали как бы густоту и тяжесть первоисточника. Самгин видел пред собой Кутузова в тесном окружении раздраженных, враждебных ему людей вызывающе спокойным, уверенным в своей силе, - как всегда, это будило и зависть и симпатию.

"Уметь вот так сопротивляться людям..."

Он представил Кутузова среди рабочих, неохотно шагавших в Кремль.

"Как бы он вел себя в этих случаях?"

Этого он не мог представить, но подумал, что, наверное, многие рабочие не пошли бы к памятнику царя, если б этот человек был с ними. Потом память воскресила и поставила рядом с Кутузовым молодого человека с голубыми глазами и виноватой улыбкой; патрона, который демонстративно смахивает платком табак со стола; чудовищно разжиревшего Варавку и еще множество разных людей. Кутузов не терялся в их толпе, не потерялся он и в деревне, среди сурово настроенных мужиков, которые растащили хлеб из магазина.

"Нет, его не назовешь рабом, "прикованным к тяжелой колеснице истории"..."

И тут Клим Самгин впервые горестно пожалел о том, что у него нет человека, с которым он мог бы откровенно говорить о себе.

Почти около дома его обогнал человек в черном пальто с металлическими пуговицами, в фуражке чиновника, надвинутой на глаза, - обогнал, оглянулся и, остановясь, спросил голосом Кутузова:

- Самгин? Здравствуйте. Я видел вас там, у этого быка, хотел подойти, а вы вдруг исчезли, - сдерживая голос, осматривая безлюдную улицу, говорил Кутузов. - Я ведь к вам, то есть не к вам, а к Сомовой...

- Ее арестовали, - сказал Самгин очень тихо, опасаясь, чтоб Кутузов не услыхал в его тоне чувства, которое ему не нужно слышать, - Самгин сам не звал, какое это чувство.

Кутузов круто остановился, толкнув его локтем и плечом.

- Чорт... Когда? Почему же вы там не сказали мне?

Сняв фуражку, он пошел очень быстро, спрашивая:

- Больна? Паскудная история! Н-да". Где же я ночую? Она писала, что приготовит мне ночлеги. Это - не у вас?

- Вероятно, - сказал Клим.

- А может быть, неудобно? Говорите прямо.

- Здесь, - сказал Самгин, прижимаясь к двери крыльца и нажав кнопку звонка.

- Кажется - чисто, - проворчал Кутузов, оглядываясь. - Меня зовут - для ваших домашних - Егор Николаевич Пономарев, - не забудете? Документ у меня безукоризненный.

- Я думаю, жена узнает вас...

- Гм... узнает? - пробормотал Кутузов, раздеваясь в прихожей. - Ну, а монумент, который открыл нам дверь, не удивится столь позднему гостю?

- Привыкла, - сказал Самгин и поймал себя в желании намекнуть, что конспиративные дела не новость для него.

- Так - зацапали Любашу? - спросил Кутузов, войдя в столовую, оглядываясь. - Уже два раза не удалось мне встретиться с нею, то - я арестован, то - она1 Это - третий. Чорт знает, как глупо!

Самгину показалось, что он слышит в словах Кутузова нечто близкое унынию, и пожалел, что не видит лица, - Кутузов стоял, наклоня голову, разбирая папиросы в коробке, Самгин предложил ему закусить.

- С удовольствием, но - без прислуги, а? Там - подали чай, бутерброды, холодные котлеты, но я... поспешил уйти. Вечерок. - не из удачных.

- Кто это бритый? - спросил Клим.

- Бывший человек. Громкое имя, когда-то. Он назвал имя, ничего не сказавшее Климу. Пройдя в комнату жены, Клим увидал, что она торопливо одевается.

- Что случилось? Кто это? - тревожным шопотом спросила она. - Ах, помню, это певец, которым восхищалась Любаша. Хочет есть? Иди, я сейчас!

Но Самгин не спешил выйти в столовую и вышел вместе с нею.

- О, здравствуйте, русалка! Я узнал вас по глазам, - оживленно и ласково встретил Варвару Кутузов. - Помните, - мы танцевали на вечеринке у кривозубого купца, - как его?

Самгину оживление гостя показалось искусственным, но он подумал с досадой на себя, что видел Лютова сотню раз, а не заметил кривых зубов, а - верно, зубы-то кривые! Через пять минут он с удивлением, но без удовольствия слушал, как Варвара деловито говорит:

- За нами, разумеется, следят, но завтра я вам укажу две совершенно чистых квартиры...

- Нет - серьезно? Недельки бы на две, а?

- Возможно.

Кутузов со вкусом ел сардины, сыр, пил красное вино и держался так свободно, как будто он не первый раз в этой комнате, а Варвара - давняя и приятная знакомая его.

"Она ведет себя, точно провинциалка пред столичной знаменитостью", - подумал Самгин, чувствуя себя лишним и как бы взвешенным в воздухе. Но он хорошо видел, что Варвара ведет беседу бойко, даже задорно, выспрашивает Кутузова с ловкостью. Гость отвечал ей охотно.

- Ссылка? Это установлено для того, чтоб подумать, поучиться. Да, скучновато. Четыре тысячи семьсот обывателей, никому - и самим себе - не нужных, беспомощных людей; они отстали от больших городов лет на тридцать, на пятьдесят, и все, сплошь, заражены скептицизмом невежд. Со скуки - чудят. Пьют. Зимними ночами в город заходят волки...

Анфимьевна, к неудовольствию Клима, внесла самовар, а Варвара, заваривая чай, спросила:

- Что же будут делать эти ненужные во время революции?

- Революция - не завтра, - ответил Кутузов, глядя на самовар с явным вожделением, вытирая бороду салфеткой. - До нее некоторые, наверное, превратятся в людей, способных на что-нибудь дельное, а большинство - думать надо - будет пассивно или активно сопротивляться революции и на этом - погибнет.

- Просто у вас все, - сказала Варвара, как будто одобрительно, Самгин, нахмурясь, пробормотал:

- Ну, это не очень просто.

- А - как же? - спросил Кутузов, усмехаясь. - В революции, - подразумеваю социальную, - логический закон исключенного третьего будет действовать беспощадно: да или нет.

Самгин хотел сказать "это - жестоко" и еще много хотел бы сказать, но Варвара допрашивала все жаднее и уже волнуясь почему-то. Кутузов, с наслаждением прихлебывая чай, говорил как-то излишне ласково:

- Какую же роль может играть религия, из которой практика жизни давно уже и совершенно вычеркнула, вытравила всякую мораль?

- Идеализм - основное свойство души человека, - наскакивала Варвара покраснев, блестя глазами, щурясь.

- Рабочему классу философский идеализм - враждебен; признать бытие каких-то тайных и непознаваемых сил вне себя, вне своей энергии рабочий не может и не должен. Для него достаточно социального идеализма, да и сей последний принимается не без оговорок.

Самгин соображал:

"У него каждая мысль - звено цепи, которой он прикован к своей вере. Да, - он сильный человек, но..."

Но - хотелось спорить с Кутузовым. Однако для спора, кроме желания спорить, необходима своя "система фраз", а кроме этого мешало еще нечто. Что?

Задумавшись, Самгин пропустил часть беседы мимо ушей. Варвара уже спрашивала:

- Вы - охотник?

- Пробовал, но - не увлекся. Перебил волку позвоночник, жалко стало зверюгу, отчаянно мучился. Пришлось добить, а это уж совсем скверно. Ходил стрелять тетеревей на току, но до того заинтересовался птичьим обрядом любви, что выстрелить опоздал. Да, признаюсь, и не хотелось. Это - удивительная штука - токованье!

Климу становилось все более неловко и обидно молчать, а беседа жены с гостем принимала характер состязания уже не на словах: во взгляде Кутузова светилась мечтательная улыбочка, Самгин находил ее хитроватой, соблазняющей. Эта улыбка отражалась и в глазах Варвары, широко открытых, напряженно внимательных; вероятно, так смотрит женщина, взвешивая и решая что-то важное для нее. И, уступив своей досаде, Самгин сказал:

- Волков - жалко вам, а о людях вы рассуждаете весьма упрощенно и безжалостно.

Кутузов усмехнулся, подливая в стакан красное 'вино.

- А вы, индивидуалист, все еще бунтуете? - скучновато спросил он и вздохнул. - Что ж - люди? Они сами идиотски безжалостно устроились по отношению друг ко другу, за это им и придется жесточайше заплатить.

Он повторил знакомую Климу фразу:

- Патокой гуманизма невозможно подсластить ядовитую горечь действительности, да к тому же цинизм ее давно уничтожил все евангелия.

По лицу Кутузова было видно, что его одолевает усталость, он даже потянулся недопустимо при даме и так, что хрустнули сухожилия рук, закинутых за шею.

"Счастливая способность бездомного бродяги - везде чувствовать себя дома", - отметил Самгин.

Но внимание Варвары, видимо, возбуждало Кутузова, он снова заговорил оживленно:

- Издыхает буржуазное общество, загнило с головы. На Западе это понятно - работали много, истощились, а вот у нас декадансы как будто преждевременны. Декадент у нас толстенький, сытый, розовощекий и - не даровит. Верленов - не заметно.

Он задним выпил чай, охлажденный вином, вытер губы измятым платком.

Самгин продолжал думать о Кутузове недружелюбно, но уже поймал себя на том, что думает так по обязанности самозащиты, не внося в мысли свои ни злости, ни иронии, даже как бы насилуя что-то в себе.

- Лозунг командующих классов - назад, ко всяческим примитивам в литературе, в искусстве, всюду. Помните приглашение "назад к Фихте"? Но - это вопль испуганного схоласта, механически воспринимающего всякие идеи и страхи, а конечно, позовут и дальше - к церкви, к чудесам, к чорту, все равно - куда, только бы дальше от разума истории, потому что он становится все более враждебен людям, эксплуатирующим чужой труд.

Варвара, спрятав глаза под ресницами, сказала:

- Да, очень заметно, что людей увлекает иррациональное, хотя, может быть, причина не та, которую указали вы...

- А - какая же? - лениво спросил Кутузов.

- Скучно быть умниками, - не сразу ответила Варвара и прибавила, вздохнув: - Людям хочется безумств... Кутузов пожал плечами.

- Что же можно выдумать безумнее действительности?

- Да, - громко сказал Самгин и почему-то смутился. - А не пора вам отдохнуть? - предложил он.

Через полчаса он сидел во тьме своей комнаты, глядя в зеркало, в полосу света, свет падал на стекло, проходя в щель неприкрытой двери, и показывал половину человека в ночном белье, он тоже сидел на диване, согнувшись, держал за шнурок ботинок и раскачивал его, точно решал - куда швырнуть? Кулаком правой руки он бесшумно бил по колену. Так сидел он минуту, две. Потом, опустив ботинок на пол, он взял со стула тужурку, разложил ее на коленях, вынул из кармана пачку бумаг, пересмотрел ее и, разорвав две из них на мелкие куски, зажал в кулак, оглянулся, прикусив губу так, что острая борода его встала торчком, а брови соединились в одну линию. Лицо у него незнакомо угрюмое. Открытый ворот рубахи обнажил очень белую, мускулистую шею и полукружия ключиц, похожие на подковы. Глаза его округлились, и, несомненно, он сжал зубы - резко выступили скулы. Было ясно, что Кутузовым овладел приступ очень сильного чувства, должно быть - злости или - горя. Вот он встал, показался в зеркале во весь рост, затем исчез, и было слышно, что он отдернул драпировку окна.

Наблюдая за человеком в соседней комнате, Самгин понимал, что человек этот испытывает боль, и мысленно сближался с ним. Боль - это слабость,, и, если сейчас, в минуту слабости, подойти к человеку, может быть, он обнаружит с предельной ясностью ту силу, которая заставляет его жить волчьей жизнью бродяги. Невозможно, нелепо допустить, чтоб эта сила почерпалась им из книг, от разума. Да, вот пойти к нему и откровенно, без многоточий поговорить с ним о нем, о себе. О Сомовой. Он кажется влюбленным в нее.

"Мне - тридцать лет, - напомнил себе Клим. - Я - не юноша, который не знает, как жить..."

Но, разбудив свое самолюбие, он задумался: что тянет его к человеку именно этой "системы фраз"?

"Наследственность?"

Он иронически усмехнулся, вспомнив отца, мать, деда.

"Впечатления детства?"

Кутузов, задернув драпировку, снова явился в зеркале, большой, белый, с лицом очень строгим и печальным. Провел обеими руками по остриженной голове и, погасив свет, исчез в темноте более густой, чем наполнявшая комнату Самгина. Клим, ступая на пальцы ног, встал и тоже подошел к незавешенному окну. Горит фонарь, как всегда, и, как всегда, - отблеск огня на грязной, сырой стене.

"Очень это странно, человек - не знающий, что его наблюдает другой. Вероятно, я тоже показался бы... не таким, как он, разумеется".

Идти в спальню не хотелось, возможно, что жена еще не спит. Самгин знал, что все, о чем говорил Кутузов, враждебно Варваре и что мина внимания, с которой она слушала его, - фальшивая мина. Вспоминалось, что, когда он сказал ей, что даже в одном из "правительственных сообщений" признано наличие революционного движения, - она удивленно спросила:

"Неужели? Вот идиоты..."

Утром, когда Самгин оделся и вышел в столовую, жена и Кутузов уже ушли из дома, а вечером Варвара уехала в Петербург - хлопотать по своим издательским делам. Через несколько дней, прожитых в настроении мутном и раздражительном, Самгин тоже поехал в Калужскую губернию, с неделю катался по проселочным дорогам, среди полей и лесов, побывал в сонных городках, физически устал и успокоился. По пути домой он застрял на почтовой станции, где не оказалось лошадей, спросил самовар, а пока собирали чай, неохотно посыпался мелкий дождь, затем он стал гуще, упрямее, крупней, - заиграли синие молнии, загремел гром, сердитым конем зафыркал ветер в печной трубе - и начал хлестать, как из ведра, в стекла окон. Но сквозь дождь и гром ко крыльцу станции подкатил кто-то, молния осветила в окне мокрую голову черной лошади; дверь распахнулась, и, отряхиваясь, точно петух, на пороге встал человек в клеенчатом плаще, сдувая с густых, светлых усов капли дождя. Затем, посторонясь, он пропустил вперед себя женщину и зарычал сердитым басом.

- Я говорил - не успеем... "Вот окрик мужа", - подумал Клим.

- Самгин? Вы? - резко и как бы с испугом вскричала женщина, пытаясь снять с головы раскисший капюшон парусинового пальто и заслоняя усатое лицо спутника. - Да, - сказала она ему, - но поезжайте скорее, сейчас же!

Человек показал спину, блестевшую, точно кровельное железо, исчез, громко хлопнул дверью, а Марья Ивановна Никонова, отклеивая мокрое пальто с плеч своих, оживленно говорила:

- Вот ливень! В пять минут - ни одной сухой нитки! Самгин тотчас отметил, что она не похожа на себя, и, как всегда, это было неприятно ему: он терпеть не мог, когда люди выскальзывали из рамок тех представлений, в которые он вставил их. В том, что она назвала его по фамилии, было что-то размашистое, фамильярное, разноречившее с ее обычной скромностью, а когда она провела маленькими ладонями по влажному лицу, Самгин увидал незнакомую ему улыбку, широкую и ласковую. Она никогда не улыбалась так. Самгин заподозрил, что эту новую улыбку Никонова натянула на лицо свое, как маску. На станции ее знали, дородная баба, называя ее по имени и отчеству, сочувственно охая, увела ее куда-то, и через десяток минут Никонова воротилась в пестрой юбке, в красной кофте, одетой, должно быть, на голое тело; голова ее была повязана желтым платком с цветами. Этот наряд сделал Никонову моложе, лицо, нахлестанное дождем, ярко разрумянилось, глаза блестели весело.

- Ну, угощайте меня, озябла? Но, посмотрев, как неловко действует Самгин у самовара, она отняла чайник из его руки.

- Не умеете.

Налив себе чаю, она стала резать хлеб, по-крестьянски прижав ко грудям каравай; груди мешали. Тогда она бесцеремонно заправила кофту за пояс юбки, от этого груди наметились выпуклее. Самгин покосился на них и спросил:

- Кто это провожал вас - муж?

- Нет. Управляющий имением знакомых, где я гостила.

- Офицер?

Разрезая жареную курицу, она мельком взглянула на Самгина.

- Разве похож на военного?

- Да. Кажется, я его где-то видел.

- Саша, дайте мне полушалок, - крикнула Никонова, постучав кулаком в тесовую переборку.

Шипел и посвистывал ветер, бил гром, заставляя вздрагивать огонь висячей лампы; стекла окна в блеске молний синевато плавились, дождь хлестал все яростней.

- Мы - точно на дне кипящего котла, - тихо сказала женщина.

Самгин согласился.

- Да, похоже.

Замолчали. Самгин понимал, что молчать невежливо, но что-то мешало ему говорить с этой женщиной в привычном, докторальном тоне; а она, вопросительно посматривая на него, как будто ждала, что он скажет. И, не дождавшись, сказала, вздохнув:

- Это - надолго! Пожалуй, придется ночевать здесь. В такие ночи или зимой, когда вьюга, чувствуешь себя ненужной на земле.

- Человек никому не нужен, кроме себя, - отозвался Клим и, подумав-. "Глупо!" - предложил ей папиросу.

- Благодарствую, не курю.

Она откинулась на спинку стула, прикрыв глаза. Груди ее неприлично торчали, шевеля ткань кофты и точно стремясь обнажиться. На незначительном лице застыло напряжение, как у человека, который внимательно прислушивается.

- Вчера там, - заговорила она, показав глазами на окно, - хоронили мужика. Брат его, знахарь, коновал, сказал... моей подруге: "Вот, гляди, человек сеет, и каждое зерно, прободая землю, дает хлеб и еще солому оставит по себе, а самого человека зароют в землю, сгниет, и - никакого толку".

Она встала, подошла к запотевшему окну, а Самгин, глядя на голые ноги ее, желтые, как масло, сказал:

- Не люблю я эту народную мудрость. Мне иногда кажется, что мужику отлично знакомы все жалобные писания о нем наших литераторов и что он, надеясь на помощь со стороны, сам ничего не делает, чтоб жить лучше.

Она не ответила. Свирепо ударил гром, окно как будто вырвало из стены, и Никонова, стоя в синем пламени, показалась на миг прозрачной.

- Убьет, - вздохнула она, отходя к столу и улыбаясь.

Клим подумал: нового в ее улыбке только то, что она легкая и быстрая. Эта женщина раздражала его. Почему она работает на революцию, и что может делать такая незаметная, бездарная? Она должна бы служить сиделкой в больнице или обучать детей грамоте где-нибудь в глухом селе. Помолчав, он стал рассказывать ей, как мужики поднимали колокол, как они разграбили хлебный магазин. Говорил насмешливо и с намерением обидеть ее. Вторя его словам, холодно кипел дождь.

- На эту тему я читала рассказ "Веревка", - сказала она. - Не помню - чей? Кажется, автор - женщина, - задумчиво сказала она, снова отходя к окну, и спросила: - Чего же вы хотите?

Утешающим тоном старшей, очень ласково она стала говорить вещи, с детства знакомые и надоевшие Самгину. У нее были кое-какие свои наблюдения, анекдоты, но она говорила не навязывая, не убеждая, а как ба разбираясь в том, что знала. Слушать ее тихий, мягкий голос было приятно, желание высмеять ее - исчезло. И приятна была ее доверчивость. Когда она подняла руки, чтоб поправить платок на голове, Самгин поймал ее руку и поцеловал. Она не протестовала, продолжая:

- Деревня пьет, беднеет, вымирает...

Послушав еще минуту, Самгин положил свою руку на ее левую грудь, она, вздрогнув, замолчала, Тогда, обняв ее шею, он поцеловал в губы.

- Ах, какой, - тихонько воскликнула она, прижимаясь к нему и шепча: - Еще не спят. Вы - ложитесь, я потом приду. Придти?

- Конечно.

С неожиданной силой разняв его руки, она ушла, а Самгин, раздеваясь, подумал:

"Просто. Должно быть, отдаваться товарищам по первому их требованию входит в круг ее обязанностей".

Погасив лампу, он лег на широкую постель в углу комнаты, прислушиваясь к неутомимому плеску и шороху дождя, ожидая Никонову так же спокойно, как ждал жену, - и вспомнил о жене с оттенком иронии. У кого-то из старых французов, Феваля или Поль де-Кока, он вычитал, что в интимных отношениях супругов есть признаки,' по которым муж, если он не глуп, всегда узнает, была ли его жена в объятиях другого мужчины. Француз не сказал, каковы эти признаки, но в минуты 'ожидания другой женщины Самгин решил, что они уже замечены им в поведении Варвары, - в ее движениях явилась томная ленца и набалованность, раньше не свойственная ей, так набалованно и требовательно должна вести себя только женщина, которую сильно и нежно любят. Этим оправдывалось приключение с Никоновой. Затем он нехотя и как бы по обязанности подумал:

"Да, вот они, женщины..."

Шум дождя стал однообразен и равен тишине, и это беспокоило, заставляя ждать необычного. Когда женщина пришла, он упрекнул ее:

- Как долго!

- Молчите, - шепнула она.

Прошел час, может быть, два. Никонова, прижимая голову его к своей груди, спросила словами, которые он уже слышал когда-то:

- Хорошо со мной?

- Да, - искренно ответил он. Помолчав, она спросила:

- Но, разумеется, вы не высокого мнения о моей... нравственности?

- Как вы можете думать, - пробормотал Самгин.

- Да, - уж конечно. Ведь вы, наверное, тоже думаете, как принято, - по разуму, а не по совести.

Самгин насторожился; в словах ее было что-то умненькое. Неужели и "он а будет философствовать в постели, как Лидия, или заведет какие-нибудь деловые разговоры, подобно Варваре? Упрека в ее беззвучных словах он не слышал и не мог видеть, с каким лицом она говорит. Она очень растрогала его нежностью, ему казалось, что таких ласк он еще не испытывал, и у него было желание сказать ей особенные слова благодарности. Но слов таких не находилось, он говорил руками, а Никонова шептала:

- Ты с первой встречи остался в памяти у меня. Помнишь - на дачах? Такой ягненок рядом с Лютовым. Мне тогда было шестнадцать лет...

Она дважды чихнула и, должно быть, сконфуженная этим, преувеличенно тревожно прошептала:

- Кажется - простудилась. Ну, я пойду! Не целуй, не надо...

Через несколько минут она растаяла, точно облако, а Самгин подумал:

"Странная какая. Вот - не ожидал".

Уже светало; стекла окон посерели, шум дождя заглушало журчание воды, стекавшей откуда-то в лужу. Утром Самгин узнал, что Никонова на рассвете уехала, и похвалил ее за это.

"Тактично. Точно во сне приснилась", - думал он, подпрыгивая в бричке по раскисшей дороге, среди шелково блестевших полей. Солнце играло с землею, как ве-< селое дитя: пряталось среди мелко изорванных облаков, пышных и легких, точно чисто вымытое руно. Ветер ласково расчесывал молодую листву берез. Нарядная сойка сидела на голом сучке ветлы, глядя янтарным, рыбьим глазом в серебряное зеркало лужи, обрамленной травою. Ноги лошадей, не торопясь, месили грязь, наполняя воздух хлюпающими звуками; опаловые брызги взлетали из-под колес. Пел жаворонок. Свежесть воздуха приятно охмеляла, и разнеженный Самгин думал сквозь дремоту:

Только утро любви хорошо,

Хороши только первые встречи.

"Глуповатые стишки. Но кто-то сказал, что поэзия и должна быть глуповатой... Счастье - тоже. "Счастье на мосту с чашкой", - это о нищих. Пословицы всегда злы, в сущности. Счастье - это когда человек живет в мире с самим собою. Это и значит: жить честно".

Посмотрев, как хлопотливо порхают в придорожном кустарнике овсянки, он в сотый раз подумал: с детства, дома и в школе, потом - в университете его начиняли массой ненужных, обременительных знаний, идей, потом он прочитал множество книг и вот не может найти себя в паутине насильно воспринятого чужого...

Догнали телегу, в ней лежал на животе длинный мужик с забинтованной головой; серая, пузатая лошадь, обрызганная грязью, шагала лениво. Ямщик Самгина, курносый подросток, чем-то похожий на голубя, крикнул, привстав:

- Эй, сворачивай!

- Успеешь, - глухо ответил мужик, не пошевелясь.

- Не хочит, - сказал подросток, с улыбкой оглянувшись на седока. - Характерный. Это - наш мужик, ухо пришивать едет; вчерась, в грозу, ему тесиной ухо надорвало...

- Обгони, - приказал Самгин.

Подросток, пробуя объехать телегу, загнал одну из своих лошадей в глубокую лужу и зацепил бричкой ось телеги; тогда мужик, приподняв голову, начал ругаться:

- Куда лезешь, сволочь? Ку-уда?

Это столкновение, прервав легкий ход мысли Самгина, рассердило его, опираясь на плечо своего возницы, он привстал, закричал на мужика. Тот, удивленно мигая, попятил лошадь.

- Чего ругаетесь? Все торопимся... Не гуляем...

- Гони, - приказал Самгин и не первый раз подумал;

"Вот ради таких болванов..."

В этом настроении не было места для Никоновой, и недели две он вспоминал о ней лишь мельком, в пустые минуты, а потом, незаметно, выросло желание видеть ее. Но он не знал, где она живет, и упрекнул себя за то, что не спросил ее об этом.

"Свинство! Как смешно назвала она меня - ягненок. Почему?" - Ты не знаешь, где живет Никонова? - спросил он жену.

- Нет. После ареста Любаши я отказалась работать в "Красном Кресте" и не встречаюсь с Никоновой, - ответила Варвара и равнодушно предположила: - Может быть, и ее арестовали?

"Лень сходить за ножом", - подумал Самгин, глядя, как она разрезает страницы книги головной шпилькой.

Из Петербурга Варвара приехала заметно похорошев; под глазами, оттеняя их зеленоватый блеск, явились интересные пятна; волосы она заплела в две косы и уложила их плоскими спиралями на уши, на виски, это сделало лицо ее шире и тоже украсило его. Она привезла широкие платья без талии, и, глядя на них, Самгин подумал, что такую одежду очень легко сбросить с тела. Привезла она и новый для нее взгляд на литературу.

- Книга не должна омрачать жизнь, она должна давать человеку отдых, развлекать его.

Затем она очень оживленно рассказала:

- Знаешь, меня познакомили с одним художником; не решаю, талантлив ли он, но - удивительный! Он пишет философские картины, я бы сказала. На одной очень яркими красками даны змеи или, если хочешь, безголовые черви, у каждой фигуры - четыре радужных крыла, все фигуры спутаны, связаны в клубок, пронзают одна другую, струятся, почти сплошь заполняя голубовато-серый фон. Это - мировые силы, какими они были до вмешательства разума. Картина так и названа "Мир до человека". Понимаешь? Общее впечатление хаотической, но праздничной игры.

Она полулежала на кушетке в позе мадам Рекамье, Самгин исподлобья рассматривал ее лицо, фигуру, всю ее, изученную до последней черты, и с чувством недоуменья пред собою размышлял: как он мог вообразить, что любит эту женщину, суетливую, эгоистичную?

"Она рассказывает мне эту чепуху только для того, чтоб научиться хорошо рассказать ее другим. Или другому".

- На втором полотне все краски обесцвечены, фигурки уже не крылаты, а выпрямлены; струистость, дававшая впечатление безумных скоростей, - исчезла, а главное в том, что и картина исчезла, осталось нечто вроде рекламы фабрики красок - разноцветно тусклые и мертвые полосы. Это - "Мир в плену человека". Художник - он такой длинный, весь из костей, желтый, с черненькими глазками и очень грубый - говорит: "Вот правда о том, как мир обезображен человеком. Но человек сделал это на свою погибель, он - врат свободной игры мировых сил, схематизатор; его ненавистью к свободе созданы религии, философии, науки, государства и вся мерзость жизни. Скоро он своей идиотской техникой исчерпает запас свободных энергий мира и задохнется в мертвой неподвижности"...

- Что-то похожее на иллюстрацию к теории энтропии, - сказал Самгин.

Варвара приподняла ресницы и брови:

- Энтропия? Не знаю.

И продолжала, действительно как бы затверживая урок:

- И потом еще картина: сверху простерты две узловатые руки зеленого цвета с красными ногтями, на одной - шесть пальцев, на другой - семь. Внизу пред ними, на коленях, маленький человечек снял с плеч своих огромную, больше его тела, двуличную голову и тонкими, длинными ручками подает ее этим тринадцати пальцам. Художник объяснил, что картина названа: "В руки твои предаю дух мой". А руки принадлежат дьяволу, имя ему Разум, и это он убил бога.

Она замолчала, раскуривая папиросу, красиво прикрыв глаза ресницами.

- Эта картина не понравилась мне, но, кажется, потому, что я вспомнила Кутузова. Кстати, он - счастливый: всем нравится. Он еще в Москве?

- Не знаю, - сказал Самгин.

- В Петербурге меньше интересного, чем здесь, но оно как-то острее, тоньше. Я бы сказала: Москва маслянистая.

Изложив свои впечатления в первый же день по приезде, она уже не возвращалась к ним, и скоро Самгин заметил, что она сообщает ему о своих делах только из любезности, а не потому, что ждет от него участия или советов. Но он был слишком занят собою, для того чтоб обижаться на нее за это.

Никонову он встретил случайно; трясся на извозчике в районе Мещанских улиц и вдруг увидал ее; скромненькая, в сером костюме, она шла плывущей, но быстрой походкой монахини, которая помнит, что мир - враждебен ей. Самгин обрадовался, даже хотел окрикнуть ее, но из ворот веселого домика вышел бородатый, рыжий человек, бережно неся под мышкой маленький гроб, за ним, нелепо подпрыгивая, выкатилась темная, толстая старушка, маленький, круглый гимназист с головой, как резиновый мяч; остролицый солдат, закрывая ворота, крикнул извозчику:

- Эй, болван, придержи!

Самгин, привстав в экипаже, следя за Никоновой, видел, что на ходу она обернулась, чтоб посмотреть на похороны, но, заметив его, пошла быстрее.

"Естественно, она обижена".

Сунув извозчику деньги, он почти побежал вслед женщине, чувствуя, что портфель под мышкой досадно мешает ему, он вырвал его из-под мышки и понес, как носят чемоданы. Никонова вошла во двор одноэтажного дома, он слышал топот ее ног по дереву, вбежал во двор, увидел три ступени крыльца.

"Точно гимназист", - сообразил он.

В темной нише коридора Никонова тихонько гремела замком, по звуку было ясно - замок висячий.

- Мария Ивановна...

- Ах, это - вы? Вы?

- Извините, что я так...

Она открыла дверь, впустив в коридор свет из комнаты. Самгин видел, что лицо у нее смущенное, даже испуганное, а может быть, злое, она прикусила верхнюю губу, и в светлых глазах неласково играли голубые искры.

- Я пришел, - говорил он, раскачивая портфель, прижав шляпу ко груди. - Я тогда не спросил ваш адрес. Но я надеялся встретить вас.

Никонова все еще смотрела на него хмурясь, но серая тень на ее лице таяла, щеки розовели.

- Раздевайтесь, - сказала она, взяв из его руки портфель.

Снимая пальто, Самгин отметил, что кровать стоит так же в углу, у двери, как стояла там, на почтовой станции. Вместо лоскутного одеяла она покрыта клетчатым пледом. За кроватью, в ногах ее, карточный стол с кривыми ножками, на нем - лампа, груда книг, а над ним - репродукция с Христа Габриеля Макса.

- Вы простите меня? - спрашивал он и, взяв ее руку. поцеловал; рука была немножко потная.

- Даже чаем напою, - сказала Никонова, легко проведя ладонью по голове и щеке его. Она улыбнулась и не той обычной, насильственной своей улыбкой, а - хорошей, и это тотчас же привело Клима в себя.

- Фиса! - крикнула она, приоткрыв дверь.

"Бедно живет", - подумал Самгин, осматривая комнатку с окном в сад; окно было кривенькое, из четырех стекол, одно уже зацвело, значит - торчало в раме долгие года. У окна маленький круглый стол, накрыт вязаной салфеткой. Против кровати - печка с лежанкой, близко от печи комод, шкатулка на комоде, флаконы, коробочки, зеркало на стене. Три стула, их манерно искривленные ножки и спинки, прогнутые плетеные сиденья особенно подчеркивали бедность комнаты.

"Да, конечно, она - человек типа Тани Куликовой, простой, самоотверженный человек".

Никонова, стоя в двери, шепталась с полногрудой, красивой женщиной в розовой кофте.

- Ну, да, - нетерпеливо сказала она. - Дома нет!

И, подойдя к Самгину, спросила:

- Уютная, миленькая нора у меня?

Он взял ее руки и стал целовать их со всею нежностью, на какую был способен. Его настроила лирически эта бедность, покорная печаль вещей, уставших служить людям, и человек, который тоже покорно, как вещь, служит им. Совершенно необыкновенные слова просились на язык ему, хотелось назвать ее так, как он не называл еще ни одну женщину.

"Родная. Сестра".

Но он молчал, обняв ее талию, крепко прижавшись к ее груди, и, уже ощущая смутную тревогу, спрашивал себя:

"Неужели это - серьезно?"

Движением спины она разорвала его руки.

- Так вы... рады видеть меня?

- О, да! И - сознаюсь! - до того рад, что даже сам удивлен.

- Даже - так?

Глаза ее стали густоголубыми, и, смеясь, она сказала?

- Ах вы... милый!

Пили чай со сливками, с сухарями и, легко переходя с темы на тему, говорили о книгах, театре, общих знакомых. Никонова сообщила: Любаша переведена из больницы в камеру, ожидает, что ее скоро вышлют. Самгин заметил: о партийцах, о революционной работе она говорит сдержанно, неохотно.

"Вышколена".

В саду старик в глухом клетчатом жилете полол траву на грядках. Лицо и шея у него были фиолетовые, цвета гниющего мяса. Поймав взгляд Самгина, Никонова торопливо сказала:

- Домохозяин, бывший народник, долго жил в Сибири. Мизантроп.

И снова заговорила о литературе.

- Я совершенно согласна с графиней Толстой, - зачем писать такие рассказы, как "Бездна"?

"Удивительно легко с нею", - отметил Самгин и сказал: - Когда я вошел, вам как будто неприятно было, вы даже испугались.

- Испугалась? Чего же? - спросила она. Глаза ее стали светлыми, смотрели строго, пытливо.

- Так показалось мне...

- Не надо говорить об этом, - попросила она, протянув ему руку.

Было уже темно, когда Самгин решился уйти от нее. Полуодетая, сидя на постели, она спросила шопотом;

- Когда придешь? Я должна знать точно.

Он сказал, что хочет видеть ее часто. Оправляя волосы, она подняла и задержала руки над головой, шевеля пальцами так, точно больная искала в воздухе, за что схватиться, прежде чем встать.

- Будем видеться часто, если ты хочешь, чтоб я скорее надоела тебе, - тихонько ответила она.

- Неудачная шутка, - заметил Самгин, хотя и не почувствовал шутливости в ее словах.

"Должно быть, очень тяжело, очень плохо живет она", - подумал Самгин, уходя.

Максим Горький - Жизнь Клима Самгина - 10, читать текст

См. также Горький Максим - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Жизнь Клима Самгина - 11
После десятка свиданий Самгин решил, что, наконец, у него есть хороший...

Жизнь Клима Самгина - 12
Сопровождавший Гапона небольшой, неразличимый человечек поднял с пола ...