Сергей Максимов
«ПЕЧОРСКИЙ КНЯЗЬ»

"ПЕЧОРСКИЙ КНЯЗЬ"

Ехать ли дальше, на Печору? Стоит ли вновь рисковать временем и здоровьем в виду того, что работа ограничена сроком и суровая зима, видимо, обещает встречу с лютыми полярными морозами?

Эти досадные вопросы тотчас же и напросились вновь, как только раскинулась по гористому берегу, вообще весьма картинной, реки Мезени деревня Вожгоры. Отсюда прямо-таки и начинается зимняя дорога в эту страну, называемую у местных неученых географов "Отдаленной" и, на самом деле, представляющую собою край совершенно отделенный от прочих архангельских. Он живет самобытною жизнью, находится в зависимости от Пермского края по торговле и от хамского Сарапульского края по хлебному продовольствию; с Архангельском он имеет сношения лишь на короткое время зимою, - летом почти совершенно недоступен. Десятки дет серьезно толкуют о том, чтобы отделить его в самостоятельный, независимый от Мезени уезд, оставив почему-то за Архангельскою губернией.

Начинать исследования приходится, стадо быть, снова и по другим приемам, с обязательными неудачами при торопливых работах, когда приходится брать не то, что хочется, а то, что дадут Христа-ради, на бедность. Не очутиться бы и здесь в том же безвыходном и обидном положении непрошенного гостя, как нередко доводилось испытывать в раскольничьем Поморье. Первое же спопутное селение на Печоре, Усть-Цыльма, населено староверами и, притом, точно такими жё, которые не едят из чужой чашки, в открытую спорят о правоте своей веры и в ревизских связках из 1,260 душ мужского пола записали 1/5 часть (250 чел.) незаконнорожденными. Въедешь каким-то оглашенным, - выедешь несолоно хлебавшим. Не с той ноги коренная лошадь тронет с места или ямщик с девой стороны взберется на козла, косой заяц перебежит дорогу - и снова покажется, что все сговорились молчать и столпились тесною стеной, чтобы заслонить самые редкостные, любопытные и поучительные виды. Подсказывают знающие:

- Печорцы добрее, хлебосольное, проще и откровеннее, Они даже до того простодушны, что купца Вишау, ездившего с управляющим палатою государственных имуществ Пащенкой, приняли за большого человека из самого Питера. Когда узнали и увидали, что он отлично бегает на лыжах, еще больше укрепились в своем предположении, сказавши себе и другим, что в Литере больших людей учат бегать на лыжах и ламбах. "Где купцу сделать экое дело!" При отправлении заезжих в обратную, народ собрался толпами, обступил их. Один пьяный кричал всем встать на колена. Когда лошади тронулись, вся толпа побежала через Печору и сдуру кричала "ура". Долго потом не могли разуверить народ в очевидной ошибке.

Советуют тамошние:

- Непременно надо съездить, воспользовавшись случаем, когда зима сковала болота и настлала по тундрам прямые дороги во все желаемые стороны. Край - богатый дарами природы, непочатыми и даже неисследованными, крайне любопытный и совершенно неизвестный. Очень редко кто его посещает иначе, как по скучным казенным поручениям и служебным обязанностям. В 1838 году приехали, 26 ноября, по просьбе самих печорцев, следователи, большие чиновники, которые на Печоре не бывали от начала мира.

Губернаторы там не бывают вовсе, и если который соберется навестить, то летом, в досужее время, ездит на Вологду и на Пермь, оттуда на г. Чердынь, делая громадную околесицу на большие сотни верст. Посещение архиерея составило эпоху и вызвало легенды, которые живы до сих пор. Незначительные и пустые, самые обыкновенные случаи приняты за события чрезвычайной важности и крупного значения. Их хорошо помнят и непременно сообщают.

Приходится выслушивать от многих целый подробный рассказ о поездке епископа холмогорского Георгия в 1831 году, отправившегося не столько по доброй охоте для обозрения запечорских приходов, сколько по предписанию синода, озабоченного в то время ревностным миссионерством среди самоедов при содействии архимандрита Сийского монастыря Вениамина Смирнова (с 1825 по 1830 год).

У одной избушки-кушни для перемены лошадей остановился преосвященный со своею свитой. Около повозки суетятся дьяконы, хлопочут певчие. Архиерей не вылезает из повозки и торопит запрягать лошадей. Ему докладывают о проезде старушки, которая везет будущего семинариста поставить под архипастырское благословение и привычно спрашивает:

- Умеешь ли ты петь?

- Умею, да худо.

- Ну, спой что-нибудь, хотя "Святый Боже".

Мальчик молчит и заставляет повторить приказание, но снова продолжает упорно отмалчиваться, тем более, что большие и малые певчие окружили печорского дикаря и пощипывают.

Георгий, видя замешательство совершенно оробевшего ребенка, милостиво и благосклонно говорит с добродушной улыбкой:

- Экий упрямец! Ужо в семинарии выучат.

Эта самая семинария, разрешая ученикам родом с Печоры отпуск на летнее вакационное время, вынуждена была дозволять его не иначе, как на целые полгода, и то раз или два во все время полного курса учения. Чтобы добраться туда обычным, самым употребительным летним путем, по которому до сих пор еще таскают почту, надо истратить целый месяц и испытать целый месяц и испытать десятки препятствий и сотни приключений. Второй - летний путь с нижней Мезени от села Большие Нисогоры (с устья Мезенской Пижмы, по этой реке до трехверстного волока в Пижму Печорскую и опять в Цыльму) еще хуже и затруднительнее (а потому редко посещается).

Посещение Печоры детом - подвиг; поездка туда зимою - обыкновенное дело переезда по такому тракту, на котором выставлены обывательские лошади. Нет станционных домов, где бы можно было отдохнуть, но за то есть избушки, обитаемые задичалыми зырянами и захудалыми стариками с Мезени. Можно здесь перепачкаться сажей с головы до ног, но, во всяком случае, обогреть окоченелые конечности. Для прохожих людей эти кутни снабжаются на общественный счет "бражном" т. е. съестными припасами, хлебом, содею и соленой рыбой в ведерках.

Так успокаивали и уговаривали меня, рисуя контрастом летний путь на ту же хваленую и неизвестную реку.

Говорили:

- Надо пользоваться случаем, чтобы не упрекать себя потом во всю жизнь. Послушайте-ка, как достигают до этой страны летом.

Легким способом на пинежских карбасах, которые всегда готовы к услугам на Архангельской пристани, как обратные, проплываем Двиной и рекой Пинегой до того волока, который предоставил свое нарицательное имя самому городку (название города Волоком - народное название, по реке Пинеге - официальное и книжное). Собственно пинежский волок, как водораздел, не велик: маленькую лодченку - долбленую однодеревку можно купить за грош и донести на руках до быстрого небольшого ручейка, который превращается на второй день езды в настоящую реку Кулре, а на третий и последний день пути в необыкновенно широкую реку при самом устье. Стрелой мчится здесь лодка, совершенно в противоположном направлении от прямого пути на Печору и решительно в сторону от нее, - прямо на север. В селе Долгощелье лодку надо бросить: приводится выходить в открытое море, огибать берег до устья реки Мезени и подвергаться случайностям. По Мезени полагается плавания всего 35 верст до устья реки Пезы, известной всем по своему знаменитому волоку, второму на пути.

На этом водоразделе рек, текущих в Белое море, от впадающих в Печору и, стало быть, непосредственно в Деловитый океан, действительно волокут, а не возят. Здесь народное суеверие силится несколько веков подслужиться практическим целям, хотя и бесплодно. На могилу богатыря, разбойника Туголукого, всякий проезжий и прохожий обязан бросить щепу, ветку, камень, но доселе не набросали мало-мальски сносной гати: на этом болотистом перешейке вырос лишь небольшой холмик, аршина два вышивки и сажень в диаметре. Волок тянется 15-20 верст (по прямой линии всего семь) и из Пезы добираются до него по реке Рочуге. Самый же пезский волок усиливается при помощи лошадей с ямщиками. На половину едем озерами, соединенными протоками, и в одном лишь месте попадается сухой еловый бор. Весь пригорок оброс мохом и усыпан иглами хвои так, что нога скользит, как на паркете. Редко расставлены деревья, как в чищеной роще. Сидя на них, посвистывают рябчики; убил одного, другой испугался, но далеко не улетел, а сель тут же на соседнем дереве. Тетерева и пеструхи качаются прямо над головами, безбоязненно поглядывая на прохожих в том положении, которое говорит о равнодушии птицы: либо глупа она, либо глуха, а, может быть, то и другое исправно. В первом случае она доказывает, на сколько дика самая местность, редко посещаемая для встреч и взаимного общения людей с их разговорами и перебранками. Во втором острова оправдывает свое название, придуманное птице этой в остальной России (на всем севере, как известно глухаря, называют чухарем).

На пезском волоке дедки втаскиваем на сани, настоящие сани на полозьях. Полозья и оглобли - один кусок дерева. На конце полозьев четыре копылища, по два на каждой стороне. Наверху копылища перетянуты сучками; на связке лежать доски. Тут же подле избушки стоит и каток или ось с двумя колесами, весьма неправильными, сплошными кругами. На эти волоки (сани) больше десяти пудов не кладут. С ними волочемся мы по мокрой болотистой грязи и ослизлой траве, чтобы воочию не утрачивала буквального значения историческая поговорка, что и детом на санях воеводу возим. Раз отпряжем лошадей и плывем из одного озера в другое протоками на лодке, а в другой раз ведем лошадей по худо намеченной и едва протоптанной тропе, и тащимся такте до речки Чирки. Здесь опять стоит и дожидается нас другая казенная избушка на курьих ножках и об одном окошке, - задымленная и прокопченная насквозь кутня. Других дорог нет и единственная обязательно должна привести сюда. Из бору дорожка вышла прямо в болото, на которои была когда-то гать, а через ручеек мостик. Все это погнило, а с тем вместе исчезли и последние следы пути. Сбиться с него, выйдя из живой цепи опытных провожатых, и зайти за края того кольца, где еще может быть действительным и сильным человеческий голос, при помощи лесного эхо, - значит заблудиться и погибнуть.

- Я ехал с бабушкой домой в Ижму, - рассказывал Мих. Фед. Истомин, с полным успехом и много поработавший с пользою для родного края, заслуживающий благодарности и ожидающий справедливо оценки, как один из видных деятелей отечественной местной печати.

- У бабушки моей, сверх необходимого барахла (всякого скарба и носильного платья), был еще ящичек, в который она наклада всякой ненужной дряни, лоскутков и тряпья. Ямщики даром нас не везут через волок: просят 20 рублей асс., а денег у нас нет. Что тут делать? Надо хитрить. Я завел речь о пороховых заводах, сказал, что много их сгорело, и порохе сильно вздорожал, даже и нет его в продаже: самой казне недостает пороху. Мужики заахали, а это мне и нужно было. Дело в том, что я вез фунта три пороху. "Вот, - сказал я, - много ли тут, а я заплатил 30 р., да и то едва-едва достал через людей". Мужики взмолились: "дай нам сколько-нибудь!" Предложил его ямщикам, - они и согласились везти нас. Над бабушкиным ящиком заломались. У меня с ней вышел спор. Я хочу, чтобы всю эту дрянь бросить, а бабке жалко. Тогда я взял ящик и бросил его в речку. Она рассердилась, не молвила ни слова и исчезла в. лесу. Я подумал, что она пойдет через волок, и сам потянулся им следом га другими. Мы пришли к Чирке, а бабушки там нет. Решили, что она либо пошла стороной, либо заблудилась, либо с намерением не выходить из лесу, чтобы дать внуку урок. Однако, ждать-пождать, а, старухи все нет. Я влезал на высокие ели, смотрел кругом, кликал, - не было ответа, только эхо гудело в лесу. Стемнело. Мы так и положили, что старуха заблудилась. Может, она явится утром. Не то намеревались поискать. Ямщикам надо было ехать обратно, но они остались с нами ночевать. Памятна мне была эта ночь! Холодно, сыро: как ни стараешься укутаться, сырость и ветер берут свое, а печь в избе нетоплена, окна повыбиты. Я не мог сомкнуть глаз: чего-чего не передумал! Жаль было бабушки, и я горевал ужасно.

- Напросился незваным покойный муж ее и дед мой, священник Иоанн Истомин, погибший на этом самом месте из виду и на глазах этой же самой бабушки, в 1806 году, в Тронцын день. Печальный Фантастический образ его так и восстал передо мною и не давал во всю ночь сомкнуть глаз. Не его ли тень вызвала и мою старуху, иди она сама услыхала его голос и пошла на милые, забытые звуки? Вот как дело было. Епархиальному архиерею сделали донос на дела, будто бы он, вместе с некоторыми крестьянами, ходил на медведя. Не знаю, справедлив ли был этот донос, но не могу и не сомневаться. По преданию, дед был человеком общительным, откровенным, веселого характера и мог быть запанибрата с зырянами. К тому же он был одарен необыкновенною силой, которая могла во всякое время, особенно под хмельком, соблазнить его потягаться с медведем. Как бы то ни было, но преосвященный потребовал его к ответу и по тому суровому времени и бесконтрольной деспотической власти мог, дознавшись вины и не слушая никаких представленных оправданий, обрить ему полголовы и полбороды. Так уже и случилось это с одним его предместником, забежавшим, со страху, после такой резолюции, в скиты раскольников Топозера. Для деда на ту пору стояло время летнее, но путь был трудный. Когда бабушка уговорила мужа взять ее с собою, он не прекословил. Отправившись, тянулись бечевой, ехали на шестах по Цыльме, реке быстрой и порожистой. Спускаться с порогов опасно и трудно, а подниматься еще труднее и опаснее. Греблей нет возможности не только подвигаться вперед, но и держаться против быстрин. Такое плавание возможно лишь тамошним бывалым пловцам. С ними вошли наши путники в реку Чирку, мелкую, каменистую и быструю, а по ней через 25 верст добрались и до невского волока. День был ясный и теплый. Чирка сверкала и прыгала по каменьям. Пробежит она в одном направлении сажен пятьдесят, много сто, - и своротит в сторону. Доплыли путники до порога Кременцы. Развился он почти на версту: отыскала вода меж грудами каменьев проходец и несется с ужасною быстротой. Спуститься по такому сливу опасно: того и гляди наскочит лодка на камень и быстерь окружит и зальет ее. Вот около этого-то места вдруг дед мой приподнялся в лодке и стал прислушиваться. В лице его произошла перемена: вступила кровь и глаза засверкали. Он долго и чутко прислушивался к чему-то. Потом тихонько сказал жене, что ему из лесу слышится отдаленный звон, ясно доносятся даже звуки нескольких колоколов. Моя бабушка сомнительно покачала головой: откуда мог быть слышен колокольный звон, когда кругом на двести верст совершенно мертвая пустыня? Но дед стоял на своем. Велел он ямщикам пристать к берегу. Выходит дед на гору, уходит в лес, сказав бабушке, что проведает, где звонят, и тотчас воротите". Ждут час, ждут другой, ждут целый день, - опального дедушки нет, как нет. Пошли искать в лес в разные стороны. Искали недели две, тужили, но не нашли никакого следа. Только нашли его шляпу: висит на сучке. Вернулись, наконец, домой, хоть и страшно стало: станут спрашивать, куда дели деда. Из Ижмы тотчас же отправлена была партия для поисков, но и она возвратилась без успеха: старик исчез без всякого следа. Только впоследствии ижемские богомольцы, ходившие в Соловецкий монастырь, рассказывали, будто они видали его там в числе схимников. Узнавали же его по бородавке на лбу и проч.; другие будто бы даже разговаривали с ним. Все это не имеет признаков достоверности. Один Бог знает, что случилось с дедушкой!

- Вот теперь, видимо, дошел черед и до бабушки, подумал я. Заныло у меня сердце. Лежу не сплю, сдумаю и вскочу с места, - сильно боюсь я того, что вот - вот и мне, в свою очередь, послышится роковой колокольный звон. Что-то похожее уж и мерещилось, да настало утро. Все проснулись и решили разойтись по лесу искать старуху. Мои спутники, ямщики, разумеется, боялись ответственности: как страшио придралась бы к ним земская полиция, - Боже упаси! Бродили в лесу до полудня, но тщетно. Я был в отчаянии, прочие в тревоге. Наконец, под вечер явилась наша старушка, еле жива, в грязи, в лохмотьях, в крови. Все обрадовались, что еще жива. Пошли расспросы: что и как? Она рассказала, что пошла сначала по дороге, потом - около озера, где тропинка едва заметна, и сбилась с пути. Побрела она целиком по болотам, по лесу: шла целый день до позднего вечера. Когда уж совсем выбилась из сил, то села под дерево, перекрестилась и стала ждать смерти: думала, что съедят ее звери, как и покойного мужа. Ночью слышала вблизи вой волков и рев медведей. Настало утро, она опять пошла, куда глаза глядят, питалась ягодами, рвала малину, ела красную и черную смородину, собирала морошку и сцыху (гонобобель). Около полудня заслышала голоса. На никто и потянулась она прямо болотами и непроходимою чащей. Сучья исхлестали все лицо в кровь, изорвали платье в клочья. Вот и добралась до нас. Тут и вся история!...

Добытая нашими усилиями и медвежьим терпением, река Чирка - не речка, а ярый поток, сплошной, клокочущий порог, усеянный каменьями. Между ними лодка мчится стрелой и выносится в Цыльму, также не широкую, также порожистую, но более степенную и сравнительно смирную. Порогов на ней множество, и иные из них весьма опасны. Страшно, однако, то обстоятельство, что от последней деревни по Пезе до деревни Носовой на Цыльме, на расстоянии почти 300 верст, нет селений. Рыбы в Цыльме пропасть, да некому ее ловить. Изредка, где-нибудь на берегу, встретится жилье, и то не селение, а какой-нибудь одинокий крестьянский дом, по большей части раскольничий: в двух углах образа; перед восточным углом налой, на нем старопечатная псалтырь; тут же писаные святцы, поучения Златоуста, кожаные лестовки. Рожь сеют редко, - сбивает мороз, - житная (ячменная) мука своя, ржаную покупают. Живут больше промыслом рыбы. Одна хозяйка подшутила: "Вот мы каковы: роду мы большого, кореня толстова, отпить-отъесть не у кого!" Цыльма чем ближе к устью, тем глубже; порогов нет; берега становятся ниже; скот попадается все больше комолый (безрогий). Исчезают леса и заменяются пожнями.... Плыли мы по Цыльме без малого неделю, до села Усть-Цыльмы, но тут уже своя сторона. Оставалось до Ижмы только сто верст - рукой подать!

-

В самом деле, - решил и я, в свою очередь, про себя, - после тех пространств, которые удалось сделать прежде, что значат 230-250 верст, конечно, неизвестно каких: старинных ли семисотных, или нынешних пятисотных, вернее - вымеренных пословичною бабьею клюкой? Конечно, после свежих опытов, не в расстоянии заключается дело, и даже не в той тысяче верст, которые объявятся на самой Печоре и сделаются сверх сыта обязательными там. Лишь бы не сыграть в пустую, оставшись одиноким и беспомощным. Не очутиться бы там в том глупокомическом положении, которое наивно рисует безграмотное либретто бессмертной оперы Глинки, при буквальном смысле арии: "В поле чистое гляжу, вдоль по реке очи вожу"? Забираться ли в такую глухую даль? Этот страшный вопрос неотступно преследовал, несмотря даже на то, что со всех сторон и всюду уверяли в одном:

- Там князь, вы прямо к нему! Добрейший он человек!

- Князь у них в царево место, надо так говорить по Божьему, - объявляли мезенцы.

- Что князь велит, то все и сделают! - говорили еще в Архангельске. Такими советами напутствовали меня от самого Архангельска на всей счетной тысяче верст.

Через два дня на третий я былъ уже на этой Печоре, въ селе Усть-Цыльме (когда, наконецъ, решился пуститься въ Отдалену, хотя она и не входида вовсе въ казенную программу командировки). В отводной избе, жарко натопленной, очумелый, заспавшийся старик, слезая с печи и спускаясь по приступкам, ворчал на большуху:

- Ишь, как нажарила сдуру, ребро за ребро задевает - столь тяжко!

- Чай, ведь он намерзал четверы сутки, - отвечала она, ссылаясь на меня, когда я уже успел развязать свой чемоданчик, оттаять замерзшие в походной черниленке чернила и развернуть странички своего дневника, чтобы вписать в него на память эти первые приветствия печорцев слово в слово.

Тем временем старик успел испить квасу, потянуться, очухаться, обчесаться. Он пришел в себя и заговорил:

- Ты, чай, до князя приехал? Куда больше, не к кому!..

И позевнул.

- Мимо нашего князя никому не проехать!- вмешалась хозяйка.

- Добрый он у нас - такой добрый, что лучше нам и не надо!- подкреплял старик.

- Почто не добрый! Не нажить нам другого такого! - поддакнула толстая, вся в пестрых ситцах, большуха.

- Этот человек, - толковал дед, - долго будет на людских памятях! С богатыми он богатый, с нужными (бедными) нужный.

- Он у нас, батюшка, - продолжала словоохотно болтать хозяйка, - захворал онагдысь *. И так его круто свернуло, что днями лежит и горит. Неделями уж мы стали считать, а он все, свет наш, что бревнушко, лежит и не шелохнется. Сдумали мы, что он, знать, помирать собрался, не отойти ему. Кое-какие из баб тых саван ему стали шить. Всполохнулись мы тогда все. Все село на ноги поднялось. Страху все дались, как бы впрямь он не помер. Что мы тогда без него?

- Бабы совет такой промеж себя собрали и положили лечить его,- перебил, улыбаясь, старик.- Скажи-ко теперь сама, как вы лечили его?

- Да ведь и вылечили же - молитвы читали! С нашего-то дела, с того самого дня ему и отпустило. Раздышался он, почал в себя приходить и вздынулся. Здоров ведь теперь. Была у него огнева (глрячка или нынешний тиф), от которой люди в себя не приходят и помирают в забытье. Об стену она не бьет, а держит плашмя и все нутро огнем выжигает. Одиннадцать сестер у этой болести, она двенадцатая: лихоманка, трясуха, гнетуха, ломовая, маяльница...

- Они что сдумали-то, бабы-то, - перебил снова дед. - Сколько вас было?

- Десятка два набралось.

- Вот всем-то эт-им суемом они принесли ушат холодной воды полнехонький. Подкрались к князиной кровати сзади да и окатили его: весь ушат вылили, сколь он ни велик был. Так весь и бухнули на князеньку нашего.

- Пять баб волокли, да еще две подхватывали и опрокидывали, - подтвердила большуха.

- Это она правду говорит, что стал с того дня князь поправляться, с этой самой со глупости-то с бабьей. Не то они болесть ту напугали, не то сама она ихней затеи испужалась, богу ведомо! Однако вышло из князя все зло коренье. Сгило оно и пропало, чист стал!.. Вот теперь ты, хозяйка, рассказывай, как это вам в голову вошло снадобье такое. Ну да ладно, я сам расскажу... На суеме бабы стояли и такой совет держали. Всем бы князь святой человек, одно поганит его. За это самое, видно, бог рассердился и наказует этакою приткой. Не истовым крестом князь молится, а никоновою щепотью, которой и табак в нос пихает *. Дай, освятим! Перекрестить его надо, может-де он, по своей-то земле, и обливанец * еще. Стали по требнику начитывать, со своими молитвами в горницу вошли. И когда из ушата ухнули, эти самые молитвы читали на голос. Поди разговори их теперь, что он стал не ихней веры! Теперь, говорят, вовсе он наш стал, как бы и совсем прирожденный. Господа, однако, смеются князю, да и он таково-то кротко на их слова отсмеивается. В церковь он по-прежнему ходит, так это, вишь, толкуют бабы, для начальства, страха ради иудейска. Ничем их не спятишь с того, что забрали в голову, Вот и добрые признаки в этой добродушной откровенности, обращенной ко мне, без всякого с моей стороны вызова, хотя бы даже случай этот и был уже мне известен в Архангельске, и сам князь подтвердил его. Действительно, женщины силком ворвались к нему, сбивши с ног слугу и заранее подговоривши в свой заговор княжескую кухарку. Операция решена была полным консилиумом всего устьцылемского бабьего царства (женщин, сказать мимоходом, по всему Архангельскому краю, включительно до маленьких девочек, зовут "жонками", на Печоре же господствует общерусское слово "бабы").

Весело глянулось на другой день на божий свет, хотя последний на то время (в декабре) обозначался лишь сумерками; знать, и лошади принимали узенькую дорожную кибитку мою с правой ноги, и заяц не перебегал дороги, и ямщик не садился на козлы, а громоздился на переднюю лошадь, так как мы принуждены были всю дорогу ехать гусем. Дорога шла так называемою Верхнею Тайболой - обширными сплошными лесами, исконною глушью, где на огромном просторе местами залегли болота, замерзающие поздно, лишь на лютых морозах, местами разлились озера, казавшиеся на то время снежными полянами. Там, где дорога вступала в еловые и сосновые леса, среди которых располагались красивые и стройные лиственницы (иногда сплошными рощами, но чаще вкрапленными в борах отдельными насаждениями или кущами), дорога имела подобие совершенного корыта. Его выколотили земские лошади копытами, и оно давало собою все-таки скорее тропу, чем дорогу. Она самыми причудливыми коленами извивалась между гигантского роста деревьями, среди которых лиственницы имели до первых случаев по семь сажен в вышину. Дорога лежала гладким полотном лишь там, где попадались калтусы - не слишком вязкие болота, отчасти покрытые водою даже среди лета, и веретен - чистые площадки, не заросшие деревьями или кустарниками.

Охотно, с добрыми надеждами, шел я на свидание с князем, вспоминая прошлые дни неудач и приемы богачами и влиятельными людьми в Поморье. Бывало, всегда выходило как-то так, что на первых шагах в новом селении я попадал прямо на шахматные полы верхнего этажа этих богачей, а не в иную, победнее, избу. Кормщик, управляющий рулем почтового карбаса и заменявший, таким образом, ямщика, передавал меня следующему с очевидным наказом - проводить в такое место, куда приказано где-то и кем-то, оставшимся назади и неведомым. Такова, значит, сила подорожной по казенной надобности, с прибавкою печатного указа губернского правления. При входе в дом тотчас же начинается угощение. Богач в Ковде Матвей Иванович Клементьев хлопотливо суетится около самовара самолично. Возвращаясь в комнату, низко кланяется и усердно старается угостить каменными баранками, пряниками, гнилыми орехами. Видимо, любит он принять заезжих гостей (думалось мне), но на поверку оказалось, что он человек замечательной скаредности и заражен язвою стяжания новых прибытков в наибольшей степени сравнительно с прочими. Прижимист он и неподатлив; ни на какие уступки не ходит и чужими бедами не возмущается. Он даже прославился тем, что охотно откупал бедняков от рекрутства и затем забирал их к себе в кабалу, заставляя работать на себя за 50 рублей в год, при своей одежде. При этом он требовал еще перекрещиванья и обязывал купить для питья особую чашку и держать ее всегда при себе. Словно эта вера - его личный каприз и придурь, из-за которой бедняки должны гнуться в три погибели, молиться затребованным старым крестом. Где-нибудь за глазами они все-таки пускают в обе ноздри табачный дым и чокаются в кабаках артельными шкаликами и стаканчиками. Этот Клементьев так и ходил за мной, чтоб я не пошел смотреть хотя бы невинный забор, устроенный для ловли семги. Прислушивался он к моим разговорам и расспросам, предупреждал своими ответами те вопросы, которые обращал я к рабочим-промышленникам. Он так и не выпустил меня из плена, буквально не спуская со своих глаз. Савин в Керети повыступил совершенно в такой позе, в какой в знаменитой картине правдивого Федотова "Сватанье майора" представлен отец невесты: вырядился в непривычную долгополую нарядную сибирку и даже нижнюю пуговку еще не успел застегнуть. Как будто бы Савин заробел - "есть чему,- объясняют, - он свеженький федосеевец, еще не обсох от второго крещения, которое совершилось над ним там, в карельских скитах, кажется, на Топозере". Понуждался я в сельском начальстве для помощи - Савин послал за ним своего парня. Пришедшая власть поклонилась сначала ему, хорошо разумея, что позван приезжим человеком, с которым еще не видался. На предлагаемые вопросы он, собираясь отвечать, сначала читал в глазах богача раболепно, покорным и робким взглядом, отыскивая решение:

"Как повелит говорить твоя милость? Не провраться бы, не прогневить тебя, нужного человека, с тобой век изживать, а налетов-то этих ездит довольно - на всякого не угодишь".

В одном случае, при таком же замешательстве в ответах, Савин не выдержал-таки и заметил оробевшему:

- Говори же, братец, что знаешь и как дело понимаешь, ты это должон!.. Что ты на меня-то пялишь глаза?

Игра на этот раз велась уже до того открыто, что мне становилось не столько досадно и обидно, сколько смешно. Чего тут, в самом деле, скрывать на этом семужьем заборе, на этой ловле сетью-гарвою? Знай, болтай: сколько запущено нершей, как зовется продельное колье и как поперечное, когда ставят гарву и зачем ее не принимают на Терском берегу - чем она там неудобна? Сказывай, знай, чего жалко? Экие секреты!

Оказалось, однако, что без разрешения Савина сельская власть на полное исполнение моих просьб была не властна. Богач, за раскол, не будучи ни старшиной, ни головой, оказался потом настоящим начальником. На подножном корму, выращенном и приготовленном бедняками, а в том числе и этим, избранным в начальство за бессилие, он отпаивал, откармливал и опускал до колен свое чужеядное пузо. На этом самом Карельском берегу, бывало, то и дело лезут поморы с жалобами на притеснения: "Большой начальник ездит".

Поморы вообще не прочь попечалиться на горькую долю, но жалобы строят на общих невзгодах, зависящих от местных причин: от агличана, приходившего разорять берега во время Крымской войны, от сурового предательского климата, от норвегов, без спросу вылавливающих на наших берегах треску, и т. п. Зато поморы Карельского берега вдвое, вчетверо докучливее жалобами против прочих соседей и так, что самые просьбы их перестали уже давать темы для расспросов и служить путеводною нитью при исследованиях быта и нравов - просьбы и жалобы были слишком личными, в тесных рамках единичного интереса. Просто-таки жмут их и надавливают богатые монополисты, каждого по-своему и всех заодно. Брошенное письмо валялось в коробе с древними рукописями, принесенными напоказ. Пожелав познакомиться с письменным стилем поморов, я развернул письмо и прочитал: "М. Г. Иван Андреевич! Желаю вам здравствовать! С наступающим летом поздравляем. Сим вас прошу покорно сходить к Ивану Сущихину и получить по моему регестру денег три рубля. Если не отдаст, то нажми. Скажи ему, что я буду просить станового, чтобы он выслал его ко мне, и вы попросите Назара Васильевича моим словом: нельзя ли его выслать ко мне для расчета? Если вам не отдаст, меня уведомить. Проситель А. Тукачев. Прошу меня в обстоятельствах уведомить. Писать про себя нечего, а пишем ради вести, что нагрузились сухой рыбой и идем в Архангельск". В другом месте лезет ко мне проситель с такою просьбой:

- Мир на море отпустил, а становой держит. И билет от головы и от писаря есть, в кармане лежит. Пали слухи, что на Мурмане рыбы не выгребешь, а рук мало. Повели, как мне быть?

Избитые песни, надоскучившие и измучившие своим режущим уши и надрывающим сердце тоном, непрошеными снова пришли на память, когда я шел знакомиться с князем. Кого в нем встречу?

Вот и сам печорский князь налицо, когда я в беспорядочно раскиданном, но очень большом селе Усть-Цыльме на площадке против церкви нашел двухэтажный дом, один из лучших и выделяющихся в слободе. Дом этот казенный, предназначенный для квартиры лесничего, в должности которого и состоял в то время этот столь всем известный, любимый и расхваленный человек. В Пинеге, на Никольской ярмарке, от всякого печорца в числе первых опросов требовался ответ: "Все ли по здорову князь поживает?" Всякий хорошо знал, что ни один ижемец не проезжал мимо без того, чтобы не повидаться с князем, не поклониться ему, лишь бы только лежал этим людям путь через Усть-Цыльму.

Передо мной стоял небольшого роста, живой и подвижный старичок (ему было лет под шестьдесят) в беличьем архалучке - бабий любимец и кумир. Он приветливо, очень мягко и ласково улыбается мне черными глазами. Над густыми усами ярко выделялся круглый восточный нос грузинского типа. Это и был тот самый князь Евсевий Осипович Палавандов, к которому обращаются теперь мои запоздалые воспоминания.

Он сейчас же и обогрел меня теплым приветом. Сказал, что поджидал со дня на день и кое-что успел уже приготовить из того материала, который может пригодиться для знакомства с краем: песельницу хорошую разыскал, знает такую женщину, которая свадебные порядки умеет вести, и уже подговорил ее рассказывать, когда я приеду. Теперь ждет лишь прямых указаний, что еще надобно для моего дела и чем еще может помочь.

Едва мы успели обговориться и поосмотреться, как Евсевий Осипович поспешил сообщить мне то, что по званию моему, прописанному в подорожной, казалось для меня близким и интересным и что в том или другом виде сохранилось в запасах его памяти. Живя в Тифлисе, он слыхал про Марлинского, знавал Грибоедова, лично видал А. С. Пушкина. Сам был он тогда очень молодым юношей, с ограниченным, как грузин и тифлисский житель, наблюдательным кругозором. Последующая судьба и суровая жизнь могли лишь рассеять и малые запасы сведений, изношенных в течение тех трех десятков лет, которые протекли со времени любопытных тифлисских встреч. Конечно, он мог сообщить уже не многое, лишь кое-что, более резко запечатленное. Отдавшись благодарным воспоминаниям о добром князе, я не могу замолчать его рассказы, как своеобразные, как рассказы очевидца. Я занес их в дневник, так сказать, по горячим следам. Записал я тотчас же, как представилась свободная минута по выезде из Усть-Цыльмы на север Печоры в Пустозерск и далее, на печорском Мыцком острове, в деревушке Хавринской, представляющей собою недавний выселок из слободы. Это был один из тех, на которые охотливы устьцылемы, населявшие малыми починками, превратившимися потом в небольшие деревеньки, все более или менее значительные и подходящие притоки Печоры. В Хавринской всего два дома, да два таких же остались назади в некотором расстоянии. В выселках Усть-Цыльмы засевают жита (ячменя) пудов по десяти на душу, да по пуду ржи, но держатся на своих местах больше промыслом,- давят петлями рябчиков, ловят рыбу:

- "Живем все больше рыбкой; не сами себя кормим, Бог нас кормит. Когда у нас пола мокра, так и брюхо сытое".

Иные в щельях (каменные кручи, отсечены на речных берегах, от которых и большая часть названий тамошних селений) ломают брусяной камень и эти точильные брусья продают чердынцам по 15-20 коп. за пуд. Бруса в щелье много, лишь бы покупали.

О Марлинском (А. А. Бестужеве) князь Палавандов передавал мне известную легенду, сложившуюся на Кавказе и облетевшую всю Россию, когда имя романиста повсюду гремело и он был любимцем всей читающей публики.

- Живя в Тифлисе, числился Марлинский рядовым, но не служил. Все его любили. Постоянно ходил он в венгерке, жил вместе с сумасшедшим братом. Ему разрешено было писать и печатать, но не иначе, как под псевдонимом Марлинского. По настоянию какого-то негодяя-полковника Паскевич вскоре услал его на Кавказ в горы, в действующие войска. По самым верным, слухам, там полюбили его мирные черкесы, и трое из них дали возможность собраться и проводили в горы. Что там с ним сталось - в Тифлисе не было известно.

Всех яснее напечатлелся в памяти Евсевия Осиповича, конечно, образ нашего великого поэта.

- Наша грузинская аристократия любила блеск и пышность. Ради удовольствий готова была разориться (что и случалось при князе Воронцове). Роскошничала сломя голову, невоздержно, с увлечением. При этом не только не лишена была чванства, но считала за честь кичиться княжескими титулами. Ведь и в самом деле многие роды вели свое происхождение прямо-таки от царей Вахтанга V и Георгия. Внуков последнего, отдавшегося России со всею страной в 1800 году, особенно ласкали и баловали. Попасть в княжеские дома нелегко было, разве уж тот человек был близок по родству или другим связям с главнокомандующим. Можете вообразить себе, какой роскошный пир приготовили в Гифлисе в честь нового наместника, графа Паскевича! За почетным обедом, между прочим, для парада прислуживали сыновья самых родовитых фамилий в качестве пажей. Так как и я числился в таких же, то также присутствовал тут. Я был поражен и не могу забыть испытанного мною изумления: резко бросилось мне в глаза на этом обеде лицо одного молодого человека - я его как сейчас вижу перед собой в подробностях. Он показался мне с растрепанною головой, непричесанным, долгоносым. Он был во фраке и белом жилете. Последний был испачкан так, что мне показалось, что он нюхал табак (князь Палавандов особенно настаивал на этом предположении). Он за стол не садился, закусывал на ходу. То подойдет к графу, то обратится к графине, скажет им что-нибудь на ухо - те засмеются, а графиня просто прыскала со смеха. Эти штуки составляли потом предмет толков и разговоров во всех аристократических кружках: откуда взялся он, в каком звании состоит и кто он такой - смелый, веселый, безбоязненный? Все это казалось тем более поразительным и загадочным, что даже генерал-адъютанты, состоявшие при кавказской армии, выбирали время и добрый час, чтобы ходить к главнокомандующему с докладами, и опрашивали адъютантов о том, в каком духе на этот раз находится Паскевич. А тут - помилуйте!- какой-то господин безнаказанно заигрывает с этим зверем и даже смешит его. Когда узнали, что он русский поэт, начали смотреть на него, по нашему обычаю, с большею снисходительностью. Готовы были отдать ему должное почтение как отмеченному божьим перстом, если бы только могли примириться с теми странностями и шалостями, какие ежедневно производил он, ни на кого и ни на что не обращая внимания. Всего больше любил он армянский базар - торговую улицу, узенькую, грязную и шумную. Узка она до того, что то и дело скрипучие арбы сцепляются с вьюками на верблюдах. Из одного дома в противоположный, стоящий по другую сторону улицы, протянуты веревки и на них просушивается белье. Улица живет в открытую: лавки и мастерские все настежь. Чуть не на самом тротуаре жарят шашлыки, готовят кебабы; на глазах всех проходящих открыто бреют татарам головы, чинят штаны, вышивают шелками по сукну. Отсюда шли о Пушкине самые поражающие вести, там видели его, как он шел, обнявшись, с татарином, в другом месте он переносил открыто целую стопку чурехов. На Эриванскую площадь выходил в шинели, накинутой прямо на ночное белье, покупал груши и тут же, в открытую и не стесняясь никем, поедал их.

Из Тифлиса езжал он и подолгу гащивал в полковой квартире Раевского, откуда привозили подобные же вести: генерал принимает подчиненных в мундирах, вытянутыми в струнку, а из соседней комнаты в ночном белье пробирается этот странный человек, которого по всем правам обязаны почитать. А он вот этого-то самого от наших грузин и не хочет, несмотря на то, что все хорошо знали, что он народный поэт. Не вяжется представление: не к таким видам привыкло. Наши поэты степеннее и важнее самых ученых. Поэт должен сидеть больше дома и, придя в гости, молчать, он обязан, ценить каждое свое слово на вес золота и на площадях и на ветер речи свои не выпускать. Каждое его изречение непременно должно выражать собою практическое правило, и чем лучше и красивее та форма, в которую оно облекается, тем поэт почетнее и уважение к нему больше. Надо это видеть у мусульман, например, у персов, особенно по большим праздникам, когда целою компанией - являются к почетным людям с обязательным поздравлением все эти улемы и муллы. С непривычки подумаешь, что это рассажены статуи или языческие боги с поджатыми ногами - до того они степенны и неподвижны. Кажется, не волнуют их подставленные под нос подарки, не смущают сладкие и лакомые угощения. Если и новый гость войдет в это время, они, по-видимому, и на него не обращают никакого внимания. Ни один не изменяет себе предательскою чертой на лице в сосредоточенности помыслов даже и тогда, когда понесет под мышками и в руках предложенные ему подарки. А тут - помилуйте! - совсем наоборот: перебегает с места на место, минуты не посидит на одном, смешит и смеется, якшается на базарах с грязным рабочим муштаидом и только что не прыгает в чехарду с уличными мальчишками. Пушкин в то время пробыл в Тифлисе в общей сложности всего лишь одну неделю, а заставил говорить о себе и покачивать многодумно головами не один год потом. Это я очень хорошо помню.

Кстати, князь вспомнил также и эпиграмму на капитана Борозду * и, полагая ее неизвестной, повторил с комментариями, рисующими личность, с той поры всем известную.

Совсем другое впечатление произвел тезка Пушкина, А. С. Грибоедов, бывший в Тифлисе гораздо больше, но раньше его.

- Я,- говорил князь, - как теперь вижу его большие выкатившиеся глаза и умные беседы, которыми он очень очаровывал, будучи радушно принят во всех лучших домах. Он - секретарь персидской миссии, он недавно исполнил поручение - переселял армян в Россию, он - чиновник по дипломатической части при великом Ермолове, - чего еще больше? Когда арестовали Рылеева, в его бумагах нашли письма Грибоедова. Ночью тайно схватили его и увезли в Петербург. Он успел оправдаться и вернулся назад с рассказами. Шепотом толковали о том, что в Петропавловской крепости сидел он, отделенный дощатою перегородкой, рядом с тем жидом, который держал по подряду почту для сношений южного общества соединенных славян с северным петербургским тайным обществом. Жид до того явно трусил, что неистовые порывы его оробелого духа не только были слышны, но и надоели соседу. Он стал высказывать всем свое твердое намерение написать комедию "Жид в тюрьме". Исполнил ли?

Перед близкими людьми Грибоедов шутливо оправдал свою невинность и непричастность к заговору тем, что написал "Горе от ума" с прозрачными намеками, которые не умели-де понять, а в Чацком могли бы заподозрить любого либерала из вернувшихся из-за границы молодых гвардейцев того времени... Аббас-Мирза... знаменитый тем, что оставил по себе 26 дочерей и 24 сына, также и тем, что бесплодно и безнадежно старался водворить в Персии европейское образование, получил за последнее стремление от Грибоедова похвальные стихи, написанные на чистом фарсидском наречии, и наградил его орденом Льва и Солнца (Здесь в сообщении князя неточность: Грибоедов был награжден этим орденом 2 степени за переселение армян из Персии в Россию. (Примеч. С. В. Максимова.)). По возвращении в Тифлис Александр Сергеевич выпросил у Паскевича позволение жениться. Ему, на счастье, досталась красавица Чавчавадзе, за которую раньше сватался племянник Ермолова, но суровый и строгий генерал не любил, чтобы в боевой армии его находились женатые офицеры, а потому не позволил и расстроил брак. Вот почему и уцелела для Грибоедова эта красавица, Нина Александровна, которую он и увез с собою в Тегеран, отправившись туда посланником и на смерть. Сестра его желала иметь землю с могилы брата, и я ее в мешочке вручил ей в Москве, через которую провожали меня в ссылку, в финляндские батальоны.

Евсевий Осипович Палавандов действительно был в опале и ссылке, обвиненный за участие в заговоре, о котором собственно весьма мало известно, но организация которого не лишена интереса. Сам участник не любил об этом рассказывать (о чем меня раньше предупреждали все). Не вспоминал он и не сетовал даже на то суровое время, которое привелось ему провести в исправительных финляндских батальонах, отличавшихся не только строгостью, но и жестокостью в обращении с жертвами дисциплинарных взысканий. Мне еще в Архангельске объясняли:

- Незлобивый, добрейший человек вычеркнул из своей ссыльной жизни эти годы и постарался забыть о них, так что если когда неосторожно доводилось коснуться этого вопроса, он вздрогнет, вскочит с места, начнет ходить из угла в угол и впадет в такую меланхолию, что его уже и не расшевелишь целый день. Ни слова против, ни обличительного звука, как будто ничего этого не бывало и никакой Финляндии не существует, а есть вот прямо перед глазами облюбленная им Печора и застилающаяся в памяти милая, родная, роскошная и цветущая Грузия.

- Мне доводилось, - рассказывал мне сам Евсевий Осипович, - во время прогулок по полям прилечь от усталости на траве, где посуше. Я всматривался пристально в цветки и находил даже мелкие розы, едва поднявшиеся от земли, но распустившиеся. Видел я другие цветки, которые напомнили мне родину. Здесь они не поднимают головок над травой и, скрываясь в ней, ни для кого не видны, а потому и считаются несуществующими или несоответствующими климату и почве. На другой день я приходил на те же места, ложился, высматривал те цветы и уже не находил их: они цвели не вчерашние лишь сутки, а может быть, всего-то несколько часов. Я был счастлив, что уловил эти мгновения. И на Печоре светит то же солнце, что и над Грузией... Напрасно здешнюю природу зовут мачехой, несправедливо весь край считают забытым и обиженным богом! - толковал князь с убеждающею настойчивостью.

Он убеждал, конечно, не без увлечения теперь, на старости, и в этой бедной и далекой стране, куда привели его другие увлечения давно мелькнувшей молодости, которой ему так и не довелось вполне насладиться.

12 сентября 1801 года манифест объявлял всенародно:

"Не для приращения сил, не для корысти, не для расширения пределов и так уже обширнейшей в свете империи приемлем мы на себя бремя управления царства Грузинского; единое достоинство, единая честь и человечество налагают на нас священный долг, вняв молению страждущих, в отвращение скорбей, учредить в Грузии правление, которое бы могло утвердить правосудие, личную и имущественную безопасность и дать каждому защиту закона".

Таков был ответ императора Александра I, вызванный посольством больного и бессильного последнего грузинского царя Георгия (в числе членов посольства был и дядя Евсевия Осиповича князь Елеазар Палаандов). Не было никакой мысли овладеть Грузией, предполагалась одна лишь поддержка страны, в которой все материальные и внутренние производительные силы были подточены внутренней анархией и расшатаны беспрерывными нападениями внешних врагов. Казалось, беспримерная по странностям, неожиданностям и запутанности история Грузия должна была изменить свое течение в благоприятную сторону в мирном и осмысленном направлении. Простой народ единодушно выражал желание вступить в русское подданство и избавиться навсегда от гнета корыстолюбивых царевичей и расточительных цариц, доказывая то очевидными знаками доверия и расположения к новым правителям. Случилось не то, на что имели полное основание рассчитывать.

Царевич Александр убежал в Персию искать там помощи: ему хотелось сделаться царем, и в то же время он не желал ссориться с русскими. Прочие царевичи, привыкшие соблюдать более свою, чем государственную пользу, двуличили не только перед русскими правителями, но и перед своими клевретами. К 1800 году всех царевичей, цариц, царевен и их детей насчитывалось 73 человека. Царицы (Дарья и Мария), представлявшие крупные силы, руководили всеми смутами и интригами, и одна из них дошла до коварного убийства русского генерала Лазарева. Прирожденные многочисленные князья разделились на две партии: одни, жившие безграничным насилием и грабительствами, как манавские, ездили на гору каждый день, поджидая и высматривая царевича Александра с многочисленным войском, злонамеренно подговаривали лезгин к нападениям, чтобы показать народу бессилие русской защиты, и возмущали Кахетию. Другие князья, владевшие деревнями и имевшие свои доходы, были довольны и жили смирно.

На беду, русские правители оказались не на высоте своего достоинства. Князь Цицианов в 1803 году застал уже весьма печальные следы управления, игравшего прямо в руку недовольным князьям и к возбуждению всеми средствами враждебных чувств к России и русскому владычеству. Коваленский с компанией воспользовался данным уполномочием и предоставленною ему властью лишь для того, чтоб обогатить себя и солидно обеспечить клевретов и родственников. Он захватывал без разбора: и земелевыя грузинские имущества, и казенные деньги. Он обирал и победоносные войска, и мятежных князей. Замечательно, что и с удалением его от власти он оставался действующим лицом по части злоупотреблений, и кн. Цицианов не мог помешать ему.

Милости, обещанные манифестом, не быль выполнены. Князья, участвовавшие в присоединении Грузии и, в случае неудачи, обязанные нести свои головы на плаху, остались не только не награжденными, но даже лишились тех отличий и доходов, которыми до тех пор пользовались. Многие же из явных врагов России были награждены или отличиями, или большим жалованьем. В числе обиженных и недовольных очутился и род князей Палавандовых, игравших значительную роль в истории присоединения Грузии и, в большинстве членов, преданных России. В их среде, недовольной и, в самом деле, обойденной и обиженной, вырастал и воспитывался наш Евсевий Осипович.

Он видел, что, вместо обещанной манифестом прибавки князьям чести, их лишили даже пропитания, сообразного титулам и услугам. Он слышал, что велено возвысить честь церквей и епископов на его родине, доныне отличающейся усердием к храмам и богомолениям, а, вместо того, у духовенства отобраны все вотчины и крестьяне. Обещали не требовать с крестьян податей в течение 12 лет, но и это не сбылось. Рассказывалось про необычайные выходки, злобные глумления, смешанные с полнейшим презрением к человеческому достоинству, со стороны наездных и навозных людей. Злоупотребления корыстных чиновников послужили главною причиной тому, что недоброжелательство к русскому правительству из высших слоев населения начале переходить в низшие сословия, в среду самого тихого и спокойного народа, каковым, по справедливости, считаются до сих пор обитатель счастливой Грузии.

Пока молодой князь Е. О. Палавандов получал обычное высшее воспитание - ловко сидеть на коне, стрелять в цель на всем скаку, владеть саблей, успел даже несколько лет прожить в Константинополе (для изучения арабского языка),- в судьбах его родины не произошло перемен к лучшему.

К концу 20-х годов нынешнего столетия царевичи и все грузинское царское семейство были перевезены в Россию, где предоставлены были им возможные почести и вознаграждения. Но многие, "вместо должной признательности за благодетельное спасение их самих и отечества их от явной гибели, питали скрытную злобу или мечтательные надежды, породившие, наконец, повод и к видам преступным". Так было сказано в судебном акте о событиях 1831 года. Из него, между прочим, видно, что молодые грузины, цвет юношества края, получавшие образование в Петербурге, по воскресным и праздничным дням ходили к князю Дмитрию и другим царевичам "отдавать им почесть", навещали их. У Дмитрия явилась мысль к восстановлению самобытности отечества. С другой стороны, князь Окропир (из царевичей же), живший в Москве, задумал (по свидетельству этого же акта) то же самое, без всякого, однако, соотношения к замыслу Дмитрия.

До 1829 года не было видно никаких действий. В этом году Окропир, воспользовавшись разрешением, полученным в Москве, отправился к кавказским водам и, по окончании курса лечения, неожиданно отправился в Грузию. Здесь он сблизился, главным образом, с Орбелиани, сыном царевны Феклы (дочери царя Ираклия), с артиллерийским офицером Элизбаром Эристовым и учителем Додаевым. Они составили правила "тайного дружества", цель которого состояла в том, чтобы внушать молодым грузинам любовь к отечеству и Багратионам (о возвращении их рода на грузинский престол), просить священников молиться о последних, напоминать грузинам их прежнее бытье, вольный доступ к царям и скорую каждому расправу, не изменять народным нравам и обычаям, не говорить о намерениях своих никогда втроем, даже при родных братьях, и проч. Для восстановления грузинского царства (по данным того же акта) предполагалось произвести народное возмущение, овладеть в Тифлисе главными местами, заградить путь через Дарьяльское ущелье, образовать регулярное народное войско, подчиненное избранным начальникам, и продолжать действия против русских не массами, но шайкой. Расчет на успех основывался на вспыхнувшем в то время польском восстании и, вследствие того, на разъединении русских военных сил. Как только пришло об этом известие, заговорщики перезнакомились между собой и соединились в общество в начале июня 1830 года. Князь Эристов, более других пылкий и настроенный и действовавший энергично с князем Орбелиани, соединился с учителем Додаевым и иеромонахом Филадельфом. Орбелиани открыл свой замысел Евсевию Осиповичу Палавандову, "деятельно, однако, не участвовавшему".

Додаев для успеха дела начал было издавать газету, но выпустил лишь 6 листов в 1831 году. Остальные заговорщики вошли в сношение с беглым царевичем Александром, которому Орбелиани приводился родным племянником. Царевича звали прибыть в Кахетию для начальствования войском в видах изгнания русских из Грузии. Царевич, за старостью лет, отказался. Племянница его, дочь брата Юлона, красавица Тамара Юлоновна, старшая сестра Дмитрия, заместив его в Тифлисе, сделалась центром заговора. Молодежь увлеклась ею до самозабвения.

При совещаниях с нею положили подговорить к соучастию офицеров сборного учебного батальона. При слухах о неприязненных намерениях персиян вторгнуться в Грузию и о продолжительности польского восстания произошло некоторое волнение в умах и беспокойства в Тифлисе. Когда Варшава пала и известие о том дошло до Тифлиса, заговор "если не прекратился, то ослаб; общество приняло некоторый вид литературного". По прибытии некоторых сообщников из Петербурга заговор снова устроился, чему благоприятствовала отправка кавказских военных сил в Дагестан против Казымуллы.

Заговорщики начали распространять неблагоприятные слухи и почасту сходиться у Орбелиани и у Палавандова, жившего в квартире брата (Николая Осиповича), гражданского губернатора, во время отсутствия последнего для ревизии губернии. Рассчитывали сделать нападение на казну, арсенал и магазины, подговорить ссыльных поляков (которых было до 3 тысяч) и разжалованных нижних чинов (каковых числилось в то время будто бы 8 тысяч). Княжна Тамара сначала было струсила, но потом согласилась на бунт и даже на личное в нем участие. Ждали съезда дворян на выборы и в особенности генерал-майора князя Чавчавадзе, который тотчас по приезде в Тифлис и поспешил отклонить намерения молодежи и убедил оставить пустые замыслы.

Произведены были аресты, и барон Розен назначил военный суд. Император Николай I, видя бесплодность и полную несостоятельность заговора, до некоторой степени раздутого следователями, милостиво смягчил приговор суда и меру взысканий, проектированных самим бароном Розеном. Южную кровь более порывистых и пылких надеялись охладить северным климатом. Так Элизбара Эристова увезли в один из архангельских гарнизонных батальонов, учителя Додаева определили в службу нижним канцелярским служителем в одной из северных губерний до отличия выслугой, не прежде, однако ж, десяти лет. Иных отправили в Пермь, других в Вятку.

Изо всех подсудимых 59 получили наказания, ограниченные ссылками на житье под присмотром в дальние русские гарнизоны, города и крепости. Между прочими царевичей Окропира и Дмитрия приказано выслать первого - в Кострому, второго - в Смоленск; княжну Тамару Юлоновну - в Симбирск, Феклу Ираклиевну - в Калугу, а отставленного от службы коллежского регистратора князя Евсея Палавандова, не подвергая суду и не лишая дворянства, повелено определить унтер-офицером в один из полков, расположенных в Финляндии. Всем воспрещен въезд в Грузию на всю жизнь. Остальные из прикосновенных к делу, в количестве 78 человек, освобождены были от всякого взыскания.

Князь Палавандов в 1834 году предстал пред новыми начальствами с аттестацией барона Розена такого рода: "Прежнее поведение его весьма предосудительное, ибо два раза он бежал в Турцию и горы, нравственность его очень неблагонадежная. Вообще, по своему уму, хитрости, пронырству и безнравию, он человек для здешнего края решительно вредный и опасный".

Ссыльный князь оказался полезным для другого края, где постарался начисто исправить свою репутацию и загладить свои вины и увлечения молодости, заменив мечтательные порывы практическими стремлениями и действиями.

По освобождении от солдатской лямки князь был произведен в благородный чин прапорщика, не только дозволявший по регламенту жениться и нюхать табак не из артельной, а из собственной табакерки, но и открывающий дороги во все стороны. Для Палавандова, однако, оказалась одна, не ближе Архангельска, а по прибытии сюда - не дальше Печоры. Не лесничий ученый туда понадобился, а открылось просто свободное место, предназначавшееся в то время обычно офицерам и, вопреки всяким ожиданиям, очень покойное. Туда Палавандова и направили и старались о нем забыть, как забыли и о самой Печоре. Под его наблюдением и попечением очутилось, таким образом, целое государство европейское по количеству квадратных верст, весь Печорский край, находящийся в пределах Архангельской губернии. На севере - моховая пустыня, без меры в ширину и без конца в длину, совершенно безлесная.

- Не смейтесь! - вразумлял меня сам лесничий с обычным ему примирительным взглядом на вещи и пристрастием к стране, гостеприимно его приютившей.- Живет и пустыня. Кажется, все в ней мертво, уныло и убийственно-однообразно. Смерть, дескать, повсюдная смерть! Стелется один ерник да мох, а забывают, что их сопровождает вереск, кое-какие злаки, а по болотным местам не оберешься морошки. На самом сухом бесплодном песке вырастают грибы и рядом с ними самое красивейшее формами земное растение - мох и лишаи. Я не прощу за насмешку и резкое обвинение - и укажу прямо на любимицу модных кабинетов, многоствольную кустарную карельскую березу. Ведь и лиственница растет... Корява, правда, малоросла - не выше полутора сажен, не шире трех вершков в отрубе, а ведь это есть то самое благородное дерево, которое идет на корабли, которое здесь, в окрестностях Усть-Цыльмы, доходит до семи сажен и семи-девяти вершков в отрубе (до нижних сучьев). Мы видим это дерево сплошными рощами, чего в России давно не видать. Этими рощами опушены наши реки и речки. О сосне и елях я уже говорить не стану: добротность и красота их - доказанные.

Добрейший лесничий, в самом деле, увлекался. Ивняк, покрывающий иловатые берега, вместо того, чтобы предохранять их от обнажений летучего песка, свойственного внутренним местностям тундр, настолько бессилен, что вовсе не делает ему предопределенного: Пустозерск засыпан песком чуть не по самые трубы, Усть-Цыльма тоже страдает от него и уже успела пересесть на другое место. По бесплодности и малой глубине почвы, состоящей из сухого белого и красного песка, древесина деревьев вообще плохих качеств. Лиственница дупловата и с другими внутренними пороками, и по большей части перестойная. Лесные участки имеющие мелкую почву, особенно мокроватую, буквально загромождены валежником. Буреломы и ветровалы увлекли за собою и здоровые приспевающие деревья и молодяк. Они не только засорили местность, но и заградили путь вывозки дальнейших лесов, и без того уже в изобилии заваленных колодами. Тут нет ни въезда, ни проезда. О возможности надлежащего надзора и говорить трудно, особенно при той лесной страже, которая называлась конными объездчиками и больше спала на себя, чем работала на казну. Сверх того, следы лесных пожаров бросаются в глаза даже мимоезжим путникам. В самых глухих чащах торчать обугленные остатки большемерныхъ деревьев и только немного мест, где, случайно или по сырости грунта, леса уцелели от огня. Большая компания лесного торга (Крузенштерна) бросила здесь безнадежно капиталы. Настоящий ученый лесничий (г. Боровский) пришел в отчаяние при виде этих лесов, где сотни самых отборных бревен, вырубленных для сплава на выбор, как корабельные, валяются без призора и сгнили до самой сердцевины. По самой Печоре эти самые лиственницы, редко стройные, а более уродливые, выросли на песчаных, довольно высоких буграх. Эти бугры окружают какое-нибудь озерко или глубокую рытвину и издали кажутся укреплениями с башнями.

В таких-то лесах и при подобных условиях привелось быть блюстителем и хранителем добрейшему и мягкому человеку Е. О. Палавандову.

Что ему тут делать, и как тут быть?

Он надел архалучек и отдался на волю Божию и людское произволение.

Идем раз мы с ним вдвоем по улице - навстречу нам парень. Выправивши с груди из-под малицы руку в рукав, он снял с головы пыжицу с длинными ушами и поклонился. Князь пригрозил ему пальцем:

- Хорош мужик - разоритель! Куда мне тебя определить за твою вину?

Тот, остановившись, учащенно кланяется, встряхивая волосами.

- Гулял я по лесу, вижу: лежит дерево лиственницы, великан-дерево, - объясняет князь, обратившись ко мне. - За такое дерево в Петербурге морское министерство шестьсот рублей платит, за границей дадут далеко больше тысячи. Стал доискиваться, допрашиваться, кто рубил. Прямо на тебя, друг, и указали. Рассказывай, как было дело?

Встречный парень не замедлил:

- Поехал я с Матюшкой рыбу острогой колоть, изладились пообедать и увидали эту самую лесину: сколь, мол, она хороша! А Матюшка-то и говорит: "А что, паря, матицы для новой избы ладны будут?" Побежали в лодку за топорами и повалили.

- А не стонало дерево-то, не плакалось, не придавило вас? Вам жаль его было? Что же не вывезли-то его, зачем гнить его бросили?

- Силушки нашей не хватило - трем лошадям в упор. Перли, перли, все плечи изодрали - не поддается.

Заговорил и князь-лесничий:

- Вот он теперь гнить начнет, мохом обрастет - кабы ты об него запнулся да нос себе в кровь разбил!.. Вот и толкуйте с ним! Охраняйте леса от таких озорников, - говорил он мне, а потом ему: - Пойдешь к батюшке, покайся на духу - своровал ведь, да еще и так, что ни себе самому, ни дворовому псу.

- Не изловчишься - не наладишься,- жаловался он мне как-то раз после обеда, в котором обычно сменялись оленьи свежие языки вкусными оленьими губами с хреном и самой вкусной рыбой в свете - пелядью (salmo corregonus, толстая, горбатая спина, тупое рыло, коническая голова, весом до 7 фунтов), сиговой породы. С ними чередовались осетрина из Оби, привозимая из-за Камня * ижемцами, и чир (из породв лососков, salmo nasus, сизая спина, горбатый нос, мелкая чешуя, весом 5-10 фун.) местного нароста.

Князь любил поесть вкусно, хотя и умеренно: ему несли все лучшее и любимое им. Никому не продадут, если он не откажется. Не купит князь - "возьми в подарок, сделай милость, Христа ради, из почтения, за великую твою доброту".

- Вот как трудно исправлять должность, - продолжал объяснять добрейший и кротчайший человек.- По верховьям печорских притоков мешаются с елью кедровые деревья, а по самой Печоре их бывает еще больше. В урожайные годы шишек так много, что начинают не только все грызть орехи, а и на сторону продавать. Сбор - бабье дело. Они вот этакого остолопа возьмут с собою, и он, чтоб угодить бабам и понравиться, возьмет да и срубит благородное дерево. Они, мокрохвостые, сядут да и обирают шишки, как морошку рвут. Соберу их, чтобы избранить и застращать, а иная воструха на мои слова и на глазах вынет из кармана орешки и щелкает; назвать-то плод не умеют - зовут гнидами, а щелкают, как настоящие белки, в глазах рябит. И здесь плюнешь и отойдешь прочь.

Не баловство это,- объяснял ответно князь,- а такой неискоренимый обычай, закон какой-то повсеместный. Никакими наказаниями не наладишь. Надо в котлах новых людей вываривать, а старые и наличные все на один покрой и никуда не годятся. Рыбаку нужно щербу (уху) сварить, охотнику на рябах по путикам обогреться - разведут костер, и ни один еще из них огня не тушил. Леса горят во всех сторонах, и летним временем только о пожарах и слышишь. Сгорают огромные площади, конечно, безнаказанно, за неимением средств и рук для тушения. Либо сам пожар перестанет от какого-либо случая, либо набежит огонь на реку, домчится до озера, заберется в гнилое и мокрое болото и не совладает с ним - потухнет. Выбрал я из охотников самого мудрого, степенного человека. Глубоко я его уважал за рассудительность, за солидные и чистые дела, толковал с ним очень долго. Я ему про то, что эти уголья им же на голову, он вникал и поддакивал. Я уж и успокоился, что нашел рассудительного человека, сейчас мы с ним правила начнем сочинять и писать и пошлем их в палату, а то в министерство. Стали сводить к концу, он и говорит: "Напрасно, князь, пишешь!" - "Как же, мол, так?" - "Да тушить огонь, - говорит, - самое пустое дело и труд не в прибыль: Печорский край никогда не может совершенно выгореть!" Сказал он это, да еще ногой притопнул; значит, у них скреплено, и мирская печать приложена.

Разрешивши для себя эту статью таким положительным и безапелляционным способом, Евсевий Осипович обратил свои заботы и внимание в другую сторону. Кстати, от него и не требовали особенных должностных услуг. У него даже вицмундир с зеленым воротником залежался. Управляющий палатой, навестивший его, почувствовал особенную жалость к тем очевидным страданиям, которые испытывал князь, надевши форму и наглухо затянувшись: мундир оказался до того узким, что начал по швам потрескиваться. Постановлено было тогда же совсем не обращаться к форме никогда и быть за всяко-просто, в архалучке грузинского покроя. Князь отбывал ссылку - надо сострадать ему и не беспокоить на месте, обязавшем его совершенно чужим делом. Он успел просиять личными добродетелями, они все и прикрыли, сделав его личность неприкосновенной, от которой нечего требовать, а следует ожидать, на что она, будучи светлой и безупречной, сама соизволит. Да и печорцы, кажется, порешили так. "Леса, стало быть, охранять не стоит, не уберечь их тебе и не оглядеть всю их целину. А вот охрани ты нас, немощных и беззащитных темных людей, в забвённой сторонушке. Поучи, дай совет, как жить да избывать всякие беды, которые, как крупа с неба, не переставая, сыплются. К кому же прилепиться? Кому же поведать печали и у кого искать защиты и доброго совета?"

Зато советам князя охотно следуют самые грубые и несговорчивые люди, решением его все спорщики всегда оставались довольны.

- Батюшка ты наш,- выпевала своим певучим печорским голосом, неблагозвучно растягивая слова, молодая бабенка, при мне без доклада прямо ввалившаяся в горницу.

- И не проси, не пойду,- сразу и решительно отвечал ей князь, знавший всех в слободе не только в лицо, но и с изнанки.- Слышал, что родила, сказывали.

Она ему в ноги - и поползла по полу. Он даже вспыхнул.

- Я покрещу, а ты перемажешь, да наново перекрестишь. Вот тебе (и сунул что-то, конечно, деньги) - и ступай, кумом меня не считай и не зови при наших встречах.

- Церковных всех перекрестил,- объяснял мне хозяин отводной квартиры.- Родом-то он дальный, сказывали, из какой-то теплой, неверной страны, а веры-то русской сызмальства, - рассказывал хозяин, твердо уверенный в том, что и здесь надо подразумевать привилегию как некое чудо, доставшееся в особое исключение перед прочими для их излюбленного человека.- И всякого парнишку по имени помнит,- добавлял он.- На улице встретит - по голове гладит, даст пряник либо калачик. По большим праздникам оделяет деньгами и малых ребят, и все кумовство. Какие получает деньги, все изводит. У него отказу нет. Окажешь ему просьбу, он так и зашевелится. Хочется ему по-твоему сделать, больно хочется - по всему видать, да, видать, у самого на тот час нету. Благодарности не любит, не принимает от тебя - разворчится и не покажется.

Я видел самоеда *, который на улице, в глубоком снегу, повалился благодарить за то, что князь отбил от обидчика-зырянина * добрым советом двух его важенок (оленей), которых отобрал лиходей за пастьбу на тундре, никому не принадлежащей и до сих пор неудобной к межеванию. Олени этого самоеда просто пристали к стаду зырянина и молодые охотно и долго держались на одном мху, за одним пастухом, с третьегодним приплодом и тем провинились вместе с хозяином-самоедом перед зырянином.

На благодарный поклон князь рассердился и даже ворчал, говоря мне внушительным тоном:

- Глупый-с, очень-с глупый народ, самый несчастный-с!

Вежливая придаточная частица речи, конечно, не была у него дурной привычкой гостинодворских приказчиков галантерейного обхождения. Не чувствовалось в ней и признаков условной, отталкивающей вежливости, и тем менее она обличала собой насмешливость приема больших и влиятельных, желающих уязвить, нагнести, наглумиться над маленьким и подчиненным, чтобы он чувствовал весь яд перемены обычного тона на поддельно-вежливый. Подозревалась здесь благоприобретенная под батальонными пинками и палками простая прикраса обыденной речи ненужным и холодным привеском. Вошла она теперь в обычай, с которым и нельзя уже ему расстаться по привычке.

Словно он вымещал своими искренними чувствами сострадания и участия - спросту, по-христиански - за все то, чем обижали его и что перенес он про себя при старой системе казарменного воспитания и батальонной службы. Во всяком случае, он совершенно погрузился в интересы Печорского края на всем протяжении его в пределах Архангельской губернии, пользуясь всеобщей любовью. Впрочем, более близкие к нему и тонкие наблюдатели замечали, что у него лежало сердце больше на сторону устьцылемов не по ближнему соседству, а вследствие экономических условий их быта (всем было известно, что он бедным слобожанам всегда помогает в покупке дорогого хлеба). Архангельскую Печору, как известно, поделили между собой низовики-пустозеры с верховыми - ижемскими зырянами. Первые - владельцы богатых рыбных ловель и оленьих пастбищ, вторые - владельцы оленей и богачи от замши, мехов и перепродажи соли и хлеба. Устьцылемы, очутившись между двух огней, понесли печальную бытовую участь с очевидными признаками бездолья и бедности. Последняя вынудила их и на выселки по притокам Печоры и породила давнюю непримиримую и нескрываемую вражду с теми и другими, особенно с пустозерами, и указала князю беспокойную роль миротворца, ходатая и хлопотуна.

Выселками устьцылемы не выгадали, попали из огня в полымя. Живущие на притоках находятся в самом жалком положении, не многим лучшем самоедов, вконец обездоленных ижемскими зырянами. Из пятилетних урожаев дает бог один подходящий, когда снимут дозревший хлеб сам-пять. Иные из-за куля бурлачат на Печоре все лето. Между тем заступничество князя уважалось и ценилось в Архангельске: оно лечило временные язвы и починяло случайные прорехи. Самое большое затруднение представляла размежевка озер, чрезвычайно рыбных, из которых в течение зимы налавливается не одна тысяча пудов. В одном только случае удалось князю помирить соседей тем, чтобы они наловленную рыбу: щук, чиров, сигов и нельму (coregnus leucichtus, сигов породы, от 3-30 фунт.) сваливали в одну кучу и потом делили по равным частям между всеми участниками. Ловцы послушались и потом каждый год ходили благодарить князя, что приставил голову к плечам. Искреннее участие его все-таки ничего не могло сделать с вековечной укоренившейся враждой устьцылемов с низовиками.

- Ну вот-с, покажите господину - он свежий, он лучше нас может рассудить,- говорил князь устьцылемским старикам, явившимся с какой-то книгой.

То была старинная, скрепленная дьяком выписка из писцовой книги, где в самом деле указаны были собственностью устьцылемов те острова, шары и виски, которые оттягали у них пустозеры. Оказалось, что князь давно уже возился с этим документом более чем двухсотлетней давности, простодушно уверенный в его законности и святости. Возбудит он пререкания, вызовет перекоры - начнет мирить и соглашать. Спорщики как будто подадутся, и князь для них становится уздою даже в щекотливом экономическом случае поземельного владения. Спорщики и в самом деле помирятся на словах до первой ссоры и драки на межах. Опять они идут к князю судиться, а он снова не скучает с ними толковать про белого бычка. Никак не управятся они все вместе при добром согласии с этой писцовой книгой! И мной остались, конечно, они все недовольны. Остался доволен лишь я сам лично тем, что по этой старинной выписке довелось мне пополнить свой словарей местными названиями живых урочищ. Названия эти из XVII века остались нерушимыми до настоящего времени, но свойственными лишь этому Печорскому краю. Так, например, виска - это пролив из реки в озеро или между озерами (отсюда и название многих печорских деревень), а шар - пролив между реками и между островами в море и рукав той же реки, огибающий остров, летом высыхающий. Курья - заливец из шара, заходящий кутом версты на две - четыре и опять входящий в шар, - это шара шар. У острова бывает хвост и голова. Старуха - не только заветшалая баба, но и покинутое русло, где, однако, воды столько, что можно плавать, а приставив только тот чин, который оберегает стан - становой пристав, но и тот кол, которым, с охранительными же целями, припирают дверь от блудливой скотины, когда уходят на страду. Вот и холуй - название, сохранившееся за великорусским селом, где пишут иконы (во Владимирской губернии), и утратившее там первоначальное значение. Здесь, на Печоре, оно убереглось, оставшись за тем возвышенным побережным местом, куда река течением своим привыкла наносить бугор из щепы, всякого хвороста, цельных деревов и песку. Вот и россоха - каждое из устий, на какие делятся иные реки при слиянии, - словом, все те урочища, которые принимались за границы (и, к сожалению, далеко не все (печорские) попали в прекрасный и обстоятельно составленный труд г. Подвысоцкого: Словарь областного архангельского наречия. Спб., 1885 г.).

- Вот-с, расскажите господину, Марья Савельевна, что знаете,- серьезно и допросливо говорил князь (этим он отвечал на вопрос мой о результатах безвыгодного и тяжелого житья устьцылемов, обращаясь к приглашенной им гостье, себе на выручку, мне на помощь).

Чопорная и полагающая себя умной и действительно знающая обычаи и всякие обряды своих слобожан, Марья Савельевна начала рассказывать. Князь уклонился от очного свидетельства по очевидному неумению или нежеланию говорить о людях худо и произносить тем паче огульные им обвинения.

- Наши слобожане,- истово выпевала рассказчица (в конце речи возвышая голос и вообще произнося хуже, чем Пустозер),- не очень отягощают себя пьянством, однако же не дадут своей части испортиться в бочке, но и чужое-то не квасят.

Князь улыбается и поощрительно настаиваете

- Говорите-с дальше, хорошо начали.

- Болезнь, кроме горячки и оспы, бывает ворча или отрава, которая единственно происходит от злых людей по ненависти и дотуль доходит, что и смерть получают в скором времени...

- Дальше, государыня моя, дальше! - продолжал настаивать князь и даже ногой притопывал, словно наслаждался певучестью речи почтенной старушки, и выбивал такт, когда она, по местной привычке, к концу фразы возвышала голос.

- Училище? Заводилось училище, но по новым книгам, а потому и не было принято желающими училища по старым книгам для образованности.

Князь потирает руки и улыбается.

Затем шел рассказ о пище, об одежде, о жилищах. Князь настаивал, как будто хотел, чтобы старуха выложила все разом, и снова в такт покачивал головой, когда мне приходилось выслушивать и записывать на память.

Старуха, между прочим, выпевала:

- Но всегда если не на сарафане, по рубашке надет пояс, по старообрядскому поверью, и потерять, либо подарить, либо забыть надеть этот пояс - значит накликать на себя несчастье...- Князь погнал рассказ дальше и догнал его до конца. Старушка допевала:

- И все тому подобное, хлебопашество, скотоводство, рыбна ловля и зверина, и жительство, и язык - все русские, и никаких нет особенностей разных. И есть хотя маленькие ошибочки, но выразить невозможно.

- А вырази! Ты ведь умная и ученая,- перебил князь.

Но она уже, видимо, устала и выкладывала последние остаточки.

- Также и памятников, и болванов, и никаких почетных богов и богинь не водится. Хоша и есть какие-нибудь басни старинные - таперича все оставили, А читают какие-нибудь изданные разные книжки, примерно, Аглицкого Милорда, Францыля Виньцыана, Еруслана, Бубу (Бову?) и другие прочие. А более не взыщите - скольки знала, стольки я вам и сказала.

Вот и эта патриотка своих мест застилает и заметывает, плетет и нижет, а за занавеску держится и не выпускает ее из рук. Где нужно и когда вздумается, возьмет да и задернет, невзирая на то, что тут-то и открываются самые любопытные виды. Тем не менее, свадебный обряд дозволила она мне записать полнотой. Песенки на голос спела, избы в подробности описала и проделала все это беззастенчиво, самым обстоятельным образом,- конечно, из уважения и угождения князю, при явном расчете на его камертон и на выбор сюжетов. Разумеется, кое-где схитрила, местами умолчала, в другом переврала, затребовала новой поверки и справок в исполнение печорской же пословицы: "Чужая сторона блудясь, спознавать".

На одно особенно не поскупились печорцы - именно в жалобах на врагов своих, ижемцев, не пожалели красок, чтоб обрисовать отношения к тундре, то есть к самоедам и к приращению того бродячего капитала, который в виде оленьих стад гуляет на беспредельном просторе этой самой тундры.

Я еще не добрался до слободы Усть-Цыльмы, как уже успели забежать к князю раньше меня уехавшие с Печорской ярмарки два ижемские богача: Меркул Исакович из Мохчи и Николай Васильевич из Сезябы, с которыми я успел там раньше познакомиться. Они долго выспрашивали у князя, как им поступать со мной и какие держать ответы, как меня понимать и за кого принимать. Прием там сделан был самый радушный, но отличавшийся самой досадной и обидной замкнутостью, дававшей одно лишь подозрение, что ижемские дела в самом деле нечисты и "тундра грехом лежит у них на совести".

По неизменному и испытанно полезному обычаю я и в Усть-Цыльме поспешил познакомиться с местным молодым священником. Он между прочим поразил меня знанием священных текстов, которыми охотно пользовался, вставляя в свою речь во время бесед наших. По его объяснениям, это знание замечено было и его духовным начальством еще в семинарии, и, когда он окончил курс и открылось здесь вакантное место, архиерей Антоний избрал его, признав способным к миссионерской деятельности среди жителей отдаленного края и в раскольничьей слободе.

Интересно было его мнение о князе.

- Господь благовоизволил ему. Оттого и блажен, что он избранник по хотению своему, его же и прия.

- В чем тайна?- отвечал мне о. Павел на прямой вопрос мой.- Грядущего не изжинает. Каждый идет к нему, и всякого приемлет. Как сказал Златоуст в слове на утреню святыя пасхи? Аще приидет и в девятый час и того милует, и того целует, и овому дарствует, и тому дарует,- говорил о. Павел быстро и остановился.- Впрочем, я всеконечно спутался: один ведь раз в году-то читаем,- говорил он в свое оправдание и затем продолжал:

- Остерегайтесь называть его деяния слабостью к сплетням и всезнание от скуки и праздненного жития - нет! Не сон его по годам стал реденьким, а по великой любви и благодати он заботлив и любвеобилен. С первыми петухами он всегда на ногах. И привычка сделана. Докажу примерами. Живет здешний мужик с достатками такими, что может лежать на печи сколько угодно. У него застоится кровь - начнет стрелять в спину, поясница застрадает. Идет к князю жаловаться. Советует князь в баню сходить. Да он уж и сходил, и отпустило ему, а все-таки лезет. Зачем?- вопрошаю. А вот, чтобы сказать домашним: "У князя был",- как принимал, как потчевал. "Вот, братец ты мой, пришел я к нему, вышел это он ко мне, здравствуй - говорит, руку подал" и т. д. Но о сем довольно беседовать.

Замечательно, что на Печоре подача руки вовсе не считается особым знаком внимания и почета. Кто из приезжих новых людей сам не догадается это сделать, тому печорец первым поспешит сунуть свою мозолистую руку. Этого нет в Поморье, кроме богачей, а на Печоре такой обычай заведен князем и стал всеобщим и похвальным. Каждый тотчас же торопится вытащить руку из широкого рукава малицы и просунуть ее в наружный просов под заскорузлой и торчащей вбок рукавицей, пришитой одним боком к рукавам малицы.

- Продолжаю уподобление,- говорил отец Павел,- и представляю второй пример. У бабы овечку волки зарезали, отчитывать бы ей по своему требнику, а она также идет к князю. Однако не за деньгами его, чтобы купил, а затем, чтобы поскучать перед ним и поплакаться ему: "Бойкенькая была, два раза волну снимала и чердынцам на деньги продала". Он ее слушает, головой качает и языком причмокивает, того ей и нужно и больше ничего. Слышит и видит она, что он ее жалеет. Тайна сия велика есть. Баба довольна, да ведь и соседки не дадут ей покоя, непременно скажут: "Что скулишь-то? Посоветуйся с князем". Она побывала, поговорила с ним - овца-то у ней словно бы и отыскалась. Велика эта тайна, повторю, не обинуяся. Всматривался я в его деяния: идет он весьма порану гулять по слободе, палкой от собак отбивается и на все имеет прозорливость. Увидит неисправность, постучит в окно палкой и вызовет кого возжелает. Сделает наставление, учит каждого, как поступать, чтобы всем было хорошо и любительно. Любопытствовал я о церковном различии, так как он грузин - никаких мне отмен он не указал. Обнаруживал явственно рачение к молитве и рвение ко святому храму. Плащаницу сам любит выносить из алтаря и храма. К разногласию с раскольниками довольно хладнокровен, как бы не взирая. Вот вы отсутствовали на богоявленской вечерне с водоосвящением (я был на пути в Ижму) - жаль, что не посвидетельствовали, какое бесовское игрище, языческое идолослужение уготовляют шумно и дико на час освящения воды заблудшие слобожане. Верхом на лошадях они скачут по дворам в открытые ворота. В руках у них метлы и валки, суют их и бьют ими с плеча во всяком углу на дворе и в клевах по воздушному пространству. Это они изгоняют бесовскую силу, ибо по учению их потребников токмо в один этот час и возможно делание таковое и имеет вероятие восконечного изгнания нечистых духов. По закоренелому своему обычаю раскола предместнику моему от суеверов этих было весьма худо и не безопасно. Озорничали при встречах, словами оскорбляя духовный сан, и, кто знает, может, усугубляли это и действиями. Князь их смирил и, можно, сказать, возложил на них узду равнодушия. Заключительно скажу: следствия сокровенной тайны, видимые лицом к лицу, неисчислимы.

- Не боитесь вы, что они произведут князя при жизни во святые?- спросил я.

- Подобные примеры в житиях святых усматриваются. Указываются таковые праведники. Впрочем, возложим хранение на уста до благовремения.

- Ну, вот и слава богу, теперь вы все сами лично видели!- сердечно приветствовал меня князь по возвращении из "Ижемцы", не пожелавший прежде поделиться своими наблюдениями и выводами над этим живым и самым жгучим вопросом Печорской страны.

- Теперь от себя прибавлю,- говорил князь.- Спаивают, всю тундру со всеми стадами на вино выменяли, за чарку - шкурка. Долгами так опутали, что водворили полное крепочтное право. Однако не все... Это только худшие из них так делают. Прочие все, как люди - хорошие люди. Сами видели - набожные, хлебосольные, предприимчивые, бережливые и - поверьте мне!- с хорошей нравственностью. Все это есть и у пустозеров. Нет только этой скаредности, стремления к наживе, излишней заботы о своих пользах. Вместо них, видели: любят пустозеры жить просторно, полакомиться и других угостить. Бабы щеголяют.

Князь пошел на откровенность:

- Устьцылемы замкнуты в себе, не гостеприимны, чуждаются людей, да и ленивы, а бабы только и умеют вязать чулки да перчатки. Зато нет аккуратнее в расчете с долгами. Без чердынцев они погибли бы...

Свидание это было последним на тот третий раз, когда снова приходилось проезжать мимо Усть-Цыльмы в полное подкрепление той истины, что мимо князя никак не проедешь, куда бы в самом деле ни сунуться - на юг или север. Не мне первому оказывал он всевозможные услуги и помощь. В одном случае его жизни довелось ему быть даже спасителем от серьезной опасности молодого ученого Кострена, изучавшего здесь родственные языки его финляндской родины. Суеверные устьцылемы, по какой-то странной огласке, сочли его за колдуна. Другие признали его за поджигателя, третьи уверились в том, что он лекарь, отравляющий колодцы. На беду сам Кострен имел привычку гулять ночью. Дело обсуждалось в волостном правлении, именно в том смысле, что им делать с чародеем. Два раза уже останавливали ученого на дороге, но князь не велел этого делать и умел разъяснить, что за дикая птица этот приезжий. В одном доме тряслись половые доски, на которых между прочим стоял ушат с водой. По забавному случаю свалилась с печи малица, рассыпалась вязка дров, заколыхалась вода в ушате. Тут, наверное, засел черт, и посадил-то его этот самый наезжий чародей!- порешили печорцы. Надо было догадаться проделать опыты над трясучим полом при всех и видеть, как у суеверных зачесались затылки, но не исчезли с лица косые взгляды на финляндского колдуна. Поверить - не совсем поверили, но разошлись добром и по согласию.

По-прежнему я нашел здесь на обратном пути со стороны Евсевия Осиповича предупредительную заботливость. Он прислал ко мне с моржовыми клыками и посками и мамонтовыми рогами продавца по ценам, установленным чердынцами: клыки подешевле, рога подороже, поски даром, курьеза ради, с приобщением о них архангельского анекдота (неудобного для печатного рассказа). Принесли в подарок курьезные каменные ядра с уверением, что они отваливаются от какой-то горы в тундре именно в этой поразительно правильной обточенной форме шаров. Оказалось, что князь заботливо относится ко всевозможным произведениям края, лежащим в неизвестности и еще не имеющим сбыта в значении продажного товара. Он пытливо допытывается у всякого заезжего о возможности применения известного сырого продукта. Он как приехал сюда, так и завел огород: насажал свеклы, редьки, моркови, гороху и, между прочим, картофеля. Дело небывалое и невиданное в слободе; крестьяне посмеивались. На картофель искоса поглядывали, прослышавши, что та овощь недобрая и в старых книгах проклятая. С князем принимались спорить, возражали ему:

- Что нам из картофи, да и кто добрый человек будет ее есть? Коли уж сеять, так лучше же репу.

Князь высеял картофель в поле, осенила его благодать - уродился порядочным. Сеятель и насадитель переупрямил - теперь картофель и овощи стали выручать голодную страну, и огородничество оказалось важнее хлебопашества. Благодетель выписал свежих семян и раздарил охотникам. На следующий год они пришли и поклонились князю до самой земли. В одном князь не был счастлив: не сладил с бабами, настаивая на том, чтобы они покупали у чердынцев лен и ткали бы холсты.

- Не умеем, матери не учили нас ни ткать, ни прясть,- упрямо отвечали ему с привычным припевом.

Добродетельный человек не уставал, он уже успел дать ход гагачьим шейкам, покупаемым теперь на Пинежской ярмарке для выделки из них очень оригинальных, прочных и красивых дамских муфт. Сам он из них сшил себе пестрый широчайший плащ, непромокаемый и отличавшийся сверх того еще тем, что сизые с отливом, испещренные беленькими бородками в таких же квадратах шкуры эти от дождя и снега становились еще красивее и сизее. Шила плащ самоедка, по обыкновению, оленьими жилами на вековую прочность, принявши за выкройку широчайший капюшон княжеской шинели военного покроя. Мне плащ понравился, и я мимоходом его похвалил. Когда я сел в сани, чтобы ехать по льду Печоры в обратную, князь прислал слугу с мешком, принятым мною как последний и обычный знак гостеприимства. Мне думалось, что добрейший человек позаботился снабдить меня съестной провизией на время четырехдневного переезда по голодной Тайболе с курными и неприступными избушками - кущнями. На реке Мезени в мешке оказался тот самый плащ, который практически служил на Печоре князю, а для меня лично являлся лишь редкостною вещицей на память и для подарков.

На тот раз снова цельно выяснилась маленькая фигурка большого человека в полном величии той изящной простоты, которая так гармонировала и пришлась по мерке с изумительной патриархальной простотой нравов жителей Печоры. В их глазах, в самом деле, князь оказался и образцово набожным человеком, соответственно племенному характеру, как грузин, и святым, безгреховным человеком - по личным свойствам. Он заслужил чрезвычайное почтение еще при жизни, которое, несомненно, должно перейти за пределы его подневольного временного пребывания на далекой реке и перенесется на его могилу. Невольно припомнились мне и могила Киприана в окрестностях той же Усть-Цыльмы, пострадавшего в XVII веке за приверженность к расколу, и сомнительное место погребения знаменитого Аввакума с четырьмя товарищами, сожженными живьем в Пустозерске. Песком с их могил лечатся от сердитых недугов и ходят сюда для поклонения. Если жива и действительна их память, то, по некоторому сходству участи, не откажет в том же благодарное печорское население неподкупному охранителю их прав, заступнику за их интересы и, несомненно, добрейшему человеку. Выяснился передо мной и тот разительный контраст, который оказался между этим победителем душ и сердец и теми поморскими благодетелями, которые подвели под свою тяжелую руку беззащитную бедность страхом отказа в помощи, денежной кабалой, требованием перемены веры и смены обычаев, перекрещиванием, насилованием совести и другими недобрыми делами.

На этот раз опять предстала передо, мной эта высокая в нравственном смысле личность, скромными, неслышными способами получившая широкую известность. Прошлой весной одно из влиятельных лиц, отправлявшееся на Печору с важными поручениями и обратившееся ко мне за сведениями, упомянуло об Евсевии Осиповиче Палавандове и пожалело, что уже не может воспользоваться его услугами и благотворной помощью. Когда последние для меня оканчивались досадным сроком поездки и надо было благодарить и прощаться, я решился задать князю тот вопрос, который он искусно сдерживал до сих пор - вопрос, невольно напросившийся в последние минуты свидания:

- Когда же вы, князь, соберетесь наконец оставить Печору и решитесь переменить худшее на лучшее?

Известно было, что не один раз ему предлагали на выбор любое место лесничего во внутренней России, даже в теплой Малороссии, только не за Кавказом, но он упорно отказывался.

- Зачем?- отвечал Евсевий Осипович и мне вопросом, как, вероятно, делал и при формальных запросах служебного начальства.- Печора дала мне все, что не дала бы мне и родина. Здешний прелестный климат на старости лет закалил меня таким здоровьем, что могу даже отбавить другим желающим. Таких людей, как здесь, мне уже нигде не найти. Нет, не могу вам сказать: до свидания,- прощайте навсегда, до возможной встречи там, на небесах, в будущей жизни. Ведь, я верующий!... Для меня уже давно и бесповоротно сложились все мои желания надвое: либо на родину - в Грузию, в Тифлис, либо здесь - на Печоре, в Усть-Цыльме, продолжать жить и здесь же умереть.

В Усть-Цыльме, на церковной горушке, действительно насыпана могила князя рядком с теми многими, для которых Он посвятил все слишком двадцать последних лет своей безупречной и небесследной жизни. На старом церковище остался небольшой холм: все размыло и унесло напором реки. Новое место настолько уже надежно и прочно, как самая память о незабвенном благодетеле забытого и заброшенного края.

Сергей Максимов - ПЕЧОРСКИЙ КНЯЗЬ, читать текст

См. также Максимов Сергей Васильевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

ПОВИТУХА-ЗНАХАРКА
Лежит мужичок на полатях - сумерничает: уповод на дворе еще непоздний,...

ПОЕЗДКА В СОЛОВЕЦКИЙ МОНАСТЫРЬ
Шумливо бежит в недальнее море порожистая, неширокая река Кемь, извива...