Николай Лесков
«Полунощники - 02»

"Полунощники - 02"

VII

- Начались мои муки здесь, - заговорила снова Марья Мартыновна, - с первого же шага. Как я только высела и пошла, сейчас мне подался очень хороший человек извозчик - такой смирный, но речистый - очень хорошо говорил. И вот он видит, что мне здесь место незнакомое, кланяется и говорит:

"Пожелав вам всего хорошего, осмелюсь спросить:

верно, вам нужно к певцу или в Ажидацию?"

Я даже не поняла и говорю:

"Что такое за певец, зачем мне к нему?"

"Он, - говорит, - все аккордом делает".

И это мне извозчик говорил очень полезное и хорошо, но я не поняла, что значит "аккорд", и отвечала:

"Мне нужно просто -где собирается ажидация";

Извозчик тихо говорит:

"Просто ничего не выйдет, а певец лучше вам устроит аккорд, так как он его сопровождающий и всегда у него при локте".

"Ну, - я говорю, - верно, это какой-нибудь аферист, а я с такими не желаю и тебя слушать не намерена".

"Ну, садитесь, - говорит, - я вас за двугривенный свезу в Ажидацию",

И привез меня сюда честно, но мне и здесь как-то дико показалось. Внизу я тогда никого не застала, кроме мальчика, который с конвертов марки склеивает. Спросила его:

"Здесь ли ожидают?"

Он шепотом говорит: "Здесь".

"А где же старшие?"

Не знает. И все, о чем его ни спрошу, все он не знает:

видать - школеный, ни в чем не проговорится.

"А зачем, - говорю, - столько марок собираешь? Это знаешь ли?"

Это знает.

"За это, - отвечает, - в Ерусалиме бутыль масла и цибик чаю дают".

Умный, думаю, мальчишка-какой хозяйственный, но все-таки, чем его детские речи здесь слушать, пойду-ка я лучше в храм, посмотрю, не там ли сбивают ажидацию, а кстати и боготворной иконе поклонюсь.

Около храма, вижу, кучка людей, должно быть тоже с ажидацией, а какие-то люди еще все подходят к ним и отходят, и шушукаются - ни дать ни взять, как пальтошники на панелях. Я сразу их так и приняла за пальтошников и подумала, что, может быть, и здесь с прохожих монументальные фотографии снимают, а после узнала, что это они-то и есть здешней породы басомпьеры. И

между ними один ходит этакой аплетического сложения, и у него страшно выдающийся бугровый нос. Он подходит ко мне и с фоном спрашивает:

"По чьей рекомендации и где пристали?"

Я говорю:

"Это что за спрос! Тебе что за дело?"

А он отвечает:

"Конечно, это наше дело; мы все при нем от Моисея Картоныча".

"Брысь! Это еще кто такой Моисей Картоныч и что он значит?"

"Ага! - говорит, - а вам еще неизвестно, что он значит! Так узнайте: он в болоте на цаплиных яйцах сидит - живых журавлей выводит".

Я ему сказала, что мне это не интересно, и спросила:

не знает ли он, где риндательша?

Он качнул головой на церковь,

"А скоро ли, - спрашиваю, - кончат вечерню?"

"У нас нонче не вечерня, а всенощная".

"Не может быть, - говорю, - завтра нет никакого выдающегося праздника".

"Да, это у вас нет, а у нас есть".

"Какой же у вас праздник?"

"А право, - говорит, - в точности не знаю: или семь спящих дев, или течение головы Потоковы".

"Ну, - говорю, - я вижу, что хотя вы и возле святыни чего-то ожидаете, а сами мерзавцы".

"Да, да, - отвечает, - а вам, пожелав всего хорошего, отходи, пока не выколочена".

Я больше и говорить не стала, вошла в храм и отстояла службу, но и тут все замечаю, будто шепчут аргенты, и напало на меня беспокойство, что непременно как сунутся к боготворной иконе, так у меня вытащат деньги. Вышла я и возвратилась сюда и поместилась вот точно так же здесь, только в маленькой-премаленькой комнатке, за два рубля, и увидала тут в коридоре самых разных людей и стала слушать. Один офицер из Ташкента приехал и оттуда жену привез; так с нею ведь какое невообразимое несчастие сделалось: они по страшной жаре в тарантасе на верблюде ехали, а верблюд идет неплавно, все дергает, а она грудного ребенка кормила, и у нее от колтыханья в грудях из молока кумыс свертелся!.. Ребенок от этого кумыса умер, а она не хотела его в песок закопать и получила через это род помешательства. И они, вот эти-то, желали, чтобы им завтра получить самое первое благословение и побольше денег. То есть, разумеется, не сама сумасшедшая этого добивалась, а ее муж.

Этакой, правду сказать, с виду неприятный и с красными глазами, так около всех здешних и юлит, чтобы ему устроили получение, и всех подговаривает:

"Старайтесь, - что бог даст - все пополам". А его и слушать не хотят. Зачем делить пополам, когда всяк сам себе все рад получить! Ну, а я как денежного благословения у него себе просить не намерена, то по самолюбию своему и загордячилась - думаю: что мне такое? мне никто не нужен! Так все и надеялась своим бабским умом сама обхватить и достигнуть выдающейся цели своей ажидации; но в ком сила содержится и что есть самое выдающееся, того и не поняла.

- А что же здесь самое выдающееся? - полюбопытствовала Аичка.

- Вот отгадай.

- Я не люблю отгадывать: впрочем, верно - благословение?

- То-то и есть: благословение, но какое? Всякий говорит

"благословение", а что именно такое заключает в себе благословение, это не всякий понимает. Ты ведь священную историю небось учила?

- Учила, да уж все позабыла.

- Как это можно! все позабыть это немыслимо.

- Ну вот, а я забыла.

- Ну, вспомни про Исава и Якова. Их бог еще в утробе не сравнил: одного возлюбил, а другого возненавидел.

Аичка рассмеялась.

- Чего же ты, милушка, смеешься?

- Да что вы какие пустяки врете!

- Нет, извини, это не пустяки.

- Да как же, разве я не понимаю... в утробе ребенок ничего яе пьет и не ест, а только потеет. В чем же тут причина, за что можно их одного возлюбить, а одного возненавидеть? Это только мать может ненавидеть, которая стыдится тяжелой быть, а бог за что это?

- Ну, уж за что возненавидел бог - об этом ты не у меня, а у духовных спроси; но первое благословение всегда бывает самое выдающееся. Яков надел себе на руки овечьи паглинки и первое выдающееся благословение себе и сцапал, а Исаву осталось второе. Второе благословение - это уже не первое. В

здешнем месте уж замечено, что самое выдающееся - это то, где его раньше получат. Там и исполнение будет и в деньгах и от вифлиемции, а что позже пойдет, то все будет слабее. "Сила его исходяще и совещающе".

- Вот это я помню, что об этом я где-то учила, - вставила Аичка.

- Нет, а я хотя об этом и не учила, а взяла да свою записку сверху других и положила, но риндательша меня оттолкнула и говорит: "Пожалуйста, здесь не распоряжайтесь". Однако он мое письмо прочитал и говорит:

"Вы сами, или нет, Степенева?"

"Никак нет, - говорю, - я простая женщина". Он перебил:

"Все простые, но ведь есть еще Ступины или Стукины".

"Нет, - отвечаю, - я не от тех, я от Степеневых. Дом выдающийся".

"Кто у них болен?"

"Никто, - отвечаю, - не болен: все, слава богу, здоровы".

"Так о чем же вы просите?"

Отвечаю:

"Я по их поручению: просят вас к себе и желают на добрые дела пожертвовать".

"Хорошо, - говорит, - я послезавтра буду, и ожидайте".

Я благословилась и с первым отходом еду назад с ажидацией. И на душе у меня такая победная радость, что никому я не кланялась и ничего не дала ни певцу, ни севцу, ни риндательше, а все так хорошо и легко обделала. Всем, кто вместе со мною возвращается, я как сорока болтаю: вот послезавтра он у нас первых будет, мне велел себя ждать с каретою. Расспрашивают: как моя счастливая фамилия? А я по своей простоте ничего дурного не подозреваю и всем, как дура, откровенно говорю, что моя фамилия ничтожная, а счастливая фамилия - это выдающиеся купцы Степеневы. Тут еще спор вышел из-за того, что это - фамилия выдающаяся или не выдающаяся. Только один повар вступился:

"Я, - говорит, - знаю фруктовщиков Степеневых, так те выдающиеся: я через них у генерала места лишился за то, что они мне фальшивый сыр подвернули".

А другие пассажиры совсем будто никаких Степеневых не знают, а я им сдуру и пошла все расписывать совсем и в понятии не имею, что из этого при человеческой подлости может выйти.

- А что же выйдет? - протянула Аичка.

- Ах, какой форт ангейль вышел! Вдруг на меня напал ташкентский офицер и начал кричать: "Замолчите вы, пустозвонка! мае вас скверно слушать, вы маня раздражаете! Я этому человеку в его святость совсем не верю: я вот к нему со своею больною двенадцать рублей проездил, а он мне всего десять рублей подал! Это подлость! Пьет из ушата, а цедит горсточкой; а его подлокотники в трубы трубят и печатают. Это базар!"

Все от его крика даже присмирели, потому что вид у него сделался очень жадный: жене он швырнул два баранка, как собачоночке, а сам ходит и во все стороны глаза мечет.

Люди тихо говорят: "Не отвечайте ему, - это петриот механику строит".

Но один лавочник его признал и пояснил:

"Никакой он, - говорит, - не петриот, а просто мошенник, и которую он несчастную женщину при себе за жену возит - она ему вовсе не - жена, а с постоялого двора дурочка".

И точно, только что мы приехали и стали вылезать, к нему сейчас два городовых подошли и повели его в участок, потому что эту женщину родные разыскивают.

Повздыхали все: ах, ах, ах! какая низость! какой обман! И подивились, как он ничего этого не прозрел! А потом испугались. Да и где можно все это проникать в такой сутолоке! И рассыпались все по своим домам.

Приезжаю и я прямо к Маргарите Михайловне и говорю ей: "Креститесь и радуйтесь, бог милость послал. Послезавтра на нашей улице праздник будет, и вас счастье осенит: я согласие получила, и утром мне надо ехать встречать его на ажидации".

Все тут обрадовались, и Маргарита Михайловна и Ефросинья Михайловна, и начали меня расспрашивать: узнала ли я, чем его принимать и просить. Я

говорю: "я все узнала, но не надо ничего особенно выдающегося, кроме чаю с простой булкой и винограду; а если откушать согласится, то надо суп с потрохами".

"А может быть, какого-нибудь вина превосходного?"

"Вина, - говорю, - можно подать только превосходной мадеры, но, самое главное, вы сейчас разрешите, кто поедет его встречать на ажидацию: вы ли сами, или я, или Николай Иваныч, если он в своей памяти. По-моему, всех лучше Николай Иваныч, так как он мужчина и член в доме выдающийся. Только если он теперь опять не "с буланцем".

Решили, что Николай Иваныч и я вдвоем поедем. Как-нибудь уж его на этот час уберечь можно. Оттуда Николай Иваныч пусть с ним вместе в карету усядется, а я назад на пролетках приеду.

На счастие наше, Николай Иваныч ввечеру явился в раскаянии и в забытьи:

идет и сам впереди себя руками водит и бармутит:

"Дорогу, дорогу... идет глас выпивающий... уготовьте путь ему в пустыне... о господи!"

Да и застрял в углу и начал искать чего-то у себя по карманам.

Я подошла и говорю:

"Чего, опять вчерашнего дня небось ищете? Удаляйтесь скорей на покой",

А он отвечает:

"Подожди... тут у меня в кармане очень важный сужект был, и теперь нет его".

"Какой же сужект?"

"Да вот Твердамасков мне с Крутильды пробный портрет безбилье сделал, и я его хотел сберечь, чтоб никому не показать, да вот и потерял. Это мне неприятно, что его могут рассматривать. Я поеду его разыскивать".

"Ну уж, - говорю, - это нет. Попал домой - теперь типун, больше не уедешь, - и мы его на все два дня заперли, чтоб опомнился".

И спала я после этого у себя ночь, как в раю, и все вокруг меня летали бесплотные ангелы - ликов не видно, а этак все машут, все машут!

- Какие же они сами? - полюбопытствовала Аичка.

- А вот похожи как певчие в форме, и в таких же халатиках. А как сон прошел и начался другой день, то начались опять и новые мучения. С самого раннего утра стали мы хлопотать, чтобы все к завтрему приготовить. И все уже они без меня и ступить боятся: мы с Ефросиньюшкой вдвоем и в курятную потроха выбирать ходили, чтобы самые выдающиеся, и Николая Иваныча наблюдали, а на послезавтра, когда встрече быть, я сама до света встала и побежала к Мирону-кучеру, чтобы он закладывал карету как можно лучше.

А он у них престрашный грубиян и искусный ответчик и ни за что не любит женщин слушаться. Что ему ни скажи, на все у него колкий ответ готов:

"Я сам все формально знаю",

Я ему говорю:

"Теперь же нынче ты не груби, а хорошенько закладывай, нынче случай выдающийся",

А он отвечает:

"Ничего не выдающее. Мне все равно: заложу как следно по форме, и кончено!"

Но еще больше я беспокоилась, чтобы без меня Клавдинька из дома не ушла или какую-нибудь другую свою трилюзию не исполнила, потому что все мы знали, что она безверная. Твержу Маргарите Михайловне:

"Смотри, мать, чтобы она не выкинула чего-нибудь выдающегося".

Маргарита Михайловна сказала ей:

"Ты же, Клавдюша, пожалуйста, нынче куда-нибудь не уйди".

Она отвечает:

"Полноте, мама, зачем же я буду уходить, если это вам неприятно",

"Да ведь ты ни во что не веришь?"

"Кто это вам, мамочка, такие нелепости наговорил, и зачем вы им верите!"

А та обрадовалась:

"Нет, в самом деле ты во что-нибудь веруешь?"

"Конечно, мама, верую".

"Во что же ты веруешь?"

"Что есть бог, и что на земле жил Иисус Христос, и что должно жить так, как учит его евангелие",

"Ты это истинно веришь - не лжешь?"

"Я никогда - не лгу, - мама",

"А побожись!"

"Я, мама, не божусь; евангелие ведь не позволяет божиться".

Я вмешалась и говорю:

"Отчего же не побожиться для спокойствия матери?"

Они мне ни слова; а та ее уже целует с радости и твердит:

"Она никогда не лжет, я ей и так верю, а это вот вы все хотите, чтобы я ей не верила".

"Что вы, что вы! - говорю я, - во что вы хотите, я во все верю!"

А сама думаю: вот при нем вся ее вера на поверке окажется. А теперь с ней разводов разводить нечего, и я бросилась опять к Мирону "посмотреть, как он запрягает, а он уже запрег и подает, но сам в простом армяке.

Я зашумела:

"Что же ты не надел армяк с выпухолью?"

А он отвечает:

"Садись, садись, не твое дело: выпухоль только зимой полагается".

Вижу его, что он злой-презлой.

Николай Иваныч сел смирно со мною в карету, а две дамы дома остались, чтобы нас встретить, а между тем с нами начались такие выдающиеся приключения, что превзошли все, что было у Исава с Яковом.

- Что же это случилось? - воскликнула Аичка.

- Отхватили у нас самое выдающееся первое благословение.

- Каким же это манером?

- А вот это и есть Моисей Картоныч!

VIII

Приехали мы с Николаем Иванычем в карете - он со всеми принадлежностями, с ктиторской медалью на шее и с иностранным орденом за шахово подношение, а я одета по обыкновению, как следует, скромно, ничего выдающегося, но чисто и пристойно. А народу совокупилась непроходимая куча, и стоит несколько карет с ажидацией, и на простых лошадях и на стриженых, -

на козлах брумы с хлопальными арапниками, и полицейские со всеми в рубкопашню бросаются - хотят всех по ранжиру ставить, но не могут.

Помощник пристава тут же, как встрепанный воробей, подпрыгивает и уговаривает публику:

"Господа! не безобразьте!.. все увидите. Для чего невоспитанность!"

Я думаю, вот этот образованный! и подхожу к нему и прошу, чтобы велел нашу карету впереди других поставить, потому что нам назначена первая ажидация; но он хоть бы что!.. на все мои убедительные слова и внимания не обратил, а только все топорщится воробьем и твердит: "Что за изверги христианства! Что за свинская невоспитанность!" А я вдруг замечаю, что здесь же в толпучке собрались все мои третьеводнишние знакомые, с которыми я назад ехала, и особенно та благочестивая старушка, у которой весь дом от вифлиемции болен, и я ей все рассказывала.

"Вот и. вы, - говорит, - здесь?"

"Как же, - отвечаю я, - здесь; к нам ведь к первым обещано".

"Вы ведь от Степеневых, кажется?"

"Да, - отвечаю, - я от Степеневых, - в их карете, - Мирон-кучер".

"Ах! - говорит, - Мирон-кучер..."

А тут весь народ вдруг вздрогнул, и стали креститься, и уж как попрут, то уж никто друг друга и жалеть не стал, - но все как дикий табун толпучкою один другого задавить хотят... Раздался такой стон и писк, что просто сказать, как будто бы все люди озверели и друг друга задушить хотят!

Помощник уж не может и кричать больше, а только стонет: "Что за изверги христианства! - Что за скоты без разума и без жалости!" А городовые пустились было в рубкопашную, но вдруг протиснулись откуда-то эти тамошние бургонские рожи - эти басомпьеры, - те, которые про спящих дев говорили, - и враз смяли всех - и городовых и ожидателей! Так и смяли! Обхватили его, и прут прямо к каким знают каретам, и кричат: "Сюда, сюда!" - и даже, я слышу,

Степеневых называют, а меж тем в чью-то не в нашу карету его усадили и повезли.

Я стала кричать:

"Позвольте! ведь это немыслимо - это... не от Степеневых карета.... у нас Мирон-кучер называется!"

А меж тем его обманом усадили в другую карету, с той самой старушкой, с моей-то с благочестивой попутчицей, у которой все в вифлиемции, и увезли к ней!

Аичка вмешалась и сказала:

- Что же - это так и следовало.

- Почему?

- У нее больные, а у вас нет.

Мартыновна не стала спорить и продолжала:

- Я к помощнику, говорю:

"Помилуйте, господин полковник, что же это за беспорядок!"

А он еще на меня:

"Вам, - говорит, - еще что такое сделали? Язычница! вы больше всех лезли. Что вам на любимую мозоль, что ли, кто наступил? Вот аптека, купите себе пластырю".

"Не в аптеке, - говорю, - дело, а в том, что мне была назначена первая ажидация, а ее нет".

"Чего же вы ее не ухватили - ажидацию-то?"

"Я бы ухватила, а от полиции порядка не было - вы видели, что мне и подойти было немыслимо, у меня выхватили..."

"Что у вас выхватили?"

"Отсунули меня..."

"А у вас ничего не украдено?"

"Нет, не украдено, а сделан обман ажидации",

А он на это рукою махнул.

"Экая важность! - говорит, - это и часто бывает".

И больше никакого внимания.

"Ну вас, - говорит, - совсем, отстаньте".

Я к Николаю Иванычу, который в карете уселся, и говорю ему:

"Что же здесь будем стоять, надо за ними резво гнаться и взять хоть со второй ажидации".

Он отвечает, что ему все равно, а Мирошка сейчас же спорить:

"Гнаться, - говорит, - нельзя".

"Да ведь вот еще их видно на мосту. Поезжай за ними, и ты их сейчас догонишь".

"Мне нельзя гнаться".

"Отчего это нельзя? Ты ведь всегдашний грубец и искусный ответчик".

"То-то и есть, - говорит, - что я ответчик: я и буду в ответе; ты будешь в карете сидеть, а меня за это формально с козел снимут да в полиции за клин посадят. Во всею мочь гнать не позволено".

"Отчего же за ними вон в чьей-то карете как резво едут?"

"Оттого, что там лошади не такие",

"Ну, а наши какие? Чем хуже?"

"Не хуже, а те - аглицкие тарабахи, а наши - тамбовские фетюки: это разница!"

"Да уж ты известный ответчик, на все ответишь, а просто их кучер лучше умеет править".

"Отчего же ему не уметь править, когда ему их экономка при всех здесь целый флакон вишневой пунцовки дала выпить, а мне дома даже поклеванник с чаем не дали долить".

"Ступай и ты так поспешно, как он, тогда и я тебе дома цельную бутылку пунцовки дам".

"Ну, - говорит, - в таком разе формально садись скорей".

Села я опять в карету, и погнали. Мирон поспевает:

куда они на тарабахах, туда и мы на своих фетюках, не отстаем; но чуть я в окно выгляну - все мне кажется, будто все кареты, которые едут, - это все с ажидацией. Семь карет я насчитала, а в восьмой увидала - две дамы сидят, и закричала им:

"Отстаньте, пожалуйста, - это моя ажидация!"

А Николай Иванович вдруг рванул меня сзади изо всей силы, чтобы я села"

и давленным, злым голосом шипит:

"Не смейте так орать! мне стыдно!"

Я говорю:

"Помилуйте! какой с бесстыжей толпучкой стыд!"

А он отвечает:

"Это не толпучка, а моя знакомая блондинка; она мне может через одно лицо самый неприятный постанов вопроса сделать".

И опять так меня рванул, что платье затрещало, и я его с сердцов по руке, а по дверцам локтем, да и вышибла стекло так, что оно зазвонило вдребезги.

К нам сейчас подскочил городовой и говорит:

"Позвольте узнать, что за насилие? О чем эта дама шумят?"

Николай Иваныч, спасибо, ловко нашелся:

"Оставь, - говорит, - нас: эта дама не в своем уме, я ее везу в сумасшедший дом на свидетельство".

Городовой говорит:

"В таком разе проследуйте!"

Опять погнались, я о тут как раз впоперек погребальный процесс: как назло, какого-то полкового мертвеца с парадом хоронить везут, - духовенства много выступает - все по парам друг за другом, в линию, архирей позади, а потом гроб везут; солдаты протяжно тащатся, и две пушки всем вслед волокут, точно всей публике хотят расстрел сделать, а потом уж карет и конца нет, и по большей части все пустые. Ну, пока все это перед своими глазами пропустили, он, конечно, - уехал, и тарабахи скрылись.

Поехали опять, да не знаем, куда ехать; но тут, спасибо, откуда-то взялся человек и говорит:

"Прикажите мне с кучером на козлы сесть - я сопоследователь и знаю, где первая ажидация".

Дали ему рубль, он сел и поехал, но куда едем - опять не понимаю.

Степеневых дом в Ямской слободе, а мы приехали на хлебную пристань, и тут действительно оказалась толпучка народу, собралась и стоит на ажидации...

Смотреть даже ужасти, сколько людей! А самого-то его уже и не видать, как высел, - и говорят, что насилу в дом проводили от ожидателей. Теперь за ним и двери заключили, и два городовых не пущают, а которые загрубят, тех пожмут и отводят.

Но однако, впрочем, все ожидатели ведут себя хорошо, ждут и о разных его чудесах разговаривают - где что им сделано, а все больше о выигрышах и о вифлиемции; а у меня мой сударь Николай Иваныч вдруг взбеленился.

"Что мне, - говорит, - тут с вами, ханжами, стоять! У меня вифлиемции нет, а еще, пожалуй, опять за банкрута сочтут! Я не хочу больше здесь с вами тереться и ждать. Оставайся здесь и жди с каретою, а я лучше хоть на простой конке на волю уеду".

Я уговариваю:

"У бога, - говорю, - все равны. Ведь эта ажидация для бога. Если хотите что-либо выдающееся сподобиться, то надо терпеливо ждать".

Кое-как он насилу согласился один час подождать и на часы отметил.

Час этот, который мы тут проманежились, я весь язык свой отбила, чтобы

Николая Иваныча уговаривать, и за этими разговорами не заметила, что уже сделался выход из подъезда, и его опять в ту же самую секунду в другую карету запихнули и помчали на другую ажидацию. Боже мой! второе такое коварство! Как это снесть! Мы опять за ними следом, и опять нам в третий раз та же самая удача, потому что Николай Иваныч с орденами и со всеми своими принадлежностями нейдет на вид, а прячется, а меня в моем простом виде все прочь оттирают.. А в конце концов Николай Иваныч говорит:

"Ну, уж теперь типун! я не намерен больше позади всех в свите следовать. Ты сиди здесь и езди, а я хочу".

И с этим все свои принадлежности снимает и в карман прячет.

Я говорю:

"Помилуйте, как же я одна останусь?.. Это немыслимо..."

А он вдруг дерзкий стал и отвечает:

"А вот ты и размышляй о том, что мыслимо, а что не мыслимо, а я в трактире хоть водки выпью и закушу миногой".

"Так вот, - говорю, - и подождите же, богу помолитесь натощак, а тогда кушайте; там все уже приготовлено, не только миноги, а и всякая рыба, и потроха выдающиеся, и прочие принадлежности".

Он меня даже к черту послал.

"Очень мне нужно! - говорит. - Не видал я, поди, твои потроха выдающиеся!" - и вместо того, чтобы забежать в трактир, сел на извозчика, да и совсем уехал.

Тут я даже заплакала. Много я в моей жизни низостей от людей видела, но этакой выдающейся подлости, чтобы так и силом оттирать, и обманно чужим именем к себе завлекать, и, запихнувши в карету, увозить этого я еще и не воображала.

В отчаянии рассказала это другим, как это сделано, а другие и не удивляются, говорят:

"Вы не огорчайтесь, это с ним так часто делают".

А как только он вышел, так смотрю - эти же самые, которые так хорошо говорили, сами же в моих глазах, как тигры, рванулись и в четвертый раз подхватили его, запихнули в - карету и повезли.

Я просто залилась слезами и кричу Мирошке:

"Мирон, батюшка, да имей же хоть ты бога в сердце своем, бей ты своих фетюков без жалости, чтобы мне хоть на пятую ажидацию шибче всех подскочить, и не давай другим ходу! Я тебе две пунцовки, дам".

Мирон отвечает: "Хорошо! Формально дам ходу!" И так нахлестал фетюков во всю силу, что они понеслись шибче тарабахов, и в одном месте старушонку с ног сшибли, да скорей в сторону, да боковым переулком - опять догнали, и как передняя карета стала подворачивать, Мирон ей наперерез и что-то враз им и обломал... Так зацепил, что чужая карета набок, а наша только завизжала.

Кучера стали ругаться.

Городовые наших лошадей сгребли под уздицы и Миронов адрес стали записывать.

А он уж опять выходит, но тут я скорей дверцы настежь и прямо к нему.

"Так и так, - говорю, - что же вы изволили нам обещать к купцам

Степеневым... Они люди выдающиеся, и с самого утра у них всеобщая ажидация".

А он на меня смотрит, как голубок в усталости или в большом изумлении, и говорит:

"Ну так что ж такое? Ведь я уже сегодня у Степеневых был".

"Когда же? - говорю, - Помилуйте! Нет, вы еще не были".

Он вынул книжку, поглядел и удостоверяется:

"Степеневы?"

"Да-с".

"Купцы?"

"Выдающиеся купцы".

"Да, вот они... выдающиеся... Они у меня и зачеркнуты... В книжечке их имя зачеркнуто. Значит, я у Степеневых был".

"Нет, - говорю, - помилуйте. Это немыслимо, Я от вас ни на минуту не отстаю с самого утра".

"Да я у самых первых у Степеневых был. И семейство помню: старушка такая в темном платочке меня к ним возила".

Я догадалась, кто эта старушка! Это та, перед которой я о выдающейся фамилии Степеневых говорила.

"Это, - говорю, - обман подведен; она не от Степеневых, Степеневы совсем не там и живут, где вы были",

Он только плечом воздвигнул и говорит:

"Ну что ж теперь делать! Теперь еще подождите ;я здесь справлюсь и с вами поеду",

Я опять осталась ждать на шестую ажидацию, и тут я только поняла, какие бывают на свете народы, как эти басомпьеры! Их совокупившись целая артель и со старостой, который надо мною про семь спящих дев-то ухмылялся, - это он

-и есть, аплетического сложения, с выдающимся носом. Бродяжки они, гольтепа, работать не охотники, и нашли такое занятие, что подсматривают... и вдруг скучатся толпучкой, и никому сквозь их не пролезть... Если им дашь - они к той карете так его и насунут, а не дашь - станут отодвигать... и..

- Типун! - пошутила Аичка.

- Типун. Мне уж после старушка одна рассказала:

"Полно тебе, говорит, дурочкой-то вослед ездить. Неужли не видишь - в ком сила! Подзови мужчину в зеленой чуйке да дай ему за труды - он его к тебе враз натиснет. Они ведь с этого только кормятся",

Я подманила этого промыслителя и дала ему гривенник, но он малый смирный - недоволен моей гривной, а просит рубль. Дала рубль - он к нашей карете ход и открыл, понапер, понапер и впихнул его в самые дверцы и крикнул:

"С богом!"

Получила и везу.

IX

Я было хотела отдельно от него ехать, как недостойная, но он, препростой такой, сам пригласил:

"Садитесь, - говорит, - вместе, ничего". Простой-препростой, а лицо выдающееся. Слушательница Марьи Мартыновны перебила ее и спросила:

- Чем же его лицо выдающееся? И мне, признаться, очень любопытно было это услышать, но рассказчица уклонилась от ответа и сказала:

- Вот завтра сама увидишь, - и затем продолжала: - Я села на переднем сиденье и смотрю на него. Вижу, устал совершенно. Зевает голубчик и все из кармана письма достает. Много, премного у него в кармане писем, и он их все вынимает и раскладывает себе на колени, а деньги сомнет этак, как видно, что они ему ничего не стоящие, и равнодушно в карман спущает и не считает, потому что он ведь из них ничего себе не берет.

- Почем вы это знаете? - протянула Аичка.

- Ах, мой друг, да в этом даже и сомневаться грешно, за это и бог накажет.

- Я и не сомневаюсь, а только я любопытствую - у него, говорят, крали -

кто ж это знает?

- Не думаю... не слышала.

- А -я слышала.

- Что же, он, верно, свои доложил.

- То-то.

- Да ведь это видно. Его и не занимает... Распечатает, прочитает, а деньги в карман опустит и карандашом отметит, и опять новое письмо распечатает, а между тем и шутит препросто.

- О чем же, например, шутит?

- Да вот, например, спрашивает меня: "Что же это значит? я у

Степеневых, значит, еще не был?" "Наверно, - говорю, - не были". Он головой покачал, улыбнулся и смеется:

"А может быть, вы меня туда во второй раз везете?" "Помилуйте, -

говорю, - это немыслимо". "С вами, - отвечает, - все мыслимо". Потом опять читал, читал и опять говорит:

"А у кого ..же это, однако, я был вместо Степеневых? Вот я теперь через это замешательство не знаю, кого мне теперь в своей книжке и вычеркнуть".

Я понимаю, что ему досадно, но не знаю, что и сказать.

Аичка перебила:

- Как же он такой святой, а ничего не видит, что с ним делают!

- Ну, видишь, он полагал так, что Степеневы - это те первые, у которых он был по обману, и они его о сыне просили, что сын у них ужасный грубиян -

познакомился с легкомысленною женщиной и жениться хочет, а о других невестах хорошего рода и слышать не хочет.

- Отчего же, так? - спросила Аичка.

- Долг, видишь, обязанность чувствует воздержать ее в степенной жизни.

- Просто небось в красоту влюбился.

- Разумеется... Что-нибудь выдающееся . Но я опять к своему обороту;

говорю, что у настоящих Степеневых сына выдающегося нет...

"А невыдающийся что же такое делает?"

Я отвечаю, что у них и невыдающегося тоже нет.

"Значит, совсем нет сына?"

"Совсем нет".

"Так зачем же вы путаете: "выдающегося", "невыдающегося"?"

"Это, извините, у меня такая поговорка. А у Степеневых не сын, а дочь, и вот с ней горе".

Он головой, уставши, покачал и спросил:

"А какое горе?"

"А такое горе, что она всему капиталу наследница, и молодая и очень красивая, но ни за что как следует жить не хочет".

Он вдруг вслушался и что-то вспомнил.

"Степеневы... - говорит. - Позвольте, ведь это именно их брат Ступин?"

Я не поняла, и он затруднился.

"Ведь мы это теперь к Ступиным?"

"Нет, к Степеневым: Ступины - это особливые, а Степеневы - особливые;

вот их и дом и на воротах сигнал: "купцов Степеневых".

Он остро посмотрел, как будто от забытья прокинулся, и спрашивает:

"Для чего сигнал?"

"Надпись, чей дом обозначено".

"Ах да, вижу, надпись".

И вдруг все остальные нераспечатанные конверты собрал и в нутреной карман сунул и стал выходить у подъезда.

А народу на ажидацию у нашего подъезда собралось видимо и невидимо. Всю улицу запрудили толпучкой, и еще за нами следом четыре кареты подъехали с ажидацией.

Мы за ним двери в подъезде сильно захлопнули, и тут случилась большая досада: одной офицерше, которая в дом насильно пролезть хотела, молодец два пальца на руке так прищемил, что с ней даже сделалось вроде обморока.

А только что это уладили, полицейский звонится, чтобы Мирона за задавление старухи и за полом чужого экипажа в участок брать протокол писать. Мы скорей спрятали Мирона в буфетную комнату, и я ему свое обещанье

- пунцовку - дала, а внутри в доме ожидало еще больше выдающееся.

X

Он вошел, разумеется, чудесно, как честь честью, и сказал: "Мир всем", и всех благословил, и хозяйку Маргариту Михайловну, и сестру ее Ефросинью

Михайловну, и слуг старших, а как коснулось до Николая Иваныча, то оказывается, что его, милостивейшего государя, и дома нет. Тогда маменька с тетенькой бросились к Клавдичке, а Клавдичка хоть и дома, но, изволите видеть, к службе выходить не намерена.

Он спрашивает:

"Дочка ваша где?"

А бедная Маргарита Михайловна, вся в стыде, отвечает:

"Она дома, она сейчас!"

А чего "сейчас", когда та и не думает выходить!

Раньше этого была с матерью ласкова и обнимала ее и ни слова не сказала, что не выйдет, а тут, когда мы уже приехали и мать к ней вне себя вскочила и стала говорить:

"Едет, едет!"

Клавдичка ей преспокойно отвечает:

"Ну вот, мама, и прекрасно; я за вас теперь рада, что вам удовольствие".

"Так выйди же его встречать и подойди к нему!"

Но она тихую улыбку сделала, а этого исполнить не захотела.

Мать говорит:

"Значит, ты хочешь сделать мне неприятность?"

"Вовсе нет, мама, я очень рада за вас, что вы хотели его видеть и это ваше удовольствие исполняется",

"А тебе, стало быть, это не удовольствие?"

"Мне, мамочка, все равно".

"А как же ты говорила, что и ты в бога веришь?"

"Конечно, мама, верю, и мне, кроме его, никого и не надобно".

"А исполнять по вере, стало быть, тебе ничего и не надобно?".

"Я, мамочка, исполняю".

"Что же ты исполняешь?"

"Всем поведенное: есть хлеб свой в поте лица и никому зла не делать".

"Ах, вот в чем теперь твоя вера? Так знай же, что ты мне большое зло делаешь".

"Какое? Что вы, мама!.. Ну, простите меня".

"Нет, нет! Ты меня срамишь на весь наш род и на весь город. В малярихи или в прачки ты, что ли, себя готовишь? Что ты это на себя напустила?"

А та стоит да глинку мнет.

"Брось сейчас твое лепленье!"

"Да зачем это вам, мама?"

"Брось! сейчас брось! и сними свой фартук и выйди со мною, а то я с тебя насильно фартук сорву и всю твою эту глиномятную антиллерию на пол сброшу и ногами растопчу!" "

"Мамочка, - отвечает, - все, что вам угодно, но выходить я не могу",

"Отчего?"

"Оттого, что я почитаю, что все это не следует",

Тут мать уже не выдержала и - чего у них никогда не было - бранным словом ее назвала:

"Сволочь!.. гадина!"

А дочь ей с ласковым укором отвечает:

"Мамочка! мама!.. вы после жалеть будете".

"Выходи сейчас!"

"Не могу".

"Не можешь?"

"Не могу, мама";

А та - хлоп ее фигуру на пол и начала ее каблуками топтать. А как дочь ее захотела было обнять и успокоить, то Маргарита-то Михайловна до того вспылила, что прямо ее в лицо и ударила.

- Эту статую? - спросила Аичка.

- Нет, друг мой, саму Клавдиньку. "Не превозносись!" Клавдинька-то так и ахнула и обеими руками за свое лицо схватилась и зашаталась.

- За руки бы ее! - заметила Аичка.

- Нет, она этого не сделала, а стала просить только:

- "Мамочка! Пожалейте себя! Это ужасно, ведь вы женщина! Вы никогда еще такой не были".

А Маргарита Михайловна задыхается и говорит:

"Да, я никогда такой не была, а теперь вышла. Это ты меня довела... до этого. И с этой поры... ты мне не дочь: я тебя проклинаю и в комиссию прошение пошлю, чтобы тебя в неисправимое заведение отдать".

И вот в этаком-то положении, в таком-то расстройстве, сейчас после такого представления - к нему на встречу!.. и можешь ли ты себе это вообразить, какое выдающееся стенание!

Он, кажется, ничего не заметил, что к нему не все вышли, и стал перед образами молебен читать, - он ведь не поет, а все от себя прочитывает, - но мы никто и не молимся, а только переглядываемся. Мать взглянет на сестру и вид дает, чтобы та еще пошла и Клавдиньку вывела, а Ефросинья сходит да обратный вид подает, что "не идет".

И во второй раз Ефросинья Михайловна пошла, а мать опять все за ней на дверь смотрит. И во второй раз дверь отворяется, и опять Ефросинья

Михайловна входит одна и опять подает мину, что "не идет".

А мать мину делает: отчего?

Маргарита Михайловна мне мину дает: иди, дескать, ты уговори.

Я - мину, что это немыслимо!

А она глазами: "пожалуйста", и на свое платье показывает: дескать, платье подарю.

Я пошла.

" Вхожу, а Клавдинька собирает глиняные оскребки своего статуя, которого мать сшибла.

Я говорю:

"Клавдия Родионовна, бросьте свои трелюзии - утешьте мамашу-то, выйдите, пожалуйста".

А она мне это же мое последнее слово и отвечает:

"Выйдите, пожалуйста!"

Я говорю:

"Жестокое в вас сердце какое! Чужих вам жаль, а мать ничего не стоит утешить, и вы не можете. Ведь это же можно сделать и без всякой без веры",

- Разумеется, - поддержала Аичка.

- Ну, конечно! Господи, - ведь не во все же веришь, о чем утверждают духовные, но не препятствуешь им, чтобы другие им верили.

Но только что я ей эту назидацию провела, она мне повелевает:

"Выйдите!"

"А за что?"

"За то, говорит, что вы - воплощенная ложь и учите меня лгать и притворяться. Я не могу вас выносить: вы мне гадкое говорите".

Я вернулась и как только начала объяснять миною все, что было, то и не заметила, что он уже читать перестал и подошел к жардинверке, сломал с одного цветка веточку и этой веточкой стал водой брызгать. И сам всех благодарит и поздравляет, а ничего не поет. Все у него как-то особенно выдающееся.

"Благодарю вас, - говорит, - что вы со мной помолились. Но где же ваши прочие семейные?"

Вот и опять лгать надо о Николае Ивановиче, и солгали, сказали, что его к графу в комиссию потребовали.

"А дочь ваша, где она?"

Ну, тут уже Маргарита Михайловна не выдержала и молча заплакала.

Он понял, и ее, как ангел, обласкал, и говорит:

"Не огорчайтесь, не огорчайтесь! В молодости много необдуманного случается, но потом увидят свою пользу и оставят".

Старуха говорит:

"Дай бог! Дай бог!"

А он успокаивает ее:

"Молитесь, верьте и надейтесь, и она будет такая ж, как все".

А та опять:

"Дай бог".

"И даст бог! По вере вашей и будет вам. А теперь, если сна не хочет к нам выйти, то не могу ли я к ней взойти?"

Маргарита Михайловна, услыхав это, от благодарности ему даже в ноги упала, а он ее поднимает и говорит:

"Что вы, что вы!.. Поклоняться одному богу прилично, а я человек".

А я и Ефросинья Михайловна тою минутою бросились обе в Клавдинькину комнату и говорим:

"Скорее, скорее!.. ты не хотела к нему выйти, так он теперь сам к тебе желает прийти".

"Ну так что же такое?" - отвечает спокойно.

"Он тебя спрашивает, согласна ли ты его принять?"

Клавдинька отвечает:

"Это дом мамашин; в ее доме всякий может идти, куда ей угодно".

Я бегу и говорю:

"Пожалуйте".

А он мне ласково на ответ улыбнулся, а Маргарите Михайловне говорит:

"Я вам говорю, не сокрушайтесь; я чудес не творю, но если чудо нужно, то всегда чудеса были, и есть, и будут. Проводите меня к ней и на минуту нас оставьте, мы с ней должны говорить в одном вездеприсутствии божием".

"Конечно, боже мой! разве мы этого не понимаем! Только помоги, господи!"

- Ну, я бы не вытерпела, - сказала Аичка, - я бы подслушала.

- А ты погоди, не забегай.

XI

Мы его в Клавдинькину дверь впустили, а сами скорее обежали вокруг через столовую, откуда к ней в комнату окно есть над дверью, и вдвоем с

Ефросиньей Михайловной на стол влезли, а Маргарита Михайловна, как грузная, на стол лезть побоялась, а только к дверному створу ухо присунула слушать.

Он, как вошел, сейчас же положил ей свою руку на темя и сказал по-духовному:

"Здравствуй, дочь моя!"

А она его руку своею рукою взяла да тихонько с головы и свела и просто пожала, и отвечает ему:

"Здравствуйте".

Он не обиделся и начал с ней дальше хладнокровно на "вы" говорить.

"Могу ли я у вас сесть и побеседовать?"

Она отвечает:

"Если вам это угодно, садитесь, только не запачкайтесь: на вас одежда шелковая, а здесь есть глина",

Он посмотрел на стул и сел, и не заметил, как рукавом это ее маленькое евангельице нечаянно столкнул, а без всякого множественного разговора прямо спросил ее:

"Вы леплением занимаетесь?"

Она отвечает:

"Да, леплю",

"Конечно, вы это делаете не по нужде, а по желанию?"

"Да, и по желанию и по нужде".

Он на нее посмотрел выразительно.

"По какой же нужде?"

"Всякий человек имеет нужду трудиться; это его назначение, и в этом для него польза".

"Да, если это не для моды, то хорошо".

А она отвечает:

"Если кто и для моды стал заниматься трудом вместо того, что прежде ничего не делал, то и это тоже не плохо".

Понимаешь, вдруг сделала такой оборот, как будто не он, а она ему будет давать назиданию. Но он ее стал строже спрашивать:

"Мне кажется, вы слабы и нездоровы?"

"Нет, - говорит она, - я совершенно здорова".

"Вы, говорят, мясо не едите?"

"Да, не ем""

"А отчего?"

"Мне не нравится".

"Вам вкус не нравится?"

"И вкус, и просто я не люблю видеть перед собою трупы".

Он и удивился.

"Какие, - спрашивает, - трупы?"

Она отвечает:

"Трупы птиц и животных. Кушанья, которые ставят на стол, ведь это все из их трупов".

"Как! это жаркое или соус - это трупы! Какое пустомыслие! И вы дали обет соблюдать это во всю жизнь?"

"Я не даю никаких обетов".

"Животных, - говорит, - показано употреблять в пищу".

А она отвечает:

"Это до меня не касается".

Он говорит:

"Стало быть, вы и больному не дадите мяса?"

"Отчего же, если ему это нужно, я ему дам".

"Так что же?"

"Ничего".

"А кто вас этому научил?"

"Никто".

"Однако как же вам это пришло в голову?"

"Вас это разве, интересует?"

"Очень! потому что эта глупость теперь у многих распространяется, и мы ее должны знать".

"В таком разе я вам скажу, как ко мне пришла эта глупость".

"Пожалуйста!"

"Мы жили в деревне с няней, и некому было зарезать цыплят, и мы их не зарезали, и жили, и цыплята жили, и я их кормила, и я увидала, что можно жить, никого не резавши, и мне это понравилось".

"А если б в это время к вам приехал больной человек, для которого надо зарезать цыпленка?"

"Я думаю, что для больного человека я бы цыпленка зарезала".

"Даже сама!"

"Да - даже сама".

"Своими, вот этими, нежными руками!"

"Да - этими руками".

Он воздвиг плечами и говорит:

"Это ужас, какая у вас непоследовательность!"

А она отвечает, что для спасения человека можно сделать и непоследовательность.

"Просто мракобесие! Вы, может быть, и собственности не хотите иметь?"

"При каких обстоятельствах?"

"Это все равно".

"Нет, не равно; если у меня два платья, когда у другой нет ни одного, то я тогда не хочу иметь два платья в моей собственности".

"Вот как!"

"Да ведь это так же и следует, это так и указано!"

И с этим ручку изволит протягивать к тому месту, где у нее всегда ее маленькое евангельице лежит, а его тут и нет, потому что он его нечаянно смахнул, и теперь он ее сам остановил, - говорит:

"Напрасно будем об этом говорить".

"Отчего же?"

"Оттого, что вы только к тому все и клоните, чтобы доказывать, что прямое криво".

"А мне кажется, как будто вы все только хотите доказать, что кривое прямо!"

"Это, - говорит, - все мракобесие в вас, оттого что вы не несете в семействе своих обязанностей. Отчего вы до сих пор еще девушка?"

"Оттого, что я не замужем".

"А почему?"

Она на него воззрилась:

"Как это почему? Потому что у меня нет мужа".

"Но вы, быть может, и брак отвергаете?"

"Нет, не отвергаю".

"Вы признаете, что самое главное призвание женщины жить для своей семьи?"

Она отвечает:

"Нет, я иного мнения".

"Какое же ваше мнение?"

"Я думаю, что выйти замуж за достойного человека - очень хорошо, а остаться девушкою и жить для блага других - еще лучше, чем выйти замуж".

"Почему же это?"

"Для чего же вы меня об этом спрашиваете? Вы, наверно, сами это знаете:

кто женится, тот будет нести заботы, чтобы угодить семье, а кто один, тот может иметь заботы шире и выше, чем о своей семье".

"Ведь это фраза".

"Как, - говорит, - фраза!" - и опять руку к столику, а он ее опять остановил и говорит:

"Не трудитесь доказывать: я знаю, где что сказано, но все же надо уметь понимать: род человеческий должен умножаться для исполнения своего назначения".

"Ну, так что же такое?"

"И должны рождаться дети".

"И рождаются дети".

"И надо, чтобы их кто-нибудь любил и воспитывал".

"Вот, вот! это необходимо!"

"А любить дитя и пещись о его благе дано одному только сердцу матери",

"Совсем нет".

"А кому же?"

"Всякому сердцу, в котором есть любовь божия",

"Вы заблуждаетесь: никакое стороннее сердце не может заменить ребенку сердце матери".

"Совсем нет; это очень трудно, но это возможно".

"Но ведь заботиться об общем благе можно и в браке".

"Да, но это еще труднее, чем не вступать в брак".

"Итак, у вас нет ничего жизнерадостного",

"Нет, есть".

"Что же такое?"

"Приучиться жить не для себя".

"В таком случае вам всего лучше идти в монастырь",

"Для чего же это?"

"Там уж это все приноровлено к тому, чтобы жить не для себя".

"Я совсем не нахожу, чтобы там это так было приноровлено".

"А вы разве знаете, как живут в монастырях?"

"Знаю".

"Где же вы наблюдали монастырскую жизнь?"

А она уже его перебивает и говорит:

"Извините меня... разве не довольно, что я вам отвечаю на все, о чем вы меня допрашиваете обо мне самой, но я не имею обыкновения ничего рассказывать ни о ком другом", - и сама берется при нем мять свою глину, как бы его тут и не было.

- Ишь какая, однако же, она шустрая! - заметила Аичка.

- Да чем, мой друг?

- Ну все, однако, как хотите - этак отвечать может, и он ее не срежет.

- Ну, нет... он ее срезал, и очень срезал!

- Как же именно?

- Он ей сказал: "Неужто вы так обольщены, что вам кажется, будто вы лучше всех понимаете о боге?" А она на это отвечать не могла и созналась, что: "я, говорит, о боге очень слабо понимаю и верую только в то, что мне нужно".

"А что вам нужно?"

"То, что есть бог, что воля его в том, чтобы мы делали добро и не думали, что здесь наша настоящая жизнь, а готовились к вечности. И вот, пока я об этом одном помню, то я тогда знаю, чего во всякую минуту бог от меня требует и что я должна сделать; а когда я начну припоминать: как кому положено верить? где бог и какой он? - тогда у меня все путается, и позвольте мне не продолжать этого разговора: мы с вами не сойдемся".

Он говорит:

"Да, мы не сойдемся, и я вам скажу - счастье ваше, что вы живете в наше слабое время, а то вам бы пришлось покоптиться в костре".

А она отвечает:

"И вы бы меня, может быть, проводили?" И сама улыбнулась, и он улыбнулся и ласково ей говорит:

"Послушайте, дитя мое! вашу мать так сокрушает, что вы не устроены, а долг детей свою мать жалеть".

Ее всю будто вдруг погнуло, и на глазах слезы выступили.

"Умилосердитесь, - говорит, - неужто вы думаете, что я, проживши двадцать лет с моею матерью, понимаю ее и жалею меньше, чем вы, приехавши к нам сейчас по ее приглашению!"

А он говорит:

"Ну, и хорошо, и если вы такая добрая дочь, так изберите же себе достойного жениха".

"Я его уже избрала".

"Но этот выбор не одобряет ваша мать".

"Мама его не хочет узнать".

"Да что ж ей его и узнавать, когда он иноверец!"

"Он христианин!"

"Полноте! отчего вам не уступить матери и не выбрать себе мужа из своих людей, обстоятельных и известных ей и вашему дяде?"

"Чем же не обстоятелен тот, кого я выбрала?"

"Иноверец".

"Он христианин, он любит всех людей и не различает их породы и веры".

"А вот и прекрасно: если ему все равно, то пусть и примет нашу веру".

"Для чего же это?"

"Чтобы еще теснее соединиться во всем с вами".

"Мы и так соединены тесно".

"Но отчего же не сделать еще теснее?"

"Оттого, что теснее того, чем мы соединены, нас ничто - больше соединить не может".

Он посмотрел на нее внимательно и говорит:

"А если вы ошибаетесь?"

А она вдруг порывисто отвечает:

"Извините, я совершеннолетняя, и я себя чувствую и понимаю; я знаю, что я была до известной поры и чем я стала теперь, когда во мне зародилась новая жизнь, н я не променяю моего теперешнего состояния на прежнее. Я люблю и почитаю мою мать, но... вы, верно, знаете, что "тот, кто в нас, тот больше всех", и я принадлежу ему, и не отдам этого никому, ни даже матери".

Сказала это и даже задохнулась и покраснела.

"Извините, - добавила, - я вам, кажется, ответила резко, но зато я больше уже ничего не могу дополнить", - и двинула стул, чтобы встать.

И он тоже двинулся и ответил:

"Нет, отчего же, если вы уж так соединены... чувствуете новую жизнь..."

А она встала и строго на него посмотрела и говорит:

"Да, мы так соединены, что нас нельзя разъединить. Кажется, больше говорить не о чем!"

Он от нее даже откачнулся и тихо сказал:

"Мне кажется, вы на себя... наговариваете!"

А она ему преспокойно:

"Нет! все, что я говорю, все то и есть!"

А Маргарита" Михайловна в это же самое мгновение - "ах!" - да и с ног долой в обморок, а я, как самая глупая овца, забыла, что стою на конце гладильной доски, и спрыгнула, чтоб помочь Маргарите, а гладильная доска перетянулась да Ефросинью Михайловну сронила и меня другим концом пониже поясницы, и все трое ниспроверглись и лежим. Грохот этакой на весь дом сделался. И он это услыхал, и встал, и весь в волнении сказал Клавдиньке:

"Какие ужасные волнения!.. И все это через вас!.."

Она ему ни словечка.

Тогда он вздохнул и говорит:

"Ну, я не могу терять больше времени и ухожу".

А Клавдинька ему тихо в ответ:

"Прощайте".

"Прощайте - и ничего более? Прощаясь со мною, вы не имеете сказать мне от души ни одного слова?"

И она, - вообрази, - вдруг сдобрилась и подала ему обе руки, - и он рад, и взял ее за руки, и говорит ей:

"Говорите! говорите!"

А она с ласкою ему отвечает:

"Пренебрегите нами, у нас всего есть больше, чем нужно; спешите скорее к людям бедственным".

Даже из себя его вывела, и он, как будто задыхаясь, ей ответил:

"Благодарю вас-с, благодарю!" - и попросил, чтобы она и провожать его не смела.

XII

А когда он из дому на вид показался, Клавдинька вернулась и прямо пришла в темную, где мы лежали повержены, двери распахнула и кинулась к матери, а что мы с Ефросиньей никак подняться не можем - это ей хоть бы что!

Ефросинье Михайловне девятое ребро за ребро заскочило, а мне как будто самый сидельный хвостик переломился, а кроме того, и досадно и смех разрывает.

"Хорошо, - думаю, - девушка! объяснилась... и уж сама не скрывает..."

Так в этаком-то неслыханном постыдном беспорядке все и кончилось. Мы и не видали, как он сел и вся ажидация рассеялась, и опять обман был, опять он в чужую карету сел и не заметил - стал письма доставать. Так его и увезли, а наши служащие в доме все ужасно были обижены, потому что все это вышло не так, как ждали, и потом все, оказалось, слышали, как Клавдия сама, хозяйская дочь и наследница, при всех просила: "пренебрегите нами"... Чего еще надо!

Он и вправду, я думаю, этого никогда еще ни от кого не слыхивал. Все его только просят и молят со слезами, чтобы он осчастливил, чтобы пожаловал, а она как будто гонит: "Нами пренебрегите и ступайте к бедственным". Молва поднялась самая всенародная. Кучер Мирон, как всегдашний грубиян, да еще две пунцовки выпивши, вывел на двор своих фетюков, чтобы их петой водой попрыскать, а фетюки его сытые - храпят, кидаются и грызутся, а Мирон старается их словами унять, а в конюшню - назад ни за что вести не хочет.

"Я, - говорит, - слава те, господи! Я формально знаю, как и что велит закон и религия: всегда перво-наперво хозяев прыскают, а потом на тот же манер и скотов".

Насилу у него лошадей отняли и спать его уложили, как вдруг Николай

Иваныч приезжает, и в самом выдающемся градусе.

- Скверный мужчина! - отозвалась Аичка.

- Преподлец! - поддержала Марья Мартыновна и продолжала: - С этим опять до тех пор беспокоились, что без всех сил сделались, и как пали в сумерки, где кто достиг по дива-нам, так там и уснули. Но мне и во сне все это снилося, как Клавдинька отличилась с своим бесстыдством... Николай Иваныч на весь дом храпит, и Ефросинья тоже ничком дышит, а мне даже не спится, будто как что меня поднимает, - и недаром. Прислушиваюсь и слышу, что Маргарита

Михайловна тоже не спит... ходит...

И так это она меня, моя Маргарита, заинтересовала, что я лежу и присапливаю, будто сплю, а о сне и не думаю, а все на нее одним глазком гляжу и слушаю, куда она пойдет.

А она неслышной стопою тихонечко по всем комнатам, у жердинверки остановилась, с цветков будто сухие листики обирает в руку, потом канарейке сахарок в клетке поправила, лоскуточек какой-то маленький с полу подняла, а сама, вижу, все слушает, все ли мы спим крепко, и потом воровски, потихонечку - топ-топ и вышла.

Я сейчас же вскочила на диван и уши навострила... Слышу, она кружным путем через зал к Клавдинькиной комнате пошлепала.

Так во мне сердце и заколотилось... Что у них будет?

Горошком я с дивана спрыгнула, туфли сбросила да под мышку их и в одних чулках через другой круг обежала и в гардеробную, - оттуда тоже в

Клавдинькину комнату над дверью воловье око есть. Опять там тихонечко все взмостила, поставила на стол стул и стала на него и гляжу.

В комнате полтемно. Лампа горит, но колпак так сноровлен, что только в одно место свет отбивает, где она руками лепит... Все это она сама себе всегда и зажигает, и гасит, и на канфорке воду греет - все без прислуги.

И теперь так - весь дом в покое отдыхает, а она, завистная работница, как ни в чем не бывало, опять уже все свои принадлежности расправила.

Мнет, да приставляет, да черт знает что вылепливает, и я даже на фигуру ее посмотрела, что она сама на себя высказала, но нет еще, ничего не заметно, - вся высокая и стройная.

Мать вошла, а она не видит, а у меня сердце ток-ток-ток! - так и толчется... Что будет? - прибьет ее старуха, что ли, и как та - с покорностью ли это выдержит, или, помилуй бог, забудется, да и сама на мать руку поднимет? Тогда я тут и нужна окажусь, потому что по крайней мере я вскочу да схвачу ее за руки и подержу - пусть мать ее хорошенько поучит".

XIII

Все дыхание я в себе затаила.

Маргарита Михайловна постояла в полутемноте и ближе к ней подходит...

Тогда госпожа Клавдинька вздрогнула и глину свою уронила.

"Мамочка! - говорит, - вы не спите! как вы меня испугали!" -

Маргарита удерживает себя и отвечает:

"Отчего же это тебе мать страшна сделалась?"

"Зачем вы, мама, так говорите: вы мне вовсе не страшны! Я вам рада, но я занялась и ничего не слыхала... Садитесь у меня, милая мама!"

А та вдруг обеими руками, ладонями, ее голову обхватила и всхлипнула:

"Ах, Клавдичка моя! дитя ты мое, дочка моя, сокровище!"

"Что вы, что вы, мама!.. Успокойтесь".

А старуха ее голову крепко зацеловала, зацеловала и вдруг сама ей в ноги сползла на колени и завопила:

"Прости меня, ангел мой, прости, моя кроткая! я тебя обидела!"

Вот, думаю, так оборот! Она же к ней пришла и не строгостью ее пристрастить, а еще сама же у нее прощения просит.

Клавдинька ее сейчас подняла, в кресло посадила, а сама перед нею на колени стала и руки целует.

"Я, - говорит, - милая мама, ничего и не помню, что вы мне, осердясь, сказали. Вы меня всегда любили, я весь век мой была у вас счастливая, вы мне учиться позволили..."

"Да, да, друг мой, дура я была, я тебе учиться позволила, и вот что из этого ученья вышло-то!"

"Ничего, мамочка, дурного не вышло".

"Как же "ничего"?.. Что теперь о нас люди скажут?"

"Что, мама?.. Впрочем, пусть что хотят говорят... Люди, мама, ведь редко умное говорят, а гораздо чаще глупое".

"То-то "все глупое". Нет, уж если это случилось, то я согласна, чтобы скорее твой грех скрыть: выходи за него замуж, я согласна".

Клавдия изумилась.

"Мама! милая! вы ли это говорите?.."

"Разумеется, я говорю; мне твое счастье дорого, только не уходи от меня из дома, - тоска мне без тебя будет".

"Да никогда мы не уйдем от вас..."

"Не уйдешь?" Он тебя от меня не уведет?"

"Да ни за что, мама!"

Старуха так и заклохотала:

"Вот, вот! вот, - говорит, - опять ты всегда такая добрая... А он добрый ли?"

"Он гораздо меня добрее, мама!"

"Почему же так?"

"Он смерти не боится".

"Ну... для чего же так... Пусть живет",

"Вам жаль его?"

А та заморгала и сквозь слезы говорит:

"Да!"

И опять обнялись, и обе заплакали.

Веришь, что даже мне, и то стало трогательно!

Аичка поддержала:

- Да и очень просто - растрогают!

- А Клавдинька-то и пошла тут матери не спеша и спокойно рассказывать:

какой у него брат был добрейшей души, и этот тоже - ко всем идет, ни с кем не ссорится, ничего для себя не ищет и всем все прощает, и никого не боится, и ничего ему и не надобно.

"Кроме тебя?"

А она законфузилась и отвечает:

"Мама!.. я его так уважаю... он меня научил жить... научил чувствовать все, что людям больно... научил любить людей и их отца... и... и вот я...

вот я... счастлива навеки!"

"Ну, и пусть уж так... пусть. А только все-таки... зачем... ты так себя допустила?"

"До чего, мама?"

"Да уж не будем лучше говорить. Пусть только будет ваша свадьба скорей

- я тогда опять успокоюсь... Я ведь тебе все простить готова... Это меня с тобою только... люди расстраивают, сестра... да эта мать-переносица

Мартыниха".

"Бог с ней, мама: не сердитесь на нее - она несчастная".

"Нет, она мерзкая выдумщица... по всем домам бегает и новости затевает... я ее выгоню..."

"Что вы, что вы, мама! Как можно кого-нибудь выгонять! Она бесприютная.

Вы лучше дайте ей дело какое-нибудь, чтобы она занятие имела, и не слушайте, что она о ком-нибудь пересуживает. Она ведь не понимает, какое она зло делает".

"Нет, понимает; они приступили ко мне с сестрой, что ты странная, и так мне надоели, что и мне ты стала казаться странною. Что же делать, если я такая слабая... Я поверила и послала ее приглашать, и от этой общей ажидации сама еще хуже расстроилась".

"Все пройдет, мама".

"Ах, нет, мой друг... уж это, что с тобою сделалось, так это... не пройдет".

Клавдинька на нее недоуменно смотрит.

"Я вас, - говорит, - не понимаю".

"Да я и не стану говорить, если тебе это неприятно, но я и о том думаю:

как же это он провидец, а его обманом в чужую карету - обмануть можно?"

"Ах, не станем, мама, спорить об этом!"

"Я ему хотела пятьсот рублей послать, а теперь пошлю завтра за неприятность - тысячу".

"Посылайте больше, мама, - мне жаль его".

"Чего же его-то жаль?"

"Как же, мама... какое значение на себя взять: какая роль!.. Люди видят его и теряют смысл... бегут и давят друг друга, как звери, и просят: денег..

денег!! Не ужасно ли это?"

"Ну, это мне все равно... только нехорошо, что теперь сплетни пойдут; а я не люблю, кто о тебе дурно говорит. И зато вот я деверя Николая Иваныча, какой он ни есть, и кутила и бабеляр, а я его уважаю, потому что он сам с тобою в глаза спорится, а за глаза о тебе никому ничего позволить не хочет.

"Сейчас, говорит, прибью за нее!"

"Дядя добряк, мне жаль его, - он во тьме!"

"И для чего это все необыкновенное затеяли! У нас все было весь век по обыкновенному: свой, бывало, придет и попоет, и закусит, и в карты поиграет, и на все скажет: "господь простит".

"Простое, мама, во всех случаях всегда самое лучшее".

"Да, он тебя и крестил, он пусть и перевенчает. А Мартыниха пусть к нам и не приходит, чтобы никаких выдающихся затей от нее больше не было".

Вот что было выходило мне за мои хлопоты, но дело решилось иначе, и совсем неожиданно.

- Кто же его решил? - спросила Аичка.

- Кошка, да я немножко, - продолжала Марья Мартыновна.

Но Клавдинька, к чести ее приписать, и в конце опять за меня заступилась, стала просить, чтобы меня какою-нибудь выдающеюся прислугою в доме оставили.

Старуха ей отвечает:

"Изволь, и хотя мне это неприятно, но для тебя я ее оставлю".

Но во мне уж сердце закипело.

"Нет уж, - думаю я, - голубушки, я и без вас проживу: я птичка-невеличка, но горда, как самый горделивый зверь, и у меня кроме вас по городу много знакомства есть, - я в услужение лакейкой никуда не пойду..." И честное тебе слово даю, что я в ту же минуту хотела потихоньку от них, не прощаясь, со двора сойти, потому что я, ей-богу, как зверь, горда; но вообрази же ты себе, что это не вышло. Ко всему этому случаю подпал еще другой, который и задержал. Пока я стояла на стуле и, на столе взгромоздившись, слушала их советы, жирный кот разыгрался, подхватил мои войлочные туфли, которые я на полу оставила, и начал, мерзавец, швырять их лапой по всему полу.

От этакого пустяка меня просто ужас обхватил: заденет, думаю, мерзавец, туфлею за какое-нибудь легкое стуло или табуретку и загремит, и они тогда сейчас сюда взойдут, и какова я им покажусь на своей каланче? куда мне тогда и глаза девать и что выдумать и сказать: зачем я это в здешнем месте, вскочивши на стол, случилась?

Снялась я с великим страхом, чтоб не упасть, и стала кругом на полу ползать - туфли свои искать. Ползла, ползла, весь пол выползла, а туфлей не нашла. А между тем страх боюсь, что теперь мать с дочерью совсем поладили и сейчас выйдут и увидят, что меня нет на том диване, где я спала. И как тогда мне при них да через Николая Иваныча комнаты идти? Что подумать могут?

Бросилась я без туфлей бежать и вернулась на свое место благополучно.

Николай Иваныч без воротничков спит, и не храпит, и не ворочается; а я в одних чулках легла на диван и только что притворилась, что будто сплю, как

Маргарита с дочерью и взаправду входят.

XIV

Маргарита Михайловна спокойным голосом с прохладою велит, чтобы все лампы зажечь и чай подавать, и стала всех будить к чаю, а как ко мне подошла, я говорю:

"Я сейчас сама встану", и начинаю туфли искать.

А она, как на грех, спрашивает:

"Что ты ищешь?"

"Туфли ищу".

"Где же ты их приставила?"

"На мне они были, на нотах".

"Куда же они с ног могли деться?"

"И сама не знаю".

"Жених, что ли, приходил тебя разувать, - так ведь это только на святках бывает".

"Нет, - я говорю, - женихи ко мне не ходят, а это, быть может, надсмешка".

"Ну, вот еще! Кто будет надсмехаться? Ищите, пожалуйста, все

Мартыновнины туфли!"

И что это ей за неотступная забота припала искать - уж и не понимаю. А

в это самое время, как на грех, вдруг Николай Иваныч выбегает в трех волнениях из своих комнат и, должно быть, еще не проспавшись или в испуге, кричит:

"У-е-ля хам? У-е-ля хам?"

Золовки ему отвечают:

"Что ты, батюшка! что ты!.. Какой Хам?"

А он даже трясется от злости и отвечает: "Хам - значит женщина!"

Маргарита Михайловна его перекрестила и говорит:

"Какая женщина?"

"Которая мне гадость сделала".

"Что сделала? какую гадость? Небось сказать нельзя?"

А он, как козел, головой замотал и в самом повелительном наклонении:

"Я, - говорит, - всем такой постанов вопроса даю: какая это фибза меня разбудила и на постели у меня вот эту свою туфлю оставила?"

И показывает в руке мою туфель...

Ну, разумеется, всем смешно стало.

А я отвечаю:

"Это туфля моя, но надо знать, как она туда попала".

А он и не слушает.

"Это всякому, - говорит, - известно, как попадает".

А тут мальчишка Егорка, истопник, весь бледный, бежит и кричит:

"У нас в ванной кто-то чем-то с печки швыряется",

Пошли туда, а там в ванной в воде другая моя туфля плавает, а на печке на краю проклятый кот сидит.

"Господи! - воскликнула я, - что же это! если все меня выживают, то мне лучше самой уйти".

А Николай Иваныч поспешает:

"И сделай свою милость, уйди! У нас без тебя согласней будет", - и с тем повернул меня лицом к зеркалу и говорит:

"Ведь ты только посмотрись на себя и сделай постанов вопроса: пристойно ли тебе своими туфлями заигрывать!"

То есть, черт его знает, что он такое в своей пьяной беспамятности понимал, а те дуры такое ко мне приложение приложили, что будто я и у него в комнате и в ванной везде его преследую.

- А может быть, и в самом деле? - протянула Аичка.

- Полно, пожалуйста! Будто же я этак могла сделать, что вдруг одна моя нога в комнате, а другая в ванной!.. Ведь это же и немыслимо так растерзать себя! Но представь себе, что ведь старая дура обиделась и начала шептать:

"Я, - говорит, - никого не осуждаю, но для чего же это... непременно в моем доме... и после посещения..."

Я и не вытерпела и с своей стороны фехтовальное жало ей в грудь вонзила.

"Полно, - говорю, - пожалуйста, что такое ваш дом, да еще после посещения!.. Проводили этакого посетителя так, что чуть его не выгнали", - и рассказала, как Клавдия его просила их домом пренебречь, а опешить к людям бедственным.

А Николаю Ивановичу это и за любо стало.

"Так, - говорит, - и следовало: чего он взаправду все здесь? Ему надо к неурожайным полям ехать и большой урожай вымолить, для умножения хлебов. С

нашей сытостью ему взаправду и возиться бы стыдно".

Я отвечаю.

"Что же вы все мне - говорите про стыдное! Не я делаю что-то стыдное в вашем доме... а поищите стыдного при себе ближе..."

А Николай Иваныч, как всегда, любит срывать свое зло на ком попало, и вдруг кинулся на меня, как ястреб на цыпленка, и начал душить меня...

- Ах, боже мой! - пожалела Аичка.

- Да, да, да, - продолжала Марья Мартыновна. - Золовки у него меня даже отнять не могли. Задушил бы, но Клавдия вошла и сказала: "Дядя, прочь!"

Совершенно как на пуделя крикнула. Он и оставил. Тогда Маргарита выносит из спальни пятьсот рублей и говорит мне:

"Вот тут, Марья Мартыновна, пятьсот рублей от меня вам награждения, и как вам угодно - хоть эти деньги за свою обиду примите, хоть на Николая

Иваныча жалуйтесь, но я, бог с вами, на вас не сержусь, и, если хотите проститься с нами по-хорошему, я вам еще дам, но уходите".

"Я, - говорю, - жаловаться не пойду, потому что я православная ".

А Николай Иваныч зарычал:

"Не потому, а ты знаешь, что, пожаловавшись, ты меньше получишь".

"Можете, - говорю, - располагать как хотите, а я не желаю, чтобы на суде произносили священный тип личности наравне с госпожи Клавдии девичьими секретами".

Но тут он опять как сорвется... а Клавдия его схватила и вывела, и сама вышла, а Маргарита подает мне еще триста рублей и говорит:

- "Друг сердечный, на, возьми это скорей себе и уходи. Хорошего ждать теперь нечего".

- "Я, - говорю, - и не жду".

- А деньги взяли? - спросила Аичка.

- Неужли же им их оставила?

- То-то! А то Клавдинька их своим "бедственным" сволокла бы!

- Разумеется! Помолчали.

- Так-то вы и называете, что простились "по-хорошему"? - спросила

Дичка.

- Да, уложила свои вещи, и все забрала, а им сказала, ошибкою, вместо

"покойной ночи" - "упокой вас господи", да и уехала.

- И не жалеете, что так вышло?

- И не жалею, да и жалеть-то грех: они сами себя на все осудили. Каков от них был прием святой ажидации, таково же и им от бога наклонение. Был дом выдающийся в великолепии, а теперь одна катастрофия за другою следует, и жительство их спускается до самого обыкновенного положения. И все через

Клавдии Родионовны рояльное воспитание; и никто этого не останавливает - так всех она в свои прелюзии и привлекает.

- Неужли все стали лепить принадлежности? - спросила Аичка.

- Нет, это она одна лепит, и ей теперь даже заказы бюстров заказывают, а она своих семьян привела гораздо в худшие последствия.

~ Что же такое, например, с ними сделалось?

- А, например, вот что сделалось: начать с того, что Николай Иваныч, возвратившись раз из своего маскатерства, забыл, про что он позабыл.

- Ну!

- А это оказалось впоследствии, что он позабыл у себя в кармане депеш о том, что к нему завтрашний день сын его Петруша из кругосвета возвращается.

Он и возвратился и приехал утром на извозчике, когда его никто не ждал, и отец тогда только вспомнил про депеш и принял сына как нельзя хуже и даже совсем не желал было его видеть.

"Мне, - говорит, - никакой заатлантический дурак не нужен".

Но Клавдия этого Петрушу обласкала, а дяде только левою рукою одним пальцем погрозила, а потом и начала Петинькой руководствовать и привела его к тому, что он вдруг, сам бесприютный, да стал еще просить у отца позволения жениться на той самой Крутильдиной племяннице, за которую его отец выслал.

Отец об этом, разумеется, и слышать не хотел, да и немыслимо было это допустить, потому что у той в это время еще один проступок был, - и вот чего мы все об этом не знали, а Клавдия Родионовна знала, потому что она, как оказалось, за этою особой следила и отыскала ее в напасти и содерживала у той старушки, куда я ее проследовала, и там ее от всех бед укрывала и навещала, и навела-таки своего двоюродного брата на то, что "вот ты пред ней виноват, потому что через то - что ты ее покинул, она еще раз пала, и ты должен это загладить, и ее взять, и никогда ни в чем ее не укорять, потому, что ты сам всем ее бедам виновник". И все опять ему из евангелия, и что он будто ни на ком другой, кроме этой, жениться не смеет, и тем кончила, что сбила его на свое - Петька согласился. И тогда она явилась просить за них дядю и стала ему доказывать, что та очень хорошего сердца, а проступок ее был именно чрез то, что она - была брошена.

Старик говорит:

"Стало быть, постанов вопроса такой, что это, по-твоему, хорошо?"

"Не хорошо, - отвечает Клавдия, - но это такое, что вы должны простить, потому что все это произошло через вас; оттого, что кто беспомощную бросает

- тот и виноват за нее".

"Где же это писано?"

А она сейчас было за евангелие, но он ее за руку:

"Оставь, - говорит".

"Нет, не оставлю, и если вы будете жестоки и потребуете, чтобы еще раз так же ее оставить, то с нею может быть худшее".

"Что же, - спрашивает, - худшее?"

Она говорит:

"Вы это лучше знаете, что ожидает тех, кого вы сбиваете с честного пути, а потом бросаете. Но вы знайте, что ваш сын теперь не в ваших руках".

"А в чьих же?"

"В тех руках, с кем вы не смеете спорить: Петя послушает не вас, а того, кто не дозволил пускать соблазн в мир".

- "Так ты его бунтуешь?"

"Я не бунтую, - говорит Клавдия, - а я говорю, что - друг друга бросать нельзя! От этого - страданье и грех. После этого Петруше нельзя будет жить с чистой совестью, и я его убедила и еще буду убеждать, чтобы он почитал волю небесного отца выше воли отца земного. А вы если не хотите слушать, что я вам говорю о вечной жизни, то вы умрете вечной смертью".

И заговорила, заговорила, и так его пристрастила и умаяла, что он, как рыба на удочке, рот раскрыл и отвечать не умеет.

А тут и Петруша стал за ней то же самое повторять, что его совесть три года во всех местах мучила и теперь покою не дает и что он эту преступной девушки вину на своей совести почитает и желает ее и свою жизнь исправить.

Тут Николай Иваныч стал губы кусать и вдруг говорит:

"А это ведь точно, пожалуй, можно и умереть, мы действительно все грешные: зришь на молодую мамзель и сейчас свое исполняешь, как бы ее так обратить, чтобы она завтра была уже не мамзель, а гут морген. Это - подлость всей нашей увертюры; а Клавдя прямо идет! - и благословил сыну подзакониться и вдруг даже мальчика их, своего внучка, очень любить стал и без стеснения всем рекомендовать начал: "Вот это сын мой - европей, а это мой внук подъевропник". Но Крутильда свою гордость выдержала и этого не перенесла, взяла и за своего Альконса замуж вышла, а на Николая Иваныча векселя подала, чтобы его в тюремное содержание.

- Вот эта хороший типун сделала, - отозвалась, засмеясь, Аичка.

- Да. Но Клавдинька дядю в тюрьму не допустила, - у матери уйму денег выпросила: "Это, сказала, будет мне за приданое", и та за него заплатила, и дом продали, а сами стали жить круглый год на фабрике. Так и теперь все круглый год живут в этой щели, и Клавдиньке это очень нравится.

- И красота ее, стало быть, так там и вянет? - спросила Аичка.

- Разумеется, так у дуры все и завянет, но, однако, до сих пор еще очень хороша, злодейка.

- А как же ее Ферштет?

- Ах, с ним оборот так еще всего чище!

- Вышла она за него или не вышла?

- Ничего не вышла!..

- Спятился?..

- Нет, он не спятился, а они оба себя один в другом превзошли, и потом она его на тот свет и отправила.

- Каким же это, манером?

- Да никаким!

- Что же, однако, было?

- Да ничего и не было. "Мы, говорит, нашли, что нам не нужно на себя никаких обязательств и иметь семью тоже не надобно". Решили остаться друзьями по своей вере, и довольно с них.

- Что за уроды!

- Оглашенные!

- А как же она его уморила?

- Ничего никто не знал. Вдруг она приходит домой бледная и ничего не рассказывает, а потом оказалось, что он умер.

- Вот и раз!

- Да. Дитя какое-то бедное такую заразность в горле получило, что никто его в доме лечить не хотел, а он по примеру брата пошел и для других все о болезни списал, а сам заразился и умер.

- Очень она убивалась?

- Не знаю, как сказать, - точно каменная. Мать говорила: "Что же, все твой грех знают: если ты бога не стыдилась, так уж людей и стыдиться не стоит, - иди простись с ним, поцелуй его во гробе. Тебе легче будет". А она тут только зарыдала и на плечи матери вскинулась и говорит: "Мамочка! Я с ним уже простилась..."

- Призналась?

- Да; "когда, говорит, он уходил туда, я его живого поцеловала; прости мне это".

- Значит, всего-навсего и было, что раз один поцеловала?

- Так она сказала.

- Ну, а это - то... про что она раньше-то еще сознавалась?

- Что такое?

- Ну вот, что вы рассказывали...

- Ах, это про родительный в неопределенном наклонении?

- Да.

- А это так и осталось в неопределенном наклонении.

- Как же это так вышло?

- Так, совсем ничего не вышло.

- Значит, вы тогда на нее все наврали?

- И вовсе не то значит, а значит только то, что я ожидала правильно, чего следует по сложению всех вероятностей, а у них все верченое, и "новую жизнь" она в себе, оказывается, нашла по божеству, как будто Христос их соединяет в одних вечных мыслях. Подумай только, как сметь этакое выдумать и такую святость себе приписывать!

Аичка не скоро процедила в ответ:

- Нет, это пустяки, - а откудова только у них берется терпение, чтобы этак жить!

- Ужасть! ужасть!.. Ничем, ничем их из себя не выведешь... Какое хочешь огорчение и обиду - они все снесут, как будто горе земное до них совершенно и не касающее!..

- Донимать их, я думаю, как следует не умеют.

- Это может быть.

- Нет, наверно!

- А ты что бы им хотела?

- На сковородку бы их босыми ножками да пожаривать.

- Вот, вот, вот! Ну, так, говорят, будто это жестокости.

Аичка ничем не отозвалась. Или она засыпала, или, может быть, стала думать о чем-то "в сторону".

XV

Марья Мартыновна встала, куда-то прошлась и опять села на место.

В это время Аичка вздохнула и, по-видимому как будто ни к тому ни к сему, промолвила:

- Словесницы бесплодные!

Марья Мартыновна поняла, к чему это, и подхватила:

- Да, уж именно! Другая какая-нибудь... этакая простой души - живет, и втихомолочку чего только она ни делает, и потихоньку во всем на духу покается, и никто ничего не знает, а эти - что ступят, то стукнут, а потом вдруг лишатся всякого счастья и впоследствии коротают век не для себя, а сами остаются в неопределенном наклонении... Нет, ты мне этот постанов вопроса реши: что с ними делать, чтобы их вывести?

Но Аичка снова молчала, и Марья Мартыновна опять сама заговорила:

- Ну, пускай так, как ты говоришь, что не знают, что с ними делать, я с этим с тобою согласна; но отчего же они такие особенные, что ни слез у них нет, ни моленья и жалобы, а принимают все, что над ними учинится, как будто это так и надобно?

- Притворяются.

- И я то же думаю! Где же, скажи на милость, только что вышла такая катастрофа, жених умер, а она в тот же день, как его схоронили, села работать и завела еще школу, чтобы даром бедных детей учить. Но только одно хорошо, что хоть ты и говоришь, что с ними не знают, что делать, но и им тоже повадки заводить что хотят не дают: ей школу скоро прикончили. И

заметь, она и тут тоже опять ничего не томилась и не жаловалась.

- Они закоренелые.

- То-то и есть! Что же с ними поделаешь, когда они такие беспечальные?

Ей школу прикрыли, а сна теперь всем людям чем только может услуживает, и книжки детям раздает, и сама с ними садится где попало читать.

- И этого не надо позволять.

- И было непозволение, становой и из-за книжек приезжал, чтобы всем ее книжкам повальный обыск сделать, но посмотрел книжечки и все ей оставил, да еще начал и извиняться.

"Я, - говорит, - приказание исполнил, а мне самому совестно".

- Вон тебе как!

- Да еще что! Как она ему ответила, что не обижается, и руку свою подала, так он у нее и руку поцеловал и говорит:

"Простите меня, вы праведница".

- А замуж она, стало быть, так уж и не пойдет?

- Мать ее спрашивала: не дала ли она обет, чтобы после смерти первого жениха ни за какого другого не выходить? Она отвечала, что "обета не давала". По-ихнему ведь тоже и обет давать будто не следует. Старуха добивалась, что, может быть, она в разговорах покойнику обещалась ни за кого не выходить? И этого, говорит, нет.

"Ну так, может быть, еще обрадуешь меня, выйдешь замуж?"

И на это тот же ответ:

"Не знаю, мама, но только не думаю".

"Отчего же?"

"Со мной, мама, жить очень трудно".

Сама так и созналась, что с нею жить - ад. А потом в день именин матери такой дар поднесла, что говорит:

"Мамочка! я ваша! я сегодня, в ваш дань, решилась и подарила себя служить вам и бедным людям. Я замуж не пойду"...

Так и остается и так и живет теперь вековушею. Вместо того, чтобы народить своих детей да их в ласке нежить и им свой остаток капитала передать, она собрала спять беспортошную детвору, да одевает их, да поет им про лягушку на дорожке.

XVI

Собеседницы умолкли, - Марья Мартыновна, вероятно, наслаждалась удовольствием, что довела до конца сказание, в котором ее главный враг,

Клавдинька, была опозорена; а Аичка не отзывалась - может быть, потому, что опять куда-то перенеслась и о чем-то думала.

Это и подтвердилось.

После довольно продолжительной паузы она вздохнула и сказала:

- Как мне это все-таки, однако, удивительно!

- Что такое?

- Представьте, что я у себя точно такого же дурака знаю.

- Мужчину?

- Да, и очень интересный, а вот и в нем сидит точно такая же глупость.

- Что же, как он в своем поле уродует?

- То же самое, как и эта: ничего ему не нужно - ни вкусно есть, ни носить красивое платье, и ничто на свете.

- И любовь женская не нужна?

- Представьте - тоже не нужна!

- Этого никогда быть не может! Это при каком хочешь положении из моды не выходит!

- Нет, то-то и есть, что выходит!

- Ни за что не поверю!

- Да как же вы не верите, когда я вас уверяю!

- А я, моя дорогая, не верю. Мужчину женской фигурой всегда соблазнить можно.

- А я вам, моя дешевая, говорю, что и не соблазните. Марья Мартыновна как будто поперхнулась, но оправилась и договорила:

- Разумеется, мое время прошло.

- Хоть бы ваше и время не прошло и хоть бы в вас иголки не было, а ничего не убедите...

- Отчего же это?

- Оттого, что у них все нечеловеческое - они красоту совсем не обожают, а ищут все себе чего-то по мысли, и петому если из них кого полюбить, то с ними выйдет только одно неудовольствие.

- А он тебе очень нравится?

- Почему вы знаете?

- Неужли же не видно! Ты тем все и портишь, что свои чувства ему оказала.

- Ничего я не порчу, а я ему просто противна.

- Как нищему гривна?

- Нет, совсем противна.

- Как же этакая молодая, богатая - и противна? Что же это за дурак выдающийся!

- Не дурак, а вот в этом же самом роде, как ваша Клавдинька: все тоже смотрит в евангелие и все чтоб ему жить просто да чтоб работать и о гольтепе думать, - и в этом все, его пустое удовольствие.

- И будто уж нельзя его всем твоим капиталом привлечь?

- Ах, да на что ему капитал, когда ему больше того, что есть, ничего не надобно! Ему вкусный кусок положите, а он отвечает: "Не надо, я уже насытился"; за здоровье попросите выпить, а он отвечает: "Зачем же пить? - я не жажду"!

- Ну, что это взаправду за уродство!

- Да, я так жить ни за что не хочу.

- Разумеется; пусть он себе берет такую и жену, к их фасону подходящую.

Но Раичка, услыхав это, вскрикнула:

- Что-о-о! - И сейчас же резко добавила, что она этого никогда не позволит.

- Лучше на столе под полотном его увижу, чем с другою!

- Что же, и это можно, - успокоила ее мирным тоном Мартыниха.

Раичка понизила голос:

- То есть что же... разве вы это можете?

- Под полотно положить?

- Да... но ведь за это отвечать можно.

- Стоит только ему рубашку выстирать да на ночь дать одеть... вот и все.

- Ишь какая вы вредная!

- Да ведь я это для тебя же! - сконфуженно остановила ее Мартыниха.

- Нет, а как вы смели для меня это подумать! Рубашку вымыть!

- Ну, оставь, пожалуйста: видишь, чай, что я пошутила!

- Пошутила!.. Нет, вы думали, что уж влюбленную дуру нашли, и я вам дам такое поручение, что в ваших руках буду! Я не дура!

- Да кто ж тебе говорит, моя дорогая, что ты дура!

- То-то и есть, моя дешевая!

- Фу ты господи!

- Да, да, да.

- Так как же ты жить хочешь?

- Чтобы он был мой муж и жил, как я хочу, и больше ничего.

- Так ты бы ему лучше прямо так и изъяснила, что: "люблю и женись!"

- И вот, представьте же себе, что я уже до этой низости дошла, что и изъяснилась.

- И что же он - возвеличился?

- Нимало, а только пожал мне руку и говорит:

"Раиса Игнатьевна, вы на этот счет ошибаетесь!" Меня даже в истерику и в слезы бросило, и я говорю: "Нет, я вас люблю и весь капитал вам отдам". А

он...

Аичка вдруг всхлипнула и заплакала.

- Полно, полно, приятненькая, убиваться! - попросила ее Марья

Мартыновна.

- Не гладьте меня, я не люблю! - скапризничала Аичка.

- Ну, хорошо, хорошо, я не буду. Что же он тебе сказал?

- Не верит, дурак.

Послышались опять слезы.

- Ну, значит, он или бесчувственный, или беспонятный, - решила Марья

Мартыновна.

- Нет, он не бесчувственный и даже очень понятный; а он говорят: "Вы в ваших чувствах ошибаетесь - это вы мою презренную плоть любите и хотите со мною своих свиней попасти, а самого меня вы не любите и не можете меня полюбить, потому что мы с вами несогласных мыслей и на разных хозяев работаем; а я хочу работать своему хозяину, а свиней с вами пасти не желаю".

- Что же это такое?.. И к чему это?.. Каких свиней пасти и на каких разных хозяев работать? - протянула недоуменно Марья Мартыновна.

- А вот в том и дело, что если не понимаете, то и не спорьте! -

дрожащим от гнева голосом откликнулась Аичка и через минуту еще сердитее добавила: - По-ихнему, любовью утешаться - это значит "свиней пасти".

- Тьфу!

Мартыновна громко плюнула и вскрикнула:

- Свиньи! Ей-богу, они сами свиньи!

- Да, - отвечала Аичка, - и он еще хуже говорил... Он ответит...

- За что, приятная, за что? Что он еще... чем тебя оскорбил?

- Он меня ужасно оскорбил... он сказал, что я не христианка, что со мною христианину жить нельзя и нельзя детей в христианстве воспитывать...

- Ах, за это ответит!

- Да, я ему это и сказала: "Я говею и сообщаюсь, а вы никогда... Кто, из нас - христианин?"

- Он ответит.

- А я своего характера не переломлю!

- И не ломай! Что их еще: баловать!

- Я ему сказала, что я ожесточусь, и лучше кому захочу, тому все богатство и отдам, но только я по-своему отдам, а не по-ихнему.

- Вот я теперь тебя и поняла... зачем ты сюда приехала! Конечно, тебя тут на руках носить будут!

- Очень мне нужно их ношенье! Но только вы ничего и не поняли!

- Нет, ты теперь проговорилась.

- Ни капли я не проговорилась. Я просто буду пробовать: верно ли это, что здесь можно умолить, чтоб в нем сердце затомилось и все стало - как я хочу.

Но Марья Мартыновна на этом Аичку перебила.

- Ангел мой! - воскликнула она живо, - здесь умолить можно все; здешнее место - все равно что гора Фавор, но только должно тебе знать, что бог ведь

- на зло молящему не помогает!

Аичка совсем рассердилась.

- Что вы за глупости говорите! - вскричала она, - какое же здесь "на зло молящее", когда я хочу его от бессемейного одиночества в закон брака привесть и потом так сделать, чтобы он любил непременно все то, что все люди любят.

- Да, то есть чтобы он не косоротился бы к простоте, а искал бы себе прямо не одно душеполезное, но и телополезное?

- Вот и только!

- Да, если только в этом, то это, конечно, благословенный закон супружества, и в таком случае бог тебе наверно поможет!

- Да, а вы, пожалуйста, теперь уж дальше замолчите, потому что скоро будет рассвет, и я очень расстроилась и буду бледная.

Шехерезада умолила. Соседки больше ничего не говорили и, может быть, уснули; последовав их благоразумному примеру, заснул перед утром немножко и я, - но потом вскоре снова проснулся, оставил на столе деньги за свою

"ажидацию" и уехал из Рима, не видав самого папы...

А поездка эта все-таки принесла мне пользу: мне стало веселее. Я как будто побогател впечатлениями, - и теперь, когда мне случается возвращаться ночью по купеческим улицам и видеть теплящиеся в их домах разноцветные лампады, я уже не воображаю себе там одних бесстыжих притворщиц или робких и безнадежных плакс "темного царства", а мне сдается, будто там уже дышит бодрый дух Клавдиньки, дающий ресурс к жизни во всяком положении, в котором высшей воле угодно усовершать в борьбе со тьмою все рожденное от света.

Николай Лесков - Полунощники - 02, читать текст

См. также Лесков Николай - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

По поводу крейцеровой сонаты
I Хоронили Федора Михайловича Достоевского. День был суровый и пасмурн...

Привидение в Инженерном замке
(Из кадетских воспоминаний) ГЛАВА ПЕРВАЯ У домов, как у людей, есть св...