Иван Лажечников
«Внучка панцирного боярина - 03»

"Внучка панцирного боярина - 03"

VIII

Какой-то купец стал похаживать к дворнику Лориных, вызывал его к воротам и выведывал, что делается у постояльцев, Ранеевых. Дворник был падок на денежную водку, а таинственный его собеседник умел задобрить его то полтинником, то четвертачком. В последнее время он узнал, что сын Ранеева убит в Польше и старик сильно хворает. Шнырял он однажды в вечерние сумерки около дома Лориных с мальчиком и увидел, что со двора вышли сначала трое молодых мужчин, из них один офицер, и вслед за ними выехали на извозчичьих санях две молодые женщины, а конфидент его собирался затворить ворота.

- Смотри,- шепотом сказал мальчику купец,- -помни, ты Владимир, Володя.

- Не сызнова учить урок,- отвечал тот. Купец подозвал к себе привратника.

- Кто это вышел из ворот? - спросил он.

- Хозяева молодые.

- А выехали в санях?

- Барышня Тонина Павлова с постоялкой, видно, прокатиться что ли вздумали.

- А что, старик Ранеев все еще болен?

- Плох, на ладан дышит.

- Кто ж из ваших дома?

- Дарья Павловна.

- Одна?

- Одна.

- Можно мне ее увидеть, поговорить, бумажку написать?

- Пошто нет. Коли бумажку написать, так все едино; барышня разумная, мал золотник да дорог. Настрочит тебе так, что и приказному нос утрет.

- Проведи меня к Дарье Павловне.

- Пожалуй, проведу. А что, это сынок твой?

- Сын.

И, передвигаясь дряхлыми ногами, словно на них были тяжелые гири, провел их дворник к Даше. Лохматая Барбоска злобно лаяла на пришедших, теребила их за фалды кафтанов, точно чуяла в них недобрых людей. Дворник сердито закричал на нее и пинком ноги угомонил ее злость.

Купец, вошедши в комнату Дарьи Павловны, благоговейно перекрестился на иконы, стоявшие в киоте.

Даша зорко посмотрела на него и спросила, что ему угодно.

- Вот, разлюбезная барышня, мне нужно по одному дельцу прошеньице в суд написать.

- Пожалуй, я это могу. О чем же дело?

- Ставил я разный товар в Белоруссию богатому еврею, да затягивает расплату, разные прижимки делает.

- Как имя еврея, какие гильдии, место жительства, какой товар, словесные при свидетелях или письменные сделки, и прочее, что я буду вас спрашивать. Все это напишу сначала начерно.

- Вот что, барышня, живет у вас барин, Михаила Аполлоныч Ранеев... мне знакомый, как был еще военным... хотел бы по этому делу с ним слово замолвить. Ум хорошо, а два лучше. Нельзя ли к нему?

И вынул купец красненькую бумажку и с тупым поклоном подал Даше.

- Не делав дела я не беру благодарности за него,- сказала она и отклонила рукой приношение.- А имя как ваше?

- Купец 3-й гильдии, из Динабурга, Матвей Петрович Жучок.

- Жучок из Динабурга!- воскликнула Даша. Она приложила руку ко лбу, желая вспомнить что-то, и стала пристально всматриваться в посетителя.

Живые, разгоревшиеся ее глаза, пронизывающие душу посетителя, ее слова, полуговором сказанные, как таинственные заклинания, нашептываемые над водою или огнем, смутили его.

- Серо-желтые с крапинами глаза, косые...- тревожно, но тихо произнесла Даша, всматриваясь в купца, будто полицейский сличал приметы подсудимого с его паспортом.- Нет, ты не Жучок,- вырвалось у нее наконец из груди,- а Киноваров, злодей Киноваров.

Киноваров-Жучок не ожидал нового свидетеля его преступлений, побледнев и затрясся, но вдруг в каком-то исступлении произнес:

- Коли вам это известно, я - Киноваров, злодей, погубивший Ранеева. Вяжите меня, ведите в тюрьму, делайте со мною, что хотите, только дайте мне видеться с Михайлой Аполлонычем. Пропадай моя голова, мне уж невмочь.

И бросился он на колени перед Дашей.

- Угрызения совести не дают мне покоя, бесы преследуют меня по ночам, днем лазутчики сторожат по заказу Сурмина.

- Сурмина нет в Москве.

- Он поручил своим сыщикам и без себя караулить меня, отсыпаюсь только деньгами.

- Встаньте,- сказала Даша,- не могу видеть вас в этом низком положении.

Киноваров встал.

- Так или сяк, я должен покончить со своими мучениями. Если вы знаете мое гнусное дело, так должны знать, что оно случилось очень давно. Погубить меня можно, но прошедшего для Михаилы Аполлоныча не воротишь.

- Не воротишь с того света и его жену, которую вы убили. Если б я могла...

Крошка Дорит не договорила. Гневно горели глаза ее, она, казалось, была готова вцепиться в грудь его.

- Меня сошлют в Сибирь, что ж из этого? Видите, это мой сын, одно утешение мне в жизни. Не погубите его. Помните слова Спасителя: "Иже аще приемлет сие отроча во имя мое, меня приемлет". Бросьте в нас после того камень и убейте нас обоих.

Перед словами Спасителя Даша смирилась, и гнев ее утих.

Горько плакал Киноваров.

- Я должен передать важную тайну Михаиле Аполлонычу; от нее зависит участь целого края. Знаю, уверен, что он не станет гнать меня, не захочет погубить этого отрока. Он сам имел сына.

- И потерял его,- грустно сказала Даша, покачав головой,- то был сын честного человека.

- Не вы, а Ранеев судья мой. Доставьте мне только случай увидеть его. больше ни о чем не прошу, предупредите обо мне. Он сжалится над этим безвинным мальчиком, а если нет, да будет воля Божья.

Даша задумалась, потом подняв головку, вдохновенная высоким чувством любви к ближнему и покорности воле Всевышнего Судьи, сказала твердым голосом:

- Во имя Господа я исполню вашу просьбу. Теперь у старика никого нет. Я пойду прежде к нему одна, а вы здесь меня подождите.

Даша сошла к Ранееву и со всеми предосторожностями, какие могла придумать ее умная головка и любящее сердце, рассказала ему о появлении Киноварова и все, что он говорил.

Ранеев спокойно выслушал ее.

- Я должен покончить со всем своим прошлым,- произнес он с чувством.- Не на свежей же могиле сына приносить жертвы мщения. Может быть, скоро предстану перед светлым ликом Вышнего Судьи. Повергну себя перед Ним и скажу ему: "Отче мой, отпусти мне долги мои, как я отпустил их должникам моим". Пускай придет. Да покараульте дочь мою и Тони. Потрудитесь, мой друг, передать им, что я занят с нужным человеком.

- Они, вероятно, не так скоро будут, хотели заехать в дом, где Лиза дает уроки,- сказала Даша и поспешила позвать Киноварова и мальчика, а сама удалилась в комнату Лизы.

Киноваров молча преклонил голову перед своим судьей; в косых, безжизненных глазах его, как и всегда, нельзя было ничего прочесть.

Ни одного слова в оскорбление его не произнес Ранеев; он стал говорить с ним, как с человеком, который никогда не сделал ему никакого зла.

- Это сын твой? - спросил он.

- Сын.

- Не похож на тебя, хорошенький мальчик, со светлыми, бойкими глазами.

- Весь в мать.

- Дай Бог. Как его зовут?

- Владимир.

- Так звали и моего, но того уж нет на свете. Сколько ему лет?

- Тринадцать.

- Во имя Господа, Искупителя нашего, прощаю тебя.

Ошеломленный таким внезапным великодушием, Киноваров не знал что сказать, хотел было броситься к ногам Ранеева, но, хорошо знакомый с его характером, стоял неподвижно, склонив низко голову и скрестив руки на груди.

Михаила Аполлоныч подозвал к себе мальчика и, положив ему руку на кудрявую головку, сказал:

- Не забудь, что буду тебе говорить, Володя. Какое злое искушение придет тебе на ум, помолись Спасителю, чтобы не допустил тебя совершить его. Помни, ни одно худое, бесчестное дело не проходит мимо очей всевидящего Бога. Если злодей и кажется счастлив, не верь этому: есть в душе его обличитель, который не, дает ему покоя. Не играй в карты, будь честен.

Мальчик смутился было, но вскоре оправился и произнес всхлипывая:

- Буду честен, не стану играть в карты.

- Видно, в мать. Сама она кормила его?

- Сама,- отвечал Киноваров,- дивная была женщина, хоть и простого рода.

- Была?

- Умерла лет пять тому назад; умирая говорила Володе то, что вы теперь ему сказали.

- Садитесь,- сказал Михаила Аполлоныч и указал Киноварову на стул возле себя,- а ты, Володя, Садись возле меня.

Посетители разместились, как указал им хозяин.

- Теперь, ради любопытства, которым я, еще земной житель, одержим, расскажи, как ты...

Ранеев остановился, увидев, что Киноваров указал головой на своего сына, как бы желал, чтоб не слыхал его откровений, и приказал мальчику идти в -соседнюю комнату.

- Вы, верно, хотите,- начал Киноваров, когда тот вышел в соседнюю комнату и затворил за собою дверь,- чтобы я вам рассказал, как я украл банковские деньги, что заставило меня это сделать, как я бежал из тюрьмы и что затем со мною последовало?

- Расскажи.

- Я играл в карты в азартные игры. Гнусная страсть эта, как вы знаете, ведет за собою преступление. Проиграл я проезжему иностранцу, содержателю цирка, с орденом Меджидия, пять тысяч рублей, хотел отыграться и спускал все большие и большие куши. Получаемые в общественном банке деньги не записывались на приход по нескольку месяцев, иногда по году и более, они покрывали мой проигрыш и доставляли новую пищу для игры. Иногда приятели давали мне ко дню ревизии свои деньги, разумеется, за хорошее вознаграждение. Вы знаете, какие были члены банка. За мною не следили, никто ничего не видел. Канцелярия, составленная мною из отъявленных и искусных мошенников, в том числе главного сообщника моего, секретаря, купленного мною, усердно содействовала мне. Получаемыми мною в банке деньгами покрывал я старые похищения. Так понемногу наросла значительная сумма. Воровали от себя и мои клевреты. Случалось, пошлешь на почту тысячу, а посланный с ней возвращается и доносит мне, что я обложился, не оказалось столько-то. Нечего было делать, молча докладывал я деньги. Брат мой звал меня в Москву и просил помочь ему в его роковых обстоятельствах.

- Я имею в виду очень богатую невесту,- писал он,- но мне шепнули, что родители желали знать, как я живу. Надо было пустить им золотую пыль в глаза, и я занял деньги за огромные проценты. "Приезжай скорее, друг мой, выручи меня, скоро сочтусь с тобою лихвою".- В это время сделана мною покража суммы, которая погубила вас. Внутренний искуситель мой нашептывал мне, что разбогатевший брат мой искупит все мои грехи. Ловкость моих сподручников, спячка моих сослуживцев помогли этому искушению...

- И подпись под мою руку в журнале, которым давалась тебе доверенность принять с почты сумму, полученную из Петербурга, не правда ли?

- Мастерски была она сделана братом секретаря, так что вы, кажется, сгоряча признали ее за свою. Все содействовало успеху моего преступления. С этими деньгами поехал я в Москву, заплатил долги брата и обставил его, как богатого человека, светской мишурой, которая в близоруких глазах идет за чистое золото. Свадьба состоялась, С рукою невесты он получил несколько сот душ в одной из губерний, что зовут житницей России. Брат обнимал меня, изливался в горячих благодарностях и обещал, как скоро заберет свою половину в руки, пополнить издержки, которым обязан мне был своим благосостоянием. Возвратясь в Приречье, благодаря своей ловкости, слепой доверенности и благосклонности моего начальника, испросившего мне в это самое время награду знаком отличия за мои подвиги на пользу службы, я продолжал ремесло чиновного вора. Желая заморить червяка, который грыз мне сердце, пил водку едва ли не стаканами, щедро помогал бедным...

- Знаю, ты слыл благодетельным человеком.

- Делал богатые вклады в церкви.

- Слыхал позднее и об этом. Фарисейство!

- Как открылось мое преступление, вам известно. Меня посадили в острог. Брат узнал обо всем, прислал мне из степной деревни, в которую переселился с женою, три тысячи рублей. Это было несколько капель на иссохшую почву. Будучи уже под стражей, я получил эти деньги с почты по доверенности моей через одного приятеля. Ими и вырученными за мое движимое имущество, отчасти расхищенное, пополнилась только часть украденных денег. Приехал в Приречье брат мой. Мне дали возможность видеться с ним в остроге. Я умолял его внести хотя ту сумму, которая была похищена во время вашего управления. Он поклялся всеми богами исполнить этот, как он говорил, священный долг.

- Полицмейстер, видевший его, говорил мне это, но...

- Но не исполнил брат своей клятвы, между тем как по богатству мог бы... Бог ему судья! Я был заключен в одиночную камеру для благородных, Меня стали спаивать водкой. Графин всегда стоял возле моей кровати, авось либо я сопьюсь и со мною умрет тайна моих сообщников и покровителей. Я прежде любил заливать водкой угрызения совести, но тут вскоре решительно отказался и объявил наотрез посетившим меня приятелям по карточной игре, что если не доставят мне средств бежать из тюрьмы, так я выведу сообщников своих на чистую воду. Эта угроза сильно подействовала. Все препятствия к побегу сняты, ожидали только благоприятного случая выпустить птицу из клетки. Случай этот пал, как сон в руку. Умер в остроге крестьянин. Меня снабдили фальшивым паспортом и выпроводили благополучно из тюрьмы, а вместо меня похоронили крестьянина. Не стану рассказывать вам моих похождений во время моего побега. Вам известно, как подобного рода странствующие рыцари, находят на Руси, содействие к укрывательству. Добравшись до имения брата, я жил сначала у него в лесной сторожке, потом переселился на мельницу, как ее наемник, изучил мельничную механику, стал строить и другие в окрестности. Дела мои шли успешно. Я прописался в уездный город в мещане. Здесь приглянулась мне хорошенькая мещанская дочь, сирота. Я своей наружностью не мог ей понравиться, но ее родные выдали ее за меня, как обыкновенно выдают из этого сословия отцы своих дочерей, по приказанию; однако ж, с первым ребенком она привязалась ко мне всей силою простой души. В это время случился на моей мельнице пожар, мы были разорены, жена умерла. Брат мой имел поместье в Белоруссии. Желая удалить со мною живой укор в сообществе с моим преступлением, он предложил мне переселиться туда с тем, что подарил мне несколько десятин земли с водами, удобными для постройки мельницы, и дать деньги на обзаведение. Ничто не привязывало меня к местам, где умерла жена моя; я согласился. Прибыв на новое место, я нашел действительно в нем воды, удобные для постройки мельницы, и устроил ее. Скоро я свел сношения с соседними помещиками, экономами, евреями и офицерами расположенных там команд. Последние дали мне мысль заняться торговлей. Ухватившись за эту идею, я тотчас принялся выполнять ее. Продал мельницу, переселился в Динабург, откуда глазом видишь Литву, Прибалтийские и Белорусские губернии, и записался в купцы. Дела мои пошли хорошо в кругу этих губерний. Мало-помалу я вошел в роль купца, как будто она мне была прирождена. Но с некоторого времени, покупая кяхтинский чай и другие товары для русских офицеров, я нередко был должен ездить в Москву. Здесь судьба наткнула меня на вас на Кузнецком мосту и встретился я в гостинице с вашим приятелем Сурминым. Вы, вероятно, рассказали ему о моем преступлении, он меня преследует.

- Я на это не уполномачивал его,- сказал Ранеев,- и к чему теперь! Даю тебе слово, он бросит свои напрасные гонения. Наша тяжба с тобою решена. Какую же особенную тайну хотел ты мне передать?

- Она тяжело лежит на груди моей, не дает мне теперь с некоторых пор покою. Но будь что будет, открою вам ее. Делайте из нее, что хотите.

Голос Киноварова дрожал, казалось, его била лихорадка.

- В нашем Белорусском крае творится что-то недоброе. Пани надевают траур, мужчины и парни поют революционные песни в церквах, закупается холодное и огнестрельное оружие. Я сам, по заказу капитана генерального штаба Жвирждовского обязался поставить в имение пани Стабровской топоры, косы и охотничьи ружья, сколько могу.

При имени Стабровской Михайло Аполлоныч вздрогнул, будто его ужалила змея. Слух и сердце его приковались к словам рассказчика. Тот продолжал:

- Скупал я их по дорогам в великороссийских губерниях, недавно отправил обоз с русскими ящиками до границ Могилева. Все это уложено в ящиках, наглухо заколоченных, под именем чайных цибиков и разных колониальных товаров. Часть их примут в Могилевской губернии, другую, большую часть, отправят в Витебскую через евреев. Сколько я мог узнать, в последней складывают товар в имении Стабровской, которое досталось ей по наследству от одного родственника, в костеле, недостроенном в пятидесятых годах. Постройка была запрещена тогда местным начальством. Вы знаете, что новые костелы, вследствие указа, воздвигать запрещено. Хотя покойный пан и отзывался, что строит музей, где будут поставлены бюсты великих мужей и фамильные, но полиция на этот раз настояла на своем.

- Что слышно о сынках Стабровской? - спросил Ранеев.

- Слыхал от евреев, они знают все, что делается не только на земле, но и под землей,- говорят, будто меньшой, бежавший из полка, пропал без вести. Старший при ней, да что-то не ладят, часто ссорятся, хотел было возвратиться в Москву, однако ж, мать ублажила, остался.

Многозначительное "гм!" вырвалось из груди Ранеева.

- Нельзя ли вам дать знак кому-нибудь...

- При последних днях моей жизни я не берусь за это. Тут нужны энергия и сила для поездок... и тут... меня и тебя затаскали бы, поляки взяли бы свое.

Ранеев махнул рукою и потом погрузился в думу, наконец сказал:

- Не слышал в своей губернии о полковнице Зарницыной?

- Кого я не знаю! Ее зовут Евгенией Сергеевной. Такая полная, черные брови дугой, красивая барыня, даром ей гораздо за сорок. Умная, бойкая барыня, добрейшая душа. Я и ей доставляю из Москвы чай. Дама на редкость...

- Писать к ней об этом деле не буду, а ты постарайся поскорее повидаться с нею и расскажи ей от имени моего все, что знаешь. Даю тебе слово, она не будет дремать и выведет козни врагов на свет Божий. Скажи ей только от меня, чтобы тебя поберегла, да сам будь осторожнее.

- Непременно явлюсь к ней и сделаю все по-вашему.

- Если решишься сослужить службу своему отечеству, то совершишь благое дело. Да благословит тебя Господь! Помни, мы с тобою сочлись на земле и на том свете. Иди теперь с миром. Моя дочь должна скоро воротиться; я не желал бы, чтобы она тебя видела.

Позвали мальчика.

- Поцелуй меня,- сказал Ранеев, когда тот вошел.

Мальчик бросился целовать его руку. Киноваров с сыном стали уходить, первый воротился.

- Михаила Аполлоныч, одно слово.

- Говори.

- Знаю, вы бываете в нужде.

- Это до меня одного касается.

- Если бы смел, предложил бы вам хоть двадцатую долю того, что...

- Пособие?.. Ты... Ни от кого на свете, подавно от тебя. Мне помогает Зарницына, моя родственница, мой друг. Спасибо, ступайте.

Когда двуногий сторож и четвероногий его помощник, Барбоска, выпроваживали Киноварова и сына со двора, он спросил первого, обделал ли свои дела.

Киноваров молча сунул ему серебряную монету в руку, мальчик живо отвечал за него:

- Обделал на славу.

Лишь только отошли они несколько десятков сажен от дома Лориных, мальчик захохотал.

- Лихо же надули мы старика, сказал он и разразился еще более жарким хохотом.

- Не смейся, Федюшка,- заметил грустным голосом Киноваров, выведенный смехом своего спутника из глубокого раздумья, в которое был погружен,- человек он Божий.

- Как есть простота. Раздевай его догола, он сам будет помогать скидать с себя одежду; долби ему ворона клювом голову, не смахнет рукой. А признайся, дяденька, мастерски сыграл я комедь, хоть бы Расплюеву. Чуть-чуть было не сорвалось, как стал читать проповедь. Да разом поправился, захныкал так, что любому актеру лучше не состроить. Откуда взялись слезы.

- Бестия порядочная! Смотри - ни гу-гу, а то запутаешься, что и в Сибирку попадешь.

- Чтоб глаза мои лопнули, да и ты смотри, дядя, уговор лучше денег. Зелененькую-таки дашь, а в театр, как хочешь, своди.

- Сказано. Сам не пойду, а заплачу за билет в раек.

- Признаться, люблю в театре. Как там принц датский вместо мыши убивает человека, али Кречинский подменивает алмазы на стеклышки. Сам я мастер на разные штуки. То водочки отбавишь из графинчика, да водой подольешь, то в счетце постояльцу припишешь, да серебряную ложку подтибришь. Все с рук сходило. Да ведь и учителя у нас, старшие, хороши, хозяина надувать горазды.

Киноваров шел молча.

Мальчик вошел в энтузиазм и с жаром продолжал.

- Все это мелочь, плевое дело. Вот бы удрать важную штуку: красного петуха подпустить под хоромы этажа в три. Богач пузо отрастил, словно боров, ездит себе развалившись в коляске, на лихих рысаках, что земли под собой не чуют. А чернозубая, жиром заплыла, хозяйка с ним рядом, будто жар-птица. Разом бы им спесь сбил. А потехи, потехи сколько! скачут пожарные со всех концов, генералы, полицмейстеры, гром раскатывается по мостовым, земля ходенем ходит. Зарево на всю Москву, крики, треск, а ты стоишь себе в народе, молчок, только ухмыляешься - мое, дескать, дельце. Человечек с ноготок, дрянцо, а все эти пожарные, генералы, солдаты,. народ собрались будто по твоей команде. Любо!

И захлебнулся Федька от восторга, огонь глаз его прорезывал ночную темноту, он с жаром размахивал руками.

- Тешился так в Приречье один малый, немного постарше тебя, да и попался, словно кур во щи. Видел я его после этой потехи в остроге, за железной решеткой, да на хлебе и водице, видел потом, как его в тяжелых цепях ссылали в Сибирь. Там, братец, в рудниках, под землею, не видно никогда света Божьего, грудь хоть глотком свежего воздуха не поживится, исчахнешь в молодые годы. Смотри, Федька, не угодить бы тебе за ним. Однако взять бы Ваньку, мне что-то ныне не в моготу пешком плестись.

Взяли они извозчика и отправились на подворье, где стоял Киноваров. Во время остального пути болтовня была не у места.

Приехав домой, Киноваров дал сорванцу зеленую кредитку за мастерское исполнение своей роли и мелкую монету на билет в раек и отпустил его к хозяину, у которого отпросил на два часа.

Очутившись в своем номере, впал он в глубокое раздумье. И было ему о чем задуматься, и было для чего спуститься в тайник своей души. Перед отъездом в деревню Сурмин наказал верному, купленному им человеку, наведываться об нем, следить, где он будет в Москве останавливаться, когда и куда выедет из нее. Киноварову тоже верный человек дал знать об этом и возбудил в нем подозрение, что его отыскивают по делу Ранеева. Он переменил квартиру, другую, но и тут наводили об нем справки в полиции. Хотя не было никаких запросов от него, ему шепнули, однако ж, что какой-то тайный шпион следит за ним и не выпускает его из виду. Ему нужно было, во что бы ни стало, покончить в Москве расчеты по торговым делам. Сурмин уехал в Приречье, но мог скоро возвратиться, тогда судьба его может худо разыграться. Пожалуй, дело о похищении сумм из банка снова поднимется. Он решился, в отсутствие своего гонителя, на отчаянный подвиг - идти напролом, напропалую к Ранееву, тяжко больному, пасть ему в ноги, испросить себе, в память убитого сына, прощение, в противном случае бросить все дела свои и ускакать в Белоруссию. Услыхав от своего благоприятеля, дворника Лориных, что Михаила Аполлоныч любит Дарью Павловну как родную дочь он предположил отнестись к ней сначала с просьбой написать прошение в суд. Потом, думал он, не открывая, кто я такой, буду умолять ее дать мне возможность переговорить с Ранеевым, как человеку, знакомому с ним. Мы видели, как это Киноварову удалось, не с такими изворотами, а более открытым, отчаянным путем. Чтобы разжалобить сильнее старика, он легко согласил мальчика, бойкого и плутоватого, из прислуги с подворья, где квартировал, сыграть роль его сына, Владимира. То же имя, которое носил убитый сын Ранеева, должно было иметь магическую силу на ум и сердце больного старика. Он научил мальчика, что говорить и делать, предоставляя его изворотливому умишку выпутываться из трудных обстоятельств, как сумел. Киноваров не солгал, сказав, что был женат, что жена его была добрая и честная и умерла. Он действительно имел сына, которому могло быть в настоящее время тринадцать лет, но и тот года четыре назад также помер. Представленный им Володя был подставной сынок, взятый на прокат. Ни в одном слове остального рассказа своего он не покривил душой. Не раскаяние, а чувство самосохранения вело его к тому, кого он некогда разорил. Расчеты его были довольны верны,- он надеялся на доброту души Ранеева, еще более усиленную потерею сына и физических сил. Успех превзошел ожидания. Однако же безграничное великодушие Михаилы Аполлоныча, не помраченное не только оскорблением, даже гневным словом, сильно тронуло и негодяя. - Иди с миром,- сказал ему судья его.- А мир не был в его душе. Он решился раскрыть Зарницыной подземные, коварные действия белорусских панов и тем хоть несколько загладить свое прошедшее. Дела его в Москве были почти на исходе, на днях окончательно развязанные; они дадут ему возможность возвратиться в край, где ему предстоит первый в жизни благородный подвиг. Он всю ночь не спал и провозился с боку на бок на кровати в тяжелых думах. Когда же к утру заснул, ужасные видения преследовали его. Он кричал во сне так страшно, что Федюшка, разбуженный этими криками, встал, приложил ухо к двери нумера, но, успокоенный наступившим затем молчанием, возвратился на свой войлочек.

IX

Завернем к Сурмину в его сельский приреченский приют, где семейство его свило себе постоянное гнездышко. Можно вообразить, как мать и сестры, не видавшие его несколько месяцев, обрадовались ему. Настасья Александровна была типом тех женщин, которые в любви к детям, в их радостях и успехах воспитания находят все свои радости, надежды, все свое счастие. В первые часы свидания, как она, так и сын забыли о цели его приезда, забыли о богатом наследстве, посланном им с неба. Они и без него имели хорошее состояние и сверх того обладали сокровищем, которого не купишь ни за какие деньги - семейным согласием, любовью, миром, невозмутимым никакими сильными житейскими невзгодами. Две сестры Андрея Иваныча, Оля и Таня, шестнадцатилетние близнецы, милые создания, и подавно не думали о богатстве, не зная даже и цены ему. Они жили жизнью одна другой и только делились ею с матерью и братом, не помышляя ни о какой лучшей доле на земле. Скучала одна, а это случалось очень редко, скучала и другая; что находила одна хорошим, то находила и другая, и наоборот. Это были две птички inseparables. Если б умерла Оля, умерла бы Таня. Наружное сходство их было так велико, что даже домашним случалось в них ошибаться, и потому мать вынуждена была отличить каждую простенькими браслетами, у одной с бирюзой, у другой с изумрудом. И характеры их были так же сходны, как и наружность. Привязанность их друг к дружке тревожила иногда мать за их будущность. "Ведь нельзя же обеим оставаться в безбрачном состоянии", думала Настасья Александровна и старалась, не расстраивая этой привязанности, смягчать ее временной разлукой: то оставляла одну или другую погостить на несколько дней в Приречье и у добрых соседей, где были девицы сходных с ними лет, то стала вывозить в губернский приреченский свет, собирала у себя кружок разного пола и возраста, где было полное раздолье всяким играм и увеселениям. Имели и намерение посетить нынешней зимой Москву, чтобы познакомить дочерей со всеми удовольствиями и достопамятностями древней столицы. Не оставляла также внушать им, что жизнь их не может ограничиться домашним кругом, в котором они родились и воспитывались, но что ожидает их другая будущность, где они встретят другие привязанности, именно супруги и матери, другие священные, дорогие обязанности, которым должны будут отдаться всем существом своим. Такие внушения, если не охлаждали их дружбы, все-таки притупляли опасный характер ее. Образованием их, по программе матери, занимались англичанка средних лет и русская институтка, обе с добрым характером и с достаточным запасом знаний. Холодная наружность и манеры одной расцвечивались веселым, живым характером другой. За религиозно-нравственным воспитанием дочерей наблюдала сама Настасья Александровна, согревавшая их душу теплым дыханием своей души.

Среди откровенных разговоров матери с сыном, когда они оставались одни, она замечала ему,- "почему он, живя так долго в Москве, не избрал себе до сих пор в тамошнем обществе подруги".

- Не выбрал еще по сердцу,- отвечал он.

- Ты писал мне с таким необыкновенным восторгом о Лизе Ранеевой, с таким теплым чувством об Антонине Лориной,- говорила мать.

- Из моих писем вы, конечно, заметили, что я полюбил первую страстно, как не любил ни одной женщины.

- Эти порывистые страсти бывают ненадежны.

- За то и сокрушились разом, когда она сама призналась мне, что любила другого. Мы все-таки остались друзьями, я еще более прежнего стал уважать ее за честное, откровенное признание, и с того времени к двум сестрам моим прибавилась третья.

- А Лорина?

- Мое сердце, милая мамаша, не переметная сума. Ныне полюбил страстно одну, не удалось приобрести ее любви, не предложить же вдруг своего сердца другой.

- Не зная их лично, могу только судить о них по твоим письмам. Признаюсь тебе, мое сердце лежит более к Лориной. Та с горячею, эксцентрической головкой, энтузиастка, с жаждой каких-то подвигов, не совсем по мне. И сестры твои, по твоим портретам, склоняются более на сторону Тони. Может быть, мы и ошибаемся.

В задушевных беседах с матерью и сестрами пролетели дня два. Андрею Ивановичу надо было приступить к цели своего приезда. Дядя его, Петр Андреевич, которого будем называть младшим в отличие от брата его, Ивана Андреевича, прежде умершего, поссорился некогда с ним из-за дележа наследства, в котором почитал себя обиженным, и долго питал к нему неудовольствие. Со временем помирились они. Младший вкрался в доверенность к старшему до того, что тот поручил ему заведывание своим имением во время пребывания своего в Петербурге, где удерживало его несколько лет воспитание сына. Петр Андреевич не только принялся усердно хозяйничать в этом имении, но и ссужал старшего брата деньгами, когда оказывалась у того засуха в бумажнике. А это случалось нередко по случаю дорогой жизни в Петербурге, с которою он, сельский житель, не мог сладить. После смерти Ивана Андреевича оказались на нем долги, и самые главные брату. При этих займах не забывалось брать законные обязательства, но забывались росписки в получении то процентов, то части капитальной суммы - расписки, которые по родственной и дружеской доверенности бросались куда ни попало, а иногда и вовсе уничтожались. Мы видели, что Петр Андреевич был выбран опекуном над имением своих племянника и племянниц, видели, что это имение было доведено до продажи с аукционного торга. К счастию малолетних, было отыскано несколько расписок и остальной долг заплачен кредитору, хотя не без тяжких жертв. В последнее время дядя, подстрекаемый своим корыстолюбием и страстью к сутяжничеству, затеял снова тяжбу с детьми своего брата о значительных пустошах, которые он по межевым книгам считал своими. В нижних инстанциях ему было повезло, но дело перенесено в сенат, и тут приняло другой, более законный оборот, благоприятный для семейства Ивана Андреевича. Эта неудача озлобила еще более Петра Сурмина, и он поклялся, что дети родного брата его не получат после смерти его ни гроша, а отдаст он все свое богатое имение дальним родственникам, хоть бы пришлось отыскивать их на краю света. Провидение распорядилось, однако ж, иначе. Параличный удар положил конец этим враждебным замыслам и тяжбе. По законам, все, что оставалось после него, движимое и недвижимое, правдою и неправдою нажитое, переходило именно к тем, кого он в злобе своей отстранял от наследства. Права прямых наследников были бесспорны, оставалось только судебным местам признать их актуально.

- Не забудь сделать что-нибудь для обеспечения Прасковьи и детей ее,- сказала Настасья Александр ровна сыну, когда тот собрался ехать в имение дяди.- Остались без куска хлеба. Простая женщина, а между тем сколько в ней благородства, честной энергии! Будешь там, все узнаешь подробно и оценишь ее.

Приехал Андрей Иванович в имение дяди и нашел, что местная полиция исполнила правильно свои обязанности. Оставалась в доме молодая особа, экономка по названию, но более близкая по связям к покойнику. Она была дочь дворового человека. Прасковья, как называли ее господа, и Прасковья Семеновна, как величала ее домашняя прислуга, прижила с дядей Сурминым троих детей. Ничего не сделал он для их обеспечения, откладывая со дня на день исполнение этой обязанности в надежде на крепкое свое здоровье. Во время суматохи, происшедшей в доме по случаю внезапной кончины владельца, эта особа могла бы,- как это делается в подобных случаях,- с помощью дворовых людей, любивших ее за кроткий нрав, и в надежде дележа, воспользоваться большею частью движимого имущества покойника. А имущество это заключалось в богатой серебряной посуде, музее редкостей, доставшемся ему по закладной, в сериях и кредитных билетах. К удивлению Андрея Ивановича, все это оказалось в целости согласно с описями, которые вел дядя в величайшей исправности и которые могли бы быть истреблены с помощью и не дворовых людей. Только что успел остыть труп покойника, Прасковья дала знать местной полиции, чтобы она прибыла для освидетельствования движимого имения и опечатания его. Нашлись чиновники, намекнувшие ей о возможности сделать львиный раздел ему, но она была глуха ко всем искушениям и объявила, что если кто осмелится дотронуться до ценных вещей и денег, оставшихся после покойника, до приезда законного наследника, так даст немедленно знать об этом Настасье Александровне. Между тем эта диковинная женщина оставалась с детьми без куска хлеба. Андрей Иванович при этом случае вспомнил разговор свой с Ранеевой о русских женщинах и устыдился, что в числе их оскорбил своим злословием и Прасковью. Первым его делом было обласкать ее и детей ее, вторым - устроить их будущность. До совершения законного ввода его во владение имением он выдал так называемой экономке от своего имени заемное письмо на полгода в десять тысяч рублей, дозволил ей жить в доме, сколько ей угодно, и на это время положил ей приличное содержание с детьми. Дворовые люди не были забыты и получили также щедрое обеспечение. Таким образом жилище скорби и страха радостно оживилось с приездом молодого наследника. Благословениям ему не было конца.

Все распоряжения сына Настасья Александровна скрепила печатью своего сердца. Формальности о признании в законных правах его требовали иногда его присутствия в губернском городе, где он оставил для успешнейшего хода дела своего адвоката. Что ему особенно было неприятно, так это неминуемая поездка в Белоруссию, где дядя имел значительное поместье, в эту terra incognita, край, по слухам, враждебный, суливший ему много скучных и тревожных дней.

Среди забот по наследству, сменяемых мирными удовольствиями семейной жизни, он не забыл обитателей домика на Пресне и пробегал мысленно последние месяцы своего пребывания в Москве. Обновлялась в памяти его роковая встреча на Кузнецком мосту с добродушным, благородным стариком Ранеевым, так горячо полюбившим его и к которому он сам привязался, будто к отцу родному. Как горячий луч пал в душу его и дивный образ Лизы, этой странной, чудесной девушки, околдовавшей было его чарами своей красоты и ума, создавшей в его сердце целый мир блаженства. И что ж потом? Несколько слов довольно было, чтоб все это рассеялось прахом. Из-за этого образа встал другой, не столько ослепительный, а все-таки светлый, привлекательный, с животворной улыбкой, с очами, ласкающими сердце, с детским, игривым говором, вносящим в него мир и отраду.

Мог ли Сурмин думать, что в это самое время; смерть вырывала жертву из дорогой ему семьи и носилась уже над другою!

Письмо от Лизы глубоко тронуло его. Не задумываясь ни одной минуты, он бросил свои дела, доверив окончание их своему адвокату, и простился с матерью и сестрами.

В передней квартиры Ранеевых встретила его Лиза, как будто неземного врача, который должен был поднять отца с болезненного одра. Она готова была броситься ему в объятия.

- Он вас так ждал, так часто спрашивал,- говорила она Андрею Ивановичу, подавая ему дружески обе руки.- Пойдемте за мной, я предупрежу его.

Через две минуты она позвала приезжего. Старик лежал на постели, но при входе Сурмина приподнялся, лицо его просияло.

- Благодарю, благодарю,- произнес он слабым голосом, сжимая его руку в своей, и слезы покатились по щекам, изрытым болезнью.

В следующие дни он казался спокойнее и тверже, беседовал по временам с молодым другом своим, рассказывал ему о славной смерти сына, не забыл, между прочим, просить, чтобы он прекратил свои гонения на Киноварова.

- Я рассчитался уже со своим прошедшим,- говорил старик,- и простил всех, кто меня оскорбил и сделал мне зло. К тому же он может быть полезен для русского дела в краю, где живет.

Сурмин дал слово исполнить его волю.

Такая благодатная перемена в состоянии больного продолжалась с неделю, сердце оживилось надеждою, все кругом его приняло более веселый вид. Сурмин находил, что Тони еще похорошела, глаза ее блестели необыкновенным огнем, когда она с ним говорила.

Но признаки выздоровления Ранеева были обманчивы, были только радостными проблесками, которыми Провидение хотело украсить последние его дни и дать передохнуть окружавшим его перед печальною катастрофой, готовою над ним разразиться. Ему делалось хуже, он стал тяжело дышать и потребовал священника. Исполнив христианские обязанности, разрешавшие его земные узы, он заснул, но стал вскоре бредить. Сокровенные тайны души вырвались у него в эти минуты "Лиза, бедная Лиза,- говорил он,- помни, мое милое, дорогое дитя... Никогда за врага России! Бедность, бедность!.. Дочь генерала!.. ходить в слякоть, в дождь, в мороз давать уроки по домам! Билеты, карточки! А сколько у тебя билетов на похороны?.. И три аршина для праха отца надо купить золотом". В предсмертном бреду переплетались слова; "Судбище, варфоломеевская ночь, Володя". Очнувшись, он долго, долго всматривался вокруг себя, подозвал дочь, благословил ее дрожащими руками, завещал похоронить его возле Агнесы, церемоний похоронных никаких не делать, да и не из чего... "Простой гроб и один священник... довольно для напутствования его праха в ту землю, из которой он взят". Простился со всеми; простился с поручиком Лориным, другом его сына, пожелал спать, закрыл глаза и заснул сном вечным. Последнее биение его сердца отдалось на устах его дочери, лобызавшей его руку, и замолкло. Маятник жизни остановился.

Задернем занавес над наступившей потом печальной сценой. Кто видел смерть близких, дорогих ему людей, знает, как тяжелы подобные часы!

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Пока предали земле останки того, кого называли на ней Ранеевым смерть пощадила черты доброго лица его. Казалось, он наслаждался приятным сном. И пора ему было отдохнуть от тяжелого пути, по которому он шел, от всех житейских потрясений, которыми жизнь его была столько раз надломлена. Предстояло Лизе справить похороны, хоть скромные, но приличные; одно место на кладбище стоило довольно дорого. Заработанных ею билетов за уроки было немного, они не могли пополнить и четвертой доли расходов. К горестному чувству о потере отца присоединились обычные в этом случае заботы о погребении его. Можно вообразить, в каком затруднительном положении она находилась.

Сердце Тони спешило выручить ее.

Сурмин как друг покойника осторожно намекнул было через Тони о денежных услугах.

- Благодарю вас,- сказала она, принимая его в своей комнате на мезонине, как и всех, кто имел в это время дело до ее подруги,- деньги у нас есть, но от дружеских ваших услуг не откажемся. Мы попросим вас заняться покупкой и устройством всего, что нужно для приличных похорон. Лизе не до того, а я не сумею распорядиться. Не откажитесь, Андрей Иванович, вы такие добрые.

И посмотрела она на него нежным, умоляющим взглядом.

- С величайшею готовностью.

- Я принесу вам сейчас деньги, Лиза мне их поручила.

Тони юркнула в свою спальню и минуты через две передала ему довольно тяжеловесный сверток. В нем завернуто было золото.

- Сколько же тут? - спросил он, смотря на нее с каким-то подозрительным недоумением.

- Сорок девять.

- Довольно будет и половины, может быть, еще менее. Покойник желал скромных похорон. Что будет положено на мертвого, то отнимется у живых.

Сурмин развернул сверток - все империалы времен Елизаветы и двух Екатерин.

- Должно быть,- заметил он с коварною улыбкою, отложив себе в кошелек двадцать штук и возвращая остальные Антонине Павловне,- что пятидесятый убежал в Елисаветин день на помощь бедной вдове.

- Право, Лизины,- отозвалась Тони, покраснев от стыда, что говорила неправду,- ей подарены были Зарницыной на черный день.

- Было много черных дней в жизни их, Антонина Павловна,- грустно сказал Сурмин,- а золотые не убывали. Впрочем, я забыл, что вы второе я Лизаветы Михайловны.

- Желала бы, чтобы вы всегда это помнили и не пытали меня более, а то я заплачу.

И в самом деле слезы готовы были навернуться на глазах Тони.

- Уж и так много слез пролито в эти дни, и я вовсе не желаю быть их причиною из-за пустяков. По крайней мере, вы позволите мне сказать, что сердце ваше - сокровище.

Сурмин раскланялся было, но, дойдя в двери, вдруг оборотился.

- Вы меня, кажется, звали? - спросил он.

В это время взоры их встретились: он смотрел на нее, если не влюбленными, то симпатичными глазами, она глядела вслед ему своими синими глазами с любовью.

- Нет,- отвечала она, вспыхнув.

- Ну, так придется верить магнетическому току ваших глаз. Если вы не говорили, так хотели мысленно позвать меня, и я повиновался. Но за то, что вы заставили меня вернуться, попрошу вашу ручку.

Тони с удовольствием подала ему руку. Продержав ее с минуту в своей, он вышел; она, вся пылая, погрузилась в глубокую думу, из которой только выведена была монотонным чтением псалмов дьячка, слышавшимся из нижнего этажа. Ей казалось, что в эти минуты ее думы, ее чувства - были святотатство.

Отнесли останки Ранеева на кладбище одного из женских монастырей и похоронили подле Агнесы, потеснив немного стороннего покойника.

Похороны были приличные. Говорить ли, что в доле расходов тайно участвовал Сурмин? Тониных золотых не употреблял он даже тех, что взял у нее, и подал ей в этих деньгах подробный расчет. Она умела только поблагодарить его несколькими сердечными словами.

На похоронах появилась и Левкоева, но и тут заметила одному из братьев Лориных, что генералу церемония подобала понаряднее; критиковала, почему не было более богатого гроба и парчового покрова, катафалка, четверни лошадей; прибавила, что "если они уж такие бедные, то она, Левкоева, со своими связями, если б только попросили, могла бы собрать достаточную сумму на генеральские похороны". Никто не дал ей ответа, да и вообще не обратил на нее внимания.

Первым делом Лизы, когда она немного успокоилась и могла взять перо в руки, было написать Зарницыной о смерти отца. Дней через десять она получила следующий ответ:

"Милое, дорогое дитя мое, Лиза! Ужасные потери твои, одна за другою, глубоко поразили меня. Воображаю состояние твоей души, твое одинокое, сиротское положение при материальных лишениях! Что будешь делать в Москве? Не на уроки же опять ходить в слякоть и морозы! Ты знаешь, что у тебя есть вторая мать. У меня нет детей, и ты всегда заменяла мне их. Приезжай ко мне, все мое также и твое. Мой муж любит тебя не менее меня и усердно зовет. Ты писала ко мне, что у тебя есть близнец твоего сердца, Антонина Лорина, которую очень любил и отец твой. Разлука с нею была бы для тебя тяжела. Не мне рассекать эту связь, сплетенную так крепко, не мне отрывать от тебя твое второе я, как ты изъяснялась мне в одном твоем письме. Это было бы жестоко с моей стороны. Сколько я знаю по этим же письмам, она свободна. Пригласи ее с собою, уговори всеми сердечными убеждениями, на которые ты такая мастерица. Уверь ее, что в сердце моем, хотя и старушечьем, найдется теплое местечко для вас обоих, вы же составляете одно существо. Ты знаешь меня хорошо. Прошу и приказываю немного размышлять и не колебаться. Путешествие, неведомый вам край, новые люди хоть немного рассеют вас. Приезжайте непременно. Ты верно заняла на похороны. Посылаю тебе на уплату долга и на путевые расходы, сколько, по моему расчету, нужно. Мое сердце и горячие объятия ждут вас Твоя Евгения Зарницына.

P. S. И над здешним краем поднимаются грозовые тучи. Я действую и устраиваю отводы. Хочу доказать, что если польки способны на патриотические подвиги, так и русские женщины сумеют действовать за дело своего отечества. Посылаю отцу твоему на небо сердечное спасибо за присылку ко мне доверенного человека. Он дал мне руководящую нить. Не стану более писать об этом, приедешь, все узнаешь, может быть, и сама поможешь мне".

Лиза уверена была заранее в этом приглашении. Не было другого лучшего исхода из ее тяжкого положения, как принять его; не было другого более надежного приюта для нее, как дом ее второй матери. Но он там, в этом Белорусском крае. Конечно, если встретит его, она ограждена от увлечений завещанием отца, своею клятвою, рассудком, она сумеет выйти из сердечной борьбы победительницей, но все-таки сильно задумалась над письмом. О каком доверенном человеке говорила Зарницына, кто такой,- осталось для Лизы тайной. Если ж?.. блеснула в голове ее молниеносная мысль, и она решилась ехать, как скоро минет шесть недель по смерти отца. Ей очень хотелось убедить Тони на эту поездку. Она не будет разлучена с подругой, с которою так сердечно сжилась; ее, доселе такую твердую, энергическую, побуждала и надежда, в минуту душевного изнеможения, опереться на Тони, этом слабом в сравнении с нею существе. Так Лиза начинала изверяться в собственные свои силы. Подавая ей письмо Зарницыной, она горячо обняла ее и принималась несколько раз с жаром целовать. Ожидались нерешительность, колебания, может быть, отказ. Но как изумилась Лиза, когда Тони, не думая долго, объявила ей, что едет с величайшим удовольствием.

- Мои братья и сестра,- говорила Тони,- привыкли жить в разлуке со мною; я буду знать, что им здесь хорошо, и не стану тревожиться на их счет. С Евгенией Сергеевной и ее мужем ты давно меня познакомила; путешествие, новый край, новые люди, как она пишет, ты подле меня,- чего же мне желать лучше?

Поцелуям и уверениям в неизменной дружбе не было конца. Скажу вам по секрету, мой читатель, что если к этому быстрому решению подвинула ее дружба, так над этим чувством в то же время господствовало другое, может быть, более сильное. Тони уловила из разговора Сурмина с Ранеевым, что он должен непременно ехать в Белоруссию для получения наследства, доставшегося после дяди, она будет видеть его, будет близко от него... Головка ее воспламенилась от этой мысли.

Когда же Лиза объявила Сурмину о своей поездке, он просил у нее позволения сопутствовать им. Вместе с тем обе подруги обязали бы его, завернув по дороге в Приреченский приют хоть дня на два, на три.

- Вы еще мало путешествовали,- прибавлял Андрей Иванович,- к тому же с железной варшавской дороги должны будете своротить на почтовую до местопребывания Зарницыной. Времена смутные. Могут встретиться хлопоты, дорожные заботы. Человек, вам преданный, не лишний товарищ на таком дальнем пути. А если осчастливите наш дом, так это будет для матери, для сестренок моих, заочно вас полюбивших, большим праздником.

Отказываться от такого приглашения не было причин, и Лиза за себя и Тони согласилась. Нечего говорить, что последняя примкнула к этому согласию словом и сердцем.

Денежный долг Тони был уплачен, всякая движимость, остававшаяся в квартире Ранеевых, отчасти продана, отчасти перешла в комнату Даши и в комнату Тони, которую занял искалеченный брат их. Ему же, как бы по наследству, перешли все группы vieux Saxe, назначенные Володе. Лиза взяла с собою только дорогие для нее семейные портреты, картину с изображением Жанны д'Арк и завещанную ей отцом фарфоровую сестру милосердия. Тони не рассталась со своим рыцарем.

Простились в урочный день не без слез с оставшимися жильцами домика на Пресне. Даша старалась быть твердою, утешала себя, сестру и Лизу словами надежды, что им будет хорошо в новом крае, и словами упования на милосердие Божье; обещались чаще переписываться. Провожаемые благословениями, обе подруги, в сопровождении Андрея Ивановича, отправились в дорогу. В Приреченской усадьбе Настасья Александровна и дочери ее, предупрежденные о приезде к ним дорогих гостей, встретили их с неподдельною радостью. Скоро между семейством Сурмина и приезжими установилось дружеское сближение. Настасья Александровна нашла, что похвалы сына обеим подругам были не преувеличены. Обе очаровали ее своею наружностью, умом и простотою обращения. Только, сравнивая оригиналы с портретами, писанные ми домашним живописцем, она заметила, что кисть его погрешила. В Лизе, может быть по краткости знакомства, может быть по горестному положению, в котором она находилась, не видно было той пылкой энтузиастки, какою представил ее сын, вероятно, в минуты досады на нее. Напротив того, строгие черты лица, оттененного грустью, сдержанный тон разговора и манер были скорее отражением твердого, более холодного характера, чем тот, который придавали ей письма сына и потом воображение матери.

Преобладай в Ранеевой эксцентричность характера, все-таки и в ее положении складки этого характера выступили бы как-нибудь невольно на покрове, который на первых порах знакомства она бы на себя накинула.

Но если Настасья Александровна и чувствовала к ней сердечное влечение, то вместе с тем, хоть и старушка, не могла не подчиниться и невольному чувству уважения к ее личности, помимо того, на которое вызывали ее несчастья.

Так же, по мнению Сурминой, и в портрете Тони живописец погрешил. Андрей Иванович называл ее хорошенькой, миленькой, а мать нашла, что она более чем хорошенькая и привлекательна в высшей степени. Но и в этом случае нашлось для него извинение. Он писал к ней во время своего страстного поклонения другой очаровательной девушке, перед ослепительной красотой которой все, ее окружавшее, представлялось ему в тени, на заднем плане.

- Если б,- говорила Настасья Александровна,- зависел от меня выбор жены для сына, так я выбрала бы Антонину Павловну.

Гувернантки, англичанка и русская, разделились в мнениях на две стороны. Одна, холодная мисс, отдавала пальму первенства Лизе, вторая, более восприимчивая по своей натуре,- Тони. Дочери сердцем присоединялись к партии последней. Тони в один день сделалась как бы их семьянинкой, словно жила с ними годы. Играя своим живым, открытым характером на юных сердцах, она будто перебегала по клавишам своего рояля. В первый же день сестры Сурмина и Лорина обращались уже друг с дружкой на ты, называли друг дружку: Тони, Оля, Таня.

Близнецы-сестры просили гостей своих оставить им на память несколько строк в общем их альбоме. Лиза написала в нем следующие строки из одного сочинения госпожи Неккер де-Соссюр:

"Совершенство, к которому стремится человек, таково, что оно вызывает или наше одобрение, или восторг и удивление. Первое относится к исполнению своего долга, последнее к доблести или самоотвержению.

Елизавета Ранеева".

Тони написала:

"Любите чистым сердцем и во всем поручите себя Богу. В любви найдете источник долга, доблести и самоотвержения.

Тони Лорина".

На другой день кружок, собравшийся в доме Сурминых, сидел за вечерним чаем. Распахнулась дверь, и влетела молодая девушка, довольно интересной, шикарной наружности, в бархатном малиновом кепи, в перчатках с широкими раструбами, по образцу кучерских. За поясом блестел маленький кинжал с золотою ручкой. При входе в комнату, она разразилась хохотом, так что все тут бывшие вздрогнули.

- Ха, ха, ха! - зарокотало по зале, имевшей сильный резонанс.

- Что случилось? - спросила пришедшую сконфуженная хозяйка.

- Вообразите, mesdames,- отвечала та,- мы ехали с мамашей на тройке, я правила...

- По обыкновению.

- Одна из пристяжных от моего бича лягнула ногой через постромку и пошла чесать. Сани немного на бок, мамаша струсила, вздумала выпрыгнуть, как русалка Леша, и прямо в снежный сугроб, почти под ноги лошади. С нами только тринадцатилетний мальчик. Я не потеряла головы, остановила mes fiers coursiers, ввела буянку в постромочную дисциплину, усадила мать и, как видите, предстою перед вами.

- Где же ваша мать?

- В вашей спальне. Дайте ей какого-нибудь эскулаповского снадобья. Ce sont des chimeres.

Настасья Александровна пожала плечами и пошла подавать ушибленной возможную помощь.

Приезжие были близкие соседки ее, Бармапутины, довольно зажиточные.

Полина Бармапутина, дочка, бойко подала руку Андрею Ивановичу, поздоровалась с сестрами его, сказала несколько приветливых слов англичанке по-английски русской гувернантке по-французски, потом, прищуриваясь и нахмурив немного брови, свысока обвела глазами Лизу и Тони.

Андрей Иванович представил ее своим гостям.

Она видела, что Лиза говорила с англичанкой, и обратилась к ней на английском языке.

- Извините,- сказала Лиза,- я плохо говорю по-английски, и потому разговор на этом языке был бы для нас затруднителен.

- И та, другая тоже? - спросила Бармапутина у одной из сестер Сурмина, кивая на Тони.

- Тоже,- отвечала та.

Mademoiselle Бармапутина сделала гримасу.

- Fi! quelle misere! a говорили, образованные. Правда, это замечание было сделано довольно тихо.

Как мамаша ее, так и она метили на богатого женишка Сурмина, он же чувствовал к ним какую-то антипатию.

Новоприезжая, вооружась богатым складным лорнетом и еще раз сделав смотр Лизы и Тони, заметила, что они обе хорошенькие и потому опасные для нее соперницы.

Она обратилась к сестрам-близнецам на английском языке, посыпались, как ей казалось, остроумные заметки насчет московок.

- Мамаша не приказывает нам говорить по-английски,- сказала Оля,- когда есть в комнате кто-нибудь, кто не понимает этого языка: она находит это неприличным.

Возвратилась в зал Настасья Александровна и за нею, переваливаясь уткой, вошла кряхтя дама лет слишком сорока, довольно полная, с тупою физиономией; Оля и Тоня бросились к ней и стали с участием расспрашивать о ее ушибе.

- Ничего, немного зашибла плечо, а все эта шалунья-дочка.

- Всегда дочки виноваты,- перебила ее с сердцем Полина.- Вольно же было струсить и выскочить без толку из саней.

После обычных рекомендаций старушки Бармапутиной и наших московок все уселись опять за чайный стол. Дочка по временам в рассыпном разговоре с Андреем Ивановичем, сестрами его и гувернантками старалась парадировать выдержками из Бокля, Дарвина и Либиха. Видно было, что она читала их поверхностно, надо ей было заявить только, что читала. Временами она перебивала мать, горячо спорила с нею, бесцеремонно по привычке покрикивала на нее, не стесняясь выказывала ее во всей ее ничтожности. Мать, покорно смиряясь перед репримандами дочки, смыкала уста и углублялась взорами на дно отпитой чашки, переворачивая ее с боку на бок. Здесь, но чаинкам, приставшим к краям фарфора, прозревала судьбу свою и своего единородного деспота.

Дочка в эти минуты смотрела на нее с презрительною улыбкой. Между тем и без чайного оракула можно было предвещать обеим, что одна до конца своей жизни останется тряпкой, а другая, если и выйдет замуж, будет домашним демоном, сведет с ума злополучного супруга, а тот убежит от нее хоть к полюсам.

- Я забыла вам сказать,- обратилась Полина Бармапутина к сестрам-близнецам,- что привезла вам обещанные ноты; прикажите их взять от нашего мальчика.

Тетрадь с нотами была принесена и отдана на рассмотрение Настасьи Александровны. Перевернув листы, она объявила, что музыкальные сочинения в одной части тетради слишком игривы, не ладят с положением, в котором находятся ее гостьи, а в другой части духовные - не по силам дочерей.

Это были произведения знаменитых maestro: "Прославление Бога" (Die Himmel ruhmen) Бетховена, "Молитва" Россини и "Ave Maria" Баха.

- Помилуйте,- заметила Полина,- я их легко играю и пою.

- Сделайте одолжение.

И mademoiselle Бармапутина, желая блеснуть своими талантами, села за рояль и стала играть и петь первую попавшуюся ей пьесу. Жребий пал на Бетховена.

Играла она посредственно, пела так же, слушатели остались равнодушны.

Андрей Иванович, желая, чтобы одна из московских его гостей восторжествовала над самонадеянною провинциалкой, попросил Антонину Павловну сыграть и спеть ту же пьесу. Тони не заставила себя упрашивать. Победа была полная, соперничество уничтожено. Сколько искусства, столько и души вложила она в свою игру и пение! Это была несомненная музыкальная сила. Спела еще без просьбы "Молитву" Россини. Жаркие похвалы, жаркие рукоплескания увенчали ее торжество, к ним невольно присоединила свои и Полина Бармапутина. Скоро, однако ж, мать и дочка, уязвленные в своем самолюбии, распростились с хозяевами.

Приезд этой странной парочки расстроил было семейный кружок, так хорошо сладившийся, и оставил в нем по себе неприятное впечатление.

- Уф! - сказал Сурмин, проводив их.- Вот вам, Лизавета Михайловна, образчик наших провинциальных эмансипированных девиц.

Лиза ничего не отвечала.

- Жаль,- сказала Настасья Александровна,- девочка неглупая, а напустила на себя дурь.

Далее не было об них разговора; в семействе Сурминых остерегались осуждения. А было что поговорить о Полине. Она была действительно неглупая девочка, но считала себя, со своим английским языком и свитою громких ученых имен, такою умною и образованною, что все, ее окружающее, должно было пасть перед нею безмолвно на колени и восторгаться ею. Надо было видеть, как она свысока смотрела на того, кто осмеливался ей противоречить, с какою олимпийскою важностью смотрела с высоты, нахмурив брови, на своего противника. В провинции она считала себя звездою первой величины, от которой все спутники заимствовали свой свет. Если она щадила сестер Сурмина и его семью, так потому, что имела виды на него.

На третий день своего пребывания в Приреченской усадьбе Лиза и Тони, заполонив сердца жительниц ее, в сопровождении Андрея Ивановича отправились в Петербург. Им надо было явиться в урочный час на местном дебаркадере. Здесь встретилась им небольшая остановка. Московский поезд еще не приходил, прибыл только петербургский. В одном из вагонов сидело до тридцати повстанцев из Царства Польского, взятых в плен в разных сшибках. Это был едва ли не первый транспорт их, все избранники из самых ярых революционеров. В числе их были два ксендза, схваченные с крестом в одной руке и с кинжалом в другой. Их сторожили двенадцать жандармов и при них капитан. Немудрено, что все бывшие в дебаркадере, в том числе и наши путешественницы со своим спутником, бросились на платформу, с которой можно было близко видеть пленных, не смевших выходить из своего вагона. Они большею частью, казалось, не очень горевали, насмешливо и злобно смотрели на зрителей, то и дело опустошали графины водки и бутылки шампанского, так что жандармский капитан, боясь опасных последствий, не велел служителям гостиницы давать им более вина. Видно, они имели при себе порядочные деньги. Один из них, сидевший у открытого окна с голой шеей, несмотря на сырое время, в гарибальдийской рубашке, видной из-под чемарки, остановил на себе внимание двух московских подруг. Он очень походил на Владислава Стабровского. Такой же красивый, с таким же типом итальянской национальности. Но это не был Владислав. Не брат ли его, Ричард?.. Пленный, вероятно, очарованный прекрасною наружностью Лизы и Тони и трогательным участием к его судьбе, выражавшимся в их глазах, приковался к ним и своими. Лиза грустно покачала головой, она думала: "несчастный, у тебя есть, может быть, мать, была, может быть, и женщина, которая тебя страстно любила, и ты покинул их из мечтательной цели, к которой ведут тебя враги России".

Между тем Сурмина встретил на платформе какой-то господин, лет тридцати, с русою козлиной бородкой, и назвал его по имени.

- Вы не узнаете меня,- сказал он,- я Ла...кий, помните, петербургский студент, что хаживал к вам.

- А? Ла...кий! - отозвался Сурмин,- какими судьбами здесь? Уж не...

Он указал на вагон, где сидели повстанцы.

- Вы думаете, из той когорты, нет я из другого разряда. Тех не выпускают из вагона, а я гуляю себе, как видите. Зато тем выдают по 50 копеек в сутки, а мне 15. Хорошо правосудие!

- Свобода стоит чего-нибудь.

- Свобода? нет, не совсем. Видите, за мною, по пятам моим следит жандарм.

Сурмин действительно увидал в нескольких шагах жандарма, не терявшего Ла...кого из вида.

- Я имею право выходить, где хочу, останавливаться в городах в любой гостинице, но мой сторож со мною везде, днем, ночью, как тень моя.

Ла...кий говорил чисто по-русски, как русский.

- За что ж, про что? - спросил Сурмин.

- Я был посредником в Минской губернии. На меня донесли, что я собираю у себя соседних помещиков и составляю заговор. Я ссылаюсь на жительство в глушь Т... губернии. Тирания!

- А вы хотели бы, чтобы мы потакали вам, ласкали вас, как братья, когда вы нас ругаете, оплевываете, ногтями дерете нашей матери грудь до крови.

- Пойте себе!

И понес Ла...кий сумасбродный вздор о границах польского королевства 1772 года, о польской национальности в Литве, Белоруссии и юго-западных губерниях, словом - все, что проповедовали тогда поляки и, может статься, проповедуют теперь, не добывши себе ума-разума своими несчастьями,

- Вы женаты? - спросил Сурмин.

- Нет.

- У вас есть мать?

- Две. Одна дала мне жизнь, другая - моя отчизна. За эту готов я отдать жизнь.

Сурмин не вступал с ним в дальнейшее напрасное состязание. Наконец Ла...кий затормозил горячий ход своих речей и обратился к своему собеседнику с запросом, приправленным медоточивым, вкрадчивым голосом и лисьим, заискивающим взглядом, какие поляки умеют употреблять, когда им нужно что-нибудь выпросить.

- Не знаете ли кого из тамошнего начальства?

- Для чего ж вам?

- Я хотел бы по старой дружбе попросить вас замолвить кому-нибудь из тамошних влиятельных, хоть двумя строчками, за меня. Запрут в какой-нибудь Тмутаракани, в глуши лесов.

- Думаю, что местность в Минской губернии не привлекательнее.

- Все-таки лучше бы в какой-нибудь Ли...е, Мо...е, где полюднее, общество пообразованнее, как бы сказать... вы меня понимаете.

- Если бы я знал кого-нибудь там из влиятельных, так извините, во мне достанет довольно патриотизма - хоть вы, западники, и не признаете его в нас, русских,- чтоб не подать дружески руку врагу России.

С этими словами Сурмин отвернулся от Ла...кого и присоединился к своим спутницам.

- Москва!- злобно процедил вслед ему сквозь зубы минутный его собеседник.

В это время подъехал московский поезд, наши путешественники удобно разместились в одном вагоне. Запыхтел и крикнул дракон-паровоз, ударил третий звонок, и тронулся поезд, один в Петербург, другой в Москву. Многим седокам одного из вагонов последнего лежал путь далеко, далеко на холодный восток.

Лиза во всю дорогу была, видимо, скучна, не развлекали ее ни оживленные разговоры ее подруги и спутника их, ни интересные и смешные сцены, которыми иногда обильны бывают поезда на железных дорогах. За то Лорина и Сурмин были как нельзя более довольны своим положением. Казалось ему, Тони с каждой станцией хорошела, с каждой станцией более и более притягивала его сердце к себе. Сколько раз мысленно срывал он поцелуи с ее розовых, несколько роскошных губок!

Приехали в Петербург. Лиза умоляла своего спутника не оставаться там более суток, хоть она никогда не видала северной столицы. Все мысли, все чувства ее стремились к последнему пункту их путешествия; надо было ей повиноваться.

Когда они ехали по железной варшавской дороге, то и дело на станциях слышались тревожные слухи, что революция разгорается в Литве и готова вспыхнуть в белорусских губерниях.

Сурмин любил комфорт и привык к нему; мудрено ли, что он не пренебрег ничем, чтобы доставить его своим спутницам. Когда им надо было свернуть с железной дороги на почтовую, их ожидала уже четырехместная карета, заранее туда высланная, в которую они и пересели для довершения своего путешествия.

Вот они в Белоруссии, в городе, который назовем городом при Двине. Совершенно новый край, новые люди! Так как я не пишу истории их в тогдашнее время, то ограничусь рассказом только об известных мне личностях, действовавших в моем романе, и о той местности, где разыгрывались их действия. И потому попрошу читателя не взыскивать с меня скрупулезно за некоторые незначительные анахронизмы и исторические недомолвки и помнить, что я все-таки пишу роман, хотя и полуисторический. (Для исторических справок прошу читателя обращаться к статье: "Неделя беспорядков в Могилевской губернии"; напечатанной в Русском вестнике 1864 г.)

II

Нечего говорить, с каким дружеским радушием Евгения Сергеевна Зарницына приняла приезжих. Муж ее отсутствовал. Произведенный в генералы и получив бригаду, он отправился с ней в Литву. Исправный служака, добрый и благородный в полном смысле человек, он был и величайший флегматик во всем, что не касалось его служебных обязанностей и, прибавить надо, любви к жене. Он предоставил ей делать что ей угодно по управлению домом и имением и не мешал ни в каких филантропических затеях, и потому говорили, что он под ее башмачком.

Лизе и Тони приготовлены были две комнаты, одна подле другой, со всеми удобствами, какие могло придумать горячее сердце Зарницыной, а иначе она и любить не умела. Это была женщина, перешедшая гораздо за полдень свой, но живая, бойкая, энергичная не по годам и по тучности своей. Она жаждала всю жизнь свою дела, полезного для ближних, для общества, и без этого дела считала ее прозябанием. Душевный огонь не потухал еще в черных глазах ее; красота, которою она некогда славилась, еще оставила следы на отцветшем лице. Вполне русская, она была и пламенная патриотка. Экзальтация ее, о которой говорил некогда Ранеев Сурмину, была из самого чистого источника. Дай Бог России поболее таких экзальтированных женщин! Проницательный ум ее умел скоро узнавать людей, и если она иногда пользовалась двусмысленными личностями, так употребляла их, как необходимые, полезные орудия для своих целей.

Сурмин не оставался долго в городе при Двине. Дела призывали его в имение, доставшееся на границе Витебской и Могилевской губернии. Он распростился с обеими подругами и Зарницыной, обласкавшей его как друга семейства Ранеевых, и потому для нее не постороннего.

- Будете ли помнить меня? - спросил он с чувством Тони, уловив минуту, когда мог сказать ей несколько задушевных слов наедине.

- Еще бы нет,- сказала она с увлечением. Взгляд ее докончил, чего не договорили слова.

- Мне так хорошо было с вами всю дорогу, я был так счастлив, мое сердце так свыклось видеть вас каждый день, что мне тяжело расстаться со своими спутницами.

Тони крепко пожала руку, ей поданную.

Скучнее и грустнее города, куда приехали наши подруги, я не знаю. Когда я жил в нем, он мне казался местом заточения. Когда я в 1854 году, выпущенный из-за решетки его, въехал в Смоленск, я, казалось, готов был облобызать родную землю, на которую ступил, благовест русских колоколов радостно прозвучал в моем сердце, как будто оно хотело пропеть: "Христос воскресе!" Не скажу, чтобы местность города на Двине была неприятна. Напротив того, по своему положению на этой реке, он имел бы живописную физиономию, если б не накрыла его своим мрачным наметом польская и еврейская характеристика. Русский любит строить жилища свои и особенно храмы Божий на берегах рек и на высотах, чтобы купола этих храмов и шпили их колоколен весело возносились к небу, весело глядели на всю окрестность. В Белоруссии, в Литве, сколько знаю, для церквей и костелов избирают плоские, низменные места, в котловинах, так что они издали не видны. Не говорю о синагогах с неопрятною их наружностью. При въезде в город с московского шоссе, вас встречают пустыри. Незаметно здесь садов, которые в некоторых великороссийских и особенно в малороссийских губерниях в весеннее время облиты цветами и к осени на солнышке играют роями своих золотистых и румяных плодов. А климат здешний, согреваемый теплым дуновением, навеваемым с Балтийского моря, так благоприятен для плодовых произрастаний. Здесь растут пирамидальные тополи и каштаны, неогражденные ничем от зимнего холода. Между тем у нас, в великорусских губерниях, стоящих на одном градусе долготы с белорусскими, они хиреют и часто умирают, хотя их на зиму окутывают в шубы. Еврей - враг земли и всякого тяжелого труда с нею, он не считает ее, как другие народы, своей кормилицей (Говорю о белорусских евреях. Сколько мне известно, в Волынской губернии евреи горячо и с успехом занимаются хлебопашеством. И какая же это благодатная по почве и климату страна!). Торговля, промышленность, легкие ремесла - вот его стихия. Меркурий - единственный бог, которому он поклоняется, его ухищрения, его уловки знакомы ему с детства. Дайте ему мелкую монету, и он пробежит по вашей комиссии десяток верст, но за рубль не возьмет заступа в руки. Зато еврей властелин на торговой площади. Посмотрите его там. Тощ, изнурен, в замасленных лохмотьях, но одного слова его, одного взгляда довольно, чтобы белорусский крестьянин шел, делал, куда, что повелевает ему это лаконическое слово, этот магический взгляд. Птичка, от страха перед своим врагом кошкой, бьет крылышками и между тем обвороженная магнетическим током его глаз, притягивается к нему и попадает в его когти. Вы ничего не купите на торгу у белорусского мужичка, если конкурент ваш еврей. Верьте, что мужичок продаст ему за меньшую цену, нежели вам, так он привык верить, что сын Израиля единственный его благодетель в нуждах и сверх того держит ключ к источнику живительной и отуманивающей влаги. Немудрено, что из среды этого народа вышли знаменитые банкиры. А великие музыканты, писатели, врачи ученые?..- спросите вы. Правда, но все эти знаменитости вышли из немецких евреев. Надо, однако ж, заметить, что с недавнего времени проявляются литературные дарования и между нашими русскими евреями. Натура-то даровитая, да погрязла глубоко в своих вековых, религиозных и бытовых заблуждениях и придавлена роковым ходом истории. Они ждут своего Мессию, а этот Мессия подле них - просвещение. Стоит только отдаться ему всем сердцем.

К пустырям примыкает торговая, грязная площадка, окруженная корчмами. От знакомства с ними да избавит вас Бог. Затем начинается главная улица. Можете иметь понятие о ней по главным улицам наших уездных городков, да и некоторые из этих городков перещеголяют здешний, губернский. Каменных домов очень мало, и те невзрачной архитектуры, русский собор довольно величественной наружности, две-три русские церкви, в том числе единоверческая, и костел, затем несколько деревянных, нечистых жилищ евреев - вот вам и первенствующая улица. К концу города опять грязная и безобразная торговая площадь и примыкающие к ней жалкие домишки евреев, в окнах которых вместо стекол красуются грязные тряпицы. А чтобы вымостить ее и обсадить деревьями, никто и не подумает. Все это довершают каменные здания больницы и острога. За рекой такие же еврейские жилища и опять болотная, торговая площадь. Прибавьте к этому по сю сторону реки руины древнего католического монастыря. Говорят о вокзале в городе, я его не видел. Правда, есть на берегу Двины аллея древних пирамидальных тополей перед высоким зданием начальника края, но эти пирамидальные тополя стоят уныло, как тюремные стражи, поднимающие к небу пики своих остроконечных вершин. На этом месте, которое могло бы быть приятным народным гуляньем, вы не увидите никого, кроме редких прохожих. Если бы продлить город еще на несколько верст и населить его такими же обывателями, каких он ныне имеет, он все остался бы таким пустынным, грустным городом, как он есть или по крайней мере был в мое время. И все оттого, что в нем нет людей-братьев, нет никакой общественной связи. Поляки держат себя особо, евреев не принимают в польские и русские общества, служащий русский люд как будто во всякое время на отлете восвояси.

Самая река смутно шлет к северу свои желтоватые воды; изредка пробежит по ним торговое судно или плот с лесом, или мелькнет рыбачья лодка.

За городом с западной стороны, верстах в двух, есть восхитительная местность на высоком берегу Двины. В другом краю она, наверно, оживлена была бы веселыми группами гуляющих, но здесь посещают ее только изредка благородные аматеры прекрасного в природе. В поездке моей туда поразили меня покачнувшиеся деревянные распятия на обнаженном поле с развевающимися клочками ткани вроде юбок, как будто ксендзы, старающиеся о постановке в наибольшем числе подобных крестов, не могли бы придумать для святыни более приличной обстановки. С восточной стороны города, начиная от острога, тянется на многие и многие версты березовая аллея. Как и все, насажденное рукою мудрой Екатерины, ее не могло сокрушить и столетие. Подобные аллеи и каменные пирамидальные версты вы увидите до сих пор в белорусских губерниях.

В одно утро из дней, следовавших за приездом московок (это было воскресенье), вошла в комнату Лизы Евгения Сергеевна и притворила за собою дверь.

- Я пришла,- сказала она,- поговорить с тобою, мой друг, о многом, что должно тебя сильно интересовать. Мы теперь одни.

- А Тони?

- Пошла к обедне в единоверческую церковь.

- В единоверческую? Что за фантазия!

- Любопытство слушать тамошнее служение и помолиться всем нам общему Отцу. Да, говорит, там будет, вероятно, поменьше народу. Поменьше? Все наши русские церкви обыкновенно пусты, между тем костел во время утреннего и вечернего служения и в простые дни битком набит. Обедня в единоверческой церкви тянется долго, и мы будем иметь время келейно побеседовать с тобою о материях важных и очень важных.

- Буду слушать сердцем.

- Во-первых, начну с дедушки твоего Яскулки, от него же идет источник ваших семейных несчастий.

- Жив он? Знает ли о смерти отца моего? Так же ли преследует, хоть речами, мертвых, как преследовал живых?

- Все расскажу по порядку, душа моя. Я писала тебе, что поставила себе долгом стоять в здешнем краю на страже русского дела. Не пренебрегаю никакими средствами, чтобы служить ему, сколько достанет у меня разума, энергии и, пожалуй, лукавства. Для этого дела не обошла я и деда твоего. Познакомилась с ним, езжу к нему, оказываю ему всевозможные знаки уважения, а это ему льстит, и подделываюсь под его сумасбродный характер. С начала нашего знакомства я заставала его всегда над документами, которые не переставал он отрывать в архивах и которые, по мнению его адвоката, могли служить доказательством его дворянства. На этом пункте он помешался. И какого завидного звания добивается! Я знаю здесь кухарок-шляхтянок, кучеров-шляхтичей. Доставалось в разговорах об этом предмете отцу твоему. Разумеется, я оправдывала его, не раздражая, однако ж, безумного старика. Тут польская интеллигенция разыгралась в Царстве Польском, стала перебираться в Литву и здесь подняла свою драконовскую голову, набитую мечтами о восстановлении польского королевства в пределах 1772 г. Яскулка спрятал свои акты в сундук. Явились у него новые мечты. Он вынул из заветного шкапа боярский панцирь своего прадеда, счистил с него ржавчину и стал приготавливаться к встрече будущего пана круля, который при этом случае должен будет возвратить ему утраченное шляхетство. В это время был убит брат твой, вскоре умер и отец. Я поспешила передать Яскулке эти роковые вести, прибавив, что покойник до последней минуты своей жизни помышлял о мире с ним, говорил, что всегда любил и уважал его, как отца своей дорогой Агнесы. Тут же описала твое сиротство, твою красоту, твои душевные достоинства. Старик был, видимо, поражен этим известием. Раскаяние ли, что он был виноват перед дочерью, против своего зятя, против тебя, или сожаление о твоей участи выжали несколько слез из глаз этого черствого, помешавшегося старика. На целую неделю он заперся в своей берлоге и никого не принимал. Я уведомила письмом "многоуважаемого пана Яскулку", что ты должна скоро приехать сюда и остановиться у меня. "Я хочу ее видеть,- отвечал он,- все-таки течет в ней кровь Яскулки". Ты должна его видеть, он живет в десяти верстах отсюда.

- Да, я поеду к нему, помирю его хоть с мертвыми.

- На днях попросил он меня к себе. Я застала его очень грустным, сильно одряхлевшим. Старик, который еще не так давно таскал со своими работниками кули муки в амбар, едва держал дрожащими руками чашку чаю. Не было более помину о польском круле, казалось, он забыл о своем шляхетстве. Все помыслы, все чувства его сосредоточились на тебе. И знаешь ли, что задумал странный старик, какие он имеет на тебя виды?

- На меня виды? Уж не политические ли?

- Более - фамильные. Ты изумишься его планам. Старик богат, самых близких родных у него нет...

- Не думает ли, что я, при всей своей бедности, прельщусь его наследством, стану искать его благосклонности, его любви из корыстных видов. Они были всегда противны моему сердцу.

- План ему принадлежит, у тебя есть свой разум, своя воля. Твое дело согласиться с ним или нет. Слушай же меня. Ближайший ему родственник, хотя и в третьем колене... не скажу пока его имени, чтобы помучить тебя. Яскулка желает, чтоб ты отдала ему свою руку, и тогда отдаст вам все свое состояние с тем, чтобы вы приняли его фамилию.

- Я? Мою руку? Не зная нареченного? Не любя? Никогда.

- Ты его любила, может быть, и теперь еще любишь.

- Неужли это?..

- Владислав Стабровский.

- Он, опять он. Да, я его любила вопреки моему рассудку, моему долгу.

- А теперь?

- Перед смертью отца я дала ему клятву, что враг России никогда не будет моим мужем. Повторяю и теперь тебе, моей второй матери, эту клятву и исполню ее, хотя бы пришлось мне разбить мое сердце о судьбу свою.

- Если он, в самом деле, действует против России, я сама стану между ним, тобой и дедом твоим. И если б ты была слабая, рядовая женщина, каких много, готовая увлечься страстью до того, чтобы забыть свой долг, я сама предала бы тебя общественному позору. В глазах моих ты была бы ниже девушки, которая продает себя из нищеты. Но теперь я говорю с моей дочерью. Знаю твой твердый характер, знаю, что ты скорее погибнешь в душевных муках, чем увлечешься сердечною слабостью. Не совратить тебя хочу с твоего благородного пути, а сделать орудием патриотического подвига. Мы исполним его, не так ли? А если не успеем, да будет воля Божья. Ты описывала мне историю своего сердца в борьбе с рассудком и долгом, ты вышла из этой борьбы с торжеством, ты исполнила свои обязанности как дочь. Исполни их теперь как русская патриотка. Еще вот что скажу тебе. Мать Владислава, сколько мне известно, имела замыслы в здешнем крае против России, жертвовала для своих целей и своим состоянием, и двумя сыновьями. Ричард пропал без вести, вероятно, погиб в какой-нибудь схватке с русскими или на виселице. Владислав, если и приехал сюда по воле матери для каких-нибудь революционных замыслов...

- Именно для них, он мне об этом писал.

- Так он играл в них, вероятно, пассивную роль. Вызвана же она была твоим холодным письмом. Ты отвергла его любовь, и он от отчаяния повиновался воле матери. Слышно, что он часто ссорился с нею из политических видов, отказался от богатой невесты-красавицы, которую она ему предлагала. Думаю, он еще ни к чему решительному не приступил.

- Может быть, еще не время...

- Ничего этого не ведаю. Знаю только, что обстоятельства изменились. Мать, услыхав, что за ней зорко следят, что замыслы Мерославского, ее патрона, с братией не удаются, потеряв с Ричардом горячего исполнителя своих патриотических затей, видя их холодную поддержку в Владиславе, умерла, говорят, от разрыва сердца.

- Умерла? - вырвалось из груди Лизы.- Умерла?- твердила она.

Она впала в глубокую задумчивость и через две минуты подняла голову.

- Боже! - сказала она, подняв к небу глаза,- укажи мне правый путь мой. Отец, внуши мне с того света, что я должна делать. Не поздно ли? Любит ли он еще меня?

- Я за это ручаюсь. Я познакомилась с ним у твоего деда, он бывает у меня.

- И что ж?

- Из слов Владислава, хотя осторожных, узнала я, что он тебя любит по-прежнему, с силою страсти, к которой только способен энергический, пылкий его характер, что одного слова надежды в ответ на его письмо было бы достаточно, чтобы он остался в Москве. Я уверена, что он и теперь готов на жертвы, если только ты...

- Люблю ли я его? Да, я его люблю и теперь, если он не посягнул на дела, враждебные моему отечеству.

- Испытай его.

- Испытаю.

- Хочешь ли его видеть?

- Хочу непременно. Видно, настал мой час, судьба готовила меня к нему.

Глаза Лизы горели огнем вдохновения, щеки ее пылали. В эти минуты она походила на портрет Жанны д'Арк, когда та шла на битву с врагами Франции.

- Как ты теперь дивно хороша, Лиза,- сказала Зарницына, горячо поцеловав ее.- Какой божественный огонь горит в глазах твоих! Если б на моем месте был молодой мужчина, он пал бы к ногам твоим, и нет жертвы, который бы не принес тебе. Теперь, дитя мое, успокойся и возвратимся опять к деду твоему. Я сказала ему, что планы его могут состояться, если только Владислав не замешан сильно в каких-нибудь революционных замыслах. Между тем направила его мысли о дворянстве в другую сторону. "Сообразите,- говорила я ему,- ничтожность нынешней революции, без регулярного войска, без оружия, без денежных средств. Сравните силы ее с силами русского государства. Печальный исход ее можно предвидеть. Дайте другое направление вашей политике. Вы - сила в здешнем крае,- прибавила я, желая польстить его самолюбию,- употребите ее на пользу русского дела. Тогда, поверьте мне, дворянство придет к вам само собой, без хлопот". Старик, казалось, был убежден, он обещал мне подумать немного и дать мне решительный ответ. Ты докончишь, что я начала. Еще несколько слов о моих патриотических затеях, ты должна их знать. Я писала тебе, что отец твой прислал мне доверенного человека.

- Что это за личность? Отец не говорил мне никогда о нем.

- Знаю только, что он русский купец Жучок из Динабурга.

- Он открыл мне, что доставлял через евреев для Эдвиги Стабровской холодное и огнестрельное оружие. Этот воинственный запас хранился в недостроенном костеле, в имении ее, на границах Витебской и Могилевской губерний. Но, вероятно, опасаясь, чтобы его не открыли в этом месте, перевезли в другое, какое - еще не знаю. Жучок обещал мне сыскать след к нему.

- Вот видишь, Владислав уже участник в революционных замыслах против России.

- Если бы этого ничего не было, не было бы теперь и жертвы с его стороны, с твоей стороны - подвига. Чем больше жертва, тем выше подвиг. Мы, однако ж, не упустим этого обстоятельства из виду. Если ты не убедишь его изменить делу, которое затеяли мать его и ее сподручники, так мы накроем эти революционные затеи.

- И тогда?

- И тогда Владислава ожидает позорная казнь: его расстреляют или повесят.

- Боже! Не допусти его до такой позорной смерти.

- Думаю, в твоих руках его судьба и, может быть, судьба здешнего края.

- О! Если бы это так было!

- С другой стороны, Жучок действует на бывших крестьян Платеров. Это раскольники - стража русского духа в здешнем крае, она охраняет его от полонизма. Живут к северу Витебской губернии, разбросаны и по другим местам ее. Народ трезвый, фанатически преданный своей вере (Я сам слышал в 1853 году от одного из Платеров, что из всех крестьян его раскольники самые трезвые, трудолюбивые, исправные.). Они зорко следят за всеми действиями панов. Жучок, хитрый, лукавый, не упускает случая, чтобы выведать о польских затеях. Есть еще у меня один человек, поляк Застрембецкий, враг поляков.

- Поляк и враг поляков?

- К этой вражде привели его обстоятельства его жизни. Он служит мне, как самый преданный из людей. Из ненависти к своим соотечественникам он готов для русского дела положить свою голову. Я сообщу тебе его историю. Застрембецкий родился в Царстве Польском. Приготовясь дельным, основательным учением, он поступил на службу в артиллерию. Отец его был богатый человек, но отъявленный игрок, под конец своей жизни проигрался начисто, застрелился и оставил сыну только прекрасное воспитание. Мой Застрембецкий, как слышно, отличный математик,- я в этом не судья,- говорит на языках русском, французском, немецком и итальянском, как на своем родном. Приятный музыкант, стрелок, каких мало... Ты знаешь, я хорошо стреляю из пистолета, но состязаться с ним не могу. Из пяти раз в пятнадцати шагах я попадаю однажды в очко туза,- он вырезает сердце его пулей всякий раз. Одним ударом кончает партию на бильярде. В мазурке нет ему соперника. Ловкий, умный, с красивой наружностью, он приобрел себе в обществе офицеров имя приятнейшего товарища, в обществе нашего пола - сокрушителя женских сердец. Вот его блестящая сторона. К сожалению, должна сказать и о темной. Это смесь рыцарского благородства, доброты души до самоотвержения. Он готов отдать бедному часы свои, последнюю рубашку, заложить себя за товарища в нужде, но не затруднится передернуть карту, если играет с зеваками. "На то и щука в море,- говорит он,- чтобы карась не дремал". Надо сказать, что с товарищами по службе он играет честно, они в этом уверены. Привыкнув при отце жить в довольстве, даже сорить деньгами, в которых тот ему не отказывал, он после смерти его сел как рак на мель и, чтобы выпутаться из нужды, пустился в разные обороты, часто неблаговидные. Нет у него, бывало, ни копейки,- займет, перед торгом за заставой скупит разные съестные припасы, делается монополистом и через доверенного еврея продает скупленный товар по какой цене хочет. Завтра задает товарищам пир. Евреи боятся его и любят. В двух-трех, попеременно, масонских ложах он занимал видные степени. Поляк, он сделался врагом поляков по следующему случаю: Застрембецкий страстно любил одну благородную девушку, родители отказали ему в руке ее, он ее увез. Она платила ему такою же безграничной любовью. Связь их была незаконная. У них было дитя. Но между ними стал фанатик-ксендз, представил обольщенной муки ада, ожидающие ее за ее проступок, и увлек ее в монастырь. Дитя пропало без вести. Застрембецкий поклялся мстить человеку, лишившему его любимой женщины и ребенка его. При выходе ксендза из костела он затеял с ним ссору и ударил его всенародно по лицу. Братья по отчизне и масонству, свидетели этой сцены, готовы были растерзать его. Преступление не могло остаться без законного наказания. Застрембецкий, разжалованный в солдаты, хотя и с выслугою и не лишенный дворянства, поступил под начальство моего мужа. Нечего говорить, что муж мой и общество русских офицеров, зная его несчастную историю, стараются всячески облегчить его участь. Недавно произведен он в унтер-офицеры и потом в фельдфебели; есть надежда, что ему скоро возвратят офицерский чин. Со времени, как я взяла его в руки, он бросил свои нечистые спекуляции и сделался благоразумнее. В нужде он знает, что мой кошелек для него всегда развязан. За то и любит меня как сын и платит мне неоцененными услугами, для меня готов в огонь и в воду. Поляки ненавидят его, почитая предателем польского дела и изменником отчизны. Они готовы всеми средствами погубить его языком, кинжалом, огнем. Да, огнем. Когда он квартировал в одной белорусской деревне, в полночь подожгли избу, в которой он спал. Но солдаты его взвода, преданные ему, любящие его русскою, простою, горячею любовью, вытащили его невредимого из пламени. В другой раз его было отравили. Как нарочно, в деревню, где он квартировал, на это время приехал полковой лекарь и успел спасти его от смерти. С того времени ненависть его к своим врагам и врагам России сильнее возгорелась. Он следил за действиями их, как коршун за своей добычей, он чует, кажется, струю воздуха, напитанную революционными миазмами. Перед походом мужниной бригады он заболел и остался в здешнем лазарете или, лучше сказать, при мне. Ныне он уведомил меня, что в костеле, во время обедни, будут говорить революционную проповедь, петь революционные гимны. Таково настроение здешнего польского общества.

- Что ж делает здешняя администрация?

- Пока молчит. Полагает, что кроткими мерами образумит потерявших голову, но готова принять строгие меры, если эти манифестации усилятся. Вот, слышишь, жалобно запищали колокола здешнего костела. Посмотри из окна, сколько валит в него народа.

Лиза подошла к окну и увидела толпы мужчин и женщин, вторгающихся в католический храм, как широкий поток, который образуется из мелких струй, стекающих в него изо всех концов города.

В голове Лизы от разговора ее с Зарницыной бродили неопределенные, мечтательные мысли, только одна сквозь хаос их блестела ярким лучом - мысль обратить Владислава на путь истинный и тем отвратить от него позорную казнь и от здешнего края многие бедствия. Замыслы матери его и революционеров представлялись ее воображению в гигантских размерах. Собеседницы продолжали говорить о современных происшествиях, как в комнату, где они сидели, отворилась дверь, и явилась перед ними Тони, бледная, дрожащая; грудь ее сильно колебалась.

- Что с тобою? Что с вами, Антонина Павловна? - спросили в одно время Лиза и Евгения Сергеевна.

- Дайте мне немного успокоиться, собраться с духом,- отвечала Тони, садясь на первое попавшееся ей кресло.

Придя в себя, она рассказала, что с ней случилось.

- Возвращаясь домой из единоверческой церкви, я зашла в костел послушать католическое служение. Я села на первую скамью, недалеко от входных дверей. Народу в церкви было до удушья. Мужчины были в старинных польских одеяниях, женщины - все в глубоком трауре, на головах их блестели мелкие серебряные бляхи с изображением польского орла. Так как я была в трауре, то сначала никто не обратил на меня внимания, но потом вгляделись в меня. Заметив, вероятно, что у меня на голове не было революционного знака и что я молилась не по-ихнему, стали кругом меня перешептываться, кидать на меня зловещие взгляды, нахально кивать головой. Между тем ксендз говорил какую-то громовую проповедь, в которой, сколько могла понять, уловила несколько враждебных России слов. Вслед затем все бывшие в костеле запели гимны. Когда народ хлынул из костела, окружавшие меня женщины стали меня теснить, толкать локтями в бока и до того меня прижали, что я едва могла дышать. Кругом меня раздавались голоса: "русская шпионка"! Я готова была упасть в обморок. Не знаю, чем бы это кончилось, если б сквозь толпу не продрался красивый молодой человек, который стал горячо убеждать оскорблявших меня, потом, обратясь ко мне, сказал:

- Дайте мне вашу руку, Антонина Павловна: я вас защищу от этих безумных патриоток.- Это был Владислав.- Я подала ему руку,- продолжала Тони,- он проводил меня до здешнего дома, шагов с двадцать не более будет.

- Вот,- сказала я ему,- дорогой, ваша польская цивилизация, которой вы так хвастаетесь!

- Что ж делать,- отвечал он,- дух времени.

- Приличный только грубому народу, дикарям. Вы считаете нас, русских, варварами, но в каком темном уголке России посягнут на оскорбление католички-польки, если б она вошла в православную церковь?

- Фанатический патриотизм доводит их до безумия,- отвечал Владислав.- Кончится дурно, кто образумит их теперь? Прорвалась плотина, и ничем не удержишь бешеных вод, пока не устроится новая.- Тут обратил он речь на смерть брата твоего, Лиза, на смерть отца.

- Сколько должна была выстрадать Лизавета Михайловна,- прибавил он.

- Что до меня, то я со времени, как оставил Москву, не знал ни одного радостного дня.

Когда мы подошли к подъезду, я предложила ему зайти к нам.

- Не смею теперь,- сказал он,- но если Лизавета Михайловна позволит, в другой раз.

Как я заметила, он ужасно похудел, глубокая грусть видна на его лице.

Тони, своим рассказом, стряхнув прах со своих сандалей или, проще сказать, желчь, накипевшую в голубиной груди ее, бросилась к Евгении Сергеевне и просила у нее извинения, что встревожила ее своими похождениями.

- Стоило бы вас немножко пожурить, Антонина Павловна,- сказала Зарницына, поцеловав ее,- да я и сама виновата, что не предупредила вас быть осторожнее в теперешние времена.

Какое впечатление сделал рассказ Тони на слушательниц, осталось тайною их.

III

Когда Владислав, прошедшею осенью, простившись с Лизой, выехал из Москвы, разнородные чувства разрывали его сердце на части. В минуты досады на нее, на отца ее, в минуты какого-то бешеного исступления он решился на безумное дело. Еще бы увлек его горячий патриотизм, а его и не было. Он видел всю тщету задуманных его компатриотами замыслов, он понимал, что все планы их - неосуществимые мечтания, бред разгоряченных умов, возбужденный врагами России, желавшими только смут в ней, чтобы ослабить ее возрастающее могущество. "Говорение, одно говорение,- думал он,- а дойдет до дела, все эти планы рассыплются в прах". Обожаемую им Лизу потерял он навсегда. Ослепленный, разве не мог он убедиться, что она его любит, что одни обстоятельства, воля отца заставляли ее скрывать настоящие чувства? Почему ж он не послушался ее, когда она, прощаясь с ним, так задушевно убеждала его остаться, не уезжать? Если бы Лиза не любила его, она довольна была бы, что он оставляет Москву. Разве это не был залог прекрасных надежд? Соперника у него не было, в этом он убедился. Разве он не мог, не раздражая безумными выходками благородного старика Ранеева, который оказал ему столько добра, дождаться более благоприятных обстоятельств? Но дело уже сделано, он дал клятву жонду служить ему, прошедшего не воротишь.

Невольник своей присяги, Владислав ехал по Смоленской дороге. Со станции, против Бородинского поля, он видел памятник, поставленный во славу России, боровшейся с громадными силами двадцати народов и величайшего гения-полководца. Под Красным такой же памятник. Не с бродячими шайками повстанцев имели тогда дело русские, не с какими-нибудь Мерославскими, Жвирждовскими и Машевскими! Не отворили они победоносному неприятелю дверей своей столицы, сожгли ее, испепелили свое сердце и из пепла возродились еще сильнее. Такой ли народ испугается угроз из-за угла палатских стен и трибун клерикальных ораторов?.. Много крови будет вновь пролито, много падет жертв. Бедная отчизна Польша! Разве мало обагрялась ты ею? разве мало уже падало жертв?

По дороге все было тихо мертвенной тишиной. Будущею весной должна кругом разразиться революционная гроза и облечь здешнюю страну кровавым саваном.

О! кабы скорее окутали и его самого.

Эдвига Стабровская ожидала сына с нетерпением и при первом свидании с ним осыпала его самыми нежными, горячими ласками. Недолго, однако ж, дела на волю чувствам матери,- патриотическое увлечение скоро заняло их.

- Исполняя вашу волю, я приехал сюда,- сказал Владислав,- - приказывайте, мне остается только повиноваться. Готовы ли войско, оружие, деньги?

- Все припасено будет ко времени, мой милый пулковник, когда получим пароль действовать,- отвечала Эдвига.

- Худой я полководец. Всю жизнь свою держал перо в руке, меч для меня оружие непривычное.

- Есть оружие острее всех мечей, убийственнее ружей и пушек,- это любовь к отчизне, а мы с тобою и Ричардом не имеем в ней недостатка. Падете вы оба, я сама явлюсь на поле битвы. Будет рука моя слаба, чтобы поражать врагов, поведу, по крайней мере, своих воинов против притеснителей моей отчизны и одушевлю их собственным примером. Не в первый раз Польша видела своих дочерей во главе полков!

И стала Эдвига развивать свои патриотические планы и надежды. Владислав повторял только, что он покорный исполнитель ее воли и готов умереть за дело отчизны.

Начались съезды польских панов, посвященных в тайны заговора и участников в нем, начались обеды, пиры. За столом приборы были из польского (фальшивого) серебра: настоящее, русское, пробное серебро, которого у богатых помещиков были пуды, хранилось в глубоких тайниках земли или стен. Так продолжалось во все время польской революции и даже после нее, потому что распущены были слухи, что русское правительство станет отбирать серебро и выдавать за него кредитные билеты. Под этим благовидным предлогом, Эдвига, близкая к совершенному разорению, заложила свою серебряную посуду евреям. Явились на съездах знакомые уже нам лица: вечный запевало в спорах, Суздилович, со своими тараканьими усиками и арбузным брюшком, свирепый Волк, пан в колтуне, несколько других помещиков, офицеров, дробной шляхты, мелких чиновников из Витебской губернии, студентов и даже гимназистов. Много говорили, еще более ели и пили. Часто вспыхивали раздоры, иногда от безделицы, из покроя платья, шитья на нем, знаков отличия по должностям в жонде. Раздоры эти доходили бы до ножей, если бы не усмиряли пыла горячих патриотов присутствие и убеждения хозяйки. Посвящалось, однако ж, офицерами время, под предлогом охоты за зверями, на упражнение разного навербованного сброда в стрельбе, понимании команды и военных эволюциях. Охоты эти приучали повстанцев к травле за русскими. Отважные и ловкие стрелки, умные доезжачие получали денежные награды. Не забыты были и холопы. С ними паны стали обращаться гуманнее, сократили их работы и не посылали на панский двор по воскресеньям постукать топором, обещали им даровые земли, если они будут преданы своим господам. Но добродушные белорусцы, смекая в этих приманках что-то недоброе, не очень поддавались им, были себе на уме. Сделан был, как мы уже видели, через Жучка подряд на косы, вилы, топоры, охотничьи ружья, порох. Надежды были великие, росли, казалось, с каждым днем. Жвирждовский не дремал в Могилевской губернии, ксендз Б. в Антушевском приходе воспламенял полек своими проповедями до того неосторожно, что русское правительство вынуждено было выслать его в одну из внутренних губерний России. Собрать Жвирждовского по генеральному штабу, Машевский, организовал заговор в Минской губернии. Под начальством Владислава образовалась сильная банда, которая должна была выступить из витебских лесов и ударить на неприятеля, если б могилевские шайки оплошали. Ожидали с нетерпением весенних дней, когда железо сошников будет раздирать грудь земли и деревья станут наигрывать почки.

Между тем Эдвига замечала, что в сыне ее Владиславе не было тех горячих патриотических увлечений, которых от него ожидала, действия его были вялы, на пирах он был угрюм и молчалив. Волк подшучивал над своим приятелем, говоря, что "Москва надломила его и уроки Пржшедиловского, видно, не пропадали даром".

- А знаете ли, пани Эдвига,- прибавлял Волк,- ваш сын передал мне кинжал, который вы ему некогда подарили.

- Он перешел в достойные руки,- отвечала она.

- С тем,- заметил Волк,- чтобы он упился кровью изменника, если бы изменник между нами оказался.

- Не пощадите в таком случае и моего сына.

Владислав угрюмо молчал. Стабровская подозревала, что он еще грустит по своим московским привязанностям, и старалась развлекать его обществом хорошеньких, ловких, увлекательных соседок. Даже одну из них, блестящее созвездие среди светил Белорусского края, которую она особенна любила и за которую многие безнадежно сватались, предложила ему в супруги, уверяя его, что красавица к нему неравнодушна.

- Время ли теперь думать о женитьбе,- говорил Владислав,- когда мы готовимся к битвам? Не для того ли, чтобы, пожив несколько недель с женою, оставить после себя молодую вдову? Вы сами говорили, что мы - крестоносцы, давшие обет освободить родную землю от ига неверных, и ни о чем другом не должны думать. Прошу вас о невестах мне более не говорить.

И не было более помина о невестах. Но случалось, что он оспаривал слишком фанатические надежды ее, говорил, что многие планы заговорщиков построены на песке, что они могут разрушиться, когда Россия встанет со своими могучими силами на борьбу с ненадежными силами польской интеллигенции. В спорах у матери с сыном дело доходило до серьезной размолвки. В это время конфиденты уведомили ее, что русская полиция начинает зорко следить за нею, что в самом доме у нее есть изменники. Эдвига стала подозревать верных ей доселе слуг и экономов, сделалась раздражительна, выходила нередко из себя, начались гонения. Один из ее конфидентов, Жучок, желая из своих целей выиграть ее доверенность и замаскировать свое предательство, дал ей знать под глубокой тайной, что депо оружия, стоившее ей так дорого, небезопасно хранится под склепом недостроенного костела. Надо было перевезти это депо в другое надежное место. На это требовались большая осторожность и глубокая тайна. Кому ж поручить это дело, как не сыну и Волку? Волк и сын не могли изменить ей. Ночь окутала транспорт своим черным покровом, дремучий бор принял его в свои недра. Молчание людей, перевозивших ящики и тюки с оружием, большею частью евреев, куплено золотом и страхом мучительной смерти. По проселочным дорогам, по которым ехал транспорт, жители деревушек, отдаленных друг от друга озерами, болотами и лесами, спали глубоким сном. Да если бы кто из этих жителей, разбуженный шумом проезжавших мимо его хаты саней, вздумал взглянуть в щель своего окошка, так и тот сказал бы только, махнув рукой: "Не наше дело, знать, евреи везут контрабанду".

Сердце Эдвиги было, однако ж, не на месте. Вслед за тем до нее секретно дошла роковая весть, что Ричард погиб... как, никто, наверно, кроме нее, не знал. Она уведомила своих друзей, что он убит в Царстве Польском в сшибке с русскими. Наружно разыгрывая роль героини, Эдвига старалась казаться спокойной, говорила, что гордится, счастлива, пожертвовав сына отчизне. Но душа ее была сильно потрясена; вскоре разочлась она со всеми земными замыслами и навсегда опочила от них.

В таком положении были дела Владислава, когда приехала Лиза в город на Двине. Любовь к ней не угасала в разлуке, она разгорелась еще сильнее со смертью ее отца, со смертью его матери, неурядицами и несогласиями, возникавшими между заговорщиками. Патриотизм его был невольный, машинальный. Стоило только сильному толчку сбить его. Слово любимой женщины могло быть этим толчком. Планы Яскулки развернули перед ним новый свиток прекрасных надежд. Он старался познакомиться с Евгенией Сергеевной, о связях которой с семейством слыхал от него. Добиться, во что бы то ни стало, свидания с Лизой было непременным его решением. Он метался мыслями и чувствами то в мир блаженства, то в мрачную будущность, ожидавшую двойного клятвопреступника. Изменив однажды России, он уже сердцем изменил клятве, которую дал жонду.

Лиза пожелала скорее видеть своего деда и на другой же день секретного разговора с Зарницыной поехала к нему. Старик был предупрежден о ее приезде. Как забилось сердце ее, когда она завидела скромный дом его среди плодовых садов, с одной стороны, длинных амбаров и служб, с другой и многочисленной семьи пирамидальных скирд, ровных, гладких, будто отесанных топором. За домом видна была Двина, сбросившая уже с себя ледяные оковы. Порог Пурга запевал свою шумную песню. На дворе стоял высокий столб, на вершине его красовались бархатная малиновая шапка и свитка с шелковым кушаком. Когда экипаж Лизы въехал на двор, несколько десятков крестьян и крестьянок, большие и малые, в праздничных платьях, встали с бревен, на которых сидели. Мужчины сняли свои белые валеные шапки в виде гречников, все низко поклонились. Сам Яскулка ожидал свою внучку у дверей в сени и встретил ее, по русскому обычаю, с хлебом и солью. Лиза пала перед ним на колено и поцеловала, его руку; он с горячностью принял ее в свои объятия и повел в покои.

По портрету панцирного боярина, хранившемуся столько лет у Ранеевых, Лиза привыкла воображать своего деда таким, каким он изображен был на холсте, с черными, огненными глазами, проницающими насквозь, с пышным лесом черных волос, падающих на плечи, с прямым, гордым станом. И что ж теперь наяву осталось от этой воинственной фигуры? Сгорбленный старик, с мутными, покрасневшими глазами, с обнаженным, как ладонь, черепом. Огромные усы побелели и пожелтели, на них дрожали слезы. И вот, этот гордый панцирный боярин, вместо того, чтобы на рьяном коне встречать польского пана круля, встречает с нежностью, с любовью хорошенькую внучку, приехавшую из ненавистной ему доселе Москвы. Он почитает себя счастливее любого пана круля; так изменились обстоятельства.

- Внучка, милая внучка, мое дорогое дитя, моя яскулка (моя ласточка), дай мне насмотреться на тебя,- мог он только сказать, утирая длинные усы, на которые капали слезы.

Казалось, все нежные чувства, которых лишен был Яскулка в продолжение своей жизни, притекли разом к его сердцу. Он ставил Лизу к солнечному свету, чтобы лучше разглядеть ее. Не ожидала она такого приема и в восторге от него расточала деду самые горячие ласки. Наконец, он усадил ее на почетное место дивана и сел против нее в креслах.

- Безумный,- говорил он,- я так долго не знал этого сокровища, не мог оценить его. Слушай, Елизавета, счеты наши с твоим отцом тянулись слишком долго. Кончаю их, хоть и поздно. Виноват я был перед ним, перед твоею матерью; сильно каюсь в этом. Прости мне, добрая моя Агнеса, прости, Михаил Аполлонович. Не взыщите с меня на страшном суде и, когда явлюсь перед вами, примите меня с миром.

И плакал старик горячими слезами.

- Как радуются отец и мать вашему примирению с ними! - сказала Лиза, схватив руку деда и целуя ее.

- Розалия! - крикнул он, и на этот зов явилась благовидная, с добрым лицом, старушка, в широком чепце безукоризненной белизны, отороченном кружевцами.- Это моя экономка, шляхтянка, живет у меня с лишком двадцать лет,- сказал Яскулка, указывая на вошедшую.- Сколько раз советовала она мне помириться с твоим отцом, но я не слушался ее, сколько терпела за это от меня!

Потом, обратясь к экономке, промолвил, указывая на Лизу:

- Это моя внучка, Елизавета Ранеева, дочь генерала. Посмотри на нее, полюбуйся. Видела ли ты в здешнем краю что-нибудь краше?

Экономка, скрестив руки, благоговейно смотрела на внучку Яскулки, дочь генерала, как будто пораженная ее красотой и величием.

- Словно ангел слетел в нашу обитель,- промолвила, наконец, Розалия и бросилась было целовать руку у Лизы, но та не допустила до этого и сама горячо обняла.

Яскулка властительно дал знать рукой экономке, чтоб она удалилась, и когда та вышла из комнаты, сказал Лизе:

- Евгения Сергеевна, конечно, говорила уже тебе, какие замыслы имею я на тебя.

- Говорила.

- Владислав Стабровский любит тебя, он тебе пара, я стар, гляжу в гроб... Мое желание, мое лучшее утешение в последние дни моей жизни было бы видеть вас мужем и женою... Все имение мое завещаю вам с тем, чтобы вы приняли мою фамилию.

- Дедушка,- отвечала Лиза твердым голосом,- к исполнению этих желаний есть неодолимое препятствие,- обет, данный отцу, не выходить замуж за врага России. Обету этому не изменю ни за какие сокровища в мире. Вы, конечно, знаете, что Владислав замешан в революционных замыслах против моего отечества.

- Знаю.

- Пока он не отречется от них, пока не докажет на деле, что будет верен России, нашему русскому государю, сердце и рука моя не могут ему принадлежать. Я была бы недостойна видеть свет Божий, если б из корыстных видов изменила клятве, данной умирающему отцу.

- Он тебя любит, в этом я уверен, мы обратим его на путь истинный, если же нет, так пусть покарают его Бог и русские законы. Во всяком случае ты останешься моею дорогой внучкой, наследницей моего богатства и имени... Какой молодой человек, да еще влюбленный, поколеблется идти для тебя хоть на черта.

Яскулка посмотрел на стенные часы.

- Владислав должен через час быть здесь.

- Так скоро? - сказала Лиза, вздрогнув при этом имени. Она не ожидала такого скорого свидания.

- "Куй железо, пока горячо,- говорит ваша русская пословица. Время не терпит. Розалия! - крикнул он,- мою шапочку и палку, а паненке ее теплую одежду и обувь.

Когда та и другая были принесены, помолодевший Яскулка, будто вспрыснутый мертвою и живою водой, бодро накинул на себя шапку и, опираясь на суковатую палку, вышел из комнаты, сказав Лизе, надевавшей на себя теплую одежду, чтобы она за ним следовала.

Они вышли на крыльцо двора. Старик махнул рукою народу, чтобы подошел к ним, и, когда крестьяне и крестьянки составили из себя кольцо около господского крыльца, сказал им громогласно:

- Вот моя внучка, Елизавета, ваша будущая госпожа.

- Много лет здравствовать,- закричал в толпе отставной солдат, за ним повторили то же другие, женщины смотрели на свою будущую госпожу с умилением и любовью.

- Теперь выпейте горелки за здравие ее,- промолвил Яскулка,- и веселитесь, сколько душе угодно.

На дворе расставлены были столы с разными крестьянскими яствами и бочонки с горелкой. Первая чарка сопровождалась новым пожеланием здравия паненке Елизавете и деду ее, Яскулке. Пошло пирование, пили водку старики, взрослые, пили кобиты, девчаты, мальчики, как будто они привыкли вкушать ее с того времени, как отняли их от груди матери. Белорусцы переродились, куда девалась их неподвижность! Появились волынки, скрипки, девчаты пустились в пляс, началось акробатическое состязание по мачте, намазанной салом. Много было смеха, когда некоторые молодцы, желая достигнуть победного венка - бархатной шапки и свитки с шелковым кушаком, скользили с разной высоты и падали на землю. Награда досталась, однако ж, одному из самых отважных и ловких рыцарей. Экономка принесла большую корзинку, загроможденную разноцветными лентами, платками, черевичками и другими женскими нарядами. Раздача их представлена была царице дня, внучке Яскулки. С какою радостью исполнила она эту обязанность, как умела искусно уравнять подарки и приправить их ласковым словом, для которого обращалась к живому белорусскому словарю своего деда! Некоторых пригожих и детей она перецеловала. Все были веселы, все были счастливы. В это время въехал во двор экипаж, в нем сидел Владислав. Лиза сейчас узнала рокового посетителя, она побледнела, задрожала и машинально оперлась на руку деда, забыв, что эта рука не может поддержать ее.

- Пойдем в комнаты,- сказал Яскулка, заметив ее тревожное состояние, и, загородив ее собою, показал ей дорогу вперед.

Прежде чем Владислав вошел за ними в дом, она успела несколько оправиться; когда же он вступил в комнату, где она и Яскулка его приняли, Владислав и Лиза окинули друг друга пытливым взглядом. Как говорила Тони, он очень похудел, красота Лизы выступала еще резче из-под глубокого траура. Он хотел подать Лизе руку, но та опустила свою и церемониально присела перед ним.

- Вы родные, люди близкие,- сказал Яскулка,- а встречаетесь точно чужие. Не хочу мешать вам своим присутствием, авось без меня наедине скорее поладите.

- Я приехал сюда,- начал первый Владислав, когда старик удалился,- чтобы иметь счастие тебя увидеть, хоть подышать с тобою одним воздухом, услышать от тебя, если не слово любви, то по крайней мере дружеского привета.

- Прежде всяких объяснений я спрошу тебя, Владислав, с кем я говорю: с врагом России, с изменником, или...

- Твое слово,- отвечал он,- должно порешить: броситься ли мне окончательно в безумный сброд польских революционеров и погибнуть с ними. Любила ли ты меня, любишь ли еще?

- Любила, да. И как еще любила! Ты один этого не понимал. Ты не видел моей любви в глазах моих, не слыхал ее в звуке моего голоса. Мало ли я боролась со своим рассудком, с волею отца, со своим долгом! Легко ли мне было! Разве не заметил ты этой любви, когда я расставалась с тобою в Пресненском саду? Для тебя я отказала в руке своей прекрасному человеку, который предался мне всем сердцем, которого назначал мне отец. Для тебя отказалась от мирной, семейной жизни в довольстве. И для кого же приехала сюда? Каких же еще доказательств нужно тебе? Откажись от революционных затей своей матери, оторвись от безумных братии своих - и тогда...

Наступила минута решительная.

Владислав покачал головой и закрыл рукою глаза, из которых готовы были брызнуть слезы.

- Вновь предатель, вновь изменник... переметчик... позорные имена! Я дал присягу.

- Безумная присяга, вырванная у тебя в минуту отчаяния! Ты прежде дал другую присягу русскому царю! Ее слышал, ее принял общий нам Всемогущий Бог, общий нам Судья. Разве шутил ты святою клятвою?

- И тогда, что ж?

- О! тогда я твоя. Бери меня, мою душу, мою жизнь. Видишь, на мне траурная одежда. Для тебя сниму ее, потревожу прах отца, пойду с тобою в храм Божий и там, у алтаря его, скажу всенародно, что я тебя люблю, что никого не любила кроме тебя и буду любить, пока останется во мне хоть искра жизни. Не постыжусь принять имя Стабровского, опозоренное изменою твоего брата.

- Но если русское правительство узнает, что я был участником революционных замыслов поляков, и тогда... преступник, ссыльный в Сибирь... что с тобою будет?

- Ведь ты еще не совершил их, этих замыслов? Говори.

- Решительно, нет еще.

- Мы с Зарницыной оправдаем тебя, представим доказательства. Я брошусь тогда к ногам государя моего, расскажу ему и твои вины, и твое раскаяние. Он милостив, наш царь, он простит тебе минутное заблуждение. А если нет, я жена ссыльного, поплетусь за тобою в тундры и снега Сибири, понесу твои цепи, буду твоей работницей.

- Я был бы чудовище, если б после твоих слов сказал: нет! Лиза, моя бесценная Лиза, мое божество: вот здесь, у образа Спасителя и Пречистой Его Матери, клянусь перед лицом их отныне, с этой минуты принадлежать России всем сердцем, всеми помыслами, всеми делами моими.

- Верно, милый друг, и вот тебе доказательство, что я тебе верю - мой брачный поцелуй.

Она бросилась ему на грудь, обняла его и поцеловала страстным поцелуем, от которого они оба обезумели.

Владислав рассказал ей планы белорусских заговорщиков и средства их разрушить.

- Теперь позови сюда дедушку,- сказала она.

Владислав позвал Яскулку и объявил ему, что все между ними решено и он может поздравить их женихом и невестой. Яскулка благословил их, но взял с них слово принять его фамилию.

За обильным обедом старик пил за здоровье жениха и невесты, густым, как масло, токаем, отрытым в заветном углу погреба; пригласили и экономку выпить рюмку за это здоровье с пожеланием им счастья.

- Парочка,- говорила она, осушив рюмку,- изо всего света подобрать. Тряхну же я старыми костями на вашей свадьбе.

Условлено было строго до времени хранить тайну между лицами, посвященными в нее, и Зарницыной, которой Лиза должна была ее передать.

IV

Какие мысли и чувства волновали душу Лизы, когда она возвращалась домой! Вся жизнь ее перевернулась вверх дном. И как быстро это совершилось! Видно, на то была воля Божья. Тони сказала бы, что этот день записан в книге судьбы ее подруги еще при рождении ее. Нарушила ли Лиза клятву, данную отцу? Нет, думала она. Опасный враг России сделался преданным ей сыном, целый край избавится от многих бедствий, кровь и жизнь многих тысяч будут пощажены, отцы будут сохранены детям, мужья женам. "Нет,- повторила Лиза, желая себя успокоить,- отец мой видит с того света мои помыслы, чистоту моих намерений и благословляет меня на этот подвиг. Благодарю Тебя, Господи, что избрал меня орудием для совершения его. Я была к нему предназначена".

Евгения Сергеевна ждала Лизу с нетерпением и приказала слуге, как скоро приедет она, просить ее в кабинет. Здесь Лиза передала Зарницыной все, что с нею случилось в этот день. Решимость ее на брак с Владиславом не вызвала противоречия со стороны ее второй матери, воспламененной патриотическою мыслью, что брак этот послужит вернейшим орудием в пользу русского дела.

- Время не терпит,- сказала Евгения Сергеевна,- я получила известие, что на границе Витебской губернии паны и дробная шляхта готовятся к восстанию. Владислав сделает для жены своей то, чего не сделал бы для женщины, хотя им любимой, но которую он не может еще назвать своею.

Решено было между Зарницыной и Лизой, чтобы брак был скорее совершен в нескольких десятках верст от города, ближе к псковской границе, в костеле и русской церкви, при немногих свидетелях, на скромность которых можно было положиться. Между тем вызваны были и Жучок и Застрембецкий на совещание . Пока делались приготовления к роковому браку, пришло письмо на имя Евгении Сергеевны от слуги Сурмина, что барин его отчаянно болен горячкою, которою заразился, ухаживая за больными в деревне, где валит эта болезнь старого и малого. Слуга просил карету и доктора. "Лошади расставлены от деревни до города на станциях", говорилось в письме.

Это известие очень опечалило Зарницыну и Лизу; Тони, которой передали его, не в силах была скрыть своих слез. О! как бы она хотела назваться его сестрою, поехать за больным, ухаживать за ним дорогой. Что ей приличия, общественное мнение! Слова напрасные! Там нет приличия, где любимый человек требует помощи, в которую должно положить душу свою, которую может только оказать мать, сестра, кто бы она ни была, но лишь бы была любящая женщина. Что ей суд здешнего общества? Она его не знает, не знает и ее это общество. Заразы от больного она не боится.

Этот сердечный порыв сменился, однако ж, убеждениями рассудка. Помощь доктора и, как говорила Евгения Сергеевна, посылка с ним фельдшера будут полезнее для больного во время пути. Она только затруднит путешествие, да и кто помешает ей за ним ходить, когда его привезут в город.

Послали тотчас за доктором Левенмаулем, из курляндских евреев, учившимся в дерптском университете и славившимся искусною и счастливою практикой. Доктор согласился ехать, запасся нужными, по его соображениям, медикаментами, взял с собою фельдшера и отправился в путь.

Слуга Сурмина, Сергей, встретил его со слезами на глаз.

- Жив? - спросил Левенмауль.

- Жив, но плох,- отвечал слуга.

Больной найден был доктором в опасном положении, в сильном жару и бреду. Нечего было мешкать. Подав ему возможное пособие, какое у него было под руками, и оставив смышленому русскому конторщику разные аптечные снадобья и наставления для больных крестьян, уложили, сколько возможно было, покойнее пациента в карете. С одной стороны, сел доктор, с другой - фельдшер, Сергей на козлы, и тронулись в путь. Наступила ночь. Горели два фонаря у кареты, зажгли один внутри ее, впереди ехали два конные с фонарями. Огни от них, при быстрой езде, мелькали, как пролетающие метеоры, и мимолетно отражались в лужах, образовавшихся от стоявших снегов. Верстах в десяти от деревни Сурмина надо было ехать густым сосновым лесом. Корни столетних деревьев, выступив из земли, переползали дорогу и делали езду несносною. Доктор, боясь сильных толчков для больного, приказал ехать тише. По узкой дороге пристяжные задевали за деревья. Поехали ощупью. Вдруг, среди ночной тишины, послышались веселые голоса, пели революционные и вперемежку двусмысленные песни. Эхо повторяло их. Раздавался хохот, хохотал и лес. Казалось, леший тешился в ночи. Дорогу, по которой ехали наши путешественники, перекрещивала другая, такая же проселочная. На ней замелькали тоже огни. Песни вдруг смолкли, скоро толпа всадников обступила экипаж и остановила выносных лошадей.

- Кто едет? - закричал по-польски громовый голос.

- Русский помещик Сурмин,- отвечал с козел слуга Сергей.

- Русский! богач! знаем! чтоб его бисы побрали!

- Поселился в нашем польском краю, совьет себе здесь гнездо на нашу беду.

- Начнем кампанию с него, с нами револьверы.

- Убьем его, одним врагом меньше.

- Убьем, убьем,- повторяли голоса, и вслед затем удар каким-то твердым орудием разбил вдребезги стекло в окне кареты, так что осколки его посыпались на доктора; фельдшер закрыл собою больного.

- Господа,- сказал Левенмауль по-польски, высунув голову из окна,- пощадите больного, умирающего. Ваши действия приличны только разбойникам, а не честным патриотам. Если ж вы затеете что-нибудь худшее, так в ответ вам есть и у нас револьверы.

- А ты кто такой? - закричал один из всадников.- Не наш ли компатриот-изменник, в услужении у русского?

- Я доктор Левенмауль.

- Доктор Левенмауль? - повторила ватага.

- Виват доктор Левенмауль!

- Он спас меня от смерти.

- Он воскресил мою жену.

- Простите нас, доктор, мы были на пиру, подпили порядком.

- Дайте нам вашу руку и ступайте с Богом.

Левенмауль выставил свою руку из окна, несколько рук, одна за другою, спешили пожать ее.

Карета тронулась, место разбитого стекла умудрились заложить подушкой. Этой бедой кончилось разбойническое нападение патриотов, которое могло бы иметь ужасные последствия, если бы не был тут Левенмауль, любимый и уважаемый всеми в губернии. Отчаянная ватага действительно возвращалась с пирушки у соседнего пана. На ней, в чаду винных паров, положено было не щадить ни одного русского, где бы он ни попался. Остальной путь сделал доктор без особенных приключений. Больному приготовлены были комнаты в нижнем этаже квартиры Зарницыной, остававшиеся пустыми по случаю отсутствия генерала. Тони, Евгения Сергеевна и Лиза тотчас посетили его. На расспросы доктора о состоянии его, Левенмауль не мог сказать ничего решительного, впрочем, возлагал упование на Бога.

Тони отрекомендовала себя ему как сестра больного и просила позволения ухаживать за ним.

- И вы не боитесь, чтобы болезнь пристала к вам? - сказал Левенмауль.- Я должен предупредить вас, что она заразительна.

- Тут не до страху,- отвечала Тони,- когда человек близкий в опасности.

- Мы примем, однако ж, меры, чтоб она вас не коснулась, прошу соблюдать их.

- Все, что вы прикажете.

И стала Тони с этого времени ухаживать за больным, как самая усердная сиделка, как ухаживала бы мать за сыном, сестра за братом, горячо любящая жена за мужем. И просиживала она не только несколько часов дня, но и по ночам, у постели его. Ускорение и замедление его пульса повергали ее в ужасную тревогу, малейший проблеск выздоровления делал ее счастливою. Казалось, она жила его жизнью и должна была умереть вместе с ним. Обо всех переменах больного она давала подробный отчет доктору. Раз Сурмин в бреду произнес ее имя. Осмотревшись и увидав, что в комнате не было ни фельдшера, ни слуги, она схватила его руку и с жаром поцеловала его. Через несколько минут он открыл глаза, посмотрел на Тони, улыбнулся и снова закрыл их. Приехал доктор, пощупал пульс больного и объявил названой сестре, что кризис миновался и есть надежда на благополучный исход болезни. Тони с благодарностью взглянула на образ Спасителя, слезы обильно потекли по исхудалым щекам ее. Крепко пожала она руку доктора и, если бы не стыдилась его, бросилась бы перед ним на колени. С каждым днем Сурмину делалось лучше; Левенмауль, прежде задумчивый, грустный, повеселел и стал пошучивать, Тони сияла от удовольствия.

- Мне кажется,- спросил доктора больной, увидавший мелькнувшее в дверях женское платье,- что здесь была женщина, кто это была?

- Ваша сестра,- отвечал доктор.

- Моя сестра,- спросил Сурмин, приложив руку ко лбу,- разве она приехала? Которая же? Поэтому и мать моя здесь?

- Нет, одна сестра ваша, да вы, конечно, забыли в своей болезни, что приехали вместе с нею.

- Я приехал с Ранеевой и Антониной Павловной Лориной. Неужели она?

- Она во все время болезни ухаживала за вами, ночь просиживала у вашей кровати. Я боялся, чтобы она сама не заболела, да, видно, натура сильная.

- Я ничего тут не понимаю, неужели? - твердил Сурмин.

- И я сам тоже ничего не понимаю, знаю только, что вам нужно спокойствие.

- Я спокоен, я счастлив. Дайте мне только увидать ее.

- Дня через два, три, посмотрим, когда соберетесь с силами.

- Так долго, так долго, жестокий человек,- говорил Сурмин, и между тем какое-то смутное, радостное чувство оживляло его.

На другой день больной чувствовал себя еще лучше и просил доктора узнать от горничной Зарницыной, как зовут ту, которая так усердно ухаживала за ним. Доктор не хотел противоречить своему пациенту, чтобы не раздражать его, и, узнав имя и отчество прекрасной сиделки, стал подозревать какую-то мистификацию.

"Моего пациента зовут Андрей Иванович, а ее Антонина Павловна, какая же тут сестра",- думал он и сошедши к Сурмину, нашел уже его сидевшим в креслах.

- Браво, браво!-провозгласил доктор,- день два, и вы будете на ногах. Только прошу вас не волноваться, не тревожиться. Если вы будете пай, мое дитя, так я позволю вам завтра увидеть вашу хорошенькую сестрицу.

- Опять завтра,- пожаловался Сурмин с неудовольствием.

- Вот вы и волнуетесь, в таком случае я вынужден буду прибегнуть опять к латинской кухне.

- Нет, нет, мой любезнейший, добрейший доктор... Я буду кроток, послушен, как самое покорное дитя. Скажите мне только ее имя.

Левенмауль усмехаясь погрозил на него пальцем.

- Шашни, шашни, любезный друг. Позвольте вас спросить, как вас зовут?

- Андрей, Иванов сын, Сурмин.

- А ту интересную девушку, что за вами ухаживала. Антониной Павловной Лориной. Ха,

- Добрая моя Тони, ангел мой,- говорил Сурмин,- ты могла заразиться от меня, такая молодая, умереть. Какие жертвы! Я назвал ее моя, доктор; да, Антонина Павловна, моя невеста, пока не назову ее более дорогим именем.

- Я это подозревал,- отвечал доктор.

Между тем он ничего не подозревал, занятый одною болезнью своего пациента.

- Крепните, мужайтесь, и скорее марш молодцом к венцу.

- Отчего в доме так тихо? - спросил Сурмин.- Подъезд почти у моих окон, а не слыхать стука экипажа.

- Немудрено, хозяйка велела настлать перед вашими окнами соломы,- навалили целую гору,- да как скоро узнала, что вам лучше, уехала с другою гостьей своей за город и до сих пор не возвращалась.

На другой день доктор, уверенный в полном выздоровлении Сурмина, исполнил свое обещание. Предупредив его, он ввел к нему Антонину Павловну и оставил их одних. Радость и любовь сияли в глазах ее: казалось, она расцвела в эти минуты. Сурмин сидел в креслах, она села подле него в другие. Он взял ее руку, с жаром поцеловал ее и, задержав в своей, сказал:

- Милая... не буду говорить: Антонина Павловна, скажу просто, милая, прекрасная, добрая моя Тони. Я обещал доктору говорить с тобою спокойно, без увлечений, которым готово было бы мое сердце предаться в эти минуты,- так и сделаю. Не имею нужды спрашивать тебя, любишь ли меня, ты это мне доказала. Мне рассказали, каким опасностям ты подвергалась, ухаживая за умирающим. Тебе известно, что я некогда страстно, бешено полюбил твою подругу. Такие страстные вспышки не надежны. Слава Богу, они разом погасли от нескольких слов Лизаветы Михайловны. Она любила другого и прямо, честно сказала мне, что сердце ее не свободно. Благородная, твердая девушка! Дай Бог ей счастья! Но не для нее Провидение в один из августовских дней прошлого года вызвало меня на Кузнецкий мост, не для нее приготовило оно мне встречу с Михаилом Аполлоновичем, привело меня в дом ваш. Не Лиза, а Тони была предназначена мне свыше. Ты магнетическим током своим очаровательных глаз, ангельским характером, не могу объяснить еще чем, притягивала меня к себе более и более каждый день. Сердце твое чисто и свободно, я это знаю.

- Оно принадлежало тебе, мой друг, с первой минуты, как я тебя увидала.

Сурмин притянул ее к себе и поцеловал. Тони зарделась любовью и счастьем.

- А знаешь ли,- сказал он,- сколько раз мысленно целовал я тебя, когда мы сидели друг против друга в вагоне на железной дороге?

- О! если бы открывать все задушевные тайны свои, много таких поцелуев от меня пересчитал бы ты.

- Как будет довольна, счастлива моя добрая, бесценная старушка мать и сестренки, когда узнают, что ты моя невеста! Как они тебя любят! В каждом письме ко мне спрашивают о тебе с живым участием. Я уверен, что лучшее их желание видеть тебя подругою моей жизни.

Так говорили они, рука в руке, когда пришел доктор и подал Тони письмо.

- Слуга здешний просил меня передать вам,- сказал он.- Все еще воркуют голубки мои; не прописать ли вам успокоительного, мой друг?

- Эта особа прописала мне такое сердечное лекарство, какого не найдешь ни в одной аптеке.

- От которого однако же умирают, если оно дается в слишком сильной дозе.

Тони прочла письмо; оно было от Евгении Сегеевны. Вот что она писала:

"Не беспокойтесь, милый друг, об нас. Мы гостим у дедушки Лизы, Яскулки, здоровы, веселы и счастливы. (Последнее слово было подчеркнуто и заставило Тони призадуматься.) Я послезавтра возвращаюсь домой, Лиза остается еще здесь на несколько дней. До свиданья, мой ангел. Напишите нам с нарочным, поправляется ли наш больной. Мы обе очень тревожимся на его счет, хотя при отъезде нашем доктор ручался за жизнь его. Нас успокаивает мысль, что Андрей Иванович на надежных руках искусного врача и прекрасного человека и на руках женщины, которой сердце - дорогой алмаз, какого не имеют цари в своих коронах".

Тони передала письмо Сурмину; тот, читая его, также призадумался над подчеркнутом словом: "счастливы". Он прочел доктору строки, касающиеся его. Левенмауль был, видимо, доволен, только заметил, что Евгения Сергеевна прекрасная, добрая, умная дама, одним словом - была бы совершенство, если бы только...

Он не договорил, а покружил рукою над головою своей, как будто хотел сказать, что вихри летают в голове Зарницыной.

Доктор был человек положительный.

Что делалось в это время с Лизой? Какое счастье внезапно упало на нее с неба? Она сама не могла отдать себе отчета в том, что, как с нею случилось. Голова ее кружилась, горела... Она чувствовала, что несется на огненных крыльях в край неведомый, таинственный и не в силах спуститься на землю, образумиться...

Брак ее был совершен в костеле и в православной церкви в одном из уездов, ближайших к псковской границе, она носила уж имя Стабровского, Свидетелями были унтер-офицер из дворян Застрембецкий и отставной из инвалидной команды капитан, старичок, преданный душою Зарницыной за многие пособия, которые она оказывала его семейству. Матерью посаженою у Лизы была она, отцом посаженым у Владислава - Яскулка. Тайна брака строго сохранялась до времени под страховыми печатями любви и преданности. Для новобрачных дедушка Яскулка отвел свои парадные комнаты в бельэтаже, сам же переселился в мезонин. Свадьба была отпразднована скромно всеми лицами, участвовавшими при венчании. Все были веселы, счастливы, как писала Тони Евгения Сергеевна. Последняя пробыла у молодых дня с три и возвратилась с Застрембецким и капитаном в город, взяв наперед с Владислава слово через несколько дней приступить к действиям, которые должны были подрезать козни витебских революционеров. По приезде домой она вдвойне обрадована была выздоровлением Сурмина и переданною Тони вестью, что она невеста его. Тайна Лизина брака была пока утаена от ее подруги. На вопрос Лориной, что значит подчеркнутое в письме слово: "счастливы", Евгения Сергеевна объяснила его тем, что Лиза счастлива примирением с дедом, его ласками и любовью.

Между тем Владислав в упоении своего счастья, так внезапно его посетившего, забыл весь мир, каждый день собирался в город для совещания с Зарницыной и каждый день откладывал отъезд, до следующего. Мысль вырваться из объятий прекрасной, обожаемой им подруги приводила его в отчаяние. Прошла неделя, а он не трогался с места. Дом Яскулки мог сделаться его Капуей, и потому Евгения Сергеевна, боясь, чтобы влюбленные счастливцы не забыли патриотического дела, которому она себя посвятила, решилась протрезвить их письмом на имя Владислава. Она писала к нему:

"Помните, под каким условием я отдала вам дочь свою, под каким условием она решилась на эту жертву. Исполните слово честного человека, а потом наслаждайтесь с нею счастьем, которого вы только тогда будете достойны. Не узнаю и Лизы. Она жаждала подвига, а когда он приготовлен, потонула в брачных восторгах, забыла о своем долге, забыла завет отца своего. "Пускай, дескать, льется кровь моих братьев, страдают честь и благосостояние моего отечества, мне хорошо в объятиях друга, я вполне наслаждаюсь безмятежными благами". Но содрогнется она, может быть и поздно, когда явятся у ложа ее из роз тень брата с кровавою раною в груди, требующего мести, тень отца с горьким упреком измены. Неужели, как она некогда писала мне, должно сбыться мнение Сурмина о русских женщинах, что они не способны на жертвы, на самоотвержение, что в них в самом деле течет рыбья кровь? Стыдно нам перед поляками. Пусть докажет она противное. Я жду вас, Владислав. Весна дышет теплотворными испарениями приближающейся революционной грозы. Честь и счастье ваше в ваших же руках. Я не колеблюсь пожертвовать вами и Лизой, если вы не образумитесь.

Ваша Евгения З."

Письмо это, нашпигованное стрелами иронии, залитое желчью патриотического негодования, сделало свое дело: влюбленные счастливцы отрезвились. Лиза спешила выпроводить мужа из дома Яскулки, в котором они провели столько прекрасных, упоительных дней. Они расстались. Лиза Стабровская воспрянула, это уже была прежняя Лиза Ранеева, которая так восторженно поклонялась Жанне д'Арк. Воображение стало опять рисовать ей подвиг, хоть не подобный подвигу Орлеанской Девы, все-таки, не бесследный для блага ее отечества. Провожая мужа, она глотала свои слезы.

- Если нужно будет, по первому призыву твоему,- говорила она, благословляя его,- я проберусь к тебе хоть бы сквозь ряды вражеских кинжалов, разделю с тобою опасности и, если не смогу спасти тебя, умру на твоей груди.

Условились не писать друг к другу, чтобы польские шпионы не перехватили их писем; в крайнем же случае Владислав обещал прислать ей известие с верным слугою своим, Кириллом, или сам приехать к ней при первой возможности.

- Будь осторожен, береги себя,- сказала она, осыпая его своими жаркими поцелуями,- и помни, что твоя и моя жизнь отныне нераздельны.

Явясь к Зарницыной, Владислав просил у нее, ради обстоятельств, прощения, что так долго замедлился.

- Время терпит,- говорил он,- я имею сведения, что только в конце апреля должны начаться действия заговорщиков в Могилевской губернии, а без пароля вождя их, Жвирждовского, никто в здешнем крае не тронется с места. Пароль этот должен я получить. Теперь же мы только в начале апреля.

Евгения Сергеевна, тронутая искренностью его раскаяния, убежденная основательностью его доводов, извинилась в жестокости выражений своего письма. Могла ли она оставаться равнодушною к положению молодого человека, который обрек себя на дело опасное, роковое и должен был из объятий пламенно любимой им женщины броситься в омут приключений с тем, чтобы, может статься, потерять в нем свою голову. Решились, однако ж, заранее принять нужные меры против революционных замыслов. Как осторожный и искусный шахматный игрок заранее, в отсутствие своего противника, изучает предполагаемые ходы его и свои, так соображала Евгения Сергеевна, как вернее дать шах и мать врагам своего отечества.

Признан был Застрембецкий на секретное совещание. Ходы определены. Открытие важной тайны должно было служить залогом преданности Владислава русскому делу. Он описал местность, где хранилось депо оружия, на которое мать его положила столько забот и денег.

Застрембецкий просил у Владислава позволения занести это описание в свою памятную книжку. Позволение охотно дано, важная тайна принадлежала уже двум новым лицам.

Планы и действия Зарницыной и ее сообщников следовало пока скрыть от местной полиции, которая могла бы преждевременно ударить в набат, и, может быть, так как она имела в своей среде польских чиновников, шепнуть заговорщикам, чтобы они приняли свои меры. Да, Евгения Сергеевна не хотела, чтобы эта полиция, ничего не знавшая, что у нее делается под носом, чужими руками загребала жар. Положено было тревожить заговорщиков, особенно наиболее колеблющихся и робких анонимными письмами от лица, преданного им, что имена их отмечены в списке лиц, заподозренных русским правительством. В этих письмах не должно было щадить имя Владислава Стабровского и спуститься на советы не вдаваться до времени в отчаянные предприятия. Особенно Суздилович, хотя и обещавший проливать в некотором роде кровь свою за дело отчизны, однако ж, более храбрый в словесных битвах, чем в кровопролитных, должен был служить мишенью, в которую сподвижники Зарницыной предполагали бить наверняка. Сделать в нем брешь значило поднять тревогу в польском лагере. Паника от него могла широко распространиться. Положено было также действовать на хлопов слухами об измене панов "Белому Царю", оказавшему им недавно столько милостей освобождением от крепостного ига. Имение Сурмина было близко от местности, из которой витебские заговорщики должны были выступить на помощь могилевцам, а Сурмин во время пребывания своего среди белорусского населения, доставшегося ему по наследству, успел разными льготами по оброкам, наделу земли и разными гуманными мерами склонить это население в пользу всех, кто носил имя русское. Стоило только местной администрации заявить, что она расположена энергически действовать против мятежной шляхты, как поднялись бы тысячи рук, готовых на народную войну.

Впоследствии белорусские крестьяне это доказали.

Во время совещаний нашего триумвирата слуга доложил Евгении Сергеевне, что пришел Жучок и желает видеть ее с глазу на глаз. При этом имени Владислав с изумлением вопросительно посмотрел на нее. Жучок, поверенный Жвирждовского в покупке оружия для витебских повстанцев, преданный их интересах, этот самый Жучок имеет теперь секретные сношения с тою, которая посвятила себя на уничтожение их замыслов? Она поняла вопросительный взгляд Владислава и отвечала на него по-французски:

- Не бойтесь, он из наших,- и, обратившись к слуге, приказала просить Жучка и сказать ему, что здесь все свои.

- Берегитесь, однако ж, его,- заметил Застрембецкий,- я людям с кошачьими глазами никогда не доверяю. Мой благодетель-ксендз имел точно такие. Вчера Жучок предан Стабровскому, завтра предаст Зарницыну.

- Ранеев прислал мне его, как доверенного человека. Не знаю отношений их друг к другу, но я, полагаясь на слово умирающего, истинного патриота, доверилась Жучку и покуда не имею причины раскаиваться. Скажу вам русскую пословицу, хоть и немного грубую, сырую: "мне хоть бы пес, да яйца нес". Послушаем, что скажет. Он доставил оружие матери Владислава, я имею на это доказательства, и если осмелится изменить нам, так сам на себя накинет петлю.

Жучок, войдя в комнату, благоговейно перекрестился перед образом Спасителя, висевшим в углу комнаты, осмотрел бывших в ней так, что никто из них не мог определить, на кого именно он смотрел.

- Люди свои? два поляка!-думал он,- один сын революционерки Стабровской, другой разжалованный. Что ж он сам? Вор, грабитель, бежавший из тюрьмы. Не глубокое раскаяние привело его к смертельному одру Ранеева, а чувство самосохранения, желание избегнуть опасности попасть опять за железную решетку и кончить жизнь в рудниках. И в это самое время, когда благородный старик, собираясь перейти в вечность, так великодушно прощал его, он сыграл с ним злую шутку, представив ему за сына своего чужого мальчика, взятого на прокать из подворья. Правда, он дал слово Ранееву служить в Витебской губернии русскому делу и выполняет это служение усердно, умно, хоть и не бескорыстно. Но он животолюбив, жаль ему расстаться с довольством жизни, и решился быть осторожным при двух свидетелях, ему мало знакомых.

- Что скажешь хорошенького? - спросила его Зарницына.

Жучок не скоро отвечал, ему надо было сообразиться что говорить среди обстановки лиц, между которыми нежданно очутился, и для этого употребил следующий маневр: приложил руку к груди, откашлялся и только тогда, когда тяжело перевел дух, отвечал:

- Извините, сударыня, одышка меня взяла, лесенка ваша высока, человек старый, немощный. Что угодно спросить?

- Нашел ли след к месту, где хранится оружие, которое ты же доставлял Стабровской?

Один глаз Жучка посмотрел на Застрембецкого, другой на Владислава, рукою он указал на последнего.

- Его милость, кажись, сынок ее, Владислав, по батюшке не знаю, да у поляков это не в обычае, скажу просто: пан лучше меня знает об этом.

Владислав нарочно стал описывать неверно местность, где хранилось оружие.

- Шутить изволишь, пан,- перебил его Жучок,- или делаешь отвод.

- А как по-твоему? - спросила Зарницына.

- По-моему? Сказал бы, да...

- Не бойся пана Владислава: повторяю тебе, он наш. А чтобы более тебя уверить в этом, открою тебе под великим секретом: он муж дочери Михаила Аполлоновича Ранеева.

- Дочки Ранеева? Елизаветы Михайловны? Не поверил бы, кабы не вы говорили. Каких чудес ныне не творится! Пожалуй, скоро услышим, что Мерославский командует отрядом против поляков. Дивны дела твои, Господи!

И силился он возвесть горе непослушные глаза свои и перекрестился, как будто нечистая сила налегла на него.

- Коли так,- продолжал он,- вот что вам открою. Его милость пан Владислав и другой пан, по прозванью Волк, закадышный друг покойной панны Стабровской, сам под своим надзором в первых числах марта, в полночь, перевозили оружие. Возчики были евреи. По именам их назвать могу, да вам скучненько будет подбирать Мошек да Осек. Верстах в десяти, с одной стороны, от фольварка пана Стабровского и в семи от вотчины Сурмина, с другой стороны, есть дремучий лес, нога человеческая и конская прокладывают в нем след разве тогда, когда охотники-паны делают облавы на медведей. Да в последнее время под видом охоты учили в тамошних местах воинскому делу шляхту и разный набранный с борка и с сосенки сброд. Пан Владислав должен это знать. Среди леса, более к солнечному восходу, от бури покачнули свои кудрявые головушки три богатыря-дуба, а все-таки не покорились ей. Только стопочки повывернули из песчаного грунта. От этого земля с корнями вздулась, а под ними устроился будто нарочно свод. Свод этот протянули под корнями других дерев. Надо сказать к чести шляхтичей, они забыли свой гонор и работали усердно до поту лица. Так устроили подвал и уложили в него ящики и тюки с оружием. Сухо и безопасно, лес не расскажет. Под корнями одного дуба сделали лазейку и заклали ее искусно сучьями, а по деревьям к этому месту поделали топором метки, чуть-чуть видные. Так ли, пан Владислав? - покончил Жучок свое объяснение твердым, самонадеянным голосом, торжествуя успех своих искусных поисков. Он собирался окончательно обеспечить себе выход из опасного положения, если бы польская сторона вздумала потревожить его.

- Верно,- отвечал Владислав.

Действительно, описание местности, где хранилось оружие, было сделано Жучком верно с описанием, которое сделал Владислав Зарницыной и Застрембецкому.

- Еще вот что скажу, пан,- продолжал Жучок,- когда откидывали снег от корней дерева, где делали лазейку, один из рабочих неосторожно кинул в тебя мерзлый ком снега и зашиб тебе глаз. Помнишь ли, с каким синяком ходил ты несколько дней.

- И это верно,- сказал Владислав.

- Теперь ты наш,- порешил Жучок.- Поляк хитер, да...

- Да неразумен, хочешь ты сказать, как говорят здешние хлопы,- подхватил Застрембецкий.

- Смею ли это выговорить, да еще при панах. А вот что по-моему, как я, сужу об них. Сгоряча звезды хватает, а под ногами не видит капкана. Русский сер, да волка съел. С виду простоват и в землю глядит, и в затылке почесывает, будто думку в нем отыскивает, а она давно у него на ладони. Как сильно схватить за ретивое, так отчеканит такой фортель, какого и лукавому щеголю, поляку не выкинуть. Теперь, барыня,- обратился он к Евгении Сергеевне,- развязывай кошель. Мы люди торговые, услужить услужим добрым людям, а все-таки своих счетов не забываем. Евреям, да еще кой-кому заплатил я 20 дукатов, по-нашему арабчиков, а коли таких у тебя не окажется, так мы и русским золотом не побрезгаем.

Евгения Сергеевна вышла в другие комнаты и, возвратись, отсчитала Жучку 40 полуимпериалов и в придачу к ним сказала ему "сердечное спасибо".

- Что я тебе говорил, написал бы на бумагу, да мы люди не чернильные, к этому делу не привычны. Оно и надежнее. Советую и вам, паны, и тебе, барыня, не доверять секретов бумаги. Помни, каждая буква - доносчик и предатель.

Выходя, Жучок опять благоговейно перекрестился перед образом и, раскланявшись с собеседниками, примолвил: "Понадоблюсь, позовите".

- Ручаюсь, плут порядочный,- заметил Застрембецкий, когда Жучок вышел.- Я подозреваю в нем человека более образованного, чем он кажется. У него вырываются иногда слова, которые простой купец не привык употреблять. Впрочем нам доискиваться до его тайн не для чего. Человек для нас бесценный. Такими сыщиками дорожила бы и французская полиция.

- Все это bel et bon,- сказала Зарницына после минутного молчания,- но теперь нам надо рассудить, что мы из этого сделаем.

Собеседники погрузились в глубокую думу.

- А вот что пришло мне в голову,- отозвался Застрембецкий первым, ударив себя ладонью по лбу.- Прошу внимания у моей аудитории и молчания, пока я сам не задам вам вопросов.

- Буду нема, как статуя,- сказала Евгения Сергеевна.

- А я, как рыба,- присовокупил Владислав.

- Через пять дней я окончательно выписываюсь из лазарета. Могут в Литве начаться военные действия, стыдно мне в это время не быть при полку. Пожалуй, еще трусом назовут, а я скорее готов всадить себе пулю в лоб, чем заслужить такое позорное название. Со мною выписываются десять солдат. С этим отрядом делаю крюку верст пятьдесят, может быть, и более от маршрута нашего. Хоть бы пришлось опять под суд, как Бог свят, я это исполню. Мы завертываем уж, конечно, не к пану Стабровскому, а... отгадаете ли куда?

Евгения Сергеевна и Владислав отвечали: "нет".

- Завертываем в имение русского помещика Сурмина, вашего постояльца. Вы слышали от Жучка, что это имение верстах в семи от заколдованного леса. Не знаете ли, кто у него управляющий, поляк или русский?

- Слышала, что русский конторщик, выписанный им из Приреченского имения.

- Прекрасно! Можете ли вы, Евгения Сергеевна, выхлопотать от вашего постояльца приказ управляющему его, чтобы он дал нам для нашей экспедиции достаточное число подвод и рабочих, и вина в волю. Последнее условие неизменно.

- Уверена, что Сурмин не откажет.

- Кругом глухой местности, о которой мы столько говорили, всемирный потоп оставил отстой свой - бесчисленные озера и болота. Между ними жилья по две, по три хаты, в нескольких верстах друг от друга. Заколдованный лес не пойдет на меня и моих сослуживцев... как бишь... (он постучал пальцем по лбу) те, те, те... нашел! эврика!.. как Барнамский лес на Макбета. Между ночью и утреннею зорькой вытаскиваем ящики и тюки из кладовой и прямо в ближайшее озеро бултых. Таким образом повстанцы останутся без оружия кроме того, которое могут набрать у панов. Дело сделано, Стабровский в стороне. Какой власти посмеют заговорщики заикнуться об этой пропаже?

Владислав пожал Застрембецкому руку.

- Но не подвергаете ли вы солдат какой-нибудь опасности? - спросила Евгения Сергеевна.

- В такой глуши разве квакающие персоны нападут на нас.

- Так как эта экспедиция может состояться, как вы рассчитываете, дней через пять, через шесть,- отозвался Владислав,- а я отправлюсь нынче же к себе в деревню, чтобы показаться заговорщикам, то я послезавтра же устрою осмотр местности, где хранится оружие. Со мною будет Волк, мой affide. Разумеется, мы найдем все в порядке, и спокойны... Дожидайтесь только моего пароля. Он будет заключаться в одном слове: пора. Я пришлю вам его с Лизой.

- Дай Бог вам успеха,- сказала Зарницына.- Мое дело выхлопотать от Сурмина приказ его управляющему и написать письмо к мужу, чтобы он строго не взыскивал с Застрембецкого за просрочку по маршруту.

Застрембецкий в знак благодарности поцеловал ручку у Евгении Сергеевны.

- Помните,- сказал Владислав, прощаясь с ним,- через неделю, не прежде. Ручаюсь вам, не опоздаете.

V

Владислав у себя в деревне. Ему казалось, он упал с седьмого неба в пропасть, где кишат змеи и разные гады, готовые вонзить в него свое жало или облить его своим ядом. Десять дней прошли для него в земном раю. Не дивный ли сон мелькнул перед ним? Нет, это было наяву, он наслаждался счастьем, каким только избраннику свыше дано наслаждаться на земле. Он обладал вполне Лизой, этой прекрасной, божественной женщиной, которой один взгляд бывало обдавал его восторгом, и за эти дни готов идти на пытку. А пытка душевная его ожидает. Он должен надеть личину преданного заговорщика, расставлять сети своим товарищам и между тем сам избегать ловушки. Он знает, что за ним следят соглядатаи и зорче других один - неумытный, свирепый Волк. Владислав вооружился всею твердостью своего характера и приготовился отклонить каждый удар, против него направленный. К этим политическим тревогам присоединились и домашние, хозяйственные, которые только отчасти мог он удовлетворить. Рабочие и прислуга не получали жалованья за несколько месяцев, крестьяне ели хлеб из мякины пополам с корою деревьев и мхом. Правда, некоторые из них, отчаянные парни, из-за хлеба и вина и напуганные панами, что всех холостых русских заберут в казаки, очертя голову, поступали в жонд. Волк, которому поручено было распоряжаться суммами его, исправно платил этим новобранцам положенное жалованье. Но большая часть холопов, старики, женщины, дети,- это бродячие по земле тени... Глядя на них, сердце замирало у Владислава. В закромах господских амбаров проглядывало дно, службы и хозяйственные заведения валились, винокуренный завод не действовал, серебро было продано или заложено евреям, долги росли. До такого расстроенного состояния Эдвига Стабровская патриотическими затеями довела свое богатое состояние. Если б не одолжил Владислава пан в колтуне небольшою суммою, да не дедушка Яскулка, подаривший новобрачным три тысячи рублей, так молодой полковник пришел бы в отчаянное положение. Из этих денег он спешил удовлетворить дворовых жалованьем и уделить, по возможности, на хлеб крестьянам. Надо, однако ж, было ему приняться за дело, которому он душою отдался. Он пригласил к себе вожаков и участников заговора. В этом заседании, по обыкновению, спорили, горячились, передавали друг другу то отрадные, то неблагоприятные вести. Приехал Волк и сел в кружок их, угрюм и мрачен. Он ерошил свои щетинистые волосы и долго глазами впивался в Владислава, наконец крякнул:

- Между нами есть изменник.

- Кто такой? - спросили несколько встревоженных голосов,- откройте негодяя.

- Вот он,- разразился Волк, указывая на Владислава.

Кто смотрел на обвиненного с бешенством, кто с изумлением, иной пожимал плечами.

Первая мысль Владислава была, что тайна его измены открыта. Он побледнел - от страха или негодования, всякий из присутствующих заключал по-своему. Но скоро оправился он и спросил твердым голосом:

- Какие доказательства?

- Ты женат на русской.

Надо оговориться, что Жучок, желая угодить и нашим и вашим, дал знать Волку через доверенного человека о женитьбе Стабровского. "От этого для русской стороны беды никакой не будет,- думал он,- по крайней мере, на случай, задобрю сильного поляка в свою пользу".

- Только-то!- воскликнул Владислав с особенным одушевлением и не без закваски горькой иронии.- Важное преступление! криминальное дело! И за него то, многоуважаемые паны и братья, я обвиняюсь в измене! Да, я женат дней с десять на русской. Но разве Пустовойтова, подруга и адъютант нашего знаменитого генерала Лангевича, не русская? А его за это никто не называл изменником. Да, я женат на русской Ранеевой. Но в ней течет польская кровь, мать ее была полька, дед ее, панцирный боярин Яскулка - поляк, род ее соединен кровными узами с родом Стабровских. Я полюбил ее еще в Москве страстно, как может только полюбить пылкий молодой человек. Если б вы ее увидели, признались бы, что я не мог не сделаться данником ее красоты. Отец ее не соглашался на наш брак, но он умер, и Елизабета, оставшись сиротой, укрыла свою голову от житейских гроз под кровом деда и сердце свое на моей груди. То, что я чувствую, что я мыслю, чувствует, мыслит и она. Старик-Яскулка видит во внучке лучшее свое утешение, любит меня и устроил нашу свадьбу. Он завещает нам все свое богатство с тем, чтобы мы приняли его фамилию. Вы знаете, что мать моя, принеся на алтарь отчизны двух сыновей, принесла на него и все свое состояние. Я разорен. Если б не добрый друг мой (Владислав указал рукой на пана в колтуне) и не дед Яскулка, я не имел бы теперь насущного хлеба и чести принимать вас у себя. Дружба, любовь и самолюбивые прихоти старика спасают меня от разорения. Неужели мне надо было испрашивать благословения на брак мой у пана Волка? Не прислал ли ему наш святой отец папа секретной буллы на разрешение и запрещение браков? Не вручил ли ему жонд диктаторской власти располагать нашим семейным благосостоянием? Давно точит он бесполезно кинжал, который я же ему, как другу, подарил. Крови, крови ему нужно, хотя бы своего брата. Суду вашему, паны, повергаю себя. Грудь моя открыта, разите ее. До сих пор не было у нас палача, посвятите его в новый, высокий сан.

Рукоплескания покрыли эту горячую, сильную речь.

- Нет, нет, не виновен пан Владислав Стабровский, не изменник он! - закричали все единодушно, кроме Волка.

Он дрожал от стыда и ярости.

- На месте пана Волка,- сказал один из членов жонда,- я просил бы прощения у того, кого он так несправедливо обвинил в измене.

Волк молчал и не двинулся с места.

- А чтобы доказать вам,- сказал Владислав,- как моя жена стоит вашей любви, я готов представить вам ее через два дня, здесь в кругу вашем.

- Желаем, просим,- закричали все, опять кроме Волка.

- Поляки были всегда рыцари чести и поклонники красоты,- продолжал торжествующий Владислав,- и я уверен, что она принята будет вами с должным уважением.

- Кто осмелится оскорбить панну хоть малейшим неприятным намеком, тот будет иметь дело со мною,- сказал один из офицеров.

- И со мною,- подхватили голоса.

- Через два дня ваше желание будет исполнено, многоуважаемые паны.

Едва Владислав проговорил это, как вошел слуга и подал Суздиловичу письмо за тремя печатями.

- От кого? - спросил тот.

- Привез нарочный из вашей экономии,- отвечал слуга,- а туда доставил еврей, отдал письмо и ускакал, не сказав от кого.

Тараканьи усики зашевелились. Суздилович дрожащими руками сломал печати и стал читать про себя таинственное послание.

Во время чтения грудь и брюшко его сильно колебались, на лице его отпечаталось смущение и страх. Прочитав письмо, он передал его Стабровскому, а этот, пробежав послание, просил у Суздиловича позволение передать его вслух ко всеобщему сведению.

Письмо начиналось уверениями в горячей преданности польской справе и в дружбе к лицу, к которому было адресовано. Вслед затем аноним предупреждал, что русскому правительству известны имена многих членов витебского жонда, и оно собирается потребовать их к допросу. Прилагался список заговорщиков, в том числе большей части собравшихся теперь у Владислава. Во главе стоял пулковник их. Неизвестно, почему в списке не фигурировал Волк.

- Какой-нибудь пуф, чтобы нас обморочить и напугать,- сказал Владислав.

- Утка, которой надо свернуть голову,- проворчал Волк.

- Однако ж должен быть из наших,- заметил кто-то,- посторонний не мог бы узнать так верно имена членов нашего жонда.

- Кто бы это был, как вы думаете? - спросили Суздиловича.

Холодный пот капал с лица на его закрученные усики. Пыхтя, он отвечал, что не может придумать кто бы был сочинителем таинственного послания.

- Все-таки не безопасно,- прибавил он.

- Надо бы принять меры, явиться в город, показаться начальству, прикрыть измену хитрыми уверениями в преданности русскому правительству,- подали свой голос более робкие.

Волк злобно усмехнулся.

- Ступайте, ступайте, паны, оставьте из себя заложников московским властям или попрячьтесь в своих норах. Но не забывайте, какое наказание ожидает изменника. Оно отыщет его и под письменным столом превосходительного. Что до меня, то я остаюсь на своем посту, пока эта рука (он поднял кулак своей мускулистой руки) в состоянии будет разить врагов моей отчизны и предателей ее. А чтобы проверить наши действительные силы, я, с позволения пана пулковника Стабровского (слово пулковника было произнесено с особенной иронией), приглашаю верных нашему делу прибыть к месту, где мы обыкновенно производим наши маневры.

- Согласен,- сказал Владислав.

- Согласны,- отвечало все собрание, многие из страха угрозы Волка.

- Мое дело и ваше, паны, собрать туда под предлогом охоты на медведя,- продолжал он,- всех, завербованных в наш жонд. Мы сосчитаем повстанцев, распределим их на разряды, косиньеров и других рукопашных бойцов, стрелков и кавалеристов. Кстати, сделаем учение. Не все говорить, пора и делать. А то дождемся, что бабы русские перевяжут нас по рукам и ногам.

Решено было завтра же исполнить предложение Волка.

- Кстати,- сказал потихоньку Владислав Волку,- осмотрим и местность, где хранится оружие. Мы давно туда не заглядывали.

- Я там был на днях,- сказал также тихо Волк,- все благополучно, впрочем, предосторожность ваша не лишняя, я к вашим услугам, пан пулковник.

Волк отвесил глубокий поклон.

Владислав, увлекаясь порывом доказать своим собратам, что красавица-жена его не только не опасна для польского дела, но еще сочувствует ему, дал слово заговорщикам представить им ее. Разве ему мало было, что он сам ходит по раскаленному железу, что каждая минута его жизни отравлена страхом быть открытым в предательстве, что он должен притворяться, обманывать, лукавить, играть тяжелую, двусмысленную роль, он еще привлекает в эту опасную игру женщину, им боготворимую. Но слово дано, его надо исполнить. Он знает, что Лиза из любви к нему и патриотизма готова на все жертвы (та, которую он от нее теперь требует, должна быть последняя), и решился послать за женою своей Кирилла, преданного ему слугу, и бывшую свою няньку, старушку, любившую его как сына.

"Бесценная, дорогая моя Лиза! - писал он жене.- Я здоров и покоен, все здесь благополучно.

Но у меня есть до тебя жарчайшая просьба. Я должен исполнить желание моих собратов, познакомить тебя с ними. Уверен, что ты приедешь и сумеешь быть приветливой, обворожительной хозяйкой. Не учиться тебе стать. За почтительное внимание к тебе моих гостей я ручаюсь. Посылаю за тобой преданных мне людей. Целую заочно тысячу раз твои ручки и ножки, пока не перецелую их в яве.

Горячо любящий тебя В. С."

За Лизаветой Михайловной Стабровской отправлена легкая и покойная бричка, какие умеют только делать в Варшаве, на четверке бойких лошадок, с мужскою и женскою стражей, которая должна охранять в дороге свою госпожу. Что бы сказал Михайло Аполлоныч Ранеев, увидав дочь свою, паню Стабровскую, едущую в этом экипаже на свидание с польскими заговорщиками!

На другой день повстанцы по данной повестке собрались на назначенном месте. Их обещано было паней Эдвигой Стабровской несколько тысяч, оказалось налицо человек пятьсот. Все дробная шляхта, мелкие чиновники, экономы, псари, из хлопов гуляки и беглые, отчаянные бобыли, которым дома нечего было есть, а в жонде отпускались обильные порции хлеба, иногда мяса и вина, и обещана богатая добыча от неприятеля. Были тут и студенты, и мальчики-гимназисты, настроенные матерями и сестрами к патриотическим подвигам. Вождями их большей частью назначены служившие в русской службе офицеры, изменившие своему законному знамени. Все-таки эта была сила, которая, если не могла бороться с русскими войсками, имела возможность в соединении с могилевскими и минскими бандами раздуть революционный пожар и озаботить русское правительство. Недаром же потребовало оно несколько полков из внутренних губерний.

Местность, где собралась банда, была глухая. Сосновый вековой лес, устланный засохшим папоротником, тянулся продольным островом на десяток верст. С одной стороны, огромное озеро, которому в нескольких местах не было дна. С другой стороны, непроходимое болото. Только с востока проходила каймой, на версту в длину и на десятки сажен в ширину, ровная возвышенность из твердого грунта, поросшая травой и образовавшая род плотины между озером и лесом. Здесь можно было ехать и возам. Но какой шальной не только на телеге, но и пеший пустился бы в путь, из которого не было исхода на торную дорогу! Деревушки из трех, четырех дворов мелькали за озером. По ту сторону его они имели свои надежные сообщения. На луговине этой расположилась банда. Офицеры разместили повстанцев, как сказано было на совещании, по разрядам. Им даны образцовые оружия из экономии панов до получения казенных из депо. Ряды стрелков должны были открыть атаку. Многие из них метко попадали в деревья, служившие мишенью. Учили их пользоваться каждым деревом, каждым пнем, холмом, камнем, чтобы из-за них поражать неприятеля, а самим быть под защитою, предлагаемою им местностью. И в этих маневрах показали многие свою сметливость и проворство. За стрелками должны были следовать ряды косиньеров, как напирающие гряды морских валов, одна за другой. Им наказано косить москалей не слишком низко, как траву, чтобы не подвергнуть головы ударам врагов, и не слишком высоко, чтобы не открыть им грудь, а вполчеловека, в разрезе живота. Затем хлынули ряды с вилами. Натиск трезубцев в руках избранных мощных повстанцев, похожих на мясников, должен был, казалось, произвести сильное опустошение в рядах неприятелей. Но это была только театральная сцена, на которой актеры не видели настоящего, вооруженного огнестрельным оружием, солдата, привыкшего бестрепетно встречать огонь и острие штыка, не слыхали стона своих братьев, пожинаемых ядрами и картечью русской артиллерии. Для испытания кавалеристов были устроены плетни и вырыты канавы. Стреляли в цель на всем скаку. И тут, особенно псари, показали свое искусство. Офицеры аплодировали ловким наездникам. По окончании маневров приготовлено раздольное угощение повстанцам, водка лилась, как будто из неисчерпаемых бочек Данаид. Во время маневров Волк и Владислав Стабровский ходили осматривать местность, где хранилось депо оружия. Ни одного человеческого следа не оказалось к ней, все найдено было на своем месте. Ни люди, ни лесные духи не выдали тайны. Довольные удачным учением повстанцев и успокоенные насчет сохранности оружейного депо, избранные члены жонда принялись также за закуску и осушение бутылок и в этом деле перещеголяли даже своих субалтернов. Сердца патриотов упивались торжеством будущих побед, но головы их преклонились перед торжеством Вакха. Развезли их по домам, как возят истомленных телят на рынки. Только Стабровский и Волк были довольно трезвы и не потеряли рассудка.

VI

Лиза оставалась одна со своим дедом. Тони не выдержала долго разлуки с ней и посетила ее. С обеих сторон отдан отчет в том, что с ними случилось с тех пор, как они не виделись. Не удивилась одна, узнав, что Сурмин сделал предлжение ее подруге, она это предугадывала прежде; но изумилась и как бы испугалась другая, когда Лиза открыла ей тайну своего брака.

- Ты, Ранеева, теперь пани Стабровская? - едва не вскрикнула Тони.- Нет, это неправда, ты меня морочишь, повтори еще, расскажи, как это чудо совершилось.

И рассказала Лиза во второй раз и про любовь свою к Владиславу, с которой она до сих пор боролась, и патриотические побуждения, заставившие ее решиться на роковой шаг.

Тони, выслушав этот рассказ, горячо обняла ее, припала к ней на плечо и заплакала.

- Уж не хоронишь ли меня, живую? - сказала Лиза, смущенная ее слезами,- напротив, радоваться должна ты моему счастью.

- Прости мне, мой друг, эти слезы, они невольные. Оттого ли они льются, что известие о твоем браке поразило меня своей нечаянностью, оттого ли, что вижу тебя такою радостною, счастливою после стольких страданий,- сама не знаю.

Тони, говоря это, слукавила. Какое-то грустное, щемящее сердце чувство охватило ее, она не в силах была его преодолеть.

- Да, я счастлива,- говорила Лиза,- как может быть только счастлива женщина на земле. Если б могло надо мною совершиться чудо, чтобы мне вновь начать жизнь, я не желала бы ей другого исхода. Чтобы со мной не случилось, какие бы несчастия меня впредь ни ожидали, я всегда буду благодарить Бога за то, что Он в это время послал мне. Десять дней блаженства, какое и не снилось мне в грезах, да за них разве не отдашь всю жизнь свою!

Расставаясь, подруги обещались чаще видеться и передавать друг другу, что с ними впредь могло случиться.

Прибыли за Лизой лошади и дворовая ее свита. Кирилл подал ей письмо своего пана. Оно не тревожило ее. Напротив того ее одушевляла мысль пожить несколько часов между заговорщиками, как бы в стане их, и испытать мучительное чувство, какое испытывает человек, около сердца которого шевелится холодное острие кинжала. Дрожь пробегает по всему телу, захватывает дух, смерть на одну линию, но кинжал исторгнут из руки врага и нанесен на него самого.

"Без борьбы нет победы",- говорила она некогда, и готовится теперь вступить в эту борьбу и помериться силами с врагами ее отечества. И потом сладкое, высокое чувство торжества над ними, спасение любимого человека от позорной казни, возвращение блудного сына матери-России, о! с чем может сравниться наслаждение этим торжеством!

Дав лошадям отдохнуть и насытиться, она скоро собралась в дорогу и стала прощаться со своим дедом.

- Будет ли конец этим тревогам! - говорил с грустью Яскулка, провожая ее.

Он помышлял в это время уже не о дворянстве, а о внучках, Яскулках, которые должны были усладить последние дни его жизни. Когда кончилось прощание, он сунул ей в руку пакет, примолвив:

- Молодая пани должна угостить своих хлопов. В пакет было вложено сто рублей - так расщедрился для своей дорогой внучки доселе скупой старик.

Лиза написала коротенькое письмо Евгении Сергеевне, другое, еще короче, Тони и пролетела через город на Двине, окутанный мраком ночи, не повидавшись ни с одной из них.

Верстах в десяти от имения Стабровского поднималась конусом высокая песчаная гора. У подножия ее была панская мыза.

- Это фольварк Волка,- сказал Лизе слуга Кирилл,- злостливый человек, пану моему противник.

Въехали на гору. Было время восхождения солнца. Первые робкие лучи его пали на желтоватое темя ее, потом раскрыли перед нашими путешественниками ощетинившийся по ее склону сосновый лес, по которому взмах ветра гнал темнозеленые волны. Все кругом на низине казалось обширным озером, но это было не озеро, а мираж его, напущенный туманом. Мало-помалу лучи солнца разорвали сизую пелену, покрывавшую низменную окрестность, полетели в стороны и взвились дымчатые клочки. Скоро обозначились озера, словно серебряные блюда (по выражению поэта Некрасова), расставленные на зеленой скатерти лугов. Заискрился мохнатый ковер болота, затканный золотым утоком солнечных лучей. Стаи диких уток, покрякивая и стуча крыльями, поднимались со своего ночлега и переносились с места на место. Начали слегка обрисовываться на горизонте деревушки, кое-где выступили и панские дома. Лиза не смыкала глаз и любовалась разостланной перед ней картиной. Вывел ее из этого приятного созерцания голос Кирилла.

- Здесь, барынька,- сказал он, обращаясь к ней с козел смесью языков русского, польского и белорусского, но все-таки, в угоду своей госпоже, с преобладанием первого,- на этой горе встречу делали панцирные бояре панам крулям, коли они приезжали на витебскую землю. Поэтому и гора прозывается сторожевою. Вот граница отсюда видна,- прибавил он, указывая кнутом, взятым у кучера, на просеку, прорезанную в дальнем лесу,- то Могилевская за нею губерния. Там, чай, теперь идет смута и кровь течет, а у нас, храни нас Господь и Матка Божья, кажись, все смирно, лишь бы паны не сдуровали.

Это замечание сильно кольнуло в сердце Лизы.

"Неужели,- думала она,- в Могилевской губернии начался открытый мятеж, а мой муж ничего не знает? Не готовятся ли здешние заговорщики к решительному удару? не ловушку ли ему ставят?"

- От кого ж ты эти вести слышал? - тревожно спросила она Кирилла.

- Народ говорит; а вы знаете, барынька, по русской пословице: "глас народа - глас Божий".

Дорога шла уж по песчаной отлогости горы, к тому ж лошади, чуя близость домашней конюшни, бежали и без понуждения. Но Лиза, в нетерпении увидеть скорее мужа и разрешить мучившую ее загадку, приказывала ехать шибче.

- Уж недалече наша мыза, вот видишь, барынька,- сказал Кирилл, указывая кнутом на выдвигающийся из-за березовой рощи господский дом.- А вот влево, в другую сторону, чуть видно вдали, экономия пана Сурмина. Богаче всех в здешнем краю. Две мельницы, винокуренный завод, да и хлопы его против других панских живут, як у Иезуса на плечике. Едят чистый русский хлеб без мякины, и хаты у них не курные.

- А у нас каково?

- При пани Эдвиге было даже погано, а как сделался хозяином пан Владислав, стало легче.

Дорога пошла ровная и твердая, кучер, гикнув, пустил лошадей вскачь, будто в лад с сердцем пани, хотевшей бы перенестись к мужу на крыльях.

Когда они въехали на господский двор, вид запущенных служб и хозяйственных заведений сделал неприятное впечатление на Лизу, но оно тотчас изгладилось при виде Владислава, сбегавшего к ней с наружного крыльца. Он принял ее в свои объятия. Лицо его было радостно.

- Ничего приятного? - был ее первый вопрос.

- Ничего,- отвечал он,- разве ты привезла худые вести?

Она рассказала ему, что слышала от Кирилла.

- Вздор! Я должен бы первый об этом знать,- сказал он, ведя ее в комнаты и расточая ей самые нежные ласки.

В комнатах сохранялись еще следы, хотя полинялые и потускневшие, прежнего богатства Стабровских, но Лиза ничего не видела, ни о чем не думала, как о желании доказать мужу свою любовь, угодить ему разумным приемом ожидаемых гостей и заставить их сознаться, что она достойна его выбора.

Она скидала свой глубокий траур по отцу только на время венчания и двух-трех следующих дней и решилась явиться в нем и перед гостями своими. В этом был лукавый умысел показаться перед ними в одежде, которую носили тогда польки в знак скорби по угнетенной отчизне. Владислав одобрил ее намерение.

Было сделано угощение хлопам из денег, назначенных на этот предмет Яскулкой. Еще с раннего утра разосланы повестки панам с приглашением на обед.

Съехались гости, между ними не было Волка. Отсутствие его было замечено и истолковано не в пользу его. Все видели, что на завтраке после маневров повстанцев он и Владислав не проявляли друг к другу знаков неприязни.

- Злой человек! - слышалось между ними,- оскорбил безвинно человека и на него ж изволит гневаться. Хорошо, что не он избран нашим довудцем, а то бы наложил на всех свою волчью лапу.

Появление хозяйки было для нее блистательным торжеством. Восторженный шепот пробежал между панами. Всех очаровала она своей красотой, приветливостью, изяществом манер и умом.

- Счастливчик этот Владислав,- говорили они,- кто бы не желал быть на его месте! Сколько бы завистливых сердец заныло при виде ее в кругу наших панн!

И гости платили ей возможными любезностями, приправленными искренним уважением, а любезными поляки, при своем образовании, умеют быть, когда не затемняют их рассудка сумасбродные мечтания. Траурная одежда ее бросилась им в глаза и польстила их легковерному патриотическому чувству. Лиза присоединялась в этом случае к их национальной скорби. Особенно Суздилович, закручивая свои усики, вертелся перед ней, как бес перед заутреней, и рассыпался в комплиментах, какие мог только исчерпать со дна своего умственного кладезя. Тут уж он не спорил с товарищами, а соглашался со всеми в похвалах пани Стабровской. Лиза извинялась перед ними, что не может говорить по-польски и принуждена изъясняться по-французски.

- Но,- прибавила она,- любя мужа, я постараюсь скоро выучиться родному его языку, языки же славянские так братски сродны, только латинское начертание букв мешают их согласию.

Первый тост провозгласила она за благоденствие Польши (в мыслях и сердце своем она прибавляла: "и только в слиянии с Россией под русскою державой"). Восторженный виват сопровождал этот тост.

- Полюбите, полюбите нашу отчизну,- говорили ей гости,- право она лучше, нежели описывают ее у вас.

- Я и так ее люблю, желаю ей всевозможного добра,- отвечала Лиза.

Тост за ее здоровье покрыли изъявления бешеного восторга виватами, стуком ножей и вилок, рукоплесканиями, огласившими даже дальние комнаты. Был тост и за успех патриотического дела. И за него осушила хозяйка бокальчик, не противореча своему чувству.

Оживился разговор, посыпались лукавые вопросы, какую страну предпочитает она в своем сердце: Россию или Польшу, на чью сторону она станет, если бы в здешнем краю возгорелась война между русскими и поляками.

- Предпочту страну, которой больше предан мой муж, стану на ту сторону, на которой он будет стоять,- были ее двусмысленные ответы.

Разъехались гости, радостно убежденные, что приобрели прекрасную соседку и горячую патриотку.

"Тяжело, ох, как тяжело,- думала Лиза - притворяться, обманывать, говорить не то, что в мыслях, что чувствуешь!" Но не сказала мужу, как трудна была игра, которую она в эти часы разыгрывала, и казалась веселою. Она знала, что ему труднее нести это бремя целые дни и недели. На третий день сам Владислав поторопил жену в город.

- Как ни жаль мне расстаться с тобою, милый друг, радость моя, божество мое,- говорил он,- но ты должна поспешить к Зарницыной и сказать ей только одно слово: пора! От этого слова зависит наша судьба.

В сладостном упоении от свидания с мужем, довольная, что успешно замаскировала перед заговорщиками двуличное поведение любимого человека, не изменив своему патриотическому лозунгу, Лиза не мешкая снарядилась в обратный путь.

- Что бы со мной не случилось,- говорил ей Владислав,- воспоминание блаженства, которое ты мне подарила, будет для меня отрадой и в последний час моей жизни.

- Не говори о последнем часе теперь, когда мы с тобой так счастливы, не гневи Бога,- произнесла Лиза, обвив крепко его шею своими белоснежными руками и на пламенные его поцелуи отвечая ему без счету такими же.

Стоя на крыльце, он долго провожал ее глазами, пока она не перестала махать ему платком и экипаж не скрылся у него из виду. Возвратившись домой, он бросился на диван и зарыдал, как слабонервная женщина.

По приезде в город, Лиза на этот раз заехала к Евгении Сергеевне, передала ей роковой пароль, завернула к Тони, расцеловала ее и поспешила к себе, в дом Яскулки, чтобы заключить себя в четырех стенах и там только думать и молиться о дорогом для нее существе.

Приказ от Сурмина к управляющему его витебским имением был уже в руках Евгении Сергеевны. Он дал его с величайшим удовольствием, прибавив в нем, чтобы солдат угостили как можно лучше и исполняли все требования фельдфебеля, дворянина Застрембецкого, как бы господские.

- Готовы ли в экспедицию, которую сами же задумали?- спросила она Застрембецкого, явившегося к ней но ее приглашению.

- Мы выписались из лазарета, нужные бумаги, от кого следует, готовы, стоит только за ними сбегать в канцелярию.

- Так с Богом и вот вам на случай нужды вашей и вашей команды триста рублей и письмо к моему мужу. Не берите теперь казенных подвод, лучше наймите.

- Предосторожность не лишняя.

Получив свои бумаги и наняв подводы, Застрембецкий отправился ночью в путь со своей командой и был уже на рассвете в имении Сурмина под видом квартирьеров полка, который должен был прибыть туда же через два, три дня. Отдавая приказчику письмо Андрея Иваныча, он шепнул ему о цели своей поездки. Этот был человек сметливый, энергический, преданный своему доверителю, и не успело еще солнышко моргнуть своими подслеповатыми лучами, как двадцать парных подвод, с таким же числом возчиков и таким же числом рабочих при десяти бравых солдатах, с запасом заступов и веревок очутились, как лист перед травой, на местности, где хранилось оружие повстанцев. Означенная подробно в записной книжке Застрембецкого, она была найдена без затруднений. Русский любит удалые подвиги, недаром же пословица: "в одно ухо влез, в другое вылез". Работали живо, горячо, как будто на приступе крепости. Крестьяне соперничали с солдатами. Фельдфебель распоряжался работами осмотрительно, осторожно, чтобы команда его не подверглась ушибу. С другой стороны, за тем же наблюдал приказчик над своими рабочими. Подсекли еще корни дерев, расширили главную лазейку, устроили новые. Песчаный грунт облегчал работу. Сердце Застрембецкого было, однако ж, не на месте. Что если кто из банды услышит стук в лесу, даст знать своим, начнется бой, и тогда фельдфебель - снова солдат навсегда. Но в этой глуши зловещих признаков ни откуда не видно и не слышно, только птицы, испуганные стуком топоров, спешили отлететь в глубь леса. Через час с небольшим ящики, тюки, цибики уложены на подводы, свезены к озеру, скачены с берега и свалены в воду. Совершив этот подвиг, солдаты и за ними хлопы перекрестились, как будто утопили нечистую силу. Застрембецкий взглянул на небо и благоговейно приложил руку к сердцу. Если кто и видел их с дальнего противоположного берега из деревушки, на нем засевшей, так они показались шевелившеюся муравьиной кучей. С песнями возвратились солдаты домой. Сделано им и возчикам угощение, какого они не запомнили изо всей жизни своей. Строго были наказано хранить тайну экспедиции. "Были солдаты, квартирьеры, назначили квартиры для полка и уехали" - таков был наказ в деревне. Обедал Застрембецкий у приказчика. За столом вкусный рассольник из почек, молочный поросенок под хреном и сметаной, белый, нежный, тающий во рту, хоть бы в Троицком трактире, индейка, облитая жиром, как янтарем, поджаренная так, что кожа ее слегка хрустела на зубах, херес и шампанское из господского погреба. Выспавшись часика три, дав отдохнуть своей команде и поблагодарив за все про все усердного приказчика. Застрембецкий отправился к ночи в обратный путь. Между ним и Владиславом условлено было, чтобы на первую ночь после уничтожения оружейного депо приказчик дал весть об успехе зажженным в виде маяка снопом соломы. Высмотреть издали этот сигнал должен был нарочно посланный Кирилл. Но в ту ночь приказчик, боясь возбудить подозрение в усадьбах окружных панов, рассудил за лучшее сделать это на другой день во время всенощной по случаю какого-то наступающего годового праздника; кстати, надо было иллюминовать колокольню.

Застрембецкий к утру прибыл в город на Двине, остановился в предместье, в корчме, и на несколько минут завернул к Зарницыной, чтобы отрапортовать ей о благополучном совершении своей экспедиции. Только на третий день мог он выехать из города, его задержали казенные подводы, за которыми надо было посылать в уезд. Приехав в одно из местечек Виленской губернии, где был расположен штаб его полка, он явился к генералу Зарницыну, донес его превосходительству о благополучном прибытии своем с десятью выписанными из лазарета рядовыми, вручил ему свои бумаги и потом письмо от Евгении Сергеевны. Читая его, генерал усмехался и качал головой, вслед затем богатырскою рукою ласково потрепал фельдфебеля по плечу. Но вдруг в лице его сделалась перемена, брови его насупились: он успел в это время взглянуть в маршрут команды и в свидетельство гарнизонного начальника о времени отправки ее.

- Как ни жаль мне вас,- сказал он несколько строгим голосом,- я предлагаю вам отправиться на три дня на гауптвахту, вы просрочили три дня по маршруту.

- Евгения Сергеевна...- заикнулся было Застрембецкий.

- Бабам не след вмешиваться в дела службы, я не вмешиваюсь в ее дела. Дисциплина прежде всего.

- Слушаю, ваше превосходительство,- сказал только фельдфебель, знавший, что генерал в подобных случаях неумолим, и, выставив вперед правую ногу, повернулся налево кругом к двери.

По выходе его из комнаты генерал стал в раздумье ходить по ней. "Евгения огорчится за своего protege", говорил он сам с собой. "Но мы поправим его. За отличие в первом деле я представлю его в офицеры".

Это задушевное обещание было вскоре исполнено. За отличную храбрость в двух, трех делах против мятежников Застрембецкому возвращен прежний его поручичий чин.

Владислав в первую ночь после уничтожения оружейного депо посылал Кирилла посмотреть издали, зажжен ли вестовой маяк. Кирилл возвратился с известием, что ни одного огонька не видно на крышах в имении Сурмина. Сердце у Владислава замерло. "Неужели,- думал он,- не было Застрембецкому удачи? не помешало ли ему какое важное затруднение? В случае же ожидают его бедственные последствия, жонд восторжествует". Весь следующий день провел он в мучительной тревоге. Наступила ночь. Кирилл был послан вновь на рекогносцировку. На этот раз ответ был благоприятен, посланный донес, что колокольня сильно освещена как люстра и на огромном шесте пылает огненный сноп. Владислав успокоился. Через два дня прискакал к нему тощий еврей на тощей лошаденке. Он барабанил голыми пятками по ребрам своей клячи и вдобавок выбивал из нее прыть обломком кнута. Пейсики его, прилипшие от пота ко лбу и к вискам, не развевались по обыкновению из-под ермолки. Он проворно соскочил с неоседланной лошади и подал письмо первому попавшемуся ему на глаза слуге, примолвил только: "по еврейской почте, пану Стабровскому, из Горыгорецка". За доставление письма была выслана из панского дома щедрая награда. Письмо было от могилевского воеводы Жвирждовского, Топора. Он извещал только в нескольких иероглифических строках, к которым ключ имел Стабровский, что начинает свои действия с Горыгорецкого института и умоляет витебских доброжелателей "быть немедленно готовыми".

Наступал роковой час для Владислава. Можно судить, что происходило в его душе. Игра шла на шах и мат. Он оповестил заговорщиков, чтобы они съехались к нему для выслушания важной вести. Во время его тревожного состояния носился перед ним образ Лизы в виде ангела-хранителя и утешителя его.

Съехались заговорщики. Решено было созвать тотчас повстанцев и распределить по ним оружие из депо.

Прибыли к назначенному месту.

Ужас овладел членами жонда, когда они увидали, что место это изрыто, кладовая, где хранились ящики и тюки, пусты.

Была минута оцепенелого молчания. Бледные, трясясь от страха и бешенства, все озирали друг друга, как бы искали, не обнаружит ли чье лицо предателя.

- Измена! измена! - закричали заговорщики.

Но где было искать изменника, на кого было указать, кого обличить? Все лица были одинаково мертвенно-бледны, все они выражали одно чувство ужаса.

Таково состояние воинов перед сражением, когда у них не оказалось зарядов, таково оно у моряков, когда на полном бегу парохода от сильнейшего неприятеля кочегар закричал: "нет больше топлива".

- Вы осматривали депо во время наших маневров,- с дерзким видом обратились офицеры к Владиславу и Волку.

- Осматривали,- отвечали они твердым голосом,- и нашли все в порядке, ни одного человеческого следа не было заметно.

- Судить Волка и Стабровского!- расстрелять их! - слышались голоса.

Волк был спокоен и только злобно усмехался; Владислав, мысленно призывая на помощь Лизу, старался не изменить себе. Но если бы приложить руку к его сердцу, которое то учащенно билось, то совсем замолкало, как у человека в предсмертной агонии, можно было бы судить, в каком он состоянии находился. Однако ж, большинство собрания утишило поднимавшуюся на них грозу, находя обвинение двух лучших членов своих вопиющею несправедливостью. Имя Стабровского чтили за великие пожертвования, сделанные жонду его матерью; его лично любили за прекрасные душевные качества; Волка не любили, но знали, что он исступленный патриот и неспособен на измену. Положили осмотреть кругом местность, через которую можно было провезти ящики и тюки. Освидетельствовали твердый перешеек, отделявший лес от озера. Свежие следы множества колес и копыт лошадиных обозначались на нем, на берегу озера видны были прорези от спуска в него тяжестей. Послали лазутчиков по корчмам и деревушкам. Посланные с западной стороны леса не добыли никаких сведений. Посланные с восточной стороны донесли, по сказанию евреев-корчмарей, что на днях приезжали в имение Сурмина несколько солдат назначили квартиры пехотному полку, который должен был вскоре прибыть туда, и оповестили, что вслед за ним прибудет целая кавалерийская дивизия со своею артиллерией из Тверской губернии (Действительно, кавалерийская дивизия вскоре пришла из Тверской губернии и, простояв там несколько времени без дела, возвратилась на свои постоянные квартиры.), что квартирьеры ездили с крестьянами Сурмина на многих подводах, но куда, за нем - неизвестно. Остановились на том, что был изменник, но что на изменника нельзя было указать. Кто открыл тайну места, где было сложено оружие, кто провел к нему команду, в этом была загадка сфинкса. Кому было разгадать ее? Падало подозрение на евреев, возивших оружие в лес из недостроенного костела, на Жучка... Но Жучок сам доставлял оружие, станет ли он поднимать на себя руки?.. Жаловаться нельзя и некому, продолжать исследования опасно. Если изменник найдется, мщение, ужасное, примерное мщение должно пасть на его голову. Предлагали было спалить деревни Сурмина. "Жаль, что мы не убили его, когда он, больной, ехал с доктором Левенмаулем", говорили некоторые паны, сделавшие на его экипаж ночное нападение. Спалить деревни Сурмина было нелегко. Узнали, что приказчик его взял все меры предосторожности на случай неприязненных действий со стороны жонда: усилены и вооружены караулы по деревням, две исправные пожарные трубы во всей готовности, бочки с водою припасены. К тому же весть о скором прибытии полка и затем кавалерийской дивизии озадачила членов жонда. Самые робкие из них, по ироническому совету Волка, или попрятались в своих норах, или отправились в губернский город показаться тамошнему начальству под личиной преданности русскому правительству. Первый из беглецов был Суздилович, обещавший проливать кровь свою за отечество. Оставшимися членами жонда решено было скрывать свое несчастье в глубине души, Волка и Стабровского не предавать суду, а наскоро собрать у панов огнестрельное и холодное оружие, какое могло у них только оказаться, отобрать волей и неволей у хлопов косы и вилы и вооружать ими повстанцев, оставшихся верными отчизне, и дожидаться дальнейших событий.

Прискакал опять еврей-почтарь с письмом к Стабровскому. Жвирждовский-Топор просил немедленной помощи. Вскоре узнали, что осада Горыгорецкого института не удалась, шайки могилевские рассеяны, воевода Топор и его сподвижники бежали, он сам пойман и повешен на обгорелой перекладине ворот в Опатове, который он зажег собственной рукой. Так вымещал он на бедных своих соотечественниках горькие неудачи против русских. Товарищи его - кто повешен, кто расстрелян. Не только небольшие отряды войска, но исправники с крестьянами успешно действовали против мятежников. Героям жонда, мечтавшим водрузить польское знамя на колокольне Ивана Великого и даже на западном берегу Волги, неучтиво вязали руки назад и представляли законному начальству.

В Минской губернии организатором тамошней банды, капитан генерального штаба Машевский, также несчастно кончил свои подвиги (Рассказываю об этом событии со слов одного близкого мне человека, определенного в Слуцке из внутренних губерний России.).

Услышав о неудачах своего собрата, могилевского воеводы, Машевский утекал со всею бандой, довольно многочисленной, на запад. День был жаркий, повстанцы утомились усиленным походом. В нескольких верстах от местечка Тимковичи (Слуцкого уезда), по предложению одного из довудцев, хорошо знакомого с тамошнею местностью, назначен отдых в густом лесу. Среди его поляна, обнесенная древними дубами и березами, перерезанная ручьем, представляла приятный и надежный приют. Здесь расположилась банда. Сочная трава предлагала вкусный корм лошадям и под сенью тенистых дерев, которых только верхушки затрогивали солнечные лучи, растилала свои цветные ковры усталым воинам. К водам ручья, чистым как хрусталь, холодным как лед, припали жаждущие. В банде было до 70 панов, большая часть их - люди богатые. Они совершали поход со всем комфортом роскошной жизни, какую привыкли вести у себя дома, и потому имели с собой экипажи, множество лошадей, поваров, многочисленную прислугу. Повстанцев - нижних чинов было, как говорили, близ тысячи. Все это расположилось на поляне. Задымился костер, началось стряпанье. Паны сели в свой кружок, военная челядь отделилась в свои. Во всех было сытно и весело. В дворянском кружке подавали изысканные кушанья, пили дорогие французские вина; в артелях довольствовались сытной похлебкой из круп, сухарями и водкой. Никто не ожидал невзгоды. Был у них слух, что, когда они снимались с ночлега, позади их, верст за 50, ночевать пришел русский небольшой отряд. Нужны были крылья, чтобы настичь их. Но у русских солдат, когда требует долг, есть духовные крылья, переносящие их через сказочные пространства. Отряд этот, восстановивший свои силы пищей и отдыхом, состоял из сотни казаков и двух батальонов пехоты. Он сделал 25 верст в одну ночь, отдохнул на заре и после нового 25-верстного перехода очутился близ упомянутого леса через час после прихода туда шайки Машевского. Тихо подошли батальоны к лесу, казаки тихо обогнули его. Лошади их, будто понимая мысли своих всадников, казалось, затаивали шаги свои. Шайка продолжала еще пировать или отдыхать. Среди леса завивался дымок и образовывал облачко на чистой лазури неба. На этот предательский дымок пошли русские. Только, когда беда была уже на носу мятежников, они встревожились и бросились к оружию. Но пули и штыки пехоты и пики казаков делали уже свое дело. Надо отдать справедливость находчивости и мужеству повстанцев и вождей их. Придя в себя, они сражались искусно и отчаянно. Во время самого разгара битвы прибегает к Машевскому мальчик-гимназист, лет 14-15, срезавший из охотничьего ружья русского солдата.

- Пулковник, я убил человека,- говорит он плаксивым голосом.

- Молодец! не жалей псов-москалей, бей их больше, завтра будешь офицером,- был ответ Машевского.

Но скоро он сам тяжело ранен. Истекая кровью, он дает знак рукой русскому солдату, который в него выстрелил, подойти к нему. Солдат, видя, что бессильный, распростертый на земле враг для него больше не опасен, подходит к начальнику банды.

- Дарю храброму воину это дорогое оружие,- сказал Машевский, указывая на богатое охотничье ружье, лежавшее у ног его.- Прими его от умирающего на память.

Простодушный солдат принимает подарок, но, тот, собрав последние силы, схватывает револьвер, лежавший с другой стороны, и стреляет в него в упор.

- Вот вам, собакам-москалям, на память от умирающего поляка.

Надо ли говорить, что товарищи убитого солдата, свидетели этой предательской сцены, докончили несколькими штыками умирающего начальника банды и не давали панам пардона. Ценные вещи на них, деньги и заводские лошади достались большею частью казакам, экипажи разрешетены пулями. Съестное, оставшееся после роскошной трапезы довудцев, съедено, вина выпито на память усопших.

Что делалось в это время в среде витебских заговорщиков? Довудцы,- как мы сказали,- притаились в своих гнездах или уехали в город, иные пробирались лесами на запад. Повстанцев частью распустили, частью разбежались они сами. Только Волк удержал при себе самых отчаянных, человек до пятидесяти. Горя чувством мщения за неудачи витебского жонда, он переносился с отдельным отрядом из потаенного места на другое, жил в лесах, скрывался у друзей соседей, у ксендзов, палил русские деревни, наводил страх на витебскую окраину. Это был уж не революционный вождь, а атаман разбойничьей шайки. Часть ее исправники с помощью крестьян переловили. Сам Волк с оставшимися при нем 20 человеками, решившимися идти напропалую, высматривал еще жертву позначительней. Изменник, выдавший тайну местности, где хранилось оружие, не выходил у него из головы ни днем ни ночью. То на одного, то на другого из своих товарищей, обращал он свои подозрения и нередко, по какому-то инстинкту, останавливал их на Владиславе, хотя не имел на то основательных доказательств. Мысль эта лишила его сна и пищи. Следя за своей жертвой, он не мог найти себе покоя до тех пор, пока не найдет предателя.

Владислав оставался еще у себя дома, наблюдая, не вспыхнет ли еще где в ближайшем крае искра из-под угасающего пепла революции. Он успокоился, когда переловили большую часть шайки Волка, и собирался ехать к жене, но его задерживали еще в имении некоторые домашние, не терпящие отлагательства, распоряжения. Он посылал по временам письма к Лизе и получал от нее ответы. Никто и ничто не тревожило гонца с этими письмами. До сих пор он ничего не писал ей о политических делах края. Между тем молва оповестила Лизу, что в Витебской губернии все успокоилось, она просила мужа прислать ей хоть resume положения края. С новым письмом был послан Кирилл.

"Наконец, только теперь могу сказать тебе, мой друг",- писал он,- что все в крае спокойно. Воля твоя исполнена. Обезоруженный нами жонд не был в состоянии ничего предпринять. Кровь братьев не будет больше литься. Счастье наше обеспечено. Я остался здесь только на два дня по экстренным хозяйственным делам. Через 48 мучительных часов разлуки я, счастливейший из смертных, обнимаю тебя. Но, желая тебя успокоить на свой счет, посылаю с этим письмом нарочного. Да будет над тобою благословение Божье.

Твой до последней минуты моей жизни В. С."

Письмо было написано в неосторожных выражениях в минуты безмятежного спокойствия, в чаду от блаженства, его ожидавшего. О Волке, которого он почитал своим врагом, ходили слухи, что он убежал в Царство Польское, знали, что окна в доме его заколочены наглухо, на дворе ни живой души; с других сторон не ожидалось опасности.

Кирилл делал прежние поездки свои к барыньке без всяких приключений. Он ехал верхом и ныне спокойный, довольный, что скоро переедет со своим паном к Яскулке, где не будут их пугать революционные затеи и заживут они, как у "Иезуса на плечике". По временам в религиозном настроении затягивал он духовные гимны. При спуске с сторожевой горы на окраине леса и в нескольких саженях от дороги показалась фигура Волка и с ним несколько всадников. При виде их Кирилл побледнел и вздрогнул.

- Стой! - закричал ему ужасным голосом Волк, высыпав со своей шайкой из леса и преграждая ему дорогу.- Куда и с чем едешь?

В это время он кивнул своим клевретам, те поняли его - и несколько сильных рук остановили лошадь Кирилла за уздцы.

- Еду от пана в город,- отвечал твердым голосом Кирилл.

- Есть письмо к пани Стабровской?

- Послан со словесным приказанием,- был ответ слуги.

- Разденьте его,- закричал Волк, следя ястребиными глазами за всеми движениями.

Скинули с Кирилла шинель, сюртук, жилет, порылись в них, потрясли их, посыпались мелкие серебряные монеты. В это время он нагнулся, как бы для того, чтобы подобрать деньги. Письмо, сложенное вчетверо, было у него в маленьком кошельке за голенищем сапога. Достать его из кошелька, разжевать и проглотить было в это мгновение мыслью верного слуги. Но это могло бы удаться разве какому-нибудь Боско и то не в такие тревожные минуты. Он достал, однако ж, кошелек, сжал его в руки и силился стереть то, что в нем заключалось, в порошок. Волк, заметив это движение, приказал своим схватить его за руку и разнять пальцы. Кошелек был исторгнут с большими усилиями, так что на руке остались синяки и ссадины, и вручен начальнику шайки.

Волк вынул из кошелька скомканное письмецо, печать рассыпалась. Он старался разгладить его и стал про себя читать с видимым затруднением, так как мелкие сгибы на нем мешали глазам свободно перебегать по строкам. Безобразное лицо его конвульсивно передернулось и приняло демоническое выражение, наконец он разразился диким хохотом.

- Так вот где изменник,- вскричал он и велел связать Кириллу руки назад, посадить его на лошадь и вести к себе на фольварок под сильным караулом.

Что делал Волк со своею шайкой в лесу? Не поджидал ли кого? До этого дня он, действительно, скрывался у своих друзей, панов и ксендзов, но, получив тайное известие, что один из членов жонда, подозреваемый в измене, должен проезжать из города по дороге через лес сторожевой горы, стал со своей шайкой тут поджидать его. Подозрение падало на невинного - судьба послала настоящего изменника. Смысл письма с некоторыми толкованиями был ясен, особенно выражения: "воля твоя исполнена, обезоруженный нами жонд", не требовали перевода. Загадка сфинкса была разрешена.

VII

Через два дня Владислав отправился в своей варшавской бричке на четверике, при нем были кучер и слуга. К шести часам вечера он въезжал на песчаную сторожевую гору. Погода была пасмурная и ненастная. Порывистый ветер завывал в мрачном лесу, будто пел похоронную песню, деревья скрипели. Носились ли в мыслях Владислава ожидания скорого, сладкого свидания с обожаемою им женщиной, или природа настраивала его к тяжелому предчувствию, знал один Бог. Лошади шли медленно по глубокому песку в гору. Вдруг с криком, с двух сторон, из леса налетели на экипаж десяток молодцов и между ними Волк. Лошади остановлены, постромки, гужи и хомутины перерезаны. Увидав Волка и привязанного к дереву Кирилла, Владислав понял все, что его ожидало. Первым его движением было схватиться за револьвер, лежавший в сумке брички, и выстрелить в своего врага. Но удар, худо направленный неловким стрелком, владевшим, как он признавался матери, лучше пером, чем огнестрельным оружием, миновал цель. Минута, и человек шесть окружили экипаж, вскарабкались в него, один выхватил револьвер, другие силились вытащить Владислава из брички. Кучер и слуга слезли со своих мест и бросились помогать своему господину. Борьба была отчаянная. У слуги было охотничье ручье. Он выстрелил и свалил одного из шайки. Против него выступил с револьвером сам Волк, слуга заносит на него наотмашь приклад разряженного ружья, как попало. Удар приходится по колену и раздробляет чашку. Сгоряча Волк не чувствует боли. Наконец, сила превозмогла: Владислав, изнеможденный борьбою, исторгнут из брички, связанный по рукам и ногам, в плену у разбойников, прислуга убита.

- Помнишь ли,- сказал Волк, у которого глаза горели, как раскаленные уголья,- помнишь ли клятву, данную тобою в Москве, когда поступал в жонд? Ты изменил ей. Помнишь ли, что завещала мне мать твоя, когда я говорил о кинжале, который ты мне подарил? Ты истоптал завет матери. Друг, брат!!.. А насмешки надо мною, над всеми нами? Хоть бы представление друзьям, братьям красавицы-патриотки Елизаветы! Недаром нарек ты меня палачом. Да, я избран совершить над тобою приговор нашего верховного трибунала. Видишь, вот роковой кинжал!

Он блеснул кинжалом, который вынул из ножен. На стали не было ни одного пятна, он не употребил его в кровавое дело с простыми смертными, приберегая для высшего назначения.

- Тащите его в лес,- крикнул Волк своей шайке.- Пусть слуга его видит казнь его и передаст о ней прекрасной актрисе, достойной его подруге.

Владислава повлекли в лес и привязали к дереву против того, к которому был привязан Кирилл. Слуга, выбиваясь из своих уз, грыз их от чувства бессилия помочь своему господину.

- Скажи: "да здравствует Польша и погибнут враги ее", и я облегчу тебе переход в вечность.

Владислав молчал.

- Так разденьте его.

Раздели.

- В этом виде лучше почуют мертвечину дикие звери и разнесут ее на части. Теперь готовься, отступник, читай себе отходную.

Владислав взглянул на пасмурное небо, едва видное между верхушками дерев, и благоговейно, со слезами на глазах, произнес молитву, потом, обратись к верному слуге своему, завещал передать Лизе, что в последние минуты его жизни дорогое имя ее было последним словом, которое уста и сердце его сказали на земле.

Волк поднял кинжал и утопил его в груди несчастной жертвы. Розовая кровь брызнула на руку убийцы и забила ключом на белой, высокой груди мученика. Трава под ним далеко окрасилась. Скоро прекрасное, цветущее лицо Владислава подернулось белым покровом смерти.

К дереву, к которому привязано было тело его, прибили дощечку, заранее припасенную, с надписью: "Так карают изменников отчизны". В этом положении оно оставлено на съедение волкам. Убитые слуга и кучер брошены далеко от дороги в чаще леса. Бричка разрублена на мелкие части, их также разбросили по лесу. Лошади уведены в фольварк Волка, вещи поценнее и деньги разобраны шайкой, по дороге не осталось следов от разбоя.

Бедный Кирилл, привязанный к дереву и осужденный смотреть целые часы на труп любимого господина, пробыл в этом положении весь день. В ночь озарился лес заревом. То горел дом Волка, службы и хозяйственные заведения, подожженные собственною его рукой.

Тело Владислава не было, однако ж, тронуто волками оттого ли, что они удовольствовались снедью кучера и слуги, или испуганные заревом пожара, может быть и стрельбою, бывшею накануне. Смертные останки его также пощажены были смертью, так как вся кровь его уж истекла, а кто не знает, что такие трупы сохраняются долее трупов людей, умерших естественною смертью.

Утром следующего дня ехавший на возу по дороге через лес еврей услыхал крики. Испуганный, он долго был в раздумье, идти ли на них, наконец решился. Ужасное зрелище представилось ему. Он хотел было бежать к своему возу и уехать, но, склонясь на жалобные просьбы узника, развязал на нем веревки и, прельщенный обещанием щедрой награды, отвез его в стан. Здесь рассказано было Кириллом все, что с ним и его паном случилось. Началось следствие, похоронили Владислава на кладбище ближайшего костела, сделаны поиски за убийцей и его шайкой. Шайка была распущена Волком, но вскоре большую часть ее переловила местная полиция с крестьянами. Сам он с двумя преданными ему сообщниками, не хотевшими с ним расстаться стал пробираться на обетованный запад. Раздробленное колено его сильно разболелось, мучения стали нестерпимы. Идти пешком сделалось невозможным, на лошади сидел он с величайшим трудом. Так скитались они несколько суток как бродяги, где день, где ночь, большей частью в лесах. Взятыми из дому в изобилии съестными припасами утоляли они голод. Револьвер украли у Волка приставшие к ним новые бродяги, беглецы из разных банд. Оставшиеся при нем товарищи, узнав, что за ними послана погоня, и наскучив его стонами и скрежетом зубов, бросили его на волю судьбы. Наконец, самого Волка выследили полиция и крестьяне на границе Витебской и Минской губерний у какого-то болота. Ему оставалось отдаться в руки преследовавших его или попытаться переехать через болото и, если не удастся, погибнуть в нем. Потеряв голову, он бросился в болото. Некоторое расстояние проехал он благополучно по кочкам и через кусты, жестоко хлеставшие его по лицу, только в одном месте, казавшемся ему надежным, лошадь его завязла. Трясина начала всасывать ее в себя. Чем более лошадь билась, тем более погружалась вглубь. Волк благословил бы судьбу свою, если б мог с нею утопиться. Но его не теряли из вида крестьяне, хорошо знавшие местность. Им велено было достать его живьем. Они обошли болото с другой стороны и, перескакивая с кочки на кочку, цепляясь за сучья кустов, подкладывая под себя жерди, приближались к своей добыче. Раздаются крики: "лови, лови его!" В них слышит он свой приговор. Несмотря на мучительную боль в ноге, он слезает с лошади. То в безумном отчаянии, будто вполне владея здоровыми силами, шагает по болоту, то падает, изнемогая от страданий, едва ползет, как жаба, которую мальчишки пришибли камнем и у которой внутренности выходят уже наружу. Он выбирает самые опасные места трясины. Тень руки блуждает около него, она кажется ему рукою баснословного исполина. Какие-то тиски схватывают его, он чувствует на шее своей мокрую, холодную веревку. Как бы затянуть ее? - думает он, но у него недостает уже сил, он теряет, наконец, сознание окружающих его предметов. С разных сторон схватывают его, кладут на веревочные носилки. Его приводят в чувство, его берегут, как драгоценный субъект, как знатного заложника. Он отвезен в ближайший городок, посажен за железную решетку. Над ним наряжен военный суд. Собственное признание, приправленное ругательствами насчет русских и сожалением, что он не мог сделать им более вреда, довершает улики свидетелей.

В один день, на позорной колеснице, в позорной одежде преступника, он приближается к месту казни. Толпа глядит на него бесчувственно, иные даже насмехаются над его дикообразной физиономией. Он честит народ именем рабов, себя превозносит героем-мученником за свободу отчизны.

- Убийца своего брата, - брошен ему из толпы громовый упрек.

Только пани и паненки со слезами на глазах простирают к нему руки и благословляют его. Столб поставлен на торговой площади, обряды исполнены, Волк повешен.

Остается мне исполнить тяжкий долг - отдать отчет в тех проявлениях ужасного состояния Лизы, когда она получила через Кирилла и Евгению Сергеевну роковую весть о смерти Владислава. Постараюсь сократить описание грустных, раздирающих душу сцен. Кирилл, исхудалый, постаревший в несколько дней, явился сначала к Зарницыной и рассказал ей о своем плене и разбойническом убийстве своего господина. Зарницына, как можно судить, была поражена этим известием. Со всеми предосторожностями, со всею горячностью материнской любви передано оно Лизе. Были часы, в которые боялись за ее рассудок. Несчастная совершенно упала духом, проклинала себя за то, что погубила страстно любимого ею человека, сурово выговаривала своей второй матери, что вовлекла ее в преступление. Потеря ее преобладала в ее сердце и мыслях над убеждением, что она совершила подвиг за дело отечества, что избавила край от многих бедствий. Молитва образумила ее. Она поспешила на могилу мужа и на ней выплакала свою молодую жизнь, все свои земные радости. С этого времени горесть ее не проявлялась более наружу, но тем сильнее сосредоточилась в груди ее. Яскулку тоже поразила весть об ужасной смерти Владислава, им искренно любимого. Он стал со дня на день сильно хиреть. Евгения Сергеевна, представив администрации все доказательства преданности Владислава России, спасла имя его от нареканий и осуждений. Имя это осталось без пятна. Впоследствии над могилой его был поставлен памятник с простою надписью: "такой-то, таких-то лет, погиб мученическою смертью от руки убийцы за дело русское". Подвиг двух женщин остался тайною для всех, кроме самых близких им. Нужно ли говорить о том, сколько нежных, горячих забот и утешений посвятили Тони и Сурмин несчастной вдове.

Лиза Стабровская осталась жить при своем деде и отказалась от света. Через несколько месяцев он умер на руках ее, завещав ей все свое состояние. Но для чего было ей теперь богатство? Она продала имение, дав себе слово, вырученные за него деньги употребить на бедных и на обновление православных церквей в Белоруссии. Только неважную сумму предназначила себе. Была у нее еще затаенная мысль, которую подкреплял по временам вид фарфоровой статуэтки - сестры милосердия, подаренной ей отцом ее. "Это было его назначение, его завещание,- говорила она про себя,- это была воля Провидения, и я хоть этот завет свято исполню".

Совестно мне вслед за рассказом о печальной участи моей героини перенестись тотчас к лицу, погрязшему в омуте бесчестных дел, с клеймом преступника, и между тем довольному своею судьбою, счастливому. Но не так ли на сцене, где вращается жизнь человечества, стоят рядом добродетельный человек и злодей, люди с разными оттенками - беленький, черненький и серенький. А роман есть отражение, копия этой жизни. С такою оговоркою приступаю к последнему сказанию о Киноварове-Жучке.

Вечером летнего дня шел он по главной улице города на Двине. Он в этот день обходил своих должников, так как в следующее утро собирался отправиться восвояси, в Динабург. Только что кончил он свои расчеты с Зарницыной и погоревал с ней о смерти Владислава. Довольный, счастливый, что обделал делишки, так что остриг овечек и снял шкурку с волков, Жучок мечтал дорогой, как заживет в своем домике, будет продолжать свою торговлю и идти с нею в гору. Мало ли какие мечты роились в голове его. И садик-то нужно бы спустить по отлогости горы к Двине, китайскую беседку в нем устроить, где бы в ней соснуть после сытного обеда, не худо бы и купаленку на реке поставить. А то, когда он сходит в привольные для всех воды, не убережешься от нахальных взглядов прачек, моющих поблизости грязное белье. Пуще всего надоедает ему бинокль, наводимый на него соседкой, вдовушкой гарнизонного офицера, когда он пробирается по берегу к вожделенным струям. Чего ей?

По пути его была гостиница, которую содержал поляк Бршепршедецкий. Кстати, нужно было завернуть к нему, чтобы очистить счеты за забранный кяхтинский чай, спрашиваемый прихотливыми русскими офицерами полка Зарницына, незадолго стоявшего в городе, и отчасти поляками. Был счетец и по векселю. Боковой карман его кафтана вмещал уже в своей утробе три тысячи рублей, почему ж бы не прибавить в нее нового слоя кредиток. Содержателя гостиницы не было ни в конторе, ни в его семейном отделении. Он находился в одном из номеров у своего постояльца, белорусского помещика, промышлявшего более карточной игрой, чем сельским хозяйством. Здесь собралось человек с десять разнородных личностей. На зеленом поле ломберного стола лежали стопы колод и другие принадлежности карточной игры, красовались пачки кредиток разного цвета и среди их кучка золота в ожидании, что в турнире, предложенном банкометом, рьяные рыцари присовокупят к ним новые вклады. Понтеры сидели за столом или стояли подле него. На доклад номерного содержателю гостиницы, что пришел такой-то и желает его видеть, Бршепршедецкий попросил хозяина номера позволить Жучку войти, предупредив, что он человек неопасный, да и некоторые из игроков ручались за его скромность. Позволение охотно дано. Трактирщик, любивший сам играть в карты, в этом случае рассчитывал, что на несколько часов задержит в номере кредитора и оттянет свой долг до другого дня. А кто знает? Судьба-индейка не нанесет ли ему в этот вечер золотых яиц? Тогда и квит с долгом.

Вошел Жучок, не перекрестясь, как это обыкновенно делал, когда входил к русским, но только низко поклонился и пожелал честной кампании здравия. Трактирщик отрекомендовал вошедшего банкомету, хозяину номера; тот, занятый игрою, довольно небрежно кивнул Жучку.

- Извините, пан добродзей,- сказал своему посетителю трактирщик, загибая угол на выигранной им карте,- видите, в ходу, наверно, принесли мне счастье. Успеем еще поговорить о деле, а вы покуда присядьте да поучитесь в отгадку.

- Подожду,- отвечал смиренно Жучок. Содержатель гостиницы мимолетно указал глазами молодому человеку, лет двадцати, стоявшему недалеко от него (это был его сын), на нового посетителя и на бутылки, стоявшие на подоконнике. Молодой человек понял взгляд отца, раскупорил бутылку шампанского и, налив из нее огромный стакан, предложил его Жучку.

Этому отказываться было совестно, бутылка ведь для него начата. В давнопрошедшее время он пивал водку стаканами, чтобы заморить в груди угрызения совести, и не бывал, как говорят, ни в одном глазе, и теперь от нескольких глотков искрометного затуманило у него в голове.

Никто из игроков не обращал на него внимания; знали , что купец Жучок не умеет и карт держать в руках и потому в обществе их человек посторонний.

Между тем глаза его разгорались более и более, перебегая от карт банкомета и понтеров на пачки кредиток и особенно на кучку золота, игравшего своими искрометными лучами. Давно отрекся он от карт, погубивших его, и твердо держался обета-не прикасаться к ним, словно к огню. Однако ж, какая-то невидимая сила притягивала его к столу, он к нему подошел.

На этот раз демон-искуситель стоял за ним и нашептывал ему то насмешливые, то обольстительные речи:

- Посмотри,- говорил лукавый голос,- как тебя оскорбляют здесь. Тебя, мизерного купчишку, выталкивают, как пария, из среды благородного общества, хоть бы из учтивости предложили принять участие в игре. И не с такою шляхтою играл ты, генералы не гнушались перекинуться с тобою. А куш-то порядочный, едва ли не десять тысяч; банкомет богат, не постоит и за большую сумму. Проигрывал ты прежде. Что ж? Может быть, судьба ждала тебя в этот час, отыграешься, да еще разбогатеешь. Поверь мне, сорвешь банк. А удовольствие поразит неожиданным торжеством победы людей, которые тебя ни во что считают, с чем можно сравнить? Рискни.

Пыхтел, боролся Жучок со своим искусителем до поту лица и - рискнул.

- Позволите ли мне, сиволапу, поставить карточку?- сказал он, обратясь к банкомету.

- Не имею права отказывать здесь никому,- отвечал этот, несколько поморщившись, воображая, что ставка такой мизерной личности будет ничтожна и только задержит игру.

- Помните,- сказал насмешливо банкомет,- что правая сторона моя, а левая ваша, и расплата должна быть немедленная.

- Смекаю. И я играю ведь не на щепки,- отозвался Жучок.

- Я ручаюсь за него в тысяче,- сказал хозяин гостиницы, мигнув банкомету,- авось, дескать, молодец попадет на удочку.

Карта Жучка пошла и взяла сто рублей. Он поставил ее на транспорт, загнув по правилам игры. Взяла.

- Угодно получить деньги? - спросил его банкомет уже голосом серьезным и вежливым.

- Атанде - идет на пе.

Карта взяла восемьсот рублей серебром.

Изумленные игроки переглянулись. Тот, кто не умел брать карты в руки, преобразился в искусного и отважного карточного бойца. Сам банкомет, хотя и испытанный в боях подобного рода, внутренне признал его за опасного противника, но не обнаружив и тени смущения, спросил его, "какими деньгами желает он получить выигрыш, кредитками или золотом".

- И тем и другим, винегретец,- отвечал Жучок, смотря свысока на игроков и вздернув рукою свою тощую с проседью бородку.- Вот вам и сиволап,- говорили его глаза.

Деньги были отсчитаны золотом и кредитками разной масти.

В Жучке ожил прежний Киноваров.

- Прикажите подать бутылочки две отборной шипучки,- сказал банкомет хозяину гостиницы, зачесывая пятерней свою прическу.

- Позвольте и мне на выигрыш поставить полдюжины,- предложил Жучок.

- Почему ж не так,- отозвался хозяин номера. Трактирщик вышел из комнаты, чтобы распорядиться насчет вина.

Жучок-Киноваров написал мелом на столе 1000 рублей и закрыл цифры картою.

Карты в талии ложились направо и налево.

- Атанде,- закричал герой-понтер,- 600 рублей приписываю.- Взяла,- промолвил он немного погодя и вскрыл карту.

Банкомета подернуло, он отсчитал 1600 рублей. Было заметно, что он нетерпеливо посматривал на дверь. Наконец, вошел хозяин гостиницы, за ним несли корзину с бутылками. Он сам откупорил их.

- Пожалуйста, без пальбы,- заметил банкомет.

- Как удастся, будут с пальбою и без нее,- сказал хозяин гостиницы.

Налили стаканы. Зоркий, наблюдательный глаз высмотрел бы, что Жучку наливали из одной бутылки, прочим игрокам из других. Жучок, упоенный и без вина своим выигрышем, не заметил этой мошеннической проделки и выпил поднесенный ему стакан. Он, однако ж, поставил новую карту на малый куш и выиграл, но вскоре голова его стала кружиться, в глазах запрыгали темные пятна.

- Что, уже оробели? - сказал иронически банкомет,- пошли упражняться к меледу.

- Оробел?! - крикнул обиженный Жучок и поставил карту на три тысячи.

Карта была убита. Он не заметил, как тот передернул карту в талии. Горячась больше и больше, наш понтер удвоил куши, держался прежних рутерок. Противник его клал их все на правую сторону.

Выиграл было Жучок пятьсот рублей на одну карту, банкомет забастовал. Стали рассчитываться. Все выигранные Жучком деньги были возвращены прежнему их обладателю; три тысячи, хранившиеся в боковом кармане купеческого кафтана, перешли к нему же вместе с векселем трактирщика в 1000 рублей, да сверх того взята с несчастной жертвы сохранная расписка задним числом в 5000 рублей золотой монетою. Перо в руке, и расписка написана и подписана. Он попросил стакан воды, выпил и, казалось, несколько отрезвился. Наняли извозчика, дали Жучку выпить другой стакан воды, поднесли спирту к носу и отправили домой, наказав возничему сесть с ним рядом на дрожки и поберегать его дорогой. Игроки разошлись. Хозяину гостиницы за бутылку отборного шампанского возвращен его вексель с надранием. Прислуга была щедро оделена. Дорогой Жучок смутно припомнил все, что с ним случилось в этот вечер. Привезенный извозчиком домой, он был сдан прислуге. К утру он совершенно пришел в себя. Трех тысяч, лежавших у него в кармане, не оказалось налицо, так же, как и векселя от имени Бршепршедецкого. В полдень пришел к нему квартальный и предъявил сохранную расписку, данную, за несколько дней назад.

- Рука ваша? - спросил его полицейский чиновник.

- Рука моя,- сказал оторопевший Жучок,- но я писал расписку в пьяном виде. Меня опоили зельем, обыграли, я не помнил, что делал.

Справилась полиция в гостинице, допрашивала ее содержателя, прислугу. Жучок не знал имен игроков кроме имени банкомета и то по сохранной расписке, ему предъявленной. Все спрошенные показали, что указанного господина, будто обыгравшего его, не было в прошедший вечер дома в гостинице, что Жучок действительно был там, потребовал водки, закуску и бутылку шампанского, угощал им хозяина и пьяный отвезен домой. Показания его, как ложные, не были приняты в уважение. Полиция распорядилась отобрать у него паспорт до уплаты долга, обязала хозяина его квартиры не отпускать со двора его экипажа и лошадей и сверх того приставила к дверям его полицейского унтер-офицера, который должен был, если он выйдет со двора, ходить по его пятам. Жучок в этот день ничего не ел, черные мысли начали бродить у него в голове.

Предстал перед ним, как живой, бывший его начальник, Ранеев, с его ясными, ласковыми глазами. Совесть развернула перед ним свиток его преступлений. И видел он себя под уголовным судом, потом за железной решеткой, иногда проходящего по городу для допросов, в сопровождении военного конвоя, под перекрестным огнем взглядов, исполненных злобы и презрения. Видел он себя в бегах, скрывающимся по лесам, когда собственная тень пугала его. Наконец выступил перед ним добродушный лик умирающего праведника, он слышал его евангельские слова прощения, и слезы закапали из его глаз. Позади его был мрак, впереди то же.

- Есть ли Бог? - спросил он своего сторожа.

- Что ты брешешь,- сказал ему тот,- не рехнулся ли?

- Есть, мой друг, и суд Его рано или поздно карает преступника, сколько бы он от него не отвертывался,- оговорился Жучок.

Потом он начал ласково беседовать с унтер-офицером, спрашивал, есть ли у него жена и дети, и на ответ, что есть жена и трое детей, дал ему два полуимпериала, присовокупив, чтобы помолился за раба Божия Александра. Немного погодя, он просил его идти с ним купаться.

- Надо мне освежиться,- говорил он,- в прошедший вечер я был сильно хмелен.

Полицейский служитель, обольщенный его ласковою речью и золотыми, согласился на его просьбу. В данной ему квартальным словесной инструкции было сказано только, чтобы "не выпускал заложника из вида", а о том, чтобы ему не позволять купаться ничего упомянуто не было.

Пошли на реку.

Жучок разделся на берегу и просил поберечь его белье и платье, сам же добрел в воду.

- Смотри только, далеко не ходи, не то набредешь на омут. А плавать умеешь?

- Как утка.

Ночь была тихая с нерешительным светом двух зорь. Одна, вечерняя, уже погасала; другая, утренняя, только что проглядывала. Черной каймой отражались берега в реке, в вороненой стали ее вод дрожали звезды, чешуйчатые волны робко набегали на берег и монотонным плеском своим наводили дремоту на вежды полицейского служителя. Посреди реки горел огненный сноп, он отражался в ней от пучка лучины, зажженной на корме челнока, и едва двигался по водам вместе с ним. Было видно, что в челноке сидел человек, наклонял по временам голову и быстро вонзал какое-то орудие в глубь реки. Рыбак лучил налимов, которыми Двина была изобильна, бил и ловко поднимал острогой извивающуюся, как змею, рыбу.

В это время Жучок отдалялся все более и более от берега. Сначала шел он по грунту реки, потом, потеряв его под собою, погрузился, вынырнул, опять погрузился и исчез. Что-то в воде забурчало. Минута, и все затихло, только в том месте, где он в последний раз погрузился и исчез, образовался водяной круг, и тот скоро сгладился. Так покончил с собой Киноваров. Если бы он тонул по неосторожности, то, наверно, боролся бы с водою и успел бы крикнуть.

Между тем полицейский служитель, клюнув два раза носом, вышел из своей дремоты и стал любоваться огненным снопом, ползущим по реке, и ловкими движениями рыбака. Вскоре он вспомнил о своем пленнике и оторвался от зрелища, так сильно его занимавшего. Осмотрелся, приложил руку над глазами, чтобы лучше видеть - никого на водах кроме рыбака в челноке.

- Приятель, а приятель!- закричал он ему.

Рыбак, занятый своим делом, ничего не слышал или не хотел слышать.

- Эй! Холоп! Бисов сын! - закричал унтер-офицер командирским голосом так, что звуки его ударились в противоположный берег и раскатились по водам.

- Что тебе надо? И так по твоей милости сорвалась важная рыба.

- Не видал ли человека, что купался тут?

- Мало ли тут купаются, мне-то что.

Бедный сторож сильно растерялся. "Не переплыл ли Жучок через реку, не сбежал ли?- думал он.- Если бы переправлялся вплавь через реку, увидал бы все-таки рыбак. Да и как бежать без белья и платья?"

Побродил по берегу - не видать никого. Оставалось донести обо всем начальству, что он тотчас и исполнил, не забыв захватить с собою белье и платье Жучка.

Собрался народ, стали сновать лодки по течению реки, закинули невод. Все напрасно, ни живого, ни мертвого Жучка не нашли. Только через дня два, за несколько верст от города усмотрен труп его, прибитый к берегу волнами; раки успели уж полакомиться им.

Когда делали опись его движимого имущества для продажи с аукциона в уплату долга по сохранной расписке, нашли под чернильницей на столе записку, в которой он объявлял, что мучения совести за совершенное им несколько лет преступление делаются для него невыносимы, и он решился на самоубийство. Записка была подписана: "Коллежский советник и кавалер Александр Никаноров Киноваров, именуемый Жучком". Недоумевали следователи, каким образом купец из Динабурга Жучок превратился вдруг в коллежского советника и кавалера Александра Никанорова Киноварова.

Когда Сурмин, посвященный в историю жизни Ранеева, узнал о самоубийстве Жучка, он разъяснил Зарницыной смысл загадки, затруднявшей следователей. Так и осталась она неразгаданною для них.

VIII

По письму Сурмина к матери она приехала с двойниками своими в город на Двине и остановилась в номерах той же гостиницы, куда незадолго до того переехал ее сын из квартиры Зарницыной. Она с радостью благословила его на брак, желанный ею с того дня, как узнала Тони.

- Ты с нынешнего дня - третья моя дочь,- сказала Настасья Александровна, обнимая ее,- и потому скажу тебе как мать: ты всегда во всем поручала себя Богу, а я каждый день молила Его, чтобы Он исполнил лучшие мои надежды видеть тебя моей невесткой. Ты не искала высоких подвигов, на них избираются Провидением немногие. Честь им, любовь и поклонение общества, народа! Но помни, душа моя, что и без этих подвигов женщина, свято исполнившая обязанности дочери, супруги, матери, исполнила свое высокое призвание, угодила Богу и достойна общего уважения. Она сама счастлива и разливает счастье на тот кружок, которому себя посвятила.

Дочери Сурминой были в восторге, что приобрели новую сестру по выбору их сердца. Положено было с общего согласия жениха и невесты отвезти пока Тони Лорину в Москву к братьям и Даше, а уж потом Антонину Павловну Сурмину - хозяйкою в приреченское имение, доставшееся после дяди. Прощание Лизы и Тони было самое трогательное, они расставались, как будто не надеялись больше свидеться.

Свадьба была в Москве, здесь провели молодые свой медовый месяц. Родные остались для Тони теми же дорогими друзьями, какими были прежде. Она приглашала Крошку Дорит к себе на житье в деревню, но та, пожелав ей всевозможного счастья, не хотела расставаться со своими братьями и скромной долей, которой лучше не желала. Тони распределила свой денежный капитал, доставшийся ей после смерти ее благодетельницы, братьям и сестре, только переслала к себе в деревню свой любимый рояль, с которым не могла расстаться.

Знали, что Лиза переехала в усадьбу Зарницыной, находившуюся в одной из великороссийских губерний, где Евгения Сергеевна проводила каждое лето и осень для наблюдения за сельским хозяйством. С того времени о Стабровской не было слуха, ни с кем она не переписывалась.

В один из благодатных летних дней прошлого года в шестом часу вечера пробирались между памятниками кладбища *** девичьего монастыря красивый, статный мужчина, по виду лет тридцати с небольшим и молоденькая дама, блондинка очень привлекательной наружности. Они шли рука об руку. Можно было засмотреться на эту парочку. Позади их бежал хорошенький, едва ли не двухлетний мальчик, по пятам которого шла нянька, русская, судя по темному шелковому платочку, повязанному на голове. Интересная парочка, вероятно, муж и жена, не останавливалась около великолепных памятников. Ребенок, попрыгивая, засматривался на улыбающихся ему изваянных ангелов и на золотые кресты, искрившиеся под лучами солнца. Иногда вбегал он в часовеньки. Зарождающаяся жизнь играла в жилище смерти. Так мотылек порхает над черепом мертвеца. Молодые мужчина и дама остановились у одной скромной могилы. На ней была положена гладкая гранитная плита с надписью выпуклыми бронзовыми буквами, утонувшая в цветах свежих, благоухающих, вероятно лелеемых рукою любящего человека. Молодой мужчина скинул шляпу, перекрестился и положил земной поклон; дама также перекрестилась и преклонила голову, на глазах их навернулись слезы.

- Миша,- сказал мужчина,- взяв мальчика за руку,- скинь картуз, поклонись могилке и поцелуй ее. Здесь похоронен честный человек, друг твоего папаши и мамаши. Желал бы видеть тебя таким же честным, когда ты будешь большой.

Дитя не понимало многого, что говорил отец под впечатлением душевного настроения, но исполнило, однако ж, в точности, что ему было приказано, хотя глазенки его бегали по красивым цветочкам.

В нескольких шагах от них, около входа в одну из монастырских келий, сидела освещенная косыми лучами вечернего солнца, на плетеных креслах, молодая монахиня. Лицо ее, несмотря что было мертвенно-бледным, еще сохранило отпечаток прежней красоты. Она по временам кашляла зловещим кашлем. Около нее сидели две молоденькие девочки, то глядели ей в глаза с трогательным участием, то беседовали с ней. Монахиня при виде группы, посетившей скромную могилу и почтившей ее горячими изъявлениями любви и уважения к почившему в ней, всплеснула руками:

- Тони, Андрей Иваныч! - вскрикнула она.

- Лиза! - отозвалась молодая дама и бросилась обнимать монахиню.

- Уже не Лиза, милый друг, а сестра Агнеса,- сказала монахиня, и слезы заструились по бледным, исхудалым щекам.

Она дружески протянула руку Сурмину.

- Когда я увидела вас у могилы моего отца, сердце сказало мне, что это люди, горячо его любившие.

- И ты в продолжение почти трех лет не хотела уведомить нас о себе хоть одной строчкой,- упрекнула ее Тони.

- Боялась соблазниться убеждениями дружбы. Я хотела прервать все свои связи с миром, даже с теми, кто мне, как вы, был дорог в нем; но, увидев вас, чувствую, что еще не оторвалась от земли.

Все было забыли о мальчике, сыне Сурминых; сестра Агнеса взглянула на него и спросила:

- Сын ваш?

- Миша,- сказала Тони,- подойди к сестре Агнесе и попроси у нее благословения.

- Имя отца моего, благодарю вас, друзья мои,- произнесла с чувством монахиня.

Мальчик пугливо подошел под благословение молодой женщины, одетой во все черное, не так, как одевались его мать и другие женщины, которых он видел у себя дома, но вскоре побежденный ее ласковой речью, нежными поцелуями, приманкой блестящих четок, сел на ее коленях.

Она попросила одну из девочек принести из ее кельи золотой образок Михаила Архангела и, когда его принесли, благословила им дитя.

Когда они прощались, два розовых пятна горели на щеках сестры Агнесы.

- Знаете ли,- сказала она со слезами на глазах,- вы задержали меня на время на земле. По крайней мере умру со сладкими воспоминаниями о вашей дружбе, о кратких днях моего счастья и с убеждением, что я не бесследно жила в здешнем свете. Там я их увижу.

В следующем году Сурмины посетили монастырь и спросили, как пройти им к сестре Агнесе. Им указали на свежую могилу возле могилы Ранеева.

Говорить ли об участи третьестепенных лицах моего романа. Может быть, мой читатель захочет узнать, что сделалось с ними. Удовлетворю его любопытство, посвятив этим лицам несколько слов на прощанье. Вот что рассказал о них Сурмину бывший адвокат, его Пржшедиловский: он продолжал с успехом свои занятия. Счастье, которым он наслаждался в своем русском семействе, не мешаясь в политические дрязги, было долго отравлено известием об ужасной смерти друга его, Владислава. Маврушкина законно ограничена в пользовании своим наследством. Распоряжениями тех, кому о том ведать надлежало, образование и воспитание детей ее поручены благонадежному надзору умного, ученого и честного русского педагога. Сети, которыми спутывали их польские гувернеры и наставники, навсегда разорваны. Детские сердца, еще не успевшие напиться отравой их ложных внушений, еще неиспорченные, обновились в купели нового учения. Можно надеяться, что из них выйдут добрые, верные сыны отечества, образованные, полезные себе и обществу граждане. Людвикович после погрома польского мятежа едва ли образумился. Он спокойно поживал в полном довольстве и комфорте. Недавно слышал, что он отправился подышать более свободным воздухом. Бой-баба Левкоева странствует по Европе при какой-то богатой барыне в виде компаньонки, болтает ей собственного сочинения и чужие анекдоты, питается крупицами от ее трапезы, жуирует и благословляет свою судьбу. Куда девался сынок ее,- Сурмин не допытывался узнать. Студентик Лидин с честью подвизается в одном из новых судебных мест. Я слышал еще в прошедшем году, что Застрембецкий, оставшийся верным своему обету, пошел по службе в гору.

Иван Лажечников - Внучка панцирного боярина - 03, читать текст

См. также Лажечников Иван Иванович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Гримаса моего доктора
Из походной записной книжки 1813 года С первым шагом за границу Польши...

Колдун на Сухаревой башне ЧЕТЫРЕ ПИСЬМА
ЧЕТЫРЕ ПИСЬМА Первое письмо от князя Ивана Алексеевича Долгорукого к с...