Николай Лесков
«На ножах 04 ЧАСТЬ ВТОРАЯ - БЕЗДНА ПРИЗЫВАЕТ БЕЗДНУ»

"На ножах 04 ЧАСТЬ ВТОРАЯ - БЕЗДНА ПРИЗЫВАЕТ БЕЗДНУ"

* ЧАСТЬ ВТОРАЯ *

БЕЗДНА ПРИЗЫВАЕТ БЕЗДНУ

Глава первая

Entre chien et loup

{Сумерки, пора между часом собаки и волка (фр.).}

Горданов не сразу сшил себе свой нынешний мундир: было время, когда он носил другую форму. Принадлежа не к новому, а к новейшему культу, он имел пред собою довольно большой выбор мод и фасонов: пред ним прошли во всем своем убранстве Базаров, Раскольников и Маркушка Волохов, и Горданов всех их смерил, свесил, разобрал и осудил: ни один из них не выдержал его критики.

Базаров, по его мнению, был неумен и слаб - неумен потому, что ссорился с людьми и вредил себе своими резкостями, а слаб потому, что свихнулся пред

"богатым телом" женщины, что Павел Николаевич Горданов признавал слабостью из слабостей. Раскольникова Горданов сравнивал с курицей, которая не может не кудахтать о снесенном ею яйце, и глубоко презирал этого героя за его привычку беспрестанно чесать свои душевные мозоли. Маркушка Волохов

(которого Горданов знал вживе) был, по его мнению, и посильнее и поумнее двух первых, но ему, этому алмазу, недоставало шлифовки, чтобы быть бриллиантом, а Горданов хотел быть бриллиантом и чувствовал, что к тому уже настало удобное время.

Павел Николаевич - человек происхождения почти безвестного, но романического: он сын московской цыганки и старшего брата Михаила Андреевича

Бодростина. Отец его некогда истратил чудовищные деньги на ухаживание за его матерью и еще большие - на выкуп ее из табора; но, прожив с нею один год с глазу на глаз в деревне, наскучил ее однообразными ласками и вывел ее в особый хуторок, а сам женился на девушке соответственного положения. Мать

Павла Николаевича этого не снесла: как за нею ни присматривали на хуторе, она обманула своих приставников, убежала в прежнее обиталище к своему изменнику и пришла как раз во время свадебного пира. Ее не пустили, она взобралась на берег Оки, не помня себя, в муках и бешенстве родила здесь ребенка и, может быть, не помня же себя, бросилась в воду и утонула. Ребенок был взят; его назвали в крещении Павлом и записали на имя бедного мелкопоместного дворянина Горданова, которому подарили за это семью людей.

Чтобы Павел Горданов не мотался на глазах, его свезли сначала в уездный городишко и отдали на воспитание акушерке; отсюда восьми лет его перевезли в губернский пансион, а из пансиона, семнадцати лет, отправили в Петербургский университет. Отца своего Горданов никогда не помнил, судьбами мальчика всегда распоряжался Михаил Андреевич Бодростин, которого Павел Николаевич видал раз в год. К семнадцатому году своего возраста Павел Николаевич освободился от всех своих родных, как истинных, так и нареченных: старший

Бодростин умер; супруги Гордановы, фамилию которых носил Павел Николаевич, также переселились в вечность, и герой наш пред отправлением своим в университет получил из рук Михаила Андреевича Бодростина копию с протокола дворянского собрания об утверждении его, Павла Николаевича Горданова, в дворянстве и документ на принадлежность ему деревни в восемьдесят душ, завещанной ему усопшим Петром Бодростиным. Все остальное большое состояние бездетного старого Бодростина перешло к его вдове и брату, нынешнему мужу

Глафиры Васильевны Бодростиной, урожденной Агатовой.

Павел Горданов был от природы умен и способен; учился он хорошо; нужды никогда не знал и не боялся ее: он всегда был уверен, что бедность есть удел людей глупых. Унижаем он никогда не был, потому что всегда он был одет и обут хорошо; постоянно имел у себя карманные деньги, считался дворянином и умел не дозволять наступать себе на ногу. В жизни его было только одно лишение: Горданов не знал родных ласк и не видал, как цветут его родные липы, но он об этом и не заботился: он с отроческой своей поры был всегда занят самыми серьезными мыслями, при которых нежные чувства не получали места. Горданов рано дошел до убеждения, что все эти чувства - роскошь, гиль, путы, без которых гораздо легче жить на белом свете, и он жил без них.

Базаровцы ему приходились не по обычаю: мы выше сказали, что базаровцы казались ему непрактичными, но сила вещей брала свое, надо было примыкать к этой силе, и Горданов числился в студенческой партии, которою руководил бурнопламенный, суетливый и суетный Висленев. Сначала Горданов держался этой партии единственно только для мундира и положения, и потому, когда на

Висленева и его ближайших сотоварищей рухнула туча, удивившая всех тем, что из нее вышел очень маленький гром, Горданов остался здрав и невредим. Его ничто не задело, и он во время отсутствия разосланных верховодов даже подвинулся немножечко вперед, получил некоторый вес и значение. Наступившая пора entre chien et loup показала Павлу Николаевичу, что из бреда, которым были полны пред тем временем отуманенные головы, можно при самой небольшой ловкости извлекать для себя громадную пользу. Надо было только стать на виду и, если можно, даже явиться во главе движения, но, конечно, такого движения, которое бы принесло выгоды, а не спровадило вослед неосторожного Висленева и его товарищей. Павел Николаевич быстро воспользовался положением. Видя в кружке "своих" амурные заигрыванья с поляками, он провозгласил иезуитизм.

"Свои" сначала от этого осовели, но Горданов красноречиво представлял им картины неудач в прошлом, - неудач прямо происшедших от грубости базаровской системы, неизбежных и вперед при сохранении старой, так называемой нигилистической системы отношений к обществу, и указал на несомненные преимущества борьбы с миром хитростию и лукавством. В среде слушателей нашлись несколько человек, которые на первый раз немножко смутились этим новшеством, но Горданов налег на естественные науки; указал на то, что и заяц применяется к среде - зимой белеет и летом темнеет, а насекомые часто совсем не отличаются цветом от предметов, среди которых живут, и этого было довольно: гордановские принципы сначала сделались предметом осуждения и потом быстро стали проникать в плоть и кровь его поклонников.

К этому времени гордановской жизни относится приобретение им себе расположения Глафиры Агатовой, чему он не придавал большой цены, и потом потеря ее, с чем он едва справился, наделав предварительно несколько глупостей, не отвечавших ни его намерениям, ни его планам, ни тем принципам, которые он вырабатывал для себя и внушал другим.

Без ошибок было нельзя, и пригонка нынешнего спокойного, просторного и теплого мундира Горданову обошлась ему не без хлопот: надо было выбираться из хаоса страшно переплетенных и перепутанных понятий, уставов и преданий, в которых не было ничего стройного и без которых нельзя было вывести никакого плана и никакой системы для дальнейших действий. Павлу Николаевичу не трудно было доказать, что нигилизм стал смешон, что грубостию и сорванечеством ничего не возьмешь; что похвальба силой остается лишь похвальбой, а на деле бедные новаторы, кроме нужды и страданий, не видят ничего, между тем как сила, очевидно, слагается в других руках. Это уже давно чувствовали и другие, но только они не были так решительны и не смели сказать того, что сказал им Горданов; но зато же Павел Николаевич нашел себе готовую большую поддержку Все, желавшие снять с себя власяницу и вериги нигилизма, были за

Горданова, и с их поддержкой Павел Николаевич доказал, что поведение отживших свой век нигилистов не годится никуда и ведет к погибели. Когда Горданов представил все это в надлежащем положении, все поняли, что это действительно так, и что потому, стало быть, нужно сделать свод всему накопившемуся хламу полуречий и недомолвок и решить, чем вперед руководствоваться.

Кому же было заняться этим сводом, как не Горданову? Он за это и взялся, и в длинной речи отменил грубый нигилизм, заявленный некогда

Базаровым в его неуклюжем саке, а вместо его провозгласил негилизм -

гордановское учение, в сути которого было понятно пока одно, что негилистам дозволяется жить со всеми на другую ногу, чем жили нигилисты. Дружным хором кружок решил, что Горданов велик.

Глава вторая. Враги г. Горданова

Но как всякое величие должно иметь недоброжелателей и врагов, то не обошлось без них и у Павла Николаевича.

Горданов в своей законодательной деятельности встречал немало неприятных противоречий со стороны некоторых тяжелых людей, недовольных его новшествами и составивших староверческую партию посреди новых людей. Во главе этих беспокойных староверов более всех надоедала Горданову приземистая молоденькая девушка, Анна Александровна Скокова, особа ограниченная, тупая, рьяная и до того скорая, что в устах ее изо всего ее имени, отчества и фамилии, когда она их произносила, по скорости, выходило только Ванскок, отчего ее, в видах сокращения переписки, никогда ее собственным именем и не звали, а величали ее в глаза Ванскоком, а за глаза или "Тромбовкой" или

"Помадною банкой", с которыми она имела некоторое сходство по наружному виду и крепкому сложению.

Староверка Ванскок держалась древнего нигилистического благочестия;

хотела, чтобы общество было прежде уничтожено, а потом обобрано, между тем как Горданов проповедовал план совершенно противоположный, то есть чтобы прежде всего обобрать общество, а потом его уничтожить.

- В чем же преимущество его учения? - добивалась Ванскок.

- В том, что его игра беспроигрышна, в том, что при его системе можно выигрывать при всяком расположении карт, - внушали Ванскок люди, перемигнувшиеся с Гордановым и поддерживавшие его с благодарностью за то, что он указал им удобный лаз в сторону от опостылевших им бредней.

- В таком случае это наше новое учение будет сознательная подлость, а я не хочу иметь ничего общего с подлецами, - сообразила и ответила прямая

Ванскок.

Она в эти минуты представляла собою того приснопоминаемого мольеровского мещанина, который не знал, что он всю жизнь говорил прозой.

Чтобы покончить с этой особой и с другими немногими щекотливыми лицами, стоявшими за старую веру, им объявили, что новая теория есть "дарвинизм".

Этим фортелем щекотливость была успокоена и старой вере нанесен окончательный удар. Ванскок смирилась и примкнула к хитрым нововерам, но она примкнула к ним только внешнею стороной, в глубине же души она чтила и любила людей старого порядка, гражданских мучеников и страдальцев, для которых она готова была срезать мясо с костей своих, если бы только это мясо им на что-нибудь пригодилось. Таких страдальцев в эту пору было очень много, все они были не устроены и все они тяжко нуждались во всякой помощи, - они первые были признаны за гиль, и о них никто не заботился. По новым гордановским правилам, не следовало делать никаких непроизводительных затрат, и расходы на людей, когда-нибудь компрометированных, были объявлены расходами непроизводительными. Общительность интересов рушилась, всякому предоставлялось вредить обществу по-своему.

Ванскок это возмутило до бешенства. Она потребовала обстоятельнейших объяснений, в чем же заключается "дарвинизм" нового рода?

- Глотай других, чтобы тебя не проглотили, - отвечали ей коротко и небрежно.

Но от Ванскок не так легко было отвязаться.

- Это теория, - сказала она, - но в чем же экспериментальная часть дела?

- В борьбе за существование, - было ей тоже коротким ответом.

- Ну позвольте, прежде я верила в естественные науки, теперь во что же я буду верить?

- Не верьте ни во что, все, во что вы верили, - гиль, не будьте никакою гилисткой.

- Но как приучить себя к этому? - мутилась несчастная Ванскок. - Я

прежде работала над Боклем, демонстрировала над лягушкой, а теперь... я ничего другого не умею: дайте же мне над кем работать, дайте мне над чем демонстрировать.

Ей велели работать над своими нервами, упражнять их "силу".

- Как?

Ей дали в руки кошку и велели задушить ее рукой.

Ванскок ни на минуту не подумала, что это шутка: она серьезно взяла кошку за горло, но не совладела ни с нею, ни с собою: кошка ее оцарапала и убежала.

- Из этого вы видите, - сказали ей, - что эксперименты с кошкой гораздо труднее экспериментов с лягушкой.

Ванскок должна была этому поверить. Но сколько она ни работала над своими нервами, результаты выходили слабые, между тем как одна ее знакомая, дочь полковника Фигурина, по имени Алина (нынешняя жена Иосафа Висленева), при ней же, играя на фортепиано, встала, свернула голову попугаю и, выбросив его за окно, снова спокойно села и продолжала доигрывать пьесу.

Эта "сила нервов" поражала и занимала скорбную головой девицу, и она проводила время в упражнениях над своею нервною системой, не замечая, что делали в это время другие, следуя гордановской теории; и вдруг пред ней открылась ужасная картина неслыханнейших злодеяний.

Во-первых, все члены кружка мужского пола устремились на службу; сам

Горданов пошел служить в опольщенный край и... гордановцы все это оправдали всем своим сонмом.

- Это ловко, - сказали они, и более ничего. Мелкий газетный сотрудник,

Тихон Ларионович Кишенский, пошел в полицейскую службу.

- Это очень ловко, - говорили гордановцы, - он может быть полезен своим.

Кишенский открыл кассу ссуд.

- Это чрезвычайно умно, - говорили те же люди, - пусть он выбирает деньги у подлецов и выручит при случае своих.

Кишенский пошел строчить в трех разных газетах, трех противоположных направлений, из коих два, по мнению Ванскок, были безусловно "подлы". Он стал богат; в год его уже нельзя было узнать, и он не помог никому ни своею полицейскою службой, ни из своей кассы ссуд, а в печати, если кому и помогал одною рукой, то другой зато еще злее вредил, но с ним никто не прерывал никаких связей.

- Он подлец! - вопияла Ванскок. -

- Ничуть не бывало, - отвечали ей, - он только борется за существование.

Далее... далее, жиду Тишке Кишенскому стали кланяться; Ванскок попала в шутихи; над ней почти издевались в глаза.

Далее... Далее страхи!

Коварная красавица Глафира Васильевна Агатова предательски изменила принципу безбрачия и вышла замуж церковным браком за приезжего богатого помещика Бодростина, которого ей поручалось только не более как обобрать, то есть стянуть с него хороший куш "на общее дело". Глафира обманула всех и завершила дело ужасное: она поставила свою красоту на большую карту и вышла замуж. Ей за это жестоко мстили все и особенно не очень красивая и никогда не надеявшаяся найти себе мужа Алина Фигурина и Ванскок, защищенные самою природой от нарушения обетов вечного девства.

Они выдали Михаилу Андреевичу Бодростину тайну отношений Горданова к

Глафире и, как мы видели из слов этой дамы, навсегда испортили ее семейное положение.

С Бодростиной строго взыскано, и это прекрасно, но зато, что же за ужасный случай был через год!

Некто из правоверных, Казимира Швернотская, тоже красавица, как и

Бодростина, никого не спросясь, вышла замуж за богатого князя

Вахтерминского, и что же? Все с неслыханною дерзостью начали ее поддерживать, что она хорошо сделала. Это говорили и Пасиянсова, и

Бурдымовская, и Ципри-Кипри, и другие. Ципри-Кипри, маленькая барышня с картофельным носом, даже до того забылась, что начала проводить преступную мысль, будто бы женщине, живущей с мужчиной, должно быть какое-нибудь название, а название-де ей одно "жена", и потому брак нужно дозволить, и проч., и проч. Возмутительное вольномыслие это имело ужасные последствия:

так, красивая армянка Паспянсова, наслушавшись таких суждений, ни с того, ни с сего вдруг приходит раз и объявляет, что она вышла замуж.

- Как, что, за кого? - удивились все хором.

- Мой муж, путеец, Парчевский, - отвечала Пасиянсова.

- Парчевский! Путеец!.. Ну молодчина вы, Пасиянсова! - воскликнули все снова хором.

Одна Ванскок, разумеется, не похвалила бывшую Пасиянсову и заметила ей, что Парчевский был всегда против брака.

- Мало ли против чего они бывают! - небрежно отвечала ей бывшая

Паснянсова. - А на что же даны мужчине кровь, а женщине ум? Товар полюбится и ум расступится!

- Так это вы его заставили изменить принципу?

- Конечно, я. Неужто я и такого вздора не стою?

- И вы это без стыда так прямо говорите!

- Да, вот так прямо и говорю.

- Я на вас соберу сходку!

Пасиянсова только расхохоталась в глаза.

Наконец дошло до того, что сама Алина Фигурина, недавно яростно мстившая Бодростиной за ее замужество пересылкой ее мужу писем Глафиры к

Горданову, уже относилась к браку Пасиянсовой с возмущавшим Ванскок равнодушием. Это был просто омут, раж, умопомрачение. Даже белокурая, голубоглазая Геба коммун, Данка Бурдымовская, тоже объявилась замужем, и все это опять неожиданно, и все это опять нечаянно, негаданно и недуманно.

Опять те же вопросы: как, что и за кого? И на все это спокойный рассказ, что Данка нашла себе избранника где-то совсем на стороне, какого-то

Степана Александровича Головцына, которого встретила раз у литератора-ростовщика Тихона Ларионовича, прошлась с ним до своей квартиры, другой раз зашла к нему, увидала, что он тучен и изобилен, и хотя не литератор, а просто ростовщик, однако гораздо более положительный и солидный, чем Тихон Ларионович, и Данка обвенчалась, никем незримая, законным браком с Головцыным, которого пленила своими белыми плечами и уменьем делать фрикадельки из вчерашнего мяса.

- По крайней мере одно хотя, - сказала Ванскок Данке, - надеюсь же по крайней мере, что вы, Данка, тряхнете мошну своего ростовщика и поможете теперь своим.

- Эх, милый друг, - ответила Данка, едва удостоивая Ванскок мимолетного взгляда, - Головцын такой кремешок, что из него ничего не выкуешь.

При всей непроницательности Ванскок, она хорошо видела, что все эти госпожи врут и виляют, и Ванскок отвернулась от них и плакала о них, много, горько плакала о своем погибшем Иерусалиме, а между тем эпидемия новоженства все свирепела; скоро, казалось, не останется во внебрачном состоянии никого из неприемлющих браков. Ципри-Кипри с ее картофельным носом и та уловила в свои сети какого-то содержателя одного из увеселительных летних садов и сидела сама у васисдаса и продавала билеты. Об этой даже уж и вести не приходило, как она вышла замуж, а Ванскок только случайно заметила ее в васисдасе и, подскочив, спросила:

- Сколько вы здесь получаете, Ципри-Кипри, и не можете ли устроить сюда еще кого-нибудь из наших старинных?..

Но Ципри-Кипри не дала ей окончить и проговорила;

- Я здесь, душка, не по найму, я тут замужем.

Ванскок плюнула и убежала.

Негодование Ванскок росло не по дням, а по часам, и было от чего: она узнала, к каким кощунственным мерам прибегают некоторые лицемерки, чтобы наверстать упущенное время и выйти замуж.

Казимира Швернотская, как оказалось, за пояс заткнула Глафиру Агатову и отлила такую штуку, что все разинули рты. Двадцатилетний князек

Вахтерминский, белый пухлый юноша, ненавидел брак, двадцатипятилетняя

Казимира тоже, на этом они и сошлись. Не признающей брака Казимире вдруг стала угрожать родительская власть, и потому, когда Казимира сказала:

"Князь, сделайте дружбу, женитесь на мне и дайте мне свободу", - князь не задумался ни на одну минуту, а Казимира Швернотская сделалась княгиней

Казимирой Антоновной Вахтерминской, что уже само по себе нечто значило, но если к этому прибавить красоту, ум, расчетливость, бесстыдство, ловкость и наглость, с которою Казимира на первых же порах сумела истребовать с князя обязательство на значительное годовое содержание и вексель во сто тысяч, "за то, чтобы жить, не марая его имени", то, конечно, надо сказать, что княгиня устроилась недурно.

Литератор и ростовщик Тихон Ларионович, знавший толк во всех таких делах, только языком почмокал, узнав, как учредила себя Казимира.

- После Бодростиной это положительно второй смелый удар, нанесенный обществу нашими женщинами, - объявил он дамам и добавил, что, соображая обе эти работы, он все-таки видит, что искусство Бодростиной выше, потому что она вела игру с многоопытным старцем, тогда как Казимира свершила все с молокососом; но что, конечно, здесь в меньшем плане больше смелости, а главное, больше силы в натуре: Бодростина живая, страстная женщина, любившая

Горданова сердцем горячим и неистовым, не стерпела и склонилась к нему снова, и на нем потеряла почти взятую ставку. Княгиня же Казимира

Вахтерминская, обеспечась как следует на счет русского князя, сплыла в

Варшаву, а оттуда в Париж, где, кажется, довольно плохо сдерживает свое обязательство не марать русское княжеское имя. По крайней мере так были уверены все служащие в конторе банкира К*, откуда княгиня получала содержание, определенное ей от князя.

И все это оправдывалось, и всему этому следовали с завистью, с алчбой, лишь бы только удалось... Но такие фокусы нельзя часто повторять, и в этом их неудобство. Требуются постоянные усовершенствования, а изобретательные головы родятся не часто, и вот дело опять очутилось в заминке: браки попритихли.

Весталка Ванскок радовалась и с язвительной доброжелательностию говорила, что необходимо, чтобы опять явился назад Горданов, а он вдруг, как по ее слову, и явился удивить собою Петербург, или сам ему удивиться.

Глава третья. Свой своего не узнал

Возвратясь в Петербург после трехлетнего отсутствия, Горданов был уверен, что здесь в это время весь хаос понятий уже поосел и поулегся, - так он судил по рассказам приезжих и по тону печати, но стройность, ясность и порядок, которые он застал здесь на самом деле, превзошли его ожидания и поразили его. Никакой прежней раскольничьей нетерпимости и тени не было.

Ученики в три года ушли много дальше своего учителя и представляли силу, которой ужаснулся сам Горданов. Какие люди! какие приемы! просто загляденье!

Вот один уже заметное лицо на государственной службе; другой - капиталист;

третий - известный благотворитель, живущий припеваючи на счет филантропических обществ; четвертый - спирит и сообщает депеши из-за могилы от Данта и Поэ; пятый - концессионер, наживающийся на казенный счет; шестой

- адвокат и блистательно говорил в защиту прав мужа, насильно требующего к себе свою жену; седьмой литераторствует и одною рукой пишет панегирики власти, а другою - порицает ее. Все это могло поразить даже Горданова, и поразило. Ясно, что его обогнали и что ему, чтобы не оставаться за флагом, надо было сделать прыжок через все головы. Он и не сробел, потому что он тоже приехал не с простыми руками и с непустой головой: у него в заповедной сумке было спрятано мурзамецкое копье, от которого сразу должна была лечь костьми вся несметная рать и сила великая. Богатырю нашему только нужно было к тому копью доброе древко, и он немедленно же пустился поискать его себе в давно знакомом чернолеске.

Павел Николаевич вытребовал Ванскок, приветил ее, дал ей двадцать пять рублей на бедных ее староверческого прихода (которым она благотворила втайне) и узнал от нее, что литераторствующий ростовщик Тихон Кишенский развернул будто бы огромные денежные дела. Павел Николаевич в этом немножко поусомнился.

- На большие дела, голубка Ванскок, нужны и не малые деньги, - заметил он своей гостье, нежась пред нею на диване.

- А разве же у него их не было? - прозвенела в ответ Ванскок.

- Были? Вы "бедная пастушка, ваш мир лишь этот луг" и вам простительно не знать, что такое нынче называется порядочные деньги. Вы ведь небось думаете, что "порядочные деньги" это значит сто рублей, а тысяча так уж это на ваш взгляд несметная казна.

- Не беспокойтесь, я очень хорошо знаю, что значит несметная казна.

- Ну что же это такое, например, по-вашему?

- По-моему, это, например, тысяч двести или триста.

- Ага! браво, браво, Ванскок! Хорошо вы, я вижу, напрактиковались и кое-что постигаете.

Помадная банка сделала ироническую гримаску и ответила:

- Ужа-а-сно! есть что постигать!

- Нет, право, навострилась девушка хоть куда; теперь вас можно даже и замуж выдавать.

- Мне эти шутки противны.

- Ну, хорошо, оставим эти шутки и возвратимся к нашему Кишенскому.

- Он больше ваш, чем мой, подлый жид, которого я ненавижу.

- Ну, все равно, но дело в том, что ведь ему сотню тысяч негде было взять, чтобы развертывать большие дела. Это вы, дитя мое, легкомысленностью увлекаетесь.

- Отчего это?

- Оттого, что я оставил его два года тому назад с кассой ссуд в полтораста рублей, из которых он давал по три целковых Висленеву под пальто, да давал под ваши схимонашеские ряски.

- Ну и что же такое?

- Да вот только и всего, неоткуда ему было, значит, так разбогатеть. Я

согласен, что с тех пор он мог удесятерить свой капитал, но усотерить...

- А он его утысячерил!

Горданов посмотрел снисходительно на собеседницу и, улыбаясь, проговорил:

- Не говорите, Ванскок, такого вздора.

- Это не вздор-с, а истина.

- Что ж это, стало быть, у него, по-вашему, теперь до полутораста тысяч?

- Если не больше, - спокойно ответила Ванскок.

- Вы сходите с ума, - проговорил тихо Горданов, снова потягиваясь на диване. - Я вам еще готов дать пятьдесят рублей на вашу богадельню, если вы мне докажете, что у Кишенского был источник, из которого он хватил капитал, на который бы мог так развернуться.

- Давайте пятьдесят рублей.

- Скажите, тогда и дам.

- Нет, вы обманете.

- Говорю вам, что не обману.

- Так давайте.

- Нет, вы прежде скажите, откуда Тишка взял большой капитал?

- Фигурина дала.

- Кто-о-о?

- Фигурина, Алина Фигурина, дочь полицейского полковника, который тогда, помните, арестовал Висленева.

Горданов наморщил брови и с напряженным вниманием продолжал допрашивать:

- Что же эта Алина - вдова или девушка?

- Да она не замужем.

- Сирота, стало быть, и получила наследство?

- Ничуть не бывало.

- Так откуда же у нее деньги? Двести тысяч, что ли, она выиграла?

- Отец ее награбил себе денег.

- Да ведь то отец, а она-то что же такое?

- Она украла их у отца.

- Украла?

- Что, это вас удивляет? Ну да, она украла.

- Что ж она - воровка, что ли?

- Зачем воровка, она до сих пор честная женщина: отец ее был взяточник и, награбивши сто тысяч, хотел все отдать сыну, а Алине назначил в приданое пять тысяч.

- А она украла все!

- Не все, а она разделила честно: взяла себе половину.

- Пятьдесят тысяч!

- Да; а другую такую же половину оставила брату просвистывать с француженками у Борелей да у Дононов и, конечно, сделала это очень глупо.

- Вы бы ничего не оставили?

- Разумеется, у ее брата есть усы и шпоры, он может звякнуть шпорами и жениться.

- А отец?

- У отца пенсион, да ему пора уж и издохнуть; тогда пенсион достанется

Алинке, но она робка...

- Да... она робка? Гм!.. вот как вы нынче режете: она робка!.. то есть нехорошо ему чай наливает, что ли?

- Понимайте, как знаете.

- Ого-го, да вы взаправду здесь какие-то отчаянные стали,

- Когда пропали деньги, виновных не оказалось, - продолжала Ванскок после маленькой паузы.

- Да?

- Да; люди, прислуга их, сидели более года в остроге, но все выпущены, а виновных все-таки нет.

- Да ведь виновная ж сама Алина!

- Ну, старалась, конечно, не дать подозрения.

- Какое тут, черт, подозрение, уж не вы одни об этом знаете! А что же ее отец и брат, отчего же им это в носы не шибнуло?

- Может быть, и шибнуло, но на них узда есть - семейная честь. Их дорогой братец ведь в первостепенном полку служит, и нехорошо же для них, если сестрицу за воровство на Мытной площади к черному столбу привяжут; да и что пользы ее преследовать, денег ведь уж все равно назад не получить, деньги у Кишенского.

- У Кишенского!.. Все пятьдесят тысяч у Кишенского! - воскликнул

Горданов, раскрыв глаза так, как будто он проглотил ложку серной кислоты и у него от нее внутри все загорелось.

- Ну да, не класть же ей было их в банк, чтобы ее поймали, и не играть самой бумагами, чтобы тоже огласилось. Кишенский ей разрабатывает ее деньги

- они в компании.

- А-а, в компании, - прошипел Горданов. - Но почему же она так ему верит? Ведь он ее может надуть как дуру.

- Спросите ее, почему она ему верит? Я этого не знаю.

- Любва, что ли, зашла?

- Даже щенок есть.

- Она замуж за него, может быть, собирается?

- Он женат.

Горданов задумался и через минуту произнес нараспев:

- Так вот вы какие стали, голубчики! А вы, моя умница, знаете ли, что подобные дела-то очень удобно всплывают на воду по одной молве?

- Конечно, знаю, только что же значит бездоказательная молва, когда старик признан сумасшедшим, и все его показание о пропаже пятидесяти тысяч принимается как бред сумасшедшего.

- Бред сумасшедшего! Он сумасшедший?

- Да-а-с, сумасшедший, а вы что же меня допрашиваете! Мы ведь здесь с вами двое с глаза на глаз, без свидетелей, так вы немного с меня возьмете, если я вам скажу, что я этому не верю и что верить здесь нечему, потому что пятьдесят тысяч были, они действительно украдены, и они в руках Кишенского, и из них уже вышло не пятьдесят тысяч, а сто пятьдесят, и что же вы, наконец, из всего этого возьмете?

- Но вы сами можете отсюда что-нибудь взять, любезная Ванскок! Вы можете взять, понимаете? Можете взять благородно, и не для себя, а для бедных вашего прихода, которым нечего лопать!

- Благодарю вас покорно за добрый совет; я пока еще не доносчица, -

отвечала Ванскок.

- Но ведь вас же бессовестно эксплуатируют: себе все, а вам ничего.

- Что ж, в жизни каждый ворует для себя. Борьба за существование!

- Ишь ты, какая она стала! А вы знаете, что вы могли бы облагодетельствовать сотни преданных вам людей, а такая цель, я думаю, оправдывает всякие средства.

- Ну, Горданов, вы меня не надуете.

- Я вас не надую!.. да, конечно, не надую, потому что вы не волынка, чтобы вас надувать, а я...

- А вы хотели бы заиграть на мне, как на волынке? Нет, прошло то время, теперь мы сами с усами, и я знаю, чего вам от меня надобно.

- Чего вы знаете? ничего вы не знаете, и я хочу перевести силу из чужих рук в ваши.

- Да, да, да, рассказывайте, разводите мне антимонию-то! Вы хотите сорвать куртаж!

- Куртаж!.. Скажите, пожалуйста, какие она слова узнала!.. Вы меня удивляете, Ванскок, это все было всегда чуждо вашим чистым понятиям.

- Да, подобные вам добрые люди перевоспитали, полно и мне быть дурой, и я поняла, что, с волками живучи, надо и выть по-волчьи.

- Так войте ж! Войте! Если вы это понимаете! - сказал ей Горданов, крепко стиснув Ванскок за руку повыше кисти.

- Что вы это, с ума, что ли, сошли? - спокойно спросила его, не возвышая голоса, Ванскок.

- Живучи с волками, войте по-волчьи и не пропускайте то, что плывет в в руки. Что вам далось это глупое слово "донос", все средства хороши, когда они ведут к цели. Волки не церемонятся, режьте их, душите их, коверкайте их, подлецов, воров, разбойников и душегубов!

- И потом?

- И потом... чего вы хотите потом? Говорите, говорите, чего вы хотите?.. Или, постойте, вы гнушаетесь доносом, ну не надо доноса...

- Я думаю, что не надо, потому что я ничего не могу доказать, и не хочу себе за это беды.

- Беды, положим, не могло быть никакой, потому что донос можно было сделать безымянный.

- Ну, сделайте.

- Но, я говорю, не надо доноса, а возьмите с них отсталого, с

Кишенского и Фигуриной.

- Покорно вас благодарю!

- Вы подождите благодарить! Мы с вами станем действовать заодно, я буду вам большой помощник, неподозреваемый и незримый.

У Горданова зазвенело в ушах и в голове зароился хаос мыслей. Ванскок заметила, что собеседник ее весь покраснел и даже пошатнулся.

- Ну, и что далее? - спросила она.

- Далее, - отвечал Горданов, весь находясь в каком-то тумане, -

далее... мы будем сила, я поведу вам ваши дела не так, как Кишенский ведет дела Фигуриной...

- Вы все заберете себе!

- Нет, клянусь вам Богом... клянусь вам... не знаю, чем вам клясться.

- Нам нечем клясться.

- Да, это прескверно, что нам нечем клясться, но я вас не обману, я вам дам за себя двойные, тройные обязательства, наконец... черт меня возьми, если вы хотите, я женюсь на вас... А! Что вы? Я это взаправду...

Хотите, я женюсь на вас, Ванскок? Хотите?

- Нет, не хочу.

- Почему? Почему вы этого не хотите?

- Я не люблю ребятишек.

- У нас не будет; Ванскок, никаких ребятишек, решительно никаких не будет, я вам даю слово, что у нас не будет ребятишек. Хотите, я вам дам это на бумаге?

- Горданов, я вам говорю, вы сошли с ума.

- Нет, нет, я не сошел с ума, а я берусь за ум и вас навожу на ум, -

заговорил Горданов, чувствуя, что вокруг него все завертелось и с головы его нахлестывают шумящие волны какого-то хаоса. - Нет; у вас будет пятьдесят тысяч, они вам дадут пятьдесят тысяч, охотно дадут, и ребятишек не будет...

и я женюсь на вас... и дам вам на бумаге... и буду вас любить... любить...

И он, говоря это слово, неожиданно привлек к себе Ванскок в объятия и в то же мгновение... шатаясь, отлетел от нее на три шага в сторону, упал в кресло и тяжело облокотился обеими руками на стол.

Ванскок стояла посреди комнаты на том самом месте, где ее обнял

Горданов; маленькая, коренастая фигура Помадной банки так прикипела к полу всем своим дном, лицо ее было покрыто яркою краской негодования, вывороченные губы широко раскрылись, глаза пылали гневом и искрились, а руки, вытянувшись судорожно, замерли в том напряжении, которым она отбросила от себя Павла Николаевича.

Гордановым овладело какое-то истерическое безумие, в котором он сам себе не мог дать отчета и из которого он прямо перешел в бесконечную немощь расслабления. Прелести Ванскок здесь, разумеется, были ни при чем, и

Горданов сам не понимал, на чем именно он тут вскипел и сорвался, но он был вне себя и сидел, тяжело дыша и сжимая руками виски до физической боли, чтобы отрезвиться и опамятоваться под ее влиянием.

Он чувствовал, что он становится теперь какой-то припадочный; прежде, когда он был гораздо беднее, он был несравненно спокойнее, а теперь, когда он уже не без некоторого запасца, им овладевает бес, он не может отвечать за себя. Так, чем рана ближе к заживлению, тем она сильнее зудит, потому-то

Горданов и хлопотал скорее закрыть свою рану, чтобы снова не разодрать ее в кровь своими собственными руками.

Душа его именно зудела, и он весь был зуд, - этого состояния Ванскок не понимала. Справедливость требует сказать, что Ванскок все-таки была немножко женщина, и если не все, то нечто во всей только что происшедшей сцене она все-таки приписывала себе.

Это ей должно простить, потому что ей был уже не первый снег на голову;

на ее житейском пути встречались любители курьезов, для которых она успела представить собою интерес, но Ванскок была истая весталка, - весталка, у которой недаром для своей репутации могла бы поучиться твердости восторженная Норма.

Глава четвертая. Бой тарантула с ехидной

Тягостное молчание этой сцены могло бы длиться очень долго, если б его первая не прервала Ванскок. Она подошла к Горданову и, желая взять деньги, коснулась его руки, под которою до сих пор оставалась ассигнация.

Горданов оглянулся.

- Что вам от меня нужно? - спросил он. - Ах, да... ваши деньги... Ну, извините, вы их не заслужили, - и с этим Павел Николаевич, едва заметно улыбнувшись, сжал в руке билет и сунул его в жилетный карман.

Ванскок повернулась и пошла к двери, но Горданов не допустил ее уйти, он взял ее за руку и остановил.

- Скажите, вы этого не ожидали? - заговорил он с нею в шутливом тоне.

- Чего? Того, что вы захватите мои деньги? Отчего же? Я от вас решительно всего ожидаю.

- И вот вы и ошиблись; я, к сожалению, на очень многое еще неспособен.

- Например?

- Например! что "например"? например, нате вам ваши деньги. Ванскок протянула руку и взяла скомканную и перекомканную ассигнацию и сказала:

"прощайте!"

- Нет, теперь опять скажите, ожидали вы или нет, что я вам отдам деньги? - настаивал Горданов, удерживая руку Ванскок. - Видите, как я добр!

Я ведь мог бы выпустить вас на улицу, да из окна опять назад поманить, и вы бы вернулись.

- Разумеется, вернулась бы, деньги нужны.

- Да; ну да уж Бог с вами, берите... Что вы на меня остервенились как черт на попа? Не опасайтесь, это не фальшивые деньги, я на это тоже неспособен.

- А почему бы?

- Так, потому, почему вы не понимаете.

- Я бы то гораздо скорей поняла: прямой вред правительству.

- Труппа, труппа, дружище Ванскок, велика нужна, специалисты нужны!

- Ну, так что же такое? Людей набрать не трудно всяких, и граверов, и химиков.

- А попасться с ними еще легче. Нет, милая девица, я и вам на это своего благословения не даю.

- А между тем поляки и жиды прекрасно это ведут.

- Да; то поляки и жиды, они уже так к этому приучены целесообразным воспитанием; они возьмутся за дело, так одним делом тогда и занимаются, и не спорят, как вы, что честно и что бесчестно, да и они попадаются, а вы рыхлятина, вы на всем переспоритесь и перессоритесь, да и потом все это вздор, который годен только в малом хозяйстве.

- Я что-то этого не понимаю.

- Так уж вы, значит, устроены, чтобы не понимать. Это, голубь мой сизокрылый, экономический закон, в малом хозяйстве многое выгодно, что в большом не годится. Вы сами знаете, деревенский мальчишка продает кошкодаву кошку за пятачок, это и ему выгодно и кошкодаву выгодно; а вы вон с своими кошачьими заводами "на разумных началах" в снег сели. Так тоже наши мужичонки из навоза селитру делают, деготь садят, липу дерут, и все это им выгодно, потому что все это дело мужичье, а настоящий аферист из другого круга за это не берется, а возьмется, так провалится. И на что, на коего дьявола вам фальшивые деньги, когда экспедиция бумаг вам настоящих сколько угодно заготовит, только умейте забирать. А вот вы, вижу, до сих пор брать-то еще не мастерица.

- Нет, знаете, это хорошо брать, как есть где.

- Да, вот вам еще хочется, чтобы вам разложили деньги! А вы чего вот о сю пору глядите, а не берете, что я вам даю?

Он бросил билетик на стол, и Ванскок его подняла.

- У вас много теперь голодной братии? - заговорил снова Горданов.

- Сколько хотите; все голодны.

- И что же, способные люди есть между ними?

- Еще бы!

- Кто же это, например, из способных?

- Хоть, например, Иосаф Висленев.

- Ага! Иосафушка... а он способный?

- А вы как думаете?

- Да, он способный, способный, - отвечал Горданов, думая про себя совсем иное.

- Но отчего же он так бедствует?

- Оттого, что он честен.

- Это значит:

Милый друг, я умираю,

Оттого, что я был честен

И за то родному краю

Буду, верно, я известен.

Что же, это прекрасно! А он где служит?

- Висленев не может служить.

- Ах, да! Он компрометирован, - значит дурак.

- Нет, не потому; он это считает за подлость.

- Вот как! и где же он пробавляется? Неужто все еще до сих пор чужое молоко и чужих селедок ест?

- Он пишет.

- Оды в честь прачек или романы об устройстве школ?

- Нет, он романов не пишет.

- Слава Богу; а то я что-то читал дурацкое-предурацкое: роман, где какой-то компрометированный герой школу в бане заводит и потом его за то вся деревня будто столь возлюбила, что хочет за него "целому миру рожу расквасить" - так и думал: уж это не Ясафушка ли наш сочинял? Ну а он что же такое пишет?

- Обозрения.

- Да, разъясняет значение фактов; ну это не по нем. Что ж, платят, что ли, ему не ладно, что он так раскован?

- Все скверно, какая же у нас теперь литература? Ни с кем ужиться нельзя.

- Верно, все русское направление гадит?

- А вы даже и над этою мерзостью можете шутить?

- Да отчего же не шутить-то? Отчего же не шутить-то, Ванскок?

- Ну, не знаю: я бы лучше всех этих с русским направлением передушила.

- А между тем ведь и Пугачев, и Разин также были русского направления, и Ванька Каин тоже, и смоленский Трошка тоже! Что, как вы об этом думаете?..

Эх, вы, ягнята, ягнята бедные! Хотите быть командирами, силой, а брезгливы, как староверческая игуменья: из одной чашки с мирянином воды пить не станете! Стыдитесь, господа сила, - вас этак всякое бессилье одолеет. Нет, вы действуйте органически врассыпную, - всяк сам для себя, и тогда вы одолеете мир. Понимаете: всяк для себя. Прежде всего и паче всего прочь всякий принцип, долой всякое убеждение. Оставьте все это глупым идеалистам

"страдать за веру". Поверьте, что все это гиль, все гиль, с которою пропадешь ни за грош. Идеалистам пропадать, разумеется, вздор; их лупи, а они еще радуются, а ведь вы, я полагаю...

- Я, конечно, не хочу, чтобы меня лупили, - перебила живо Ванскок.

- Ну вот в том и штука капитана Кука, - надо, чтобы мы их лупили, и будем лупить, а они пусть тогда у нас под кнутом классически орут: О, quam est dulce et decorum pro patria mori! {"О, как приятно и почетно умереть за родину!" (Гораций) (лат.).} Борьба за существование, дружок, не то что борьба за лягушку. Ага! борясь за существование, надо... не останавливаться ни пред чем... не только пред доносом, но... даже пред клеветой! Что, небось, ужасно? А Мазепа так не думал, тот не ужасался и, ведя измену, писал нашему Петринке:

И видит Бог, не зная света,

Я, бедный гетман, двадцать лет

Служу тебе душою верной,

а между тем и честно, и бесчестно "вредил всем недругам своим".

Откуда же у вас, дружище Ванскок, до сих пор еще эта сентиментальность?.. Дивлюсь! Вы когда-то были гораздо смелее. Когда-то

Подозерова вы враз стерли, ба! вот и хорошо, что вспомнил, ведь вы же на

Подозерова клеветали, что он шпион?

- Да я это с ваших слов говорила.

- Неправда, с висленевских, но это все равно: чем же клевета лучше правдивого доноса?

- Да я на такого, как Подозеров, могу сделать и донос.

- Так в чем же тут разница: стало быть, в симпатии? Один вам милее другого, да?

- Нет, вы этого не понимаете: Кишенский и Линка - это свежие раны...

- Что-о тако-о-е?

- Свежие раны.... Зачем шевелить свежие раны? Подозеров всегда был против нас, а эти были наши и не отлагались... это свежая рана!

Горданов посмотрел ей в глаза и, сохраняя наружное спокойствие, засмеялся неудержимым внутренним смехом.

Ванскок со своею теорией "свежих ран" открывала Горданову целую новую, еще не эксплуатированную область, по которой скачи и несись куда знаешь, твори, что выдумаешь, говори, что хочешь, и у тебя везде со всех сторон будет тучный злак для коня и дорога скатертью, а вдали на черте горизонта тридцать девять разбойников, всегда готовые в помощь сороковому.

- Да, да, Ванскок, вы победили меня, - сказал Горданов, - свежие раны... вы правы, - все это действительно свежие раны... Действительно, надо все прощать, надо все забывать и свежих ран не трогать... Вы правы, вы правы, я этого не понимал.

- Да ведь этого и все с первого раза не понимали, даже и я тоже не понимала. Я тогда гувернанткой жила, когда мне писали туда, что это здесь принято, и я тоже на всех злилась и не понимала, а потом поняла.

- Ну, вот видите, это взаправду не так просто!

- Да, я говорю, что нам никак нельзя от Петербурга отрешаться.

- А вы долго были гувернанткой?

- Да, целую зиму.

- И бросили?

- Да, меня сюда вызвали некоторые из наших, - писали, что выгодное дело есть, но только это вышло вздор.

- Надули?

- Да, дела не было, - они просто для своих выгод меня выписали, чтобы посылать меня туда да сюда.

- Вот канальи! и вы им за это ничего?

- Все, батюшка, свежие раны, но главное меня раздосадовало, что подлец

Кишенский меня на это место послал, а я приехала и узнала, что он себе за комиссию взял больше половины моего жалованья и не сказал мне.

- Ишь, какая тварь! Ну вы его, разумеется, отзвонили и деньги отобрали?

- Ничего я не отзвонила, потому что он нынче держит немца лакея, ужасного болвана, которому он только кивнет, и тот сейчас выпроводит: уже такие примеры были и с Паливодовой, и с Ципри-Кипри, а денег он мне не отдал, потому что, говорит, "вам больше не следует".

- Да как же не следует?

- Так, не стоит, говорит, больше, да еще нагрубил мне и надерзил.

Горданов тронул Ванскок за руку и, улыбнувшись, покачал укоризненно головой.

Ванскок не поняла этого киванья и осведомилась: в чем дело?

- На что же это опять старые перья показывать! Что это за слово

"надерзил"?

- А как же надо сказать?

- "Наговорил дерзостей".

- Зачем же два слова вместо одного? Впрочем, ведь вы поняли, так, стало быть, слово хорошо, а что до Кишенского, то Висленев даже хотел было его . за меня в газетах пропечатать, но я не позволила: зачем возбуждать!

- Свежая рана?

- Конечно, свежая рана, - и так уже много всякой дряни выплывает наружу, а еще как если мы сами станем себя разоблачать, тогда...

- Нет, нет, нет, как это можно! Не надо этого: раны в самом деле очень свежи.

- То-то и есть; гласность, это такая штука, с которою надо быть осторожным.

- Именно, Ванскок, именно надо быть осторожным, а еще лучше, чтоб ее совсем вывесть, чтоб ее, по-старинному, вовсе не было, чтобы свежих-то ран не будоражить и не шевелить, а всех бы этих и щелкоперов-то побоку, да к черту!

- Я тоже и сама так думала, и оно бы очень не трудно, да Кишенский находит, что они не вредят: он сам издал один патриотический роман, и сам его в одной газете ругал, а в другой - хвалил и нажил деньги.

- Пожалуй, что он ведь и прав.

- А конечно! а что общество читает, так ведь оно все читает, как помелом прометет и позабудет.

- Прав, прав каналья Кишенский, прав.

- Да, он умный и им надо дорожить, он тоже говорил, что глупость совсем уничтожить уже нельзя, а хорошо вот, если бы побольше наших шли в цензурное ведомство. Кишенский ведет дело по двойной бухгалтерии - это так и называется "по двойной бухгалтерии". Он приплелся разом к трем разным газетам и в каждой строчит в особом направлении, и сводит все к одному; он чужим поддает, а своим сбавит где нужно, а где нужно - наоборот.

- Вот как ловко!

- Да, это оказалось очень практично.

- Да как же-с не практично. Ах, он черт его возьми! - воскликнул

Горданов. - Да он после этого действительно дока!

- А я вам говорила. Но, впрочем, и ему не все удается. У него тоже есть свои жидовские слабостишки: щеняток своих любит и Алинку хочет за когонибудь замуж перевенчать, да вот не удается.

- Ага! А ведь она, выйдя замуж, и еще получила бы часть?

- Конечно, да не удается-с, и щенят нельзя усыновить. Вот женитесь вы на ней, Горданов!

- Вы с ума сошли, Ванскок.

- А что же такое? Она вам пять тысяч даст.

- Друг мой, у меня у самого есть пять тысяч.

- А зачем же вы на мне хотели жениться? Горданов засмеялся и сказал:

- Это par amour {Из-за любви (фр.).}.

- Вы врете, Горданов.

- Да, вру, вру, именно вру, Ванскок, но вы, конечно, не станете никому об этом рассказывать, потому что иначе я от всего отрекусь, да и

Кишенскому не говорите, как я шутил, чтобы вывести его на свежую воду.

- К чему же я это стану говорить?

- Молодец вы, благородная Ванскок! Давайте вашу лапу! И Павел

Николаевич с чувством сжал грязноватую руку девушки и добавил:

- Я и теперь с вами шучу, скажите ему все; скажите, как Горданов одичал и оглупел вне Петербурга; я даже и сам ему все это скажу и не скрою, что вы мне, милая Ванскок, открыли великие дела, и давайте вместе устраивать

Висленева.

- Его непременно надо устроить.

- И вот вам на то моя рука, что это будет сделано. Запишите мне его адрес.

Ванскок взяла карандаш, нацарапала куриным почерком маршрут, по которому великодушная дружба Горданова должна была отыскать злополучного

Висленева, и затем гостья и хозяин начали прощаться, но Горданов вдруг что-то вспомнил и приостановил Ванскок, когда та уже надела на свою скобочку свой форейторский шлычок.

- Вот что! - сказал он в раздумье, - не хотите ли с меня еще взятку? У

меня бывали в руках разные польские переписки, и я кое-что списал. Вот тут у меня они все под рукой, в этой шкатулке. Хотите, передайте их Висленеву.

- Зачем?

- На их основании можно построить прекрасные статьи. За это деньги дадут.

- Давайте, я отвезу.

- Только, разумеется, не говорить от кого.

- Еще бы!

- Ну, так очень рад.

И с этим Горданов достал из-под дивана большую желтую шкатулку, какие делают для перевоза крахмальных рубашек, и вручил ее Ванскок, которая приняла ее и согнулась.

- Что?

- Тяжело, - отвечала Ванскок.

- Да, бумага тяжела.

- Ну, да ничего!

И Ванскок, перехватив половчее шкатулку, закинулась всем телом назад и поплыла вниз по лестнице.

Через минуту Горданов услыхал чрез открытое окно, как Ванскок, напирая на букву "ш", выкрикивала:

- Извошшик! Извошшик!

Павел Николаевич весело рассмеялся и, свесясь в окно, смотрел, как к

Ванскок, стоявшей на тротуаре, подкатила извозчичья линейка. Ванскок сторговалась и потом сказала:

- Ну-с, а теперь вы, извошшик, держите хорошенько вот этот яшшик!

Горданов так и залился самым беззаботным, ребяческим смехом, глядя, как

Ванскок ползла, умащивалась и помещала свой "яшшик".

- Ecoutez! - закричал он сквозь смех. - Ecoutez-moi! {Слушайте...

Слушайте! (фр.).}

- Ну, что там еще? Я уже села.

- Voulez-vous bien repeter? {Не можете ли повторить? (фр.).}

- Что? Что такое? - сердилась внизу Ванскок.

- "Извошшик и яшшик", - передразнил ее Горданов и, показав ей язык, поднялся и затворил окно.

Ванскок, треща на линейке, укатила.

Павел Николаевич запер дверь и, метнувшись из угла в угол, остановился у стола.

"Черт возьми! - подумал он, - и в словах этой дуры есть своя правда.

Нет; нельзя отрешаться от Петербурга! "Свежие раны!" О, какая это чертовски полезная штука! Поусердствуйте, друзья, "свежим ранам", поусердствуйте, пока вас на это хватит!"

И с этим Горданов стал скоро раздеваться и, не зажигая свечи, лег в постель, но не заснул, его долго-долго давил и терзал злой демон - его дальновидность. Он знал, что верны одни лишь прямые ходы и что их только можно повторять, а все фокусное действует только до тех пор, пока оно не разоблачено, и этот демон шептал Павлу Николаевичу, что тут ничто не может длиться долго, что весь фейерверк скоро вспыхнет и зачадит, а потому надо быстро сделать ловкий курбет, пока еще держатся остатки старых привычек к кучности и "свежие раны" дают тень, за которою можно пред одними передернуть карты, а другим зажать рот.

Глава пятая. Последний из Могикан

Висленев в это время жил в одном из тех громадных домов Невского проспекта, где, как говорится, чего хочешь, того просишь: здесь и роскошные магазины, и депо, и мелочная лавка, и французский ресторан, и греческая кухмистерская восточного человека Трифандоса, и другие ложементы с парадных входов на улицу, и сходных цен нищенские стойла в глубине черных дворов. Население здесь столь же разнообразно, как и помещения подобных домов; тут живут и дипломаты, и ремесленники, и странствующие монахини, и погибшие создания, и воры, и несчастнейший класс петербургского общества, мелкие литераторы, попавшие на литературную дорогу по неспособности стать ни на какую другую и тянущие по ней свою горе-горькую жизнь калик перехожих.

Житье этих несчастных поистине достойно глубочайшего сострадания. Эти люди большею частию не принесли с собою в жизнь ничего, кроме тупого ожесточения, воспитанного в них завистию и нуждой, среди которых прошло их печальное детство и сгорела, как нива в бездождие, короткая юность. В их душах, как и в их наружности, всегда есть что-то напоминающее заморенных в щенках собак, они бессильны и злы, - злы на свое бессилие и бессильны от своей злости. Привычка видеть себя заброшенными и никому ни на что не нужными развивает в них алчную, непомерную зависть, непостижимо возбуждаемую всем на свете, и к тому есть, конечно, свои основания. Та бедная девушка, которая, живя о бок квартиры такого соседа, достает себе хлеб позорною продажей своих ласк, и та, кажется, имеет в своем положении нечто более прочное: однажды посягнувшая на свой позор, она, по крайней мере, имеет за собою преимущество готового запроса, за нее природа с ее неумолимыми требованиями и разнузданность общественных страстей. У бедного же писаки, перебивающегося строчением различных мелочей, нет и этого: в его положении мало быть готовым на позорную торговлю совестью и словом, на его спекуляцию часто нет спроса, и он должен постоянно сам спекулировать на сбыт своего писания. Отсюда и идет всякое вероятие превосходящая ложь, продаваемая в самых крупных дозах, за самую дешевую цену.

Висленев в эту пору своей несчастной жизни был рангом повыше описанных бедных литературных париев и на десять степеней их несчастнее. Как Горданова преследовали его призраки, так были свои призраки и у Висленева. Он не мог спуститься до самых низменностей того слоя, к которому пришибли его волны прибоя и отбоя. Сила родных воспоминаний, влияние привычек детства и власть семейных преданий, сказывавшихся в нем против его воли неодолимою гадливостью к грязи, в которой, как в родной им среде, копошатся другие, не допускали Висленева до спокойного пренебрежения к доброму имени людей и к их спокойствию и счастию. Висленев мог быть неразборчивым в вопросах теоретического свойства, но буржуазной гадости он не переносил. Он по своему воспитанию и образованию был гораздо более приспособлен к литературным занятиям, чем большинство его собратий по ремеслу. Относительная разборчивость в средствах вредила Висленеву на доступном ему литературном рынке, он не мог поставлять массы дешевого базарного товара, и задешево же заготовлял произведения более крупные, которые, в его, по крайней мере, глазах, были достойными всеобщего внимания. Мы видели, что на одно из них "о провинциальных нравах" Висленев даже делал ссылку пред Гордановым, это было то самое произведение, о котором последний отозвался известным стихом:

Читал и духом возмутился,

Зачем читать учился.

На самом же деле Горданов уже немножко зло выразился о писании своего приятеля: статьи его с многосоставными заглавиями имели свои достоинства.

Сам редактор, которому Висленев поставлял эти свои произведения, смотрел на них, как на кунштюки, но принимал их и печатал, находя, что они годятся.

Продолжительное кривлянье имеет два роковые исхода: для людей искренно заблуждающихся оно грозит потерей смысла и способности различать добро от зла в теории, а для других - потерей совести. Висленев, защищаемый домашними привычками, попал в первую категорию и зато особенно много потерял в житейских интересах. Ему, литератору с университетским образованием, литература давала вдесятеро менее, чем деятелям, ходившим в редакции с карманною книжечкой "об употреблении буквы Ъ". Заработок Висленева почти

"равнялся тому казенному жалованью, которого, по словам

Сквозника-Дмухановского, едва достает на чай и сахар. Висленев много добросовестнейшего труда полагал в свою недобросовестную и тяжкую работу, задача которой всегда состояла в том, чтобы из данных, давших один вывод путем правильного с ними обращения, сделать, посредством теоретической лжи и передержек, вывод свойства противоположного.

К тому же, на горе Висленева, у него были свои привычки: он не мог есть бараньих пилавов в греческой кухмистерской восточного человека Трифандоса и заходил перекусить в ресторан; он не мог спать на продырявленном клеенчатом диване под звуки бесконечных споров о разветвлениях теорий, а чувствовал влечение к своей кроватке и к укромному уголку, в котором можно бы, если не успокоиться, то по крайней мере забыться.

Это сибаритство не скрывалось от его собратий, и Висленев некоторое время терпел за это опалу, но потом, с быстрым, но повсеместным развитием практичности, это ему было прощено, и он работал, и неустанно работал, крепясь и веруя, что литература для него только прелюдия, но что скоро слова его примут плоть и кровь, и тогда... при этом он подпрыгивал и, почесав затылок, хватался за свою работу с сугубым рвением, за которым часто не чувствовал жестокой тяжести в омраченной голове и гнетущей боли в груди.

К такому положению Висленев уже привык, да оно вправду не было уже и тяжко в сравнении с тем, когда он, по возвращении в Петербург, питался хлебами добродетельной Ванскок. Висленев даже мог улучшить свое положение, написав сестре, которой он уступил свою часть, но ему это никогда не приходило в голову даже в то время, когда его питала Ванскок, а теперь...

теперь самый жизнелюбивый человек мог бы свободно поручиться головой, что

Висленев так и дойдет до гроба по своей прямой линии, и он бы и дошел, если бы... если бы он не потребовался во всесожжение другу своему Павлу

Николаевичу Горданову.

Глава шестая.

Горданов дает шах и мат Иосифу Висленеву

Черный день подкрался к Иосафу Платоновичу нежданно и негаданно, и притом же день этот был весь с начала до конца так лучезарно светел, что никакая дальнозоркость не могла провидеть его черноты.

В этот день Иосаф Платонович встал в обыкновенное время, полюбовался в окно горячим и искристым блеском яркого солнца на колокольном кресте

Владимирской церкви, потом вспомнил, что это стыдно, потому что любоваться ничем не следует, а тем паче крестом и солнцем, и сел на софу за преддиванный столик, исправляющий должность письменного стола в его чистой и уютной, но очень, очень маленькой комнатке.

Все было в самом успокоительном порядке; стакан кофе стоял на столе, дымясь между высоких груд газет, как пароходик, приставший на якорь в бухту, окруженную высокими скалами. И какие это были очаровательные скалы! Это были груды газет с громадным подбором самых разноречивых статей по одному и тому же предмету, направо были те, по которым дело выходило белым, налево тем по которым оно выходило черным. Висленев, с помощью крапа и сыпных очков, готовился с чувством и с любовью доказать, что черное бело и белое черно.

Это была его специальность и его пассия.

Но прежде чем Висленев допил свой стакан кофе и взялся за обработку крапа и очков в колоде, предложенной ему на сегодняшнюю игру, ему прыгнул в глаза маленький, неопрятно заделанный и небрежно надписанный на его имя пакетик.

Висленев, грызя сухарь, распечатал конверт и прочел: "Примите к сведению, еще одна подлость: Костька Оболдуев, при всем своем либерализме, он женился на Форофонтьевой и взял за нею в приданое восемьдесят тысяч. Пишу вам об этом со слов Роговцова, который заходил ко мне ночью нарочно по этому делу. Утром иду требовать взнос на общее дело и бедным полякам. Завтра поговорим. Анна Скокова".

Висленев повернул два раза в руках это письмо Ванскок и хотел уже его бросить, как горничная квартирной хозяйки подала ему другой конверт, надписанный тою же рукой и только что сию минуту полученный.

"Я задыхаюсь, - писала отвратительнейшим почерком Ванскок. - Я сама удостоверялась обо всем: все правда, мне ничего не дали на общее дело, но этого мало: знайте и ведайте, что Оболдуев обломал дела, он забрал не только женины деньги, но и деньги свояченицы, и на эти деньги будет... издаваться газета с русским направлением! Бросьте сейчас работу, бросьте все и бегите ко мне, мы должны говорить! Р. S. Кстати, я встретила очень трудное место в переводе. Кунцевич "canonise par le Pape" {Канонизирован папой (фр.).} я перевела, что Иосаф Кунцевич был расстрелян папой, а в сегодняшнем нумере читаю уже это иначе. Что это за самопроизвол в вашей редакции? Попросите, чтобы моими переводами так не распоряжались".

Висленев, сложив оба письма вместе и написав Ванскок, что он не может спешить ей на помощь, потому что занят работой, сел и начертал в заголовке:

"Василетемновские тенденции современных москворецко-застенковых философо-сыщиков". Но он далее не продолжал, потому что в двери его с шумом влетела маленькая Ванскок и зачастила:

- Получили вы оба мои письма? Да?

- Да, получил, - отвечал спокойно Висленев.

- Все это отменяется! - воскликнула Ванскок, бросая в угол маленький сак, с привязанною к нему вместо ручек веревочкой.

- Ничего не было?

- Нет, напротив, все было; решительно все было, но представлены доказательства, так что это надо обсудить здесь; знаете о чем идет дело?

Висленев качнул отрицательно головой.

- Русское направление в моде.

- Ну-с?

- За него буду собирать деньги и обращать их на общее дело. Я нахожу, что это честно.

Висленев молчал.

- И потом, - продолжала Ванскок, - явится знаете кто? Висленев сделал опять знак, что не знает.

- Не догадываетесь?

- Не догадываюсь же, не догадываюсь.

Ванскок подошла к окну и на потном стекле начертала перстом:

"с-у-п-с-и-д-и-я".

- Буки, - проговорил Висленев.

- Нет, не буки, а это верно.

- Буки, буки, а не покой... понимаете, не супсидия, а субсидия.

- А, вы об этом? Все это вздор. Итак, будет дана субсидия, и мы все это повернем в пользу общего дела, и потому вредить этому не надо.

- Вас надувают, Ванскок.

- Очень может быть, я даже и сама уверена, что надувают, но по крайней мере так говорят, и потому надо этому помогать, а к тому же есть другая новость: возвратился Горданов и он теперь здесь и кается.

Висленев принял эту новую весть недружелюбно, но несколько замечаний, сделанных Ванскок насчет необходимости всяческого снисхождения к свежим ранам, и кипа бумаг, вынутых из саквояжа и представленных Ванскок Висленеву как подарок в доказательство дружественного расположения Горданова к

Висленеву, произвели в уме последнего впечатления миролюбивого свойства.

Висленев, освободясь от довольно продолжительного визита Ванскок, тотчас же углубился в чтение бумаг, принесенных ему от Горданова. Подарок пришел

Висленеву как нельзя более по сердцу, и он не мог от него оторваться до самого вечера. Он не оставил бы свои занятия и вечером, если бы его часу в восьмом не посетил жилец соседней комнаты, Феоктист Меридианов, маленький желтоволосый человечек, поставляющий своеобразные беллетристические безделки для маленькой газеты со скандальной репутацией.

Феоктист Меридианов вошел к Висленеву без доклада и без сапогов: тихо, как кот, подошел он в мягких кимрских туфлях к углубленному в чтение

Висленеву и произнес:

- Здравствуйте, любезный сосед по имению. Висленев вздрогнул и немножко встревоженно спросил:

- Что вам угодно?

Феоктист Меридианов хрипло захохотал и, плюхнув на диван против

Висленева, отвечал:

- Вот какой бон-тон: "что вам угодно?" А мне ничего от вас, сударь мой, не угодно, - продолжал он, кряхтя, смеясь и щурясь, - я так, совсем так...

осведомиться, все ли в добром здоровье мой сосед по имению, Иосаф Платоныч

Висленев, и более ничего.

- А-а, ну спасибо вам, а я зачитался и не сообразил.

- Что же это вы читаете?

- Очень интересные бумаги по польскому делу. - Это "щелчок", что ли, вам приволок?

- Какой щелчок? - спросил с нескрываемым удовольствием Висленев.

- Да вот эта стрижка-ерыжка, как вы ее называете?

- Ванскок!

- Ну Ванскок, а я все забываю, да зову ее "щелчок", да это все равно. Я

все слышал, что она тут у вас чеготала, и не шел. Эх, бросьте вы, сэр

Висленев, водиться с этими нигилисточками.

- Что это вас беспокоит, Феоктист Дмитрич? мне кажется, до вас это совсем не касается, с кем я вожусь.

- Да, касаться-то оно, пожалуй, что-не касается, а по человечеству, по-соседски вас жалко, право жалко.

Висленев улыбнулся и, заварив чай из только что поданного самовара, спросил:

- Какие же предвидите для меня опасности от "нигилисточек"?

- Большие, сэр, клянусь святым Патриком, очень большие - женят,

- Ну вот!

- Чего "вот", право, клянусь Патриком, женят, а Мне вас жалко... каков ни есть, все сосед по имению, вместе чай пьем!

- Вот видите, как вы заблуждаетесь! Ванскок сама первостатейный враг брака.

- Это, отец Иосаф, все равно враг, а к чему дело придет, и через нее женитесь; а вы лучше вот что: ко мне опять сваха Федориха заходила...

- Ах, оставьте, Меридианов, это даже и в шутку глупо!

- Нет-с, вы позвольте, она уже теперь не купчиху предлагает, а княжескую фаворитку, танцовщицу... - Меридианов сильно сжал Висленева за руку и добавил: - Только перевенчаться и не видать ее, и за то одно пятнадцать тысяч? Это не худая статья, сэр, клянусь святым Патриком, не худая!

- Ну, вот вы и женитесь.

- Не могу, отец, рад бы, да не могу, рылом не вышел, я из простых свиней, из кутейников, а нужен из цуцких, столбовой дворянин, как вы. Не дремлите, государь мой, берите пятнадцать тысяч, пока нигилисточки даром не окрутили. На пятнадцать тысяч можно газету завести, да еще какую... у-у-ух!

- Отойди от меня, сатана! - отшутился Висленев, для которого мысль о своей собственной газете всегда составляла отраднейшую и усладительнейшую мечту.

- Чего сатана, а я бы вам стал какие фиэтоны строчить, просто bon Dieu

{Господи (фр.).}, оборони! Я вот нынче что соорудил. Вот послушайте-ка, -

начал он, вытаскивая из кармана переломленную пополам четвертушку бумаги. -

Хотите слушать?

- Пожалуй, - отвечал равнодушно Висленев. Феоктист Меридианов прищурился, тихо крякнул и, нетерпеливо оглянувшись по комнатке, заговорил:

- Идет, видите ли, экзамен, ребятишек в приходское училище принимают и предстоит, видите, этакая морда, обрубок мальчуган Савоська, которого на каникулах приготовил медицинский студент Чертов.

- Гм! Фамилия недурна!

- Да, и с направлением, понимаете?

- Понимаю.

- Ну слушайте же, - и Меридианов, кряхтя и щурясь, зачитал скверным глухим баском.

- Читать умеешь? - вопросил Савоську лопоухий педагог.

- Ну-ка-ся, - отвечал с презрением бойкий малец.

- И писать обучен?

- Эвося! - еще смелее ответил Савоська.

- А Закон Божий знаешь? - ветрел поп.

- Да коего лиха там знать-то! - гордо, презрительно, гневно, закинув вверх голову, рыкнул мальчуган, в воображении которого в это время мелькнуло насмешливое, иронически-честно-злобное лицо приготовлявшего его студента

Чертова"

- Что, хорошо? Можете вы этакую штуку провести в своей серьезной статье или нет?

Но прежде чем Висленев что-нибудь ответил своему собеседнику, послышался тихий стук в дверь, причем Меридианов быстро спрятал в карман рукопись и сказал: "вот так у вас всегда", а Висленев громко крикнул:

взойдите!

Дверь растворилась, и в комнату предстал довольно скромно, но с иголочки одетый в чистое платье Горданов.

Висленев немного смешался, но Павел Николаевич протянул ему братски руки и заговорил с ним на ты. Через минуту он уже сидел мирно за столом и вел с Висленевым дружеский разговор о литературе и о литературных людях, беспрестанно вовлекая в беседу и Меридианова, который, впрочем, все кряхтел и старался отмалчиваться. Не теряя напрасно времени, Горданов перешел и к содержанию бумаг, присланных им Висленеву чрез Ванскок.

- Бумажки интересные, - отвечал Висленев, - и по ним бы кое-что очень хлесткое можно написать.

- Я затем их к тебе и прислал, - отвечал Горданов. - Я знаю, что у меня они проваляются даром, а ты из них можешь выкроить пользу и себе, и делу.

Висленеву эта похвала очень нравилась, особенно тем, что была выражена в присутствии Меридианова, но он не полагался на успех по "независящим обстоятельствам".

- Что же, теперь ведь цензуры нет, - говорил простодушно Горданов.

- Мало что цензуры нет, да есть другие, брат, грозы.

- Зато есть суд и на грозу.

- Да ищи того суда, как Франклина в море: по суду-то на сто рублей оштрафуют, а без суда на пять тысяч накажут, как пить дадут. Нет, если бы это написать да за границей напечатать.

- И то можно, - ответил Горданов.

- Если только есть способы?

Горданов сказал, чтобы Висленев об этом не заботился, что способы будут к его услугам, что он, Горданов, сам переведет сочинение Висленева на польский язык и сам пристроит его в заграничную польскую газету.

Затем Павел Николаевич еще побеседовал приветно с Висленевым и с

Meридиановым и простился.

- А ничего это, что я говорил при этом лоботрясе? - спросил он у

Висленева, когда тот провожал его по коридору.

- Это ты о Меридианове-то?

- Да.

- Полно, пожалуйста, это дремучий семинарист, в котором ненависть-то, как старый блин, зачерствела.

- Да, черт их нынче разберет, они все теперь ненавистники и все мастера на все руки, - отвечал Горданов.

- Нет, этот не такой.

- А мне он не нравится; знаешь, слишком молчалив и исподлобья смотрит.

А впрочем, это твое дело, я говорил у тебя.

- Понимаю и принимаю всю ответственность на себя, будь совершенно покоен.

- Ну и прекрасно.

И с этим Горданов ушел.

- А мне сей субъект препротивен, - сказал Висленеву в свою очередь

Меридианов, когда Висленев, проводив Горданова, вернулся в свой дортуар.

- Чем он вам не хорош?

- Очень хорош, совсем даже до самого дна маслян. Зачем это он постучал, прежде чем войти?

- Так водится, чтобы не обеспокоить.

- Да; и вам вот это небось нравится, а меня от таких финти-фантов тошнит. Прощайте, я пойду к Трифандосу в кухмистерскую, с Бабиневичем шары покатаю.

- Прощайте.

- А вы опять сочинять?

- Да.

- А Федорихе что же сказать; нужны вам пятнадцать тысяч или не нужны?

- Да вы что же это, не шутите?

- Нимало не шучу.

- Ну, так я вам скажу, что я вам удивляюсь, что вы мне это говорите, д никогда себя не продавал ни за большие деньги, ни за малые, и на княжеских любовницах жениться не способен.

Меридианов "презрительно-гордо" пожал плечами и сказал:

- А я вам удивляюсь и говорю вам, что будете вы, сэр, кусать локоть, клянусь Патриком, будете, да не достанете. Бабиневич ведь, только ему об этом сказать, сейчас отхватит, а он ведь тоже из дворян.

- Сделайте милость и оставьте меня с этим.

- Сделаем вам эту милость и оставим вас, - отвечал Меридианов и, не прощаясь с Висленевым, зашлепал своими кимрскими туфлями.

Николай Лесков - На ножах 04 ЧАСТЬ ВТОРАЯ - БЕЗДНА ПРИЗЫВАЕТ БЕЗДНУ, читать текст

См. также Лесков Николай - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

На ножах 05 ЧАСТЬ ВТОРАЯ - БЕЗДНА ПРИЗЫВАЕТ БЕЗДНУ
Глава седьмая. Продолжение о том, как Горданов дал шах и мат Иосафу Ви...

На ножах 06 ЧАСТЬ ВТОРАЯ - БЕЗДНА ПРИЗЫВАЕТ БЕЗДНУ
Глава десятая. Висленевские дроби приводятся к одному знаменателю Со в...