Николай Лесков
«Заячий ремиз - 01»

"Заячий ремиз - 01"

Наблюдения, опыты и приключения Оноприя Перегуда из Перегудов

Встань, если хотишь, на ровном месте и вели поставить вокруг себя сотню зеркал. В то время увидишь, что един твой телесный болван владеет сотнею видов, а как только зеркалы отнять, все копии сокрываются. Однако же телесный наш болван и сам есть едина токмо тень истинного человека. Сия тварь, будто обезьяна, образует яйцевидным деянием невидимую и присносущную силу и божество того человека, коего все наши болваны суть аки бы зерцаловидные тени.

Григорий Сковорода.

КРАТКОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ

По одному грустному случаю я в течение довольно долгого времени посещал больницу для нервных больных, которая на обыкновенном разговорном языке называется "сумасшедшим домом", чем она и есть на самом деле. За исключением небольшого числа лиц испытуемых, все больные этого заведения считаются

"сумасшедшими" и "невменяемыми", то есть они не отвечают за свои слова, ни за поступки.

Приходя сюда с тем, чтобы видеть одного из таких больных, я незаметно перезнакомился и со многими другими, между которыми были люди интересные - в том отношении, что помешательство их было почти неуловимо, а между тем они несомненно были помешаны. Между прочими таков был чрезвычайно трудолюбивый, а притом и очень веселый и разговорчивый старик в бабьем повойнике, по имени Оноприй Опанасович Перегуд из Перегудов. Начальство заведения, прислуга и все больные звали его "Чулочный фабрикант", потому что он во всякое время, когда только не ел и не спал, постоянно вязал чулки и дарил их бедным.

Кличкою "Чулочный фабрикант" он нимало не обижался, а даже был ею доволен и находил в этом свое призвание. Он был всеобщий друг и фаворит, его не обижал даже "Король Брындохлыст", сумасшедший человек огромного роста и чудовищной силы, который ходил в короне из фольги и требовал ото всех знаков раболепного почтения, а непокорным ставил подножки и давал затрещины. С Перегудом он проделал это только один раз в первый день его прибытия, а затем никогда этого не повторял и даже ограждал его, как своего "верноподданного болвана" и "лейб-вязалыцика". О причине их дружбы с королем Брындохлыстом еще раз будет упомянуто в своем месте этой истории.

От роду Перегуду было лет за шестьдесят; он был "очень здоров", крепкого сложения, "присадковатой фигуры" и "круглого лица", "як добра каунка", то есть арбуз. Он происходил из мелкопоместных дворян, которых в

Перегудах числилось большое изобилие. Попервоначалу он не приготовлялся для вязанья чулок, а даже "урвал себе самое необыкновенное образование" и

"исполнял необыкновенный долг службы свыше всякого воображения". Во всем этом Перегуд столько самого себя превзошел, что даже, наконец, "сам для себя стал непонятен и удивителен". По убеждениям он был "частию честолюб, а частию консерватор", а в жизни "любил тишноту" и чтобы "никто один другому не смел позу рожи показывать". И при таких своих дарованиях Оноприй

Опанасо-вич Перегуд "всеудивительно себя превознес посредством "Чина явления истины" и потом "сам же - себя жесточайше уменьчтожил". Произошло это удивительно и печально, но Перегуд на то не роптал, ибо все это "походило от собственной его удивленной природы". А природа его была такова, что он еще в детстве своем бегал сам за собою вокруг бочки, настойчиво стараясь сам себя догнать и выпередить. Естественно, что человеку с таким настроением в конце концов не могло быть покойно, и дело дошло до того, что после многих стараний Перегуду удалось сделаться жильцом сумасшедшего дома, где он и изложил в общеинтересных и занимательных беседах предлагаемую вслед за сим повесть.

Но прежде чем передавать повесть Перегуда, прошу позволения сказать нечто о месте, где он жил и действовал, а также об его происхождении.

I

В одной из малороссийских губерний есть очень большое и красивое село

Перегуды. По мнению сведущих людей, это село давно бы надо уже переименовать в местечко или даже можно было бы объявить его и городом; но только это нельзя сделать, потому что "против сего есть заклятие от старого Перегуда".

А кто такой был старый Перегуд? Это надо помнить, потому что он был когда-то человек очень важный - "казацкая старшина" и лыцарь; он лихо командовал полком, и звали его Опанас Опанасович. В честь его и теперь все его внуки и правнуки, которые носят фамилию Перегуды или Перегуденки, непременно потрафляют так, чтобы их дети мужеского пола были или Опанасы, или по крайней мере хоть Опанасовичи.

Такая уже "поведенция", щоб молодое дитя всегда звалось "у дiдову честь", ибо "дiд того стоил".

- Я вам про него отлично могу все рассказать, - говорил, сдвигая на затылок колпак, Оноприй Перегуд и рассказывал длинную историю, из которой я подам только любопытнейшие извлечения.

Прошу меня не осудить за то, что здесь его и мои слова будут перемешаны вместе. Я допустил это для того, чтобы не все распространять так пространно, как говорил на гулянках Оноприй Перегуд. Многое, по его мнению важное, на самом деле мне казалось неважным и опущено, как совершенно не идущее к делу, или же изложено кратче моими словами, причем вся суть событий сохранена, а откинуты повторения и другие приемы многословия мечтательного маньяка, через которые рассказ его был бы не свободен от длиннот и через то непременно утрачивал бы интерес.

II

Полковник Опанас Опанасович, или, как принято говорить, "старый

Перегуд", сам и основал село Перегуды. Сначала здесь ничего не было, а потом стоял только млын, или по-российски "мельница". Знаете, песенку по-малороссийски спивают: "був да нэма, да поiхав до млына", а кацапы поют:

"было да нетути, и поехал на мельницу..." Преглупая кацапузия, а все непременно норовит везде на свой фасон сделать! Ну да ладно! А потом еще позже около млына стал Перегудов хутор, а еще позже, как божиим произволением люди понарожались и население умножилось, то уже стало и село.

Вот тогда дiд Опанас закрутил себе чуб и стал навыдумливать: нарыл прудов, насажал рыбы с Остра и завел баштаны да огороды и как стал собирать жинок и дiвчат на полотье, то за их помочью, - пожалуйте, - еще больше людей намножил, и стало уже так много христиан, что, как хотишь, а довелось построить для них и церковь и дать им просвещенного попа, чтобы они соблюли закон христианский и знали, какой они породы и чем их вера лучше всех иных вер на свете. Иначе они не могли бы себя содержать в оообливости без различия с литвою и ляхами, а наипаче с лютерами и жидами. Старый Перегуд все и сделал, что было надобно, и ничего за ним не стояло: он срубил и церковь с колокольнею и привез откуда-то попа Прокопа всем на заглядение, ибо это был человек самого превосходного вида: рослый, пузатый и в красных чоботах, а лицо тоже красное, як у серафима, а притом голос такой обширный, что даже уши от него затыкали.

Старый пан Опанас был уж такой человек, что если он что-нибудь делал, то всегда делал на славу; а как он был огромный и верный борец за

"православную веру", то и терпеть не мог никаких "недоверков" - и добыл в

Перегуды такого отца, который не потерпел бы ни люторей, ни жидов, ни - боже спаси - поляков. Если совсем правду сказать, то оба они не очень-то уважали и господ москалей и даже постоянно не иначе их называли, как "чертовы дети", но, чтобы не накликать этим к себе "москаля на двор", - они в открытую борьбу с москалями не вступали, а только молилися тихо ко господу, щобы их

"сила божа побила".

В обхождении с властными людьми дедушка Опанас был весьма благоискусен, особенно с теми, которые этого стоили; но при этом оставаясь с людьми одной своей "верной природы", Перегуд не скрывал, что он искренно поважал только одно доброе казачество, и для того хранил до них такую верность и вежливость, что завладел всею перегудинскою казачиною и устроил так, что все здешние люди не могли ни расплыться по сторонам, ни перемешаться глупым обычаем с кем попадя. Опанас Опанасович закрепостил их за собою и учинился над ними пан, еще где до Катериных времен! Так это сделал Перегуд еще при той казацкой старине, про которую добрые люди груди провздыхали и очи проплакали. И сделал он все это за помощию старшин так аккуратно, что все перегудинские казаки и не заметили, "чи як, чи з якого повода" их стали писать "крепаками", а которые не захотели идти для дiдуси на панщину, то щобы они не сопротивлялися, их, - пожалуйте, - на панском дворе добре прострочили, некоторых российскими батогами, а иных родною пугою, но бысть в тiх обоих средствах и цiна и вкус одинаковы. Но, а как это новым перегудинским крепакам, однако, все-таки еще не нравилось, то, чтобы исправить в них поврежденные понятия и освежить одеревенелый вкус, за дело взялся поп Прокоп, который служил в красных чоботах и всякую неделю читал людям за обеднею то "Павлечтение", которое укрепляет в людях веру, что они

"рабы" и что цель их жизни состоит в том, что они должны "повиноваться своим господам". А чтобы это было крепко на веки веков, произошло то заклятие, которое не дозволяет селу Перегудам переименоваться ни в торговое местечко, ни в город.

III

Так как перегудинские казаки не видали для себя удовольствия быть крепостными и, познакомясь с батогами и пугою, поняли, что это одно другого стоит и что им дома бунтовать невозможно, то они "удались до жида Хаима", чтобы занять у него "копу червонцев". Крепаки захотели посылать в Питер справедливого человека, который мог бы доступить до царицы и доказать ей или ее великим российским панам, что в селе Перегудах было настоящее казацкое лыцарство, а не крепаки, которых можно продавать и покупать, как крымских невольников или как "быдло". Но прежде чем казаки с жидом насчет денег сговорилися, прознал о сем пан полковник и "перелупцевав" всех этих бывших лыцарей, по-своему уже, "одностойне пугою"; а как он еще не любил кое-как кончать никакое дело, то у него еще достало ума, чтобы "предусмотреть и на будущее". Перегуд сообразил, что может случиться вперед, если крепаки добудут разум и гроши, и положил предотвратить всякий возможный вред удалением соблазнов. А как соблазны во всех делах подневольным людям всегда подают люди вольные, то надо было позаботиться, чтобы невольные с вольными близко не якшались. И вот для этого благой памяти старый полковник наскочил с хлопьятами и разорил жидовский дом, а потом и самого жида выгнал из

Перегуд и разметал его "бебехи", чтобы не было тут того подлого и духу жидовского, "бо выбачайте, все жиды одинаково суть враги рода христианского".

А когда после этого все благополучно уставилось и протекло немалое время, в течение которого казаки перестали покушаться добывать себе назад лыцарство, милосердый бог судил Опанасу Опанаоовичу "дождать лет своей жизни", то он увидал сынов и дщерей, и сыны сынов своих и дщерей, и обо всех о них позаботился, как истинный христианин, который знает, что заповедано в божием писании, у святого апостола Павла, к коринфянам во втором послании, в двенадцатой главе, в четырнадцатом стихе, где сказано, что "не должны бо суть чада родителем снискать имения, но родители чадам". И Опанас Опанасович соблюл это наставление, и когда его стараниями, а божиим смотрением стало много Перегудов и Перегуденков, то было уже для них у старого полковника припасено и много добра.

Когда же все земное было устроено и Перегуд увидел, что житницы его полны, а век его иждивается и "лiта уже прошли як слiд по закону", то став взирать и ко вышняя, и когда занедужал один раз животом, и до того вредно, что мало чуть внутренности из него не выпали, то он тогда вспомянул о "часе воли божией" и начав воображать в своей фантазии: "Що тоди будет як его казацкая душа мало-помалу да наконец совсем выскочит из тела?, Ой, не миновать ей того, чтобы устретить тех самых повсеместно летающих страшных и престрашных воздушных духов, или, попросту сказать, бесов или чертяк, которые намалеваны в Лавре на стенке у Пещерной брамы на выходе!.. Гей, то с ними тогда буде добра работа, и дешево не разделаешься. А деньги-то все на земле останутся..." Смел он был очень, но, знаете, однако такая беспокойная встреча если кому навяжется в голову, да еще при болезни, то это мое почтенье! Пробовал Перегуд хорошо испить "на потуху" и постараться уснуть покрепче, но все воздушных бесов множество за ним гналося и во сне ему стало сниться. Перегуд видел, как они, восшумев своими перепончатыми крылами хуже, як летучи мыши, схопят его за чуб и поволокут в ад, а другие будут подгонять сзади огненными прутьями...

- Сохрани и спаси от сего мати божа печерская!

IV

Пан Опанас сейчас же проснулся и в первую голову позвал попа в красных чоботах и подписал в свое завещание еще сто дукатов на колокол и чтобы отлито было с его очевидной "фигурою", а потом сказал тому пузатому попу

Прокопу на ухо, по секрету от всех, "яку-то заклятку", и сам тут при всех же рожу скривил, да и умер. Такая-то была его кончина. А как принесли его в церковь, то все его хотели видеть, бо он убран был в алом жупане и в поясе с золотыми цвяшками, но поп Прокоп не дал и смотреть на полковника, а, взлезши на амвон, махнул рукою на гроб и сказал: "Закройте его швiдче: иль вы не чуете, як засмердело!" А когда крышку нахлопнули и алый жупан Перегуда сокрылся, то тогда поп Прокоп во весь голос зачал воздавать славу Перегуду и так спросил:

- Братия! Все вы его знали, а не все вы теперь знаете, що от сей наш пан Опанас завещал, бо то была велыка его тайна, котору он мне открыв только в саму последнюю минуту, с тiм, щоб я вам про это сказал над его гробом и щобы вы вci мне поверили, бо я муж в таком освященном сане, что присяги присягать я не могу, а все должны мне верить по моей иерейской совести, бо она освященна. И потому я пытаю вам добре: чи вiрите вы мiне, чи не вiрите?

Говорите просто!

И все в один голос ответили:

- Вiримо, пан отец, вiримо!

А отец Прокоп покивал головою и прослезился, и потом отер ладонями оба глаза и сказал томно:

- Спасибо и вам, дiтки мои духовный! Ой, спасибо вам, що вы меня, недостойного, так богато утешили, хотя я и раньше по очах ваших видел, що вы имеете до меня всяку веру, истинну же, и не лицемерну, и не лицеприятну, и плодоносящу и добродеющу. Так и знайте же зато, все люди божий, що сей старый наш пан и благодетель, его же погребаем, в остатнем часе своего жития схилился ко мне до уха, а потом на грудь так, что мне от него аж пылом и смрадом смерти повеяло, и он в ту минуту сказал мне... Слухайте жi вc!

слухайте! Бо се слова вже все ровно як бы с того свiта... То вiн сказал так:

- Пан отец! Скажи всем людям на моем погребении, что я им заклинаю и всех моих родичей и наследников, щобы на вiчны вiки щоб никогда не було у нас в Перегудах, ни жида, ни католика! От! И щобы не було у нас ни католицкого костела, ни жидовской школы; а чтобы была у нас навсегда одна наша истинная христианская вера, в которой все должны исповедаться у тебя, перегудинского попа, и тебе открывать все, кто что думает. А кто сего святого завета не исполнит и що-нибудь по тайности утаит, то "будет часть его со Иудою, который сидит у самого главного чертяка в аду с кошельком на коленях и жарится в сере".

И тут поп Прокоп поднял руку и забожился, что он это не выдумал, а что так истинно говорил полковник.

Этому долго все люди верили, но потом стали появляться кое-какие вольнодумцы, которые начали говорить, что отец Прокоп не всегда будто говорит одну чистую правду и иногда таки, - прости его господи, - и препорядочно "брешет"; и от сего-де будто можно немножко сомневаться: правда ли, что старый Перегуд положил заклятие, или, может быть, это отец Прокоп, -

поздравь ему боже, - сам от себя выдумал, чтобы быть ему одному, за все село единственным у бога печальником.

И как пошло это еретичество в людях, то естественно, что спасительный страх через то был отведен в сторону, и скоро "части с Иудою" уже почти совсем не боялися. И тогда начали лезть в Перегуды жиды и католики с тем, чтобы им тут купить места и поставить себе домы на базаре; а потом, разумеется, они уж начнут столы стругать, штаны шить да сапоги, и шапки ладить, да печь бублики, и играть в шинке на скрипицах, и доведут Перегуды до того, что все здешние христиане чисто перепьются и перебьют трезвым жидам их носатые морды, а тогда за них, пожалуй, потребуется ответ, как будто и за заправских людей. Однако, несмотря и а все эти хитрости, Перегуды все-таки очень легко могли сделаться местечком, если бы все перегудинские дворяне и между собою не перессорились. А какие на свете были перегудинские дворяне и сколько их было числом, то это Оноприй Опанасович сказывал сбивчиво, и думается, что всех их и описать нельзя, а довольно сказать, что все они ссорились и старались докучать и досаждать друг другу. В отдельности же из них надобно назвать только самого важного - это был Опанас Опанасович, который вывел свою фамилию в свет тем, что покинул домоседство и служил где-то по комиссариату первой или второй армии. Сей увеличил свою житницу и, имея единственного сына Дмитрия, дал ему столь превосходное воспитание в московском пансионе Галушки, что этот молодец научился там говорить по-французски о чем вам угодно. После этого его скоро определили по таможенной части, где он служил с честию и, получив чин коллежского советника, а также скопив состояние, вышел в отставку на пенсию. Еще состоя на службе, Дмитрий Афанасьевич Перегудов женился законным браком на начальственной родственнице Матильде Опольдовне, про которую, впрочем, говорили, будто она даже никому и не родственница, ну да это и не важно, потому что, как только Перегудов приехал к себе в деревню, жена его не стерпела здешней жизни и скоро от него ушла жить в Митаву. Дмитрию

Афанасьевичу стало не с кем говорить по-французски, но он скоро придумал, как пособить этому горю, и о деяниях его впереди ожидает нас некоторая мимолетная повесть. Другой же видный перегудинский дворянин, как хотите, был тот самый Оноприй Опанасович Перегуд, которого я зазнал в сумасшедшем доме, и теперь дальше уже сам он будет вам рассказывать свою жизнь, опыты и приключения. Оноприй Опанасович совершенно другого воспитания, чем Дмитрий

Афанасьевич, ибо Оноприй не достигал московского пансиона Галушки, но зато он в воспитании своем улучил нечто иное, и притом гораздо более замечательное. Вот он теперь перед вами: он сравнял на коленях свое вязанье и начал говорить:

- Пожалуйте!

V

В моей жизни было всего очень много, но особенно оригинальности и неожиданности. Начну с того, что так учиться, как я обучался, - я думаю, едва ли кому другому из образованных людей трафилось. А и с тем, однако, я все-таки еще в люди вышел, и, заметьте, должность какую сразу получил, и судил, и допрашивал, и немалую пользу принес, и жил бы до века, если бы не романс: "И, может быть, мечты мои безумны!.." Ах, слушайте, ведь я учился всем наукам в архиерейском хоре! Помилуйте-с! А как я оттуда прямо на цивильную должность попал - это тоже замечательно, но только непременно надо вам немножко знать, как у нас лежит наше село Перегуды, ибо иначе вы никак не поймете того, что придет о моем отце, о рыбе налиме и о благодетеле моем архиерее, и как я до него пристал, а он меня устроил.

Оно, то есть село наше, видите, совершенно как в романах пишут, раскинуто в прекрасно живописной местности, где соединялись, чи свивались, две реки, обе недостойные упоминания по их неспособности к судоходству. И

есть у нас в Перегудах все, что красит всеми любимую страну Малороссию: есть сады, есть ставы, есть тополи, и белые хаты, и бравые паробки и чернобрыви дiвчата. И всего люду там теперь наплодилось более чем три тысячи душ, порассеянных в беленьких хатках. Про нашу Малороссию все это уже много раз описывали такие великие паны, как Гоголь, и Основьяненко, и Дзюбатый, после которых мне уже нечего и соваться вам рассказывать. Особенности же, какие были у нас в Перегудах, состояли в том, что у нас в одном селении да благодаря бога было аж одиннадцать помещиков, и по них одиннадцать панских усадьб, и все-то домики по большей части были зворочены окнами на большой пруд, в котором летней порою перегудинские паны, дай им боже здоровья, купались, и оттого и происходили совместно удовольствия и неприятности, ибо скрытую полотном купальню учредил оный воспитанник пансиона Галушки, Дмитрий

- як его долее звать - чи шо Афанасьевич, потому что у них после отъезда в

Митаву их законной жены были постоянно доброзрачные экономки, а потому

Дмитрий Афанасьевич, имея ревнивые чувства, не желали, щобы иные люди на сих дам взирали. Господи мой! як бы то им что-либо от очей подiется! Ну, а все прочие перегудинские паны на такие вытребенки не тратились, а купались себе прямо с бережка, где сходить лучше, и не закрывались, ибо что в том за секрет, кто с чем сотворен от господа. Се же и есть в том тайна господня творения, разделяюща мужский пол и женский, а человеку нечего над тем удивляться и умствовать, ибо недаром мудрейший глаголет в Екклезиасте: "Не мудрися излише, да некогда изумишися". И точно, были у нас такие паны и пани, что, бывало, как разденутся и начнут входить в воду, то лучше на них не взирай, да не изумишися. Но наши того и не боялись, а иньшие даже и нарочито друг другу такое делали, что если один с гостями на балкон выйде, то другий, который им недоволен, стоит напротив голый, а если на него не смотрят, то крикнет: "Кланяйтесь бабушке и поцелуйте ручку".

Перегуды и Перегудовны - всi народ терпкий, я исключение составлял один я, ибо я, говорю вам, в воспитании своем в архиерейском хоре получил особое приуготовление.

Теперь, вот позвольте, сейчас будет вам сказ о моем воспитании, про какое вы, наверно, никогда и не чуяли, а теперь враз все узнаете, как оно состоялось, - и главное, совсем неожиданно и, заметьте, совсем с неподходящего повода - из-за налима.

VI

Только вы извините, что я и это вам начну опять с мирных и премирных времен моего пресчастливейшего детства, когда я находился при моей матери и всюду ее сопровождал по хозяйству, ел сладкие пенки с варенья, которое она наисмачнейше варила, и вязал под ее надзором для себя чулки и перчатки, и тогда мне казалось, что мне больше ничего и не надо, никакого богатства, ни знатности и никаких посторонних благополучии и велелепий. Думал, что и просить у бога чего-либо грех, иначе как "исполняй еси господи наше всяко животное благоволение", о коем сказано в молитве по трапезе. И вправду, -

пожалуйте, - кажется, если человек сыт, и ему тепло, и он может иметь добрую компанию, ну, то чего ему еще и требовать! Разумеется, есть неблагодарные и злонравные, коим все мало, ну так у нас таких не было. Маменька моя, впрочем, была не из перегудинских, но а все-таки тоже хорошенького дворянского рода, а по бедности вела жизнь очень просто. Папеньку она очень любила, да и нельзя было его не любить, потому что папенька мой был очень молодец. Совсем был не такой, как я! Уг-гу! Где же таки: нэма що и сравнивать. Я какой-то коцубатый да присадковатый, а он был что высокая тополя. И чином он тоже был майор и вышел в отставку за ранами с пенсией, которую ему и выдавали по семи рублей в месяц из казначейства. Без этого нам бы, может быть, и очень бы туго было, как и другим Перегуденкам, но с пенсией мы жили добре, и мамаша всегда, бывало, мне говорили:

- Эй, Оноприйку! Шануй своего отца, бо ты видишь, как мы за его кровь сколько получаем и можем чай пить, когда у других и к мяте сахару нет. - Так мы и жили во всякой богу благодарности, и как родители мои были набожные, то и я был отведен материю моею в семилетнем возрасте на дух к попу! А поп у нас тогда был Маркел, Прокопов зять, - бо Прокоп помер, - и был той Маркел страшенный хозяин и превеликий хитрец, и он с предумыслом спросил у меня:

- Чи не крав ли ты, хлопче, огурки або кавуны на баштани?

А як мати учила меня отвечать по правде, то я ему и ответил:

- А то як же, батюшко! - крав. Он кажет:

- Молодец!.. Бог простит: се дiло ребячье. - А потом вспомнил и то спросил: - А не крав ли ты часом тоже и на моей бакшi?

А я отвечаю: - А то как же, батюшко: крав с другими хлопцами и на вашей.

А он тогда взял меня сразу за чуб и так натряс до самого до полу, что я тiм только и избавился, що ткнул его под епитрахиль в брюхо, и насилу от него вырвался и со слезами жаловался на то своему отцу с матерью. Отец хотел за это попа бить, но когда они сошлися, то заместо бою между ними настало самое "животное благоволение". Повод к сему был тот, что в это самое время настал у нас новый архиерей, который был отцу моему по школе товарищ, и собирался он церкви объезжать. А отец взял да Маркелу попу тем и похвастался и сказал ему:

- Хоть и очень тебя изобью, но ничего не боюсь - тебе велено будет молчать против меня. А то и места лишишься.

Вот поп Маркел как это почуял, так и говорит отцу:

- Вот чисто все, и видать, что напрасно мы ссоримся. Если так, то хотите бьете, а хотите милуете, но я ничего противного не хочу, а если вы с нашим архиереем знакомы, то пусть от сего нам обоим добро выйдет.

Отец ему отвечает:

- Изъясни, что же такое! А архиерея я отлично знаю: мы с ним в бурсе рядом спали и вместе ходили кавуны красть.

А поп потянул рукою себя по бороде и отвечает:

- Извольте же вам за это получения: вот вам первое, что извольте получить - это на чепан сукна и фунт грецкого мыла супруге на смягченье кожи.

И подает и сукно и мыло.

А отец ему отвечает, что "что же это, ты подаешь, не объяснив, в чем твое угождение, а думаешь уже, как бы с мылом под меня подплынуть! Так и все вы, духовные, такие хитрые; но я еще не забыл, как твой тесть моего дiда волю над его гробом с амвони выкликал; а может быть, все это только враки были, за то що он хотел выпхать из Перегудов жидов, а потом, когда уже жидов не стало, то он начал сам давать гроши на проценты, а ныне и ты тому же последовал".

Маркел говорит:

- Вот про сие и речь,

А отец говорит; - Да що там за рiчь! Нэма про що и казать срам! Жид брал только по одному проценту на месяц, а вы берете дороже жидовского. Се, братку, не мылом пахнет!

- Ну, а если не мылом, - отвечал Маркел, - то я подарю вам еще большого глинистого индюха. Що тогда буде? - вопросил поп.

- И индюх не поможет.

- А если еще с ним разом и две индюшки?

- Я глинистого пера птицы не отвергаю, потому что она мне ко двору, как и теля светлой шерсти тоже, но все же правда дороже, что ты разоритель.

- Ну, хорошо! Пусть вам и буде правда всего дороже. Делать нечего: я вам прибавлю еще и теля. Владейте, бог с вами: из него скоро будет добра коровка!

- Ну, это когда она еще вырастет!

- А нет... не говорите так: вырастет и будет очень добра коровка!

- Да когда? Сколько этого ждать! Да и как будет ее молоко пить, когда вспомянешь, что это не за одну правду, а и за детскую кровь узял.

- От далась-таки вам еще эта детская кровь; да еще та самая, которой и не было!

- Ба! Як же то ее не было! Вы же трясли за чуб моего сына! Это на духу и не полагается.

- Эко там велико дело, що я подрав на духу хлопца за чуб за то, що он у меня кавуны крал: он с того растет, а вам от коровки молоко пить будет.

Но отец сказал:

- Это нельзя.

- Почему нельзя?

- А вы разве не читали у Патриаршем завете, что по продаже Иосифа не все его братья проели деньги, а купили себе да женам сапоги из свинячьей кожи, щобы не есть цену крови, а попирать ее.

- Ну, да понимаю уже, понимаю. Еще и попирать что-то хотите. Ну так будет вам и попирать - нехай будет по-вашему: я вам прибавлю еще подсвинка со всей его кожею, но только предупреждаю вас, что от того, что вы меня не защитите от всенародного озлобления, вам никакой пользы не прибудется; а как защитите, то все, что я вам пообещался, - все ваше будет. Тогда отец сказал ему:

- Ну, иди и веди ко мне и индюха, и теля, и подсвинка - бог даст, я за тебя постараюся. А все расходы на твой счет.

Поп повеселел. Что уже там расходы! И стал он просить отца, чтобы только припомнил и рассказал ему: что такое архиерей особенно уважал в прежней жизни?

А отец его попихнул рукою в брюхо и говорит:

- Эге! Поди-ка ты шельма какой! Так я тебе это и скажу! Мало ли что мы тогда с ним любили в оные молодецкие годы, так ведь в теперешнем его звании не все то и годится.

- Ну, а в пищепитании?

- В пищепитании он, как и вообще духовные, выше всего обожал зажаренную поросячью шкурку, но и сей вкус, без сомнения, он ныне был должен оставить.

А ты не будь-ка ленив да слетай в город и разузнай о нынешнем его расположении от костыльника.

Поп Маркел живо слетал и, возвратись, сказал: "Ныне владыка всему предпочитает уху из разгневанного налима". И для того сейчас же положили разыскать и приобресть налима, и привезть его живого, и, повязав его дратвою за жабры, пустить его гулять в пруд, и так воспитывать, пока владыка приедет, и тогда налима вытащить на сушу, и принесть его в корыте, и огорчать его постепенно розгами; а когда он рассердится как нельзя более и печень ему вспухнет, тогда убить его и изварить уху.

Архиерею же папаша написал письмо на большом листе, но с небольшою вежливостью, потому что такой уже у него был военный характер. Прописано было в коротком шутливом тоне приветствие и приглашение, что когда он приедет к нам в Перегуды, то чтобы не позабыл, что тут живет его старый камрад, "с которым их в одной степени в бурсе палями бито и за виски драно".

А в закончении письма стояла просьба: "не пренебречь нашим хлебом-солью и заезжать к нам кушать уху из печеней разгневанного налима".

Но, - пожалуйте, - какие же из этого последовали последствия!

VII

Доставить отцово письмо в дом ко владыке покусился сам поп Маркел, ибо в тогдашние времена по почте писать к особам считалось невежливо, а притом поп желал разузнать еще что-либо полезное, и точно - когда он вернулся, ТО

привез премного назидательного. Удивительно, что он там в короткое время успел повидаться со многими лицами архиерейского штата, и многих из них сумел угостить, и, угощая, все расспрашивал об архиерее и вывел, что он человек высокопросвещенного ума, но весьма оляповатый, что вполне подтверждалось и его ответом, который похож был на резолюцию и был надписан на собственном отцовом письме, а все содержание надписи было такое:

"Изрядно: готовься - приеду".

Тогда началась чудосия, ибо гордый своим майорством отец мой отнюдь не был доволен этою оляпкою и сейчас же пустил при всех на воздух казацкое слово и надписал на письме: "Не буду готовиться - не езди", и послал лист назад, даже незапечатанный; но архиерей по доброте и благоразумию действительно был достоин своего великолепия, ибо он ни за что не рассердился, а в свою очередь оборотил письмо с новым надписанием: "Не ожесточайся! Сказал, буду - и буду"

Тут папаша, - пожалуйте, - даже растрогался и, хлопнув письмом по столу, воскликнул:

- Сто чертей с дьяволом! Ей-богу, он еще славный малый!

И отец велел маменьке подать себе большой келих вина и, выпив, сказал:

"се за доброго товарища!", и потом сказал матери приуготовлять сливные смоквы, а попу. Маркелу наказал добывать налима. И все сие во благовремение было исполнено. Отец Маркел привез в бочке весьма превеликую рыбу, которую они только за помощью станового насилу отняли у жида, ожидавшего к себе благословенного цадика, и как только к нам оная рыба была доставлена, то сейчас же поведено было прислужавшей у нас бабе Сидонии, щобы она спряла из овечьей волны крепкую шворку, и потом отец Маркел и мой родитель привязали ею налима под жабры и пустили erg плавать в чистый ставок; а другой конец шворки привязали к надбережной вербе и сказали людям,чтобы сией рыбы никто красть не осмеливался, ибо она уже посвяченная и "дожидается архиерей". И

что бы вы еще к тому вздумали: як все на то отвечали?

А отвечали вот как: "О, боже с ней! Кто же ее станет краети!" А меж тем взяли и украли... И когда еще украли-то? - под самый тот день, когда архиерей предначертал вступить к нам в Перегуды. Ой, да и что же было переполоху-то! Ой, ой, мой господи! И теперь как об этом вспомнишь, то будто мурашки по тiлу забiгают... Ей-богу!

А вот вы же сейчас увидите, как при всем этом затруднении обошлись и что от того в рассуждении меня вышло.

VIII

Преудивительная история с покражей налима обнаружилась так, что хотели его вытягти, щоб уже начать огорчать его розгами, аж вдруг шворка, на которой он ходил, так пуста и телепнулась, бо она оказалась оборванною, и ни по чему нельзя было узнать, кто украл налима, потому что у нас насчет этого были преловкие хлопцы, которые в рассуждении съестного были воры превосходнейшие и самого бога мало боялись, а не только архиерея. Но поелику времени до приготовления угощения оставалось уже очень мало, то следствие и розыск о виновных в злодейском похищении оной наисмачнейшей рыбы были оставлены, а сейчас же в пруд был закинут невод, и оным, по счастию, извлечена довольно великая щука, которую родителями моими и предположено было изготовить "по-жидовски", с шафраном и изюмом, - ибо, по воспоминаниям отца моего, архиерей ранее любил тоже и это. Но что было неожиданностию, это то, что по осмотре церкви архиереем его немедленно запросил до себя откушать другий наш помещик, Финогей Иванович, которого отец мой весьма не любил за его наглости, и он тут вскочил в церкви на солею, враг его ведает, в каком-то не присвоенном ему мундире, и, схопив владыку за благословенную десницу, возгласил как бы от Писания: "Жив господь и жива душа твоя, аще оставлю тебя". И так смело держал и влек за собою архиерея, что тот ему сказал: "Да отойди ты прочь от меня! - чего причiпився" ! и затем еще якось его пугнул, но, однако, поехал к нему обедать, а наш обед, хотя и без налима, но хорошо изготовленный, оставался в пренебрежении, и отец за это страшно рассвирепел и послал в дом к Финогею Ивановичу спросить архиерея:

что это значит? А архиерей ответил: "Пусть ожидает".

И, пообедав у Финогея Ивановича, владыка вышел садиться, но поехал опять не до нас, а до Алены Яковлевны, которая тож на него прихопилася, як банная листва, а когда отец и туда послал хлопца узнать, что архиерей там делает, то хлопец сказал, что он знов сел обедать, и тогда это показалось отцу за такое бесчинство, что он крикнул хлопцам:

- Смотрите у меня: не смште пущать его ко мне в дом, если он подъедет!

А сам, дабы прохладить свои чувства, велел одному хлопцу взять простыню и пошел на пруд купаться. И нарочито стал раздеваться прямо перед домком

Алены Яковлевны, где тогда на балкончике сидели архиерей и три дамы и уже кофей пили. И архиерей как увидал моего рослого отца, так и сказал:

- Как вы ни прикидайтеся, будто ничего не видите, но я сему не верю:

этого невозможно не видеть. Нет, лучше аз восстану и пойду, чтобы его пристыдить. - И сразу схопился, надел клобук и поехал к нам в объезд пруда.

А с балкона Алены Яковлевны показывая, дiвчата кричали нам: "Скорей одягайтесь, пане! До вас хорхирей едет!" А отец и усом не вел и нимало не думал поспешить, а, будучи весь в воде, даже как будто с усмешкою глядел на архиерейскую карету. Архиерей же, проезжая мимо его, внезапно остановился, и высел из кареты, и прямо пошел к отцу, и превесело ему крикнул:

- Що ты это телешом светишь! Или в тобе совсiм сорому нэма? Старый бесстыдник! А отец отвечал:

- Хорошо, що в тебе стыд есть! Где обедал? Тогда архиерей еще проще спросил:

- Да чего ты, дурень, бунтуешься? А отец ответил:

- От такового ж слышу!

Тогда архиерей усмехнувся и сел на скамейку и сказал:

- Еще ли, грубиян, будешь злиться? Egvando amabis... Впрочем, соблюди при невеждах приличие! - И с сими словами рыгнул и, обратив глаза на собиравшиеся вокруг солнца красные облака, произнес по-латыни: Si circa occidentem rubescunt nubes, serenitatem futuri diei spondent. (Красные облака вокруг заходящего солнца предвещают ясный день (лат.)). Это имеет для меня значение, ибо я должен съесть, по обещанию, еще у тебя обед и поспешать на завтрашний день освящать кучу камней. Выходи уже на сушу и пошли, чтобы изготовляли скорее твоего налима, которым столь много хвалился.

Услыхав это язвительное слово о налиме, отец рассмеялся и отвечал, что налима уже нет.

- Пока ты по-латыни собирался, добры люди божьи по-русски его украли.

- Ну и на здоровье им, - отвечал архиерей, - я уже много чего ел, а они, может быть, еще и голодны. Мы с тобой вспомним старину и чем попало усовершим свое животное благоволение. Не то важно, что съешь, а то - с кем ешь!

Услыхав, что он хорошо говорит и что опять согласен еще раз обедать, отец скоро из воды выскочил, и потекли оба с прекраснейшим миром, который еще более установился оттого, что архиерей все снова ел, что перед ним поставляли, и между прочим весело шутил с отцом, вспоминая о разных веселящих предметах, как-то о киевских пирогах в Катковском трактире и о поросячьей шкурке, а потом отец, может быть чрез принятое в некотором излишестве питье, спросил вопрос щекотливого свойства: "Для чего, мол, ты о невинных удовольствиях, в миру бывших, столь прямодушно вспоминаешь, а сам миром пренебрег и сей черный ушат на голову надел?"

А той и на сие не осердился и отвечал:

- Оставь уже это, миляга, и не сгадывай. Что проку говорить о невозвратном, но и то скажу о мирской жизни не сожалею, ибо она полна суеты и, все равно как и наша - удалена от священной тишноты философии; но зато в нашем звании по крайней мере хоть звезды на перси легостнее ниспадают.

- Это-то правда, - сказал отец, - но зато нет от вас племени, - и затем пошел говорить, как он видал у грецких монахов, где есть "геронтесы", и как они, сии геронтесы, иногда даже туфлей бьют...

Но тут следившая за разговором мать моя со смущением сказала: - Ах, ваше преосвященство!.. Да разумеется все так самое лучшее, как вы говорите!.. - А потом обернулась к отцу и ему сказала: - А вы, душко мое, свое нравоученье оставьте, ибо писано же, что "и имущие жены пусть живут как неимущие"... Кто же что-нибудь может против того и сказать, что як звезды на перси вам ниспадают, то это так им и слiд ниспадать и по закону и по писанию. А вы моего мужа не слухайте, а успокойте меня, в чем я вас духовно просить имею о господе! Отец сказал:

- И верно это, душко моя, у вас какая-нибудь глупость!

А Мать отвечала:

- А напротив, душко мое, это не глупость, а совершенно то, что для всех надо знать, ибо это везде может случиться. - И сразу затем она рассказала архиерею, что у нее "есть в сумлений", а было это то, что когда перед прошлою пасхою обметали пыль с потолков, а наипаче в углах, то в гостинечной комнатке упал образ всемилостивейшего спаса, и вот это теперь лежит у нее на душе, и она всего боится и не знает, как надлежит к сему относиться.

Архиерей же выслушал ее терпеливо и немножко подумал, а потом сказал "с конца":

- На дискурс ваш отвечу сначала с конца, как об этом есть предложенное негде в книгах исторических: поверье об упавшей иконе идет из Рима, со времен язычества, и известно с того случая, как перед погибелью Нерона лары упали во время жертвоприношения. Это примечание языческое, и христианам верить сему недостойно. А что в рассуждении причины бывшего у вас падения, то советую вам каждого года хотя однажды пересматривать матузочки, или веревочки, на коих повешены висящие предметы, да прислуга бы, обметая, чтобы не била их сильно щеткою. И тогда падать не будут. Расскажите это каждому.

Матерь мою это еще больше смутило, ибо она была очень сильно верующая и непременно хотела, чтобы все ее суеверия были от всех почитаемы за самосвятейшую истину. Так уже, знаете, звычайно на свiтi, що все жинки во всяком звании любят посчитывать за веру все свои глупости. И архиерей понимал, как неудобна с ними трактация, и для того прямо из языческого Рима вдруг перенесся к домашнему хозяйству и спросил: "Умеете ли вы заготовлять в зиму пурмидоры?" А переговорив о сем, перекинулся на меня, и вот это его ужаснейшее внимание возымело наиважнейшие следствия для моей судьбы. Говорю так для того, что если бы не было воспоминаемого падения иконы, то и разговора о ней не было бы, и не произошли бы наступающие неожиданные последствия.

IX

Быв по натуре своей одновременно богослов и реалист, архиерей созерцаний не обожал и не любил, чтобы прочие люди заносились в умственность, а всегда охотно зворочал с философского спора на существенные надобности. Так и тут: малые достатки отца моего не избежали, очевидно, его наблюдательного взора, и он сказал:

- А що, collega, ты, как мне кажется, должно быть, не забогател?

А отец отвечает:

- Где там у черта разбогател! На трудовые гроши годовой псалтыри не закажешь.

- То-то и есть, а пока до псалтыри тебе, к думаю, и детей очень трудно воспитывать?

Отец же отвечал, что тем только и хорошо, что у него детей не много, а всего один сын.

- Ну и сего одного надо в люди вывести. Учить его надо.

А когда услыхал, что я уже отучился у дьячка, то спросил меня: что было в Скинии свидения? На что я ответил, что там были скрижи, жезл Аваронов и чаша с манной кашей. И архиерей смеялся и сказал:

- Не робей: ты больше знаешь, как институтская директриса, - и притом рассказал еще, что, когда он в институте спросил у барышень: "какой член символа веры начинается с "чаю", то ни одна не могла отвечать, а директриса сказала: "Они подряд знают, а на куплеты делить не могут", И опять все смеялись, а маменька сказали: "И я не знаю, где там о чае". А когда архиерей узнал, что я имею приятный голос, велел мне что-нибудь запеть какой-нибудь тропарь или песню, а я запел ему очень глупый стих:

Сею-вею, сею-вею,

Пишу просьбу архирею!

Архирей мой, архирей,

Давай денег поскорей!

Родители мои очень сконфузились, что я именно это запел; а я, наоборот, потому запел, что я эту песню занял петь от моего учителя - дьячка; но архиерей ничего того не дознавал, а только еще веселей рассмеялся и, похвалив мой голос, сказал:

- Оставьте укорять дитя. Мне решительно его поза рожи очень нравится, и я полюбил его за его невинность; а вы мне скажите лучше: куда вы его думаете предопределить?

Отец отвечал:

- Э! куда спешить! Пусть он еще подрастет, а потом я покорюсь Дмитрию

Афанасьевичу и попрошу у него письма, чтобы приняли хлопца в порубежную стражу: там, нажить можно.

Но архиерей отвечал:

- Укрый тебя господи! Еще что за удовольствие определять сына в ловитчики! Почитай-ка, что о них в книге Еноха написано: "Се стражи адовные, стоящие яко аспиды: очеса их яко свещи потухлы, и зубы их обнаженны".

Неужели ты хочешь дать сию славу племени своему! Нет, да не будет так. А

дабы не напрасно было мое сожаление, то опять повторю: мне его поза рожи нравится, и я предлагаю вам взять сего вашего сына к себе для пополнения певчего хора. Чего вам еще лучше?

А причем еще он обещал одевать меня, и обувать, и содержать, и обучить всем наукам на особый сокращенный манер, "как принца", ибо на такой же сокращенный манер тогда с малолетними певчими проходил особый инспектор.

Маменька этого не поняли, но отец понял, и когда матери истолковал, то и ей понравилось, а главное к тому еще ее прельстило, что архиерей пообещал посвятить меня в стихари, после чего я непременно буду участвовать в церемониях. Это уже столь весьма обольстительно сделалось в фантазии маменьки, что оне даже заплакали от счастия видеть меня в облачении в парчовом стихаре, наверно воображая меня уже малым чем умаленного от ангел и

" приближении к наивысшему небу, откуда уже буду мочь кое-что и сродственникам своим скопнуть на землю. И потому, когда отец еще думал, мать первая уже согласилась отдать меня в посвящение, но отец и тогда еще колебался. И тогда архиерей сказал ему:

- Поверь мне, что духовная часть всех лучше, и нет на свете счастливейших, как те, что заняли духовные должности, потому что, находятся ли люди в горе или в радости, духовные все себе от них кое-что собирают.

Будь умен, не избегай сего для сына, ибо Россия еще такова, что долго из сего круговращения не выступит. - Но отец все-таки и тут хотел на своем поставить и сказал:

- А где же возьмется поколение стражей? Архиерей отвечал:

- Тебе что за дело! - И проговорил опять от Еноха: "Видех аз стражи стоящие яко аспиды, и очеса их яко свещи потухлы, и зубы их обнаженны".

Сравни же теперь, то ли дело житие духовное, где исполняется всякое животное благоволение... А я ж твое дитя на то и поведу мирно от чести в честь, и какие хотишь, те я ему и дам должности! Я его сделаю и книгоносцем, сделаю его и свещником, и за посошника его поставлю, и будет он светить на виду у всех особ, среди храма, а не то что порубежный или пограничный сторож!

Тут уже и отец не выдержал, а матушка вскинула вверх руки и воскликнула:

- Ой, боже мiй! Боже мiй милiй! И откуда мне cie, и доживу ль я до этого! Не говорите уже ничего больше, ваше преосвященство, бо я и так уже чувствую, какая я изо всех матерей богоизбранная и превознесенная. Берите моего сына: я желаю, щобы було так, как вы говорите, - щобы он перед всеми посередь дни свечою стоял и светил! Да пусть подержит уже и ту книгу, которую вы читаете! Що вам!.. Ведь можно?

Архиерей улыбнулся и сказал:

- Можно!

А мати поддержала: - Я знаю, - говорит, - что на сем свете все можно, и сейчас пойду и ему белье соберу, чтобы он с богом разом с вами ехал. - А

потом погнулась до отца, и чуба ему поправила, и сказала: - А вы, уже, душко мое, не спорьтеся.

Отец отвечал:

- Да ладно!

И с тiм она схопилась и побiгла снаряжать меня, а отец вслед ей сказал:

- Ишь, яке в жинках огромное самолюбие обретается! Того она и не спытала, що, може бы, дитя схотело лучше идти в судовые панычи, и бог даст, может быть, когда-нибудь еще вышло б на станового.

Станового же должность отцу моему нравилась, потому что, знаете, он и сечет и с саблюкой ездит, и все у него как бы подобно до полкового.

А архиерей отвечал:

- Что ж такого: если твой сын захочет быть светским, то и это мне не будет трудно: я попрошу вице-губернатора, и его запишут в приказные, а потом он может и на станового выйти. Так он даже может быть и стражем и далее может сам произвести поколение стражей, а все не то, что пограничники, ибо становой злодиев и конокрадов преследует. Это необходимость.

Это помирило все недоумения моего отца, который все-таки не ожидал такого обширного доброжелательства со стороны владыки и, не зная, что ему на это ответить, вдруг бросился ему на перси, а той простер свои богоучрежденные руки, и они обнялись и смещали друг с другом свои радостные слезы, а я же, злосчастный, о котором все условили, прокрался тихо из дверей и, изшед в сени, спрятался в темном угле и, обняв любимого пса Горилку, цiловал его в морду, а сам плакался горько.

X

Но, как говорится - Москва слезам не верит, то и я со своими слезами не помог себе, и по сем враз же мне повелено было принять благословение у родителей и ехать в город вместе с самим владыкою, или, наипаче сказать, не с ним, а с его посошником, сидевшим в подвесной будке за архиерейской каретой.

Так-то налим отвязался и ушел или был скраден злыми соседями, а к вместо него попался на шворку, и затем о преподобном попе Маркеле и о его процентных операциях никакого разговора, сдается мне, у отца моего с архиереем совсем не было, а для меня с сей поры кончилось время счастливого и беззаботного детства, и началось новое житье при архиерейском доме, где я получил воспитание и образование по сокращенному методу, на манер принца, и участвовал в наипышнейших священнодействиях, занимая самые привлекающие внимание должности. И на сем месте обозначается естественный перелом в моем житии, ибо до сей поры я созревал в домашнем своем положении, какое получил по рождению своему в моем семействе, а отсюда уже начинается умственное и нравственное мое развитие, составляющее как бы вторую часть моей биографии, впоследствии еще подразделяемую и на третие.

XI

Архиерей как вначале показал себя очень простым и добрым человеком, так вообще и далее таков же оставался и очень немалой любви заслуживал. Правда, что иные находили в нем как бы не весьма много духовности, но зато он был превеликий любитель миролюбия и хозяйства и столько был в это вникателен и опытен, что с приходящими просителями всего охотнее говорил о произрастениях из полей и о скотоводстве, и многие советы его были удивительны. Так, например, жителям местности, где воспитывают свиней, он подал совет: как можно в точности узнавать толщу сала, покалывая живую свинку в спину шилом, от чего она только мало визжать будет; а в другой раз рассказал всем страдавшим от покражи птицы, какое удивительно хитрое средство употребляют цыганы, ворующие гусей так, чтобы птицы не кричали, и чего вообще от цыган остерегаться должно. Знал он также и многие другие вещи, о которых невежды сочиняют суетная и ложная к поддержанию языческих суеверий. Итак, когда купили для него корову, чтобы он мог иметь к чаю свои сливки, и та корова почала громко рычать, то эконом и иже с ним бывшие полагали, что надо корову переменить, ибо она цветом шерсти не ко двору; но владыка улыбнулся и сначала сказал по-латыни:

- Tu deorum hominunque tyranne, Amore! то есть: О ты, Амур, тиран богов и людей! - А после продолжил по-русски: - Не стыдно ли вам верить в такие пустяки! Или вы, обязанные другим людям изъяснять темноты их непонимания, сами еще не разумеете, что когда рогатая скотина рычит, то вернее всего для того, что мечтает иметь свидание с быком? - И для удостоверения в этом приказал послать корову к дьякону, содержавшему у себя племенного быка, и как корова оттуда возвратилась вполне жизнью довольная, то оказалось, что владыка был против всех суеверов прозорливее. Но это иначе и быть не могло, потому что был это человек огромных дарований и престрашней учености до того, что даже с Сковородою во мнениях сходился и на всезамечения о тех або иних улучшениях по его части говорил: "Верти не верти, а треба пролагать путь посреде высыпанных курганов буйного неверия и подлых болоть рабострастного суеверия", а сие, если помните, изречение оного вечнопамятного Григория Барсовы Сковороды. И видел он это так свiтло, что смiялся тем, которые в чужие край ездят да вновь с тем же умом возвращаются, и "очами бочут, а устами гогочут, и красуются як обiзьяны, а изменяются як луна, а беспокоятся як сатана. Кто слеп дома, тот и в гостях ничего не увидит". А он и дома у себя в монастырьке сидел, да все понимал и знал: и

Платона, и Цицерона, и Тацита, и Плавта, и Сенеку, и Теренция, и иных многих, да, боже мой, и еще чего он только не знал, и чего не читал, и многому, может быть, и меня хотел научить, но не мог по всего совместимости.

Ей-богу! Ей-богу! Вы небось не поверите, а это, ей-богу, настоящая правда -

не мог! Я такое счастье имел, что, как он сказал, что ему поза рожи моей нравится, то и действительно он меня, как отец, жалел, и регенту бить меня камертоном по голове не дозволял, и содержал меня, как сына своего приятеля, гораздо нежнейше от прочих, а как я очень был ласков и умильно пел, то, кроме того, сделалось так, что я стал вхож в вице-губернаторский дом, к супруге и дочке сего сановника, для совсем особливого дела, о котором тоже узнаете. Но ученость у нас в хоре шла плохо и не могла быть лучшею, потому всем премудростям мы, певчие, должны были научиться в кратчайшее время и специально от одного лица, который был нашим научителем, но именовался для чего-то "инспектором". Был это человек в своем роде тоже достопримечательный, и именовался он ранее Евграф Семенович Овечкин, но впоследствии он свою фамилию изменил для того, что на него пало подозрение в приспешении якобы смерти своей жены, после чего ему даже и священнодействие было воспрещено, и он сложил сан и вышел в светское звание. Тогда же, пошив себе прегромадный жилет с кожаными карманами, он насыпал в эти карманы нюхательного табаку и нюхал его без табакерки, прямо зачерпывая из кармана и поднося к носу всемя пятью перстами, ибо так делали будто дьяки, которым он желал подражать, заставляя, чтобы все боялись его ябеды. И что владыка такого человека держал, то - пожалуйте - осуждать невозможно, ибо то был негодяй паче нежели Регул, а того же в Риме все опасались за его набожность и склонность к доносам. Он же и ранее все доносил, когда был в училище смотрителем, и тогда ожесточительно сек, как никто другой, но знал превосходно способ успешного ведения приказных дел, что было очень потребно в сношениях по письменной части, и для того владыка им дорожил и имел его за инспектора для образования певчих, "А дабы не поминались прежние оного лютости, то изменена была ему самая его фамилия, а именно, на место прежнего наименования "Овечкин" стал он называться "Вековечкин". И так все его грубые деяния сокрылись через отмену несоответственного этому волку овечьего прозвища. Но надо же вам знать и то: чему он нас обучал?.. Поистине это прелюбопытнейше! Почитался он, как богослов, вероятно, только за то, что знал наизусть все решительно праздники и каноны всем праздникам, и для обучения нас имел тетради, из коих извлекал познания, в которых бы, думаю, и сам Феофан Прокопович бы, пожалуй, не много утямив. Так, например,

"благослови господи, благости твоея боже", - в самую первую голову для насаждения и неколебимости веры давал нам заучать: "Не сумнися о вере, человече! Не един бо есть, и не десять, и не сто свидетелей о вере, но бесчисленно народу". Понимаете, нет тут ни какого-либо умственного разглагольствия о каковых-либо сужденьях или мненьях, а, прямо сказать, все основано на свидетельских показаниях. Да, а зато выведено было так, что попробуй-ко кто усумниться! "Первие убо свидетели суть пророки, - сии сами вероваша и нам предаша"... Пожалуйте, кто имеет отвагу возражать против сих свидетелей! А далее: "Вторая свидетелие апостолы: сии ядоша и пиша с создателем всяческих..." Тоже опровергните, пожалуйте! И так все далей и далей, гонит стезю аж вплотную до святых вселенских соборов и отцов, и аввы

Дорофея, и исчисления их: "На одном точию 418 святых было..." Не угодно ли!

А сколько на всех было истинных святых? Вот, ручаюсь вам, изберите теперь любого из нынешних академистов и опросите: "Сколько було?", так иной и сам инспектор не ответит или возьмет да сбрешет; а наш Вековечкин все это знал вразнобивку на память по месяцам и нам предал это так, что я о сию пору хоть патриарху могу ответить, что "в сентябре 1100 святых, а в октябре 2543, а в ноябре аж 6500, а в декабре еще больше - 14 400; а в генваре уже даже 70

400; а в феврале убывает - всего 1072, а в марте даже 535, а в июне всего

130, но в общей-то сложности: представьте же, какая убежденность, или что можно подумать против таковой области таковых-то свидетелей! А потом, кроме сих на свидетельстве основанных доказательств, начинаются наиточнейшие оправки в днях и часах, когда что случилося, и опять: "устыдися, человече, и убойся!" Удивляются многие Карамзину на то, что где он там пооткопал и повыписывал; да еще и бог знает, все ли то правда или неправда, про что он рассказывает; а у нашего инспектора Вековечкина твердо было обозначено, что пресвятая богородица родилась в лето 5486 года, а благовещение бысть в лето

5500, в неделю, в десятый час дня, в двенадцать лет и в семь месяцей ее возраста. Родися господь в лето от создания 5500-е, а крестися в лето от создания 5530-е, в седьмый час нощи. И так все до малости, как начинает приводить, то не токмо о сих, но и о меньших все вспомнит: "Вспомяни, душе моя, того и оваго: вспомяни Моисея оного, иже прикова себя на цепь аки бы скот бессловесный; вспомяни Анастасия, ему же нозе его бяху, аки сухо древо до пояса; Дмитрия, иже ядяше едину воду, и Александра, иже ядох едину шерсть, или Семиона, от него же вси тади расползашася"... Всю-всюсеньку историю, что было на земле, знал и даже презирал на воздушные и мог преподать, откуда кая страсть в человеке, и кто ею борится: "Против бо веры борятся маловерие и сомнение, а держит их бес сомненный; против любви - гнев и злопомнение, а держит их бес гневливый; против милосердия - бес жестокосердый; против девства и чистоты - бес блудный". И так далее, и "в коем уде кiм бес живет, где пребывает и как страсть воздвизает", и "как оные духи входят овогда чувственне некако, а овогда - же входят и исходят чувственне некако", и "како противу им человеку подобает нудитеся..." И все эти науки мы превзошли и знания получили; но кроме того владыка и сам меня призывал и почасту учил меня по-латыни, и я - право, такой понятный хлопец был, что мы не только какого-нибудь там Корнелия Непота переводили, а еще, бывало, сам он читал мне свои переводы, которые делал из Овидия!.. Э! вот если бы вы это послушали, так вы и увидали бы, что это уже не Овечке чета, а ужаснулись бы, что настоящая поэзия с человеком делает! Особенно про стада:

"Чем заслужили смерть мирные стада, рожденные для поддержания жизни людей;

вы, которые даете нам сладкий нектар, одеваете нас своею шерстью и приносите жизнью больше пользы, нежели смертью? Чем виноват бык (замечайте сие про, быка, сколь нежно!)... чем виноват бык, животное, чуждое обмана и хитрости

(о, пресвятая и великая правда!), - животное простое, рожденное покорно переносить труды? Поистине неблагодарен и недостоин пожать плоды своего поля тот, кто, сняв ярмо плуга со своего пахаря, решился зарезать его... кто ножом поразил шею, потертую трудом, обновлявшим жестокую почву... (Не осуждайте, що плачу!) Откуда у человека желание к сей запретной пище? Как вы осмеливаетесь питаться другом вашим быком, смертные люди? Остановитесь, бегите кровавых пиршеств, за которыми вы пожираете своих кормильцев..."

Оноприй Опанасович Перегуд на этом кончил на память цитату из Овидия и минуты две жалостно вздыхал о быке, а потом прибавлял, что всякий раз, когда он "молодший был" и архиерей ему, бывало, читал это из Овидия, то он несколько дней совсем не мог есть ничего мясного, окромя как в колбасах, где ничего не видно, но потом над этим язычеством смеялись, и оно в нем "помалу сходило", и опять наставал обычный порядок учения и жизни.

- Из этой стороны, - продолжал облегченный слезами рассказчик, -

примечательнее всего было то, как я учился всему по облегченному способу у

Вековечкина, то это делалось по его тетрадкам, но ответы не спрашивались, потому что нам уроки учить было некогда. О богословии и церковной истории я вам уже представил, а по гражданской истории всему были выводы еще более в ужаснейшей кратости. Так, например, после я видал, что во многих весьма книжках по нескольку даже страниц упоминают о французской революции, а у нас о ней все было изражено семь строчек в такой способ, что я о сю пору весь артикул наизусть помню. "Сие ужаснейшее и вечного проклятия достойное наипозорнейшее событие вовсе не достойно внимания, но, совершенное на основании бессмысленных и разушительных требований либертите и егалите

(свобода и равенство (франц.)), оно окончилось уничтожением заслуг и смертью короля французского на эшафоте, после чего Франция была объявлена республикою; а Париж был взят и возвращен французам только по великодушию победителей. С той поры значение Франции ничтожно". А однако, хотя это и кратко изложено, но все-таки, знаете, зародило понятие о том, что это было щось такое, як бы то "не по носу табак", и когда я впоследствии, бывши у вице-губернаторши, услыхал о представлении казней согласно наставлению поэта

Жуковского, то мне уже прелюбопытно было слушать, как те отчаянные французы чего наработали!

Знаете, собрали все-таки шайку самых головорезов и запели себе мартальезу, и вот тебе на! - пошли и под преужаснейшие слова "Алон анфан де ля патриб" раскидали собственноручно свою собственную самоужаснеишую крепость Бастиль! Ну, подите же с ними! Да еще и убивали вернопреданных слуг королевских, а злодеев спустили с тягчайших цепов, которые их сдерживали, прямо на волю. Вековечкин французов иначе и не называл, как "проклятые", но владыка смягчал это и в согласии с Фонвизиным говорил, что довольно просто внушать, что, "по природе своей сей народ весьма скотиноват и легко зазевывается". Ну-с, а я так замечал, что я уже веду речь не по порядку, ибо говорю о казни по наставлению Жуковского, для чего еще не настала очередь, и это придет в своем месте впоследствии. Теперь же внову здорово повернемся к порядку.

XII

И полугода не прошло, как исторгли меня из объятий матери, а я знал уже все самомельчайшие порядки торжественных служб, и так хорошо все потрафлял, что даже вовсе не требовал, чтобы меня, как всех прочих, руководил протодьякон. А достиг я этого единственно тем, что сам изучил наизусть все тридцать девять пунктов поклонения перед владыкою за литургиею и, как "Отче наш", знал, когда надо поклоняться за один раз по разу и когда по трижды. И

меня тотчас посвятили в стихарь и научили, как в нем ходить, тихо опустив оцеразоце, и руки смирно, а позу рожи горе.

И отсель я начал свое духовное делание, о котором исчислю все по порядку: был я сначала исполатчиком, но скоро вышел такой случай, что я спал с голоса и стал посошником. Отчего я спал с голоса - это восходит к представлению казни по наставлению Жуковского, но об этом скажу особо, о службе же посошником изложу здесь. По этой должности долг мой был в том, чтобы метать под ноги и отнимать из-под ног орлецы. Это, я вам окажу, докучательная, но тоже и осмотрительная комиссия, ибо того и гляди, что очень можно попутаться и всю кадриль испортить. А потом я носил рипиды и был книгодержцем и свещеносцем, и в этой должности опять никто лучше меня не умел уложить на поднос священные предметы, как то необходимо впоследствии, дабы вверх всего мантию, а на мантию рясу, а на рясу клобук, а на клобуке четки, а на другом блюде митру, а по сторонам ее панагию и крест, а на верху митры ордена и звезды, а позади их гребенку "на браду, браду его"... Как же-с! В такой младости, а я уже тогда познал все ордена не хуже, как какой-нибудь врожденный принц, и все постигал, какое из них у одного перед другим преимущество чести, и потому какой орден после которого следует возлагать, и тот, который надевается ниже, я тот уже и полагал на блюде сверху, а который надевается после, тот ниже. Вам, может быть, кажется, что все это не есть наука, но я, однако, и это все изучил и всегда имел при себе

- как в руководственной книжке показано - как-то на всякий случай иголки, и шелк, и нитки, и булавки, и ножницы, и шнурки, потому что все это при сложности облачения вдруг может потребоваться. И архиерей видел все эти мои аккуратности и несколько раз благостно меня уговаривал или принять ангельский чин, или жениться и идти в белое духовенство, но я - вообразите -

не захотел ни того, ни другого, и не совсем приятно сказать - от какого престранного случая, в котором очень даже стыдно и сознаться. Представьте себе, что я влюбился, да и в кого еще? во двух разом, из которых одна была вице-губернаторская дочь! Совершенно как у Гоголя. А интересно ж знать, как я на это дерзнул и по какому случаю? Случай был тот, что вице-губернаторша была самоиежнейшей институтской души и окончила с шифром и говорила однажды лично с Жуковским, который ее обласкал и утешил по поводу бедственного окончания судьбы ее брата, и она успокоилась и полюбила читать его сочинение о том, как надо казнить православных христиан так, чтобы это выходило не грубо, а для всех поучительно, и им самим легко и душеполезно. Желал

Жуковский, чтобы казнь в России происходила не как у иностранцев, а без всякого свирепства и обиды, а "как спасающий порядок, установленный самим богом". И, боже мой милый, как это все хорошо у него расписано, чтобы делать это "таинство" при особой церкви, которую он велит выстроить на особый манер, за высокой стеною, и там казнить при самом умилительном пении, и чтобы тут при казни были только одни самые избранники, а народ бы весь стоял на коленях вокруг за стеною и слушал бы пение, а как пение утихнет, так чтобы и шел бы к домам, понимая, что "таинство кончилось". И

вице-губернаторше все хотелось, чтобы у нас такую церковь поскорее выстроить, и пусть она стоит в ограждении стеной, пока случай придет сделать

"таинство", и она начала собирать на то деньги, а от нетерпения делала примеры таинства у себя в покоях, причем ее четырнадцатилетняя дочь парила над осужденными в виде ангела, а я, сокрытый ее хитоном, пел сочиненные

Вечковечкиным песнопения. Думали, что в сем я и голос свой надорвал, но это вышло не от того; а было так, что я влюбился одновременно и в ангела и в осужденницу, которую представляла из себя, по господскому приказанию, очень молодая и красивая горничная - девушка с черными вьющимися волосами и глазами такими пылкими, як у дьявола... По правде сказать, это она всех больше и была причиною тому, что я спал с голоса, ибо я сначала научился ее обнимать и прижимать до сердца, а потом очень долго ходил дожидать ее под воротами, когда ее пошлют за сухарями... Все, знаете, глупая наша молодость, когда поешь гласом ангела, а в черта и влюбишься. Ну да, дал бог, исполнилось так, однако, что и это мне не повредило, а вышло что-то доброе, ибо в это же время, как мы разыгрывали таинство казни, отец мой умер, а маменька, вероятно, уже довольно насладились тем, что видели меня в торжественных служениях, и вдруг от неизвестной причины переменили свое расположение и начали говорить: "Будет уже тебе дьячковать! Видела я уже все, это как ты ходишь оцеразоце и позу рожи горе! Будет уже того, с нашей доли для господа бога довольно, а теперь иди до дому и покой мою старость".

Тогда архиерей, как ранее обещал, попросил обо мне вице-губернатора, который задумал стараться о разводе с оной учредительницей казни, и он меня сейчас записал в приказные, а через несколько дней позвал меня к себе в присутствие и приказал идти и доложить владыке, что я назначаюсь прямисенько к нам в Перегуды за станового. А как в те времена у нас было превеличайшее конокрадство, то он еще добавил, что полагается на меня, что я всю эту пакость уничтожу и выведу, тогда как я, знаете, ничего ни в яких познаниях не тямлю и по своему особенному образованию могу только орлецы пометать.

От этого, услыхав о такой милости и твердом на меня уповании, я было хотел отказаться от места, но, зная удивительный в практике разум владыки, побежал к нему и, пав перед ним в ноги, все рассказал ему и стал просить у него совета. Он же, выслухав меня, добре сказал:

- Прежде всего встани с колен, ибо ты теперь уже мне неподведомый, а потом вот тебе мой совет: никогда от хорошего места не отказывайся, а принимай всякое, ибо надлежит то знать, что и другие также заступают в должность и не по знанию и не по способности. Даже вот и мы, архиереи, -

откровенно скажу, - хотя мы и всенепременно отказываемся, но это только обычай, ибо все же потом и "приемлем и ничесо же вопреки глаголем". В этом покорность. А в рассуждении того, как править, для чего смущаться? Мы сейчас призовем Вековечкина: он такой миляга, что на все наставит.

И когда Вековечкин пришел и в чем дело выслушал, то сначала не хотел говорить, - но потом, получив от архиерея серебряный рубль, зацепил из жилетного кармана целую пятерню табаку и, вытянув ее в свой престрашный нос, заговорил так:

- Если ты будешь поступать с злодеями по законам гражданским, то будешь дурень, ибо это не годится, потому что злодеи не суть граждане, а враги гражданства, так как они воюют на общество!.. А ты держися против них закона духовного.

Тогда владыка спросили:

- Понял ли ты это как следует?

- Нет, - говорю, - ваше преосвященство, даже и совсем никак не понял, ибо я, если по правде вам доложить, то ведь я, обучаясь с певчими облегченным способом, и совсем ничему не научился.

Вековечкин же мне на это сказал:

- Да ну уже полно тебе, дурню, жалобиться! Не с тобою с одним так случилося, но ничего не значит: это всегда так и быть должно, ибо по облегченному способу ничему научаются, но, однако, многие на сей фасон просвещенные действуют в жизни, - и ты по-облегченному учился и облегченно и суди. Наш народ человеческой справедливости не знает, а свыше всего уважает божественность, ты тем и руководись, - и, удалясь к себе на малое время, принес мне печатную тетрадь синодской печати под заглавием: "Чин бываемый во явление истины между двома человекома тяжущимася", и сказал мне: - вот тебе, тут знайдешь себе достаточно на вся богоучрежденная правила и сим искоренишь, а меня помни по праздникам.

И вот я взял у Вековечкина тую тетрадь, а от владыки одновременно с тетрадью благословение, и утвердився духом владычным, и пошел до портного жида, заказал себе форму и шапку о чирушком на околку, и поехал в Перегуды, имея двойную заботу: явить истину и покоить мою драгоценную матерь, но сия, впрочем, вскоре же после моего наступления на пост приставьский последовала за моим родителем туда же, где нет ни печали, ни воздыхания, а одна только жизнь бесконечная, какая кому по его заслугам. А я, извольте себе думать, сам себе один остался сиротой на сей земной планете, да еще в борьбе со множайшими престрашнейшими и преотважнейшими злодиями и конокрадами, которых я должен был извести по "Чину явления истины"! Подумайте!

XIII

Однако, как говорится в писании: "Господь был со мною", ибо хотя я вступил в свою должность совсем к оной воспитанием не приуготовленный, но, желая предать себя на служение добрым людям, которых обижают злодии, я скоро стал на своем месте так не худший от прочих, що, ей-богу, просты люди меня обожали и мною даже хвалились. Ей-богу! С самого с начала я, разумеется, прежде всего сел с свичечкой да добре просмаковал "Чин во явление истины", ибо, як вам уже известно, я питал огромное доверие к практицизму архиерея и непобедимейшей дерзости Вековечкина, да к тому же я не имел и иного источника для юридического познания,, як сей "Чин". И узнал я "Чин явления"

так добре, як знал первее порядок поклонения и метания орлецов. Просто все, знаете, не так, як у Цицерона иль бо у иньших римлян, да и куда нам и для чего пыхтеть до тых римских язычников! А в "Чину" мне то показалось хорошо, что на всякое, "коей-либо вещи лишение" по сему духовному правилу указано

"предлагать пред очеса ужасный страх и устроить вину богоухищренным образом". А именно: как там все было просто и внятно сказано: надо привести деликвента и поставить его у притолоки двери, - а потом встать и воздохнуть о его злобе и нераскаянности и зачитать при нем вслух молитвы - сначала:

"Царю небесный и Трисвятое", а потом "Отче наш" да "Помилуй мя боже" и в сем псалме на сильных местах несколько раз чувствительно повторить, вроде:

"научу беззаконные путем, и нечестивии обратятся". Или: "Боже, боже!

спасения моего!" Ух! якая это до сердца хапательная материя! А еще як я до всего этого умел спущать интонацию, да, прочитывая чудные словеса, бывало, воспущу иной глагол особливо от сердца, так, верите или нет, а, ей-богу, иной деликвент опухает, миляга, слухает да вдруг заревет, или, аще крепкостоятелен, то и тогда видимо, как он начинает изнуряться и, томлением, томим, уже не знает, что ему делать, и шепотит: "Ой, уже кончайте от разу!"

А я это наблюду, да тогда начну еще в высший глас: "Глаголы моя внуши господи, разумей звание мое"... (А он разумеет, будто это "звание мое"

сказано про то, що я называюся пристав!) "яко бог не хотяй беззакония ты еси... Погубиши вся глаголящие лжу"... И тут опять на одном словеси трижды по трижды: "Погуби вся глаголящие лжу, погуби! погуби! погуби!" "Гроб отверст гортань их"... "Суди им и изриии я"... "К тебе воззову, да не премолчиши, и процвете плоть моя"... (Я смолоду был в процветании румяный и полный.) И оборочусь до злодия, да погляну на него гордым оком, да еще скажу: "Процвете моя плоть, а нечестивый погибнет!" И вот уже от такого обращения человек, хоть он будь и какой злодей крепкостоятельный, а он испужается, и ужасом сотрясется, и готов, сказать: "виноват". А я тогда сажусь, беру в руки гусиное перо и оное очищаю, а потом зачиниваю, а потом пробую его на раскепку, а сам тихо рукою вывожу, а устами читаю:

- "Опробуемо пера и чорнила: що в йому за сила: перо пише, як муха дыше". А ты, раб божий, имя рек, слухай: яко же божественное и священное евангелие учит и заповедует нам, признавайся: завладев ты чужим конем или волом, или увез сено столько и столько копен? Или отвечай: яко сие на тебя клевещут, и забожись: "ни-ни, еже есть, не угнах "и коня, ни вола, ни раба его". Ой, только ж памятуй, божий рабе, и блюди себе во явлении истины, а не бреши, бо зде при нас есть и ангелы предстоящи невидимо, и они словеса твои записуют, о них же и истязани будете во второе и страшное пришествие. И аще дерзнешь неправду показати, то да трясенгася, яке-крiн на земли". Тут уж он, миляга, и затрясется; а я ему подбавляю: "Да, да, да! И земля пожрет тебя, яко Дафана и Авирона, и да восприемлеши проказу Гиезиеву и удааление

Иудино". И ух, посмотрели б вы, как они боялись сего Иудина удавления!

Проказа Гиезиева, знаете, еще, бывало, ничего, бо они, дурни, по правде сказать, и не знают, что такое проказа; но удавления - и провалиться сквозь землю - все боятся! Страшно, знаете: что там под землей-то? Там ведь все черти! И как, бывало, до этого доклянешь, то уж разве какой отчаянный устоит, а то всяк закричит: "Буде уж вам таке страшенне читать! Я лучше в чем хотите вам скаюсь, як таковы страхи слушать".

Вот это - пожалуйте - вам юристика! А вы ну-ка без этого спробуйте по цивильным законам: вы можете достичь от человека дознать, що захочете!

Отчаянному же, которого и то не брало, еще дальше было такое, что: "пожрет вас земля, и часть ваша будет с безбожными еретики. А жилище вам в вечном огне". А уж если и еще устоит и поупорствует, то в конце тетради была хорошая главка во изъяснение про крестное цолование. Сказано: "кто запрется и отцалуется на неправде - бить его кнутом по три дня и потом посадить на год, а будет про то дело сыскати нечем, то разымати пыткою..."

На этом месте я, моего читателя всепокорный слуга и автор, излагающий эту повесть, позволил себя перебить Оноприя Опанасовича Перегуда почтительным замечанием, что допрашиваемые люди могли ему не поверить, что он вправе бить их кнутом и пытать на пытке, но он отвечал:

- А это позвольте: почему же бы они мне в том не поверили? Это в книжке пропечатано?

- Книжка эта, - отвечал я, - без сомнения, была издана много раньше, чем уничтожено рабство, и пытка, и кнут?

- Извините-с! - отвечал бывший становой и достал у себя из "шуфлятки"

тетрадь, содержащую "Чин во явление истины", и показал "выход", из коего видно было, что "книга сия напечатася во святом граде Москве в 1864 году индикта 6 месяца марта". И после сего Оноприй Опанасович сказал, что он имел полное право "предлагать пред очеса людей ужасный страх благоухищренным образом". И что это было очень хорошо, и никто этого порядка и не оспаривал, а, напротив, того, поелику сие на конокрадов превосходно действовало, то сельские люди очень сей закон возлюбили и почитали "выше всех томов

Собрания". А за то, что Перегуд знал такой хороший закон, какого другие не знали, добрые люди его "поважали, а злодии трепетали", а оттого ему пришли разом великая польза и превеличайший вред, ибо он, с одной стороны, надеялся, что скоро после сего мог бы по сим правилам всем руководить и править даже до века, а с другой, его настиг злой рок в том, что, по выводе всех конокрадов, он впал в искушение, и в душе его зародилась ненасытная жажда славы и честолюбия. Тогда, обуреваемый этой страстию, Оноприй Перегуд из Перегудов захотел лучше всех отличиться на большее и "погиб, аки обра", -

окончательно скрывшись затем в здании сумасшедшего дома, где и ведется теперь эта беседа.

За сим же кратким отступлением пусть далее рассказывает свою историю опять сам Оноприй Опанасович, своими словами.

XIV

Не знаю я, какое вы имеете уважение на того отца Прокопа, который в оную давно прошедшую эпоху, по извержении из Перегудов жидов, сам стал еще более злым процентщиком, да передал то и сыну и зятю Маркелу, и шкода мне, что я этого не знаю. Наверное, многие думают: "Вот это были самые худшие", но извините - это так не было. Может быть, конечно, надо иначе жить и ходить перед богом, а не так, як ходил в своих красных чоботах поп Прокопий, но ведь все люди живут не так, как следует; а только когда и Маркел внезапно окончился скорописною смертию, як раз над своею раскрытою кубышкою, где содерживал свои гроши, то вот тогда мы увидали еще худшее, ибо ко гробу высокопроцентного Маркела попа наiхали студенты не токмо из бурсы, а даже академисты, и стали на дочку его, сиротиночку Домасю, или на Домну

Маркеловну, такие несытые очи пущать и такие стрелы стрелять в нее через отцовский гроб, що даже посмущали всех своими холостыми зарядами. А все это единственно с тем, чтобы тут же сейчас внушить ей к себе вожделение, а тогда с нею вместе получить себе в обладание и оную преславную и прехвальную родительскую кубышку. Но за это осуждать нечего.

Деньги счастие дают,

В деньгах правда, в деньгах сила;

Все за деньги отдают,

Все, что нравится, что мило.

Это мы пели в певчих, и кто может и не полюбить такого могущества! А

только изо всех из сих стукачей самый ловкий был один Назарко, поэт и мечтатель, который в самую последнюю минуту над гробом Маркела взъерошил себе на голове волосы и, закрутив косицы, вытянул вперед руку и произнес речь, да такую, шельма, отмахал наипрочувствованную речь, с хриями, и тропами, и метафорами, и синехдохами, что сразу со всем этим так он прямисенько и въехал в пшеничное сердце Домаси. Так она, бiдна сироточка, тут и влюбилась в него, як кошка, и он скоро же после сего учинился поп, и нарекся отец Назарий, и сел в Перегудах. Вот это уже был не такой, как жены его дед и батько, бо то были простяки и блюли только свои хапаньцы; ну, а сей, как только получил перегудинский приход, так и почал вмешиваться не в свои дела, а, главнейше всего, стал заступать в мою часть, и с самой преудивительнейшей еще стороны: например, вдруг он почал у людей на духу расспрашивать не то, что не думает ли кто коней красти, а все про якие-то другие думки и пустяки, вроде того, что "чи вы ото всех довольны живете, или чи не смущае вас кто ожидати лучшего, и як с вас становой добирает податки?"

Помилуйте, к чему это такое? А когда же пошла до него на дух моя служителька

Христина, которая, откровенно оказать, була себе такая... довольно прелеповатенькая, так он ее принял хуже, чем по "Чину явления истины", и так ее умаял своими расспросами, что та пришла и ревет, ибо говорит: "Усе люди ей смiялись: "чего се ее пiп одну так долго спрашивал". И пошла она добирать в уме: "Хтось-то, каже, про мене все-таки пустяковины ему повыкладывал?" Я

ей говорю: "Да ну, уже оставь! Нехай он себе что хочет, то и думает!" Так нет! все бидолаха плачет да сумуется:

- Як таки так: отчего ему все звесно, будто как он с нами тут жил вместе! - И сейчас на меня причина: - Нет, каже, я вже ж теперь не хочу с вами ни того, и ни этого, и просто жить на селе не желаю, а пойду в город и буду там, пока моей красы есть!

- Ну и провались ты совсем скризь свiт, чертова баба, иди! А все-таки, знаете, досадительно это вмешательство и нарушение свободы кавалерской жизни. Но дома у меня все это недолго продолжалось, потому что Христя была жинка ласковая и потому скоро соскучилась и сама пришла и извинялася: "Що он там, каже, ни говори, а я одна боюсь, бо мне мертвы снятся, - нехай бог милует, - лучше опять будем по-прежнему". Но поп Назарко, продолжая все дальше да больше, начал уже испытывать людей до такой степени, що даже уж не только все мимотекущие прегрешения обследует, но и предбудущие намерения вопросит: "Чи не задумляешь ли чего прочего..." Вот! Люди, знаете, все испугалися и стали мне говорить: "Що се за нова поведенция, чого николи сего не було, и в законе божом про то не сказано!.. Вы, - говорят мне, - сами люди письменши: вы перед самим архиереем с свечой стояли - вам должно быть все свiтло; рассудите нам: про что се новый пiп нас надоумливает, а не то мы в другое село пойдем".

Бачите, яка уже колобродь пошла! Уже и приход бросить согласны! Готово уголовное преступление!

XV

Знаете, я впал в думу, ибо вижу, что это щось такое, против чего мне надо в самоскорейшем времени что-то сделать! А что именно сделать, на то в моем "Чине явления истины" извествования нет! Думайте, пожалуйста, как никакая книга не может объять все разнообразные события жизни! Два только, вижу, есть выбора: идти мне и объясниться с Назаром и уговорить его, чтобы он все это оставил, но думаю: нет, он меня не послухает и еще спросит:

"Откуда вам это известно?" и потом разведет свои хрии и метафоры. Нет; не годится спрашивать. А другой выбор был то, что написать на него донос, что он человек очень сомнительный. Но доноса я писать боялся и все пребывал в нерешительности, как вдруг я сам был позван непосредственно к самому губернатору, и тот меня спрашикает наедине про такую поэзию: знаю ли я песню: "Колысь було на Украинi добре було жiтi?" Я отвечаю:

- Прекрасно знаю, ваше превосходительство.

- А почему вы ее знаете?

- А потому, - говорю, - знаю, что у нас ее люди спiвают.

- А вы же про это доносили когда-нибудь?

- Нет, - отвечаю, - никогда не доносил.

- А для чего нет?

- Да що же тут доносить про такие пустяки?

- А слова какие: "добре було жити, як не знали наши дiды москалям служити?" Так это?

- Точно так, - отвечаю с удивлением и докладываю, что таких пiсен у нас много еще, а бывает и то, що еще и теперь люди новые пiсни слагают.

Губернатор на мои слова согласно уклонил головою и сказал:

- Вы совершенно правы, и, как вы это знаете, то вперед вы должны знать и то, на что следует обращать все внимание.

Боже мой! А неужли же я до сей-то поры еще не знал, на что надо обращать внимание? Да и что тут за премудрость! Разумеется, на воров, тiх, що у людей коней крадут, а не на тiх пустограев, що пiсни поют! Что же тут говорить о такой пустяковине, и для чего мне дается такая загвоздка? Если бы был жив тот архиерей, который дал мне сокращенное образование, на манер принца, то я бы пал к его непорочным ногам, и он, яко практик, может быть, разъяснил бы мне како или некако: но он уже в то время отыде к отцам, или, просто сказать: "дав дуба". Да, да, да, як он ни был благочестив, а и он помер - и я забыл вам это сказать, что он помер бестрепетно со словами, из коих видно было, что он разумел себя за "олицетворенную идею", по воле бога, который "сам нас одушевляет, кормит, распоряжает, починяет и опять разбирает". Но все это он разумел, а преудивительно, что никому того же духа не предал и хотя сам бодро отошел до вiчного придела, но по нем самосветлейшая голова в губернии остался оный многообожаемый миляга

Вековечкин, и я поехал к его страхоподобию, надеясь, что от разума его несть ничто утаено, и как приехал, то положил пред него две бутылки мадеры и говорю ему: "Послухайте меня, многообожаемый, и, во-первых, примите от меня сие немецкое вино для поддержания здоровья вашего, а во-вторых, обсудите:

что это, так и так, вот какие мне намеки дают, и что я в таком положении имею делать?" А он мне не отвечал прямо, а сказал как бы притчею: "Вино мадера хотя идет из немецкого города Риги, но оно само не немецкое, а грецкое. А воры и разбойники всегда были между людьми и впредь всегда же уповательно будут. Так и было до потопа: Каин убил Авеля, брата своего, и

Иосиф тоже был продан своими братьями, и те на цену его купили себе и женам сапоги. А вот ныне насташа инии взыскатели, мужский пол в больших волосах и в шляпах оной же земли греческой, где и мадера произрастает; а жинки, ох, стрижени и в темных окулярах, и глаголятся все они сицилисты, или, то же самое, потрясователи основ, ибо они-то и есть те, що троны шатают! Так вот, аще хощешь отличен быти - ты хотя одного из сих и сцапай, и тогда будет к тебе иное внимание!"

Но я говорю с сожалением, что это возможно только где-нибудь в странах просвещенных, а у нас в Перегудах ни про каких потрясователей нет и слуху! "

А оный многообожаемый миляга мне на это отвечает:

- Они ныне всюду проникают, только смотреть надо. Ты конокрада брось.

Конокрадов хоть и всех перелови - за них чести не заслужишь, а поймай хоть одного в шляпе земли греческой или стрижену жинку в окулярах, и отберешь награду лучше Назария.

А я спрашиваю:

- Как? Неужли Назария уже и к награде представлен!

А многообожаемый мне отвечает, что он ее уже и получил.

- Когда?

- А вот, - говорит, - как на сей неделе снег выпадал, тогда Назарию на перси и награда спала.

Господи! Христос, царь небесный! Да где же после этого на свете справедливость! Я столько конокрадов изловил и коней мужикам возвратил, и мне за это ничего еще не свалилося, a пiп Назарко щось такое понаврал, и уже награду сцапал!.. Напала на меня от этого разом тоска, и возросло вдруг безмернейшее честолюбие. Не могу так служить - хочу награды. И зашел я в собор, и плакал у раки преподобного, и - вот вам крест Господень - поклялся тут у святых мощей не остыть до того, пока открою хоть одного потрясователя, и получу орден, и в этот способ вотру Назарию под самый его керпатый нос самую наиздоровеннейшую дулю, щоб он ее и нюхал и смоктал до вiку!

XVI

И вот, знаете, как сказано в писании: "не клянитесь никако", так поверьте, что это и должно быть справедливое, потому что сразу же после того, як я заклялся, сделался у меня оборот во всех мыслях и во всей моей жизни: покинул я свой "Чин явления истины" и совсем не стал смотреть конокрадов, а только одного и убивался: как бы мне где-нибудь в своем стану повстречать потрясователя основ и его сцапать, а потом вздеть на себя орден по крайней мере не ниже того, как у отца Назария, а быть может, и высший.

И, господь мой пренебесный, вот уже ныне или теперь, после великого моего падения, когда я, оторванный от близкой славы, вспоминаю об этих безумных мечтах моих, то не поверите, а мне делается даже ужасно! Так я был озабочен, что по ночам совсем спать перестал, а если когда-нибудь и засну, то сейчас опять неспокойно пробуждаюсь и кричу: "Где они? Где? Хватай их!" И

моя служебница, оная жинка Христина, що я говорил вам, у меня еще и ранее була за служительку, бывало, как услышит сей крик мой, то вся затрусится и говорит:

- Що се вы, Оноприй Опанасович, совсiм так ужасно здурiлы, що аж с вами в дом буть страшно!

И действительно, знаете, я ее так напутал, що она, бывало, сядет на крайчик постели и боится уходить, а пристанет:

- Скажите мине, мiй голубе сизый, - що се вам такое подiялось - чего это вы все жохаетесь да кричите? Я ей отвечаю:

- Иди себе, Христя, се не твоего разума дiло! А она така-то была бабенка юрка, да кругленькая и очень ласковая, пойдет плечиками вертеть и ни за что не отстанет!

- Се, - каже, - правда, миленький, що я проста жинка и ничего не разумiю; а як вы мiни расскажите, то я тоди и уразумiю.

Извольте себе вообразить ночною порою и наедине с молодою женщиною претерпевать от нее такие хитрости! Ну, разумеется, не сразу от нее избавишься. А она и вновь приступает:

- Ну вот все се добре: нехай бог помогае, а теперь скажите: кого же вы это, сердце мое, боитеся?

- Злодия боюсь.

А она и через свою пухленьку губку только дунет и отвечает:

- Ну где ж таки, щоб вы, да такой храбрищий пан, що никогда еще никакого злодия не боялись, а теперь вдруг забоякались! Нет, это вы, сердце мое, щось-то брешете.

И то ведь совершенная ее правда была, как она мне рассказывала, что я с самыми жестокими ворами был пребесстрашный. Заметьте, что, бывало, призову ариштанта, и сижу с ним сам на сам, и читаю ему по тетради молитвы и клятвы, и пугаю его то провалом земли, то частью его со Иудою, а сам нарочито раскладаю по столу бритвы, а потом опушаю их в, теплую воду, а потом капну из пузыречка оливкою на оселок, да правлю бритвы на оселочке, а потом вожу их по полотенечку, а потом зачинаю помалу и бриться. А той, виноватый, все стоит да мается, и пить ему страшно хочется, и колена его под ногами ломятся, и Христя говорит: "Я, было, только думаю, что он, дурак, сам не возьмет у вас бритву, да горло вам, душечка, не перережет. Нет; вы все бесстрашный были, а теперь вы мне, бедной сиротинке, не хотите только правды сказать: кого это вы во сне хапаете, а сами всi труситесь. Я после сего буду плакать!"

А я ей отвечаю: "Ну-ну-ну!" Да все ей и рассказал: какие объявились на свете новые люди в шляпах земли греческой.

А она, бiсова жинка, вообразите себе, еще нимало сего не испугалась, а только спросила:

- Що ж, они еще, муси быть, молодые чи старые?

- Якие ж там старые! - говорю, - нет! они еще совсем, муси быть, в свежих силах, и даже совсем молодцы.

- От-то ще добре, що они молодцы. От як бы они тут були, я бы на них подывилась!

- Да, - говорю, - ты бы подивилась! И видать, що дура! А ты то бы подумала, что в яком они в страшном уборi!

- А вот то ж! Чего я их буду так страховатися? Як они молодые, то в яком хочешь убранье - все буде добре, як "разберуться".

- Они в шляпах земли греческой.

- А се яка ж така шляпа земли греческой?

- А вот то и есть, что я еще и сам не знаю, какая она такая, мохнатая.

- Ну так що ж, що она мохнатая! Може, это еще и не страшно!

- Нет, это очень даже страшно, и как он на тебя наскочит, так ты испугаешься и упадешь.

- Ну-у, это еще ничего вам не звiсно!

- Нет, мне известно, что они для того созданы, чтоб колебать основы и шатать троны, а уж от тебя-то что и останется!

- Се, - говорит, - все в божой власти: може, бог так мени даст, що яка я есть сама, такесенька и зостанусь, и они ничего злого мени не сделают.

Я рассердился:

- Ишь ты какая дрянь! - говорю. - Ну, если ты так хочешь, то и пусть он тебя забодает своею шляпою! А она отвечает с досадой:

- Да що вы меня все тою шляпой пужаете! Хиба ж у него та шляпа до лоба гвоздем прибита? О, то ж боже ласковый! Я думаю, они ее, когда надо, и снимать могут, а не бодаются.

Но мне это показалось так нагло, что к вскричал:

- Да ведь они убийственники!

А она отвечает, что, по ее мнению, они могут только убивать мужчин, а

"жинок" соблюдать будут. Тут я ее похнул рукою и сказал:

- Иди из моей комнаты вон! А она ответила:

- И то уйду, и еще с превеликой охотою, а того в шляпе греческой не боюсь, да, не боюсь и не боюсь.

XVII

Прогнал я дерзновенную Христю, но возмутился духом от ее наглости и враз тогда же почуял, что это за тяжкое бремя забот я возложил на себя из-за какой-то, можно сказать, мечты. "И может быть, еще мечты мои безумны" и

"напрасны слезы и тоска", а между тем я уж испытал томление, и впереди еще один бог весть, что меня ожидает! Лестно, конечно, один бог знает, як лестно поймать и привезти в город потрясователя, но ведь где же его тут взять! Боже мой милый!.. И к тому еще, что это за бисованная жинка оказывается Христя!

Извольте себе думать - она их нимало не боится, а даже будто любопытна испробовать: "чи то у них прибита шляпа земли греческой до лоба, чи она не прибита и скидается?" Вот так чертова баба! Що, если и другие так будут?!

Ну да уж только бы попался мне сей горестный потрясователь, а я ему уже не дам спуску. Лишь бы только он мне попался! Уж я с ним управлюсь, но где же это они? Может быть, надо их подмануть? Конопельки им подсыпать - а? Но как же это учинить полагается? В какой способ?

И стал я об этом думать и до того себя изнурил, что у меня вид в лице моем переменился, як у пограничной стражи, и стали у меня, як у тых, очи як свещи потухлы, а зубы обнаженны... Тпфу, какое препоганьство! А до того еще

Христя що ночь не спит, як собака, и все возится... А стану спрашивать -

говорит, що ей все представляется, будто везде коты мяукают да скребощут.

- Что за пустяки, - говорю. - Какое тебе до котов дело! Бiльше сего щоб не було! Спи!

Пообещается спать, но знову не спит и в окно смотрит.

Говорит: "Вы сами всему вiноватые: зачем мне бог зна чого насказали о тех, що скризь везде прясут в шляпах земли греческой, а их и нема. Мне теперь так и кажется, что се они где-то скробощут".

Я ей сказал, что я то говорил не в правду, что никого нет и в шляпах никто не ездит.

- Це, - говорю, - було десь давно, совам у не нашем царствi, а може, ничого того совсем чисто и не было, а только так писарю показалось.

А уж oна замечайте, отказу не верит:

- Нет, - говорит, - они где-нибудь скробощут: это мое сердце чувствует

- Дура! Может, бачите, у нее "сердце чувствует". - И такая она мне вся сделалась какая-то неприятная - вся даже жирная, и потом от нее отдает остро, як от молодой козы.

Именно эти женщины ничего более, как не введи меня господи с ними во искушение, но избавь меня от лукавого.

Споткавши однажды отца Назария, я спросил его, что не слыхал ли он чего-нибудь в городе о потрясающих основы, коим я не верю.

А Назария отвечает с гордостию:

- Какое же вы имеете право сему не верить?

- А где же они? - говорю. - А для того, что их нет, так я и не верю.

- Как же вы это можете так говорить: разве начальство лжет?

Ось, як строго!

- Позвольте, позвольте, - отвечаю, - я начальство уважаю не меньше от вас, а я потому говорю, что я потрясователей не видал.

- Так вы же и Китая и Америки не видали?

- И действительно не видал.

- И Петербурга, пожалуй, не видали?

- И Петербурга тоже не видал, и Москвы не видал, да что же из того следует: какое сравнение?

- А такое сравнение, что вы же, я думаю, веруете и не сомневаетесь, что есть на свете Китай, и Америка, и Москва с Петербургом.

- Позвольте-с! - отвечаю, - это совсем пребольшущая разница: из Китая идет чай, и мы его пьем! Ось! А Америку открыл Христофор Колумб, которого неблагодарные соотечественники оклеветали и заковали в цепи, и на это картины есть, и это на театрах играют; а в Москве был Иоанн Грозный, который и с вас, может быть, велел бы с живых кожу снять, а Петербург основал Петр

Великий, и там есть рыба ряпушка, о которой бессмертный Гоголь упоминает, а потрясователи это что! Я их не вижу и даже знамения их пришествия не ощущаю.

Отец Назария так и вскинулся:

- Как это знамения не ощущаете? - Не ощущаю, ибо какое я здесь застал самополнейшее невежество при моем рождении, - то оно то же самое и теперь остается.

- А-а, - говорит, - вот вы на что ублажаете!

- Да, я утверждаю, что здесь и еще все в том, же самом мраке многие предбудущие лета останется. А если сие не так, то, прошу вас, покажите же мне знамения оных пришествия! А вот вы мне сего не покажете!

Я думал, что вот я очень хорошо схитрил; а он тихо показал мне перстом на свой орден и говорит:

- Иного знамения не дастся вам! Но я ж его еще был хитрейший, ибо враз же взял перекрестился и поцоловал его крест и говорю:

- А сему вот мое уважение и вера!

И вот тогда он, самолюбием и молодостию опьяненный, не проник того, что я его испытую, а начал рассказывать, что потрясователей не сряду увидишь.

- А як же? - говорю, - скажите мне, пожалуйста, ибо я человек прелюбопытнейший и все люблю знать. Он же отвечает:

- Появлению их предшествует молва!

- Позвольте! - я говорю, - какая молва; и что именно ею выражается?

- Выражается желательное намерение критиковать действия и судить об оных соотношениях.

- Ну-с! А за сим?

- А за сим наступит все вредное, и тогда уже приходят те, враги рода человеческого и потрясователи основ, - мужеский пол в шляпах земли греческой, а женская плоть - стрижены и в темных окулярах, як лягушки.

- Да все же, - говорю, - помилуйте, что же таким людям у нас тут делать? У нас же вблизи никаких образованных особ нет и нечего потрясовать!

А Назария уже очень хотел меня просвещать и говорит:

- Не уповайте так, ибо они проникают повсюду с целию внушать недоверие к счастию и недовольство семейною жизнью, а похваляют бессребренность и безбрачие, а потом вдруг уменьчтожат величину всех тех, на ком покоятся государственные основы, и то все с тем, что после сами воссядут и будут погублять души.

- Да, вот то-то, - говорю, - у нас ведь и нет тех, що представляют собою основы!

- А вы и я! - говорит мне со строгостию отец Назария, - разве мы не основы?

- Ну где ж таки! Хиба такие бывают основы!

- А отчего же? - Я основа веры, а вы... основа гражданского порядка.

- Ну, позвольте, - говорю, - что вы основа веры, это я готов согласиться, но я самая последняя спица и действую только во исполнение предписания.

Но Назария, - вообразите, - вдруг обнаружил огромный талант и так, шельма, пошел мне на перстах загибать, что, ей-богу, я и сам почел себя за основательную основу и стал бояться за сохранение своей жизни. И как иначе!

Прежде, бывало, живешь, и ешь и пьешь, и в баньке попаришься, и за конокрадом скачешь, так, что аж земля дрожит, а потом маешь его хорошенько по "Чину явления истины" и ни о какой для себя опасности не думаешь; а тут вдруг на все мои мысли пал як бы туман страха и сомнения. И первое, на что я устремился, - это щобы купить себе многоствольный револьвер, и держать его во всякое время возле себя с зарядами, и в ночи класть его под подушку и палить из него при "первом чьем-нибудь появлении.

Жид привез мне из города потребный револьвер, под названием "барбос", на шесть стволов, и я все стволы, как должно, насыпал порохом и забил пулями, но только не наложил пистоны, потому что от них может выстрелить. Но позвольте же, хорошо, что это так только и случилось, а мог выйти ужас, потому что в той же нощи мне привиделся сон, что потрясователи спрятались у меня под постелью и колеблют мою кроватку, и я, испугавшись, вскочил и несколько раз спустил свой револьвер-барбос, и стал призывать к себе Христю и, кажется, мог бы ее убить, потому что у нее уже кожа сделалась какая-то худая и так и шуршала, як бы она неправда была козлиха, желающая идти с козлом за лыками.

Но вы обратите внимание на сказанный сон мой, ибо есть сны значения ничтожного, происходящие от наполнения желудка, а есть и не ничтожные, которые от ангелов. Вот эти удивительны!

Николай Лесков - Заячий ремиз - 01, читать текст

См. также Лесков Николай - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Заячий ремиз - 02
XVIII Кажется, я вам говорил, что у нас в достаточном числе перегудинс...

Зверь
Святочный рассказ ГЛАВА ПЕРВАЯ Отец мой был известный в свое время сле...