Максим Горький
«Жизнь Клима Самгина - 06»

"Жизнь Клима Самгина - 06"

В день, когда царь переезжал из Петровского дворца в Кремль, Москва напряженно притихла. Народ ее плотно прижали к стенам домов двумя линиями солдат и двумя рядами охраны, созданной из отборно верноподданных обывателей. Солдаты были непоколебимо стойкие, точно выкованы из железа, а охранники, в большинстве, - благообразные, бородатые люди с очень широкими спинами. Стоя плечо в плечо друг с другом, они ворочали тугими шеями, посматривая на людей сзади себя подозрительно и строго.

- Тиш-ша! - говорили они.

И часто бывало так, что взволнованный ожиданием или чем-то иным неугомонный человек, подталкиваемый их локтями, оказывался затисканным во двор. Это случилось и с Климом. Чернобородый человек посмотрел на него хмурым взглядом темных глаз и через минуту наступил каблуком на пальцы ноги Самгина. Дернув ногой, Клим толкнул его коленом в зад, - человек обиделся:

- Вы что же это, господин, безобразите? А еще в очках!

Обиделись еще двое и, не слушая объяснений, ловко и быстро маневрируя, вогнали Клима на двор, где сидели три полицейских солдата, а на земле, у крыльца, громко храпел неказисто одетый и, должно быть, пьяный человек. Через несколько минут втолкнули еще одного, молодого, в светлом костюме, с рябым лицом; втолкнувший сказал солдатам:

- Задержите этого, карманник. Двое полицейских повели рябого в глубь двора, а третий сказал Климу:

- Сегодня жуликам - лафа!

Затем вогнали во двор человека с альбомом в руках, он топал ногою, тыкал карандашом в грудь солдата и возмущенно кричал:

- Нэ имэеште праву!

Причал на немецком языке, на французском, по-румынски, но полицейский, отмахнувшись от него, как от дыма, снял с правой руки своей новенькую перчатку и отошел прочь, закуривая папиросу.

- Так - кар-рашо! - угрожающе сказал человек, начиная быстро писать карандашом в альбоме, и прислонился спиной к стене, широко расставив ноги.

Загнали во двор старика, продавца красных воздушных пузырей, огромная гроздь их колебалась над его толовой; потом вошел прилично одетый человек, с подвязанной черным платком щекою; очень сконфуженный, он, ни на кого ее глядя, скрылся в глубине двора, за углом дома. Клим понял его, он тоже чувствовал себя сконфуженно и глупо. Он стоял в тени, за грудой ящиков со стеклами для ламп, и слушал ленивенькую беседу полицейских с карманником.

- Подольск от нас далеко, - рассказывал карманчик, вздыхая.

Воробьи прыгали по двору, над окнами сидели голуби, скучно посматривая вниз то одним, то другим рыбьим глазом.

Так и простоял Самгин до поры, пока не раздался торжественный звон бесчисленных колоколов. Загремело потрясающее ура тысяч глоток, пронзительно пели фанфары, ревели трубы военного оркестра, трещали барабаны и непрерывно звучал оглушающий вопль:

- Ура-а!

А когда все это неистовое притихло, во двор вошел щеголеватый помощник полицейского пристава, сопровождаемый бритым человеком в темных очках, вошел, спросил у Клима документы, передал их в руку человека в очках, тот посмотрел на бумаги и, кивнув головой в сторону ворот, сухо сказал:

- Можете.

- Я не понимаю, - возмущенно заговорил Самгин, но человек в очках, повернувшись спиною к нему, сказал:

- Вас и не просят понимать.

Клим обиженно вышел на улицу, толпа подхватила его, повлекла за собой и скоро столкнула лицом к лицу с Лютовым.

Владимир Петрович Лютов был в состоянии тяжкого похмелья, шел он неестественно выпрямясь, как солдат, но покачивался, толкал встречных, нагловато улыбался женщинам и, схватив Клима под руку, крепко прижав ее к своему боку, говорил довольно громко:

- Идем ко мне обедать. Выпьем. Надо, брат, пить. Мы - люди серьезные, нам надобно пить на все средства четырех пятых души. Полной душою жить на Руси - всеми строго воспрещается. Всеми - полицией, попами, поэтами, прозаиками. А когда пропьем четыре пятых - будем порнографические картинки собирать и друг другу похабные анекдоты из русской истории рассказывать. Вот - наш проспект жизни.

Лютов был явно настроен на скандал, это очень встревожило Клима, он попробовал вырвать руку, но безуспешно. Тогда он увлек Лютова в один из переулков Тверской, там встретили извозчика-лихача. Но, усевшись в экипаж, Лютов, глядя на густые толпы оживленного, празднично одетого народа, заговорил еще громче в синюю спину возницы:

- Радуемся, а? Помазок божий встречаем. Он приличных людей в чин идиотов помазал, - ничего! Ликуем. Вот тебе! Исаия ликуй...

- Перестань, - тихо и строго просил Клим.

- Тоска, брат! Гляди: богоносец народ русский валом валит угощаться конфетками за счет царя. Умилительно. Конфетки сосать будут потомки ходового московского народа, того, который ходил за Болотниковым, за Отрепьевым, Тушинским вором, за Козьмой Мининым, потом пошел за Михайлой Романовым. Ходил за Степаном Разиным, за Пугачевым... и за Бонапартом готов был идти... Ходовой народ! Только за декабристами и за людями Первого Марта не пошел...

Клим смотрел в каменную спину извозчика, соображая: слышит извозчик эту пьяную речь? Но лихач, устойчиво покачиваясь на козлах, вскрикивал, предупреждая и упрекая людей, пересекавших дорогу:

- Берегись, эй! берегись!.. Куда ж ты, братец, лезешь?

Дома Лютова ждали гости: женщина, которая посещала его на даче, и красивый, солидно одетый блондин в очках, с небольшой бородкой.

- Крафт, - сказал он, чрезвычайно любезно пожимая руку Самгина; женщина, улыбнувшись неохотной улыбкой, назвала себя именем и фамилией тысяч русских женщин:

- Марья Иванова.

- Кажется, мы встречались, - напомнил Клим, но она не ответила ему.

Лютов как-то сразу отрезвел, нахмурился и не очень вежливо предложил гостям пообедать. Гости не отказались, а Лютов стал еще более трезв. Сообразив, кто эти люди, Клим незаметно изучал блондина; это был человек очень благовоспитанный. С его бледного, холодноватого лица почти не исчезала улыбка, одинаково любезная для Лютова, горничной и пепельницы. Он растягивал под светлыми усами очень красные губы так заученно точно, что казалось: все волосики на концах его усов каждый раз шевелятся совершенно равномерно. Было в улыбке этой нечто панпсихическое, человек благосклонно награждал ею и хлеб и нож; однако Самгин подозревал скрытым за нею презрение ко всему и ко всем. Ел человек мало, пил осторожно и говорил самые обыкновенные слова, от которых в памяти не оставалось ничего, - говорил, что на улицах много народа, что обилие флагов очень украшает город, а мужики и бабы окрестных деревень толпами идут на Ходынское поле. Он, видимо, очень стеснял хозяина. Лютов, в ответ на его улыбки, тоже обязательно и натужно кривил рот, но говорил с ним кратко и сухо. Женщина за все время обеда сказала трижды:

- Благодарю вас! - а дважды:

- Спасибо.

И, если б при этом она не улыбалась странной своей улыбкой, можно было бы не заметить, что у нее, как у всех людей, тоже есть лицо.

Как только кончили обедать, Лютов вскочил со стула и спросил:

- Ну-с?

- Пожалуйста, - галантно сказал блондин. Они ушли гуськом: впереди - хозяин, за ним - блондин, и бесшумно, как по льду, скользила женщина.

- Я - скоро! - обещал Лютов Климу и оставил его размышлять: как это Лютов может вдруг трезветь? Неужели он только искусно притворяется пьяным? И зачем, по каким мотивам он общается с революционерами?

Лютов возвратился минут через двадцать, забегал по столовой, шевеля руками в карманах, поблескивая косыми глазками, кривя губы.

- Народники? - спросил Клим.

- В этом роде.

- Ты что же... помогаешь?

- Надо. Отцы жертвовали на церкви, дети - на революцию. Прыжок - головоломный, но... что же, брат, делать? Жизнь верхней корочки несъедобного каравая, именуемого Россией, можно озаглавить так: "История головоломных прыжков русской интеллигенции". Ведь это только господа патентованные историки обязаны специальностью своей доказывать, что существуют некие преемственность, последовательность и другие ведьмы, а - какая у нас преемственность? Прыгай, коли не хочешь задохнуться.

Он остановился среди комнаты и захохотал, выдернув руки из карманов, схватившись за голову.

- Надышали атмосферу!.. Дьякон - прав, чорт! Выпьем однако. Я тебя таким бордо угощу - затрепещешь! Дуняша!

Сел к столу, потирая руки, покусывая губы. Сказал горничной, какое принести вино, и, растирая темные волосы на щеках, затрещал, заговорил:

- Люблю дьякона - умный. Храбрый. Жалко его. Третьего дня он сына отвез в больницу и знает, что из больницы повезет его только на кладбище. А он его любит, дьякон. Видел я сына". Весьма пламенный юноша. Вероятно, таков был Сен-Жюст.

Клим слушал его и с удивлением, не веря себе, чувствовал, что сегодня Лютов симпатичен.

"Не потому ли, что я обижен?" - спросил он себя, внутренне усмехаясь и чувствуя, что обида все еще живет в нем, вспоминая двор и небрежное, разрешающее словечко агента охраны:

"Можете".

Пришел Макаров, усталый и угрюмый, сел к столу, жадно, залпом выпил стакан вина.

- Анатомировал девицу, горничную, - начал он рассказывать, глядя в стол. - Украшала дом, вывалилась из окна. Замечательные переломы костей таза. Вдребезг.

- Не надо о покойниках, - попросил Лютов. И, глядя в окно, сказал: - Я вчера во сне Одиссея видел, каким он изображен на виньетке к первому изданию "Илиады" Гнедича; распахал Одиссей песок и засевает его солью. У меня, Самгин, отец - солдат, под Севастополем воевал, во французов влюблен, "Илиаду" читает, похваливает: вот как встарину благородно воевали! Да...

Остановись среди комнаты, он взмахнул рукой, хотел еще что-то сказать, но явился дьякон, смешно одетый в старенькую, короткую для его роста поддевку и очень смущенный этим. Макаров стал подшучивать над ним, он усмехнулся уныло и загудел:

- Пришлось снять мундир церкви воинствукмцей. Надобно привыкать к инобытию. Угости чаем, хозяин.

За чаем выпили коньяку, потом дьякон и Макаров сели играть в шашки, а Лютов забегал по комнате, передергивая плечами, не находя себе места; подбегал к окнам, осторожно выглядывал на улицу и бормотал:

- Идут. Всё идут.

Присел к столу и, убавив огонь лампы, закрыл глаза. Самгин, чувствуя, что настроение Лготова заражает его, хотел уйти, но Лютов почему-то очень настойчиво уговорил его остаться ночевать.

- А утром все пойдем на Ходынку, интересно все-таки. Хотя смотреть можно и с крыши. Костя - где у нас подзорная труба?

Клим остался, начали пить красное вино, а потом Лютов и дьякон незаметно исчезли, Макаров начал учиться играть на гитаре, а Клим, охмелев, ушел наверх и лег спать. Утром Макаров, вооруженный медной трубой, разбудил его.

- Что-то случилось на Ходынке, народ бежит оттуда. Я - на крышу иду, хочешь?

Самгин не выспался, идти на улицу ему не хотелось, он и на крышу полез неохотно. Оттуда даже невооруженные глаза видели над полем облако серовато-желтого тумана. Макаров, посмотрев в трубу и передавая ее Климу, сказал, сонно щурясь:

- Икра.

Да, поле, накрытое непонятным облаком, казалось смазано толстым слоем икры, и в темной массе ее, среди мелких, кругленьких зерен, кое-где светились белые, красные пятна, прожилки.

- Красные рубахи - точно раны, - пробормотал Макаров и зевнул воющим звуком. - Должно быть, наврали, никаких событий нет, - продолжал он, помолчав. - Скучно смотреть на концентрированную глупость.

И, приглаживая нечесанные волосы, он сел около печной трубы, говоря:

- А Владимир не ночевал дома; только сейчас явился. Трезвый однако...

Огромный, пестрый город гудел, ревел, непрерывно звонили сотни колоколов, сухо и дробно стучали колеса экипажей по шишковатым мостовым, все звуки сливались в один, органный, мощный. Черная сеть птиц шумно трепетала над городом, но ни одна из них не летела в сторону Ходынки. Там, далеко, на огромном поле, под грязноватой шапкой тумана, утвердилась плотно спрессованная, икряная масса людей. Она казалась единым телом, и, только очень сильно напрягая зрение, можно было различить чуть заметные колебания икринок; иногда над ними как будто вечно вспухало, но быстро тонуло в их вязкой густоте. Оттуда на крышу тоже притекал шум, но - не ликующий шум города, а какой-то зимней, как вой метели, он плыл медленно, непрерывно, но легко тонул в звоне, грохоте и реве.

Не отрывая глаз от медного ободка трубы, Самгин очарованно смотрел. Неисчислимая толпа напоминала ему крестные хода, пугавшие его в детстве, многотысячные молебны чудотверной иконе Оранской божией матери; сквозь поток шума звучал в памяти возглас дяди Хрисанфа:

"Приидите, поклонимся, припадем"...

Он различал,, что под тяжестью толпы земля волнообразно зыблется, шарики голов подпрыгивают, точно зерна кофе на горячей сковороде; в этих судорогах было что-то жуткое, а шум постепенно становился похожим на заунывное, но грозное пение неисчислимого хора.

Представилось, что, если эта масса внезапно хлынет в город, - улицы не смогут вместить напора темных потоков людей, люди опрокинут дома, растопчут их руины в пыль, сметут весь город, как щетка сметает сор.

Клим стал смотреть на необъятное для глаза нагромождение разнообразных зданий Москвы. Воздух над городом был чист, золотые кресты церквей, отражая солнце, пронзали его острыми лучами, разбрасывая их над рыжими и зелеными квадратами крыш. Город напоминал старое, грязноватое и местами изорванное одеяло, пестро покрытое кусками ситцев. В длинных дырах его копошились небольшие фигурки людей, и казалось, что движение их становится все более тревожным, более бессмысленным; встречаясь, они останавливались, собирались небольшими группами, затем все шли в одну сторону или же быстро бежали прочь друг от друга, как бы испуганные. В одной из трещин города появился синий отряд конных, они вместе с лошадями подскакивали на мостовой, как резиновые игрушки, над ними качались, точно удилища, тоненькие древки, мелькали в воздухе острия пик, похожие на рыб.

- В сущности, город - беззащитен, - сказал Клим, но Макарова уже не было на крыше, он незаметно ушел. По улице, над серым булыжником мостовой, с громом скакали черные лошади, запряженные в зеленые телеги, сверкали медные головы пожарных, и все это было странно, как сновидение. Клим Самгин спустился с крыши, вошел в дом, в прохладную тишину. Макаров сидел у стола с газетой в руке и читал, прихлебывая крепкий чай.

- Ну, что? - спросил он, не поднимая глаз.

- Не знаю, но как будто...

- Вероятно, драка, - сказал Макаров и щелкнул пальцами по газете. - Какие пошлости пишут...

Минут пять молча пили чай. Клим прислушивался к шарканью и топоту на улице, к веселым и тревожным голосам. Вдруг точно подул неощутимый, однако сильный ветер и унес весь шум улицы, оставив только тяжелый грохот телеги, звон бубенчиков. Макаров встал, подошел к окну и оттуда сказал громко:

- Ну, вот и разгадка. Смотри.

По улице, раскрашенной флагами, четко шагал толстый, гнедой конь, гривастый, с мохнатыми ногами; шагал, сокрушенно покачивая большой головой, встряхивая длинной челкой. У дуги шел, обнажив лысую голову, широкоплечий, бородатый извозчик, часть вожжей лежала на плече его, он смотрел под ноги себе, и все люди, останавливаясь, снимали пред ним фуражки, шляпы. С телеги, из-под нового брезента, высунулась и просительно нищенски тряслась голая по плечо рука, окрашенная в синий и красный цвета, на одном из ее пальцев светилось золотое кольцо. Рядом с рукой качалась рыжеватая, растрепанная коса, а на задке телеги вздрагивала нога в пыльном сапоге, противоестественно свернутая набок.

- Человек шесть, - пробормотал Макаров. - Ясно, что драка.

Он говорил еще что-то, но, хотя в комнате и на улице было тихо, Клим не понимал его слов, провожая телегу и глядя, как ее медленное движение заставляет встречных людей врастать в панели, обнажать головы. Серые тени испуга являлись на лицах, делая их почти однообразными.

Проехала еще одна старенькая, расхлябанная телега, нагруженная измятыми людями, эти не были покрыты, одежда на них изорвана в клочья, обнаженные части тел в пыли и грязи. Потом пошли один за другим, но все больше, гуще, нищеподобные люди, в лохмотьях, с растрепанными волосами, с опухшими лицами; шли они тихо, на вопросы встречных отвечали кратко и неохотно; многие хромали. Человек с оборванной бородой и синим лицом удавленника шагал, положив правую руку свою на плечо себе, как извозчик вожжи, левой он поддерживал руку под локоть; он, должно быть, говорил что-то, остатки бороды его тряслись. Большинство искалеченных людей шло по теневой стороне улицы, как будто они стыдились или боялись солнца. И все они казались жидкими, налитыми какой-то мутной влагой; Клим ждал, что на следующем шаге некоторые из них упадут и растекутся по улице грязью. Но они не падали, а всё шли, шли, и скоро стало заметно, что встречные, неизломанные люди поворачиваются и шагают в одну сторону с ними. Самгин почувствовал, что это особенно угнетает его.

- Для драки - слишком много, - не своим голосом сказал Макаров. - Пойду расспрошу."

Самгин пошел с ним. Когда они вышли на улицу, мимо ворот шагал, покачиваясь, большой человек с выпученным животом, в рыжем жилете, в оборванных, по колени, брюках, в руках он нес измятую шляпу и, наклоня голову, расправлял ее дрожащими пальцами. Остановив его за локоть, Макаров спросил:

- Что случилось?

Человек открыл волосатый рот, посмотрел мутными глазами на Макарова, на Клима и, махнув рукой, пошел дальше. Но через три шага, волком обернувшись назад, сказал громко:

- Все - виноватые. Все.

- Ответ преступника, - проворчал Макаров и, как мастеровой, сплюнул сквозь зубы.

Пошли какие-то возбужденные и общительные, бестолковые люди, они кричали, завывали, но трудно было понять, что они говорят. Некоторые даже смеялись, лица у них были хитрые и счастливые.

Ехала бугристо нагруженная зеленая телега пожарной команды, под ее дугою качался и весело звонил колокольчик. Парой рыжих лошадей правил краснолицый солдат в синей рубахе, медная голова его ослепительно сияла. Очень странное впечатление будили у Самгина веселый колокольчик и эта медная башка, сиявшая празднично. За этой телегой ехала другая, третья и еще, и над каждой торжественно возвышалась медная голова.

- Троянцы, - бормотал Макаров. Клим поражение провожал глазами одну из телег. На нее был погружен лишний человек, он лежал сверх трупов, аккуратно положенных вдоль телеги, его небрежно взвалили вкось, почти поперек их, и он высунул из-под брезента голые, разномерные руки; одна была коротенькая, торчала деревянно и растопырив пальцы звездой, а другая - длинная, очевидно, сломана в локтевом сгибе; свесившись с телеги, она свободно качалась, и кисть ее, на которой не хватало двух пальцев, была похожа на клешню рака.

"Камень - дурак. Дерево - дурак", - вспомнил Клим.

- Я больше не могу, - сказал он, идя во двор. За воротами остановился, сиял очки, смигнул с глаз пыльную пелену и подумал: "Зачем же он... он-то зачем пошел? Ему - не следовало...!"

Вспомнилась неудачная шутка гимназиста Ивана Дронова:

"Рука - от глагола рушить, разрушать".

Макаров, за воротами, удивленно и вопросительно крикнул:

- Стойте, куда вы?

Вслед за этим он втолкнул во двор Маракуева, без фуражки, с растрепанными волосами, с темным лицом и засохшей рыжей царапиной от уха к носу. Держался Маракуев неестественно прямо, смотрел на Макарова тусклым взглядом налитых кровью глаз и хрипло спрашивал сквозь зубы:

- Вы - где были? Видели?

В неподвижных глазах его, в деревянной фигуре было что-то страшное, безумное. На нем висел широкий, с чужого плеча, серый измятый пиджак с оторванным карманом, пестренькая ситцевая рубаха тоже была разорвана на груди; дешевые люстриновые брюки измазаны зеленой краской. Страшнее всего казалась Климу одеревенелость Маракуева, он стоял так напряженно вытянувшись, как будто боялся, что "если вынет руки из карманов, наклонит голову или согнет спину, то его тело сломается, рассыплется на куски. Стоял и спрашивал одними и теми же словами:

- Где вы были?

Макаров не ввел, а почти внес его в комнаты, втолкнул в уборную, быстро раздел по пояс и начал мыть. Трудно было нагнуть шею Маракуева над раковиной умывальника, веселый студент, отталкивая Макарова плечом, упрямо не хотел согнуться, упруго выпрямлял спину и мычал:

- Подождите... я сам! Не надо... Казалось, что он боится воды, точно укушенный бешеной собакой.

- Найди горничную, спроси у нее белье, - командовал Макаров.

Клим покорно ушел, он был рад не смотреть на расплющенного человека. В поисках горничной, переходя из комнаты в комнату, он увидал Лютова; босый, в ночном белье, Лютов стоял у окна, держась за голову. Обернувшись на звук шагов, недоуменно мигая, он спросил, показав на улицу нелепым жестом обеих рук:

- Это - что?

- Случилось какое-то... несчастие, - ответил Клим. Слово несчастие он произнес не сразу, нетвердо, подумав, что надо бы сказать другое слово, но в голове его что-то шумело, шипело, и слова не шли на язык.

Когда он и Лютов вышли в столовую, Маракуев уже лежал, вытянувшись на диване, голый, а Макаров, засучив рукава, покрякивая, массировал ему грудь, живот, бока. Осторожно поворачивая шею, перекатывая по кожаной подушке влажную голову, Маракуев говорил, откашливаясь, бессвязно и негромко, как в бреду:

- Передавили друг друга. Страшная штука. Вы - видели? Чорт.. Расползаются с поля люди и оставляют за собой трупы. Заметили вы: пожарные едут с колоколами, едут и - звонят! Я говорю: "Подвязать надо, нехорошо!" Отвечает: "Нельзя". Идиоты с колокольчиками... Вообще, я скажу...

Он замолчал, закрыл глаза, потом начал снова:

- Впечатление такое, что они всё еще давят, растопчут человека и уходят, не оглядываясь на него. Вот это - уходят... удивительно! Идут, как по камням... В меня...

Маракуев приподнял голову, потом, упираясь руками в диван, очень осторожно сел и, усмехаясь совершенно невероятной гримасой, от которой рот его изогнулся серпом, исцарапанное лицо уродливо расплылось, а уши отодвинулись к затылку, сказал:

- В меня - шагали, понимаете? Нет, это... надо испытать. Человек лежит, а на него ставят ноги, как на болотную кочку! Давят... а? Живой человек. Невообразимо.

- Одевайтесь, - сказал Макаров, внимательно присматриваясь к нему и подавая белье.

Сунув голову в рубаху и выглядывая из нее, точно из снежного сугроба, Маракуев продолжал:

- Трупов - сотни. Некоторые лежат, как распятые, на земле. А у одной женщины голова затоптана в ямку.

- Зачем вы пошли? - строго спросил Клим, вдруг догадавшись, зачем Маракуев был на Ходынском поле переряженным в костюм мастерового.

- Я - поговорить... узнать, - ответил студент, покашливая и все более приходя в себя. - Пыли наглотался...

Он встал на ноги, посмотрел неуверенно в пол, снова изогнул рот серпом. Макаров подвел его к столу, усадил, а Лютов сказал, налив полстакана вина:

- Выпейте.

Это было его первое слово. До этого он сидел молча, поставив локти на стол, сжав виски ладонями, и смотрел на Маракуева, щурясь, как на яркий свет.

Маракуев взял стакан, заглянул в него и поставил на стол, говоря:

- Женщина лежала рядом с каким-то бревном, а голова ее высунулась за конец бревна, и на голову ей ставили ноги. И втоптали. Дайте мне чаю...

Он говорил все охотнее и менее хрипло.

- Я пришел туда в полночь... и меня всосало. Очень глубоко. Уже некоторые стояли в обмороке. Как мертвые даже. Такая, знаете, гуща, трясина... И - свинцовый воздух, нечем дышать. К утру некоторые сошли с ума, я думаю. Кричали. Очень жутко. Такой стоял рядом со мной и все хотел укусить. Били друг друга затылками по лбу, лбами по затылкам. Коленями. Наступали на пальцы ног. Конечно, это не помогало, нет! Я - знаю. Я - сам бил, - сказал он, удивленно мигая, и потыкал пальцем в грудь себе. - Куда же деваться? Облеплен людями со всех сторон. Бил...

Пришел дьякон, только что умывшийся, мокробородый, раскрыл рот, хотел спросить о чем-то, - Лютов, мигнув на Маракуева, зашипел. Но Маракуев молча согнулся над столом, размешивая чай, а Клим Самгин вслух подумал:

- Как ужасно должен чувствовать себя царь!

- Нашел кого пожалеть, - иронически подхватил Лютов, остальные трое не обратили внимания на слова Клима. Макаров, хмурясь, вполголоса рассказывал дьякону о катастрофе.

- По человечеству - жалко,. - продолжал Клим, обращаясь к Лютову. - Представь, что на твоей свадьбе случилось бы несчастие...

Это было еще более бестактно. Клим, чувствуя, что у него покраснели уши, мысленно обругал себя и замолчал, ожидая, что скажет Лютов. Но сказал Маракуев.

- Возмущенных - мало! - сказал он, встряхнув головой. - Возмущенных я не видел. Нет. А какой-то... странный человек в белой шляпе собирал добровольцев могилы копать. И меня приглашал. Очень... деловитый. Приглашал так, как будто он давно ждал случая выкопать могилу. И - большую, для многих.

Он выпил чаю, поел, выпил коньяку; его каштановые кудри высохли и распушились^ мутные глаза посветлели.

- Чудовищную силу обнаруживали некоторые, - вспоминал он, сосредоточенно глядя в пустой стакан. - Ведь невозможно, Макаров, сорвать рукою, пальцами, кожу с черепа, не волосы, а - кожу?

- Невозможно, - угрюмо и уверенно повторил Макаров.

- А один... человек сорвал, вцепился ногтями в затылок толстому рядом со мною и вырвал кусок... кость обнажилась. Он первый и меня ударил...

- Вам уснуть надо, - сказал Макаров. - Идите-ко...

- Изумительную силу обнаруживали, - покорно следуя за Макаровым, пробормотал студент.

- Как же все это было? - спросил дьякон,, стоя у окна.

Ему не ответили. Клим думал: как поступит царь? И чувствовал, что он впервые думает о царе как о существе реальном.

- Что же мы делать будем? - снова спросил дьякон, густо подчеркнув местоимение.

- Могилы копать, - проворчал Лютов. Дьякон посмотрел на него, на Клима, сжал тройную бороду свою в кулак и сказал;

- "Господь - ревнив, и мстяй господь, мстяй господь с яростию, господь мстяй сопостатам своим и сам истреб-ляяй враги своя"...

Клим взглянул на него с изумлением: неужели дьякон может и хочет оправдать?

Но тот, качая головой, продолжал:

- Жестокие, сатанинские слова сказал пророк Наум. Вот, юноши, куда посмотрите: кары и мести отлично разработаны у нас, а - награды? О наградах - ничего не знаем. Данты, Мильтоны и прочие, вплоть до самого народа нашего, ад расписали подробнейше и прегрозно, а - рай? О рае ничего нам не сказано, одно знаем: там ангелы Саваофу осанну поют.

Внезапно ударив кулаком по столу, он наполнил комнату стеклянной дрожью посуды и, свирепо выкатив глаза, закричал пьяным голосом:

- А - за что осанна? Вопрошаю: за что осанна-то? Вот, юноши, вопрос: за что осанна? И кому же тогда анафема, если ада зиждителю осанну возглашают, а?

- Перестань, - попросил Лютов, махнув на него рукой.

- Нет, погоди: имеем две критики, одну - от тоски по правде, другую - от честолюбия. Христос рожден тоской по правде, а - Саваоф? А если в Гефсиманском-то саду чашу страданий не Саваоф Христу показал, а - Сатана" чтобы посмеяться? Может, это и не чаша была, а - кукиш? Юноши, это вам надлежит решить...

Очень быстро вошел Макаров и сказал Климу:

- Он говорит, что видел там дядю Хрисаяфа и этого... Диомидова, понимаешь?..

Макаров звучно ударил кулаком по своей ладони, лицо его побледнело.

- Надо узнать, съездить...

- К Лидии, - договорил Клим.

- Едем вместе. Владимир, пошли за доктором. У Маракуева рвота с кровью.

Идя в прихожую, он зачем-то сообщил:

- Его зовут - Петр.

На улице было людно и шумно, но еще шумнее стало, когда вышли на Тверскую. Бесконечно двигалась и гудела толпа оборванных, измятых, грязных людей. Негромкий, но сплошной ропот стоял в воздухе, его разрывали истерические голоса женщин. Люди устало шли против солнца, наклоня головы, как бы чувствуя себя виноватыми. Но часто, когда человек поднимал голову, Самгин видел на истомленном лице выражение тихой радости.

Самгин был утомлен впечатлениями, и его уже не волновали все эти скорбные, испуганные, освещенные любопытством и блаженно тупенькие лица, мелькавшие на улице, обильно украшенной трехцветными флагами. Впечатления позволяли Климу хорошо чувствовать его весомость, реальность. О причине катастрофы не думалось. Да, в сущности, причина была понятна из рассказа Маракуева: люди бросились за "конфетками" и передавили друг друга. Это позволило Климу смотреть на них с высоты экипажа равнодушно и презрительно.

Макаров сидел боком к нему, поставив ногу на подножку пролетки и как бы готовясь спрыгнуть на мостовую. Он ворчал:

- Чорт знает, как эти дурацкие флаги режут глаз!

- Вероятно, царь щедро наградит семьи убитых, - соображал Клим, а Макаров, попросив извозчика ехать скорее, вспомнил, что на свадьбе Марии Антуанетты тоже случилось какое-то несчастие.

"Верен себе, - подумал Клим. - И тут у него на первом месте женщина, Людовика точно и не было".

Квартира дяди Хрисанфа была заперта, на двери в кухню тоже висел замок. Макаров потрогал его, снял фуражку и вытер вспотевший лоб. Он, должно быть, понял запертую квартиру как признак чего-то дурного; когда вышли из темных сеней на двор, Клим увидал, что лицо Макарова осунулось, побледнело.

- Надо узнать, куда свозят... раненых. Надо объехать больницы. Идем.

- Ты думаешь...

Но Макаров не дал Климу договорить.

- Идем, - грубо сказал он.

До вечера они объехали, обегали десяток больниц, дважды возвращались к железному кулачку замка на двери кухни Хрисанфа. Было уже темно, когда Клим, вполголоса, предложил съездить на кладбище.

- Ерунда, - резко сказал Макаров. - Ты - молчи. И через минуту добавил возмущенно:

- Этого не может быть.

У него совершенно неестественно заострились скулы, он двигал челюстью, как бы скрипя зубами, и вертел головою, присматриваясь к суете встревоженных людей. Люди становились всё тише, говорили ворчливее, вечер делал их тусклыми.

Настроение Макарова, внушая тревогу за Лидию, подавляло Клима. Он устал физически и, насмотревшись на сотни избитых, изорванных людей, чувствовал себя отравленным, отупевшим.

Они шли пешком, когда из какого-то переулка выехал извозчик, в пролетке сидела растрепанная Варвара, держа шляпку и зонтик на коленях.

- Отчима задавили, - крикнула она, толкая извозчика в спину; Самгину послышалось, что она крикнула это с гордостью.

- Где Лидия? - спросил Макаров, прежде чем успел сделать это Клим. Спрыгнув на панель, девушка механически, но все-таки красивым жестом сунула извозчику деньги и пошла к дому, уже некрасиво размахивая зонтом в одной руке, шляпой в другой; истерически громко она рассказывала:

- Неузнаваем. Нашла по сапогам и перстню, помните? - Сердоликовый? Ужас. Лица - нет...

Лицо у нее было оплакано, подбородок дрожал, но Климу казалось, что зеленоватые глаза ее сверкают злобно.

- Где Лидия? - настойчиво повторил Макаров, снова обогнав Клима.

- Ищет Диомидова. Один актер видел его около Александровского вокзала и говорит, что он сошел с ума, Диомидов...

Громкий голос Варвары собирал вокруг нее праздничных людей; человек с тросточкой, в соломенной шляпе, толкая Самгина, заглядывал в лицо девушки, спрашивая:

- Неужели - десять тысяч? И много сумасшедших? Он снял шляпу и воскликнул почти с восторгом:

- Какое необыкновенное несчастие!

Клим оглянулся: почему Макаров не прогонит этого идиота? Но Макаров исчез.

У себя в комнате Варвара, резкими жестами разбрасывая по столу, по кровати зонтик, шляпу, мокрый комок платка, портмоне, отрывисто говорила:

- Щека разорвана, язык висит из раны. Я видела не менее трехсот трупов... Больше. Что же это, Самгин? Ведь не могли они сами себя...

Расхаживая по комнате быстро и легко, точно ее ветром носило, она отирала лицо мокрым полотенцем и все искала чего-то, хватая с туалетного стола гребенки, щетки, тотчас же швыряла их на место. Облизывала губы, кусала их.

- Пить, Самгин, страшно хочу пить...

Зрачки ее были расширены и помутнели, опухшие веки, утомленно мигая, становились все более красными. И, заплакав, разрывая мокрый от слез платок, она кричала:

- Он был мне ближе матери... такой смешной, милый. И милая его любовь к народу... А они, на кладбище, говорят, что студенты нарыли ям, чтоб возбудить народ против царя. О, боже мой...

Самгин растерялся, он еще не умел утешать плачущих девиц и находил, что Варвара плачет слишком картинно, для того чтоб это было искренно. Но она и сама успокоилась, как только пришла мощная Анфимьевна и ласково, но деловито начала рассказывать:

- Перенесли его в часовенку, а домой не хотят отпускать, очень упрашивали не брать домой Хрисанфа Васильевича. Судите сами, говорят, какие же теперь возможные похороны, когда торжество.

Пригорюнясь, кухарка сказала:

- И - верно. Варя, что уж дразнить цари? Бог с ними, со всеми; их грех, их ответ.

Варвара молча кивала головой, попросив чаю, ушла к. себе, а через несколько минут явилась в черном платье, причесанная, с лицом хотя и печальным, но успокоенным.

За чаем Клим, посмотрев на часы, беспокойно спросил:

- А как вы думаете: найдет Лидия этого, Диомидова?

- Как же я могу знать? - сухо сказала она и пророческим тоном человека с большим жизненным опытом заговорила:

- Я не одобряю ее отношение к нему. Она не различает любовь от жалости, и ее ждет ужасная ошибка. Диомидов удивляет, его жалко, но - разве можно любить такого? Женщины любят сильных и смелых, этих они любят искренно и долго. Любят, конечно, и людей со странностями. Какой-то ученый немец сказал: "Чтобы быть замеченным, нужно впадать в странности".

Как будто забыв о смерти отчима, она минут пять критически и придирчиво говорила о Лидии, и Клим понял, что она не любит подругу. Его удивило, как хорошо она до этой минуты прятала антипатию к Лидии, - и удивление несколько подняло зеленоглазую девушку в его глазах. Потом она вспомнила, что надо говорить об отчиме, и сказала, что хотя люди его типа - отжившие люди, но все-таки в них есть своеобразная красота.

Клим чувствовал себя все более тревожно, неловко, он понимал, что было бы вообще приличнее и тактичнее по отношению к Лидии, если бы он ходил по улицам, искал ее, вместо того чтоб сидеть здесь и пить чай. Но теперь и уйти неловко.

Было уже темно, когда вбежала Лидия, а Макаров ввел под руку Диомидова. Самгину показалось, что все в комнате вздрогнуло и опустился потолок. Диомидов шагал прихрамывая, кисть его левой руки была обернута фуражкой Макарова и подвязана обрывком какие-то тряпки к шее. Не своим голосом он говорил, задыхаясь:

- Я ведь знал - я не хотел...

Светлые его волосы свалялись на голове комьями овечьей шерсти; один глаз затек темной опухолью, а другой, широко раскрытый и мутный, страшно вытаращен. Он был весь в лохмотьях, штанина разорвана поперек, в дыре дрожало голое колено, и эта дрожь круглой кости, обтянутой грязной кожей, была отвратительна.

Макаров бережно усадил его на стул у двери - обычное место Диомидова в этой комнате; бутафор утвердил на полу прыгающую ногу и, стряхивая рукой пыль с головы, сипло зарычал:

- Я говорил: расколоть, раздробить надо, чтобы не давили друг друга. О, господи!

- Ну-с, что же будем делать? - резко спросил Макаров Лидию. - Горячей воды нужно, белья. Нужно было отвезти его в больницу, а не сюда...

- Молчите! Или - уходите прочь, - крикнула Лидия, убегая в кухню. Ее злой крик заставил Варвару завыть голосом деревенской бабы, кликуши:

- Нужно судить, проклясть, казнить...

Глядя на Диомидова, она схватилась за голову, качалась, сидя на стуле, и топала ногами. Диомидов тоже смотрел на нее вытаращенным взглядом и кричал:

- Каждому - свое пространство! И - не смейте! Никаких приманок! Не надо конфект! Не надо кружек!

Нога его снова начала прыгать, дробно притопывая по полу, колено выскакивало из дыры; он распространял тяжелый запах кала. Макаров придерживал его за плечо и громко, угрюмо говорил Варваре:

- Белья дайте, полотенцев... Что же кричать? Казнят, не беспокойтесь.

- Каждый - отдельно, - выкрикивал Диомидов, из его глаз двумя непрерывными струйками текли слезы.

Вбежала Лидия; оттолкнув Макарова, легко поставив Диомидова на ноги, она повела его в кухню.

- Неужели она сама будет мыть? - спросил Клим, брезгливо сморщив лицо и вздрагивая.

Варвара, встряхнув головою, рассыпала обильные рыжеватые волосы свои по плечам и быстро ушла в комнату отчима; Самгин, проводив ее взглядом, подумал, что волосы распустить следовало раньше, не в этот момент, а Макаров, открыв окна, бормотал:

- Нашел я их на шоссе. Этот стоит и орет, проповедует: разогнать, рассеять, а Лидия уговаривает его идти с ней... "Ненавижу я всех твоих", - кричит он...

В городе потрескивало и выло, как будто в огромнейшей печке яростно разгорались сыроватые дрова.

- Интересно - будет ли иллюминация? - соображал Клим.

- Конечно, отменена - что ты? - сердито заметил Макаров.

- Зачем же? - возразил Клим. - Это - развлекает. Было бы глупо, если б отменили.

Макаров промолчал, присев на подоконник, пощипывая усы.

- Диомидов - сошел с ума? - спросил Самгин, не без надежды на утвердительный ответ; Макаров ответил не сразу и неутешительно:

- Едва ли. Он - из таких типов, которые всю жизнь живут на границе безумия... мне кажется.

В двери явилась Лидия. Она встала, как бы споткнувшись о порог, которого не было; одной рукой схватилась за косяк, другой прикрыла глаза.

- Не могу, - сказала она, покачиваясь, как будто выбирая место, куда упасть. Рукава ее блузы закатаны до локтей, с мокрой юбки на пол шлепались капли воды.

- Не могу, - повторила она очень странным тоном, виновато и с явным удивлением.

- Идите, вымойте его, - попросила она, закрыв лицо руками.

- Идем, поможешь, - сказал Макаров Климу. В кухне на полу, пред большим тазом, сидел голый Диомидов, прижав левую руку ко груди, поддерживая ее правой. С мокрых волос его текла вода, и казалось, что он тает, разлагается. Его очень белая кожа была выпачкана калом, покрыта синяками, изорвана ссадинами. Неверным жестом правой руки он зачерпнул горсть воды, плеснул ее на лицо себе, на опухший глаз; вода потекла по груди, не смывая с нее темных пятен.

- У каждого - свое пространство, - бормотал он. - Прочь друг от друга... Я - не игрушка...

- Исаак, - не совсем уместно вспомнил Клим Самгин, но тотчас поправился: - Идоложертвенное мясо.

Кухарка Анфимьевна стояла у плиты, следя, как вода, вытекая из крана, фыркает и брызжет в котел.

- Совсем сбрендил паренек, - неодобрительно сказала она, косясь на Диомидова. - Из простых, а - нежный. С капризом. Взял да и выплеснул на Лидочку ковш воды...

Самгин услыхал какой-то странный звук, как будто Макаров заскрипел зубами. Сняв тужурку, он осторожно и ловко, как женщина ребенка, начал мыть Диомидова, встав пред ним на колени.

И вдруг Самгин почувствовал, что его обожгло возмущение: вот это испорченное тело Лидия будет обнимать, может быть, уже обнимала? Эта мысль тотчас же вытолкнула его из кухни. Он быстро прошел в комнату Варвары, готовясь сказать Лидии какие-то сокрушительные слова.

Лидия сидела на постели; обаяв одной рукой Варвару, она заставляла ее нюхать что-то из граненого флакона, огонь лампы окрашивал флакон в радужные цвета.

- Что? - спросила она.

- Моет, - сухо ответил Клим.

- Ему больно?

- Кажется - нет.

- Варя, - сказала Лидия, - я не умею утешать. И вообще, надо ли утешать? Я не знаю...

- Уйдите, Самгин, - крикнула Варвара, падая боком на постель.

Клим ушел, не сказав Лидии ни слова.

"У нее такое замученное лицо. Может быть, она теперь... излечится".

На тумбах, жирно дымя, пылали огни сальных плошек. Самгин нашел, что иллюминация скудна и даже в огне есть что-то нерешительное, а шум города недостаточно праздничен, сердит, ворчлив. На Тверском бульваре собрались небольшие группы людей; в одной ожесточенно спорили: будет фейерверк или нет? Кто-то горячо утверждал:

- Будет!

Высокий человек в серой шляпе сказал уверенно и строго:

- Государь император не позволит шуток.

А третий голос старался примирить разногласия:

- Фейерверк отменили на завтра.

- Государь императора.

Откуда-то из-за деревьев раздался звонкий крик:

- Он теперь вот в Дворянском собрании пляшет, государь-то, император-то!

Все посмотрели туда, а двое очень решительно пошли на голос и заставили Клима удалиться прочь.

"Если правда, что царь поехал на бал, значит - он человек с характером. Смелый человек. Диомидов - прав..."

Он шел к Страстной площади сквозь хаос говора, механически ловя отдельные фразы. Вот кто-то удалым голосом крикнул:

- Эх, думаю, не пропадать же!

"Вероятно - наступил в человека, может быть - в Маракуева", - соображал Клим. Но вообще ему не думалось, как это бывает всегда, если человек слишком перегружен впечатлениями и тяжесть их подавляет мысль. К тому же он был голоден и хотел пить.

У памятника Пушкину кто-то говорил небольшой кучке людей:

- Нет, вы подумайте обо всем порядке нашей жизни, как нами управляют, например?

Самгин взглянул на оратора и по курчавой бороде, по улыбке на мохнатом лице узнал в нем словоохотливого своего соседа по нарам в подвале Якова Платонова.

"Камень - дурак..."

На площади его обогнал Поярков, шагавший, как журавль. Самгин нехотя окрикнул его:

- Куда вы?

Поярков пошел в ногу с ним, говоря вялым голосом, негромко:

- С утра хожу, смотрю, слушаю. Пробовал объяснять. Не доходит. А ведь просто: двинуться всей массой прямо с поля на Кремль, и - готово! Кажется, в Брюсселе публика из театра, послушав "Пророка", двинулась и - получила конституцию... Дали.

Остановясь пред дверями маленького ресторана, он предложил:

- Зайдемте в эту "пристань горестных сердец". Мы тут с Маракуевым часто бываем...

Когда Клим рассказал о Маракуеве, Поярков вздохнул:

- Могло быть хуже. Говорят, погибло тысяч пять. Баталия.

Говорил Поярков глухо, лицо его неестественно вытянулось, и Самгину показалось, что он впервые сегодня заметил под унылым, длинным носом Пояркова рыжеватые усы.

"Напрасно он подбородок бреет", - подумал Клим.

- На днях купец, у которого я урок даю, сказал: "Хочется блинов поесть, а знакомые не умирают". Спрашиваю: "Зачем же нужно вам, чтоб они умирали?" - "А блин, говорит, особенно хорош на поминках". Вероятно, теперь он поест блинов...

Клим ел холодное мясо, запивая его пивом, и, невнимательно слушая вялую речь Пояркова, заглушаемую трактирным шумом, ловил отдельные фразы. Человек в черном костюме, бородатый и толстый, кричал:

- Пользуясь народным несчастием, нельзя под шумок сбывать фальшивые деньги...

- Ловко сказано, - похвалил Поярков. - Хорошо у нас говорят, а живут плохо. Недавно я прочитал у Татьяны Пассек: "Мир праху усопших, которые не сделали в жизни ничего, ни хорошего, ни дурного". Как это вам нравится?

- Странно, - ответил Клим с набитым ртом. Поярков помолчал, выпил пива, потом сказал, вздохнув:

- Тут - какое-то тихое отчаяние...

У стола явился Маракуев, щека его завязана белым платком, из кудрявых волос смешно торчат узел и два беленьких уха.

- Был уверен, что ты здесь, - сказал он Пояркову, присаживаясь к столу.

Наклонясь друг ко другу, они перешепнулись.

- Я - мешаю? - спросил Самгин; Поярков искоса взглянул на него и пробормотал:

- Ну, чему же вы можете помешать? И, вздохнув, продолжал:

- Я вот сказал ему, что марксисты хотят листки выпустить, а - мы...

Маракуев перебил его ворчливую речь:

- Вы, Самгин, хорошо знаете Лютова? Интересный тип. И - дьякон тоже. Но - как они зверски пьют. Я до пяти часов вечера спал, а затем они меня поставили на ноги и давай накачивать! Сбежал я и вот все мотаюсь по Москве. Два раза сюда заходил...

Он закашлялся, сморщив лицо, держась за бок.

- Пыли я наглотался - на всю жизнь, - сказал он.

В противоположность Пояркову этот был настроен оживленно и болтливо. Оглядываясь, как человек, только что проснувшийся и еще не понимающий - где он, Маракуев выхватывал из трактирных речей отдельные фразы, словечки и, насмешливо или задумчиво, рассказывал на схваченную тему нечто анекдотическое. Он был немного выпивши, но Клим понимал, что одним этим нельзя объяснить его необычное и даже несколько пугающее настроение.

"Если он рад тому, что остался жив - нелепо радуется... Может быть, он говорит для того, чтоб не думать?"

- Душно здесь, братцы, идемте на улицу, - предложил Маракуев.

- Я - домой, - угрюмо сказал Поярков. - С меня хватит.

Климу не хотелось спать, но он хотел бы перешагнуть из мрачной суеты этого дня в область других впечатлений. Он предложил Маракуеву ехать на Воробьевы горы. Маракуев молча кивнул головой.

- А знаете, - сказал он, усевшись в пролетку, - большинство задохнувшихся, растоптанных - из так называемой чистой публики... Городские и - молодежь. Да. Мне это один полицейский врач сказал, родственник мой. Коллеги, медики, то же говорят. Да я и сам видел. В борьбе за жизнь одолевают те, которые попроще. Действующие инстинктивно...

Он еще бормотал что-то, плохо слышное сквозь треск и дребезг старенького, развинченного экипажа. Кашлял, сморкался, отворачивая лицо в сторону, а когда выехали за город, предложил:

- Пойдемте пешком?

Впереди, на черных холмах, сверкали зубастые огни трактиров; сзади, над массой города, развалившейся по невидимой земле, колыхалось розовато-желтое зарево. Клим вдруг вспомнил, что он не рассказал Пояркову о дяде Хрисанфе и Диомидове. Это очень смутило его: как он мог забыть? Но он тотчас же сообразил, что вот и Маракуев не спрашивает о Хрисанфе, хотя сам же сказал, что видел его в толпе. Поискав каких-то внушительных слов и не найдя их, Самгин сказал:

- Дядя Хрисанф задавлен, а Диомидов изувечен и, кажется, уже совсем обезумел.

- Нет? - тихонько воскликнул Маракуев, остановился и несколько секунд молча смотрел в лицо Клима, пугливо мигая:

- До - до смерти?

Клим кивнул головой, тогда Маракуев сошел с дороги в сторону, остановясь под деревом, прижался к стволу его и сказал:

- Не пойду.

- Вам плохо? - спросил Клим.

- Не удивляйтесь. Не смейтесь, - подавленно и задыхаясь ответил Петр Маракуев. - Нервы, знаете. Я столько видел... Необъяснимо! Какой цинизм! Подлость какая...

Климу показалось, что у веселого студента подгибаются ноги; он поддержал его под локоть, а Маракуев, резким движением руки сорвав повязку с лица, начал отирать ею лоб, виски, щеку, тыкать в глаза себе.

- Чорт, - ведь они оба младенцы, - вскричал он. "Плачет. Плачет", - повторял Клим про себя. Это было неожиданно, непонятно и удивляло его до немоты. Такой восторженный крикун, неутомимый спорщик и мастер смеяться, крепкий, красивый парень, похожий на удалого деревенского гармониста, всхлипывает, как женщина, у придорожной канавы, под уродливым деревом, на глазах бесконечно идущих черных людей с папиросками в зубах. Кто-то мохнатый, остановясь на секунду за маленькой нуждой, присмотрелся к Маракуеву и весело крикнул:

- Хватил, студент, горячего до слез! Эх, и мне бы эстолько...

- Я знаю, что реветь - смешно, - бормотал Маракуев. Недалеко взвилась, шипя, ракета и с треском лопнула, заглушив восторженное ура детей. Затем вспыхнул бенгальский огонь, отсветы его растеклись, лицо Маракуева окрасилось в неестественно белый, ртутный цвет, стало мертвенно зеленым и наконец багровым, точно с него содрали кожу.

- Смешно, разумеется, - повторил он, отирая щеки быстрыми жестами зайца. - А тут, видите, иллюминация, дети радуются. Никто не понимает, никто ничего не понимает...

Лохматый человек очутился рядом с Климом и подмигнул ему.

- Нет, они - отлично понимают, что народ - дурак, - заговорил он негромко, улыбаясь в знакомую Климу курчавенькую бороду. - Они у нас аптекаря, пустяками умеют лечить.

Маракуев шагнул к нему так быстро, точно хотел ударить.

- Лечат? Кого? - заговорил он громко, как в столовой дяди Хрисанфа, и уже в две-три минуты его окружило человек шесть темных людей. Они стояли молча и механически однообразно повертывали головы то туда, где огненные вихри заставляли трактиры подпрыгивать и падать, появляться и исчезать, то глядя в рот Маракуева.

- Смело говорит, - заметил кто-то за спиною Клима, другой голос равнодушно произнес:

- Студент, что ему? Идем.

Клим Самгин отошел прочь, сообразив, что любой из слушателей Маракуева может схватить его за ворот и отвести в полицию.

Самгин почувствовал себя на крепких ногах. В слезах Маракуева было нечто глубоко удовлетворившее его, он видел, что это слезы настоящие и они хорошо объясняют уныние Пояркова, утратившего свои аккуратно нарубленные и твердые фразы, удивленное и виноватое лицо Лидии, закрывшей руками гримасу брезгливости, скрип зубов Макарова, - Клим уже не сомневался, что Макаров скрипел зубами, должен был скрипеть.

Все это, обнаруженное людями внезапно, помимо их воли, было подлинной правдой, и знать ее так же полезно, как полезно было видеть голое, избитое и грязное тело

Диомидова.

Клим быстро пошел назад к городу, его окрыляли и подталкивали бойкие мысли:

"Я - сильнее, я не позволю себе плакать среди дороги... и вообще - плакать. Я не заплачу, потому что я не способен насиловать себя. Они скрипят зубами, потому что насилуют себя. Именно поэтому они гримасничают. Это очень слабые люди. Во всех и в каждом скрыто нехаевское... Нехаевщина, вот!.."

Зарево над Москвой освещало золотые главы церквей, они поблескивали, точно шлемы равнодушных солдат пожарной команды. Дома похожи на комья земли, распаханной огромнейшим плугом, который, прорезав в земле глубокие борозды, обнаружил в ней золото огня. Самгин ощущал, что и в нем прямолинейно работает честный плуг, вспахивая темные недоумения и тревоги. Человек с палкой в руке, толкнув его, крикнул:

- Ослеп? Ходите, дьяволы...

Толчок и окрик не спугнул, не спутал бойкий ход мысли Самгина.

"Маракуев, наверное, подружится с курчавым рабочим. Как это глупо - мечтать о революции в стране, люди которой тысячами давят друг друга в борьбе за обладание узелком дешевеньких конфект и пряников. Самоубийцы".

Это слово вполне удовлетворительно объясняло Самгину катастрофу, о которой не хотелось думать.

"Раздавили и - любуются фальшфейерами, лживыми огнями. Макаров прав: люди - это икра. Почему не я сказал это, а - он?.. И Диомидов прав, хотя глуп: людям следует разъединиться, так они виднее и понятней друг другу. И каждый должен иметь место для единоборства. Один на один люди удобопобеждаемее..."

Самгину понравилось слово, он вполголоса повторил его:

"Удобопобеждаемее... да!"

В памяти на секунду возникла неприятная картина:

кухня, пьяный рыбак среди нее на коленях, по полу, во все стороны, слепо и бестолково расползаются раки, маленький Клим испуганно прижался к стене.

"Раки - это Лютовы, дьякона и вообще люди ненормальные... Туробоевы, Иноковы. Их, конечно, ждет участь подпольного человека Якова Платоновича. Они и должны погибнуть... как же иначе?"

Самгин почувствовал, что люди этого типа сегодня особенно враждебны ему. С ними надобно покончить. Каждый из них требует особой оценки, каждый носит в себе что-то нелепое, неясное. Точно суковатые поленья, они не укладывались так плотно друг ко другу, как это необходимо для того, чтоб встать выше их. Да, надобно нанизать их на одну, какую-то очень прочную нить. Это так же необходимо, как знать хода каждой фигуры в шахматной игре. С этой точки мысли Самгина скользили в "кутузовщину". Он пошел быстрее, вспомнив, что не первый раз думает об этом, даже всегда только об этом и думает.

"Эти растрепанные, вывихнутые люди довольно удобно живут в своих шкурах... в своих ролях. Я тоже имею право на удобное место в жизни..." - соображал Самгин и чувствовал себя обновленным, окрепшим, независимым.

С этим чувством независимости и устойчивости на другой день вечером он сидел в комнате Лидии, рассказывая ей тоном легкой иронии обо всем, что видел ночью. Лидия была нездорова, ее лихорадило, бисер пота блестел на смуглых висках, но она все-таки крепко куталась 'пуховой, пензенской шалью, обняв себя за плечи. Ее темные глаза смотрели с недоумением, с испугом. Изредка и как будто насильно она отводила взгляд на свою постель, там, вверх грудью, лежал Диомидов, высоко подняв брови, глядя в потолок. Здоровая рука его закинута под голову, и пальцы судорожно перебирают венец золотистых волос. Он молчал, а рот его был открыт, и казалось, что избитое лицо его кричало. На нем широкая ночная рубаха, рукава ее сбиты на плечи, точно измятые крылья, незастегнутый ворот обнажает грудь. В его теле было что-то холодное, рыбье, глубокая ссадина на шее заставляла вспоминать о жабрах.

Появлялась Варвара, непричесанная, в ночных туфлях, в измятой блузе; мрачно сверкая глазами, она минуту-две слушала рассказ Клима, исчезала и являлась снова.

- Я не знаю, что делать, - сказала она. - У меня не хватит денег на похороны...

Диомидов приподнял голову, спросил со свистом:

- Разве я умираю?

И закричал, махая рукой:

- Я не умираю! Уйдите... уйдите все! Варвара и Клим ушли, Лидия осталась, пытаясь успокоить больного; из столовой были слышны его крики:

- Отвезите меня в больницу...

- Не верю я, что он сошел с ума, - громко сказала Варвара. - Не люблю его и не верю.

Пришла Лидия, держась руками за виски, молча села у окна. Клим спросил: что нашел доктор? Лидия посмотрела на него непонимающим взглядом; от синих теней в глазницах ее глаза стали светлее. Клим повторил вопрос.

- Помяты ребра. Вывихнута рука. Но - главное - нервное потрясение... Он всю ночь бредил: "Не давите меня!" Требовал, чтоб разогнали людей дальше друг от друга. Нет, скажи - что же это?

- Навязчивая идея, - сказал Клим. Девушка снова взглянула на него, не понимая, затем сказала:

- Я - не о том. Не о нем. Впрочем, не знаю, о чем я.

- Он и раньше был ненормален, - настойчиво заметил Самгин.

- Что тут нормально? Что вот люди давят друг друга, а потом играют на гармонике? Рядом с нами до утра играли на гармонике.

Вошел Макаров, обвешанный пакетами, исподлобья посмотрел на Лидию:

- Вы - спали?

Не взглянув на него, не ответив, она продолжала пониженным голосом:

- Нормально - это когда спокойно, да? Но ведь жизнь становится все беспокойнее.

- Нормальный организм требует устранения нездоровых и неприятных раздражений, - сердито заворчал Макаров, развязывая пакеты с бинтами, ватой. - Это - закон биологии. А мы от скуки, от безделья встречаем нездоровые раздражения, как праздники. В том, что некоторые полуидиоты...

Лидия вскочила, подавленно крикнув:

- Не смейте говорить так при мне!

- А без вас - можно?

Она убежала в комнату Варвары.

- Склонность к истерии, - буркнул Макаров вслед ей. - Клим, пойдем, помоги мне поставить компресс.

Диомидов поворачивался под их руками молча, покорно, но Самгин заметил, что пустынные глаза больного не хотят видеть лицо Макарова. А когда Макаров предложил ему выпить ложку брома, Диомидов отвернулся лицом к стене.

- Не стану. Уйдите.

Макаров уговаривал неохотно, глядя в окно, не замечая, что жидкость капает с ложки на плечо Диомидова. Тогда Диомидов приподнял голову и спросил, искривив опухшее лицо:

- За что вы меня мучаете?

- Надо выпить, - равнодушно сказал Макаров. В глазах больного мелькнули синие искорки. Он проглотил микстуру и плюнул в стену.

Макаров постоял над ним с минуту, совершенно не похожий на себя, приподняв плечи, сгорбясь, похрустывая пальцами рук, потом, вздохнув, попросил Клима:

- Скажи Лидии, что ночью буду дежурить я... Ушел. Диомидов лежал, закрыв глаза, но рот его открыт и лицо снова безмолвно кричало. Можно было подумать: он открыл рот нарочно, потому что знает: от этого лицо становится мертвым и жутким. На улице оглушительно трещали барабаны, мерный топот сотен солдатских ног сотрясал землю. Истерически лаяла испуганная собака. В комнате было неуютно, не прибрано и душно от запаха спирта. На постели Лидии лежит полуидиот. "Может быть, он и здоровый лежал тут..." Клим вздрогнул, представив тело Лидии в этих холодных, странно белых руках. Он встал и начал ходить по комнате, бесцеремонно топая; он затопал еще сильнее, увидав, что Диомидов повернул к нему свой синеватый нос и открыл глаза, говоря:

- Я не хочу, чтоб он дежурил, пусть Лидия... Я его не люблю...

Клим Самгин подошел к нему и, вытянув шею, грозя кулаком, тихонько сказал:

- Молчи, ты... блаженная вошь!..

Клим в первый раз в жизни испытывал охмеляющее наслаждение злости. Он любовался испуганным лицом Диомидова, его выпученными глазами и судорогой руки, которая тащила из-под головы подушку, в то время как голова притискивала подушку все сильнее.

- Молчи! Слышишь? - повторил он и ушел.

Лидия сидела в столовой на диване, держа в руках газету, но глядя через нее в пол.

- Что он?

- Бредит, - находчиво сказал Клим. - Боится кого-то, бредит о вшах, клопах...

Испугав хоть и плохонького, но все-таки человека, Самгин почувствовал себя сильным. Он сел рядом с Лидией и смело заговорил:

- Лида, голубушка, все это надо бросить, все это - выдумано, не нужно и погубит тебя.

- Ш-ш, - прошептала она, подняв руку, опасливо глядя на двери, а он, понизив голос, глядя в ее усталое лицо, продолжал:

- Уйди от больных, театральных, испорченных людей к простой жизни, к простой любви...

Говорил он долго и не совсем ясно понимая, что говорит. По глазам Лидии Клим видел, что она слушает его доверчиво и внимательно. Она даже, как бы невольно, кивала головой, на щеках ее вспыхивал и гас румянец, иногда она виновато опускала глаза, и все это усиливало его смелость.

- Да, да, - прошептала она. - Но - тише! Он казался мне таким... необыкновенным. Но вчера, в грязи... И я не знала, что он - трус. Он ведь трус. Мне его жалко, но... это - не то. Вдруг - не то. Мне очень стыдно. Я, конечно, виновата... я знаю!

Она нерешительно положила руку на плечо ему:

- Я все ошибаюсь. Вот и ты не такой, как я привыкла думать...

Клим попробовал обнять ее, но она, уклонясь, встала и, отшвырнув газету ногой, подошла к двери в комнату Варвары, прислушалась.

Со двора, в открытое окно, навязчиво лез унылый свист дудок шарманки. Влетел чей-то завистливый и насмешливый крик:

- Эх, и заработают же гробовщики сладкую денежку!

- Спит, должно быть, - тихо сказала Лидия, отходя от двери.

Клим деловито заговорил о том, что Диомидова необходимо отправить в больницу.

- А тебе, Лида, бросить бы школу. Ведь все равно ты не учишься. Лучше иди на курсы. Нам необходимы не актеры, а образованные люди. Ты видишь, в какой дикой стране мы живем.

И он указал рукою на окно, за которым шарманка лениво дудела новую песнь.

Лидия задумчиво молчала. Прощаясь с ней, Самгин сказал:

- Ты все-таки помни, что я тебя люблю. Это не налагает на тебя никаких обязательств, но это глубоко и серьезно.

Клим Самгин шагал по улице бодро и не уступая дорогу встречным людям. Иногда его фуражку трогали куски трехцветной флагной материи. Всюду празднично шумели люди, счастливо привыкшие быстро забывать несчастия ближних своих. Самгин посматривал на их оживленные, ликующие лица, праздничные костюмы и утверждался в своем презрении к ним.

"В животном страхе Диомидова пред людями есть что-то правильное..."

В переулке, пустынном и узком, Клим подумал, что с Лидией и взглядами Прейса можно бы жить очень спокойно и просто.

Но через некоторое время Прейс рассказал Климу о стачке ткачей в Петербурге, рассказал с такой гордостью, как будто он сам организовал эту стачку, и с таким восторгом, как бы говорил о своем личном счастье.

- Вы слышали что-нибудь о "Союзе борьбы"? Так эю его работа. Начинается новая эра, Самгин, вы увидите!

И, ласково заглядывая бархатными глазами в лицо, он спрашивал:

- А вы все еще изучаете длину путей к цели, да? Так поверьте, путь, которым идет рабочий класс, - всего короче. Труднее, но - короче. Насколько я понимаю вас, вы - не идеалист и ваш путь - этот, трудный, но прямой!

Самгину показалось, что Прейс, всегда говоривший по-русски правильно и чисто, на этот раз говорит с акцентом, а в радости его слышна вражда человека другой расы, обиженного человека, который мстительно хочет для России неприятностей и несчастий.

Всегда было так, что вслед за Прейсом попадался на глаза Маракуев. Эти двое шли сквозь жизнь как бы кругами, и, описывая восьмерки, каждый вращался в своем круге фраз, но в какой-то одной точке круга они сходились. Тут было нечто подозрительное и внушавшее догадку, что словесные столкновения Маракуева и Прейса имеют характер показательный, это - игра для поучения и соблазна других. А Поярков стал молчаливее, спорил меньше, реже играл на гитаре и весь как-то высох, вытянулся. Вероятно, это потому, что Маракуев заметно сближался с Варварой.

На похоронах отчима он вел ее между могил под руку и, наклоняя голову к плечу ее, шептал ей что-то, а она, оглядываясь, взмахивала головой, как голодная лошадь, и на лице ее застыла мрачная, угрожающая гримаса.

Дома у Варвары, за чайным столом, Маракуев садился рядом с ней, ел мармелад, любимый ею, похлопывал ладонью по растрепанной книжке Кравчинского-Степняка "Подпольная Россия" и молодцевато говорил:

- Нам нужны сотни героев, чтоб поднять народ в бой за свободу.

Самгин завидовал уменью Маракуева говорить с жаром, хотя ему казалось, что этот человек рассказывает прозой всегда одни и те же плохие стихи. Варвара слушает его молча, крепко сжав губы, зеленоватые глаза ее смотрят в медь самовара так, как будто в самоваре сидит некто и любуется ею.

Было очень неприятно наблюдать внимание Лидии к речам Маракуева. Поставив локти на стол, сжимая виски ладонями, она смотрела в круглое лицо студента читающим взглядом, точно в книгу. Клим опасался, что книга интересует ее более, чем следовало бы. Иногда Лидия, слушая рассказы о Софии Перовской, Вере Фигнер, даже раскрывала немножко рот; обнажалась полоска мелких зубов, придавая лицу ее выражение, которое Климу иногда казалось хищным, иногда - неумным.

"Воспитание героинь", - думал он и время от времени находил нужным вставлять в пламенную речь Маракуева охлаждающие фразы.

- Маккавеи погибают не побеждая, а мы должны победить...

Но это ничуть не охлаждало Маракуева, напротив, он вспыхивал еще более ярко.

- Да, победить! - кричал он. - Но - в какой борьбе? В борьбе за пятачок? За то, чтобы люди жили сытее, да?

Карающим жестом он указывал девицам на Клима и взрывался, как фейерверк.

- Он - из тех, которые думают, что миром правит только голод, что над нами властвует лишь закон борьбы за кусок хлеба и нет места любви. Материалистам непонятна красота бескорыстного подвига, им смешно святое безумство Дон-Кихота, смешна Прометеева дерзость, украшающая мир.

Лирический тенор Маракуева раздражающе подвывал, произнося имена Фра-Дольчино, Яна Гуса, Мазаниелло.

- Герострата не забудьте, - сердито сказал Самгин.

Как нередко бывало с ним, он сказал это неожиданно для себя и - удивился, перестал слушать возмущенные крики противника.

"А что, если всем этим прославленным безумцам не чужд геростратизм? - задумался он. - Может быть, многие разрушают храмы только для того, чтоб на развалинах их утвердить свое имя? Конечно, есть и разрушающие храмы для того, чтоб - как Христос - в три дня создать его. Но - не создают".

Маракуев кричал:

- Вы бы послушали, как и что говорит рабочий, которого - помните? - мы встретили...

- Помню, - сказал Клим, - это, когда вы... Покраснев до ушей, Маракуев подскочил на стуле:

- Да, именно! Когда я плакал, да! Вы, может быть, думаете, что я стыжусь этих слез? Вы плохо думаете.

- Что ж делать? - возразил Клим, пожимая плечами. - Я ведь и не пытаюсь щеголять моими мыслями...

Перекинувшись еще десятком камешков, замолчали, принужденные к этому миролюбивыми замечаниями девиц. Затем Маракуев и Варвара ушли куда-то, а Клим спросил Лидию:

- Что же, она хочет играть роль Перовской?

- Не злись, - сказала Лидия, задумчиво глядя в окно. - Маракуев - прав: чтоб жить - нужны герои. Это понимает даже Константин, недавно он сказал: "Ничто не кристаллизуется иначе, как на основе кристалла". Значит, даже соль нуждается в герое.

- Он все еще любит тебя, - сказал Клим, подходя к ней.

- Не понимаю - почему? Он такой... не для этого... Нет, не трогай меня, - сказала она, когда Клим попытался обнять ее. - Не трогай. Мне так жалко Константина, что иногда я ненавижу его за то, что он возбуждает только жалость.

Лидия отошла к зеркалу и, рассматривая лицо свое непонятным Климу взглядом, продолжала тихо:

- Любовь тоже требует героизма. А я - не могу быть героиней. Варвара - может. Для нее любовь - тоже театр. Кто-то, какой-то невидимый зритель спокойно любуется тем, как мучительно любят люди, как они хотят любить. Маракуев говорит, что зритель - это природа. Я - не понимаю... Маракуев тоже, кажется, ничего не понимает, кроме того, что любить - надо.

Клим уже не чувствовал желания коснуться ее тела, это очень беспокоило его.

Было еще не поздно, только что зашло солнце и не погасли красноватые отсветы на главах церквей. С севера надвигалась туча, был слышен гром, как будто по железным крышам домов мягкими лапами лениво ходил медведь.

- Знаешь, - слышал Клим, - я уже давно не верю в бога, но каждый раз, когда чувствую что-нибудь оскорбительное, вижу злое, - вспоминаю о нем. Странно? Право, не знаю: что со мной будет?

На эту тему Клим совершенно не умел говорить. Но он заговорил, как только мог убедительно:

- Время требует простой, мужественной работы, ради культурного обогащения страны...

И - остановился, видя, что девушка, закинув руки за голову, смотрит на него с улыбкой в темных глазах, - с улыбкой, которая снова смутила его, как давно уже не смущала.

- Почему ты так смотришь? - пробормотал он. Лидия ответила очень спокойно:

- Я думаю, что ты не веришь в то, что говоришь.

- Почему же?

Не ответив, она через минуту сказала:

- Будет дождь. И сильный.

Клим догадался, что нужно уйти, а через день, идя к ней, встретил на бульваре Варвару в белой юбке, розовой блузке, с красным пером на шляпе.

- Вы - к нам? - спросила она, и в глазах ее Клим подметил насмешливые искорки. - А я - в Сокольники. Хотите со мной? Лида? Но ведь она вчера уехала домой, разве вы не знаете?

- Уже? - спросил Самгин, искусно скрыв свое смущение и досаду. - Она хотела ехать завтра.

- Мне кажется, что она вовсе не хотела ехать, но ей надоел Диомидов своими записочками и жалобами.

Клим плохо слышал ее птичье щебетанье, заглушаемое треском колес и визгом вагонов трамвая на закруглениях рельс.

- Вы, вероятно, тоже скоро уедете?

- Да, послезавтра.

- Зайдете проститься?

- Конечно, - сказал Клим и подумал: "Я бы с тобой, пестрая дура, навеки простился".

В самом деле, пора было ехать домой. Мать писала письма, необычно для нее длинные, осторожно похвалила деловитость и энергию Спивак, сообщала, что Варавка очень занят организацией газеты. И в конце письма еще раз пожаловалась:

"Увеличились и хлопоты по дому с той поры, как умерла Таня Куликова. Это случилось неожиданно и необъяснимо; так иногда, неизвестно почему, разбивается что-нибудь стеклянное, хотя его и не трогаешь. Исповедаться и причаститься она отказалась. В таких людей, как она, предрассудки врастают очень глубоко. Безбожие я считаю предрассудком".

Пред Климом встала бесцветная фигурка человека, который, ни на что не жалуясь, ничего не требуя, всю жизнь покорно служил людям, чужим ему. Было даже несколько грустно думать о Тане Куликовой, странном существе, которое, не философствуя, не раскрашивая себя словами, бескорыстно заботилось только о том, чтоб людям удобно жилось.

"Вот - христианская натура, - думал он. - Идеально христианская".

Но он тотчас же сообразил, что ему нельзя остановиться на этой эпитафии, ведь животные - собаки, например, - тоже беззаветно служат людям. Разумеется, люди, подобные Тане, полезнее людей, проповедующих в грязном подвале о глупости камня и дерева, нужнее полуумных Диомидовых, но...

Довести эту мысль до конца он не успел, потому что в коридоре раздались тяжелые шаги, возня и воркующий голос соседа по комнате. Сосед был плотный человек лет тридцати, всегда одетый в черное, черноглазый, синещекий, густые черные усы коротко подстрижены и подчеркнуты толстыми губами очень яркого цвета. Он себя называл "виртуозом на деревянных инструментах", но Самгин никогда не слышал, чтоб человек этот играл на кларнете, гобое или фаготе. Жил черный человек таинственной ночной жизнью; до полудня - спал, до вечера шлепал по столу картами и воркующим голосом, негромко пел всегда один и тот же романс:

Что он ходит за мной,

Всюду ищет меня?

Вечерами он уходил с толстой палкой в руке, надвинув котелок на глаза, и, встречая его в коридоре или на улице, Самгин думал, что такими должны быть агенты тайной полиции и шулера.

Теперь, взглянув в коридор сквозь щель неплотно прикрытой двери, Клим увидал, что черный человек затискивает в комнату свою, как подушку в чемодан, пышную, маленькую сестру квартирохозяйки, - затискивает и воркует в нос:

- Что ж вы от меня бегаете, а? Зачем же это бегаете вы от меня?

Клим Самгин протестующе прихлопнул дверь, усмехаясь, сел на кровать, и вдруг его озарила, согрела счастливая догадка:

- Чего же ты от меня бегаешь? - повторил он убеждающие слова "виртуоза на деревянных инструментах".

Через день он поехал домой с твердой уверенностью, что вел себя с Лидией глупо, как гимназист.

"Любовь требует жеста".

Несомненно, что Лидия убежала от него, только этим и можно объяснить ее внезапный отъезд.

"Иногда жизнь подсказывает догадки очень своевременно".

Мать, встретив его торопливыми ласками, тотчас же, вместе с нарядной Спивак, уехала, объяснив, что едет приглашать губернатора на молебен по случаю открытия школы.

В столовой за завтраком сидел Варавка, в синем с золотом китайском халате, в татарской лиловой тюбетейке, - сидел, играя бородой, озабоченно фыркал и говорил:

- Мы живем в треугольнике крайностей. Против него твердо поместился, разложив локти по столу, пожилой, лысоватый человек, с большим лицом и очень сильными очками на мягком носу, одетый в серый пиджак, в цветной рубашке "фантазия", с черным шнурком вместо галстука. Он сосредоточенно кушал и молчал. Варавка, назвав длинную двойную фамилию, прибавил:

- Наш редактор.

И продолжал, как всегда, не затрудняясь в поисках слов:

- Стороны треугольника: бюрократизм, возрождающееся народничество и марксизм в его трактовке рабочего вопроса...

- Совершенно согласен, - сказал редактор, склонив голову; кисточки шнурка выскочили из-за жилета и повисли над тарелкой, редактор торопливо тупенькими красными пальцами заткнул их на место.

Кушал он очень интересно и с великой осторожностью. Внимательно следил, чтоб куски холодного мяса и ветчины были равномерны, тщательно обрезывал ножом излишек их, пронзал вилкой оба куска и, прежде чем положить их в рот, на широкие, тупые зубы, поднимал вилку на уровень очков, испытующе осматривал двуцветные кусочки. Даже огурец он кушал с великой осторожностью, как рыбу, точно ожидая встретить в огурце кость. Жевал медленно; серые волосы на скулах его вставали дыбом, на подбородке шевелилась тугая, коротенькая борода, подстриженная аккуратно. Он вызывал впечатление крепкого, надежного человека, который привык и умеет делать все так же осторожно и уверенно, как он ест.

С багрового лица Варавки веселые медвежьи глазки благосклонно разглядывали высокий гладкий лоб, солидно сиявшую лысину, густые, серые и неподвижные брови. Климу казалось, что самое замечательное на обширном лице редактора - его нижняя, обиженно отвисшая губа лиловатого цвета. Эта странная губа придавала плюшевому лицу капризное выражение - с такой обиженной губой сидят среди взрослых дети, уверенные в том, что они наказаны несправедливо. Говорил редактор не спеша, очень внятно, немного заикаясь, пред гласными он как бы ставил апостроф:

- Значит: "Русские ведомости" без их академизма и, как вы сказали, - с максимумом живого отношения к истинно культурным нуждам края?

- Вот, во-от! - сказал Варавка и понюхал воздух. Где-то очень близко, точно из пушки выстрелили в деревянный дом, - грохнуло и оглушительно затрещало, редактор неодобрительно взглянул в окно и сообщил:

- Слишком дождливое лето.

Клим встал, закрыл окна, в стекла начал буйно хлестать ливень; в мокром шуме Клим слышал четкие слова:

- Фельетонист у нас будет опытный, это - Робинзон, известность. Нужен литературный критик, человек здорового ума. Необходима борьба с болезненными течениями в современной литературе. Вот такого сотрудника - не вижу.

Варавка подмигнул Климу и спросил:

- А? Клим?

Самгин молча пожал плечами, ему показалось, что губа редактора отвисла еще более обиженно.

Подали кофе. Сквозь гул грома и сердитый плеск дождя наверху раздались звуки рояля.

- Ну-ко, попробуй! - говорил Варавка.

- Подумаю, - тихо ответил Клим. Все уже было не интересно и не нужно - Варавка, редактор, дождь и гром. Некая сила, поднимая, влекла наверх. Когда он вышел в прихожую, зеркало показало ему побледневшее лицо, сухое и сердитое. Он снял очки, крепко растерев ладонями щеки, нашел, что лицо стало мягче, лиричнее.

Лидия сидела у рояля, играя "Песнь Сольвейг".

- О, приехал? - сказала она, протянув руку. Вся в белом, странно маленькая, она улыбалась. Самгин почувствовал, что рука ее неестественно горяча и дрожит, темные глаза смотрят ласково. Ворот блузы расстегнут и глубоко обнажает смуглую грудь.

- В грозу музыка особенно волнует, - говорила Лидия, не отнимая руки. Она говорила и еще что-то, но Клим не слышал. Он необыкновенно легко поднял ее со стула и обнял, спросив глухо и строго:

- Почему ты вдруг уехала?

Спросить он хотел что-то другое, но не нашел слов, он действовал, как в густой темноте. Лидия отшатнулась, он обнял ее крепче, стал целовать плечи, грудь.

- Не смей, - говорила она, отталкивая его руками, коленями. - Не смей же...

Она вырвалась; Клим, покачнувшись, сел к роялю, согнулся над клавиатурой, в нем ходили волны сотрясающей дрожи, он ждал, что упадет в обморок. Лидия была где-то далеко сзади его, он слышал ее возмущенный голос, стук руки по столу.

"Я ее безумно люблю, - убеждал он себя. - Безумно", - настаивал он, как бы споря с кем-то.

Потом он почувствовал ее легкую руку на голове своей, услышал тревожный вопрос:

- Что с тобой?

- Я не знаю, - ответил он, снова охватив ее талию руками, и прижался щекою к бедру.

- О, боже мой, - тихо сказала Лидия, уже не пытаясь освободиться; напротив - она как будто плотнее подвинулась к нему, хотя это было невозможно.

- Что же будет, Лида? - спросил Клим. Осторожно разжав его руки, она пошла прочь. Самгин пьяными глазами проводил ее сквозь туман. В комнате, где жила ее мать, она остановилась, опустив руки вдоль тела, наклонив голову, точно молясь. Дождь хлестал в окна все яростнее, были слышны захлебывающиеся звуки воды, стекавшей по водосточной трубе.

- Уйди, пожалуйста, - сказала Лидия. Самгин встал и пошел к ней, казалось, что она просит уйти не его.

- Я же прошу тебя - уйди!

То, что произошло после этих слов, было легко, просто и заняло удивительно мало времени, как будто несколько секунд. Стоя у окна, Самгин с изумлением вспоминал, как он поднял девушку на руки, а она, опрокидываясь спиной на постель, сжимала уши и виски его ладонями, говорила что-то и смотрела в глаза его ослепляющим взглядом.

Теперь вот она стоит пред зеркалом, поправляя костюм, прическу, руки ее дрожат, глаза в отражении зеркала широко раскрыты, неподвижны и налиты испугом. Она кусала губы, точно сдерживая боль или слезы.

- Милая, - прошептал Клим в зеркало, не находя в себе ни радости, ни гордости, не чувствуя, что Лидия стала ближе ему, и не понимая, как надобно вести себя, что следует говорить. Он видел, что ошибся, - Лидия смотрит на себя не с испугом, а вопросительно, с изумлением. Он подошел к ней, обнял.

- Пусти, - сказала она и начала оправлять измятые подушки. Тогда он снова встал у окна, глядя сквозь густую завесу дождя, как трясутся листья деревьев, а по железу крыши флигеля прыгают серые шарики.

"Я - настойчив, - хотел и достиг", - соображал он, чувствуя необходимость утешить себя чем-нибудь.

- Ты - иди, - сказала Лидия, глядя на постель все тем же озабоченным и спрашивающим взглядом. Самгин ушел, молча поцеловав ее руку.

Все произошло не так, как он воображал. Он чувствовал себя обманутым.

"Но - чего я ждал? - спросил он. - Только того, что это будет не похоже на испытанное с Маргаритой и Нехаевой?"

И - утешил себя:

"Может быть, и будет..."

Но - ненадолго утешил, в следующую минуту явилась обидная мысль:

"Она мне точно милостыню подала..." И в десятый раз он вспомнил:

"Да - был ли мальчик-то? Может - мальчика-то и не было?"

Придя к себе, он запер дверь, лег и пролежал до вечернего чая, а когда вышел в столовую, там, как часовой, ходила Спивак, тонкая и стройная после родов, с пополневшей грудью. Она поздоровалась с ласковым равнодушием старой знакомой, нашла, что Клим сильно похудел, и продолжала говорить Вере Петровне, сидевшей у самовара:

- Семнадцать девиц и девять мальчиков, а нам необходимы тридцать учеников...

С плеч ее по руке до кисти струилась легкая ткань жемчужного цвета, кожа рук, просвечивая сквозь нее, казалась масляной. Она была несравнимо красивее Лидии, и это раздражало Клима. Раздражал докторальный и деловой тон ее, книжная речь и то, что она, будучи моложе Веры Петровны лет на пятнадцать, говорила с нею, как старшая.

Когда мать спросила Клима, предлагал ли ему Варавка взять в газете отдел критики и библиографии, она заговорила, не ожидая, что скажет Клим:

- Помните? Это и моя идея. У вас все данные для такой роли: критическое умонастроение, сдерживаемое осторожностью суждений, и хороший вкус.

Она сказала это ласково и серьезно, но в построении ее фразы Климу почудилась усмешка.

- Да, да, - согласилась мать, кивая головой и облизывая кончиком языка поблекшие губы, а Клим, рассматривая помолодевшее лицо Спивак, думал:

"Что ей нужно от меня? Почему это мать так подружилась с нею?"

В окно хлынул розоватый поток солнечного света, Спивак закрыла глаза, откинула голову и замолчала, улыбаясь. Стало слышно, что Лидия играет. Клим тоже молчал, глядя в окно на дымнокрасные облака. Все было неясно, кроме одного: необходимо жениться на Лидии.

- Кажется, я - поторопился, - вдруг сказал он себе, почувствовав, что в его решении жениться есть что-то вынужденное. Он едва не сказал:

"Я - ошибся".

Он мог бы сказать это, ибо уже не находил в себе того влечения к Лидии, которое так долго и хотя не сильно, однако настойчиво волновало его.

Лидия не пришла пить чай, не явилась и ужинать. В течение двух дней Самгин сидел дома, напряженно ожидая, что вот, в следующую минуту, Лидия придет к нему или позовет его к себе. Решимости самому пойти к ней у него не было, и был предлог не ходить: Лидия объявила, что она нездорова, обед и чай подавали для нее наверх.

- Это нездоровье, вероятно, обычный припадок мизантропии, - сказала мать, вздохнув.

- Странные характеры наблюдаю я у современной молодежи, - продолжала она, посыпая клубнику сахаром. - Мы жили проще, веселее. Те из нас, кто шел в революцию, шли со стихами, а не с цифрами...

- Ну, матушка, цифры не хуже стихов, - проворчал Варавка. - Стишками болото не осушишь...

Хлебнув вина, он прищурился, пополоскал рот, проглотил вино и, подумав, сказал:

- А молодежь действительно... кисловата! У музыкантов, во флигеле, бывает этот знакомый твой, Клим... как его?

- Иноков.

- Вот. Странный парень. Никогда не видал человека, который в такой мере чувствовал бы себя чужим всему и всем. Иностранец.

И пытливо, с остренькой улыбочкой в глазах посмотрев на Клима, он спросил:

- А ты себя иностранцем не чувствуешь?

- В государстве, где возможны Ходынки... - начал Клим сердито, потому что и мать и Варавка надоели ему.

В эту минуту и явилась Лидия, в странном, золотистого цвета халатике, который напомнил Климу одеяния женщин на картинах Габриэля Росетти. Она была настроена несвойственно ей оживленно, подшучивая над своим нездоровьем, приласкалась к отцу, очень охотно рассказала Вере Петровне, что халатик прислан ей Алиной из Парижа. Оживление ее показалось Климу подозрительным и усилило состояние напряженности, в котором он прожил эти два дня, он стал ждать, что Лидия скажет или сделает что-нибудь необыкновенное, может быть - скандальное. Но, как всегда, она почти не обращала внимания на него и лишь, уходя к себе наверх, шепнула:

- Не запирай дверь.

Унизительно было Климу сознаться, что этот шопот испугал его, но испугался он так, что у него задрожали ноги, он даже покачнулся, точно от удара. Он был уверен, что ночью между ним и Лидией произойдет что-то драматическое, убийственное для него. С этой уверенностью он и ушел к себе, как приговоренный на пытку.

Лидия заставила ждать ее долго, почти до рассвета. Вначале ночь была светлая, но душная, в раскрытые окна из сада вливались потоки влажных запахов земли, трав, цветов. Потом луна исчезла, но воздух стал еще более влажен, окрасился в темносинюю муть. Клим Самгин, полуодетый, сидел у окна, прислушиваясь к тишине, вздрагивая от непонятных звуков ночи. Несколько раз он с надеждой говорил себе:

"Не придет. Раздумала".

Но Лидия пришла. Когда бесшумно открылась дверь и на пороге встала белая фигура, он поднялся, двинулся встречу ей и услышал сердитый шопот:

- Закрой окно, закрой!

Комната наполнилась непроницаемой тьмой, и Лидия исчезла в ней. Самгин, протянув руки, поискал ее, не нашел и зажег спичку.

- Не надо! Не смей! Не надо огня, - услышал он. Он успел разглядеть, что Лидия сидит на постели, торопливо выпутываясь из своего халата, изломанно мелькают ее руки; он подошел к ней, опустился на колени.

- Скорей. Скорей, - шептала она.

Невидимая в темноте, она вела себя безумно и бесстыдно. Кусала плечи его, стонала и требовала, задыхаясь:

- Я хочу испытать... испытать...

Она будила его чувственность, как опытная женщина, жаднее, чем деловитая и механически ловкая Маргарита, яростнее, чем голодная, бессильная Нехаева. Иногда он чувствовал, что сейчас потеряет сознание и, может быть, у него остановится сердце. Был момент, когда ему казалось, что она плачет, ее неестественно горячее тело несколько минут вздрагивало как бы от сдержанных и беззвучных рыданий. Но он не был уверен, что это так и есть, хотя после этого она перестала настойчиво шептать в уши его:

- Испытать... испытать.

Он не помнил, когда она ушла, уснул, точно убитый, и весь следующий день прожил, как во сне, веря и не веря в то, что было. Он понимал лишь одно: в эту ночь им пережито необыкновенное, неизведанное, но - не то, чего он ждал, и не так, как представлялось ему. Через несколько таких же бурных ночей он убедился в этом.

В объятиях его Лидия ни на минуту не забывалась. Она не сказала ему ни одного из тех милых слов радости, которыми так богата была Нехаева. Хотя Маргарита наслаждалась ласками грубо, но и в ней было что-то певучее, благодарное. Лидия любила, закрыв глаза, неутолимо, но безрадостно и нахмурясь. Сердитая складка разрезала ее высокий лоб, она уклонялась от поцелуев, крепко сжимая губы, отворачивая лицо в сторону. И, когда она взмахивала длинными ресницами, Клим видел в темных глазах ее обжигающий, неприятный блеск. Все это уже не смущало его, не охлаждало сладострастия, а с каждым свиданием только больше разжигало. Но все более смущали и мешали ему назойливые расспросы Лидии. Сначала ее вопросы только забавляли своей наивностью, Клим посмеивался, вспоминая грубую пряность средневековых новелл. Постепенно эта наивность принимала характер цинизма, и Клим стал чувствовать за словами девушки упрямое стремление догадаться о чем-то ему неведомом и не интересном. Ему хотелось думать, что неприличное любопытство Лидии вычитано ею из французских книг, что она скоро устанет, замолчит. Но Лидия не уставала, требовательно глядя в глаза его, выспрашивала горячим шопотом:

- Что ты чувствуешь? Ты не можешь жить, не желая чувствовать этого, не можешь, да? Он посоветовал:

- Любить надо безмолвно.

- Чтобы не лгать? - спросила она.

- Молчание - не ложь.

- Тогда оно - трусость, - сказала Лидия и начала снова допрашивать:

- Когда тебе хорошо - это помогает тебе понять меня как-то особенно? Что-нибудь изменилось во мне для тебя?

- Конечно, - ответил Клим и пожалел об этом, потому что она спросила:

- Как же? Что?

На эти вопросы он не умел ответить и с досадой, чувствуя, что это неуменье умаляет его в глазах девушки, думал: "Может быть, она для того и спрашивает, чтобы принизить его до себя?"

- Брось, пожалуйста! - сказал он уже не ласково. - Это - неуместные вопросы. И - детские.

- Так - что ж? Мы с тобою бывшие дети. Клим стал замечать в ней нечто похожее на бесплодные мудрствования, которыми он сам однажды болел. Порою она, вдруг впадая в полуобморочное состояние, неподвижно и молча лежала минуту, две, пять, В эти минуты он отдыхал и укреплялся в мысли, что Лидия - ненормальна, что ее безумства служат только предисловием к разговорам. Ласкала она исступленно, казалось даже, что она порою насилует, истязает себя. Но после этих припадков Клим видел, что глаза ее смотрят на него недружелюбно или вопросительно, и все чаще он подмечал в ее зрачках злые искры. Тогда, чтоб погасить эти искры, Клим Самгин тоже несколько насильно и сознательно начинал снова ласкать ее. А порою у него возникало желание сделать ей больно, отомстить за эти злые искры. Было неловко вспоминать, что когда-то она казалась ему бесплотной, невесомой. Он стал думать, что именно с этой девушкой хотелось ему создать какие-то особенные отношения глубокой, сердечной дружбы, что именно она и только она поможет ему найти себя, остановиться на чем-то прочном. Да, не любви ее, странной и жуткой, искал он, а - дружбы. И вот он теперь обманут. В ответ на попытки заинтересовать ее своими чувствованиями, мыслями он встречает молчание, а иногда усмешку, которая, обижая, гасила его речи в самом начале.

Ему казалось, что Лидия сама боится своих усмешек и злого огонька в своих глазах. Когда он зажигал огонь, она требовала:

- Погаси.

И в темноте он слышал ее шопот:

- И это - всё? Для всех - одно: для поэтов, извозчиков, собак?

- Послушай, - говорил Клим. - Ты - декадентка. Это у тебя - болезненное...

- Но, Клим, не может же быть, чтоб это удовлетворяло тебя? Не может быть, чтоб ради этого погибали Ромео, Вертеры, Ортисы, Юлия и Манон!

- Я - не романтик, - ворчал Самгин и повторял ей: - Это у тебя дегенеративное... Тогда она спрашивала:

- Я - жалкая, да? Мне чего-то не хватает? Скажи, чего у меня нет?

- Простоты, - отвечал Самгин, не умея ответить иначе.

- Той, что у кошек?

Он не решился сказать ей:

"Тем, что у кошек, ты обладаешь в избытке".

Неистово и даже озлобленно лаская ее, он мысленно внушал: "Заплачь. -Заплачь".

Она стонала, но не плакала, и Клим снова едва сдерживал желание оскорбить, унизить ее до слез.

Однажды, в темноте, она стала назойливо расспрашивать его, что испытал он, впервые обладая женщиной? Подумав, Клим ответил:

- Страх. И - стыд. А - ты? Там, наверху?

- Боль и отвращение, - тотчас же ответила она. - Страшное я почувствовала здесь, когда сама пришла к тебе.

Помолчав и отодвинувшись от него, она сказала:

- Это было даже и не страшно, а - больше. Это - как умирать. Наверное - так чувствуют в последнюю минуту жизни, когда уже нет боли, а - падение. Полет в неизвестное, в непонятное.

И, снова помолчав, она прошептала:

- И был момент, когда во мне что-то умерло, погибло. Какие-то надежды. Я - не знаю. Потом - презрение к себе. Не жалость. Нет, презрение. От этого я плакала, помнишь?

Жалея, что не видит лица ее, Клим тоже долго молчал, прежде чем найти и сказать ей неглупые слова:

- Это у тебя - не любовь, а - исследование любви. Она тихо и покорно прошептала:

- Обними меня. Крепче.

Несколько дней она вела себя смиренно, ни о чем не спрашивая и даже как будто сдержаннее в ласках, а затем Самгин снова услыхал, в темноте, ее горячий, царапающий шопот:

- Но согласись, что ведь этого мало для человека!

"Чего же тебе надо?" - хотел спросить Клим, но, сдержав возмущение свое, не спросил.

Он чувствовал, что "этого" ему вполне достаточно и что все было бы хорошо, если б Лидия молчала. Ее ласки не пресыщали. Он сам удивлялся тому, что находил в себе силу для такой бурной жизни, и понимал, что силу эту дает ему Лидия, ее всегда странно горячее и неутомимое тело. Он уже начинал гордиться своей физиологической выносливостью и думал, что, если б рассказать Макарову об этих ночах, чудак не поверил бы ему. Эти ночи совершенно поглотили его. Озабоченный желанием укротить словесный бунт Лидии, сделать ее проще, удобнее, он не думал ни о чем, кроме нее, и хотел только одного: чтоб она забыла свои нелепые вопросы, не сдабривала раздражающе мутным'ядом его медовый месяц.

Она не укрощалась, хотя сердитые огоньки в ее глазах сверкали как будто уже менее часто. И расспрашивала она не так назойливо, но у нее возникло новое настроение. Оно обнаружилось как-то сразу. Среди ночи она, вскочив с постели, подбежала к окну, раскрыла его и, полуголая, села на подоконник.

- Ты простудишься, свежо, - предупредил Клим.

- Какая тоска! - ответила она довольно громко. - Какая тоска в этих ночах, в этой немоте сонной земли и в небе. Я чувствую себя в яме... в пропасти.

"Ну вот, теперь она воображает себя падшим ангелом", - подумал Самгин.

Его томило предчувствие тяжелых неприятностей, порою внезапно вспыхивала боязнь, что Лидия устанет и оттолкнет его, а иногда он сам хотел этого. Уже не один раз он замечал, что к нему возвращается робость пред Лидией, и почти всегда вслед за этим ему хотелось резко оборвать ее, отметить ей за то, что он робеет пред нею. Он видел себя поглупевшим и плохо понимал, что творится вокруг его. Да и не легко было понять значение той суматохи, которую неутомимо разжигал и раздувал Варавка. Почти ежедневно, вечерами, столовую наполняли новые для Клима люди, и, размахивая короткими руками, играя седеющей бородой, Варавка внушал им:

- Бестактнейшее вмешательство Витте в стачку ткачей придало стачке политический характер. Правительство как бы убеждает рабочих, что теория классовой борьбы есть - факт, а не выдумка социалистов, - понимаете?

Редактор молча и согласно кивал шлифованной головой, и лиловая губа его отвисала еще более обиженно.

Человек в бархатной куртке, с пышным бантом на шее, с большим носом дятла и чахоточными пятнами на желтых щеках негромко ворчал:

- Классовая борьба - не утопия, если у одного собственный дом, а у другого только туберкулез.

Знакомясь с Климом, он протянул ему потную руку и, заглянув в лицо лихорадочными глазами, спросил:

- Нароков, Робинзон, - слышали?

Он был непоседлив; часто и стремительно вскакивал;

хмурясь, смотрел на черные часы свои, закручивая реденькую бородку штопором, совал ее в изъеденные зубы, прикрыв глаза, болезненно сокращал кожу лица иронической улыбкой и широко раздувал ноздри, как бы отвергая некий неприятный ему запах. При второй встрече с Климом он сообщил ему, что за фельетоны Робинзона одна газета была закрыта, другая приостановлена на три месяца, несколько газет получили "предостережение", и во всех городах, где он работал, его врагами всегда являлись губернаторы.

- Мой товарищ, статистик, - недавно помер в тюрьме от тифа, - прозвал меня "бич губернаторов".

Трудно было понять, шутит он или серьезно говорит?

Клим сразу подметил в нем неприятную черту: человек этот рассматривал всех людей сквозь ресницы, насмешливо и враждебно.

Глубоко в кресле сидел компаньон Варавки по изданию газеты Павлин Савельевич Радеев, собственник двух паровых мельниц, кругленький, с лицом татарина, вставленным в аккуратно подстриженную бородку, с ласковыми, умными глазами под выпуклым лбом. Варавка, видимо, очень уважал его, посматривая в татарское лицо вопросительно и ожидающе. В ответ на возмущение Варавки политическим цинизмом Константина Победоносцева Радеев сказал:

- Клоп тем и счастлив, что скверно пахнет. Это была первая фраза, которую Клим услыхал из уст Радеева. Она тем более удивила его, что была сказана как-то так странно, что совсем не сливалась с плотной, солидной фигуркой мельника и его тугим, крепким лицом воскового или, вернее, медового цвета. Голосок у него был бескрасочный, слабый, говорил он на о, с некоторой натугой, как говорят после длительной болезни.

- Это не с вас ли Боборыкин писал амбарного Сократа, "Василия Теркина"? - бесцеремонно спросил его Робинзон.

- Плохое сочинение, однакож - не без правды, - ответил Радеев, держа на животе пухлые ручки и крутя большие пальцы один вокруг другого. - Tie с меня, конечно, а, полагаю, - с натуры все-таки. И среди купечества народились некоторые размышляющие.

Самгин сначала подумал, что этот купец, должно быть, хитер и жесток. Когда заговорили о мощах Серафима Саровского, Радеев, вздохнув, сказал:

- Ой, не доведет нас до добра это сочинение мертвых праведников, а тем паче - живых. И ведь делаем-то мы это не по охоте, не по нужде, а - по привычке, право, так! Лучше бы согласиться на том, что все грешны, да и жить всем в одно грешное, земное дело.

Говорить он любил и явно хвастался тем, что может свободно говорить обо всем своими словами. Прислушавшись к его бесцветному голоску, к тихоньким, круглым словам, Самгин открыл в Радееве нечто приятное и примиряющее с ним.

- Вы, Тимофей Степанович, правильно примечаете:

в молодом нашем поколении велик назревает раскол. Надо ли сердиться на это? - спросил он, улыбаясь янтарными глазками, и сам же ответил в сторону редактора:

- А пожалуй, не надо бы. Мне вот кажется, что для государства нашего весьма полезно столкновение тех, кои веруют по Герцену и славянофилам с опорой на Николая Чудотворца в лице мужичка, с теми, кои хотят веровать по Гегелю и Марксу с опорою на Дарвина.

Он передохнул, быстрее заиграл пальчиками и обласкал редактора улыбочкой, редактор подобрал нижнюю губу, а верхнюю вытянул по прямой линии, от этого лицо его стало короче, но шире и тоже как бы улыбнулось, за стеклами очков пошевелились бесформенные, мутные пятна.

- Это, конечно, главная линия раскола, - продолжал Радеев еще более певуче и мягко. - Но намечается и еще одна, тоже полезная: заметны юноши, которые учатся рассуждать не только лишь о печалях народа, а и о судьбах российского государства, о Великом сибирском пути к Тихому океану и о прочем, столь же интересном.

Сделав паузу, должно быть, для того, чтоб люди вдумались в значительность сказанного им, мельник пошаркал по полу короткими ножками и продолжал:

- Индивидуалистическое настроение некоторых тоже не бесполезно, сможет быть, под ним прячется Сократово углубление в самого себя и оборона против софистов. Нет, молодежь у нас интересно растет и много обещает. Весьма примечательно, что упрямая проповедь Льва Толстого не находит среди юношей учеников и апостолов, не находит, как видим.

- Да, - сказал редактор и, сняв очки, обнаружил под ними кроткие глаза с расплывшимися зрачками сиреневого цвета.

Радеева всегда слушали внимательно, Варавка особенно впивался острым взглядом в медовое лицо мельника, в крепенькие, пиявистые губы его.

- Отлично мельник оники катает, - сказал он, масляно улыбаясь. - Зверски детская душа!

Клим Самгин отметил у Варавки и Радеева нечто общее: у Варавки были руки коротки, у мельника смешно коротенькие ножки.

А Иноков сказал о Радееве:

- Интересно посмотреть на него в бане; голый, он, вероятно, на самовар похож.

Иноков только что явился откуда-то из Оренбурга, из Тургайской области, был в Красноводске, был в Персии. Чудаковато одетый в парусину, серый, весь как бы пропыленный до костей, в сандалиях на босу ногу, в широкополой, соломенной шляпе, длинноволосый, он стал похож на оживший портрет Робинзона Крузо с обложки дешевого издания этого евангелия непобедимых. Шагая по столовой журавлиным шагом, он сдирал ногтем беленькие чешуйки кожи с обожженного носа и решительно говорил:

- Вот эти башкиры, калмыки - зря обременяют землю. Работать - не умеют, учиться - не способны. Отжившие люди. Персы - тоже.

Радеев смотрел на него благосклонно и шевелил гладко причесанными бровями, а Варавка подзадоривал:

- Что ж, по-вашему, куда их? Перебить? Голодом выморить?

- Осенние листья, - твердил Иноков, фыркая носом, как бы выдувая горячую пыль степи.

"Осенние листья", - мысленно повторял Клим, наблюдая непонятных ему людей и находя, что они сдвинуты чем-то со своих естественных позиций. Каждый из них, для того чтоб быть более ясным, требовал каких-то добавлений, исправлений. И таких людей мелькало пред ним все больше. Становилось совершенно нестерпимо топтаться в хороводе излишне и утомительно умных.

Сверху спускалась Лидия. Она садилась в угол, за роялью, и чужими глазами смотрела оттуда, кутая, по привычке, грудь свою газовым шарфом. Шарф был синий, от него на нижнюю часть лица ее ложились неприятные тени. Клим был доволен, что она молчит, чувствуя, что, если б она заговорила, он стал бы возражать ей. Днем и при людях он не любил ее.

Мать вела себя с гостями важно, улыбалась им снисходительно, в ее поведении было нечто не свойственное ей, натянутое и печальное.

- Кушайте, - угощала она редактора, Инокова, Робинзона и одним пальцем подвигала им тарелки с хлебом, маслом, сыром, вазочки с вареньем. Называя Спивак Лизой, она переглядывалась с нею взглядом единомышленницы. А Спивак оживленно спорила со всеми, с Иноковым - чаще других, вероятно, потому, что он ходил вокруг нее, как теленок, привязанный за веревку на кол.

Спивак чувствовала себя скорее хозяйкой, чем гостьей, и это заставляло Клима подозрительно наблюдать за нею.

Когда все чужие исчезали, Спивак гуляла с Лидией в саду или сидела наверху у нее. Они о чем-то горячо говорили, и Климу всегда хотелось незаметно подслушать - о чем?

- Посмотрите, - интересно! - говорила она Климу и совала ему желтенькие книжки Рене Думика, Пеллисье, Франса.

"Что это она - воспитывает меня?" - соображал Самгин, вспоминая, как Нехаева тоже дарила ему репродукции с картин прерафаэлитов, Рошгросса, Стука, Клингера и стихи декадентов.

"Каждый пытается навязать тебе что-нибудь свое, чтоб ты стал похож на него и тем понятнее ему. А я - никому, ничего не навязываю", - думал он с гордостью, но очень внимательно вслушивался в суждения Спивак о литературе, и ему нравилось, как она говорит о новой русской поэзии.

- Эти молодые люди очень спешат освободиться от гуманитарной традиции русской литературы. В сущности, они пока только переводят и переписывают парижских поэтов, затем доброжелательно критикуют друг друга, говоря по поводу мелких литературных краж о великих событиях русской литературы. Мне кажется, что после Тютчева несколько невежественно восхищаться декадентами с Монмартра.

Изредка, осторожной походкой битого кота в кабинет Варавки проходил Иван Дронов с портфелем под мышкой, чистенько одетый и в неестественно скрипучих ботинках. Он здоровался с Климом, как подчиненный с сыном строгого начальника, делая на курносом лице фальшиво-скромную мину.

- Как живешь? - спросил Самгин.

- Не плохо, благодарю вас, - ответил Дронов, сильно подчеркнув местоимение, и этим смутил Клима. Дальше оба говорили на "вы", а прощаясь, Дронов сообщил:

- Маргарита просила кланяться; она теперь учит рукоделию в монастырской школе.

- Да? - сказал Самгин.

- Да. Я с нею часто встречаюсь.

"Для чего он сказал мне это?" - обеспокоенно подумал Самгин, провожая его взглядом через очки, исподлобья.

И тотчас же забыл о Дронове. Лидия поглощала все его мысли, внушая все более тягостную тревогу. Ясно, что она - не та девушка, какой он воображал ее. Не та. Все более обаятельная физически, она уже начинала относиться к нему с обидным снисхождением, и не однажды он слышал в ее расспросах иронию.

- Ну, скажи, что же изменилось в тебе?

Он хотел сказать:

"Ничего".

Мог бы сказать:

"Я понял, что ошибся".

Но у него не было решимости сказать правду, да не было и уверенности, что это - правда и что нужно сказать ее. Он ответил:

- Рано говорить об этом.

- Во мне - ничего не изменилось, - подсказывала ему Лидия шопотом, и ее шопот в ночной, душной темноте становился его кошмаром. Было что-то особенно угнетающее в том, что она ставит нелепые вопросы свои именно шопотом, как бы сама стыдясь их, а вопросы ее звучали все бесстыдней. Однажды, когда он говорил ей что-то успокаивающее, она остановила его:

- Подожди - откуда это? Подумала и нашла:

- Это из книги Стендаля "О любви""

Вскочив с постели, она быстро прошла по комнате, по густым и важным •гелям' деревьев на полу. Ноги ее, в черных чулках, странно сливались с тенями, по рубашке, голубовато окрашенной лунным светом, тоже скользили тени; казалось, что она без ног и летит. Посмотрев в окно, она остановилась пред зеркалом, строго нахмурив брови. Она так часто и внимательно рассматривала себя в зеркале, что Клим находил это и странным- и смешным. Стоит, закусив губы, подняв брови, и гладит грудь, живот, бедра. Кроме ее нагого тела в зеркале отражалась стена, оклеенная темными обоями, и было очень неприятно видеть Лидию удвоенной: одна, жива", покачивается на полу, другая скользит по неподвижной пустоте зеркала.

Клим неласково спросил ее:

- Ты думаешь, что уже беременна?

Руки ее опустились вдоль тела, она быстро обернулась, спросила испуганно:

- Что-о?

И, присев на стул, сказала жалобным шопотом:

- Но ведь не всегда же родятся дети! И ведь еще нет шести недель...

- Ты что же? Боишься родить? - спросил Клим, с удовольствием дразня ее. - И при чем тут недели? Она, не ответив, поспешно начала одеваться.

- А помнишь, хотела мальчика и девочку? Одевалась она так быстро, как будто хотела скорее спрятать себя.

- Хотела? - бормотала она. - Я не помню.

- Тебе было тогда лет десять.

- Теперь мальчики и девочки не нравятся мне. И, согнувшись, надевая туфли, она сказала:

- Не все имеют право родить детей.

- Ух, какая философия!

- Да, - продолжала она, подойдя к постели. - Не все. Если ты пишешь плохие книги или картины, это ведь не так уж вредно, а за плохих детей следует наказывать.

Клим возмутился:

- Откуда у тебя эти старческие выдумки? Смешно слышать. Это - Спивак говорит?

Она ушла легкой своей походкой, осторожно ступая на пальцы ног. Не хватало только, чтоб она приподняла юбку, тогда было бы похоже, что она идет по грязной улице.

Клим видел, что все чаще и с непонятной быстротою между ним и Лидией возникают неприятные беседы, но устранить это он не умел.

Как-то, отвечая на один из обычных ее вопросов, он небрежно посоветовал ей:

- Прочти "Гигиену брака", есть такая книжка, или возьми учебник акушерства.

Лидия села на постели, обняв колена свои, положив на них подбородок, и спросила:

- По-твоему - все сводится к акушерству? Зачем же тогда стихи? Что вызывает стихи?

- Это уж ты спроси у Макарова. Усмехаясь, он прибавил:

- Маракуев очень удачно назвал Макарова "провансальским трубадуром из Кривоколенного переулка".

Лидия повернулась к нему и, разглаживая острым ногтем мизинца брови его, сказала:

- Плохо ты говоришь. И всегда как будто сдаешь экзамен.

- Так и есть, - ответил Клим. - Потому что ты все допрашиваешь.

Голос ее зазвучал двумя нотами, как в детстве:

- Я часто соглашаюсь с тобой, но это для того, чтоб не спорить. С тобой можно обо всем спорить, но я знаю, что это бесполезно. Ты - скользкий... И у тебя нет слов, дорогих тебе.

- Не понимаю, зачем ты говоришь это, - проворчал Самгин, догадываясь, что наступает какой-то решительный момент.

- Зачем говорю? - переспросила она после паузы. - В одной оперетке поют: "Любовь? Что такое - любовь?" Я думаю об этом с тринадцати лет, с того дня, когда впервые почувствовала себя женщиной. Это было очень оскорбительно. Я не умею думать ни о чем, кроме этого.

Самгину показалось, что она говорит растерянно, виновато. Захотелось видеть лицо ее. Он зажег спичку, но Лидия, как всегда, сказала с раздражением, закрыв лицо ладонью:

- Не надо огня.

- Ты любишь играть втемную, - пошутил Клим и - раскаялся: глупо.

В саду шумел ветер, листья шаркали по стеклам, о ставни дробно стучали ветки, и был слышен еще какой-то непонятный, вздыхающий звук, как будто маленькая собака подвывала сквозь сон. Этот звук, вливаясь в шопот Лидии, придавал ее словам тон горестный.

- Не надо лгать друг другу, - слышал Самгин. - Лгут для того, чтоб удобнее жить, а я не ищу удобств, пойми это! Я не знаю, чего хочу. Может быть - ты прав: во мне есть что-то старое, от этого я и не люблю ничего и все кажется мне неверным, не таким, как надо.

Впервые за все время связи с нею Клим услыхал в ее словах нечто понятное и родственное ему.

- Да, - сказал он. - Многое выдумано, это я знаю.

И первый раз ему захотелось как-то особенно приласкать Лидию, растрогать ее до слез, до необыкновенных признаний, чтоб она обнажила свою душу так же легко, как привыкла обнажать бунтующее тело. Он был уверен, что сейчас скажет нечто ошеломляюще .простое и мудрое, выжмет из всего, что испытано им, горький, но целебный сок для себя и для нее.

- Мне вот кажется, что счастливые люди - это не молодые, а - пьяные, - продолжала она шептать. - Вы все не понимали Диомидова, думая, что он безумен, а он сказал удивительно: "Может быть, бог выдуман, но церкви - есть, а надо, чтобы были только бог и человек, каменных церквей не надо. Существующее - стесняет", - сказал он,

- Анархизм полуидиота, - торопливо молвил Клим. - Я знаю это, слышал: "Дерево - дурак, камень - дурак" и прочее... чепуха!

Он чувствовал, что в нем вспухают значительнейшие мысли. Но для выражения их память злокозненно подсказывала чужие слова, вероятно, уже знакомые Лидии. В поисках своих слов и желая остановить топот Лидии, Самгин положил руку на плечо ее, но она так быстро опустила плечо, что его рука соскользнула к локтю, а когда он сжал локоть, Лидия потребовала:

- Пусти.

- Почему?

- Я ухожу.

И ушла, оставив его, как всегда, в темноте, в тишине. Нередко бывало так, что она внезапно уходила, как бы испуганная его словами, но на этот раз ее бегство было особенно обидно, она увлекла за собой, как тень свою, все, что он хотел сказать ей. Соскочив с постели, Клим открыл окно, в комнату ворвался ветер, внес запах пыли, начал сердито перелистывать страницы книги на столе я помог Самгину возмутиться.

^Завтра объяснюсь с нею, - решил он, закрыв окно и ложась в пастель. - Довольно капризов, болтовни..."

Ему казалось, что настроение Лидии становится совершенно неуловимым, и он уже "взывал его двуличным. Второй раз он замечал, что даже и физически Лидия двоится: снова, сквозь знакомые черты лица ее, проступает скрытое за ними другое лицо, чуждое ему. Ею вдруг, овладевали припадки нежности к отцу, к Вере Петровне и припадки какой-то институтской влюбленности в Елизавету Спивак. Бывали дни, когда она смотрела на всех людей не своими глазами, мягко, участливо и с такой грустью, что Клим тревожно думал: вот сейчас она начнет каяться, нелепо расскажет о своем романе с ним и заплачет черными слезами. Ему очень нравились черные слезы, он находил, что это одна из его хороших выдумок.

Он особенно недоумевал, наблюдая, как заботливо Лидия ухаживает за его матерью, которая говорила с нею все-таки из милости, докторально, а смотрела не в лицо девушки, а в лоб или через голову ее.

Но вдруг эти ухаживания разрешались неожиданной и почти грубой выходкой. Как-то вечером, в столовой за чаем, Вера Петровна снисходительно поучала Лидию:

- Право критики основано или на твердо" вере или на точном знании. Я не чувствую твоих верований, а твои знания, согласись, недостаточны...

Лидия, не дослушав, задумчиво проговорила:

- Кучер Михаил кричит на людей, а сам не видит, куда нужно, ехать, и всегда боишься, что он задавит кого-нибудь. Он уже совсем плохо видит. Почему вы не хотите полечить его?

Вопросительно взглянув на Варавку, Вера Петровна пожала плечами, а Варавка пробормотал:

- Лечить? Ему шестьдесят четыре года... От этого не вылечишь.

Лидия ушла, а через несколько минут явилась в саду, оживленно разговаривая со Спивак, в Клим слышал ее вопрос:

- А почему я должна исправлять чужие ошибки?

Иногда Клим чувствовал, что Лидия относится к нему так сухо и натянуто, как будто он оказался виноват в чем-то пред нею и хотя уже прощен, однако простить его было не легко.

Вспомнив все это, он подумал еще раз:

"Да, завтра же объяснюсь".

Утром, за чаем, Варавка, вытряхивай из бороды крошки хлеба, сообщил Климу:

- Сегодня знакомлю редакцию с культурными силами города. На семьдесят тысяч жителей оказалось четырнадцать сил, н-да, брат! Три силы состоят под гласным надзором полиции, а остальные, наверное, почти все под негласным. Зер комиш... [*]

[*] - Очень смешно (нем.). - Ред.

Задумался, выжал в свой стакан чая половинку лимона и сказал, вздохнув:

- Государство наше - воистину, брат, оригинальнейшее государство, головка у него не по корпусу, - мала. Послал Лидию на дачу приглашать писателя Катина. Что же ты, будешь критику писать, а?

- Попробую, - ответил Клим.

Вечер с четырнадцатью силами напомнил ему субботние заседания вокруг кулебяки у дяди Хрисанфа.

Сильно постаревший адвокат Гусев отрастил живот и, напирая им на хрупкую фигурку Спивака, вяло возмущался распространением в армии балалаек.

- Свирель, рожок, гусли - вот истинно народные инструменты. Наш народ - лирик, балалайка не отвечает духу его...

Спивак, глядя в грудь его черными стеклами очков, робко ответил:

- Я думаю, что это не правда, а привычка говорить: народное, вместо - плохое. И обратился к жене:

- Я пойду, послушаю: не плачет ли? Он убежал, а Гусев начал доказывать статистику Костину, человеку с пухлым, бабьим лицом:

- Я, конечно, согласен, что Александр Третий был глупый царь, но все-таки он указал нам правильный путь погружения в национальность.

Статистик, известный всему городу своей привычкой сидеть в тюрьме, добродушно посмеивался, перечисляя:

- Церковно-приходские школы, водочная монополия...

Вмешался Робинзон:

- Уж если погружаться в национальность, так нельзя и балалайку отрицать.

Костин, перебивая Робинзона, выкрикивал:

- Вся эта политика всовывания соломинок в колеса истории...

Угрюмо усмехаясь, Иноков сказал Климу:

- Тюремный сиделец говорит об истории, точно верный раб о своей барыне...

Иноков был зловеще одет в черную, суконную рубаху, подпоясанную широким ремнем, черные брюки его заправлены в сапоги; он очень похудел и, разглядывая всех сердитыми глазами, часто, вместе с Робинзоном, подходил к столу с водками. И всегда за ними боком, точно краб, шел редактор. Клим дважды слышал, как он говорил фельетонисту вполголоса:

- Вы, Нароков, не очень налегайте, вам - вредно.

У стола командовал писатель Катин. Он - не постарел, только на висках явились седенькие язычки волос и на упругих щечках узоры красных жилок. Он мячиком катался из угла в угол, ловил людей, тащил их к водке и оживленно, тенорком, подшучивал над редактором:

- Растрясем обывателя, Максимыч? Взбучим! Ты только марксизма не пущай! Не пустишь? То-то! Я - старовер...

И, закусывая, жмурясь от восторга, говорил:

- Нет, это все-таки гриб фабричный, не вдохновляет! А вот сестра жены моей научилась грибы мариновать - знаменито!

Помощник Гусева, молодой адвокат Правдин, застегнутый в ловко сшитую визитку, причесанный и душистый, как парикмахер, внушал Томилину и Костину:

- Неоспоримые нормы права... Томилин усмехался медной усмешкой, а Костин, ласково потирая свои неестественно развитые ягодицы, возражал мягким тенорком:

- Вот в этих нормах ваших и спрятаны все основы социального консерватизма.

Вдова нотариуса Казакова, бывшая курсистка, деятельница по внешкольному воспитанию, женщина в пенснэ, с красивым и строгим лицом, доказывала редактору, что теории Песталоцци и Фребеля неприменимы в России.

- У нас есть Пирогов, есть...

Робинзон перебил ее, напомнив, что Пирогов рекомендовал сечь детей, и стал декламировать стихи Добролюбова:

Но не тем сечением обычным,

Как секут повсюду дураков,

А таким, какое счел приличным

Николай Иваныч Пирегов...

- Стихи - скверные, а в Европе везде секут детей. - решительно заявила Казакова. Доктор Любомудров усумнился:

- Везде ли? И, кажется, не секут, а бьют линейкой по рукам.

- И - секут, - настаивала Казакова. - И в Англии секут.

Одетый в синий пиджак мохнатого драпа, в тяжелые •брюки, низко опустившиеся на тупоносые сапоги, Томилин ходил по столовой, как по базару, отирал платком сильно потевшее, рыжее лицо, присматривался, прислушивался и лишь изредка бросал снисходительно коротенькие фразы. Когда Правдин, страстный театрал, крикнул кому-то:

- Позвольте, - это предрассудок, что театр - школа, театр - зрелище! - Томилин сказал, усмехаясь:

- Вся жизнь - зрелище.

Капитан Горталов, бывший воспитатель в кадетском корпусе, которому запретили деятельность педагога, солидный краевед, талантливый цветовод и огородник, худощавый, жилистый, с горячими глазами, доказывал редактору, что протуберанцы являются результатом падения твердых тел на солнце и расплескавания его массы, а у чайного стола крепко сидел Радеев и говорил дамам:

- Будучи несколько, - впрочем, весьма немного, - начитан и зная Европу, я нахожу, что в лице интеллигенции своей Россия создала нечто совершенно исключительное и огромной ценности. Наши земские врачи, статистики, сельские учителя, писатели и вообще духовного дела люди - сокровище необыкновенное...

"Шутит? Иронизирует?" - догадывался Клим Самгин, слушая гладенький, слабый голосок.

Капитан Горталов парадным шагом солдата подошел к Радееву, протянул ему длинную руку.

- Правильная оценка. Прекрасная идея. Моя идея. И поэтому: русская интеллигенция должна пенять себя как некое единое целое. Именно. Как, примерно, орден иоаннитов, иезуитов, да! Интеллигенция, вся, должна стать единой партией, а не дробиться! Это внушается нам всем ходом современности. Это должно бы внушать нам и чувство самосохранения. У нас нет друзей, мы - чужестранцы. Да. Бюрократы и капиталисты порабощают нас. Для народа мы - чудаки, чужие люди.

- Верно - чужие! - лирически воскликнул писатель

Катин, уже несколько охмелевшей.

В словах капитана было что-то барабанное, голос его оглушал. Радеев, кивая головой, осторожно отодвигался вместе со стулом и бормотал:

- Тут нужна поправочка...

Пришел Спивак, наклонился к жене и сказал:

- Спит. Крепко спит.

Все эти люди нимало не интересовали Клима, еще раз воскрешая в памяти детское впечатление: пойманные пьяным рыбаком раки, хрустя хвостами, расползаются во все стороны по полу кухни. Равнодушно слушая их речи, уклоняясь от участия в спорах, он присматривался к Инокову. Ему не понравилось, что Иноков ездил с Лидией на дачу приглашать писателя Катина, не нравилось, что этот грубый парень так фамильярно раскачивается между Лидией и Спивак, наклоняясь с усмешечкой то к одной, то к другой. В начале вечера с такой же усмешечкой Иноков подошел к нему и спросил:

- Выставили из университета? Неожиданность и форма вопроса ошеломили Клима, он взглянул в неудачное лицо парня вопросительно.

- Бунтовали? - снова спросил тот, а когда Клим сказал ему, что он в этот семестр не учился, Иноков -бесцеремонно поставил третий вопрос:

- Из осторожности не учились?

- При чем тут осторожность? - сухо осведомился Клим.

- Чтоб не попасть в историю, - объяснил Иноков и повернулся спиною.

А через несколько минут он рассказывал Вере Петровне, Лидии и Спивак:

- Прошло месяца два, возвратился он из Парижа, встретил меня на улице, зовет: приходите, мы с женой замечательную вещь купили! Пришел я, хочу сесть, а он пододвигает мне странного вида легкий стульчик, на тонких, золоченых ножках, с бархатным сидением: садитесь пожалуйста! Я отказываюсь, опасаясь, как бы не сломать столь изящную штуку, - нет! Садитесь, - просит! Сел я, и вдруг подо мною музыка заиграла, что-то очень веселое. Сижу, чувствую, что покраснел, а он с женою оба смотрят на меня счастливыми глазами и смеются, рады, как дети! Встал я, музыка умолкла. Нет, говорю, это мне не нравится, я привык музыку слушать ушами. Обиделись.

Этот грубый рассказ, рассмешив мать и. Спивак, заставил и Лидию усмехнуться, а Самгин подумал, что Иноков ловко играет простодушного, на самом же деле он, должно быть, хитер и зол. Вот он говорит, поблескивая холодными глазами:

- Да, съездили люди в самый великолепный город Европы, нашли там самую пошлую вещь, купили и - рады. А вот, - он подал Спивак папиросницу, - вот это сделал и подарил мне один чахоточный столяр, женатый, четверо детей.

Папиросницей восхищались. Клим тоже взял ее в руки, она была сделана из корневища можжевельника, на крышке ее мастер искусно вырезал маленького чортика, чортик сидел на кочке и тонкой камышинкой дразнил цаплю.

- Двое суток, день и ночь резал, - говорил Иноков, потирая лоб и вопросительно поглядывая на всех. - Тут, между музыкальным стульчиком и этой штукой, есть что-то, чего я не могу понять. Я вообще многого не понимаю.

Он широко усмехнулся, потряс головой и закурил папиросу, а горящую спичку погасил, сжав ее пальцами, и уже потом бросил ее на чайное блюдечко.

- Сначала ты смотришь на вещи, а потом они на тебя. Ты на них - с интересом, а они - требовательно: отгадай, чего мы стоим? Не денежно, а душевно. Пойду, выпью водки...

Самгин пошел за ним. У стола с закусками было тесно, и ораторствовал Варавка со стаканом вина в одной руке, а другою положив бороду на плечо и придерживая ее там.

- Студенческие беспорядки - это выражение оппозиционности эмоциональной. В юности люди кажутся сами себе талантливыми, и эта кажимость позволяет им думать, что ими управляют бездарности.

Он отхлебнул глоток вина и продолжал, повысив голос:

- А так как власть у нас действительно бездарна, то эмоциональная оппозиционность нашей молодежи тем самым очень оправдывается. Мы были бы и смирнее и умнее, будь наши государственные люди талантливы, как, например, в Англии. Но - государственных талантов у нас - нет. И вот мы поднимаем на щитах даже такого, как Витте.

Бесцеремонно растолкав людей, Иноков прошел к столу и там, наливая водку, сказал вполголоса Климу:

- Здорово сделан отчим ваш. А кто это рыжий?

- Бывший учитель мой, философ.

- Болван, должно быть.

Самгин хотел рассердиться, но видя, что Иноков жует сыр, как баран траву, решил, что сердиться бесполезно.

- А где Сомова? - спросил он.

- Не знаю, - равнодушно ответил Иноков. - Кажется, в Казани на акушерских курсах. Я ведь с ней разошелся. Она все заботится о конституции, о революции. А я еще не знаю, нужна ли революция...

"Экий нахал", - подумал Самгин, слушая глуховатый, ворчливый голос.

- Если революции хотят ради сытости, я - против, потому что сытый я хуже себя голодного.

Клим соображал: как бы сконфузить, разоблачить хитрого бродягу, который так ловко играет роль простодушного парня? Но раньше чем он успел придумать что-нибудь, Иноков сказал, легонько ударив его по плечу;

- Интересно мне знать, Самгин, о чем вы думаете, когда у вас делается такое щучье лицо?

Клим, нахмурясь, отодвинулся, а Иноков, смазывая кусок ржаного хлеба маслом, раздумчиво продолжал:

- С неделю тому назад сижу я в городском саду с милой девицей, поздно уже, тихо, луна катится в небе, облака бегут, листья падают с деревьев в тень и свет на земле; девица, подруга детских дней моих, проститутка-одиночка, тоскует, жалуется, кается, вообще - роман, как следует ему быть. Я - утешаю ее: брось, говорю, перестань! Покаяния двери легко открываются, да - что толку?.. Хотите выпить? Ну, а я - выпью.

Прищурив левый глаз, он выпил и сунул в рот маленький кусочек хлеба с маслом; это не помещало ему говорить.

- Вдруг - идете вы с таким вот щучьим лицом, как сейчас. "Эх, думаю, пожалуй, не то говорю я Анюте, а вот этот - знает, что надо сказать". Что бы вы, Самгин, сказали такой девице, а?

- Вероятно, то же, что и вы! - любезно ответил Клим, чувствуя, что у него пропало желание разоблачать хитрости Инокова.

- То же? - переспросил Иноков. - Не верю. Нет, у вас что-то есть про себя, должно быть что-то...

Клим улыбнулся, сообразив, что в этом случае улыбка будет значительнее слов, а Иноков снова протянул руку к бутылке, но отмахнулся от нее и пошел к дамам.

"Женолюбив", - подумал Клим, но уже снисходительно.

Как прежде, он часто встречал Инокова на улицах, на берегу реки, среда грузчиков или в стороне от людей. Стоит вкопанно в песок по щиколотку, жует соломину, перекусывает ее, выплевывая кусочки, или курит и, задумчиво прищурив глаза, смотрит на муравьиную работу людей- Всегда он почему-то испачкан пылью, а широкая, мятая шляпа делает его похожим на факельщика. Видел его выходящим из пивной рядом с Дроновым; Дронов, хихикая, делал правой рукой круглые жесты, как бы таская за волосы кого-то невидимого, а Иноков сказал:

- Вот именно. Может быть, это только кажется, что толчемся на месте, а в самом-то деле восходим куда-то по спирали.

На улице он говорил так же громко и бесцеремонно, как в комнате, и разглядывал встречных людей в упор, точно заплутавшийся, который ищет: кого спросить, куда е"у идти?

Нельзя было понять, почему Спивак всегда подчеркивает Инокова, почему мать и Варавка явно симпатизируют ему, а Лидия часами беседует с ним в саду и дружелюбно улыбается? Вот и сейчас улыбается, стоя у окна пред Иноковым, присевшим на подоконник с папиросой в руке.

"Да, с нею необходимо объясниться..."

Он сделал это на следующий день; тотчас же после завтрака пошел к ней наверх и застал ее одетой к выходу в пальто, шляпке, с зонтиком в руках, - мелкий дождь лизал стекла окон.

- Куда это ты?

- В канцелярию губернатора, за паспортом. Она улыбнулась.

- Как ты смешно удивился! Ведь я тебе сказала, что Алина зовет меня в Париж и отец отпустил...

- Это - неправда! - гневно возразил Клим, чувствуя, что у него дрожат ноги. - Ты ни слова не говорила мне... впервые слышу! Что ты делаешь? - возмущенно спросил он.

Лидия присела на стул, бросив зонт на диван; ее смуглое, очень истощенное лицо растерянно улыбалось, в глазах ее Клим видел искреннее изумление.

- Как это странно! - тихо заговорила она, глядя в лицо его и мигая. - Я была уверена, что сказала тебе... что читала письмо Алины... Ты не забыл?..

Клим отрицательно покачал головой, а она встала и, шагая но комнате, сказала:

- Видишь ли, как это случилось, - я всегда так много с тобой говорю и спорю, когда я одна, что мне кажется, ты все знаешь... все понял.

- Я бы тоже поехал с тобой, - пробормотал Клим, не веря ей.

- А университет? Тебе уже пора ехать в Москву... Нет, как это странно вышло у меня! Говорю тебе - я была уверена...

- Но когда же мы обвенчаемся? - спросил Клим сердито и не глядя на нее.

- Что-о? - спросила она, остановись. - Разве ты... разве мы должны? - услыхал он ее тревожный шопот.

Она стояла пред ним, широко открыв глаза, у нее дрожали губы и лицо было красное.

- Почему - венчаться? Ведь я не беременна...

Это прозвучало так обиженно, как будто было сказано не ею. Она ушла, оставив его в пустой, неприбранной комнате, в тишине, почти не нарушаемой робким шорохом дождя. Внезапное решение Лидии уехать, а особенно ее испуг в ответ на вопрос о женитьбе так обескуражили Клима, что он даже не сразу обиделся. И лишь посидев минуту-две в состоянии подавленности, сорвал очки с носа и, до боли крепко пощипывая усы, начал шагать по комнате, возмущенно соображая:

"Разрыв?"

Он тотчас же напомнил себе, что ведь и сам думал о возможности разрыва этой связи.

"Да, думал! Но - только в минуты, когда она истязала меня нелепыми вопросами. Думал, но не хотел, я не хочу терять ее".

Остановясь пред зеркалом, он воскликнул:

"И уж если разрыв, так инициатива должна была исходить от меня, а не от нее".

Он оглянулся, ему показалось, что он сказал эти слова вслух, очень громко. Горничная, спокойно вытиравшая стол, убедила его, что он кричал мысленно. В зеркале он видел лицо свое бледным, близорукие глаза растерянно мигали. Он торопливо надел очки, быстро сбежал в свою комнату и лег, сжимая виски ладонями, закусив губы.

Через полчаса он убедил себя, что его особенно оскорбляет то, что он не мог заставить Лидию рыдать от восторга, благодарно целовать руки его, изумленно шептать нежные слова, как это делала Нехаева. Ни одного раза, ни на минуту не дала ему Лидия насладиться гордостью мужчины, который дает женщине счастье. Ему было бы легче порвать связь с нею, если бы он испытал это наслаждение.

"Ни одной искренней ласки не дала она мне", - думал Клим, с негодованием вспоминая, что ласки Лидии служили для нее только материалом для исследования их.

"Ницше - прав: к женщине надо подходить с плетью в руке. Следовало бы прибавить: с конфектой в другой".

Постепенно успокаиваясь, он подумал, что связь с нею, уже и теперь тревожная, в дальнейшем стала бы невыносимой, ненавистной. Вероятно, Лидия, в нелепых поисках чего-то, якобы скрытого за физиологией пола, стала бы изменять ему.

"Макаров говорил, что дон-Жуан - не распутник, а - искатель неведомых, неиспытанных ощущений и что такой же страстью к поискам неиспытанного, вероятно, болеют многие женщины, например - Жорж Занд, - размышлял Самгин. - Макаров, впрочем, не называл эту страсть болезнью, а Туробоев назвал ее "духовным вампиризмом". Макаров говорил, что женщина полусознательно стремится раскрыть мужчину до последней черты, чтоб понять источник его власти над нею, понять, чем он победил ее в древности?"

Клим Самгин крепко закрыл глаза и обругал Макарова.

"Идиот. Что может быть глупее романтика, изучающего гинекологию? Насколько проще и естественнее Кутузов, который так легко и быстро отнял у Дмитрия Марину, Иноков, отказавшийся от Сомовой, как только он увидал, что ему скучно с ней".

Мысли Самгина принимали все более воинственный характер. Он усиленно заботился обострять их, потому что за мыслями у него возникало смутное сознание серьезнейшего проигрыша. И не только Лидия проиграна, потеряна, а еще что-то, более важное для него. Но об этом он не хотел думать и, как только услышал, что Лидия возвратилась, решительно пошел объясняться с нею. Уж если она хочет разойтись, так пусть признает себя виновной в разрыве и попросит прощения...

Лидия писала письмо, сидя за столом в своей маленькой комнате. Она молча взглянула на Клима через плечо и вопросительно подняла очень густые, но легкие брови.

- Нам следует поговорить, - сказал Клим, садясь к столу.

Положив перо, она подняла руки над головой, потянулась и спросила:

- О чем?

- Необходимо, - сказал Клим, стараясь смотреть в лицо ее строгим взглядом.

Сегодня она была особенно похожа на цыганку: обильные, курчавые волосы, которые она никогда не могла причесать гладко, суховатое, смуглое лицо с горячим взглядом темных глаз и длинными ресницами, загнутыми вверх, тонкий нос и гибкая фигура в юбке цвета бордо, узкие плечи, окутанные оранжевой шалью с голубыми цветами.

Раньше чем Самгин успел найти достаточно веские слова для начала своей речи, Лидия начала тихо и серьезно:

- Мы говорили так много...

- Позволь! Нельзя обращаться с человеком так, как ты со мной, - внушительно заговорил Самгин. - Что значит это неожиданное решение - в Париж?

Но она, не слушая его, продолжала таким тоном, как будто ей было тридцать лет:

- Кроме того, я беседовала с тобою, когда, уходя от тебя, оставалась одна. Я - честно говорила и за тебя... честнее, чем ты сам мог бы сказать. Да, поверь мне! Ты ведь не очень... храбр. Поэтому ты и сказал, что "любить надо молча". А я хочу говорить, кричать, хочу понять. Ты советовал мне читать "Учебник акушерства"...

- Не будь злопамятна, - сказал Самгин. Лидия усмехнулась, спрашивая:

- Разве ты со зла советовал мне читать "Гигиену брака"? Но я не читала эту книгу, в ней ведь, наверное, не объяснено, почему именно я нужна тебе для твоей любви? Это - глупый вопрос? У меня есть другие, глупее этого. Вероятно, ты нрав; я - дегенератка, декадентка и не гожусь для здорового, уравновешенного человека. Мне казалось, что я найду в тебе человека, который поможет... впрочем, я не знаю, чего ждала от тебя.

Она встала, выпрямилась, глядя в окно, на облака цвета грязного льда, а Самгин сердито сказал:

- Ведь и я тоже... думал, что ты будешь хорошим другом мне...

Задумчиво глядя на него, она продолжала тише:

- Ты посмотри, как все это быстро... точно стружка вспыхнула... и - нет.

Смуглое лицо ее потемнело, она отвела взгляд от лица Клима и встала, выпрямилась, Самгин тоже встал, ожидая слов, обидных для него.

- Не радостно жить, ничего не понимая, в каком-то тумане, где изредка да минуту вспыхивает жгучий огонек.

- Ты очень мало знаешь, - сказал он, вздохнув, постукивая пальцами по колену. Нет, Лидия не позволяла обидеться на нее, сказать ей какие-то резкие слова.

- А что нужно знать? - спросила она.

- Надобно учиться.

- Да? Всю жизнь чувствовать себя школьницей? Усмехнулась, глядя в окно, в пестрое небо.

- Мне кажется, что все, что я уже знаю, - не нужно знать. Но все-таки я попробую учиться, - слышал он задумчивые слова. - Не в Москве, суетливой, а, может быть, в Петербурге. А в Париж нужно ехать, потому что там Алина и ей - плохо. Ты ведь знаешь, что я люблю ее...

"За что?" - хотел спросить Самгин, но вошла горничная и попросила Лидию сойти вниз, к Варавке.

С лестницы сошли рядом и молча. Клим постоял в прихожей, глядя, как по стене вытянулись на вешалке различные пальто; было в них нечто напоминающее толпу нищих на церковной паперти, безголовых нищих.

"Нет, все это - не так, не договорено", - решил он и, придя в свою комнату, сел писать письмо Лидии. Писал долго, но, прочитав исписанные листки, нашел, что его послание сочинили двое людей, одинаково не похожие на него: один неудачно и грубо вышучивал Лидию, другой жалобно и неумело оправдывал в чем-то себя.

"Но я же ни в чем не виноват пред нею", - возмутился он, изорвал письмо и тотчас решил, что уедет в Нижний-Новгород, на Всероссийскую выставку. Неожиданно уедет, как это делает Лидия, и уедет прежде, чем она соберется за границу. Это заставит ее понять, что он не огорчен разрывом. А может быть, она поймет, что ему тяжело, изменит свое решение и поедет с ним?

Но, когда он сказал Лидии, что послезавтра уезжает, она заметила очень равнодушно:

- Как хорошо, что у вас это вышло без драматических сцен. Я ведь думала, что сцены будут. Обняв, она крепко поцеловала его в губы.

- Мы расстаемся друзьями? Потом встретимся снова, более умные, да? И, может быть, иначе посмотрим друг на друга?

Клим был несколько тронут или удивлен и словами ее и слезинками в уголках глаз, он сказал тихонько, упрашивая:

- Не лучше ли тебе ехать со мной?

- Нет! - сказала она решительно. - Нет, не надо! Ты помешаешь мне.

И быстро вытерла глаза. Опасаясь, что он скажет ей нечто неуместное, Клим тоже быстро поцеловал ее сухую, горячую руку. Потом, расхаживая по своей комнате, он соображал:

"В сущности, она - несчастная, вот что. Пустоцвет. Бездушна она. Умствует, но не чувствует..."

Остановился среди комнаты, снял очки и, раскачивая их, оглядываясь, подумал почти вслух:

"Но - как быстро разыгралось все это. Действительно - как стружки сгорели".

Он чувствовал себя растерявшимся, но в то же время чувствовал, что для него наступили дни отдыха, в котором он уже нуждался.

Через несколько дней Клим Самгин подъезжал к Нижнему-Новгороду. Версты за три до вокзала поезд, туго набитый людями, покатился медленно, как будто машинист хотел, чтоб пассажиры лучше рассмотрели на унылом поле, среди желтых лысин песка и грязнозеленых островов дерна, пестрое скопление новеньких, разнообразно вычурных построек.

Рядом с рельсами, несколько ниже насыпи, ослепительно сияло на солнце здание машинного отдела, построенное из железа и стекла, похожее формой на огромное корыто, опрокинутое вверх дном; сквозь стекла было видно, что внутри здания медленно двигается сборище металлических чудовищ, толкают друг друга пленные звери из железа. Полукольцом изогнулся одноэтажный павильон сельского хозяйства, украшенный деревянной резьбой в том русском стиле, который выдумал немец Ропет. Возвышалось, подавляя друг друга, еще много капризно разбросанных построек необыкновенной архитектуры, некоторые из них напоминали о приятном искусстве кондитера, и, точно гигантский кусок сахара, выделялся из пестрой их толпы белый особняк художественного отдела. Сверкал и плавился на солнце двуглавый золотой орел на вышке царского павильона, построенного в стиле теремов, какие изображаются на картинках сказок. А над золотым орлом в голубоватом воздухе вздулся серый пузырь воздушного шара, привязанный на длинной веревке.

Неспешное движение поезда заставляло этот городок медленно кружиться; казалось, что все его необыкновенные постройки вращаются вокруг невидимой точки, меняют места свои, заслоняя друг друга, скользят между песчаных дорожек и небольших площадей. Это впечатление спутанного хоровода, ленивой, но мощной толкотни, усиливали игрушечные фигурки людей, осторожно шагавших между зданий, по изогнутым путям; людей было немного, и лишь редкие из них торопливо разбегались в разных направлениях, большинство же вызывало мысль о заплутавшихся, ищущих. Люди казались менее подвижны, чем здания, здания показывали и прятали их за углами своими.

Это полусказочное впечатление тихого, но могучего хоровода осталось у Самгина почти на все время его жизни в странном городе, построенном на краю бесплодного, печального поля, которое вдали замкнула синеватая щетина соснового леса - "Савелова грива" и - за невидимой Окой - "Дятловы горы", где, среди зелени садов, прятались домики и церкви Нижнего-Новгорода.

Остановясь в одной из деревянных, наскоро сшитых гостиниц, в которой все скрипело, потрескивало и в каждом звуке чувствовалось что-то судорожное, Самгин быстро вымылся, переоделся, выпил стакан теплого чая и тотчас пошел на выставку; до нее было не более трехсот шагов.

Возвратился он к вечеру, ослепленный, оглушенный, чувствуя себя так, точно побывал в далекой, неведомой ему стране. Но это ощущение насыщенности не тяготило, а, как бы расширяя Клима, настойчиво требовало формы и обещало наградить большой радостью, которую он уже смутно чувствовал.

Оформилась она не скоро, в один из ненастных дней не очень ласкового лета. Клим лежал на постели, кутаясь в жидкое одеяло, набросив сверх его пальто. Хлестал по гулким крышам сердитый дождь, гремел гром, сотрясая здание гостиницы, в щели окон свистел и фыркал мокрый ветер. В трех местах с потолка на пол равномерно падали тяжелые капли воды, от которой исходил запах клеевой краски и болотной гнили.

Клим Самгин видел, что пред ним развернулась огромная, фантастически богатая страна, бытия которой он не подозревал; страна разнообразнейшего труда, вот - она собрала "продукты его и, как на ладони, гордо показывает себе самой. Можно думать, что красивенькие здания намеренно построены на унылом поле, обок с бедной и грязной слободой, уродливо безличные жилища которой скучно рассеяны по песку, намытому Волгой и Окой, и откуда в хмурые дни, когда с Волги дул горячий "низовой" ветер, летела серая, колючая пыль.

В этом соседстве богатства страны и бедности каких-то людишек ее как будто был скрыт хвастливый намек:

"Живем - плохо, а работаем - вот как хорошо!"

Не так нарядно и хвастливо, но еще более убедительно кричала о богатстве страны ярмарка. Приземистые, однообразно желтые ряды ее каменных лавок, открыв широкие пасти дверей, показывали в пещерном сумраке груды разнообразно обработанных металлов, груды полотен, ситца, шерстяных материй. Блестел цветисто расписанный фарфор, сияли зеркала, отражая все, что двигалось мимо их, рядом с торговлей церковной утварью торговали искусно граненным стеклом, а напротив огромных витрин, тесно заставленных бокалами и рюмками, блестел фаянс приспособлений для уборных. В этом соседстве церковного с домашним Клим Самгин благосклонно отметил размашистое бесстыдство торговли.

Людей на ярмарке было больше, чем на выставке, вели они себя свободнее, шумнее и все казались служащими торговле с радостью. Поражало разнообразие типов, обилие иностранцев, инородцев, тепло одетых жителей Востока, слух ловил чужую речь, глаз - необыкновенные фигуры и лица. Среди русских нередко встречались сухощавые бородачи, неприятно напоминавшие Дьякона, и тогда Самгин ненадолго, на минуты, во тревожно вспоминал, что такую могучую страну хотят перестроить на свой лад люди о трех пальцах, расстриженные дьякона, истерические пьяницы, веселые студенты, каков Маракуев и прочие; Поярков, которого Клим считал бесцветным, изящный, солидненький Прейс, который, наверно, будет профессором, - эти двое не беспокоили Клима. Самоуверенный, цифролюбивый Кутузов поблек в памяти,, да Клим и не любил думать о нем.

Глядя в деревянный, из палубной рейки, потолок, он следил, как по щелям стекает вода и, собираясь в стеклянные" крупные шарики, падает на пол, образуя лужи.

Вспоминался блеск холодного оружия из Златоуста; щиты ножей, вилок, ножниц и замков из Павлова, Вачи, Ворсмы; в павильоне военно-морском, орнаментированном ружейными патронами, саблями и штыками, показывали длинногорлую, чистенькую пушку из Мотовилихи, блестящую и холодную, как рыба. Коревастый, точно из бронзы вылитый матрос, поглаживая синий подбородок, подкручивая черные усы, снисходительно и смешно объяснял публике:

- Этое орудие зарьяжается с этого места, вот этим снарьядом, который вам даже не поднять, и палит в данном направлении по цели, значить - по врагу. Господин, не тыкайте палочкой, нельзя!

Блестела золотая парча, как ржаное поле в июльский вечер на закате солнца; полосы глааета напомивали о голубоватом снеге лунных ночей зимы, разноцветные материи. - осеннюю расцветку лесов; поэтические сравнения эти явились у Клима после того, как он побывал в отделе живописи, где "объясняющий господин", лобастый, длинноволосый и тощий, с развинченным телом, восторженно рассказывая публике о пейзаже Нестерова, Левитана, назвал Русь парчовой, ситцевой и наконец - "чудесно вышитой по бархату земному шелками разноцветными рукою величайшего из художников - божьей рукой".

Клим испытал гордость патриота, рассматривая в павильоне Средней Азии грубые подделки немцев под русскую парчу для Хивы и Бухары, под яркие ситца Морозовых и цветистый фарфор Кузнецовых.

Игрушки и машины, колокола и экипажи, работы ювелиров и рояли, цветастый казанский сафьян, такой ласковый на ощупь, горы сахара, огромные кучи пеньковых веревок и просмоленных канатов, часовня, построенная из стеариновых свеч, изумительной красоты меха Сорокоумовского и железо с Урала, кладки ароматного мыла, отлично дубленные кожи, изделия из щетины - пред этими грудами неисчислимых богатств собирались небольшие группы людей и, глядя на грандиозный труд своей родины, несколько смущали Самгина, охлаждая молчанием своим его повышенное настроение.

Редко слышал он возгласы восторга, а если они раздавались, то чаще всего из уст женщин пред витринами текстильщиков и посудников, парфюмеров, ювелиров и меховщиков. Впрочем, можно было думать, что большинство людей немело от обилия впечатлений. Но иногда Климу казалось, что только похвалы женщин звучат искренней радостью, а в суждениях мужчин неудачно скрыта зависть. Он даже подумал, что, быть может, Макаров прав: женщина лучше мужчины понимает, что всё в мире - для нее.

Его патриотическое чувство особенно высоко поднималось, когда он встречал группы инородцев, собравшихся на праздник властвующей ими нации от Белого моря до Каспийского и Черного и от Гельсингфорса до Владивостока. Медленно шли хивинцы, бухарцы и толстые сарты, чьи плавные движения казались вялыми тем людям, которые не знали, что быстрота - свойство дьявола. Изнеженные персы с раскрашенными бородами стояли у клумбы цветов, высокий старик с оранжевой бородой и пурпурными ногтями, указывая на цветы длинным пальцем холеной руки, мерно, как бы читая стихи, говорил что-то почтительно окружавшей его свите. Уродливо большой перстень с рубином сверкал на пальце, привлекая к себе очарованный взгляд худенького человека в черном, косо срезанном, каракулевом колпаке. Не отрывая от рубина мокреньких, красных глаз, человек шевелил толстыми губами и, казалось, боялся, что камень выскочит из тяжелой золотой оправы.

Часто встречались благообразные казанские татары и татары-крымчаки, похожие на румын-музыкантов, шумно бегали грузины и армяне, не торопясь шагали хмурые, белесые финны, строители трамвая и фуникулеров в городе. У павильона Архангельской железной дороги, выстроенного в стиле древних церквей Северного края Саввой Мамонтовым, меценатом и строителем этой дороги, жило семейство курносых самоедов, показывая публике моржа, который обитал в пристроенном к павильону бассейне и будто бы в минуты благодушного настроения говорил:

"Благодарю, Савва!"

В кошомной юрте сидели на корточках девять человек киргиз чугунного цвета; семеро из них с великой силой дули в длинные трубы из какого-то глухого к музыке дерева; юноша, с невероятно широким переносьем и черными глазами где-то около ушей, дремотно бил в бубен, а игрушечно маленький старичок с лицом, обросшим зеленоватым мохом, ребячливо колотил руками по котлу, обтянутому кожей осла. Иногда он широко открывал беззубый рот, зашитый волосами реденьких усов, и минуты две-три тянул тонким режущим уши горловым голосом:

- Иё-ё-ы-ы-йо-э-э-о-ы-ы-ы...

Владимирские пастухи-рожечники, с аскетическими лицами святых и глазами хищных птиц, превосходно играли па рожках русские песни, а на другой эстраде, против военно-морского павильона, чернобородый красавец Главач дирижировал струнным инструментам своего оркестра странную пьесу, которая называлась в программе "Музыкой небесных сфер". Эту пьесу Главач играл раза по три в день, публика очень любила ее, а люди пытливого ума бегали в павильон слушать, как тихая музыка звучит в стальном жерле длинной пушки.

- Замечательный акустический феномен, - сообщил Климу какой-то очень любезный и женоподобный человек с красивыми глазами. Самгин не верил, что пушка может отзываться на "музыку небесных сфер", но, настроенный благодушно, соблазнился и пошел слушать пушку. Ничего не услыхав в ее холодной дыре, он почувствовал себя очень глупо и решил не подчиняться голосу народа, восхвалявшему Орину Федосову, сказительницу древних былин Северного края.

Ежедневно, в час вечерней службы во храмах, к деревянным кладкам, на которых висели колокола Оконишникова и других заводов, подходил пожилой человек в поддевке, в теплой фуражке. Обнажив лысый череп, формой похожий на дыню, он трижды крестился, глядя в небо свирепо расширенными глазами, глаза у него были белые и пустые, как у слепого. Затем он в пояс кланялся зрителям и слушателям, ожидавшим его, влезал на кладку и раскачивал пятипудовый язык большого колокола. Важно плыли мягко бухающие, сочные вздохи чуткой меди; казалось, что железный, черный язык ожил и сам, своею силою качается, жадно лижет медь, а звонарь безуспешно ловит его длинными руками, не может поймать и сам в отчаянии бьет лысым черепом о край колокола.

Наконец ему удавалось остановить раскачавшийся язык, тогда он переходил на другую кладку, к маленьким колокалам, и, черный, начинал судорожно дергать руками и логами, вызванивая "Славься, славься, наш русский царь". Дергался звонарь так, что казалось - он висит в петле невидимой веревки, хочет освободиться от нее, мотает головой, сухое длинное лицо его пухнет, наливается кровью, но чем дальше, тем более звучно славословит царя послушная медь колоколов. Отзвонив, он вытирал потный череп, мокрое лицо большим платком в синюю и белую клетку, снова смотрел в небо страшными, белыми глазами, кланялся публике и уходил, не отвечая на похвалы, на вопросы. Говорили, что его пришибло какое-то горе и он дал обет молчания до конца дней своих.

Клим Самгин несколько раз смотрел на звонаря и вдруг заметил, что звонарь похож на Дьякона. С этой минуты он стал думать, что звонарь совершил какое-то преступление и вот - молча кается. Климу захотелось видеть Дьякона на месте звонаря.

А вообще Самгин жил в тиком умилении пред обилием и разнообразием вещей, товаров, созданных руками вот этих, разнообразно простеньких человечков, которые не спеша ходят по дорожкам, посыпанным чистеньким песком, скромно рассматривают продукты трудов своих, негромко похваливают видимое, а больше того вдумчиво молчат. И Самгин начинал чувствовать себя виноватым в чем-то пред тихими человечками, он смотрел на ник дружелюбно, даже с оттенком почтения к их внешней незначительности, за которой скрыта сказочная, всесозидающая сила.

"Вот - университет, - думал он, взвешивая свои впечатления. - Познание России - вот главнейшая, живая наука".

Ему очень мешал Иноков, нелепая фигура которого в широкой разлетайке, в шляпе факельщика издали обращала на себя внимание, мелькая всюду, -ровно фантастическая и голодная птица в поисках пищи. Иноков сильно возмужал, щеки его обрастали мелкими колечками темных волос, это несколько смягчало его скуластое и пестрое, грубоватое лицо.

Отказаться от встреч с вековым Клим не решался, потому что этот мало приятный парень, так же как брат Дмитрий, иного знал и мог только рассказать о кустарных промыслах, рыбоводстве, химической промышленности, судоходном деле. Это было полезно Самгину, но речи

Инокова всегда несколько понижали его благодушное и умиленное настроение.

- Есть во всех этих прелестях что-то... вдовье, - говорил Иноков. - Знаете: пожилая и будто не очень умная вдова, сомнительной красы, хвастается приданы", мужчину соблазнить на -брак хочет...

Как бы решая сложную задачу, он закусывал губы, рот его вытягивался в тонкую линию.

Затем ворчливо ругался:

- Черти неуклюжие! Придумали устроить выставку сокровищ своих на песке и болоте. С одной стороны - выставка, с другой - ярмарка, а в середине - развеселое Кунавйно-село, где из трех домов два набиты нищими и речными ворами, а один - публичными девками.

Когда Самгин восхищался развитием текстильной промышленности, Иноков указывал, что деревня одевается все хуже и -по качеству и по краскам материи, что хлопок возят из Средней Азии в Москву, чтоб, переработав "но в товар, отправить обратно в Среднюю Азию- Указывал, что, несмотря на обилие лесов на Руси, бумагу миллионами пудов покупают в Финляндии.

- Кедра на Урале - сколько хочешь, графита - тоже, а карандашей делать не умеем.

Еще более неприятно было слушать рассказы Инокова о каких-то неудачных изобретеняих.

- Были в сельскохозяйственном? - спрашивал он, насмешливо кривя тубы. - Там один русский гений велосипед выставил, как раз такой, на каких англичане еще в восемнадцатом веке пробовали ездить. А другой осел пианино состряпал; все сам сделал: клавиатуру, струны, - две трети струн, конечно, жильные. Гремит эта музыка, точно старый тарантас. Какой-то бывший нотариус экспонирует хлопушку, оводов на лошадях бить, хлопушка прикрепляется к передней оси телеги и шлепает лошадь, ну, лошадь, конечно, бесится. В леса дремучие прятать бы дураков, а мы их всенародно показываем.

Самгин ежедневно завтракал с ним в шведском картонном домике у входа на выставку, Иноков скромно питался куском ветчины, ел много хлеба, выпивал бутылку черного пива и, поглаживая лицо свое ладонью, точно стирая с него веснушки, рассказывал:

- Панно какого-то Врубеля, художника, видимо, большой силы, отказались принять на выставку. Я в живописи ничего не понимаю, а силу везде понимаю. Савва Мамонтов построил для Врубеля отдельный сарайчик вне границ выставки, вон там - видите? Вход - бесплатный, но публика плохо посещает сарайчик, даже и в те дни, когда там поет хор оперы Мамонтова. Я там часто сижу и смотрю: на одной стене - "Принцесса Греза", а на другой - Микула Селянинович и Вольга. Очень странно. Один газетчик посмотрел в кулак на Грезу, на 'Микулу и сказал: "Политика. Альянс франко-рюсс. Не сочувствую. Искусство должно быть свободно от политики".

Иноков нехотя усмехнулся, но тотчас же стер усмешку губ рукою. Он постоянно сообщал Климу различные новости:

- Витте приехал. Вчера идет с инженером Кази и Квинтилиана цитирует: "Легче сделать больше, чем столько". Самодовольный мужик. Привозят рабочих встречать царя. Здешних, должно быть, мало или не надеются на них. Впрочем, вербуют в Сормове и в Нижнем, у Доброва-Набгольц.

- Вы как относитесь к царю? - спросил Клим. Иноков взглянул на него удивленно.

- Никогда не думал об этом.

Клим Самгин ждал царя с тревогой, которая даже смущала его, но которую он не мог скрыть от себя. Он чувствовал, что ему необходимо видеть человека, возглавляющего огромную, богатую Русь, страну, населенную каким-то скользким народом, о котором трудно сказать что-нибудь определенное, трудно потому, что в этот народ слишком обильно вкраплены какие-то озорниковатые люди. Была у Самгина смутная надежда, что в ту минуту, когда он увидит царя, все пережитое, передуманное им получит окончательное завершение. Возможно, что эта встреча будет иметь значение того первого луча солнца, которым начинается день, или того последнего луча, за которым землю ласково обнимает теплая ночь лета. Может быть, Диомидов прав: молодой царь недюжинный человек, не таков, каким был его отец. Он, так смело разрушивший чаяния людей, которые хотят ограничить его власть, может быть, обладает характером более решительным, чем характер его деда. Да, возможно, что Николай Второй способен стоять один против всех и молодая рука его достаточно сильна, чтоб вооружиться дубинкой Петра Великого и крикнуть на людей:

"Да - что вы озорничаете?"

Дня на два Иноков оттолкнул его в сторону от этих мыслей.

- Не хотите слышать Орину Федосову? - изумленно спросил он. - Но ведь она - чудо!

- Я не охотник до чудес, - сказал Самгин, вспомнив о пушке и "Музыке небесных сфер".

Но Иноков, размахивая рукою, возбужденно говорил:

- Против нее все это - хлам!

И, схватив Клима за рукав пиджака, продолжал:

- Помните Матерей во второй части "Фауста"? Но они там говорят что-то бредовое, а эта... Нет, идемте!

Клим впервые видел Инокова в таком настроении и, заинтересованный этим, пошел с ним в зал, где читали лекции, доклады и Главач отлично играл на органе.

- Увидите - это чудо! - повторил Иноков. На эстраду вышел большой, бородатый человек, в длинном и точно из листового железа склепанном пиджаке. Гулким голосом он начал говорить, как говорят люди, показывающие дрессированных обезьян и тюленей.

- Я, - говорил он, - я-я-я! - все чаще повторял он, делая руками движения пловца. - Я написал предисловие... Книга продается у входа... Она - неграмотна. Знает на память около тридцати тысяч стихов... Я... Больше, чем в Илиаде. Профессор Жданов... Когда я... Профессор Барсов...

- Ничего, - успокоительно сказал Иноков. - Этот - всегда глуп.

На эстраду мелкими шагами, покачиваясь, вышла кривобокая старушка, одетая в темный ситец, повязанная пестреньким, заношенным платком, смешная, добренькая ведьма, слепленная из морщин и складок, с тряпичным, круглым лицом и улыбчивыми, детскими глазами.

Клим взглянул на Инокова сердито, уверенный, что снова, как пред пушкой, должен будет почувствовать себя дураком. Но лицо Инокова светилось хмельной радостью, он неистово хлопал ладонями и бормотал:

- Ах ты, милая...

Это было смешно, Самгин несколько смягчился, и, решив претерпеть нечто в течение десятка минут, он, вынув часы, наклонил голову. И тотчас быстро вскинул ее, - с эстрады полился необыкновенно певучий голос, зазвучали веские, старинные слова. Голос был бабий, но нельзя было подумать, что стихи читает старуха. Помимо добротной красоты слов было в это" голосе что-то нечеловечески ласковое и мудрое, магическая сила, заставившая Самгина оцепенеть с часами в руке. Ему очень хотелось оглянуться, посмотреть, с какими лицами слушают люди кривобокую старушку? Но он не мог оторвать взгляда своего от игры морщин на измятом, добром так, от изумительного блеска детских глаз, которые, красноречиво договаривая каждую строку стихов" придавали древним словам живой блеск и обаятельный, мягкий звон.

Однообразно помахивая ватной ручкой, похожая на уродливо сшитую из тряпок куклу, старая женщина из Олонецкого края сказывала о том, как мать богатыря Добрыни прощалась с ниш" отправляя его- в поле, на богатырские подвиги. Самгин видел эту дородную мать, слышал ее твердые слова, за. которыми все-таки слышно было и страх к печаль, видел широкоплечего Добрыню: стоит на коленях и держат меч на вытянутых: руках, глядя покорными глазами в лица матери.

Минутами Климу казалось, что он один; а зале, больше никого нет, может быть, и этой доброй: ведьмы нет, а сквозь шумок за пределами зала, из прожитых веков, поистине чудесно долетает, до него оживший голос героической древности.

- Ну, что? - торжествуя спросил Иноков; расширенное радостной улыбкой лицо его осовело, глаза были влажны.

- Удивительно, - ответил Клим.

- Толи еще будет! Заметьте: она - не актриса, не играет людей, а людями играет.

Эти странные слова Клим не понял, но вспомнил их, когда Федосова начала сказывать о ссоре рязанского мужика Ильи Муромца с киевским князем Владимиром.

Самгин, снова очарованный, смотрел на колдовское, всеми морщинами говорящее лицо, ласкаемый мягким блеском неугасимых глаз. Умом он понимал, что ведь матёрый богатырь из села Карачарова, будучи прогневан избалованным князем, не так, не этим голосом говорил, и, конечно, в зорких степных глазах его не могло быть такой острой иронической усмешечки, отдаленно напоминавшей хитренькие и мудрые искорки глаз историка Василия Ключевского.

Но, вспомнив о безжалостном ученом, Самгин вдруг, и уже не умом, а всем существом своим, согласился, что вот эта плохо сшитая ситцевая кукла и есть самая подлинная история правды добра и правды зла, которая и должна и умеет говорить о прошлом так, как сказывает олонецкая, кривобокая старуха, одинаково любовно и мудро о гневе и о нежности, о неутолимых печалях матерей и богатырских мечтах детей, обо всем, что есть жизнь. И, может быть, вот так же певуче лаская людей одинаково обаятельным голосом, - говорит ли она о правде или о выдумке, - скажет история когда-то и о том, как жил на земле человек Клим Самгин.

Затем Самгин почувствовал, что никогда еще не был он таким хорошим, умным и почти до слез несчастным, как в этот странный час, в рядах, людей, до немоты очарованных старой, милой ведьмой, явившейся из древних сказок в действительность, хвастливо построенную наскоро я напоказ.

Чувствовать себя необыкновенным, каким он никогда не был, Климу мешал Иноков. В коротких перерывах между сказами Федосовой, когда она, отдыхая, облизывая темные губы кончиком языка, поглаживала кривой бок, дергала концы головного платочка, завязанного под ее подбородком, похожим на шляпку гриба, когда она, покачиваясь вбок, улыбалась и кивала головой восторженно кричавшему народу, - в эти минуты Иноков разбивал настроение Клима, неистово хлопая ладонями и крича рыдающим голосом:

- Спасибо-о! Бабушка, милая - спасибо-о!

Он был возбужден, как пьяный, подскакивал на стуле, оглушительно сморкался, топал ногами, разлетайка сползла с его плеч, и он топтал ее.

Остаток дня Клим прожил в состоянии отчуждения от действительности, память настойчиво подсказывала древние слова и стихи, пред глазами качалась кукольная фигура, плавала мягкая, ватная рука, играли морщины на добром и умном лице, улыбались большие, очень ясные глаза.

А через три дня утром он стоял на ярмарке в толпе. окружившей часовню, на которой поднимали флаг, открывая всероссийское торжище. Иноков сказал, что он постарается провести его на выставку в тот час, когда будет царь, однако это едва ли удастся, но что, наверное, царь посетит Главный дом ярмарки и лучше посмотреть на него там.

Напротив Самгина, вправо и влево от него, двумя бесконечными линиями стояли крепкие, рослые, неплохо одетые люди, некоторые - в новых поддевках и кафтанах, большинство - в пиджаках. Там и тут резко выделялись красные пятна кумачных рубах, лоснились на солнце плисовые шаровары, блестели голенища ярко начищенных сапог. Клим впервые видел так близко и в такой массе народ, о котором он с детства столь много слышал споров и читал десятки печальных повестей о его трудной жизни. Он рассматривал сотни лохматых, гладко причесанных и лысых голов, курносые, бородатые, здоровые лица, такие солидные, с хорошими глазами, ласковыми и строгими, добрыми и умными. Люди эти стояли смирно, плотно друг к другу, и широкие груди их сливались в одну грудь. Было ясно, что это тот самый великий русский народ, чьи умные руки создали неисчислимые богатства, красиво разбросанные там, на унылом поле. Да, это именно он отсеял и выставил вперед лучших своих, и хорошо, что все другие люди, щеголеватее одетые, но более мелкие, не столь видные, покорно встали за спиной людей труда, уступив им первое место. Чем более всматривался Клим в людей первого ряда, тем более повышалось приятно волнующее уважение к ним. Совершенно невозможно было представить, что такие простые, скромные люди, спокойно уверенные в своей силе, могут пойти за веселыми студентами и какими-то полуумными честолюбцами.

Эти люди настолько скромны, что некоторых из них принуждены выдвигать, вытаскивать вперед, что и делали могучий, усатый полицейский чиновник в золотых очках и какой-то прыткий, тонконогий человек в соломенной шляпе с трехцветной лентой на ней. Они, медленно идя вдоль стены людей, ласково покрикивали, то один, то другой:

- Лысый, - подайся вперед!

- Ты что, великан, прячешься? Встань здесь.

- Серьга в ухе - сюда!

Прыткий человек, взглянув на Клима, дотронулся до плеча его перчаткой.

- Немножко назад, молодой человек!

Парень с серебряной серьгой в ухе легко, тараном плеча своего отодвинул Самгина за спину себе и сказал негромко, сипло:

- В очках и отсюда увидишь.

Но из-за его широкой спины ничего нельзя было видеть.

Самгин попытался встать между ним и лысым бородачом, но парень, выставив необоримый локоть, спросил:

- Куда?

И посоветовал:

- Стой на своем месте! Клим подчинился.

"Да, - подумал он. - Этот всякого может поставить на место". И спросил:

- Вы - откуда?

Человек с серьгою в ухе поворотил тугую шею, наклонил красное лицо с черными усами.

- Из второй части, - сказал он.

- Рабочий?

- Топорник.

Самгин помолчал, подумал и снова спросил:

- Почему же вы не в форме?

Человек с серьгой в ухе не ответил. Вместо него словоохотливо заговорил его сосед, стройный красавец в желтой, шелковой рубахе:

- Рабочих, мастеровщину показывать не будут. Это выставка не для их брата. Ежели мастеровой не за работой, так он - пьяный, а царю пьяных показывать не к чему.

- Верно, - сказал кто-то очень громко. - Безобразие наше ему не интересно.

Сердито вмешался лысый великан:

- Различать надо: кто - рабочий, кто - мастеровой. Вот я - рабочий от Вукола Морозова, нас тут девяносто человек. Да Никольской мануфактуры есть.

Завязалась неторопливая беседа, и вскоре Клим узнал, что человек в желтой рубахе - танцор и певец из хора Сниткина, любимого по Волге, а сосед танцора - охотник на медведей, лесной сторож из удельных лесов, чернобородый, коренастый, с круглыми глазами филина.

Чувствуя, что беседа этих случайных людей тяготит его, Самгин пожелал переменять место и боком проскользнул вперед между пожарным и танцором. Но пожарный-тяжелой рукой схватил его за плечо, оттолкнул назад и сказал поучительно;

- Гулять - нельзя, видишь - все стоят?

Танцор, взглянув на Клима с усмешкой, объяснил:

- - Сегодня публике внимания не оказывают.

- Чу, - едет!

Чей-то командующий голос крикнул:

- Трескин! Чтобы не смели лазить по крышам!.. Все замолчали, подтянулись, прислушиваясь, глядят на Оку" на темную полосу моста, где две линии игрушечно маленьких людей размахивали тонкими руками и, срывая головы с своих плеч, играли ими, подкидывая вверх. Был слышен колокольный звон, особенно внушительно гудел колокол собора в кремле, и вместе с медным гулом возрастал, быстро накатываясь все ближе, другой, рычащий. Клим слышал, как Москва, встречая царя, ревела ура, но тогда этот рев не волновал его, обидно загнанного во двор вместе с пьяным и карманником. А сегодня он чувствовал, что волнение даже покачивает его и темнит глаза.

Можно было думать, что этот могучий рев влечет за собой отряд быстро скакавших полицейских, цоканье подков по булыжнику не заглушало, а усиливало рев. Отряд ловко дробился, через каждые десять, двадцать шагов от него отскакивал верховой и, ставя лошадь свою боком к людям, втискивал их на панель, отталкивал за часовню, к незастроенному берегу Оки.

Из плотной стены людей по ту сторону улицы, из-за толстого крупа лошади тяжело вылез звонарь с выставки и в три шага достиг середины мостовой. К нему тотчас же подбежали двое, вскрикивая испуганно и смешно:

- Куда, чорт? Куда, харя?

Но звонарь, отталкивая людей левой рукой, поднял в небо свирепые глаза и, широко размахивая правой, трижды перекрестил дорогу.

- Ишь ты, - благосклонно воскликнул ткач. Звонаря торопливо затискали в толпу, а теплая фуражка его осталась на камнях мостовой.

Самгину казалось, что воздух темнеет, сжимаемый мощным воем тысяч людей, - воем, который приближался, как невидимая глазу туча, стирая все звуки, поглотив звон колоколов и крики медных труб военного оркестра на площади у Главного дома. Когда этот вой и рев накатился на Клима, он оглушил его, приподнял вверх и тоже заставил орать во всю силу легких:

- Ура!

Народ подпрыгивал, размахивая руками, швырял в воздух фуражки, шапки. Кричал он так, что было совершенно не слышно, как пара бойких лошадей губернатора Баранова бьет копытами по булыжнику. Губернатор торчал в экипаже, поставив колено на сиденье его, глядя назад, размахивая фуражкой, был он стального цвета, отчаянный и героический, золотые бляшки орденов блестели на его выпуклой груди.

За ним, в некотором расстоянии, рысью мчалась тройка белых лошадей. От серебряной сбруи ее летели белые искры. Лошади топали беззвучно, широкий экипаж катился неслышно; было странно видеть, что лошади перебирают двенадцатью ногами, потому что казалось - экипаж царя скользил по воздуху, оторванный от земли могучим криком восторга.

Клим Самгин почувствовал, что на какой-то момент все вокруг, и сам он тоже, оторвалось от земли и летит по воздуху в вихре стихийного рева.

Царь, маленький, меньше губернатора, голубовато-серый, мягко подскакивал на краешке сидения экипажа, одной рукой упирался в колено, а другую механически поднимал к фуражке, равномерно кивал головой направо, налево и улыбался, глядя в бесчисленные кругло открытые, зубастые рты, в красные от натуги лица. Он был очень молодой, чистенький, с красивым, мягким лицом, а улыбался - виновато.

Да, он улыбался именно виновато, мягкой улыбкой Диомидова. И глаза его были такие же, сапфировые. И если б ему сбрить маленькую, светлую бородку, он стал бы совершенно таким, как Диомидов.

Он пролетел, сопровождаемый тысячеголосым ревом, такой же рев и встречал его. Мчались и еще какие-то экипажи, блестели мундиры и ордена, но уже было слышно, что лошади бьют подковами, колеса катятся по камню и все вообще опустилось на землю.

На дороге снова встал звонарь, тяжелыми взмахами руки он крестил воздух вслед экипажам; люди обходили его, как столб. Краснорожий человек в сером пиджаке наклонился, поднял фуражку и подал ее звонарю. Тогда звонарь, ударив ею по колену, широкими шагами пошел по средине мостовой.

Глаза Клима, жадно поглотив царя, все еще видели его голубовато-серую фигуру и на красивеньком лице - виноватую улыбку. Самгин чувствовал, что эта улыбка лишила его надежды и опечалила до слез. Слезы явились у него раньше, но это были слезы радости, которая охватила и подняла над землею всех людей. А теперь вслед царю и затихавшему вдали крику Клим плакал слезами печали и обиды.

Невозможно было помириться с тем, что царь похож на Диомидова, недопустима была виноватая улыбка на лице владыки стомиллионного народа. И непонятно было, чем мог этот молодой, красивенький и мягкий человек вызвать столь потрясающий рев?

Безвольно и удрученно Самгин двигался в толпе людей, почему-то вдруг шумно повеселевших, слышал их оживленные голоса:

- Встарину - на колени встали бы...

- Эй, наши, айда пиво пить!

За спиною Клима кто-то звонко восхищался:

- Ну, до чего же просто бьют!

- Кого?

- Всякого.

Солидный голос внушительно сказал:

- Критиков и надобно бить.

- Роман - сколько дал за сапоги? О царе не говорили, только одну фразу поймал Самгин:

- Трудно ему будет с нами.

Это сказал коренастый парень, должно быть, красильщик материй, руки его были окрашены густосиней краской. Шел он, ведя под руку аккуратненького старичка, дерзко расталкивая людей, и кричал на них:

- Шагай!

Но и этот, может быть, не о царе говорил.

"А что, если все эти люди тоже чувствуют себя обманутыми и лишь искусно скрывают это?" - подумал Клим.

Остроглазый человек заглянул в лицо его и недоверчиво спросил:

- Чего же вы плачете, молодой барин? Какая же у вас причина сегодня плакать?

Самгин сконфуженно вытер глаза, ускорил шаг и свернул в одну из улиц Кунавина, сплошь занятую публичными домами. Почти в каждом окне, чередуясь с трехцветными полосами флагов, торчали полуодетые женщины, показывая голые плечи, груди, цинически перекликаясь из окна в окно. И, кроме флагов, все в улице было так обычно, как будто ничего не случилось, а царь и восторг народа - сон.

"Нет, Диомидов ошибся, - думал Клим, наняв извозчика на выставку. - Этот царь едва ли решится крикнуть, как горбатенькая девочка".

У входа на выставку его встретил Иноков.

- Можно пройти, - торопливо сказал он. - Жаль, опоздали вы.

Иноков постригся, побрил щеки и, заменив разлетайку дешевеньким костюмом мышиного цвета, стал незаметен, как всякий приличный человек. Только веснушки на лице выступили еще более резко, а в остальном он почти ничем не отличался от всех других, несколько однообразно приличных людей. Их было не много, на выставке они очень интересовались архитектурой построек, посматривали на крыши, заглядывали в окна, за углы павильонов и любезно улыбались друг другу.

- Охранники? - шопотом спросил Клим.

- Вероятно, не все, - сердито и неуместно громко ответил Иноков; он шел, держа шляпу в руке, нахмурясь, глядя в землю.

- Тут уже разыграли водевиль, - говорил он. - При входе в царский павильон государя встретили гридни, знаете - эдакие русские лепообразные отроки в белых кафтанах с серебром, в белых, высоких шапках, с секирами в руках; говорят, - это древний литератор Дмитрий Григорович придумал их. Стояли они в два ряда, царь спрашивает одного: "Ваша фамилия?" - "Набгольц". Он - другого: - "Элухен". Он - третьего: - "Дитмар". Четвертый оказался Шульце. Царь усмехнулся, прошел мимо нескольких молча; видит, - некая курносая рожа уставилась на него с обожанием, улыбнулся роже:

"А ваша фамилия?" А рожа ему как рявкнет басом:

"Антор!" Это рожа так сокращенно счета трактирные подписывала, а настоящие имя и фамилия ее Андрей Торсуев.

Иноков рассказал это вполголоса, неохотно и задумчиво.

- Это - правда? - недоверчиво спросил Самгин.

- Ну, конечно. Уж если глупо, значит - правда. Клим замолчал, вспомнив пожарного и танцора, которых он принял за рабочих.

Приличные люди вдруг остолбенели, сняв шляпы. Из павильона химической промышленности вышел царь в сопровождении трех министров: Воронцова-Дашкова, Ванновского и Витте. Царь шел медленно, играя перчаткой, и слушал, что говорил ему министр двора, легонько дергая его за рукав и указывая на павильон виноделия, невысокий холм, обложенный дерном. Издали и на земле царь показался Климу еще меньше, чем он был в экипаже. Ему, видимо, не хотелось спуститься в павильон Воронцова, он, отвернув лицо в сторону и улыбаясь смущенно, говорил что-то военному министру, одетому в штатское и с палочкой в руке.

Они, трое, стояли вплоть друг к другу, а на них, с высоты тяжелого тела своего, смотрел широкоплечий Витте, в плечи его небрежно и наскоро была воткнута маленькая голова с незаметным носиком и негустой, мордовской бородкой. Он смотрел на маленького в сравнении с ним царя и таких же небольших министров, озабоченно оттопырив губы, спрятав глаза под буграми бровей, смотрел на них и на золотые часы, таявшие в руке его. Самгину бросилось в глаза, как плотно и крепко прижал Витте к земле длинные и широкие ступни своих тяжелых ног.

В нескольких шагах от этой группы почтительно остановились молодцеватый, сухой и колючий губернатор Баранов и седобородый комиссар отдела художественной промышленности Григорович, который делал рукою в воздухе широкие круги и шевелил пальцами, точно соля землю или сея что-то. Тесной, немой группой стояли комиссары отделов, какие-то солидные люди в орденах, большой человек с лицом нехитрого мужика, одетый в кафтан, шитый золотом.

- Николай Бугров, миллионер, - сказал Иноков. - Его зовут удельным князем нижегородским. - А это - Савва Мамонтов.

Из павильона Северного края быстро шел плотный, лысоватый человечек с белой бородкой и веселым розовым лицом, - шел и, смеясь, отмахивался от "объясняющего господина", лобастого и длинноволосого.

- Пустяки, милейший, сущие пустяки, - громко сказал он, заставив губернатора Баранова строго посмотреть в его сторону. Все приличные люди тоже обратили на него внимание. Посмотрел и царь все с той же виноватой улыбкой, а Воронцов-Дашков все еще дергал его за рукав, возмущая этим Клима.

"Адашев", - вспомнил он и пожелал министру участь наставника Ивана Грозного.

На выставке было тихо и скучно, как в ненастные будни. По-будничному свирели паровозы на вагонном дворе, скрежетали рельсы на стрелках, бухали буфера и уныло пели рожки стрелочников.

День, с утра яркий, тоже заскучал, небо заволокли ровным слоем сероватые, жидкие облака, солнце, прикрытое ими, стало, по-зимнему, тусклобелым, и рассеянный свет его утомлял глаза. Пестрота построек поблекла, неподвижно и обесцвеченно висели бесчисленные флаги, приличные люди шагали вяло. А голубоватая, скромная фигура царя, потемнев, стала еще менее заметной на фоне крупных, солидных людей, одетых в черное и в мундиры, шитые золотом, украшенные бляшками орденов.

Царь медленно шел к военно-морскому отделу впереди этих людей, но казалось, что они толкают его. Вот губернатор Баранов гибко наклонился, поднял что-то с земли из-под ног царя и швырнул в сторону.

- Ну, довольно с вас? - спросил Иноков, усмехаясь. Самгин молча кивнул головой. Он чувствовал себя физически усталым, хотел есть, и ему было грустно. Такую грусть он испытывал в детстве, когда ему дарили с рождественской елки не ту вещь, которую он хотел иметь.

- Знаете, на кого царь похож? - спросил Иноков. - Клим безмолвно взглянул в лицо его, ожидая грубости. Но Иноков сказал задумчиво:

- На Бальзаминова, одетого офицером.

- Исаак, - пробормотал Самгин.

- Что?

- Исаак, - повторил Клим громче и с досадой, которую не мог сдержать.

- Ах, да, это - из библии, - вспомнил Иноков. - Ну, а кто же тогда Авраам?

- -Не знаю.

- Странное сравнение, - усмехнулся Иноков и заговорил, вздохнув:

- Корреспонденции моих - не печатают. Редактор, старый мерин, пишет мне, что я слишком подчеркиваю отрицательные стороны, а это не нравится цензору. Учит: всякая критика должна исходить из некоторой общей идеи и опираться на нее. А чорт ее найдет, эту общую идею!

Клим перестал слушать его ворчливую речь, думая о молодом человеке, одетом в голубовато-серый мундир, о его смущенной улыбке. Что сказал бы этот человек, если б пред ним поставить Кутузова, Дьякона, Лютова? Да, какой силы слова он мог бы сказать этим людям? И Самгин вспомнил - не насмешливо, как всегда вспоминал, а - с горечью:

"Да - был ли мальчик-то? Может, мальчика-то и не было?"

Но, перегруженный впечатлениями, он вообще как будто разучился думать; замер паучок, который ткет паутину мысли. Хотелось поехать домой, на дачу, отдохнуть. Но ехать нельзя было, Варавка телеграммой просил подождать его приезда.

И, дожидаясь Варавку, Клим Самгин увидал хозяина.

Это был человек среднего роста, одетый в широкие, длинные одежды той неуловимой окраски, какую принимают листья деревьев поздней осенью, когда они уже испытали ожог мороза. Легкие, как тени, одежды эти прикрывали сухое, костлявое тело старика с двуцветным липом; сквозь тускложелтую кожу лица проступали коричневые пятна какой-то древней ржавчины. Каменное лицо это удлиняла серая бородка. Волосы ее легко было сосчитать; кустики таких же сереньких волос торчали в углах рта, опускаясь книзу, нижняя губа, тоже цвета ржавчины, брезгливо отвисла, а над нею -неровный ряд желтых, как янтарь, зубов. Глаза его косо приподняты к вискам, уши, острые, точно у зверя, плотно прижаты к черепу, он в шляпе с шариками и шнурками; шляпа делала человека похожим на жреца какой-то неведомой церкви. Казалось, что зрачки его узких глаз не круглы и не гладки, как у всех обыкновенных людей, а слеплены из мелких, острых кристалликов. И, как с портрета, написанного искусным художником, глаза эти следили за Климом неуклонно, с какой бы точки он ни смотрел на древний, оживший портрет. Бархатные, тупоносые сапоги на уродливо толстых подошвах, должно быть, очень тяжелы, но человек шагал бесшумно, его ноги, не поднимаясь от земли, скользили по ней, как по маслу или по стеклу.

За ним почтительно двигалась группа людей, среди которых было четверо китайцев в национальных костюмах; скучно шел молодцеватый губернатор Баранов рядом с генералом Фабрициусом, комиссаром павильона кабинета царя, где были выставлены сокровища Нерчинских и Алтайских рудников, драгоценные камни, самородки золота. Люди с орденами и без орденов почтительно, тесной группой, тоже шли сзади странного посетителя.

Плывущей своей походкой этот важный человек переходил из одного здания в другое, каменное лицо его было неподвижно, только чуть-чуть вздрагивали широкие ноздри монгольского носа и сокращалась брезгливая губа, но ее движение было заметно лишь потому, что щетинились серые волосы в углах рта.

- Ли Хунг-чанг, - шептали люди друг другу. - Ли Хунг-чанг.

И, почтительно кланяясь, отскакивали. На людей знаменитый человек Китая не смотрел, вещи он оглядывал на ходу и, лишь пред некоторыми останавливаясь на секунды, на минуту, раздувал ноздри, шевелил усами.

Руки его лежали на животе, спрятанные в широкие рукава, но иногда, видимо, по догадке или повинуясь неуловимому знаку, один из китайцев тихо начинал говорить с комиссаром отдела, а потом, еще более понизив голос, говорил Ли Хунг-чангу, преклонив голову, не глядя в лицо его.

В отделе военно-морском он говорил ему о пушке; старый китаец, стоя неподвижно и боком к ней, покосился на нее несколько секунд - и поплыл дальше.

Генерал Фабрициус, расправив запорожские усы, выступил вперед высокого гостя и жестом военачальника указал ему на павильон царя.

Ли Хунг-чанг остановился. Китаец-переводчик начал суетливо вертеться, кланяться и шептать что-то, разводя руками, улыбаясь.

- Нельзя идти впереди его? - громко спросил осанистый человек со множеством орденов, - спросил и усмехнулся. - Ну, а рядом с ним - можно? Как? Тоже нельзя? Никому?

- Так точно, ваше превосходительство! - ответил кто-то голосом извозчика-лихача.

Осанистый человек докрасна надул щеки, подумал и сказал на французском языке:

- Спросить переводчика: кто же имеет право идти рядом с ним?

Все замолчали. Потом голос лихача сказал, но уже не громко:

- Переводчик говорит, ваше высокопревосходительство, что он не знает; может быть, ваш - то есть наш - император, говорит он.

Осанистый человек коснулся орденов на груди своей и пробормотал сердито:

- Действительно... церемонии!

Генерал Фабрициус пошел сзади Ли Хунг-чанга, тоже покраснев и дергая себя за усы.

В павильоне Алтая Ли Хунг-чанг остановился пред витриной цветных камней, пошевелил усами, - переводчик тотчас же попросил открыть витрину. А когда подняли ее тяжелое стекло, старый китаец не торопясь освободил из рукава руку, рукав как будто сам, своею силой, взъехал к локтю, тонкие, когтистые пальцы старческой, железной руки опустились в витрину, сковырнули с белой пластинки мрамора большой кристалл изумруда, гордость павильона, Ли Хунг-чанг поднял камень на уровень своего глаза, перенес его к другому и, чуть заметно кивнув головой, спрятал руку с камнем в рукав.

- Он его берет себе, - любезно улыбаясь, объяснил переводчик этот жест.

Генерал Фабрициус, побледнев, забормотал:

- Но... позвольте! Я ж не имею права делать подарки! Знаменитый китаец уже выплыл из двери павильона и шел к выходу с выставки.

- Ли Хунг-чанг, - негромко говорили люди друг другу и низко кланялись человеку, похожему на древнего мага. - Ли Хунг-чанг!

День был неприятный. Тревожно метался ветер, раздувая песок дороги, выскакивая из-за углов. В небе суетились мелко изорванные облака, солнце тоже беспокойно суетилось, точно заботясь как можно лучше осветить странную фигуру китайца.

Максим Горький - Жизнь Клима Самгина - 06, читать текст

См. также Горький Максим - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Жизнь Клима Самгина - 07
(Сорок лет): Повесть. Часть вторая Печатается по изданию: Горький М. С...

Жизнь Клима Самгина - 08
Варвара встретила его ироническим замечанием: - Опять маскарад? Через ...