Максим Горький
«Жизнь Клима Самгина - 09»

"Жизнь Клима Самгина - 09"

- Вам, кажется, все-таки понравилась она? - спросил Самгин, идя в фойе.

- Да, - сказала Варвара.

- Но ведь вы нашли ее вульгарной.

- Нашла - но... Это такая вульгарность... вакхическая. Вероятно, вот так Фрина в Элевзине... Я готова сказать, что это - не вульгарность, а - священное бесстыдство... Бесстыдство силы. Стихии.

Она говорила торопливо, как-то перескакивая через слова, казалась расстроенной, опечаленной, и Самгин подумал, что все это у нее от зависти.

- Ото! - насмешливо воскликнул он и этим заставил ее замолчать. Она отошла от него, увидав своих знакомых, а Самгин, оглянувшись, заметил у дверей в буфет Лютова во фраке, с папиросой в зубах, с растрепанными волосами и лицом в красных пятнах. Раньше Лютов не курил, да и теперь, очевидно, не научился, слишком часто втягивал дым, жевал мундштук, морщился; борта его фрака были осыпаны пеплом. Он мешал людям проходить в буфет, дымил на них, его толкали, извинялись, он молчал, накручивая на палец бородку, подстриженную очень узко, но длинную и совершенно лишнюю на его лице, голом и опухшем.

- Здравствуй, - не сразу и как бы сквозь сон присматриваясь к Самгину неукротимыми глазами, забормотал он. - Ну, как? А? Вот видишь - артистка! Да, брат! Она - права! Коньяку хочешь?

Оттолкнувшись плечом от косяка двери, он пошатнулся, навалился на Самгина, схватил его за плечо. Он был так пьян, что едва стоял на ногах, но его косые глаза неприятно ярко смотрели в лицо Самгина с какой-то особенной зоркостью, даже как будто с испугом.

- Макаров - ругает ее. Ушел, маньяк. Я ей орхидеи послал, - бормотал он, смяв папиросу с огнем в руке, ожег ладонь, посмотрел на нее, сунул в карман и снова предложил:

- Коньяку выпьем? Для храбрости, а? Ф-фу, - вот красива, а? Чорт...

Покачнулся и пошел в буфет, толкая людей, как слепой.

"До чего жалок", - подумал Самгин, идя в зал.

До конца спектакля Варвара вела себя так нелепо, как будто на сцене разыгрывали тяжелую драму. Актеры, возбужденные успехом Алины, усердно смешили публику, она особенно хохотала, когда Калхас, достав из будки суфлера три стаканчика водки, угостил царей Агамемнона и Менелая, а затем они трое акробатически ловко и весело начали плясать трепака.

- Какая пошлость, - отметил Самгин. Варвара промолчала, наклонив голову, не глядя на сцену. Климу казалось, что она готова заплакать, и это было так забавно, что он, с трудом скрывая улыбку, спросил:

- Вы плохо чувствуете себя?

- О, нет, ничего! Не обращайте внимания, - прошептала она, а Самгин решил:

"Конечно, это муки зависти".

Кончился спектакль триумфом Алины, публика неистово кричала и выла:

- Р-радимову-у!

- Хотите пройти за кулисы к ней? - предложил Самгин.

- Нет, нет, - быстро ответила Варвара. На улице он сказал:

- Странно действует на вас оперетка.

- Вам - смешно? - тихонько спросила Варвара, взяла его под руку и пошла быстрей, говоря тоном оправдывающейся.

- Я понимаю, что - смешно. Но, если б я была мужчиной, мне было бы обидно. И - страшно. Такое поругание...

Прижав ее руку, он спросил почти ласково:

- Немножко завидуете, да?

- Чему? Она - не талантлива. Завидовать красоте? Но когда красоту так унижают...

Шагая неравномерно, она толкала Клима, идти под руку с ней было неудобно. Он сердился, слушая ее.

- Знаете, Лидия жаловалась на природу, на власть инстинкта; я не понимала ее. Но - она права! Телепнева - величественно, даже до слез красива, именно до слез радости и печали, право - это так! А ведь чувство она будит лошадиное, не правда ли?

- Оно-то и есть триумф женщины, - сказал Самгин.

- Как жалко, что вы шутите, - отозвалась Варвара и всю дорогу, вплоть до ворот дома, шла молча, спрятав лицо в муфту, лишь у ворот заметила, вздохнув:

- Должно быть, я не сумела выразить свою мысль понятно.

Самгин принял все это как попытку Варвары выскользнуть из-под его влияния, рассердился и с неделю не ходил к ней, уверенно ожидая, что она сама придет. Но она не шла, и это беспокоило его, Варвара, как зеркало, была уже необходима, а кроме того он вспомнил, что существует Алексей Гогин, франт, похожий на приказчика и, наверное, этим приятный барышням. Тогда, подумав, что Варвара, может быть, нездорова, он пошел к ней и в прихожей встретил Любашу в шубке, в шапочке и, по обыкновению ее, с книгами под мышкой.

- Ну вот, - а я хотела забежать к тебе, - закричала она, сбросив шубку, сбивая с ног ботики. - Посидел немножко? Почему они тебя держали в жандармском? Иди в столовую, у меня не убрано.

В столовой она свалилась на диван и стала расплетать косу.

- Башка болит. Кажется - остригусь. Я сидела в сырой камере и совершенно не приспособлена к неподвижной жизни.

Румяное лицо ее заметно выцвело, и, должно быть, зная это, она растирала щеки, лоб, гладила пальцами тени в глазницах.

- Выпустили меня третьего дня, и я все еще не в себе. На родину, - а где у меня родина, дураки! Через четыре дня должна ехать, а мне совершенно необходимо жить здесь. Будут хлопотать, чтоб меня оставили в Москве, но...

- Тебя допрашивал Васильев? - спросил Клим, чувствуя, что ее нервозность почему-то заражает и его.

Любаша, подскочив на диване, хлопнула ладонью по колену.

- Вот болван! Ты можешь представить - он меня начал пугать, точно мне пятнадцать лет! И так это глупо было, - ах, урод! Я ему говорю: "Вот что, полковник: деньги на "Красный Крест" я собирала, кому передавала их - не скажу и, кроме этого, мне беседовать с вами не о чем". Тогда он начал: вы человек, я - человек, он - человек; мы люди, вы люди и какую-то чепуху про тебя...

- Он? Про меня? - спросил Клим, встав со стула, потому что у него вдруг неприятно забилось сердце.

- Что ты советуешь женщинам быть няньками, кормилицами, что ли, - вообще невероятно глупо все! И что доброта неуместна, даже - преступна, и все это, знаешь, с таким жаром, отечески строго... бездельник!

- Что же еще говорил он про меня? - осведомился Самгин.

- А - чорт его знает! Вообще - чепуху...

Самгин сел, несколько успокоенный и думая о полковнике:

"Негодяй".

Глядя, как Любаша разбрасывает волосы свои по плечам, за спину, как она, хмурясь, облизывает губы, он не верил, что Любаша говорит о себе правду. Правдой было бы, если б эта некрасивая, неумная девушка слушала жандарма, вздрагивая от страха и молча, а он бы кричал на нее, топал ногами.

- Будто бы ты не струсила? - спросил он, усмехаясь. Она ответила, пожав плечами:

- Ну, знаешь, "волков бояться - в лес не ходить".

- Не вспомнила о Ветровой?

- Что ж - Ветрова? Там, очевидно, какая-то истерика была. В изнасилование я не верю.

- И не вспомнила, что женщин на Каре секли? - настаивал Клим.

- Древняя история... Подожди, - сказала Любаша, наклоняясь к нему. - Что это как ты странно говоришь? Подразнить меня хочется?

- Немножко, - сознался Клим, смущенный ее взглядом.

- Странное желание, - обиженно заметила Любаша. - И лицо злое, - добавила она, снова приняв позу усталого человека.

- Хотя - сознаюсь: на первых двух допросах боялась я, что при обыске они нашли один адрес. А в общем я ждала, что все это будет как-то серьезнее, умнее. Он мне говорит: "Вот вы Лассаля читаете". - "А вы, спрашиваю, не читали?" - "Я, говорит, эти вещи читаю по обязанности службы, а вам, девушке, - зачем?" Так и сказал.

Самгин спросил: где Варвара?

- Ушла к Гогиным. Она - не в себе, сокрушается - и даже до слез! - что Алинка в оперетке.

- А что такое - Гогин?

- Дядя мой, оказывается. Это - недавно открылось. Он - не совсем дядя, а был женат на сестре моей матери, но он любит семейственность, родовой быт и желает, чтоб я считалась его племянницей. Я - могу! Он - добрый и полезный старикан.

Про Алексея она сказала:

- Очень забавный, но - лентяй и бродяга. И, тяжко вздохнув, пожаловалась:

- Ах, Клим, если б ты знал, как это обидно, что меня высылают из Москвы!

На жалобу ее Самгину нечем было ответить; он думал, что доигрался с Варварой до необходимости изменить или прекратить игру. И, когда Варвара, разрумяненная морозом, не раздеваясь, оживленно влетела в комнату, - он поднялся встречу ей с ласковой улыбкой, но, кинув ему на бегу "здравствуйте!" - она обняла Сомову, закричала:

- Любаша - победа! Ты оставлена здесь на полтора месяца и будешь лечиться у психиатра...

- Ой? - вопросительно крикнула Любаша.

- Факт! Только тебе придется ходить к нему.

- Господи, да я - к архиерею пойду...

- Значит - пируем! Сейчас придут Гогины, я купила кое-что вкусненькое...

Затем разыгралась сцена веселого сумасшествия, девицы вальсировали, Анфимьевна, накрывая на стол, ворчала, показывая желтые зубы, усмехаясь:

- Запрыгали! Допрыгаетесь опять.

Тугое лицо ее лоснилось радостью, и она потягивала воздух носом, как бы обоняя приятнейший запах. На пороге столовой явился Гогин, очень искусно сыграл на губах несколько тактов марша, затем надул одну щеку, подавил ее пальцем, и из-под его светленьких усов вылетел пронзительный писк. Вместе с Гогиным пришла девушка с каштановой копной небрежно перепутанных волос над выпуклым лбом; бесцеремонно глядя в лицо Клима золотистыми зрачками, она сказала:

- Самгин? Мы слышали про вас: личность загадочная.

- Кто это вам сказал?

- Яков Тагильский, которому мы не верим. Но, кажется, он прав: у вас вид человека ученого и скептическая бородка, и мы уже преисполнены почтения к вам. Алешка - не дури!

Это она крикнула потому, что Гогин, подхватив ее под локти, приподнял с пола и переставил в сторону от Клима, говоря:

- Не удивляйтесь, это - кукла, внутри у нее - опилки, а говорит она...

- Не верьте ему, - кричала Татьяна, отталкивая брата плечом, но тут Любаша увлекла Гогина к себе, а Варвара попросила девушку помочь ей; Самгин был доволен, что его оставили в покое, люди такого типа всегда стесняли его, он не знал, как держаться с ними. Он находил, что такие люди особенно неудачно выдумали себя, это - весельчаки по профессии, они сделали шутовство своим ремеслом. Серьезного человека раздражает обязанность любезно улыбаться в ответ на шуточки, в которых нет ничего смешного. Вот Алексей Гогин говорит Любаше:

- Не рычи! Доказано, что политика - дочь экономики, и естественно, что он ухаживает за дочерью...

Варвару он поучает тоном дьячка, читающего "Часослов":

- "Добре бо Аристотель глаголет: аще бы и выше круга лунного человек был, и тамо бы умер", - а потому, Варечка, не заноситесь!

И- не смешно, что Татьяна говорит о себе во множественном числе, а на вопрос Самгина: "почему?" - ответила:

- Потому что чувствую себя жилищем множества личностей и все они в ссоре друг с другом.

Но через некоторое время Клим подумал, что, пожалуй, она права, веселится она слишком шумно и как бы затем, чтоб скрыть тревогу. Невозможно было представить, какова она наедине с самою собой, а Самгин был уверен, что он легко и безошибочно видит каждого знакомого ему человека, каков он сам с собою, без парадных одежд. Даже внешне Татьяна Гогина была трудно уловима, быстрота ее нервных жестов не согласовалась с замедленной речью, а дурашливая речь не ладила с недоверчивым взглядом металлических и желтоватых, неприятных глаз. Была она стройная, крепкая, но темно-серый костюм сидел на теле ее небрежно; каштановые волосы ее росли как-то прядями, но были не волнисты и некрасиво сжимали ее круглое, русское лицо.

- Не обижай Алешку, - просила она Любашу и без паузы, тем же тоном - брату: - Прекрати фокусы! Налейте крепкого, Варя! - сказала она, отодвигая от себя недопитую чашку чая. Клим подозревал, что все это говорится ею без нужды и что она, должно быть, очень избалована, капризна, зла. Сидя рядом с ним, заглядывая в лицо его, она спрашивала:

- Объясните мне, серьезный человек, как это: вот я девушка из буржуазной семьи, живу я сытно и вообще - не плохо, а все-таки хочу, чтоб эта неплохая жизнь полетела к чорту. Почему?

- Вероятно, это у вас от ума и временное, - не очень любезно ответил Клим, догадываясь, что она хочет начать "интересный разговор".

- Нет, умом я не богата, - сказала она, играя чайной ложкой. - Это - от сердца, я думаю. Что делать?

Она сердила Самгина, мешая ему наблюдать, как ее брат забавляет Варвару и Любашу фокусами. Взглянув на нее через очки, он предложил:

- Устройтесь так, чтоб вас посадили в тюрьму на несколько месяцев.

- Вы думаете - это меня вылечит?

- Наверное, поможет правильно оценить удобства буржуазного быта.

Улыбаясь, она спросила:

- Вы, кажется, не очень высокого мнения о людях?

- Да, не очень, - искренно ответил Самгин, привстав и следя за руками Алексея; подняв руки, тот говорил:

- Как видит почтеннейшая публика, здесь нет чудес, а только ловкость рук, с чем согласна и наука. Итак: на пиджаке моем по три пуговицы с каждой стороны. Эйн!

Он запахнул пиджак, но тотчас же крикнул:

- Цвей! - распахнул его, и на одной стороне оказалось две пуговицы, на другой - четыре. - Это я сам придумал, - похвастался он.

- Алеша, как это делается? - ребячливо и умоляюще кричала Любаша, а Варвара, дергая рукав пиджака, требовала:

- Покажите подкладку!

Татьяна пересела к пианино и, передразнивая кого-то, начала петь сдавленным голосом:

Я обошел сады, луга,

Я видел все цветы,

Но в этом мире нет цветка

Милей душе, чем ты!

Пошлые слова удачно дополнял пошленький мотив: Любаша, захлебываясь, хохотала над Варварой, которая досадливо пыталась и не могла открыть портсигар, тогда как Гогин открывал его легким прикосновением мизинца. Затем он положил портсигар на плечо себе, двинул плечом, - портсигар соскользнул в карман пиджака. Тогда взбил волосы, сделал свирепое лицо, подошел к сестре:

- Играй "Маскотту". Эй, хор!

Он запел приятным голосом:

Коль на столе три свечки...

Да, три свечки!

Кто-нибудь умрет!

Ум-рет!

- мрачно подтвердил хор и тотчас же весело запел:

Да, все приметы, сновиденья

Полны значенья...

Следующий куплет Гогин пел один:

Да - для пустой души

Необходим груз веры!

Ночью все кошки серы,

Женщины - все хороши!

- Дурак! - крикнула Татьяна, ударив его по голове тетрадкой нот, а он схватил ее и с неожиданной силой, как-то привычно, посадил на плечо себе. Девицы стали отнимать подругу, началась возня, а Самгин, давно поняв, что он лишний в этой компании, незаметно ушел.

Сероватый туман стоял над городом, украшая его инеем, ветви деревьев и провода телеграфа были мохнаты.

Холод сердито щипал лицо. Самгин шел и думал, что, когда Варвара станет его любовницей, для нее наступят не сладкие дни. Да. Она, вероятно, все уже испытала с Маракуевым или с каким-нибудь актером, и это лишило ее права играть роль невинной, влюбленной девочки. Но так как она все-таки играет эту роль, то и будет наказана.

"И нечего медлить, глупо церемониться", - решил он.

А через два-три дня он с удивлением и удовольствием чувствовал, что он весь сосредоточен на одном, совершенно определенном желании. Сравнивая свои чувствования с теми, которые влекли его к Лидии, он находил, что тогда инстинкт наивно и стыдливо рядился в романтические мечты и надежды на что-то необыкновенное, а теперь ничего подобного нет, а есть только вполне свободное и разумное желание овладеть девицей, которая сама хочет этого. Уверенность в том, что он действует свободно, настраивала его все более упрямо, он подстерегал Варвару, как охотник лису, и уже не однажды внушал себе:

"Сегодня".

Но каждый раз что-нибудь мешало ему, и каждая неудача, все более усиливая его злое отношение к Варваре, крепче связывала его с нею, он ясно сознавал это. Не удавалось застать Варвару одну, а позвать ее к себе не решался. Варвара никогда не бывала у него. Приходя к ней, он заставал Гогиных, - брат и сестра всегда являлись вместе; заставал мрачного Гусарова, который огорченно беспокоился о том, что "Манифест" социал-демократической партии не только не объединяет марксистов с народниками, а еще дальше отводит их друг от друга.

- И к чему, при нашей бедности, эти принципиальные нежности? - бормотал он, выкатывая глаза то на Варвару, то на Татьяну, которая не замечала его. А с Гогиным Гусаров был на ты, но слушал его дурашливые речи внимательно, как ученик.

- Не сердись, все - в порядке! - говорил ему Алексей, подмигивая. - Марксисты - народ хитрый, они тебя понимают, они тоже не прочь соединить гневное сердце с расчетливой головой.

Каждая встреча с Гогиным утверждала антипатию Самгина к этому щеголю, к его будничному лицу, его шуточкам, к разглаженным брюкам, к свободе и легкости его движений. Но не без зависти и с досадой Клим должен был признать, что Гогин все-таки человек интересный, он много читал, много знает и владеет своими знаниями так же ловко, как ловко носит свой костюм. Было ясно, что он хорошо осведомлен о революционном движении, хотя сам, наверное, не партийный человек. Трудно представить членом политической, даже игрушечной партии фокусника и почти шута. Но несомненно, что осведомителями жандармов должны служить люди именно такого типа, - всё знающие и способные ловко скрывать истинные убеждения свои за обилием знаний.

Самгин слышал, что Алексей говорит одинаково одобрительно о марксистах и народниках, а утешая Гусарова, любившего огорчаться, сказал:

- Либералы тоже должны будут состряпать партийку, хотя бы для ради воспитания блудных и укрощения строптивых детишек своих. Все идет как следует, не рычи!

И, наконец, Клима несколько задевало то, что, относясь к нему вообще внимательно, Гогин, однако, не обнаруживал попыток к сближению с ним. А к Любаше и Варваре он относился, как ребенок, у которого слишком много игрушек и он плохо отличает одну от другой. Варвара явно кокетничала с ним, и Самгин находил, что в этом она заходит слишком далеко.

Татьяна, назойливая, точно осенняя муха, допрашивала:

- Вы как относитесь к декадентам? Запоздалый перевод с французского и эпатаж - только? А вам не кажется, что интерес к Верлену и Верхарну - одинаково силен и - это странно?

Самгин чувствовал, что эта большеглазая девица не верит ему, испытывает его. Непонятно было ее отношение к сводному брату; слишком часто и тревожно останавливались неприятные глаза Татьяны на лице Алексея, - так следит жена за мужем с больным сердцем или склонным к неожиданным поступкам, так наблюдают за человеком, которого хотят, но не могут понять.

Однажды, когда Варвара провожала Самгина, он, раздраженный тем, что его провожают весело, обнял ее шею, запрокинул другой рукою голову ее и крепко, озлобленно поцеловал в губы. Она, задыхаясь, отшатнулась, взглянула на него, закусив губу, и на глазах ее как будто выступили слезы. Самгин вышел на улицу в настроении человека, которому удалась маленькая месть и который честно предупредил врага о том, что его ждет.

Через несколько дней он снова пришел к Варваре, но не застал ее дома; в столовой сидели Гогины и Любаша.

- Вот еще о ком забыли мы! - вскричала Любаша и быстрым говорком рассказала Климу: у Лютова будет вечеринка с музыкой, танцами, с участием литераторов, возможно, что приедет сама Ермолова.

- Алина будет, вообще - замечательно! Желающие костюмируются, билеты не дешевле пяти рублей, а дороже - хоть до тысячи; сколько можешь продать?

- В пользу кого или чего? - спросил он, соображая: под каким бы предлогом отказаться от продажи билетов? Гогина, записывая что-то на листе бумаги, ответила:

- В пользу слепорожденных камчадалов. А брат ее, считая розовые бумажки, прибавил:

- И на реставрацию стен Кремля.

При этих людях Самгин не решился отказаться от неприятного поручения. Он взял пять билетов, решив, что заплатит за все, а на вечеринку не пойдет.

Но - передумал и, через несколько дней, одетый алхимиком, стоял в знакомой прихожей Лютова у столика, за которым сидела, отбирая билеты, монахиня, лицо ее было прикрыто полумаской, но по неохотной улыбке тонких губ Самгин тотчас же узнал, кто это. У дверей в зал раскачивался Лютов в парчовом кафтане, в мурмолке и сафьяновых сапогах; держа в руке, точно зонтик, кривую саблю, он покрякивал, покашливал и, отвешивая гостям поклоны приказчика, говорил однообразно и озабоченно:

- Милости прошу... Прошу пожаловать... Косые глаза его бегали быстрее и тревожней, чем всегда, цепкие взгляды как будто пытались сорвать маски с ряженых. Серое лицо потело, он стирал пот платком и встряхивал платок, точно стер им пыль. Самгин подумал, что гораздо более к лицу Лютова был бы костюм приказного дьяка и не сабля в руке, а чернильница у пояса.

Отстранив его рассчитанно важным жестом, Самгин встал в дверях.

- Парацельс? Агриппа, - а? - пробормотал в плечо ему Лютов, беспокойно и тихо. - Милости прошу... хэ-хэ!

Путь Самгину преграждала группа гостей, среди ее - два знакомых адвоката, одетые как на суде, во фраках, перед ними - тощий мужик, в синей, пестрядинной рубахе, подпоясанный мочальной веревкой, в синих портках, на ногах - новенькие лапти, а на голове рыжеватый паричок; маленькое, мелкое лицо его оклеено комически растрепанной бородкой, и был он похож не на мужика, а на куплетиста из дешевого трактира. Клим знал его: это - Ермаков, замечательный анекдотист, искуснейший чтец рассказов Чехова, добрейший человек и богема.

- Коркунов? - ворковал он. - Ну, что же Коркунов? Это - для гимназистов. Вот, я вам расскажу о нем... Дорогу чародею! - вскричал он, отскочив от Самгина.

В зале было человек сорок, но тусклые зеркала в простенках размножали людей; казалось, что цыганки, маркизы, клоуны выскакивают, вывертываются из темных стен и в следующую минуту наполнят зал так тесно, что танцевать будет нельзя. В зеркале Самгин видел, что музыку делает в углу маленький черный человечек с взлохмаченной головой игрушечного чортика; он судорожно изгибался на стуле, хватал клавиши длинными пальцами, точно лапшу месил, музыку плохо слышно было сквозь топот и шарканье ног, смех, крики, говор зрителей; но был слышен тревожный звон хрустальных подвесок двух люстр.

Среди танцующих глаза Самгина тотчас поймали Варвару. Она была вся в зеленом, украшена травами из лент, чулки ее сплошь в серебряных блестках, на распущенных волосах - венок из трав и желтых цветов; она - без маски, но искусно подгримирована: огромные, глубоко провалившиеся глаза, необыкновенно изогнутые брови, яркие губы, от этого лицо ее сделалось замученным, раздражающе и нечеловечески красивым. Ее удивительно легко кружил китаец, в синей кофте, толстенький, круглоголовый, с лицом кота; длинная коса его била Варвару по голой спине, по плечам, она смеялась. Чешуйчатые ноги ее почти не касались пола, тяжелые космы волос, переплетенных водорослями, оттягивали голову ее назад, мелкие, рыбьи зубы ее блестели голодно и жадно.

- По-озвольте, - говорил широкоплечий матрос впереди Самгина, - юридическая наука наша в лице Петражицкого...

Самгин коснулся его локтя магическим жезлом, - матрос обернулся и закричал, как знакомому:

- Ага, фокусник! Пожалуйте...

- Не фокусник - маг, - внушительно поправил кто-то.

- Примите мое презрение, - мрачным голосом сказал Самгин.

Цветным шариком каталась, подпрыгивала Любаша, одетая деревенской девицей, комически грубо раскрасив круглое лицо свое; она толкала людей, громко шмыгала носом и покрикивала:

- Иде тут который мой миленок?

Самгин шагал среди танцующих, мешая им, с упорством близорукого рассматривая ряженых, и сердился на себя за то, что выбрал неудобный костюм, в котором путаются ноги. Среди ряженых он узнал Гогина, одетого оперным Фаустом; клоун, которого он ведет под руку, вероятно, Татьяна. Длинный арлекин, зачем-то надевший рыжий парик и шляпу итальянского бандита, толкнул Самгина, схватил его за плечо и тихонько извинился:

- Извините, предрассудок! Ведь вы - предрассудок, да?

Самгин молча отстранил его. На подоконнике сидел, покуривая, большой человек в полумаске, с широкой, фальшивой бородой; на нем костюм средневекового цехового мастера, кожаный передник; это делало его очень заметным среди пестрых фигур. Когда кончили танцевать и китаец бережно усадил Варвару на стул, человек этот нагнулся к ней и, придерживая бороду, сказал:

- С такими глазами вам, русалка, надо бы жить не в воде, а в огне, например - в аду.

- Ад - в душе у меня, и я не русалка, а - дриада...

По голосу Клим узнал в мастере Кутузова, нашел, что он похож на Ганса Сакса, и подумал:

"Неистребим".

Варвару тесно окружили ряженые; обмахивая лицо веером из листьев сабельника, она отвечала на шутки их как-то слишком громко, разглядывала пристально, беспокойно.

"Меня ищет. И кричит для того, чтоб я слышал, где она", - сообразил Самгин без самодовольства, как о чем-то вполне естественном. Его смущало и раздражало ощущение отчужденности от всех этих наряженных людей, - ощущение, которое, никогда раньше не отягощая, только приятно подчеркивало сознание его своеобразия, независимости. Он попробовал объяснить раздражение свое неудачным костюмом, который обязывает его держаться с важностью индюка. Но Самгин уже знал: думая так, он хочет скрыть от себя, что его смущает Кутузов и что ему было бы очень неприятно, если б Кутузов узнал его. "Наверное - он нелегально в Москве..." Пианист снова загремел, китаец, взмахнув руками, точно падая, схватил Варвару, жестяный рыцарь подал руку толстой одалиске, но у него отстегнулся наколенник, и, пока он пристегивал его, одалиску увел полосатый клоун.

- Чорт, - проворчал рыцарь, оторвал наколенник и, сунув его за зеркало, сказал Самгину: - Допотопный дом, вентиляции нет.

Находя, что все это скучно, Самгин прошел в буфет; там, за длинным столом, нагруженным массой бутербродов и бутылок, действовали две дамы - пышная, густобровая испанка и толстощекая дама в сарафане, в кокошнике и в пенснэ, переносье у нее было широкое, неудобно для пенснэ; оно падало, и дама, сердито ловя его, внушала лысому лакею:

- Пожалуйста, наблюдайте, чтоб сами они ничего не хватали.

В углу возвышался, как идол, огромный, ярко начищенный самовар, фыркая паром; испанка, разливая чай по стаканам, говорила:

- Нет, Пелагея Петровна, это - неверно, от желудей мясо горкнет, а от пивной барды делается рыхлым. Женщина в кокошнике сказала:

- Барду надобно покрепче солить.

Самгин взял бутылку белого вина, прошел к столику у окна; там, между стеною и шкафом, сидел, точно в ящике, Тагильский, хлопая себя по колену измятой картонной маской. Он был в синей куртке и в шлеме пожарного солдата и тяжелых сапогах, все это странно сочеталось с его фарфоровым лицом. Усмехаясь, он посмотрел на Самгина упрямым взглядом нетрезвого человека.

- Весело, чародей?

- Я слишком много знаю, для того чтоб веселиться, - ответил Клим, изменив голос и мрачно.

- Я - тоже, - сказал Тагильский, кивнув головой; шлем съехал на уши ему и оттопырил их.

Не первый раз Клим видел его пьяным, и очень хотелось понять: почему этот сдобный, благообразный человек пьет неумеренно.

- Народники устроили? - спросил Тагильский. Пред ним, на столе, тоже стояла бутылка, но уже пустая.

- Не знаю, - ответил Самгин, следя, как мимо двери стремительно мелькают цветисто одетые люди, а двойники их, скользнув по зеркалу, поглощаются серебряной пустотой. Подскакивая на коротеньких ножках, пронеслась Любаша в паре с Гансом Саксом, за нею китаец промчал Татьяну.

- Веселятся, - бормотал Тагильский. - Переоделись и - весело. Но посмотрите, алхимик, сколько пьеро, клоунов и вообще - дураков? Что это значит?

Самгин, не ответив, налил вина в его стакан. Количество ряженых возросло, толпа стала пестрее, веселей, и где-то близко около двери уже задорно кричал Лютов:

- Ну-с, а вы как бы ответили Понтию Пилату? Христос не решился сказать: "Аз есмь истина", а вы - вы сказали бы?

Явился писатель Никодим Иванович, тепло одетый в толстый, коричневый пиджак, обмотавший шею клетчатым кашне; покашливая в рукав, он ходил среди людей, каждому уступая дорогу и поэтому всех толкал. Обмахиваясь веером, вошла Варвара под руку с Татьяной; спросив чаю, она села почти рядом с Климом, вытянув чешуйчатые ноги под стол. Тагильский торопливо надел измятую маску с облупившимся носом, а Татьяна, кусая бутерброд, сказала:

- Бесцеремонно играет этот виртуоз. Говорят, он - будущая знаменитость; он для этого уже и волосы отрастил.

- Злая вы, Таня, - сказала Варвара, вздохнув.

- Завистлива. Тут - семьдесят пять процентов будущих знаменитостей, а - я? Вот и злюсь.

Гогина пристально посмотрела на Клима, потом на Тагильского, сморщилась, что-то вспоминая, потом, вполголоса, сказала Варваре:

- Вы тоже имеете успех.

- Вероятно, потому, что юбка коротка, - тихо ответила Варвара.

В двери встала Любаша.

- Прелестно, девушки, а? Пелагея Петровна, пожалуйте петь!

Дама в кокошнике поплыла в зал, увлекая за собою и Любашу.

- Тыква, - проводила ее Татьяна.

Самгин подошел к двери в зал; там шипели, двигали стульями, водворяя тишину; пианист, точно обжигая пальцы о клавиши, выдергивал аккорды, а дама в сарафане, воинственно выгнув могучую грудь, высочайшим голосом и в тоне обиженного человека начала петь:

Я ли во поле не травушка была?

Пела она, размахивая пенснэ на черном шнурке, точно пращой, и пела так, чтоб слушатели поняли: аккомпаниатор мешает ей. Татьяна, за спиной Самгина, вставляла в песню недобрые словечки, у нее, должно быть, был неистощимый запас таких словечек, и она разбрасывала их не жалея. В буфет вошли Лютов и Никодим Иванович, Лютов шагал, ступая на пальцы ног, сафьяновые сапоги его мягко скрипели, саблю он держал обеими руками, за эфес и за конец, поперек живота; писатель, прижимаясь плечом к нему, ворчал:

- Он вот напечатал в "Курьере" слащавенький рассказец, и - с ним уже носятся, а через год у него - книжка, все ахают, не понимая, что это ему вредно...

- Коньяку или водки? - спросил его Лютов, присматриваясь к барышням, и обратился к Самгину: - Во дни младости вашей, астролог, что пили?

- Желчь, - сказал Клим.

- Мрачно, - встряхнув головою, откликнулся Лютов, а Никодим Иванович упрямо говорил:

- Он теперь в похвалах, как муха в патоке...

- Выпейте с нами, мудрец, - приставал Лютов к Самгину. Клим отказался и шагнул в зал, встречу аплодисментам. Дама в кокошнике отказалась петь, на ее место встала другая, украинка, с незначительным лицом, вся в цветах, в лентах, а рядом с нею - Кутузов. Он снял полумаску, и Самгин подумал, что она и не нужна ему, фальшивая серая борода неузнаваемо старила его лицо. Толстый маркиз впереди Самгина сказал:

- Феноменальный голос. Сельская учительница или что-то в этом роде. Знаменито поет.

Отлично спели трио "Ночевала тучка золотая", затем Кутузов и учительница начали "Не искушай". Лицо Кутузова смягчилось, но пел он как-то слишком торжественно, и это не согласовалось с безнадежными словами поэта. Его партнерша пела артистически, с глубоким драматизмом, и Самгин видел, что она посматривает на Кутузова с досадой или с удивлением. В зале стало так тихо, что Клим слышал скрип корсета Варвары, стоявшей сзади его, обняв Гогину. Лютов, балансируя, держа саблю под мышкой, вытянув шею, двигался в зал, за ним шел писатель, дирижируя рукою с бутербродом в ней.

Певцам неистово аплодировали. Подбежала Сомова, глаза у нее были влажные, лицо счастливое, она восторженно закричала, обращаясь к Варваре:

- Ну - что? Голосок-то? Помнишь, я тебе говорила о нем...

- Но он поет механически, - заметила Гогина.

- Шш! - зашипел Лютов, передвинув саблю за спину, где она повисла, точно хвост. Он стиснул зубы, на лице его вздулись костяные желваки, пот блестел на виске, и левая нога вздрагивала под кафтаном. За ним стоял полосатый арлекин, детски положив подбородок на плечо Лютова, подняв руку выше головы, сжимая и разжимая пальцы.

Кутузов спел "Уймитесь, волнения страсти", тогда Лютов бросился к нему и сквозь крики, сквозь плеск ладоней завизжал:

- Позвольте! Извините... Голосище у вас - капитальнейший - да!

Лютов задыхался от возбуждения, переступал с ноги на ногу, бородка его лезла в лицо Кутузова, он размахивал платком и кричал:

- Но - так не поют! Так нельзя!

Публика примолкла, заинтересованная истерическим наскоком боярина и добродушным удивлением бородатого мастерового.

- Нельзя? - спросил он. - Почему нельзя?

- Вы отрицаете смысл романсов, вы даже как будто иронизируете...

- Бесстрастием хвастаетесь, - крикнула Любаша;

Кутузов густо засмеялся.

- Да - вы прямо скажите: плохо!

- Позвольте мне объяснить, - требовательно попросил Никодим Иванович, и, когда Лютов, покосясь на него, замолчал, а Любаша, скорчив лицо гримаской, отскочила в сторону, писатель, покашляв в рукав пиджака, авторитетно заговорил:

- Хорошо, но - не так. Вы поете о страдании, о волнениях страсти...

- Ну, знаете, я до пряностей не охотник; мне мои щи и без перца вкусны, - сказал Кутузов, улыбаясь. - Я люблю музыку, а не слова, приделанные к ней...

Лютов обернулся, крикнул в буфет:

- Николай, - стол! Два стола... И, дернув перевязь сабли, плачевно попросил арлекина:

- Да - сними ты с меня эту дуру! По этому возгласу Самгин узнал в арлекине Макарова.

- Позвольте, - как это понять? - строго спрашивал писатель, в то время как публика, наседая на Кутузова, толкала его в буфет. - История создается страстями, страданиями...

Лакей вдвинул в толпу стол, к нему - другой и, с ловкостью акробата подбросив к ним стулья, начал ставить на стол бутылки, стаканы; кто-то подбил ему руку, и одна бутылка, упав на стаканы, побила их.

- Чорт! - закричал Лютов. - Если не умеешь...

Но сейчас же опомнился, забормотал:

- Ну, скорее, брат, скорее! Садитесь, господа, поговорим...

Было жарко, душно. В зале гремел смех, там кто-то рассказывал армянские анекдоты, а рядом с Климом белокурый, кудрявый паж, размахивая беретом, говорил украинке:

- Никто не может доказать мне, что борьба между людями - навсегда обязательна...

Человек, одетый крестьянином, ведя под руку монахиню, проверявшую билеты, говорил в ухо ей:

- Нет, материализмом наш народ не заразится... Самгин стоял в двери, глядя, как суетливо разливает

Лютов вино по стаканам, сует стаканы в руки людей, расплескивая вино, и говорит Кутузову:

- Вот - человек оделся рыцарем, - почему? Почему - именно рыцарем?

Кутузов, со стаканом вина в руке, смеялся, закинув голову, выгнув кадык, и под его фальшивой бородой Клим видел настоящую. Кутузов сказал, должно быть, что-то очень раздражившее людей, на него кричали несколько человек сразу и громче всех - человек, одетый крестьянином.

- Не новость! Нам еще пророки обещали: "И будет, яко персть от колесе, богатство нечестивых и яко прах летяй" - да-с!

В зале снова гремел рояль, топали танцоры, дразнила зеленая русалка, мелькая в объятиях китайца. Рядом с Климом встала монахиня, прислонясь плечом к раме двери, сложив благочестиво руки на животе. Он заглянул в жуткие щелочки ее полумаски и сказал очень мрачно:

- Я вас знаю.

- Разве? - тихо и равнодушно спросила она.

- Вас зовут Марья Ивановна, вы живете... Самгин назвал переулок, в котором эта женщина встретила его, когда он шел под конвоем сыщика и жандарма. Женщина выпустила из рукава кипарисовые четки н, быстро перебирая их тонкими пальцами красивой руки, спросила, улыбаясь насильственной улыбкой:

- А еще что?

- Я знаю о вас все.

- Вот как? Тогда вы знаете обо мне больше, чем я, - ответила монахиня фразой, которую Самгин где-то читал.

"Книжники", - подумал он, глядя, как монахиня пробирается к столам, где люди уже не кричали и раздавался голос Кутузова:

- Восьмидесятые годы хорошо обнаружили, что интеллигенция, в массе своей, вовсе не революционна...

- Неправда!

- Верно! - сказал Тагильский, держа шлем в руке, точно слепой нищий чашку.

Поправив на голове остроконечный колпак, пощупав маску, Самгин подвинулся ко столу. Кружево маски, смоченное вином и потом, прилипало к подбородку, мантия путалась в ногах. Раздраженный этим, он взял бутылку очень холодного пива и жадно выпил ее, стакан за стаканом, слушая, как спокойно и неохотно Кутузов говорит:

- Теперь, когда марксизм лишил интеллигенцию чинов и званий, незаконно присвоенных ею...

- Позвольте! - гневно крикнул кто-то.

- Не мешайте!

- Нет, позвольте! Я - по вопросу о законности...

- Долой нигилистов! - рявкнул нетрезвый человек в голубом кафтане, белом парике и в охотничьих сапогах по колено.

Сердитым ручейком и неуместно пробивался сквозь голоса негодующих звонкий голосок Любаши:

- Думаете, что если вы дали пять рублей в пользу политических, так этим уже куплено вами место в истории...

Из угла, из-за шкафа, вместе со скрежетом рыцарских доспехов, плыла басовитая речь Стратонова:

- Р-реакции - законны; реакция - эпоха, когда укрепляются завоевания культуры...

- Толстыми и Победоносцевыми, - крикнул кто-то. Говорили все сразу и так, как будто боялись внезапно онеметь. Пред Кутузовым публика теснилась, точно в зоологическом саду пред зверем, которого хочется раздразнить. Писатель, рассердясь, кричал:

- Ваш "Манифест" - бездарнейший фельетон!

А он говорил в темя писателя:

- На борьбу народовольцев против самодержавия так называемое общество смотрело, как на любительский спектакль...

Пред Самгиным встал Тагильский. С размаха надев на голову медный шлем, он сжал кулаки и начал искать ими карманов в куртке; нашел, спрятал кулаки и приподнял плечи; розовая шея его потемнела, звучно чмокнув, он забормотал что-то, но его заглушил хохот Кутузова и еще двух-трех людей. Потом Кутузов сказал:

- Ну, господа, довольно высиживать болтунов! Веселиться, так - веселиться...

Самгина сильно толкнули; это китаец, выкатив глаза, облизывая губы, пробивался к буфету. Самгин пошел за ним, посмотрел, как торопливо, жадно китаец выпил стакан остывшего чая и, бросив на блюдо бутербродов грязную рублевую бумажку, снова побежал в залу. Успокоившийся писатель, наливая пиво в стакан, внушал человеку в голубом кафтане:

- Особенно вредна, Гославский, копченая колбаса, как, впрочем, и всякие копченья...

Самгин выпил рюмку коньяка, подождал, пока прошло ощущение ожога во рту, и выпил еще. Давно уже он не испытывал столь острого раздражения против людей, давно не чувствовал себя так одиноким. К этому чувству присоединялась тоскливая зависть, - как хорошо было бы обладать грубой дерзостью Кутузова, говорить в лицо людей то, что думаешь о них. Сказать бы им:

"Идиоты! Чего вы хотите? Чтоб народ всосал вас в себя, как болото всасывает телят? Чтоб рабочие спасли вас от этой пустой, словесной жизни?"

Ах, многое можно бы сказать этим книжникам, церковникам.

"И - придет мой час, скажу!"

Он пошел в залу, толкнув плечом монахиню, видел, что она отмахнулась от него четками, но не извинился. Пианист отчаянно барабанил русскую; в плотном, пестром кольце людей, хлопавших ладонями в такт музыке, дробно топали две пары ног, плясали китаец и грузин.

- Я т-тебя усовершенствую! - покрикивал китаец, удивительно легко отскакивая от пола.

Заломив руки, покачивая бедрами, Варвара пошла встречу китайца. Она вспотела, грим на лице ее растаял, лицо было неузнаваемо соблазнительно. Она так бесстыдно извивалась пред китайцем, прыгавшим вокруг нее вприсядку, с такой вызывающей улыбкой смотрела в толстое лицо, что Самгин возмутился и почувствовал: от возмущения он еще более пьянеет.

Чешуйчатые ноги Варвары, вздрагивая в буйных судорогах, обнажались выше колен, видно кружево панталон.

Клим Самгин крепко закрыл глаза, сжал зубы и вспомнил свое желание взять эту девицу унизительно для нее, взять и отплатить ей за свою неудачную связь с Лидией, и вообще - за все.

"Сейчас она, конечно, не помнит обо мне... не помнит!"

Плясать кончили, публика неистово кричала, аплодировала, китаец, взяв русалку под руку, вел ее в буфет, где тоже орали, как на базаре, китаец заглядывал в лицо Варвары, шептал ей что-то, лицо его нелепо расширялось, таяло, улыбался он так, что уши передвинулись к затылку. Самгин отошел в угол, сел там и, сняв маску, спрятал ее в карман.

- Хор! Хор! - кричал рыженький клоун, вскочив на стул, размахивая руками, его тотчас окружило десятка два людей, все подняли головы.

- Раз, два, три! - скомандовал он, подпрыгивая, протянув руки над головами, и вразброд, неладно, люди запели:

Из страны, страны далекой,

С Волги-матушки широкой,

Ради славного труда...

- "Собралися мы сюда", - преждевременно зарычал пьяный, в белом парике.

Ради вольности веселой...

- "Собралися мы сюда", - повторил пьяный и закричал:

- Почему - с Волги? Я - из Тамбова! И, когда запели следующий куплет, он третий раз провыл, но уже тенором, закатив глаза:

- "Со-обралися мы сюда-а..."

Кроме этих слов, он ничего не помнил, но зато эти слова помнил слишком хорошо и, тыкая красным кулаком в сторону дирижера, как бы желая ударить его по животу, свирепея все более, наливаясь кровью, выкатывая глаза, орал на разные голоса:

- "Со-обралися м-мы..."

Кричал он до поры, пока хористы не догадались, что им не заглушить его, тогда они вдруг перестали петь, быстро разошлись, а этот солист, бессильно опустив руки, протянул, но уже тоненьким голоском:

- Со-о-о...

Оглянулся и обиженно спросил:

- Почему?

Самгину очень понравилось, что этот человек помешал петь надоевшую, неумную песню. Клим, качаясь на стуле, смеялся. Пьяный шагнул к нему, остановился, присмотрелся и тоже начал смеяться, говоря:

- Чорт знает что, а? Чорт знает...

Он взял Самгина за ворот, поднял его и сказал:

- Слушай, дядя, чучело, идем, выпьем, милый! Ты - один, я - один, два! Дорого у них все, ну - ничего! Революция стоит денег - ничего! Со-обралися м-мы... - проревел он в ухо Клима и, обняв, поцеловал его в плечо:

- Люблю эдаких!

Самгин выпил с ним чего-то крепкого, подошел Тагильский, пьяный бросился на него:

- Яша! Я тебя искал, искал... В зале вдруг стало тихо и зазвучал рыдающий голос Лютова:

- Вот - наша звезда... богиня... Венера - ура-а! В дверях буфетной встала Алина, платье на ней было так ослепительно белое, что Самгин мигнул; у пояса - цветы, гирлянда их спускалась по бедру до подола, на голове - тоже цветы, в руках блестел веер, и вся она блестела, точно огромная рыба. Стало тихо, все примолкли, осторожно отодвигаясь от нее. Лютов вертелся, хватал стулья и бормотал:

- Шампанского, Егор! Костя, - где ты? Костя! Казалось, что он тает, сокращается и сейчас исчезнет, как тень. Алина, склонясь к Любаше, тихо говорила ей что-то и смеялась. Подскочила Варвара, дергая за руки Татьяну Гогину, рядом с Климом очутился Кутузов и сказал, вздохнув:

- Вот это - да!

Сквозь хмель Клим подумал, что при Алине стало как-то благочестиво и что это очень смешно. Он захотел показать, что эта женщина, ошеломившая всех своей красотой, - ничто для него. Усмехаясь, он пошел к ней, чтоб сказать что-то очень фамильярное, от чего она должна будет смутиться, но она воскликнула:

- Боже, это - Клим! И пьян так, что даже позеленел!.. Но костюм идет к тебе. Ты - пьешь? Вот не ожидала!

- Да, пью! - сказал Самгин. - Я тут. У него было очень много слов, которые он хотел сказать, но все это были тяжелые слова, язык не поднимал их, и Самгин говорил:

- Пью. Один. Это мой "Манифест". Ты читала? Нет. Я тоже.

Потом он стоял у стола, и Варвара тихо спрашивала его:

- Вам плохо?

- Плохо, - согласился он. - Вы пляшете плохо. Неприлично.

- Хотите ершика? - слышал он. Выпив лимонада с коньяком, Самгин почувствовал себя несколько освеженным и спросил, нахмурясь:

- Китаец, это - кто?

И, когда Варвара назвала фамилию редактора бойкой газеты, ему стало грустно.

- Еврей, - сказал он, качая головой, - еврей! И с этого момента уже не помнил ничего. Проснулся он в комнате, которую не узнал, но большая фотография дяди Хрисанфа подсказала ему, где он. Сквозь занавески окна в сумрак проникали солнечные лучи необыкновенного цвета, верхние стекла показывали кусок неба, это заставило Самгина вспомнить комнатенку в жандармском управлении.

Прошло несколько минут, две или двадцать, трудно было различить. За дверью послышался шорох, звякнула чайная ложка о стекло.

- Да, неси! - прошептал кто-то, дверь отворилась, и Самгин почувствовал, что у кровати стоит Варвара.

- Вы спите?

- Нет, не сплю, но мне совестно, - сказал он, открыв глаза.

Он не думал сказать это и удивился, что слова сказались мальчишески виновато, тогда как следовало бы вести себя развязно; ведь ничего особенного не случилось, и не по своей воле попал он в эту комнату.

Но Варвара, должно быть, не расслышав его слов, ласково и весело говорила:

- Какой вы смешной, пьяненький! Такой трогательный. Ничего, что я вас привезла к себе? Мне неудобно было ехать к вам с вами в четыре часа утра. Вы спали почти двенадцать часов. Вы не вставайте! Я сейчас принесу вам кофе...

Самгин сел, помотал головой, надел очки, но тотчас же снял их.

"Сейчас все это и произойдет", - подумал он не совсем уверенно, а как бы спрашивая себя. Анфимьевна отворила дверь. Варвара внесла поднос, шла она закусив губу, глядя на синий огонь спиртовки под кофейником. Когда она подавала чашку, Клим заметил, что рука ее дрожит, а грудь дышит неровно.

Лицо бледное, с густыми тенями вокруг глаз. Она смотрит, беспокойно мигая, и, взглянув в лицо его, тотчас отводит глаза в сторону.

- А Любаша еще не пришла, - рассказывала она. - Там ведь после того, как вы себя почувствовали плохо, ад кромешный был. Этот баритон - о, какой удивительный голос! - он оказался веселым человеком, и втроем с Гогиным, с Алиной они бог знает что делали! Еще? - спросила она, когда Клим, выпив, протянул ей чашку, - но чашка соскользнула с блюдца и, упав на пол, раскололась на мелкие куски.

- Ой, - тихонько вскричала Варвара, а Самгин, улыбаясь, сказал:

- Хорошая примета.

Он сбросил с себя одеяло, спустил ноги с постели и, прежде чем девушка успела отшатнуться, крепко обнял ее.

- Не надо... Не смейте, - шептала она, вырываясь, - Ведь вы не любите...

И вдруг, обняв его за шею, она почти крикнула:

- Пожалей, о, пожалей меня, пощади!

Клим честно молчал, опрокидывая ее.

Через месяц Клим Самгин мог думать, что театральные слова эти были заключительными словами роли, которая надоела Варваре и от которой она отказалась, чтоб играть новую роль - чуткой подруги, образцовой жены. Не впервые наблюдал он, как неузнаваемо меняются люди, эту ловкую их игру он считал нечестной, и Варвара, утверждая его недоверие к людям, усиливала презрение к ним. Себя он видел не способным притворяться и фальшивить, но не мог не испытывать зависти к уменью людей казаться такими, как они хотят.

Варвара прежде всего удивила его тем, что она оказалась девушкой, чего он не ожидал да и не хотел. А все-таки это значило, что она берегла себя для него, и это было приятно ему. Затем он очень обрадовался, когда Варвара сказала, что она не хочет ребенка и вообще ничем не хочет стеснять его; она сказала это очень просто и решительно. Она показывала себя совершенно довольной тем, что стала женщиной, она, видимо, даже гордилась новой ролью, - это можно было заключить по тому, как покровительственно и снисходительно начала она относиться к Любаше и Татьяне. Несколько подозрительна была быстрота, с которой она отказалась от наигранных жестов, театральных поз и привычки к патетическим возгласам. Она даже ходить стала более плавно, свободно, и каблуки ее уже не стучали так вызывающе, как раньше. Всего более удивляло Клима чувство меры, которое она обнаруживала в отношении к нему; она даже в ласках не теряла это чувство, хотя и не была скупа на ласки. Тело у нее было красивое, ловкое, но Клим находил, что кожа ног ее груба, шершава, и ждал удобного случая сказать ей это. Наслаждалась она молча и лишь однажды, лежа на коленях Самгина, прошептала, закрыв глаза:

- Я, конечно, пыталась вообразить, как это чувствуется. Но тут действительность выше воображаемого.

"Не богато у тебя воображение", - подумал Клим.

Подсчитав все маленькие достоинства Варвары, он не внес в свое отношение к ней ничего нового, но чувство недоверия заставило его присматриваться к ней более внимательно, и скоро он убедился, что это испытующее внимание она оценивает как любовь. Авторитетным тоном, небрежно, как раньше, он говорил ей маленькие дерзости, бесцеремонно высмеивая ее вкусы, симпатии, мнения; он даже пробовал ласкать ее в моменты, когда она не хотела этого или когда это было физиологически неудобно ей. Но и в этих случаях Варвара покорно подчинялась его выдумкам, нередко унизительным для нее, а он, испытывая после этого пренебрежение к ней, думал:

"Вот как надобно жить с ними".

Изредка он замечал, что в зеленоватых глазах ее светится печаль и недоумевающее ожидание. Он догадывался: это она ждет слова, которое еще не сказано им, но он, по совести, не мог сказать это слово и счел нужным предупредить ее:

- Я не играю словом - любовь.

В общем все шло не плохо, даже интересно, и уже раза два-три являлся любопытный вопрос: где предел покорности Варвары?

"Вероятно, скоро спросит, обвенчаюсь ли я с нею. Интересно, что подумает Лидия об этом?"

Вспоминать о Лидии он запрещал себе, воспоминания о ней раздражали его. Как-то, в ласковый час, он почувствовал желание подробно рассказать Варваре свой роман; он испугался, поняв, что этот рассказ может унизить его в ее глазах, затем рассердился на себя и заодно на Варвару.

- А ты совершенно забыла о Маракуеве, - сказал он ей, усмехаясь.

К его изумлению, глаза Варвары вдруг наполнились слезами, и она почему-то шопотом спросила:

- Ты - упрекаешь, ты? Но ведь из-за тебя же... Она бросилась на грудь ему, обняла и возмущенно говорила:

- Зачем ты сказал? Не будь жестоким, родной мой! Самгин посадил ее на колени себе, тихонько посмеиваясь. Он был уверен, что Варвара немножко играет, ведь ничего обидного он ей не сказал, и нет причин для этих слез, вздохов, для пылких ласк.

"Она ласкается об меня", - подумал он и с тех минут так и определял ее ласки.

- Хорошо - приятно глядеть на вас, - говорила Анфимьевна, туго улыбаясь, сложив руки на животе. - Нехорошо только, что на разных квартирах живете, и дорого это, да и не закон будто! Переехали бы вы, Клим Иванович, в Любашину комнату.

Варвара молчала, но по глазам ее Самгин видел, что она была бы счастлива, если б он сделал это. И, заставив ее раза два повторить предложение Анфимьевны, Клим поселился в комнате Лидии и Любаши, оклеенной для него новыми обоями, уютно обставленной старинной мебелью дяди Хрисанфа.

Любашу все-таки выслали из Москвы. Уезжая, она возложила часть своей работы по "Красному Кресту" на Варвару. Самгину это не очень понравилось, но он не возразил, он хотел знать все, что делается в Москве. Затем Любаша нашла нужным познакомить Варвару с Марьей Ивановной Никоновой, предупредив Клима:

- Это очень милый, скромный человек.

Против этого знакомства Клим ничего не имел, хотя был убежден, что скромный человек, наверное, живет по чужому паспорту. Он оказался старой знакомой Лютова. Самгин увидел Никонову человеком типа Тани Куликовой, одним из тех людей, которые механически делают какое-нибудь маленькое дело, делают потому, что бездарны, слабовольны и не могут свернуть с тропинки, куда их толкнули сильные люди или неудачно сложившиеся обстоятельства. То, что рассказала о Никоновой Любаша, утвердило оценку Самгина: Никонова - действительно Никонова, дочь крупного помещика, от семьи откололась еще в юности, несколько месяцев сидела в тюрьме, а теперь, уже более трех лет, служит конторщицей в издательстве дешевых книг для народа. Самгин решил, что это так и есть: именно вот такие люди, с незаметными лицами, скромненькие, и должны работать в издательстве для народа.

В темном, гладком платье она казалась вдовою, недавно потерявшей мужа и еще подавленной горем. Черты ее лица правильны, и оно было бы, пожалуй, миловидно, не будь таким натянутым и неподвижным. Она - ниже среднего роста, но когда сидит, то кажется выше. Покатые плечи, невысокая грудь, красиво очерченные бедра, стройные ноги в черных чулках и очень узкие ступни. Ее насильственные улыбки, краткие ответы не возбуждали желания беседовать с нею. И затем было в ней что-то напомнившее Самгину Мишу Зуева, скорбного человечка, который, бывало, посещал субботы дяди Хрисанфа и рассказывал об арестах. Но все-таки было в ней что-то раздражавшее любопытство Клима.

- Расскажи, - что такое она? - попросил он Сомову.

- Хороший человек.

- А - подробнее?

- Очень хороший человек.

- Тебе нечего сказать?

Сомова, уезжая, была сердито настроена, она заклохтала, как раздраженная курица:

- Надоели мне твои расспросы! Ты расспрашиваешь всегда, точно репортер для некрологов.

Варвара осторожно посмеялась и осторожно заметила:

- По-моему - это человек несчастный по ремеслу. Вопросительный взгляд Самгина заставил ее объяснить:

- Мне кажется - есть люди, для которых... которые почувствовали себя чем-то только тогда, когда испытали несчастие, и с той поры держатся за него, как за свое отличие от других.

- Неплохо сказано, - одобрил Самгин и благосклонно улыбнулся; он уже находил, что Варвара, сойдясь с ним, быстро умнеет. Вот она перестала собирать портреты знаменитостей.

- Что это? Надоели герои? - спросил он.

- Их стало так много, - сказала Варвара. - Это - странно, мальчики отрицают героизм, а сами усиленно геройствуют. Их - бьют, а они восхваляют "Нагаечку".

"Да, она умнеет," - еще раз подумал Самгин и приласкав ее. Сознание своего превосходства над людями иногда возвышалось у Клима до желания быть великодушным с ними. В такие минуты он стал говорить с Никоновой ласково, даже пытался вызвать ее на откровенность; хотя это желание разбудила в нем Варвара, она стала относиться к новой знакомой очень приветливо, но как бы испытующе. На вопрос Клима "почему?" - она ответила:

- Интересно! Есть в ней что-то темненькое, бережно хранимое только для себя. Искорки в глазах есть.

Да, искорки были, Самгин обнаружил их, заговорив с Никоновой о своих встречах с нею.

- А ведь мы давно знакомы, - сказал он. Никонова взглянула на него молча и вопросительно; белки глаз ее были сероватые, как будто чуть-чуть припудрены пеплом, и это несколько обесцвечивало голубой блеск зрачков.

- Не помните?

Он перечислил: первая встреча - на дачах, куда она приезжала сообщить Лютову об арестах "народоправцев".

- Ах, да, - сказала она, кивнув головою. - Я тогда была еще совсем девчонкой. Вскоре меня тоже арестовали.

Клим напомнил ей обед у Лютова в день приезда царя, ресторан, где она читала письмо.

- Я не заметила вас, - сказала она безразличным тоном, взяв книгу и перелистывая ее.

Самгин подумал, что это не очень вежливо с ее стороны.

- Вы несколько раз не замечали меня, это, вероятно, из конспиративных соображений?

Взглянув на него через книгу, она улыбнулась неохотно, как всегда.

- Но вы ведь узнали меня, когда я шел с жандармом, - помните?

В эту минуту он заметил, что глаза ее, потемнев, как будто вздрогнули, стали шире и в зрачках остро блеснули голубые огоньки.

- Позвольте, - воскликнула она, оживленно и похорошев, - это. было - где?

Клим назвал переулок и, усмехаясь, напомнил:

- Было часа четыре утра, и вас провожал мужчина...

- Нет! - сказала она, тоже улыбаясь, прикрыв нижнюю часть лица книгой так, что Самгин видел только глаза ее, очень блестевшие. Сидела она в такой напряженной позе, как будто уже решила встать.

- Ну, как же - нет? Я слышал...

- Что?

- Как он просил вас поторопиться... Никонова бросила книгу на диван и, вздохнув, пожала плечами.

- Не провожал, а открыл дверь, - поправила она. - Да, я это помню. Я ночевала у знакомых, и мне нужно было рано встать. Это - мои друзья, - сказала она, облизав губы. - К сожалению, они переехали в провинцию. Так это вас вели? Я не узнала... Вижу - ведут студента, это довольно обычный случай...

- А мне показалось - узнали, - настаивал Самгин.

- Нет, - равнодушно сказала она. - У меня плохая память на лица. И я была расстроена.

Глаза ее погасли, она снова взяла книгу и наклонила над нею скучное лицо свое. Самгин, барабаня пальцами, подумал:

"Варвара - права: в ней есть что-то..."

Но неприятное впечатление, вызванное этой сценой, скоро исчезло, да и времени не было думать о Никоновой. Разрасталось студенческое движение, и нужно было держаться очень осторожно, чтоб не попасть в какую-нибудь глупую историю. Репутация солидности не только не спасала, а вела к тому, что организаторы движения настойчиво пытались привлечь Самгина к "живому и необходимому делу воспитания гражданских чувств в будущих чиновниках", - как убеждал его, знакомый еще по Петербургу, рябой, заикавшийся Попов; он, видимо, совершенно посвятил себя этому делу. Самгину приходилось говорить, что студенческое движение буржуазно, чуждо интересам рабочего класса и отвлекает молодежь в сторону от задач времени: идти на помощь рабочему движению.

- Н-но н-нельзя же, чорт возьми, требовать, ч-чтоб в-все студенчество шло н-на ф-фабрики! - сорванным голосом выдувал Попов слова обиды, удивления.

Но это было не так важно. Попов являлся в Москву на день, на два, затем, пофыркав, покричав, - исчезал. Гораздо важнее для Самгина было поведение Варвары. Он уже привык жить с нею, она и Анфимьевна заботливо ухаживали за ним. Самгин чувствовал себя устроившимся очень уютно и ценил это. Но вот уже несколько дней Варвара настроена нервозно и стала не похожа на себя. Она как-то поблекла, и у нее явилась рассеянность, не свойственная ей. Можно было думать, что она решает какой-то очень трудный вопрос, этим объясняются припадки ее странной задумчивости, когда она сидит или полулежит на диване, прикрыв глаза и как бы молча прислушиваясь к чему-то. И в ласках она стала скупа, осторожна, даже как-то механична. Неожиданно она уходила куда-то и, раньше такая аккуратная, опаздывала к обеду, к вечернему чаю. Спросить: что с нею? - Самгин не решался, смутно опасаясь услышать в ответ нечто необыкновенное и неприятное. Он опасался расспрашивать ее еще и потому, что она, выгодно отличаясь от Лидии, никогда не философствовала на сексуальные темы, а теперь он подозревал, что и у нее возникло желание "словесных интимностей". Вообще не любя "разговоров по душе", "о душе", - Самгин находил их особенно неуместными с Варварой, будучи почти уверен, что хотя связь с нею и приятна, но не может быть ни длительной, ни прочной. И уж если он когда-нибудь почувствует желание рассказать себя, он расскажет это не ей, а женщине более умной, чем она, интересной и тонко чувствующей. Он не сомневался, что в будущем, конечно, встретит необыкновенную женщину и с нею испытает любовь, о которой мечтал до романа с Лидией.

"Ведь не затеяла же она новый роман", - размышлял он, наблюдая за Варварой, чувствуя, что ее настроение все более тревожит его, и уже пытаясь представить, какие неудобства для него повлечет за собой разрыв с нею.

Но вдруг все это кончилось совершенно удивительно. Холодным днем апреля, возвратясь из университета, обиженный скучной лекцией, дождем и ветром, Самгин, раздеваясь, услышал в столовой гулкий бас Дьякона:

- Их там девять человек; один непонятные стихи сочиняет, вихрастый, на беса похож и вроде полуумного...

Клим шагнул в дверь; Варвара, окутанная пледом, полулежа на диване, взглянула на него, как сквозь сон, беззвучно пошевелив губами; Дьякон, не вставая, тоже молча подал руку. Он был одет в толстую драповую куртку, подпоясан ремнем, это и сапоги с голенищами по колена делали его похожим на охотника. Он сильно поседел, снова отрастил три бороды и длинные волосы; похудевшее лицо его снова стало лицом множества русских, суздальских людей. Сидел он засунув длинные ноги в грязных сапогах под стул, и казалось, что он не сидит, а стоит на коленях.

- Откуда? - спросил Самгин. Неохотно и даже как будто недружелюбно Дьякон ответил:

- Вот, пришел...

- Работаете на стеклянном заводе?

- Негоден. Сумасшедший я оказался, - угрюмо ответил Дьякон.

- Как хорошо говорили вы, - сказала Варвара, вздохнув.

- Хорошо говорить многие умеют, а надо говорить правильно, - отозвался Дьякон и, надув щеки, фыркнул так, что у него ощетинились усы. - Они там вовлекли меня в разногласия свои и смутили. А - "яко алчба богатства растлевает плоть, тако же богачество словесми душу растлевает". Я ведь в социалисты пошел по вере моей во Христа без чудес, с единым токмо чудом его любви к человекам.

Стекла окна кропил дождь, капли его стучали по стеклам, как дитя пальцами. Ветер гудел в трубе. Самгин хотел есть. Слушать бас Дьякона было скучно, а он говорил, глядя под стол:

- Любовь эта и есть славнейшее чудо мира сего, ибо, хоша любить нам друг друга не за что, однакож - любим! И уже многие умеют любить самоотреченно и прекрасно.

Он закашлялся, вынул из кармана серый комок платка, плюнул в него и, зажав платок в кулаке, ударил кулаком по колену.

- А они Христа отрицаются, нашу, говорят, любовь утверждает наука, и это, дескать, крепче. Не широко это у них и не ясно.

- Вы - про кого? - спросил Самгин.

- Про вас, - сказал Дьякон, не взглянув на него. - Про мудрствующих лукаво. Разошелся я духовно с вами и своим путем пойду, по людям благовестя о Христе и законе его."

- Вы не хотите чаю? - спросил Самгин. Дьякон недоуменно взглянул на него.

- Чего это?

- Чаю хотите?

- Нет, - сердито ответил Дьякон и, с трудом вытащив ноги из-под стула, встал, пошатнулся. - Так вы, значит, напишите Любовь Антоновне, осторожненько, - обратился он к Варваре. - В мае, в первых числах, дойду я до нее.

- Вам денег не надо ли на дорогу? - спросила Варвара, вставая.

- Не надо. И относительно молодого человека не забудьте.

- Да, конечно! Кумов?

- Павел Кумов. Прощайте.

Он поклонился и, не подав руки ни ей, ни Самгину" ушел, покачиваясь.

- Как неловко ты предложил чаю, - мягким тоном заметила Варвара.

Самгин, не ответив, пошел в кухню и спросил у Анфимьевны чего-нибудь закусить, а когда он возвратился в столовую, Варвара, сидя в углу дивана, упираясь подбородком в колени, сказала:

- Удивительно говорил он о любви.

Сказала тихонько, задумчиво, но ему послышалось в словах ее что-то похожее на упрек или вызов. Стоя у окна спиною к ней, он ответил учительным тоном:

- Да, разговоры на эту тему удивительны... Сделал паузу, постучал по стеклу ногтями и - закончил:

- Своей ненужностью.

На дворе шумел и посвистывал, подсказывая злые слова, ветер, эдакий обессиленный потомок сердитых вьюг зимы.

- Говорят об этом вот такие, как Дьякон, люди с вывихнутыми мозгами, говорят лицемеры и люди трусливые, у которых не хватает сил признать, что в мире, где все основано на соперничестве и борьбе, - сказкам и сентиментальностям места нет.

- Нет, - повторила Варвара. Самгин подумал:

"Спрашивает она или протестует?" За спиной его гремели тарелки, ножи, сотрясала пол тяжелая поступь Анфимьевны, но он уже не чувствовал аппетита. Он говорил не торопясь, складывая слова, точно каменщик кирпичи, любуясь, как плотно ложатся они одно к другому.

- Выдуманная утопистами, примиряющими непримиримое, любовь к человеку, так же, как измышленная стыдливыми романтиками фантастическая любовь к женщине, одинаково смешны там, где...

Он слышал, что Варвара встала с дивана, был уверен, что она отошла к столу, и, ожидая, когда она позовет обедать, продолжал говорить до поры, пока Анфимьевна не спросила веселым голосом:

- Да вы с кем говорите?

Самгин обернулся: Варвары в комнате не было. Он подошел к столу, сел, подождал, хмурясь, нетерпеливо постукивая вилкой.

"Что она капризничает?"

Подойдя к двери ее комнаты, он сказал:

- Обед подан.

- Я - не хочу, - откликнулась Варвара.

- Тебе нездоровится?

- Немножко.

Пообедав, он ушел в свою комнату, лег, взял книжку стихов Брюсова, поэта, которого он вслух порицал за его антисоциальность, но втайне любовался холодной остротой его стиха. Почитал, подремал, затем пошел посмотреть, что делает Варвара; оказалось, что она вышла из дома.

"Глупо", - решил он, глядя, как ветер осыпает стекла окон мелким бисером дождевых капель. В доме было холодно, он попросил Анфимьевну затопить печь в его комнате, сел к столу и углубился в неприятную ему книгу Сергеевича о "Земских соборах", неприятную тем, что в ней автор отрицал самобытность государственного строя Московского государства. Шумел ветер, трещали дрова в печи, доказательства юриста-историка представлялись не особенно вескими, было очень уютно, но вдруг потревожила мысль, что, может быть, скоро нужно будет проститься с этим уютом, переехать снова в меблированные комнаты. Самгин встал, поставил стул перед печкой и, сняв очки, раскачивая их на пальце, пощипывая бородку, задумался.

"Пожалуй, я слишком холоден и педантичен с нею. А ведь она легче Лидии".

Огонь превращал дерево в розовые и алые цветы углей, угли покрывались сероватым плюшем пепла. Рядом с думами о Варваре, память, в тон порывам ветра и треску огня, подсказывала мотив песенки Гогина:

Да - для пустой души

Необходим груз веры!

Ночью все кошки серы,

Женщины - все хороши.

Если б Варвара была дома - хорошо бы позволить ей приласкаться. Забавно она вздрагивает, когда целуешь груди ее. И - стонет, как ребенок во сне. А этот Гогин - остроумная шельма, "для пустой души необходим груз веры" - неплохо! Варвара, вероятно, пошла к Гогиным. Что заставляет таких людей, как Гогин, помогать революционерам? Игра, азарт, скука жизни? Писатель Катин охотился, потому что охотились Тургенев, Некрасов. Наверное, Гогин пользуется успехом у модернизированных барышень, как парикмахер у швеек.

"Уж не ревную ли?" - спросил себя Самгин, сердито взглянув на стенные часы. Шел восьмой час, а Варвара ушла в четвертом. Он вспомнил, что в каком-то английском романе герой, добродушный человек, зная, что жена изменяет ему, вот так же сидел пред камином, разгребая угли кочергой, и мучился, представляя, как стыдно, неловко будет ему, когда придет жена, и как трудно будет скрыть от нее, что он все знает, но, когда жена, счастливая, пришла, он выгнал ее. Самгин вздохнул и вышел в столовую, постоял в темноте, зажег лампу и пошел в комнату Варвары; может быть, она оставила там письмо, в котором объясняет свое поведение? Письма не оказалось. Со стен смотрели на Самгина лица mademoiselle Клерон, Марс, Жюдик и еще многих женщин, он освещал их, держа лампу в руке, и сегодня они казались более порочными, чем всегда. Вот любовница королей Диана Пуатье, а вот любовница талантливых людей Аврора Дюдеван.

Самгин возвратился в столовую, прилег на диван, прислушался: дождь перестал, ветер тихо гладил стекла окна, шумел город, часы пробили восемь. Час до девяти был необычно растянут, чудовищно вместителен, в пустоту его уложились воспоминания о всем, что пережил Самгин, и все это еще раз напомнило ему, что он - человек своеобразный, исключительный и потому обречен на одиночество. Но эта самооценка,"которой он гордился, сегодня была только воспоминанием и даже как будто ненужным сегодня.

Варвара явилась после одиннадцати часов. Он услышал ее шаги на лестнице и сам отпер дверь пред нею, а когда она, не раздеваясь, не сказав ни слова, прошла в свою комнату, он, видя, как неверно она шагает, как ее руки ловят воздух, с минуту стоял в прихожей, чувствуя себя оскорбленным.

"Пьяная, - думал он. - И, значит..."

Несколько минут он расхаживал по столовой, возмущенно топая, сжимая кулаки в карманах, ходил и подбирал слова, которые сейчас скажет Варваре.

"Нет, - завтра скажу, сегодня она ничего не поймет".

В комнате Варвары было совершенно тихо и темно.

"Даже огня не может зажечь. А станет зажигать - сделает пожар".

Самгин взял лампу и, нахмурясь, отворил дверь, свет лампы упал на зеркало, и в нем он увидел почти незнакомое, уродливо длинное, серое лицо, с двумя темными пятнами на месте глаз, открытый, беззвучно кричавший рот был третьим пятном. Сидела Варвара, подняв руки, держась за спинку стула, вскинув голову, и было видно, что подбородок ее трясется.

- Что это с тобой? - спросил Самгин, ставя лампу на туалетный стол. Она ответила тихо, всхрапывающим голосом:

- Помоги раздеться. Закрой дверь... дверь. Смотрела она так, как смотрят, вслушиваясь в необыкновенное, непонятное, глаза у нее были огромные и странно посветлели, обесцветились, губы казались измятыми. Снимая с нее шубку, шляпу, Самгин спрашивал с тревогой и досадой:

- Что это значит?

- Знобит, - сказала она, встав, шагая к постели так осторожно и согнувшись, точно ее ударили по животу.

- Упала? Ушиблась? - допрашивал Клим, чувствуя, что его охватывает страх.

- Достань порошки... в кармане пальто, - говорила она, стуча зубами, и легла на постель, вытянув руки вдоль тела, сжав кулаки. - И - воды. Запри дверь. - Вздохнув, она простонала:

- О, господи...

- Послушай, - бормотал Клим, встряхивая пальто, висевшее на руке его. - Какие порошки? Надо позвать доктора... Ты - отравилась чем-нибудь?

- Тише! Это - спорынья, - шептала она, закрыв глаза. - Я сделала аборт. Запри же дверь! Чтобы не знала Анфимьевна, - мне будет стыдно пред нею...

Самгин ошеломленно опустил руки, пальто упало на пол, путаясь в нем ногами, он налил в стакан воды, подал ей порошок, наклонился над ее лицом.

- Зачем же ты... не сказав мне?. Ведь это опасно, можно умереть! Подумай, что же было бы? Это - ужас!

Он уже понимал, что говорит не те слова, какие надо бы сказать. Варвара схватила его руку, прижалась к ней горячей щекой.

- Уйди, милый! Не бойся... на третьем месяце... не опасно, - шептала она, стуча зубами. - Мне нужно раздеться. Принеси воды... самовар принеси. Только - не буди Анфимьевну... ужасно стыдно, если она...

На руке своей Клим ощутил слезы. Глаза Варвары неестественно дрожали, казалось - они выпрыгнут из глазниц. Лучше бы она закрыла их. Самгин вышел в темную столовую, взял с буфета еще не совсем остывший самовар, поставил его у кровати Варвары и, не взглянув на нее, снова ушел в столовую, сел у двери.

"Зачем она сделала это? Если она умрет, - на меня... возмутительно!"

Но он понял, что о себе думает по привычке, механически. Ему было страшно, и его угнетало сознание своей беспомощности. Он был вырван из обычного, понятного ему, но, не понимая мотивов поступка Варвары, уже инстинктивно одобрял его.

"Нужна смелость, чтоб решиться на это", - думал он, ощущая, что в нем возникает новое чувство к Варваре.

Он слышал, как она сняла ботинки, как осторожно двигается по комнате, казалось, что все вещи тоже двигаются вместе с нею.

Скрипнул ящик комода, щелкнули ножницы, разорвалась какая-то ткань, отскочил стул, и полилась вода из крана самовара. Клим стал крутить пуговицу тужурки, быстро оторвал ее и сунул в карман. Вынул платок, помахал им, как флагом, вытер лицо, в чем оно не нуждалось. В комнате было темно, а за окном еще темнее, и казалось, что та, внешняя, тьма может, выдавив стекла, хлынуть в комнату холодным потоком.

- Как глупо, как отчаянно глупо! - почти вслух пробормотал он, согнувшись, схватив голову руками и раскачиваясь. - Что же будет?

Варвара, приоткрыв дверь, шепнула:

- Иди.

Он вошел не сразу. Варвара успела лечь в постель, лежала она вверх лицом, щеки ее опали, нос заострился; за несколько минут до этой она была согнутая, жалкая и маленькая, а теперь неестественно вытянулась, плоская, и лицо у нее пугающе строго. Самгин сел на стул у кровати и, гладя ее руку от плеча к локтю, зашептал слова, которые казались ему чужими:

- Это - ужасно! Нужно было сказать мне. Ведь я не... идиот! Что ж такое - ребенок?.. Рисковать жизнью, здоровьем...

Обидное сознание бессилия возрастало, к нему примешивалось сознание виновности пред этой женщиной, как будто незнакомой. Он искоса, опасливо посматривал на ее встрепанную голову, вспотевший лоб и горячие глаза глубоко под ним, - глаза напоминали угасающие угольки, над которыми еще колеблется чуть заметно синеватое пламя.

- Доктора надо, Варя. Я - боюсь. Какое безумие, - шептал он и, слыша, как жалобно звучат его слова, вдруг всхлипнул.

- Безумие, - повторил он. - Зачем осложнять...

Слезы текли скупо из его глаз, но все-таки он ослеп от них, снял очки и спрятал лицо в одеяло у ног Варвары. Он впервые плакал после дней детства, и хотя это было постыдно, а - хорошо: под слезами обнажался человек, каким Самгин не знал себя, и росло новое чувство близости к этой знакомой и незнакомой женщине. Ее горячая рука гладила затылок, шею ему, он слышал прерывистый шопот:

- Спасибо, милый! Как это хорошо, - твои слезы. Ты не бойся, это не опасно...

Пальцы ее все глубже зарывались в его волосы, крепче гладили кожу шеи, щеки.

- Я не хотела стеснять тебя. Ты - большой человек... необыкновенный. Женщина-мать эгоистичнее, чем просто женщина. Ты понимаешь?

- Не говори, - попросил Клим. - Тебе очень больно?

- Нет... Но я - устала. Родной мой, все ничтожно, если ты меня любишь. А я теперь знаю - любишь, да?

- Да.

- Ты не позволил бы аборт, если б я спросила?

- Конечно, - сказал Клим, подняв голову. - Разумеется, не позволил бы. Такой риск! И - что же, ребенок? Это... естественно.

Он говорил шопотом, - казалось, что так лучше слышишь настоящего себя, а если заговоришь громко...

Варвара глубоко вздохнула.

- Покрой мне ноги еще чем-нибудь. Ты скажешь Анфимьевне, что я упала, ушиблась. И ей и Гогиной, когда придет. Белье в крови я попрошу взять акушерку, она завтра придет...

Она как будто начинала бредить. Потом вдруг замолкла. Это было так странно, точно она вышла из комнаты, и Самгин снова почувствовал холод испуга. Посидев несколько минут, глядя в заостренное лицо ее, послушав дыхание, он удалился в столовую, оставив дверь открытой.

В раме окна серпик луны, точно вышитый на голубоватом бархате. Самгин, стоя, держа руку на весу, смотрел на него и, вслушиваясь в трепет новых чувствований, уже с недоверием спрашивал себя:

"Так ли все это?"

И снова понял, что это - недоверие механическое, по привычке, а настоящие его мысли этой ночи - хорошие, радостные.

"Она меня серьезно любит, это - ясно. Я был несправедлив к ней. Но - мог ли я думать, что она способна на такой риск? Несомненно, что существует чувство-праздничное. Тогда, на даче, стоя пред Лидией на коленях, я не ошибался, ничего не выдумал. И Лидия вовсе не опустошила меня, не исчерпала".

Рука, взвешенная в воздухе, устала, он сунул ее в карман и сел у стола.

"Благодаря Варваре я вижу себя с новой стороны. Это надо оценить".

Неловко было вспомнить о том, что он плакал.

"Конечно, ребенок стеснил бы ее. Она любит удовольствия, независимость. Она легко принимает жизнь. Хорошая..."

Облокотясь о стол, он задремал и был разбужен Анфимьевной.

- Тише - Варя нездорова!

- Ой, что это? - наклонясь к нему, спросила домоправительница испуганным шопотом. - Не выкидыш ли, храни бог?

Клим встал, надел очки, посмотрел в маленькие, умные глазки на заржавевшем лице, в округленный рот, как бы готовый закричать.

- Ну, что за глупости! Почему...

- А - кровью пахнет? - шевеля ноздрями, сказала Анфимьевна, и прежде, чем он успел остановить ее, мягко, как перина, ввалилась в дверь к Варваре. Она вышла оттуда тотчас же и так же бесшумно, до локтей ее руки были прижаты к бокам, а от локтей подняты, как на иконе Знамения Абалацкой богоматери, короткие, железные пальцы шевелились, губы ее дрожали, и она шипела:

- Ну, уж если это ты посоветовал ей... так я уж и не знаю, что сказать, - извини!

Так, с поднятыми руками, она и проплыла в кухню. Самгин, испуганный ее шипением, оскорбленный тем, что она заговорила с ним на ты, постоял минуту и пошел за нею в кухню. Она, особенно огромная в сумраке рассвета, сидела среди кухни на стуле, упираясь в колени, и по бурому, тугому лицу ее текли маленькие слезы.

- Я ничего не знал, она сама решила, - тихонько, торопливо говорил Самгин, глядя в мокрое лицо, в недоверчивые глазки, из которых на мешки ее полуобнаженных грудей капали эти необыкновенные маленькие слезинки.

- Ой, глупая, ой - модница! А я-то думала - вот, мол, дитя будет, мне возиться с ним. Кухню-то бросила бы. Эх, Клим Иваныч, милый! Незаконно вы все живете... И люблю я вас, а - незаконно!

И - встала, заботливо спрашивая:

- Не спал ночь-то? Клим схватил ее руку.

- Я - хочу, - пробормотал, он, внезапно охмелев от волнения, - руку пожать вам, уважаю я вас...

- Что уж, руку-то, - вздохнула Анфимьевна и, обняв его пудовыми руками, притиснула ко грудям своим, пробормотав:

- Эх, дети вы, дети... Чужого бога дети!

Умываясь у себя в комнате, Самгин смущенно усмехался:

"Веду я себя - смешно".

И чувствовал себя в радости, оттого что вот умеет вести себя смешно, как никто не умеет.

Наступили удивительные дни. Все стало необыкновенно приятно, и необыкновенно приятен был сам себе лирически взволнованный человек Клим Самгин. Его одолевало желание говорить с людями как-то по-новому мягко, ласково. Даже с Татьяной Гогиной, антипатичной ему, он не мог уже держаться недружелюбно. Вот она сидит у постели Варвары, положив ногу на ногу, покачивая ногой, и задорным голосом говорит о Суслове:

- Не выношу ригористов, чиновников и вообще кубически обтесанных людей. Он вчера убеждал меня, что Якубовичу-Мельшину, революционеру и каторжанину, не следовало переводить Бодлера, а он должен был переводить ямбы Поля Луи Курье. Ужас!

- Узость, - любезно поправил Клим, - Проповедник обязан быть узким...

- Не знаю, - сказала Гогина. - Но я много видела и вижу этих ветеранов революции. Романтизм у них выхолощен, и осталась на месте его мелкая, личная злость. Посмотрите, как они не хотят понять молодых марксистов, именно - не хотят.

Варвара утомленно закрыла глаза, а когда она закрывала их, ее бескровное лицо становилось жутким. Самгин тихонько дотронулся до руки Татьяны и, мигнув ей на дверь, встал. В столовой девушка начала расспрашивать, как это и откуда упала Варвара, был ли доктор и что сказал. Вопросы ее следовали один за другим, и прежде, чем Самгин мог ответить, Варвара окрикнула его. Он вошел, затворив за собою дверь, тогда она, взяв руку его, улыбаясь обескровленными губами, спросила тихонько:

- Можно мне покапризничать? Он кивнул головою, тоже улыбаясь.

- Не говори с Таней много, она - хитрая.

- Не буду, - обещал он, подняв руку, как для присяги, и, гладя волосы ее, сообщил:

- Каприс по-латыни, если не ошибаюсь, - прыгать, подпрыгивать. Капра - коза.

Подождав, не скажет ли она еще что-нибудь, он спросил:

- О чем думаешь?

- О справедливости, - сказала Варвара, вздохнув. - Что есть только одна справедливость - любовь. Клим Самгин заговорил с внезапной решимостью:

- Сдам экзамены, и - поедем к моей матери. Если хочешь - обвенчаемся там. Хочешь?

Лежа неподвижно, она промолчала, но Клим видел, что сквозь ее длинные ресницы сияют тонкие лучики. И, увлекаясь своим великодушием, он продолжал:

- Потом - поедем по Оке, по Волге. В Крым - хорошо?

Болезненно охнув, Варвара приподнялась, схватила его руку и, прижав ее ко груди своей, сказала:

- Все равно, - пойми!

- Не волнуйся, - попросил он, снова гордясь тем, что вызвал такое чувство. Недели через три он думал:

"Вот - мой медовый месяц".

Он имел право думать так не только потому, что Варвара, оправясь и весело похорошев, загорелась нежной и жадной, но все-таки не отягчающей его страстью, но и потому еще, что в ее отношении явилось еще более заботливости о нем, заботливости настолько трогательной, что он даже сказал:

- А ведь ты, Варя, могла бы быть удивительно нежной матерью.

Была средина мая. Стаи галок носились над Петровским парком, зеркало пруда отражало голубое небо и облака, похожие на взбитые сливки; теплый ветер помогал солнцу зажигать на листве деревьев зеленые огоньки. И такие же огоньки светились в глазах Варвары.

- Идем домой, пора, - сказала она, вставая со скамьи. - Ты говорил, что тебе надо прочитать к завтрему сорок шесть страниц. Я так рада, что ты кончаешь университет. Эти бесплодные волнения...

Не кончив фразу, она глубоко вздохнула.

- Как это прелестно у Лермонтова: "ликующий день".

Самгин вел ее берегом пруда и видел, как по воде, голубоватой, точно отшлифованная сталь, плывет, умеренно кокетливо покачиваясь, ее стройная фигура в синем жакете, в изящной шляпке.

- Мне кажется - нигде не бывает такой милой весны, как в Москве, - говорила она. - Впрочем, я ведь нигде и не была. И - представь! - не хочется. Как будто я боюсь увидеть что-то лучше Москвы и перестану любить ее так, как люблю.

- Ребячество, - сказал Самгин солидно, однако - ласково; ему нравилось говорить с нею ласково, это позволяло ему видеть себя в новом свете.

- Ребячество, конечно, - согласилась она, но, помолчав, спросила:

- Разве тебе не кажется, что любовь требует... осторожности... бережливости?

- Но не слепоты, - сказал Самгин.

Через несколько недель Клим Самгин, элегантный кандидат на судебные должности, сидел дома против Варавки и слушал его осипший голос.

- Итак - адвокат? Прокурор? Не одобряю. Будущее принадлежит инженерам.

Его лицо, надутое, как воздушный пузырь, казалось освещенным изнутри красным огнем, а уши были лиловые, точно у пьяницы; глаза, узенькие, как два тире, изучали Варвару. С нелепой быстротой он бросал в рот себе бисквиты, сверкал чиненными золотом зубами и пил содовую воду, подливая в нее херес. Мать, похожая на чопорную гувернантку из англичанок, занимала Варвару, рассказывая:

- Благодаря энергии Тимофея Степановича у нас будет электрическое освещение...

Держа в руках чашку чая, Варвара слушала ее почтительно и с тем напряжением, которое является на лице человека, когда он и хочет, но не может попасть в тон собеседника.

- Очень милый город, - не совсем уверенно сказала она, - Варавка тотчас опроверг ее:

- Идиотский город, восемьдесят пять процентов жителей - идиоты, десять - жулики, процента три - могли бы работать, если б им не мешала администрация, затем идут страшно умные, а потому ни к чорту не годные мечтатели...

Он махнул рукою и снова обратился к Самгину:

- Я хочу дать работу тебе, Клим...

Самгин слушал его и, наблюдая за Варварой, видел, что ей тяжело с матерью; Вера Петровна встретила ее с той деланной любезностью, как встречают человека, знакомство с которым неизбежно, но не обещает ничего приятного.

- А ты писал, что у нее зеленые глаза! - упрекнула она Клима. - Я очень удивилась: зеленые глаза бывают только в сказках.

И тотчас же сообщила:

- А у нас, во флигеле, умирает человек. И стала рассказывать о Спиваке; голос ее звучал брезгливо, после каждой фразы она поджимала увядшие губы; в ней чувствовалась неизлечимая усталость и злая досада на всех за эту усталость. Но говорила она тоном, требующим внимания, и Варвара слушала ее, как гимназистка, которой не любимый ею учитель читает нотацию.

"Дико ей здесь," - подумал Самгин, на этот раз он чувствовал себя чужим в доме, как никогда раньше. Варавка кричал в ухо ему:

- Заработаешь сотню-полторы в месяц... Вошел доктор Любомудров с часами в руках, посмотрел на стенные часы и заявил:

- Ваши отстали на восемь минут.

С Климом он поздоровался так, как будто вчера видел его и вообще Клим давно уже надоел ему. Варваре поклонился церемонно и почему-то закрыв глаза. Сел к столу, подвинул Вере Петровне пустой стакан; она вопросительно взглянула в измятое лицо доктора.

- К ночи должен умереть, - сказал он. - Случай - любопытнейшей живучести. Легких у него - нет, а так, слякоть. Противозаконно дышит.

- Он был человек не талантливый, но знающий, - сказала Самгина Варваре.

- Он еще есть, - поправил доктор, размешивая сахар в стакане. - Он - есть, да! Нас, докторов, не удивишь, но этот умирает... корректно, так сказать. Как будто собирается переехать на другую квартиру и - только. У него - должны бы мозговые явления начаться, а он - ничего, рассуждает, как... как не надо.

Доктор недоуменно посмотрел на всех по очереди и, видимо, заметив, что рассказ его удручает людей, крякнул, затем спросил Клима:

- Ну, что - бунтуете? Мы тоже, в свое время, бунтовали. Толку из этого не вышло, но для России потеряны замечательные люди,

Вера Петровна посоветовала сыну.

- Ты бы заглянул к Лизе... до этого.

Клим был рад уйти.

"Как неловко и брезгливо сказала мать: до этого", - подумал он, выходя на двор и рассматривая флигель; показалось, что флигель отяжелел, стал ниже, крыша старчески свисла к земле. Стены его излучали тепло, точно нагретый утюг. Клим прошел в сад, где все было празднично и пышно, щебетали птицы, на клумбах хвастливо пестрели цветы. А солнца так много, как будто именно этот сад был любимым его садом на земле.

В окне флигеля показалась Спивак, одетая в белый халат, она выливала воду из бутылки. Клим тихо спросил:

- Можно к вам?

- Разумеется, - ответила она громко.

Она встретила его, держа у груди, как ребенка, две бутылки, завернутые в салфетку; бутылки, должно быть, жгли грудь, лицо ее болезненно морщилось.

- Хотите пройти к нему? - спросила она, осматривая Самгина невидящим взглядом. Видеть умирающего Клим не хотел, но молча пошел за нею.

Музыкант полулежал в кровати, поставленной так, что изголовье ее приходилось против открытого окна, по грудь он был прикрыт пледом в черно-белую клетку, а на груди рубаха расстегнута, и солнце неприятно подробно освещало серую кожу и черненькие, развившиеся колечки волос на ней. Под кожей, судорожно натягивая ее, вздымались детски тонкие ребра, и было странно видеть, что одна из глубоких ям за ключицами освещена, а в другой лежит тень. Казалось, что Спивак по всем измерениям стал меньше на треть, и это было так жутко, что Клим не сразу решился взглянуть в его лицо. А он говорил, всхрапывая:

- О, это вы? А я вот видите... И - в такой день. Жалко день.

Жена, нагнувшись, подкладывала к ногам его бутылки с горячей водой. Самгин видел на белом фоне подушки черноволосую, растрепанную голову, потный лоб, изумленные глаза, щеки, густо заросшие черной щетиной, и полуоткрытый рот, обнаживший мелкие, желтые зубы.

- Смерти я не боюсь, но устал умирать, - хрипел Спивак, тоненькая шея вытягивалась из ключиц, а голова как будто хотела оторваться. Каждое его слово требовало вздоха, и Самгин видел, как жадно губы его всасывают солнечный воздух. Страшен был этот сосущий трепет губ и еще страшнее полубезумная и жалобная улыбка темных, глубоко провалившихся глаз.

Елизавета Львовна стояла, скрестив руки на груди. Ее застывший взгляд остановился на лице мужа, как бы вспоминая что-то; Клим подумал, что лицо ее не печально, а только озабоченно и что хотя отец умирал тоже страшно, но как-то более естественно, более понятно.

- Я, конечно, не верю, что весь умру, - говорил Спивак. - Это - погружение в тишину, где царит совершенная музыка. Земному слуху не доступна. Чьи это стихи... земному слуху не доступна?

Самгин, слушая, заставлял себя улыбаться, это было очень трудно, от улыбки деревенело лицо, и он знал, что улыбка так же глупа, как неуместна. Он все-таки сказал':

- Вы преувеличиваете, с вашей болезнью живут долго...

- С нею долго умирают, - возразил Спивак, но тотчас, выгнув кадык, захрипел: - Я бы еще мог... доконал этот город. Пыль и ветер. Пыль. И - всегда звонят колокола. Ужасно много... звонят! Колокола - если жизнь торжественна...

- Мы утомляем его, - заметила Елизавета Львовна.

- До свидания, - сказал Клим и быстро отступил, боясь, что умирающий протянет ему руку. Он впервые видел, как смерть душит человека, он чувствовал себя стиснутым страхом и отвращением. Но это надо было скрыть от женщины, и, выйдя с нею в гостиную, он сказал:

- С какой жестокостью солнце... Но Спивак, глядя за плечо его, отмахнулась рукою и не дала ему кончить фразу.

- В этих случаях принято говорить что-нибудь философическое. А - не надо. Говорить тут нечего.

Ее взгляд, усталый и ожидающий, возбуждал у Самгина желание обернуться, узнать, что она видит за плечом его.

Идя садом, он увидал в окне своей комнаты Варвару, она поглаживала пальцами листья цветка. Он подошел к стене и сказал тихонько, виновато:

- Неудачно мы попали.

- Он - скоро? - спросила Варвара тихонько и оглянувшись назад.

Самгин кивнул головою и предложил:

- Иди сюда.

Когда она, стройная, в шелковом платье жемчужного цвета, шла к нему по дорожке среди мелколистного кустарника, Самгин определенно почувствовал себя виноватым пред нею. Он ласково провел ее в отдаленный угол сада, усадил на скамью, под густой навес вишен, и, гладя руку ее, вздохнул:

- Скверная штука. Она живо откликнулась:

- Да!

И быстро, - как бы отвечая учителю хорошо выученный урок, - рассказала вполголоса:

- По Арбатской площади шел прилично одетый человек и, подходя к стае голубей, споткнулся, упал; голуби разлетелись, подбежали люди, положили упавшего в пролетку извозчика; полицейский увез его, все разошлись, и снова прилетели голуби. Я видела это и подумала, что он вывихнул ногу, а на другой день читаю в газете: скоропостижно скончался.

Рассказывая, она смотрела в угол сада, где, между зеленью, был виден кусок крыши флигеля с закоптевшей трубой; из трубы поднимался голубоватый дымок, такой легкий и прозрачный, как будто это и не дым, а гретый воздух. Следя за взглядом Варвары, Самгин тоже наблюдал, как струится этот дымок, и чувствовал потребность говорить о чем-нибудь очень простом, житейском, но не находил о чем; говорила Варвара:

- А когда мне было лет тринадцать, напротив нас чинили крышу, я сидела у окна, - меня в тот день наказали, - и мальчишка кровельщик делал мне гримасы. Потом другой кровельщик запел песню, мальчишка тоже стал петь, и - так хорошо выходило у них. Но вдруг песня кончилась криком, коротеньким таким и резким, тотчас же шлепнулось, как подушка, - это упал на землю старший кровельщик, а мальчишка лег животом на железо и распластался, точно не человек, а - рисунок...

Она передохнула и докончила:

- Когда умирают внезапно, - это не страшно.

- Не стоит говорить об этом, - сказал Клим. - Тебе нравится город?

- Но ведь я еще не видела его, - напомнила она. Странно было слышать, что она говорит, точно гимназистка, как-то наивно, даже неправильно, не своей речью и будто бы жалуясь. Самгин начал рассказывать о городе то, что узнал от старика Козлова, но она, отмахиваясь платком от пчелы, спросила:

- Зачем они топят печь?

- Вероятно - греют воду, - неохотно ответил Самгин и подвинулся ближе к ней, тоже глядя на дымок.

- А может быть, это - прислуга. Есть такое суеверие: когда женщина трудно родит - открывают в церкви царские врата. Это, пожалуй, не глупо, как символ, что ли. А когда человек трудно умирает - зажигают дрова в печи, лучину на шестке, чтоб душа видела дорогу в небо: "огонек на исход души".

Заметив, что Варвара подозрительно часто мигает, он пошутил:

- Тут уж невозможно догадаться: почему душа должна вылетать в трубу, как банкрот?

Варвара не улыбнулась; опустив голову, комкая пальцами платок, она сказала:

- Знаешь, тогда, у акушерки, была минута, когда мне показалось - от меня оторвали кусок жизни. Самгин взял ее руку, поцеловал и спросил:

- Мать не понравилась тебе?

- Не знаю, - ответила Варвара, глядя в лицо его, - Она, почти с первого слова, начала об этом...

Варвара указала глазами на крышу флигеля; там, над покрасневшей в лучах заката трубою, едва заметно курчавились какие-то серебряные струйки. Самгин сердился на себя за то, что не умеет отвлечь внимание в сторону от этой дурацкой трубы. И - не следовало спрашивать о матери. Он вообще был недоволен собою, не узнавал себя и даже как бы не верил себе. Мог ли он несколько месяцев тому назад представить, что для него окажется возможным и приятным такое чувство к Варваре, которое он испытывает сейчас?

- Какой... бесподобный этот Тимофей Степанович, - сказала Варвара и, отмахнув рукою от лица что-то невидимое, предложила пройтись по городу. На улице она оживилась; Самгин находил оживление это искусственным, но ему нравилось, что она пытается шутить. Она говорила, что город очень удобен для стариков, старых дев, инвалидов.

- Право, было бы не плохо, если б существовали города для отживших людей.

- Жестоко, - сказал Самгин, улыбаясь. Оглянувшись назад, она помолчала минуту, потом задумчиво проговорила:

- Нехорошо делать из... умирания что-то обязывающее меня думать о том, чего я не хочу.

Раздосадованный тем, что она снова вернулась к этой теме, Самгин сухо сказал:

- Не могу же я уехать отсюда завтра, например! Это обидело бы мать.

- Конечно! - быстро откликнулась она. Домой воротились, когда уже стемнело; Варавка, сидя в столовой, мычал, раскладывая сложнейший пасьянс, доктор, против него, перелистывал толстый ежемесячник.

- Ночью будет дождь, - сообщил доктор, посмотрев на Варвару одним глазом, прищурив другой, и пообещал: - Дождь и прикончит его.

- Надоели вы, доктор, с этим вашим покойником, - проворчал Варавка, - доктор поправил его:

- Не покойником, а - больным.

- Ведь не знаменитость умирает, - напомнил Варавка, почесывая картой нос.

Варвара, сказав, что она устала, скрылась в комнату, отведенную ей; Самгин тоже ушел к себе и долго стоял у окна, ни о чем не думая, глядя, как черные клочья облаков нерешительно гасят звезды. Ночью дождя не было, а была тяжкая духота, она мешала спать, вливаясь в открытое окно бесцветным, жарким дымом, вызывая испарину. И была какая-то необычно густая тишина, внушавшая тревогу. Она заставляла ожидать чьих-то криков, но город безгласно притаился, он весь точно перестал жить в эту ночь, даже собаки не лаяли, только ежечасно и уныло отбивал часы сторожевой колокол церкви Михаила Архангела, патрона полиции.

Клим лежал, закрыв глаза, и думал, что Варвара уже внесла в его жизнь неизмеримо больше того, что внесли Нехаева и Лидия. А Нехаева - права: жизнь, в сущности, не дает ни одной капли меда, не сдобренной горечью. И следует жить проще, да...

Дождь хлынул около семи часов утра. Его не было недели три, он явился с молниями, громом, воющим ветром и повел себя, как запоздавший гость, который, чувствуя свою вину, торопится быть любезным со всеми и сразу обнаруживает все лучшее свое. Он усердно мыл железные крыши флигеля и дома, мыл запыленные деревья, заставляя их шелково шуметь, обильно поливал иссохшую землю и вдруг освободил небо для великолепного солнца.

Клим первым вышел в столовую к чаю, в доме было тихо, все, очевидно, спали, только наверху, у Варавки, где жил доктор Любомудров, кто-то возился. Через две-три минуты в столовую заглянула Варвара, уже одетая, причесанная.

- Я тоже не могла уснуть, - начала она рассказывать. - Я никогда не слышала такой мертвой тишины. Ночью по саду ходила женщина из флигеля, вся в белом, заломив руки за голову. Потом вышла в сад Вера Петровна, тоже в белом, и они долго стояли на одном месте... как Парки.

- Парки? Их - три, - напомнил Клим.

- Я знаю. Тот человек - жив еще?

Утомленный бессонницей, Клим хотел ответить ей сердито, но вошел доктор, отирая платком лицо, и сказал, широко улыбаясь:

- Доброе утро! А больной-то - живехонек! Это - феноменально!

Клим перенес свое раздражение на него:

- Ошиблись вы в надежде на дождь...

- Случай - исключительный, - сказал доктор, открывая окна; затем подошел к столу, налил стакан кофе, походил по комнате, держа стакан в руках, и, присев к столу, пожаловался:

- Скучное у меня ремесло. Сожалею, что не акушер. Явилась Вера Петровна и предложила Варваре съездить с нею в школу, а Самгин пошел в редакцию - получить гонорар за свою рецензию. Город, чисто вымытый дождем, празднично сиял, солнце усердно распаривало землю садов, запахи свежей зелени насыщали неподвижный воздух. Люди тоже казались чисто вымытыми, шагали уверенно, легко.

"Да, все-таки жить надобно в провинции", - подумал Клим.

На чугунной лестнице редакции его встретил Дронов, стремительно бежавший вниз.

- Ба! Когда приехал? Спивак - помер? А я думал: ты похоронное объявление несешь. Я хотел сбегать к жене его за справочкой для некролога.

Пропустив Самгина мимо себя, он одобрительно сказал:

- Цивильный костюм больше к лицу тебе, чем студенческая форма.

Сам он был одет щеголевато, жиденькие волосы его смазаны каким-то жиром и форсисто причесаны на косой пробор. Его новенькие ботинки негромко и вежливо скрипели. В нем вообще явилось что-то вежливенькое и благодушное. Он сел напротив Самгина за стол, выгнул грудь, обтянутую клетчатым жилетом, и на лице его явилось выражение готовности все сказать и все сделать. Играя золотым карандашиком, он рассказывал, подскакивая на стуле, точно ему было горячо сидеть:

- Как живем? Да - все так же. Редактор - плачет, потому что ни люди, ни события не хотят считаться с ним. Робинзон - уходит от нас, бунтует, говорит, что газета глупая и пошлая и что ежедневно, под заголовком, надобно печатать крупным шрифтом: "Долой самодержавие". Он тоже, должно быть, скоро умрет...

Проницательные глазки Дронова пытливо прилепились к лицу Самгина. Клим снял очки, ему показалось, что стекла вдруг помутнели.

- Редактор морщится и от твоих заметок, находит, что ты слишком мягок с декадентами, символистами - как их там?

Карандашик выскочил из его рук и подкатился к ногам Самгина. Дронов несколько секунд смотрел на карандаш, точно ожидая, что он сам прыгнет с пола в руку ему. Поняв, чего он ждет, Самгин откинулся на спинку стула и стал протирать очки. Тогда Дронов поднял карандаш и покатил его Самгину.

- Это мне одна актриса подарила, я ведь теперь и отдел театра веду. Правдин объявился марксистом, и редактор выжил его. Камень - настоящий сапфирчяк. Ну, а ты - как?

Появление редактора избавило Самгина от необходимости отвечать.

- Здравствуйте! - сказал редактор, сняв шляпу, и сообщил: - Жарко!

Он мог бы не говорить этого, череп его блестел, как тыква, окропленная росою. В кабинете редактор вытер лысину, утомленно сел за стол, вздохнув, открыл средний ящик стола и положил пред Самгиным пачку его рукописей, - все это, все его жесты Клим видел уже не раз.

- Извините, что я тороплюсь, но мне нужно к цензору.

Говорил он жалобно и смотрел на Самгина безнадежно.

- Не могу согласиться с вашим отношением к молодым поэтам, - куда они зовут? Подсматривать, как женщины купаются. Тогда как наши лучшие писатели и поэты...

Говорил он долго, точно забыв, что ему нужно к цензору, а кончил тем, что, ткнув пальцем в рукописи Самгина, крепко, так, что палец налился кровью, прижал их ко столу.

- Нет, с ними нужно беспощадно бороться. Он встал, подобрал губу.

- Не могу печатать. Это - проповедь грубейшей чувственности и бегства от жизни, от действительности, а вы - поощряете...

Самгин, сделав равнодушное лицо, молча злился, возражать редактору он не хотел, считая это ниже своего достоинства. На улицу вышли вместе, там редактор, протянув руку Самгину, сказал:

- Очень сожалею, но...

- Старый дурак, - выругался Самгин, переходя на теневую сторону улицы. Обидно было сознаться, что отказ редактора печатать рецензии огорчил его.

"Чего она стоит, действительность, которую тебе подносит Иван Дронов?" - сердито думал он, шагая мимо уютных домиков, и вспомнил умилительные речи Козлова.

Через сотню быстрых шагов он догнал двух людей, один был в дворянской фуражке, а другой - в панаме. Широкоплечие фигуры их заполнили всю панель, и, чтоб опередить их, нужно было сойти в грязь непросохшей мостовой. Он пошел сзади, посматривая на красные, жирные шеи. Левый, в панаме, сиповато, басом говорил:

- Во сне сколько ни ешь - сыт не будешь, а ты - во сне онучи жуешь. Какие мы хозяева на земле? Мой сын, студент второго курса, в хозяйстве понимает больше нас. Теперь, брат, живут по жидовской науке политической экономии, ее даже девчонки учат. Продавай все и - едем! Там деньги сделать можно, а здесь - жиды, Варавки, чорт знает что... Продавай...

Самгин сошел на мостовую, обогнал этих людей, и ленивый тенорок сказал вслед ему:

- Ну, что ж, продавать, так - продавать, на Восток, так - на Восток!

Самгин хотел взглянуть: какое лицо у тенора? Но поленился обернуться, сказывалась бессонная ночь, душистый воздух охмелял, даже думать лень было. Однако он подумал, что вот таких разговоров на улице память его поймала и хранит много, но все они - точно мушиные пятна на зеркале и годятся только для сочинения анекдотов. Затем он сознался, что плохо понимает, чего хотят поэты-символисты, но ему приятно, что они не воспевают страданий народа, не кричат "вперед, без страха и сомненья" и о заре "святого возрожденья".

Домой он пришел с желанием лечь и уснуть, но в его комнате у окна стояла Варвара, выглядывая в сад из-за косяка.

- Тише! - предупредила она шопотом. - Смотри. В саду, на зеленой скамье, под яблоней, сидела Елизавета Спивак, упираясь руками о скамью, неподвижная, как статуя; она смотрела прямо пред собою, глаза ее казались неестественно выпуклыми и гневными, а лицо, в мелких пятнах света и тени, как будто горело и таяло.

- Красиво сидит, - шептала Варвара. - Знаешь, кого я встретила в школе? Дунаева, рабочий, такой веселый, помнишь? Он там сторож или что-то в этом роде. Не узнал меня, но это он - нарочно.

Она шептала так оживленно, что Самгин догадался о причине оживления и спросил:

- Умер?

- Кажется. Ты - узнай.

Самгин вышел в столовую, там сидел доктор Любомудров, писал что-то и дышал на бумагу дымом папиросы.

- Что - как больной?

- Больного нет, - сказал доктор, не поднимая головы и как-то неумело скрипя по бумаге пером. - Вот, пишу для полиции бумажку о том, что человек законно и воистину помер.

Повинуясь странному любопытству и точно не веря доктору, Самгин вышел в сад, заглянул в окно флигеля, - маленький пианист лежал на постели у окна, почти упираясь подбородком в грудь; казалось, что он, прищурив глаза, утонувшие в темных ямах, непонятливо смотрит на ладони свои, сложенные ковшичками. Мебель из комнаты вынесли, и пустота ее очень убедительно показывала совершенное одиночество музыканта. Мухи ползали по лицу его.

Самгин снова почувствовал, что этот - хуже, страшнее, чем отец; в этом есть что-то жуткое, от чего горло сжимает судорога. Он быстро ушел, заботясь, чтоб Елизавета Львовна не заметила его.

- Что? - спросила Варвара.

Он утвердительно кивнул головой.

- Я догадалась об этом, - сказала она, легко вздохнув, сидя на краю стола и покачивая ногою в розоватом чулке. Самгин подошел, положил руки на плечи ее, хотел что-то сказать, но слова вспоминались постыдно стертые, глупые. Лучше бы она заговорила о каких-нибудь пустяках.

- Ты опрокинешь меня! - сказала она, обняв его ноги своими.

Он положил голову на плечо ее, тогда она, шепнув "Подожди!" - оттолкнула его, тихо закрыла окно, потом, заперев дверь, села на постель:

- Иди ко мне! Тебе - нехорошо? - тревожно и ласково спросила она, обнимая его, и через несколько минут Самгин благодарно шептал ей.

- Ты у меня - чуткая... умная.

А затем дни наполнились множеством мелких, но необходимых делишек и пошли быстрее. Пианиста одели в сюртучок, аккуратно уложили в хороший гроб, с фестончиками по краям, обильно украсили цветами, и зеленоватое лицо законно умершего человека как будто утратило смутившее Самгина жуткое выражение непонятливости. На дворе, под окном флигеля, отлично пели панихиду "любители хорового пения", хором управлял Корвин с красным, в форме римской пятерки, шрамом на лбу; шрам этот, несколько приподняв левую бровь Корвина, придал его туповатой физиономии нечто героическое. Когда Корвин желал, чтоб нарядные барышни хора пели более минорно, он давящим жестом опускал руку к земле, и конец тяжелого носа его тоже опускался в ложбинку между могучими усами. Клим вспомнил Инокова и тихонько спросил мать: где он? Крестя опавшую грудь. Вера Петровна молитвенно прошептала:

- Его нанял и увез этот инженер... который писал о гимназистах, студентах.

Из окон флигеля выплывал дым кадила, запах тубероз; на дворе стояла толпа благочестивых зрителей и слушателей; у решетки сада прижался Иван Дронов, задумчиво почесывая щеку краем соломенной шляпы.

В день похорон с утра подул сильный ветер и как раз на восток, в направлении кладбища. Он толкал людей в спины, мешал шагать женщинам, поддувая юбки, путал прически мужчин, забрасывая волосы с затылков на лбы и щеки. Пение хора он относил вперед процессии, и Самгин, ведя Варвару под руку, шагая сзади Спивак и матери, слышал только приглушенный крик:

- А-а-а...

Люди, выгибая спины, держась за головы, упирались ногами в землю, толкая друг друга, тихонько извинялись, но, покорствуя силе ветра, шагали всё быстрей, точно стремясь догнать улетающее пение:

- А-а-а...

Все это угнетало, навевая Самгину неприятные мысли о тленности жизни, тем более неприятные, что они облекались в чужие слова.

...дар случайный,

Жизнь - зачем ты мне дана?

- вспоминал он, а оттолкнув эти слова, вспоминал другие:

А жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг,

Такая пустая и глупая...

Хотелось затиснуть жизнь в свои слова, и было обидно убедиться, что все грустное, что можно сказать о жизни, было уже сказано и очень хорошо сказано.

Толчки ветра и людей раздражали его. Варвара мешала, нагибаясь, поправляя юбку, она сбивалась с ноги, потом, подпрыгивая, чтоб идти в ногу с ним, снова путалась в юбке. Клим находил, что Спивак идет деревянно, как солдат, и слишком высоко держит голову, точно она гордится тем, что у нее умер муж. И шагала она, как по канату, заботливо или опасливо соблюдая прямую линию. Айно шла за гробом тоже не склоняя голову, но она шла лучше.

"Странная женщина, - думал Самгин, глядя на черную фигуру Спивак. - Революционерка. Вероятно - обучает Дунаева. И, наверное, все это - из боязни прожить жизнь, как Таня Куликова".

Потом он должен был стоять более часа на кладбище, у могилы, вырытой в рыжей земле; один бок могилы узорно осыпался и напоминал беззубую челюсть нищей старухи. Адвокат Правдин сказал речь, смело доказывая закономерность явлений природы; поп говорил о царе Давиде, гуслях его и о кроткой мудрости бога. Ветер неутомимо летал, посвистывая среди крестов и деревьев; над головами людей бесстрашно и молниеносно мелькали стрижи; за церковью, под горою, сердито фыркала пароотводная труба водокачки.

Зато - как приятно стало через день, когда Клим, стоя на палубе маленького парохода, белого, как лебедь, смотрел на город, окутанный пышной массой багряных туч. Военный оркестр в городском саду играл попурри из опереток, и корнет-а-пистон точно писал на воздухе забавнейшие мелодии Оффенбаха, Планкета, Эрве. Чем ниже по реке сползал бойкий пароход, тем более мило игрушечным становился город, раскрашенный мягкими красками заката, тем ярче сверкала золотая луковица собора, а маленькие домики, еще умаляясь, прижимались плотнее к зубчатой стене и башням кремля. Потом пароход круто повернул за пригорок, ощетиненный елями, и город исчез, точно стертый с земли мохнатой, черной лапой. Было тепло, тихо, только колеса весело расплескивали красноватую воду неширокой реки, посылая к берегам вспененные волны, - они делали пароход еще более похожим на птицу с огромными крыльями.

Самгин и Варвара стояли у бората, испытывая сладость "одиночества вдвоем". Когда стемнело и пароход стали догонять черные обрывки туч, омрачая тенями воду и землю, - встретился другой пароход, ярко освещенный. Он был окрашен в коричневый цвет, казался железным, а отражения его огней вонзались в реку, точно зубья бороны, и было чудесно видеть, что эти огненные зубья, бороздя воду, не гаснут в ней. А с левой стороны, из-за холмов, выкатилась большая, оранжевая луна, тогда как с правой двигалась туча, мохнатая, точно шкура медведя, ее встряхивали молнии, но грома не было слышно, и молнии были не страшны. Варвара детски восхищалась, хватала Самгина за руку, прижималась к нему, вскрикивая:

- Ой! смотри, смотри! Видел?

- Не плохо, - снисходительно соглашался он. - Природа любит похвастаться.

Но он тоже невольно поддавался очарованию летней ночи и плавного движения сквозь теплую тьму к покою. Им овладевала приятная, безмысленная задумчивость, Он смотрел, как во тьме, сотрясаемой голубой дрожью, медленно уходят куда-то назад темные массы берегов, и было приятно знать, что прожитые дни не воротятся.

Остановились в Нижнем-Новгороде посмотреть только что открытое и еще не разыгравшееся всероссийское торжище. Было очень забавно наблюдать изумление Варвары пред суетливой вознёю людей, которые, разгружая бесчисленные воза, вспарывая тюки, открывая ящики, набивали глубокие пасти лавок, украшали витрины множеством соблазнительных вещей.

- Боже мой, сколько всего! - повторяла она, взмахивая ресницами, жадно расширяя глаза.

Самгин, усмехаясь, вспомнил цитату Макарова из статьи Федорова.

- Все - для вас! - сказал он. - Все это вызвано "не тяжелым, но губительным господством женщин", - гордись!

Но она не обратила внимания на эти слова. Опьяняемая непрерывностью движения, обилием и разнообразием людей, криками, треском колес по булыжнику мостовой, грохотом железа, скрипом дерева, она сама говорила фразы, не совсем обыкновенные в ее устах. Нашла, что город только красивая обложка книги, содержание которой - ярмарка, и что жизнь становится величественной, когда видишь, как работают тысячи людей.

Это она сказала на Сибирской пристани, где муравьиные вереницы широкоплечих грузчиков опустошали трюмы барж и пароходов, складывали на берегу высокие горы хлопка, кож, сушеной рыбы, штучного железа, мешков риса, изюма, катили бочки цемента, селедок, вина, керосина, машинных масл. Тут шум работы был еще более разнообразен и оглушителен, но преобладал над ним все-таки командующий голос человека.

- Какие силачи, - удивлялась Варвара, глядя на работу грузчиков. - Слышишь? Поют. Подойдем ближе.

Самгин охотно пошел; он впервые услыхал, что унылую "Дубинушку" можно петь в таком бойком, задорном темпе. Пела ее артель, выгружавшая из трюма баржи соду "Любимова и Сольвэ". На палубе в два ряда стояло десять человек, они быстро перебирали в руках две веревки, спущенные в трюм, а из трюма легко, точно пустые, выкатывались бочки; что они были тяжелы, об этом говорило напряжение, с которым двое грузчиков, подхватив бочку и согнувшись, катили ее по палубе к сходням на берег.

Запевали "Дубинушку" двое: один - коренастый, в красной, пропотевшей, изорванной рубахе без пояса, в растоптанных лаптях, с голыми выше локтей руками, точно покрытыми железной ржавчиной. Он пел высочайшим, резким тенором и, удивительно фокусно подсвистывая среди слов, притопывал ногою, играл всем телом, а железными руками играл на тугой веревке, точно на гуслях, а пел - не стесняясь выбором слов:

Эх, ребята, знай - кати...

Варвара спряталась за спину Самгина и смотрела через плечо его.

- Эх, дубинушка, ухнем! - согласно и весело подхватывали грузчики частым говорком, но раньше, чем они успевали допеть, другой запевала, высокий, лысый, с черной бородой, в жилете, но без рубахи, гулким басом заглушал припев, командуя:

Эй, ребята, дергай ловко,

Чтоб не ерзала веревка...

Эх, дубинушка...

Это было гораздо более похоже на игру, чем на работу, и, хотя в пыльном воздухе, как бы состязаясь силою, хлестали волны разнообразнейших звуков, бодрое пение грузчиков, вторгаясь в хаотический шум, вносило в него свой, задорный ритм. Еще недавно, на постройке железной дороги, Клим слышал "Дубинушку"; там ее пели лениво, унывно, для отдыха, а здесь бодрый ритм звучит властно командуя, знакомые слова кажутся новыми и почему-то возбуждают тревожное чувство. Задумавшись над этим, Самгин вдруг вспомнил Дьякона, его цитату из Лактанция и утешительно сообразил:

"Те же слова, но - иначе произнесены. И - только. Слова не могут ничего изменить".

За баржею распласталась под жарким солнцем синеватая Волга, дальше - золотисто блестела песчаная отмель, река оглаживала ее; зеленел кустарник, наклоняясь к ласковой воде, а люди на палубе точно играли в двадцать рук на двух туго натянутых струнах, чудесно богатых звуками.

- Шаба-аш! - заревел кто-то с берега. Грузчики выпустили' веревки из рук, несколько человек, по-звериному мягко, свалилось на палубу, другие пошли на берег. Высокий, скуластый парень с длинными волосами, подвязанными мочалом, поравнялся с Климом,-непочтительно осмотрел его с головы до ног и спросил:

- Папироску, барин, дашь, что ли?

Черными пальцами он взял из портсигара две папиросы, одну сунул в рот, другую - за ухо, но рядом с ним встал тенористый запевала и оттолкнул его движением плеча.

- Папиросу выклянчил? - спросил он и, ловко вытащив папиросу из-за уха парня, сунул ее под свои рыжие усы в угол рта; поддернул штаны, сшитые из мешка, уперся ладонями в бедра и, стоя фертом, стал рассматривать Самгина, неестественно выкатив белесые, насмешливые глаза. Лицо у него было грубое, солдатское, ворот рубахи надорван, и, распахнувшись, она обнажала его грудь, такую же полосатую от пыли и пота, как лицо его.

Самгин догадался, что пред ним человек, который любит пошутить, шутит он, конечно, грубо, даже - зло и вот сейчас скажет или сделает что-нибудь нехорошее. Догадка подтверждалась тем, что грузчики, торопливо окружая запевалу, ожидающе, с улыбками заглядывали в его усатое лицо, а он, видимо, придумывая что-то, мял папиросу губами, шаркал по земле мохнатым лаптем и пылил на ботинки Самгина. Но тяжело подошел чернобородый, лысый и сказал строгим басом:

- Опять, Михаиле, озорничать норовишь? Опять скандалу захотелось?

Запевала в красной рубахе ловко и высоко подплюнул папиросу, поймал ее на ладонь и пошел прочь, вслед чернобородому, за ними гуськом двинулись все остальные, кто-то сказал с сожалением:

- Помиловал... эх!

Вся эта сцена заняла минуту, но Самгин уже знал, что она останется в памяти его надолго. Он со стыдом чувствовал, что испугался человека в красной рубахе, смотрел в лицо его, глупо улыбаясь, и вообще вел себя недостойно. Варвара, разумеется, заметила это. И, ведя ее под руку сквозь трудовую суету, слыша крики "Берегись!", ныряя под морды усталых лошадей, Самгин бормотал:

- Что общего между мною...

- Берегись!

- Между нами, - поправился он, - и этими? За нами - несколько поколений людей, воспитанных всею сложностью культурной жизни...

Он во-время понял, что слова его звучат и виновато и озлобленно, понял, что они способны вызвать еще более озлобленные слова.

- Именно мой демократизм обязывает меня видеть всю глубину различия между мною и полудикарями...

Нет, говорилось все не то, что нужно было сказать для Варвары.

- Общество, построенное на таких культурно различных единицах, не может быть прочным. Десять миллионов негров Северной Америки, рано или поздно, дадут себя знать.

Тут Варвара выручила его:

- Страшно хочу пить, - сказала она, - идем скорее! И через несколько шагов снова начала восхищаться:

- Как удивительно они пели! И - какая ловкость, сила...

Самгин ласково и почти с благодарностью к ней заметил:

- Вот видишь: труд грузчиков вовсе не так уж тяжел, как об этом принято думать.

Утром сели на пароход, удобный, как гостиница, и поплыли встречу караванам барж, обгоняя парусные рыжие "косоуши", распугивая увертливые лодки рыбаков. С берегов, из богатых сел, доплывали звуки гармоники, пестрые группы баб любовались пароходом, кричали дети, прыгая в воде, на отмелях. В третьем классе, на корме парохода, тоже играли, пели. Варвара нашла, что Волга действительно красива и недаром воспета она в сотнях песен, а Самгин рассказывал ей, как отец учил его читать:

Выдь на Волгу, чей стон раздается

Над великою русской рекой.

- Но, как видишь, - не стонут, а - играют на гармониках, грызут семечки подсолнухов, одеты ярко.

- Сегодня воскресенье, - напомнила Варвара, но сейчас же и торопливо сказала: - Разумеется - я согласна: страдания народа преувеличены Некрасовым.

В торопливости ее слов было что-то подозрительное, как будто скрывалась боязнь не согласиться или невозможность согласиться. С непонятной улыбкой в широко открытых глазах она говорила:

- Я ведь никогда не чувствовала, что есть Россия, кроме Москвы. Конечно, учила географию, но - что же география? Каталог вещей, не нужных мне. А теперь вот вижу, что существует огромная Россия и ты прав: плохое в ней преувеличивают нарочно, из соображений политических.

Самгин не помнил, говорил ли он это, но ласково улыбнулся ей.

- Даже художники - Левитан, Нестеров - пишут ее не такой яркой и цветистой, как она есть.

"Да, это мои мысли", - подумал Самгин. Он тоже чувствовал, что обогащается; дни и ночи награждали его невиданным, неизведанным, многое удивляло, и все вместе требовало порядка, все нужно было прибрать и уложить в "систему фраз", так, чтоб оно не беспокоило. Казалось, что Варвара удачно помогает ему в этом.

И всего более удивительно было то, что Варвара, такая покорная, умеренная во всем, любящая серьезно, но не навязчиво, становится для него милее с каждым днем. Милее не только потому, что с нею удобно, но уже до того милее, что она возбуждает в нем желание быть приятным ей, нежным с нею. Он вспоминал, что Лидия ни на минуту не будила в нем таких желаний.

Ему уже хотелось сказать Варваре какое-то необыкновенное и решительное слово, которое еще более и окончательно приблизило бы ее к нему. Такого слова Самгин не находил. Может быть, оно было близко, но не светилось, засыпанное множеством других слов.

И мешал грузчик в красной рубахе; он жил в памяти неприятным пятном и, как бы сопровождая Самгина, вдруг воплощался то в одного из матросов парохода, ю в приказчика на пристани пыльной Самары, в пассажира третьего класса, который, сидя на корме, ел орехи, необыкновенным приемом раскалывая их: положит орех на коренные зубы, ударит ладонью снизу по челюсти, и - орех расколот. У всех этих людей были такие же насмешливые глаза, как у грузчика, и такая же дерзкая готовность сказать или сделать неприятное. Этот, который необыкновенно разгрызал орехи, взглянув на верхнюю палубу, где стоял Самгин с Варварой, сказал довольно громко:

- Чулочки-то под натуру кожицы надела барыня. В Астрахани Самгиных встретил приятель Варавки, рыбопромышленник Трифонов, кругленький человечек с широким затылком и голым лицом, на котором разноцветно, как перламутровые пуговицы, блестели веселые глазки. Легкий, шумный, он был сильно надушен одеколоном и, одетый в широкий клетчатый костюм, несколько напоминал клоуна. Он оказался одним из "отцов города" и очень хвастал благоустройством его. А город, окутанный знойным туманом и густевшими запахами соленой рыбы, недубленых кож, нефти, стоял на грязном песке; всюду, по набережной и в пыли на улицах, сверкала, как слюда, рыбья чешуя, всюду медленно шагали распаренные восточные люди, в тюбетейках, чалмах, халатах; их было так много, что город казался не русским, а церкви - лишними в нем. В тени серых, невысоких стен кремля сидели и лежали калмыки, татары, персы, вооруженные лопатами, ломами, можно было подумать, что они только что взяли город с боя и, отдыхая, дожидаются, когда им прикажут разрушить кремль.

Трифонов часа два возил Самгиных по раскаленным улицам в шикарнейшей коляске, запряженной парою очень тяжелых, ленивых лошадей, обильно потел розовым потом и, часто вытирая голое лицо кастрата надушенным платком, рассказывал о достопримечательностях Астрахани тоже клетчатыми, как его костюм, серенькими и белыми словами; звучали они одинаково живо.

- Набережную у нас Волга каждую весну слизывает; ежегодно чиним, денег на это ухлопали - баржу! Камня надобно нам, камня! - просил он, протягивая Самгину коротенькие руки, и весело жаловался: - А камня - нет у нас; тем, что за пазухами носим, от Волги не оборонишься, - шутил он и хвастался:

- Такого дурака, каков здешний житель, - нигде не найдете! Губернатора бы нам с плетью в руке, а то - Тимофея Степановича Варавку в городские головы, он бы и песок в камень превратил.

Семья Трифонова была на даче; заговорив Самгиных до отупения, он угостил их превосходным ужином на пароходе, напоил шампанским, развеселился еще более и предложил отвезти их к морскому пароходу на "Девять фут" в своем катере.

- "Кречет", - не .молодой, а - бойкий! - похвастался он.

- Завезу вас на промысел свой, мимо поедем. Самгины не нашли предлога отказаться, но в душной комнате гостиницы поделились унылыми мыслями.

- Какой странный, - сказала Варвара, вздыхая. - Точно слепой.

Измученный жарою и речами рыбопромышленника, Самгин сердито согласился:

- Слепота - это, кажется, общее свойство дедовых людей. - Через минуту, причесываясь на ночь. Варвара отметила:

- Город и Волгу он хвалил, точно приказчик товар, который надо скорее продать - из моды вышел. "Она умнеет", - подумал Самгин еще раз. В шесть часов утра они уже сидели на чумазом баркасе, спускаясь по Волге, но радужным пятнам нефти, на взморье; встречу им, в сухое, выцветшее небо, не торопясь поднималось солнце, похожее на лицо киргиза. Трифонов называл имена владельцев судов, стоявших на якорях, и завистливо жаловался:

- Нобель кушает вас, Нобель! Он и армяшки." Вздрагивая, точно больной лихорадкой, баркас бойкой старушкой на базаре вилял между судов, посвистывал, скрипел; у рулевого колеса стоял красивый, белобородый татарин, щурясь на солнце.

- Тут у нас, знаете, всё дети природы, лентяи, - развлекал Трифонов Варвару.

Баркас выскользнул на мутное взморье, проплыл с версту, держась берега, крякнул, вздрогнул, и машина перестала работать.

- Он у меня с норовом, вроде киргизской лошади, - весело объяснил Трифонов. - А вот другой, "Казачка", тот - не шутит! Стрела.

Татарин быстро крутил колесо руля.

- Что, Юнус?

- Машина кончал, - сказал татарин очень ласково. Тогда Трифонов, подкатясь к машине, заорал вниз:

- Черти драповые, сукины сыны! Ведь я же вас спрашивал? Свисти, рыло! Юнус, подваливай к берегу!

Сипло и жалобно свистя, баркас медленно жался сортом к песчаному берегу, а Трифонов объясняла

- Это - не люди, а - подобие обезьян, и ничего не понимают, кроме как - жрать!

На берегу, около обломков лодки, сидел человек в фуражке с выцветшим околышем, в странной одежде, похожей на женскую кофту, в штанах с лампасами, подкатанных выше колен; прижав ко груди каравай хлеба, он резал его ножом, а рядом с ним, на песке, лежал большой, темнозеленый арбуз.

- Смотри, - сказала Варвара. - Он сидит, как за столом.

Да, человек действительно сидел, как у стола, у моря, размахнувшегося до горизонта, где оно утыкано было палочками множества мачт; Трифонов сказал о них:

- Это и есть "Девять фут". Взяв рупор, он закричал на берег:

- Эй, казак! Беги скоро на кордон, скажи, "Ловца" гнали бы, Трифонов просит.

- И без рупора слышно, - ответил человек, держа в руке ломоть хлеба и наблюдая, как течение подбивает баркас ближе к нему. Трифонов грозно взмахнул рупором:

- А ты беги, знай!

- Сколько дашь? - спросил казак, откусив хлеба.

- Целковый.

- Четвертную, - сказал человек, не повышая голоса, и начал жевать, держа в одной руке нож, другой подкатывая к себе арбуз.

- Слышали? - спросил Трифонов, подмигивая Варваре и усмехаясь. - Это он двадцать пять рублей желает, а кордон тут, за холмами, версты полторы ходу! Вот как!

И, снова приставив рупор ко рту, он точно выстрелил:

- Три!

- Не пойду, - сказал человек, воткнув нож в арбуз.

- И - не пойдет! - подтвердил Трифонов вполголоса. - Казак, они тут все воры, дешево живут, рыбу воруют из чужих сетей. Пять! - крикнул он.

- Не пойду, - повторил казак и, раскромсав арбуз на две половины, сунул голые ноги в море, как под стол.

- Народ здесь, я вам скажу, чорт его знает какой, - объяснял Трифонов, счастливо улыбаясь, крутя в руке рупор. - Бритолобые азиаты работать не умеют, наши - не хотят. Эй, казак! Трифонов я, - не узнал?

- Ну, кто тебя не знает, Василь Васильич, - ответил казак, выковыривая ножом куски арбуза и вкладывая их в свой волосатый рот.

Варвара сидела на борту, заинтересованно разглядывая казака, рулевой добродушно улыбался, вертя колесом; он уже поставил баркас носом на мель и заботился, чтоб течение не сорвало его; в машине ругались два голоса, стучали молотки, шипел и фыркал пар. На взморье, гладко отшлифованном солнцем и тишиною, точно нарисованные, стояли баржи, сновали, как жуки, мелкие суда, мухами по стеклу ползали лодки.

Клим Самгин, разморенный жарою и чувствуя, как эта ослепительно блестящая пустота, в которой все казалось маленьким, ничтожным, наполняет его безволием, лениво думал, что в кругленьком, неунывающем Трифонове есть что-то общее с изломанным Лютовым, хотя внешне они совершенно не схожи. Но казалось, что астраханец любуется упрямым казаком так же, как москвич восхищался жуликоватым ловцом несуществующего сома.

- Что ж ты, зверячья морда, не идешь? - уже почти дружелюбно спрашивал он.

- Неохота угодить тебе, Василь Васильич, - равнодушно ответил казак, швырнул опустошенную половину арбуза в море, сполз к воде, наклонился, зачерпнул горстями и вытер бородатое лицо свое водою, точно скатертью.

"Варвара хорошо заметила, он над морем, как за столом, - соображал Самгин. - И, конечно, вот на таких, как этот, как мужик, который необыкновенно грыз орехи, и грузчик Сибирской пристани, - именно на таких рассчитывают революционеры. И вообще - на людей, которые стали петь печальную "Дубинушку" в новом, задорном темпе".

Трифонов, поставив клетчатую ножку на борт, все еще препирался с казаком.

- Я тебя, мужчина, узнаю, кто ты есть! Доедая вторую половину арбуза, казак равнодушно ответил:

- Ивана Калмыкова ищи, это я и буду.

- Не боится; - объяснил Трифонов Варваре. - Они тут никого ив боятся.

Из-за пологого мыса, красиво обегая его, вывернулась яркозеленая паровая лодка.

- Вот она, "Казачка", - радостно закричал Трифонов и объявил: - А уж на промысел ко мне - опоздали!

В ночь, когда паровая шкуна вышла в Каспий и пологие берега калмыцкой степи растаяли в лунной мгле, - Самгин почувствовал себя необыкновенно взволнованным. Окружающее было сказочно грустно, исполнено необыкновенной серьезности. В небе, очень густо синем и почти без звезд, неподвижно стоял слишком светлый диск ущербленной луны. Море, серебристо-зеленого цвета, так же пустынно, незыблемо и беззвучно, как небо, и можно было думать, что оно уже достигло совершенного покоя, к чему и стремились все его бури. Шкуна плыла по неширокой серебряной тропе, но казалось, что она стоит, потому что тропа двигалась вместе с нею, увлекая "е в бесконечаую мглу. Выл слышен глуховатый, равномерный звук, это, разумеется, винт взбалтывает воду, но можно было думать, что шкуну преследует и настигает, прячась под водою, какое-то чудовище.

Было стыдно сознаться, но Самгин чувствовал, что им овладевает детский, давно забытый страшок и его тревожат наивные, детские вопросы, которые вдруг стали необыкновенно важными. Представлялось, что он попал в какой-то прозрачный мешок, откуда никогда уже не сможет вылезти, и что шкуна не двигается, а взвешена в пустоте и только дрожит.

Самгин, снимая и надевая очки, оглядывался, хотелось увидеть пароход, судно рыбаков, лодку или хотя бы птицу, вообще что-нибудь от земли. Но был только совершенно гладкий, серебристо-зеленый круг - дно воздушного мешка; по бортам темной шкуны сверкала светлая полоса, и над этой огромной плоскостью - небо, не так глубоко вогнутое, как над землею, и скудное звездами. Самгин ощутил необходимость заговорить, заполнить словами пустоту, развернувшуюся вокруг него и в нем.

Варвара сидела у борта, держась руками за перила, упираясь на руки подбородком, голова ее дрожала мелкой дрожью, непокрытые волосы шевелились. Клим стоял рядом с нею, вполголоса вспоминая стихи о море, говорить громко было неловко, хотя все пассажиры давно уже пошли спать. Стихов он знал не много, они скоро иссякли, пришлось говорить прозой.

- Неверно, что природа не терпит пустоты, существует безвоздушное пространство."

Стихи Варвара выслушала молча, но тут, не шевелясь, попросила тихонько:

- Ой, Клим, - пожалуйста, не надо ничего... умного! Лицо ее, освещенное луною, было неестественно бледно, а глаза фосфорически и неприятно, точно у кошки, блестели. Самгин замолчал, несколько обиженный, но через минуту предложил:

- А - не пора спать?

- Нет, - сказала она, умоляюще взглянув на него. - Я, право, не могу уйти отсюда. Так безумно хорошо.

- Устанешь.

- Сядь рядом со мною.

Он исполнил ее желание, обнял ее талию, спросил шопотом:

- О чем ты думаешь?

Так же, шопотом, она ответила:

- Я не думаю.

- Дремлешь?

- И не дремлю.

Она не желала говорить. Пощипывая бородку, Самгин смотрел на ее профиль, четко высветленный луною, и у него разгорались мысли, враждебные ей.

"Я стал слишком мягок с нею, и вот она уже небрежна со мною. Необходимо быть строже. Необходимо овладеть ею с такою полнотой, чтоб всегда и в любую минуту настраивать ее созвучно моим желаниям. Надо научиться понимать все, что она думает и чувствует, не расспрашивая ее. Мужчина должен поглощать женщину так, чтоб все тайные думы и ощущения ее полностью передавались ему".

Эта мысль очень понравилась Самгину, он всячески повторял ее, как бы затверживая. Уже не впервые он рассматривал Варвару спящей и всегда испытывал при этом чувство недоумения и зависти, особенно острой в те минуты, когда женщина, истомленная его ласками до слез и полуобморока, засыпала, положив голову на плечо его. Голова у нее была странно легкая, волосы немного жестки, но приятно холодные, точно шелк. На виске, около уха, содрогалась узорная жилка; днем - голубая, она в сумраке ночи темнела, и думалось, что эта жилка нашептывает мозгу Варвары темненькие сновидения, рассказывает ей о тайнах жизни тела. Во сне Варвара была детски беспомощна, свертывалась в маленький комок, поджав ноги к животу, спрятав руки под голову или под бок себе. Но часто казалось, что полуоткрытые губы ее улыбаются хитровато и что она смотрит сквозь длинные ресницы взглядом не побежденной, а победившей. А порою лицо ее так незнакомо изменялось, что Клим ощущал желание внезапно разбудить ее и строго спросить:

"Что ты думаешь?"

Его волновал вопрос: почему он не может испытать ощущений Варвары? Почему не может перенести в себя радость женщины, - радость, которой он же насытил ее? Гордясь тем, что вызвал такую любовь, Самгин находил, что ночами он получает за это меньше, чем заслужил. Однажды он сказал Варваре:

- Любовь была бы совершенней, богаче, если б мужчина чувствовал одновременно и за себя и за женщину, если б то, что он дает женщине, отражалось в нем.

- Не отражается?

Но он видел, что слова его не поняты и спросила Варвара из вежливости. Тогда он подумал, что, если Лидия была почти бесстыдно болтлива, если она относилась к любви испытующе, Варвара - слишком сдержанна и осторожна, даже, пожалуй, туповата.

"А я ожидал, что она окажется разнузданной, склонной к излишествам, к извращениям. Конечно, я хорошо ошибся, но..."

Через день он снова спросил:

- Скажи, ты хотела бы чувствовать то, что чувствую я?

- О, разумеется, - ответила она очень быстро, уверенно, но он ей не поверил, подробно разъяснил, о чем говорит, и это удивило Варвару, она даже как-то выпрямилась, вытянулась.

- Но ведь я тебя чувствую! - тихо воскликнула она, и ему показалось, что она сконфузилась.

- Но - как, что чувствуешь?

- Я не умею сказать. Я думаю, что так... как будто я рожаю тебя каждый раз. Я, право, не знаю, как это. Но тут есть такие минуты... не физиологические.

И, уже явно сконфуженная, густо покраснев, попросила:

- Пожалуйста, не говори об этом, милый! Тут я боюсь слов.

Клим приласкал ее. Но он был огорчен; нет, Варвара все-таки не поняла его.

"И как нелепо сказала она: будто рожаю!"

Вскоре после того Клим едва не поссорился с нею. Они сошли на берег в Петровске и ехали на лошадях из Владикавказа в Тифлис Дарьяльским ущельем. Поднимались на Гудаур, высшую точку перевала через горный хребет, но и горы тоже поднимались все выше и выше. Создавалось впечатление мрачного обмана, как будто лошади тяжко шагали не вверх, а вниз, в бесконечно глубокую щель между гор, наполненную мглою, синеватой, как дым. Из этой щели, все более узкой и мрачной, в небо, стиснутое вершинами гор, вздымалась ночь. Небо - капризно изогнутая полоса голубоватого воздуха; воздух, темнея, густеет, и в густоте его разгораются незнакомые звезды. Сзади, с правой стороны, возвышалась белая чалма Казбека, и оттуда в затылок Клима веяло сыроватой свежестью, сгущенным безмолвием. Каменную тишину почти не нарушал дробный стук лошадиных копыт и угрюмая воркотня возницы-татарина. Глубоко внизу зловеще бормотал Терек, это был звук странный, как будто мощные камни, сжимая ущелье, терлись друг о друга и скрипели.

Величественно безобразные нагромождения камня раздражали Самгина своей ненужностью, бесстыдным хвастовством, бесплодной силою своей.

- Встряхнуть бы все это, чтоб рассыпалось в пыль, - бормотал он, глядя в ощеренные пасти камней, в трещины отвесной горы.

Варвара подавленно замолчала тотчас же, как только отъехали от станции Коби. Она сидела, спрятав голову в плечи, лицо ее, вытянувшись, стало более острым. Она как будто постарела, думает о страшном, и с таким напряжением, с каким вспоминают давно забытое, но такое, что необходимо сейчас же вспомнить. Клим ловил ее взгляд и видел, в потемневших глазах сосредоточенный, сердитый блеск, а было бы естественней видеть испуг или изумление.

- Помнишь Гончарова? - спросил он. - "Фрегат Палладу"?

- Да.

- Там есть место: Гончаров вышел на падубу, посмотрел на взволнованное море и нашел его бессмысленным, безобразным.Помнишь?

- Да, - сказала Варвара. - Впрочем - нет. Я не читала эту квиту. Как ты можешь вспоминать здесь Гончарова?

- Хорошей писатель.

- Я его не люблю, - резко сказала Варвара. - И страшное никогда не безобразно, это неверна!

Клим обрадовался, что она говорит, но был удивлен ее тоном. Помолчав, он продолжал уже с намерением раздражить ее, оторвать от непонятных ему дум.

- Какая-то дорога в ад. Это должен был видеть Данте. Ты замечаешь, что мы, поднимаясь, как будто опускаемся?

- Да, да, - откликнулась она с непонятной торопливостью.

- Но - хочется молчать. Что тут скажешь? - спросила она, оглядываясь и вздрогнув. - Поэты говорили... но и они тоже ведь ничего не могли сказать.

- Именно, - согласился Клим. - У Лермонтова даже смешно:

Как-то раз перед толпою

Соплеменных гор...

- как Тарас, а?

Варвара, опустив голову, отодвинулась от него, а он продолжал, усмехаясь:

- Странно действует природа на тебя. Вероятно, вот так подчинялся ей первобытный человек. Что ты думаешь?

- Право - не знаю, - тихо и виновато ответила она. - Я - без слав.

- Без слов, без форм - нельзя думать.

- Я просто - дышу, - сказала Варвара. - Дышу. Кажется, что я никогда еще не дышала так глубоко. Ты очень... странно сказал: поднимаясь - мы опускаемся. Так... зло!

Темнота, уже черная, дышала неживым холодком, лишенным запахов. Самгин сердито заметил:

- У нас, в России, даже снег пахнет.

- Солененьким, - прибавила Варвара, точно сквозь сон.

Поднялись на Гудаур, молча ели шашлык, пили густое лиловое вино. Потом в комнате, отведенной им, Варвара, полураздевшись, устало села на постель и сказала, глядя в черное окно:

- Я видела все это. Не помню когда, наверное - маленькой и во сне. Я шла вверх, и все поднималось вверх, но - быстрее меня, и я чувствовала, что опускаюсь, падаю. Это был такой горький ужас, Клим, право же, милый... так ужасно. И вот сегодня...

Она неожиданно и громко всхлипнула.

- А ты - сердишься!

Когда Самгин начал утешать ее, она шептала, стирая слезы с лица быстрыми жестами кошки.

- Я понимаю: ты - умный, тебя раздражает, что я не умею рассказывать. Но - не могу я! Нет же таких слов! Мне теперь кажется, что я видела этот сон не один раз, а - часто. Еще до рождения видела, - сказала она, уже улыбаясь. - Даже - до потопа!

И, обняв его, спросила:

- Ты никогда не чувствовал себя допотопным?

- Нет еще, - сказал Самгин, великодушно лаская ее. - А вот устала ты. И - начиталась декадентских стишков.

Помирились, и Самгину показалось, что эта сцена плотнее приблизила Варвару к нему, а на другой день, рано утром, спускаясь в долину Арагвы, пышно одетую зеленью, Клим даже нашел нужным сказать Варваре:

- Вчера я вел себя несколько капризно.

Но тотчас почувствовал, что говорить не следует, Варвара, привстав, держась за плечо его, изумленно смотрела вниз, на золотую реку, на мягкие горы, одетые густейшей зеленой овчиной, на стадо овец, серыми шариками катившихся по горе.

- Какая красота, - восторженно шептала она. - Какая милая красота! Можно ли было ждать, после вчера! Смотри: женщина с ребенком на осле, и человек ведет осла, - но ведь это богоматерь, Иосиф! Клим, дорогой мой, - это удивительно!

Он усмехался, слушая наивные восторги, и опасливо смотрел через очки вниз. Спуск был извилист, крут, спускались на тормозах, колеса отвратительно скрежетали по щебню. Иногда серая лента дороги изгибалась почти под прямым углом; чернобородый кучер туго натягивал вожжи, экипаж наклонялся в сторону обрыва, усеянного острыми зубами каких-то необыкновенных камней. Это нервировало, и Самгин несколько раз пожалел о том, что сегодня Варвара разговорчива.

- Здесь где-то Пушкин любовался Арагвой, - говорила она. - Помнишь: "На холмах Грузии..."

- "Тобой, одной тобой", - пробормотал он. Варвара крепко сжала его руку.

- Непостижимо! Как много может вложить поэт в три простые слова!

- Да, - сказал Самгин.

Экипаж благополучно скатился к станции Млеты... Затиснутый в щель между гор, каменный, серый Тифлис, с его бесчисленными балконами, которые прилеплены к домам как бы руками детей и похожи на птичьи клетки; мутная, бешеная Кура; церкви суровой архитектуры - все это не понравилось Самгину. Черноволосые люди, настроенные почему-то крикливо и празднично, рассматривали Варвару масляными глазами с бесцеремонным любопытством, а по-русски они говорили языком армянских анекдотов. Эти люди, бегавшие по раскаленным улицам, как тараканы, восхищали Варвару, она их находила красивыми, добрыми, а Самгин сказал, что он предпочел бы видеть на границе государства не грузин, армян и вообще каких-то незнакомцев с физиономиями разбойников, а - русских мужиков. Сказал он это лишь потому, что хотел охладить неиссякаемые восторги Варвары, они раздражали его, он даже спросил иронически:

- Ты, кажется, заболела слепотою Трифонова?

У него незаметно сложилось странное впечатление: в России бесчисленно много лишних людей, которые не знают, что им делать, а может быть, не хотят ничего делать. Они сидят и лежат на пароходных пристанях, на станциях железных дорог, сидят на берегах рек и над морем, как за столом, и все они чего-то ждут. А тех людей, разнообразным трудом которых он восхищался на Всероссийской выставке, тех не было видно.

Самгин пробовал передать это впечатление Варваре, но она стала совершенно глуха к его речам, и казалось, что она живет в трепетной радости птенца, который, обрастая перьями, чувствует, что и он тоже скоро начнет летать.

Клим Самгин тихо обрадовался лишь тогда, когда кочевая жизнь кончилась и возвратились в Москву. Разнотонность его настроения с настроением Варвары в Москве не обнаруживалась так часто и открыто, как во время путешествия; оба они занялись житейским делом, одинаково приятным для них. Из дома на дворе перебрались в дом окнами на улицу, во второй этаж отремонтированной для них уютной квартиры. Варвара не очень крикливо обставила ее новой мебелью, Клим взял себе все старое, накопленное дядей Хрисанфом, и устроил солидный кабинет. По протекции Варавки он приписался в помощники к богатому адвокату, юрисконсульту одного из страховых обществ. Варавка поручил ему ходатайства в Москве по его бесчисленным делам.

Вскоре явилась Любаша Сомова; получив разрешение жить в Москве, она снова заняла комнату во флигеле. Она немножко похудела и как будто выросла, ее голубые глаза смотрели на людей еще более доброжелательно;

Татьяна Гогина сказала Варваре:

- Мне кажется, что Любаша имеет вид человека, который хорошо покушал.

Как раньше, Любаша начала устраивать вечеринки, лотереи в пользу ссыльных, шила им белье, вязала носки, шарфы; жила она переводами на русский язык каких-то романов, пыталась понять стихи декадентов, но говорила, вздыхая:

- Трудно? Артишоки, декаденты и устрицы - не по вкусу мне.

Вечерами Варвара рассказывала ей и Гогиным о "многобалконном" Тифлисе, о могиле Грибоедова, угрюмых буйволах, игрушечных осликах торговцев древесным углем, о каких-то необыкновенно красивых людях, забавных сценах. Самгин, прислушиваясь, думал:

"Сочиняет. Все это не таи".

И еще раз убеждался в том, как много люди выдумывают, как сии, обманывая себя и других, прикрашивают жизнь. Когда Любаша, ухитрившаяся побывать в нескольких городах провинции, тоже начинала говорить о росте революционного настроения среди учащейся молодежи, об успехе пропаганды марксизма, попытках организации рабочих кружков, он уже знал, что все это преувеличено по крайней мере на две трети. Он был уверен, что все человеческие выдумки взвешены в нем, как пыль в луче солнца.

Чувствуя потребность разгрузить себя от множества впечатлений, он снова начал записывать свои думы, но, исписав несколько страниц, увидел с искренним удивлением, что его рукою и пером пишет человек очень консервативных воззрений. Это открытие так смутило его, что он порвал записки.

Анфимьевна, взяв на себя роль домоправительницы, превратила флигель в подобие меблированных комнат, и там, кроме Любаши, поселились два студента, пожилая дама, корректорша и господин Митрофанов, человек неопределенной профессии. Анфимьевна сказала о нем:

- Места ищет и жену ждет.

В приплюснутом крышей окне мезонина, где засел дядя Миша, с вечера до поздней ночи горела неярко лампа под белым абажуром, но опаловое бельмо ее не беспокоило Самгина.

Место Анфимьевны на кухне занял красноносый, сухонький старичок повар, странно легкий, точно пустой внутри. Он говорил неестественно гулким голосом, лицо его, украшенное редкими усиками, напоминало мордочку кота. Он явился пред Варварой и Климом пьяный и сказал:

- Вы этим - не беспокойтесь, я с юных лет пьян и в другом виде не помню, когда жил. А в этом - половине лучших московских кухонь известен.

Анфимьевна подтвердила:

- Повар он знаменитый и человек хороший, я его почти тридцать дет знаю.

Варвара, улыбаясь, спросила ее:

- Это он - твой роман?

- Я не по романам жила, не до книжкам, а - по своей глупости, - неохотно проворчала Анфимьевна и предупредила:

- Только ты при нем. Варя, не все говори; он царскую фамилию уважает, и даже газету из Петербурга присылают ему. Чудак он.

Газета оказалась "Правительственным вестником", а чудак - человеком очень тихим, с большим чувство" собственного достоинства и любителем высокой политики. Самгин еще раз подумал, что, конечно, лучше бы жить без чудаков, без шероховатых и пестрых людей, после встречи с которыми в памяти остаются какие-то цветные пятна, нелепые улыбочки, анекдотические словечки, Ведь вот существует же Анфимьевна, могучая, как лошадь, она живет ничем и никак не задевая. Она точно застыла в возрасте между шестым и седьмым десятком лет, не стареет, не теряет сил. О ней Самгин сказал Варваре:

- Уважаю людей, которые умеют бескорыстно вживаться в чужую жизнь. Это - истинные герои.

Он быстро сделался одним из тех, очень заметных и даже уважаемых людей, которые, стоя в разрезе и, пожалуй, в центре различных общественных течений, но не присоединяясь ни к одному из них, знакомы со всеми группами, кружками, всем сочувствуют и даже, при случае, готовы оказать явные и тайные услуги, однако не очень рискованного характера; услуги эти они оценивают всегда очень высоко. Его стройная фигура и сухое лицо с небольшой темной бородкой; его не сильный, но внушительный голос, которым он всегда умел сказать слова, охлаждающие излишний пыл, - весь он казался человеком, который что-то знает, а может быть, знает все. Говорил не много, сдержанно и так, что слушатели чувствовали: хотя он и говорит слова не очень глубокой мудрости, но это потому, что другие слова его не для всех, а для избранных. За стеклами его очков холодно блестели голубовато-серые глаза, он смотрел прямо в лицо собеседника и умел придать взгляду своему нечто загадочное. Все говорили так много, что молчаливый человек был весьма заметен. Емкая память Самгина укрепляла за ним репутацию лица широко осведомленного. Он считал, что эта репутация стоит ему недорого, его отношение к людям принимало характер все менее лестный для них, а роль покровителя выдумкам и заблуждениям людей очень увлекала Самгина. После наиболее удачных выступлений своих он даже чувствовал себя немножко дьяволом.

А минутами ему казалось, что он чем-то руководит, что-то направляет в жизни огромного города, ведь каждый человек имеет право вообразить себя одной из тех личностей, бытие которых окрашивает эпохи. На собраниях у Прейса, все более многолюдных и тревожных, он солидно говорил:

- Студенческое движение насквозь эмоционально, тут просто "кровь кипит, сил избыток". Но не следует упускать из вида, что тут скрыта серьезная опасность:

романтизм народников как нельзя лучше отвечает настроению студенчества. И, так как народники снова мечтают о терроре... - осторожно намекал он.

У Прейса все высказывались осторожно и почти все подтверждали мнения свои ссылками на Эдуарда Бернштейна. Самгин видел, что тут сходятся люди как будто родственные ему, - это делало их особенно неприятными. Стратонов и Тагильский не посещали Прейса. Берендеев бывал редко и вел себя, точно пьяный, который не понимает, как это он попал в компанию незнакомых людей и о чем говорят эти люди. Он растерянно улыбался, вскакивал, перебегал с места на место, как бы преследуя странную цель - посидеть на всех стульях. Изредка он, взволнованно хватаясь за голову, бормотал:

- Нет, это - не так! Суть - не в этом.

Самгин знал, что Берендеевым организован религиозный кружок и что в этом кружке немалую роль играет Диомидов.

Из новых людей около Прейса интересен был Змиев, высокий, худощавый человек, одетый в сюртучок необыкновенного фасона, с пухлым лицом сельской попадьи и теплым голосом няньки, рассказывающей сказку. Он очень любил отмечать "отрадные явления" русской жизни, почти непрерывно сосал мятные лепешки и убеждал всех, что "Россия просыпается". В трех шагах от него Самгин уже слышал холодноватый запах ментола. Змиев доказывал, что социализм победит только путем медленного просачивания в существующий строй, часто напоминал о своем личном знакомстве с Мильераном и восхищался мужеством, с которым тот первый указал, что социализм учение не революционное, а реформаторское.

- Вы - оптимист, - возражал ему большой, толстогубый Тарасов, выдувая в как ф, грозя пальцем и разглядывая Змиева неподвижным, мутноватым взглядом темных глаз. - Что значит: Россия пробуждается? Ну, признаем, что у нас завелся еще двуглавый орел в лице двух социалистических, скажем, партий. Но - это не на земле, а над землей.

Возбуждаясь, он фыркал чаще, сильнее и начинал говорить по-ярославски певуче, но, в то же время, сильно окая.

- Ну, - раздвоились: крестьянская, скажем, партия, рабочая партия, так! А которая же из них возьмет на себя защиту интересов нации, культуры, государственные интересы? У нас имперское великороссийское дело интеллигенцией не понято, и не заметно у нее желания понять это. Нет, нам необходима третья партия, которая дала бы стране единоглавие, так сказать. А то, знаете, всё орлы, но домашней птицы - нет.

- Вот! - кричал Берендеев, вскакивая. - Нужна партия демократических реформ. Свобода слова, вероисповеданий.

Прейс молча и утвердительно кивал головою, а Змиев говорил, прижимая руки к груди:

- Да я же не отрицаю участия социалистов в оппозиционном движении!

Самгину нравилось дразнить и пугать этих людей. Коротенькими фразами он говорил им все, что знал о рабочем движении, подчеркивая его анархизм, рассказывал о грузчиках, казаках и еще о каких-то выдуманных им людях, в которых уже чувствуется пробуждение классовой ненависти. Этой ненависти он невольно придавал зоологическую окраску" но уже не выдумывая ее, а почерпая в себе самом. Таких неистощимых говорунов, как Змиев и Тарасов, Самгин встречал не мало, они были понятны и не интересны ему. а остальные гости Прейса вели себя сдержанно, как люди с небольшими средствами в магазине дорогих вещей. Они присматривались, слушали, спрашивали, но высказывались редко, осторожно и неопределенно. Среди них особенно заметен был молчаливостью высокий, тощий Редозубов, человек с длинным лицом, скрытым в седоватой бороде, которая, начинаясь где-то за ушами, росла из-под глаз, на шее и все-таки казалась фальшивой, так же как прямые волосы, гладко лежавшие на его черепе, вызывали впечатление парика.

Самгин знал, что это - автор очень гуманного рассказа "для народа" и что рассказ этот критики единодушно хвалили. Сидел Редозубов всегда в позе Саваофа на престоле, хмуро посматривал на всех из-под густых бровей и порою иронически крякал, как бы предваряя. что сейчас он заговорит. Но крякнув - продолжал молчать. Было в нем что-то отдаленно знакомое Самгину, он долго и напряженно вспоминал: не видел ли он когда-то этого человека? И вдруг какой-то жест Редозубова восстановил в памяти его квартиру писателя Катина и одетого мужиком проповедника толстовства, его холодное лицо, осуждающие глаза. Но не верилось, чтоб человек мог так постареть за десяток лет, и, желая проверить себя, Самгин спросил:

- Извините - вы знакомы с Катиным? Редозубов медленно повернул шею, пошевелил бровями.

- Был. А - что?

- Мне кажется, я встречал вас у него.

- Едва ли.

- Лет десять, двенадцать тому назад.

- Ну... может быть.

Редозубов невежливо отвернулся в сторону, но, помолчав, сказал:

- Тогда я не знал еще, что Катин - пустой человек. И что он любит не народ, а - писать о нем любит. Вообще - писатели наши...

Редозубов махнул рукою, крепко потер ладонью колено в пробормотал:

- Ницшеанцы. Декаденты. Блудословы. Пояркову, который, руководя кружками студентов, изучавших Маркса, жил, сердито нахмурясь, и двигал челюстями так, как будто жевал что-то твердое, - ему Самгин говорил, что студенчество буржуазно и не может быть иным.

- .Знаю, - угрюмо отвечал Поярков, - но необходимы люди, способные вести рабочие кружки.

Поярков работал в каком-то частном архиве, и по тому, как бедно одевался он, по истощенному лицу его можно было заключить, что работа оплачивается плохо. Он часто и ненадолго забегал к Любаше, говорил с нею командующим тоном, почти всегда куда-то посылал ее, Любаша покорно исполняла его поручения и за глаза называла его:

- Коловорот.

К Самгину Поярков относился небрежно, грубовато, и, когда Любаша сообщила, что Поярков арестован в Коломне, это не опечалило Самгина.

Вождям студенческого движения он внушал:

- Не думаю, что вы добьетесь чего-нибудь, но совершенно ясно, что огромное количество ценных сил тратится, не принося стране никакой пользы. А Россия прежде всего нуждается в десятках тысяч научно квалифицированной интеллигенции...

Но, говоря так, он, при помощи Любаши, помогал печатать и распространять студенческие воззвания и разные бумажки.

Вечерами он выспрашивал у Любаши новости, иногда заходил к ней и нередко встречал там безмолвную Никонову, но чаще дядю Мишу, носившего фамилию Суслов. Этот маленький человек интересовал и тревожил его тихим, но необоримым упрямством своих мнений и чиновничьей аккуратностью жизни, - аккуратностью, в которой было что-то меланхолическое. Суслов подробно, с не крикливой, но упрекающей горячностью рассказывал о страданиях революционной интеллигенции в тюрьмах, ссылке. на каторге, знал он все это прекрасно; говорил он о необходимости борьбы, самопожертвования и всегда говорил склонив голову к правому плечу, как будто за плечом его стоял кто-то невидимый и не спеша подсказывал ему суровые слова. Но из его рассказов Самгин выносил впечатление, что дядя Миша предлагает звать народ на помощь интеллигенции, уставшей в борьбе за свободу народа. Клим очень хотел понять: что делает этот человек? Любаша, на вопрос, обращенный к ней, ответила сухо:

- Делает то, что следует делать. Но об этом не спрашивают, - прибавила она.

Исполняя поручения патрона, Самгин часто ездил по Московской области и убеждался, что в нескольких десятках верст от огромного, бурно кипевшего котла Москвы, в маленьких уездных городах, течет не торопясь другая, простецкая жизнь. Сталкиваясь с купцами, мещанами, попами, он находил, что эти люди вовсе не так свирепо жадны и глупы, как о них пишут и говорят, и что их будто бы враждебное отношение ко всяким новшествам, в сущности, здоровое недоверие людей осторожных. У них есть свой, издревле налаженный распорядок жизни; их предрассудки - это старые истины, живучесть которых оправдана условиями быта, непосредственной близостью к темной деревне. Люди эти любят вкусно поесть, хорошо выпить, в их среде нет такого множества нервно издерганных, как в столицах, им совершенно чужда и смешна путаная, надуманная игра в любовь к женщине. Книг они не читают, и разум их не развращен спорами о том, кто прав: Ницше или Толстой, Маркс или Бернштейн. Чиновники, управляющие ими, крикливы по дурной привычке, но, по существу, такие же благодушные люди, как сами обыватели. Невозможно представить, чтоб миллионы людей пошли за теми, кто, мечтая о всеобщем счастье, хочет разрушить все, что уже есть, ради того, что едва ли возможно.

Самгин беседовал с ямщиками, с крестьянами, сидя на крылечках почтовых станций, в ожидании, когда перепрягут лошадей. Мужики, конечно, жаловались на малоземелье, на податную тяготу, на фабрики, которые "портят народ", жаловались они почти теми же словами, как в рассказах мужиколюбивых писателей. Самгин привык не верить писателям, не верил и мужикам. Он видел, что жалуются тоже по привычке и потому, что хотят получить на водку. Но на водку он не давал, а когда просили, усмехался, вспоминая Ваську Калужанина, который выпросил у Христа неразменный рубль. Деревня вообще не нравилась ему. Не нравились хитрые мужики, сухощавые, выгоревшие на солнце, вымороженные зимними стужами и все-таки нечистоплотные. Нередко Самгин чувствовал, что они рассматривают его как нечто непонятное и ненужное.

Неприятно было тупое любопытство баб и девок, в их глазах он видел что-то овечье, животное или сосредоточенность полуумного, который хочет, но не может вспомнить забытое. Тугоухие старики со слезящимися глазами, отупевшие от старости беззубые, сердитые старухи, слишком независимые, даже дерзкие подростки - все это не возбуждало симпатий к деревне, а многое казалось созданным беспечностью, ленью.

В общем Самгину нравилось ездить по капризно изогнутым дорогам, по берегам ленивых рек и перелесками. Мутноголубые дали, синеватая мгла лесов, игра ветра колосьями хлеба, пение жаворонков, хмельные запахи - все это, вторгаясь в душу, умиротворяло ее. Картинно стояли на холмах среди полей барские усадьбы, кресты сельских храмов лучисто сияли над землею, и Самгин думал:

"Вот это - настоящая Русь, красивая, уютная земля простых людей-".

Пейзаж портили красные массы и трубы фабрик. Вечером и по праздникам на дорогах встречались группы рабочих; в будни они были чумазы, растрепанны и злы, я праздники приодеты, почти всегда пьяны или выпивши, шли они с гармониями, с песнями, как рекрута, и тогда фабрики принимали сходство с казармами. Однажды кучка таких веселых ребят, выстроившись поперек дороги, крикнула ямщику:

- Сворачивай!

Ямщик покорно свернул, уступив им дорогу, а какой-то бородатый человек, без фуражки, с ремешком на голове и бубном в руках, ударив в бубен кулаком, закричал Самгину:

- Эх ты, чиновник, всему горю виновник! Но все-таки не верилось, что и такие люди могут примкнуть к революционерам. Иногда лошади бежали с утра до вечера и не могли выбежать с бугроватой ладони московской земли. Земля казалась доброй, матерински мягко лелеющей человека. Спокойное молчание полей внушительно противоречило всему, что Самгин читал, слышал, и гасило мысли о возможности каких-то социальных катастроф. Из поездок Самгин возвращался уравновешенным. Но, уезжая, он принимал от Любаши книжки, брошюрки и словесные поручения к сельским учителям и земским статистикам, одиноко затерянным в селах, среди темных мужиков, в маленьких городах, среди стойких людей; брал, уверенный, что бумажками невозможно поджечь эту сыроватую жизнь.

Как-то вечером, когда Самгины пили чай, явился господни Митрофанов с просьбою отсрочить ему платеж за квартиру.

- Надежда Анфимьевна никаких моих оправданий в расчет не принимает, и вот, обойдя ее, осмеливаюсь обратиться к вам, - сказал он.

Удовлетворив просьбу, Варвара предложила ему чаю, он благодарно и с достоинством сел ко столу, но через минуту встал и пошел по комнате, осматривая гравюры, держа руки в карманах брюк.

- Это - кто? - спросил он, указывая подбородком на портрет Шекспира, и затем сказал таким тоном, как будто Шекспир был личным его другом:

- Похож.

Посмотрев в кулак на Щедрина, он вздохнул:

- Внушительное лицо.

И, снова присаживаясь к столу, выговорил с новым вздохом:

- Да, - "были когда-то и мы рысаками". Этим он весьма развеселил хозяев, и Варвара начала расспрашивать о его литературных вкусах. Ровным, бесцветным голосом Митрофанов сообщил, что он очень любит:

- Жульнические романы, как, примерно, "Рокамболь", "Фиакр номер 43" или "Граф Монте-Кристо". А из русских писателей весьма увлекает граф Сальяс, особенно забавен его роман "Граф Тятин-Балтийский", - вещь, как знаете, историческая. Хотя у меня к истории - равнодушие.

- Почему? - спросила Варвара, забавляясь.

- Да ведь что же, знаете, я "е вчера живу, а - сегодня, и назначено мне завтра жить. У меня и без помощи книг от науки жизни череп гол...

Ему было лет сорок, на макушке его блестела солидная лысина, лысоваты были и виски. Лицо - широкое, с неясными глазами, и это - все, что можно было сказать о его лице. Самгин вспомнил Дьякона, каким он был до того, пока не подстриг -бороду. Митрофанов тоже обладал примелькавшейся маской сотен, а спокойный, бедный интонациями голос его звучал, как отдаленный шумок многих голосов.

- Хваленые писатели, вроде, например, Толстого, - это для меня - прозаические, без фантазии, - говорил он. - Что из того, что какой-то Иван Ильич захворал да помер или госпожа Познышева мужу изменила? Обыкновенные случаи ничему не учат.

Варвара весело поблескивала глазами в сторону мужа, а он слушал, гостя есе более внимательно.

- Когда что-нибудь делается по нужде, так в этом радости не сыщешь. Покуда сапожник сапоги тачает - что же в нем интересного? А ежели он кого-нибудь убьет да спрячется...

Митрофанов поднялся со стула и сказал:

- Извиняюсь, заговорился. Очень вам благодарен за отсрочку.

- Заходите иногда посидеть, - пригласил Самгин. Поблагодарив еще раз, Митрофанов ушел.

- До чего он глуп! - смеясь, -воскликнула Варвара, Самгин промолчал.

Через несколько дней, тоже вечером, Митрофанов снова пришел и объяснил тоном старого знакомого:

- Вижу - скромный огонек у вас, спросил горничную: чужих - нет? Нет. Ну, я и осмелился.

В этот вечер Сангины узнали, что Митрофанов, Иван Петрович, сын купца, родился в городе Шуе, семь лет сидел в гимназии, кончил пять классов, а в шестом учиться не захотелось.

- Кстати, тут отец помер, мать была человек больной и, опасаясь, что я испорчусь, женила меня двадцати лет, через четыре года - овдовел, потом - снова женился и овдовел через семь лет.

Он тряхнул головою, как бы пробуя согнуть короткую шею, но шея не согнулась. Тогда, опустив глаза, он прибавил со вздохом:

- Со второй женой в Орле жил, она орловская была. Там - чахоточных очень много. И - крапивы, все заборы крапивой обросли. Теперь у меня третья; конечно - не венчаны. Уехала в Томск, там у нее...

Прищурясь, он посмотрел в темный угол комнаты, казалось - он припоминает: кто там, в Томске, у его жены? Припомнил:

- Брат.

Среднего роста, он был не толст, но кости у него широкие и одет он во все толстое. Руки тяжелые, неловкие, они прятались в карманы, под стол, как бы стыдясь широты и волосатости кистей. Оказалось, что он изъездил всю Россию от Астрахани до Архангельска и от Иркутска до Одессы, бывал на Кавказе, в Финляндии.

- Любите путешествовать? - спросил Самгин.

- Нет, я... места искал.

- Но ведь вы - зажиточный человек? Митрофанов удивился:

- Какой же я зажиточный, если не могу в срок за квартиру заплатить? Деньги у меня были, но со второю женой я все прожил; мы с ней в радости жили, а в радости ничего не жалко.

Самгин осведомился: какое место ищет он?

- По способностям, - ответил Митрофанов и не очень уверенно объяснил: - Наблюдать за чем-нибудь. Подумав, он прибавил с улыбкой:

- Я, еще мальчишкой будучи, пожарным на каланче завидовал: стоит человек на высоте, и все ему видно.

Самгин понимал, что хотя в этом человеке тоже есть нечто чудаковатое, но оно не раздражает. Почему?

Варвара нашла уже, что Митрофанов не так забавен, каким показался в первый его визит; Клим сказал ей:

- У него дурная склонность полуграмотных людей к философствованию, но у него это ограничено здравым смыслом.

И вдруг Иван Петрович Митрофанов стал своим человеком у Самгиных. Как-то утром, идя в Кремль, Самгин увидал, что конец Никитской улицы туго забит толпою людей.

- Студентов загоняют в манеж, - объяснил ему спокойный человек с палкой в руке и с бульдогом на цепочке. Шагая в ногу с Климом, он прибавил:

- Обыкновеннейшая история.

Самгин вспомнил письмо, недавно полученное Любашей от Кутузова из ссылки.

"Напрасно, голубица моя, сокрушаетесь, - писал Кутузов, - не в ту сторону вы беспокоитесь".

Дальше он доказывал, что, конечно, Толстой - прав:

студенческое движение - щель, сквозь которую большие дела не пролезут, как бы усердно ни пытались протиснуть их либералы. "Однако и юношеское буйство, и тихий ропот отцов, и умиротворяющая деятельность Зубатова, и многое другое - все это ручейки незначительные, но следует помнить, что маленькие речушки, вытекая из болот, создали Волгу, Днепр и другие весьма мощные реки. И то, что совершается в университетах, не совсем бесполезно для фабрик".

Припоминая это письмо, Самгин подошел к стене, построенной из широких спин полицейских солдат: плотно составленные плечо в плечо друг с другом, они действительно образовали необоримую стену; головы, крепко посаженные на красных шеях, были зубцами стены. На площади группа студентов отчаянно и нестройно кричала "Нагаечку" - песню, которую Самгин считал пошлой и унижающей студенчество. Но песня эта узнавалась только по ритму, слов не было слышно сквозь крики и свист. К поющей группе полицейские подталкивали, подгоняли с Моховой улицы еще и еще людей в зеленоватых пальто, группа быстро разрасталась. Самгин видел возбужденные лица с открытыми ртами, но возбуждение казалось ему не гневным, а веселым и озорниковатым. Падал снег, сухо", как рыбья чешуя.

В годы своего студенчества он мудро и удачно избегал участия в уличных демонстрациях, но раза две издали- видел, как полиция разгоняла, арестовывал" демонстрантов, и вынес впечатление, что это делалось грубо, отвратительно. Сейчас ему казалось, что полицейские действуют вовсе не грубо и не злобно, а механически, как делается дело бесплодное и надоевшее. Было что-то очень глупое в том, как черные солдаты, конные и пешие, сбивают, стискивают зеленоватые единицы в большое, плотное тело, теперь уже истерически и грозно ревущее, стискивают и медленно катят, толкают этот огромный, темнозеленый ком в широко открытую пасть манежа. Зрители, в толпе которых стоял Самгин, раньше молчаливые, теперь тоже начали ворчать.

- "Лес рубят, молодой, зеленый, стройный лес", - процитировал мрачным голосом кто-то за спиною Самгина, - он не выносил эти стихи Галиной, находя их фальшивыми и пошленькими. Он видел, что возбуждение студентов все растет, а насмешливое отношение зрителей к полиции становится сердитым.

Недалеко от него стоял, сунув руки в карманы, человек высокого роста^ бритый, судя по костюму и по закоптевшему лицу - рабочий-металлист. Он смотрел между голов двух полицейских и жевал губами погасшую папиросу. Казалось, что чем более грубо и свирепо полиция толкает студентов, тем длиннее становится нос и острее все лицо этого человека. Посмотрев на него несколько раз, Самгин вспомнил отрывок из статьи Ленина в "Искре": "Студент шел на помощь рабочему, - рабочий должен идти на помощь студенту. И не достоин звания социалиста тот рабочий, который способен равнодушно смотреть на то, как правительство посылает полицию и войска против учащейся молодежи".

"Ну, что же? - подумал Самгин. - Вот он смотрит не равнодушно, а с любопытством".

Его толкали в бока, в спину, и чей-то резкий голос кричал через его плечо:

- Господа - протестуйте! Вы видите - уже бьют! Ведь это - наши дети... надежда страны, господа!

Самгин видел, как под напором зрителей пошатывается стена городовых, он уже хотел выбраться из толпы, идти назад, но в этот момент его потащило вперед, и он очутился на площади, лицом к лицу с полицейским офицером, офицер был толстый, скреплен ремнями, как чемодан, а лицом очень похож на редактора газеты "Наш край".

- Пожалуйте, - сказал он Самгину, указывая рукою в перчатке на манеж.

- Мне в судебную палату, спешное дело, - объяснил Клим, но офицер, взмахнув рукою, повторил крикливо:

- Пожалуйте, я вам говорю!

В следующую минуту Клим оказался в толпе студентов, которую полиция подгоняла от университета к манежу, и курносый, розовощекий мальчик, без фуражки на встрепанных волосах, закричал, указывая на него:

- Коллеги! Среди нас - агент охраны. Но тотчас же его схватил за руку плечистый студент с рыжими усами на широком лице.

- Вы, Клим Иванович, как попали? - удивленно спросил он. - Вам не место в этой игре. Нуте-ко...

Он стал расталкивать товарищей локтями и плечами, удивительно легко, точно ветер траву, пошатывая людей. Вытолкнув Самгина из гущи толпы, он сказал:

- До свидания! Не узнали меня?

Клим не успел ответить; тщедушный человечек в сером пальто, в шапке, надвинутой на глаза, схватившись руками за портфель его, тонко взвизгнул:

- Держите его!

- Почему? - спросил студент.

- Не ваше дело! Не ваше...

- Почему? - повторил студент, взял человека за ворот и встряхнул так, что с того слетела шапка, обнаружив испуганную мордочку. Самгина кто-то схватил сзади за локти, но тотчас же, крякнув, выпустил, затем его сильно дернули за полы пальто, он пошатнулся, едва устоял на ногах; пронзительно свистел полицейский свисток, студент бросил человека на землю, свирепо крикнув:

- Эй, вы, чин! - и, размахнувшись, звучно ударил кого-то по лицу, а Самгин не своим голосом закричал:

- Что вы делаете? Вы понимаете - что вы делаете? У него дрожали ноги, голос звучал где-то высоко в горле, размахивая портфелем, он говорил, не слыша своих слов, а кругом десятки голосов кричали:

- Браво! Долой полицию! Долой...

В глазах Самгина все качалось, подпрыгивало, мелькали руки, лица, одна из них сорвала с него шляпу, другая выхватила портфель, и тут Клим увидал Митрофанова, который, оттолкнув полицейского, сказал спокойно:

- Куда лезешь? Не узнал?

Поставив Клима впереди себя, он растолкал его телом студентов, а на свободном месте взял за руку и повел за собою. Тут Самгина ударили чем-то по голове. Он смутно помнил, что было затем, и очнулся, когда Митрофанов с полицейским усаживали его в сани извозчика.

- Пошел, - сказал Митрофанов, шлепнув извозчика портфелем по плечу, сунул портфель под мышку Самгина и проворчал: - Охота вам связываться...

На Театральной площади, сказав извозчику адрес и не останавливая его, Митрофанов выпрыгнул из саней. Самгин поехал дальше, чувствуя себя физически больным и как бы внутренне ослепшим, не способным видеть свои мысли. Голова тупо болела.

Дома он расслабленно свалился на диван. Варвара куда-то ушла, в комнатах было напряженно тихо, а в голове гудели десятки голосов. Самгин пытался вспомнить слова своей речи, но память не подсказывала их. Однако он помнил, что кричал не своим голосом и не свои слова.

"Припадок истерии, - упрекнул он себя. - Как все это случилось?" - думал он, закрыв глаза, и невольно вспомнил странное поведение свое в момент, когда разрушалась стена казармы.

- Точно мальчишка, первокурсник.

Трудно было разобраться в беспорядочном течении вялых мыслей, а они слагались в обиднее сознание какой-то измены самому себе.

"Стадное чувство. Магнетизм толпы", - оправдывался он, но это не утешало. И все более тревожил вопрос: что он говорил?

Но, когда пришла Варвара и, взглянув на него, обеспокоенно спросила: что с ним? - он, взяв ее за руку, усадил на диван и стал рассказывать в тоне шутливом, как бы не о себе. Он даже привел несколько фраз своей речи, обычных фраз, какие говорятся на студенческих митингах, но тотчас же смутился, замолчал.

- Тебя сильно ударили? - спросила Варвара ласково и с удивлением.

- Нет.

Он стал осторожно рассказывать дальше, желая сказать только то, что помнил; он не хотел сочинять, но как-то само собою выходило, что им была сказана резкая речь.

- Меня - как говорится - взорвало, и я накричал, равномерно и на полицию и на студентов, - объяснял он.

Рассказ его очень взволновал и удивил Варвару, прижимаясь к нему, она восклицала:

- И это - ты? Такой сдержанный? Он встал, прошелся по комнате, остановись у зеркала, пригладил волосы и, вздохнув, сказал:

- В конце концов - все-таки плохо знаешь себя. Тут Варвара спросила каким-то странным тоном:

- Но - почему же тебя не арестовали?

- Меня и хотели арестовать, но началась драка, студенты затолкали меня в публику...

Только в эту минуту он вспомнил о Митрофанове и рассказал о нем. Обмахивая лицо платком. Варвара быстро вышла из комнаты, а он снова задумался:

"Как это случилось, что я потерял власть над собою?"

Тревожила мысль о возможном разноречии между тем, что рассказал Варваре он и что скажет постоялец. И, конечно, сыщики заметили его, так что эта история, наверное, будет иметь продолжение.

Вошла Варвара, говоря:

- Пальто выпачкано известкой, карман оторван, ох, Клим, родной мой...

Она прижала голову к его груди, вздрагивая, а Самгин подумал:

"Что же это она пальто осматривала, - не верит мне?"

Но это не обидело его, он сам себе не верил и не узнавал себя. Нежность и тревожное удивление Варвары несколько успокоили его, а затем явился, как раз к обеду,

Митрофанов. Вошел он робко, с неопределенной, во как будто виноватой улыбочкой, спрятав руки за спиною.

"Что он расскажет?" - беспокойно подумал Самгин, видя его смущение.

Варвара, встретив Митрофанова словами благодарности, усадила его к столу, налила водки и, выпив за его здоровье, стала расспрашивать; Иван Петрович покашливал, крякал, усердно пил, жевал, а Самгин, видя, что он смущается все больше, нетерпеливо спросил:

- Как это вам удалось меня вытащить из рук полиции?

Мигая, постоялец взглянул на него и не торопясь, как бы опасаясь выговорить какое-то лишнее слово, рассказал:

- А... видите ли, они - раненых не любят, то есть - боятся, это - не выгодно им. Вот я и сказал: стой, это - раненый. Околоточный - знакомый, частенько на биллиарде играем...

- Он спросил - кто я?

- Нет. Да и спросил бы, так не узнал, - ответил Митрофанов, усмехаясь.

- Да вы ешьте, Иван Петрович, - уговаривала Варвара. - Ах, какой вы милый человек!

Митрофанов взглянул на нее, на Самгина и, как бы догадавшись о чем-то приятном ему, вдруг оживился, стал сам собою и продолжал уже веселым тоном:

- Я стоял у книжной лавки Карцева, вдруг - вижу:

Клима Иваныча толкают. И, знаете, раззадорился, как, бывало, мальчишкой: не тронь наших!

Это очень развеселило Самгиных, и вот с этого дня Иван Петрович стал для них домашним человеком, прижился, точно кот. Он обладал редкой способностью не мешать людям и хорошо чувствовал минуту, когда его присутствие становилось лишним. Если к Самгиным приходили гости, Митрофанов немедленно исчезал, даже Любаша изгоняла его.

- Я, извините, ученых барышень боюсь, - сказал он. Варвару он все более забавлял, рассказывая ей смешное о провинциальной жизни, обычаях, обрядах, поверьях, пожарах, убийствах и романах. Смешное он подмечал неплохо, но рассказывал о нем добродушно и даже как бы с сожалением. Рассказывал о ловле трески в Белом море, о сборе кедровых орехов в Сибири, о добыче самоцветов на Урале, - Варвара находила, что он рассказывает талантливо.

Самгин слушал его все более внимательно и серьезно, чувствуя в Митрофанове нечто крепкое и успокаивающее. Возвращаясь из поездок, он передавал ему свои впечатления и с удовольствием выслушивал образную речь:

- Конечно, мужик у нас поставлен неправильно, - раздумчиво, но уверенно говорил Митрофанов. - Каждому человеку хочется быть хозяином, а не квартирантом. Вот я, например, оклею комнату новыми обоями за свой счет, а вы, как домохозяева, скажете мне: прошу очистить комнату. Вот какое скучное положение у мужика, от этого он и ленив к жизни своей. А поставьте его на собственную землю, он вам маком расцветет.

И, спрятав руки в карманы, продолжал:

- Вообще - это бесполезное занятие в чужом огороде капусту садить. В Орле жил под надзором полиции один политический человек, уже солидного возраста и большой умственной доброты. Только - доброта не средство против скуки. Город - скучный, пыльный, ничего орлиного не содержит, а свинства - сколько угодно! И вот он, добряк, решил заняться украшением окружающих людей. Между прочим, жена моя - вторая - немножко пострадала от него - из гимназии вытурили...

Варвара неприлично и до слез хохотала, Самгин, опасаясь, что квартирант обидится, посматривал на нее укоризненно. Но Митрофанов не обижался, ему, видимо, нравилось смешить молодую женщину, он вытаскивал из кармана руку и с улыбкой в бесцветных глазах разглаживал пальцем редковолосые усы.

- Н-да, так вот этот щедрословный человек внушал, конечно, "сейте разумное, доброе" и прочее такое, да вдруг, знаете, женился на вдове одного адвоката, домовладелице, и тут, я вам скажу, в два года такой скушный стал, как будто и родился и всю жизнь прожил в Орле.

Самгин все более определенно чувствовал, что Иван Петрович служит как бы корректором его впечатлений. Как-то ночью, возвратись из театра и раздеваясь, Варвара сказала:

- А ведь Митрофанов был бы хорошим комиком, он - талантливый.

- Преувеличиваешь, - возразил Самгин, совершенно не желая видеть постояльца талантливым. - Он просто - типично русский здравомыслящий человек, каких миллионы.

А окончательно приобрел Митрофанов в глазах Клима цвет и форму пасхальною ночью.

После Ходынки и случая у манежа Самгин особенно избегал скопления людей, даже публика в фойе театров была неприятна ему; он инстинктивно держался ближе к дверям, а на улицах, видя толпу зрителей вокруг какого-то несчастия или скандала, брезгливо обходил людей стороной.

Он очень неохотно уступил настойчивой просьбе Варвары пойти в Кремль, а когда они вошли за стену Кремля и толпа, сейчас же всосав его в свою черную гущу, лишила воли, начала подталкивать, передвигать куда-то, - Самгин настроился мрачно, враждебно всему. Он вздохнул свободнее, когда его и Варвару оттеснили к нелепому памятнику царя, где было сравнительно просторно.

Холодная тьма сжала людей в единое, чудовищное целое, оно волнообразно покачивалось, прогибая землю своей тяжестью. Желтые, жирные потоки света из окон храма вторгались во тьму над толпой, раздирали тьму, и по краям разрывов она светилась синевато, как лед. Свет падал на непокрытые головы, было много лысых черепов, похожих на картофель, орехи и горошины, все они были меньше естественного, дневного объема и чем дальше, тем заметнее уменьшались, а еще дальше люди сливались в безглавое и бесформенное черное. Черными кентаврами возвышались над толпой конные полицейские; близко к одному из них стоял высокий, тучный человек в шубе с меховым воротником, а из воротника торчала голова лошади, кланяясь, оскалив зубы, сверкая удилами. Грозно, как огромный, уродливый палец с медным ногтем, вонзалась в темноту колокольня Ивана Великого, основание ее плотно окружала темная масса, вол-Н)ясь, как мертвая зыбь, и казалось, что колокольня тоже покачивается.

Клим Самгин подумал: упади она, и погибнут conm людей из Охотного ряда, из Китай-города, с Ордынки и Арбата, замоскворецкие люди из пьес Островского. Еще большие сотни, в ужасе пред смертью, изувечат, передавят друг друга. Или какой-нибудь иной ужас взорвет это крепко спрессованное тело, и тогда оно, разрушенное, разрушит все вокруг, все здания, храмы, стены Кремля.

Толпа вздыхала, ворчала, напоминая тот горячий шумок, который слышал Самгин в селе, когда там поднимали колокол, здесь люди, всей силою своей, тоже как будто пытались поднять невидимую во тьме тяжесть и, покачиваясь, терлись друг о друга. Казалось, что вся сила людей, тяготея к желтой, теплой полосе света, хочет втиснуться в двери собора, откуда, едва слышен, тоже плывет подавленный гул. Но все-таки было тихо, как-то особенно холодно тихо. И становилось все тише, точно погружаясь в ненарушимое молчание холодной ночи и не оттаявшей земли. Лица ближайших людей Самгин видел угрюмыми, напряженно и нетерпеливо ожидающими рассвета и тепла. Варвара, стоя бок о бок с ним, вздрагивала, нерешительно шевелила правой рукой, прижатой ко груди, ее застывшее лицо Самгин находил деланно благочестивым и молчал, желая услышать жалобу на холод и на людей, толкавших Варвару.

Из толпы вывернулся Митрофанов, зажав шапку под мышкой, держа в руке серебряные часы, встал рядом и сказал вполголоса, заикаясь:

- Сейчас ударят. Сейчас!

Приоткрыв рот, он вскинул голову, уставился выпученными глазами в небо, как мальчишка, очарованно наблюдающий полет охотницких голубей.

И вдруг с черного неба опрокинули огромную чашу густейшего медного звука, нелепо лопнуло что-то, как будто выстрел пушки, тишина взорвалась, во тьму влился свет, и стало видно улыбки радости, сияющие глаза, весь Кремль вспыхнул яркими огнями, торжественно и бурно поплыл над Москвой колокольный звон, а над толпой птицами затрепетали, крестясь, тысячи рук, на паперть собора вышло золотое духовенство, человек с горящей разноцветно головой осенил людей огненным крестом, и тысячеустый голос густо, потрясающе и убежденно - трижды сказал:

- Воистину воскресе!

- Христос воскресе, - не сказал, а рявкнул Митрофанов, обняв Клима, целуя его; он сразу опьянел и плакал, радостно всхлипывая:

- Вот как мы, а? Ах, господи... Он обнял и Варвару, целуя, встряхивая ее, он бормотал:

- И не веришь, а - поверишь: воистину воскрес, а? Слезы текли по лицу его так обильно, как будто вся кожа лица вспотела слезами, а Варвара, сконфуженно отталкивая его, умоляюще глядя на Клима, укоризненно позвала:

- Клим?

Голос ее прозвучал жалобой и упреком; все вокруг так сказочно чудесно изменилось; Самгин был взволнован волнением постояльца, смущенно улыбаясь и все еще боясь показаться смешным себе, он обнял жену:

- Христос воскресе, Варя.

Она крепко прижалась к нему, а он смотрел через плечо ее на Митрофанова, в его мокрое лицо, в счастливые глаза и слушал умиленный голос:

- Момент! Нигде в мире не могут так, как мы, а? За всех! Клим Иваныч, хорошо ведь, что есть эдакое, - за всех! И - надо всеми, одинаковое для нищих, для царей. Милый, а? Вот как мы...

Толпа быстро распадалась на отдельных, вполне ясных людей, это - очень обыкновенные люди, только празднично повеселевшие, они обнажали головы друг пред другом, обнимались, целовались и возглашали несчетное число раз:

- Христос...

- Воистину...

Как будто они впервые услыхали эту весть, и Самгин не мог не подумать, что раньше радость о Христе принималась им как смешное лицемерие, а вот сейчас он почему-то не чувствует ничего смешного и лицемерного, а даже и сам небывало растроган, обрадован. Оглядываясь, он видел, что все страшное, подавляющее исчезло. Всюду ослепительно сверкали огни иллюминаций, внушительно гудел колокол Ивана Великого, и радостный звон всех церквей города не мог заглушить его торжественный голос. Всюду над Москвой, в небе, все еще густочерном, вспыхнули и трепетали зарева, можно было думать, что сотни медных голосов наполняют воздух светом, а церкви поднялись из хаоса домов золотыми кораблями сказки.

Митрофанов, идя боком, кружась, бесцеремонно, но все-таки вежливо расталкивал людей, очищая дорогу Варваре, и вес говорил что-то значительное.

- Мы, - повторял он, - мы...

Праздничный шум людей мешал Климу понимать его. Самгиных пригласил разговляться патрон, но Клим вдруг решил:

- Знаешь, Варя, пойдем-ка домой! Иван Петрович с нами - хорошо?

- О, я так рада, - сказала она.

- А я - необыкновенно взволнован, - сознался Самгин нерешительно и смущенно. - Я завтра извинюсь пред патроном.

- Покорно благодарю, - говорил Митрофанов. - Я к вам - с радостью.

Он отирал лицо платком и, размахивая им, задевал людей, - Варвара ласково заметила ему это.

- Ничего, сегодня - не обижаются, - сказал он. Христосовались с Анфимьевной, которая, надев широчайшее шелковое платье, стала похожа на часовню, с поваром, уже пьяным и нарядным, точно комик оперетки, с горничной в розовом платье и множестве лент, ленты напомнили Самгину свадебную лошадь в деревне. Но, отмечая все эти мелочи, он улыбался добродушно, потирая руки, снимал и надевал очки, сознавая, что ведет себя необычно. Возникали смешные желания, конфузившие его, хотелось похлопать Митрофанова по плечу, запеть "Христос воскресе", сказать Варваре ласковые и веселые слова. Варвара была вся в светлом, как невеста, и была она красиво, задумчиво тиха; это тоже волновало Самгина. Он стоял у стола, убранного цветами, смотрел на улыбающуюся мордочку поросенка, покручивал бородку и слушал, как за его спиною Митрофанов говорит:

- Господин Долганов - есть такой! - доказывал мне, что Христа не было, выдумка - Христос. А - хотя бы? Мне-то что? И выдумка, а - все-таки есть, живет! Живет, Варвара Кирилловна, в каждом из нас кусочек есть, вот в чем суть! Мы, голубушка, плохи, да не так уж страшно...

- Сядемте, - предложил Клим, любуясь оживлением постояльца, внимательно присматриваясь к нему и находя, что Митрофанов одновременно похож на регистратора в окружном суде, на кассира в магазине "Мюр и Мерилиз", одного из метр-д-отелей в ресторане "Прага", на университетского педеля и еще на многих обыкновеннейших людей. Он был одет в черную, неоднократно утюженную визитку, в белый пикейный жилет, воротник его туго накрахмаленной рубашки замшился и подстрижен ножницами. Глотая рюмку за рюмкой "зубровку", он ораторствовал:

- Мы все от Христа пошли, и это для всех - один путь. И все хотим благоденственного и мирного жития, чего и Христос хотел, да!

- Один поэт, - сказал Клим, - то есть он не поэт, а Дьякон...

- Дьякон, да! - согласился или подтвердил Митрофанов. - Ну-с?

- Он сказал Христу:

Мы тебя и ненавидя - любим,

Мы тебе и ненавистью служим.

- Как это? - спросил Митрофанов, держа рюмку в руке на уровне рта, а когда Клим повторил, он, поставив на стол невыпитую рюмку, нахмурился, вдумываясь и мигая.

- Может быть, это - и верно, но - как-то... дерзко, - задумчиво сказала Варвара.

- Дьякон, говорите? - спросил Митрофанов. - Что же он - пьяница? Эдакие слова в пьяном виде говорят, - объяснил он, выпил водки, попросил: - Довольно, Варвара Кирилловна, не наливайте больше, напьюсь.

И снова заговорил:

- Ненависть - я не признаю. Ненавидеть - нечего, некого. Озлиться можно на часок, другой, а ненавидеть - да за что же? Кого? Все идет по закону естества. И - в гору идет. Мой отец бил мою мать палкой, а я вот... ни на одну женщину не замахивался даже... хотя, может. следовало бы и ударить.

- А если это не в гору идет, под гору? - тихо спросила Варвара и заставила Самгина пошутить:

- Ты хочешь, чтоб я тебя бил?

- Невозможно представить, - воскликнул Митрофанов, смеясь, затем, дважды качнув головою направо и налево, встал. - Я, знаете, несколько, того... пьян! А пьяный я - не хорош!

Он снова, но уже громко, рассмеялся и сказал, тоже очень громко:

- Пьяный я - плакать начинаю, ей-богу! Плачу и плачу, и чорт знает о чем плачу, честное слово! Ну, спасибо вам за привет и ласку...

- Славный человек, - вздохнула Варвара, когда постоялец ушел.

Уже светало; в сером небе появились голубоватые ямы, а на дне одной из них горела звезда.

- Человек от людей, - сказал Клим, подходя к жене. - Вот именно: от людей, да! Но я тоже немножко опьянел.

Он обнял Варвару, подняв ее со стула, поцеловал, но она, прильнув к нему, тихонько попросила:

- Нет, ты меня не трогай, пожалуйста. И, освободясь из его рук, схватилась за виски несколько театральным жестом.

- Голова болит?

- Нет, но... Как непонятно все, Клим, милый, - шептала она, закрыв глаза. - Как непонятно прекрасное... Ведь было потрясающе прекрасно, да? А потом он... потом мы ели поросенка, говоря о Христе...

- Девочка моя, что ты? - спросил Самгин, ласково, но уже с легкой досадой.

- Да, глупо... я знаю! Но - обидно, видишь ли. Нет, не обидно?

Она смотрела в лицо его вопросительно, жалобно, и Клим почувствовал, что она готова заплакать.

- Ты переволновалась, вот что...

- Да, я пойду, лягу, - сказала она, быстро уходя в свою комнату. Дважды щелкнул замок двери.

"Устала. Капризничает, - решил Клим, довольный, .что она ушла, не успев испортить его настроения. - Она как будто молодеет, становится более наивной, чем была".

Подойдя к столу, он выпил рюмку портвейна и, спрятав руки за спину, посмотрел в окно, на небо, на белую звезду, уже едва заметную в голубом, на огонь фонаря у ворот дома. В памяти неотвязно звучало:

"Христос воскресе из мертвых..." Клим Самгин оглянулся и тихонько пропел:

- "Смертию смерть попра".

- Или - поправ? - серьезно вполголоса спросил он кого-то, затем повторил тихо, тенорком:

- "Смертию смерть поправ".

Он снова оглянулся, прислушался, в доме и на улице было тихо.

- Это, разумеется, смешно, что я пою. Но я - нетрезв, вот в чем дело, - объяснял он кому-то. - Пою, потому что немножко пьян.

Ему хотелось петь громко, торжественно, как поют в церкви. И чтоб из своей комнаты вышла Варвара, одетая в светлое, точно к венцу.

- Очень глупо, а - понятно! Митрофанов пьяный - плачет, я - пою, - оправдывался он, крепко и стыдливо закрыв глаза, чтоб удержать слезы. Не открывая глаз, он пощупал спинку стула и осторожно, стараясь не шуметь, сел. Теперь ему не хотелось, чтоб вышла Варвара, он даже боялся этого, потому что слезы все-таки текли из-под ресниц. И, торопливо стирая их платком, Клим Самгин подумал:

"В жизни моей что-то... не так, неладно".

Звезда уже погасла, а огонь фонаря, побледнев, еще горел, слабо освещая окно дома напротив, кисейные занавески и тени цветов за ними.

На другой день, вспомнив этот припадок лиризма и жалобу свою на жизнь, Самгин снисходительно усмехнулся. Нет, жизнь налаживалась неплохо. Варвара усердно читала стихи и прозу символистов, обложилась сочинениями по истории искусства, - Самгин, понимая, что это она готовится играть роль хозяйки "салона", поучал ее:

- Нужно знать, по возможности, все, но лучше - не увлекаться ничем. "Все приходит и все проходит, а земля остается вовеки". Хотя и о земле неверно.

Она уже предложила ему устраивать по субботам маленькие .вечера для знакомых, но Клим спросил:

- А ты уверена, что каждую субботу обязательно захочешь видеть у себя чужих людей? Нет, это преждевременно.

Она немного и нерешительно поспорила с ним, Самгин с удовольствием подразнил ее, но, против желания его, количество знакомых непрерывно и механически .росло. Размножались люди, странствующие неустанно по чужим квартирам, томимые любопытством, жаждой новостей и какой-то непонятной тревогой.

- Вы знаете? Вы слышали? Как вы думаете? - спрашивали они друг друга и Самгина.

Говорили о том, что Россия быстро богатеет, что купечество Островского почти вымерло и уже не заметно в Москве, что возникает новый слой промышленников, не чуждых интересам культуры, искусства, политики. -Самгин находил, что об этом следовало бы говорить с радостью, с чувством удовлетворения, наконец - с завистью чужой удаче, но он слышал в этих разговорах только недоброжелательство. С радостью же говорили о волнениях студентов, стачках рабочих, о том, как беднеет деревня, о бездарности чиновничества. Но это не расстраивало его. Он был совершенно согласен с Татьяной Гогиной, которая как-то в разгаре спора крикнула:

- А - по-моему, все мы бездельники, лентяи и... и жертвы общественного оживления. Вот кто мы!

- Это - верно, - сказал он ей. - Собственно, эти суматошные люди, не зная, куда себя девать, и создают так называемое общественное оживление в стенах интеллигентских квартир, в пределах Москвы, а за пределами ее тихо идет нормальная, трудовая жизнь простых людей...

- Ну, знаете, вы, кажется, тоже, - перебила его Татьяна и, после паузы, договорила с неприятной усмешкой: - Тоже неизвестно кто!

Эта девица, не очень умея говорить дерзости, говорила их всегда и всем.

Приходил Митрофанов, не спеша выпивал пять-шесть стаканов чаю, безразлично кушал хлеб, бисквиты, кушал все, что можно было съесть, и вносил успокоение.

- Что, не нашли еще места? - спрашивала Варвара.

- Нет, - говорил он без печали, без досады. - Здесь трудно человеку место найти. Никуда не проникнешь. Народ здесь, как пчела, - взятки любит, хоть гривенник, а - дай! Весьма жадный народ.

И, вытирая комочком носового платка мокрые губы, философствовал:

- А - чего ради жадность? Не по сту лет живем, всем хватит. Нет, Москва жадна. Не зря ее Сибирь, хохлы и прочее население не любит. А вот, знаете, с татарами хорошо жить. Татарин - спокойный человек, ему коран запрещает жадничать и суетиться. Мне один человек, почти профессор, жаловался - доказывал, что Дмитрий Донской и прочие зря татарское иго низвергли, большую пользу будто бы татары приносили нам, как народ тихий, чистоплотный и не жадный. А Петр Великий навез немцев, евреев, - у него даже будто бы министр еврей был, - и этот навозный народ испортил Москву жадностью.

Да, жизнь Клима Самгина текла не плохо, но вдруг выбилась из спокойных берегов.

Началось это в знаменитом капище Шарля Омона, человека с лозунгом:

- Всякая столишни гор-род дольжна бить как Париж, - говорил он и еще говорил: - Когда шельовек мало веселий, это он мало шельовек, не совсем готови шельовек pour la vie [*].

[*] - Для жизни (франц.). - Ред.

Максим Горький - Жизнь Клима Самгина - 09, читать текст

См. также Горький Максим - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Жизнь Клима Самгина - 10
И, чтоб довоспитать русских людей для жизни, Омон создал в Москве неко...

Жизнь Клима Самгина - 11
После десятка свиданий Самгин решил, что, наконец, у него есть хороший...