Николай Лесков
«На краю света - 01»

"На краю света - 01"

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Ранним вечером, на святках, мы сидели за чайным столом в большой голубой гостиной архиерейского дома. Нас было семь человек, восьмой наш хозяин, тогда уже весьма престарелый архиепископ, больной и немощный. Гости были люди просвещенные, и между ними шел интересный разговор о нашей вере и о нашем неверии, о нашем проповедничестве в храмах и о просветительных трудах наших миссий на Востоке. В числе собеседников находился некто флота-капитан Б., очень добрый человек, но большой нападчик на русское духовенство. Он твердил, что наши миссионеры совершенно неспособны к своему делу, и радовался, что правительство разрешило теперь трудиться на пользу слова божия чужеземным евангелическим пасторам. Б. выражал твердую уверенность, что эти проповедники будут у нас иметь огромный успех не среди одних евреев и докажут, как два и два - четыре, неспособность русского духовенства к миссионерской проповеди.

Наш почтенный хозяин в продолжение этого разговора хранил глубокое молчание: он сидел с покрытыми пледом ногами в своем глубоком вольтеровском кресле и, по-видимому, думал о чем-то другом; но когда Б. кончил, старый владыка вздохнул и проговорил:

- Мне кажется, господа, что вы господина капитана напрасно бы стали оспаривать; я думаю, что он прав: чужеземные миссионеры положительно должны иметь у нас большой успех.

- Я очень счастлив, владыко, что вы разделяете мое мнение, - отвечал капитан Б. и, сделав вслед за сим несколько самых благопристойных и тонких комплиментов известной образованности ума и благородству характера архиерея, добавил:

- Ваше высокопреосвященство, разумеется, лучше меня знаете все недостатки русской церкви, где, конечно, среди духовенства есть люди и очень умные и очень добрые, - я этого никак не стану оспаривать, но они едва ли понимают Христа. Их положение и прочее... заставляет их толковать все...

слишком узко.

Архиерей посмотрел на него, улыбнулся и ответил:

- Да, господин капитан, скромность моя не оскорбится признать, что я, может быть, не хуже вас знаю все скорби церкви; но справедливость была бы оскорблена, если бы я решился признать вместе с вами, что в России господа

Христа понимают менее, чем в Тюбингене, Лондоне или Женеве.

- Об этом, владыко, еще можно спорить.

Архиерей снова улыбнулся и сказал:

- А вы, я вижу, охочи спорить. Что с вами делать! От спора мы воздержимся, а беседовать - давайте.

И с этим словом он взял со стола большой, богато украшенный резьбою из слоновой кости, альбом и, раскрыв его, сказал:

- Вот наш господь! Зову вас посмотреть! Здесь я собрал много изображений его лица. Вот он сидит у кладезя с женой самаритянской - работа дивная; художник, надо думать, понимал и лицо и момент.

- Да; мне тоже кажется, владыко, что это сделано с понятием, - отвечал

Б.

- Однако нет ли здесь в божественном лице излишней мягкости? не кажется ли вам, что ему уж слишком все равно, сколько эта женщина имела мужей и что нынешний муж - ей не муж?

Все молчали; архиерей это заметил и продолжал:

- Мне кажется, сюда немного строгого внимания было бы чертой нелишнею.

- Вы правы может быть, владыко.

- Распространенная картина; мне доводилось ее часто видеть, по преимуществу у дам. Посмотрим далее. Опять великий мастер. Христа целует здесь Иуда. Как кажется вам здесь господень лик? Какая сдержанность и доброта! Не правда ли? Прекрасное изображение!

- Прекрасный лик!

- Однако не слишком ли много здесь усилия сдерживаться? Смотрите: левая щека, мне кажется, дрожит, и на устах как бы гадливость.

- Конечно, это есть, владыко.

- О да; да ведь Иуда ее уж, разумеется, и стоил; и раб и льстец - он очень мог ее вызвать у всякого... только, впрочем, не у Христа, который ничем не брезговал, а всех жалел. Ну, мы этого пропустим; он нас, кажется, не совсем удовлетворяет, хотя я знаю одного большого сановника, который мне говорил, что он удачнее этого изображения Христа представить себе не может.

Вот вновь Христос, и тоже кисть великая писала - Тициан: перед господом стоит коварный фарисей с динарием. Смотрите-ка, какой лукавый старец, но

Христос... Христос... Ох, я боюсь! смотрите: нет ли тут презрения на его лице?

- Оно и быть могло, владыко!

- Могло, не спорю: старец гадок; но я, молясь, таким себе не мыслю господа и думаю, что это неудобно? Не правда ли?

Мы отвечали согласием, находя, что представлять лицо Христа в таком выражении неудобно, особенно вознося к нему молитвы.

- Совершенно с вами в этом согласен и даже припоминаю себе об этом спор мой некогда с одним дипломатом, которому этот Христос только и нравился; но, впрочем, что же?.. момент дипломатический. Но пойдемте далее: вот тут уже, с этих мест у меня начинаются одинокие изображения господа, без соседей. Вот вам снимок с прекрасной головы скульптора Кауера: хорош, хорош! - ни слова;

но мне, воля ваша, эта академическая голова напоминает гораздо менее Христа, чем Платона. Вот он, еще... какой страдалец... какой ужасный вид придал ему

Метсу!.. Не понимаю, зачем он его так избил, иссек и искровянил?.. Это, право, ужасно! Опухли веки, кровь и синяки... весь дух, кажется, из него выбит, и на одно страдающее тело уж смотреть даже страшно... Перевернем скорей. Он тут внушает только сострадание, и ничего более. - Вот вам Лафон, может быть и небольшой художник, да на многих нынче хорошо потрафил; он, как видите, понял Христа иначе, чем все предыдущие, и иначе его себе и нам представил: фигура стройная и привлекательная, лик добрый, голубиный взгляд под чистым лбом, и как легко волнуются здесь кудри: тут локоны, тут эти петушки, крутясь, легли на лбу. Красиво, право! а на руке его пылает сердце, обвитое терновою лозою. Это "Sacre coeur", что отцы иезуиты проповедуют; мне кто-то сказывал, что они и вдохновляли сего господина Лафона чертить это изображение; но оно, впрочем, нравится и тем, которые думают, что у них нет ничего общего с отцами иезуитами. Помню, мне как-то раз, в лютый мороз, довелось заехать в Петербурге к одному русскому князю, который показывал мне чудеса своих палат, и вот там, не совсем на месте - в зимнем саду, я увидел впервые этого Христа. Картина в рамочке стояла на столе, перед которым сидела княгиня и мечтала. Прекрасная была обстановка: пальмы, аурумы, бананы, щебечут и порхают птички, и она мечтает. О чем? Она мне сказала:

"ищет Христа". Я тогда и всмотрелся в это изображение. Действительно, смотрите, как он эффектно выходит, или, лучше сказать, износится, из этой тьмы; за ним ничего: ни этих пророков, которые докучали всем, бегая в своих лохмотьях и цепляясь даже за царские колесницы, - ничего этого нет, а только тьма... тьма фантазии. Эта дама, - пошли ей бог здоровья, - первая мне и объяснила тайну, как находить Христа, после чего я и не спорю с господином капитаном, что иностранные проповедники у нас не одним жидам его покажут, а всем, кому хочется, чтобы он пришел под пальмы и бананы слушать канареек.

Только он ли туда придет? Не пришел бы под его след кто другой к ним?

Признаюсь вам, я этому щеголеватому канареечному Христу охотно предпочел бы вот эту жидоватую главу Гверчино, хотя и она говорит мне только о добром и восторженном раввине, которого, по определению господина Ренана, можно было любить и с удовольствием слушать... И вот вам сколько пониманий и представлений о том, кто один всем нам на потребу! Закроем теперь все это, и обернитесь к углу, к которому стоите спиною: опять лик Христов, и уже на сей раз это именно не лицо, - а лик. Типическое русское изображение господа:

взгляд прям и прост, темя возвышенное, что, как известно, и по системе

Лафатера означает способность возвышенного богопочтения; в лике есть выражение, но нет страстей. Как достигали такой прелести изображения наши старые мастера? - это осталось их тайной, которая и умерла вместе с ними и с их отверженным искусством. Просто - до невозможности желать простейшего в искусстве: черты чуть слегка означены, а впечатление полно; мужиковат он, правда, но при всем том ему подобает поклонение, и как кому угодно, а по-моему, наш простодушный мастер лучше всех понял - кого ему надо было написать. Мужиковат он, повторяю вам, и в зимний сад его не позовут послушать канареек, да что беды! - где он каким открылся, там таким и ходит;

а к нам зашел он в рабьем зраке и так и ходит, не имея где главы приклонить от Петербурга до Камчатки. Знать ему это нравится принимать с нами поношения от тех, кто пьет кровь его и ее же проливает. И вот, в эту же меру, в какую, по-моему, проще и удачнее наше народное искусство поняло внешние черты

Христова изображения, и народный дух наш, может быть, ближе к истине постиг и внутренние черты его характера. Не хотите ли, я вам расскажу некоторый, может быть не лишенный интереса, анекдот на этот случай.

- Ах, сделайте милость, владыко; мы все вас просим об этом!

- А, просите? - так и прекрасно: тогда и я вас прошу слушать и не перебивать, что я начну сказывать довольно издали.

Мы откашлянулись, поправились на местах, чтобы не шевелиться, и архиерей начал.

ГЛАВА ВТОРАЯ

- Мы должны, господа, мысленно перенестись за много лет назад: это будет относиться к тому времени, когда я еще, можно сказать довольно молодым человеком, был поставлен во епископы, в весьма отдаленную сибирскую епархию.

Я был от природы нрава пылкого и любил, чтобы у меня было много дела, а потому не только не опечалился, а даже очень обрадовался этому дальнему назначению. Слава богу, думал я, что мне хотя для начала-то выпало на долю не только ставленников стричь да пьяных дьячков разбирать, а настоящее живое дело, которым можно с любовию заняться. Я разумел именно то наше малоуспешное миссионерство, о котором господин капитан изволил вспомнить в начале нашей сегодняшней беседы. Ехал я к своему месту, пылая рвением и с планами самыми обширными, и сразу же было и всю свою энергию остудил и, что еще важнее, - чуть-чуть было самого дела не перепортил, если бы мне не дан был спасительный урок в одном чудесном событии.

- Чудесное! - воскликнул кто-то из слушателей, позабыв условие не перебивать рассказа; но наш снисходительный хозяин за это не рассердился и отвечал:

- Да, господа, обмолвясь словом, могу его не брать назад: в том, что со мною случилось и о чем начал вам рассказывать - не без чудес, и чудеса эти начали мне являться чуть не с самого первого дня моего прибытия в мою полудикую епархию. Первое дело, с которого начинает свою деятельность русский архиерей, куда бы он ни попал, конечно есть обозрение внешности храмов и богослужения, - к этому обратился и я: велел, чтобы везде были приняты прочь с престолов лишние Евангелия и кресты, благодаря которым эти престолы у нас часто превращаются в какие-то выставки магазина церковной утвари. Заказал себе столько ковриков с орлецами, сколько нужно было, чтобы они лежали на своих местах, чтобы не шмыгали у меня с ними под носом, подбрасывая их под ноги. С усилием и под страхом штрафов воздерживал дьяконов не ловить меня во время служения за локти и не забираться рядом со мною на горнее место, а наипаче всего не наделять тумаками и подзагривками бедных ставленников, у которых оттого, после приятия благодати святого духа, недели по две и загорбок и шея болит. И никто из вас мне не поверит, сколько все это стоит труда и какие приносит досады, особенно человеку нетерпеливому, каким я тогда был и остаюсь таковым же, к моему стыду, отчасти и доселе. Окончилось с этим, - надо было приниматься за второе архиерейское дело первой важности: удостовериться, умеют ли причетники читать хоть уж если не по писаному, то по крайней мере по печатному. Эти экзамены долго меня заняли и сильно досаждали мне, а порою и смешили.

Безграмотный, или по крайней мере "неписьменный", дьячок или пономарь и теперь еще, пожалуй, отыщется в селе или в уездном городишке и внутри

России, что и оказалось, когда им, несколько лет тому назад, пришлось в первый раз расписываться в получении жалованья. Но тогда, - во время оно, да еще в Сибири, - это было явление самое обыкновенное. Я их велел учить; они на меня, разумеется, плакались и прозвали меня "лютым"; приходы жаловались, что нет чтецов, что архиерей "церкви разоряет". Что тут делать! я стал отпускать на места таких дьячков, которые хоть на память читать умели, и - о боже! - что за людей я видел! Косые, хромые, гугнявые, юродивые и даже...

какие-то одержимые. Один вместо "приидите, поклонимся Цареви нашему Богу", закрыв глаза, как перепел, колотил: "плитимбоу, плитимбоу" и заливался этим так, что удержать его было невозможно. Другой - уже это именно был одержимый, - он так искусился в скорохвате, что с каким-нибудь известным словом у него являлась своя ассоциация идей, которой он никак не мог не подчиняться. Такое слово для него было, например, "на небеси". Начнет читать: "Иже на всякое время, на всякий час на небеси..." и вдруг у него что-то в голове защелкнет, и он продолжает: "да святится Имя Твое, да приидет царствие". Что я с этим тираном ни мучился, все было тщетно! Велел ему по книге читать, - читает: "Иже на всякое время, на всякий час на небеси", но вдруг закрыл книгу и пошел: "да святится имя Твое", и залопотал до конца, и возглашает: "от лукавого". Только тут и остановиться мог:

оказалось, что он не умеет читать. За грамотностью дьячков очередь переходит к благонравию семинаристов, и опять начинаются чудеса. Семинария была до того распущена, воспитанники пьянствовали и до того бесчинствовали, что, например, один философ при инспекторе, кончая вечерние молитвы, прочел:

"упование мое - Отец, прибежище мое - Сын, покров мой - Дух Святый: Троица

Святая, - мое вам почтение"; а в богословском классе другая история: один после обеда благодарит, "яко насытил земных благ", и просит не лишить и

"небесного царствия", а ему из толпы кричат: "Свинья! нажрался, да еще в царство небесное просишься".

Надо было подыскать как можно скорее инспектора, подходящего под мой дух, - тоже лютого; при большой спешности и небольшом выборе попался такой:

лютости в нем оказалось довольно, но уже зато ничего другого не спрашивай.

- Я, - говорит, - ваше преосвященство, приму все это по-военному, чтобы сразу...

- Хорошо, - отвечаю, - примись по-военному...

Он и принялся и с того начал, что молитвы распорядился не читать, но петь хором, дабы устранить всякие шалости, и то петь по его команде. Взойдет он при полном молчании и, пока не скомандует, все безмолвствуют; скомандует:

"Молитву!" и запоют. Но этот уже очень "по-военному" уставил; скомандует:

"Молит-в-у-у!" Семинаристы только запоют "Очи всех, Господи, на Тя упов..."

- он на половине слова кричит: "Ст-о-ой!" и подзывает одного:

- Фролов, поди сюда! Тот подходит.

- Ты Багреев?

- Нет-с, я Фролов.

- А-а: ты Фролов?! Отчего же это я думал, что ты Багреев?

Опять хохот, и опять ко мне жалобы. Нет, вижу - не годится этот с военными приемами, и нашел кое-как цивилиста, который был хотя не столь лют, но благоразумнее действовал: перед учениками притворялся самым слабым добряком, а мне все ябедничал и повсюду рассказывал ужасы о моем зверстве. Я

это знал и, видя, что эта мера оказывается действительною, не претил его системе.

Насилу этих своею "лютостию" в повиновение привел, в зрелом возрасте чудеса пошли: доносят мне, что в соборного протоиерея воз сена в середину въехал и не может выехать. Посылаю узнавать; говорят: действительно так.

Протопоп был тучный; после обедни крестил в купеческом доме и вдоволь облепихою угостился, а что от этой облепихи, что от другой тамошней ягоды, дикуши, хмель самый тяжелый и глупый. То и с этим сталось: пришел домой, часа четыре заснул, встал и, выпив жбан квасу, лег грудью на окно, чтобы поговорить с кем-то, кто внизу стоял, и вдруг... воз с сеном в него въехал.

Ведь все это глупое такое, что даже противно сделается, а разделается, так, пожалуй, еще противней станет. На другой день келейник подает мне сапоги и докладывает, что "слава богу, говорит, из отца протопопа воз с сеном уже выехал".

- Очень рад, - говорю, - таковой радости; но подай-ка мне эту историю обстоятельно.

Оказывается, что протопоп, имевший двухэтажный дом, лег на окно, под которым были ворота, и в них в эту минуту въехал воз с сеном, причем ему, от облепихи и от сна до одури, показалось, что это в него въехало. Невероятно, но, однако, так было: credo, quia absurdum. {Верю, потому что нелепо (лат)}.

Как же сего дивотворного мужа спасли?

А тоже дивотворно: встать он ни за что не соглашался, потому что в нем воз сидит; лекарь не находил лекарства против сего недуга. Тогда шаманку призвали; та повертелась, постучала и велела на дворе воз сена наложить и назад выехать; больной принял, что это из него выехало, и исцелел.

Ну, после этого делайте с ним что хотите, а он свое уже сделал: и людей насмешил, и шаманку призвал идольскими чарами его пользовать; а такие вещи там не в мешочке лежат, а по дорожке бежат. "Что-де попы, - они ничего не значат и сами наших шаманов зовут шайтана отгонять". И идут себе да идут этакие глупости. Долго я приправлял, как мог, сии дымящие лампады, и приходская часть мне через них невыносимо надокучила; но зато настал давно желанный и вожделенный миг, когда я мог всего себя посвятить трудам по просвещению диких овец моей паствы, пасущихся без пастыря.

Забрал я себе все касающиеся этой части бумаги и присел за них вплотную, так что и от стола не отхожу.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Ознакомясь с миссионерскими отчетностями, я остался всею деятельностью недоволен более, чем деятельностью моего приходского духовенства: обращений в христианство было чрезвычайно мало, да и то ясно было, что добрая доля этих обращений значилась только на бумаге. На самом же деле одни из крещеных снова возвращались в свою прежнюю веру - ламайскую или шаманскую; а другие делали из всех этих вер самое странное и нелепое смешение: они молились и

Христу с его апостолами, и Будде с его буддисидами да тенгеринами, и войлочным сумочкам с шаманскими ангонами. Двоеверие держалось не у одних кочевников, а почти и повсеместно в моей пастве, которая не представляла отдельной ветви какой-нибудь одной народности, а какие-то щепы и осколки бог весть когда и откуда сюда попавших племенных разновидностей, бедных по языку и еще более бедных по понятиям и фантазии. Видя, что все, касающееся миссионерства, находится здесь в таком хаосе, я возымел об этих моих сотрудниках мнение самое невыгодное и обошелся с ними нетерпеливо сурово.

Вообще я стал очень раздражителен, и данное мне прозвище "лютого" начало мне приличествовать. Особенно испытал на себе печать моего гневливого нетерпения бедный монастырек, который я избрал для своего жительства и при котором желал основать школу для местных инородцев. Расспросив чернецов, я узнал, что в городе почти все говорят по-якутски, но из моих иноков изо всех по-инородчески говорит только один очень престарелый иеромонах, отец Кириак, да и тот к делу проповеди не годится, а если и годится, то, хоть его убей, не хочет идти к диким проповедовать.

- Что это, - спрашиваю, - за ослушник, и как он смеет? Сказать ему, что я этого не люблю и не потерплю.

Но экклезиарх мне отвечает, что слова мои передаст, но послушания от

Кириака не ожидает, потому что это уже ему не первое: что и два мои быстро друг за другом сменившиеся предместника с ним строгость пробовали, но он уперся и одно отвечает:

- "Душу за моего Христа положить рад, а крестить там (то есть в пустынях) не стану". Даже, говорит, сам просил лучше сана его лишить, но туда не посылать. И от священнодействия много лет был за это ослушание запрещен, но нимало тем не тяготился, а, напротив, с радостью нес самую простую службу: то сторожем, то в звонарне. И всеми любим: и братией, и мирянами, и даже язычниками.

- Как? - удивляюсь, - неужто даже и язычниками?

- Да, владыко, и язычники к нему иные заходят.

- За каким же делом?

- Уважают его как-то исстари, когда еще он на проповедь ездил в прежнее время.

- Да каков он был в то, в прежнее-то время?

- Прежде самый успешный миссионер был и множество людей обращал.

- Что же ему такое сделалось? отчего он бросил эту деятельность?

- Понять нельзя, владыко; вдруг ему что-то приключилось: вернулся из степей, принес в алтарь мирницу и дароносицу и говорит: "Ставлю и не возьму опять, доколе не придет час".

- Какой же ему нужен час? что он под сим разумеет?

- Не знаю, владыко.

- Да неужто же вы у него никто этого не добивались? О, роде лукавый, доколе живу с вами и терплю вас? Как вас это ничто, дела касающееся, не интересует? Попомните себе, что если тех, кои ни горячи, ни холодны, господь обещал изблевать с уст своих, то чего удостоитесь вы, совершенно холодные?

Но мой экклезиарх оправдывается:

- Всячески, - говорит, - владыко, мы у него любопытствовали, но он одно отвечает: "Нет, говорит, детушки, это дело не шутка, - это страшное... я на это смотреть не могу".

А что такое страшное, на это экклезиарх не мог мне ничего обстоятельного ответить, а сказал только, что "полагаем-де так, что отцу

Кириаку при проповеди какое-либо откровение было". Меня это рассердило.

Признаюсь вам, я недолюбливаю этот ассортимент "слывущих", которые вживе чудеса творят и непосредственными откровениями хвалятся, и причины имею их недолюбливать. А потому я сейчас же потребовал этого строптивого Кириака к себе и, не довольствуясь тем, что уже достаточно слыл грозным и лютым, взял да еще принасупился: был готов опалить его гневом, как только покажется. Но пришел к моим очам монашек такой маленький, такой тихий, что не на кого и взоров метать; одет в облинялой коленкоровой ряске, клобук толстым сукном покрыт, собой черненький, востролиценький, а входит бодро, без всякого подобострастия, и первый меня приветствует:

- Здравствуй, владыко!

Я не отвечаю на его приветствие, а начинаю сурово:

- Ты что это здесь чудишь, приятель?

- Как, - говорит, - владыко? Прости, будь милостив: я маленько на ухо туг - не все дослышал.

Я еще погромче повторил.

- Теперь, мол, понял?

- Нет, - отвечает, - ничего не понял.

- А почему ты с проповедью идти не хочешь и крестить инородцев избегаешь?

- Я, - говорит, - владыко, ездил и крестил, пока опыта не имел.

- Да, мол, а опыт получивши, и перестал?

- Перестал.

- Что же сему за причина? Вздохнул и отвечает:

- В сердце моем сия причина, владыко, и сердцеведец ее видит, что велика она и мне. немощному, непосильна... Не могу!

И с сим в ноги мне поклонился. Я его поднял и говорю:

- Ты мне не кланяйся, а объясни: что ты, откровение, что ли, какое получил или с самим богом беседовал?

Он с кроткою укоризною отвечает:

- Не смейся, владыко; я не Моисей, божий избранник, чтобы мне с богом беседовать; тебе грех так думать.

Я устыдился своего пыла и смягчился, и говорю ему:

- Так что же? за чем дело?

- А за тем, видно, и дело, - отвечает, - что я не Моисей, что я, владыко, робок и свою силу-меру знаю: из Египта-то языческого я вывесть -

выведу, а Чермного моря не рассеку и из степи не выведу, и воздвигну простые сердца на ропот к преобиде духа святого.

Видя этакую образность в его живой речи, я было заключил, что он, вероятно, сам из раскольников, и спрашиваю:

- Да ты сам-то каким чудом в единение с церковью приведен?

- Я, - отвечает, - в единении с нею с моего младенчества и пребуду в нем даже до гроба.

И рассказал мне препростое и престранное свое происхождение. Отец у него был поп, рано овдовел; повенчал какую-то незаконную свадьбу и был лишен места, да так, что всю жизнь потом не мог себе его нигде отыскать, а состоял при некоей пожилой важной даме, которая всю жизнь с места на место ездила и, боясь умереть без покаяния, для этого случая сего попа при себе возила. Едет она - он на передней лавочке с нею в карете сидит; а она в дом войдет - он в передней с лакеями ее ожидает. И можете себе вообразить человека, у которого этакая была вся жизнь! А между тем он, не имея уже своего алтаря, питался буквально от своей дароносицы, которая с ним за пазухою путешествовала, и на сынишку он у этой дамы какие-то крохи вымаливал, чтобы в училище его содержать. Так они и в Сибирь попали: барыня сюда поехала дочь навестить, которая была тут за губернатором замужем, и попа с дароносицей на передней лавочке привезла. Но как путь был далекий, да к тому же еще барыня тут долго оставаться собиралась, то попик, любя сынишку, не соглашался без него ехать.

Барыня подумала-подумала - и, видя, что ей родительских чувств не переупрямить, согласилась и взяла с собою и мальчишку. Так он сзади за каретою переехал из Европы в Азию, имея при сем путевым долгом охранять своим присутствием привязанный на запятках чемодан, на котором и самого его привязали, дабы сонный не свалился. Тут и его барыня и его отец умерли, а он остался, за бедностию курса не кончил, в солдаты попал, этап водил. Имея меткий глаз, по приказанию начальства, не целясь, вдогон за каким-то беглым пулю пустил и без всякого желания, на свое горе, убил того, и с той поры он все страдал, все мучился и, сделавшись негодным к службе, в монахи пошел, где его отличное поведение было замечено, а знание инородческого языка и его религиозность побудили склонить его к миссионерству.

Выслушал я эту простую, но трогательную повесть старика, и стало мне его до жуткости жалко, и чтобы переменить с ним тон, я ему говорю:

- Так, стало быть, это, что подозревают, будто ты чудеса какие-нибудь видел, это неправда?

Но он отвечает:

- Отчего же, владыко, неправда?

- Как?.. так ты видел чудеса?

- Кто же, владыко, чудес не видел?

- Однако?

- Что однако? Куда ни глянь - все чудо: вода ходит в облаке, воздух землю держит, как перышко; вот мы с тобою прах и пепел, а движемся и мыслим, и то мне чудесно; а умрем, и прах рассыпется, а дух пойдет к тому, кто его в нас заключил. И то мне чудно: как он наг безо всего пойдет? кто ему крыла даст, яко голубице, да полетит и почиет?

- Ну, это-то, мол, мы оставим другим рассуждать, а ты скажи мне, не виляя умом: не было ли с тобою в жизни каких-либо необычайных явлений или чего иного в сем роде?

- Было отчасти и это.

- Что же такое?

- Очень, - говорит, - владыко, с детства я был взыскан божиею милостию и недостойно получал дважды чудесные заступления.

- Гм? рассказывай.

- Первый раз это было, владыко, в сущем младенчестве. В третьем классе я был еще, и очень мне в поле гулять идти хотелось. Мы, трое мальчишек, пошли у смотрителя рекреацию просить, да не выпросили и решились солгать, а зачинщик всему тому я был. "Давай, говорю, ребята, всех обманем, побежим и закричим: отпустил, отпустил!" Так и сделали; все с нашего слова и разбежались из классов и пошли гулять и купаться да рыбчонку ловить. А к вечеру на меня страх и напал: что мне будет, как домой вернемся? - запорет смотритель. Прихожу и гляжу - уже и розги в лохани стоят; я скорей драла, да в баню, спрятался под полок, да и ну молиться: "Господи! хоть нельзя, чтобы меня не пороть, но сделай, чтобы не пороли!" И так усердно об этом в жару веры молился, что даже запотел и обессилел; но тут вдруг на меня чудной прохладой тихой повеяло, и у сердца как голубок тепленький зашевелился, и стал я верить в невозможность спасения как в возможное, и покой ощутил и такую отвагу, что вот не боюсь ничего, да и кончено! И взял да и спать лег:

а просыпаюсь, слышу, товарищи-ребятишки весело кричат: "Кирюшка! Кирюшка!

где ты? вылезай скорей, - тебя пороть не будут, ревизор приехал и нас гулять отпустил".

- Чудо, - говорю, - твое простое.

- Просто и есть, владыко, как сама троица во единице - простое существо, - отвечал он и с неописаннейшим блаженством во взоре добавил:

- Да ведь как я, владыко, его чувствовал-то! Как пришел-то он, батюшка мой, отрадненький! удивил и обрадовал. Сам суди: всей вселенной он не в обхват, а, видя ребячью скорбь, под банный полочек к мальчонке подполз в дусе хлада тонка и за пазушкой обитал...

Я вам должен признаться, что я более всяких представлений о божестве люблю этого нашего русского бога, который творит себе обитель "за пазушкои".

Тут, что нам господа греки ни толкуй и как ни доказывай, что мы им обязаны тем, что и бога через них знаем, а не они нам его открыли; - не в их пышном византийстве мы обрели его в дыме каждений, а он у нас свой, притоманный и по-нашему, попросту, всюду ходит, и под банный полочек без ладана в дусе хлада тонка проникнет, и за теплой пазухой голубком приоборкается.

- Продолжай, - говорю, - отец Кириак, - о другом чуде рассказа жду.

- Сейчас и про другое, владыко. Это было, как я стал уже дальше от него, помаловернее, - это было, как я сюда за каретою ехал. Взять меня надо было из российского училища и сюда перевести перед самым экзаменом. Я не боялся, потому что первым учеником был и меня бы без экзамена в семинарию приняли; а смотритель возьми да и напиши мне свидетельство во всем посредственное. "Это, говорит, нарочно, для нашей славы, чтобы тебя там экзаменовать стали и увидали, каковых мы за посредственных считаем". Горе было нам с отцом ужасное; а к тому же, хотя отец меня и заставлял, чтобы я дорогою, на запятках сидя, учился, но я раз заснул и, через речку вброд переезжая, все книжки свои потерял. Сам горько плачучи, отец прежестоко меня за это на постоялом дворе выпорол; а все-таки, пока мы до Сибири доехали, я все позабыл и начинаю опять по-ребячьи молиться: "Господи, помоги! сделай, чтобы меня без экзамена приняли". Нет; как его ни просил, посмотрели на мое свидетельство и велели на экзамен идти. Прихожу печальный; все ребята веселые и в чехарду друг через дружку прыгают, - один я такой, да еще другой, тощий-претощий, мальчишка сидит, не учится, так, от слабости, говорит "лихорадка забила". А я сижу, гляжу в книгу и начинаю в уме перекоряться с господом: "Ну что же? думаю, ведь уж как я тебя просил, а ты вот ничего и не сделал!" И с этим встал, чтобы пойти воды напиться, а меня как что-то по самой середине камеры хлоп по затылку и на пол бросило... Я

подумал: "Это, верно, за наказание! помочь-то бог мне ничего не помог, а вот еще и ударил". Ан смотрю, нет: это просто тот больной мальчик через меня прыгнуть вздумал, да не осилил, и сам упал и меня сбил. А другие мне говорят: "Гляди-ка, чужак, у тебя рука-то мотается". Попробовал, а рука сломана. Повели меня в больницу и положили, а отец туда пришел и говорит:

"Не тужи, Кирюша, тебя зато теперь без экзамена приняли". Тут я и понял, как бог-то все устроил, и плакать стал... А экзамен-то легкий-прелегкий был, так что я его шутя бы и выдержал. Значит, не знал я, дурачок, чего просил, но и то исполнено, да еще с вразумлением.

- Ах ты, - говорю, - отец Кириак, отец Кириак, да ты человек преутешительный!.. - Расцеловал я его неоднократно, отпустил и, ни о чем более не расспрашивая, велел ему с завтрашнего же дня ходить ко мне учить меня тунгузскому и якутскому языку.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Но отступив со своею суровостию от Кириака, я зато напустился на прочих монахов своего монастырька, от коих, по правде сказать, не видал ни

Кириакова простодушия и никакого дела на службу веры полезного: живут себе этаким, так сказать, форпостом христианства в краю язычников, а ничего, ленивцы, не делают - даже языку туземному ни один не озаботился научиться.

Щунял я их, щунял келейно и, наконец, с амвона на них громыхнул словом царя Ивана к преподобному Гурию, что "напрасно-де именуют чернецов ангелами,

- нет им с ангелами сравнения, ни какого-либо подобия, а должны они уподобляться апостолам, которых Христос послал учить и крестить!"

Кириак приходит ко мне на другой день урок давать и прямо мне в ноги:

- Что ты? что ты? - говорю, подымая его, - учителю благий, тебе это не довлеет ученику в ноги кланяться.

- Нет, владыко, уж очень ты меня утешил, так утешил, что я и в жизнь не чаял такого утешения!

- Да чем, - говорю, - божий человек, ты так мною обрадован?

- А что велишь монахам учиться, да идучи вперед учить, а потом крестить; ты прав, владыко, что такой порядок устроил, его и Христос велел, и приточник поучает: "идеже несть учения души, несть добра". Крестить-то они все могучи, а обучить слову нетяги.

- Ну, уж это, - говорю, - ты меня, брат, кажется, шире понял, чем я говорил; этак ведь, по-твоему, и детей бы не надо крестить.

- Дети христианские другое дело, владыко.

- Ну да; и предков бы наших князь Владимир не окрестил, если бы долго от них научености ждал.

А он мне отвечает:

- Эх, владыко, да ведь и впрямь бы их, может, прежде поучить лучше было. А то сам, чай, в летописи читал - все больно скоро варом вскипело,

"понеже благочестие его со страхом бе сопряжено". Платон митрополит мудро сказал: "Владимир поспешил, а греки слукавили, - невежд ненаученных окрестили". Что нам их спешке с лукавством следовать? ведь они, знаешь,

"льстивы даже до сего дня". Итак, во Христа-то мы крестимся, да во Христа не облекаемся. Тщетно это так крестить, владыко!

- Как, - говорю, - тщетно? Отец Кириак, что ты это, батюшка, проповедуешь?

- А что же, - отвечает, - владыко? - ведь это благочестивой тростью писано, что одно водное крещение невежде к приобретению жизни вечной не служит.

Посмотрел я на него и говорю серьезно:

- Послушай, отец Кириак, ведь ты еретичествуешь.

- Нет, - отвечает, - во мне нет ереси, я по тайноводству святого

Кирилла Иерусалимского правоверно говорю: "Симон Волхв в купели тело омочи водою, но сердце не просвети духом, и сниде, и изыде телом, а душою не спогребеся, и не возста". Что окрестился, что выкупался, все равно христианином не был. Жив господь и жива душа твоя, владыко, - вспомни, разве не писано будут и крещеные, которые услышат "не вем вас", и некрещеные, которые от дел совести оправдятся и внидут, яко хранившие правду и истину.

Неужели же ты сие отметаешь?

Ну, думаю, подождем об этом беседовать, и говорю:

- Давай-ка, - говорю, - брат, не иерусалимскому, а дикарскому языку учиться, бери указку, да не больно сердись, если я не толков буду.

- Я не сердит, владыко, - отвечает.

И точно, удивительно был благодушный и откровенный старик и прекрасно учил меня. Толково и быстро открыл он мне все таинства, как постичь эту молвь, такую бедную и немногословную, что ее едва ли можно и языком назвать.

Во всяком разе это не более как язык жизни животной, а не жизни умственной;

а между тем усвоить его очень трудно: обороты речи, краткие и непериодические, делают крайне затруднительным переводы на эту молвь всякого текста, изложенного по правилам языка выработанного, со сложными периодами и подчиненными предложениями; а выражения поэтические и фигуральные на него вовсе не переводимы, да и понятия, ими выражаемые, остались бы для этого бедного люда недоступны. Как рассказать им смысл слов: "Будьте хитры, как змии, и незлобивы, как голуби", когда они и ни змеи и ни голубя никогда не видали и даже представить их себе не могут. Нельзя им подобрать слов: ни мученик, ни креститель, ни предтеча, а пресвятую деву если перевести по-ихнему словами шочмо Абя, то выйдет не наша богородица, а какое-то шаманское божество женского пола, - короче сказать - богиня. Про заслуги же святой крови или про другие тайны веры еще труднее говорить, а строить им какую-нибудь богословскую систему или просто слово молвить о рождении без мужа, от девы, - и думать нечего: они или ничего не поймут, и это самое лучшее, а то, пожалуй, еще прямо в глаза расхохочутся.

Все это мне передал Кириак, и передал так превосходно, что я, узнав дух языка, постиг и весь дух этого бедного народа; и что всего мне было самому над собою забавнее, что Кириак с меня самым незаметным образом всю мою напускную суровость сбил: между нами установились отношения самые приятные, легкие и такие шутливые, что я, держась сего шутливого тона, при конце своих уроков велел горшок каши сварить, положил на него серебряный рубль денег да черного сукна на рясу и понес все это, как выученик, к Кириаку в келью.

Он жил под колокольнею в такой маленькой келье, что как я вошел туда, так двоим и повернуться негде, а своды прямо на темя давят; но все тут опрятно, и даже на полутемном окне с решеткою в разбитом варистом горшке астра цветет.

Кириака я застал за делом - он низал что-то из рыбьей чешуи и нашивал на холстик.

- Что ты это, - говорю, - стряпаешь?

- Уборчики, владыко.

- Какие уборчики?

- А вот девчонкам маленьким дикарским уборчики: они на ярмарку приезжают, я им и дарю.

- Это ты язычниц неверных радуешь?

- И-и, владыко! полно-ка тебе все так: "неверные" да "неверные"; всех один господь создал; жалеть их, слепых, надо.

- Просвещать, отец Кириак.

- Просветить, - говорит, - хорошо это, владыко, просветить. Просвети, просвети, - и зашептал: "Да просветится свет твой пред человеки, когда увидят добрыя твоя дела".

- А я вот, - говорю, - к тебе с поклоном пришел и за выучку горшок каши принес.

- Ну что же, хорошо, - говорит, - садись же и сам при горшке посиди -

гость будешь.

Усадил он меня на обрубочек, сам сел на другой, а кашу мою на скамью поставил и говорит:

- Ну, покушай у меня, владыко; твоим же добром да тебе же челом.

Стали мы есть со стариком кашу и разговорились.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Меня, по правде сказать, очень занимало, что такое отклонило Кириака от его успешной миссионерской деятельности и заставило так странно, по тогдашнему моему взгляду - почти преступно или во всяком случае соблазнительно относиться к этому делу.

- О чем, - говорю, - станем беседовать? - к доброму привету хороша и беседа добрая. Скажи же мне: не знаешь ли ты, как нам научить вере вот этих инородцев, которых ты все под свою защиту берешь?

- А учить надо, владыко, учить, да от доброго жития пример им показать.

- Да где же мы с тобою их будем учить?

- Не знаю, владыко; к ним бы надо с научением идти.

- То-то и есть.

- Да, учить надо, владыко; и утром сеять семя, и вечером не давать отдыха руке, - все сеять.

- Хорошо говоришь, - отчего же ты так не делаешь?

- Освободи, владыко, не спрашивай.

- Нет уж, расскажи.

- А требуешь рассказать, так поясни: зачем мне туда идти?

- Учить и крестить.

- Учить? - учить-то, владыко, неспособно.

- Отчего? враг, что ли, не дает?

- Не-ет! что враг, - велика ли он для крещеного человека особа: его одним пальчиком перекрести, он и сгинет; а вражки мешают, - вот беда!

- Что это за вражки?

- А вот куцые одетели, отцы благодетели, приказные, чиновные, с приписью подьячие.

- Эти, стало быть, самого врага сильней?

- Как же можно: сей род, знаешь, ничем не изымается, даже ни молитвою, ни постом.

- Ну, так надо, значит, просто крестить, как все крестят.

- Крестить... - проговорил за мною Кириак, и - вдруг замолчал и улыбнулся.

- Что же? продолжай.

Улыбка сошла с губ Кириака, и он с серьезною и даже суровою миной добавил:

- Нет, я скорохватом не хочу это делать, владыко.

- Что-о-о!

- Я не хочу этого так делать, владыко, вот что! - отвечал он твердо и опять улыбнулся.

- Чего ты смеешься? - говорю. - А если я тебе велю крестить?

- Не послушаю, - отвечал он, добродушно улыбнувшись, и, фамильярно хлопнув меня рукою по колену, заговорил:

- Слушай, владыко, читал ты или нет, - есть в житиях одна славная повесть.

Но я его перебил и говорю:

- Поосвободи, пожалуйста, меня с житиями: здесь о слове божием, а не о преданиях человеческих. Вы, чернецы, знаете, что в житиях можно и того и другого достать, и потому и любите все из житий хватать.

А он отвечает:

- Дай же мне, владыко, кончить; может, я и из житий что-нибудь прикладно скажу.

И рассказал старую историю из первых христианских веков о двух друзьях

- христианине и язычнике, из коих первый часто говорил последнему о христианстве и так ему этим надокучил, что тот, будучи до тех пор равнодушен, вдруг стал ругаться и изрыгать самые злые хулы на Христа и на христианство, а при этом его подхватил конь и убил. Друг христианин видел в этом чудо и был в ужасе, что друг его язычник оставил жизнь в таком враждебном ко Христу настроении. Христианин сокрушался об этом и горько плакал, говоря: "Лучше бы я ему совсем ничего о Христе не говорил, - он бы тогда на него не раздражался и ответа бы в том не дал". Но, к утешению его, он известился духовно, что друг его принят Христом, потому что, когда язычнику никто не докучал настойчивостью, то он сам с собою размышлял о

Христе и призвал его в своем последнем вздохе.

- А тот, - говорит, - тут и был у его сердца: сейчас и обнял и обитель дал.

- Это опять, значит, все дело свертелось "за пазушкой"?

- Да, за пазушкой.

- Вот это-то, - говорю, - твоя беда, отец Кириак, что ты все на пазуху-то уже очень располагаешься.

- Ах, владыко, да как же на нее не полагаться: тайны-то уже там очень большие творятся - вся благодать оттуда идет: и материно молоко детопитательное, и любовь там живет, и вера. Верь - так, владыко. Там она, вся там; сердцем одним ее только и вызовешь, а не разумом. Разум ее не созидает, а разрушает: он родит сомнения, владыко, а вера покой дает, радость дает... Это, я тебе скажу, меня обильно утешает; ты вот глядишь, как дело идет, да сердишься, а я все радуюсь.

- Чему же ты радуешься?

- А тому, что все добро зело.

- Что такое: добро зело?

- Все, владыко: и что нам указано и что от нас сокрыто. Я думаю так, владыко, что мы все на один пир идем.

- Говори, сделай милость, ясней: ты водное крещение-то просто-напросто совсем отметаешь, что ли?

- Ну вот: и отметаю! Эх, владыко, владыко! сколько я лет томился, все ждал человека, с которым бы о духовном свободно по духу побеседовать, и, узнав тебя, думал, что вот такого дождался; а и ты сейчас, как стряпчий, за слово емлешься! Что тебе надо? - слово всяко ложь, и я тож. Я ничего не отметаю; а ты обсуди, какие мне приклады разные приходят - и от любви, а не от ненависти. Яви терпение, - вслушайся.

- Хорошо, - отвечаю, - буду слушать, что ты хочешь проповедовать.

- Ну, вот мы с тобою крещены, - ну, это и хорошо; нам этим как билет дан на пир; мы и идем и знаем, что мы званы, потому что у нас и билет есть.

- Ну!

- Ну а теперь видим, что рядом с нами туда же бредет человечек без билета. Мы думаем: "Вот дурачок! напрасно он идет: не пустят его! Придет, а его привратники вон выгонят". А придем и увидим: привратники-то его погонят, что билета нет, а хозяин увидит, да, может быть, и пустить велит, - скажет:

"Ничего, что билета нет, - я его и так знаю: пожалуй, входи", да и введет, да еще, гляди, лучше иного, который с билетом пришел, станет чествовать.

- Ты, - говорю, - это им так и внушаешь?

- Нет; что им это внушать? это я только про себя так о всех рассуждаю, по Христовой добрости да мудрости.

- Да то-то; мудрость-то его ты понимаешь ли?

- Где, владыко, понимать! - ее не поймешь, а так... что сердце чувствует, говорю. Я, когда мне что нужно сделать, сейчас себя в уме спрашиваю: можно ли это сделать во славу Христову? Если можно, так делаю, а если нельзя - того не хочу делать.

- В этом, значит, твой главный катехизис?

- В этом, владыко, и главный и не главный, - весь в этом; для простых сердец это, владыко, куда как сподручно! - просто ведь это: водкой во славу

Христову упиваться нельзя, драться и красть во славу Христову нельзя, человека без помощи бросить нельзя... И дикари это скоро понимают и хвалят:

"Хорош, говорят, ваш Христосик - праведный" - по-ихнему это так выходит.

- Что же... это, пожалуй, хоть и так - хорошо.

- Ничего, владыко, - изрядно; а вот что мне нехорошо кажется: как придут новокрещенцы в город и видят все, что тут крещеные делают, и спрашивают: можно ли то во славу Христову делать? что им отвечать, владыко?

христиане это тут живут или нехристи? Сказать: "нехристи" - стыдно, назвать христианами - греха страшно.

- Как же ты отвечаешь?

Кириак только рукой махнул и прошептал:

- Ничего не говорю, а... плачу только.

Я понял, что его религиозная мораль попала в столкновение с своего рода

"политикою". Он Тертуллиана "О зрелищах" читал и вывел, что "во славу

Христову" нельзя ни в театры ходить, ни танцевать, ни в карты играть, ни многого иного творить, без чего современные нам, наружные христиане уже обходиться не умеют. Он был своего рода новатор и, видя этот обветшавший мир, стыдился его и чаял нового, полного духа и истины.

Как я ему это намекнул, он мне сейчас и поддакнул.

- Да, - говорит, - да, эти люди плоть, - а что плоть-то показывать? -

ее надо закрывать. Пусть хотя не хулится через них имя Христово в языцех.

- А зачем это к тебе, говорят, будто инородцы и до сих пор приходят?

- Верят мне и приходят.

- То-то; зачем?

- Поспорят когда или поссорятся, и идут: "Разбери, говорят, по-христосикову".

- Ты и разбираешь?

- Да, я обычай их знаю; а ум Христов приложу и скажу, как быть.

- Они и примут?

- Примут: они его справедливость любят. А другой раз больные приходят или бесные, - просят помолиться.

- Как же ты бесных лечишь? отчитываешь, что ли?

- Нет, владыко; так, помолюсь, да успокою.

- Ведь на это их шаманы слывут искусниками.

- Так, владыко, - не ровен шаман; иные и впрямь немало тайных сил природных знают; ну да ведь и шаманы ничего... Они меня знают и иные сами ко мне людей шлют.

- Откуда же у тебя и с шаманами приязнь?

- А вот как: ламы буддийские на них гонение сделали, - их, этих шаманов, тогда наши чиновники много в острог забрали, а в остроге дикому человеку скучно: с иными бог весть что деется. Ну я, грешник, в острог ходил, калачиков для них по купцам выпрашивал и словцом утешал.

- Ну и что же?

- Благодарны, берут Христа ради и хвалят его: хорош, говорят, - добр.

Да ты молчи, владыко, они сами не чуют, как края ризы его касаются.

- Да ведь как, - говорю, - касаются-то? все ведь это без толку!

- И, владыко! что ты все сразу так сунешься! Божие дело своей ходой, без суеты идет. Не шесть ли водоносов было на пиру в Канне, а ведь не все их, чай, сразу наполнили, а один за другим наливали; Христос, батюшка, сам уже на что велик чудотворец, а и то слепому жиду прежде поплевал на глаза, а потом открыл их; а эти ведь еще слепее жида. Что от них сразу-то много требовать? Пусть за краек его ризочки держатся - доброту его чувствуют, а он их сам к себе уволочет.

- Ну вот, уже и "уволочет"!

- А что же?

- Да какие ты слова-то неуместные употребляешь.

- А чем, владыко, неуместное, - слово препростое. Он, благодетель наш, ведь и сам не боярского рода, за простоту не судится. Род его кто исповесть;

а он с пастухами ходил, с грешниками гулял и шелудивой овцой не брезговал, а где найдет ее, взвалит себе, как она есть, на святые рамена и тащит к отцу.

Ну а тот... что ему делать? - не хочет многострадального сына огорчить, -

замарашку ради его на двор овчий пустит.

- Ну, - говорю, - хорошо; в катехизаторы ты, брат Кириак, совсем не годишься, а в крестители ты, хоть и еретичествуешь немножко, однако пригоден, и как себе хочешь, а я тебе снаряжу крестить.

Но Кириак ужасно взволновался и расстроился.

- Помилуй, - говорит, - владыко: к чему тебе меня нудить? Да запретит тебе Христос это сделать! И ничего из этого не последует, ничего, ничего и ничего!

- Отчего же это так?

- Так; потому что сия дверь для нас затворена.

- Кто же ее затворил?

- А тот, который имеет ключ Давидов: "Отверзаяй и никтоже отворит, затворяяй и никтоже отверзет". Или ты Апокалипсис позабыл?

- Кириак, - говорю, - многия книги безумным тя творят.

- Нет, владыко, я не безумен, а ты меня если не послушаешь, то людей обидишь, и духа святого оскорбишь, и только одних церковных приказных обрадуешь, чтобы им в твоих отчетах больше лгать да хвастать.

Я его перестал слушать, однако не оставлял мысли со временем его перекапризить и непременно его послать. Но что бы вы думали? - ведь не один простосердечный ветхозаветный Аммос, собирая ягоды, вдруг стал пророчествовать, - и мой Кириак мне напророчил, и его слова "да запретит тебе Христос" начали действовать. В это самое время я, как нарочно, получил из Петербурга извещение, что, по тамошнему благоусмотрению, у нас в Сибири увеличивается число буддийских капищ и удваиваются штаты лам. Я хоть и в русской земле рожден и приучен был не дивиться никаким неожиданностям, но, признаюсь, этот порядок contra jus et fas {Против закона и справедливости

(лат.)} изумил меня, а что гораздо хуже, - он совсем с толку сбивал бедных новокрещенцев и, может быть, еще большей жалости достойных миссионеров.

Весть с этим радостным событием, во вред христианству и в пользу буддизма, как вихрем разнеслась по всему краю. Для ее распространения скакали лошади, скакали олени, скакали собаки, и Сибирь оповестилась, что "все преодолевший и все отвергший" бог Фо в Петербурге "одолел и отверг и Христосика".

Торжествующие ламы уверяли, что уже все наше верховное правительство и сам наш далай-лама, то есть митрополит, приняли буддийскую веру. Перепугались миссионеры, известясь о сем; не знали, что им делать; иные из них, кажется, отчасти сомневались: уж и впрямь не повернуло ли в Петербурге дело на ламайскую сторону, как оно в то тонкое и каверзливое время поворачивало на католическую, а ныне, в сию многодумную и дурашливую пору, поворачивает на спиритскую. Только нынче оно, разумеется, совершается спокойнее, потому что теперь кумир хотя и ледащенький выбран, но зато теперь и против этого рожна прать никому не охота; а тогда еще этой хладнокровной выдержки недоставало во многих и, в числе прочих, во мне грешном. Я не мог равнодушно смотреть на моих бедных крестителей, которые пешком плелись из степей ко мне под защиту.

Им одним по всему краю не было ни лошадиной клячи, ни оленя, ни собаки, и они, бог их знает как, лезли пешие по сугробам и пришли оборванные, обмаранные, истинно уже не как иереи бога вышнего, а как настоящие калеки-перехожие. Чиновники и зауряд все управление без зазрения совести покровительствовали ламам. Мне приходилось сражаться с губернатором, чтобы сей христианский боярин хотя малость остепенял своих пособников, дабы они по крайней мере не совсем открыто радели буддизму. Губернатор, как водится, обижался, и у нас с ним закипела жестокая стычка; я ему на его чиновников жалуюсь, - он мне на моих миссионеров пишет, что "никто-де им не мешает, а они-де сами ленивые и неискусные". А мои дезертировавшие миссионеры, в свою очередь, пищат, что им хотя, точно, рты тряпками не затыкают, но нигде ни лошадей, ни оленей не дают, потому что по степям всюду все люди лам боятся.

- Ламы, - говорят, - богаты - они чиновников деньгами дарят, а нам дарить нечем.

Что же мне было можно им в утешение сказать? Синоду, что ли, обещать представить, чтобы лавры и монастыри, имея "деньги многи", поделились с нашею бедностию и какую-нибудь сумму на взятки приказным отпустили, но боялся, что в больших залах в синоде это, чего доброго, за неуместное сочтут и, помолясь богу, во вспомоществовании на взятки мне откажут, пожалуй. А к тому же еще и это средство в наших руках могло быть ненадежно: апостолы мои в самих себе такую слабость мне открыли, которая, в связи с обстоятельствами, получила очень важное значение.

- Нас, - говорят, - за дикарей жалость берет; из них с этой возней совсем последний толк выбьют; нынче мы их крестим, завтра ламы обращают и велят Христа порицать, а за штраф все что попало у них берут. Обнищевает бедный народ и в скоте и в своем скудном разуме, - все веры перепутал и на все колена хромает, а на нас плачется.

Кириак этою борьбою очень интересовался и, пользуясь моим расположением, не раз останавливал меня вопросами:

- Что тебе, владыко, вражки пишут? - или:

- Что ты, владыко, вражкам написал? Раз даже он явился ко мне с просьбою:

- Посоветуйся со мною, владыко, как будешь вражкам писать?

Это было по случаю тому, что губернатор мне ставил на вид, что в соседней епархии, при тех же обстоятельствах, в каких я находился, проповедь и крещение совершаются успешно, причем указывал мне на какого-то миссионера

Петра из зырян, который целыми массами крестит инородцев.

Такое обстоятельство меня смутило, и я спросил соседнего архиерея: так ли это?

Тот отвечал, что действительно у него есть зырянин, поп Петр, который два раза ездил на проповедь и в первый раз "все кресты раскрестил", а во второй вдвое больше крестов взял, и опять недостало, - с одного на другого на шеи перевешивал.

Кириак как это услышал, так и всплакался.

- Боже мой, - говорит, - откуда еще ко всем бедам пришел сюда сей коварный строитель? Он Христа в его же церкви да его же кровью затопит! Ох, беда! помилосердуй, владыко, - проси скорее архиерея, чтобы он унял своего слугу верного - оставил бы в церкви сил хоть на семена.

- Ты, - говорю, - отец Кириак, вздор говоришь; могу ли я от столь хвальной ревности человека удерживать?

- Ах, нет, - молит, - владыко, проси; ведь это тебе непонятно, а я так знаю, что, значит, теперь там в степях делается. Это все не Христу, а вражкам его служба там идет. Зальют, зальют они его, голубчика, кровью и на сто лишних лет от него народ отпугают.

Я, разумеется, Кириака не послушал, а напротив - написал к соседнему архиерею, чтобы он дал мне своего зырянина на подержание, или, как сибирские аристократы по-французски говорят: "о прока". Сосед мой архиерей в это время уже, отбыв сибирскую епитимью, перемещался в Россию и не постоял за своего досужего крестителя. Зырянин был мне прислан: такой большебородый, словоохотливый и, что называется, весь до дна маслян. Я его сейчас же отправил в степь, а недели через две от него уже и радостные вести имел:

доносил он мне, что крестит народ на все стороны. Одного он опасался:

достанет ли у него крестов, которых забрал с собою весьма изрядную коробку?

Из сего я, не ошибаяся, мог заключить, что улов в мережи сего счастливого ловца попадает чрезвычайно обильный.

Вот, думаю, когда я достал себе, наконец, к этому делу настоящего мастера! И очень был этому рад, да и как рад-то! Откровенно скажу вам - с самой казенной точки зрения, - потому что... и архиерей ведь тоже, господа, человек, и ему надокучит, когда одна власть пристает: "крести", а другая -

"пусти"... Ну их совсем! скорей как-нибудь кончить в одну сторону, и как попался ловкий креститель, так пусть уже зауряд все крестит, авось и людям спокойнее станет.

Но Кириак не разделял моего взгляда, и раз иду я вечером через двор из бани и встречаю его; он остановился и приветствует меня:

- Здравствуй, владыко!

- Здравствуй, - говорю, - отец Кириак.

- Хорошо ли вымылся?

- Хорошо.

- А зырянина-то отмыл ли?

Я рассердился.

- Это, - говорю, - что за глупость? А он опять про зырянина.

- Он безжалостный, - говорит, - он и у нас теперь так крестит, как за

Байкалом крестил; его крестников через это только мучают, а они на Христа, батюшку, плачутся. Грех всем вам, а тебе больше всех грех, владыко!

Я Кириака счел за грубияна, но слова-то его мне все-таки в душу запали.

Что, в самом деле? он ведь старик основательный, - на ветер болтать не станет: в чем же тут секрет? - как, в самом деле, взятый мною "о прока"

досужий зырянин крестит? Я имел понятие о религиозности зырян; они по преимуществу храмоздатели - церкви у них повсюду отличные и даже богатые, но из всех глаголемых христиан на свете они, должно сознаться, самые внешние.

Ни к кому столько, как к ним, не идет определение, что у них "бог в одних лишь образах, а не в убеждениях человека"; но ведь не жжет же этот зырянин дикарей огнем, чтобы они крестились? Быть этого не может! В чем же тут дело?

Отчего зырянин успевает, а русские не умеют, и отчего я этого о сю пору не знаю?

"А все оттого, владыко, - пришло мне на мысль, - что ты и тебе подобные себялюбивы да важны: "деньги многи" собираете да только под колокольным звоном разъезжаете, а про дальние места своей паствы мало думаете и о них по слухам судите. На бессилие свое на родной земле нарекаете, а сами все звезды хватать норовите, да вопрошаете: "Что ми хощете дати, да аз вам предам?"

Брегись-ка, брат, как бы и ты не таков же стал?"

И ходил я, ходил этот вечер с своею думою по моей пустой скучной зале и до тех пор доходился, пока вдруг мне пришла в голову мысль: пробежать самому пустыню.

Таким образом я надеялся уяснить себе если не все, то по крайней мере очень многое. Да, признаюсь вам, и освежиться хотелось.

Для совершения этого пути мне, при моей неопытности, нужен был товарищ, который хорошо бы знал инородческий язык; но какого же товарища лучше желать, как Кириака? И, не откладывая этого по своей нетерпеливости в долгий ящик, я призвал Кириака к себе, открыл ему свой план и велел собираться.

Он не противоречил, а, напротив, казалось, был даже очень рад и, улыбаясь, повторял:

- Бог в помощь! Бог в помощь!

Откладывать было незачем, и мы на другое же утро раным-рано отпели обеденку, оделись оба по-туземному и выехали, держа путь к самому северу, где мой зырянин апостольствовал.

Николай Лесков - На краю света - 01, читать текст

См. также Лесков Николай - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

На краю света - 02
ГЛАВА ШЕСТАЯ Лихо прокатили мы первый день на доброй тройке и все бесе...

На ножах 01 ЧАСТЬ ПЕРВАЯ - БОЛЬ ВРАЧА ИЩЕТ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ БОЛЬ ВРАЧА ИЩЕТ Глава первая. Отступница В губернском го...