Николай Лесков
«НЕКУДА - 03 Книга Первая В ПРОВИНЦИИ»

"НЕКУДА - 03 Книга Первая В ПРОВИНЦИИ"

Глава двадцать шестая. ЧТО НА РУССКОЙ ЗЕМЛЕ БЫВАЕТ

В понедельник на четвертой неделе великого поста, когда во всех церквах города зазвонили к часам, Вязмитинов, по обыкновению, зашел на минуточку к

Женни. Женни сидела на своем всегдашнем месте и работала.

- Знаете, какую новость я вам могу сообщить? - спросила она

Вязмитинова, когда тот присел за ее столиком, и, не дождавшись его ответа, тотчас же добавила: - Сегодня к нам Лиза будет.

- Вот как!

- Да, и еще на целую неделю.

- Что за благодать такая?

- Няня непременно хочет говеть на этой неделе.

- И Лизавета Егоровна тоже?

- Да уж, верно, и она будет вместе говеть; там ведь у них церковь далеко, да и холодная.

- И вы, пожалуй, тоже?

- Я хотела на страстной говеть, но уж тоже отговею с ними.

- Значит, теперь к вам и глаз не показывай.

- Отчего же это?

- Да спасаться будете.

- Это одно другому нимало не мешает. Напротив, приходите почаще, чтоб

Лиза не скучала. Она сегодня приедет к вечеру, вы вечером и приходите и

Зарницыну скажите, чтобы пришел.

- Хорошо-с, - сказал Вязмитинов, - теперь пора в классы, - добавил он, взглянув на часы.

- До свидания.

- До свидания, Евгения Петровна.

- Вы не знаете, доктор в городе?

- Нет, кажется нет; а зайти разве за ним?

- Да, если это вас не затруднит, зайдите, пожалуйста.

В три часа Женни увидала из своего окна бахаревские сани, на которых сидела Лиза и старуха Абрамовна. Лиза смеялась и, заметив в окне Женни, весело кивнула ей головой. Гловацкая тотчас встала и вышла на крыльцо в ту же минуту, как перед ним остановились сани.

- Ну же, ну, вылезай, няня, вытаскивай свой прах-то, - говорила, смеясь, Лиза. Абрамовна медленно высвобождалась из саней и ничего не отвечала.

- Чего ты, Лиза, смеешься? - спросила Женни.

- Да вот няня всю дорогу смешит.

Няня молча вынимала подушки. Она была очень недовольна, а молодой садовник, отряженный состоять Лизиным зимним кучером, поглядывая на барышню, лукаво улыбался.

- Что вы няню обижаете, право, - ласково заметила Гловацкая.

- Да что им, матушка, делать-то, как не зубоскалить, - отвечала рассерженная старуха.

- Я вот хочу, Женни, веру переменить, чтобы не говеть никогда, -

подмигнув глазом, сказала Лиза. Правда, что и ты это одобришь? Борис вот тоже согласен со мною: хотим в немцы идти.

Абрамовна плюнула и полезла на крыльцо: Лиза и ее кучер засмеялись, и даже Женни не могла удержаться от улыбки, глядя на смешной гнев старухи.

Прошло пять дней. Женни, Лиза и няня отговели. В эти дни их навещали

Вязмитинов и Зарницын. Доктора не было в городе. Лиза была весела, спокойна, охотно рассуждала о самых обыденных вещах и даже нередко шутила и смеялась.

Женни опять казалось, что Лиза словно та же самая, что и была до отъезда на зиму в город.

- Как вам кажется Лиза? - спрашивала она отца.

- Ничего. Я не знаю, что вы о ней сочинили себе: она такая же - как была. Посолиднела только, и больше ничего. Вязмитинов на такой же вопрос отвечал, что Лиза ужасно продвинулась вперед в познаниях, но что все это у нее как-то мешается. Видно, что читает что попало, - заключил он свое мнение.

Ни с кем другим Женни не говорила о Лизе. В субботу говельщицы причащались за ранней обедней. В этот день они рано встали к заутрене, уморились и, возвратясь домой, тотчас после чаю заснули, потом пообедали и пошли к вечерне. Зарницын и Вязмитинов зашли в церковь, чтобы поздравить причастниц и проводить их, кстати, оттуда домой.

Погода была теплая и немножко сырая. Дул южный ветерок, с крыш капали капели, дорожки по улицам чернели и маслились, но запад неба окрашивался холодным розовым светом и маленькие облачка с розовыми окраинами, спеша, обгоняли друг друга.

- Будет морозец, - говорили люди, выходя от вечерни.

- И с ветром, - добавляли другие.

Посреди улицы, по мягкой, но довольно скользкой от санного натора дорожке шли Женни и Лиза. Возле них с обеих сторон шли Вязмитинов и

Зарницын. Няня шла сзади. Несмотря на бесцеремонность и короткость своего обхождения с барышнями, она никогда не позволяла себе идти с ними рядом по улице. У поворота на набережную компания лицом к лицу встретилась с доктором.

Он вел за руку свою дочку.

- Доктор! доктор! здравствуйте! - заговорили почти все разом.

- Здравствуйте, здравствуйте, - проговорил доктор с радостью, но как будто отчего-то растерявшись.

Около них прошла довольно стройная молодая дама в песцовом салопе. Она вскользь, но внимательно взглянула на Женни и на Лизу, с более чем вежливой улыбкою ответила на поклон учителей и, прищурив глаза, пошла своею дорогою.

Это была докторова жена, которую он поджидал, тащась с ноги на ногу с своим ребенком.

- К нам, доктор, сегодня, - приглашала Розанова Женни. - Мы вот все идем к нам; приходите и вы.

- Хорошо, постараюсь.

- Нет, непременно приходите; мы будем вас ждать.

- Ну, хорошо.

- Придете?

- Приду, приду непременно; вот только заведу домой дочку. Пойдем,

Варюшка, - отнесся он к ребенку, и они расстались.

- Так вот это его жена? - спросила Лиза.

- Эта, - отвечал Зарницын.

- Не нравится она мне.

- Вы ее не рассмотрели: она еще недавно была очень недурна.

- Я не о том говорю, а что-то нехорошо у нее лицо: эти разлетающиеся брови... собраный ротик, дерзкие глазки... что-то фальшивое, эгоистическое есть в этом лице. Нет, не нравится, - а тебе, Женни?

- Что ж, я одну минуту ее видела, пока мы дали ей дорогу, но мне ее лицо тоже не понравилось.

В передней их встретили Петр Лукич и дьякон с женою.

- Как это мы вас обогнали? - спрашивал дьякон, снимая с Женни салоп, между тем как его жена целовала девиц своими пунцовыми губками.

- Мы тихо шли и по большой улице, - ответила Женни.

В комнате были приятные сумерки. Девицы и дьяконица вышли в Женнину комнату; дьякон открыл фортепиано, нащупал октаву и, взяв двааккорда, прогяжно запел довольно приятным басом:

Ах, о чем ты проливаешь

Слезы горькие тайком

И украдкой утираешь

Их кисейным рукавом?

Подали свечи и самовар. Все уселись за столом в зале. Доктора долго ждали, но он не приходил. Отпивши чай, все перешли в гостиную: девушки и дьяконица сели на диване, а мужчины на стульях, около стола, на котором горела довольно хорошая, но очень старинная лампа.

- Нет, в самом деле, Василий Иванович, будто вашего нового секретаря фамилия Дюмафис? - спрашивал Зарницын.

- Уверяю вас, что Дюмафис, - серьезно отвечал дьякон.

- Что это такое? Этого не может быть.

- А почему бы это, по-вашему, не может быть?

- Да как же, помилуйте; какой из духовного звания может быть Дюмафис?

- Стало быть, может, когда есть уже.

Вошел доктор и Помада.

- А! exellintissime, illustrissime, atque sapientissime doctor! (А!

превосходнейший, знаменитейший и ученейший доктор! (лат.)) - приветствовал

Александровский Розанова.

Доктор со всеми поздоровался радушно, но довольно сухо. Женни с Лизою посмотрели на его лицо, плохо скрывающее душевное расстройство, и в одно и то же время подумали о его жене.

- О чем вы это спорили? - спросил доктор.

- Да, вот и кстати! Доктор, может ли быть у секретаря консистории фамилия Дюмафис? - спросил Зарницын.

- Это в православной консистории или в католической?

- В православной.

- Отчего же? В православной очень может.

- А, что! - поддразнил дьякон.

- Тут нет ничего удивительного.

- Разумеется. Я ведь вот вам сейчас могу рассказать, как у нас происходят фамилии, так вы и поймете, что это может быть. У нас это на шесть категорий подразделяется. Первое, теперь фамилии по праздникам:

Рождественский, Благовещенский, Богоявленский; второе, по высоким свойствам духа: Любомудров, Остромысленский; третье, по древним мужам: Демосфенов,

Мильтиадский, Платонов; четвертое, по латинским качествам: Сапиентов,

Аморов; пятое, по помещикам: помещик села, положим, Говоров, дьячок сына назовет Говоровский; помещик будет Красин, ну дьячков сын Красинский. Вот наша помещица была Александрова, я, в честь ее, Александровский. А то, шестое, уж по владычней милости: Мольеров, Расинов, Мильтонов, Боссюэтов.

Так и Дюмафис. Ничего тут нет удивительного. Просто по владычней милости фамилия, в честь французскому писателю, да и все тут.

Доктору и Помаде подали чай.

- Что вы, будто как невеселы, наш милый доктор? - с участием спросил, проходя к столу, Петр Лукич.

Розанов провел рукой по лбу и, вздохнув, сказал:

- Ничего, Петр Лукич, устал очень, не так-то здоровится.

- Медику стыдно жаловаться на нездоровье, - заметила дьяконица.

Доктор взглянул на нее и ничего не ответил. Женни с Лизою опять переглянулись, и опять почему-то обе подумали о докторше.

- Вы где это побывали целую недельку-то?

- Сегодня утром вернулся из Коробьина.

- Что там, Катерина Ивановна нездорова?

- Что ей делается! Нет, там ужасное происшествие.

- Что такое?

- Да жена мужа убила.

- Крестьянка?

- Да, молоденькая бабочка, всего другой год замужем.

- Как же это она его?

- Да не одного его, а двоих.

- Двоих?

- Ах ты, Боже мой!

- Сссс! - раздалось с разных сторон.

- Ну-с, расскажите, доктор.

- Да бабочка была такая, молоденькая и хорошенькая, другой год, как говорю вам, всего замужем еще. Стал муж к ней с полгода неласков, бивал ее.

Соседки стали запримечать, что он там за одной солдаткой молодой ухаживает, ну и рассказали ей. Она все плакала, грустила, а он ее, как водится, все еще усерднее да усерднее за эти слезы поколачивать стал. Была ярмарка; люди видели, как он платок купил. Баба ждет, что вот, мол, муж сжалился надо мною, платок купил, а платок в воскресенье у солдатки на голове очутился.

Она опять плакать; он ее опять колотить. На прошлой неделе пошел он в половень копылья тесать, а топор позабыл дома. Жена видит топор, да и думает: что же он так пошел, должно быть забыл; взяла топор, да и несет мужу. Приходит в половень - мужа нет; туда, сюда глянула - нет нигде. А

тут в половне так есть плетнева загородочка для ухаботья. Там всего в пояс вышины или даже ниже. Она подошла к этой перегородке, да только глянула через нее, а муж-то там с солдаткой притаившись и лежит. Как она их увидала, ни одной секунды не думала. Топор раз, раз, и пошла валять.

- Ах!

- Га!

- Фуй!

- Боже ты мой! - раздались восклицания.

- Обоих и убила?

- Только мозг с ухаботьем перемешанный остался.

- Ужасное дело.

- Вот драма-то, - заметил Вязмитинов.

- Да. Но, вот видите, - вот старый наш спор и на сцену, - вещь ужасная, борьба страстей, любовь, ревность, убийство, все есть, а драмы нет,

- с многозначительной миной проговорил Зарницын.

- А отчего же драмы нет?

- Да какая ж драма? Что ж, вы на сцене изобразите, как он жену бил, как та выла, глядючи на красный платок солдатки, а потом головы им разнесла?

Как же это ставить на сцену! Да и борьбы-то нравственной здесь не представите, потому что все грубо, коротко. Все не борется, а... решается. В

таком быту народа у него нет своей драмы, да и быть не может: у него есть уголовные дела, но уж никак не драмы.

- Ну, это еще старуха надвое гадала, - заметил сквозь зубы доктор.

- По-вашему, что ж, есть драма?

- Да, по-моему, есть их собственная драма. Поверьте, бабы коробьинские отлично входят в борьбу убийцы, а мы в нее не можем войти.

- Да, но искусство не того требует: у искусства есть свои условия.

- А им очень нужно ваше искусство и его условия. Вы говорите, что пришлось бы допустить побои на сцене, что ж, если таково дело, так и допускайте. Только если увидят, что актер не больно бьет, так расхохочутся.

А о борьбе-то не беспокойтесь; борьба есть, только рассказать мы про эту борьбу не сумеем.

- А они сами умеют?

- Себе они это разъясняют толково, а нам груба их борьба, - вот и все.

- Да ведь преступление последний шаг, пятый акт. Явление-то ведь стоит не на своих ногах, имеет основание не в самом себе, а в другом.

Происхождение явлений совершается при беспрерывном и бесконечном посредстве самобытного элемента, - проговорил Вязмитинов.

Доктор посмотрел на него и опять ничего не сказал.

- А по-моему, снова повторяю, в народной жизни нет драмы, - настаивал

Зарницын.

- Да, удобной для воспроизведения на сцене, пожалуй; но ведь вон

Островский и Писемский нашли же драму.

- Все уголовные дела.

- Например, в ``Грозе``-то?

- Везде.

- А по-вашему, что же, так у нас нет уж и самобытных драматических элементов?

- Конечно; цивилизация равняет страсти, нивелирует стремления.

- Нивелирует стремления?

- Разумеется.

- О да! Всемерно так: все стушуемся, сгладимся и будем одного поля ягода. Не знаю, Николай Степанович, что на это ответит Гегель, а по-моему, нелепо это, не меньше теории крайнего национального обособления.

- Однако же вы не станете отвергать общечеловеческого драматизма в сочинениях Шекспира?

- Нет-с, не стану. Зачем же мне его отвергать?

- У всех людей натуры больше или меньше одинаковы. Воспитывайте их одинаково, и будет солидарность в стремлениях.

- Вот вам и шишка на носу тунисского бея!

- Да, это уж парадокс, - подтвердил Вязмитинов.

- Что ж, стало быть, так и у каждого народа своя философия?

- Ну, что еще выдумаете! Что тут о философии. Говоря о философии-то, я уж тоже позайму у Николая Степановича гегелевской ереси да гегелевскими словами отвечу вам, что философия невозможна там, где жизнь поглощена вседневными нуждами. Зри речь ученого мужа Гегеля, произнесенную в Берлине, если не ошибаюсь, осенью тысяча восемьсот двадцать восьмого года. Так,

Николай Степанович?

Вязмитинов качнул утвердительно головою.

- Это по философии, - продолжал доктор, - а я вот вам еще докажу это своей методой. Может быть, c'est quelque chose de moujique (Это нечто мужицкое (фр.)), ну да и я ведь не имею времени заниматься гуманными науками, а так, сырыми мозгами размышляю. Вы вот говорите, что у необразованных людей драматической борьбы нет. А я вам доложу, что она есть, и есть она у каждого такого народа своя, с своим складом, хоть ее на театре представлять, эту борьбу, и неловко. Возьмите, например, орловскую мещаночку

Матрешу или Гашу в том положении, когда на их сестру шляпу надевают, и возьмите Мину, Иду или Берту из Митавы в соответственном же положении.

Милочка сейчас свою комнатку уберет, распятие повесит и Гете в золотообрезном переплете на полку поставит, да станет опускать деньги в бронзовую копилочку. И воровством или другими мастерствами она пренебрегает, а ее положение ей не претит. А наша пить станет, сторублевыми платьями со стола пролитое вино стирает, материнский образок к стене лицом завернет или совсем вынесет и умрет голодная и холодная, потому что душа ее ни на одну минуту не успокоивается, ни на одну минуту не смиряется, и драматическая борьба-то идет в ней целый век. Это черта или нет?

- Давно указанная и вовсе не нужная.

Зарницын был шокирован темами докторского рассказа, и всем было неловко выслушивать это при девицах. Один доктор, увлеченный пылкостью своей желчной натуры, не обращал на это никакого внимания.

- Вы все драматических этюдов отыскиваете, - продолжал он. - Влезьте вон в сердце наемщику-рекруту, да и посмотрите, что там порою делается. В

простой, несложной жизни, разумеется, борьба проста, и видны только одни конечные проявления, входящие в область уголовного дела, но это совсем не значит, что в жизни вовсе нет драмы.

- Я готов перестать спорить, - отвечал Зарницын, - я утверждаю только, что у образованных людей всех наций драматическое в жизни общее, и это верно.

- И это неверно, и сто тысяч раз неверно. ``Гроза`` не случится у француженки; ну, да это из того слоя, которому вы еще, по его невежеству, позволяете иметь некоторые национальные особенности характера, а я вот вам возьму драму из того слоя, который сравнен цивилизациею-то с Парижем и, пожалуй, с Лондоном. Я пять лет знаю эту драму и теперь, когда последнего ее актера, по достоверным сведениям, гложут черви, я ее расскажу. Если б я был писатель, я показал бы не вам одним, как происходят у нас дикие, вероятно у нас одних только и возможные драмы, да еще в кружке, который и по-русски-то не больно хорошо знает. А я вам уступаю это задаром: в десяти словах расскажу. Была барыня, молодая, умная, красавица, богатая; жила эта барыня не так далеко отсюда. Была у нее мать-старушка, аристократка коренная, женщина отличнейшая, несмотря на свой аристократизм. Был у молодой барыни муж, уж такой был человек, что и сказать не могу, - просто прелесть что за барин. Поженилась эта парочка по любви, и жили они душа в душу. Барыня была женщина преданная, самоотверженная, но кипучая, огневая была натура.

Приехала к ней по соседству кузина из этих московских, с строгими правилами:

что все о морали разговаривают. Муж у нее мышей не топтал; восемьдесят лет, что ли, ему было, из ума уже выжил совсем. Ну, она и приласкала кузининого муженька, а тот, как водится, растаял. Пошли у них шуры да муры. Жена плакать, он клясться, что все клевета да неправда, ничего, говорит, нет.

Жена говорит: ``сознайся и перестань, я тебе все прощу``, - не признается.

``Ну, смотри, - говорит барыня, - если ты мне лжешь и я убеждусь, что ты меня обманываешь, я себя не пощажу, но я тебя накажу так, что у тебя в жизни минуты покойной не будет``. - А прошу вас ни на минуту не забывать, что она его любит до безумия; готова на крест за него взойти. - Жил у них отставной пехотный капитан, так, вроде придворного шута его муж содержал. Дурак, солдафон, гадкий, ну, одним словом, мерзость. Он ухаживал за барыней: цветы полевые ей приносил, записки любовные писал. Все это все знали и дурачились, потешались над ним. Назначила кузина барину rendez-vous (Свидание (фр.))

ночью. Жена это узнала и ни слова никому. Муж лег в кабинете, да как все в доме уснуло, он тягу. Жена услыхала, как скрипнула дверь, и входит со свечою в кабинет. Никого. Пустая кровать. Она села и зарыдала. Рыдала, рыдала до истерики. Никто не входит. Вдруг капитан этот проснулся и является. Брызгает ее, утешает. Она смотрит на эту гадину и вдруг перестала плакать. Да что было-то? Муж вором лезет в дверь да тишком укладывается в кровать, а жена в одном белье со свечой из капитановой комнаты выходит. ``Теперь, говорит, мы квиты. Я вам говорила, что я себя не пощажу, вот вам и исполнение``, да и упала тут же замертво.

- Это французская мелодрама, - заметил Зарницын.

- Да как не мелодрама. Французская мелодрама на берегах Саванки.

По-вашему ведь, вон в духовном ведомстве человек с фамилиею Дюмафис невозможен, что же с вами делать. Я не виноват, что происшествие, которое какой-нибудь Сарду из своего мозга не выколупал бы, на моих глазах разыгралось. Да-с, на моих глазах. Вот эти руки кровь пускали из несчастных рук, налегших на собственную жизнь из-за любви, мне сдается. Я сумасшедшую три года навещал, когда она в темной комнате безвыходно сидела; я ополоумевшую мать учил выговорить хоть одно слово, кроме ``дочь моя!`` да

``дочь моя!`` Я всю эту драму просмотрел, - так уж это вышло тогда. Я видел этого несчастного в последнюю минуту в своем доме. Как он молил жену хоть солгать ему, что ничего не было. Вы знаете, что она сказала: ``было все``, и захохотала тем хохотом, после которого людей в матрацы сажают, чтоб головы себе не расшибли. Вот вам и мелодрама!

Все смотрели в пол или на свои ногти. Женни была красна до ушей: в ней говорила девичья стыдливость, и только няня молча глядела на доктора, стоя у притолоки. Она очень любила и самого его и его рассказы. Да Лиза, положив на ладонь подбородок, прямо и твердо смотрела в глаза рассказчику.

- Это ужасно, - проговорил, наконец, Гловацкий. - Ужасный рассказ ваш, доктор! Чтобы переменить впечатление, не запить ли его водочкой?

Женичка, распорядись, мой друг!

- Пейте, а я ко двору.

- Что ж это, доктор!

- Да нет, уж не удерживайте, пожалуйста; я этого не выношу в некоторые минуты.

- Ну, Бог с вами.

- Да, прощайте.

- Послезавтра Лиза уезжает; я надеюсь, вы завтра придете к нам, -

сказала, прощаясь с доктором, Женни.

- Приду, - отвечал доктор.

Глава двадцать седьмая. КАДРИЛЬ В ДВЕ ПАРЫ

Лиза крепко пожала докторову руку, встретив его на другой день при входе в залу Гловацких. Это было воскресенье и двунадесятый праздник с разрешением рыбы, елея, вина и прочих житейских льгот.

- Доктор! - сказала Лиза, став после чаю у одного окна. - Какие выводы делаете вы из вашей вчерашней истории и вообще из всего того, что вы встречаете в вашей жизни, кажется очень богатой самыми разнообразными столкновениями? Я все думала об этом и желаю, чтобы вы мне ответили, потому что меня это очень занимает.

- Да какие ж выводы, Лизавета Егоровна? Если б я изобрел мазь для ращения волос, - употребляю слово мазь для того, чтобы не изобресть помаду при Помаде, - то я был бы богаче Ротшильда; а если бы я знал, как людям выйти из ужасных положений бескровной драмы, мое имя поставили бы на челе человечества.

- Да, но у вас есть же какая-нибудь теория жизни?

- Нет, Лизавета Егоровна, и не хочу я иметь ее. Теории-то эти, по моему мнению, погубили и губят людей.

- Как же, ведь есть теории правильные, верные.

- Не знаю таких и смею дерзостно думать, что до сих пор нет их.

Лиза задумалась.

- Нынешняя теория не гарантирует счастья?

- Не гарантирует, Лизавета Егоровна.

- А есть другие?

- И те не гарантируют.

- Значит, теории неверны?

- Выходит, так.

- А может быть, только люди слишком неспособны жить умнее?

- Вот это всего вернее. Кто умеет жить, тот уставится во всякой рамке, а если б побольше было умелых, так и неумелые поняли бы, что им делать.

- Это так.

- Так мне кажется. Мы ведь все неумелые.

Лиза пристально на негто посмотрела.

- Ну, а ваша теория? - спросила она.

- Я вам сказал: моя теория - жить независимо от теорий, только не ходить по ногам людям.

- А это не вразлад с жизнью?

- Напротив, никогда так не легко ладить с жизнью, как слушаясь ее и присматриваясь к ней. Хотите непременно иметь знамя, ну, напишите на нем

``испытуй и виждь``, да и живите.

- Что ж, по-вашему выйдет, что все заблуждаются?

- Бедлам, Лизавета Егоровна. Давно сказано, что свет бедлам.

- Так и мы ведь в этом бедламе, - смеясь заметила Лиза.

- И мы тоже.

- Значит, чем же вернее ваша теория?

- Вы слыхали, Лизавета Егоровна, про разбойника Прокрусту?

- Нет, не слыхала.

- Ну, так я вам расскажу. У Прокрусты была кровать. Кого бы он ни поймал, он клал на эту кровать. Если человек выходил как раз в меру этой кровати, то его спускали с нее и отпускали; если же короток, то вытягивали как раз в ее меру, а длинен, так обрубали, тоже как раз в ее меру.

Разумеется, и выходило, что всякого либо повытянут, либо обрубят. Вот и эти теории-то то же самое прокрустово ложе. Они надоедят всем; поверьте, придет время, когда они всем надоедят, и как бы теоретики ни украшали свои кровати, люди от них бегать станут. Это уж теперь видно. Мужчины еще туда и сюда. У

них дела выдуманного очень много. А женщины, которым главные, простые-то интересы в жизни ближе, посмотрите, в какой они омут их загонят. Либо уж те соскочут да сами такую еще теорию отхватают, что только ахнем.

- Ну... постойте же еще. Я хотела бы знать, как вы смотрите на поступок этой женщины, о которой вы вчера рассказывали?

- Это какое-то дикое, противоестественное исступление, которое, однако, у наших женщин прорывается. Бог их знает, как у них там выходит, а выходит. Ухаживает парень за девкой, а она на него не смотрит, другого любит. Вдруг тот ее обманул, она плачет, плачет, да разом в ноги другому.

``Отколошмать, просит, ты его, моего лиходея; вымажь ей, разлучнице, дегтем ворота - я тебя ей-Богу, любить стану``. И ведь станет любить. На зло ли это делается или как иначе, а уж черта своеобычная, как хотите. - Я на вчерашнюю историю так и смотрю, Лизавета Егоровна, как на несчастье.

Потому-то я предпочитаю мою теорию, что в ней нет ни шарлатанства, ни самоуверенности. Мне одно понятно, что все эти теории или вытягивают чувства, или обрубают разум, а я верю, что человечество не будет счастливо, пока не открыто будет средство жить по чистому разуму, не подавляя присущего нашей натуре чувства. Вот почему, что бы со мною ни сталось в жизни, я никогда не стану укладывать ее на прокрустово ложе и надеюсь, что зато мне не от чего станет ни бежать, ни пятиться.

- Доктор! мы все на вас в претензии, - сказала, подходя к ним, Женни,

- вы философствуете здесь с Лизой, а мы хотели бы обоих вас видеть там.

- Повинуюсь, - отвечал доктор и пошел в гостиную.

Через несколько минут туда вошла и Лиза. Дьякон встал, обнял жену и сказал:

- Ну-ка, мать дьяконица, побренчи мне для праздника на фортоплясе.

Духовная чета вышла, и через минуту в зале раздался довольно смелый аккомпанемент, под который дьякон запел:

Прихожу к тому ручью,

С милой где гулял я.

Он бежит, я слезы лью,

Счастье убежало.

Томно ручеек журчит,

Делит грусть со мною,

И как будто говорит:

Нет ее с тобою.

- ``Нет ее с тобою``, - дребезжащим голосом подтянул Петр Лукич, подходя к старому фортепьяно, над которым висел портрет, подтверждавший, что игуменья была совершенно права, находя Женни живым подобием своей матери.

Дьяконица переменила музыку и взяла другой, веселый аккорд, под который дьякон тотчас запел:

В зале жарко, в зале тесно,

Невозможно там дышать;

А в саду теперь прелестно

Пить, гулять и танцевать.

- Да, теперь там очень прелестно пить, гулять и особенно танцевать по колено в снегу, - острил Зарницын, выходя в залу. За ним вышла Женни и

Вязмитинов. Дьяконица заиграла вальс.

Дьякон подал руку Евгении Петровне, все посторонились, и пара замелькала по зале.

- Позвольте просить вас, - отнесся Зарницын, входя в гостиную, где оставалась в раздумье Бахарева. Лиза тихо поднялась с места и молча подала свою руку Зарницыну. По зале замелькала вторая пара.

- Папа! - кадриль с вами, - сказала Женни.

- Что ты, матушка, Бог с тобой. У меня уж ноги не ходят, а она в кадриль меня тянет. Вон бери молодых.

- Доктор, с вами?

- Помилуйте, Евгения Петровна, я сто лет уж не танцевал.

- Пожалуйста!

- Сделайте милость, увольте.

- Фуй! девушка вас просит, а вы отказываетесь.

- Юстин Феликсович, вы?

- Извольте, - отвечал Помада.

- Лиза, а ты бери Николая Степановича.

- Нет-с, нет, я, как доктор, забыл уж, как и танцуют.

- Тем лучше, тем лучше. Смешнее будет.

- В самом деле, нуте-ка их, пару неумелых, доктора с Николаем

Степановичем в кадриль. Так и будет кадриль неспособных, - шутил Петр

Лукич.

- Бери, Лиза. Играйте, душка Александра Васильевна! Женни расшалилась.

Дьяконица сыграла ритурнель.

- Ангажируйте же, господа! - крикнул Зарницын.

- Нет, позвольте, позвольте! Это вот как нужно сделать, - заговорил дьякон, - вот мой платок, завязываю на одном уголке узелочек; теперь, господа, извольте тянуть, кто кому достанется. Узелочек будет хоть Лизавета

Егоровна. Ну-с, смелее тяните, доктор: кто кому достанется?

Девушки стояли рядом. Отступление было невозможно, всем хотелось веселиться. Доктор взял за уголок платка и потянул. На уголке был узелочек.

- Господа! - весело крикнул дьякон. - По мудрому решению самой судьбы, доктору Розанову достается Лизавета Егоровна Бахарева, а Николаю

Степановичу Вязмитинову Евгения Петровна Гловацкая.

Обе пары стали на места. У дверей показались Абрамовна, Паланя и

Яковлевич.

``Черт знает, что это такое!`` - размышлял оставшийся за штатом

Помада, укладывая в карман чистый платок, которым намеревался обернуть руку.

Случайности не забывали кандидата.

- Шэн, шэн! вырабатывайте шэн, Николай Степанович, - кричал

Вязмитинову доктор, отплясывая с Лизой. Кадриль часто путалась, и, наконец, по милости шэнов, танцоры совсем спутались и стали. Все смеялись; всем было весело.

Женни вспомнила о дьяконице и сказала:

- Господа, составляйте другую кадриль, я буду играть.

- Нет, пусти, я, а ты танцуй, - возразила Лиза и села за фортепьяно.

Зарницын танцевал с Женни, Помада, обернув платком вечно потевшие руки, с дьяконицей. Окончив кадриль, Лиза заиграла вальс. Зарницын понесся с дьяконицей, а Помада с Женни.

Доктор подошел к Абрамовне, нагнулся к ее уху, как бы желая шепнуть ей что-то по секрету, и, неожиданно схватив старуху за талию, начал вертеть ее по зале, напевая: ``О мейн либер Августен, Августен, Августен!``

Лиза едва могла играть. Обернувшись лицом к оригинальной паре, она помирала со смеха, так же как и вся остальная компания. Дьякон, выбивая ладонями такт, совсем спустился на пол и как-то пищал от хохота. У Лизы от смеха глаза были полны слез, и она кричала:

- Прах, прах танцует, вот он настоящий-то прах!

К довершению сцены доктор, таская упирающуюся старуху, споткнулся на

Помаду, сбил ее с ног, и все втроем полетели на пол.

Музыка прекратилась. Лиза легла на клавиши, и в целом доме несколько минут раздавалось:

- Ох! ха, ха, ха! ох, ха, ха, ха!

Няня была слишком умна, чтобы сердиться, но и не хотела не заявить, хоть шутя, своего неудовольствия доктору. Поднимаясь, она сказала:

- Вот тебе, вертопрах ты этакой!

И дала весьма изрядную затрещину подвернувшемуся Юстину Помаде.

- О, черт возьми, однако что же это такое в самом деле? - вскрикнул

Помада, выходя из роли комического лица в балете.

Общий хохот возобновился.

- Прости, батюшка, я ведь совсем не тебя хотела, - говорила старуха, обнимая и целуя ни в чем не повинного Помаду.

За полночь, уже с шапкою в руке, дьякон, проходя мимо фортепьяно, не вытерпел, еще присел и запел, сам себе аккомпанируя:

Сижу на бекете,

Вижу все на свете.

О Зевес! Помилуй меня и ее!

- О Зевес! Помилуй меня и ее! - подхватили все хором. Дьякон допел всю эту песенку с моральным припевом и, при последнем куплете изменив этот припев в слова: ``О Зевес! Помилуй Сашеньку мою!``, поцеловал у жены руку и решительно закрыл фортепьяно.

- Полно, набесились, - сказал он. Все стали прощаться.

- Прощайте, - сказал доктор, протягивая руку Бахаревой.

Лиза ответила:

- До свидания, доктор, - и пожала его руку так, как женщины умеют это делать, когда хотят рукою сказать: будем друзьями.

Никто никогда не видал Лизы такою оживленною и детски веселою, как она была в этот вечер.

Глава двадцать восьмая. ГЛАВА БЕЗ НАЗВАНИЯ

Пост кончался, была страстная неделя. Погода стояла прекрасная: дни светлые, тихие и теплые. Снег весь подернулся черным тюлем, и местами показались большие прогалины, особенно по взлобочкам. Проходные дорожки, с которых зимою изредка сгребали лишний снег, совсем почернели и лежали черными лентами. Но зато шаг со двора - окунешься в воду, которою взялся снег. Ездить можно было только по шоссе. Мужички копались на дворах, ладя бороны до сохи, ребятишки пропускали ручейки, которыми стекали в речку все плодотворные соки из наваленных посреди двора навозных куч. Запах навоза стоял над деревнями. Сред дня казалось, что дворы топятся, - так густы были поднимавшиеся с них испарения. Но это никому не вредило, ни людям, ни животным, а петухи, стоя на самом верху куч теплого, дымящегося навоза, воображали себя какими-то жрецами. Они важно топорщили свои перья, потряхивали красными гребнями и, важно закинув головы, возглашали: ``Да здравствует весна, да здравствуют куры!``

- Из этого кочета прок будет; ты его, этого кочета, береги, -

опираясь на вилы, говорил жене мужик, показывая на гуляющего по парному навозу петуха. - Это настоящая птица, ласковая к курам, а того, рябенького-то, беспременно надыть его зарезать к празднику: как есть он пустой петух совсем, все по углам один слоняется. И мужик, плюнув на руки, снова ковырял вилами; баба, пошевеливая плечами и понявой, шла в сени, а обреченный в лапшу стоик поправлял свои бурды.

Отлично чувствуешь себя в эту пору в деревне, хотя и живешь, зная, что за ворота двора ступить некуда. Природа облегает человека зажорами и, по народному выражению, не река уже топит, а лужа.

Была такая пора в Мереве. Река Саванка поднялась, вспучилась, но лед еще не трогался. Все ставни в бахаревском доме были открыты, и в некоторых окнах отворены форточки. На дворе вечерело. Няня отправилась ставить самовар. Лиза стояла у окна. Заложив назад свои ручки, она глядела на покрывавшееся вечерним румянцем небо и о чем-то думала; а кругом тишь ненарушимая.

Бахаревский кабинет, в котором обитала Лиза послесвоего бегства, теперь снова не напоминал жилого покоя. В нем среди пола стоял уложенный чемодан, дорожный сак и несколько узелочков. Подушки, всегда покоившиеся на оттоманках, скинули свои белые рубашечки и, надев ситцевые капоты песочного цвета с лиловым горошком, лежали, как толстые барыни. Они своим глупо-важным видом говорили: ``Прощайте; мы теперь путешественницы. На нас завтра сядут, и мы будем вояжировать, будем любоваться природой и дышать чистым воздухом``.

- Здравствуйте, Лизавета Егоровна! - сказал кто-то сзади погруженной в себя Лизы.

Девушка вздрогнула от нечаянности и оглянулась: перед нею стоял доктор.

- Вот сюрприз-то! - сказала она приветливо, протягивая ему свою руку.

- Что, вы уезжаете?

- Да, завтра еду к своим.

- Надолго?

- Я думаю, уж с ними вместе возвращусь. Как это вы догадались заехать?

- Ехал мимо из Лужков.

- Что, опять людей резали?

- Да, опять одного человечка порезал и зашил.

Доктор и Лиза рассмеялись.

- Как вы поедете? Дорог нет совсем. Я верхом на своей пристяжной, да и то совсем было и себя и лошадь утопил в зажоре за вашим садом.

- Да мне ведь по шоссе.

- И то правда. - Вы меня чайком напоите, Лизавета Егоровна?

- Как же, как же! Няня сейчас принесет самовар.

- Что это на вас за странный наряд?

- Как странный?

- Вы точно турчанка.

Лиза была в темном марселиновом платье, без кринолина и в домашней длинной меховой шубке с горностаевым воротником и горностаевой опушкой. Этот наряд очень шел к Лизе.

Она оглянула себя и сказала:

- Я завтра еду, все уложено: это мой дорожный наряд. Сегодня открыли дом, день был такой хороший, я все ходила по пустым комнатам, так славно. Вы знаете весь наш дом?

- Нет, всего не знаю.

- Хотите, пойдемте, пока еще светло. Я вам покажу свою комнату.

Солнце, совсем спускаясь к закату, слабо освещало бледно-оранжевым светом окна и трепетно отражалось на противоположных стенах. Одни комнаты были совершенно пусты, в других оставалась кое-какая мебель, закрытая или простынями, или просто рогожами. Только одни кровати не были ничем покрыты и производили неприятное впечатление своими пустыми досками.

- Вот и моя комната, - сказала Лиза.

- Хорошенькая комнатка.

- Да, прежде я жила вот в этой; тут гадко, и затвориться даже нельзя было. Я тут очень много плакала.

- Оттого что комната нехороша?

- Нет, оттого что глупа была.

Доктор с Лизой обошли весь дом и возвратились в залу, где Абрамовна уже наливала чай. Старуха в шутку избранила доктора за вертопрашество, а потом сказала:

- Ты вот дай мне, а не то хоть пропиши в аптеку какой-нибудь масти, чтобы можно мне промеж крыл себе ею мазать. Смерть как у меня промежду вот этих вот крыл-то, смерть как ломит с вечера.

И доктор и Лиза были очень в духе. Напившись чаю, Розанов стал прощаться.

- Посидите еще, - сказала Лиза.

- Нет, не могу, Лизавета Егоровна. Если б мог, я бы и сам от вас не торопился.

Совсем свечерело, и бледная луна осветила голубую великолепную ночь.

Был легонький вешний морозец, покрывший прогалины тонкою, хрупкою слюдой.

Гость и хозяйка вышли на крыльцо. Доктор взял у садовника повод своей лошади и протянул руку Лизе.

- Хотите, я вас провожу до околицы? - спросила Лиза, кладя свою ручку в протянутую ей руку доктора.

- Отказываться от такого милого внимания не смею, но чтоб вы не простудились!

- Ничего, тут дорожка вся оттаяла, земля одна, да и я же сейчас надену калоши.

Не дожидаясь ответа, Лиза порхнула за дверь и через минуту вышла на крыльцо в калошах и большом мериносовом платке.

Они пошли рядом; сзади их, опустя голову, потягивая ноздрями воздух, шла на поводу оседланная розановская лошадь. Какие этой порой бывают ночи прелестные, нельзя рассказать тому, кто не видал их или, видевши, не чувствовал крепкого, могучего и обаятельного их влияния. В эти ночи, когда под ногою хрустит беленькая слюда, раскинутая по черным талинам, нельзя размышлять ни о грозном часе последнего расчета с жизнью, ни о ловком обходе подводных камней моря житейского. Даже сама досужая старушка-нужда забывается легким сном, и не слышно ее ворчливых соображений насчет завтрашнего дня. Надежд! надежд! сколько темных и неясных, но благотворных и здоровых надежд слетают к человеку, когда он дышит воздухом голубой, светлой ночи, наступающей после теплого дня в конце марта. ``Август теплее марта``, говорит пословица. Точно, жарки и сладострастны немые ночи августа, но нет у них того таинственного могущества, которым мартовская ночь каждого смертного хотя на несколько мгновений обращает в кандидата прав Юстина Помаду.

- Какая чудесная ночь! - невольно воскликнула Лиза, выходя с доктором за угол сада.

- Поэтическая ночь! - заметил доктор, дыша полною грудью.

- А вы верите, доктор, в поэзию?

- Как же, Лизавета Егоровна, не верить в то, что существует?

- Странно! доктора все материалисты. По крайней мере мне они всегда такими представлялись.

- Это обнаруживает в вас большую наблюдательность. Больше или меньше мы действительно все материалисты, да вряд ли можно идеальничать, возясь с скальпелем в разлагающейся махине, именуемой человеком.

- То-то я и удивляюсь, что вы восторгаетесь ночью, точно как Юстин

Феликсович.

Доктор засмеялся.

- Странны, право, бывают в обществе многие понятия, но уж страннее того, которое досталось этому несчастному материализму, и придумать нельзя.

Думаю, материализм - это уж могила всем радостям земным, а наипаче радостям чистым, возвышающим и укрепляющим душу. Да, я говорю: душу. Вы не забудьте,

Лизавета Егоровна, что в ряду медицинских наук есть психиатрия - наука, может быть, самая поэтическая и имеющая дело исключительно с тем, что отличает нас от ближних и дальних кузенов нашей общей родственницы Юлии

Пастраны. Странно, право, - продолжал он, помолчав, - будто уж за то, что я понимаю, как действуют на меня некоторые внешние условия, я уж не могу чувствовать прекрасного. Положим, Юстину Помаде сдается, что он в такую ночь вот беспричинно хорошо себя чувствует, а еще кому-нибудь кажется, что там вон по проталинкам сидят этакие гномики, обязанные веселить его сердце; а я думаю, что мне хорошо потому, что этот здоровый воздух сильнее гонит мою кровь, и все мы все-таки чувствуем эту прелесть. А поэзию как же я стану отвергать, когда я чувствую ее и в природе и в сочетании звуков. Как отвергать, что

Есть сила благодатная

В созвучье слов живых.

Вот ночь, этот льющийся воздух, трепетный, робкий свет, искренний разговор с молодой, чуткой женщиной, - тут поэзия, а там вон проза.

- Где это?

- В городе.

Лиза задумалась и потом спросила:

- Вам, я думаю, тяжело иногда жить, доктор?

- Да, нелегко иногда бывает, Лизавета Егоровна.

- Что вы не вырветесь из вашего положения?

- Да как же из него вырваться? Тут нужно и вырываться, и прорываться, и надрываться, и разрываться, и все что хотите.

- Ну, и что ж такое?

- А то, что сил у меня на это не хватит, да и, откровенно скажу вам, думаю я, что изгаженного вконец уж не склеишь и не поправишь.

- Какой вздор! Вы ведь еще очень молоды, я думаю.

- Да, мне немного лет.

- И при ваших-то дарованиях, в этом возрасте, вы считаете себя уже погибшим и отпетым!

- Да, считаю, Лизавета Егоровна, и уверен, что это на самом деле. Я не могу ничего сделать хорошего: сил нет. Я ведь с детства в каком-то разладе с жизнью. Мать при мне отца поедом ела за то, что тот не умел низко кланяться;

молодость моя прошла у моего дяди, такого нравственного развратителя, что и нет ему подобного. Еще тогда все мои чистые порывы повытоптали. Попробовал полюбить всем сердцем... совсем черт знает что вышло. Вся смелость меня оставила.

- Уезжайте отсюда в столицу, ищите кафедры, - проговорила Лиза после небольшой паузы.

- А семья?

- Да, брак ужасное дело! - тихо проговорила Лиза.

- Для мужчины дело страшное.

- Я думаю, и для женщины.

- Ну, с известной точки зрения, женщина все-таки меньшим рискует.

- Это как?

- Так, например, в экономическом отношении женщина приобретает себе работника, и потом, даже в случае неудачи, у женщины, хотя мало-мальски достойной чувства, все-таки еще остается надежда встретиться с новой привязанностью и отдохнуть в ней.

- А у мужчины разве не то же самое?

- Нет-с, далеко не то самое. Женщину ее несчастие в браке делает еще гораздо интереснее, а для женатого мужчины, если он несчастлив, что остается? Связишки, интрижки и всякая такая гадость, - а любви нет.

- Отчего же?

- Оттого, что порядочная женщина не видит себе места в такой любви.

- Странно! Я думаю совсем напротив. Порядочная-то, то есть настоящая женщина, всегда найдет себе место в такой любви.

- Это по теории.

- Но разве и эта теория неверна?

- Нет, кажется, верна, да на практике только не оправдывается.

- Помилуйте: разве может быть что-нибудь приятнее для женщины, как поднять человека на честную работу?

- Да только как-то не бывает этого. Это для нас, должно быть, философия будущего. Теперь же мужчина: повесился - мотайся, оторвался -

катайся... А вон катит и Помада. Прощайте, Лизавета Егоровна.

Подъехал в саночках Помада, возвратившийся из города. Доктор повидался с ним и вспрыгнул на лошадь.

- Прощайте, - сказала ему Лиза. - Только вы обдумайте наш разговор.

Вы, кажется, очень ошибаетесь на этот раз. По-моему, безысходных положений нет.

- Хорошо, Лизавета Егоровна, буду думать, - шутливо ответил доктор и поехал крупной рысью в город, а Лиза с Помадою пошли к дому.

Глава двадцать девятая. В ОДНОМ ПОЛЕ РАЗНЫЕ ЯГОДЫ

Вязмитинов был сын писца из губернского правления; воспитывался в училище детей канцелярских служителей, потом в числе двух лучших учеников был определен в четвертый класс гимназии, оттуда в университет и, наконец, попал на место учителя истории и географии при знакомом нам трехклассном уездном училище. Раннее сиротство, бедность и крутая суровость воспитания в заведении, устроенном для детей канцелярских служителей, положили на

Вязмитинова неизгладимые следы. Он был постоянно задумчив, кроток в обхождении со всеми, немножко застенчив, скрытен и даже лукав, но с довольно положительным умом и постоянством в преследовании того, к чему он раз решился стремиться.

О наружности Вязмитинова распространяться нечего: он имел довольно приятную наружность, хотя с того самого дня, когда его семилетним мальчиком привезли в суровое училище, он приобрел странную манеру часто пожиматься и моргать глазами. Первая из этих привычек была усвоена ребенком вследствие неловкости, ощущенной им в новой куртке из толстого сукна, с натирающим докрасна воротником, а вторая получена от беспрерывного опасения ежеминутных колотушек, затрещин, взвошек, взъефантуливанья и пришпандориванья. Но ни одна из этих привычек не делала Вязмитинова смешным и не отнимала у него права на звание молодого человека с приятною наружностью.

Жил он скромно, в двух комнатах у вдовы дьяконицы, неподалеку от уездного училища, и платил за свой стол, квартиру, содержание и прислугу двенадцать рублей серебром в месяц. Таким образом проживал он с самого поступления в должность.

В подобных городках и теперь еще живут с такими средствами, с которыми в Петербурге надо бы умереть с голоду, живя даже на Малой Охте, а несколько лет назад еще как безнуждно жилось-то с ними в какой-нибудь Обояни, Тиму или

Карачеве, где за пятьсот рублей становился целый дом, дававший своему владельцу право, по испитии третьей косушечки, творить:

- Я, братец ты мой, теперь, слава те Господи, городской обыватель.

Дьяконицыны знакомые даже находили, что ей уж, кто ее знает за что, в этом учителе счастье такое Создатель посылает.

- Ну пусть, положим, теперича, - рассуждали между собою приятельницы,

- двадцать пять рублей за харчи. Какие уж там она ему дает харчи, ну только уж там будем считать: ну, двадцать пять рублей. Ну, десять с половиной за комнаты: ну, тридцать пять с полтиной. А ведь она сорок два рубля берет! За что она шесть с полтиной берет? Шесть с полтиной деньги: ведь это без пятиалтынного два целковых.

Собственные труды и беспокойства при этих сметах обыкновенно вовсе не принимаются в соображения, потому что время и руки ничего не стоят.

При такой дешевизне, бережливости и ограниченности своих потребностей

Вязмитинов умел жить так, что бедность из него не глядела ни в одну прореху.

Он был всегда отлично одет, в квартире у него было чисто и уютно, всегда он мог выписать себе журнал и несколько книг, и даже под случай у него можно было позаимствоваться деньжонками, включительно от трех до двадцати пяти рублей серебром.

Зарницын, единственный сын мелкопоместной дворянской вдовы, был человек другого сорта. Он жил в одной просторной комнате с самым странным убранством, которое всячески давало посетителю чувствовать, что квартирант вчера приехал, а завтра непременно очень далеко выедет. Даже большой стенной ковер, составлявший одну из непоследних ``шикозностей`` Зарницына, висел микось-накось, как будто его здесь не стоило прибивать поровнее и покрепче, потому что владелец его скоро вон выедет.

Каков был Зарницын в своей домашней обстановке, таков он был и во всем.

Доктор Розанов его напрасно обзывал Рудиным: он гораздо более был

Хлестаковым, чем Рудиным, а может быть, и это сравнение не совсем идет ему.

Зарницын, находясь в положении Хлестакова, при тогдашней среде сильно тяготел бы и к хлестаковщине и к репетиловщине. В эпоху, описываемую в нашем романе, тоже нельзя сказать, чтобы он не тяготел к ним. Но в эту эпоху ни

Репетилов не хвастался бы тем, что ``шумим, братец шумим``, ни Иван

Александрович Хлестаков не рассказывал бы о тридцати тысячах скачущих курьерах и неудержимой чиновничьей дрожке, начинающейся непосредственно с его появлением в департамент. Позволительно думать, что они могли хлестаковствовать и репетиловствовать совсем иначе, изобличая известную солидарность натур с натурою несметного числа Зарницыных (которых нисколько не должно оскорблять такое сопоставление, ибо они никаким образом не могут быть почитаемы наихудшими людьми земли русской).

Зарницын не любил заниматься по-вязмитиновски, серьезно. Он брал все кое-как, налетом, и все у него сходило. Новая весна его застала в положении очень скучном. Ему как-то все принадоело. Он не знал, чем заняться, и начал обличительную повесть с самыми картинными намеками и с неисчерпаемым морем гражданского чувства. Но повесть на первых же порах запуталась в массе этого нового чувства - и стала. Зарницын тревожно тосковал, суетился, заговаривал о темных предчувствиях, о борьбе с собою, наконец, прочитав несколько народных сцен, появившихся в это время в печати, уж задумал было коробейничать. Но милосердному року угодно было указать ему на иной путь, а на этом пути и развлечение.

В одно очень погожее утро одного погожего дня Зарницын получил с почты письмо, служившее довольно ясным доказательством, что местный уездный почтмейстер вовсе не имел слабости Шпекина к чужой переписке. Получив такое письмо, Зарницын вырос на два вершка.

Он прочел его раз, прочел другой, наконец третий и побежал к

Вязмитинову.

- Что, ты на днях ничего не получал? - спросил он, входя и кладя фуражку.

- Ничего, - отвечал Вязмитинов.

- Ниоткуда?

- Ниоткуда.

- А что такое?

- Так.

Зарницын зашагал по комнате, то улыбаясь, то приставляя ко лбу палец.

Вязмитинов, зная Зарницына, дал ему порисоваться. Походив, Зарницын остановился перед Вязмитиновым и спросил:

- Ты помнишь этих двух господ?

- Каких? - спокойно спросил Вязмитинов, моргнув при этом каким-то экстраординарным образом.

- Ну, Боже мой! Что были прошлой осенью на бале у Бахарева.

- Да там много было.

- Ну, этот, как его, иностранец... Райнер?

- Помню, - с невозмутимым спокойствием отвечал Вязмитинов.

- С ним был молодой человек Пархоменко.

- И этого помню.

- Вот его письмо.

- Что ж это такое? - спросил Вязмитинов, безучастно глядя на положенное перед ним письмо.

- Читай!

Вязмитинов медленно развернул письмо.

- Вот отсюда читай, - указал Зарницын.

``Нужны люди, способные действовать, вести скорую подземную работу. Я

был слишком занят, находясь в вашем городе, но слышал о вас мельком, и, по тем невыгодным отзывам, которые доходили до меня на ваш счет, вы должны быть наш человек и на вас можно рассчитывать. Надо приготовлять всех. На днях вы получите посылку: книги. Старайтесь их распространять везде, особенно между раскольниками: они все наши, и ими должно воспользоваться. В других местах дело идет уже очень далеко и идет отлично.

Пусть моя полная подпись служит вам знаком моего к вам доверия.

Ваш Пархоменко

Р.S. Надеюсь, что вы также не забудете писать все, что совершают ваши безобразники. У нас теперь это отлично устроено: опасаться нечего и на четвертый день там.

Еще Р.S. Не стесняйтесь сообщать сведения всякие, там после разберемся, а если случится ошибка, то каждый м может оправдаться``.

Вязмитинов перечел все письмо второй раз и, оканчивая, произнес вслух:

``А если случится ошибка, то каждый может оправдаться``.

- Где же это оправдаться-то? - спросил он, возвращая Зарницыну письмо.

- Да, разумеется, там же!

- А кто же знает туда дорогу?

- Да вот дорога - произнес Зарницын, ударив рукою по Пархоменкову письму.

- Да ведь это ты знаешь, а другие почем ее знают?

- Передам.

Вязмитинову все это казалось очень глупо, и он не стал спорить.

- Ну что же? - спросил его Зарницын.

- Что?

- Ты готов содействовать?

- Я?

Вязмитинов собирался сказать самое решительное ``нет``, но, подумав, сказал:

- Да, пожалуй.

- Нет, не пожалуй; это надо делать не в виде уступки, а нужно действовать с энергией.

- Да то-то, как действовать? что делать нужно?

- Подогревать, подготовлять, волновать умы.

- На подпись, что ли, склонять? что же вы полагаете-то?

- Мы... - Зарницыну очень приятно прозвучало это мы. - Мы намерены пользоваться всем. Ты видишь, в письме и раскольники, и помещики, и крестьяне. Одни пусть подписывают коллективную бумагу, другие требуют свободы, третьи земли... понимаешь?

- Понимаю, землю-то требовать будут мужики?

- Ну да.

- От тех самых помещиков, которых нужно склонять подписывать коллективную бумагу?

- Ну да, ну да, разумеется. Неужто ты не понимаешь?

- Нет, теперь я понимаю: я это только сначала.

- А вот ведь я помню, как вы с доктором утверждали, что этот

Пархоменко глуп.

- Да, это правда.

- А видишь, какой он человек.

- Да.

- Как ты думаешь: доктору сообщить? - шепотом спросил Зарницын.

- На что путать лишних людей!

- И то правда.

Приятели расстались. Тотчас по уходе Зарницына Вязмитинов оделся и, идучи в училище, зашел к доктору, с которым они поговорили в кабинете, и, расставаясь, Вязмитинов сказал:

- Смотрите же, Дмитрий Петрович, держите себя так же, как я, будто ничего знать не знаем, ведать не ведаем.

- Добре, - отвечал доктор.

- Да Помаду надрессируйте.

- Добре, добре, - опять отвечал, запирая двери, доктор.

Вечером Вязмитинов писал очень длинное письмо, в котором, между прочим, было следующее место: ``Вы, я полагаю, сами согласитесь, что мы и с вами вели себя слишком легкомысленно, позволив себе обещать вам свое содействие в деле столь щекотливом. Будем говорить откровенно. За личность вашу нам никто и ничто не ручается. Лицо, с которым вы, по вашим словам, были так близки,

- не снабдило вас ни одной рекомендательной строчкой, а в уполномочии, данном вами такому человеку, как П-ко, мы не можем не видеть или крайнейшей бестактности и недальновидности, или просто плана гораздо худшего. Вы нас извините, мы не подозреваем вас в злонамеренности. Спаси нас Боже! Мы вам верим, но служить делу, начинаемому по вашей инициативе, с такими еще сотрудниками, мы не можем. Нам нужны старые люди; без них ничего в этом роде не сделаешь, а они прежде всего недоверчивы.

Письмо полковника Стопаненки для нас достаточное ручательство, а для них оно ничего не значит. Без их же участия делу не быть. При связях Роз-ва мы еще надеялись все кое-как подготовить исподволь и незаметно но теперь, когда вашему политическому другу вздумалось вверить наши планы людям, на скромность и выдержанность которых мы не рассчитываем, нам не остается ничего более, как жалеть об этой ошибке и посоветовать вам искать какие-нибудь другие средства для заявления умеренных желаний, которым будет сочувствовать вся страна.

Смею надеяться, что это не испортит наших добрых отношений друг к другу.

Ваш N.В.``

Письмо это было вложено в книгу, зашитую в холст и переданную через приказчиков Никона Родионовича его московскому поверенному, который должен был собственноручно вручить эту посылку иностранцу Райнеру, проживающему в доме купчихи Козодавлевой, вблизи Лефортовского дворца.

Глава тридцатая. HALF-YEARLY REVIEW (Обозрение за полугодие (англ.)).

Бахаревская придворная швея Неонила Семеновна, сидя у открытого окна, пела:

Прошло лето, прошла осень,

Прошла теплая весна,

Наступило злое время,

То холодная зима.

Песня на этот раз выражала действительно то, что прошло и что наступило в природе.

Тонкие паутины плелись по темнеющему жнивью, по лиловым мохрам репейника проступала почтенная седина, дикие утки сторожко смотрели, тихо двигаясь зарями по сонному пруду, и резвая стрекоза, пропев свою веселую пору, безнадежно ползла, скользя и обрываясь с каждого скошенного стебелечка, а по небу низко-низко тащились разорванные полы широкого шлафора, в котором разгуливал северный волшебник, ожидая, пока ему позволено будет раскрыть старые мехи с холодным ветром и развязать заиндевевший мешок с белоснежной зимой.

Две поры года прошли для некоторых из наших знакомых не бесследно, и мы в коротких словах опишем, что с кем случилось в это время. Бахаревы вскоре после святой недели всей семьей переехали из города в деревню, а Гловацкие жили, по обыкновению, безвыездно в своем домике.

Женни оставалась тем, чем она была постоянно. Она только с большим трудом перенесла известие, что брат Ипполит, которого и она и отец с нетерпением ожидали к каникулам, арестован и попал под следствие по делу студентов, расправившихся собственным судом с некоторым барином, оскорбившим одного из их товарищей. Это обстоятельство было страшным ударом для старика

Гловацкого. Для Женни это было еще тяжелее, ибо она страдала и за брата и за отца, терзания которого ей не давали ни минуты покоя. Но, несмотря на все это, она крепилась и всячески старалась утешить страдающего старика.

Вязмитинов беспрестанно писал ко всем своим прежним университетским приятелям, прося их разъяснить Ипполитово дело и следить за его ходом.

Ответы приходили редко и далеко не удовлетворительные, а старик и Женни дорожили каждым словом, касающимся арестанта. Самым радостным из всех известий, вымоленных Вязмитиновым во время этой томительной тревоги, был слух, что дело ожидает прибытия сильного лица, в благодушие и мягкосердечие которого крепко веровали.

Ни старик, ни Женни, ни Вязмитинов не осуждали Ипполита, но сильно скорбели об ожидавшей его участи. Зарницын потирал от радости руки и горой стоял за Ипполита.

- Молодец! молодец! - говорил он. - Время слов кончается, надо действовать и действовать. Да, надо действовать, надо. Век жертв очистительных просит; жертв век просит!

Старик и Женни не возражали, они чувствовали только неутешную скорбь.

Доктора это обстоятельство тоже сильно поразило. Другое дело слышать об известном положении человека, которого мы лично не знали, и совсем другое, когда в этом положении представляется нам человек близкий, да еще столь молодой, что привычка все заставляет глядеть на него как на ребенка. Доктору было жаль Ипполита; он злился и молчал. Лиза относилась к этому делу весьма спокойно.

- Что ж делать! - сказала она, выслушав первый раз отчаянный рассказ

Женни. - Береги отца, вот все, что ты можешь сделать, а горем уж ничему не поможешь.

Возвратясь в деревню с семьею после непродолжительного житья в городе,

Лиза опять изменилась. Ее глаза совсем выздоровели; она теперь не раздражалась, не сердилась и даже много меньше читала, но, видимо, сосредоточилась в себе и не то чтобы примирилась со всем ее окружающим, а как бы не замечала его вовсе. В Лизе обнаружился тонкий житейский такт, которого до сих пор не было. Свои холодные, даже презрительные отношения к ежедневным хлопотам и интересам всех окружающих ее людей она выдерживала ровно, с невозмутимым спокойствием, никому ни в чем не попереча, никого ничем не задирая. Ольга Сергеевна находила, что Лиза упрыгалась и начинает браться за ум. Сестры тоже были ею очень довольны. Она равнодушно выслушивала все их заявления, ни в чем почти не возражала и давала на все самые терпимые ответы. К отцу Лиза была очень нежна и внимательна, к Женни тоже. Но как ни спокойна была собственная натура Женни, ее не удовлетворяла спокойная внимательность Лизы. Она ничего от нее не требовала, старалась избегать всяких рассуждений о ней, но чуяла сердцем, что происходит в подруге, и нимало не радовалась ее видимому спокойствию. Зина, Софи и Ольга

Сергеевна были все те же. Зина не могла застегнуть лифа; ходила в широких блузах, необыкновенно шедших к ее высокой фигуре, и беспрестанно совещалась с докторами и акушерами. Она готовилась быть матерью, но снова уехала от мужа и проживала в Мереве.

Софи тосковала донельзя; гусары выступили, и в деревне шла жизнь, невыносимая для женщин, подобных этой барышне, безучастной ко всему, кроме болтовни и шума. Ольга Сергеевна Богу молилась, кошек чесала, иногда раскладывала гранпасьянс и в антрактах ныла. Чаще всего они ныли втроем:

Ольга Сергеевна, Зина и Софи. Ныли они обо всем: о предстоящих родах Зины, о грубости Егора Николаевича, об отсутствии женихов для Сони, о тоске деревенской жизни и об ехидстве прислуги, за которою никак не усмотришь. Об

Ипполите Гловацком они не заныли, но по два раза воскликнули:

- Боже мой! Боже мой! - и успокоились на его счет. Бахарев горячо принял к сердцу горе своего приятеля.

Он сперва полетел к нему, дергал усами, дымил без пощады, разводил врозь руки и говорил:

- Ты того, Петруха... Ты не этого... Не падай духом. Все, брат, надо переносить. У нас в полку тоже это случилось. У нас раз одного ротмистра разжаловали в солдаты. Разжаловали, пять лет был в солдатах, а потом отличился и опять пошел: теперь полициймейстером служит на Волге; женился на немке и два дома собственные купил. Ты не огорчайся: мало ли что в молодости бывает!

Петра Лукича все это нисколько не утешало. Бахарев поехал к сестре.

Мать Агния с большим вниманием и участием выслушала всю историю и глубоко вздохнула.

- Что ты думаешь, сестра? - спросил Бахарев.

- Что ж тут думать: не минует, бедняжка, красной шапки да ранца.

- Как бы помочь?

- Ничем тут не поможешь.

- Написать бы кому-нибудь.

- Ну, и что ж выйдет?

- Да все-таки...

- Ничего не сделаешь, будет солдатом непременно.

- Старика жаль.

- Да и его самого не меньше жаль: парень молодой.

- Он-то выслужится!

- Хоть и выслужится, а лучшие годы пропали.

- Ты подумай, сестра, нельзя ли чего попробовать?

Игуменья скрестила на груди руки и задумалась.

- Там кто теперь генерал-губернатором? - спросила она после долгого размышления. Бахарев назвал фамилию.

- Я с его женой когда-то коротка была, да ведь это давно; она забыла уж, я думаю, что я и на свете-то существую.

Вышла пауза.

- Попробуй попроси, - сказал Бахарев.

- Да я сама думаю так. Что ж: спыток - не убыток.

Игуменья медленно встала, вынула из комода зеленый бархатный портфель, достала листок бумаги, аккуратно сравняла его края и, подумав с минутку, написала две заглавные строчки. Бахарев встал и начал ходить по комнате, стараясь ступать возможно тише, как волтижорский и дрессированный конь, беспрестанно смотря на задумчивое лицо пишущей сестры.

Подстерегши, когда мать Агния, дописав страничку, повертывала листок, опять тщательно сравнивая его уголышки и сглаживая сгиб длинным розовым ногтем, Бахарев остановился и сказал:

- Ведь что публично-то все это наделали, вот что гадко.

- Да не публично этих дел и не делают, - спокойно отвечала игуменья.

- Положим, ну вздуй его, каналью, на конюшне, ну, наконец, на улице; а то в таком здании!

Мать Агния обмакнула перо и, снимая с него приставшее волоконце, проговорила:

- Пословица есть, мой милый, что ``дуракам и в алтаре не спускают``,

- и с этим начала новую страницу.

- Ну, вот тебе и письмо, - посылай. Посмотрим, что выйдет, -

говорила игуменья, подавая брату совсем готовый конверт.

- Хоть бы скорее один конец был.

- Будет и конец.

Помада кипел и весь расходовался на споры, находя средства поддерживать их даже с Зиной и Софи, не представлявшими ему никаких возражений.

- За идею, за идею, - шумел он. - Идею должно отстаивать. Ну что ж делать: ну, будет солдат! Что ж делать? За идею права нельзя не стоять;

нельзя себя беречь, когда идея права попирается. Отсюда выходит индифферентизм: самое вреднейшее общественное явление. Я этого не допускаю.

Прежде идея, потом я, а не я выше моей идеи. Отсюда я должен лечь за мою идею, отсюда героизм, общественная возбужденность, горячее служение идеалам, отсюда торжество идеалов, торжество идей, царство правды!

Помаде обыкновенно никто не возражал в Мереве. Роль Помады в доме камергерши несколько изменилась. Летнее его положение в доме Бахаревых не похоже было на его зимнее здешнее положение. Лизе не нравилось более его неотступное служение идее, которую кандидат воплотил для себя в Лизе, и она его поставила на позицию. Кандидат служил, когда его призывали к его службе, но уже не пажествовал за Лизой, как это было зимою, и опять несколько возвратился к более спокойному состоянию духа, которое в прежние времена не оставляло его во весь летний сезон, пока Бахаревы жили в деревне.

Новая встреча с давно знакомыми женскими лицами подействовала на него весьма успокоительно, но во сне он все-таки часто вздрагивал и отчаянно искал то костяной ножик Лизы, то ее носовой платок или подножную скамейку.

Многосторонние удобства Лизиной комнаты не совсем выручали один ее весьма неприятный недостаток. Летом в ней с девяти или даже с восьми часов до четырех было до такой степени жарко, что жара этого решительно невозможно было выносить.

Лиза в это время никак не могла оставаться в своей комнате. Каждое утро, напившись чаю, она усаживалась на легком плетеном стуле под окном залы, в которую до самого вечера не входило солнце. Здесь Лизе не было особенно приютно, потому что по зале часто проходили и сестры, и отец, и беспрестанно сновали слуги; но она привыкла к этой беготне и не обращала на нее ровно никакого внимания. Лиза обыкновенно спокойно шила у открытого окна, и ее никто не отвлекал от работы. Разве отец иногда придет и выкурит возле нее одну из своих бесчисленных трубок и при этом о чем-нибудь перемолвится; или няня подойдет да посмотрит на ее работу и что-нибудь расскажет, впрочем, более, для собственного удовольствия. Юстин Помада являлся к обеду.

Лизу теперь бросило на работу: благо глаза хорошо служили. Она не покидала иголки целый день и только вечером гуляла и читала в постели. Не только трудно было найти швею прилежнее ее, но далеко не всякая из швей могла сравниться с нею и в искусстве.

От полотняной сорочки и батистовой кофты до скромного жаконетного платья и шелковой мантильи на ней все было сшито ее собственными руками.

Лиза с жадностью училась работать у Неонилы Семеновны и работала, рук не покладывая и ни в чем уже не уступая своей учительнице.

- Мастерица ты такая! - говорила Марина Абрамовна, рассматривая чистую строчку, которую гнала Лиза на отцовской рубашке, бескорыстно помогая в этой работе Неониле Семеновне.

- Вы, барышня, у нас хлеб скоро отобьете, - добавляла, любуясь тою же мастерскою строчкою, Неонила Семеновна.

Лиза под окном в зале шила себе серенькое платье из сурового батиста;

было утро знойного дня; со стола только что убрали завтрак, и в зале было совершенно тихо.

В воздухе стоял страшный зной, мигавший над полями трепещущею сеткою.

Озими налились, и сочное зерно быстро крепло, распирая эластическую ячейку усатого колоса. С деревенского выгона, отчаянно вскидывая спутанными передними ногами, прыгали крестьянские лошади, отмахиваясь головами и хвостами от наседавших на них мух, оводов и слепней. Деревья, как расслабленные, тяжело дремали, опустив свои размягченные жаром листья, и колосистая рожь стояла неподвижным зелено-бурым морем, изнемогая под невыносимым дыханием летнего бога, наблюдающего своим жарким глазом за спешною химическою работою в его необъятной лаборатории. Только одни листья прибрежных водорослей, то многоугольные, как листья ``мать-и-мачехи``, то длинные и остроконечные, как у некоторых видов пустынной пальмы, лениво покачивались, роскошничая на мелкой ряби тихо бежавшей речки. Остальное все было утомлено, все потеряло всякую бодрость и, говоря языком поэтов:

``просило вечера скорее у бога``.

Лиза вшила одну кость в спину лифа и взглянула в открытое окно. В тени дома, лежавшей темным силуэтом на ярко освещенных кустах и клумбах палисадника, под самым окном, растянулась Никитушкина Розка. Собака тяжело дышала, высунув свой длинный язык, и беспрестанно отмахивалась от докучливой мухи.

- Что, Розонька? - ласково проговорила Лиза, взглянув на смотревшую ей в глаза собаку, - жарко тебе? Пойди искупайся.

Собака подобрала язык, потянулась и, зевая, ответила девушке протяжным

``аиаай``.

Лиза вметала другую кость и опять подняла голову.

Далеко-далеко за меревским садом по дороге завиднелась какая-то точка.

Лиза опять поработала и опять взглянула на эту точку. Точка разрасталась во что-то вроде экипажа. Видна стала городская, затяжная дуга, и что-то белелось; очевидно, это была не крестьянская телега. Еще несколько минут, и все это скрылось за меревским садом, но зато вскоре выкатилось на спуск в форме дрожек, на которых сидела дама в белом кашемировом бурнусе и соломенной шляпке.

``Кто бы эта такая? - подумала Лиза. - Женни? Нет, это не Женни; и лошадь не их, и у Женни нет белого бурнуса. Охота же ехать в такую жару!``

- подумала она и, не тревожа себя дальнейшими догадками, спокойно начала зашивать накрепко вметанную полоску китового уса.

За садовою решеткою послышался тяжелый топот лошади, аккомпанируемый сухим стуком колес, и дрожки остановились у крыльца бахаревского дома. Розка поднялась, залаяла, но тотчас же досадливо махнула головою, протянула

``аиаай`` и снова улеглась под свесившуюся травку клумбы.

В залу вошел лакей. Он с замешательством тщательно запер за собою дверь из передней и пошел на цыпочках к коридору, но потом вдруг повернул к Лизе и, остановясь, тихо произнес:

- Какая-то дама приехали.

- Какая дама? - спросила Лиза.

- Незнакомые совсем.

- Кто ж такая?

- Ничего не сказали; барина спрашивают-с, дело к ним имеют.

- Ну так чего же ты мне об этом говоришь? Папа в Зининой комнате, -

иди и доложи.

Лакей на цыпочках снова отправился к коридору, а дверь из передней отворилась, в залу взошла приехавшая дама и села на ближайший стул. Ни Лиза, ни приезжая дама не сочли нужным раскланяться. Дама, усевшись, тотчас опустила свою голову на руку, а Лиза спокойно взглянула на нее при ее входе и снова принялась за иголку.

Приезжая дама была очень молода и недурна собою. Лизе казалось, что она ее когда-то видела и даже внимательно ее рассматривала, но где именно -

этого она теперь никак не могла вспомнить. По коридору раздались скорые и тяжелые шаги Бахарева, и вслед за тем Егор Николаевич в белом кителе с пышным батистовым галстучком под шеею вступил в залу. Гостья приподнялась при его появлении. Экс-гусар подошел к ней, вежливо поклонился и ожидал, что она скажет. Лиза спокойно шила.

Дама сначала как будто немного потерялась и не знала, что ей говорить, но тотчас же бессвязно начала:

- Я к вам приехала как к предводителю... Меня некому защитить от оскорблений... У меня никого нет, и я все должна терпеть... Но я пойду всюду, а не позволю...

- В чем дело? в чем дело? - спросил с участием предводитель.

- Мой муж... Я его не осуждаю и не желаю ему вредить ни в чьем мнении, но он подлец, я это всегда скажу... я это скажу всем, перед целым светом.

Он, может быть, и хороший человек, но он подлец... И нигде нет защиты! нигде нет защиты!

Дама заплакала, удерживая платком рыдания.

- Успокойтесь; Бога ради, успокойтесь, - говорил мягкий старик. -

Расскажите спокойно: кто вы, о ком вы говорите?

- Мой муж - Розанов, - произнесла, всхлипывая, дама.

- Наш доктор?

- Дддааа, - простонала дама снова. Лиза взглянула на гостью, и теперь ей хорошо припомнились расходившиеся из-за платка брови. Услыхав имя

Розанова, Лиза быстро встала и начала проворно убирать свою работу.

- Что ж такое? - спрашивал между тем Бахарев.

- Он разбойник, у них вся семья такая, и мать его - все они разбойники.

- Но что я тут могу сделать?

- Он меня мучит; я вся исхудала... моя дитя... он развратник, он меня... убьет меня.

- Позвольте; Бога ради, успокойтесь прежде всего.

- Я не могу успокоиться.

Розанова опять закрылась и заплакала.

- Ну, сядьте, прошу вас, - уговаривал ее Бахарев.

- Это как же... это невозможно... Вы предводитель, ведь непременно должны быть разводы.

- Сядьте, прошу вас, - успокаивал Бахарев.

По гостиной зашелестело шелковое платье; Лиза быстро дернула стул и сказала по-французски:

- Папа! да просите же к себе в кабинет.

- Нет, это все равно, - отозвалась Розанова, - я никого не боюсь, мне нечего бояться, пусть все знают...

Лиза вышла и, встретив в гостиной Зину, сказала ей:

- Не ходи в залу: там папа занят.

- С кем?

- Там с дамой какой-то, - отвечала Лиза и прошла с работою в свою комнату.

Перед обедом к ней зашла Марина Абрамовна.

- Слышала ты, мать моя, камедь-то какая? - спросила старуха, опершись ладонями о Лизин рабочий столик.

- Какая?

- Докторша-то! Экая шальная бабешка: на мужа-то чи-чи-чи, так и стрекочит. А твоя маменька с сестрицами, замест того чтоб судержать глупую, еще с нею финти-фанты рассуждают.

- Как, маменька с сестрами? - спросила удивленная Лиза.

- Да как же: ведь она у маменьки в постели лежит. Шнуровку ей распустили, лодеколоном брызгают.

- Гм!

Лиза незаметно улыбнулась.

- Камедь! - повторила нараспев старуха, обтирая полотенцем губы, и на ее умном старческом лице тоже мелькнула ироническая улыбка.

- Эдакая аларма, право! - произнесла старуха, направляясь к двери, и, вздохнув, добавила: - наслал же Господь на такого простодушного барина да этакого - прости Господи - черта с рогами.

Выйдя к обеду, Лиза застала в зале всю семью. Тут же была и Ольга

Александровна Розанова и Юстин Помада. Розанова сидела под окном, окруженная

Ольгой Сергеевной и Софи. Перед ними стоял, держа сзади фуражку, Помада, а

Зина с многозначительной миной на лице тревожно ходила взад и вперед по зале.

- Лиза! madame Розанова, очень приятное знакомство, - проговорила

Ольга Сергеевна вошедшей дочери. - Это моя младшая дочь, - отнеслась она к

Ольге Александровне.

- Очень приятно познакомиться, - проговорила Розанова с сладкой улыбкой и тем самым тоном, которым, по нашему соображению, хорошая актриса должна исполнять главную роль в пьесе ``В людях ангел - не жена``.

Лиза поклонилась молча и, подав мимоходом руку Помаде, стала у другого окна. Все существо кандидата выражало полнейшую растерянность и смущение. Он никак не мог разгадать причину внезапного появления Розановой в бахаревском доме.

- Когда ж Дмитрий Петрович возвратился? - расспрашивал он Ольгу

Александровну.

Третьего дня, - отвечала она тем же ласковым голосом из пьесы ``В

людях ангел``.

- Как он только жив с его перелетами, - сочувственно отозвался

Помада.

- О-о! он очень здоров, ему это ничего не значит, - отвечала Розанова тем же нежным голосом, но с особым оттенком. Лиза полуоборотом головы взглянула на собранный ротик и разлетающиеся бровки докторши и снова отвернулась.

- Ему, я думаю, еще веселее в разъездах, - простонала Ольга Сергеевна

- Натура сносливая, - шутя заметил простодушный Помада. - Вода у них на Волге, - этакой все народ здоровый, крепкий, смышленый.

- Разбойники эти поволжцы, - проговорила Ольга Александровна с такой веселой и нежной улыбкой, как будто с ней ничего не было и как будто она высказывала какую-то ласку мужу и его землякам.

- Нет-с, - талантливый народ, преталантливый, народ: сколько оттуда у нас писателей, артистов, ученых! Преталантливый край! - расписывал Помада.

Подали горячее и сели за стол. За обедом Ольга Александровна совсем развеселилась и подтрунивала вместе с Софи над Помадою, который, однако, очень находчиво защищался.

- Как приехала сюда Розанова? - спросил он, подойдя после обеда к

Лизе.

- Не знаю, - ответила Лиза и ушла в свою комнату.

- Няня, расскажи ты мне, как к вам Розанова приехала? - отнесся

Помада к Абрамовне.

- На мужа, батюшка, барину жалобу произносила. Что же хорошей даме и делать, как не на мужа жаловаться? - отвечала старуха.

- Ну, а с Ольгой Сергеевной как же она познакомилась?

- Дурноты да перхоты разные приключились у барина в кабинете, ну и сбежались все.

- И Лизавета Егоровна?

- Эта чох-мох-то не любит. Да она про то ж, спасибо, и не слыхала.

Немного спустя после обеда Лизу попросили в угольную кушать ягоды и дыню. Все общество здесь снова было в сборе, кроме Егора Николаевича, который по славянскому обычаю пошел к себе всхрапнуть на диване. Десерт стоял на большом столе, за которым на угольном диване сидела Ольга

Сергеевна, выбирая булавкой зрелые ягоды малины; Зина, Софи и Розанова сидели в углу за маленьким столиком, на котором стояла чепечная подставка.

Помада сидел поодаль, ближе к гостиной, и ел дыню.

Около Розановой стояла тарелка с фруктами, но она к ним не касалась. Ее пальцы быстро собирали рюш, ловко группировали его с мелкими цветочками и приметывали все это к висевшей на подставке наколке.

- Как мило! - стонала томно Ольга Сергеевна, глядя на работу

Розановой и сминая в губах ягодку малины.

- Очень мило! - восклицала томно Зина.

- Все так сэмпль, это вам будет к лицу, maman, - утверждала Софи.

- Да, я люблю сэмпль.

- Теперь все делают сэмпль - это гораздо лучше, - заметила Ольга

Александровна.

Лиза сидела против Помады и с напряженным вниманием смотрела через его плечо на неприятный рот докторши с беленькими, дробными мышиными зубками и на ее брови, разлетающиеся к вискам, как крылья кобчика, отчего этот лоб получал какую-то странную форму, не безобразную, но весьма неприятную для каждого привыкшего искать на лице человека черт, более или менее выражающих содержание внутреннего мира.

- Я вам говорю, что у меня тоже есть свой талант, - весело произнесла докторша.

Затем она встала и, подойдя к Ольге Сергеевне, начала примеривать на нее наколку.

- Очень мило!

- Очень мило! - раздавалось со всех сторон.

- Я думаю завести мастерскую.

- Что ж, прекрасно будет, - отвечала Ольга Сергеевна.

- Никакой труд не постыден.

- Разумеется.

- Кто ж будет покупать ваши произведения? - вмешался Помада.

- Кому нужно, - отвечала с веселой улыбкой Ольга Александровна.

- Все из губернского города выписывают.

- Я стану работать дешевле.

- Вставать надо рано.

- Буду вставать.

- Не будете.

- О, не беспокойтесь, буду. Работа займет.

- Чего ж вы теперь не встаете?

- Вы не понимаете, Юстин Феликсович; тогда у нее будет свое дело, она будет и знать, для чего трудиться. А теперь на что же Ольге Александровне?

- Разве доктор и дочь не ее дело? - спокойно, но резко заметил

Помада.

Ему никто ничего не ответил, но Ольга Сергеевна, помолчав, протянула:

- Всякий труд почтенен, всякий труд заслуживает похвалы и поощрения и не унижает человека.

Ольга Сергеевна произнесла это, не ожидая ниоткуда никакого возражения, но, к величайшему удивлению, Помада вдруг, не в бровь, а прямо в глаз, бухнул:

- Это рассуждать, Ольга Сергеевна, так отлично, а сами вы модистку в гости не позовете и за стол не посадите.

Это возражение не понравилось матери, двум дочерям и гостье, но зато

Лиза взглянула на Помаду ободряющим и удивленным взглядом, в котором в одно и то же время выражалось: ``вот как ты нынче!`` и ``валяй, брат, валяй их смелее``. Но этот взгляд был так быстр, что его не заметил ни Помада, ни кто другой.

- Мне пора ехать, - после некоторой паузы проговорила Розанова.

- Куда же вы? Напейтесь у нас чаю, - остановили ее Зина и Ольга

Сергеевна.

- Нет, пора: меня ждет... - Ольга Александровна картинно вздохнула и досказала: - меня ждет мой ребенок.

- А то остались бы. Мы поехали бы на озеро: там есть лодка, покатались бы.

- Ах, я очень люблю воду! - воскликнула Ольга Александровна.

В конце концов Розанова уступила милым просьбам, и на конюшню послали приказание готовить долгуши. Лиза тихо вышла и, пройдя через гостиную и залу, вошла в кабинет отца.

- Вы спите, папа! Пора вставать, - сказала она, направляясь поднять стору.

Бахарев спал в одном жилете, закрыв свое лицо от мух синим фуляром.

- Что, мой друг? - спросил он, сбрасывая с лица платок.

- Я хочу вас о чем-то просить, папа.

- О чем, Лизочка?

- Не вмешивайтесь вы в это дело.

- В какое дело?

- Да вот в эту жалобу.

- Ох, и не говори? Самому мне смерть это неприятно.

- И не мешайтесь.

- Он такой милый; все мы его любим; всегда он готов на всякую услугу, и за тобой он ухаживал, а тут вдруг налетела та-та-та, и вот тебе целая вещь.

- Не мешайтесь, папа, не мешайтесь.

- Разумеется. Семейное дело, вспышка женская. Она какая-то взбалмошная.

- Она дрянь, - сказала Лиза с презрительной гримаской.

- Ну-у уж ты - вторая тетушка Агнесса Николаевна! Где она,

Розанова-то?

- В рощу едет, по озеру кататься.

- В рощу-у?

- Да.

Старик расхохотался неудержимым хохотом и закашлялся. Лиза не поехала на озеро, и Бахарев тоже. Ездили одни дамы с Помадой и возвратились очень скоро. Сумерками Розанова, уезжая, перецеловала всех совершенно фамильярно.

С тою же теплотою она обратилась было и к Лизе, но та холодно ответила ей:

``Прощайте`` и сделала два шага в сторону. Прощаясь с Бахаревым, Розанова не возобновила никакой просьбы, а старик, шаркнув ей у двери, сказал:

- Кланяйтесь, пожалуйста, от меня вашему мужу, - и, возвратясь в зал, опять залился веселым хохотом.

- Чего это? чего это? - с недовольной миной спрашивала Ольга

Сергеевна, а Бахарев так и закатывался. Лиза понимала этот хохот.

- Бедный Дмитрий Петрович! - говорил Помада, ходя с Лизою перед ужином по палисаднику. - Каково ему это выносить! Каково это выносить,

Лизавета Егоровна! Скандал! срам! сплетни! Жена родная, жена жалуется!

Каково! ведь это надо иметь медный лоб, чтобы еще жить на свете.

- И чего она хотела!

- Да вот пожаловаться хотела. Она завтра проспит до полудня, и все с нее как с гуся вода. А он? Он ведь теперь...

- Что он сделает?

- Запьет! - произнес Помада, отворачиваясь и смигивая слезу, предательски выбежавшую на его серые совиные веки.

Лиза откинула пальцем свои кудри и ничего не отвечала.

- Туда же, к государю! Всякую этакую шушвару-то так тебе пред государя и представят, - ворчала Абрамовна, раздевая Лизу и непомерно раздражаясь на докторшу. - Ведь этакая прыть! ``К самому царю доступлю``. Только ему, царю-то нашему, и дела, что вас, пигалиц этаких, с мужьями разбирать.

Лиза рассмеялась.

- Коза драная; право, что коза, - бормотала старуха, крестя барышню и уходя за двери.

Дня через четыре после описанного происшествия Помада нашел случай съездить в город.

- Все это так и есть, как я предполагал, - рассказывал он, вспрыгнув на фундамент перед окном, у которого работала Лиза, - эта сумасшедшая орала, бесновалась, хотела бежать в одной рубашке по городу к отцу, а он ее удержал. Она выбежала на двор кричать, - а он ей зажал рукой рот да впихнул назад в комнаты, чтобы люди у ворот не останавливались; только всего и было.

- Почему ж это вы сочли долгом тотчас же сообщить мне эти подробности?

- спросила холодно Лиза.

- Я так рассказал, - отвечал, сконфузясь, Помада и, спрыгнув с фундамента, исчез за кустами палисадника.

- Папа! дайте мне лошадку съездить к Женни, - сказала Лиза через неделю после Помадиного доклада.

Ей запрягли кабриолет, она села в него с Помадою вместо грума и доехала.

На дворе был в начале десятый час утра. День стоял суровый: ни грозою, ни дождем не пахло, и туч на небе не было, но кругом все было серо и тянуло холодом. Народ говорил, что непременно где-де-нибудь недалеко град выпал.

На хорошей лошади от Мерева до уездного города было всего час езды, особенно холодком, когда лошадь не донимает ни муха, ни расслабляющий припек солнца.

Лиза проехала всю дорогу, не сказав с Помадою ни одного слова. Она вообще не была в расположении духа, и в сером воздухе, нагнетенном низко ползущим небом, было много чего-то такого, что неприятно действовало на окисление крови и делало человека способным легко тревожиться и раздражаться.

С пьяными людьми часто случается, что, идучи домой, единым Божиим милосердием хранимы, в одном каком-нибудь расположении духа они помнят, откуда они идут, а взявшись за ручку двери, неожиданно впадают в совершенно другое настроение или вовсе теряют понятие о всем, что было с ними прежде, чем они оперлись на знакомую дверную ручку. С трезвыми людьми происходит тоже что-то вроде этого. До двери идет один человек, а в дверь ни с того ни с сего войдет другой.

Въехав на училищный двор и бросив Помаде вожжи, Лиза бодро вбежала на крылечко, которым входили в кухню Гловацких. Лиза с первого визита всегда входила к Гловацким через эти двери, и теперь она отперла их без всякого расположения молчать и супиться, как во время всей дороги. Переступив через порог небольших, но очень чистых и очень светлых дощатых сеней, Лиза остановилась в недоумении.

Посреди сеней, между двух окон, стояла Женни, одетая в мундир штатного смотрителя. Довольно полинявший голубой бархатный воротник сидел хомутом на ее беленькой шейке, а слежавшиеся от долгого неупотребления фалды далеко разбегались спереди и пресмешно растягивались сзади на довольно полной юбке платья. В руках Женни держала треугольную шляпу и тщательно водила по ней горячим утюгом, а возле нее, на доске, закрывавшей кадку с водою, лежала шпага.

- Что это такое? - спросила, смеясь, Лиза.

- Ах, Лиза, душка моя! Вот кстати-то приехала, - вскрикнула Женни и, обняв подругу, придавила ей ухо медною пуговицею мундирного обшлага.

- Что это такое? - переспросила снова Лиза, осматривая Гловацкую.

- Что?

- Да зачем ты в мундире? На службу, что ли, поступаешь ?

- Ах, об этом-то! Я держу Пелагее мундир, чтоб ей было ловчее чистить.

Тут Лиза увидела Пелагею, которая, стоя на коленях сзади Гловацкой, ревностно отскребала ногтем какое-то пятно, лет пять тому назад попавшее на конец фалды мундира Петра Лукича.

- Ты ведь не знаешь, какая у нас тревога! - продолжала Гловацкая, стоя по-прежнему в отцовском мундире и снова принявшись за утюг и шляпу, положенные на время при встрече с Лизой. Сегодня, всего с час назад, приехал чиновник из округа от попечителя, - ревизовать будет. И папа и учителя все в такой суматохе, а Яковлевича взяли на парадном подъезде стоять. Говорят, скоро будет в училище. Папа там все хлопочет и болен еще... так неприятно, право.

- А-у, - так вот это что!

В сени вошел Помада.

- Евгения Петровна! Что это?! - воскликнул он; но прежде, чем ему кто-нибудь ответил, из кухни выбежал Петр Лукич в белом жилете с торчавшею сбоку рыжею портупеею.

- Мундир! мундир! давай, давай, Женюшка, уж некогда чиститься. Ах,

Лизанька, извините, друг мой, что я в таком виде. Бегаю по дому, а вы вон куда зашли... поди тут. Эх, Женни, да давай, матушка, что ли!

Пока Женни сняла с себя мундир, отец надел треуголку и засунул шпагу, но, надев мундир, почувствовал, что эфесу шпаги неудобно находиться под полою, снова выдернул это смертоносное орудие и, держа его в левой руке, побежал в училище.

- Пойдем, Лиза, я тебя напою шоколадом: я давно берегу для тебя палочку; у меня нынче есть отличные сливки, - сказала Женни, и они пошли в ее комнату, между тем как Помада юркнул за двери и исчез за ними.

Через пять минут он явился в комнату Евгении Петровны, где сидела одна

Лиза, и, наклоняясь к ней, прошептал:

- Статский советник Сафьянос.

- Что такое-е? - с ударением и наморщив бровки, спросила Лиза своим обыкновенным голосом.

- Статский советник Сафьянос, - опять еще тише прошептал Помада.

- Что же это такое? Пароль или лозунг такой?

Помада откашлялся, закрыв ладонью рот, и отвечал:

- Это ревизор.

- Фу, Боже мой, какой вы шут, Помада!

Кандидат опять кашлянул, заслоняя ладонью рот, и, увидя Евгению

Петровну, входящую с чашкою шоколада в руках, произнес гораздо громче:

- Статский советник Сафьянос.

- Кто это? - спросила, остановясь, Женни.

- Этот чиновник: он только проездом здесь; он будет ревизовать гимназию, а здесь так, только проездом посмотрит, - отвечал Помада.

Гловацкая, подав Лизе сухари, исправлявшие должность бисквитов, принесла шоколаду себе и Помаде. В комнате началась беседа сперва о том, о сем и ни о чем, а потом о докторе. Но лишь только Женни успела сказать Лизе:

``да, это очень гадкая история!`` - в комнату вбежал Петр Лукич, по-прежнему держа в одной руке шпагу, а в другой шляпу.

- Женни, обед, обед! - сказал он, запыхавшись.

- Еще не готов обед, папа; рано еще, - отвечала Женни, ставя торопливо свою чашку.

- Ах Боже мой! Что ты это, на смех, что ли, Женни? Я тебе говорю, чтоб был хороший обед, что ревизор у нас будет обедать, а ты толкуешь, что не готов обед. Эх, право!

- Хорошо, хорошо, папа, я не поняла.

- То-то не поняла. Есть когда рассказывать. Смотритель опрометью бросился из дома.

- Боже мой! что я дам им обедать? Когда теперь готовить? - говорила

Женни, находясь в затруднительном положении дочери, желающей угодить отцу, и хозяйки, обязанной не ударить лицом в грязь.

- Женни! Женни! - кричал снова вернувшийся с крыльца смотритель. -

Пошли кого-нибудь... да и послать-то некого... Ну, сама сходи скорее к

Никону Родивонычу в лавку, возьми вина... разного вина и получше:

каркавелло, хересу, кагору бутылочки две и того... полушампанского... Или, черт знает уж, возьми шампанского. Да сыру, сыру, пожалуйста, возьми. Они сыр любят. Возьми швейцарского, а не голландского, хорошего, поноздреватее который бери, да чтобы слезы в ноздрях-то были. С слезой, непременно с слезой.

- Хорошо, папа, сейчас пойду. Вы только не беспокойтесь.

- Да... Да того... что это, бишь, я хотел сказать?.. Да! из приходского-то училища учителя вели позвать, только чтобы оделся он.

- Он рыбу пошел удить, я его встретил, - проговорил Помада.

- Рыбу удить! О Господи! что это за человек такой! Ну, хоть отца дьякона: он все-таки еще законоучитель. Сбегайте к нему, Юстин Феликсович.

- А того... Что, бишь, я тоже хотел?.. Да! Женичка! А Зарницын-то хорош? Нету, всякий понедельник его нету, с самой весны зарядил. О Боже мой!

что это за люди!

Петр Лукич бросился в залу, заправляя в десятый раз свою шпагу в портупею. Шпага не лезла в свернувшуюся мочку. Петр Лукич сделал усилие, и кожаная мочка портупеи шлепнулась на пол. Смотритель отчаянно крикнул:

- Эх, Женни! тоже осматривала!.. - швырнул на пол шпагу и выбежал за двери без оружия.

Как только смотритель вышел за двери, Лиза расхохоталась и сказала:

- Проклятый купчишка Абдулин! Не видит, что у городничего старая шпага. Женни тоже было засмеялась, но при этом сравнении, хотя сказанном без злого умысла, но не совсем кстати, сделалась серьезною и незаметно подавила тихий девичий вздох.

Лиза прочитала более десяти печатных листов журнала, прежде чем раскрасневшаяся от стояния у плиты Женни вошла и сказала:

- Ну, слава Богу: все будет в порядке.

Помада объявил, что будет и дьякон и доктор, которого он пригласил по желанию Женни.

В четыре часа в передней послышался шум. Это входили Гловацкий,

Саренко, Вязмитинов и Сафьянос.

- Пузаносто, пузаносто, не беспокойтесь, пузаносто, - раздался из передней незнакомый голос.

Женни вышла в залу и стала как хозяйка.

Входил невысокий толстенький человек лет пятидесяти, с орлиным носом, черными глазами и кухмистерской рожей. Вообще грек по всем правилам греческой механики и архитектуры. Одет он был в мундирный фрак министерства народного просвещения.

Это был ревизор, статский советник Апостол Асигкритович Сафьянос. За ним шел сам хозяин, потом Вязмитинов, потом дьякон Александровский в новой рясе с необъятными рукавами и потом уже сзади всех учитель Саренко.

Саренке было на вид за пятьдесят лет; он был какая-то глыба грязного снега, в которой ничего нельзя было разобрать. Сам он был велик и толст, но лицо у него казалось еще более всего туловища. С пол-аршина длины было это лицо при столь же соразмерной ширине, но не было на нем ни следа мысли, ни знака жизни. Свиные глазки тонули в нем, ничего не выражая, и самою замечательною особенностию этой головы была ее странная растительность.

Ни на висках, ни на темени у Саренки не было ни одной волосинки, и только из-под воротника по затылку откуда-то выползала довольно черная косица, которую педагог расстилал по всей голове и в виде лаврового венка соединял ее концы над низеньким лбом. Кто-то распустил слух, что эта косица вовсе не имеет начала на голове Саренки, но что у него есть очень хороший, густой хвост, который педагог укладывает кверху вдоль своей спины и конец его выпускает под воротник и расстилает по черепу. Многие очень серьезно верили этому довольно сомнительному сказанию и расспрашивали цирюльника

Козлова о всех подробностях Саренкиного хвоста.

Итак, гости вошли, и Петр Лукич представил Сафьяносу дочь, причем тот не по чину съежился и, взглянув на роскошный бюст Женни, сжал кулаки и засосал по-гречески губу.

- Оцэнь рад, цто случай позволяет мнэ иметь такое знакомство, -

заговорил Сафьянос.

Женни вскоре вышла, и вслед за тем подали холодную закуску, состоявшую из полотка, ветчины, редиски и сыра со слезами в ноздрях.

- Пожалуйте, ваше превосходительство! - просил Гловацкий.

- Мозно! мозно, адмиральтэйский цас ударил.

- Давно ударил, ваше превосходительство, - бойко отвечал своим бархатным басом развязный Александровский.

- Вы какую кушаете, ваше превосходительство? - спрашивал тихим, покорным голосом Саренко, держа в руках графинчик.

- Зтуо это такое?

- Это рябиновая, - так же отвечал Саренко.

- Нэт, я не пью рябиновая.

- Нехороша, ваше превосходительство, - еще покорнее рассуждал

Саренко, - точно, водка она безвредная, но не во всякое время, - и, поставив графин с рябиновой, взялся за другой.

- Рябиновая слабит, - заметил басом Александровский, - а вот мятная, та крепит, и калгановка тоже крепит.

- Это справедливо, - точно высказывая государственный секрет, заметил опять Саренко, наливая рюмку его превосходительству.

Когда Лиза с Женни вышли к парадно накрытому в зале столу, мужчины уже значительно повеселели.

Кроме лиц, вошедших в дом Гловацкого вслед за Сафьяносом, теперь в зале был Розанов. Он был в довольно поношенном, но ловко сшитом форменном фраке, тщательно выбритый и причесанный, но очень странный. Смирно и потерянно, как семинарист в помещичьем доме, стоял он, скрестив на груди руки, у одного окна залы, и по лицу его то там, то сям беспрестанно проступали пятна.

Женни подошла к нему и с участием протянула свою руку. Доктор неловко схватил и крепко пожал ее руку, еще неловче поклонился ей перед самым носом, и красные пятна еще сильнее забегали по его лицу. Лиза ему очень сухо поклонилась, держа перед собою стул. Отвечая на этот сухой поклон, доктор побагровел всплошную.

Сели за стол.

Женни села в конце стола, Петр Лукич на другом. С правой стороны Женни поместился Сафьянос, а за ним Лиза.

- Между двух прекрасных роз, - проговорил Сафьянос, расстилая на коленях салфетку и стараясь определить приятность своего положения между девушками.

Женни, наливая тарелку супу, струсила, чтобы Лиза не отозвалась на эту любезность словом, не отвечающим обстоятельствам, и взглянула на нее со страхом, но опасения ее были совершенно напрасны.

Лиза с веселой улыбкой приняла из рук Сафьяноса переданную ей тарелку и ласково сказала:

- Merci. (Благодарю (фр.)).

- Я много слисал о васем папиньке, - начал, обращаясь к ней,

Сафьянос, - они много заботятся о просвисении, и завтра непременно хоцу к ним визит сделать.

- Папа теперь дома, - отвечала Лиза, и разговор несколько времени шел в этом тоне.

Однако Сафьянос, сидя между двумя розами, не забыл удостоить своим вниманием и подчиненных.

- Оцэнь созалею, оцень созалею, отец дьякон, цто вы оставляете уцилиссе, - отнесся он к Александровскому. - Хуць мина некогда било смотреть самому, ну, нас поцтенный хозяин рекомэндует вас с самой лестной стороны.

- Да, покидаю, покидаю. Линия такая подошла, ваше превосходительство,

- отвечал дьякон с развязностью русского человека перед сильным лицом, которое вследствие особых обстоятельств отныне уже не может попробовать на нем свои силы.

- Мозет бить, там тозэ захоцете заняться?

- Преподаванием? О нет! Там уже некогда. То неделю нужно править, а там архиерейское служение. Нет, там уж не до того.

- Да, да: это тоцно.

- В гору пошел наш отец дьякон, - заметил, относясь к Сафьяносу,

Саренко.

- Да цто з! Талант усигда найдет дорогу.

- И чудесно это как случилось, заговорил Александровский, - за первенствующего после смерти протодьякона Павла Дмитриевича ездил по епархии

Савва Благостынский. Ну и все говорили, что он будет настоящим протодьяконом. Так все и думали и полагали на него. А тут приехали владыко к нам, литургисают в соборе; меня регент Омофоров вторствующим назначил. Ну, я и действовал; при облачении еще даже довольно, могу сказать, себя показал, а апостол я стал чести, Благостынский и совсем оробел. - Александровский рассмеялся и потом серьезно добавил: - Регент Омофоров тут же на закуске у

Никона Родивоновича сказал: ``Нет, говорит, ты, Благостынский, швах``. А тут и владычнее предписание пришло, что быть мне протодьяконом на месте покойного Павла Дмитриевича.

- Тссссс, сказытэ пузаноста! - воскликнул Сафьянос, качая головою.

- Лестно! - произнес Саренко.

- Да! - да ведь что приятно-то? - вопрошал Александровский, - то приятно, что без всяких это протекций. Конечно, регенту нужно что-нибудь, презентик какой-нибудь этакой, а все же ведь прямо могу сказать, что не по искательству, а по заслугам отличен и почтен.

- Ну, конецно, конецно, - подтвердил Сафьянос.

Уже доедали жаркое, и Женни уже волновалась, не подожгла бы Пелагея

``кудри``, которые должны были явиться на стол под малиновым вареньем, как в окно залы со вздохом просунулась лошадиная морда, а с седла веселый голос крикнул: ``Хлеб да соль``.

Все оглянулись и увидели Зарницына.

Он сидел на прекрасной, смелой лошади и держал у козырька руку в красно-желтой лайковой перчатке. Увидя чужого человека, Зарницын догадался, что происходит что-то особенное, и отъехал. Через минуту он картинно вошел в залу в коротенькой жакетке и с изящным хлыстиком в огненной перчатке.

Кроме дьякона и Лизы, все почувствовали себя очень неловко при входе

Зарницына, который в передней успел мимоходом спросить о госте, но, нимало не стесняясь своей подчиненностью, бойко подошел к Женни, потом пожал руку

Лизе и, наконец, изящно и развязно поклонился Сафьяносу.

- Оцень рад, - произнес Сафьянос торопливо, протягивая свою руку.

- Зарницын, учитель математики, - счел нужным отрекомендовать его

Гловацкий. Сафьянос хотел принять начальственный вид, даже думал потянуть назад свою пухлую греческую руку, но эту руку Зарницын уже успел пожать, а в начальственную форму лицо Сафьяноса никак не складывалось по милости двух роз, любезно поздоровавшихся с учителем.

- Мне очень мило, - начал Зарницын, - мне очень мило, хоть теперь, когда я уже намерен оставить род моей службы, засвидетельствовать вам мое сочувствие за те реформы, которые хотя слегка, но начинают уже чувствоваться по нашему учебному округу.

``Церт возьми, - думал Сафьянос, - еще он мне соцувствия изъявляет!``

- Но сказал только: - Я сам оцень рад сблизаться с насыми сотовариссами.

- Да, настала пора взаимнодействия, пора, когда и голова и сердце понимают, что для правильности их отправлений нужно, чтобы правильно действовал желудок. Именно, чтобы правильно действовал желудок, чтобы был здоров желудок.

- Желудок всему голова, - подтвердил дьякон.

- Я пока служил, всегда говорил это всем, что верхние без нижних ничего не сделают. Ничего не сделают верхние без нижних; и я теперь, расставаясь с службой, утверждаю, что без нижних верхние ничего не сделают.

Зарницын ловко закинул руку за спинку стула, поставленного несколько в стороне от Сафьяноса, и щелкнул себя по сапогу хлыстиком.

- Стуо з, вы разви увольняетесь? - спросил Сафьянос.

- Я сегодня буду иметь честь представить вам прошение о своем увольнении, - грациозно кланяясь, ответил Зарницын.

Саренко тихо кашлянул и смял в боковом кармане тщательно сложенный листик, на котором было кое-что написано про учителя математики, и разгладил по темени концы своего хлыста.

- Стуо з, типэрь карьеры отлицные, - уже совсем либерально заметил

Сафьянос.

- Я не ищу карьеры. Теперь каждому человеку много деятельности открывается и вне службы.

- Да, эти компании.

- И без компаний.

- Стуо з вы хотите?

Зарницын пожал многозначительно плечами, еще многозначительнее улыбнулся и произнес:

- Дело у каждого из нас на всяком месте, возле нас самих, - и, вздохнув гражданским вздохом, добавил: - именно возле нас самих, дело повсюду, повсюду, повсюду дело ждет рук, доброй воли и уменья.

- Это тоцно, - ответил Сафьянос, не понимающий, что он говорит и что за странное такое обращение допускает с собою.

- Но нужны, ваше превосходительство, и учители, и учители тоже нужны:

это факт. Я был бы очень счастлив, если бы вы мне позволили рекомендовать вам на мое место очень достойного и способного молодого человека.

- Я усигда готов помочь молодым людям, ну только это полозено типэрь с согласием близайсаго нацальства делать.

- Ближайшее начальство вот - Петр Лукич Гловацкий. Петр Лукич! вы желали бы, чтобы мое место было отдано Юстину Феликсовичу?

- Да, я буду очень рад.

- И я буду рада, - весело сказала Лиза.

- И вы? - оскалив зубы, спросил Сафьянос.

- И я тоже, - сказала с другой стороны, закрасневшись, Женни.

- И вы? - осклабляясь в другую сторону, спросил ревизор и, тотчас же мотнув головою, как уж, в обе стороны, произнес: - Ну, поздравьте васего протязе с местом.

- Поздравляю! - сказала Лиза, указывая пальцем на Помаду.

В шкафе была еще бутылка шампанского, и ее сейчас же роспили за новое место Помады. Сафьянос первый поднял бокал и проговорил:

- Поздравляю вас, господин Помада, - чокнулся с ним и с обеими розами, также державшими в своих руках по бокалу.

- Вот случай! - шептал кандидат, толкая Розанова. - Выпей же хоть бокал за меня.

- Отстань, не могу я пить ничего, - отвечал Розанов.

В числе различных практических и непрактических странностей, придуманных англичанами, нельзя совершенно отрицать целесообразность обычая, предписывающего дамам после стола удаляться от мужчин.

Наши девицы очень умно поступили, отправившись тотчас после обеда в укромную голубую комнату Женни, ибо даже сам Петр Лукич через час после обеда вошел к ним с неестественными розовыми пятнышками на щеках и до крайности умильно восхищался простотою обхождения Сафьяноса.

- Не узнаю начальственных лиц: простота и благодушие. - восклицал он.

Было уже около шести часов вечера, на дворе потеплело, и показалось солнце. Ученое общество продолжало благодушествовать в зале. С каждым новым стаканом Сафьянос все более и более вовлекался в свою либеральную роль, и им овладевал хвастливый бес многоречия, любящий все пьяные головы вообще, а греческие в особенности. Сафьянос уже вволю наврал об Одессе, о греческом клубе, о предполагаемых реформах по министерству, о стремлении начальства сблизиться с подчиненными и о своих собственных многосторонних занятиях по округу и по ученым обществам, которые избрали его своим членом.

Все благоговейно слушали и молчали. Изредка только Зарницын или Саренко вставляли какое-нибудь словечко.

Выбрав удобную минуту, Зарницын встал и, отведя в сторону Вязмитинова, сказал:

- Добрые вести.

- Что такое?

Зарницын вынул листок почтовой бумаги и показал несколько строчек, в которых было сказано: ``У нас уж на фабриках и в казармах везде поют эту песню. Посылаю вам ее сто экземпляров и сто программ адреса.

Распространяйте, и. т. д.``.

- И это все опять по почте?

- По почте, - отвечал Зарницын и рассмеялся.

- Что ж ты будешь делать?

- Пускать, пускать надо.

- Ведь это одно против другого пойдет.

- Ничего, теперь все во всем согласны.

- Ты сегодня совсем весь толк потерял.

- Рассказывай, - отвечал Зарницын.

- Хоть с Сафьяносом-то будь поосторожнее.

- Э! вздор! Теперь их уж нечего бояться: их надо шевелить, шевелить надо.

Между тем из-за угла показался высокий отставной солдат. Он был босиком, в прежней солдатской фуражке тарелочкой, в синей пестрядинной рубашке навыпуск и в мокрых холщовых портах, закатанных выше колен. На плече солдат нес три длинные, гнуткие удилища с правильно раскачивавшимися на волосяных лесах поплавками и бечевку с нанизанными на ней карасями, подъязками и плотвой.

- Стуо, у вас много рыбы? - осведомился Сафьянос, взглянув на солдата.

- Есть-с рыба, - таинственно ответил Саренко.

- И как она... то есть, я хоцу это знать... для русского географицеского обсества. Это оцэн вазно, оцэн вазно в географицеском отношении.

- И в статистическом, - подсказал Зарницын.

- Да и в статистическом. Я бы дазэ хотел сам порасспросить этого рыбаря.

- Служба! служба! - поманул в окно угодливый Саренко. Солдат подошел.

- Стань, милый, поближе; тебя генерал хочет спросить.

Услыхав слово ``генерал``, солдат положил на траву удилища, снял фуражку и вытянулся.

- Стуо, ты поньмаес рыба? - спросил Сафьянос.

- Понимаю, ваше превосходительство! - твердо отвечал воин.

- Какую ты больсе поньмаес рыбу?

- Всякую рыбу понимаю, ваше превосходительство!

- И стерлядь поньмаес?

- И стерлить могу понимать, ваше превосходительство.

- Будто и стерлядь поньмаес?

- Понимаю, ваше превосходительство: длинная этакая рыба и с носом, -

шиловатая вся. Скусная самая рыба.

- Гм! Ну, а когда ты болсе поньмаесь?

Солдат, растопырив врозь пальцы и подумав, отвечал:

- Всегда равно понимаю, ваше превосходительство!

- Гм! И зимою дозэ поньмаес?

Солдат вовсе потерялся и, выставив вперед ладони, как будто держит на них перед собою рыбу, нерешительно произнес:

- Нам, ваше превосходительство, так показывается, что все единственно рыба, что летом, что зимой, и завсегда мы ее одинаково понимать можем.

Сафьянос дал солдату за это статистическое сведение двугривенный и тотчас же занотовал в своей записной книге, что по реке Саванке во всякое время года в изобилии ловится всякая рыба и даже стерлядь.

- Это все оцен вазно, - заметил он и изъявил желание взглянуть на самые рыбные затоны. Затонов на Саванке никаких не было, и удильщики ловили рыбу по колдобинкам, но все-таки тотчас достали двувесельную лодку и всем обществом поехали вверх по Саванке.

Доктор и Вязмитинов понимали, что Сафьянос и глуп и хвастун; остальные не осуждали начальство, а Зарницын слушал только самого себя. Лодка доехала до самого Разинского оврага, откуда пугач, сидя над черной расселиной, приветствовал ее криком: ``шуты, шуты!`` Отсюда лодка поворотила. На дворе стояла ночь.

По отъезде ученой экспедиции Пелагея стала мести залу и готовить к чаю, а Лиза села у окна и, глядя на речную луговину, крепко задумалась. Она не слыхала, как Женни поставила перед нею глубокую тарелку с лесными орехами и ушла в кухню готовить новую кормежку.

Лиза все сидела, как истукан. Можно было поручиться, что она не видала ни одного предмета, бывшего перед ее глазами, и если бы судорожное подергиванье бровей по временам не нарушало мертвой неподвижности ее безжизненно бледного лица, то можно было бы подумать, что ее хватил столбняк или она так застыла.

- Аах! - простонала она, выведенная из своего состояния донесшимся до нее из Разинского оврага зловещим криком пугача, и, смахнув со лба тяжелую думу, машинально разгрызла один орех и столь же машинально перегрызла целую тарелку, прежде чем цапля, испуганная подъезжающей лодкой, поднялась из осоки и тяжело замахала своими длинными крыльями по синему ночному небу.

- И это люди называются! И это называется жизнь, это среда! -

прошептала Лиза при приближении лодки и, хрустнув пальцами, пошла в комнату

Женни.

Пили чай; затем Сафьянос, Петр Лукич, Александровский и Вязмитинов уселись за пульку. Зарницын явился к Евгении Петровне в кухню, где в это время сидела и Лиза. За ним вскоре явился Помада, и еще через несколько минут тихонько вошел доктор. Странно было видеть нынешнюю застенчивость и робость Розанова в доме, где он был всегда милым гостем и держался без церемонии.

- Не мешаем мы вам, Евгения Петровна? - застенчиво спросил он.

- Вы - нет, доктор, а вот Алексей Павлович тут толчется, и никак его выжить нельзя.

- Погодите, Евгения Петровна, погодите! будет время, что и обо мне заскучаете! - шутил Зарницын.

- Да, в самом деле, куда это вы от нас уходите?

- Землю пахать, пахать землю, Евгения Петровна. Надо дело делать.

- Где ж это вы будете пахать? Мы приедем посмотреть, если позволите.

- Пожалуйста, пожалуйста.

- Вы в перчатках будете пахать? - спросила Лиза.

- Зачем? Он чужими руками все вспашет, - проронил Розанов.

- А ты, Гамлет, весь день молчал и то заговорил.

- Да уж очень ты занятен нынче.

- Погоди, брат, погоди, - будет время, когда ты перестанешь смеяться;

а теперь прощайте, я нарочно фуражку в кармане вынес, чтобы уйти незамеченным.

Женни удерживала Зарницына, но он не остался ни за что.

- Дело есть, не могу, ни за что не могу.

- Чья это у тебя лошадь? - спросил его, прощаясь, доктор.

- А что?

- Так, ничего.

- Хороший конь. Это я у Катерины Ивановны взял.

- У Кожуховой?

- Да.

- Купил?

- Н... Нет, так... пока взял.

Зарницын вышел, и через несколько минут по двору послышался легкий топот его быстрой арабской лошади.

- Что это он за странности делает сегодня? - спросила Женни.

- Он женится, - спокойно отвечал доктор.

- Как женится?

- Да вы разве не видите? Посмотрите, он скоро женится на Кожуховой.

- На Кожуховой! - переспросила, расширив удивленные глаза, Женни. -

Этого не может быть, доктор.

- Ну, вот увидите: она его недаром выпускает на своей лошади. А то где ж ему землю-то пахать.

- Ей сорок лет.

- Потому-то она и женит его на себе.

- Любви все возрасты послушны, - проговорил Помада.

Женни и Лиза иронически улыбнулись, но эти улыбки нимало не относились к словам Помады.

``Экая все мразь!`` - подумала, закусив губы, Лиза и гораздо ласковее взглянула на Розанова, который при всей своей распущенности все-таки более всех подходил в ее понятиях к человеку. В его натуре сохранилось много простоты, искренности, задушевности, бесхитростности и в то же время живой русской сметки, которую он сам называл мошенническою философиею. Правда, у него не было недостатка в некоторой резкости, доходящей иногда до nec plus ultra (Крайности (лат.)), но о бок с этим у него порою шла нежнейшая деликатность. Он был неуступчив и неспособен обидеть первый никого.

Вязмитинов давно не нравился Лизе. Она не знала о нем ничего дурного, но во всех его движениях, в его сосредоточенности и сдержанности для нее было что-то неприятное. Она говорила себе, что никто никогда не узнает, что этот человек когда сделает. Глядя теперь на покрывавшееся пятнами лицо доктора, ей стало жаль его, едва ли не так же нежно жаль, как жалела его Женни, и докторше нельзя было бы посоветовать заговорить в эти минуты с Лизою.

- Где эта лодка, на которой ездили? - спросила Лиза.

- Тут у берега, - отвечал доктор.

- Я хотела бы проехаться. Вы умеете гресть?

- Умею.

- И я умею, - вызвался Помада. Лиза встала и пошла к двери. За нею вышли доктор и Помада. У самого берега Лиза остановилась и, обратясь к кандидату, сказала:

- Ах, Юстин Феликсович, вернитесь, пожалуйста, попросите мне у Женни большой платок, - сыро что-то на воде.

Помада пустился бегом в калитку, а Лиза, вспрыгнув в лодку, сказала:

- Гребите.

- А Помада?

- Гребите, - отвечала Лиза.

Доктор ударил веслами, и лодочка быстро понеслась по течению, беспрестанно шурша выпуклыми бортами о прибрежный тростник извилистой

Саванки.

- Гу-гу-гу-у-ой-иой-иой! - далеко уже за лодкою простонал овражный пугач, а лодка все неслась по течению, и тишина окружающей ее ночи не нарушалась ни одним звуком, кроме мерных ударов весел и тонкого серебряного плеска от падающих вслед за ударом брызгов.

Доехав до леса, Лиза сказала:

- Вернемтесь.

Доктор залаптил левым веслом и, повернув лодку, стал гресть против воды с удвоенною силою.

На небе уже довольно высоко проглянула луна. Она играла по мелкой ряби бегущей речки и сквозь воду эффектно освещала бесчисленные мели, то покрытые водорослями, то теневыми наслоениями струистого ила.

Лицо доктора было в тени, лицо же Лизы было ярко освещено полною луною.

- Доктор! - позвала Лиза после долгого молчания.

- Что прикажете, Лизавета Егоровна? - отозвался Розанов.

- Я хочу с вами поговорить.

Розанов греб и ничего не ответил.

- Я хочу говорить с вами о вас самих, - пояснила Лиза.

Ответа снова не было, но усиленный удар гребца сказал за него: ``да, я так и думал``.

- Вы слушаете по крайней мере? - спросила Лиза.

- Я все слышал.

- Что, вам очень хочется пропасть тут? Ведь так жить нельзя, как вы живете...

- Я это знаю.

- Или по-вашему выходит, что еще можно?

- Нет, я знаю, да только...

- Что только?

- Деться некуда.

- Ну, это другой вопрос. Прежде всего вы глубоко убеждены в том, что так жить, как вы живете, при вашей обстановке и при вашем характере, жить невозможно?

- Позвольте, Лизавета Егоровна... - после короткой паузы начал было доктор; но Лиза его прервала.

- Вы хотите потребовать от меня отчета, по какому праву я завела с вами этот разговор? По такому же точно праву, по какому вы помешали мне когда-то ночевать в нетопленном доме.

- Да нет, напрасно вы об этом говорите. Я совсем не о том хотел спросить вас.

- О чем же?

- О том, что если вы намерены коснуться в ваших словах известного вам скандального события, то, умоляю вас, имейте ко мне жалость - оставьте это намерение.

- Фуй! С чего это вы взяли? Как будто это пошлое событие само по себе имеет такую важность...

- Скандал.

- Дело не в скандале, а в том, что вы пропадаете, тогда как, мне кажется... я, может быть, и ошибаюсь, но во всяком случае мне кажется, что вы еще можете быть очень полезны.

- Я разбит совсем.

- Для этого-то и нужно, чтобы вы были несколько в лучшем положении;

чтобы вы были спокойнее, счастливее; чтобы ваша жизнь наполнялась чем-нибудь годным.

- Моя жизнь прошла.

- Ну, это хандра и ничего более.

- Нет уж... Энергия вся пропала.

- Тем настоятельнее нужно спасаться.

- Как? где спасаться? от кого? От домашних врагов спасенья нет.

- Какой вы вздор говорите, доктор! Вы сами себе первый враг.

- А от себя не уйдешь, Лизавета Егоровна.

- Ну, значит, и говорить не о чем, - вспыльчиво сказала Лиза, и на ее эффектно освещенном луною молодом личике по местам наметились черты матери

Агнии.

``Черт знает, что это в самом деле за проклятие лежит над людьми этой благословенной страны!`` - проговорила она сама к себе после некоторого раздумья.

Она сердилась на неловкий оборот, данный разговору, и насупилась.

Доктор, не раз опускавший весла при разговоре, стал гресть с удвоенным старанием.

Проехав овраг, Лиза сказала совсем другим тоном:

- Мне все равно, что вы сделаете из моих слов, но я хочу сказать вам, что вы непременно и как можно скорее должны уехать отсюда. Ступайте в

Москву, в Петербург, в Париж, куда хотите, но не оставайтесь здесь. Вы здесь скоро... потеряете даже способность сближаться.

- Я не могу никуда уехать.

- Отчего это?

- Мне жаль ребенка.

- А при вас хорошо ребенку?

- Все-таки лучше.

- Старайтесь устроить ребенка, ищите кафедры, защищайте диссертацию.

- Мне ее жаль.

- Кого?

- Ее... жену.

Лиза сделала презрительную гримасу и сказала:

- Это даже смешно, Дмитрий Петрович.

- Да, я знаю, что смешно и даже, может быть, глупо.

- Может быть, - отвечала Лиза.

- Что ж делать?

- Уехать, работать, оставить ее в покое, заботиться о девочке. Другой мир, другие люди, другая обстановка, все это вас оживит. Стыдитесь, Дмитрий

Петрович! Вы хуже Помады, которого вы распекаете. Вместо того чтобы выбиваться, вы грязнете, тонете, пьете водку... Фуй!

Доктор опустил весла и закрыл лицо.

- Вы, кажется, плачете? - спросила Лиза.

- Плачу, - спокойно отвечал доктор.

- Это уж из рук вон! Что, наконец, вас так мучает? Доктор! доктор!

неужели и вы уже стали ничтожеством, и в вас заглохло все человеческое?

Розанов долго молчал и разом спокойно поднял голову.

- Что? - спросила глядевшая на него Лиза.

- Вы правы.

- Так ступайте же, и чем скорее, тем лучше.

- У меня нет денег.

- Это вздор. У меня есть около двухсот рублей моих собственных, и вы меня обидите, если не возьмете их у меня взаймы.

- Нет, не возьму.

- Я вам сказала, что вы меня обидите и лишите права принять со временем от вас, может быть, большую услугу. - Так уедете? - спросила она, вставая, когда лодка причаливала к берегу.

- Уеду, - решительно отвечал Розанов.

- Ваше слово.

- Да.

На берегу показался Помада, сидящий с свернутым большим платком на коленях.

- И еще... - сказала Лиза тихо и не смотря на доктора, - еще... Не пейте, Розанов. Работайте над собой, и вы об этом не пожалеете: все будет, все придет, и новая жизнь, и чистые заботы, и новое счастье. Я меньше вас живу, но удивляюсь, как это вы можете не видеть ничего впереди.

Сказав это, Лиза оперлась на руку Помады и, дойдя с ним молча до крыльца, прошла тихонько в комнату Женни. Доктор отправился было домой, но

Вязмитинов и Гловацкий, высунувшись из окна, упросили его зайти. В зале опять был Зарницын, неожиданно возвратившийся с несколькими бутылками шампанского, которые просил у Гловацкого позволения распить.

Общество было навеселе, и продолжалась картежная игра. Сафьянос либеральничал с Зарницыным и, по временам обращаясь к Помаде, говорил:

- Вы, господин Помада, подумайте о васем слузэнии. Я вам вверяю пост, господин Помада, вы долзны руководить детей к цести: тэпэрь такое время.

- Именно такое время, - подтверждал Зарницын.

Доктор сел у стола, и семинарист философского класса, взглянув на

Розанова, мог бы написать отличную задачку о внутреннем и внешнем человеке.

Здесь был только зоологический Розанов, а был еще где-то другой, бесплотный

Розанов, который летал то около детской кроватки с голубым ситцевым занавесом, то около постели, на которой спала женщина с расходящимися бровями, дерзостью и эгоизмом на недурном, но искаженном злостью лице, то бродил по необъятной пустыне, ловя какой-то неясный женский образ, возле которого ему хотелось упасть, зарыдать, выплакать свое горе и, вставши по одному слову на ноги, начать наново жизнь сознательную, с бестрепетным концом в пятом акте драмы.

А зоологический Розанов машинально наливал себе пятый стакан хересу и молча сидел, держа на руках свою отяжелевшую голову.

Когда далеко летавший Розанов возвратился в себя, он не узнал своего жилища: там был чад, сквозь который все представлялось как-то безобразно, и чувствовалась неудержимая потребность лично вмешаться в это безобразие и сделать еще безобразнее.

- Стуо мне! стуо мне моздно сделать! - восклицал Сафьянос, многозначительно засосав губу, - у мэнэ есть свой король, свое правительство. Я всегда могу писать король Оттон. Стуо мнэ! Наса сторона -

хоросая сторона.

- У вас маслины все едят, - заметил Розанов.

- Да. У нас усе, усе растет. У нас рыба усякая, камбола такая, с изюмом.

- Больше все одни маслины жрут с прованским маслом.

- Да, и барабанское масло и мазулины, усе у нас, в насей стороне. Я

сицас могу туда ехать. Я слузыл в балаклавская баталион, но сицас могу ехать. Я имею цин и мундир, но сицас могу ехать.

- Там на тебя юбку наденут, - вставил Розанов и засмеялся.

Сафьянос обиделся, хозяин и гости стеснились от этой неожиданной фамильярности.

- У нас каздый целовек усигда мозэт...

- Юбка носить, ха-ха-ха. Вот, господа, хорош он будет в юбке!

Пузаноста, поезжай, брат, в своя сторона. Пузаносто, ха-ха-ха.

Доктор совсем опьянел. Вязмитинов встал, взял его под руку и тихо вышел с ним в библиотеку Петра Лукича, где Розанов скоро и заснул на одном из диванов. Сафьянос понял, что сближение, сделанное им экспромтом, может его компрометировать, и, понюхав табаку, стал сбираться в гостиницу. Петр Лукич все извинялся и намерен был идти извиняться завтра, но сконфуженный Сафьянос тотчас же, придя домой, послал за лошадьми и уехал, забыл даже о своем намерении повидаться с Бахаревым. К конфузу, полученному им по милости

Розанова, присоединился новый конфуз. Снимая с себя мундирный фрак, Сафьянос нашел в левом заднем кармане пачку литографированной песни, пять тоненьких брошюрочек и проект адреса о даровании прав самоуправления и проч. Сафьянос обомлел от этой находки. Сначала он хотел все это тотчас же уничтожить, но потом, раздумав, сунул все в чемодан и уехал, размышляя: откуда бы это взялось в его кармане? Ревизор не пришел ни к какой определенной догадке, потому что он не надевал мундира со дня своего выезда из университетского города и в день своего отъезда таскался в этом мундире по самым различным местам. Но более всех его подозрения все-таки вертелись около Саренки, который держал себя так таинственно и очень близко к нему подсаживался.

Саренко, нашедши точно такой же клад в своем кармане, решил, что это ему сунул ревизор и что, значит, веет другой ветер и приходит пора запевать другие песни. Он изменился к Зарницыну и по задумчивости Петра Лукича отгадал, что и тот после ухода Сафьяноса вернулся в свою комнату не с пустым карманом. Саренко тщательно спрятал свою находку и хранил строгое молчание.

Петр Лукич тоже ни о чем подобном не говорил, но из губернского города дошли слухи, что на пикнике всем гостям в карманы наклали запрещенных сочинений и даже сунули их несколько экземпляров приезжему ученому чиновнику. Сафьянос роздал все свои экземпляры губернскому бомонду.

- Стоуо-то такое дазе в воздухе носится, - заключал он, потягивая своим греческим носом.

Вслед за ним в городе началось списыванье и толки о густой сети революционных агентов.

Вязмитинов, проводя Сафьяноса, вернулся за доктором. Розанов встал, пошатнулся, потом постоял немножко, закрыл глаза и, бесцеремонно отбросив руку Вязмитинова, твердо пошел домой по пыльной улице.

- Боже мой! никогда нет покоя от этого негодяя! - пронеслось у него над ухом, когда он проходил на цыпочках мимо спальни жены.

``Вы даже скоро дойдете до того, что обижаться перестанете``, -

прозвучал ему другой голос, и доктор, вздохнув, повалился на свой продавленный диван.

Лиза в это время еще лежала с открытыми глазами и думала: ``Нет, так нельзя. Где же нибудь да есть люди!``

Через два дня она опять заехала к Женни и сказала, что ей нездоровится, позвала Розанова, поговорила с ним несколько минут и опять уехала.

А затем начинается пробел, который объяснится следующею главою.

Глава тридцать первая. ВЕЛИКОЕ ПЕРЕСЕЛЕНИЕ НАРОДОВ И ВООБЩЕ ГЛАВА, РЕЗЮМИРУЮЩАЯ ПЕРВУЮ КНИГУ

Обширная пойма, на которую выходили два окна залы Гловацких, снова была покрыта белым пушистым снегом, и просвирнина гусыня снова растаскивала за ноги поседевших гренадеров. В доме смотрителя все ходили на цыпочках и говорили вполголоса. Петр Лукич был очень трудно болен. Стоял сумрачный декабрьский день, и порошил снег; на дворе было два часа.

Женни по обыкновению сидела и работала у окна. Глаза у нее были наплаканы докрасна и даже несколько припухли.

В дверь, запертую изнутри передней, послышался легкий, осторожный стук.

Женни встала, утерла глаза и отперла переднюю. Вошел Вязмитинов.

- Что? - спросил он, снимая пальто.

- Ничего: все то же самое, - отвечала Женни и тихо пошла к своему столику.

- Папа не спал всю ночь и теперь уснул очень крепко, - сказала Женни, не поднимая глаз от работы.

- Это хорошо. А доктор был сегодня?

- Нет, не был; да что, он, кажется...

- Ничего не понимает, вы хотите сказать?

- Не знаю, и вообще он как-то не внушает к себе доверия. Папа тоже на него не полагается. Вчера с вечера он все бредил, звал Розанова.

- Да, теперь Розанова поневоле вспомнишь.

- Его всегда вспомнишь, не только теперь. Вы давно не получали от него известия?

- Давно. Я всего только два письма имел от него из Москвы; одно вскоре после его отъезда, так в конце сентября, а другое в октябре; он на мое имя выслал дочери какие-то безделушки.

- А вы ему давно писали?

- Тоже давно.

- Зачем же вы не пишете?

- Да о чем писать-то, Евгения Петровна?

Разговор на несколько минут прекратился.

- Я тоже давно не имею о нем никакого известия: Лиза и о себе почти ничего не пишет.

- Что она в самом деле там делает? Ведь наверное же доктор у них бывает.

- Бог их знает. Я знаю только одно, что мне очень жаль Лизу.

- И кто бы мог думать?.. - проговорила про себя Женни после некоторой паузы. - Кто бы мог думать, что все пойдет так как-то... Странно как идет нынче жизнь!

- Каждому, Евгения Петровна, его жизнь кажется и странною и трудною.

- Ну нет. Все говорят, что нынче как-то все пошло скорее, что ли, или тревожнее.

- Старым людям всегда представляется, что в их время все было как-то умнее и лучше. Конечно, у всякого времени свои стремления и свои заботы:

климат, и тот меняется. Но только во всем, что произошло около нас с тех пор, как вы дома, я не вижу ничего, что было бы из ряда вон. Зарницын женился на Кожуховой - это дело самое обыкновенное. Муж ее умер, она стала увядать, история с князем стала ей надоедать, а Зарницын молод, хорош, говорить умеет, отчего ж ей было не женить его на себе? Бахаревы уехали в

Москву, да отчего ж им было не ехать туда, имея деньги и дочерей невест?

Розанов уехал потому, что тут уж его совсем дошли.

- То-то все и странно. Зарницын все толковал о свободе действий, о труде и женился так как-то...

- Не беспокойтесь о нем: он очень счастлив и либерал еще более, чем когда-нибудь. Что ж ему. Кожухова еще и теперь очень мила, деньги есть, везде приняты. Бахаревы...

- Я о них не говорю, - осторожно предупредила Женни.

- Ну, а доктору нельзя было оставаться.

- Отчего же нельзя? разве, думаете, ему там лучше?

- Конечно, в этом не может быть никакого сомнения. Тут было все: и недостатки, и необходимость пользоваться источниками доходов, которые ему всегда были гадки, и вражда вне дома, и вражда в доме: ведь это каторга! Я

не знаю, как он до сих пор терпел.

- Странная его барыня, - проговорила Женни.

- Да-с, это звездочка! Сколько она скандалов наделала, Боже ты мой! То убежит к отцу, то к сестре; перевозит да переносит по городу свои вещи. То расходится, то сходится. Люди, которым Розанов сапог бы своих не дал чистить, вон, например, как Саренке, благодаря ей хозяйничали в его домашней жизни, давали советы, читали ему нотации. Разве это можно вынести?

- Да что, она не любит, что ли?

- А Бог ее ведает! Ее никак разобрать нельзя. Ее ведь если расспросить по совести, так она и сама не знает, из-за чего у нее сыр-бор горит.

- Не хотят уступить друг другу. Ему бы уж поравнодушней смотреть на нее, что ли?

- Да ведь нельзя же, Евгения Петровна, чтобы он одобрял ее чудотворства. Чужим людям это случай свои гуманные словеса в ход пустить, а ведь ему они больны.

- Да, это правда, - проронила с сожалением Женни после короткой паузы: - а все-таки она жалка.

- Ни капли она мне не жалка.

Женни покачала неодобрительно головою.

- Право, - подтвердил Вязмитинов, - что тут жалеть палача. Скверная должность, да ведь сама такую выбрала .

- Вы думаете - она злая?

- Прежде я этого не думал, а теперь утверждаю, что она женщина злая.

- И как же он ее именно выбрал?

- Что выбрал, Евгения Петровна! Русский человек зачастую сапоги покупает осмотрительнее, чем женится. А вы то скажите, что ведь Розанов молод и для него возможны небезнадежные привязанности, а вот сколько лет его знаем, в этом роде ничего похожего у него не было.

Женни промолчала.

- Вы не припомните, Николай Степанович, когда доктор стал собираться в

Москву? - спросила Женни после долгой паузы.

- Не помню, право. Да он и не собирался, а как-то разом в один день уехал.

- Это было после того, как приезжала сюда Лиза и говорила, что брат

Ольги Сергеевны выписывает их в Москву.

- Не помню, право. У меня плохая память, да я и не видал никакой связи в этих событиях.

- И я тоже... Я только так спросила.

- Я не заметил, как это все рассыпалось и мы с вами остались одни.

- Да, - задумчиво произнесла Женни.

- Вам говорил Помада, что и он собирается в Москву?

- Говорил, - отвечала спокойно Женни.

- Сидел, сидел сиднем в Мереве, а тут разошелся, - заметил

Вязмитинов.

Гловацкий кашлянул в своем кабинете.

Женни встала, подошла на цыпочках к его двери, послушала и через пять минут возвратилась и снова села на свое место. В комнате было совершенно тихо. Женни дошила нитку, вдернула другую и, взглянув на Вязмитинова, стала шить снова. Вязмитинов долго сидел и молчал, не сводя глаз с Женни.

- В самом деле, я как-то ничего не замечал, - начал он, как бы разговаривая сам с собою. - Я видел только себя, и ни до кого остальных мне не было дела.

Женни спокойно шила.

- В жизни каждого человека хоть раз бывает такая пора, когда он бывает эгоистом, - продолжал Вязмитинов тем же тоном, несколько сконфуженно и робко.

- Не должно быть такой поры, - заметила Женни.

- Когда человек... когда человеку... одно существо начинает заменять весь мир, в его голове и сердце нет места для этого мира.

- Это очень дурно.

- Но это всегда так бывает.

- Может быть, и не всегда. Почему вы можете знать, что происходит в чужом сердце? Вы можете говорить только за себя.

Вязмитинов порывисто встал и хотел ходить по комнате. Женни остановила его среди залы, сказав:

- Сядьте, пожалуйста, Николай Степанович; папа очень чутко спит, его могут разбудить ваши шаги, а это ему вредно.

- Простите, Бога ради, - сказал Вязмитинов и снова сел против хозяйки.

- Евгения Петровна! - начал он, помолчав.

- Что? - спросила, взглянув на него, Женни.

- Я давно хотел спросить...

- Спрашивайте.

- Вы мне будете отвечать искренно, откровенно?

- Franchement? (Откровенно? (фр.)) - спросила Женни с легкой улыбкой, которая мелькнула по ее лицу и тотчас же уступила место прежнему грустному выражению.

- Нет, вы не смейтесь. То, о чем я хочу спросить вас, для меня вовсе не смешно, Евгения Петровна. Здесь дело идет о счастье целой жизни.

Женни слегка смутилась и сказала:

- Говорите.

А сама нагнулась к работе.

- Я хотел вам сказать... и я не вижу, зачем мне молчать далее... Вы сами видите, что... я вас люблю.

Женни покраснела как маков цвет, еще пристальнее потупила глаза в работу, и игла быстро мелькала в ее ручке.

- Я люблю вас, Евгения Петровна, - повторил Вязмитинов, - я хотел бы быть вашим другом и слугою на целую жизнь... Скажите же, скажите одно слово!

- Какое вы странное время выбрали! - могла только выговорить совершенно смущенная Женни.

- Разве не все равно время?

- Нет, не все равно; мой отец болен, может быть опасен, и вы в такую минуту вызываете меня на ответ о... личных чувствах. Я теперь должна заботиться об отце, а не... о чем другом.

- Но разве я не заботился бы с вами о вашем отце и о вас? Ваш отец давно знает меня, вы тоже знаете, что я люблю вас.

Гловацкая не отвечала.

- Евгения Петровна! - начал опять еще покорнее Вязмитинов. - Я ведь ничего не прошу: я только хотел бы услышать из ваших уст одно, одно слово, что вы не оттолкнете моего чувства.

- Я вас не отталкиваю, - прошептала Женни, и на ее шитье скатились две чистые слезки.

- Так вы любите меня? - счастливо спросил Вязмитинов.

- Как вам нужны слова! - прошептала Женни и, закрыв платком глаза, быстро ушла в свою комнату.

Петру Лукичу после покойного сна было гораздо лучше. Он сидел в постели, обложенный подушками, и пил потихоньку воду с малиновым сиропом.

Женни сидела возле его кровати; на столике горела свеча под зеленым абажуром.

В восемь часов вечера пришел Вязмитинов.

- Вот, Евгения Петровна, - начал он после первого приветствия, -

Розанов-то наш легок на помине. Только поговорили о нем сегодня, прихожу домой, а от него письмо.

- Что ж он пишет вам? - спросила Женни, несколько конфузясь того, о чем сегодня говорили.

- Ему прекрасно: он определился ординатором в очень хорошую больницу, работает, готовит диссертацию и там в больнице и живет. Кроме того, перезнакомился там с разными знаменитостями, с литераторами, с артистами.

Его очень обласкала известная маркиза де Бараль: она очень известная, очень просвещенная женщина. Ну, и другие около нее, все уж так сгруппировано, конечно. И в других кружках, говорит, встретил отличных людей, честных, энергических. Удивляюсь, говорит, как я мог так долго вязнуть и гнить в этом болоте.

- Ну, это для нас, куликов-то, небольшой комплимент, - проговорил слабым голосом больной старик.

- А о Лизе он ничего не пишет? - спросила уже смелее Женни.

- Пишет, что виделся с нею и со всеми, но далеко, говорит, живу, и дела много.

- Что ж это за маркиза де Бараль?

- Это известность.

- Молодая она женщина?

- Нет, судя по тому, сколько лет ее знают все, она должна быть очень немолодая: ей, я думаю, лет около пятидесяти.

Прошли святки, и время уже подходило к масленице.

Был опять вечер. Гловацкий обмогался; он сидел в постели и перебирал деревянною ложечкою свой нюхательный табак на синем чайном блюдце, а Женни сидела у свечки с зеленым абажуром и читала вслух книгу. Вязмитинов вошел, поздоровался и сказал:

- Знаете, какая новость? Едучи к вам, встретился с Розановой, и она мне возвестила, что едет на днях к мужу.

- В Москву? - спросили в одно слово смотритель и его дочь.

- Что ж это будет? - спросила Женни, поднеся к губам тоненький мизинец своей ручки.

- Да, любопытен бы я был, как выражается Саренко, видеть, что там теперь сотворится в Москве? - произнес с улыбкою Вязмитинов.

По мнению Женни, шутливый тон не должен был иметь места при этом разговоре, и она, подвинув к себе свечки, начала вслух прерванное чтение нового тома русской истории Соловьева.

В Москву, читатель.

Николай Лесков - НЕКУДА - 03 Книга Первая В ПРОВИНЦИИ, читать текст

См. также Лесков Николай - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

НЕКУДА - 04 Книга вторая В МОСКВЕ
Книга вторая. В МОСКВЕ Глава первая. ДАЛЬНЕЕ МЕСТО Даже в такие зимы,...

НЕКУДА - 05 Книга вторая В МОСКВЕ
Глава восьмая. ЛЮДИ ДРЕВНЕГО ПИСЬМА Доктору Розанову очень нравилось е...