Дмитрий Мамин-Сибиряк
«Хлеб - 04»

"Хлеб - 04"

IX

Заручившись кредитом, Галактион полетел в Тюмень, где у него уже был на примете продававшийся пароход. Правда, что пароход был старой конструкции, вообще дрянной, но тюка и он мог служить. Главное, чтобы не откладывать дела в долгий ящик. По пути Галактион прихватил и две небольшие баржи. Зимы оставалось немного, и нужно было поспевать. Из Тюмени он проехал на Городище, которое уже давно арендовал у крестьян. План пристани, контор и амбаров был заготовлен раньше, и теперь приходилось только его выполнять. Работа на мысу закипела, как по щучьему веленью. Камень и лес были заготовлены Галактионом еще раньше. Одним словом, все было предусмотрено до последних мелочей.

Ровно через две недели на Городище уже стояла новая пятистенная изба, в которой Галактион и поселился. Тут была и контора, и его квартира, и склад. Никогда еще Галактион не торопился в такой степени и никогда не чувствовал себя так хорошо. Каждый удар топора, раздававшийся на Городище, осуществлял его заветную мечту. Утром он вставал в пять часов, а ложился спать позже всех. С одной стороны, было неудобно, что река Ключевая была судоходна до Заполья только в полую воду, а с другой стороны, это неудобство представляло для Галактиона большие выгоды. Он вот здесь, на Городище, только чувствовал себя дома и был рад, что город далеко. Заполье ему давно надоело, да и не любил он его никогда. А здесь так хорошо. Под рукой были только те люди, которые были нужны, и больше никого. Галактион блаженствовал и смотрел на Тобол с чувством собственности, как на лошадь-новокупку.

В Заполье Галактион приезжал только на несколько часов, когда бывали заседания банковского правления. Здесь он, между прочим, встретился и с отцом.

- Здравствуй, сынок, - остановил его Михей Зотыч. - Аль не узнал родителя?

- Виноват, папаша... Как это вы сюда попали?

- По делу, сынок, по делу... Хочу отведать, как деньги из банка берут.

- Что же вы мне не писали раньше? Я устроил бы все вперед.

- Спасибо, сынок... Не привык я чужими руками жар загребать. Да и тебе-то некогда... Сказывают, пароходы заводишь?

- Завожу, родитель.

- Так, так... А денег где взял?

- Добрые люди дали.

- Люди-то добрые, а чужие денежки зубасты, милый сын... Не по себе дерево гнешь.

- Уж как бог даст, папаша... Я еще молод, в охотку и поработать. Приезжайте, папаша, посмотреть как-нибудь.

- И то приеду, сынок. Место на Городище привольное... Вот только как плавать-то будешь? Мы вон по сухому-то берегу еле бродим.

Галактиона неприятно поразило то, что отец попросил его похлопотать за него в правлении относительно ссуды.

- Папаша, знаете, неудобно просить за своих... Этого у нас не водится. В банке все равны и нет родственников.

- Спасибо и на этом, сынок.

- Если хотите, я могу поставить свой бланк на ваш вексель - это мне удобнее.

- Нет, спасибо, сынок... Пока бог миловал от векселей.

Встреча с отцом вышла самая неудобная, и Галактион потом пожалел, что ничего не сделал для отца. Он говорил со стариком не как сын, а как член банковского правления, и старик этого не хотел понять. Да и можно бы все устроить, если бы не Мышников, - у Галактиона с последним оставались попрежнему натянутые отношения. Для очищения совести Галактион отправился к Стабровскому, чтобы переговорить с ним на дому. Как на грех, Стабровский куда-то уехал. Галактиона приняла Устенька.

- Вы подождите, Галактион Михеич, - говорила девушка деловым тоном.

Она вообще старалась занимать его, как хозяйка. Пани Стабровская, по обыкновению, не выходила из своей комнаты, Диде что-то нездоровилось, и Устенька заменяла их. Галактион посидел в столовой, выпил стакан чаю и начал прощаться.

- В другой раз как-нибудь заверну, Устенька... Некогда.

Девушка вышла провожать его в переднюю и, оглянувшись, проговорила тем же тоном, как раньше, когда учила его, как держать себя за чайным столом:

- Галактион Михеич, неужели это правда, что рассказывают про старика Малыгина?

- Я, право, в его дела не вмешиваюсь, Устенька.

- Значит, это неправда, что вы взяли деньги у Харитины?

Галактион почувствовал, что вдруг покраснел, как попавшийся школьник.

- А вам для чего это знать, Устенька?

- Да я так... Ах, не делайте этого, Галактион Михеич! Она нехорошая...

Эта сцена не выходила из головы Галактиона всю дорогу, пока он ехал к себе на Городище. Он опять краснел, припоминая умоляющее выражение лица Устеньки. Какая она славная девушка, хотя и говорит о вещах, которых не понимает. Да, значит, уже целый город знает о деньгах Харитины... И откуда только такие вести берутся? Он сам никому не говорил ни одного слова и был уверен, что Харитина тоже никому не проговорилась. Она не болтушка. Вероятно, добрые люди сообразили, что Харитине некуда было девать своего наследства.

"Э, не все ли равно?" - решил Галактион.

Ему было обидно только то, что Устенька назвала Харитину нехорошей. За что? Ведь Харитина никому не сделала зла, кроме самой себя.

Именно под этим впечатлением Галактион подъезжал к своему Городищу. Начинало уже темниться, а в его комнате светился огонь. У крыльца стоял чей-то дорожный экипаж. Галактион быстро взбежал по лестнице на крылечко, прошел темные сени, отворил дверь и остановился на пороге, - в его комнате сидели Михей Зотыч и Харитина за самоваром.

- Ну, принимай дорогих гостей, - проговорил Михей Зотыч. - Незваные-то гости подороже будут званых.

- Я рад, папаша...

- Я и Харитину захватил, - шамкал старик. - Одному-то скучно ехать, а она все равно без дела у тятеньки сидит. Вот и поехали.

Харитина была смущена и смотрела на Галактиона виноватыми глазами. Она чувствовала, что он недоволен ее выходкой, и молчала. Галактион тоже поздоровался с ней молча.

Старик Колобов был как-то необыкновенно весел и все время шутил с Харитиной.

- Ну, что же ты молчишь-то, а еще хозяин? - спрашивал он Галактиона. - Разве гости плохи? Вместе-то нам как раз сто лет, Харитинушка. В самый раз пара.

Вечером старик улегся, по обыкновению, спать рано. Галактион и Харитина сидели в конторе одни.

- Что ты и в самом-то деле надулся, как мышь на крупу? - говорила она. - Этак я и домой завтра уеду. Соскучилась без тебя, а ты...

- Послушай, я не пойму, как это тебя угораздило вместе с отцом приехать сюда?

- А так... Он приехал прямо за мной, а я села и поехала. Тошнехонько мне, особенно по вечерам. Ты небойсь и не вспомнишь обо мне.

- Вот немного устроюсь, тогда...

- Что тогда? А знаешь, что я тебе скажу? Вот ты строишь себе дом в Городище, а какой же дом без бабы? И Михей Зотыч то же самое давеча говорил. Ведь у него все загадками да выкомурами, как хочешь понимай. Жалеет тебя...

- Он?

- Да, он... А ты как бы думал? Старик без ума тебя любит. Ты его совсем не знаешь... да. А мне показалось...

Харитина так и не досказала, что ей показалось.

На другое утро Михей Зотыч поднялся чем свет и обошел все работы. Он все осмотрел, что-то прикидывал в уме, шептал и качал головой, а потом, прищурившись, долго смотрел на реку и угнетенно вздыхал.

- Ну что, папаша, как вы нашли мою пристань? - спрашивал Галактион.

- Купец в лавке хвалит товар, сынок, а покупатель дома... Ничего, хорошо... Воду я люблю, а у тебя сразу две реки... По весне-то вот какой разлив будет... да.

- В половодье-то я из Заполья вашу крупчатку повезу в Сибирь, папаша, а осенью сибирскую пшеницу сюда буду поставлять. Работы не оберешься.

- Да, да... Ох, повезешь, сынок!.. А поговорка такая: не мой воз - не моя и песенка. Все хлеб-батюшко, везде хлеб... Все им держатся, а остальное-то так. Только хлеб-то от бога родится, сынок... Дар божий... Как бы ошибки не вышло. Ты вот на машину надеешься, а вдруг нечего будет не только возить, а и есть.

- Вот тогда-то и будет хорошо: где много уродится хлеба, откуда его и повезем. Всем будет хорошо.

- Так, так... То-то нынче добрый народ пошел: всё о других заботятся, а себя забывают. Что же, дай бог... Посмотрел я в Заполье на добрых людей... Хорошо. Дома понастроили новые, магазины с зеркальными окнами и всё перезаложили в банк. Одни строят, другие деньги на постройку дают - чего лучше? А тут еще: на, испей дешевой водочки... Только вот как с закуской будет? И ты тоже вот добрый у меня уродился: чужого не жалеешь.

- Это уже дело мое, папаша, у вас я, кажется, еще не просил ничего.

- Не дам, ничего не дам, сынок... Жалеючи тебя, не дам. Ох, грехи от денег-то, и от своих и от чужих! Будешь богатый, так и себя-то забудешь, Галактион. Видал я всяких человеков... ох, много видал! Пожалуй, и смотреть больше ничего не осталось.

Больше всего старик поразил Галактиона своим отношением к Харитине. Она проспала чуть не до десяти часов, и Галактион несколько раз хотел ее разбудить.

- Оставь... Не надо, - удерживал его Михей Зотыч. - Пусть выспится молодым делом. Побранить-то есть кому бабочку, а пожалеть некому. Трудненько молодой жить без призору... Не сладко ей живется. Ох, грехи!..

Харитина поднялась не в духе; она плохо спала ночь.

- Ну, Харитинушка, испей чайку да складывайся в обратный путь, - торопил ее Михей Зотыч. - Загостились мы тут.

Ухаживанья старика привели Харитину в капризное настроение. Она уже больше не смущалась и смотрела на Галактиона вызывающим взглядом.

- Возьми меня, Галактион, в кухарки, - говорила она, усаживаясь в экипаж. - Я умею отличные щи варить.

- И то возьми, Галактион, - поддакивал Михеи Зотыч. - Я буду наезжать ваши щи есть. Так, Харитинушка? Щи - первое дело. Пароходы-то пароходами, а без щей тоже не проживешь.

Галактион стоял все время на крыльце, пока экипаж не скрылся из глаз. Харитина не оглянулась ни разу. Ему сделалось как-то и жутко, и тяжело, и жаль себя. Вся эта поездка с Харитиной у отца была только злою выходкой, как все, что он делал. Старик в глаза смеялся над ним и в глаза дразнил Харитиной. Да, "без щей тоже не проживешь". Это была какая-то бессмысленная и обидная правда.

Целый день Галактион ходил грустный, а вечером, когда зажгли огонь, ему сделалось уж совсем тошно. Вот здесь сидела Харитина, вот на этом диване она спала, - все напоминало ее, до позабытой на окне черепаховой шпильки включительно. Галактион долго пил чай, шагал по комнате и не мог дождаться, когда можно будет лечь спать. Бывают такие проклятые дни.

Когда Галактион, наконец, был уже в постели, послышался запоздалый колокольчик. Галактион никак не мог сообразить, кто бы мог приехать в такую пору. На всякий случай он оделся и вышел на крыльцо. Это была Харитина, она вошла, пошатываясь, как пьяная, молча остановилась и смотрела на Галактиона какими-то безумными глазами.

- Что с тобой? - удивился Галактион. - Идем в комнату.

Харитина долго ничего не могла выговорить и только плакала, закрыв лицо руками.

- Я его бранила всю дорогу... да, - шептала она, глотая слезы. - Я только дорогой догадалась, как он смеялся и надо мной и над тобой. Что ж, пусть смеются, - мне все равно. Мне некуда идти, Галактион. У меня вся душа выболела. Я буду твоей кухаркой, твоей любовницей, только не гони меня.

- Милая, перестань... Поговорим завтра.

Успокоить Харитину было делом нелегким, и Галактион провозился с ней до самого утра, пока она не заснула тут же на диване, не раздеваясь, как приехала.

X

В доме Стабровских переживалось трудное время.

Диде было уже шестнадцать лет, и наступало то, чего так боялся отец. Врачи просмотрели тот момент, от которого зависело все, и только отцовский взгляд инстинктивно предчувствовал его. Раньше у Диди было два припадка - один в раннем детстве, другой, когда ей было тринадцать лет, то они еще ничего не доказывали. У детей сплошь и рядом бывают "родимчики". Дидю исследовали все знаменитости в Москве, в Петербурге и за границей, и все дали уклончивый ответ: все может быть и ничего может не быть. Такой приговор убивал Стабровского, и он изверился в знаменитостях, прикрывавших своею славой самое скромное незнание. Да и наука по части нервных болезней делала только свои первые шаги. В конце концов Стабровский обратился к своим провинциальным врачам, у которых было и времени больше, и усердия, и свежей наблюдательности. Сам он изобрел только одно средство - поселить в своем доме Устеньку, которая могла заразить здоровьем Дидю. В четыре года действительно Устенька сформировалась в настоящую здоровую девушку, а Дидя только вытянулась и захирела. Для Стабровского "славяночка" являлась живою меркой, и он делал ежедневные параллельные наблюдения. Сначала Дидя шла в умственном развитии далеко впереди, а потом точно начала уставать, и Устенька ее понемногу догнала. Дидя делалась с каждым годом все скрытнее, несообщительнее и имела такой вид, когда человек мучительно хочет что-то припомнить и не может. Она вся точно свертывалась в клубочек, когда чувствовала на себе наблюдавший ее отцовский взгляд.

В последнее время Стабровский начал замечать какие-то странные вспышки, неожиданные и болезненные, какие бывают только у беременных женщин. Он посоветовался с докторами, и те решили, что "девочка формируется". Мисс Дудль разделяла это мнение и с самоуверенностью заявила, что она "выдержит" девочку и больше ничего. Однако случилось нечто неожиданное. В один из таких моментов тренировки в духе доброй английской школы Дидя вспылила до того, что назвала мисс Дудль старой английской лошадью. Это неслыханное оскорбление привело к тому, что мисс Дудль принялась собирать свои чемоданы. Может быть, этот прием употреблялся слишком часто и потерял свое психологическое значение, может быть, строгая англичанка была сама не права, но Дидя ни за что не хотела извиняться, так что вынужден был вмешаться отец. Он долго и убедительно объяснял дочери значение ее поступка и единственный выход из него - извиниться перед мисс Дудль, но Дидя отрицательно качала головой и только плакала злыми, чисто женскими слезами. Стабровский почуял что-то неладное во всей этой глупой истории и обратился к Кочетову.

- По-моему, девочка ненормальна, Анатолий Петрович.

- Мы все ненормальны. Главное - не нужно к ней приставать, а дать полный покой.

Стабровский кое-как уговорил мисс Дудль остаться, и это послужило только к тому, что Дидя окончательно ее возненавидела и начала преследовать с ловкостью обезьяны. Изобретательность маленького инквизитора, казалось, не имела границ, и только английское терпение мисс Дудль могло переносить эту домашнюю войну. Дидя травила англичанку на каждом шагу и, наконец, заявила ей в глаза.

- У вас не только нет ума, а даже самого простого самолюбия, мисс Дудль. Я вас презираю. Вы - ничтожное существо, кукла, манекен из папье-маше, гороховое чучело. Я вас ненавижу.

Эта сцена и закончилась припадком, уже настоящим припадком настоящей эпилепсии. Теперь уже не было места ни сомнениям, ни надеждам. Стабровский не плакал, не приходил в отчаяние, как это бывало с ним раньше, а точно весь замер. Прежде всего он пригласил к себе в кабинет Устеньку и объяснил ей все.

- Устенька, вы уже большая девушка и поймете все, что я вам скажу... да. Вы знаете, как я всегда любил вас, - я не отделял вас от своей дочери, но сейчас нам, кажется, придется расстаться. Дело в том, что болезнь Диди до известной степени заразительна, то есть она может передаться предрасположенному к подобным страданиям субъекту. Я не желаю и не имею права рисковать вашим здоровьем. Скажу откровенно, мне очень тяжело расставаться, но заставляют обстоятельства.

- Вы меня гоните, Болеслав Брониславич, - ответила Устенька. - То есть я не так выразилась. Одним словом, я не желаю сама уходить из дома, где чувствую себя своей. По-моему, я именно сейчас могу быть полезной для Диди, как никто. Она только со мной одной не раздражается, а это самое главное, как говорит доктор. Я хочу хоть чем-нибудь отплатить вам за ваше постоянное внимание ко мне. Ведь я всем обязана вам.

Стабровский обнял ее, со слезами поцеловал ее в лоб и проговорил:

- Вполне ценю ваше благородство, славяночка... да, ценю, но не могу согласиться, пока не поговорю с вашим отцом.

- Позвольте мне самой это сделать?

- Как знаете.

В качестве большой, Устенька могла теперь уходить из дому одна и бывала у отца ежедневно. Когда она объяснила ему, в чем дело, старик задумался.

- Мне кажется, папа, что тут и думать нечего. Как же я оставлю Дидю в таком положении одну? Она так привыкла ко мне, любит меня. Я останусь у Стабровских.

- Вот что скажет доктор, Устенька. Конечно, Стабровские - люди хорошие, но... Одним словом, ты у меня одна - помни это.

Даже старая нянька Матрена, примирившаяся в конце концов с тем, чтобы Устенька жила в ученье у поляков, и та была сейчас за нее. Что же, известно, что барышня Дидя порченая, ну, а только это самые пустяки. Всего-то дела свозить в Кунару, там один старичок юродивый всякую болезнь заговаривает.

Тарас Семеныч скрепя сердце согласился. Ему в первый раз пришло в голову, что ведь Устенька уже большая и до известной степени может иметь свое мнение. Затем у него своих дел было по горло: и с думскою службой и с своею мельницей.

- Как знаешь, Устенька. Ты уж сама не маленькая.

Стабровский очень был обрадован, когда "слявяночка" явилась обратно, счастливая своим молодым самопожертвованием. Даже Дидя, и та была рада, что Устенька опять будет с ней. Одним словом, все устроилось как нельзя лучше, и "славяночка" еще никогда не чувствовала себя такою счастливой. Да, она уже была нужна, и эта мысль приводила ее в восторг. Затем она так любила всю семью Стабровских, мисс Дудль, всех. В этом именно доме она нашла то, чего ей не могла дать даже отцовская любовь.

В течение четырех лет перед глазами "славяночки" развернулся целый мир, громадный и яркий, перед которым запольская действительность казалась такою ничтожной. Устенька могла уже читать по-французски и по-немецки, понимала по-английски и говорила по-польски. Эти первые шаги ввели ее в сокровищницу мировой литературы, начиная с классиков. Затем она училась музыке, которую страстно любила. Пани Стабровская заставляла ее читать по вечерам на трех языках и объясняла все непонятное. Дидя не любила читать, и ее не принуждали, так что всею обстановкой дорогого воспитания пользовалась собственно одна Устенька. В ее уме все лучшее теперь неразрывно связывалось с теми людьми, с которыми она жила, - в этом доме она родилась вторично. Часто, глядя из окна на улицу, Устенька приходила в ужас от одной мысли, что, не будь Стабровского, она так и осталась бы глупою купеческою дочерью, все интересы которой сосредоточиваются на нарядах и глупых провинциальных удовольствиях. Разве можно так жить, когда на свете так много хорошего? Заполье представлялось ей какою-то ямой. И какие ужасные люди кругом! Через прислугу и разговоры больших Устенька уже знала биографию Прасковьи Ивановны, роман Галактиона с Харитиной и т.д. Городские новости врывались в дом Стабровского, минуя самый строгий контроль мисс Дудль.

Больше всего смущал Устеньку доктор Кочетов, который теперь бывал у Стабровских каждый день; он должен был изо дня в день незаметно следить за Дидей и вести самое подробное curriculum vitae*. Доктор обыкновенно приезжал к завтраку, а потом еще вечером. Его визиты имели характер простого знакомства, и Дидя не должна была подозревать их настоящей цели.

* жизнеописание (лат.).

Доктор ежедневно проводил с девочками по нескольку часов, причем, конечно, присутствовала мисс Дудль в качестве аргуса. Доктор пользовался моментом, когда Дидя почему-нибудь не выходила из своей комнаты, и говорил Устеньке ужасные вещи.

- Вы никогда не думали, славяночка, что все окружающее вас есть замаскированная ложь? Да... Чтобы вот вы с Дидей сидели в такой комнате, пользовались тюремным надзором мисс Дудль, наконец моими медицинскими советами, завтраками, пользовались свежим бельем, - одним словом, всем комфортом и удобством так называемого культурного существования, - да, для всего этого нужно было пустить по миру тысячи людей. Чтобы Дидя и вы вели настоящий образ жизни, нужно было сделать тысячи детей нищими.

- Все это неправда. Мы никому не делали зла.

- А как вы полагаете, откуда деньги у Болеслава Брониславича? Сначала он был подрядчиком и морил рабочих, как мух, потом он начал спаивать мужиков, а сейчас разоряет целый край в обществе всех этих банковских воров. Честных денег нет, славяночка. Я не обвиняю Стабровского: он не лучше и не хуже других. Но не нужно закрывать себе глаза на окружающее нас зло. Хороша и литература, и наука, и музыка, - все это отлично, но мы этим никогда не закроем печальной действительности.

- А вы сами что делаете, доктор?

- И я не лучше других. Это еще не значит, что если я плох, то другие хороши. По крайней мере я сознаю все и мучусь, и даже вот за вас мучусь, когда вы поймете все и поймете, какая ответственная и тяжелая вещь - жизнь.

Эти разговоры доктора и пугали Устеньку и неудержимо тянули к себе, создавая роковую двойственность. Доктор был такой умный и так ясно раскрывал перед ней шаг за шагом изнанку той жизни, которой она жила до сих пор безотчетно. Он не щадил никого - ни себя, ни других. Устеньке было больно все это слышать, и она не могла не слушать.

- С одной стороны хозяйничает шайка купцов, наживших капиталы всякими неправдами, а с другой стороны будет зорить этих толстосумов шайка хищных дельцов. Все это в порядке вещей и по-ученому называется борьбой за существование... Конечно, есть такие купцы, как молодой Колобов, - эти создадут свое благосостояние на развалинах чужого разорения. О, он далеко пойдет!

- Что же тогда делать? - спрашивала Устенька в отчаянии.

Доктор только горько улыбался.

- Знаете что, славяночка, не вам это спрашивать у меня и не мне разрешать вам такой всеобъемлющий вопрос. Полагаю, что для каждого должно существовать свое собственное решение этого вопроса. Все дело в совести, в нравственной чистоплотности... Ведь мы всю жизнь заботимся только о том, чтобы вот именно нам было хорошо, а от этого, по-моему, все несчастия. Да, именно от этого... Представьте себе простую картину: вам хочется есть, перед вами хороший завтрак, - разве вы можете его есть с покойною совестью, когда вас окружают десятки голодных девушек, голодных детей? Ведь кусок в горло не пойдет. Если вы и я едим спокойно свой вкусный завтрак, то только потому, что не видим этих голодных, - они где-то там, далеко, неизвестно где. И мы всё делаем, чтобы не видеть их и чтобы, боже сохрани, наши дети не видели их... И каждый наш день - неправда и ложь, а отсюда и наше счастье и наше несчастье - тоже неправда и ложь. Ведь есть еще умственный голод, нравственный голод, душевная нищета, а отсюда дрянные, нехорошие несчастья... Чужое горе по психологическому контрасту обыкновенно вызывает наши симпатии, но есть такое горе, которое вызывает только отвращение. Ах, вы не подозреваете даже, как иногда человек может ненавидеть самого себя!

- Вот вы говорите о завтраке, доктор. Но если я отдам свой завтрак, то, во-первых, сама останусь голодна, а во-вторых, все равно всех не накормлю.

- Это правда, если вы будете одна. А если будут и другие думать о других, тогда получится совсем иное.

Устенька не могла не согласиться с большею половиной того, что говорил доктор, и самым тяжелым для нее было то, что в ней как-то пошатнулась вера в любимых людей. Получился самый мучительный разлад, заставлявший думать без конца. Зачем доктор говорит одно, а сам делает другое? Зачем Болеслав Брониславич, такой умный, добрый и любящий, кого-то разоряет и помогает другим делать то же? А там, впереди, поднимается что-то такое большое, неизвестное, страшное и неумолимое.

XI

Деятельность Зауральского коммерческого банка отзывалась не только на экономической стороне жизни Заполья, а давала тон всему общественному строю. У нас вообще принято как-то легко смотреть на роль банков, вернее - никак не смотреть. Между тем в действительности это страшная сила, которая кладет свою тяжелую руку на всех. Нарастающий капитализм является своего рода громадным маховым колесом, приводящим в движение миллионы валов, шестерен и приводов. Да, деньги давали власть, в чем Заполье начало убеждаться все больше и больше, именно деньги в организованном виде, как своего рода армия. Прежде были просто толстосумы, влияние которых не переходило границ тесного кружка своих однокашников, приказчиков и покупателей, а теперь капитал, пройдя через банковское горнило, складывался уже в какую-то стихийную силу, давившую все на своем пути.

Живым показателем этой новой силы для Заполья явился банковский юрисконсульт Мышников. Он быстро вошел в свою роль и начал забирать силу. Клиенты без слов почувствовали свою мертвую зависимость от этого нового человека, которому стоило оказать одно слово - и банк закрывал кредит. Мышников уже показал свою власть над протестовавшими элементами и одним почерком пера разорил двух мельников с Ключевой, не оказавших ему должного уважения. Все понимали, что это только проба, цветочки, а ягодки впереди. Остальных клиентов Мышников выучил терпению. Они по целым часам ждали его в банке, теряя дорогое время, выслушивали его грубости и должны были заискивающе улыбаться, когда на душе скребли кошки и накипала самая лютая злоба.

Главное, скверно было то, что Мышников, происходя из купеческого рода, знал все тонкости купеческой складки, и его невозможно было провести, как иногда проводили широкого барина Стабровского или тягучего и мелочного немца Драке. Прежде всего в Мышникове сидел свой брат мужик, у которого была одна политика - давить все и всех, давить из любви к искусству.

Но сфера специально банковской деятельности Мышникова не удовлетворяла. Он хотел большего, а главное - общего почета и заискивающего трепета. Червь тщеславия сосал его неустанно, и ему все было мало. Оперившись благодаря банку, Мышников попал о думу и принялся хозяйничать здесь. Состав думы был купеческий. Доморощенные ораторы говорили плохо, и Мышников сразу сделался светилом. Он во всех мелочах брал перевес, и гласные проходили мудрую школу подлаживанья и спасительного молчания. Всякая самостоятельность давилась в зародыше. Из думских ораторов пробовал бороться с Мышниковым полированный купчик Евграф Огибенин, но сейчас же погиб самым позорным образом: ему был закрыт кредит в банке. Это было хорошим уроком для других смельчаков.

Старик Луковников отлично понимал разыгравшуюся комедию и сознавал полное свое бессилие. Дума быстро превращалась в переднюю Зауральского коммерческого банка. Гласные-купцы тоже сообразили, что нужно только соглашаться с Павлом Степанычем, и заглядывали ему в рот, ожидая решения. Мышников скоро завладел всем городским самоуправлением и делал все, чего желал.

- Что же это такое будет, господа? - в отчаянии говорил Луковников гласным, которым доверял. - Мы делаемся какими-то пешками... Мышников всех нас заберет. Вон он и Драке, и Штоффа, и Галактиона Колобова в гласные проводит... Дохнуть не дадут.

- А что же мы поделаем, Тарас Семеныч? - угнетенно отвечали купцы. - Подневольные мы люди, и больше ничего. Скажи-ко поперечное слово Павлу Степанычу, а он в бараний рог согнет, как Евграфа Огибенина. Жив человек смерти боится.

Луковников понимал, что по-своему купцы правы, и не находил выхода. Пока лично его Мышников не трогал и оказывал ему всякое почтение, но старик ему не верил. "Из молодых да ранний, - думал он про себя. - А все проклятый банк".

Протестом против мышниковской гегемонии явились разрозненные голоса запольской интеллигенции, причем в голове стал учитель греческого языка Харченко, попавший в число гласных еще по доверенности покойной Анфусы Гавриловны. Купцы могли только удивляться, как такой ничтожный учителишко осмеливался перечить самому Павлу Степанычу и даже вот на волос его не боялся. В составе купцов-гласных Харченко являлся чем-то вроде тех проклятых исключений, которыми так богат греческий язык. Свое думское одиночество Харченко выкупал тем, что упорно выводил в целом ряде корреспонденции деятельность банка и несчастной купеческой думы. Как Мышников ни презирал живое слово прессы, но она лишала его известного престижа и время от времени наносила довольно чувствительные удары его самолюбию. Он затаил ненависть против плюгавого учителишки и дал себе клятву стереть его с лица земли, чтобы другим впредь было неповадно чинить разные противности. Это была неравная борьба, и все смотрели на "греческий язык" с сожалением, как на жертву, которую Мышников в свое время пожрет. Но Харченко уже имел своих союзников, как доктор Кочетов, Огибенин и озлобившийся на всех Харитон Артемьич.

- Катай их всех в хвост и гриву! - кричал Малыгин. - Этаких подлецов надо задавить... Дураки наши купчишки, всякого пня боятся, а тебя ведь грамоте учили. Валяй, "греческий язык"!

Харченко был странный человек и для Заполья совсем непонятный. Из-за чего человек набивался на неприятности? Этого уже решительно никто не мог понять, а сам Харченко никому не говорил. Например, он написал громовую обличительную статью против Мышникова, когда тот в качестве попечителя над городскими школами уволил одну учительницу за непочтительность. Последняя заключалась в том, что учительница недостаточно быстро вскочила, когда в школу приехал Мышников, и не проводила его до передней. Скажите, пожалуйста, стоило поднимать пыль из-за какой-то учительницы, когда сам Павел Степаныч так просто говорит в думе о необходимости народного образования, о пользе грамотности и вообще просвещения. В корреспонденции между тем говорилось прямо, что принципиально высшее образование, конечно, вещь хорошая и крайне желательная, но банковский кулак с высшим образованием - самое печальное знамение времени. "До сих пор мы имели дело просто с кулаками, - сообщал корреспондент, - а кулак интеллигентный - явление, с которым придется считаться".

Мышников с своей стороны не терял времени даром и повел атаку против задорного учителишки. Город давал прогимназии известную субсидию, и на этом основании Мышников попал в попечители прогимназии от города. Это был прямой ход уже на неприятельскую территорию. Забравшись в гимназическое правление, Мышников с опытностью присяжного юриста начал делать целый ряд прижимок Харченке, принимавшему какое-то участие в хозяйственной части. Повелась травля по всем правилам искусства. В качестве забравшего силу, Мышников обратился к попечителю учебного округа с систематическим рядом замаскированных доносов и добился своего. Именно этой политики Харченко и не выдержал. Он ответил на запрос из округа в "возбужденном тоне" и получил приглашение оставить запольскую прогимназию, с переводом в какое-то отчаянное захолустье.

Мышников торжествовал, сбив врага с позиции. Но это послужило не к его пользе. Харченко быстро оправился от понесенного поражения и даже нашел, что ему выгоднее окончательно бросить зависимую педагогическую деятельность.

- Ну, что же ты будешь делать-то, петух? - язвил его Харитон Артемьич, хлопая по плечу. - Летать умеешь, а где сядешь? Поступай ко мне в помощники... Я тебя сейчас в чин произведу: будешь отставной козы барабанщиком.

- Ничего, папаша, за нами и не это пропадало... Свет не клином сошелся. Все к лучшему.

- Уж на что лучше, зятюшка, когда, напримерно, выставку по затылку сделают.

- Пустяки, мы еще только начинаем... Вот посмотрите, какой мы фортель устроим... Подтянем всех.

- А ты не пугай!

- Был доктор Панглосс, тестюшка, который сказал, что на свете все устраивается к лучшему.

- Так, так... Правильный, значит, доктор.

Харченко действительно быстро устроился по-новому. В нем сказался очень деятельный и практический человек. Во-первых, он открыл внизу малыгинского дома типографию; во-вторых, выхлопотал себе право на издание ежедневной газеты "Запольский курьер" и, в-третьих, основал библиотеку. Редакция газеты и библиотека помещались во втором этаже.

- Да разве я для этого дом-то строил? - возмущался Харитон Артемьич. - Всякую пакость натащил в дом-то... Ох, горе душам нашим!.. За чьи только грехи господь батюшка наказывает... Осрамили меня зятья на старости лет.

Особенный успех имела библиотека, показавшая, что в глухом провинциальном городке уже чувствовалась настоятельная потребность в чтении. Книга уже являлась необходимостью, и Харченко мечтал открыть книжный магазин. Около типографии и библиотеки сразу сплотился маленький кружок интеллигентных разночинцев. Тут были и учителя, и учительницы, и фельдшера, и мелкие служащие из управы и банка. Библиотека являлась сборным пунктом, куда приходили потолковать и поделиться разными новостями. В общем все эти маленькие люди являлись протестующим элементом против новых дельцов.

Особым выдающимся торжеством явилось открытие первой газеты в Заполье. Главными представителями этого органа явились Харченко и доктор Кочетов. Последний даже не был пьян и поэтому чувствовал себя в грустном настроении. Говорили речи, предлагали тосты и составляли планы похода против плутократов. Харченко расчувствовался и даже прослезился. На торжестве присутствовал Харитон Артемьич и мог только удивляться, чему люди обрадовались.

- Всех ругать будете в газетине? - спрашивал он.

- Как придется... Смотря по заслугам.

- Нет, вы жарьте их, подлецов, а главное - моих зятьев накаливайте... Ежели бы я был грамотный, так я бы им сам показал, как лягушки скачут. От своей темноты и погибаем.

К огорчению Харитона Артемьича, первый номер "Запольского курьера" вышел без всяких ругательств, а в программе были напечатаны какие-то непонятные слова: о народном хозяйстве, об образовании, о насущных нуждах края, о будущем земстве и т.д. Первый номер все-таки произвел некоторую сенсацию: обругать никого не обругали, но это еще не значило, что не обругают потом. В банке новая газета имела свои последствия. Штофф сунул номер Мышникову и проговорил с укоризной:

- Это твоя работа, Павел Степаныч... Охота тебе была связываться с проклятым учителишкой. Растравил человека, а теперь расхлебывай кашу.

- Ничего, не беспокойся, - уверял Мышников. - Коли на то пошло, так мы свою газету откроем... Одним словом, вздор, и не стоит говорить.

В малыгинском доме закипела самая оживленная деятельность. По вечерам собиралась молодежь, поднимался шум, споры и смех. Именно в один из таких моментов попала Устенька в новую библиотеку. Она выбрала книги и хотела уходить, когда из соседней комнаты, где шумели и галдели молодые голоса, показался доктор Кочетов.

- Ах, это вы, Устенька!.. Здравствуйте.

- Здравствуйте, Анатолий Петрович.

- Как это мисс Дудль пустила вас одну?

- Я была у папы.

- Так... хотите, я вас познакомлю с нашею компанией? У нас очень весело!

Устенька смутилась, когда попала в накуренную комнату, где около стола сидели неизвестные ей девушки и молодые люди. Доктор отрекомендовал ее и перезнакомил с присутствующими.

- Это ваше молодое Заполье, и вы будете нашей, Устенька, - говорил он, усаживая ее на диван.

Полчаса, проведенные в накуренной комнате, явились для Устеньки роковою гранью, навсегда отделившею ее от той среды, к которой она принадлежала по рождению и по воспитанию. Возвращаясь домой, она чувствовала себя какою-то изменницей и живо представляла себе негодующую и возмущенную мисс Дудль... Ей хотелось и плакать, и смеяться, и куда-то идти, все вперед, далеко.

XII

Наступила весна. Близившееся тепло уже висело в воздухе. Зима была снежная, и все ждали сильного половодья. Река Ключевая, как все сибирские реки, вскрывалась сначала верховьем. В горах было особенно много снега, и ключевские мельники со страхом ждали полой воды, которая рвала и разносила по веснам их плотины. Но никто так не ждал навигации, как Галактион. Он с половины марта уехал вместе с Харитиной в Тюмень, чтобы принять там пароход и уже на пароходе вернуться в свое Городище. Это был самый решительный момент в его жизни, и Галактион считал минуты.

В "коренной" России благодаря громадной сети железных дорог давно уже исчезла мертвая зависимость от времен года, а в Сибири эта зависимость сохранялась еще в полной силе. Весной это особенно чувствовалось, когда замирал сибирский тракт, а летнее движение сосредоточивалось на водных путях. Все грузы стягивались за зиму к речным пристаням и здесь ждали открытия навигации. Но последняя выражалась в самых примитивных формах, как дело велось еще при Ермаке, - на барках, дощаниках, плотах. По Оби и Иртышу пароходы делали рейсы раз в неделю. Результаты получались самые жалкие. Сидя в Тюмени, где сосредоточивалась вся навигационная деятельность, Галактион мог только удивляться мертвой сибирской косности. Сибирские капиталы уходили гласным образом на винокуренные заводы, золотопромышленность и разное сибирское сырье, обменивавшееся на московские фабрикаты. Получалась самая жалкая картина, причем главною причиной являлось полное отсутствие правильных путей сообщения, о чем сибиряки заботились меньше всего.

В Тюмени Галактион встретил Ечкина, который хлопотал здесь по каким-то своим делам, - не было, кажется, в России города, где у Ечкина не было бы дел. Он разыскал Галактиона на пристани, где ремонтировался пароход.

- Отлично, отлично, - повторял он, опытным глазом осматривая пароход. - Собственно говоря, ваша посудина ни к черту не годится, но важен почин... да. Я сам когда-то мечтал открыть пароходство по всем сибирским рекам, но разве у нас найдешь капиталы на разумное дело? Могу только позавидовать вашему успеху.

Галактион был рад Ечкину, как своему человеку. Притом Ечкин знал все на свете и дал сразу несколько полезных советов. Он осмотрел пароход во всех подробностях и только качал головой.

- Ах, уж эта мне сибирская работа! - возмущался он, разглядывая каждую щель. - Не умеют сделать заклепку как следует... Разве это машина? Она у вас будет хрипеть, как удавленник, стучать, ломаться... Тьфу! Посадка велика, ход тяжелый, на поворотах будет сваливать на один бок, против речной струи поползет черепахой, - одним словом, горе луковое.

- Я новый пароход строю, Борис Яковлич. Только раньше осени не поспеет. Машину делают в Перми, а остальные части собирают на заводах.

- Главное, помните, что здесь должен быть особый тип парохода, принимая большую быстроту, чем на Волге и Каме. Корпус должен быть длинный и узкий... Понимаете, что он должен идти щукой... да. К сожалению, наши инженеры ничего не понимают и держатся старинки.

По вечерам Ечкин приходил на квартиру к Галактиону и без конца говорил о своих предприятиях. Харитина сначала к нему не выходила, а потом привыкла. Она за два месяца сильно изменилась, притихла и сделалась такою серьезной, что Ечкин проста ее не узнавал. Куда только делась прежняя дерзость.

- Да, теперь все будет зависеть от железной уральской дороги, когда ее проведут от Перми до Тюмени, - ораторствовал Ечкин. - Вся картина изменится сразу... Вот случай заодно провести ветвь на Заполье.

- Далеконько будет, - соображал вслух Галактион.

- Э, все пустяки!.. Была бы охота. Я говорил запольским купцам, и слушать не хотят. А я все равно выхлопочу себе концессию на эту ветвь. Тогда посмотрим...

- А где деньги?

- Деньги найдутся. Главное - идея... Понимаете?

Галактиона заражала эта неугомонная энергия Ечкина, и он с удовольствием слушал его целые часы. Для него Ечкин являлся неразрешимою загадкой. Чем человек живет, а всегда весел, доволен и полон новых замыслов. Он сам рассказал историю со стеариновым заводом в Заполье.

- Представьте себе, что мои компаньоны распространяют про меня... Я и разорил их и погубил дело, а все заключается только в том, что они не выдержали характера и струсили раньше времени.

- Однако деньги-то за заложенную фабрику вы оставили себе?

- Что же, разве я их не возвращу? Опять недоразумение... И какие деньги, - каких-то несчастных сто тысяч... Меня это в конце концов начинает возмущать серьезно.

Когда Ечкин уходил, Харитина искренне удивлялась.

- Ах, как он врет, как врет!.. До того врет, что даже хочется верить. А потом... какой он бессовестный.

- До того бессовестный, что даже сердиться нельзя? - смеялся Галактион. - А вот я его люблю... В нем есть что-то такое.

Наступила уже вторая половина апреля, а реки всё еще не прошли. Наступавшая ростепель была задержана холодным северным ветром. Галактиону казалось, что лед никогда не пройдет, и он с немым отчаянием глядел в окно на скованную реку.

Раз, когда он стоял так у окна, к нему подошла Харитина, обняла его молча и вся точно замерла. Он с удивлением посмотрел на нее.

- Ты забыл про меня, - тихо прошептала она.

Он понял все и рассмеялся. Она ревновала его к пароходу. Да, она хотела владеть им безраздельно, деспотически, без мысли о прошедшем и будущем. Она растворялась в одном дне и не хотела думать больше ни о чем. Иногда на нее находило дикое веселье, и Харитина дурачилась, как сумасшедшая. Иногда она молчала по нескольку дней, придиралась ко всем, капризничала и устраивала Галактиону самые невозможные сцены.

- Послушай, да ты... кто ты такая? - кричал на нее взбешенный Галактион. - Даже не жена.

- Хуже, чем жена... Мне часто хочется просто убить тебя. Мертвый-то будешь всегда мой, а живой еще неизвестно.

- Перестань городить глупости.

- А Бубниха?.. Ты думаешь, я ничего не знаю?.. Нет, все, все знаю!.. Впрочем, что же я тебе говорю, и какое мне дело до тебя?

Полосы тихости и покорности сменялись у Харитины, как всегда, самым буйным настроением, и Галактион в эти минуты старался уйти куда-нибудь из дому или не обращать на нее никакого внимания. Ревновала Харитина ко всем и ко всему: к жене, к Ечкину, к пароходу, к Бубнихе, к будущей первой поездке на пароходе прямо в Заполье. Этот первый рейс засел у нее клином в голове, как личное оскорбление. Ей тоже хотелось ехать туда, и вместе с тем она не решалась, чтобы не компрометировать своим присутствием нового пароходчика. Теперь ведь уж все знали, что она такое, и в Заполье глаз нельзя показать.

Река тронулась ночью, и Харитина проснулась первой. Она в одной ночной кофточке высунулась в форточку и долго всматривалась в весеннюю ночную муть, - слышалось шипенье, мягкий треск и такой звук, точно по сухой траве ползла какая-то громадная змея. Харитине сделалось страшно до слез, и она не разбудила Галактиона. Ей целую ночь казалось, что что-то ползет вот тут, сейчас за стеной, громадное и холодное. Харитина с головой зарылась в подушки и едва заснула только на заре, когда занялось сырое апрельское утро.

Пароход мог отправиться только в конце апреля. Кстати, Харитина назвала его "Первинкой" и любовалась этим именем, как ребенок, придумавший своей новой игрушке название. Отвал был назначен ранним утром, когда на пристанях собственно публики не было. Так хотел Галактион. Когда пароход уже отвалил и сделал поворот, чтобы идти вверх по реке, к пристани прискакал какой-то господин и отчаянно замахал руками. Это был Ечкин.

- Как вам не стыдно, Галактион Михеич, - пенял он, когда переехал на лодке к пароходу, - уехать и не сказаться?

- Я думал, что вам сейчас не по пути ехать со мной в Заполье, - не без ядовитости заметил Галактион.

- А вот назло вам поеду, и вы должны мной гордиться, как своим первым пассажиром. Кроме того, у меня рука легкая... Хотите, я заплачу вам за проезд? - это будет началом кассы.

- Нет, зачем же?.. Говоря откровенно... я очень вам рад.

Надулась, к удивлению, Харитина и спряталась в каюте. Она живо представила себе самую обидную картину торжественного появления "Первинки" в Заполье, причем с Галактионом будет не она, а Ечкин. Это ее возмущало до слез, и она решила про себя, что сама поедет в Заполье, а там будь что будет: семь бед - один ответ. Но до поры до времени она сдержалась и ничего не сказала Галактиону. Он-то думает, что она останется в Городище, а она вдруг на "Первинке" вместе с ним приедет в Заполье. Ничего, пусть позлится.

Берега были пустынны и голы. По оврагам еще лежал снег. Игравшие речки несли мутную воду. Попадались время от времени льдины. Галактион почти не сходил с капитанского мостика и молча торжествовал. Он уже любил этот дрянной пароходишко, и подавленный гул работавшей машины, и реку, и пустынные берега, и ненужную суету не обтерпевшейся у нового дела пароходной прислуги. В Тюмени он кстати захватил первый груз, который застрял там из-за распутицы и пролежал бы долго, пока просохнут дороги. Это было доказательство его права на существование.

В Городище действительно разыгралась маленькая семейная сцена. Харитина не захотела даже выйти на берег и на все уговоры только отрицательно качала головой. Галактион махнул рукой.

- Делай, как знаешь, Харитина, но только я этого не желал.

- А что ты такое мне? Ни муж, ни любовник... Оставь!

Плавание по Ключевой было уже другого характера. Приходилось идти с большою осторожностью, чтобы не сесть на мель. Положим, вода была выше межени на целых четыре аршина, но все-таки могли быть разные неожиданности. Галактион нарочно отвалил ранним утром, чтобы быть в Заполье засветло. Да, все должны были видеть его торжество. Его огорчало только поведение Харитины, которая продолжала дуться и, чтобы досадить ему, оказывала Ечкину преувеличенные любезности. Галактион боялся, что она выкинет какую-нибудь штуку, когда они приедут в Заполье, и следил за ней. Ечкин понял его тревогу и старался успокоить свою даму. Он рассказывал ей самые смешные анекдоты, удивлялся красотам пустынных берегов Ключевой и даже дошел до того, что начал декламировать стихи. Это развеселило Харитину.

- Будет вам, Борис Яковлич. Вы-то из-за чего хлопочете? Ведь я и стихов не понимаю.

А пароход быстро подвигался вперед, оставляя за собой пенившийся широкий след. На берегу попадались мужички, которые долго провожали глазами удивительную машину. В одном месте из маленькой прибрежной деревушки выскочил весь народ, и мальчишки бежали по берегу, напрасно стараясь обогнать пароход. Чувствовалась уже близость города.

Не доезжая верст пяти, "Первинка" чуть не села на мель, речная галька уже шуршала по дну, но опасность благополучно миновала. Вдали виднелись трубы вальцовой мельницы и стеаринового завода, зеленая соборная колокольня и новое здание прогимназии. Галактион сам командовал на капитанском мостике и сильно волновался. Вон из-за мыса выглянуло и предместье. Город отделялся от реки болотом, так что приставать приходилось у пустого берега.

- Ведь вот выбрали место под город, - возмущался Ечкин, глядя на город в кулак. - Неудобнее трудно было придумать.

Несмотря на удаленность города, на берегу уже двигались черные точки, и Галактион рассмотрел несколько экипажей. Очевидно, Ечкин успел послать из Тюмени телеграмму.

У Галактиона сильно билось сердце, когда "Первинка" начала подходить к пристани, и он скомандовал: "Стоп, машина!" На пристани уже собралась кучка любопытных. Впереди других стоял Стабровский с Устенькой. Они первые вошли на пароход, и Устенька, заалевшись, подала Галактиону букет из живых цветов!

- Это должна была сделать Дидя, - объяснил Стабровский, целуя Галактиона, - но девочка больна.

Харитина видела эту сцену и, не здороваясь ни с кем, вышла на берег и уехала с Ечкиным. Ее душили слезы ревности. Было ясно как день, что Стабровский, когда умрет Серафима, женит Галактиона на этой Устеньке.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

I

По пыльному проселку шел совершенно легендарный путник, один из тех, каких описывали с такою охотой наши русские романтики. И рваная шляпенка, и котомка за плечами, и длинная палка в руках, и длинная седая борода, и заветрелое лицо, изборожденное глубокими морщинами, и какая-то подозрительная таинственность во всей фигуре и даже в каждой складке страннического рубища, - все эти признаки настоящего таинственного странника как-то не вязались с веселым выражением его лица. Очевидно, ему было весело, несмотря на страннический посох, котомку, морщины и седую бороду. Даже, вероятно, нашлись бы завистники, которым казалось бы это веселое настроение обидным. Ведь нынче всему завидуют. Этот таинственный странник был не кто иной, как возвращавшийся из ссылки "по милостивому манифесту" знаменитый в летописях Зауралья исправник Илья Фирсыч Полуянов.

Итак, странник шел, испытывая прилив самой преступной радости. Он возвращался на родину... Недавний изгнанник снова чувствовал себя человеком и в качестве такового замышлял целый ряд предприятий. О, они радовались тогда, когда его судили! Они отреклись от него, они смеялись и торжествовали, а вот он возьмет да и придет. Вот я, милостивые государи и государыни! Вам это не нравится, черт возьми? Да? Вы заживо похоронили Илью Фирсыча Полуянова, а он вот взял да и воскрес. Ха-ха... И он еще вам покажет и всех на свежую воду выведет, - он, Илья Фирсыч Полуянов!

Из "мест не столь отдаленных" Полуянов шел целый месяц, обносился, устал, изнемог и все-таки был счастлив. Дорогой ему приходилось питаться чуть не подаянием. Хорошо, что Сибирь - золотое дно, и "странного" человека везде накормят жальливые сибирские бабы. Впрочем, Полуянов не оставался без работы: писал по кабакам прошения, солдаткам письма и вообще представлял своею особой походную канцелярию.

- Будет день - будет хлеб, - повторял Полуянов, пряча заработанные гроши. - А на Руси с голоду не умирают.

Сидя где-нибудь в кабаке, Полуянов часто удивлялся: что было бы, если б эти мужланы узнали, кто он такой... д-да. Раз под пьяную руку он даже проболтался, но ему никто не поверил, - это уже было недалеко от Запольского уезда, где полуяновская слава еще жила. Кабацкие мужики хохотали в лицо Полуянову, настоящему Полуянову, который осмелился назвать себя своим собственным именем. Получалась настоящая трагикомедия, и настоящий Полуянов точно раскололся надвое: один Полуянов в прошлом, другой в настоящем, и ничего, ровно ничего, что связывало бы этих двух людей. От первого Полуянова ко второму не было никакого перехода, а так взял да точно оборвался в какую-то пропасть. Роскошный Полуянов превратился в скитальца и нищего, в "подозрительную личность" полицейских протоколов.

Но, несмотря на всю глубину падения, у Полуянова все-таки оставалось имя, известное имя, черт возьми. Конечно, в местах не столь отдаленных его не знали, но, когда он по пути завернул на винокуренный завод Прохорова и К®, получилось совсем другое. Даже "пятачок", как называли Прохорова, расчувствовался:

- Илья Фирсыч, голубчик, да ты ли это?.. Ах, боже мой! Давай, сейчас же переоденься, а то муторно на тебя глядеть.

- Нет, этого не будет, - с гордостью заявил Полуянов. - Прежде у меня был один мундир, а теперь другой... Вот в таком виде и заявлюсь в Заполье... да. Пусть все смотрят и любуются. Еще вопрос, кому стыдно-то будет... Был роскошен, а теперь сир, наг и странен.

Прохоров подумал и согласился, что в этом "мундире", пожалуй, и лучше явиться в Заполье. Конечно, Полуянов был медвежья лапа и драл с живого и мертвого, но и другие-то хороши... Те же, нынешние, еще почище будут, только ни следу, ни дороги после них, - очень уж ловкий народ.

- Ведь отчего погиб? - удивлялся Полуянов, подавленный воспоминаниями своего роскошества. - А? От простого деревенского попа... И из-за чего?.. Уж ежели бы на то пошло и я захотел бы рассказать всю матку-правду, да разве тут попом Макаром пахнет?

- Да, было дело, Илья Фирсыч... Светленько пожил, нечего сказать.

- Ничего, умел пожить... Пусть-ка другие-то попробуют. И во сне не увидят... да. Размаху не хватит.

- Куда же им, нынешним-то, Илья Фирсыч? Телята залижут.

- У меня, брат, было строго. Еду по уезду, как грозовая пуча идет. Трепет!.. страх!.. землетрясенье!.. Приеду куда-нибудь, взгляну, да что тут говорить! Вот ты и миллионер, а не поймешь, что такое был исправник Полуянов. А попа Макара я все-таки в бараний рог согну.

Полуянов пил одну рюмку водки за другой с жадностью наголодавшегося человека и быстро захмелел. Воспоминания прошлого величия были так живы, что он совсем забыл о скромном настоящем и страшно рассердился, когда Прохоров заметил, что поп Макар, хотя и виноват кругом, но согнуть его в бараний рог все-таки трудно.

- Мне трудно? - орал пьяный Полуянов. - Ха-ха... Нет, я их всех в бараний рог согну!.. Они узнают, что за человек Илья Фирсыч Полуянов! Я... я... я... А впрочем, ежели серьезно разобрать, так и не стоит связываться. Наплевать.

- Вот это ты уж напрасно, Илья Фирсыч. Поп-то Макар сам по себе, а тогда тебя устиг адвокат Мышников. В нем вся причина. Вот ежели бы и его тоже устигнуть, - очень уж большую силу забрал. Можно сказать, весь город в одном суставе держит.

- Что же, можно и Мышникова подтянуть, - великодушно согласился Полуянов. - Даже в лучшем виде.

- Уж так бы это было хорошо, Илья Фирсыч! Другого такого змея и не найти, кажется. Он да еще Галактион Колобов - два сапога пара. Немцы там, жиды да поляки - наплевать, - сегодня здесь насосались и отстали, а эти-то свои и никуда не уйдут. Всю округу корчат, как черти мокрою веревкой. Что дальше, то хуже. Вопль от них идет. Так и режут по живому мясу. Что у нас только делается, Илья Фирсыч! И что обидно: все по закону, - комар носу не подточит.

Полуянов говорил все время о прошлом, а Прохоров о настоящем. Оба слушали только себя, хотя под конец Прохоров и взял перевес. Очень уж мудреные вещи творились в Заполье.

- Ты теперь и не узнаешь города, - с сокрушением сообщил Прохоров. - От старинки-то как есть ничего не осталось. Да и люди совсем другие пошли. Разе где старички еще держатся. А главная причина - все себя богатыми показывают. Из банка так деньги и черпают. Ничего не разберешь: возьмет деньги в банке под вексель, выстроит на них дом и заложит его опять в банке же. И всё так. Теперь вот мельники сильно начали захудать. Сперва действительно дело было выгодное, ну, все и накинулись, а теперь друг дружку поедом едят. Помнишь старика Колобова, - так он какую штуку уколол. Выстроил три мельницы, а как начал получать со всех трех убыток, - взял две новые заложил в банке да застраховал, а потом и поджег. Вот какую моду старичонко придумал. А сам Галактион еще почище родителя будет, хотя и по другой части пошел.

Речь о Галактионе заходила уже несколько раз, но Прохоров сейчас же заминался и сводил на другое. Из неловкого положения его вывел сам Полуянов.

- Знаю, знаю все... Харитина-то у него живет, у Галактиона.

- Разное болтают, Илья Фирсыч... Не всякое лыко в строку.

- Перестань зубы заговаривать... Знаю. Рано немножко обрадовалась Харитина Харитоновна. Я не позволю себя срамить... я... я...

На Полуянова напало бешенство. Он страшно ругался, стучал кулаками по столу, а потом неожиданно расплакался.

- В сущности я Харитину и не виню, - плаксиво повторял он, - да. Дело ее молодое, кругом соблазн. Нет, не виню, хотя по-настоящему и следовало бы ее зарезать. Вот до попа Макара я доберусь.

Много новостей узнал Полуянов с первого же раза: о разорении Харитона Артемьича, о ссудной кассе писаря Замараева, о плохих делах старика Луковникова, о новых людях в Заполье, а главное - о банке. В конце концов все сводилось к банку. Какую силу забрал Мышников - страшно выговорить. Всем городом так и поворачивает. В думе никто пикнуть против него не смеет. Про Стабровского и говорить нечего. Прохоров только вздыхал и чесал в затылке при одном имени Стабровского. Кстати, он рассказал всю историю отчаянной кабацкой войны.

- Теперь плачу дань ему, - признался он. - Что ни год, то семьдесят тысяч выкладывай. Не пито, не едено - дерут... да. Как тебя тогда, Илья Фирсыч, засудили, так все точно вверх ногами перевернулось.

- Ага, вспомнили Полуянова?

- Еще как вспомнили-то. Прежде-то как все у нас было просто. И начальство было простое. Не в укор будь тебе сказано: брал ты, и много брал, а только за дело. А теперь не знаешь, как и подступиться к исправнику: водки не пьет, взяток не берет, в карты не играет. Обморок какой-то.

Полуянов прожил на винокуренном заводе два дня, передохнул и отправился дальше пешком, как пришел.

- Будет, поездил, - говорил он, прощаясь с Прохоровым. - Нахожу, что пехтура весьма полезна для здоровья.

- Конечно, - соглашался Прохоров. - Уж ежели для здоровья, так на что лучше.

Отойдя с версту, Полуянов оглянулся на завод, плюнул и проговорил всего одно слово:

- Подлец!

Он даже погрозил кулаком всему винокуренному заводу.

Философское настроение оставило Полуянова только в момент, когда он перешел границу "своего" уезда. Даже сердце дрогнуло у отставного исправника при виде знакомых мест, где он царил в течение пятнадцати лет. Да, всё это были его владения. Он не мог освободиться от привычного чувства собственности и смотрел кругом глазами хозяина, вернувшегося домой из далекого путешествия. Свой уезд он знал, как свои пять пальцев, и видел все перемены, какие произошли за время его отсутствия. Прежде всего его поразило полное отсутствие запасных скирд, когда-то окружавших деревни. Куда девалось это мужицкое богатство?

В одной деревне Полуянов напустился на мужиков, собравшихся около кабака.

- Где у вас хлеб-то, а?.. Прежде-то с запасом жили, а теперь хоть метлой подмети.

- Да уж оно, видно, так вышло.

- Недород, что ли, был?

- Нет, пока господь миловал от недороду, а так воопче.

- Что "воопче"-то? На винокуренный завод свезли хлеб, канальи, а потом будете ждать недорода? Деньги на вине пропили, да на чаях, да на ситцах?

- А тебе какое дело? Чего ты ругаешься-то, оголтелый?

- А вот такое и дело. Чего старики-то смотрят?

Полуянов принялся так неистово ругаться, что разозлившиеся мужики чуть его не поколотили.

Чем дальше подвигался Полуянов, тем больше находил недостатков и прорух в крестьянском хозяйстве. И земля вспахана кое-как, и посевы плохи, и земля пустует, и скотина затощала. Особенно печальную картину представляли истощенные поля, требовавшие удобрения и не получавшие его, - в этом благодатном краю и знать ничего не хотели о каком-нибудь удобрении. До сих пор спасал аршинный сибирский чернозем. Но ведь всему бывает конец.

- Ах, мерзавцы! - ругался Полуянов, палкой измеряя толщину пропаханного слоя чернозема. - На двух вершках пашут. Что же это такое? Это мазать, а не пахать.

Попадались совсем выродившиеся поля с чахлыми, золотушными всходами, - хлеб точно был подбит молью. Полуянов, наконец, пришел в полное отчаяние и крикнул:

- Голод будет! Настоящий голод!

Он стоял посреди поля один и походил на сумасшедшего. Ему хотелось кого-то обругать, подтянуть, согнуть в бараний рог и вообще "показать".

II

Появление Полуянова произвело в Заполье известную сенсацию. Он нарочно пришел среди бела дня и медленно шагал по Московской улице, останавливаясь перед новыми домами. Такая остановка была сделана, между прочим, перед зданием Зауральского коммерческого банка.

- Эй, ваше превосходительство, здравствуй, - крикнул Полуянов появившемуся в дверях подъезда швейцару Вахрушке. - У вас здесь деньги дают?

- Дают.

- Богатым дают, а бедные пусть сами добывают?

- Около того, господин.

- А как это, по-твоему, называется?

- Даже очень просто: ходите почаще мимо.

- Ах вы, прохвосты!.. Постой-ка, мне как будто твое рыло знакомо. Про Илью Фирсыча Полуянова слыхал?

Вахрушка посмотрел на странника и оторопел. Он узнал бывшую грозу и малодушно бежал в свою швейцарскую.

- Ага, не понравилось? - торжествовал Полуянов. - Погодите, вот я доберусь до вас!.. Я вам покажу!

Дальше следовал целый ряд открытий. Женская прогимназия, классическая мужская прогимназия, только что выстроенное здание запольской уездной земской управы, целый ряд новых магазинов с саженными зеркальными окнами и т.д. Полуянов везде останавливался, что-то бормотал и размахивал своею палкой. Окончательно он взбесился, когда увидел вывеску ссудной кассы Замараева.

- Замараев? Фамилия знакомая. Тэ-тэ-тэ!.. Это уж не суслонский ли писарь воссиял? Да, ведь Прохоров рассказывал.

Полуянов отправился в кассу и сразу узнал Замараева, который с важностью читал за своею конторкой свежий номер местной газеты. Он равнодушно посмотрел через газету на странника и грубо спросил:

- Что тебе нужно?

- А ты посмотри на меня хорошенько.

- Много тут вас таких-то, шляющих!

- А ежели я палку свою пришел закладывать? Дорогого стоит палочка. Может, и кожу прикажете с себя снять?

- Ступай, ступай, откуда пришел.

Замараев сделал величественный жест и указал глазами на странника "услужающему". К Полуянову подскочил какой-то взъерошенный субъект и хотел ухватить его за локти сзади.

- Как ты смеешь, ррракалия? - грянул Полуянов.

Газета у Замараева вывалилась из рук сама собой, точно дунуло вихрем. Знакомый голос сразу привел его в сознание. Он выскочил из-за своей конторки и бросился отнимать странника из рук услужающего.

- Илья Фирсыч, голубчик... ах, боже мой!..

- Ага, узнал?.. То-то!

Замараев потащил дорогого гостя наверх, в свои горницы, и растерянно бормотал:

- Не прикажете ли водочки, Илья Фирсыч? Закусочку соорудим. А то чайку можно сообразить. Ах, боже мой! Вот, можно сказать: сурприз. Отец родной... благодетель!

Угощая дорогого гостя, Замараев даже прослезился.

- Господи, что прежде-то было, Илья Фирсыч? - повторял он, качая головой. - Разве это самое кто-нибудь может понять?.. Таких-то и людей больше не осталось. Нынче какой народ пошел: троюродное наплевать - вот и вся музыка. Настоящего-то и нет. Страху никакого, а каждый норовит только себя выше протчих народов оказать. Даже невероятно смотреть.

- Что же, всякому овощу свое время. Прежде-то и мы бывали нужны, а теперь на вашей улице праздник. Ваш воз, ваша и песенка.

- У волка одна песенка, Илья Фирсыч.

От Замараева Полуянов услышал только повторение того, что уже знал от Прохорова, с небольшими дополнениями и поправками.

- Так, так, - повторял он, качая в такт рассказа головой. - Всё по-новому у вас... да. Только ведь палка о двух концах и по закону бывает... дда-а.

- Ох, забыли и про палку и про протчее, Илья Фирсыч!

Выпив две рюмки водки, Полуянов таинственно спросил:

- Ну, а как поживает суслонский поп Макар?

- Ничего, слава богу.

- Что-о? - грянул Полуянов, вскакивая. - Слава богу? Да я... я...

- Ох, обмолвился! Простите на глупом слове, Илья Фирсыч. Еще деревенская-то наша глупость осталась. Не сообразил я. Я сам, признаться сказать, терпеть ненавижу этого самого попа Макара. Самый вредный человек.

- То-то!

- Недавно приезжал он деньги вкладывать, а я не принял. Ей-богу, не принял... Одним словом, вредный поп.

От Замараева Полуянов отправился прямо в малыгинский дом, и здесь его удивление достигло последних границ. На доме висела вывеска: "Редакция и контора ежедневной газеты Запольский курьер".

- Что-о-о? - зарычал Полуянов, не веря собственным глазам. - Газета? в моем участке? Да кто это смел, а? Газета? Ха-ха!

На этот крик в окне показалась голова Харитона Артемьича. Он, очевидно, не узнал зятя и смотрел на него с удивлением, как на сумасшедшего.

- Газета?.. Это ты придумал газету? - крикнул ему Полуянов, размахивая палкой.

- А тебе какое дело, рвань коричневая?

- Мне?.. В моем участке газеты разводить? Да вы тут все сбесились без меня?

- А ты вот покричи, так я тебе и шею накостыляю, - спокойно ответил Харитон Артемьич и для большей убедительности засучил рукава ситцевой рубашки. - Ну-ка, иди сюды. Распатроню в лучшем виде.

- Да ты с кем говоришь-то, седая борода? - орал Полуянов.

- Нет, ты с кем говоришь? - орал Харитон Артемьич, входя в азарт.

- Газетчик проклятый!.. Прохвост!

Это было уже слишком. Харитон Артемьич ринулся во двор, а со двора на улицу, на ходу подбирая полы развевавшегося халата. Ему ужасно хотелось вздуть ругавшегося бродягу. На крик в окнах нижнего этажа показались улыбавшиеся лица наборщиков, а из верхнего смотрели доктор Кочетов, Устенька и сам "греческий язык".

- Здравствуй, тестюшка, - проговорил Полуянов, протягивая руку. - Попа и в рогоже узнают, а ты родного зятя не узнал...

- Тьфу!.. Да ты откудова взялся-то?

- Где был, там ничего не осталось.

Старики расцеловались тут же на улице, и дальше все пошло уже честь честью. Гость был проведен в комнату Харитона Артемьича, стряпка Аграфена бросилась ставить самовар, поднялась радостная суета, как при покойной Анфусе Гавриловне.

- Ох, горюшко наше объявилось! - причитала Аграфена, раздувая самовар. - Вот чему не потеряться-то! Кабы голубушка Анфуса-то Гавриловна была жива!

Все мысли и чувства Аграфены сосредоточивались теперь в прошлом, на том блаженном времени, когда была жива "сама" и дом стоял полною чашей. Не стало "самой" - и все пошло прахом. Вон какой зять-то выворотился с поселенья. А все-таки зять, из своего роду-племени тоже не выкинешь. Аграфена являлась живою летописью малыгинской семьи и свято блюла все, что до нее касалось. Появление Полуянова с особенною яркостью подняло все воспоминания, и Аграфена успела, ставя самовар, всплакнуть раз пять.

Весь дом волновался. Наборщики в типографии, служащие в конторе и библиотеке, - все только и говорили о Полуянове. Зачем он пришел оборванцем в Заполье? Что он замышляет? Как к нему отнесутся бывшие закадычные приятели? Что будет делать Харитина Харитоновна? Одним словом, целый ряд самых жгучих вопросов.

А Полуянов сидел в комнате Харитона Артемьича и как ни в чем не бывало пил чай стакан за стаканом.

- Ну, брат, удивил! - говорил Харитон Артемьич, хлопая его по плечу. - Придумать, так не придумать такого патрета... да-а!.. И угораздило тебя, Илья Фирсыч!

- Чему же ты удивляешься? Сам не лучше меня.

- Ох, не лучше! И не говори, зятюшка. Ах, что со мной сделали зятья!.. Разорвать их всех мало!

- А вот погодите, тятенька, мы их всех подтянем.

- Подтянем?

- Еще как!

- Ты законы-то не забыл, Илья Фирсыч?.. Без тебя-то много новых законов объявилось... земство... библиотека... газета...

- Ну, закон-то один, а это так... Одним словом, подтянем.

- Мне бы, главное, зятьев всех в бараний рог согнуть, а в первую голову проклятого писаря. Он меня подвел с духовной... и ведь как подвел, пес! Вот так же, как ты, все наговаривал: "тятенька... тятенька"... Вот тебе и тятенька!.. И как они меня ловко на обе ноги обули!.. Чисто обделали - все равно, как яичко облупили.

- Ничего, мы доберемся... Скажем, что духовная была подложная.

- Н-но-о?

- Только и всего.

- А в Сибирь нельзя сослать всех зятьев зараз?

- Ну, Сибирь, это другое. Подтянуть можно, а относительно Сибири совсем другой разговор.

Эта беседа с Полуяновым сразу подняла всю энергию Харитона Артемьича. Он бегал по комнате, размахивал руками и дико хохотал. Несколько раз Полуянову приходилось защищаться от его объятий.

- Подтянем, Илья Фирсыч? Ха-ха! Отцом родным будешь. Озолочу... Истинно господь прислал тебя ко мне. Ведь вконец я захудал. Зятья-то на мои денежки живут да радуются, а я в забвенном виде. Они радуются, а мы их по шапке... Ха-ха!.. Есть и на зятьев закон?

- Для всего есть свой закон.

- Отец!.. В ножки поклонюсь!.. А жида Ечкина тоже подтянем? и Шахму?

- Этих-то уж совсем просто, Харитон Артемьич. Все дело как на ладони.

- Главное, чтобы все по закону... Катай их законом... И жида, и писаря, и немца Полуштофа, и Галактиона - всех валяй!.. Ты живи у меня, - ну, вместе и будем орудовать.

- Конечно, вместе. Я-то проклятого попа буду добывать... В порошок его изотру!

Старики заперлись в своей комнате и проговорили долго за полночь. В типографии было слышно, как хохотал Харитон Артемьич, и стряпка Аграфена со страхом крестилась.

- Никак рехнулся наш Харитон Артемьич от радости... Ох, владычица скорбящая, помилуй нас!

Все жаждали еще раз посмотреть на Полуянова, но он так и не показался.

На другой день Полуянов проснулся очень рано и отправился к заутрене. Харитон Артемьич едва дождался его, сидя за самоваром.

- Уж я думал, что ты совсем ушел, Илья Фирсыч... Даже испугался.

- Не беспокойся, никуда не уйду... Помолиться богу сходил, с попом поговорил, потом старика Нагибина встретил.

- Кощей проклятый!

- Потом, иду это по улице, как шарахнется мимо рысак... Чуть-чуть не задавил. Смотрю, Мышников катит.

- Вот, вот... Он у нас раздулся, как "лещ в собачьем ухе. Всех зорит.

- Потом встретил Луковникова с дочерью. Старик-то что-то на одну ногу припадает... А дочь совсем большая.

- Тоже плох и Тарас Семеныч. Того гляди, и совсем скапутится. Завяз он с своею вальцовою мельницей.

Харитон Артемьич страшно боялся, чтобы Полуянов не передумал за ночь, - мало ли что говорится под пьяную руку. Но Полуянов понял его тайную мысль и успокоил одним словом:

- Подтянем!

III

Устенька Луковникова жила сейчас у отца. Она простилась с гостеприимным домом Стабровских еще в прошлом году. Ей очень тяжело было расставаться с этою семьей, но отец быстро старился и скучал без нее. Сцена прощания вышла самая трогательная, а мисс Дудль убежала к себе в комнату, заперлась на ключ и ни за что не хотела выйти.

- Мы все так сжились с тобой, - говорил Стабровский, обнимая Устеньку. - Я по крайней мере смотрю на тебя и думаю о тебе, как о родной дочери. Даже как-то странно представить, что вдруг тебя не будет у нас.

- Ведь я попрежнему буду бывать у вас каждый день, Болеслав Брониславич, - точно оправдывалась Устенька. - И потом я столько обязана всем вам... Сейчас, право, даже не сумею всего высказать.

Они просидели целый вечер в кабинете Стабровского. Старик сильно волновался и несколько раз отвертывался к окну, чтобы скрыть слезы.

- Вот уж вы совсем большие, взрослые девушки, - говорил он с грустною нотой в голосе. - Я часто думаю о вас, и мне делается страшно.

- Чего же бояться, папа? - удивлялась Дидя. - Под старость ты делаешься сентиментальным.

- Чего я боюсь? Всего боюсь, детки... Трудно прожить жизнь, особенно русской женщине. Вот я и думаю о вас... что вас будет интересовать в жизни, с какими людьми вы встретитесь... Сейчас мы еще не поймем друг друга.

Стабровский действительно любил Устеньку по-отцовски и сейчас невольно сравнивал ее с Дидей, сухой, выдержанной и насмешливой. У Диди не было сердца, как уверяла мисс Дудль, и Стабровский раньше смеялся над этою институтскою фразой, а теперь невольно должен был с ней согласиться. Взять хоть настоящий случай. Устенька прожила у них в доме почти восемь лет, сроднилась со всеми, и на прощанье у Диди не нашлось ничего ей сказать, кроме насмешки.

- Папа, будем смотреть на вещи прямо, - объясняла она отцу при Устеньке. - Я даже завидую Устеньке... Будет она жить пока у отца, потом приедет с ярмарки купец и возьмет ее замуж. Одна свадьба чего стоит: все будут веселиться, пить, а молодых заставят целоваться.

Устенька густо покраснела и ничего не ответила, а Стабровский вспылил, - это был, кажется, еще первый случай, что он рассердился на свою Дидю.

- Да, она идет к своим, - заговорил он, делая широкий жест. - Это законное стремление. Птенчик оперился, вырос и прибивается к своей стае... А вот ты этого не понимаешь, Дидя, что есть свои и что есть мертвая тяга к общему делу. О, как я это ценю!.. Мы во многом не согласимся с Устенькой, за многое она отнесется ко мне критически, может быть, даже строго осудит, но я понимаю ее теперешнее настроение, хорошее, светлое, доброе... Устенька, я понимаю больше, чем ты думаешь, хотя многого и не могу сейчас высказать. Иди, славяночка, к своим и ничего не бойся... Великая будущность перед русскою женщиной и великая, счастливая работа. Дай я тебя благословлю.

Диде сделалось стыдно за последовавшую после этого разговора сцену. Она не вышла из кабинета только из страха, чтоб окончательно не рассердить расчувствовавшегося старика. Стабровский положил свою руку на голову Устеньки и заговорил сдавленным голосом:

- Славяночка, ты уходишь из этого дома навсегда... Впечатления детства остаются в памяти на всю жизнь, и ты запомни, что отсюда ты вынесла. Здесь тебе говорили: нет ни немцев, ни жидов, ни славян, а есть просто люди, люди хорошие и дурные... Счастье заключается в труде на пользу других. Пока мы можем быть, в лучшем случае, справедливыми и хорошими только у себя в семье, но нельзя любить свою семью, если не любишь других. Мы, старики, прошли тяжелую школу, с нами были несправедливы, и мы были несправедливы, и это нас мучило, делало несчастными и отравляло даже то маленькое счастье, на какое имеет право каждая козявка. Иди, славяночка, к своим, там уже есть много хороших людей. Добрым и честным принадлежит мир. Есть богатые и бедные люди, красивые и некрасивые, старые и молодые, образованные и необразованные, но одно великое равняет всех, это - совесть. Без совести нельзя жить, как без солнечного света... Ведь и любовь тоже совесть, высшая совесть, когда человек делается и лучше, и чище, и справедливее.

"Господи, отец, кажется, сошел с ума! - с ужасом думала Дидя, стараясь смотреть в угол. - Говорит, точно ксендз... Расчувствовался старикашка".

Да, Устенька много хорошего вынесла из этого дома и навсегда сохранила о Стабровском самую хорошую память, хотя представление об этом умном и добром человеке постоянно в ней двоилось.

Вернувшись к отцу, Устенька в течение целого полугода никак не могла привыкнуть к мысли, что она дома. Ей даже казалось, что она больше любит Стабровского, чем родного отца, потому что с первым у нее больше общих интересов, мыслей и стремлений. Старая нянька Матрена страшно обрадовалась, когда Устенька вернулась домой, но сейчас же заметила, что девушка вконец обасурманилась и тоскует о своих поляках.

- Испортили они тебя, Устинья Тарасовна, - повторяла старуха при каждом удобном случае. - Погляжу я на тебя, как тебе скушно дома-то.

Замечал это и сам Тарас Семеныч, хотя и не высказывался прямо. Ничего, помаленьку привыкнет... Самое главное, что больше всего тяготило Устеньку, это сознание собственной ненужности у себя дома. Она чувствовала себя какою-то гостьей.

- Это скучно, папа, сидеть без дела, - объясняла она отцу.

- Что же я-то могу придумать? Ежели в учительницы идти, так будешь хлеб отбивать у других бедных девушек... Это нехорошо. Уроки давать - то же самое. Поживи, отдохни.

- Ах, какой ты, папа! От чего отдыхать? Это, наконец, смешно!

- Читай книжки.

Устенька много читала, но это еще не было настоящим делом. Впрочем, ее скоро выручили полученные в доме Стабровского знания. Раз она пришла в библиотеку, и доктор Кочетов сразу предложил ей занятия при газете.

- Мы все тут очень слабы по части языков, а ведь вы знаете... Одним словом, вы нам поможете, Устенька. Кажется, вы даже по-английски переводите?

- Я училась, но, право, не знаю, справлюсь ли. Вам что нужно переводить?

- Ах, да!.. Главного-то я и не сказал: нам нужна переводчица для газеты. Понимаете, это известный даже шик - пользоваться материалами из первоисточника, а не из третьих рук.

Благодаря своему знанию языков Устенька попала прямо в центр провинциального оппозиционного издания. С составом редакции благодаря доктору Кочетову она была знакома еще раньше, а теперь сделалась невольною участницей уже самого дела. Это и были те свои, о которых говорил ей на прощанье Стабровский. Да, это действительно были свои, - те свои, которым она принадлежала по инстинкту. Работа в редакции "Запольского курьера" для Устеньки была своего рода воскресением. Сюда стекались "протестующие элементы" с громадной территории, и, как ни была стеснена деятельность маленького провинциального издания, она все-таки сказывалась в общем строе. Конечно, ничего систематического здесь не могло быть, и все дело сводилось на то, чтобы с большею или меньшею ловкостью "воспользоваться моментом", как говорил Харченко. Хитрый хохлик сосредоточил все свои боевые силы на преследовании банковских воротил, а главным образом, конечно, Мышникова. Его уже раз пять судили в окружном суде за диффамацию и клевету, и он с торжеством выходил сух из воды.

- А мы опять воспользуемся моментом, - говорил он, возвращаясь из суда в редакцию. - Подождите, господа, смеется последний, а мы еще посмотрим.

В редакции по вечерам собирались разные "протестанты" и обсуждали нараставшие злобы дня. Собственно редакцию составляли Харченко и Кочетов, а остальные только помогали. Здесь Устенька прошла целый курс знаний, которых нельзя получить было нигде больше. Она отлично познакомилась с вопросами городского хозяйства, с задачами земского самоуправления, с экономическою картиной целого края, а главное - с тем разрушающим влиянием, которое вносили с собой банковские дельцы, и в том числе старик Стабровский. Ей часто делалось больно, когда упоминалось это дорогое для нее имя с очень злыми комментариями, - и больно и досадно, а нельзя было не согласиться. Получалась самая мучительная раздвоенность.

- Ну, что у вас нового? - спрашивал Тарас Семеныч, когда Устенька возвращалась домой с кипой газет. - Все за мухой с обухом гоняетесь?

Втайне старик очень сочувствовал этой местной газете, хотя открыто этого и не высказывал. Для такой политики было достаточно причин. За дочь Тарас Семеныч искренне радовался, потому что она, наконец, нашла себе занятие и больше не скучала. Теперь и он мог с ней поговорить о разных делах.

- Ты у меня теперь в том роде, как секретарь, - шутил старик, любуясь умною дочерью. - Право... Другие-то бабы ведь ровнешенько ничего не понимают, а тебе до всего дело. Еще вот погоди, с Харченкой на подсудимую скамью попадешь.

- Если б это было нужно, папа, то отчего же не пойти за правое дело?

- Оно, конечно, так, а мы вот все боимся правды-то.

Приглядываясь к новым людям, Устенька долго не могла разобраться в своих впечатлениях и многого не могла понять. Жизнь давала себя знать, разбивая на каждом шагу молодые иллюзии и счастливые верования. По временам Устеньке делалось просто страшно. Боже мой, кругом столько самого бессмысленного и обидного зла! Большинство точно сознательно старалось делать зло даже самим себе. Тут даже не спасало образование. Живым примером являлся доктор Кочетов, который все чаще и чаще приходил в редакцию в ненормальном виде. Первое время он стеснялся Устеньки, а потом махнул рукой.

- Доктор, неужели вы не можете удержаться? - спрашивала его Устенька. - Ведь есть же сила воли.

- Вам жаль меня?

- Да.

- Не стоит!.. Я сам сначала тоже жалел себя, а потом... Одним словом, не стоит говорить.

Устеньке делалось жутко, когда она чувствовала на себе пристальный взгляд доктора. В этих воспаленных глазах было что-то страшное. Девушка в такие минуты старалась его избегать.

- Барышня, а вы не находите меня сумасшедшим? - спросил ее раз доктор с больною улыбкой. - Будемте откровенны... Я самое худшее уже пережил и смотрю на себя, как на пациента.

- Не знаю, доктор... Вы просто нездоровы.

- Да, да... Нездоров. Ах, если бы вы только видели, какие ужасные ночи я провожу! Засыпаю я только часов в шесть утра и все хожу... Вдруг сделается страшно-страшно, до слез страшно... Хочется куда-то убежать, спрятаться.

В маленьких провинциальных городках тайны не могут существовать. Устенька, несмотря на свое девичье положение, знала многое, чего знать девице и не полагалось. Источником этих закулисных сведений являлась главным образом старая нянька Матрена. Семейное положение доктора Кочетова давно сделалось притчей во языцех. Все знали, как он женился и как Прасковья Ивановна забрала его под башмак. Последнею новостью в докторской биографии было то, что адвокат Мышников сильно ухаживал за Прасковьей Ивановной и ежедневно бывал в бубновском доме.

- Раньше-то сама Прасковья Ивановна припадала к нему, - объяснила Матрена с старческою наивностью. - Даже совсем без стыда гонялась... А нынче уж, видно, Мышников погнался за ней. Змей лютый, одним словом... Ох, грехи!

- Няня, не смейте мне ничего говорить о докторе.

- Да ведь весь город говорит. Только в колокола не звонят.

Разгадка мрачного настроения доктора была налицо.

IV

Доктор Кочетов переживал ужасное время. Он дошел до того состояния, когда люди стараются не думать о себе. В нем точно жили несколько человек: один, который существовал для других, когда доктор выходил из дому, другой, когда он бывал в редакции "Запольского курьера", третий, когда он возвращался домой, четвертый, когда он оставался один, пятый, когда наступала ночь, - этот пятый просто мучил его. Мысль о сумасшествии появлялась у доктора уже раньше; он начинал следить за каждою своею мыслью, за каждым словом, за каждым движением, но потом все проходило. Эти припадки мнительности начали повторяться все чаще и принимали все более мучительную форму. Успокоение давала только мадера. В бубновском доме царил какой-то дух мадеры. Доктор пил потихоньку, как это делал покойный Бубнов и как сейчас это делала Прасковья Ивановна.

Окончательным поворотным пунктом в психологии доктора послужило открытие, что Прасковья Ивановна устроилась по-новому. Сначала доктор получил анонимное письмо, раскрывавшее ему глаза на отношения жены к Мышникову, получил и не поверил, приписав его проявлению тайной злобы. Потом получено было второе письмо, третье, четвертое, - тайный враг не дремал и заботился о нем, как самый лучший друг. Невольно доктор начал следить за женой и убедился в том, что тайный корреспондент был прав. Он знал, когда жена уходила на свидание, знал, когда она ждала Мышникова, знал, когда она рассчитывала, что он уйдет из дому, - знал и скрывался. Теперь роли переменились, раньше Прасковья Ивановна ухаживала за Мышниковым, а сейчас наоборот. Дело дошло до того, что всесильный Мышников даже ухаживал за ним. Доктору делалось стыдно за любовников, за себя, за тот позор, который густым облаком покрывал всех. Ведь и сам он не лучше других.

Больше всего пугало доктора то, что его ничто не интересовало. Не все ли равно? Сегодня жена обманывает его, завтра будет он ее обманывать, - только небольшая перемена ролей. Он давно перестал бывать у Стабровских, раззнакомился почти со всеми и никого не желал видеть. Для чего? Оставалась, правда, газета, но и тут дело сводилось на простую инерцию и на отдел привычных движений. Сначала доктор стеснялся приходить в редакцию в ненормальном виде, а потом и это чувство простого физического приличия исчезло. Не все ли равно? Он приходил теперь в редакцию с красными глазами, опухшим лицом и запойным туманом в голове. Что же, пусть все видят, удивляются, презирают, жалеют. В глубине души доктор все-таки не считал себя безнадежным алкоголиком, а пил так, пока, чтобы на время забыться. Иногда у него являлась спасительная мысль бежать из проклятого Заполья куда глаза глядят, но ведь это последнее средство было всегда в его распоряжении. Его все-таки что-то удерживало, какое-то смутное чувство собственного угла, какого-то неисполненного дела. Что-то такое еще оставалось впереди, неопределенное и смутное.

Одной ночи доктор не мог вспомнить без ужаса. Он выпил вечером целых две бутылки мадеры. Долго ходил он по кабинету, думал вслух, ложился на диван и снова вставал, чтобы шагать по кабинету. Он знал, что не уснет до самого утра. Вдруг, лежа на диване, он почувствовал, как в нем стынет вся кровь и сердце перестает биться. Его охватила ужасная мысль, вернее - ощущение, точно он раздваивался и переставал уже быть самим собой. Да, он это чувствовал всем своим телом, опухшими от пьяной водянки ногами, раздутою печенью. Он больше не был он, доктор Кочетов, а тот, другой, Бубнов, который вот так же лежал на диване, опухший от пьянства и боявшийся каждого шороха. Доктор боялся пошевелиться, открыть глаза, точно его что придавило. Да, он превратился в Бубнова.

Галлюцинация продолжалась до самого утра, пока в кабинет не вошла горничная. Целый день потом доктор просидел у себя и все время трепетал: вот-вот войдет Прасковья Ивановна. Теперь ему начинало казаться, что в нем уже два Бубнова: один мертвый, а другой умирающий, пьяный, гнилой до корня волос. Он забылся, только приняв усиленную дозу хлоралгидрата. Проснувшись ночью, он услышал, как кто-то хриплым шепотом спросил его:

- Ты здесь?

Это был бубновский голос, и доктор в ужасе спрятал голову под подушку, которая казалась ему Бубновым, мягким, холодным, бесформенным. Вся комната была наполнена этим Бубновым, и он даже принужден был им дышать.

Целых три дня продолжались эти галлюцинации, и доктор освобождался от них, только уходя из дому. Но роковая мысль и тут не оставляла его. Сидя в редакции "Запольского курьера", доктор чувствовал, что он стоит сейчас за дверью и что маленькие частицы его постепенно насыщают воздух. Конечно, другие этого не замечали, потому что были лишены внутреннего зрения и потому что не были Бубновыми. Холодный ужас охватывал доктора, он весь трясся, бледнел и делался страшным.

- Вам дурно, доктор? - спрашивала Устенька, сидевшая за своим столиком с корректурами. - Я принесу воды.

- Ради бога, не двигайтесь, - умолял доктор шепотом.

Ему казалось, что стоило Устеньке подняться, как все мириады частиц Бубнова бросятся на него и он растворится в них, как крупинка соли, брошенная в стакан воды. Эта сцена закончилась глубоким обмороком. Очнувшись, доктор ничего не помнил. И это мучило его еще больше. Он тер себе лоб, умоляюще смотрел на ухаживавшую за ним Устеньку и мучился, как приговоренный к смерти.

Память вернулась только ночью, когда доктор лежал у себя в кабинете и мучился бессонницей.

Так продолжалось изо дня в день, и доктор никому не мог открыть своей тайны, потому что это равнялось смерти. Муки достигали высшей степени, когда он слышал приближавшиеся шаги Прасковьи Ивановны. О, он так же притворялся спящим, как это делал Бубнов, так же затаивал от страха дыхание и немного успокаивался только тогда, когда шаги удалялись и он подкрадывался к заветному шкафику с мадерой и глотал новую дозу отравы с жадностью отчаянного пьяницы.

Когда пришел навестить его старик Кацман, произошла совсем дикая сцена.

- Ну, что, collega, как вы себя чувствуете? - спрашивал Кацман, нюхая пропитанный мадерой воздух.

- Ничего, отлично.

- А дайте-ка ваш пульс.

Эта фраза привела Кочетова в бешенство. Кто смеет трогать его за руку? Он страшно кричал, топал ногами и грозил убить проклятого жида. Старик доктор покачал головой и вышел из комнаты.

Однажды ночью, когда Кочетов шагал по своему кабинету, прибежала какая-то запыхавшаяся женщина и Христом богом молила его ехать к больной.

- Ох, у смерти конец, родненький, - причитала она. - Зашлась наша-то барыня... Лежит, глазки закатила... Ох, смертынька!

- Да какая барыня, говори толком?

- А Серафима Харитоновна!

- Какая Серафима Харитоновна?

- Ах ты, господи!.. Ну, которая за Колобовым, за Галактионом Михеичем. Еще пароходы у него.

Доктор давно не практиковал, но тут, по какой-то инерции, согласился и поехал.

В маленьком домике Колобова, где жила Серафима с детьми, шел страшный переполох. Доктора встретила в передней Харитина, бледная, но спокойная.

- Простите, что мы потревожили вас, Анатолий Петрович. С сестрой плохо, а Кацман сам болен.

Проходя мимо двери в столовую, Кочетов увидел Галактиона, который сидел у стола, схватившись за голову.

Больная лежала в спальне на своей кровати, со стиснутыми зубами и закатившимися глазами. Около нее стояла девочка-подросток и с умоляющим отчаянием посмотрела на доктора.

- Мама умерла... - прошептала она, точно боялась кого разбудить.

Доктор приложил ухо к груди больной. Сердце еще билось, но очень слабо, точно его сжимала какая-то рука. Это была полная картина алкоголизма. Жертва запольской мадеры умирала.

Пущены были в ход холодные компрессы, лед, нашатырный спирт и обтиранья, пока больная не вздохнула и не открыла глаз.

- Принесите сюда мадеры, - шепнул доктор Харитине.

Через минуту в спальню вошел с только что откупоренною бутылкой вина Галактион, налил рюмку и подал больной. Она взглянула на него, отрицательно покачала головой и проговорила слабым голосом:

- Вы, кажется, считаете меня за пьяницу, а я совсем не пью...

Как доктор ни уговаривал ее, больная осталась при своем. Галактион понял, что она стесняется его, и вышел Харитина приподняла больную на подушки, но у нее голова свалилась на сторону.

- Посылайте скорее за священником, - шепнул доктор.

- Да ведь мы староверы... Никого из наших стариков сейчас нет в городе, - с ужасом ответила Харитина, глядя на доктора широко раскрытыми глазами. - Ужели она умрет?.. Спасите ее, доктор... ради всего святого... доктор...

- От паралича сердца спасенья нет.

- Доктор... доктор!..

Но доктор уже шел в столовую с бутылкой в одной руке и с рюмкой в другой. Галактион сидел у стола.

- Идите, проститесь с женой, - сказал доктор, усаживаясь к столу и ставя перед собой бутылку. - Все кончено.

Галактион взглянул на него, раскрыл рот, чтобы сказать что-то, и выбежал из столовой. Доктор проводил его глазами, улыбнулся и спокойно налил себе рюмку мадеры.

Больная полулежала в подушках и смотрела на всех осмысленным взглядом. Очевидно, она пришла в себя и успокоилась. Галактион подошел к ней, заглянул в лицо и понял, что все кончено. У него задрожали колени, а перед глазами пошли круги.

- Серафима, благослови детей! - проговорил он сдавленным голосом.

Больная наморщила лоб и тревожно посмотрела кругом, кого-то отыскивая. Галактион понял этот взгляд и подвел дочь Милочку.

- Сережи нет... он уехал в гимназию; благослови Милочку.

Девушка зарыдала, опустилась на колени и припала головой к слабо искавшей ее материнской руке. Губы больной что-то шептали, и она снова закрыла глаза от сделанного усилия. В это время Харитина привела только что поднятую с постели двенадцатилетнюю Катю. Девочка была в одной ночной кофточке и ничего не понимала, что делается. Увидев плакавшую сестру, она тоже зарыдала.

Больная благословила девочку и сделала глазами Харитине знак, чтоб увели детей. Когда Харитина вернулась, она посмотрела на нее, потом на Галактиона и проговорила с удивительною твердостью:

- Пожалейте детей... я... я не буду никому больше мешать.

Харитина всхлипывала и, припав головой к изголовью умиравшей, шептала:

- Сима, прости... Сима... Сима...

Галактион стоял и не чувствовал, как у него катились по лицу слезы. Харитина подвела его к постели и заставила стать на колени.

- Сима... я... меня... - бормотал Галактион, точно каждое слово приросло к горлу и он должен был его отдирать. - Нет нам прощенья, Сима... я... меня...

Умирающая уже закрыла глаза. Грудь тяжело поднималась. Послышались мертвые хрипы. В горле что-то клокотало и переливалось.

- Матушка ты наша... касатушка, - причитала около кровати точно из-под земли выросшая Аграфена. - Голубушка барышня...

В дверях стоял Харитон Артемьич. Он прибежал из дому в одном халате. Седые волосы были всклокочены, и старик имел страшный вид. Он подошел к кровати и молча начал крестить "отходившую". Хрипы делались меньше, клокотанье остановилось. В дверях показались перепуганные детские лица. Аграфена продолжала причитать, обхватив холодевшие ноги покойницы.

- Матушка ты наша, барышня... на кого ты час, сироток, оставляешь?

Доктор продолжал сидеть в столовой, пил мадеру рюмку за рюмкой и совсем забыл, что ему здесь больше нечего делать и что пора уходить домой. Его удивляло, что столовая делалась то меньше, то больше, что буфет делал напрасные попытки твердо стоять на месте, что потолок то уходил кверху, то спускался к самой его голове. Он очнулся, только когда к нему на плечо легла чья-то тяжелая рука и сердитый женский голос проговорил:

- Ты это што за моду придумал лакать винище в этакой-то час, бесстыжие твои глаза? Ступай домой, горький...

Это была Аграфена. Она в следующий момент взяла доктора под руку и повела из столовой. Он попробовал сопротивляться, но, посмотрев на бутылку, увидел, что она пуста, и только махнул рукой.

- Finita la commedia... Да, горький... именно... Галактион обманывал свою жену, а она умерла... и Прасковью Ивановну тоже обманывал, а она жива... Не правда ли, как это странно?

V

Смерть жены для Галактиона являлась только продолжением разных других неудач. Ему вообще не везло в последнее время. На Иртыше затонула баржа с незастрахованным чужим товаром, пароход "Первинка" напоролся на подводный камень и целое лето простоял без работы, было несколько запоздавших грузов, за которые пришлось платить неустойку, - одним словом, одна неудача за другой. В банке положение Галактиона тоже пошатнулось. Забравший силу Мышников пробовал на нем свое влияние. Даже старик Стабровский, покровительствовавший Галактиону до сих пор, заметно охладел к нему без всякой видимой причины. Последнее особенно беспокоило Галактиона, хотя он крепился и никому ничего не высказывал. Все складывалось против него как раз с того момента, когда он сошелся с Харитиной. В этом было что-то роковое... Впрочем, сама Харитина давно это заметила и тоже мучилась.

- Это я тебе принесла несчастье, - повторяла она, глядя на Галактиона виноватыми глазами.

Последнее его бесило каждый раз. Да и прежней Харитины, веселой, сумасбродной, красивой русалочьею красотой, уже не было, - может быть, она изменилась, может быть, постарела, а может быть, просто он привык к ней. О ее красоте он мог теперь судить только по тому впечатлению, какое она производила на других. Но его злило и это, когда эти другие любовались Харитиной, точно и в этом был какой-то скрытый обман. Особенно не шло к Харитине, когда она делалась печальной, начинала жаловаться и вообще хныкала. Галактион возмущался, говорил ей дерзости, доводил до слез, а потом начинал жалеть молча, не имея сил проявить свою жалость активно.

Теперь все служило поводом к домашним сцепам, недоразумениям и настоящим ссорам. Обыкновенно начинал Галактион, которого одинаково возмущало, если Харитина раздражалась или оставалась хладнокровной. Он успокаивался только тогда, когда Харитина выходила из себя и начинала рвать и метать. Несколько раз она бросалась на него прямо с ножом. Галактион не сомневался, что она в таком состоянии может зарезать кого угодно. Но именно такое бешенство его удовлетворяло, снимая с души какую-то тяжесть. Как ни был несправедлив Галактион к Харитине, но одного достоинства он не мог не признать за ней: ни один посторонний глаз не видел ее слез, никто не слыхал ее жалоб. Она для других была только в хорошем или дурном настроении, что еще не давало повода делать какие-нибудь предположения об ее интимной жизни.

В сущности Харитина была глубоко несчастна, потому что продолжала любить Галактиона, и любила его тем сильнее, чем больше он охладевал к ней. Есть такие натуры, чувства которых требуют препятствий, особенно такое чувство, как любовь. Если бы Галактион любил ее попрежнему, Харитина, наверное, не отвечала бы ему тою же монетой, а теперь она боялась даже проявить свою любовь в полной мере и точно прятала ее, как прячут от солнца нежное растение. В то же время она отлично понимала, что такое Галактион и что любить его не стоит. Ведь он всю жизнь думал только о себе и своих планах, а женщины для него являлись только печальною необходимостью. В сущности он никого и не в состоянии любить, как все эгоисты. И все-таки, зная все это, Харитина радостно вся вздрагивала, когда он входил в комнату. О, она так ждала его каждый раз, точно он приходил к ней прощаться навсегда! Да, ждала и ненавидела себя именно за это, как ненавидит каторжник свои цепи.

Последнею каплей в этой чаше испытаний для Харитины было появление в Заполье мужа. Галактион приехал из города в Городище и заявил с злорадством:

- Твой Илья Фирсыч приехал, то есть пришел пешком... В полной форме: и котомка и палочка. Только недостает кошеля...

- Какой же он мой? - тихо ответила Харитина, боясь обидеться.

- А чей же? Конечно, твой... Вот он придет к нам в гости и попросит хлебца, как бродяжка.

Харитина молчала. Ее возмущал до глубины самый тон, каким говорил с ней Галактион. Точно это она желала, чтобы Полуянов вернулся из ссылки.

- Да, твой, твой, твой! - уже кричал Галактион, впадая в бешенство. - Ведь ты сама его выбрала в мужья, никто тебя не неволил, и выходит, что твой... Ты его целовала, ты... ты... ты...

Он задыхался от ярости, сжимал кулаки и, кажется, готов был броситься на Харитину и убить ее одним ударом. О, как он ревновал ее к ее прошлому, как ненавидел ее и с радостью растоптал бы ее, как топчут змею!

- Зачем же он придет к нам? - заметила Харитина.

- Зачем? Придет за своею законною женой. Он в своем полном праве. Ты забыла, чья ты жена.

Харитина молчала, что уже окончательно взбесило Галактиона. Он схватил ее за руку и крикнул задыхавшимся голосом:

- Ведь ты... ты любила его... да! Ты его целовала, и он...

Закончилась эта дикая сцена тем, что Галактион избил Харитину, зверски избил, как бьют своих жен только пьяные мужики, а потом взял и запер в комнате, точно боялся, что она убежит и будет жаловаться на него. Это был ужасный момент. Харитина целый день просидела в темном углу, как затравленный зверь, и вся дрожала, когда слышались чьи-нибудь шаги. Ей казалось, что Галактион вернется и убьет ее. О, как она была бы рада умереть, заснуть, найти вечный покой, когда ничто не будет тревожить, волновать и мучить! Это была смертная жажда покоя. Харитина не плакала, а сидела молча, уничтоженная, жалкая, несчастная.

- За что? - повторяла она про себя, закрывая глаза. - Господи, за что?

Из всех чувств оставалось только физическое чувство страха, то чувство, которое заставляет собаку лизать только что наказавшую ее руку.

Галактион бил ее уже не в первый раз, но тогда было другое. Опомнившись, Харитина пришла к тому заключению, что ей даже некуда деваться. Ни близких знакомых, ни друзей, ни родных - никого. С сестрами она совсем не виделась, да и не любила никого. Значит, оставалось опять жить с Галактионом и терпеть новые побои, - она сознавала, что нынешний день только начало еще худших дней. Что же делать? Броситься в воду? А он будет радоваться, что избавился от обузы... да. Потом женится... В сердце Харитины закипела дикая ненависть именно к этой другой, а в воображении пронеслась страшная картина убитого Галактиона, любя убитого, вперед оплаканного и еще более дорогого. Одна земля будет разлучницей. Харитина старалась не думать об этом, даже принималась со страха молиться, а в голове стояла одна мысль, эта же мысль наполняла всю комнату и, как ночная птица, билась с трепетом в окно.

Теперь из-за Полуянова начали повторяться постоянные истории. Галактион не только не чувствовал угрызений совести, но выискивал всевозможные случаи, чтобы придраться к Харитине. Смерть жены на время прекратила это ожесточенное настроение, и Галактион точно отмяк. На первый план выступили теперь сироты-дети. Нужно было их куда-нибудь пристроить. Со смертью матери-пьяницы рушился последний призрак своего дома. Харитина боялась предложить взять их к себе в Городище. Она потихоньку от Галактиона написала Агнии, умоляя ее всеми святыми не оставлять сирот. Агния очень ловко повела дело и уговорила Галактиона. У нее было уже двое своих детей.

- Мне ведь все равно с ребятами-то сидеть, - убеждала она. - Заодно уж хлопотать... Да и твои большие совсем.

Галактион долго не соглашался, хотя и не знал, что делать с детьми. Агния убедила его тем, что дети будут жить у дедушки, а не в чужом доме. Это доказательство хоть на что-нибудь походило, и он согласился. С Харченком он держал себя, как посторонний человек, и делал вид, что ничего не знает об его обличительных корреспонденциях.

Все-таки, когда Галактион перевез детей к дедушке, его охватило мучительное чувство пустоты. Что-то такое порвалось, чего уж нельзя было соединить никаким" силами. И обидно и грустно. Сколько раз Галактион раньше думал о том, как было бы хорошо, если бы Серафима умерла. И сама не мучилась бы и ему развязала бы рук". Вот теперь ее нет, и нет свободы. Мысль о детях стала являться все чаще в чаще, заставляя проверять себя. Конечно, Галактион давал на их содержание много денег, но это было еще не все. Именно дети вставали теперь перед его глазами живым упреком, напоминая все несправедливости прошлого. Под давлением этой мысли он даже к Харитине сделался добрее, то есть не притеснял ее и держал себя так, точно ее совсем не было и на свете.

В грустный день помещения детей у деда Галактион остался в Заполье и решительно не знал, что ему делать. Ехать в Городище тоже не хотелось. Именно в этот критический момент он вспомнил про старика Луковникова. Строгий был человек, правильной жизни. Галактиону мучительно захотелось, чтобы кто-нибудь его бранил, попрекал, говорил строгие слова. Он вечером отправился к Луковникову именно под этим настроением. Старик встретил его довольно неприветливо и смотрел такими глазами, что зачем-де пожаловал незваный гость.

- Давненько не видались, Галактион Михеич.

- Да, давненько, Тарас Семеныч. Все собирался как-нибудь завернуть.

- Уж и собирался? Перестань пустые-то слова говорить... На что вам меня, старика?

- Сами не молодые, Тарас Семеныч.

Сначала старик подумал, что не приехал ли Галактион занимать у него денег, - ведь слава богатого человека еще оставалась за ним, - а потом догадался по выражению лица Галактиона и по тону разговора, что дело совсем не в этом. В последнее время он сильно недолюбливал Галактиона и теперь не мог побороть в себе этого чувства. Так бы вот, кажется, все и отпечатал... На, слушай, Галактион пробовал что-то говорить, но разговор не вязался. И гость и хозяин молчали Луковников поднялся, прошелся по комнате, разгладил седую бороду и проговорил как-то в упор:

- Что, Галактион Михеич, худо?.. То-то вот и есть. И сказал себе человек: наполню житницы, накоплю сокровища. Пей, душа, веселись!.. Так я говорю? Эх, Галактион Михеич! Ведь вот умные люди, до всего, кажется, дошли, а этого не понимают.

- А разве виноват человек, если он не понимает, Тарас Семеныч?

- Кругом виноват... На то ему дан разум, - не ум, а разум. Богатство - это нож... Им можно много хорошего сделать, а делают больше зла... да.

- Опять-таки, Тарас Семеныч, и злой человек себе худа не желает... Все лучше думает сделать.

- Да, для себя... По пословице, и вор богу молится, только какая это молитва? Будем говорить пряменько, Галактион Михеич: нехорошо. Ведь я знаю, зачем ты ко мне-то пришел... Сначала я, грешным делом, подумал, что за деньгами, а потом и вижу, что совсем другое.

- Да, другое, - откликнулся Галактион, точно эхо. - Сегодня вот детей к тетке Агнии свез.

- И будешь возить по чужим дворам, когда дома угарно. Небойсь стыдно перед детьми свое зверство показывать... Вот так-то, Галактион Михеич! А ведь они, дети-то, и совсем большие вырастут. Вырасти-то вырастут, а к отцу путь-дорога заказана. Ах, нехорошо!.. Жену не жалел, так хоть детей бы пожалел. Я тебе по-стариковски говорю... И обидно мне на тебя и жаль. А как жалеть, когда сам человек себя не жалеет?

- А как вы думаете, Тарас Семеныч, бывают на свете проклятые люди? Так, от рождения?..

Луковников хотел что-то ответить, но в этот момент вошла Устенька сказать, что чай готов. Она очень удивилась, когда увидала Галактиона, и раскланялась с ним издали.

- Чай готов, папа.

- Что же, дело хорошее. Пойдем, Галактион Михеич.

Галактион тоже смутился. Он давно не видал Устеньки. Теперь это была совсем взрослая девушка, цветущая и с таким смелым лицом. В столовой несколько времени тянулась самая неловкая пауза.

- Галактион Михеич, я сегодня видела ваших детей, - заговорила первой Устенька. - Девочка такая милая и мальчик...

- Да? - спросил Галактион, не понимая. - Ах, да, дети!..

Наступила опять пауза. Устенька упорно отмалчивалась и старалась не смотреть на гостя, а потом торопливо выпила свою чашку и вышла.

- Ты вот что, Галактион Михеич, - заговорил Луковников совсем другим тоном, точно старался сгладить молодую суровость дочери. - Я знаю, что дела у тебя не совсем... Да и у кого они сейчас хороши? Все на волоске висим... Знаю, что Мышников тебя давит. А ты вот как сделай... да... Ступай к нему прямо на дом, объясни все начистоту и... одним словом, он тебе все и устроит.

- Мышников?

- Да, Мышников. Уж я-то его вот как хорошо знаю.

VI

Когда Галактион ушел, Устенька напала на отца с необыкновенным азартом.

- Папа, я решительно не понимаю, как ты можешь принимать таких ужасных людей, как этот Колобов. Он заколотил в гроб жену, бросил собственных детей, потом эта Харитина, которую он бьет... Ужасный, ужасный человек!.. У Стабровских его теперь не принимают... Это какой-то дикарь.

- И я его тоже не хвалю... да. А мне его жаль. Ведь умница и характер - железо. Только как-то вся жизнь у него вверх дном. Одним словом, несчастный человек.

- Он? Несчастный?

- Совсем несчастный! Чуть-чуть бы по-другому судьба сложилась, и он бы другой был. Такие люди не умеют гнуться, а прямо ломаются. Тогда много греха на душу взял старик Михей Зотыч, когда насильно женил его на Серафиме. Прежде-то всегда так делали, а по нынешним временам говорят, что свои глаза есть. Михей-то Зотыч думал лучше сделать, чтобы Галактион не сделал так, как брат Емельян, а оно вон что вышло.

- И Михей Зотыч тоже дрянной. Ведь это он мельницы свои сжег?

- Ну, это еще неизвестно, Устенька. Могли и сами сгореть. Мало ли что зря болтают.

- Ты, папа, всегда и всех защищаешь, а так нельзя.

- Поживешь с мое, так и сама будешь то же говорить. Мудрено ведь живого человека судить... Взять хоть твоего Стабровского: он ли не умен, он ли не хорош у себя дома, - такого человека и не сыщешь, а вышел на улицу - разбойник... Без ножа зарежет. Вот тут и суди.

Для такой философии у Луковникова было достаточно материала. Особенно в последнее время пошатнулся народ, и совсем не разберешь, где кончается хороший человек и где начинается дурной. Да и вообще кругом делалось бог знает что. Не заметишь, как и сам попадешь в негодяи. Раздумывая о самом себе, Луковников приходил именно к такому заключению. Его дела с вальцовой мельницей затягивались в какой-то проклятый узел. Все операции давно вышли из всяких предварительных смет и намеченных бюджетов. Сама по себе мельница стоила около трехсот тысяч, затем около семисот тысяч требовалось ежегодно на покупку зерна, а самое скверное было то, что готовый товар приходилось реализовать в рассрочку, что составляло еще около полумиллиона рублей. Около дела таким образом сосредоточивался в общей сложности капитал в полтора миллиона рублей. Таких денег налицо у Луковникова не было, и добрую половину приходилось добывать в кредит. Обороты этих трех капиталов, которые представляла собой мельница, зерно и готовый товар, шли с неравномерной скоростью, и трудно было подводить общий торговый баланс. Иногда каких-нибудь две недели стоили десятков тысяч, потому что все хлебное дело постепенно перешло в какую-то азартную игру. Рвал куши тот, кто умел поймать момент. Кроме того, в верховьях Ключевой выстроены были две новых вальцовых мельницы, представлявших очень опасную конкуренцию как при закупке зерна, так и при сбыте крупчатки. На рынок выдвигались страшные капиталы, которые беспощадно давили хлебную мелюзгу, как крупные хищники давят хлебных мышей. Сплетались тысячи условий, которые трудно было предугадать, и выдвигались с каждым годом всё новые.

Особенно характерен был для хлебного дела прошлый год, когда в полосе Зауралья, прилегавшей к горам, случился недород благодаря дождливому лету. Произошла крупная игра на хлеб степной полосы. Скупались миллионные партии, и мелкотравчатые мельники, как старик Колобов, остались совсем без зерна. Нечего было молоть. Шла именно игра, спекуляция с миллионным риском, а не обыкновенное промышленное дело. Тут выяснился в первый раз роковой вопрос, что золотое дно, каким до сих пор считалось Зауралье, не может обеспечивать равномерно хлебом работу всех мельниц. До сих пор рынок пополнялся из старых крестьянских запасов, а сейчас их уже не было, и приходилось жить одним годом. Производитель зерна жил от одной осени до другой и весь находился в полной зависимости от одного урожая. Этого раньше не было.

Окончательно достукала зауральского мужика только что открытая Уральская железная дорога. Это открытие совпало с неурожаем в Поволжье, и зауральский хлеб полился широкою волной в далекую Россию. От этой операции нажились главным образом верховые мельники, стоявшие в самом горле, то есть у железной дороги. Они сбыли миллионные партии и нажили целые состояния. Мельница Луковникова тоже работала отлично, хотя и в менее выгодных условиях, проигрывая на летней перевозке гужом, - верховые мельники подвезли зерно по дешевой зимней дороге. Особенно один случай остался в памяти Луковникова как зловещий признак. Он еще с осени законтрактовал партию в тридцать тысяч мешков дешевого сибирского хлеба, которую Галактион обязался доставить на своих пароходах в Тюмень. Весна вышла неопределенная, и по официальным бюллетеням об урожае трудно было судить, что еще будет. В общем ожидался средний урожай, и цены на муку не поднимались. Луковников задержал партию на всякий случай, выжидая цену. Наступил июнь, а цены не поднимались. Тогда Луковников послал в Рыбинск своего доверенного и запродал всю партию чуть не за свою цену. Но не прошло двух недель, как цена сразу поднялась на два рубля с мешка, - другими словами, подожди он две недели, и это дало бы шестьдесят тысяч чистого барыша. Одним словом, шла самая отчаянная игра, и крупные мельники резались не на живот, а на смерть. Две-три неудачных операции разоряли в лоск, и миллионные состояния лопались, как мыльные пузыри. А тут еще помогал банк, закрывая кредит пошатнувшимся фирмам и увеличивая ссуды тем, которые и без этой помощи шли в гору.

Естественным результатом такого обострившегося порядка вещей было то, что по Ключевой началось оплошное разорение средней величины мельников, как старик Колобов. Это были жертвы даже не конкуренции, а биржевой игры на хлеб. У них был отнят и зерновой рынок, и кредит, и заперт семью печатями оптовый сбыт. Кое-кто еще держался, торгуя по мелочам, но в общем дело было конченное. Вопрос теперь заключался в том, что будет с полсотней крупчаточных мельниц, построенных на Ключевой. Первую мельницу-крупчатку поставил старик Колобов, и он же показал выход, когда застраховал две новых мельницы и сжег их. Это точно послужило сигналом. Мельничные пожары начали из года в год повторяться с математическою точностью, так что знатоки дела вперед предсказывали, чьи теперь мельницы должны были гореть. И обреченные мельницы в указанный срок загорались.

Разъезжая по своим делам по Ключевой, Луковников по пути завернул в Прорыв к Михею Зотычу. Но старика не было, а на мельнице оставались только сыновья, Емельян и Симон. По первому взгляду на мельницу Луковников определил, что дела идут плохо, и мельница быстро принимала тот захудалый вид, который говорит красноречивее всяких слов о внутреннем разрушении.

- Ну, как вы тут поживаете, Емельян Михеич? - спрашивал гость.

- А ничего... Помаленьку.

- Чего тут помаленьку! - вступился не утерпевший Симон. - Совсем конец приходит, Тарас Семеныч... Тятенька-то забрал все деньги за сгоревшие мельницы и ушел с ними в скиты, а мы вот тут и выворачивайся, как знаешь.

- Слышал, слышал, - уклончиво ответил Луковников. - Что же, надо терпеть, пока молоды. Под старость будет зато легче.

- А я уйду, как сделал Галактион... Вот и весь разговор. Наймусь куда-нибудь в приказчики, Тарас Семеныч, а то буду арендовать самую простую раструсочную мельницу, как у нашего Ермилыча. У него всегда работа... Свое зерно мужички привезут, смелют, а ты только получай денежки. Барыши невелики, а зато и убытков нет. Самое верное дело...

- Правильно, Симон Михеич. Это точно... да. Вот и нашим вальцовым мельницам туго приходится... А Ермилыча я знаю. Ничего, оборотистый мужичонко и не любит, где плохо лежит. Только все равно он добром не кончит.

- Все мы плохо кончим... На людях и смерть красна.

Луковникову нравился этот молодой задор Симона. Вот так же Устенька любит спорить... Да, малому трудненько было жить на разоренной мельнице ни у чего. И жаль, и помочь нечем.

- И Галактиону не сладко приходится, - сказал Луковников, чтобы утешить чем-нибудь Симона. - Даже и совсем не сладко.

- Все-таки Галактион у своего дела, Тарас Семеныч. Сам большой, сам маленький... А мы с Емельяном, как говорится, ни к шубе рукав.

- А тятеньку-то забыл? Он теперь за всех в скитах своих вот как молится... Не ропщи, молодец.

Проезжая мимо Суслона, Луковников завернул к старому благоприятелю попу Макару. Уже в больших годах был поп Макар, а все оставался такой же. Такой же худенький, и хоть бы один седой волос. Только с каждым годом старик делался все ниже, точно его гнула рука времени. Поп Макар ужасно обрадовался дорогому гостю и под руку повел его в горницы.

- Вот уж угодил, можно оказать... - бормотал он. - Редкий гость, во-первых, а во-вторых...

Поповский язык точно замерз. Поп Макар придержал гостя и шепотом сообщил:

- А ведь там у меня того... значит, в горнице-то, нечестивый Ахав сидит.

- Какой Ахав?

- А Полуянов? Вместе с мельником Ермилычем приехал, потребовал сейчас водки и хвалится, что засудит меня, то есть за мое показание тогда на суде. Мне, говорит, нечего терять... Попадья со страхов убежала в суседи, а я вот сижу с ними да слушаю. Конечно, во-первых, я нисколько его не боюсь, нечестивого Ахава, а во-вторых, все-таки страшно...

"Нечестивый Ахав" действительно сидел в поповской горнице, весь красный от выпитой водки. Дорожная котомка и палка лежали рядом на стуле. Полуянов не расставался с своим ссыльным рубищем, щеголяя своим убожеством. Ермилыч тоже пил водку и тоже краснел. Неожиданное появление Луковникова немного всполошило гостей, а Ермилыч сделал движение спрятать бутылку с водкой.

- Не тронь... - остановил Полуянов. - Сие посох страннический.

По Зауралью Луковников слыл за миллионера, а затем он был уже четвертое трехлетие городским головой. Вообще именитый человек, и Ермилыч трепетал.

- Здравствуйте, господа, - просто поздоровался Луковников. - Как это ты сюда попал, Илья Фирсыч?

- Я-то? А даже очень просто... Пешком пришел сказать вот попу Макару и Ермилычу, что окручу их в бараний рог... да. Я не люблю исподтишка, а прямо действую.

- Не прежние времена, Илья Фирсыч, чтобы рога-то показывать, - ответил пап Макар, на всякий случай отступая к стенке. - Во-первых...

- Что-о? - зарычал Полуянов. - Да я... я... я вот сейчас выпью рюмку водки... а. Всех предупреждаю... Я среди вас, как убогий Лазарь, хуже, - у того хоть свое собственное гноище было, а у меня и этого нет.

- Богатство тоже к рукам, Илья Фирсыч, - заметил Луковников, подсаживаясь к столу. - И голова к месту, и деньги к рукам... Да и считать в чужих карманах легче, чем в своем.

- Х-ха! - замялся Полуянов. - А вот я в свое время отлично знал, какие у кого и в каких карманах деньги были. Знал-с... и все меня трепетали. Страх, трепет и землетрясенье...

- Да будет тебе... - останавливал его Ермилыч.

- Что-о?

- В самом деле, довольно, - заговорил Луковников. - В самом деле, никому не страшно. Да как-то оно и нехорошо: вон в борода седая, а говоришь разные пустые слова. Прошлого не воротишь.

- Нет, постойте... Вот ты, поп Макар, предал меня, и ты, Ермилыч, и ты, Тарас Семеныч, тоже... да. И я свою чашу испил до самого дна и понял, что есть такое суета сует, а вы этого не понимаете. Взгляните на мое рубище и поймете: оно молча вопиет... У вас будет своя чаша... да. Может быть, похуже моей... Я-то уж смирился, перегорел душой, а вы еще преисполнены гордыни... И первого я попа Макара низведу в полное ничтожество. Слышишь, поп?

- Ох, слышу!.. Пил бы уж ты лучше свою водку, Илья Фирсыч, да прилег отдохнуть.

- Не понравилось? Х-ха!.. Не любите? Х-ха! Не согласны? Х-ха!..

Запас энергии Полуянова вдруг исчез, он уже машинально выпил залпом две рюмки и заснул тут же на диване.

Дмитрий Мамин-Сибиряк - Хлеб - 04, читать текст

См. также Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Хлеб - 05
VII Из своей поездки по уезду Полуянов вернулся в Заполье самым эффект...

Черты из жизни Пепко - 01
Роман I Стояло хмурое осеннее петербургское утро. Я провел скверную но...