Иван Лажечников
«Внучка панцирного боярина - 02»

"Внучка панцирного боярина - 02"

VIII

На другой день около десяти часов утра шла Лиза, углубленная в мрачные мысли о вчерашнем дне, по набережной Пресненского пруда, в дом, где она давала уроки. Все, на небе и вокруг нее, согласовалось с печальным настроением ее души. День был пасмурный, желтые листья устилали землю; от пруда, подернутого будто свинцом, веяло пронзительным холодом; осенние птички жалобно чирикали в обнаженных кустах. Казалось Лизе, что она со вчерашнего дня отделилась от всего, что радовало ее еще в людях и в природе. Ни души не было в саду, но если бы кто ей попался навстречу или обгонял ее, он мелькнул бы перед ней, как тень.

Вдруг слышит, кто-то назвал ее по имени. Голос знакомый, голос Владислава, но не тот смелый, звучный, который некогда ласкал ее сердце, а робкий, грустный, словно замогильный.

Она вздрогнула; перед ней стоял Владислав.

Лиза испугалась было, но скоро оправилась и, надвинув брови на глаза, спросила:

- Что вам угодно?

- Вчера, убитый горем и унижением своим, я не простился с вами... я узнал, что вы в этот день, в этот час проходите здесь, и пришел...

- Кто же довел вас до этого унижения? - спешила перебить его Лиза,- не вы ли сами? И теперь не вздумали ли стать на моей дороге, чтобы оскорбить меня какими-нибудь новыми безумными речами? Довольно и того, что вы вчера, в день моего ангела, при многих посторонних свидетелях, пришли расстроить мой праздник, внести смуту в наше маленькое мирное общество, огорчить моего больного старика и будто ножом порыться в груди моей.

- Я ныне хотел вас видеть только для того, чтобы попросить у ног ваших прощение за мои безумные речи, за все, чем мог вчера огорчить отца вашего и вас. Хоть не проклинайте меня.

- Где же был ваш рассудок, ваша так названная высокая любовь ко мне?

- Я потерял совсем голову, потому что потерял все, что мне дорого было в жизни. Признаюсь вам, вчера раздосадованный, огорченный вашим ответом, после пирушки на проводах моих друзей, отуманенный вином, я пришел прямо к вам...

- Вы уж и до этого дошли.

- Отчаяние до всего доводит, до убийства тела и души. Весть, что у вас есть жених, что вы скоро выходите замуж...

- За кого, позвольте вас спросить?

- За Сурмина, этого вчерашнего красноречивого оратора.

- Красноречивого, согласна, потому что он говорил от души как русский патриот. Однако ж, откуда почерпнули вы эти сведения?

- Ваша бывшая няня сказала это моему слуге, когда я посылал вам роковое письмо.

- Большие же успехи делаете вы на разных благородных путях! Я не знала еще до сих пор у вас достоинства подбирать сор на задних крыльцах. Не имею нужды отдавать вам отчет в своих намерениях и чувствах, но так как слух, до вас дошедший, чистая ложь, бабья сплетня, то по старой дружбе и должна вам сказать: Сурмин ни явно, ни тайно не был никогда моим женихом. Люблю его как доброго, благородного друга моего отца, как приятного, умного собеседника- ничего более. Уважаю его и за то, что он никогда не посягнет на семейное спокойствие кого бы то ни стало. В том, что я сказала вам, свидетель тот, кто читает в душе нашей. Осталась ли еще у вас искра благородства и рассудка, чтобы поверить женщине, которую вы некогда называли своим другом?

- Верю, верю я, сто раз безумный, сто раз несчастный! Теперь поймешь, что происходило в моей душе, когда я пришел к вам. Холодный ответ твой на мое письмо...

- Ты вчера говорил, что обязан повиноваться воле матери, что не можешь и не должен сказать ничего, кроме того, что говорил. И я тоже не могла написать тебе ничего, кроме того, что писала (Лиза говорила это более задушевным, любящим голосом.) Поверь мне, Владислав, бывает в жизни человека стечение роковых обстоятельств - ты сам их понимаешь, ты сам и брат твой накликали их... Перед этими обстоятельствами падают слабые души, более сильные торжествуют над ними. Ты увлечен ими, пойди против них... не уезжай... (она схватила его руку и сжала в своей), останься...

В голосе, произносившем слова: "Не уезжай, останься", было столько любви, столько надежд.

- Я послушался бы тебя, если б ты мне сказала эти слова, только одни эти слова, дня за два тому назад, теперь уже поздно. Лиза, друг мой, позволь мне еще раз, конечно, последний, назвать тебя этим сладким именем и унести его с собой в мою мрачную будущность. Своим безрассудством я обрек себя на погибель, воротиться не могу и должен погибнуть. Осталось мне молить Бога, чтобы ты была счастлива, просить тебя сохранить сердечную память о человеке, который любил тебя, как никто на свете не может тебя любить. Прощай. Попроси за меня отца простить мне безумные мои речи. Благодарю тебя за те прекрасные минуты, которыми ты меня подарила, за то счастье, которое теперь испытываю; прощай еще раз.

Рука Лизы была еще в его руке, он с жаром поцеловал ее, уронив на нее не одну горячую слезу.

- Прощай,- сказала Лиза и судорожно сжала его руку.

Грудь ее готова была разорваться, но она превозмогла себя, махнула ему платком, и пошли они оба в разные стороны с тем, чтобы, может быть, никогда не свидеться. Никто из них не заметил, что за ними наблюдал зоркий глаз соглядатая.

Так же спокойно, так же внимательно, как и всегда, дала она урок своим ученицам; ни в голосе ее, ни на лице незаметно было никакой перемены.

Пришедши домой, Лиза рассказала отцу о встрече с Владиславом и как он глубоко раскаивался в своих вчерашних безумных речах и как просил у него прощения.

Отец прижал ее к своей груди, поцеловал в лоб и перекрестил. Ни одного слова не произнес он при этом.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Купчиха вдова Варвара Тимофеевна Маврушкина занимала богато убранный дом. При ней жили трое малолетних детей от 10 до 14 лет. Гувернер у них был поляк, учителя, ходившие давать им уроки,- большею частью поляки, которых выбор и назначение зависели от друга дома, Людвиковича, уже знакомого нам. Муж Маврушкиной завещал ей на условиях богатое денежное состояние помимо наследства, оставленного детям. Сверх того на воспитание и содержание их отпускалась ей ежегодно значительная сумма. Заглянем сначала в отделение детское. В классной комнате за столом, на котором разложена карта, сидят трое мальчиков, внимательно слушая урок, задаваемый им учителем истории и географии. Между словесными объяснениями он оттушевывал на карте карандашом своевольные границы Польши и таким образом несколькими штрихами графита завоевывал для нее у России не только Царство Польское, но и все губернии, отошедшие к нам с 1772 года.

- Помните, милые дети,- говорил он с несколько польским акцентом,- Королевство Польское тянется с запада от границ Пруссии и Австрии до Днепра в разрезе города Смоленска, с севера на юг от Балтийского моря до Карпатских гор и с юго-запада от границ немецкой Австрии до Киевской губернии включительно.

- Как же,- спросил старший из учеников,- на карте означены другие границы? А ваши, карандашные, можно разом стереть резинкой.

- Это старая, негодная, неправильная карта. Она копирована с той, которая была составлена по приказанию императрицы Екатерины II. Я вам на днях принесу новую. Надо вам сказать, это была властолюбивая женщина. Расскажу о ней, когда дойдем до нее в истории России. Так изволите видеть, она всякой неправдой забирала чужие земли, а на поляках хотела отмстить за то, что они были некогда господами русского государства, да и в цари был выбран самими русскими польский королевич Владислав. Воспользовалась она нашими домашними смутами, подкупила изменников, каких везде бывает, задарила их золотом, соединилась с австрияками и пруссаками, да и разделила с ними Польшу на три части. Несправедливость, вопиющая к Богу! Но отольются волкам слезы агнцев. Это все равно, как если бы я подкупил слуг вашей мамаши и с ними в одну ночь обобрал ее. Не правда ли?

Маленькие слушатели в знак согласия кивнули головой.

- Русский император Александр Благословенный восстановил Польское Королевство и хотел было по чувству правосудия и законности возвратить ему те границы, которые я вам начертил на карте, но преемники его пошли по стопам' бабушки. Жаль им сделалось прекрасных, богатых земель наших. Лет за тридцать тому назад поляки пытались было потягаться за свои законные, Богом данные границы, да тогда было еще не время - сила одолела. Вот ныне дело другое. Польша восстала, вся Европа идет к ней на помощь, и вы увидите, много через полгода она войдет в прежние свои пределы. Тогда мы будем владеть своим, а вы своим, и станем жить как добрые братья, дети одной славянской семьи. Вы завоюете всю Азию, тут же и Китай, заберете в свои руки всю чайную торговлю, разбогатеете и будете просвещать тамошние народы, а мы вас. Надо вам сказать, друзья мои,- поляки народ рыцарский, благородный, умный, образованный, не то что ваши русские, мужики грубые, неотесанные, от которых несет луком... Сравните хоть пана Людвиковича с вашим дядей, что кладет только крест на рот, когда...

Учитель, для вящего убеждения своих слушателей в необразованности русских отцов, попытался подражать неким неприличным гортанным звукам.

Дети смеялись.

- Но вот вы теперь учитесь, позаймитесь от нас всего доброго, умного и полезного и Бог даст, сравняетесь с нами.- А наши пани и паненки... посмотрели бы на них... Что за красавицы! Какие плечики, грудь, какая ножка! А как подхватят вас на мазурку, да взглянут на вас своим жгучим взглядом, словно золотом дарят, поневоле растаешь. Не то, что ваши лапотницы.

Глазки старшего слушателя необыкновенно заискрились. И продолжал педагог-искуситель свою лекцию в том же роде.

Маврушкина была женщина лет с лишком сорока, худощавая, перегорелая в огне чувственной любви. Сказывала же она себе тридцать с небольшим, между тем как у нее были дочери замужем и имели сами детей. И потому бабушка запрещала так называть ее при посторонних людях; в случае же, если внучки посещали сыновей ее, да к ней в это время приезжал Людвикович, так их опрометью выпроваживали в задние комнаты. Когда же выезжала на гулянье, брала с собой меньшого из своих детей, чтобы казаться молодою матерью. Друг дома знал все эти маневры, но притворялся, что не ведает их и боготворимую им женщину считает молодой и в высшей степени привлекательной. "Цель оправдывает средства", этому лозунгу служил он верно, презирая мнения русского общества, счастливый, что может из богатой сокровищницы купчихи черпать полными руками и пользоваться возможными земными благами, пока эта сокровищница не иссякнет. Маврушкина, с ограниченным умом, со слабым характером и сильным аппетитом любви, предалась совершенно своему обожателю, видела только его глазами, действовала только по его направлению. Апатичная к родным и детям, она со всем жаром, какой сохранился еще в ее крови, предалась своему кумиру. Всегда богато одетая по последней моде, искусно гримированная с помощью самых утонченных косметических снадобий, о которых ежедневно вычитывала из газет, надушенная,- она готова была во всякое время принять своего обожателя.

Ныне богатые купцы стараются соперничать с дворянами в светском образовании своих детей; не только воспитательницы француженки, но и англичанки появляются в их семействах, не только сыновья их, но и дочери стали делать экскурсии в чужие края. Но Варвара Тимофеевна родилась почти за полвека назад, когда купцы учили своих детей только читать и писать, да разве первым четырем правилам арифметики. И в том, чему учили Маврушкину, сделала она слабые успехи. Писала она какими-то каракульками и безграмотно. Людвикович, получая ее послания, смеялся про себя над ними, но уверял ее, что читает их с величайшим наслаждением.

У всех порядочных людей есть кабинет, как же не иметь его такой богатой даме, как Варвара Тимофеевна,- говорил ее чичисбей и устроил ей кабинет на барскую ногу, со всеми модными письменными принадлежностями, купленными им за баснословную цену в лучших магазинах. Не забыта была и библиотека, в которой книги красовались своими великолепными переплетами, никогда не раскрываемыми, и потому оставались элевзинскими таинствами для обладательницы их. На стенах как-то дико смотрели, как будто изумленные своим появлением в жилище Маврушкиной, великие мужи разных народов, которых имена коверкала она по-своему. Над этими проделками смеялись родные и знакомые. Человек, который истинно любит, постарается отстранить от насмешек предмет своей любви, но Людвикович торговал собой, и ему нипочем было унижение женщины, купившей его особу, лишь бы извлечь из нее как можно более выгод для себя.

Варвара Тимофеевна в ожидании домашнего друга, вся в шелку, блондах, изукрашенная на руках, в ушах и на груди бриллиантами, приправленная разными косметическими соусами, одетая по последней моде, как будто манекен на выставке, сидела в своем кабинете и гадала в карты. Другого занятия она не знала.

- Так и есть,- говорила она сама с собою,- эта белобрысая не отходит от него, я у него в ногах. Туз пик и семерка треф - удар и слезы. Разлучница, пожалуй, отобьет его у меня. Нет, этому не бывать. Не пожалею ничего, чтобы расстроить их свадьбу. Горячей меня никто не может его любить; буду сыпать тысячами, а его никому не отдам; он поклялся мне своим Богом... Однако ж, не был два дня. Сказал, будет провожать друзей в Петербург, все-таки мог бы заехать. Разве сердится, что просрочила... Говорил, крайне нужно, землицу дешево продать, там у них, в какой-то польской губернии, хочет купить бедному отцу и матери. Все проклятые попечители задержали. Хоть бы поскорее выдали мне всю завещанную сумму. Приезжай скорее, мой анж - кажется так выговариваю, благо Вася выучил. Успокой меня. Вот они десять тысяч, тут у сердца, но не дам прямо, пускай поиграет в отгадку.

Белобрысая соперница, так сильно растравлявшая ее сердце, была та самая молодая особа, которую Людвикович вел несколько лет к венцу и до сих пор не доводил. Маврушкина знала, что между ними, как она говорила по-своему, нет ничего худого, потому что щедро платила прислуге Леденцовой (так называли нареченную), чтобы ей доносили, когда он бывает у ее соперницы и что между ними делается. Но все-таки ревнивую женщину, замечавшую утрату своих наружных чар, не могли эти мысли успокоить. Она принялась опять за карточную хиромантию. Бубновая дама опять неотвязчиво ложилась подле сердечного короля. Ее взяли горе и досада, и она принялась было писать к нему нежное письмо с упреками, что ее, больную, забыл, что ей стало хуже, что ей непременно нужно видеть его для дела, которое его самого сильно интересует. Выражения были большею частью выбраны из песенника. Только что кончила она послание, как послышался звонок. Звук его, дважды повторенный, один за другим, означал приход друга дома. Маврушкина спешила спрятать письмо под сукно стола.

Людвикович вошел без доклада и, горячо поцеловав в два приема ее ручку или, вернее сказать, ее перстни, спросил о здоровье.

- Здорова-то, здорова,- отвечала она, сделав грустную мину,- только с тоски пропала по тебе. Жестокий! Легко ли, два дня не был.

- Я тебе сказал, что буду провожать друзей, да и больных на руках много, нельзя же их бросить.

- Не больна ли уж твоя нареченная? Чай, не преминул двадцать раз навестить.

- Опять все та же история! Разве не клялся я тебе Маткой Божьей и всеми святыми, что люблю тебя одну. Если езжу к Леденцовой, так для того, чтобы меня считали ее женихом. Она служит нам ширмами, за которыми прячем нашу связь. Поймешь ли ты, я берегу твое имя, твою честь. Кто мешал бы мне жениться на ней, если бы я хотел.

- Кто? - спросила со сверкающими глазами Маврушкина и выпрямилась, как разъяренная Медея.- Кто? - повторила она.- Я! Я заколю тебя и ее во время венчания и объявлю всем, на весь народ, что я твоя любовница.

- Ну, полно бесноваться, душка, ты остаешься для меня навсегда, мой милый, бесценный друг, которую не променяю ни на каких барышень, которую буду любить до гроба. Перестань хмуриться, улыбнись, моя краса. Поверь, что ты не можешь иметь друга более тебе преданного, готового пожертвовать тебе своею жизнью. Если после этого ты будешь ревновать меня, так лучше расстанемся.

- Скорее утоплюсь или удавлюсь.

- Ты говорила, что всякую минуту обо мне думала, а вспомнила ли свое обещание?

- Нет, забыла, неблагодарный! Поцелуй меня хорошенько, выручу.

- Хоть сто раз.

И поцеловал ее Юстиниан Павлович страстным поцелуем, захватив немного розовой помады с губ ее.

В упоении своей любви Варвара Тимофеевна недолго помучила его в отгадку, а пакет с 10 тысячами от сердца ее перешел к его сердцу, в боковой карман фрака.

- О! Как будут радоваться мои родители, что я их успокою на старости, как будут молить Бога за тебя!

Распростились они - Людвикович, довольный, что получил значительный куш, который может посвятить отчизне,- Маврушкина, счастливая уверенностью, что он безгранично одну ее любит и карты солгали. Вышедши в сени, он плюнул и платком обтер себе губы.

Надо было передать этот куш Жвирждовскому. Он поехал к нему, но не застал дома; слуга доложил, что капитан возвратится не прежде двух часов, не будет обедать у себя, вечером поедет в театр и на другой день уедет в Петербург.

- Как быть? - подумал Людвикович,- в 2 часа мне непременно нужно по службе на совещание, потом у богатой родильницы, где меня, вероятно, задержат. Всего лучше доставлю ему деньги через Аннету Леденцову, она для меня готова в огонь и в воду. Милое, преданное мне создание.

Рассудивши таким образом, он поехал к весталке, столько лет неусыпно сжигающей огонь своего сердца на алтаре платонической любви, в надежде, что он скоро поведет ее к брачному алтарю.

Аннета жила с матерью своей, старушкой, слабой здоровьем и характером. Людвикович слыл у них в доме и у интимных их знакомых женихом дочки, хотя это не было объявлено формально, потому что он время от времени откладывал свадьбу по разным препятствиям и не так еще давно по причине, будто не совсем приличен брак с поляком в самый разгар польской революции. Блажен, кто верует, блаженны были мать и дочка Леденцовы, одна по простодушию своему, другая, ослепленная любовью. Надо сказать, что Аннета сначала их знакомства очень нравилась ему своим смазливым личиком, живостью характера и бойким умом, нравилась и придачей 15 тысяч, которые мать давала за нее чистоганом. Но случилось, что между колебаниями его, броситься ли ему в брачный омут или наслаждаться свободною, холостою жизнью, он стал лечить Маврушкину от разных истерических припадков, вылечил ее и сделался другом ее дома и сердца. Это обстоятельство, брошенное судьбою на весы его вместе с пачкою депозиток, положенных на одну из чашечек, перетянуло на сторону вдовушки и ту небольшую привязанность, которую он начинал чувствовать к Леденцовой. Искушение было сильное, но мимолетное. Он продолжал, однако ж, питать в сердце Аннеты надежду, что скоро увенчает их любовь законным союзом. Отважная, решительная, к тому же зараженная модными теориями об эмансипации женщин, хотя и отвергающая гражданский брак, но любя искренно Людвиковича, Аннета готова была исполнить все, что он потребует для блага, пользы и спокойствия своего.

Аннета обрадовалась, как и всегда, его посещению и протянула ему свою руку, которую он несколько раз с жаром поцеловал. Мать ее была нездорова, и потому они могли наедине поверять друг другу свои тайны.

Скоро передана ей была та, для которой он к ней приехал.

- Вы знаете, милый Юстиниан Павлович, что я всегда счастлива, когда могу сделать для вас приятное,- сказала она.- По адресу, который вы мне даете, я вижу, что он живет недалеко, полчаса ходьбы, не более; да если бы мне пришлось для вас на край Москвы, я сделаю это с величайшим удовольствием.

- Смотрите, оденьтесь потеплее, погода суровая, а для меня ваше здоровье так дорого. Вы пойдете, конечно, под вуалью?

- Нет, с открытым лицом. Если встретятся знакомые, je m'en fiche. Все это предрассудки, на которые я плюю.

- Я советовал бы вам быть осторожнее: вы идете в гостиницу, вас узнают, могут проследить, распустят глупые слухи, а меня это очень бы огорчило. Помните, поручаю вам дело секретное. Человек, к которому вас адресую, не должен быть компрометирован.

- Будет по-вашему, мой милый повелитель.

- Знаю, что вы не потеряете пакета, и потому не имею нужды напоминать вам об этом.

- Ваш пакет с деньгами? Потеряю его разве с жизнью моей.

- Прощайте, мой ангел, еще вашу ручку, спешу к важной больной.

- Не держу вас. Мне также нужно по туалетной практике; хочу явиться перед вашим другом хорошенькой, чтобы он нашел меня достойной вас.

- Вы всегда моя прекрасная, божественная Аннета,- сказал Людвикович, целуя опять с упоением ее руку.- О! Когда бы мог назвать эту ручку своею. Смотрите, однако ж, не заслушивайтесь льстивых слов, которые вам будут расточать. Вы не знаете, я ревнив.

Она кокетливо погрозила ему пальчиком, он пошел было к двери, но воротился, прибавив:

- Не забудьте взять от него визитную карточку и попросите его написать на ней только одно слово: "получил".

- Все будет исполнено, как по воинскому артикулу.

Аннета проводила его поцелуем рукою на воздух.

В сенях он не обтер губ своих и не плюнул, а только сказал про себя: "Черт побери, ныне она особенно интересна; кабы не чучело, набитое золотом, можно бы рискнуть".

Ровно к двум часам пополудни явилась она в гостиницу, где стоял Жвирждовский, и сказала швейцару, чтобы он передал нумерному такого-то номера, что капитана желает видеть дама по поручению доктора Л.

Швейцар позвал нумерного, стоявшего на площадке лестницы, и передал ему, что говорила дама в вуале.

- Ваша фамилия? - спросил нумерной.

- Аннета Чертоплясова.

- Вы смеетесь, сударыня.

- Хоть бы и так. Вот тебе целковый на водку, раздели с швейцаром и делай, что тебе велят.

Нумерной с целковым в руках пошел исполнять ее приказание и, дорогой повторяя имя Чертоплясовой, чуть не прыснул от смеха. Через три минуты он воротился к даме под вуалем с докладом, что капитан велел ее просить. Капитан догадался о мистификации. Провожаемая слугой, она у двери нумера объявила ему, что он далее не нужен, и, войдя в нумер, затворила за собой дверь.

- Заприте дверь на ключ,- сказала она Жвирждовскому.

Он исполнил волю таинственной незнакомки и попросил ее присесть на диван и сказать ему, кого он имеет честь принимать у себя.

- Мое настоящее имя вам не нужно знать,- отвечала она, садясь на диван и подняв вуаль.- Я имею поручение от доктора Людвиковича передать этот пакет. Сочтите деньги (она подала ему пакет.) Дайте мне вашу карточку, приложите на ней печать и подпишите слово: "получил". Более ничего не нужно. Прошу поскорее...

Жвирждовский раскрыл пакет, прочел записку, в него вложенную, взял со стола карточку, зажег свечу, приложил печать и, написав, где нужно было, слово, которое от него требовали, вручил карточку Леденцовой.

- Считать я не стану,- сказал он, положив пакет в ящик письменного стола,- такому прекрасному поверенному, как вы, с такими ангельскими глазами, можно поверить миллионы. По записке моего друга я знаю, кто вы. Счастлив он, что имеет такую достойную невесту, еще счастливее будет, когда назовет вас свою супругой. Мне остается у ног ваших благодарить вас за ваше одолжение и за счастье, которое вы мне доставили своим посещением. Поблагодарите за все и моего друга. Дай Бог вам скорее исполнения ваших общих желаний. Верьте, обворожительные черты ваши никогда не изгладятся из моего признательного сердца.

Миссия Леденцовой была исполнена, она встала и, опустив вуаль, простилась с капитаном. Он проводил ее до парадного крыльца и при прощании отвесил ей глубокий поклон, чему были зрители нумерной и швейцар.

Эти знаки уважения госпоже Чертоплясовой в придачу к целковому на водку подвигли и трактирную прислугу к особенно почтительному провожанию таинственной дамы, пробывшей не больше пяти минут в нумере и потому не возбудившей никакого нескромного подозрения.

Аннета Леденцова была наверху блаженства, она исполнила, как нельзя лучше, поручение своего милого жениха, слышала от его друга, капитана, столько лестного для себя, в его словах заключалось столько надежды.

Скорей, скорей на квартиру Людвиковича. У подъезда гостиницы она взяла щегольские пролетки, вспорхнула на них, не торгуясь, закричала извозчику:

- К Малиновым воротам! - и полетела к своему сердечному доверителю.

Доктора не было дома. Здесь она, по согласию со слугою его или человеком,- как называют еще наших слуг и как, по словам Тьерри, называли Норманы своих невольников - положила в кабинете карточку, служившую квитанцией в получении денег, не без наказа, чтобы она хранилась как зеница ока и была тотчас указана господину по возвращении его домой.

В этот день Сурмин был в Большом театре, где давали "Жизнь за царя". Он сидел в одном из первых рядов кресел и заметил, что в другом горячо аплодировал патриотическим местам пьесы офицер генерального штаба. Всмотревшись в него в антракте, он увидал, что это знакомый его по-прежнему месту служения, капитан Жвирждовский. Зная, что он находится ныне на службе в Вильно при главном начальнике края, Сурмин, из желания выведать, что делается в этом краю, подошел к нему. Они друг другу обрадовались, по крайней мере, наружно. Один притворился, что верен прежним связям товарищества, другой имел затаенную мысль, что не надо слишком доверять поляку, но все-таки никак не подозревая в нем изменника России. Когда б он знал да ведал, вместе с публикой, что в театре подле него сидит сам воевода могилевский!.. Поменявшись местами с его соседом, Сурмин занял кресло подле Жвирждовского- Слово за слово, большею частью голосом, настроенным на сурдинку, обрывками, сосед рассказал ему о смутах в Царстве Польском не только что было уже известно по газетам, но отчасти и то, что не было по ним известно, не компрометируя себя ни в отношении к польскому делу, которому тайно служил, ни в отношении к России, которой служил по наружности. Казалось, он был так откровенен, такой горячий русский патриот. В разговоре о состоянии умов в западных губерниях он заверял, что кроме безрассудных гимнов и революционных знаков в одежде все обстоит благополучно и что русским правительством приняты решительные и строгие меры к погашению революции, если б она, паче чаяния, вспыхнула в этом крае. Так умел капитан искусно пройти между двух перекрестных огней. Но не желая, как он заметил, чтобы соседи слышали то, что он имеет передать Сурмину по секрету, он пригласил его к себе для более свободной беседы на следующий день в 2 часа пополудни, не ранее и не позже, и вручил ему карточку со своим адресом. Этот дал слово быть у него в назначенный час. Во все продолжение пьесы, воевода могилевский не изменил своей роли верноподданного и даже во время польских танцев, простившись с соседом в ожидании приятного свидания, вышел из театра, чтобы, как он заметил Сурмину, не смотреть на веселье поляков в такое смутное для них время.

На другой день в назначенный час Сурмин был в гостинице, где стоял Жвирждовский. Проходя длинным коридором к нумеру его, он встретил какого-то купца с тощею, поседелою бородкой, в кафтане со сборами, выходившего из этого нумера. Шафранное лицо его, серо-желтые, косые глаза казались ему знакомы.

- Ба! да это тот самый, которого я видел на Кузнецком мосту, когда Ранеев боролся с ним, и который от него вырвался,- подумал Сурминл.- Но не ошибаюсь ли? Дай-ка, попробую, назову его по имени.

- Здравствуй, Киноваров, приятель Ранеева! - сказал он громко, обратившись к купцу.

Купец вздрогнул, от нечаянного ли к нему обращения, или от другой причины, посмотрел на Сурмина или на другой предмет в коридоре, что определить нельзя было по косине его глаз, и отвесил ему глубокий поклон.

- Вы верно обмишулились,- сказал он спокойно,- я купец Жучок из Динабурга, живу то в Белоруссии, то в Литве и не имею чести знать Ранеева.

Тут уж смутился Сурмин. Что было делать ему в этом случае? Он действительно мог ошибиться, Киноварова видел он только мельком. Правда, черты злодея врезались в его памяти, но разве не встречал он иногда на улице или в обществе человека, ему совершенно незнакомого, и не принимал его за своего давнишнего приятеля? Игра природы, не более! Разве она, лепя миллионы разнообразных личностей, не могла вылепить две по одной и той же форме? Да если б и не ошибался, что может он предпринять? Задержать купца, произвести тревогу в гостинице? К чему бы это повело? К следствию, к суду, на которое он не был уполномочен Ранеевым; скорее, к хлопотам, в которых он безвыходно запутался бы, а, может быть, и пострадал бы. Он довольствовался только сказать: я тебя отыщу хоть на дне моря.

- Зачем нырять так глубоко, сударь, для такого мелкого человека, я стою в Зарядье на подворье No 56, где на досуге можете меня найти. Очень рад познакомиться с вами, может статься, мы и дельце с вами коммерческое затеем. Позвольте имя вашей милости.

- Мое имя Сурмин, не забудь его.

- Сурмин? - сказал купец, приложив руку ко лбу, как бы стараясь что-то вспомнить.- В Витебской губернии есть поместье одного русского барина, Петра Сергеевича Сурмина. Сам не живет в нем, больше пребывание имеет в Приреченском имении, а только наезжает по временам в Белоруссию.

- Это мой дядя,- отвечал Сурмин, ошеломленный показаниями того, кого принимал за Киновара.

- Как же, батюшка, ведем мы и с ним коммерческие дела, покупаем у него хлебец для винокуренных заводов. Прошлого года построил ему поташный завод. Валежника у него в лесу, что и зверю не пролезть. Говорю ему: что ж у вас, сударь, лес-то даром гниет, давайте-ка гнать поташ. И послушался. Теперь доходец славный получает. Как же, барин умный, хоть, не в осуждение будь сказано, характерный, любит поприжать нашего брата. Да и то сказать, не все люди Богом под одну масть подобраны. Давнишний благоприятель. Прошу и племянника любить меня и жаловать.

Купец подал Сурмину руку; тот, побежденный простотой обращения его и естественностью его разговора, протянул ему два пальца своей руки.

- Так спокойно, натурально не может говорить подозреваемый в преступлении,- подумал молодой человек и, извинясь в своей ошибке, взял за ручку двери, которая вела в нумер Жвирждовского.

Купец, отошедший было от него несколько шагов, воротился.

- Вы верно к капитану,- сказал он,- спросите у него, честный ли человек купец Жучок или какой бездельник. Да при случае спросите у дядюшки, у Петра-то Сергеевича.

Отвесив Сурмину глубокий поклон, он пошел тихими шагами по коридору; тот вошел в нумер, качая головой и усмехаясь от удовольствия, что избавился от хлопот, за которые мог бы дорого поплатиться.

- Наделал бы я дело,- думал он,- если бы погорячился, остался бы в дураках, да еще в каких!

- Знаете ли, капитан, какую было я штуку выкинул у вас в коридоре, принял купца Жучка, что от вас выходил, за мошенника, которого отыскиваю.

- Жучка? ха, ха, ха!

И разразился хохотом Жвирждовский, подавая руку Сурмину.

- Жучка? Да это честнейший человек, какого я знаю. Он доставляет мне и нашему штабу кяхтинский чай и другие товары прямо с нижегородской ярмарки. Настоящий кяхтинский! А то у нас продают все кантонский, контрабандный и то с негодной примесью. Мерзость такая! (Жвирждовский плюнул.) Вы знаете, мы, русские офицеры, прихотливы, привыкли к своему, хорошему. Вот он только что с Макария. Купил я у него для себя, своей братии и отцов-командиров несколько цибиков. Приходил за расчетом. Мошенник, что вы! Ну что, как поживаете? Все у себя в деревне?

- Да, сделался пахарем, тружусь в поте лица по завету Господню.

- Все это хорошо, да труды-то помещичьи ныне плохо вознаграждаются. Эмансипация отняла у нас рабочие руки, но скоро заменим их наемными. На это надо деньги, а достать негде, все обнищали.

- Бог даст, поправимся. Великое, славное дело сделано, жертвы неминуемы. Благоразумные дворяне это хорошо понимают и безропотно покоряются ради блага отечества.

- Ну, а крестьяне как?

- В некоторых губерниях, настроенные злонамеренными людьми, пошумели было, да, благодаря мерам правительства, совершенно успокоились; они поняли, что все это сделано для их же блага.

- Славу Богу, слава Богу.

- А у вас как там?

- Вчера в театре неосторожно было бы говорить вслух о том, что в наших краях творится. Теперь мы одни с вами, никто нас не слышит. Могу сказать вам откровенно как давнишнему товарищу - вы знаете, как я привык уважать вас за твердость и благородство вашего характера,- на Западе плохо. Безмозглые поляки,- говорю это с стесненным сердцем - все-таки братья мне по родине,- заварили кашу, какую не расхлебать скоро, затеяли революцию, какой не бывало. Наверху, снаружи это игрушки. Кунтуши там да гимны мальчишек и паненок, траур и прочее... вздор. Сильна подземная работа не только в Западном крае, но и здесь в Москве, в Петербурге, в Киеве. Тут же подул для революционеров ветер с дальнего запада... вот что грозит бедами... вы меня понимаете. Слова нет, Россия сильна, мы угомоним поляков. Но боюсь, чтобы обстоятельства не сложились и не потребовали чрезвычайных жертв от правительства. Много, много будет пролито крови, помяните меня.

- Это старая история, которая по-прежнему и кончится.

- Дай Бог. Могу сказать вам по секрету: нас известили, что здесь живут польские эмиссары, совращают здешних поляков; мне тайно поручено... Признаюсь, поручение неприятное, тяжелое, фискальное... Сами рассудите, все-таки компатриоты... Я должен следить нити заговора в разных губерниях и здесь. Впрочем, моей миссии никто здесь не знает, числюсь в отпуску, бываю на обедах, на вечерах у гостеприимных москалей, танцую до упаду.

- Лихой мазурист.

- Вывертываю на них исправно ногами, а дела своего не забываю.

- Неужели и в Москве есть заговорщики?

- Да, батюшка, вы и здесь ходите на вулкане, который того и гляди готов вспыхнуть. Будьте осторожны. Стараюсь молодых людей образумить, говорю им о могуществе России, о долге присяги... Живя в Москве, вы посещаете разные кружки, не знаете ли каких неблагонадежных поляков?

- Неблагонадежных, нет. Знаком хорошо с одним, который не продаст России ни за какие деньги, ни за мечту восстановления Польши.

- Например?

- Например, у меня приятель, адвокат мой Пржшедиловский, за этого ручаюсь, как за самого себя.

- Не кладите ему пальца в рот. Иной такой тихий, воды не замутит, честный, благородный, предан на словах России, а он-то и есть величайший враг ее. К прискорбию должен сказать опять про своих компатриотов: поляки уж не тот рыцарский народ, каким знавали мы их прежде, все иезуиты развратили. Поверьте, надо с нынешним поляком пуд соли съесть, чтоб его узнать. Впрочем, сколько знаю Пржшедиловского, он мстиславец, как и я. Нельзя подозревать его в измене, женат на русской, имеет детей, наживает здесь хорошие деньги; куда ему до революционных замыслов! Еще кого не знаете ли?

- Третьего дня познакомился в доме друга моего, Ранеева, с Владиславом Стабровским, братом того гвардейского офицера, что бежал из П. полка.

- Ричард безрассудный мальчишка, сам голову свою кладет в петлю. Не знаю, правда ли, говорят, его уж и поймали. Ну и братец хорош, чай, заносился выше облаков. Горячего темперамента!

- Он говорит, что едет к матери в Белоруссию. Кажется, неглупый, благородный молодой человек, жаль - une tete un peu montee.

- Не мало, а много. Такие личности все равно, что лошадь с колером, сейчас налетит на рогатку. Немудрено, по породе. И мать его горячая патриотка. Поедет к ней, еще больше свихнется. Но у нас и там есть лазутчики, в случае революционной попытки, накроем разом медведицу и медвежат в берлоге. Ксендза Б. не знаете?

- Нет.

- Вот этого опасного, хитрого эмиссара по моему настоянию выпроводили из здешнего богатого прихода в беднейший сельский приход Могилевской губернии, в глушь лесов. Это все равно, что в Сибирь. Паршивую овцу из стада вон. А Людвиковича не знаете?

- Слыхал о нем, как о человеке, искусном по своей профессии, в лицо не знаю.

- Много говорили о нем подозрительного, но я выведал от своих ищейных, что эти слухи распускали из зависти враги. Ныне я пригласил его к себе и исповедывал не хуже ксендза. Вздор! Дай Бог, чтоб все поляки были так преданы России! К тому же он имеет здесь дружеские отношения с одной богатой купчихой, наслаждается не только привольной, но роскошной жизнью: куда ему до опасных замыслов! Покончив здесь свои дела, как сумел, еду завтра в Петербург. Пожалуйста, в разговоре о нынешней революции успокойте ваших компатриотов, скажите, что правительство приняло энергические меры к потушению пожара, если он сильно вспыхнет. Вы женаты или нет?

- Нет еще, а пора бы завестись хозяйкой.

- Не заводите в такое смутное, печальное время. Я знал вас всегда горячим патриотом: чтобы вам опять под знакомые вам знамена? Может быть, пришлось бы служить вместе, мы бы об этом постарались. Вместе опасности и лавры.

- У меня на руках старушка-мать и две сестры, без меня им будет плохо; куда ж тут до лавров! Если ж обстоятельства потребуют, о! конечно, не задумаюсь тогда ни над какими жертвами.

Простились.

Не было Сурмину причины не доверять словам своего прежнего товарища по генеральному штабу; Жвирждовский казался так всегда предан России. В этот день два мошенника искусно провели его.

При первом свидании с Ранеевым, он смеясь рассказал ему о встрече с купцом Жучком, которого принял было за Киноварова.

- Может быть, это и был Киноваров,- сказал Михайло Аполлоныч.- Если он умел выпутаться от подозрения вашего, так на это мастерства у ловкого и умного плута достанет. Это актер, какого мы еще на сцене не видали. Впрочем, вы хорошо сделали, что от него отступились. Впутались бы в следствие, которое могло бы продлиться годы и ни к чему бы доброму для меня не привело. Как я вам говорил, это дело решенное, положено в архив до суда на том свете. Несчастье совершено, его уже ничем не поправишь, имущество мое все-таки не возвратят мне, жену не воскресят.

- Вы не раз обещали мне рассказать эту печальную историю.

- Я и не забыл своего обещания, любезный друг. Но чтоб не затруднить ни вас, ни себя длинным рассказом, собираю разрозненные аргументы, написанные на многих клочках, привожу их в порядок и отдам переписать верному человечку. Дней через десять,- может быть, немного более, вы получите полную историю моей жизни,- даю вам слово. Этот знак моей доверенности послужит вам доказательством, как я вас люблю.

II

Вы видали, конечно, как смышленный попугайчик, наклонив голову на сторону, внимательно слушает урок, задаваемый ему его учителем. Так слушала Крошка Дорит, боясь проронить слово, что говорил ей Ранеев. Она сидела в его комнате, с глазу на глаз с ним, утонув в больших креслах, на которые он ее усадил, и спустив с них ножки, не достававшие до полу, Михайло Аполлоныч расположился против нее, держа в руке тетрадь.

- Милая Дарья Павловна,- говорил он,- я позвал вас в отсутствие моей дочери по секретному делу. То, о чем я буду вас просить, должно оставаться между мной и вами, как будто в неизвестном для других мире. Ни ваши братья, ни сестра, ни даже Лиза моя не должны об этом знать. Дадите ли мне слово сохранить эту тайну?

- Все, что могу, сделаю для вас,- отвечала Даша, несколько смущенная таинственностью предложения,- если вы удостаиваете меня доверия, так я, конечно, не употреблю его во зло. Я привыкла хранить секреты по делам, которые на руках у брата моего, а я переписываю; да, считаю за очень дурной поступок передавать другим то, что мне не принадлежит.

- Вот видите, в чем дело. Мы сказывали, что вы мастерски разбираете трудные почерки, пишете правильно и четко. Одолжите мне на время вашу золотую ручку и вашу смышленую головку.

- Пишу недурно, разбирала также до сих пор худые почерки. Вы, вероятно, хотите дать мне переписать какой-нибудь черняк тяжелого дела?

- Долго, долго жизнь моя была тяжбою с судьбою. В этой тетради история ее.

Ранеев развернул тетрадь и представил Даше несколько листов на рассмотрение.

- Рукопись, как видите, написана мною очень неразборчиво. Немудрено: по должности моей я делал до 30 тысяч подписей в год, чем мы в годовых отчетах своих хвастались в доказательство нашей деятельности. Были же такие времена! А сколько черняков нацарапал я моею рукой. Зато в месте моего служения был только один мудрец, разбиравший ее. Здесь испугают вас и бесчисленные помарки, и поправки, то между строк, то на полях листов. Настоящие иероглифы!

Даша взяла тетрадь, пробежала несколько листов, прочла несколько трудных мест, хоть и с запинкой, и сказала потом с уверенностью:

- О! я и не такие разбирала. Здесь, по крайней мере, грамотно, даже литературно написано. А были у меня и такие, что до смысла добраться, как до минотавра... Вот хотела было похвастаться перед вами своим красноречием,- прибавила она, немного покраснев,- да невпопад, Тезеем не могу ведь быть, а вы...

- А я подавно Ариадной.

Старик засмеялся своим добродушным смехом.

- Все-таки путеводную ниточку вам подам.

- Разумеется, чего не пойму, так сейчас попрошу вас объяснить мне. Мы живем ведь руку друг другу подать.

- Лизе я не мог поручить этот труд, она и без того обременена уроками, надо же ей час отдыха. Да, признаться вам, тут есть описания наших семейных несчастий, смерти матери ее... не хотелось бы возобновить в ней грустные воспоминания; это расстроило бы ее здоровье.

- Извольте, я приведу в порядок вашу рукопись и перепишу ее, только...

Даша посмотрела на Ранеева с маленьким лукавством (на большое она не была способна) и остановилась, как будто хотела потомить его недосказанным условием.

- Что ж только?

- Откровенно вам скажу, я даром ничего не делаю.

Это условие, так черство высказанное, озадачило старика, оно было неожиданно. И от кого ж, от Даши, от Крошки Дорит, дитяти наружностью и душой, сестры Тони, которую он считал членом своего семейства?.. Он готов был условиться в плате за труды с каким-нибудь обыкновенным писцом, но ей не смел бы предложить деньги. Разве постарался бы отдарить ее какой-нибудь хорошенькою вещицей, хоть бы вроде вазочки vieux Saxe с шалунами- ребятишками на ней. Даша, взглянув на них, улыбнулась бы и вспомнила бы о нем, когда его не будет. Так было у него в мыслях.

- Сколько же вам нужно? - спросил он довольно сухо.

- Не сколько, а только, Михайло Аполлоныч.

И не дав ему разрешить трудную задачу, да считая за грех томить долее почтенного старика, она не выдержала своей роли, ей несродной, и прибавила:

- Подарите мне на память карточку с вашим портретом; это будет лучшая награда за мои труды... Если ж вы предложите мне что-нибудь другое, я с вами навеки рассорюсь, и тогда ищите себе другого переписчика. Я маленькое твореньеце Божье, но вы меня не знаете. Раз что-нибудь сказала, так тому и быть.

Она говорила энергическим голосом, подняв гордо головку и стукнув кулачком по локотнику кресел, будто маленькая фея своею багетой.

От сердца Ранеева отлегло; он был тронут, несмотря на комическую позу Даши, превратившейся из кроткого, покорного существа в строгого повелителя: он был счастлив, что на это чистое создание не пало пятно.

- Доброе, милое дитя мое,- сказал он,- и я мог... Он не договорил.

- С удовольствием, с большим удовольствием да не знаю, есть ли еще у меня карточка... Кажется, была одна, единственная... Дай Бог, чтобы нашлась,..

Он засуетился, стал шарить в ящике письменного стола и, наконец, на дне его нашел заветную карточку.

- Есть, есть, как я счастлив!- вас ждала.

Даша перенесла свои умные глазки с портрета на оригинал и обратно и спрятала на груди.

- Знаете ли, Михайло Аполлоныч, я в вас давно влюблена, а вы и не подозревали (она покачала головкой в виде упрека.) С каким удовольствием слушала похвалы вам от Тони, как засматривалась на вас, подбирала ваши слова, когда вы удостоили меня пригласить к себе.

Даша принялась опять за тетрадь, пробежала ее, познакомилась с указательными знаками, спросила объяснения некоторых трудных мест, потом быстро спустилась с кресел, сказав: "До свиданья, с Богом!" и унесла рукопись с собою. Закипела у нее работа, не без того, однако ж, чтобы не сбегать по временам к жильцу в те часы, когда Лиза не была дома. Сколько раз при списывании патетических мест слезы выступали у нее из глаз! Она с живым участием следила за ходом истории Ранеева, как за приключениями интересного романического лица, сердцем желала ему счастливого конца, но конца не было... Как бы она хотела в это время быть Провидением, чтобы довершить развязку по-своему! Через две недели труд ее был готов и на славу. Красивые буквы стояли в строках, как в линейном строю солдаты, все в один ранжир, готовясь предстать к инспекторскому смотру. О, тень Востокова и целый ареопаг грамматиков, возложите на голову Даши венок имортелей за то - в тетради, ею написанной, не нарушила она ни на одну йоту ваших уставов.

И ты, богиня молчания, со свитою дипломатов, выдай ей похвальный лист за то, что умела она сохранить вверенную ей тайну, едва ли не лучше их. А то читаешь нередко в газетах, что из такой-то канцелярии такого-то посольства обнаружили государственное дело, хранимое за семью печатями. Правда, для сохранения тайны не нужно ей было принимать трудные и хитрые средства. Тони никогда не интересовалась вмешиваться в бумажные дела братьев и сестры, братьям маленький скриб в корсете решительно объявил, чтобы они не смели спрашивать, каким делом она занимается. Таким образом рукопись, исправленная, четко и грамматически написанная, щегольски переплетенная золотой ручкой, была вручена законному владельцу ее. При этом торжественном случае не было красноречивых речей, но были, с одной стороны, слезы радости, что умела угодить доброму Михаилу Аполлонычу, с другой - слезы благодарности. Он опять думал было подарить вазочку своему скрибу, но не смел, боясь навлечь на себя гнев его.

Нечего говорить, с какой благодарностью Андрей Иваныч принял рукопись.

Вот что он прочел в ней.

III

Я родился в Тульской губернии, где Красивая Мечь опрометью бежит между крутыми, живописными берегами и шумом своих бесчисленных мельниц оглашает окрестность. Нет в этой местности ни высоких гор, на которых любят кочевать караваны облаков, ни величественных рек, ни лесов дремучих, то поющих вам, как таинственный хор духов, свою скорбную, долгую песнь, то разрывающихся ревом и треском урагана. Я сравнил бы тамошнюю природу со свежим, миловидным типом русской девушки, которой удел пленять и нежить, а не восторгать душу, я сравнил бы ее с моей дорогой Тони. В этих местах была колыбель того, кто должен был со временем придать им блеск своего имени. Приехав однажды в отпуск из артиллерийского училища на вакационное время, я увидал в приходской церкви небольшого мальчика с интересною, выразительною наружностью. На вопрос мой, кто это такой, бабушка сказала мне, "что это Тургенев, сын нашего соседа". Уж, конечно, не подозревал я тогда в нем будущего поэта-обличителя проходивших перед ним поколений. Недалеко и Ясная Поляна, где другой высокоталантливый писатель завел образцовое училище для крестьянских детей и пишет свои прекрасные рассказы.

Мне был год, когда мать моя, только что откормившая меня грудью своей, умерла. Грустно мне и теперь подумать, что я не мог помнить ни лица ее, ни ласк. Лицо отца, ласки его я помню, но не видал над собою благословения умиравшего далеко от меня на Бородинском побоище. Шести лет остался я круглым сиротой и перешел под теплое крыло бабушки, матери моего отца, жившей с нами и с малолетства моего заменявшей мне родную мать. Это была женщина старого века, с предрассудками, которые, однако ж, никому не вредили, религиозно-гуманная, но не понимавшая этого слова, любящая и между тем скопидомка, даже до мелочи. Только эта слабость происходила не из врожденной скупости, а для того, чтобы сберечь в целости дорогому внуку родовое имение, оставшееся после отца моего. Управление за восемьюдесятью душами было самое патриархальное. Ни бухгалтерии, ни письменных приказаний и донесений за нумерами она не ведала. Отчетность велась мелком на стенах амбара рукою безграмотного старосты, приказания отдавались ему каждый вечер на словах, рапорты от него были тоже словесные. А все как-то спорилось по хозяйству под Бо-жиим благословением, которое бабушка часто призывала к себе на помощь. Крестьяне наши знали свои три рабочие дня и самые легкие натуральные повинности, за то пользовались привольными угодьями, да еще во время летней страды по уборке хлеба и в день моего ангела угощались до пресыщения, и потому мир между ними и доброй госпожой никогда не нарушался. К ней приходили за советами и особенно за снадобьями не только свои крестьяне, но и со всего околодка,- так славилась она авторитетом своего ума и честности и искусным лечением. Бабушка знала тайны заговаривать кровь, обжоги и лихоманку, лечить раны живой водой из заячьей капустки, и все это с крестом и молитвой. Не ведала она гомеопатических разложений, за то каких трав не готовила. Побывши с нею несколько минут в ее аптечке, уносишь бывало с собою на целый день аромат мяты, душицы, укропа, липового цвета и других пахучих растений. А как хороша была, как ласково глядела на нас тамошняя местность! Березовые и дубовые рощицы, будто саженые художником-садоводом, оазисы цветущих, природных кустов и дерев, играющая в своих берегах речка, раскинутые по широким полям ковры гречи розово-молочного цвета, перемежающиеся волнами ржи и пшеницы, едва видные соломенные крышки деревеньки, потонувшей в коноплях своих огородов, все так нежило взоры и душу. И какие дивные концерты задавали нам по вечерам соловьи. Казалось, пело каждое дерево, пел каждый куст. И что это за восторженный до самозабвения певец соловей! Случалось, гуляешь по саду и видишь, да, видишь, не только что слышишь, как на липке, аршина в три вышиной, поет он с закрытыми глазами, замирая в сладострастной неге своей песни. Я стоял от него в двух шагах, а он меня не замечал. Если б я был немного побольше, мог бы схватить его руками, по крайней мере мне так думалось. Воспоминания из детства трудно изглаживаются и в старости, даже и такие, которые не оставляют по себе резких следов на будущность нашу. Извините, друг мой, если я говорю вам об этих пустяках. Они могут вам наскучить; но дайте мне насладиться вдоволь у конца моего земного странствования рассказом о том времени, когда мы еще незнакомы ни с заботами, ни с опытами и страстями. Деревня, это был райский сад мой, из которого пламенный меч гневного посланника Божьего не выгонял еще меня за ограду его. Может быть, эти пустяки навеют и на вашу душу сладкие воспоминания о вашем детстве. Бабушка, когда выезжала к соседям или по делам в уездный город, всегда брала меня с собою, пока у меня не было гувернера. Из этих экскурсий выбираю только события, резче других запечатленные в моей памяти.

Раз ехали мы с нею к одному дальнему соседу. При выезде из нашей деревни погода была нам благоприятна. Не успели мы отъехать от себя не более десяти верст, как бабушка сказала мне:

- Не вовремя собрались мы с тобой в путь, Миша; рука у меня сильно заныла, быть грозе.

И действительно, через полчаса с небольшим начали слетаться с разных сторон тучи, все чернее и чернее одна другой, стал погремыхивать гром, молния разрежет их то там, то тут, далее удары зачастили и усилились. Мы только что въезжали в околицу какой-то деревушки, как сильная гроза разыгралась со всеми своими ужасами. Надо было приютиться под каким-нибудь кровом; добираться до порядочной избы некогда было. Бабушка приказала кучеру свернуть лошадей к первой избушке на курьих ножках, которая попалась нам на глаза. Видно было, что нашему возничему это не понравилось: он помотал в знак неудовольствия головой и почесал кнутовищем за ухом. Но делать было нечего, надо было повиноваться барскому приказу. Как я узнал после, он хотел лучше стоять на улице под ударами грозы, чем остановиться у избушки, которой хозяйка, бобылка, слыла в околодке колдуньей. Лошади стали головами под дырявым, соломенным навесом у покосившихся ворот, мы с бабушкой поспешно выбрались из коляски, кучер забрался в нее. Длинный слуга наш Вавила дотронулся до щеколды, дверь сама собою потянулась в убогое жилище бобылки. Мы бросились в него - наш Ричард не без того, чтобы не согнуться в три погибели. В это время ослепительная молния ворвалась за нами не только в двери, но и в окна и, казалось, сквозила во все пазы избушки. Со временем представлялась она в моем воображении клеткой, охваченной со всех сторон огнем. Сухой, раздирающий удар грома потряс ее до основания. Я прижался к бабушке; она остановилась как вкопанная на одном месте, но, оправившись от испуга, стала благоговейно креститься и читать псалом: "Живый в помощи Вышняго", да и мне велела читать его за собою. Мы осмотрелись. Нищета, ужасная нищета охватила нас со всех сторон. Не только почерневшие от дыма, но и обугленные стены, вероятно построенные из бревен, оставшихся после пожара, покачнувшаяся печь, наклонившиеся скамьи, закопченные и облупленные тараканами, недостаток домашней утвари,- все это бросилось нам в глаза. На одной из скамеек сидела безобразная старуха. Лицо ее было изрыто оспой, один глаз подернут бельмом, другой, светло-серый, смотрел каким-то кошачьим взглядом; седые волосы торчали прядями из-под головного, замасленного платка. Большим деревянным гребнем, каким чешут лен, она искала в голове женщины, растянувшейся на той же скамье. Лица этой женщины не было видно, потому что оно закрывалось густым покрывалом темно-русых волос, упадавших по полу. В минуту удара грома и одновременного появления нашего, старушка вздрогнула и опустила гребень. Одинокий зрячий глаз ее засверкал фосфорным блеском и остановился на нас. Вдруг закричала она каким-то диким голосом: "Чур, чур нас!" Вероятно, увидав нашего длинного лакея, который нас немного опередил и заслонял собою, она подумала, что это нечистый дух, упавший к ней в избушку с громовой стрелой. Женщина, лежавшая головой на ее коленях, вскочила и во все испуганные глаза свои смотрела на нас. Мы тут увидели, что это была очень молодая, пригожая девушка. Она своим свежим, хорошеньким личиком резко выступала из общего разрушения, ее окружавшего.

- Господь с вами,- сказала бабушка, выдвинувшись из-за слуги нашего,- позволь, старушка, укрыться на время от грозы в твоей избе.

- А ты отколь? - спросила безобразная старушка.

Бабушка назвала деревню нашу и нашу фамилию. Одинокий глаз ведьмы еще сильнее засверкал каким-то зловещим огнем.

- Шабры, как же, ведаем. Вестимо, ты и есть та барыня-знахарка, что лечит наших крестьян, знаешься с нечистою силой. Отбила у меня хлебец! Пусто бы вам было, вон из моей избы, окаянные, чтоб и духу вашего здесь не пахло.

В груди ее слышалось какое-то клокотанье.

- Что ты, что ты, неразумная,- сказала своим тихим, добрым голосом бабушка.- Господь, прости тебе грешные слова твои.

Длинный наш Вавила выдвинулся опять вперед, показал старушке свой огромный кулак, и к этой многозначащей мимике присоединил словесную угрозу.

- Смей еще сказать хоть одно супротивное слово моей барыне, так я тебя, поганая колдунья, разом пришибу этим цепом.

Только что он успел это проговорить, как на улице послышались крик и гам, кто-то постучался в окно избы и послышались слова: "Эй, баба, пожар! выноси поскорее крюк" - и вслед затем раздался хохот.

- Чтоб тебя самого скрючило! - проговорила хозяйка.

- Не бранись, бабушка, и заподлинно пожар,- сказала девушка, успевшая подобрать волосы и затем заглянуть в окно,- овин суседний горит.

В самом деле, огненный столб поднимался против окошек, народ бежал на пожарище. Но огнегасительная помощь оказалась уже ненужною: крупный град забарабанил по крыше, вслед затем полил дождь как из ушата, так что, думалось мне, готов был затопить нас; он и залил огонь. Гроза стала утихать, гром ослабевал, только по временам слышалось еще ворчанье его. Казалось, разгневанный громовержец был удовлетворен проявлением своего могущества.

Злая хозяйка, угомонившись, молчала и всматривалась в меня, будто пронизывала меня насквозь своим одиноким глазом, потом, обратясь к бабушке, спросила:

- Это внучек твой?

- Внучек, Михаил.

- Испугался, чай, грома? - спросила она меня более ласковым голосом.

- Испугался,- отвечал я, боясь смотреть на нее.

- Бают, Илья-пророк ездит по тучам на своей колеснице.- Пустое, это железные шары катают по небу нечистые духи.

Опять стала она всматриваться в меня.

- Грозы ты не бойся, малый, прибавила она.- Много ты на своем веку увидишь гроз, много услышишь грома, да вынесешь свою голову цел и невредим; не гроза небесная пришибет тебя, а лихие люди.

Слушал я ее со страхом, потупляя по временам глаза. И что ж! сбылось ее предсказание: ужасные громы варшавской битвы перекатывались надо мной, гроза свирепствовала вокруг меня, но я вышел из нее цел и невредим. А лихие люди все-таки меня пришибли.

Бабушка, как я уже говорил, была не без предрассудков. Она, видимо, смутилась от вещих слов колдуньи, подвинула меня к себе и перекрестила, читая про себя молитву, потом ласковою, задобривающей речью старалась подкупить ее благосклонность: пожалуй, испортит или обойдет меня. То заговаривала, голубка моя, о ее бедности, о ветхости избушки, обещалась прислать леску на перемену ветхих бревен, плотников, мучки, круп; пригожей внучке ее подарила четвертак на ленту в косу и наказала приходить к нам.

Девушка в восторге показала своей бабке серебряную монету и потом поцеловала у моей бабушки руку.

- Дай и мне копеечку,- сказала хозяйка. Расщедрилась моя бабушка и дала ей тоже четвертак.

Когда мы садились в коляску, перед нами за деревней поднялась конусом гора и на ней деревянная церковь. Обвив ее кругом, ходили еще клубами тучи, но в одном месте сквозь облако прорвалась светлая точка, и первый луч ее заиграл на кресте колокольни. О! и теперь этот золотой луч играет на нем в глазах моих.

- Как зовут это-место?- спросил я бабушку.

- Судбище, дружок, Судбище. Здесь, говорят,- правда или нет,- сходился в старину народ судиться.

Многие годы впоследствии думал я, как бы добраться до сути этого предания, но мне не удалось.

Случилось мне в зимний Николин день ехать с бабушкой к обедне в нашу приходскую церковь, версты за две от нас. Был прекрасный день, солнышко играло на небе, воздух с прохладью умеренного морозца румянил только щеки, но не щипал их. Мы ехали в одиночку в пошевнях; бабушка сидела на грядке, с задка которой спускался до земли персидский разноцветный ковер. Я помещался на сиденье рядом с кучером и правил бойкой лошадкой, метавшей мне в лицо из-под ног снежную пыль. Подрези потешно сипели, поля искрились, все кругом глядело так весело; я был счастлив, как не бывают счастливы великие мира сего, правя народами. В это время плелся, оступаясь, по снежной дороге старенький мужичок, одетый в новый длинный тулуп, но без шахматных вставок в нем, мотавшийся по ногам. На голову нахлобучена была бархатная малиновая шапка, довольно выцвевшая и пострадавшая от времени. Когда мы были уже от него близко и он еще не успел посторониться с дороги, я крикнул на него грозным голосом: "пади, пади!" Но бабушка велела кучеру остановить лошадь. Эта помеха моему удальству была мне досадна. Мужичок, поровнявшись с нами, остановился, скинул шапку обеими руками и отвесил глубокий поклон, отчего обнажилась его голова, едва окаймленная тонким венчиком белых волос.

- Здорово, Калиныч,- сказала ласковым голосом бабушка.

- Здорово, Миколавна,- проговорил старик,- к обедне, матушка? Пошли тебе Господь милости свои.

- Надень, надень шапку-то.

- Чай, голова не отвалится от мороза.

- Снежно,- заметила бабушка,- трудно уж плестись в твои годы. Садись-ка со мной, вот рядком.

Говоря это, она подвинулась на грядке к одной стороне.

- Полно, Миколавна, пригодно ли мне, вороне, затесаться в барские хоромы; дотащусь кое-как на своих на кривых.

- Нет, нет, садись, а то не поспеешь к началу; без того не тронусь с места.

- Коли на то воля твоя, нечего с тобой делать.

Надел он шапку и сел бочком около барыни, положив одну ногу в сани, а другую свесив на отвод и держась рукой за прясла; тулуп его мел снег по дороге.

- По добру ли по здорову живешь, Миша? - сказал он, когда уселся.

Я обиделся, что он назвал меня Мишей, и молчал.

- Почтенный человек с тобой здоровается, а ты, поросенок, и руки к шапке не приложишь,- сказала с сердцем бабушка.

- А сколько тебе лет, Калиныч? - спросила она своего спутника.

- Да девятый десяток давно пошел, коли не обмишулился, память становится плохонька.

- А сколько служил у дедушки и батюшки? - продолжала спрашивать бабушка.

- Десятка три, чай, будет, правил вашей Палестиной. Еще молодого взял меня дедушка. Были и старше, и умнее меня, да знать на взгляд полюбился.

- И не ошибся покойник, честно и усердно служил ты, за то и почет тебе следует. Вот каков этот человек, Миша, а ты не удостоил его и ответом. Кабы не к обедне ехала, так побранила бы тебя не так, да и вожжи велела бы кучеру отобрать от тебя. Почитай стариков,- прибавила она более мягким голосом,- да помни, что крестьяне кормильцы наши.

Куда девалось мое счастье! Вожжи падали из рук, в глазах у меня помутилось, на душе не было светлее. Я стоял в церкви, как убитый.

Во всю жизнь мою не мог я забыть этого урока!

Чтобы не наскучить вам дальнейшими рассказами о моем детстве, не стану подробно описывать вам, как я начал свое учение у одного отставного учителя народного училища, которого бабушка наняла для меня, как он по временам зашибался и между тем понятливо преподавал мне русский язык и арифметику, как он успел привить мне любовь к литературе. Восьми лет я уже с жаром декламировал тираду из Дмитрия Донского:

"Любезные сыны, бояре, воеводы, Пришедшие чрез Дон отыскивать свободы",

и читал хорошо наизусть оду "Бог" Державина, басни Хемницера и другие произведения тогдашних лучших наших стихотворцев. За русским учителем последовал француз-гувернер, сын эмигранта, довольно образованный. Характер его был мягкий, он умел приятно и полезно занимать меня в часы, свободные от учения, и познакомить с благостью и премудростью Творца в Его творениях на земле и на небе. Не только не охладил он во мне любви к поэзии, которой искру бросил в душу мою русский поклонник Муз и Вакха, но еще больше раздул ее знакомством с Расином, Корнелем и другими французскими знаменитостями. Из прозаических произведений он особенно любил Эмиля Руссо и "Contemplations de la nature" аббата де-С.-Пьера. И я к ним, как говорят, во вкус вошел.

Четырнадцати лет, по настоянии дяди моего, артиллерийского полковника, отвезли меня в Петербург в артиллерийское училище. Сколькими благословениями провожала меня бабушка, сколько слез пролили мы с ней при расставании, какую дань заплатил я ими моему доброму гувернеру за его попечения о моем образовании и воспитании! Обойду первые годы училищной жизни. На быт корпусов новейшими писателями и без меня пролито много света, накинуто в то же время и много грязи, может быть, не без пользы. Скажу только, что я долго скучал своим сиротством, долго представлял себя изгнанником из свободного, светлого, прекрасного мира. Я принялся горячо за учение, но не могу не признаться, что тогдашнее образование в училище стояло не на высокой степени. Поверите ли, выпускали оттуда в офицеры молодых людей, которые не умели правильно, грамматично написать записки на родном языке. По специальным же их математическим наукам, они, служа уже в батареях, должны были переучиваться у учителей гимназий, приглашаемых давать им уроки, когда они стояли в губернских городах. Правда, выходили из училища ученики и с отличными познаниями, но это были редкие исключения, обязанные своим образованием необыкновенным природным способностям и горячей любви к науке. На этой богатой почве и тощие семена возрастали сторицей и помимо возделывателей ее.

Учитель русской словесности из малороссийских бурсаков ...ч был олицетворенное невежество. Задавая параграфы из риторики, он прибавлял, чтобы их выдалбливали на память, и, если на экзамене ученик заменял печатное слово своим, хоть и равнозначащим, строго взыскивал с него. Специальные математические науки, к которым предпочтительно должны мы были готовиться, преподавались также посредственно. Но из среды бездарных наставников выступали две личности, которых имена должны сохраниться в летописях училища. Один был К. Н. Арсеньев, учитель истории, сделавший бы честь науке в любом университете. Он обладал редким даром слова и умел не только говорить уму юношей, но и сердцу их, то воспламеняя их примерами высоких подвигов, то возбуждая их негодование против неправды, слабодушия и низких дел. Он известен и гонениями, воздвигнутыми на него за его статистику во времена Магницкого. Другой служитель правды и добра был законоучитель наш Алексей Иванович. Он был кумиром воспитанников. Кажется, сам Божественный Учитель возложил на голову его руку свою, чтобы он учил нас по Его примеру. Его уроки были христианские беседы с нами, не для заучивания на память, но для восприятия сердцем. Он умел обольщать нас прелестью добра, представляя его во всех видах и страдающим, и торжествующим. Не в стенах училища, не на экзаменах должны мы были дать отчет в нашем учении, а за, порогом его, на пути служебной и общественной жизни, делами нашими. Еще и теперь, через несколько десятков лет, эта прекрасная личность представляется мне во всем обаянии истинно пастырского служения. Да будет благословенна память его! При мне поступил в училище инспектором Александр Федорович Воейков, автор "Дома сумасшедших"; переводчик "Садов" Делиля и бывший профессор русской словесности в дерптском университете. И там, и здесь служил он, так сказать, спустя рукава. Как теперь вижу его узенькие, калмыцкие глазки, его ужимки. Не могу забыть и странной привычки его здороваться, подавая руку, завернутую в полу фрака или сюртука, как это делают кучеры при передаче и приеме проданной лошади. Для чего он это делал, не понимаю - боялся ли прикосновения чужой, нечистой руки, свою ли почитал нечистою. Высшим начальником училища был тогда его основатель, великий князь Михаил Павлович. Говорят, он был строг, но кто знал его душу, его дела, не всем известные, скажет, наверное, что это был добрейший из людей. Он был строг - и первый запретил телесные наказания в училище; он был строг - и когда директор заведения предложил ему исключить одного ученика за значительную шалость из заведения и сослать его юнкером на Аландские острова, он помиловал виновного и по этому случаю сказал директору незабвенные слова, которые посчастливился я слышать из другой комнаты: "Поверь, Александр Дмитриевич, каждого из этих ребят легко погубить, но сделать их счастливыми не в нашей власти. Помни притом: мы взяли их от отцов и матерей для того, чтобы образовать и воспитать, в чем должны отдать отчет Богу". Говорили, он был ригорист, а в комплект 120 воспитанников велел принять 121-го из солдатской роты. А сколько помогал он бедным офицерам из своего кошелька, знают только они и Всевидящий! Спустимся ниже к Воейкову и моим отношениям с ним. Александр Федорович, узнав от кого-то, что я могу прочитать на память несколько лучших мест из Делиля, любимого его поэта, велел мне прочесть их, что я и исполнил со славой. С этого времени он обратил на меня особенное внимание и покровительство и стал задавать мне, помимо учителя, сочинения на разные темы. Оставшись доволен исполнением их, он поощрил меня к дальнейшим литературным трудам и стал поручать мне составлять разные статейки для "Славянина", который он тогда издавал. Как журнал этот, так и статейки мои потонули в Лете. Они послужили мне, однако ж, в пользу, потому что, упражняясь в литературной гимнастике, наблюдая и соображая законы русского языка, я изучил их лучше, чем по всем грамматическим курсам, которые зазубрил. Произведенный в офицеры, я сделан был репетитором и позднее помощником профессора русской словесности, но, не поладив со своим премьером в методе преподавания, перешел на службу сначала в гвардейскую, а потом в армейскую батарею. Здесь прослужил я недолго. Разразилась гроза польской революции 30 года, и я, возгорев чувством патриотизма, пожелал служить в действующей армии. От бабушки, аккуратно писавшей мне каждые две недели, перестал я получать письма. Причину этого молчания разрешило мне донесение старосты, что бабушка отошла в жизнь вечную, послав мне на смертном одре благословение. Можно судить, как утрата моей второй матери сильно огорчила меня. До сих пор храню в сердце горячую память об этой превосходной женщине. По аккуратным отчетам ее, имение мое было в порядке, и я, отъезжая в армию, поручил его тому же старосте, который уже столько лет правил рулем моего хозяйства; только велел ему, в случае важных дел, относиться к дяде, получившему от меня на этот предмет законную доверенность.

IV

Наступил 31-й год. Я полетел в места, где бились мои братья за дело, которое стоило отечеству нашему с первого 12-го года столько крови и золота. Не скрою, что меня окрыляла и мечта славы, вкравшаяся в мою молодую голову. Спал и видел я, что уже полководец, ознаменовал себя великими подвигами, обвешан знаками отличия. И мало ли каких грез не приходило в нее! Переезд нескольких сот верст не мог растрясти их. Я приехал в Вильно в то время, когда генерал, заведывавший там распределением по корпусам офицеров, прибывавших туда с разных мест, затруднялся, кого послать в Поневеж. Там предположено было устроить госпиталь на 2000 кроватей и провиантский магазин на 80 000 человек для резервной армии графа Толстого. Чтобы оградить этот важный пункт от нападения неприятеля, надо было привести его в возможно оборонительное положение. Не было под рукой у генерала способного инженера; благо на глаза попался артиллерист, и на меня возложили это поручение. Я воображал себя и строителем укреплений, и героем-защитником их. Поручение это вскружило мне еще более голову. Мысленно прохожу курс фортификации, укрепляю слабые места, одушевляю солдат патриотическими речами, ожидаю осады, делаю вылазки. Геройски отразить неприятеля, или, в случае, если сила одолеет, взорвать укрепление и себя вместе с моими храбрыми сподвижниками - вот святой обет, который я дал себе. Горя желанием скорее явить миру свои подвиги, мчался я на почтовых и обывательских к месту моего назначения. У каждого из солдат первого Наполеона в патронной суме лежал маршальский жезл; почему же мне, русскому офицеру, воспитанному в артиллерийском училище, проходившему курсы всех возможных военных наук и способному, как я воображал, произносить воспламеняющие воинственный дух речи (у меня в голове слагались уже подобные речи), почему же мне не мечтать хоть не о маршальском жезле, а о чем-нибудь подобном? Дорогой, даже в облаках, надо мной носившихся, видел я одни картины битвы. Мне предстояло создать твердыню, если нужно будет, защищать ее всеми силами своего ума, науки и мужества или, как я мечтал в разгаре своей храбрости, похоронить себя под ее развалинами. В последнем случае, думал я, мне поставят там памятник с надписью. "Здесь пал молодой герой Ранеев: он решился лучше погибнуть с честью, взорвав на воздух созданные им укрепления, чем отдать их неприятелю". Как видите, надпись довольно длинная: могут ее сократить, по крайней мере, смысл останется тот же, имя мое не умрет в потомстве.

Не успел я еще отъехать сотни верст, как неожиданный случай окатил все мои горячие мечты будто ушатом холодной воды. В местечке, где мне нужно было переменить лошадей, не оказалось ямщиков, а вследствие того и станционного смотрителя. Первый засаленный еврей, попавшийся мне на площади, ломаным немецким жаргоном объявил мне, что они утекли прошедшей ночью, но что на мызе за четверть мили от местечка стоит отряд русских гусар. Нечего было делать, я велел везти меня на мызу. Вы знаете, конечно, рассказ польского простодушного крестьянина, как до такого-то места было прежде три мили, "да пан взмиловался, сделал из них только одну". Так и мне пришлось четверть мили проехать спешной ездой с лишком полчаса. Оказалось, что мыза была пуста, но в полуверсте от нее заметил я высокое каменное здание вроде аббатства и около него шевелился солдат.

- Туда, скорей, во все лопатки,- кричал я ямщику,- гони в хвост и в гриву.

Вот мы и у ворот аббатства. На вопрос мой часового, кто здесь отрядный командир, он сказал мне его фамилию и чин и указал мне, где его найти. Я вошел в большой двор защищенного католического монастыря, огражденный высокой каменной стеной и увидел несколько десятков лошадей, взнузданных и оседланных, готовых в поход. Около них суетились гусары или закусывали на ходу. Это не предвещало мне ничего доброго, сердце упало у меня в груди. По каменной лестнице, довольно изрытой ногами нескольких поколений отшельников, я взобрался на верхний этаж и через длинный коридор в первую келью, откуда слышались голоса. Когда я вошел в нее, три офицера усердно работали ножами, вилками и ртом над жареным гусем и запивали водкой пропущенные в желудок куски. Видно было, что все это делалось на лету.

- Трошка,- говорил один из них солдату, который прислуживал им,- выпей для куражу шкалик да закуси жареным, не оставлять же добро полякам, да живо!

Заметив меня, все выпучили глаза, как на чудище, выступившее из полу. Обращавшийся к солдату офицер, высокий, осанистый, с воинственным, загорелым лицом и огромными усами, разметавшимися в стороны (это и был начальник отряда), спросил меня - не с приказанием ли я от начальства.

Я объявил ему причину моего появления.

- Не в пору же тронулись вы в путь, батюшка,- сказал он, разразясь добродушным смехом.- Вам до места вашего назначения, как до северного полюса. Все места до него заняты неприятелем, того и гляди нагрянет сюда. Я получил сейчас приказание сняться с моего поста и ретироваться. Закусите-ка на скорую руку, чем Бог послал, и марш с нами, если не хотите попасться в плен. Да на чем вы сюда?

- На почтовых,- отвечал я.

- Трошка,- закричал громовым голосом ротмистр,- мигом гужи и прочее из тройки его благородия перерезать, выбрать из нее лучшую лошадь, какой-нибудь войлочек, смекаешь (тут он хлопнул ладошами), если седла запасного нет.

Потом прибавил, обратись ко мне:

- Нам приходится убегать, сударь, а в таком случае не до комфортабельной оседлости, взлезешь и на черта, лишь бы дался. Если придется поработать, паф-паф, прошу слушать мою команду. Есть у вас какое оружие, кроме кортика?

- Есть пара заряженных пистолетов.

- Прекрасно, в дело их. Прошу, господа, на коней.

Я только что успел глотком живительной влаги и куском хлеба заморить чувство, которое скребло мне сердце, как вбежал вахмистр со словом "поляки!"

- Где? - спросил озадаченный ротмистр, сделав гримасу.

- Скачут сюда, человек с лишком сто будет.

Мы все бросились во двор, солдаты были уже на конях, я нашел и своего почтового фрунтовика, покрытого войлочком, с веревочного подпругой и стременами из такого же пенькового вещества. Выхватить пистолеты из телеги, вцепиться в загривок своего буцефала и вскочить на него - было делом одной минуты. Откуда взялось у меня волтижерное искусство! В это самое время бурным потоком хлынули польские уланы в ворота. Блеснули сабли, зашатались и преклонились копья со значками, мне бросились в глаза зверские лица, лошадиные морды, клубы дыма; воздух огласился дикими криками, пальбой; русские гусары и польские уланы смешались вместе. Лошадь, кажется, создана для военного дела, она откликается веселым ржаньем на звук трубы, во время сражений одушевляется каким-то необычным пылом, не знает усталости. И моя измученная лошаденка приободрилась и ринулась со мною в сечу. Я разрядил свои пистолеты не даром, пули, вылетевшие из них, попали метко в неприятелей, и не мудрено, я стрелял в упор. Дулом ударил я было сгоряча наотмашь одного по зубам, но в это самое время почувствовал, что загорелась у меня икра правой ноги, и я вслед затем свалился с падавшей подо мною лошади, убитой тем же ударом, который меня ранил. Благородное животное, издыхая, жалостно посмотрело на меня. Бой продолжался несколько минут, сила одолела. Нас было с небольшим тридцать человек, неприятеля едва ли не впятеро больше. С десяток наших, в том числе один офицер, проложили себе дорогу сквозь сражающихся и успели ускакать через ворота, так что погоня за ними была напрасна. Начальник наш истекал кровью от раны в руке.

Так кончились мои геройские подвиги, и маршальский жезл вышел из рук! Сколько мечты вознесли меня, столько действительность унизила. Я был в плену; эта мысль невыносима для военного. Рана моя не представляла опасности, пуля только сорвала кусочек мяса с икры; ротмистр был ранен тяжелее, но за жизнь его ручался лекарь-поляк, который (надо отдать справедливость его человеколюбию), управясь со своими, принялся и за наших. Убитым, своим и чужим, вырыли отдельные ямы, чтобы и после смерти отлучить католиков от еретиков, и, как водится, насыпали на них по бугорку земли. Всех нас, живых, врагов и не врагов, поместили в здании монастыря. Провели мы в нем несколько дней, но раненые не успели еще совершенно оправиться, как дошли до начальника польского отряда какие-то тревожные слухи, и мы тронулись в путь. Меня гнали с моими товарищами, как овцу на заклание, ругали, били; я куска хлеба не видел двое суток и умер бы с голоду, если бы не сжалился еврей. Целую неделю в проливной дождь месил я грязь и глину по щиколотку под грозою сабли, которая пришпоривала меня, когда я изнемогал от усталости. Поверите ли, горстями снимал с себя разную тлю. Скажу еще более: проезжая в каком-то жидовском местечке через базар, я украл с крестьянской телеги конец серого грубого сукна аршина в три и окутал себе им шею и грудь. Да, сударь, украл!.. Невмочь уже было мне выносить потоки холодного дождя, который заливал меня. Правда, польский генерал Дембинский, увидев нас в этом положении, очень сердился на отрядного начальника, выдал ему деньги и велел нас одеть и накормить получше. Но приказание это не было исполнено. Вскоре отряд уланов отделился от нас, остались несколько конвойных, да и те, проведав от евреев, что на пути нашем находятся русские войска, бросили нас на произвол судьбы и сами убежали в лес. Не стану также описывать вам похождения наши до прибытия в русскую главную квартиру. Здесь потребовали нас к главнокомандующему, фельдмаршалу графу Дибичу-Забалканскому; он стоял в каком-то фольварке. Нас ввели в довольно большую комнату. Вдоль ее ходил скорыми шагами взад и вперед генерал маленького роста, довольно плотный, в сюртуке, видавшем виды, с потусклыми генеральскими эполетами и аксельбантом. Ходя и останавливаясь по временам, он диктовал адъютанту приказ. Русская речь его была не совсем правильна, с немецкими оборотами. (Вероятно, адъютант, записывая ее, поправлял ошибки против языка и переводил по-русски немецкие слова, по временам вырывавшиеся у него, когда он затруднялся прибрать приличное русское слово.) Молнией вылетали его слова, скоры были движения. Мы стояли перед фельдмаршалом Дибичем. Кончив диктовку, он быстро взглянул на нас своими мутными, покрасневшими от бессонницы глазами, покачал головой, конечно, от впечатления, сделанного на него видом нашей оборванной и грязной обмундировки, и обратился к моему товарищу, ротмистру.

- Когда вы получили приказание сняться со своего поста? - спросил он довольно сурово.

- За четверть часа до появления неприятеля,- отвечал ротмистр.

- Что ж вы мешкали?

- Я дал своей команде закусить и приготовиться к походу.

- Закусить! Вы могли бы это сделать в походе. На войне минуты дороги. Виноват, однако ж, тот, кто дал вам поздно ордер. Впрочем, видно, вы храбрый офицер, не убежали от неприятеля, как другие из вашей команды. Я взыскал с них. На руке вашей по перевязи вижу, что вы кровью своей искупили вашу вину.

Действительно, на лице моего товарища не было кровинки, он был не краше мертвеца, да и представлял из себя печальную фигуру. Тут граф обратился ко мне, спросил, как я, артиллерист, попал в отряд гусар, и, когда я рассказал ему, куда и за каким делом я был послан, пожал плечами, так что густые эполеты запрыгали на плечах; на лице его изобразилось неудовольствие.

- Вам дадут ордер, в какую команду явиться, и деньги на обмундирование. До свидания, господа; на боевом поле,- сказал он, кивнув головой.

Нам не суждено было свидеться с ним на боевом поле,- он вскоре умер от холеры.

Немного времени спустя я видел другого главнокомандующего, графа Паскевича-Эриванского, у моей батареи, во время осады Варшавы. Голубые глаза его так приветливо смотрели, лицо сияло удовольствием, улыбка возвышала дух войска и заранее сулила ему победу.

Таков он был всегда во время разгара битвы.

Не мне, субалтерн-офицеру, заключенному в тесном кругу своих обязанностей, так сказать, прикованному к своим орудиям, описывать ход и перипетии войны, да и предмет моих записок не она, а моя маленькая личность.

Во время кампании я свято исполнил долг свой,- могу это сказать без хвастовства,- и щедро награжден за свои заслуги, которые угодно было начальству заметить. Горячечные мечты мои остыли, я их уже сам стыдился. Когда Царство Польское и Литва успокоились до поры до времени, мне дали батарею. С нею ходил я несколько лет по разным грязным местечкам и городам Литвы и Белоруссии, имел дела с панами, экономами, крестьянами и евреями и узнал досконально их быт и нравы. Влюблялся я в ловких и очаровательных полек, но, влюбляясь, не поддался чарам этих сирен и не полюбил ни одной. В 42 году пришел я квартировать в губернский город В.

Что за грустная сторона Белоруссия! То хвойные, мрачные, завывающие леса, местами непроходимые от гниющего валежника, населенные стаями волков, то плешивые пригорки с редкими порослями, которые и через двадцать лет будут такими же уродцами, какими видели мы их ныне. Тощая земля, тощие обитатели! Кажется, и солнце светит здесь, как и в других краях России, попадаются и живописные местности, но все это покрыто печальной пеленой - так душевное настроение облекает все предметы свои красками. Печально и положение здешних крестьян, забитых, загнанных. Между тем бросьте в сердце этого доброго, простодушного народа благотворную искру, заставьте его на часок забыть панский и жидовский плен, и вы увидите, как этот мертвый народ оживляется будто гальваническим током. Тогда появляются в деревенском кружке музыканты с волынкой и скрипкой, девчата пускаются в пляс, довольно легкий и грациозный, распевают тонкими голосами веселые песни. Но все это вспугнет вдруг бричка, хоть бы пана эконома, или появление неумолимого, вечного кредитора-еврея. Везде копошатся рои этого израильского рода, размножающегося как рои комаров от луча солнечного, или бегут в одиночку на рысях, раскинув по ветру свои пейсики. Польские евреи носят с собой свой собственный запах, как слуга Чичикова. Войдите в их жилище, и минуты через две нестерпимое зловоние выгонит вас на вольный воздух, хотя бы это было в жестокие морозы. Дворы их - вместилище всяких нечистот, настоящие клоаки. Воображаю, сколько жертв уносит эта нечистота во время эпидемий. И никто не подумает об этом. На лето команда моя размещалась в уезде, я по временам посещал ее. Верст за десять от города жил панцирный боярин Яскулка (по-русски Ласточка), у которого стоял офицер моей батареи. Я увидел там 19-летнюю дочь его Агнесу и скоро полюбил ее. Не стану описывать вам ее красоту, портрет ее вам знаком. Скажу только, что эта красота была отражением ее души. Она получила воспитание в панском семействе, родственном ей по матери. Яскулка был вдов. Жена его происходила из дворянского рода Стабровских, и потому он имел шляхетское родство, да и сам ветвью своего рода, хотя и слабой, держался к шляхетскому дереву. На прикрепление к нему он имел притязания. Права были затеряны, но это не останавливало его хлопотать о восстановлении их. Гордый, не зная почему, своим панцирным боярством и разве тем, что предок его держал стремя у одного из польских королей и удостоился приветливых слов наияснейшего, он стремился дорыться, во что бы то ни стало, в архивных мусорах до утраченной дворянской короны. Хорошо устроенный фольварк, большое количество угодьев, большое стадо, доходная мельница, множество рабочих, которых он держал в дисциплине, доказывали его достаточное состояние. Он жил на шляхетскую ногу, хотя и не широко, но по-своему комфортабельно. Мне и в голову не приходило получить с рукой Агнесы его богатство, для меня она одна, своим лицом, была сокровище дороже всех сокровищ в мире. Притягиваемый неодолимой силой, я стал часто ездить к Яскулке и каждый раз свидания с его дочерью находил в ней новые, прекрасные достоинства. Мы полюбили друг друга той чистой, высокой любовью, которая должна была освятиться браком или сделать нас несчастными. Я просил у Агнесы руки ее и вместе позволения обратиться за тем же к отцу ее. Не в силах долее скрывать свои чувства, она со слезами на глазах бросилась мне на шею и запечатлела поцелуем обет принадлежать мне или никому. Отец давно замечал наши сердечные отношения друг к другу и, казалось, одобрял. Я обратился к нему с просьбой осчастливить меня рукой Агнесы. Родство с русским полковником, может статься, будущим генералом, должно было льстить сердцу честолюбивого панцирного боярина.

- Ваше предложение,- сказал он, пожимая мне руку,- делает мне высокую честь, почту себя счастливым иметь такого достойного зятя, как вы. Давно привык я уважать вас и любить. Но знаете ли, что я еще не утвержден в правах своих на шляхетство, что я еще мужик и потому дочь моя мужичка.

- Для меня это все равно,- отвечал я,- вы дорожите этими правами и, конечно, справедливо. Сколько я слышал от вас об этом предмете, можно ручаться за успех вашего домогательства. По своим связям (дернуло меня сказать) и я помогу вам в этом деле, даю вам свое честное слово. Но теперь отдайте мне вашу дочь, как она есть, дочь панцирного боярина. Никакой родовой, ни денежной придачи к ней мне не нужно. Мы любим друг друга, благословите нашу любовь.

- Помните ваше слово,- сказал он, горячо обнимая меня,- и берите мою дочь.

Он был не нежного характера, но тут прослезился.

- Агнеса,- крикнул он, отворив дверь в соседнюю комнату,- поди сюда.

- Любишь ли ты пана полковника? - спросил он ее, когда она вошла к нам.

- Всеми силами своей души,- промолвила она.

- Ну так поцелуй своего жениха.

Я принял ее в свои объятья, прижимал к сердцу, целовал без счета.

Вскоре мы были обручены и помолвлены.

В городе наделала много шума весть о будущем нашем браке, много толковали о нем; иные пожимали плечами, говоря, что это ужасная mesalliance. Я пренебрег этими толками и пересудами и гордился моей невестой, предпочитая ее всем сиятельным. Красота ее, прекрасный нрав, образование, любовь ко мне - были для меня выше всех родовых отличий.

Отец ее был католик; дочь захотела принять православие.

- Мой будущий муж православный, дети мои станут исповедовать его веру, они пойдут молиться в одну церковь, а я должна пойти в католическую, если она еще случится в месте, где нам придется жить. Вот уже рознь в семействе... не хочу ее.

Русский священник, приготовив ее к переходу в новое исповедание, совершил над нею тайну миропомазания. Католики подняли гвалт и готовы были, если бы могли, закидать ее камнями, но ограничились в кругу своих единоверных одними насмешками и проклятиями... Никто из католической родни ее матери не приехал на нашу свадьбу, зато в русском соборе, где мы венчались, было избранное русское общество.

Как хороша была моя Агнеса под венцом!

Я был счастлив, от нее веяло каким-то неземным блаженством. Отец ее был весел, гордясь, что имеет зятем своим полковника, украшенного знаками отличия; я старался всячески изъявлять ему мое уважение, особенно при значительных лицах города; офицеры моей батареи, любя меня, оказывали ему свое внимание. Мне случилось при нем говорить по делу об отыскании им потерянного шляхетства с губернатором и губернским предводителем дворянства. Они обещали содействовать, сколько от них зависело, успешному ходу этого дела, когда все доказательства будут собраны и представлены. Мой тесть собирал их, рылся со своим адвокатом в архивах и, несмотря на свою скупость, не жалел денег.

Медовый месяц наш не прошел, однако ж, без неприятностей. Однажды, когда меня не было дома, горничная моей жены пала к ногам Агнесы, ломала себе руки и призналась ей, что хотела ее отравить по наущению ксендза, бывшего духовника ее матери, за то, что она перешла в русскую веру. Горничная не исполнила этого, измученная угрызениями совести и страхом последствий. Жена моя любила ее, знала такою преданной и была поражена этим признанием, но мне рассказала все полушутя, как глупую историю, которую стыдно бы пускать в ход. Я решился исполнить ее совет и предоставил все суду Божьему. Мы щедро наградили горничную с тем, чтобы она молчала, если не хочет себя погубить, и отпустили ее.

Через несколько месяцев Агнеса почувствовала, что носит под сердцем залог нашей любви.

Раз в мучительном ожидании разрешения ее, сидел я за перегородкой ее спальни. Вдруг слышу крик ребенка. Это был крик свободы пришельца в здешний мир из девятимесячного тюремного заключения, привет братьям человека, вступающего в их общество. С чем можно сравнить чувство отца, услыхавшего этот крик! Я пал на колени и со слезами на глазах благодарил Творца за ниспосланного мне первенца. Лиза родилась в эту минуту. Надо было видеть тихую радость моей жены, когда поднесли к ней хорошенькое дитя, и она рукой указала мне на него. Через два года после того родился у меня сын Володя. Дети наши росли пригожие. Немудрено, их кормила сама мать. Часто и теперь представляется она мне в ореоле свой наружной и душевной красоты, с ребенком у полуобнаженной груди. Оттого-то, когда я встретился с вами в первый раз у окон Дациаро, я с таким жаром говорил вам о картинке, на которой изображена была мать, кормившая дитя своей грудью. Оттого-то, когда я не нашел в магазине этой картинки, вырвались у меня слова: "Ее уж нет!" Ее уж нет, и с того времени не прошло дня в жизни моей, чтобы я не оплакивал эту божественную женщину. Возвращаюсь к тому времени, когда она была.

Не желая, как военный человек, которого жизнь похожа на кочевую, таскаться с женою и детьми с места на место, я решился искать другой, более оседлой службы. С этой целью поехал я в Петербург. Здесь предложили мне довольно значительное место в Приречье. Протекция была у меня сильная, и я, уволенный с военной службы для определения к статским делам, назначен на предложенное мне место. Я шел столько лет по одному пути, и вдруг расчеты моего разума и сердца толкнули меня на другой, совершенно новый для меня. Владея пером, ознакомясь с формами делопроизводства при пособии моего приятеля, посвященного в эту премудрость, и со всеми постановлениями, касающимися до моей должности, я был убежден, что в состоянии добросовестно сладить с предстоящими мне обязанностями. Природная логика должна была довершить то, чего недоставало моей неопытности; этой логики не заменят никакие знания и долговременная служба, чему я видел много примеров.

Возвратись в В. за женою и детьми и для сдачи батареи назначенному на мое место лицу, я с удовольствием узнал от моего тестя, что дело его в ходу и все данные обещали ему успех. Одно, что мне не нравилось по этому делу, был выбор адвоката-поляка, хотя и умного дельца, но, как мне сказали, слишком смелого, готового иногда, очертя голову, и на нечистые извороты. Яскулка, которому я передал мои опасения насчет этого господина, совершенно вверился ему и не хотел передавать дело, начатое с такими большими трудами и, по словам его, так успешно веденное, другому адвокату. Я просил еще в-ские влиятельные лица помочь моему тестю в окончании этого дела, и мы расстались совершенными друзьями.

В Приречье, при первом представлении моему начальнику (буду называть его Анонимом), я заметил, что он не совсем доволен определением меня в товарищи к нему. Немудрено, он хлопотал о другом на место, которое я занял, но его хлопоты не увенчались успехом. Взгляд его был суровый, речь сухая, манеры жесткие. Он мне с первого раза не понравился, но на службе нельзя поддаваться сердечному влечению или отвращению, а остается только думать об исполнении своего долга, несмотря, приятна или неприятна личность, с которой должен служить. Впрочем, мы скоро с ним поладили. Я увидел в нем, хоть и строгого формалиста, но деятельного и, сколько я мог судить по его речам и открытым действиям, честного человека. Одно обстоятельство доставило мне в первом году моего служения в Приречье случай оказать ему услугу. Он был в затруднительных денежных обстоятельствах и в интимной беседе со мною откровенно признался в них, прибавив, что не знает, где найти денег, что лица, предлагавшие их, имеют дела в его ведомстве, следственно неблаговидно занимать у них. Я только что продал свое 80-душное имение, которое после смерти моего умного и честного старосты и вслед затем моего дяди оставалось без надлежащего призрения и стало давать мне скудные доходы. Мне же управлять им за несколько сот верст было несподручно. Свободные деньги от этой продажи лежали у меня в шкатулке. По простодушной природе моей, увлеченный желанием оказать помощь верному человеку в нужде, я намекнул Анониму, что у меня есть такая-то сумма. На этот раз он обошел неблаговидность займа у человека, служившего под его начальством. Он просил у меня эту сумму на год под заемное письмо, предлагая и проценты, какие назначу. Разумеется, я взял узаконенные и получил следующее мне обязательство. Он не знал, как благодарить меня за выручку его из критического положения, и в излиянии своих чувств обнимал, целовал меня так, что поколол мне щеки колючками своей небритой по случаю нездоровья, бороды. Это одолжение, известное только нам двум и маклеру, не изменило моих служебных отношений к начальнику, что старался я доказать, продолжая деятельно заниматься моими должностными обязанностями.

Жена моя была принята в Приречье с тем вниманием, какое она заслуживала по своему уму, душевным качествам и ровным обращением со всеми, с кем вынуждена была знакомиться. Пошептались между собою о ее плебействе провинциальные аристократки, до которых дошло сведение, что она дочь какого-то шляхтича, непризнанного еще в дворянском достоинстве, но, побежденные ее привлекательной любезностью, признались, что она достойна занимать одно из первых мест в их обществе.

Годовой срок заемному письму, данному мне Анонимом в занятых у меня деньгах, миновал. Я покупал именьице верстах в десяти от Приречья. Съездив его обозреть, я нашел его не только выгодным по угодьям, но и чрезвычайно живописным, а это для эстетического наслаждения моего и жены моей было необходимо. Небольшая речка, гремящая по камням, которыми дно ее было усыпано, в прихотливых извилинах своих весело пробиралась между холмами, увенчанными разнородными рощицами. На одном берегу, вдавшемся мысом в континент, росли купы молодых, но уже тенистых лип и тополей; перерезав его, можно было образовать островок. С небольшой горы открывались прекрасные виды сквозь просеку дальнего леса на церковь села Холмец, напоминавшую мне Судбищенскую, на мельницу и курганы, где, по преданию, были похоронены рыцари исчезнувшего с лица земли народа. Эта гора, как нарочно, предлагала место для постройки господского дома. Скоро сладил я с продавщицей к удовольствию обеих сторон. Издержав довольно денег на путешествие из В. в Петербург, обратно и в Приречье, так же как и на приличную здесь по месту моему обстановку, я не имел других денег на покупку и устройство этого именьица кроме тех, которые должен мне был Аноним, и потому я обратился к нему с просьбой возвратить их. Он поморщился и сказал мне с неудовольствием, что уверен был в отсрочке займа еще года на два, на три, что приготовил уже и проценты на следующий год, что требование мое ставит его в отчаянное положение.

- Вы совершенно снимаете с меня голову,- прибавил он.

За несколько дней до этой перемолвки один добрый приятель мой, узнав, что я покупаю имение, предлагал мне ровно ту сумму, какая была дана мной Анониму, и потому я обещал должнику моему выхлопотать ее для него под заемное письмо за те же узаконенные проценты, которые я брал с него. Аноним помялся было, но делать было нечего - согласился на мое посредничество. Дело благополучно уладилось и тем успешнее, что моему приятелю нужно было устроить своего сына в штат канцелярии его превосходительства. Я получил свои деньги, и мы с Анонимом остались, может быть, наружно, в тех добрых отношениях, какие существовали прежде между нами.

Купив имение, я стал устраивать его по плану, заранее начертанному в моем живом воображении, возвел двухэтажный деревянный домик с балконами и террасами, весело глядевший на все четыре стороны и при освещении казавшийся волшебным фонарем. Затем вырыл я проточный пруд с помощью бесчисленных ключей, питавших его. От него с речкой по другую сторону образовался островок. Сажал я деревья, выводил цветники. Всем этим приятным заботам посвящались мною праздничные дни и летние вакационные месяцы; они радовали меня и еще более жену мою. Посетив со мною наше именьице, она была в восторге от него, да и соседи мои говорили, что я пустынное местечко, каким оно прежде было, магическим жезлом превратил в очаровательную виллу.

В Приречье родился у меня сын Аполлон. Агнеса еще кормила его; ему было только десять месяцев, а мать наложила на себя обет не отнимать детей от груди прежде года - видела ли она в этом продолжительном кормлении залог их здоровья или ей жаль было оторвать от себя дитя, которое питала своей жизнью, с которым она составляла как бы одно существо. Расстаться со сладкими заботами кормилицы-матери, знать, что эта разлука принесет ему много горя и неминуемое расстройство здоровья, было для нее мучительно. Вы найдете это чувство даже в матерях-крестьянках, обремененных тяжкими работами. По выздоровлении ее мы с ней и детьми временами, в свободное от службы время, продолжали ездить в свой обетованный сельский уголок, улучшать и украшать, его.

К домашним моим радостям присоединилось отрадное чувство, что и моя служебная жизнь не нарушалась никакими важными неприятностями. Правда, с некоторого времени случались у меня с Анонимом столкновения, доходившие до высшего начальства, из которых я выходил, однако ж, с торжеством; правда, были колючки с его стороны, не улегшиеся в его ежовой душеньке за неудавшийся заем, но они скользили только по моему сердцу, не оставляя в нем глубоких следов. Сочтемся бывало, и остаемся в прежних мирных отношениях.

Господи! Ты читаешь всевидящим оком в душе моей, Тебе известно, что ни одного черного дела не сделал я в продолжение моей жизни, что я не изменял никогда долгу и чести ни в отношении к своим ближним, ни в отношении к своему отечеству и государю. Это скажу и тогда, когда предстану перед высочайший суд Твой.

Не воображал я тогда, что невидимая злодейская рука подкопалась уже под мое благополучие.

V

В те годы, о которых говорю, в России была какая-то эпидемия на расхищение общественных и казенных сумм. Кто не слыхал о растрате инвалидных управляющим кассой их? Он задавал обеды и пиры на весь город, ставил по десяти тысяч на карту. Знатные, высокопоставленные господа, члены, обязанные поверять кассу, должны были сильно поплатиться. Но в этом несчастье для них нашелся один богач, пожертвовавший огромную сумму на пополнение растраченных денег, и члены были освобождены от взыскания. Не всегда случаются такие благодетельные и щедрые люди, особенно когда подвергается подобному несчастию такая мелочь, как наша братья.

В один из этих годов открылась утайка или, лучше сказать, похищение тысячной суммы в губернском общественном банке города Приречья. Деньги, полученные из одного судебного места, не были записаны на приход более полутора лет и переползли в карман управляющего банком. Виновный был коллежский советник Киноваров, служивший прежде чиновником особых поручений при предместнике Анонима и считавшийся доселе честным и деятельным чиновником; Аноним особенно благоволил к нему. Но честность его была только маска, которую он на себя надевал, пока не имел еще возможности распоряжаться важными суммами. Страсть его к карточной игре обнаружила, на какие черные дела он был способен, и погубила его. Играл он с кем попало, с жителями Приречья, с приезжими иностранными артистами и волтижерами, с честными людьми и шулерами. Проигрывая большие куши, он, как водится, хотел отыгрываться и, наконец, зарвался до того, что стал полною рукою черпать из общественного сундука. Все это, однако ж, было известно его интимным друзьям и скрыто от начальства. Аноним, поймав и улучив его в похищении тысячной суммы, в первый взрыв негодования велел подать ему в отставку, но, неизвестно по какой снисходительной причине, похититель остался на своем месте и представлен за разные заслуги к знаку отличия. Аноним не замечал, что он в продолжение уже нескольких лет похищал из кассы губернского общественного банка важные суммы.

Мое сердце не лежало к Киноварову по какому-то инстинктивному чувству, да и физиономия его с серыми кошачьими стеклянными глазами, в которых нельзя было читать ни одного движения души, отталкивала от него. Впрочем, не смея судить о человеке иначе, как по делам его, я не показывал ему своего нерасположения, но не принимал его в свое семейство, а только имел с ним сношения по службе. Жена моя при первой встрече с ним в обществе призналась мне, что он возбуждает в ней какое-то отвращение, словно кошки, которых она не терпела ив доме не держала. Преступник не мог воровать без сообщников. Вся канцелярия губернского банка была подобрана им в одну шайку из людей, готовых на всякие черные дела. Тут были, как оказалось впоследствии, составители фальшивых кассовых билетов, гениальный каллиграф, подписывающий под чужие руки так искусно, что тот, под руку которого он подписывался, должен был признать ее за свою. Были тут и другие художники подобного рода из канцелярских чиновников, закупленных Киноваровым, в том числе и секретарь, главный товарищ атамана шайки. А кабы видели, какие это были святоши по наружности, как они усердно ставили свечи перед образами, и клали земные поклоны! Сам Киноваров, стоя в церкви у клироса, присоединял всегда свой голос к голосам причта, возносившим молитвы к престолу Бога. Лицедейство было доведено ими до совершенства. Раз искусившись в злодеянии, они должны были молчать о проделках своего ближайшего начальника из своего интереса и из боязни поплестись в Сибирь. Слепая же доверенность и необыкновенная благосклонность к нему Анонима поощряли их к постоянному дальнейшему участию в подвигах главного преступника, тем более, что члены, присутствовавшие в губернском общественном банке и ближайшие блюстители банковых сумм, ничего из этих подвигов не видели. Члены эти были: один от дворянства, хворый умом и телом, упивавшийся, в чаянии движения воды, покуда хлебным опиумом, подписывавший журнал у себя на дому, другой - от купечества, едва умевший выводить каракульками свое звание и фамилию, и третий от крестьян, мещанин, лакейски исполнявший то, что прикажет ему секретарь, не только что Киноваров. Он подавал в отсутствие сторожа теплую одежду и калоши приходившим в банк чиновным посетителям. Мало-помалу стали открываться, одна за другой, разные утайки значительных сумм, продолжавшиеся, как я сказал, несколько лет. Их нельзя уже было скрыть. Аноним, обязанный ревизовать ежемесячно суммы банка, был в ужасной тревоге, но старался всячески спастись от крушения, которому он сам, испытанный кормчий, подвергнул общественный корабль, и потому напряг все силы своего ума и душонки, чтобы выпутаться из беды. На первый раз он двусмысленно донес высшему начальству об утрате некоторых сумм, оговорив, что нельзя определить, похищены ли они или поздно записаны на приход, и потому, писал он, невозможно еще судить о степени виновности Киноварова. Впрочем, приказал сделать сначала секретное, и затем формальное следствие. Между тем он не дремал. Родные и друзья Киноварова окольными путями начали вносить деньги на покрытие недостающих в банке. Родному брату своему он незадолго помог на украденные деньги жениться на богатой невесте, обставил его щегольским экипажем, богато меблированной квартирой, приличной прислугой и прочее и прочее, чем можно было блеснуть как жениху с большим состоянием. Этот брат прислал ему довольно значительную сумму, которую преступник, будучи уже под стражей, получил через вторые руки с почты. Движимое имущество его довольно ценное, секретно продано было разным лицам, и вырученные деньги внесены в банк взамен похищенных с запискою их на приход, где следовало, хотя через дальние сроки после похищения. Я был спокоен, потому что похищения эти до меня не касались, так как все они сделаны были во время управления Анонима,- спокоен до того, что, получив отпуск в деревню, уехал туда, чем он был очень доволен. Мое отсутствие удалило от него товарища, который мог, оставаясь в Приречье, быть невольным свидетелем его не совсем чистых изворотов. Оказалось, однако ж, что всех, разными путями вырученных денег на покрытие похищенных было недостаточно; отсекали одну голову у гидры, вырастала другая. Аноним вынужден уже был утвердительно донести об этом обстоятельстве. Вследствие этого донесения приехали следователи из Петербурга. Не подозревая ничего неблагоприятного для себя и не имея ничего, чем упрекнуть себя по служебным делам, я наслаждался в моем сельском убежище прекрасными летними днями, счастливый любовью моей Агнесы и рассветом жизни моих детей.

Срок моего отпуска кончился, я возвратился в Приречье и явился к Анониму. Лицо его было печально и сурово, глаза из-под надвинутых на них бровей метали от себя какой-то зловещий огонь. Недалеко от него стоял почтмейстер с озабоченным видом.

- А вы в объятиях природы прогуляли важную сумму (такую-то) общественного банка,- сказал он мне.

Я думал, что он корчит угрюмую рожу, желая помистифировать меня, как случалось ему делать, засмеялся и отвечал, что он, конечно, шутит.

- Шутка плохая! Не угодно ли вам удостовериться в этом. Потрудитесь съездить с господином почтмейстером в почтовую контору и потом в банк - вы удостоверитесь в истине моих слов.

С тревожным чувством поехал я на почту. Там по страховой денежной книге видно было, что за два года назад, во время моего управления, по случаю отсутствия Анонима, Киноваров действительно получил с почты важную сумму и в получении ее расписался. Еду в банк - по денежной книге эта сумма не записана на приход.

- Что, справились? - спросил меня иронически Аноним, когда я возвратился к нему с почтмейстером.

Пораженный своим несчастьем, будто громовым ударом, я ничего не отвечал и закрыл рукою глаза, из которых хлынули слезы.

Я был уверен в своей невиновности, но знал, что казенные деньги, тут же и общественные, не горят и не тонут (надо прибавить, а только тают в горячих руках), и взыскание их должно пасть на меня с членами банка. Из преступника было выжато все, что можно было выжать на покрытие сумм, похищенных во время управления Анонимом. Жена, дети после моей смерти остаются без куска хлеба, вся моя будущность отравлена, разбита в прах. Поставьте себя на мое место, и вы не удивитесь, что я в первые минуты моего несчастья заплакал, как дитя. Твердый под перекрестным огнем неприятеля, я пал тут, как самое слабое существо.

Вот как совершено преступление Киноваровым и открыто оно умными, деятельными и верными своему долгу петербургскими следователями. Пробираясь по нитям его, они потребовали от всех мест и лиц отзыва, какие деньги присылались ими или вносились в губернский банк. В почтовой конторе найдено, что там получена была значительная сумма из высшего петербургского банка, адресованная в губернский, что она принята Киноваровым с почты и не записана им в денежной книге на приход, следовательно им похищена. За два года до раскрытия этого похищения Аноним, собираясь ехать в Петербург по делам службы, свидетельствовал суммы и документы губернского банка. Кино-варов, уверенный в успехе своего преступного замысла, заранее приготовил отношение в высший петербургский банк, подписанное им и скрепленное секретарем, будто по определению губернского общественного банка (тогда, когда этого определения не существовало) посылается столько-то билетов, на которые и просит прислать за несколько прошедших годов проценты. До свидетельства же или во время свидетельства Анонимом билеты выкрадены из казенного сундука так искусно, что он этой передержки не заметил, вложены в отношение и тут же посланы в почтовую контору. Следовательно, билеты похищены при Анониме и приступ к похищению процентов сделан при нем. После того он оставался еще с неделю в Приречье. Если бы он в этот промежуток времени пригласил меня в губернский банк и стал бы сдавать мне суммы и документы, как по законам следовало, тогда же открылась бы преступная отсылка билетов в Петербург, и похищение требуемых процентов было бы предупреждено. Он этого не сделал, а дал мне только предложение вступить в его должность. Месяца через два, три в отсутствие его получаются проценты на значительную сумму и с ними возвращаются билеты. По журналу губернского банка, подписанного под мою руку и членами его, дается доверенность Киноварову получить с почты деньги и билеты. Он медлит близ месяца принять их из боязни, чтобы как-нибудь члены не вышли из своей дремоты и не вспомнили о данной ему доверенности, и выжидает для лучшего успеха своего подвига удобного случая. Случай этот представляется. Члены спят по-прежнему и подписывают журналы, не читая их; я занят приготовлениями к приему одной высокой особы и вследствие того размещением малочисленного войска в городе. Накануне приезда ее Кино-варов, пользуясь этим обстоятельством, получает из почтовой конторы деньги и билеты, деньги кладет себе в карман, а билеты, с помощью своих сообщников, в денежный сундук. При первом ежемесячном свидетельстве деньги по приходно-расходной книге и журналам оказываются налицо (помните, что те, которые получены с почты из высшего банка, не записаны на приход), билеты искусно предъявлены мне, членам и прокурору. Никто из нас, не подозревая преступления, не посмотрел на оборотном листе надписи, что проценты по ним выданы. Вот моя единственная вина, если судить меня как провидца. После того двадцать раз в течение двух лет Аноним с членами делает ежемесячные свидетельства и не видит этих надписей. Комиссия, секретная и формальная, наряженные при открытии первых похищений Киноварова, тоже не видят их. По открытии петербургскими следователями преступления, Киноваров посажен в острот, главный сообщник его, секретарь, по особенным видам и расчетам Анонима, остается в прежней своей должности несколько лет. Только впоследствии, когда губернский суд рассмотрел дело, не избег он заключения в тюрьму, но, посидев в ней несколько времени, выпущен, однако ж, из нее на поруки по причине, что не спрошены еще все лица, причастные к делу, которое более и более разрасталось. Меня несколько лет ни в продолжение следствий, ни в продолжение суда не спросили ни единым словом, что мне известно по этому делу, между тем губернский суд приговорил меня, наравне с членами банка, к уплате похищенных денег, отстранив по ним от всякой ответственности своего главного начальника и главного виновника всех беспорядков в банке- Анонима. Мудрено ли! он мог во всякое время найти беспорядки в подведомственном ему судебном месте или пригреть членов его лучом благоволения. Оговорки суда в пользу его были условные, гадательные, как: "могло бы, если бы, можно полагать, могло статься" и тому подобные.

Я сказал, что меня несколько лет не спросили ни единым словом, что я могу объяснить по этому делу. Знаю одного собрата моего по такой же должности, какую я занимал, попавшего совершенно так же, как и я, в приготовленную западню, которого через 20 лет по открытии преступления, не им совершенного, но так же, как и я, присужденного губернским судом к уплате важной суммы, спросили, что может он сказать в оправдание свое. Представьте себе, какую нечеловеческую память должен был иметь мой собрат, чтобы вспомнить и сообразить обстоятельства дела, случившегося за 20 лет. Таковы были в то время наши суды под гнетом административного влияния и под покровом глубокой тайны.

После нескольких недель заключения Киноварова в остроге, Анониму донесли, что он умер там и, как следует, похоронен. Через дней десять после того полицмейстер, из немцев, небойкого ума и характера, по секрету рассказывает мне, что хоронил Киноварова, но что человек, которого он хоронил, был совершенно непохож на него.

- Донесли ли об этом Анониму вовремя? - спросил я полицмейстера.

- Говорил,- отвечал мне простодушный немец.

- Что ж он сделал?

- Закричал на меня так, что я прикусил язык.

Мне-то что оставалось делать в этом случае? Подавать бумагу, возбудить следствие, вырывать мертвое тело! Вождь полиции, боясь гнева своего главного начальника, отказался бы от своих слов, время было упущено, все осталось бы шито и крыто и меня запутали бы в новые, нескончаемые затруднения. Перед этим случаем был один почти подобный, хотя не так важный, в тюремном замке. Крестьянин госпожи И-вой был посажен в нем от своей помещицы за побег и разные воровства, по которым и судился. По прошествии некоторого времени, госпожа И-ва получает через местную земскую полицию повестку, что ее крестьянин умер в остроге, а месяца через два-три этот самый крестьянин в образе и плоти живого человека является к ней и бросается ей в ноги, умоляя о прощении. Можно вообразить изумление помещицы, когда она увидала перед собою живого мертвеца. Что было делать с ним? По совету своего зятя, она отдала его в солдаты... Тем и дело кончилось.

Ходили в Приречье под сурдиной слухи, что Киноваров тайно выпущен из тюрьмы. Кто содействовал его побегу, покрыто мраком неизвестности. Говорили, будто он перебрался под фальшивым паспортом в П. губернию. Вы помните, что я встретился на Кузнецком мосту с этим мертвецом в костюме мещанина или купца, помните, как я в первую минуту отчаянного порыва вцепился было в него, и он от меня вырвался. Вы сами встретили его в гостинице под именем купца Жучка из Динабурга. Немудрено, что он выхлопотал себе под этим именем вид, приписавшись в купцы, платит гильдейские повинности и поживает себе спокойно. В той местности, где он имеет оседлость, беглые находят себе безмятежный приют под известным покровительством; если же какой-нибудь случай потревожит их, то переезжают реку и ускользают от преследований в любой из трех смежных губерний.

Жена моя кормила еще нашего меньшого сына Аполлона. Я скрывал от нее свое несчастье, чтобы не повредить здоровью ее и ребенка. Меня еще поддерживала надежда, что я, по своей невиновности, которую, конечно, признает суд, не пострадаю. Но меня удивляли какие-то уловки Агнесы скрыть от меня признаки горя. Нередко заставал я ее в грустном раздумье; увидав же меня, она тотчас принимала веселый вид, шутила, смеялась. Еще более изумило меня, что она, не выждав годового срока кормления ребенка, как себе предположила, отняла его вдруг от груди. Я не выдержал и спросил ее о причине такой перемены.

- Друг мой,- сказала она мне, наконец, покачав головой,- зачем скрывать от меня то, что всему городу известно? Разве ты и я не составляем одно существо, разве я не сумею снести несчастье, которое угодно было Богу послать на нас? Понесем его вместе и облегчим друг другу бремя его. Да будет воля пославшего вам это испытание! Я уверена, что ты чист в этом деле, как Тот, кто нес крест на распинание себя. Вот дело бы другое, если бы я потеряла твою любовь. О, тогда я не могла бы перенести своего несчастья. Но я знаю, что ты меня любишь, и эту любовь не променяю ни на какие сокровища. Умрем,- Отец небесный не оставит детей наших.

Я прижал Агнесу к груди моей и рассказал ей все, что вам здесь рассказал. С этого времени она удвоила свои горячие ласки, беспрестанно почерпая их в богатом роднике любящей души своей, казалась спокойна, весела.

Вот как она узнала о похищении из банка суммы, падавшей на мою ответственность. К ней хаживала вдова канцелярского служителя, оставшаяся после смерти мужа с многочисленным семейством без всяких средств к существованию. Агнеса помогала временами этой женщине. Приходит она к ней и рассказывает, что ее сына, лет двадцати пяти, служащего в общественном банке, единственного ее кормильца, посадили в острог по подозрению, что он был участником в расхищении сумм.

- Вступитесь, матушка, ваше превосходительство в наше бедственное положение,- говорила она жене моей, горько плача,- замолвите словечко вашему супругу, попросите его защитить невинного от напрасной клеветы. Сын мой не более виноват в этом деле, чем его превосходительство Михаила Аполлоныч.- И рассказала вдова, что слышала от сына по делу о расхищении сумм в банке.

Действительно, ее сын, единственный честный чиновник в банке, оказался непричастным к совершенному преступлению и по определению высшего суда освобожден из заключения, в котором его протомили несколько месяцев, между тем как главный сообщник Киноварова оставался на свободе и на службе секретарем в том месте, которое они ограбили.

Недаром говорят, что одно горе ведет за собой целую вереницу их. Появится на небе тучка, и набегают на нее новые, облегают все небесное пространство мрачным покровом, и разражается ужасная гроза.

В ласках жены моей, в лепете и играх старших детей, в улыбке меньшого я забылся и стал не так тревожно помышлять о последствиях киноваровского дела.

Получаю из В. от своего приятеля письмо, которым он уведомляет меня, что дело моего тестя Яскулки приняло несчастный оборот. Адвокат его, увлеченный нетерпением поскорее кончить это дело, за которое обещана ему была значительная награда, не отыскав в архивах некоторых документов, необходимых для подкрепления прав своего доверителя на шляхетство, вместо того, чтобы идти по законному пути, вздумал очертя голову прибегнуть к нечистым средствам. В это время образовалась шайка составителей громот на дворянство и других подобных документов. Тут были искусные резчики из евреев, печатники, каллиграфы, мастерски подделывавшие печати и подписывавшие под руку давно истлевших польских королей. Многие по таким фальшивым актам получили шляхетство. Успех их подстрекнул адвоката Яскулки обратиться к вожакам этой шайки. На беду негодяев, приехал в В. новый губернатор, князь Д., человек энергичный, горячо преданный своему долгу, которого не могли подкупить не только деньги, но и чары польской женщины. Его память чтут доселе все честные жители В-ой губернии, которую он управлял, к сожалению, недолго.

Он накрыл делателей грамот на дворянство и разгромил шайку их. Адвокат моего тестя вместе с другими преступниками был предан суду, всех их постигла законная кара. Сам Яскулка был оговорен в этом деле. В одно время с моим приятелем он писал к дочери своей письмо, исполненное горьких упреков, что я, дав ему слово благородного человека хлопотать по его делу, не исполнил своего обещания, изменил чести, связям родства и т. п. Выражения были подобраны самые жестокие, резкие. Оканчивал Яскулка свое письмо тем, что разрывает все отношения с нами и не хочет более нас знать, предоставляя Богу судить нас за наше коварство. Надо было потерять вовсе рассудок, чтобы сваливать вину своего адвоката и, может статься, собственную вину на меня и Агнесу, ни в чем не виновных перед ним. Несмотря на эту вопиющую несправедливость и болезнь жены моей, пораженной незаслуженным гневом отца, испросив себе отпуск, я поехал в В.

Яскулка не хотел принять меня и, чтобы я как-нибудь не переступил через порог его дома, выехал из своего фольварка к одной родственнице. Пренебрегая несправедливым гневом безумца, я стал хлопотать, чтобы не притягивали его к уголовному суду. Мне это удалось, так как составление фальшивой грамоты было прямым делом его адвоката, уже пострадавшего за свое преступление.

Нам с Агнесой не в чем было упрекать себя по этому делу. Мы писали несколько писем к Яскулке и ни на одно не получили ответа.

Умер у нас младший сын Аполлон.

Все эти удары, один за другим, расшатали окончательно здоровье Агнесы, в груди ее образовалась ужасная болезнь, для исцеления которой врачебная наука не нашла еще никаких средств. Несмотря на сделанную здесь, в Москве, операцию, час нашей земной разлуки наступил. Последняя ее просьба была стараться помириться с отцом ее. Ничего не завещала она мне насчет детей наших, твердо уверенная, что это завещание и без слов ее будет свято мною исполнено. Она благословила восьмилетнюю Лизу и пятилетнего Володю, припавших с рыданиями к холодеющей руке ее, крепко пожала мою руку и, устремив на нас последний взор, отошла в лучший мир.

Агнеса умерла в мае. В то же время каждый год цветет на ее могиле белая сирень и кругом ее наполняет воздух своим благоуханием. Так цвела и благоухала душа ее!

Говорить ли вам после описания этой ужасной утраты о потере моего имущества? Еще и теперь вычитают из моего пенсиона половину.

С Анонимом мы стали крепко не ладить и, наконец, совсем рассорились. Он умер недавно, оставив хорошее состояние своему семейству. Я переехал в Москву, где живу уже несколько лет. Родственница моя, Зарницына, о которой говорил я вам в первый день нашего знакомства, не имея детей, взяла к себе на воспитание Лизу, пристроила ее за свой счет в учебное заведение, чтобы она была поближе ко мне, заботилась о ней, как о собственной дочери. Володя жил со мной долгое время; сначала я сам учил его всему, что знал, потом он поступил на казенный счет в гимназию; оттуда перешел с помощью той же Зарницыной в университет. Остальное вам известно.

Вот вам, друг мой, история моей жизни. Как видите, много в ней печальных страниц, над которыми вы призадумаетесь. Но не забудьте, что я с благодарностью целую десницу, пославшую мне несколько лет несравненного счастья с моей неоцененной Агнесой и моими добрыми детьми".

VI

Михаила Аполлоныч, раскрыв Сурмину тайны своей жизни, как бы приобщил его к своему семейству. Сурмин высоко ценил этот знак дружбы, еще более уважал его, если можно сказать, благоговел перед ним. Сколько несчастий пронеслось над головой благородного старика! Как не пал он под ударами судьбы! И теперь еще, сколько можно судить, живет он в нужде. Из его пенсии, заслуженной столькими годами честной службы, вычитают половину, дочь дает уроки по домам. Между тем злодей Киноваров гуляет по белому свету, может быть, наслаждается жизнью в полном довольстве. И этот безумный честолюбец Яскулка, довершивший то, что другой начал...

В горячих выражениях молодой человек изъяснил свою благодарность Ранееву.

И тот и другой тайно желали скрепить узы дружбы, их соединявшие, более тесными, родственными. Но Ранеев, следя очами сердца за отношениями друг к другу Сурмина и Лизы, замечал только с одной стороны постоянное искательство и неудачу в нем, потому что, в противном случае, ничто не помешало бы Андрею Ивановичу просить руки ее. Лучшей партии не мог желать отец для своей дочери. Какое торжественное чувство заставляло его подозревать, что она любит другого. И этот другой, думал он, никто, как Владислав Стабровский, брат изменника русского знамени и едва ли не сам сторонник польского дела. Он был уверен, что дочь не преступит завета его, не отдаст руки своей врагу России.

Между тем некоторые признаки, не ускользнувшие от него, особенно последнее свидание и прощание ее с Владиславом в Пресненском саду, горячее заступничество за него после этого свидания, не раз повторенное, оставили в нем смутное и грустное впечатление. Может статься, Владислав дал ей слово остаться верным России, убедить брата возвратиться к своему долгу и просить прощения у Того, Кто в беспредельной доброте милует раскаявшихся преступников. Во всяком случае, это подозрение сильно тревожило его. Ни одним, однако ж, словом не обнаружил он перед дочерью грустной тайны души своей, предоставляя рассудку ее и разлуке сделать свое дело.

Что происходило в это время с Сурминым? Любовь к Лизе, как прилив и отлив моря, то набегала на его сердце бурными, кипучими волнами, то успокаивалась на мысли, что если она к нему равнодушна, так он пустит свои горячие надежды по ветру и по-прежнему обратится к одним заботам о благосостоянии матери и сестер. Его характер не был романический, гореть безнадежно страстью, играть глупую роль селадона или рыцаря печального образа не находил он себя способным. Так же, как и старик Ранеев, он замечал проблески чувства к Владиславу, более чем родственного. Не мог Сурмин забыть, как в первый день знакомства с ними Лиза смутилась при одном имени кузена, как на вечере Елизаветина дня при появлении Владислава она изменилась в лице и рука ее, наливавшая чай, сильно задрожала. Хотя лицо Сурмина было полуобращено в другую сторону, однако ж, ревнивый взор успел все это уловить. Он угадывал также, что в решении спора его со Стабровским о польской национальности, когда Лиза подала руку победителю, она не могла иначе поступить, хотя и против своей воли, боясь гнева отцовского и суда маленького кружка, перед которым происходил спор, да и предмет состязания был патриотический, и показать себя сторонницей польского дела было противно рассудку и сердцу ее. Среди этого раздумья, бросавшего мысли Сурмина из одной стороны в другую, он осторожно выведал от адвоката своего, Пржшедиловского, что соперник его уехал из Москвы в Белоруссию; может быть, навсегда и тем положил между собой и Лизой вечную преграду. Сурмин, успокоенный этим отъездом, предался опять своим надеждам. "К тому же подозрение не есть еще доказательство",- думал он, и решился узнать от самой Лизы свой приговор и покончить так или сяк со своей мучительной неизвестностью. Он уверен был, что она неспособна притворяться и прямо объявить ему решение его участи, и стал выжидать случая приступить к этому решению. В минуты грустного настроения, Сурмин находил отраду в сближении с привлекательной Тони, в ее заманчивом, игривом разговоре, в котором высказывались ее ум и открытый характер.

Не только видал он ее у Ранеевых, но стал посещать и в мезонине, иногда с Михайлой Аполлонычем и Лизой, иногда один. Иногда играла она ему Шуберта и Шопена или пела своим чистым, задушевным контральто пьесы, как она заметила, им особенно любимые, то веселые и рассыпчатые, то заунывные, в которых слышалась натура русского человека. И во всем этом не было и тени кокетства, хотя и была доля желания нравиться ему. Сам Ранеев не пропускал случая искусно выставить перед ним ее достоинства. Когда Лизы не было дома, он приглашал Сурмина посетить его дорогую Тони.

- Пойдем к моей второй дочке,- говорил ему старик,- послушаем ее сердечную музыку, отведем душу от житейских невзгод.

И ковылял старик по крутой лесенке в мезонин, поддерживаемый своим молодым другом.

Тони занимала две отдельные от братьев и сестры комнаты, из которых в одной принимала своих посетителей. Комната эта была такая хорошенькая, убранная хоть небогато, но комфортабельно и со вкусом. При входе в нее вас опахивало благоуханием цветов. Особенно одно померанцевое дерево, подаренное ей Сурминым, было осыпано цветами. Ему посвящены были материнские заботы. От хорошенького личика хозяйки веяло невозмутимым счастьем, в самом звуке ее голоса был такой гармонический отголосок чистой души, так приятно умела она занять своих гостей, что они, возвращаясь домой, действительно забывали свои житейские невзгоды.

Мы сказали, что в то время, когда Лиза и Владислав прощались на береговой дорожке нижнего Пресненского пруда, никто из них не заметил, как за ними наблюдал зоркий глаз соглядатая. Этот свидетель их прощания была бой-баба Левкоева. Выходя со двора, чтобы по делам своим направиться к Пресненскому мосту, она заметила, что Лиза повернула к Горбатому мосту, и, находя, что ей приятнее идти в обществе ее по одному направлению, садом, хотя и ощипанным рукой суровой осени, но по песчаной дорожке, чем по улице, довольно грязной,- она вздумала нагнать Ранееву. Раза два Левкоева окликнула ее. Та, вероятно, занятая мрачными мыслями, не слыхала ее голоса и вошла в сад через ворота Горбатого моста. Левкоева за нею, сделала уже с десяток шагов, но, увидав, что Лиза и Владислав встретились, остановилась, чтобы посмотреть, как будет происходить эта встреча, и спряталась за древним вязом, у решетки, отделяющей сад от улицы. Представлялся случай узнать, может быть, какие-нибудь тайные отношения двух особ, которые, казалось ей, были неравнодушны друг к другу. Не пропустить же эту оказию даром! И увидала Левкоева, как они встретились, как жарко говорили, как Владислав долго держал руку Лизы в своей, целовал ее (ей померещилось даже, что Лиза поцеловала его). Видела она, что они простились, Лиза махнула ему платком и потом приложила платок к глазам, вероятно, чтобы скрыть свои слезы. Для злорадного любопытства бой-бабы довольно было и того, что она видела, и того, что воображение ей подрисовало. Она вышла из своей засады, скользнула назад к Горбатому мосту, очутилась на нем, как будто шла через него с другой стороны пруда, и повернула в Девятинскую улицу. Владислав, шедший тоже к Горбатому мосту, мельком заметил этот маневр и, нагнав ее уже на Девятинской улице против овощной лавочки, поравнялся с нею. Увидав, что это Левкоева, постоялица Лориных, бывавшая у Ранеевых, он злобно на нее взглянул, как бы хотел убить ее этим взглядом, и не утерпел, чтобы не сказать: "домашний эмиссар!" Левкоева не смутилась, сердито посмотрела ему в лицо и вслед ему бросила свою отповедь: "только не польский". Тем и кончилась эта встреча.

- Он далеко уезжает,- думала она,- следственно, для нее не опасен.

И вот носит она тайну свою в муке ожидаемого разрешения ее. Не передавать же ее Ранееву! Может быть, дочка, под видом, что ничего не скрывает от отца, сумела сама искусно рассказать ему о прощании своем со Стабровским, утаив, конечно, поцелуи и слезы. Отец, не чающий души в дочери, не поверит словам вестовщицы, на которую он с некоторого времени нападает своими сарказмами. Хотя бы Левкоева в минуту доброго его стиха и рассказала ему поосторожнее, что видала, что ж пользы, какие выгоды от этого получит она для себя? Вот дело бы другое - Сурмину. Он человек богатый, показал свою щедрость, дав для бедной вдовы две двадцатипятирублевые депозитки, и может ей самой в нужде пригодиться. Он неравнодушен к Лизе и рад будет узнать, что ее строгость только маска, накинутая на себя, чтобы скрыть свои настоящие чувства, и оценит услугу преданной ему женщины. Кстати уж и отомстить Ранееву за дерзкие его выходки против нее и сына, отомстить за холодность и гордость девчонки, тоже с некоторого времени, видимо, не взлюбившей ее. Если Сурмин думает жениться на ней, так не бывать этому - недаром же зовут ее бой-бабой. Дней с десяток поносилась она со своим бременем в нерешительности исполнить задуманное ею и отчасти в тревоге нечистой совести. Что ни говори, а в подобном деле, где замешана честь девушки, и у отважного человека опустятся руки. Однако ж, измучившись своими долгими колебаниями, она решилась отправиться к Сурмину. Его не было дома. Поехала дня через четыре - опять неудача. Тут неожиданно упала на нее с неба особенная благодать. Какой-то добрый, влиятельный в обществе господин, тронутый рассказом о ее бедном, несчастном положении, предложил устроить в пользу ее благородный спектакль, с тем, чтобы она сама в нем играла. Сбор выдается ей секретно, публика не будет знать, в чью пользу он устроен, ей же поручат раздачу билетов и сочинение истории насчет бедного, анонимного семейства, участь которого желают облегчить. На выбор пьесы, актеров, помещения для сцены и приготовление прочих аксессуаров, необходимых для спектакля, еще более для выучки ролей, потребовалось недели две. Наконец, Левкоева сбросила с себя эту обузу, она свободна! Надо было развозить билеты. Кстати, случилась новая размолвка с Ранеевыми, и она поспешила воспользоваться этим случаем, чтобы поточить свое жало на оселке злословия.

Было десять часов утра - лучшее время застать Сурмина дома.

Сидя в своем шлафроке, он пил чай, когда слуга доложил ему о приходе статской советницы Левкоевой.

"Зачем черт принес?" - подумал он и велел все-таки просить ее. Переодевшись, он принял бой-бабу со всей светской вежливостью, всегда строго соблюдаемой им перед дамами, кто бы они ни были.

- Ожидал ли барин такую раннюю гостью? - сказала она своим бравурным тоном, хлопнув с высоты подъема своей руки по руке, ей протянутой.- Я уж раза три была у него и все-таки не поймала ветреника дома.

- Очень жалею, что невольно заставил вас так много беспокоиться,- отвечал Сурмин, усаживая свою гостью около чайного стола,- вы могли бы приказать мне явиться к вам. Не угодно ли чаю?

- Я вполне русская, и потому от чаю никогда не отказываюсь; ныне же так сыро и холодно, что не плохо согреть старые кости, которым давно пора на погост.

- Уж и старые кости,- заметил Сурмин, усмехаясь,- унижение паче гордости. Вы еще так цветете, полны жизни.

- Комплименты в сторону; я приехала к вам по делу, мой добрейший господин.

- Иначе я и не предполагал, вы вечно хлопочете за других, ангельская душа.

- Не говорите этого: нам, бедным пассажирам на утлом суденышке по тревожному жизненному морю, приходится хлопотать и за себя. Особенно, когда имеешь на руках сынка, требующего всего от матери. Что ж делать? - прибавила она, вздохнув,- иные сынки содержат свою мать, а мое дитятко вздумало в кавалерию. Вы знаете, как там нужны пенензы и пенензы.

Говоря это, она прихлебывала чай урывками от своей речи.

- А какой у вас ароматный чай! Я давно не пивала такого и попрошу у вас другую чашку. Где вы его покупаете?

- Право, не помню,- отвечал он, наливая другую чашку.- Если бы смел, я предложил бы вам вступить со мной в дележ из цибика, только что початого.

- Разве для хвастовства, попотчевать какую-нибудь сиятельную.

- Сережа,- закричал Сурмин и, когда слуга явился, велел ему подать цибик и два листа оберточной бумаги самого большого формата.

Цибик с двумя листами бумаги был принесен, от него понесло чайным ароматом. Левкоева стала махать на себя руками, как бы желая подышать воздухом, который был им напитан. Андрей Иванович стаканом и ложкой бережно насыпал на каждый лист по целой горе чаю и приказал слуге хорошенько завернуть и отдать барыне, когда она от него выйдет.

- Смотри, Сережа,- сказала Левкоева, у которой глаза заискрились от полученного подарка,- заверни и увяжи получше в двойную бумагу, чтобы благодать, благодать-то не улетучилась. - Потом, обратясь к хозяину, промолвила,- ого, какие вы щедрые! видно, что служили в кавалергардах. Впрочем, всякое даяние благо, особенно когда предлагается так любезно. Большое, пребольшое спасибо (она протянула через стол руку). Дай Бог вашим сердечным и денежным делам в гору.

- Вот денежная статья отличная,- сказал Сурмин, притворяясь человеком корыстолюбивым.- Сантиментальность в наше время поступила в архив. Кабы вы мне посватали богатую невесту, какую-нибудь купчиху.

- За этим дело бы не стало, если б вы говорили искренно. Теперь потолкуем о моем деле, а там примемся за сердечные, проверим вас.

- Готов внимать.

- Извольте видеть, мой бесценный, мы с одним добрым человечком устроили благородный спектакль в пользу одного благородного семейства. Уж это не из той мелочи, для которой я на днях хлопотала и которой вы так великодушно помогли - подымай выше! Я принимаю в этом спектакле участие, играю роль сварливой барыни с язычком, как бритва, видите, роль совершенно по мне.

- Вы и себя по привычке не жалеете.

- Нечего греха таить, вижу и свой сучок в глазу.

- Уверен, что сыграете свою роль мастерски.

- Без хвастовства скажу, на репетиции все были от меня в восторге. На меня же взвалили обузу развозить билеты; вы, конечно, не откажетесь взять парочку.

- Хоть пять.

Левкоева вынула из своего портмоне пять билетов и вручила их Сурмину. Он сходил в соседнюю комнату и передал ей двадцатипятирублевую кредитку.

- Давно были у Ранеевых? - спросила она.

- Дня с три, четыре, право, не помню.

- Прекрасное семейство! Жаль, что несчастия сделали старика раздражительным, стал накидываться и на друзей своих.

- Я заметил, что в этих случаях правда всегда на его стороне. Уважаю его, как бы он мне был отец родной.

Левкоева лукаво погрозила ему пальцем.

- Или около того. Признайтесь, вы не совсем равнодушны к дочке.

- Как и всякий другой, кто увидел бы ее хоть раз. Но до серьезной любви, до посягательства на ее руку очень далек.

- Нечего сказать, дивно увлекательна. Между нами, une tete exaltee. С виду гордая, холодная, настоящая Семирамида, у ног которой все должно преклоняться, а между тем...

- Что ж?

- Беда, если полюбит какого-нибудь красавца с такою же горячей головой, с таким же пылким сердцем, как у нее, и оба бросятся в омут приключений.

Сурмин успел хорошо узнать Левкоеву, знал, что злословие - ее пятая стихия, но, заинтересованный разговором о Танеевых и своею ревностью, невольно слушал ее с видимым участием.

- Она так рассудительна,- заметил он,- что, конечно, не полюбит сорванца.

- Кто знает, может быть и полюбила. Говорю это из сожаления, из желания этой превосходной девушке, тут же и вам добра.

Сурмин благодарил кивком головы.

- Молю Бога, чтоб она избавилась от злого навождения. Сказала бы больше, да боюсь, не пришли бы мои слова к привычке чесать язык насчет ближних. Я так люблю, так предана этому семейству, оно же так много пострадало в жизни своей. Считаю за смертный грех прибавить к его горю новое.

- Верю вам, и я люблю, уважаю много это семейство и не потерпел бы злословия насчет кого-либо из членов его. Убежден, что Лизавета Михайловна чиста, как золото без лигатуры...

- О! и я за это ручаюсь сама. Но искушения ежедневных сближений с красивым, пылким, умным молодым человеком... К тому ж кузен, хоть и седьмая вода на киселе... родственные отношения, под прикрытием которых говорится многое, чего не дозволено постороннему, высказываются тайны сердечные красноречиво, с жаром... ныне, завтра, месяцы... И металл поддается. Сердце - не камень. Лизавета Михайловна в поре разгара страстей, кипучая натура... И вы не удивитесь, если они оба потеряли головы.

- Однако ж, я думаю,- сказал Сурмин не без тревожного чувства,- что у нее достаточно много благоразумия, довольно любви к отцу, чтобы не впасть в искушение, вопреки воле его, питать надежду в сердце того, кто...

- По национальности своей неприязнен к России, скажете вы.

- Да, покинуть отца, который вдали от сына видит в ней свое единственное утешение и опору, да это святотатство, на которое способна только безумная женщина.

- Конечно, до этого дело не дошло. Отец может умереть... Чем бес не шутит! Помните, Елизаветин день, помните, сцену, когда Владислав вошел, как демон (я заметила, что он был немного выпивши).

- Уж будто и это!

- Глаз мой верен. Да, если б не вино, не стал бы городить такой вздор, особенно к концу вашего спора. Сравнивая свою судьбу со счастливой жизнью вашего адвоката, он высказал перед нами тайну своего сердца. Заметили ли, как Лизавета Михайловна при появлении его сделалась белее скатерти на чайном столе? Рука ее задрожала так, что, я думала, чайник выпадет и произойдет какой-нибудь скандал. Видели ли вы все это?

- Признаюсь, я был занят приходом нового лица, меня интересовавшего, и ничего не заметил. Впрочем, это все догадки без доказательств, может быть, и мираж вашего подозрительного, лукавого характера. Вы могли видеть признаки страсти в том, в чем другие видели одну случайную тревогу души. Не забудьте, Владислав бывший друг дома, родственник их, еще прежде Ели-заветина дня он оскорбил отца и следственно дочь, безрассудным разговором о польской национальности в Белоруссии, давно не был у них и вдруг нежданно-негаданно явился именно в день ее ангела.

- Хорошо бы, если б это так было. Но я могу сказать еще более, могу сказать то, что видела собственными глазами. Уж не негодование за оскорбление патриотического чувства, а доказательство истинной любви...

- Любопытно, однако ж, знать, что вы видели, хоть для того, чтобы посмеяться.

- Если вы уважаете эту девушку, так, конечно, не смех возбудит мой рассказ. Еще оговорку. У меня один сын; каков ни есть, он дорог матери. Отними его, Господи, у меня, если я хоть в одном слове покривлю душою в том, что вам передаю. Слушайте же.

И рассказала Левкоева все, что ей удалось нечаянно увидеть на береговой дорожке Пресненского пруда. Когда же дошла до того, как Владислав целовал у Лизы руку, как она сама поцеловала его и плакала, прощаясь, Сурмин не выдержал и, вспыхнув, спросил:

- И она сама поцеловала? Не обмануло ли вас расстояние?

- Не такое же оно было большое, чтобы глаза мои могли меня обмануть. Впрочем, я уверена, что тайна эта останется между нами.

- Не можете сомневаться. Впрочем, я и тут не вижу ничего особенно предосудительного, ничему не удивляюсь. Конечно, поцелуй, если вы не ошиблись, данный тайно мужчине,- важный, роковой акт любви. Но ведь и то сказать, она прощалась с кузеном... Владислав уезжал далеко, может статься, навсегда... увеличение в этих случаях простительно. Верьте, тайна, переданная мне, хотя она мне ни на что не пригодна, будет зарыта в душе моей, как бы это была тайна моей сестры. Честь девушки - такое сокровище, которого не возвратишь, если оно раз потеряно. Умоляю вас сохранить между нами то, что вы мне передали. В противном случае, вы найдете во мне ожесточенного врага- клянусь вам в том честью своей, Последние слова сказал Сурмин решительным, строгим голосом.

Разговор более не клеился. Левкоева заметила, что он был смущен, расстроен, да и саму ее тревожил червяк в сердце. Расстались, по-видимому, друзьями, повторив обещание свято хранить тайну, известную только им двоим.

Он проводил ее до дверей, сказав слуге, чтобы не забыл передать ей чай.

- Мерзкая, низкая женщина! - вырвалось у него из груди, когда он воротился в комнату.- Мне казалось, рука моя дотронулась до какой-то гадины, которую стоит только пришибить камнем.

- Сережа! - закричал он,- дай мне умыть руки. Рассказ Левкоевой, как ни находил Сурмин источник его нечистым, сделал, однако ж, на него сильное впечатление. Порешить какой-нибудь развязкой со своей любовью и поскорее - сделалось для него необходимостью, которую ничто не должно было изменить. Могла бой-баба и прилгать по своему обыкновению, может быть, из чувства мщения за какую-нибудь воображаемую обиду со стороны Ранеевых. Но все-таки, как ни поворачивай это обстоятельство, оно накидывает какую-то тень подозрения на отношения Лизы к Владиславу. Рассудок и сердце велят ему разрубить гордиев узел, так крепко затянувшийся. Лизе, ей одной, без свидетелей, должен он передать откровенно свою душевную тревогу и услышать от нее свой приговор, которым все, еще смутное для него, все неразгаданное должно объясниться. Но как это сделать без свидетелей, в том заключалась трудная задача.

Был конец октября на дворе, в одну ночь выпал частый снег при легком морозце, все утро до полудня сеял он густыми хлопьями. Замелькали сани по улицам. Жители нашего севера так же рады первым признакам зимы, как и появлению первых теплых дней мая. Наша осень со своей слякотью нагоняет хандру, езда по грязи несносна. То ли дело родная матушка-зима! Она подстилает вам ровный как скатерть, путь, румянит щеки красавицы, сбрасывает несколько лет с плеч старика, все в это время оживляется. Накануне был Сурмин у Ранеевых. Ему сказали, что Тони не так здорова и не должна дня два выходить из комнаты. Он изъявил свое сожаление, но внутренне доволен был, что один человек, и самый важный, не помешает его объяснениям с Лизой. Надо было освободиться от присутствия Михаилы Аполлоныча, и на это составил он свой план.

- Если завтра,- думал Сурмин,- не будет оттепели и путь не испортится, приеду к Ранеевым на ямской тройке и приглашу Лизу прокатиться со мной. Она не из щепетильных барышень и, конечно, не откажется, Михаила Аполлоныч и подавно даст свое согласие.

Сама природа содействовала ему. Он прикатил на лихой тройке с рысаком в корню и завивными на пристяжках в самые сумерки, когда фонари только что зажигались и великолепный фонарь на небе делал свет их ненужным. Все устроилось по его желанию. Лиза с удовольствием согласилась на предложенное ей катанье. Михаила Аполлоныч, видимо, доволен был, что молодой человек, которого он так любил, будет какой-нибудь час наедине с дочерью. Может быть, в этот час разрешатся его надежды. Каждый из них имел свою затаенную мысль, и все они, как-будто нарочно, условились устроить это partie de plaisir. Пролетел ямщик на своих вихрях-конях несколько улиц, так что огни фонарей казались седокам одной лучистой, огненной полосой, и дома быстро двигались мимо них. Лиза, видимо, не боялась такой быстрой езды. Сердце у Сурмина сильно стучало. Возле него сидела та, которая в этот час должна решить его судьбу. Прекрасное лицо ее озарялось матовым светом месяца, черные глаза ее горели необыкновенным огнем. "Если б эта женщина была моя,- думал он,- с каким удовольствием полетел бы я с ней рука в руку, хоть на край света". Но Лиза была не его, и он приступил к цели, им задуманной. Ямщику велено ехать тише, Сурмин говорил с Лизой по-французски, чтобы тот не понял их разговора.

- Я устроил это tete-a-tete с вами,- начал он,- не для пустого удовольствия прокатить вас.

- Я это угадывала,- отвечала Лиза,- и вы видели, как я охотно приняла ваше предложение.

Он стал объяснять ей свои чувства, глубокие, неодолимые, зародившиеся в душе его с первой встречи с ней, говорил, что она должна была их заметить, что мука неизвестности, разделяет ли она эти чувства, сделалась для него невыносимой, и потому умоляет ее решить его судьбу. Все подобные объяснения влюбленных почти на один лад, с некоторыми вариантами. Пламенная речь Сурмина дышала такою любовью, такою преданностью, она изливалась из сердца открытого, благородного. Та, к которой относились его слова, не могла сомневаться в искренности их. Наконец, она отвечала:

- Я ожидала этого объяснения, скажу более, я его желала. Уверены ли вы, что говорит с вами женщина, которой слова так же честны, как и душа ее?

- Уверен так же, как и в том, что есть Бог.

- Что раз сказанное мною не в состоянии изменить никакая власть на земле?

- Убежден в твердости вашего характера и тем более поклоняюсь вам.

- Считаете ли вы меня другом своим, лучшим другом после отца моего?

- Счастлив бы я был, если б мог им называться.

- Дайте же мне вашу руку, друг мой, брат мой.

Сурмин подал ей свою руку, Лиза крепко пожала ее и продолжала:

- Теперь, сбросив с души все, что могло затруднить мои объяснения с вами, скажу вам то, что должна сказать для общего нашего спокойствия. Не хочу вас обманывать. Вы мне раскрыли свое сердце, также честно раскрою вам свое. Я не могла не заметить, что вы ко мне более, чем неравнодушны, что лучшее желание моего отца, хотя он мне прямо не говорил, было бы назвать вас членом нашего семейства. Осуществить это желание было бы для него истинным счастьем. Но я, неблагодарная, безрассудная дочь, готовая пожертвовать ему своею жизнью, не хочу, даже и за цену его счастья, продать свою душу. Я знаю ваши достоинства, знаю, что была бы с вами счастлива, но не могу отдать вам с рукою своей сердца чистого, никого не любившего прежде, сердца, вас достойного. Зачем не явились вы к нам за год прежде! Я была бы ваша.- На глазах Лизы выступили слезы.- Теперь, друг мой, скажу вам то, чего не говорила близнецу моего сердца, Тони, не говорила даже отцу. Таково мое доверие к благородству вашему. Я любила, может быть, еще люблю... Скажу еще более, даже тот, кого я любила, не знает этого вполне. Рассудок, обстоятельства, отец, патриотизм, все было против этого чувства.

- Неужели этот счастливец Владислав?

Лиза ничего не отвечала.

- Но он уж уехал и едва ли не навсегда.

- Я простилась с ним навсегда.

- Если же он враг России?

- И я буду его врагом. Что ж вам и тогда в сердце, которое в другой раз так любить не может, измятом, разбитом, сокрушенном? Я обманула бы вас, если бы отдала вам руку свою, не отдав вам нераздельно любви своей. Хотите ли жену, которая среди ласк ваших будет думать о другом, хоть бы для нее умершем?

- Боже меня сохрани от этого несчастья!

- Видите, какая я странная, безумная, непохожая на других женщин. Оцените мою безграничную доверенность и останемся...

- Друзьями,- договорил Сурмин, глубоко вздохнув.- Я у ног ваших, преданный вам еще более, чем когда-либо. Если постигнет вас какое-либо несчастье... (молю Бога отвратить его от вас), жизнь ваша не усыпана розами... могут быть случаи... обратитесь тогда ко мне, и вы найдете во мне человека, готового пожертвовать вам всем, чем может только располагать.

Так кончилось это объяснение, давно обоими желаемое. Сурмину казалось, что с груди его свалился тяжелый камень: гордиев узел был разрублен, подле него сидела уж сестра его.

Они ехали по площади так называемых "Старых триумфальных ворот".

- В поле, где шире!- закричал Сурмин ямщику,- прокати молодецки.

Замелькали опять перед ними огни фонарей, и пронеслись мимо дома Тверской-Ямской, и отступили от них, как будто в страхе, мифологические гиганты, безмолвные стражи новых триумфальных ворот. Вот они миновали Петровский парк, Разумовское. Снежное поле, и над ними по голубому небесному раздолью плывет полный, назревший месяц. Широко, привольно, словно они одни в мире, дышится так легко.

Ямщик укоротил вожжи, поехал шагом и запел звонким, приятным голосом песню "про ясны очи, про очи девицы-души". Песня его лилась яркой струей, кругом тишина невозмутимая, хотя бы птица встрепенулась. Когда он кончил ее словами: "Ах, очи, очи огневые, вы иссушили молодца", страстно заныла душа певца.

- Не знаешь ли другой, поновее? - спросил Сурмин ямщика.

- Как не знать, ваше сиятельство,- отвечал молодой парень, приподняв немного шапку.- Спою вам первого сорта, выучил меня школьник, что ходит в верситет на Моховую. Стоял нонешним летом в жниво у нас в деревне, сложил для одной зазнобушки писаной, словно барыня, что сидит в санях.

И запел ямщик новую песню с жарким колоритом звуков.

"Запахнись скорее, красно-солнышко, Дальним, темным лесом, частым ельничком Холодком плесни, роса вечерняя.

Больно истомилась, измоталася, Целый день с серпом к земле склоняючись.

А придешь как на свиданье, миленький, Встрепенуся, будто сиза утица, Что в студеной речке искупалась.

Постелю тебе, дружок, постелюшку Мягче пуха, пуха лебединого, Отберу снопы все с василечками.

Расцелую друга в очи ясные И в уста твои, что слаще сахару, И забудем, есть ли люди на свете, Кроме нас с тобою двух, мой яхонтный.

Слышишь, бьет, стучит, как во ржи перепел?

Бьется так в груди моей сердечушко, Мила друга к ночи поджидаючи".

Тревожное чувство закралось в сердце Лизы, она боялась долее поддаться ему; ее проняла какая-то дрожь, это не могло быть от легкого, едва заметного морозца, она была окутана тепло.

- Пора домой,- тихо проговорила она своему спутнику,- отец будет беспокоиться.

Они поехали домой; когда ж вышли у крыльца домика на Пресне, Лиза сказала ему глубоко-задушевным голосом.

- Благодаря вам, я была более часа счастлива, и этим вам обязана.- Сурмин высадил ее из саней и поцеловал протянутую ему руку, которую уже никогда не мог назвать своею.

"Что ж сказала бы Левкоева, увидев нас в эту минуту",- подумал он.

Отуманенная всем, что испытала в этот вечер, Лиза еще раз поблагодарила его за удовольствие, ей доставленное, и, сказав отцу, что немного устала, удалилась в свою комнату.

Вслед затем простился и молодой человек с Михаилом Аполлоновичем. Ничего не было промолвлено о том, чего ожидал отец, ни слова не было произнесено и в следующие свидания их. Тони скоро выздоровела и посетила свою подругу. Разговорились о санном катанье.

- Выдался же такой прекрасный вечер,- сказала Лиза,- как будто Господь устроил его для нас. Посмотри, какая теперь оттепель и по улицам месиво.

Тони слушала ее с трепетным участием.

- А знаешь ли, душа моя, что в этот вечер Сурмин сделал мне предложение?

Тонкий румянец сбежал с лица Лориной, губы ее побелели.

- Что ж, ты отвечала? - спросила она дрожащим голосом.

- Решительно отказала ему.

- Ему?

Тони произнесла это слово, как будто ее подруга совершила святотатство.

- Да, ему.

- Такому милому, прекрасному человеку! Он имеет все, что может составить счастье женщины.

- Только не мое. Разве не говорила уж тебе, что я-то не могу составить его счастья. Я это ему тоже сказала. Обман в этом случае был бы с моей стороны преступлением. Такой умный, благородный, богатый молодой человек может устроить себе партию получше меня.

- Не о богатстве его речь, а о душевных достоинствах.

- Их оценит другая и отдаст ему вместе с рукою чистое сердце. Моя участь не такова.

- Странное, причудливое существо! - довершила этот разговор Тони.

VII

Сурмин не был на представлении пьесы, в которой подвизалась бой-баба, но слышал, что ее осыпали рукоплесканиями за прекрасное, художественное исполнение ее роли. Чтобы она больше не тревожила его своими посещениями, он приказал слуге не принимать ее, если придет. Ранеевы были к ней так холодны, что она перестала их посещать и переехала на другую квартиру. Несмотря на сценическое свое торжество и хороший куш, полученный ею от театрального сбора, она была неспокойна, но не смела распускать, как бы ни хотела, нечистых вестей насчет Лизы, боясь мщения Сурмина, которого, знала она, словно было дело. В половине декабря он получил от матери следующую телеграмму. "Дядя твой умер скоропостижно, не сделав духовного завещания. Ты останешься его единственным наследником. Приезжай поскорее. Анастасия Сурмина". Он простился со своими друзьями, жившими в домике на Пресне и поспешил со своим адвокатом по Николаевской железной дороге к матери, оставив позади себя двух хорошеньких девушек и старика, его истинно по-своему любивших. Михаила Аполлоныч провожал его как сына своими благословениями. Казалось, квартира Ранеевых и комнаты Тони без него опустели. И ему самому было грустно расставаться с ними. Его сердце так стройно сжилось с ними, ему так отрадно было в их кружке, как будто для него не существовало другого мира, кроме того, который заключался в этом кружке и собственном его семействе. Старик, видимо, скучал, сделался нетерпеливым, раздражительным, чего с ним прежде никогда не бывало. Две подруги, каждая питая к отсутствующему разнородные чувства, находили особенное удовольствие говорить о нем и между тем посвящали нежные заботы свои дорогому для них старцу. Вторая дочка его в отсутствие родной, когда та ходила давать уроки, старалась всячески рассеять его мрачные мысли то увлекательною беседой, то чтением, иногда музыкой. Усердной, преданной, горячо любящей сиделкой была у него нередко Крошка Дорит. Правда, по временам успокаивали его письма от сына из Царства Польского. В них уведомлял, Володя, что здоров, ждет с нетерпением военных действий, что ему поручено полковое знамя и он этим гордится, что любим командиром полка, любим обществом офицеров и особенно дружен с братом Лориных. Несмотря однако ж, на эти успокоительные известия и нежные попечения кровного и названных членов его семейства, Ранеева тяготило какое-то смутное предчувствие, в котором он не мог дать себе отчета и от которого не в силах был избавиться. Сердце Лизы растравляло грустное, болезненное состояние ее отца. Нередко она почитала себя отчасти виновницей этой душевной тревоги.

- Я могла бы утешить, осчастливить его, если бы не отказала Сурмину. Слава Богу, он этого не знает, может быть, думает, что и сам Сурмин не делал мне предложения. Воротить прошедшего невозможно, я исполнила свой долг, к тому же... Тони любит его, я это заметила,- думала Лиза, и эта мысль несколько успокаивала ее совесть.

Общий любимец их писал из Приречья к Михаилу Аполлонычу, что "не забывает их среди приятной жизни в своем семействе и хлопот по наследству, заочно познакомил их с матерью и сестрами, которые, не видевши их, еще полюбили. Когда кончатся мои деловые заботы,- прибавлял он,- непременно привезу их в Москву, чтобы они сами могли оценить душевные качества, которыми жители дома на Пресне скрасили мою московскую жизнь и заменили мне мое кровное семейство".

При этом случае он посылал Ранееву несколько дорогих групп Vieux Saxe, доставшихся ему по наследству, с просьбою оставить себе те, которые ему более понравятся, а остальные распределить своим, чья память ему, отсутствующему, так дорога. Расстановка этих групп и выбор их рассеяли на время хандру старика. Он выбрал себе хорошенькую жницу. На плече ее был серп, за спиной в тростниковой корзине пригожий, улыбающийся ребенок, протягивающий ручонку к цветку на голове его матери.

- Теперь выбирайте сами, что вам по душе,- сказал Ранеев Лизе и Тоне,- да не обделите моего маленького скриба, Дашу.

Глаза Тони заискрились при виде красивого рыцаря с знаменем в руке.

- Знаешь ли, на кого он похож,- шепнула она своей подруге.

Лиза осмотрела фарфорового рыцаря.

- В самом деле необыкновенно похож,- сказала она,- такие же голубые, добродушные глаза, профиль, стан, волосы как он носит их. Настоящая статуэтка Сурмина!

Глаза и сердце Тони выбрали эту статуэтку, но она не смела просить ее, чтобы не обнаружить чувства, привлекавшего ее к ней.

- Возьми его себе,- сказала Лиза, заметившая, что ее подруге очень хотелось иметь рыцаря, потом, обратясь к отцу, спросила его:

- Неправда ли, папаша, этот рыцарь похож на Андрея Иваныча?

Старик своими подслеповатыми глазами осмотрел куклу и наконец сознался, что в ней действительно есть сходство с Сурминым.

- Кому же достанется? - спросил он.

- Тони желает его иметь,- отвечала Лиза.

- Кто же тебе это говорил? - перебила ее Тони, покраснев.

- Твои глаза, твое...- Лиза не договорила.

- Отдай его Тони,- произнес энергично Ранеев.- Она достойна владеть им.

Кукла была передана Тони, принявшей ее с нескрываемым удовольствием, она готова была ее расцеловать.

- А знаешь ли, папаша, что она неравнодушна к нему?

- Какой вздор городишь! - сказала Тони.

- Что ж тут удивительного,- заметил Ранеев.- Какая же девушка с чистым сердцем (на эти два слова он особенно сделал ударение), с умом, без глупых фантазий, видя его так часто, не оценит, помимо его привлекательной наружности, его ума, прекрасного, благородного характера, не полюбит его. Берите, берите моего рыцаря, душа моя, и дай Бог, чтобы сам оригинал принадлежал вам. Какую же куклу выберешь ты, Лиза?- прибавил он с иронией.

Лиза поняла из загадочных слов отца свой приговор. Смущенная, с растерзанным сердцем, она стояла перед ним, как преступница перед своим грозным судьей, глотала слезы, готовые хлынуть из глаз, но скрыла свое смущение и отвечала с твердостью:

- Ту, которую вы сами мне назначите.

Долго искал старик между группами, какую бы ему выбрать для дочери: то прикасался сильно дрожащей рукой к одной фигурке, то к другой, и ни на одной не остановился.

- Я вижу тут сестру милосердия,- проговорила Лиза,- дайте ее мне.

Отец пробежал по фарфоровым статуэткам сщуренными глазами, на которых дрожали слезы, нашел сестру милосердия в белом покрывале, прижавшую крест к груди, с обращенными к небу молящими глазами и передал дочери. Вместе с этим он горячо поцеловал Лизу в лоб, как бы желая вознаградить ее за жесткий и, быть может, незаслуженный укор.

Не забыли Даши. Ей выбрали мальчика, который положил руку на барашка и смотрел с восторженным благоговением на небо, будто видел в нем прекрасное видение. Остальные фигуры назначено поберечь для Володи.

Скоро наступил 63-й год, роковой для России, роковой для многих из сподвижников за ее честь и благосостояние ее. Революция была в разгаре, получались тревожные вести из Царства Польского. Наконец новая варфоломеевская ночь с 10 на 11 января, положившая вечное пятно на польское имя, в которую погибли столько мучеников свирепого фанатизма, сделалась известна из газет... Газеты, выписываемые Сурминым и отсылаемые по его распоряжению к Ранеевым, были пробегаемы сначала Лизой и Тони, потом читались Михаилу Аполлонычу. Разумеется, чтецы пропускали места, где выставлялись слишком резкие описания происшествий на театре революции, или искусной переделкой смягчали их, или переменяли местности, на которых они разыгрались. И потому известие о резне в ночь на 11 января миновало слуха и сердца Ранеева. Недели две, три, четыре, нет писем от Володи, нет писем от брата Лориных. Старик в мучительной тревоге, не менее тревожатся Лиза и ее подруга.

Они старались успокоить его и себя тем, что по смутному времени правильные сообщения невозможны, что почты останавливаются мятежниками; многие почтовые дворы разорены, войска беспрестанно передвигаются с места на место, вынужденные вести нападения бандитов в лесах, которыми так обильны польский край и смежные губернии. Когда же, где тут заниматься письмами, через кого посылать!

- Вот и в семействе, где даю уроки, есть сыновья, служащие в действующих войсках, и те не получают писем,- говорила Лиза.

- Так долго, так долго,- жаловался Ранеев,- это невыносимо. Впрочем, да будет воля Божья,- прибавлял он, успокаиваемый убеждениями близких его сердцу.

В таких колебаниях страха и упования на милосердие Божье прошел месяц. Наступил февраль. В одну полночь кто-то постучался в ворота домика на Пресне, дворовая собака сильно залаяла. Лиза первая услышала этот стук, потому что окна ее спальни были близко от ворот, встала с постели, надела туфельки и посмотрела в окно. Из него увидела она при свете фонаря, стоявшего у самых ворот, что полуночник был какой-то офицер в шинеле с блестящими погонами.

"Уж не Володя ли,- подумала она,- произведен, может статься", и сердце ее радостно забилось. Вслед за тем пришел дворник и, спросив позднего посетителя, впустил его во двор. Собака, так сердито прежде лаявшая, стала ласкаться около офицера, визжала, бросалась ему на грудь.

- А! Узнала, Барбоска,- сказал он, лаская собаку. "Барбоска так любила Володю",- подумала Лиза и, если могла, готова была выпрыгнуть из окна, готова была закричать "Володя!" Но дворник и офицер пошли на заднее крыльцо, откуда был вход в мезонин Лориных. Сердце у нее упало. В мезонине послышались голоса, ускоренные шаги, суетня.

Ночным посетителем был поручик Лорин. Можно судить, как радостно было свидание братьев и сестер.

Лиза ждала, не будет ли письма от Володи - письма не было. Раздирающее душу предчувствие не дало ей сомкнуть глаз; всю ночь провела она в молитвах.

Поутру следующего дня Тони прислала просить ее к себе, и все для нее объяснилось. Лорин был изуродован мятежниками в роковую ночь на 11-е января, на его лице остался глубокий шрам, трех пальцев на одной руке недоставало. Володя пал под вилою злодея, но пал с честью, со славой, сохранив знамя полку. Все это рассказала Тони бедной своей подруге. Что чувствовала Лиза, услышав ужасную весть, можно себе вообразить! Но ей было теперь не до себя. Как передать эту громовую, убийственную весть отцу?

С начала прошедшей ночи старик заснул было часок, но, разбуженный каким-то страшным сновидением, уже не засыпал более. Он слышал суетню в мезонине, подумал, не случился ли там пожар, но успокоился, когда тревожные звуки улеглись. Утром позвал он к себе Лизу. Ее лицо страшно изменилось, это была тень прежней Лизы, ее глаза впали.

- Что с тобою случилось? - спросил отец, встревоженно смотря на нее.

- Приехал брат Лориных из Польши, ужасно изуродован.

- Не о нем же ты так беспокоилась, по-видимому, не спала целую ночь. Верно, худые вести о Володе?

- Да, друг мой, не совсем благоприятные, только не отчаянные. Он сильно ранен, но за жизнь его ручаются. Володя совершил великий подвиг, не дал врагу опозорить честь полка, сохранил ему знамя.

- Благодарю тебя, Господи,- сказал Ранеев, благоговейно перекрестясь.- Скажи мне всю правду. Он умер? По лицу твоему и голосу я вижу... Говори, теперь мне легче будет узнать эту ужасную весть.

Лиза пала перед ним на колени, целовала его руки, обливала их слезами.

- Крепись, мой друг... Господь послал нам жестокий удар. Володя отошел к матери моей.

- Он дал нам его, Он и взял,- произнес из глубины души Ранеев, и слезы заструились по бледным, исхудалым его щекам.- Я хочу слышать от самого Лорина подробности его смерти. Не тревожься за меня, я выслушаю их с сыновнею покорностью воле Всевластного. Пригласи ко мне молодого человека.

Явился поручик Лорин. Это был статный офицер; несмотря, что шрам несколько обезобразил его лицо, можно было проследить в чертах его большое сходство с его сестрой, его Тони; слегка замечалось, что он хромал.

Михайло Аполлоныч бросился обнимать его и, припав к его плечу, горько плакал.

- Теперь,- сказал он,- я готов с твердостью выслушать вас. Вы, конечно, были при последних минутах моего сына, расскажите все, что, как было с ним, не утаите от меня ничего.

Лиза, Тони и Даша уселись кругом рассказчика, впиваясь слухом и сердцем в каждое его слово.

- В январе,- начал поручик Лорин,- стояли мы в деревне, в штабе нашего полка, за несколько верст от Плоцка. Две неполные роты разместились по крестьянским хатам, я со взводом моим содержал караул на фольварке, саженей в ста от них. Остальные части полка расположились по окрестным деревням. Накануне ночи на 11-е января полковой командир наш поехал их осмотреть. Все кругом было спокойно, о шайках мятежников не было слуха. Да и время ли было им действовать в жестокие морозы. Таким безмятежным состоянием мы и пользовались, как бы в самое мирное время у себя, в своем отечестве. Ночь была метельная при слабом свете молодого месяца, да и тот по временам подернут был сетью облаков. Ни один огонек не мелькал в деревне, все спало глубоким сном. И я крепко заснул в отдаленной комнатке у пана эконома. В самую полночь, будто кто толкнул меня в бок; просыпаюсь. Только ветер по временам жалобно стонал в вековом сосновом лесу, который тянулся кругом на десяток верст, да вторил ему вой волков. Сверху сеял снег, снизу мела поземка, занося плетни около дворов и насыпая белые валы кругом скирд и ометов. По ближнему озеру, окованному льдом, снежные вихри, словно привидения в саванах, кружились или обгоняли друг друга. У казенного ящика расхаживал часовой и вблизи его ваш сын.

- Что ты не спишь, Володя? - спросил я его.- Надо вам сказать, мы жили с ним как добрые братья.- Сердце у меня что-то не на месте,- отвечал он,- сильно замирает, не до сна. Что за вздор! Не волков же бояться, да русалок-снежурок, что бегают по озеру.

Только что успел я это проговорить, как с дальнего конца деревни донеслись до нас какие-то дикие, нестройные звуки, вслед за тем вспыхнул огонек, потом другой, послышалась пальба из ружей. Вдруг прибегает к нам запыхавшись, с окровавленным лицом солдат и кричит:

- Братцы, поляки напали на нас врасплох, режут сонных, зажгли две хаты, наши спросонья отстреливаются из окон. Их тьма-тьмущая с косами, вилами и ножами.- С этими словами он грянул на снег. Послышались снова крики, усиливались и приближались к нам.

- Паша,- сказал мне ваш сын,- дело плохо.- Как бы спасти знамя и честь полка.

Надо вам сказать, за несколько дней перед тем мы говорили с ним об унтер-офицере Азовского мушкетерского полка Старичкове, который в аустерлицком деле спас на себе знамя полка. Умирая, он передал его своему товарищу. Эта мысль пришла ему теперь в голову, но, подумав немного, он ее оставил.

- Боюсь,- сказал он,- что неприятель, убив меня, пожалуй раскрошит, и таким образом знамя пропадет. Лучше снимем его с древка и спрячем в фундамент амбара, через продувное окошечко, а древко оставлю при себе. Будем сильно защищать его, чтобы обмануть мятежников.

Мы так и сделали, амбар был недалеко.

- Передай этот секрет,- сказал он,- нескольким унтер-офицерам и солдатам. Если что с тобой случится, так кто-нибудь укажет нашим. Буду убит, когда увидишь отца и сестру, скажи им, что в роковые минуты я думал о них и умер, как он мне завещал.

Мы обнялись, он встал у казенного ящика с древком от знамени, на котором надет был клеенчатый чехол. Я передал нескольким солдатам из моей команды о месте, где хранилось знамя, и зажег сигнальную ракету, чтобы батальоны нашего полка, стоявшие в окольных деревнях, узнали о нашем опасном положении. Стрельба стала редеть, видно, наши изнемогли, пламя разрослось и вдруг упало, послышался грохот разрушенных хат, и на месте огня встал густой дым столбом. Команда моя была в сборе, мы приготовились встретить мятежников. Огромная толпа их с усиленным гулом приближалась к нам. Позволив ей подойти на несколько десятков сажен, мы обдали ее дружным залпом. Она расстроилась было, но вскоре оправилась и стала отстреливаться. Потом помню только,- словно в безобразном кошмаре,- что мятежники хлынули на нас с косами, вилами и ножами. Я и несколько солдат отчаянно защищали вашего сына и казенный ящик. Я видел, как один поляк ударил в него вилами, другой выхватил у него из рук древко. Думали, что досталось им знамя. Восторженные клики огласили воздух. Володя пал в кругу распростертой около него геройской семьи солдат. В эту самую минуту ударили меня саблей по лицу, другой бросился на меня с ножом. Ухватился я за нож, почувствовал, что кровь льется из руки, и упал недалеко от вашего сына. Тут пырнули меня в ногу каким-то острым оружием. Что было потом, не знаю. Когда я пришел в себя, стало рассветать. Полковой лекарь перевязывал мне руку, фельдшер хлопотал около моей ноги, вокруг меня стояли офицеры. Я слышал, что полковой командир кричал:

- Где же знамя, Боже мой, где знамя? - Первая моя мысль была спросить об юнкере Ранееве.- Юнкер Ранеев убит,- сказали мне,- мы нашли тебя около него.

- Отнесите меня к амбару,- проговорил я. Меня приподняли и отнесли туда; я указал, где знамя и сказал, кто его сохранил. Полковой командир крестился, офицеры целовали руки вашего сына. Как хорош он был и мертвый! Улыбка не сходила с его губ, словно он радовался своему торжеству. Как любили мы нашего Володю! Его похоронили с большими почестями, его оплакали все - от командира до солдата. Имя Ранеева не умрет в полку.

Кончив свой рассказ, поручик Лорин уцелевшим обрубком кисти правой руки закрыл глаза, из которых лились слезы.

Ранеев пал на колени перед образом Спасителя и, крестясь, изнемогающим голосом произнес:

- Благодарю Тебя, Господи, что сподобил моего сына честной, славной кончины. Имя Ранеевых до сих пор безукоризненно.

Его приподняли и хотели довести до дивана, но он рукой дал знак, что сам дойдет и прилег на диван.

Следующие дни он казался спокойнее, беседовал часто.

Лорин дополнил рассказ о ночи на 11-е января.

- Вы не можете поверить, какие неистовства совершали злодеи над нашими солдатами, когда напали на них сонных. Живых потрошили, бросали в огонь, доканчивали зверски раненых; содравши с них кожу, вешали за ноги с ругательствами и хохотом. Только подоспевшие к нам по сигнальной ракете батальоны положили конец этим неистовствам, возможным разве у дикарей. Вот вам цивилизованный польско-христианский народ, каким величают его попы и ксендзы. Ожесточенные солдаты наши при виде изуродованных и сожженных своих товарищей, не давали врагам пардона, только немногие утекли в леса и болота. Казенный ящик с деньгами, еще не разграбленный, и древко от знамени были отбиты нашими.

Несмотря на то, что Михайло Аполлоныч крепился, удар, поразивший его, был так жесток, что он не мог его долго перенести. Силы его стали день ото дня слабеть, нить жизни, за которую он еще держался к земле, должна была скоро порваться. Он позвал к себе однажды дочь, велел ей сесть подле себя и, положив ее руку в свою, сказал:

- Единственное, милое, дорогое мое дитя, я желал бы передать тебе то, что у меня тяжело лежит на сердце. Может быть, то, что хочу тебе сказать, не удастся сказать в другое время.

Лиза начала было говорить в утешение его, но он на первых же словах ее остановил:

- Не прерывай меня, мой друг. Немного слов услышишь от меня, но выслушай их, как бы говорил тебе свое завещание умирающий отец.

- Свято исполню вашу волю,- отвечала с твердостью дочь.

- Об одном заклинаю тебя, не выходи после моей смерти за врага России. В противном случае не будет над тобою моего благословения с того света, ты потревожишь прах мой, прах матери и брата.

- Клянусь вам в этом прахом их,- произнесла Лиза, обратив слезящиеся глаза к образу Спасителя.- Неужели вы могли сомневаться в моих убеждениях?

- Верю, теперь мне будет легче умирать.

Он перекрестил дочь, крепко, крепко продержал ее в своих объятиях и, немного погодя, сказал:

- Напиши завтра к Сурмину, что я очень нездоров и желал бы его видеть,- прибавив,- если возможно. Я так люблю его. Он знает все тайны моей жизни. Кстати, напиши Зарницыной о нашей потере.

Лиза писала к Сурмину:

"Друг наш, Андрей Иваныч! Мой брат убит в Царстве Польском в ночь на 11-е января. Смерть его сильно потрясла моего дорогого старика. Он нездоров и желал бы очень вас видеть, если вам возможно.

Преданная вам всею душою Лизавета Ранеева".

Лиза, в постоянной переписке с Евгенией Сергеевной Зарницыной, не утаивала от нее ничего из своей сердечной жизни. На этот раз она в нескольких словах уведомляла ее только о смерти брата и болезни отца.

Иван Лажечников - Внучка панцирного боярина - 02, читать текст

См. также Лажечников Иван Иванович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Внучка панцирного боярина - 03
VIII Какой-то купец стал похаживать к дворнику Лориных, вызывал его к ...

Гримаса моего доктора
Из походной записной книжки 1813 года С первым шагом за границу Польши...