Вера Ивановна Крыжановская
«Рекенштейны - 02»

"Рекенштейны - 02"

VI. Отчаянное покушение

С этого дня все сеансы продолжались регулярно в Арнобурге. Гвидо Серрати деятельно работал как над портретом, так и над картиной.

Граф Вилибальд, которого утомляли эти постоянные поездки, отказался присутствовать на каждом сеансе. Зная восторженное рвение, с каким Арно заботился о Габриэли, отец охотно предоставил ему развлекать свою прихотливую супругу. Но он не подозревал, что преступная страсть охватила душу его сына, отнимала у него покой и подтачивала его здоровье. Как был бы он несчастлив, если бы знал, какие муки ревности, любви и угрызения совести Арно скрывал в своей душе. Граф не придавал большого значения легкому кокетству Габриэли; он знал ее слишком хорошо, чтобы понимать, что она любила в пасынке лишь раба своих прихотей, руку, всегда готовую сыпать деньгами для удовлетворения ее требований; но что Арно служит ей забавой и что она убивает покой его души, этого он не предполагал.

Все мысли Габриэли были теперь поглощены Го-фридом и ее положением относительно него. Почти каждый день она видела невесту с женихом, и каждый взгляд, каждая улыбка, которыми они обменивались, поднимала в ней бешеную ревность. Жизель в простоте своих чувств часто увлекалась планами будущего, и уже один ласковый, фамильярный тон, каким она говорила ему "Готфрид", поражал, как кинжалом, сердце Габриэли. Но кроме терзаний ревности, гордость графини терпела страшные муки; несмотря на умение владеть собой, она не могла сгладить предательских следов своих тайных мучений, и тот, который менее всех должен был подозревать их, читал в ее взгляде, понимал значение ее внезапной бледности, внезапного трепета ее руки. И это доказывало ей, что ему известна ее тайна: его сдержанность с Жизель, тягостное стеснение, которое замечалось в нем при малейшей невинной фамильярности молодой девушки, и его старание не подавать никакого повода к ревности. Эта заботливость оберегать ее чувства оскорбляла самолюбие Габриэли, и сна изнемогала под тяжестью своего унижения.

Оставаясь одна у себя в комнатах, графиня предавалась порывам бессильного бешенства; по целым часам она ходила взад и вперед, и глухие стоны надрывали ей грудь. "О, если б я могла ненавидеть его, уничтожить, убить, - твердила она, - или умереть самой, чтоб не выносить этого сострадания, этого унизительного снисхождения к моей слабости".

Более двух недель прошло таким образом. Однажды адмирал Виддерс пригласил все семейство Рекенштейнов к себе на целый день. Праздновался день рождения его невестки, так как танцы могли кончиться далеко за полночь, то хозяин дома и предложил свои гостям остаться у него ночевать, с тем чтобы разъехаться на следующий день после завтрака. Графиня положительно отказалась ехать на этот праздник, а так как она была бледна и как бы не совсем здорова, муж не настаивал, и было решено, что лишь он с Арно поедут к адмиралу.

После их отъезда день тянулся весьма скучно. Серрати был в Арнобурге, где он работал, а графиня послала сказать Готфриду, что если он хочет, то может обедать и провести вечер у своей невесты, так как сама графиня будет кушать у себя в комнатах и желает, чтобы Танкред обедал с нею, но что затем она пришлет мальчика к судье. Молодой человек исполнил предписание, но был грустен, задумчив, какая-то неопределенная тоска теснила ему грудь и отнимала аппетит; он сидел молчаливый, рассеянно отвечал на оживленный говор своей невесты и почувствовал облегчение, когда слуга привел Танкреда, и он, в качестве воспитателя, вмешался в шумные игры детей.

Солнце садилось, когда Готфрид объявил, что пора идти домой, так как Танкред должен готовить уроки, а ему самому нужно писать письма.

Жизель проводила их до парка, и Готфрид, возвратясь к себе, тотчас сел к своему бюро, так как действительно ему надо было заняться важным делом для графа; что касается Танкреда, он попросил и получил позволение пойти на минуту поцеловать свою мать.

Прошло не более четверти часа, как мальчик бледный и весь в слезах вбежал в комнату, кинулся на шею Готфриду и, дрожа всем телом, прижался к его груди.

- Что с тобой, Танкред, не ушибся ли ты?

- Нет. Но я боюсь, не умерла ли мама, - прошептал ребенок.

Сердце молодого человека замерло, и на лбу его выступил холодный пот.

- Какой вздор ты говоришь! И откуда у тебя могла взяться такая мысль, - спросил он, приподнимая голову Танкреда и стараясь прочесть в его глазах, наполненных слезами.

- Мама была такая странная сегодня; она даже не оделась к обеду и ничего не ела. Потом в будуаре она вдруг стала целовать меня как никогда, прижала меня к себе, и слезы ручьем лились из ее глаз. Потом она мне говорит: "Танкред, если я умру, ты не забудешь меня? Когда ты вырастешь, будешь ты иногда вспоминать свою бедную маму?" Конечно, я стал плакать; тоща она отерла мои слезы, рассмеялась и сказала: "Я пошутила и, смотри, не рассказывай никому, что я тебе говорила. Будь спокоен, я увижу тебя красивым офицером, мой кумир", как она всегда говорит, - заключил мальчик с некоторым смущением.

- Но где теперь твоя мама? - спросил Готфрид, дрожа от нетерпения.

- Оттого я и боюсь, что ее нигде нет. Когда я увидел, что ее комнаты пусты, я побежал в гардеробную, но там, кроме глупой Трины, которая гладила белье, никого не было. Сицилия и Гертруда пошли в Арнольду, старшему садовнику: сегодня у него парадные крестины, и мама позволила им остаться там до одиннадцати часов. Трина сказала мне только, что мама пошла в сад. Я побежал ее искать, но ни в гроте, ни около бассейна нигде не нашел. Но мне попался навстречу маленький садовник Шарло и сказал, что видел маму в аллее, которая ведет в теплицу, только туда нельзя войти, дверь заперта, как я ни стучал, никто не ответил.

Встревоженный этим рассказом, заставившим его заподозрить покушение на самоубийство, Готфрид, целуя Танкреда, сказал:

- Успокойся, дитя мое, твои опасения напрасны. Мама, конечно, где-нибудь в парке читает или гуляет, но чтоб тебя успокоить, я пойду погляжу, где она, и за чаем ты увидишь свою маму. Садись без всякого смущения за уроки и будь умным мальчиком.

Веренфельс кинулся стремглав к оранжерее; он почти не сомневался более, что Габриэль хотела лишить себя жизни удушающей атмосферой ароматных цветов. И если ей удалось это сделать, какое горе для обоих графов, какая нравственная вина ложилась на него самого! В несколько минут он добежал до оранжереи и толкнул дверь; она была заперта. Он сильно стучал, но ничего не шевельнулось. Рекенштейнские теплицы, обширные и богатые, состояли из нескольких зданий; но если подозрение Готфрида было основательно, то графиня должна была находиться в оранжерее экзотических цветов.

Мучимый страхом и нетерпением, Веренфельс нажал дверь плечом, и, уступая атлетическому напору, она с треском отворилась. В оранжерее пальм, папоротников и пр. никого не было; в следующей за ней, где находились померанцевые деревья в цвету, розы, магнолии и другие душистые цветы, атмосфера была крайне удушлива. Все окна оказались закрытыми, и при слабом, тусклом вечернем свете он скоро увидел Габриэль. Полулежа на деревянном стуле, она не шевелилась, глаза ее были закрыты.

Готфрид коснулся ее рук, они были влажны и холодны, голова безжизненно откинулась, и на губах не было заметно ни малейшего дыхания. Подняв графиню на руки, как ребенка, Веренфельс вынес ее на воздух. Если он не опоздал, то чистый воздух мог ее оживить. С мучительным беспокойством молодой человек прижал ухо к ее груди; ему показалось, что слышно легкое биение сердца. И, не теряя ни минуты времени, он понес ее в замок.

Трудно описать, что происходило в душе Готфрида в течение этого пути. Уверенность, что графиня хотела лишить себя жизни из-за него, наполняло его сердце жалостью, сожалением и сверх того каким-то неизъяснимым чувством, весьма близким, но не тождественным любви. В эту минуту Жизель и все остальное было забыто; он видел и чувствовал лишь ношу, лежащую на его руках.

Двери террасы были открыты настежь, и в комнатах никого не было. Это давало молодому человеку возможность оказать Габриэли помощь и, быть может, привести ее в чувство, прежде чем он позовет слуг и пошлет за доктором.

Положив графиню на диван в ее будуаре, Готфрид открыл все окна, зажег лампу, затем взял с туалетного стола флаконы с солями, с уксусом и принес с постели подушечку, чтоб подложить под голову Габриэли.

Сначала все его старания оставались безуспешными. Напрасно он тер ей эссенциями виски, руки, давал нюхать соли, тряс ее в отчаянии, - Габриэль оставалась недвижимой. Дрожа, как в лихорадке, Готфрид провел рукой по ее лбу. Ужели в самом деле умерла эта пылкая молодая женщина, красивая, как спящая Психея? Но виноват ли он в этой смерти? Что он мог тут сделать? Ничего.

В эту минуту едва заметный румянец показался на бледном лице графини. Молодой человек вздрогнул и поспешно прижал ухо к ее груди. Он расслышал биение ее сердца, и легкое дыхание появилось на ее губах. "Габриэль!" - крикнул он, наклоняясь к ней.

Имя ее, как мучительный стон сорвавшееся с уст человека, так страстно ею любимого, казалось, пробудило жизненные силы молодой женщины; она протяжно вздохнула и открыла свои синие глаза. При виде Гот-фрида луч счастья озарил ее бледное лицо, но угас в то же мгновение.

- Габриэль, Габриэль, что вы сделали? Что вы хотели сделать? - шептал Готфрид с упреком. И, не получая ответа, присовокупил:

- Я сейчас принесу вам немного вина, и, умоляю вас, успокойтесь. Необходимо, чтобы слуги ничего не подозревали; я сейчас вернусь.

Он прикрыл ей ноги плюшевой шалью, которую нашел на кресле, и поспешно направился к себе.

- Ну что, нашли маму? - спросил Танкред, как только увидел его.

- Да, я пришел тебе сказать, что мама у себя в будуаре, но ей немного нездоровится и она просила меня почитать ей. Будь же добрым мальчиком, вели Осипу зажечь лампы и займись без меня.

- Я буду умен. Но отчего вы так бледны? - спросил он, глядя на него с беспокойством.

- Это тебе так кажется. Я надеюсь на твое обещание и скоро вернусь.

Готфрид прошел поспешно в столовую, взял из буфета полрюмки вина и вернулся в будуар. Никто его не видел, так как большая часть слуг была на крестинах.

Габриэль все еще лежала с закрытыми глазами в смертельном изнурении; тихие слезы катились по ее щекам. С неописуемым волнением Готфрид наклонился к ней; слезы ее, казалось, падали ему на сердце и жгли его, как огонь. Он чувствовал себя размягченным, обезоруженным и понял в эту минуту, что сам он неравнодушен, что для него было бы упоительным счастьем любить, назвать своею эту обворожительную женщину. И он знал, что ему стоит только протянуть руку, чтобы воспользоваться ее преступной страстью, заставить ее бросить дом и следовать за ним, куда бы он ни пожелал. Но снова честный порыв победил искушение. Чувство долга требовало, чтобы он преодолел свою слабость и употребил все свое влияние, чтобы и Габриэль поставить на путь долга, внушить ей силу и позабыть свою несчастную страсть и самому быть для молодой женщины не любовником, но ее душевным врачом.

- Графиня, выпейте вина, оно подкрепит вас, - сказал он, приподнимая ее.

Габриэль выпила без сопротивления, но зубы ее стучали по хрусталю, и нервная дрожь сотрясала ее нежное тело.

Готфрид придвинул стул и, прижав к своим губам руку Габриэли, сказал с грустью:

- Мы одни, и так как случай дает нам возможность переговорить свободно, надо разъяснить тайну, которая тяготеет над нами. И так уже произошло слишком много, чтобы мешкать еще более, и я умоляю вас сказать откровенно, что понудило вас, замужнюю женщину и мать, покуситься на самоубийство.

- Я хотела положить конец моему унижению, - прошептала она прерывающимся голосом.

- Унижение можно чувствовать только перед врагом, но никак не перед другом, преданным всей душой. Или вы считаете меня пошлым фатом, способным гордиться злополучной любовью, которую я внушил вам совершенно невольно - Бог мне в этом свидетель! - и надеюсь, Он научит меня и поможет мне возвратить вам утраченное спокойствие, вырвать горечь из вашего гордого сердца. Я понимаю, Габриэль, как вы страдаете, но вы простите, быть может, другу, каким я желаю быть для вас, что он угадал вашу тайну, в которой желал бы сомневаться.

Графиня закрыла лицо руками и разразилась судорожными рыданиями.

- Не плачьте так; вы приводите меня в отчаяние. А между тем, что могу я иное, как только стараться поддержать вас в нравственной борьбе, которой я невольная причина... Нас разделяет пропасть. - Он наклонился и, заглянув блестящим, глубоким взглядом в глаза молодой женщины, спросил: - Разве бы вы хотели замарать ваше чувство ко мне связью, которая бы стоила вам чести и уважения даже того человека, который был бы так низок и воспользовался бы вашей любовью к нему. Поверьте, где нет уважения, там нет и настоящей любви. Обладать вами как законной женой, любить вас и быть вами любимым неразделенным чувством, должно быть упоительным счастьем для того, кто мог бы этого достичь. - Последние слова он произнес глухим голосом. - Но мы с вами должны жить каждый в тех условиях, в какие Бог поставил нас.

Габриэль быстро приподнялась, губы ее дрожали, и голосом, исполненным горечи, она воскликнула:

- Разве думают о последствиях, когда любят? Разве не вменяют себе в заслугу своего равнодушия ко всему? Я не краснея созналась бы в любви к человеку, который отвечал бы моей страсти, но когда знаешь, что служишь лишь предметом сострадания, то нет другого средства залечить рану самолюбия, кроме самоубийства.

- Вы ошибаетесь, Габриэль, истинная привязанность доказывается сопротивлением искушению. Не трудно наслаждаться, когда не несешь даже ответственности, так как главная тяжесть позора ложится на обманутого мужа и на семью. А женщину, послужившую игрушкой, нравственно погубленную, можно оттолкнуть, бросить, когда она надоест, когда угаснет пламень этой минутной страсти. Я знаю, многие найдут меня безумным, но я имею свой взгляд на вещи. Я докажу вам мою глубокую дружбу и уважение, которое вы мне внушаете, спасая вас от самой себя, а не злоупотребляя вашей слабостью. Я знаю, что вы предпочли бы мою любовь и все ее гибельные последствия жестоким словам, которые я вам говорю, но настанет время - вы отдадите мне справедливость и будете мне благодарны.

Габриэль слушала, вздрагивая при каждом слове, как от удара ножом. Вдруг глаза ее загорелись.

- Хорошо, - воскликнула она с жаром, - я не имею для вас никакого значения и не нахожу никакой заслуги в том, что вы так упорно отталкиваете то, чем не желаете обладать. Но в таком случае я спрашиваю вас, по какому праву вы вырвали меня у смерти, добровольно мной избранной и которая уже почти избавила меня от всего этого стыда и унижения, от этой адской, проклятой страсти, пока она не довела меня до преступления?

Сжимая на груди руки и трепеща от бешенства, она продолжала:

- Бывали минуты, я придумывала, какою бы смертью уничтожить вас, которого я желала бы ненавидеть, но обречена любить. Ах, в этой мысли мой приговор, мое унижение, которое подавляет, убивает меня. Наслаждайтесь теперь вашей победой и презирайте меня: я это заслужила.

Голос ее оборвался; она хотела вскочить с дивана, но не имела на то сил.

Испуганный ее порывом, Готфрид встал.

- Вы искажаете смысл моих слов и не хотите понять меня, Габриэль. Я вижу, что не могу благотворно влиять на вас и быть вашим другом; но так как мое присутствие унижает вас, роняет вас в ваших собственных глазах до того, что вы решились на самоубийство, то мне остается только избавить вас от тягостного вам свидетеля вашей слабости. Я оставлю на днях ваш дом. И да хранит вас Бог, да поможет вам стать снова спокойной и счастливой. Прощайте.

Он взял ее руку, поцеловал и повернулся, чтобы уйти, но едва сделал несколько шагов, Габриэль вскрикнула глухим голосом. Взволнованный, не зная, что делать, он снова подошел к дивану.

- Готфрид, останьтесь, я сделаю все по вашему указанию, только не уезжайте. А еще, - молвила она, сжимая крепко горячей ручкой руку молодого человека, - поклянитесь честью ответить откровенно на мой вопрос.

- Обещаю.

- Скажите, любили ли бы вы меня, если бы я была свободна, если бы честь и долг не становились между нами?

Лицо Готфрнда вспыхнуло, на мгновение прошлое и будущее исчезло для него. Он чувствовал, он видел лишь чудный влажный взор, устремленный на него с выражением любви и мучительной скорби.

- Да, Габриэль, если бы я мог, не краснея, не делаясь бесчестным, обладать вами как своей законной супругой, я бы любил вас всеми силами своей души.

С улыбкой счастья на устах графиня упала на подушки и закрыла глаза. Румянец на щеках, ровное дыхание успокоили Веренфельса и дали ему надежду, что злополучное приключение не будет иметь дурных последствий. Он придвинул к дивану столик, поставил на него колокольчик так, чтобы графиня могла его достать, и ушел. Но голова его горела, и множество тяжелых мыслей бушевало в ней.

Уложив после чая Танкреда, он намеревался выйти в сад, чтоб посмотреть оранжерею и придумать, если окажется нужным, какое-нибудь благовидное объяснение, как вдруг Сицилия, вся взволнованная, вбежала в его комнату.

- Ах, господин Веренфельс, что такое случилось? Мне кажется, графиня умирает: надо позвать доктора и дать знать графу.

- Что такое? Этого не может быть, - возразил Готфрид. - С графиней, действительно, произошел несчастный случай, но нет и часу, как я видел ее, и она чувствовала себя хорошо.

- А я покоя не имела на крестинах, что-то толкало меня вернуться домой, - говорила со слезами камеристка. - В половине десятого я уже возвратилась. Найдя графиню уснувшей на диване, я ушла из комнаты, но так как затем долго не было звонка, я вошла, чтобы узнать, не желает ли графиня чаю. И тут я заметила, что она в каком-то необыкновенном состоянии. Глаза были полуоткрыты, она мне не отвечала и, казалось, не слышала моих слов, а когда мы с Триной переносили ее на постель, тело ее казалось совсем бесчувственным. Лишь бы она не отравилась, я давно этого боюсь.

- Нет, нет, причина такого состояния, вероятно, слишком сильный запах в оранжерее. Вернитесь к больной, а я пойду велю послать верхом одного гонца к графу, а другого к доктору.

- Бога ради, месье Веренфельс, придите на одну минуту взглянуть на графиню. Быть может, вы знаете, что делать в таком страшном состоянии до приезда доктора, - умоляла горничная.

- Хорошо, я приду, как только сделаю нужные распоряжения.

Десять минут спустя Готфрид снова наклонился над Габриэлью. Она лежала на постели в полном упадке сил, сменившем нервное возбуждение. Была минута, он сам думал, что она умирает, и сердце его мучительно сжалось. Что делать? Как помочь?

- Графиня, Бога ради, скажите, что вы чувствуете? - проговорил он с волнением. Его голос имел магическую силу и, казалось, вывел Габриэль из летаргии; веки ее медленно поднялись, и голосом слабым, как легкое дуновение, она прошептала:

- Ничего; слабость.

Мучимый беспокойством и страхом, Готфрид вышел в сад и, пытаясь справиться с волнением, стал ходить взад и вперед. Он желал, чтобы доктор и граф приехали скорей, и вместе с тем боялся, чтобы Габриэль в бреду не выдала своей несчастной тайны. Какое тяжелое осложнение! Он прошел в оранжерею и осмотрел сломанную дверь. К своему крайнему удивлению, он увидел, что она была заперта снаружи садовником, который, вероятно, не подозревал, что графиня находится там. Это обстоятельство могло быть благоприятно для объяснения случившегося.

В своем нетерпении Готфрид пошел ждать доктора и графов на дворе и вскоре увидел всадника, который мчался во весь опор на взмыленном коне. То был Арно, бледный и запыхавшийся от быстрой езды.

- Ну что, жива она? - спросил он, соскакивая с лошади. - Скажите, Бога ради, Готфрид. Я вижу по вашему лицу, что произошло нечто ужасное.

В коротких словах и держась насколько возможно правды, Веренфельс рассказал, что графиня пошла в оранжерею и была заперта там, вероятно, одним из садовников, конечно, не с намерением.

А когда по возвращении от судьи Танкред искал свою мать и не мог ее нигде найти, то он, Готфрид, боясь, не случилось ли что-нибудь, пошел в сад и, проходя мимо оранжереи (куда, как видели, направилась графиня), ему показалось, что он слышит слабый стон; тогда он выломал дверь и нашел молодую женщину в бессознательном состоянии. Но так как она скоро пришла в себя, то он не полагал, что это может принять серьезный оборот.

- Какая невероятная ветреность! - воскликнул Арно, стремительно направляясь в комнаты Габриэли.

Полчаса спустя приехал в карете граф и вскоре за ним доктор. Осмотрев больную, которая оставалась неподвижна, безмолвна и, казалось, не видела и не слышала ничего, он сделал некоторые предписания, сказал, что останется до следующего дня, и настоял, чтобы граф лег уснуть, так как он очень ослабел от вынесенного потрясения. Затем, оставив Арно около больной, доктор пошел в залу, где Готфрид, бледный и встревоженный, ждал его, мучимый нетерпением узнать, что он нашел.

- Это вы вынесли графиню из оранжереи? - спросил его старый доктор, окидывая пытливым взглядом красивого изящного молодого человека.

- Да.

- Так скажите мне, в каком состоянии вы ее нашли и не было ли какого-нибудь сильного потрясения до или после удушения.

Заметив, что его собеседник колеблется, он присовокупил:

- С доктором вы можете говорить так же откровенно, как с духовником; чтобы спасти эту молодую женщину, состояние которой очень серьезно, я должен знать правду.

С тяжелым волнением Готфрид заявил, что душевное состояние графини внушало опасения, что нервы ее были сильно возбуждены до и после катастрофы. Удовольствовавшись этим ответом, доктор снова вернулся к больной.

На следующий день Гвидо Серрати приехал из Арнобурга и был удивлен, узнав о случившемся накануне. Когда же, по уходе Арно, он остался один с Веренфельсом, то, устремив на него дерзкий, насмешливый взгляд, сказал шутливо:

- Вот приключение, дьявольски похожее на самоубийство.

- Отчего? Я не вижу никакой к тому цели, - отвечал холодно Готфрид.

- Ах, кто может угадать все "отчего" хорошенькой женщины? Нравственное утомление, ревность, отвергнутая любовь, мало ли что... И в отсутствие всех поэтическая смерть.

Взглянув с насмешкой на мимолетный румянец, выступивший на лице Готфрида, Гвидо встал и ушел. Сдвинув брови, Веренфельс, мрачный, вернулся к себе.

Следующий день был весьма тревожен. Графине было худо; летаргическое состояние, в котором она находилась, не поддавалось лечению, и доктор, равно как и ее родные, терял надежду на спасение. Но тем не менее молодая крепкая натура преодолела болезнь. Габриэль стала медленно приходить в себя, и вскоре опасность миновала. Несмотря на этот счастливый исход опасного случая, атмосфера тоски продолжала тяготеть над замком; и лишь Арно и Танкред приняли свой обычный вид. Граф Вилибальд оставался мрачным, озабоченным и украдкой пытливо всматривался в побледневшее лицо Готфрида и замечал в его спокойном виде некоторое принуждение.

Гвидо Серрати пользовался своими непредвиденными каникулами и деятельно работал над картиной. Он устроил себе наскоро у судьи мастерскую и проводил там целые дни. Молодой живописец нарисовал пастелью маленькую картину, изображающую четверых детей мадам Линднер, и таким образом завладел ее сердцем. Она предоставила ему полную свободу работать над изображением ее племянницы, но, конечно, не была бы так благосклонна, если бы подметила пламенные страстные взгляды, какие устремлял порой художник на милое личико Жизели. Молодая девушка, занятая своим рукоделием и поглощенная мечтами любви, ничего не замечала.

Бедная Жизель, она не знала, что образ ее поблек в сердце ее жениха, затемненный, стертый демонической дерзкой красотой, которая победила и пленила любимого человека, и что теперь его связывала с невестой лишь честь данного слова.

Состояние души Готфрида в течение трех недель, следовавших за покушением Габриэли на самоубийство, было самое тяжелое. Он не мог противиться увлечению и чувствовал себя все более и более прикованным к обольстительной женщине, которая так страстно любила его, но с которой его разделяла пропасть. Он горько упрекал себя, что не покинул замка сразу же после бала. И сердце, и рука его были тогда свободны, а теперь он связал свою судьбу с судьбой доверчивого ребенка, погубил свое сердце и попал в невозможное положение.

Но Веренфельс был слишком честен и слишком энергичен, чтобы долго колебаться. Слово, данное Жизели, налагало на него обязанность забыть Габриэль; причем подозрение трех лиц: камеристки, доктора и Серрати, выказанное ему в день покушения графини, внушало ему желание уехать как можно скорей. Он не видел графиню со дня катастрофы, так как, хотя она и поправилась, но не выходила из своих комнат. И Готфрид жадно искал предлога уехать до появления Габриэли; как вдруг два письма одновременно вывели его из затруднения, поразив вместе с тем тяжелой скорбью его сердце.

Одно письмо было от его матери. Она сообщала ему, что ее болезненное состояние внезапно ухудшилось и, чувствуя близость кончины, она просит его приехать как можно скорее: "Взглянуть на тебя в последний раз и благословить тебя - вот единственная радость, которую жажду получить в этой жизни", - писала она.

Другое письмо было от старого родственника его покойной жены, который был крестным отцом и ее самой, и их дочери Лилии. Но Готфрид не поддерживал с ним постоянно переписки. Вильгельм Берг уже много лет жил в Монако, где у него был собственный дом. Старик, как говорят, обладал солидным капиталом. Игорный дом в Монако представлял обширное поле для спекуляций, и Берг воспользовался этим, чтобы округлить свое состояние. Он давал деньги под довольно ростовщичьи проценты богатым иностранцам, которых непостоянство фортуны ставило в затруднительное положение и заставляло идти на какие бы то ни было условия. Он также покупал или брал в залог драгоценные вещи, когда ему предлагала их какая-нибудь игралыцица, находясь в бедственном положении. Но эти спекуляции не мешали Бергу пользоваться в Монако хорошей репутацией.

Берг и был тот родственник, который хотел помочь Готфриду, когда молодой человек намеревался эмигрировать в Америку. Теперь старик писал, что вследствие подагры он почти лишился ног, что зрение его слабеет и что он чувствует необходимость взять себе молодого и сильного помощника. "И вот я подумал о тебе, Готфрид, - писал он, - так как делаю тебя своим наследником еще при моей жизни. Ты примешь участие в делах, а я буду наслаждаться удовольствием быть окруженным семьей на старости лет. Для твоей матери и для Лилии климат Монако будет очень полезен. К тому же, у меня в доме живет дама средних лет, заведывающая моим хозяйством, которая была учительницей и может заняться воспитанием моей внучки. Приезжай же скорей и ответь мне, когда я могу тебя ожидать".

Хотя дела старика Берга внушали тайное отвращение Готфриду, он счел его предложение за указание свыше; оно давало ему выход из невыносимого положения и обеспечивало ему независимую будущность. И Веренфельс решил, что если его бедная мама умрет, он поселится в Монако с Жизелью и Лилией, а остальное устроит впоследствии.

Не мешкая, он пошел к графу и попросил у него разрешения уехать в эту же ночь к умирающей матери, причем показал ему ее письмо. Граф сразу же дал свое согласие и лишь спросил, когда он думает вернуться.

- Я ничего не могу сказать определенно, так как должен еще съездить в Монако к старшему родственнику, который делает меня своим наследником. Но это, надеюсь, не доставит вам никакой неприятности, так как Танкред хорошо подготовлен для военной школы, а для наблюдения за ним до моего возвращения могу рекомендовать вам прекрасного человека, кандидата теологии - он брат нашего школьного учителя.

- Прекрасно, так оставайтесь так долго, как хотите. Лишь первого октября кончается контракт Петриса.

Танкред был очень удивлен, узнав о неожиданном отъезде Готфрида. Но мысль сменить своего строгого начальника на робкого и добродушного кандидата очень улыбалась ему; он деятельно помогал Веренфельсу укладывать в чемодан вещи и в порыве дружеского чувства подарил ему прекрасный миниатюрный портрет свой, который принес от отца.

- Чтобы вы не забыли меня, - сказал он ласково.

Готфрид улыбнулся и принял подарок.

- Мне столько было хлопот с тобой, что я и так тебя не забуду, но я покажу твой портрет моей Лилии, которой теперь три года, и расскажу ей, какого страшного шалуна я воспитывал.

- Нет, нет! - воскликнул Танкред с неудовольствием. - Прошлое должно остаться между нами; пожалуйста, не говорите обо мне дурно вашей дочери. Что, если она вспомнит об этом, когда мы будем большие?

Находя это преждевременное фатовство очень забавным, Готфрид обещал молчать.

Вечером того же дня Арно пришел к своей мачехе, чтобы читать ей, как делал это обыкновенно, как вдруг вспомнил новость дня. Прервав чтение, он сообщил, что Готфрид уезжает и просил передать ей его поклон и искреннее желание скорого выздоровления.

К счастью для Габриэли, тень от темного абажура скрывала ее черты; в противном случае Арно испугался бы ее внезапной бледности.

- Надолго он уезжает? - спросила она нерешительным голосом.

- Да, я думаю, он не возвратится раньше октября, - отвечал спокойно молодой граф. - Его бедная мать умирает, но агония может затянуться. А по другому делу он должен еще ехать в Монако, - заключил молодой человек и стал продолжать чтение.

Габриэль ничего не слышала, вся поглощенная мыслью, что не увидит Готфрида в течение нескольких месяцев.

- Когда уезжает Веренфельс? - спросила она вдруг.

- Сегодня ночью, чтобы отправиться с пятичасовым утренним поездом.

Молодая женщина ничего не ответила, но немного спустя, ссылаясь на утомление, отпустила Арно. Она чувствовала необходимость остаться одной. Вся ее страсть к Готфриду пробудилась с удвоенной силой, и предстоящая долгая разлука приводила ее в отчаяние.

Со дня своего покушения на самоубийство она не говорила с Веренфельсом, но видела "его иногда из окна, сторожа минуты, когда он гулял с Танкредом или с ее мужем по одной из аллей, которая была видна из ее комнаты. А теперь и эту радость отнимают у нее. Он уедет без ее прощального слова. И возвратится ли он еще? Этот предлог не прикрывает ли бегства?

С возрастающим волнением молодая женщина ходила по комнате; часы, пробившие двенадцать, вызвали ее из задумчивости. С пылающим лицом Габриэль подошла к окну и прижала к стеклу свой разгоряченный лоб. Была чудная июньская ночь, теплая и душистая; днем шел дождь, но вечером погода прояснилась, и полная луна освещала аллеи и темные чащи обширного парка.

Неодолимое желание взглянуть хоть на окна любимого человека овладело Габриэлью; и как знать, быть может счастливый случай помог бы ей увидеть и его самого. Не колеблясь, она накинула на себя большой теплый креповый платок, закуталась в него и вышла на террасу. Она увидела, что во всех окнах замка было темно, полнейшая тишина царила повсюду; очевидно, все спали, и никто не будет знать о ее тайном выходе.

Проворная и легкая, как тень, она прошла площадку, усыпанную песком и освещенную луной, и скрылась в тени деревьев, направляясь к флигелю, который занимал ее сын.

Ноги ее в легких туфлях вязли в сырой траве, но Габриэль не обращала на это внимания и продолжала свой путь, прячась в тени из боязни, чтобы кто-нибудь не увидел ее в окно.

Наконец, она становилась, задыхаясь от волнения. Перед ней возвышался старый корпус замка, и на звездном небе отчетливо выделялась и эта величественная масса, и башня с остроконечным шпицем. Прислонясь к старому зданию, тянулась анфилада окон и широкая терраса, прилегающая к комнатам Танкреда. В помещении мальчика было темно, но два смежных окна были освещены, и на спущенной шторе виднелась колеблющаяся тень. Глаза графини впились в это отражение. И Готфрид, как бы сдаваясь на немой призыв, вышел на террасу и прошелся по ней несколько раз, задумчиво опустив голову, затем направился в сад и пошел по аллее, возле которой скрывалась Габриэль.

- Готфрид! - прошептала она, выходя из тени в двух шагах от него.

Молодой человек вздрогнул, устремив взор на Габриэль; освещенная луной, она казалась волшебным видением.

- Вы здесь, графиня?

- Я не могу дать вам уехать, не простясь с вами, - прошептала она, протягивая ему руки и обращая к нему взгляд, исполненный такой любви и такого отчаяния, что Готфрид был порабощен. Он поспешно подошел к ней, взял ее руки и поцеловал их.

- Благодарю. Но какая неосторожность придти сюда ночью, по сырой траве; вы едва оправились и рискуете простудиться.

- Пускай! Я хотела видеть вас перед этой долгой разлукой и спросить... - она наклонилась к нему, - можете ли вы носить дурные обо мне воспоминания? Будете ли вы думать без отвращения и презрения о женщине, которая, изменив своему достоинству, выдала вам свои чувства и заставила вас напомнить ей о благоразумии и долге?

Слезы помешали ей продолжать.

- Что вы говорите, Габриэль! Как смею я осуждать чувство, которое так предательски овладело сердцем человека, чувство, которое причинило вам столько страданий?! Если мои слова, моя искренняя дружба тронули вашу душу, если вы обещаете мне мужественно бороться с вашей слабостью, посвятить всю свою любовь благородному, великодушному человеку, мужу вашему, если вы будете для Танкреда благоразумной матерью и для Арно истинной сестрой, я буду думать о вас с уважением и с чувством благоговения, и всюду вас будет сопровождать моя молитва о вашем счастье.

Увидев слезы, орошающие лицо Габриэли, он сказал с тяжелым волнением:

- Вы заставляете меня страдать этими слезами, которых я не могу осушить.

- Прощайте, - прошептала графиня, протягивая ему руку.

Порабощенный и позабыв все, Готфрид привлек ее в свои объятия и прижал губы к ее шелковистым локонам, но почти тотчас оттолкнул ее и убежал. Голова его горела, и совесть упрекала его. В последнюю минуту он ослабел, изменил доверию графа и слову, данному Жизели. "Никогда больше я не должен подвергать себя искушению, если не хочу быть подлым", - говорил он себе, возвращаясь в комнату.

Графиня с минуту оставалась неподвижна. Безумная радость охватила ее душу, и одна лишь мысль "он побежден, он мой, несмотря ни на что, так как он любит меня", бушевала в ее голове. Молодая женщина преобразилась; с пылающим лицом она вернулась к себе и кинулась в постель.

Радость графини уменьшилась бы на много, а упреки совести Готфрида увеличились бы во сто раз, если бы они знали, что их свидание было подмечено двумя свидетелями. Один из них был Гвидо Серрати; возвращаясь с ночной прогулки, он увидел Габриэль в момент, когда она подходила к Веренфельсу. Движимый любопытством, он спрятался, желая видеть, что произойдет. "Я не ошибался, - говорил он себе с насмешливой улыбкой, - предполагая, что тут что-то кроется. Да, она положительно без ума от этого злакудрого красавца. Такие открытия ценятся на вес золота, и это поможет мне, прежде всего, овладеть моей прелестной мадонной, в которую я безумно влюблен, а во-вторых, обеспечить мое существование. Обладание подобной тайной прибыльно для живописи. Но Веренфельсу я не завидую; не радость навязать себе на шею такого черта".

С этого дня графиня начала оживать. Свежая, веселая, счастливая, она снова стала интересоваться жизнью, была нежна и внимательна с графом, который казался грустным и не совсем здоровым, и братски добра с Арно. Уверенность, что она любима Готфридом, наполняла ее сердце радостью. Она терпеливо выносила разлуку и не думала о том, что будет после этого.

Сеансы возобновились, и Серрати делал теперь ее портрет. При всяком случае, как только они оставались одни, Гвидо наводил разговор на Жизель и рассказывал множество маленьких эпизодов, происшедших между ней и ее женихом во время болезни графини. Эти рассказы, искусно рассчитанные, возбуждали в графине жестокую ревность, целую бурю страсти, и позабыв всякую осторожность, она сама стала расспрашивать художника.

Однажды Габриэль была в мастерской с глазу на глаз с Гвидо. Он, как всегда, повел разговор на ту же тему и сообщил, что между женихом и невестой установилась деятельная переписка. Накануне Жизель получила письмо, сильно ее взволновавшее. Она перечитывала его несколько раз. "Кажется, дело идет об ускорении их свадьбы", - присовокупил Серрати, всматриваясь украдкой в побледневшее, взволнованное лицо молодой женщины.

- Простите, графиня, что я расстроил вас неосторожным словом, - сказал он вдруг, обратясь к ней и устремляя на нее смелый взор.

Габриэль вздрогнула и, собрав все свои силы, спросила, смерив его презрительным взглядом:

- Я вас не понимаю. То, что вы сказали, не могло расстроить меня!

- Я вижу, графиня, что должен говорить яснее, чтобы вызвать ваше доверие, и потому расскажу вам эпизод, который произошел в ночь отъезда месье Веренфельса. Погода была так хороша, что я вышел пройтись по саду, и случай привел меня к той части замка, которую занимает маленький граф. Вдруг я увидел красивого блондина, который с нетерпением ходил около террасы, затем направился к дубовой аллее, где тотчас из тени деревьев выступила молодая женщина и позвала его; он про...

- Довольно, довольно, - перебила его графиня, бледная, как смерть. - Я понимаю, что вы шпионите и хотите, чтобы вам заплатили за молчание. Во сколько вы его цените?

Художник насмешливо улыбнулся.

- Не раздражайтесь, графиня, надо благоразумно относиться к обладателю тайны. Я хочу дружески сговориться с вами.

- Сколько вы требуете?

- Я вам это скажу, когда выясню все обстоятельства. Вы любите человека, который отвечает вам взаимностью, но слишком строг, чтобы наслаждаться запретным счастьем. Сверх того, этот человек помолвлен и никогда не бросит ту, которой дал свое слово. Но я берусь расстроить это обязательство и сделать ее недостойной и неверной настолько, что щекотливый молодой человек не женится на ней. Если затем вы овдовеете, ничто не помешает вам выйти за человека, которого вы любите, и если... в довершение этих счастливых случайностей, граф Арно погибнет на дуэли с доном Районом де Морейра, например, огромное состояние Арнобургов перейдет к вашему сыну и даст вам возможность по-царски вознаградить друга, который вызовет эти счастливые случайности и устроит ваше счастье. Я беден и должен подумать о моей будущности. А потому попрошу у вас десять тысяч франков за молчание и пятнадцать тысяч, чтобы сделать неверной мадемуазель Жизель. О цене за ваше вдовство и за наследство молодого графа мы поговорим, когда настанет время.

Габриэль слушала, остолбенев от ужаса и негодования; она чувствовала себя как бы запутанной в паутине, как бы в руках этого циничного продажного человека.

- Вы осмеливаетесь предлагать мне целый ряд преступлений. И я не хочу, чтобы Арно погиб; ни за что, никогда, - проговорила вдруг Габриэль глухим голосом.

- Графиня, я предлагаю вам выход из невыносимого положения; богатство и счастье в будущем, благодаря разным роковым случайностям, в которых никто не будет иметь возможности вас осудить. Вы пожалеете о своей нерешительности, когда будет поздно; вот письмо Веренфельса, которое докажет вам справедливость моих слов.

Он вынул из кармана сложенный листок, положил его на колени молодой женщины и снова взялся за кисть.

Дрожа, как в лихорадке, Габриэль откинулась в изнеможении на спинку кресла, и судорожно мяла в руке письмо Веренфельса. Целый ад ревности и страсти кипел в ее груди.

Она выпрямилась, порывисто развернула письмо и стала читать: "Дорогая Жизель"... буквы прыгали и мешались в ее отуманенных глазах, и прошло несколько минут, прежде чем она была в состоянии продолжить чтение. Под впечатлением тайных упреков совести молодой человек был нежным и более отдавался излиянию чувств, чем это было бы без этой причины. В сердечных выражениях он говорил о болезненном состоянии его матери и передавал ей благословение и поцелуй, которые умирающая посылала своей будущей невестке. Далее он писал: "Мне грустно, что-то давит и волнует меня, и я спрашиваю себя порой, достоин ли я тебя, Жизель, и сумею ли я сделать тебя счастливой, как ты того заслуживаешь? Но я отгоняю эти мысли, зная, как глубока твоя любовь ко мне. Когда ты станешь подругой моей жизни, невинный взор твоих голубых глаз, чистых как небо, прогонит эти черные мысли, этого демона, смущающего меня. И потому я хочу ускорить насколько возможно нашу свадьбу. Я знаю, что твоя любовь даст мне покой и счастье".

Трепещущей рукой Габриэль сложила листок. Сумрачно сдвинув брови, она то бледнела, то краснела. Ей был понятен тайный смысл этих строк; демон, убивающий его спокойствие, была его страсть к ней. В союзе с Жизелью он хотел найти спасение и счастье. Эта простая ограниченная девочка будет обладать тем, что она считает своею собственностью. "Нет, никогда! Их надо разлучить, развернуть пропасть между ними во что бы то ни стало", - говорила она себе, бледнея, и мрачный огонь сверкал в ее глазах. Она не замечала насмешливого пытливого взгляда, с каким художник следил за борьбой в ее душе, и улыбку удовольствия, с какой он отвернулся, кончив свои наблюдения.

Беспомощная ревность пожирала ее. Демон-искуситель пробудил пагубные страсти, таившиеся в ней, и протягивал к ней свои когти, чтобы схватить ее и ветреную, страстную женщину сделать преступницей, сообщницей негодяя. Оставаясь глухой к голосу своего доброго ангела, кричавшего ей: "Удержись", она рванулась к итальянцу и прошептала:

- Я заплачу вам за молчание, а если вы разлучите Жизель с Готфридом, я награжу вас сверх ваших ожиданий.

VII. Сила зла

Как справедливо, что первый же шаг в сторону от прямого пути бывает пагубным для нас шагом, он часто ведет к гибели, он всегда дает сильное оружие роковой случайности, которая сторожит нас в образе человека, находящего свой интерес в грехе и несчастии ближнего. Увлеченная своей безумной страстью, Габриэль рискнула пойти на ночное свидание с Готфридом, и это неуважение к долгу честной женщины отдало ее в руки Серрати, который воспользовался ее преступной любовью как орудием, чтобы погубить ее. Как ни была она легкомысленна и страстна, никогда бы она не посягнула на жизнь мужа и Арно, даже для того чтобы сделаться женой Веренфельса, и, несмотря на ослепление ревности, эта мысль приводила ее в ужас и внушала к итальянцу отвращение, смешанное со страхом, которое она должна была скрывать, зная, что находится в его власти.

Гвидо Серрати был опасный человек. Под его приятной наружностью, вежливым и скромным видом скрывалась вероломная, лукавая, развратная душа. Кроме хитрости и энергии, которыми он был наделен от природы, случай вложил ему в руки страшное и тайное оружие, на которое он и рассчитывал, чтобы исполнить обещания, данные Габриэли. Этим оружием была гипнотическая сила.

Несколько лет тому назад Серрати сопровождал в Индию одного итальянского старого вельможу, который пригласил его в качестве секретаря и художника, чтобы составить большой альбом индийских типов, замечательных монументов и других интересных предметов. Во время этого путешествия Гвидо имел случай оказать услугу старому индийцу, и тот из благодарности посвятил его - найдя его к тому способным - в эту науку, дающую такую власть. Молодой человек сумел удивительным образом воспользоваться уроком и уже не раз подчинял своим желаниям и своим интересам волю людей, с которыми имел дело.

И теперь он предполагал воспользоваться этой странной силой, которая тяжелым свинцом ложится на умственные способности человека и подчиняет их чужой воле. Это влияние тем более опасно, что никакое чувство в человеке, в живом, в растении не может ему противиться. Эта тайная власть способна внушать как добро, так и зло, и каждый человек повинуется ей, если только умеют употреблять средства, соответствующие его натуре. Тот, например, на кого не подействует вид металлического предмета, пристальный взгляд, гипнотические пассы, тот поддается звукам музыки, отдаленному звону колокола, виду какого-нибудь яркого цвета и запаху, настолько сильному, чтобы произвести в нем поражение нервной системы, бездействие мозга, необходимое, чтобы чужая воля могла поработить его.

Слепцу, например, слух и обоняние будут служить проводниками, чтобы внушить ему постороннее внешнее представление; глухому - зрение и свет. Но, кроме того, к каждому должны применяться особенности, соответствующие его натуре.

До сих пор эта сложная наука мало известна и мало пользуются ею; но тем, которые занимаются ее исследованием, будущее готовит много неожиданного. Эта сила будет играть огромную роль в медицине и в жизни.

Страстный и развращенный, Гвидо почувствовал сильное влечение к Жизели. Нежная красота молодой девушки с русой головкой воспламеняла его чувства, но честность Жизели и то обстоятельство, что она была невестой человека гордого, с которым нельзя было шутить, заставляли художника скрывать свои чувства. Покровительствуемый случаем, хитрый итальянец решил удовлетворить свою прихоть не только не рискуя, но еще и надеясь получить за это крупную сумму денег, вполне прикрываясь сообщничеством графини.

Для приведения в исполнение своих намерений он начал с того, что вечером же объяснился с Габриэлью. Затем он попросил у графа позволения разместиться для работы в маленьком мавританском павильоне, находящемся в конце парка, возле большого пруда, и состоящего из двух комнат и стеклянной галереи.

Как только Гвидо устроился в своем новом помещении, он отправился в дом судьи и попросил Жизель дать ему еще два-три сеанса.

Делая вид, что рисует, Серрати пристально глядел на молодую девушку, напрягая всю свою волю, чтобы мысленно внушить ей некоторые жесты и слова. На другой день он принес с собой мандолину и по окончании сеанса сделал на ней несколько аккордов. Затем предложил молодой девушке научить ее играть; она, улыбаясь, согласилась. Он подошел и, положив ее пальцы на струны инструмента, заставил извлечь из него несколько звуков. Сам же, наклоняясь над ней, устремил на ее лоб и затылок всю силу своей воли.

- Довольно на сегодня, - сказал он смеясь, - теперь я спою вам что-нибудь.

Гвидо сел против нее и, аккомпанируя на мандолине, затянул мерную странную песнь; в ней слышались то пронзительные дрожащие звуки, то нежные, медленные и страстные, между тем как его пристальный огненный взгляд, казалось, был прикован к чертам своей жертвы. Незаметно для Жизели какая-то странная тяжесть, какое-то оцепенение овладело ею; ее ослабевшие руки упали на колени, утомленная голова прислонилась к спинке кресла, глаза были лихорадочны и неподвижны, лицо побледнело и изменилось.

"Дай мне розу, которая украшает твои душистые волосы", - пропел итальянец глухим дрожащим голосом.

Машинально, с неподвижным взглядом, Жизель сняла со своей головы розу и подала ее Серрати, который продолжая петь, вынул из груды кисточек ореховую палочку и дотронулся ее кончиком до лба молодой девушки, и она почти мгновенно закрыла глаза и, казалось, уснула.

- Слышишь ты меня? - спросил Серрати, наклоняясь над ней.

- Да, - прошептала Жизель.

- Я велю тебе придти в час ночи ко мне в мавританский павильон Рекенштейнского парка и беспрекословно мне повиноваться. А теперь проснись, забыв все, что произошло в течение этого получаса.

Серрати говорил повелительным тоном, делая ударение на каждом слове, затем приложил противоположный конец палочки ко лбу спящей и сел на свое место; в ту же минуту Жизель открыла глаза, видимо, не сознавая, что она спала, и спокойно принялась за свое рукоделие.

День прошел без всяких приключений. Жизель совершенно забыла итальянца, так как после обеда получила письмо от Готфрида, поглотившее все ее мысли. После ужина, когда дети легли спать и домашние дела были окончены, молодая девушка ушла к себе в комнату, еще несколько раз перечитала письмо жениха и написала ему ответ.

Пробило двенадцать часов, когда она кончила свое письмо, вложила его в конверт и заклеила. Она встала и хотела лечь спать, как вдруг остановилась в нерешительности, глаза ее помутились; тихая, едва слышная мелодия звучала над ее ухом, образ Серрати носился, колеблясь, перед ее мысленным взором и, казалось, манил ее к себе. Сознание, что она должна делать что-то, чего не могла припомнить, причиняло ей странное, мучительное беспокойство.

Не давая себе отчета в том, что делает, она накинула на себя легкий плащ, вышла в сад и тенистой дорогой направилась к замку.

Дрожащие звуки песни слышались все яснее и яснее и, казалось, неслись перед нею, увлекая ее за собой с возрастающей быстротой, и будто звали ее к известной цели, неведомой, однако, для нее.

Ноги молодой девушки быстро неслись по песчаным аллеям, но в ее отуманенной голове не было сознания, что она в Рекенштейнском парке, что идет мимо пруда, и лишь при виде мавританского павильона она остановилась; ее отуманенный взор блуждал бессознательно по тонким колоннам, по разрисованным позолоченным арабескам, по фонтану, с журчанием падающему в мраморный бассейн. Затем вдруг, как бы в помешательстве, она кинулась без памяти к входу в павильон, где дверь тотчас отворилась и на освещенном фоне обрисовался стройный силуэт мужчины. Минуту спустя Гвидо Серрати без сопротивления прижимал свои губы к ее губам и, захлопнув дверь, увлек молодую девушку в глубину комнаты.

С этой злополучной ночи Жизель впала в странное душевное состояние, непостижимое для ее близких. Бледная, мрачная, она сторонилась от всех, вздрагивала при малейшем шуме и упорно ничего не отвечала на тревожные вопросы судьи и его жены. Но с наступлением ночи неведомая сила влекла ее к павильону, к бессердечному негодяю, который погубил ее из корыстолюбия и беспечного разврата.

Однако эти ночные посещения не могли долго оставаться тайной. Первый заметил их запоздавший лакей; потом женщина, возвращавшаяся из деревни от больного родственника; затем слух об этом скандале дошел до молодого учителя, заменявшего Готфрида у Танкреда.

Молодой человек хотел убедиться в этом собственными глазами; когда же увидел Жизель, входящую в павильон, он не мог более сомневаться, и его честное сердце возмущалось подобной развращенностью в девочке, которой едва исполнилось девятнадцать лет. Но он не мог решиться сообщить об этом Веренфельсу и Линднерам, которые одни только не знали о позоре, павшем на их дом.

Цель Серрати была достигнута, прихоть его удовлетворена, и он решил, не откладывая, разыграть последний акт драмы. Когда ночью пришла Жизель, он взял ее руку и, покоряя ее взглядом, как змей птицу, сказал:

- Ты напишешь своему жениху то, что я тебе продиктую; вот, возьми перо и бумагу.

Без всякого сопротивления несчастная написала:

"Готфрид, я недостойна тебя, я люблю другого и отдалась ему. Забудь меня и прости, и если ты сохранишь хоть тень жалости ко мне, то избавь меня от стыда увидеть тебя когда-нибудь".

Перо выпало из руки Жизели, и глаза ее закрылись. Тогда Серрати сказал ей повелительно:

- Завтра утром ты напишешь слово в слово такое письмо и отошлешь его Веренфельсу. Сюда ты не будешь больше приходить, но помни то, что произошло, помни, что ты приходила добровольно, из любви ко мне.

Как в чаду, молодая девушка вернулась домой, чтобы пробудиться в бездне позора и отчаяния.

На следующий день Серрати воспользовался первым случаем остаться одному с графиней, чтобы передать письмо, которым совершался разрыв между Готфридом и его невестой.

- Это копия с того письма, которое сегодня отправлено, - заявил итальянец.

Бледная, с выступившим потом на лбу, Габриэль прочла записку, плод преступления более низкого, чем убийство, и чувства радости, ужаса и угрызения совести смешались в ее душе. Конечно, Готфрид свободен; это успокаивало ее ревнивое сердце. Но преступление заставляло ее дрожать. Рассудок ее отказывался понять, как Жизель, будучи невестой такого человека, как Веренфельс, могла даже глядеть на другого, а не только увлечься низкой любовью к Серрати.

- Хорошо, сегодня вечером вы получите от меня условленную сумму, - прошептала она, вставая.

Уже тотчас после соглашения с итальянцем тайная тревога терзала графиню, и по мере того, как обрисовывалась интрига, губящая несчастную Жизель, это лихорадочное волнение усиливалось, и чтобы заглушить его, подавить этот хаос чувств, бушевавших в ней, она снова кинулась в вихрь удовольствий. Общество своим шумом заглушало ее совсем; поклонение толпы приводило ее в упоение.

Дон Рамон приехал и возобновил свое ухаживание. Он казался более влюбленным, чем когда-либо, и Габриэль со слепой ветреностью еще более возбуждала своим кокетством пылкого молодого человека. Арно задыхался от ревности и даже намекнул отцу, что было бы разумней отказать бразильцу от дома. Но граф оставался мрачен и равнодушен и, казалось, не придавал никакого значения ухаживанию дона Рамона и кокетству своей жены.

После разрыва Готфрида с невестой тайное волнение графини усилилось еще более. С ненасытной жадностью она искала развлечений, но под этой притворной веселостью таились упреки совести и желание, насколько возможно, загладить преступление.

И вот однажды днем, когда обоих графов не было дома, Габриэль сторожила Серрати и, увидев, что он направляется в мавританский павильон, подошла к молодому человеку.

- Мне необходимо серьезно поговорить с вами, сеньор Серрати, - сказала она без всякого вступления. - Вы поймали меня врасплох и воспользовались минутой ревности, чтобы вовлечь в западню и эксплуатировать случайно открытую тайну. Но зло совершилось, надо стараться смягчить последствия. Мысль, что вы погубили при моем сообщничестве невинное существо, не дает мне покоя; я пришла вам предложить жениться на Жизели. Я дам молодой девушке богатое приданое, и так как она вас любит, то ее честь и ее счастье будут одинаково ограждены.

Густая краска мгновенно выступила на лице художника, и брови его сдвинулись; но тотчас овладев собой, он ответил со своей обычной уклончивостью:

- Вы в свою очередь, графиня, ловите меня врасплох. Я вовсе не собирался жениться, но тем не менее ваша щедрость делает возможным подобное супружество, и я почти решаюсь согласиться с вашим желанием; Только попрошу вас дать мне время обдумать, чтобы принять окончательное решение.

Графиня утвердительно кивнула головой и удалилась. Она не видела, какой ядовитый и насмешливый взгляд сопровождал ее.

"Глупая, тщеславная женщина, - ворчал Гвидо, - она думает заставить меня поплатиться моей свободой за ее любовные шашни. Надо поспешить дать графине более плодотворные занятия, чем забота об успокоении своей совести".

Через несколько дней после этого разговора в замке был праздник. Многочисленное общество собралось на сельский бал, устроенный Габриэлью с присущим ей вкусом и роскошью. Танцевали в саду в устроенной для этого бальной зале и в замке, где все открытые террасы были великолепно освещены, и под звуки двух оркестров нарядные веселые толпы двигались по аллеям сада.

Кончили вальс, и Габриэль, танцевавшая его с доном Рамоном, опираясь на его руку, шла по аллее, ведущей к замку. С разгоряченным лицом наклоняясь к своей даме, бразилец говорил ей что-то с большим оживлением. Ни он, ни она не заметили, что кто-то, скрываясь в тени деревьев, шел следом за ними, стараясь слышать их разговор.

Сопровождаемые этим скрытым наблюдателем, дон Рамон и Габриэль достигли террасы, менее других освещенной, которая примыкала к залу, ведущему в столовую, а другим концом к кабинету графа. Лампы, висевшие между душистыми растениями, освещали мягким светом террасу, которая отделялась от комнаты спущенной портьерой.

Видя, что графиня и ее кавалер направлялись в эту сторону, Гвидо Серрати, - так как шпионил не кто иной, как он, - быстро опередил их, согнувшись, проскользнул позади растений и скрылся в складках портьеры.

Несколько минут спустя наблюдаемая пара поднялась по ступеням, и Габриэль, опускаясь на маленький соломенный диванчик, произнесла шутливо:

- Сядьте, дон Рамон, и успокойтесь; вы очень разгорячились от танцев.

- Нет, нет, - отвечал бразилец голосом, задыхающимся от страсти, - я должен говорить с вами, добиться объяснения, или я сойду с ума.

Не слушая далее, Гвидо вышел из своей засады, прошел зал, где никого не было, затем столовую, где слуги накрывали ужин. "Где же граф?" - шептал с нетерпением Серрати. И как бы отвечая этому призыву, граф показался у входа в соседнюю комнату, выходя из бальной залы.

- Не видели ли вы Арно, месье Серрати? - спросил он утомленным голосом.

- Кажется, я видел сейчас молодого графа и графиню; они проходили по залу и теперь разговаривают на террасе.

- Благодарю, - сказал граф, направляясь к указанному месту. Серрати же быстро другим ходом кинулся в сад.

Не дойдя нескольких шагов до портьеры, граф вдруг остановился; он ясно услышал голос, говоривший с жаром:

- Да или нет, Габриэль? Любите ли вы меня? Глаза ваши то жгут, то леденят меня. Я должен знать, что это - игра или любовь?

С побагровевшим лицом граф подошел и взглянул между складок портьеры; он не ошибся, то был дон Рамон; с пылающим взглядом и дрожащими губами он наклонился к Габриэли, которая отвечала ему небрежно:

- Боже мой! Вы знаете, дон Рамон, что я не имею права вас любить.

- Да, но эта пытка превышает мои силы, и я должен раз поцеловать губы сирены, которая не перестает обещать мне небо и заставляет терпеть муки ада, - воскликнул молодой человек, теряя всякую власть над собой. Стоя на коленях возле дивана, он хотел обнять графиню.

Габриэль, испуганная этим порывом, глухо вскрикнула:

- Оставьте меня, безумный!

Но в ту же минуту показался граф и, решительно схватив бразильца за шиворот, с силой отбросил его от графини.

- Негодяй, который осмеливается в моем доме грубо оскорблять мою жену! - крикнул он голосом, задыхающимся от бешенства. - Я требую от вас удовлетворения.

Он выпустил из рук дона Рамона, который потеряв равновесие, упал бы на плиты, если бы не удержался за балюстраду.

Габриэль почти без чувств опустилась на диван, между тем как молодой человек, побагровев от бешенства, с минуту не мог произнести ни слова. Наконец, он сказал хриплым голосом:

- Я к вашим услугам, граф, и буду ждать ваших секундантов, предоставляя вам выбор оружия.

Никто из присутствующих не заметил, что Арно приближался к террасе. Он, услышав последние слова, с минуту оставался на ступенях и затем с решимостью подошел к ним.

- Что случилось? - спросил он, с беспокойством устремляя взор на расстроенное лицо отца.

Граф Вилибальд почувствовал вдруг слабость и схватился за спинку стула.

- Нетрудно догадаться, - продолжал Арно, обращаясь к дону Рамону, - что вы оскорбили графиню и мой отец вызвал вас на дуэль. Но я тоже представитель чести Рекенштейнского имения, и вы будете драться со мной, а не с больным человеком, которого вы так бесчестно оскорбили, пренебрегая долгом чести и гостеприимства.

- Что ты говоришь, Арно, - воскликнул граф, стараясь выпрямиться. - Я никогда не позволю тебе заменить меня, я сам разделаюсь с этим негодяем.

- В таком случае я буду драться после тебя, - заявил энергично Арно.

- Принимаю вызов от вас обоих, - ответил дон Рамон и стремительно убежал в сад.

Тяжелое молчание царило с минуту на террасе; граф первый прервал его:

- Надо вернуться к гостям, так как не следует посвящать их тотчас же в этот скандал. Я пойду в зал. Поздней ты придешь, Арно, ко мне в кабинет, чтобы условиться о подробностях дуэли. Вот конечный результат бесстыдного кокетства, бешеной погони за любовью каждого мужчины, чтобы забавляться возбужденной в нем страстью.

Бросив на жену взгляд злобы и презрения, граф скрылся за портьерой, но едва он сделал несколько шагов по залу, как голова его закружилась, он остановился и, шатаясь, оперся на стол. Головокружение было непродолжительно, но внезапная слабость приковала его к месту; он хотел позвать, но вдруг внимание его было привлечено словами, которые донеслись до него с террасы, причем его бледное лицо сильно вспыхнуло.

Едва муж вышел, как Габриэль вскочила с дивана, кинулась к Арно и сказала задыхающимся голосом:

- Откажитесь от дуэли, Арно, умоляю вас на коленях. Дон Рамон попадает в птицу на лету. И я с ума схожу от мысли, что он может убить вас.

Габриэль говорила правду: она не предвидела и не имела в виду дуэли. Но если жертва была необходима, то она лучше желает, чтобы этой жертвой был ее муж, так как смерть его делала ее свободной; но лишиться Арно, своего верного раба, эта мысль наполняла ее сердце скорбью и ужасом.

Молодой граф вздрогнул от этого неожиданного взрыва чувств в молодой женщине.

- Габриэль, вы дрожите за мою жизнь, - прошептал он. - О, с каким счастьем я пожертвую ею для вас! И вы не подозреваете, каким избавлением будет для меня смерть.

- Нет, - повторила Габриэль, обливаясь слезами и простирая к нему сжатые руки. - В доказательство, что вы меня любите, откажитесь от дуэли. Если я лишусь вас, единственного человека, который поддерживает, любит и понимает меня, то все погибло для меня в будущем.

Как в порыве безумия, Арно схватил ее руки и привлек ее к себе.

- Габриэль, что значат эти слова? Какое чувство внушает их вам? Если ты любишь меня, скажи мне это один только раз, и все страдания мои будут забыты.

- Да, да, я люблю тебя, Арно, и ты должен жить для меня!

- Нет, я должен умереть после преступного признания, которое вырвалось у меня, - сказал молодой граф дрожащим голосом. - Могу ли я жить под этой кровлей, когда сердце мое полно преступной страсти к жене моего дорогого отца. Я бы должен был бежать, но жизнь вдали от тебя хуже смерти. Дай мне умереть от пули бразильца, кровь моя смоет оскорбление, нанесенное моему бедному отцу, и избавит меня от преступного, загубленного существования.

- Я не хочу, чтобы ты умер, - повторила настойчиво графиня. - Пусть Вилибальд выходит на дуэль, он вызвал дона Рамона.

Шум от падения тяжелого тела в соседней комнате, сопровождаемый глухим хрипением, прервал их раз говор. Бледный взволнованный Арно приподнял портьеру, но при виде отца, распростертого без движения на ковре, он глухо вскрикнул и кинулся к нему, как безумный.

"Я убил его моим гнусным признанием, - шептал он, приподнимая бесчувственную голову графа. - Бог покинул и проклял меня".

Известие, что граф Вилибальд поражен апоплексическим ударом, печальным образом прервало бал; гости спешили разъехаться, глубоко потрясенные несчастьем, постигшим такой приятный, гостеприимный дом.

Граф в бесчувственном состоянии был перенесен в свою комнату; по счастливой случайности, старый доктор, друг графа, был тут и мог тотчас же оказать помощь больному.

Бледный, как смерть, Арно помогал ему, не спуская глаз с посиневшего лица графа. После употребленных первых средств больной слегка пошевелился, но глаза его остались закрытыми. Доктор отошел в глубину комнаты, позвал к себе Арно.

- Я должен предупредить вас, граф, что состояние вашего отца безнадежно; одна сторона вся поражена, и минуты его сочтены.

Глухой стон вырвался из груди молодого человека.

- И он не придет в себя? - спросил он с тревогой.

- Нет, я полагаю, что к нему вернется сознание, и если язык, как я надеюсь, не поражен, надо будет воспользоваться этими минутами, чтобы узнать его последнюю волю.

Подавленный, обессиленный, Арно опустился в кресло и закрыл лицо руками.

Доктор снова сел к постели, и, как он предвидел, граф вскоре открыл глаза в полном сознании. Взгляд его окинул комнату, остановился на сыне и затем обратился к доктору:

- Друг мой, скажите откровенно правду, - прошептал он. - Я, кажется, умираю; смерти я не боюсь, но я должен сделать некоторые распоряжения. Имею ли я на это время?

Со слезами на глазах доктор наклонился к нему и пожал ему руку.

- Жизнь и смерть в руках Божиих, - сказал он с волнением, - но для человеческого искусства состояние ваше очень серьезно, и я одобряю ваше намерение распорядиться немедленно вашими делами.

- Благодарю. Теперь не откажите мне в дружеской услуге. Отдайте приказание, чтобы тотчас позвали сюда нотариуса, судью и священника. Я продиктую мое завещание и хочу причаститься. Затем, не велите никому входить сюда, мне надо поговорить с сыном.

- Все будет сделано. Примите успокоительных капель, они поддержат ваши силы.

Доктор дал лекарство, поправил подушки больного и ушел, взглянув с состраданием на молодого графа, который, будучи подавлен угрызениями совести и отчаянием, казалось, ничего не видел и не слышал.

- Арно! - позвал слабым голосом умирающий.

Молодой человек вздрогнул, встал и, подойдя к постели, упал на колени и прильнул губами к руке отца.

- Встань, несчастное мое дитя, и постарайся выслушать меня спокойно: мне немного осталось времени...

- Ах, отец, ты не отталкиваешь меня с отвращением, не проклинаешь меня за то, что охваченный преступной страстью, я похитил у тебя сердце твоей жены и нанес тебе смертельный удар. О, как я подл и преступен! - заключил он, трепеща от стыда и раскаяния.

- Успокойся, мое бедное дитя. В сердце моем нет ни капли желчи против тебя. Могу ли я тебя осуждать, что ты поддался очарованию этой губительной красоты, которая, как всепоглощающий огонь, убила и меня? Я виноват, что в моем непонятном ослеплении не подумал, какой опасности ты был подвергнут. Не твое признание нанесло мне смертельный удар, но убеждение, что ты должен быть страшно несчастлив, если, будучи молод, красив и богат, тяготишься жизнью и ищешь смерти. Поцелуй меня; мне нечего тебе прощать, я, напротив, благословляю тебя на радость и любовь, которыми ты усладил последние дни моей жизни.

Слезы лились по лицу Арно; он наклонился и трепещущими губами поцеловал отца.

- Теперь, дитя мое, поклянись мне исполнить то, о чем я хочу тебя просить.

- Клянусь.

- Обещай мне никогда не покушаться на свою жизнь.

- Но если дон Рамон убьет меня? - прошептал нерешительно Арно.

- Результат дуэли в руках Божиих, но я говорю тебе о самоубийстве. Ты должен вырвать из своего сердца пагубную любовь, которая снедает тебя, должен удалиться и постараться забыть. Это тебе удастся, так как от любви не умирают. Время залечивает всякую рану, отсутствие изглаживает из наших мыслей самые мучительные воспоминания. С Габриэлью тебя разделяет невозможность: ты не можешь жениться на вдове своего отца. И, несмотря ни на что, я счастлив этим, так как женщина эта, такова как она есть, неспособна дать прочного, истинного счастья. Как ты, Арно, так и я боготворил Габриэль, а между тем едва был терпим ею. Она злоупотребляла бы твоей слабостью, как злоупотребляла моею, и ты, как я, стал бы жертвой позора и гибели. Чтобы иметь над ней перевес и повелевать ею, нужен человек иного закала, чем мы.

Ты сейчас упрекал себя в том, что похитил у меня сердце жены. Успокойся; уверяя тебя в своей любви, Габриэль лгала. Она любит в тебе лишь верного раба, руку, всегда готовую сыпать золото, чтобы удовлетворять ее безумной роскоши. Она просила тебя не драться с доном Рамоном, боясь, чтобы ты, послушное орудие в ее руках, не погиб на дуэли, а я не остался бы жить.

Бог мне свидетель, что в этот великий час я не хочу осуждать жену, произносить над ней мой приговор за ту случайность, которую она не предвидела. И самое ее желание быть свободной законно до некоторой степени: так естественно, что муж, старый, больной, не что иное, как неприятная тягость для этой красивой страстной женщины, безумно влюбленной в другого.

- Что ты говоришь, отец? Ты предполагаешь, что Габриэль любит дона Рамона? - воскликнул Арно, вставая. Он изменился в лице и весь дрожал.

- Нет, не дона Рамона. Она любит безумно Веренфельса. В ночь его отъезда она имела с ним свидание, которому я был случайным свидетелем, после чего у меня не осталось никакого сомнения насчет ее чувств.

- О, вероломный негодяй! - воскликнул Арно, как подстреленный падая в кресло. Сердце его разрывалось от отчаяния, ревность душила его.

Со слезами на глазах граф глядел с минуту на изменившееся лицо сына, затем сказал нежно:

- Приди в себя, дитя мое, будь тверд и не обвиняй несправедливо честного, благородного человека. Веренфельс не искал и не вызывал этого свидания; Габриэль пришла, увлеченная своей страстью, но из ее собственных уст я слышал, что Готфрид уже ранее старался призвать ее на путь долга и добродетели, что, несмотря ни на что, она наконец заполонила его, победила его сердце. Это общечеловеческая слабость, которую я прощаю ему... Давно, впрочем, у меня были подозрения, которые подтвердились кое-какими подробностями, простодушно рассказанными Танкредом. Случай в оранжерее был не что иное, как покушение на самоубийство. И я уверен, что когда моя смерть сделает ее свободной, она выйдет за Веренфельса, и я этим доволен. Ей нужен именно такой муж; он уже смирил ее и переломит ее нрав, как переломил нрав Танкреда.

Граф замолчал, утомленный. Арно ничего не ответил. Он прижал голову к подушкам, сдерживая стоны, теснившие его грудь.

Несколько минут спустя тихо постучали в дверь; то был доктор, который пришел сказать, что священник и другие, призванные графом, ждут в соседней комнате.

При появлении приглашенных Арно встал с таким спокойным видом, которого нельзя было ожидать, отдал приказания, сделал нужные распоряжения, затем сел к постели отца, и лишь особое выражение в лице молодого человека выдавало его внутреннее волнение.

Граф начал диктовать завещание.

Он постановил, чтобы Танкред в эту же осень был отдан в военную школу, и его опекуном назначал полковника барона Оттокара Вельфенгагена, своего двоюродного брата и старшего товарища по полку. Надлежащая сумма определялась для воспитания и содержания мальчика, который, достигнув совершеннолетия, вступит в обладание всеми доходами; но особо оговоренным пунктом ему запрещалось до двадцати пяти лет касаться капитала, продавать или передавать другому что-либо из своего состояния. Своей жене граф завещал, как вдовью часть, пожизненную пенсию, которая будет ей выдаваться до самой ее смерти даже в случае вступления ее во второй брак. Он предоставлял ей право жить в Рекенштейнском замке, равно как и в его доме в Берлине.

При редакции этого параграфа Арно наклонился к отцу и сказал ему шепотом:

- Папа, увеличь пенсию, завещай ей, как дар, тридцать тысяч талеров, которые я имею лишних в моем распоряжении; она привыкла к роскоши, а Веренфельс беден, нам следует устранить препятствия к ее счастью.

Граф глядел с любовью на великодушного молодого человека, который не хотел вымещать на любимой женщине своего страдания. Без возражений он исполнил его желание, включив в завещание вышеназванный дар.

Когда документ был составлен и подписан всеми свидетелями, граф выразил желание причаститься Святых Тайн; и пока умирающий оставался один с духовником, Арно пошел к Танкреду, чтобы разбудить его и отвести к отцу, который желал его благословить.

Ночная лампа, подвешенная к потолку, освещала слабым светом комнату и кровать с шелковыми занавесами, на которой спал мальчик глубоким сном. Мрачный и озабоченный, Арно подходил к брату, как вдруг вздрогнул и остановился. Возле кресла, в ногах кровати, он увидел Габриэль; она стояла на коленях, закрыв голову руками. И эта отчаянная поза составляла тяжелый контраст с ее шелковым розовым платьем, обнаженными плечами и помятыми розами в ее черных волосах.

Услышав, должно быть, шорох шагов, она вдруг встала и кинулась к Арно, но, заметив перемену в выражении его лица и во взгляде, остановилась и прошептала голосом, в котором слышались страх и досада:

- Что тут происходит? Меня, по-видимому, забывают, и Христофор позволил себе не пустить меня в комнату Вилибальда.

- Это потому, что отец умирает и не хотел, чтобы ему помешали продиктовать духовное завещание. Успокойтесь, Габриэль, вы будете свободны и можете не бояться больше, что он не станет драться на дуэли, - ответил Арно с такой стойкостью, какой он никогда не проявлял.

Молодая женщина вскрикнула и, ошеломленная, упала в кресло. При виде этого истинного душевного волнения, взгляд молодого человека смягчился, и, наклоняясь к ней, он сказал:

- Вы этого не желали, не правда ли, Габриэль, и вы не любите Веренфельса?

Но в эту минуту графиня была неспособна притворяться; ничего не отвечая, она закрыла руками свое взволнованное, побледневшее лицо.

Арно горько улыбнулся и, оставив ее, подошел к брату и разбудил его.

- Вставай скорей, Танкред; папа очень болен и хочет тебя видеть.

Он помог испуганному мальчику одеться и увел его, не взглянув на мачеху. Но у дверей она догнала, остановила его и, схватив за руку, прошептала голосом, задыхающимся от слез:

- Арно, умолите Вилибальда позволить мне придти проститься с ним, не дайте ему умереть без того, чтобы я попросила у него прощение в моей неблагодарности.

- Хорошо, - проговорил он, тяжело дыша и отнимая свою руку, - я сделаю все, чтобы уговорить его.

Заливаясь слезами, Танкред кинулся к отцу и в своей детской скорби умолял его не умирать. С отуманенным взором граф положил руку на кудрявую головку мальчика и благословил его. Затем благословенно причастился Святых Тайн. Когда торжественная церемония была окончена, Арно наклонился к больному и сказал тихо:

- Папа, Габриэль умоляет тебя пустить ее проститься с тобой и попросить у тебя прощения.

Заметив в графе тревожное волнение и резкий жест отрицания, молодой человек присовокупил с убедительной мольбой:

- Не отказывай ей; мне кажется, ее раскаяние искренно. И в такую торжественную минуту, приняв Святые Тайны, символ любви и прощения, можешь ли ты желать перейти в лучший мир, оставив кого-нибудь непрошенным на земле!

- Ты прав, дитя мое, не надо уносить в вечную обитель никакого мелкого злопамятного чувства. И быть может, зрелище смерти заставит легкомысленную женщину серьезней взглянуть на жизнь. Позови же ее скорей; я чувствую, что слабею.

Арно нашел мачеху в ее будуаре. Спрятав лицо в подушки дивана, она горько плакала.

- Придите, Габриэль, отец зовет вас, - сказал он, слегка дотрагиваясь до ее руки.

Молодая женщина тотчас встала и пошла вслед за ним; но у дверей комнаты графа она остановилась, вздрогнув, и готова была упасть. Арно поддержал ее. Голос священника, читающего отходную, произвел на нее потрясающее впечатление.

- Соберите все свои силы, если хотите не опоздать, - шепнул ей Арно.

Трепеща и робко ступая, Габриэль приблизилась к постели и упала на колени, припав губами к руке мужа, который лежал на подушках бледный, с печатью смерти на лице. Мучительное чувство раскаяния и страха охватило ее. Внутренний голос, всегда понятный совести человека, шептал ей, что, лишаясь мужа, такого снисходительного и великодушного, который дал бедной сироте имя, богатство, положение, она лишалась покоя, мирной жизни, где ее окружал почет, и что, несмотря на любовь Готфрида, будущее для нее было темной пропастью, куда ее увлекал злой рок. Проникнутая суеверным страхом она схватила холодную, влажную руку того, чьей смерти желала, но с которым, как казалось ей в эту тяжелую минуту, она лишалась всего.

- Это ты, Габриэль? - спросил слабым голосом умирающий.

- О, Вилибальд, прости мне всю мою низость против тебя, мою неблагодарность, все горе, которое я тебе причиняла в ответ на твою доброту, - взывала графиня голосом, задыхающимся от рыданий.

- Я прощаю тебя, Габриэль, вполне и от всего сердца. Пусть этот час раскаяния улучшит и облагородит тебя. Будь благоразумной матерью для Танкреда, любящей, честной женой тому, кого избрало твое сердце. Я знаю все и не хочу, чтобы воспоминание обо мне служило препятствием твоему счастью.

Подавленная стыдом и раскаянием, Габриэль встала и прижала голову к груди мужа.

- Благослови тебя Бог за твое великодушие, Вилибальд. А между тем, такое прощение сильнее упрека для меня. Непостоянная, легкомысленная кокетка, я делала тебя несчастным и убила тебя. Ах, я так много грешила в последнее время под влиянием гибельного чувства, что проклятие Божие - я боюсь - все же поразит меня и отомстит мне за тебя помимо твоего желания.

- Успокойся, бедное дитя, и ищи в молитве поддержку своим слабостям, а теперь поцелуй меня в последний раз в знак нашего полного примирения.

Габриэль прижала свои горячие губы к губам умирающего, но, заметив, что глаза графа вдруг потускнели и лицо покрылось мертвенной бледностью, она глухо вскрикнула. Доктор поспешно подошел и, увидев, что холодеющее тело судорожно передернулось, перекрестился, меж тем как священник торжественно произнес:

- Душа христианина, возвратись к своему создателю.

Минуту спустя все было кончено.

Трепещущая и бледная, как полотно, графиня откинулась назад; широко раскрыв глаза, она с минуту пристально глядела на усопшего, затем без чувств упала на ковер. Арно, который вчера еще забыл бы все, все бросил бы, чтобы помочь ей, поднял голову при ее падении, но не тронулся с места, и меж тем как доктор с помощью старого лакея уносил графиню, молодой человек стал на колени, привлек Танкреда, чтобы и он был возле него, и весь отдался молитве.

Габриэль скоро очнулась от обморока, но находилась в тяжелом состоянии духа. Она чувствовала себя уничтоженной и несчастной; все, казалось, рушилось вокруг нее. Когда же она вспомнила об ожидаемой дуэли, ее охватила безумная тревога. Что, если Арно падет теперь жертвой ее легкомыслия!

С внезапной решимостью молодая женщина поспешно подошла к бюро и трепещущей рукой написала:

"Дон Рамон, ваше увлечение вчера вечером имело гибельные последствия: муж мой умер от апоплексического удара. Понимаете ли вы мое отчаяние и муки моей совести? И можете ли вы после такого несчастья драться на дуэли с моим пасынком? Если бы он пал от вашей руки, я, кажется, сошла бы с ума. Итак, если вы дорожите моим уважением и моей дружбой, напишите Арно несколько слов извинения и уезжайте отсюда. Если все то, что вы говорили мне вчера, правда, то вы уважите мою просьбу.

Габриэль".

Она заклеила письмо и велела своей преданной Сицилии немедленно отправить его. Два часа спустя она получила следующий ответ:

"Графиня, ваше желание для меня свято, и вполне справедливо, чтобы я старался загладить мою вину и извинился перед графом Арнобургским; вызов его был. ему внушен законным негодованием. Я в отчаянии, что увлекся своей пылкостью, и молю вас простить меня. Безумная любовь, которую вы мне внушаете, служит мне единственным оправданием; но пролить кровь между нами считаю гнусным. Я уезжаю на несколько месяцев и молю Бога хранить и подкрепить вас. До свидания.

Рамон де Морейра.

Облегченная от огромной тяжести, Габриэль уснула, крайне утомленная. На следующий день утром верховой привез письмо от барона де Морейра графу Арнобургскому.

"Надеюсь, граф, - писал дон Рамон, - вы не объясните трусостью то, что я вам скажу. Вы достаточно меня знаете, чтобы быть уверенным, что я никогда не уклонялся от дуэли, но я узнал о смерти вашего отца, и мысль, что мое безумное увлечение способствовало тому, ужасна для меня. И в виду этого незакрытого еще гроба дуэль с вами немыслима для меня. Я немедленно уезжаю отсюда и прошу у вас прощения за мой вчерашний поступок. Но можете ли вы осуждать меня за то, что я был ослеплен моей страстью к этой очаровательной женщине! Счастлив тот, кто может противиться ей".

С тяжелым вздохом Арно сложил письмо. Жизнь была ему ненавистна, и умереть от руки дона Рамона было бы для него желанным исходом. "Да, счастлив тот, кто может противиться этому коварному созданию, гибельному для Рекенштейнов", - прошептал он с горечью.

После похорон графа Вилибальда в Рекенштейнском замке водворилась мрачная пустота. Арно удалился в свое имение и не трогался оттуда, занятый приготовлениями к дальнейшему путешествию. Он решился океаном отделить себя от Габриэли и, согласно обещанию, которое дал отцу, стараться вытеснить из своего сердца соблазнительный образ. Успеет ли он в этом? В настоящую минуту состояние его души было ужасным. Страсть и ревность терзали его, лишая покоя и сна,, подтачивая здоровье и заставляя его подчас бояться помешательства.

Он думал, что не вынесет этих мук, но душа, соединенная с телом, - эластичная ткань: человек мучается, корчась, как червь, когда ступает на него давящая пята судьбы, но истерзанный, разбитый, он встает... и продолжает жить.

После смерти мужа графиня заперлась у себя в комнатах и не принимала никого, удаляла от себя даже Танкреда. И мальчик, скучая в замке, проводил большую часть времени в Арнобурге или у Фолькмара, куда тащил беспощадно доброго и слабого кандидата.

Весть о скором отъезде Арно достигла Габриэли и усилила ее мрачную грусть. Все вдруг покидали ее. От Готфрида не было никаких известий; она даже не знала, слышал ли он о событиях, происшедших в их доме. Безмолвное уединение, которое ее окружало, давило ее, как кошмар; и порой этот обширный замок казался ей саркофагом, закрывшимся над ней.

Однажды вечером графиня сидела у себя в будуаре. Лампа под абажуром слабо освещала ее голову, откинутую на спинку кресла, побледневшее лицо и сложенные руки, ослепительная белизна которых выделялась на черном платье, делая их похожими на дивное изваяние. Погруженная в свои думы, молодая женщина не заметила, что портьера приподнялась и Арно остановился на пороге. Не отрывая глаз, он смотрел на любимую женщину, которая никогда не казалась ему более обольстительной, и тяжелый вздох вырвался из его груди.

Габриэль вздрогнула и поднялась.

- Арно! - проговорила она нерешительным голосом, протягивая ему руку. Перемена, происшедшая в наружности ее пасынка, мучительно сжимала ей сердце.

- Я пришел проститься с вами, Габриэль, - сказал молодой граф, подходя к ней. - Я уезжаю на много лет, может быть, навсегда.

- К чему такие печальные предчувствия? - прошептала она, приглашая его сесть.

- Это не предчувствие, но простительное для путника предположение. Знаешь, когда расстаешься, но не знаешь, свидишься ли снова. И так как, быть может, сегодня мы прощаемся навсегда, я не хочу, чтобы вы сохранили неприятное обо мне воспоминание, чтобы злоба осталась между нами. Я люблю вас, Габриэль; это чувство последует за мной в изгнание, и я хочу покинуть вас без негодования, так как истинная любовь все выносит и все прощает.

Графиня опустила голову, и несколько капель горьких слез скатилось по ее щекам.

- Ах, Арно, не считайте меня такой гнусной. Никогда, клянусь вам, я не играла так легкомысленно вашим сердцем, как сердцем каждого другого; никогда я не хотела сделать вас несчастным. Я люблю вас, как брата, как друга, и если б я могла возвратить покой вашему сердцу, я бы сделала это во что бы то ни стало. Вот хотите, - она схватила его за руку, - я откажусь выйти вторично замуж? Я это сделаю, если это может возвратить вам покой.

Лицо Арно вспыхнуло на мгновение, но, победив бурю своих чувств, он с твердостью сказал:

- Габриэль, я не хочу обещания, которое вскоре стало бы тяготить вас и, быть может, вызывать ваше проклятие. Я никогда не могу обладать вами, и во мне нет жестокого эгоистичного желания омрачить вашу жизнь. Будьте свободны и счастливы, выберите себе человека по сердцу. Молодой красивой женщине необходимо иметь покровителя.

Разговор продолжался более спокойным тоном, но от предложения остаться пить чай граф отказался.

- Я должен ехать, - сказал он, вставая: - дайте мне, Габриэль, что-нибудь, что напоминало бы мне о вас в моем изгнании.

Молодая женщина поспешно подошла к письменному столу и вынула оттуда футляр, в котором был миниатюрный портрет, изображающий ее шестнадцатилетней девушкой в подвенечном платье с венком из померанцевых цветков на голове.

- Вот возьмите, Арно. Когда я позировала для этого портрета, я была невинна и счастлива и мое сердце было полно любви к вашему отцу.

- Благодарю, - сказал молодой человек, пряча футляр в карман своего платья.

- Будете вы писать мне, Арно?

- Нет, с завтрашнего дня я разрываю с прошлым. Рекенштейн и все, что обитает в нем, перестает существовать для меня. Я не хочу ничего знать, пока сердце мое не излечится. Но тем не менее, если когда-нибудь вам это понадобится, обратитесь к моему банкиру в Берлин, месье Флуру. Я остаюсь вашим братом, вашим помощником, вашим другом; не забывайте этого. А теперь прощайте. Храни вас Бог.

Быстрым движением он привлек ее к себе, поцеловал в губы и выбежал прочь.

- О, безумная! я сама изгнала моего лучшего друга, - промолвила Габриэль, падая на кресло и разражаясь рыданиями.

* * *

В один прекрасный сентябрьский день легкий кабриолет, запряженный парой почтовых лошадей, катился по шоссе, ведущему к Рекенштейнскому замку. В экипаже сидел Готфрид; небольшой чемодан лежал у его ног. Молодой человек устремил задумчивый взгляд на замок, который начинал выступать в конце долины, весь окруженный своими садами. Как все изменилось с того дня, когда два года тому назад он ехал той же дорогой!

Охваченный грустью и смутной надеждой, он вздохнул и спросил себя, какова будет их встреча с Габриэ-лью теперь, когда они оба свободны. Молодой человек узнал от кандидата о происшедших событиях. Известие о смерти графа и об отъезде Арно вырвало его из мучительного оцепенения, в которое его поверг разрыв с Жизелью; внезапная измена молодой девушки, нравственная развращенность, выказавшаяся в ее бесстыдной связи с художником, внушали Готфриду отвращение и ужас. Но когда в его воспоминании возникал милый образ невинной Жизели с чистым, искренним взором, падение ее делалось для него непонятным.

Смерть матери, последовавшая вскоре затем, и все хлопоты с переездом в Монако вполне поглотили молодого человека. Вильгельм Берг принял его с искренним радушием и сразу привязался к маленькой Лилии с той нежностью, которая часто охватывает. старых холостяков. И Готфрид, успокоенный и подкрепленный в душе любовью своего родственника, стал снова думать о Рекенштейне и его обитателях. Он написал кандидату, прося его дать ему известия, и спрашивал, вышла ли Жизель за Гвидо Серрати. Он не получил ответа, и после некоторых колебаний решился ехать сам на один или два дня в замок, чтобы взять оставленные вещи и узнать, что происходило в течение почти трех месяцев после смерти графа.

В момент, когда кабриолет готовился повернуть в аллею, Готфрид велел ехать по шоссе, которое ведет к деревне, и выпустить его у входа в парк, а вещи отдать в служительский флигель. Он не хотел остановиться у главного подъезда.

Тяжелое ощущение охватило душу человека, когда он увидел колокольню церкви и красную крышу дома судьи, выглядывающую из-за деревьев, полуобнаженных теперь, и, уступая внезапному побуждению, он обратился к кучеру, который был из этой деревни, и Готфрид знал его.

- Руперт, ты, вероятно, помнишь, говорили об иностранце-художнике, который приезжал делать портреты графини и графа Арно? Не знаешь ли, давно он уехал?

Кучер повернулся и сказал, глядя искоса:

- Разве вы не знаете, что этот самохвал утонул три недели тому назад?

- Утонул? - повторил изумленный Готфрид. - Каким образом? И отчего ты называешь его самохвалом? - присовокупил он более спокойно.

- Я знаю то, что мне рассказывал брат, который служит конюхом в замке. Так вот, после смерти старого графа графине было не до портрета, и живописец мог бы уехать, но он нашел себе работу в окрестностях и проводил время то тут, то там; но главной его квартирой был мавританский павильон парка. Туда к нему приехали раз господа братья Румберг, чтобы звать его на рыбную ловлю. День был жаркий, и им захотелось выкупаться. Но, едва они вошли в воду, как вдруг итальянец вскрикнул, говорят, и стал тонуть. Старший Румберг кинулся за ним и вытащил его; но, хотя река неглубока в этом месте и живописец оставался в воде каких-нибудь несколько минут, он не ожил. И я не один думаю, что черт потопил его. Колдуны, которые губят невинных, всегда кончают таким образом. Злой дух берет себе их черную душу.

Кабриолет остановился. Готфрид вышел и в тягостном раздумье ступал по парку. Но мысли его приняли вдруг иное направление, когда на повороте аллеи он заметил женщину, которая медленно шла опустив голову; длинный трен ее траурного платья шумел по сухим листьям, большой газовый вуаль покрывал ее голову. Сердце его забилось сильнее, и он ускорил шаг, чтобы подойти к ней.

Да, то была Габриэль. Унылая, томимая тоской и грустью, она вышла пройтись в парке. Мрачное уединение, окружающее ее, действовало расслабляющим образом на эту светскую молодую женщину, снедаемую к тому своей страстью. Страшные ощущения, вызванные смертью ее мужа, угрызения ее совести и отъезд Арно заглушили на время это чувство, но мало-помалу оно снова овладело ею. Она не переставала думать о Готфриде, сердилась за его молчание, приходила в отчаяние, но не могла решиться написать ему. В эту самую минуту она была погружена в подобные мысли, как вдруг шум поспешных шагов коснулся ее уха. Она подняла голову и увидела Готфрида. Из груди ее вырвалось восклицание такой нескрываемой радости, что ей стало стыдно самой себя, и, то краснея, то бледнея, она промолвила:

- Ах, вы появились так неожиданно, что испугали меня, месье Веренфельс.

- Извините, графиня, что испугал вас моим внезапным появлением, - отвечал молодой человек, не менее ее взволнованный, целуя ее руку. - Я думал, что лучше будет, если я войду не главным подъездом.

- Ах, я рада вам, откуда бы вы не вошли, но я нервна до невозможности. Печальные события, постигшие нас, и жизнь в этом обширном опустелом здании, делают меня больной.

Разговаривая, они направились к замку, и Готфрид узнал, что Танкред отправился на несколько дней к Евгению Фолькмару, что кандидат уехал, так как получил место, и что на будущей неделе графиня намеревалась ехать в столицу с сыном, который должен был поступить в военное училище.

Габриэль и ее гость обедали вдвоем и вечером пили чай tete-a-tete. Графиня как бы преобразилась; присутствие любимого человека действовало на нее, как солнце на захиревший цветок: на щеках появился румянец, в глазах блеск, и ее улыбающиеся губы старались даже скрывать отражение того счастья, которое наполняло ее душу. Нервная, страстная, она все отдавалась настоящей минуте, беспредельно наслаждаясь присутствием, лицезрением, беседой того, кого любила.

Обаяние этой сильной увлекательной страсти, при сознании, что теперь они оба свободны, производило свое действие на холодную, рассудительную натуру Готфрида. Он приехал с намерением держаться в пределах самой строгой сдержанности, из уважения к трауру графини, предоставив будущему решить их судьбу; но под живительным огнем очей Габриэли все эти соображения исчезли. Он сам не замечал, какая перемена совершалась в нем. Почтительная сдержанность сменялась любезностью и желанием нравиться; речь его оживлялась, большие черные глаза горели нескрываемым восторгом и все смелей и смелей заглядывали в глаза Габриэли.

Они разошлись поздно; и, возвратясь к себе в комнату, Готфрид был как в чаду. Ночь принесла ему некоторое успокоение, и на следующий день, когда Сицилия пришла звать его к завтраку, он уже решил - вопреки желанию сердца - уехать обратно вечером того же дня. Молодой человек чувствовал, что слабеет, покоряясь силе любви, и боялся, чтобы в порыве увлечения решительное слово не сорвалось с языка раньше срока, который предписывало ему чувство деликатности и уважения к памяти графа.

Графиня приняла Веренфельса у себя в зале и, в ожидании завтрака, попросила его подсесть к ее пяльцам: она вышивала ковер для сельской церкви. Молодая женщина повела разговор с таким же оживлением, как и вчера, но Готфрид чувствовал себя неловко, не зная, как лучше ей сказать, что уезжает сегодня же вечером.

Наконец, он попросил позволения взять экипаж после завтрака, чтобы съездить к Фолькмару для свидания с Танкредом, так как не хотел уехать, не простясь со своим учеником.

При этих словах лицо Габриэли покрылось смертельной бледностью; мысль снова лишиться Готфрида, не видеть, не слышать его, сразила ее; ей казалось невозможным вынести эту разлуку. Чувства, которые волновали молодую женщину, так ясно отражались на ее изменившемся лице, что Веренфельс был сражен; сердце его мятежно билось, и, позабыв все свои разумные соображения, всю щепетильность чувств, он наклонился и припал губами к трепещущей ручке, которая тщательно старалась направить иголку.

- Я должен уехать, - прошептал он, - но могу ли я вернуться через год, чтобы предложить вам вопрос, который решит нашу судьбу?

Габриэль наклонила к пяльцам вспыхнувшее лицо; глаза ее пылали.

- Ах, Готфрид, - ответила она тоже тихим голосом, - нужно ли вам спрашивать о том, что вам давно известно. Приезжайте через год, когда я буду иметь право открыто перед всеми сказать вам мое "да".

Лакей, вышедший доложить, что кушать подано, прервал их разговор; но решительное слово было произнесено, и беседа, возобновленная позднее, заключилась поцелуем обрученных. День пролетел как стрела; завоеванное, наконец, счастье окружало, как ореолом, прелестное лицо Габриэли, и она являлась совсем в ином свете. Готфрид в упоении все более и более отдавался своей любви.

Чай был подан в будуаре, так как новость была уже известна хитрой камеристке: инстинкт или уши открыли ей секрет. Жених и невеста свободно продолжали свою бесконечную беседу. Было решено, что данный ими друг другу обет будет храниться в строгой тайне, что графиня, съездив в Берлин, сдаст Танкреда в военную школу, вернется в замок на все время своего вдовства, а в октябре, через год и четыре месяца после смерти графа Вилибальда, состоится их свадьба.

- Но ты, однако, приедешь ко мне на Рождество, Готфрид?

- Конечно, и надеюсь, что к той поре я буду в состоянии сказать тебе, где мы поселимся в будущем.

- Разве мы не будем жить здесь, или в Берлине в Рекенштейнском отеле? Вилибальд укрепил за мной право жить в этих обеих местностях даже в случае второго супружества.

Веренфельс, улыбаясь, покачал головой.

- И ты считаешь это возможным, Габриэль! Могу ли я жить в замке покойного графа и быть управляющим сына моей жены? Нет, я один должен заботиться о содержании моей семьи и таким способом, чтобы это не роняло моего достоинства. Ты выходишь не за богатого человека, дорогая моя, и должна примириться с мыслью, что тебе придется отказаться от многих привычек роскоши; мы не будем держать лакеев, поваров, и ты сама будешь немного заниматься хозяйством.

Слегка нахмурившись, графиня промолвила нерешительным голосом:

- Ты забываешь, что я получаю годовое содержание, которое обеспечивает нам возможность жить прилично; и я не понимаю, отчего нам не жить здесь или в Берлине, где дом вполне устроен. - Твои слова заставляют меня приступить тотчас же к разговору на серьезную тему, что я думал отложить на после, - отвечал Готфрид.

Он достаточно знал графиню, чтобы понимать, какую ему придется вынести борьбу, прежде чем он заставит быть благоразумной эту избалованную, прихотливую молодую женщину. Но он твердо решил отучить ее от привычки бездумно тратить деньги, а также положить конец ее кокетству со всеми.

- Я прежде всего отвечу на твое возражение. Вполне устроенный дом, о котором ты говоришь, принадлежит новому графу Рекенштейну; из его доходов платят за содержание этого дома, и, как вдовствующая графиня, ты имеешь полное право пользоваться им. Таким образом, твоего годового дохода достаточно, чтобы удовлетворить твоим прихотям. Но с минуты, когда ты делаешься моей женой, я не могу жить за счет твоего сына. Теперь сообщу тебе мои планы на будущее. Мой старый родственник, который живет в Монако, делает меня своим наследником и дает теперь же в мое распоряжение довольно значительную сумму денег, которая доставляет мне возможность купить небольшое имение; доходы с этого имения вместе с тем, что ты получаешь, позволяют нам жить очень комфортабельно и держать лошадей и экипаж, что, впрочем, необходимо в деревне. Я позабочусь тоже, чтобы дом был красив и удобен, настолько элегантно убран, чтобы не оскорблял утонченного вкуса моей милой прихотницы. Но в других твоих привычках, дорогая моя, ты должна будешь сделать полное изменение. Роскошь туалета должна прекратиться. Граф Вилибальд не мог выдерживать такие издержки, а я не потерплю их даже из твоих средств. Впрочем, пышность нарядов была бы неуместна по многим причинам. Я бы не чувствовал себя как дома, мне все бы казалось, что графиня Рекенштейн, заблудись, нечаянно попала в мое скромное жилище. Твоя ослепительная красота не нуждается в тряпках, чтобы возвысить себя. И сверх всего, я не хочу, чтобы моя маленькая Лилия привыкла видеть роскошь, которую не готовит ей будущность. Впрочем, тебе и случая не представится показывать свои туалеты, так как то общество, какое ты принимала в городе, не поедет к нам, а помещики, наши соседи, вероятно, будут люди простые, занятые своим хозяйством, мало думающие о визитах.

По мере того как он говорил, густая краска покрывала лицо Габриэли, губы ее нервно дрожали, и она с трудом сдерживала слезы, готовые пролиться из ее глаз.

Когда она мечтала о любви Готфрида и о счастье быть его женой, то никогда не думала об этих темных сторонах вопроса. Она была подавлена тем, что услышала сейчас. Отказаться от нарядов, от удовольствия нравиться и быть предметом восторженного поклонения, как царицы всех балов; зарыться в жалком поместье, чтобы сделаться простой хозяйкой, это было таким для нее страданием, будто ей вырвали сердце. По тону голоса Готфрида слышно было, что он не уступит и что настал конец роскоши и кокетству. А между тем, а между тем она не смела возражать из страха, что он откажется от нее; она понимала, что он способен на такую решимость. И хотя знала силу слез над влюбленным и тысячу раз злоупотребляла этим средством, тут она на них не рассчитывала. Габриэль боялась и стыдилась строгого взгляда этих черных глаз, а лишиться любимого человека в момент возродившегося счастья было для нее хуже смерти.

С сердечной нежностью и тревогой Готфрид следил за нравственной борьбой, отражавшейся на прелестном лице молодой женщины. Он не обманывал себя насчет трудностей, ожидавших его впереди, и тех бесчисленных бурь, которые будут волновать его супружескую жизнь даже в таком случае, если в увлечении любви Габриэль согласится на все. Но он чувствовал в себе силу вынести эту борьбу и вырвать мало-помалу из сердца молодой женщины недостатки, которые, по его мнению, были систематично развиты слабостью графа Вилибальда и обожанием Арно.

Тем не менее видя, как мужественно она старалась победить бурю, поднявшуюся в ней, он был тронут, и сердце его сильно забилось в груди. Он привлек ее к себе и, целуя ее трепещущие губы, прошептал:

- Габриэль, дорогая моя, мне тяжело, что я вынужден требовать от тебя так много жертв, но я не могу иначе, а между нами должна быть полная откровенность.

- Я согласна на все, Готфрид, и для тебя отказываюсь от прошлого, - прошептала графиня прерывающимся голосом. Но это обещание будто уничтожило в ней последние силы, она разразилась рыданиями и прижала голову к плечу своего укротителя, единственного человека, против воли которого она не смогла восставать.

Луч счастья и гордости блеснул в глазах молодого человека при этой первой победе, и он не старался остановить ее слез, так как видел в них проявление спасительной реакции, и, только когда она несколько успокоилась, Готфрид нежно сказал:

- Благодарю тебя, моя дорогая, за это доказательство твоей любви. Но, поверь мне, отсутствие роскоши и рассеянной, пустой жизни доставят тебе менее сожаления, чем ты думаешь. Истинная любовь дает столько счастья в тесном семейном кругу, что светское общество делается излишним. А я буду жить только для тебя, не буду иметь другой мысли, как твое счастье.

Он встал и, приготовив стакан лимонада, подал его Габриэли. Она выпила несколько глотков, затем сказала, улыбаясь сквозь слезы:

- Ах, настал конец моего могущества! И я предчувствую, что ты обуздаешь меня, как обуздал Танкреда. Молодой человек расхохотался.

- Во всяком случае, для твоего воспитания я думаю употребить особый метод и более мягкие меры, так как половина власти все же останется в твоих руках.

Он обвил рукой ее талию и прижал губы к ее нежной щеке. В эту минуту портьера приподнялась, и Танкред остановился на пороге, окаменелый от изумления, не понимая этой невероятной сцены.

- Мама, не спишь ли ты? - вскрикнул он внезапно раздраженным голосом.

Графиня оглянулась, вся вспыхнув.

- Зачем вы целуете маму, месье Веренфельс? При жизни папы вы никогда этого не делали, - продолжал мальчик, видимо, сильно пораженный.

- Танкред, мой кумир, - сказала Габриэль, привлекая сына в свои объятия, - если ты любишь меня, то будешь любить и месье Веренфельса: он мой жених и заменит тебе отца, которого ты лишился.

Мальчик покраснел и опустил голову с выражением недовольства, но тем не менее дал Готфриду поцеловать себя, мало-помалу развеселился и обещал свято хранить случайно обнаруженную тайну. Только перед ужином, прощаясь на ночь, он сказал со вздохом:

- Однако я бы лучше желал, чтобы дон Рамон был моим вторым отцом.

- Ну, делать нечего, тебе надо примириться с тем, что вышло не по-твоему, так как мама не разделяет твоего вкуса, - отвечал, смеясь, Готфрид.

Несколько дней прошло в невозмутимом счастье. Но вот однажды управляющий пришел к Готфриду с просьбой помочь ему отправить вещи Гвидо Серрати, оставшиеся в замке.

- В столе мавританского павильона, - сказал старик, - полный ящик бумаг художника; их забыли, когда отправляли все его вещи. Все писано по-итальянски, а так как я не знаю этого языка, а вы с ним знакомы, то не будете ли вы так добры, месье Веренфельс, не поможете ли мне разобрать и привести в порядок эти бумаги. Может быть, окажется возможным отправить их прямо семейству покойного.

- С удовольствием, месье Петрис. Дайте мне ключ от павильона, я сейчас пойду погляжу, есть ли там что-нибудь, стоящее хлопот.

Порешив тотчас заняться этим делом, Готфрид пошел сказать Габриэли, что идет в павильон. Молодая женщина слегка побледнела: имя Серрати и воспоминание о нем производило на нее мучительное, давящее впечатление.

- Я провожу тебя до круглой площадки фонтана, - сказала графиня. И когда они прошли некоторое пространство, она робко проговорила:

- Я все хочу тебя спросить, нет ли у тебя неприятного ко мне чувства за мое прошлое?

- Что за вопрос! Я не имею ни права, ни желания заниматься прошлым; будущее и наша любовь - вот все, что меня касается и что интересует меня.

- Итак, ты безусловно прощаешь мне все, что было сделано мной до нашей помолвки? Ведь я могла быть очень дурной.

- Да, да, даю тебе полное отпущение твоих грехов, - отвечал Готфрид, смеясь.

При входе в комнату, которую занимал Серрати, чувство презрения и гадливости охватило молодого человека. Художник был всегда ему антипатичен, и циничное нахальство, с каким он соблазнил Жизель и потом кинул свою жертву, делало его в глазах Готфрида еще мерзостней. Впрочем, все, что видимым образом напоминало итальянца, исчезло отсюда; что касается стола, забытого при описи, никто не знал, что художник пользовался им, так как он стоял в глубокой амбразуре окна первой комнаты. Готфрид сел к этому маленькому бюро и выдвинул его единственный ящик. Там были тетради, образующие род журнала; затем разные заметки, счета и кое-какие наброски; и сверх всего этого лежал недописанный листок бумаги.

Надеясь найти какое-нибудь указание, Веренфельс вынул и развернул листок, чтобы слегка пробежать его глазами, как вдруг лицо его вспыхнуло, и взгляд стал жадно пожирать строки, написанные рукой покойного.

"Милый мой Иосиф, - писал Серрати, - твой скептицизм переходит всякие границы, и не будь ты мой брат, я бы оставил тебя коснеть в неведении, но на этот раз тайная сила, существование которой ты так упорно отвергаешь, дала такие осязательные результаты, что сомнение становится ересью. Но так как я предполагаю остаться здесь еще три недели или месяц, то, щадя твое любопытство, я расскажу тебе в коротких словах, как все произошло, сообщу тебе если не весь ход действий, то, по крайней мере, полученные результаты".

Затем следовало короткое, но ясное изложение интриги, разыгравшейся в Рекенштейне, начиная с разговора художника с графиней до кончины графа. Серрати ставил себе в заслугу, что вызвал эту катастрофу своим ловким вмешательством, и надеялся получить еще крупную сумму денег.

Бледный, как смерть, Готфрид положил письмо и провел дрожащей рукой по лбу, покрытому холодным потом. Ему казалось, что пропасть раскрылась под его ногами. Женщина, которую он любил, на которой хотел жениться, была преступницей, разрушившей все преграды на своем пути. В какую бездну ее пагубная страсть ввергла несчастную Жизель! Ужас и любовь боролись в сердце молодого человека. Его строгая честность удаляла его от графини, но обаяние этой бурной, всепоглощающей страсти влекло его к обольстительной женщине, образ которой носился перед ним, возбуждая все его чувства и приводя его в упоение.

Вдруг он вспомнил о Жизели, невинной жертве гнусного злодеяния. И это он погубил несчастную девочку, выбрав ее щитом своей слабости. Не был ли он обязан загладить все, что она выстрадала, и покрыть своим именем ее незаслуженный позор? Тяжело дыша, Готфрид поднялся со стула и стал ходить по комнате. Долг чести подсказывал ему жениться на Жизели, но мысль отказаться от Габриэли так мучительно терзала его сердце, что была минута, когда эта жертва казалась ему выше его сил. Мало-помалу он успокоился и, спрятав письмо в карман, вышел из павильона.

Торопливо, как бы боясь, что откажется от своего решения, он отправился к дому судьи. Все там имело печальный вид; один лишь младший мальчик сидел на ступенях веранды и учил свой урок. При виде Веренфельса ребенок встал, краснея, и со смущением прошептал, что отца нет дома, что мать занята в прачечной, но что тетя Жизель наверху, у себя в комнате.

Не размышляя долее, Готфрид поднялся по лестнице, и в полуоткрытую дверь комнаты он тотчас увидел Жизель. Она сидела у окна в такой глубокой задумчивости, что ничего не видела и не слышала. Не веря своим собственным глазам, Готфрид остановился на пороге, и беспредельная жалость охватила его душу при виде страшной перемены, которая произошла в молодой девушке в течение нескольких месяцев и делала ее неузнаваемой. Лучи заходящего солнца освещали ее лицо, бледное, как воск, и поразительно худое; ее большие глаза, обведенные темными кругами, были устремлены в пространство; выражение мрачного отчаяния, казалось, застыло на ее чертах.

- Жизель! - прошептал Готфрид, наклоняясь к ней и взяв ее руку.

Молодая девушка вздрогнула и, узнав своего бывшего жениха, глухо вскрикнула и, закрыв лицо руками, хотела бежать. Но Готфрид удержал ее, сел возле нее и сказал ласково:

- Останься и успокойся, бедное дитя; ты не имеешь причины краснеть передо мной, и то, что я хочу тебе сказать, докажет тебе, что ты не виновница, а жертва.

Не говоря об участии графини в этом деле, он объяснил ей, каким способом Серрати подчинил ее волю и заставил молодую девушку отдаться ему. Чудеса магнетизма и внушения были известны Готфриду, и эти вопросы интересовали его.

Жизель слушала, онемев от ужаса и от удивления.

- Ах, - сказала она наконец, - теперь я понимаю, что происходило во мне. Благодарю вас, Готфрид, что вы открыли мне тайну; это избавляет меня от презрения к самой себе, которое не раз влекло меня к самоубийству. Теперь я умру счастливой, что снова приобрела ваше уважение.

- Зачем такие мучительные мысли? Ты будешь жить для меня, Жизель; вдали от этих несчастных мест ты возродишься для счастья и забудешь этот мрачный сон. Серрати умер, что лишило меня возможности взыскать с него за его подлость; но что касается тебя, Жизель, я буду таким любящим мужем, что ты забудешь прошлое.

Мимолетный румянец выступил на бледных щеках молодой девушки. Затем она покачала головой и промолвила с полной безнадежностью и утомлением:

- Благодарю тебя за твое великодушие, Готфрид, но предчувствие говорит мне, что я не воспользуюсь им; что-то разбито во мне, и я чувствую, что умираю.

- Если такова воля Божия, ты умрешь моей женой, - ответил молодой человек, вставая. - До свидания; я должен теперь вернуться к себе, но приду переговорить с твоим дядей о необходимых подробностях. Предупреди его, чтобы он ждал меня, так как я хочу сегодня же уехать из Рекенштейна.

Медленно, опустив голову, Веренфельс возвращался в замок. Совесть его говорила ему, что он хорошо поступил, а между тем мысль о сцене, которая его ожидала у Габриэли, как свинцом теснила ему грудь. Силой воли он заставил себя быть спокойным и внутренне упрекал себя за свое смущение перед разрывом с преступницей, недостойной женщиной.

Габриэль ждала его в будуаре; его долгое отсутствие приводило ее в нетерпение, но при первом взгляде, брошенном на молодого человека, она встала бледная. Никогда она еще не видела его таким мрачным, строгим, и его суровый взгляд, устремленный на нее, пронизывал холодом ее сердце.

- Мы совсем одни? - спросил он, запирая за собой дверь.

- Совершенно одни; даже Сицилия в гардеробной. Но что случилось, Готфрид? Боже мой, я предчувствую несчастье, - воскликнула графиня, кидаясь к нему.

Но Готфрид отступил и, вынув из кармана письмо итальянца, подал его ей, сказав лаконично:

- Прочтите.

Почти машинально молодая женщина пробегала глазами обличительное письмо. В комнате водворилась мертвая тишина, которую нарушало лишь шуршание бумаги в похолодевших и дрожащих пальцах графини; затем она в изнеможении упала на стул. Мысли ее путались. Что скажет он, он, из-за кого она шла на все? Молодой человек стоял безмолвный, прислоняясь к столу, но в глазах его горело смешанное чувство презрения и скорби, и слова замерли на ее губах.

- Я полагаю, вы сами понимаете, что все кончено между нами, - сказал Готфрид тихим голосом. - Смерть вашего мужа, это - дело вашей совести и суда Божия; но загладить зло, причиненное несчастной, которую вы погубили, - мой долг. Итак, я женюсь на ней. И позвольте вам сказать, что я горько сожалею, что был невольной причиной стольких преступлений и несчастий.

Габриэль слушала, побледнев и широко раскрыв глаза. Она, казалось, не поняла смысла его слов; но вдруг глухо вскрикнула и, упав на колени, протянула к нему сложенные руки:

- Готфрид! Пощади меня, наложи на меня какое хочешь наказание, но не отталкивай меня! Ведь ты любил меня! Как же ты можешь отказаться от меня без жалости и сожаления? Я не могу жить без тебя и на коленях умоляю простить меня.

Этот вопль и выражение безумного отчаяния, которое звучало в словах графини, поколебали твердость молодого человека: страсть к очаровательной женщине побуждала его привлечь ее в свои объятия, все забыть и поцелуем дать ей прощение. Усилие, сделанное им над собою, вызвало в его тоне жестокость, которой не было в его сердце, и, оттолкнув Габриэль, он сказал резким голосом:

- Нет, я не хочу дать свое честное имя женщине без принципов, которая вступает в сообщничество с негодяями и платит им деньги. Ты внушаешь мне отвращение.

Габриэль вскочила на ноги, как раненая пантера, и обеими руками схватилась за голову.

- Готфрид, возьми назад это ужасное слово и прости меня! - вскрикнула она вне себя. - Избавь меня от того, что выше моих сил, - лишиться тебя. Уже любовь к тебе вовлекла меня в преступления, близ тебя я еще могу сделаться иной; если же ты меня оттолкнешь, я сделаюсь гибелью всех, кто будет ко мне приближаться; и я чувствую, даже твоя голова не будет для меня священной. Сжалься! Избавь меня от новых грехов!

Тронутый и испуганный душевной бурей, потрясавшей все существо молодой женщины, Готфрид поспешно подошел к ней и взял ее руку.

- Несчастное создание, как можно было замарать любовь таким множеством дурных поступков! Если моя слабость может тебя утешить, то признаюсь, что, несмотря ни на что, я люблю тебя, но жениться на тебе не могу. Нас разделяет могила графа Вилибальда и слово мое, данное Жизели. Прощай, Габриэль, я уезжаю сегодня же ночью.

Габриэль ничего не ответила. С минуту она оставалась, как окаменелая, затем упала без чувств на ковер. Весь дрожа и как в чаду, Готфрид отнес ее на диван. Несколько минут он смотрел на нее, как бы желая запечатлеть в своей памяти это безжизненное лицо, затем быстро вышел из комнаты.

Когда Габриэль пришла в себя, то сначала думала, что видела дурной сон, но эта иллюзия была непродолжительна. При сознании горькой истины новый ураган отчаяния охватил ее. Лишиться человека, которого она любила до безумия, и в ту минуту, когда полагала, что приобрела его навсегда, лишиться его потому, что он ее презирает! При этой мысли голова ее кружилась. "Ах, ты был прав, Арно, - прошептала она, ломая руки и тяжело дыша, - истинная любовь все прощает и все извиняет; любимую женщину не отталкивают, как Готфрид оттолкнул меня, когда я ползала перед ним на коленях, умоляя о прощении. Вилибальд! Арно! Вы жестоко отомщены".

С пылающей головой, молодая женщина ходила быстрыми шагами по будуару; она задыхалась и, открыв дверь балкона, кинулась в сад. Холодный воздух освежил ее, и она в изнеможении опустилась на скамью; но минуту спустя вдруг поднялась, как гальванизированная, и спряталась в тени кустов. Она услышала шаги Готфрида; мрачный и озабоченный, он прошел мимо нее, не подозревая ее присутствия. В темноте нельзя было рассмотреть выражения его лица, но затем была минута, когда ясно обрисовался его строгий силуэт. Нервная дрожь пробежала по ее телу; она прижала голову к стволу дерева, с трудом удерживая крик бешенства и отчаяния. Она знала, куда он шел: к Жизели, к этому ненавистному существу, которое, несмотря ни на что, будет обладать ее любимым.

Как гонимая фуриями, Габриэль вернулась в комнаты. Под влиянием дикой ревности мгновенно произошла перемена в ее пылкой душе. В эту минуту она ненавидела Готфрида так же сильно, как любила до сих пор, и не желала ничего более, как отомстить ему, уничтожить его.

Опершись на стол и устремив пылающий взор в пространство, она погрузилась в раздумье. И со дна ее души, этого сфинкса с тысячью изгибов, как из неизмеримой бездны, восстали демоны дурных страстей, уснувших, но не укрощенных, омрачая ее совесть, заглушая всякое смущение.

Габриэль встала бледная, как смерть, но решительная.

"Ты дорого поплатишься, Готфрид, за этот адский час, - шептала она с жестокой улыбкой. - А! Ты не хочешь дать мне свое честное имя. Погоди, у тебя не будет честного имени ни для какой другой женщины. Я внушаю тебе отвращение, как женщина без принципов, так я могу не стесняясь совершить еще одно преступление, если это доставит мне удовольствие унизить тебя".

Она поспешно вернулась в будуар, взяла с бюро маленький кинжал с инкрустацией на ручке, впустила лезвие в замочную скважину стола, нажала и сломала замок. Затем вынула из ящика портфель, наполненный банковыми билетами. Это были 30 тысяч талеров, которые Арно дал ей, как завещанные отцом, и спрятала бумажник в карман. Как тень, она пробралась в комнаты Танкреда; мальчика там не было, и она поспешно прошла в комнату Готфрида, освещенную лампой, висящей на потолке.

Молодая женщина окинула взглядом всю обстановку. Очевидно, Готфрид, прежде чем уйти, почти окончил свои приготовления к отъезду. Два дорожных мешка были уже замкнуты; но чемодан, еще открытый, лежал на двух стульях, и на столе стояла шкатулка, предназначенная, вероятно, для бумаг и документов. Габриэль попробовала открыть шкатулку, но она была замкнута и ключа не было. Тогда она проворно подошла к чемодану, вынула из-под вещей сюртук, положила портфель в его карман, затем, сложив аккуратно сюртук, снова подсунула его под все вещи.

- Мама, что ты спрятала в платье месье Веренфельса? - послышался голос Танкреда в ту минуту, когда она уничтожила всякий видимый след своего шаренья в чемодане.

Если бы молния упала к ногам Габриэли, она не была бы более потрясена; ей показалось, что земля уходит из-под ног, когда она встретила удивленный взгляд ребенка.

Она кинулась к Танкреду, увела его из комнаты и, закрыв дверь на замок, опустилась в кресло в таком состоянии духа, которое невозможно описать.

- Что с тобой, мама? - спросил испуганный мальчик.

- Танкред, - прошептала она, привлекая его к себе, - если ты меня любишь, если хочешь, чтобы я жила, поклянись, что никогда, слышишь ли, никогда ты не скажешь никому, что видел меня там, возле чемодана Веренфельса. Если же ты, мой кумир, не сдержишь своего обещания, я умру в тот же день, как ты проговоришься.

Ребенок глядел на нее со страхом и удивлением. Бледное, изменившееся лицо матери, ее пылающий и странный взгляд дали ему понять, несмотря на его неопытность, что произошло нечто необыкновенное, и, разражаясь рыданиями, он кинулся на шею матери с криком:

- Никогда, никогда, клянусь тебе, не скажу ни слова, только живи!

Поглощенные своим волнением, ни мать, ни сын не слышали, что в соседней комнате отворилась дверь и вошел Готфрид. При словах Танкреда, которые Веренфельс ясно слышал, он остановился, и сердце его болезненно сжалось; он думал, что графиня требовала от сына, чтобы он не говорил об их помолвке, так скоро расстроенной. Затем подойдя к чемодану, он с шумом закрыл его.

Габриэль вздрогнула и тотчас встала; еще раз прижала Танкреда к своей груди с уверенностью, что он будет молчать; затем, шатаясь,. вернулась к себе. Случай благоприятствовал ей, никто из слуг не встретил ее, и даже Сицилия не подозревала, что госпожа ее уходила из своих комнат. Когда она вошла к себе, ей прежде всего бросилось в глаза письмо Серрати, упавшее на ковер. Она подняла его и тщательно сожгла на свечке. Затем упала на кушетку; силы ее истощились. Когда час спустя Сицилия, удивленная, что графиня так долго не зовет ее, вошла спросить приказаний насчет обеда, она была испугана состоянием, в котором нашла Габриэль и тотчас оказала ей нужную помощь, не изменяя при этом своей обычной сдержанности.

Хитрая камеристка только что узнала, что Веренфельс оставляет замок, и этот неожиданный отъезд в связи с отчаянием, упадком сил графини, открыл Сицилии почти всю правду.

С полнейшей апатией Габриэль дала себя раздеть и уложить в постель, причем сказала утомленным голосом:

- Завтра вечером мы едем в Берлин. Позаботься, Сицилия, чтобы все было уложено и готово и скажи экономке, что она должна отправиться раньше меня, с утренним одиннадцатичасовым поездом.

- Все будет сделано, как вы приказали, дорогая графиня. Примите только успокоительных капель и постарайтесь заснуть. Я пойду распоряжусь кое-чем и сейчас вернусь к вам.

Но Габриэль не могла уснуть. Несмотря на сцену, которая разыгралась сегодня утром, несмотря на ненависть и гнусную месть, мысль, что Готфрид оставляет замок, что никогда, конечно, она его не увидит, мучительно разрывала ей сердце. Все ее чувства, болезненно напряженные, сосредоточились в слухе; впрочем не столько ухом, сколько сердцем она уловила шум экипажа, остановившегося у главного подъезда, затем глухой стук колес, который мало-помалу замирал в отдалении.

Когда пришла Сицилия и осторожно наклонилась над кроватью, холодные пальцы сжали ее руку и Габриэль спросила разбитым голосом:

- Он уже уехал?

- Да, графиня, десять минут тому назад, - отвечала камеристка, ни секунды не сомневаясь о ком шла речь.

С помощью наркотических капель, которые ей дала Сицилия, Габриэль заснула на несколько часов.

Под предлогом, что хочет сама наблюдать за приготовлениями к отъезду графиня встала рано утром, отдала подробные приказания камеристке и экономке, затем велела позвать к себе в будуар управляющего, чтобы дать ему некоторые предписания.

Петрис был нездоров, и вместо него пришел его помощник Лаубе. Когда деловой разговор был окончен, Габриэль подошла к бюро, чтобы достать деньги, которые назначала для помощи бедных и для других надобностей; но вложив ключ в замок, она вскрикнула от удивления и констатировала вместе с Лаубе, что замок был сломан и портфель с тридцатью тысячами талеров похищен.

- Я ни на кого не имею подозрения, но кража так велика, что не знаю, можно ли не сделать заявления, - сказала молодая женщина с некоторым колебанием.

- Ах, графиня, нельзя и подумать оставить без расследования подобное преступление. Я сейчас пошлю за комиссаром, чтобы произвести следствие и подвергнуть обыску весь ваш служебный персонал.

- Но это будет скверная история; и потом, погодите, Лаубе, я не хочу, чтобы мой сын был свидетелем скандала. Я отправлю его с мадам Стейжер, которая во всяком случае непричастна к делу, так как она провела три дня у своей больной сестры и вернулась только сегодня утром, как мне сказала Сицилия, а вчера перед обедом у меня еще был в руках портфель. Ничто, впрочем, не мешает наблюдать за ней в городе. Так пошлите же за комиссаром, пока я буду отправлять сына.

Она велела позвать Танкреда, сообщила ему, что так как ее задерживает до утра одно дело, то она отправляет его в город с экономкой. Мальчик не противился этому. Он был печален и задумчив и перед тем, как уйти, спросил вдруг:

- Мама, разве ты поссорилась с Веренфельсом? Вчера вечером, после того как ты ушла, он сказал мне, что уезжает и никогда не вернется. Он был добр, как никогда, и казался таким несчастным. Мы оба плакали.

- Не говори мне о нем. Никогда больше не произноси его имени, - сказала Габриэль, бледнея. - Помни, мой кумир, что этот человек причинил страшное зло твоей матери и сделал ее несчастной.

Ни следствие, ни обыск, произведенный комиссаром, не привели ни к какому результату.

- Графиня, - сказал Лаубе, - крупная цифра похищенной суммы и неуспешность наших поисков принуждают меня выразить подозрение против бывшего воспитателя маленького графа. Несмотря на приличный вид месье Веренфельса, некоторые указания говорят против него. Известно, что он провел послеобеденную пору в будуаре, что его отъезд более чем неожидан, так как сам он мне сказал вчера утром, что останется здесь еще несколько дней; наконец, судья,, которого я видел сегодня, сообщил мне, что Веренфельс снова посватался за мадемуазель Жизель - что, нахожу, не делает ему чести - и что он намеревается купить имение; а это более чем подозрительно, так как известно, что у него нет никаких средств.

Габриэль слушала, опустив голову. Несмотря ни на что, сердце ее трепетало, но отступить было трудно, и дерзкие слова "я не хочу дать тебе мое честное имя" снова звучали в ее ушах. Бледная, но непоколебимая, она встала и сказала спокойно:

- Как ни кажется неправдоподобным ваше предположение, месье Лаубе, я не считаю себя вправе пренебрегать каким бы то ни было указанием и должна вам признаться, что видела, как месье Веренфельс рассматривал вчера маленький кинжал, которым, как кажется, и совершен взлом. Предоставляю действовать властям, не мешая ни в чем, что они признают необходимым для уяснения дела.

VIII. Гражданская смерть

Не подозревая, какая гроза собирается над его головой, Готфрид был весь погружен в свои печальные думы. Поезд быстро уносил его далеко от места, где осталась половина его сердца. Мрачный, исполненный тоски, молодой человек сторонился своих спутников, ни с кем не говорил и выходил из купе только, чтобы поесть.

Было часов шесть, когда поезд остановился на станции большого города; и так как это была остановка на час времени, то Готфрид вышел на вокзал и стал ходить взад и вперед. Он не заметил, что начальник станции и господин в партикулярном платье, пробиравшиеся сквозь толпу, как бы разыскивая кого-то, остановились, увидев его, внимательно его осмотрели, затем после короткого совещания подошли к нему.

- Извините, но позвольте вас спросить, не с бароном ли Готфридом Веренфельсом я имею удовольствие говорить? - спросил начальник станции с легким поклоном.

- Да, это я. Что вам угодно?

- Я попрошу вас войти на минутку ко мне в кабинет по важному делу.

Удивленный и недовольный, Веренфельс пошел вслед за ним; но как только дверь заперлась позади их, господин в партикулярном платье подошел к Готфриду и подал ему карточку.

- Я агент охранной полиции и должен, к моему сожалению, барон, подвергнуть обыску ваши вещи и вашу особу в виду имеющегося на вас важного обвинения.

- Обвинения на меня? - спросил Готфрид, краснея от досады. - Недоразумение более чем странное! Вот мои ключи и билет от багажа, - присовокупил он, бросая то и другое на стол. - Могу ли я узнать, по крайней мере, кто меня обвиняет? - спросил он с раздражением минуту спустя.

- Никто - прямо. Но крупная кража совершена в Рекенштейнском замке, и ваше имя находится в числе подозреваемых лиц, - отвечал полицейский, всматриваясь в него пытливым взглядом.

Как громом пораженный, Готфрид отступил и, шатаясь, прислонился к стене. Если Габриэль вмешалась в обвинение, что-нибудь ужасное угрожало ему. В глазах у него потемнело; и оба свидетеля этого страшного волнения обменялись значительным взглядом. В эту минуту принесли вещи, и начался обыск. Осмотр обоих мешков и шкатулки не дал никакого результата. Бледный, с пылающим взглядом молодой человек следил глазами за каждым движением полицейского; он сам теперь ожидал, что найдется что-нибудь, что именно - он не знал. Но вдруг припомнил, что во время его отсутствия Габриэль приходила к сыну, а раньше, быть может, была и в его комнате. Что значит для этой женщины еще одно преступление?

После всего принялись за чемодан, осматривая тщательно каждую вещь. Вдруг агент вынул из кармана сюртука кожаный портфель и констатировал, что он наполнен банковыми билетами.

- Тридцать тысяч талеров, - сказал он, сосчитав деньги, - все верно, месье Веренфельс; именем закона арестую вас, как изобличенного в краже.

Бешенство и отчаяние лишило Готфрида способности говорить, но почувствовав на плече руку агента, он с отвращением отшатнулся и воскликнул глухим голосом:

- Какая подлость! Мне подложили этот портфель.

- Ах, милостивый государь, это оправдание всех уличенных воров, - ответил сыщик с презрением.

При этих словах, оскорбляющих все чувства несчастного, силы изменили ему; острая боль сжала его сердце, все потемнело вокруг него, и, как дуб, вырванный с корнем, он упал без чувств.

Каково было душевное состояние Готфрида, когда дверь тюрьмы закрылась за ним, трудно описать. Он сознавал себя погибшим, так как не мог дать никаких убедительных доказательств своей невиновности; у него не было даже письма Серрати, которое бы бросило подозрительный свет на характер Габриэли. В отчаянии он не раз думал о самоубийстве, но чувство благочестия и мысль о ребенке всегда останавливали его.

Почти месяц спустя после заключения Готфрида однажды утром сторож, принеся ему обед, вручил вместе с тем маленькую коробку и затем ушел. Молодой человек равнодушно открыл ее и к своему удивлению нашел в ней свежую ветку розы, завернутую в атласную бумагу; рассматривая цветок, он заметил привязанную к стеблю полоску бумаги, на которой были написаны тонким, измененным почерком весьма понятные для него слова:

"Ты не имеешь больше честного имени, но я все же люблю тебя. Прости и согласись взять меня, Готфрид. Я сумею тебя освободить какою бы то ни было ценою и пойду за тобой на край света?

Пораженный Готфрид с изумлением глядел на эти строки, на это новое доказательство упорной и безумной страсти этой тигрицы, которую он так неосторожно раздражил. Он с отвращением кинул на пол розу, раздавил ее каблуком и разорвал записку.

Когда сторож вошел снова, то нашел заключенного лежащим на постели лицом к стене. Служитель молча поднял раздавленный цветок и обрывки бумаги и отдал этот красноречивый ответ Сицилии, ожидавшей в его комнате...

Прошло около двух месяцев после этого последнего инцидента. Габриэль лежала однажды, свернувшись на диване своего кабинета в Рекенштейнском отеле, погруженная в глубокое раздумье. С тех пор как ее камеристка принесла ей затоптанные обрывки ее письма, после этого окончательного доказательства презрения к ней Готфрида, затаенное бешенство кипело в ее груди, перемежаясь с припадками упреков совести. В эту минуту она старалась изменить направление своих мыслей, заставляя себя обратить их на дона Рамона, который снова появился в Берлине и хотя с большей сдержанностью, но возобновил свое ухаживание. Утром этого самого дня она имела с пылким бразильцем разговор, предметом которого было предложение, почтительно высказанное. Ее ответ равнялся обещанию, и молодой человек оставил ее сияющий и исполненный надежд. Снова перед молодой женщиной раскрывалась будущность богатства и наслаждений. Конечно, влюбленный миллионер будет исполнять каждое ее желание и окружать ее феерической роскошью, которую она так любила. Ведь он был ее рабом! А между тем, думая об этом, она тяжело вздохнула, ясно сознавая, что оттолкнула бы от себя все за одну лишь улыбку, за один лишь взгляд любви того, кто укротил ее и даже в пропасти, куда она его столкнула, отвергал ее с презрением.

Молодая женщина поднялась с пылающим лицом и тяжело дыша. Взгляд ее упал на кипу газет, журналов и на письмо, лежавшее на ее столе. Машинально взяла она это письмо и пробежала его глазами. То был отчет смотрительницы Рекенштейнской фермы с уведомлением об отправке разной провизии и с подробностями о хозяйстве. Но в конце фермерша присовокупила:

"Зная, как Вы были всегда добры, графиня, к племяннице судьи, мадемуазель Жизели Линднер, позволяю себе сообщить Вам, что эта несчастная молодая девушка умерла на прошлой неделе. Известие о гнусном преступлении ее жениха нанесло ей последний удар. Она истаяла, как свечка. Да простит ей милосердный Бог ее прегрешения".

Бледная, дрожащими руками, графиня сложила письмо. Эта преждевременная смерть была ее делом. Эта могила взывала к Высшему Судье о мщении против нее. А между тем преступление не привело к желанной цели. Но зачем эти поздние сожаления? Что сделано, того нельзя переделать. Она взяла газету и стала читать, но вдруг задрожала и прильнула глазами к столбцу следующего содержания:

"В суде городе С... разбиралось печальное и потрясающее дело. Оно доказывает, что, к несчастью, деморализация и позор поражают даже самые почтенные семейства и что жажда наслаждаться во что бы то ни стало влечет к преступлению людей, носящих самые древние имена. Подобный представитель рыцарской расы, барон де В***, был уличен в воровстве со взломом у графини де Р*. Несмотря на его приличный вид, на его отрицание и жаркую защиту его адвоката, уличенный приговорен к двухлетнему тюремному заключению".

Листок выпал из рук Габриэли, и глаза ее загорелись диким огнем.

- Отомщена! - прошептала она. - Это честное имя, которого я недостойна, у тебя его нет больше. Удар, нанесенный мною, еще хуже того, который поразил меня; и я знаю, что ты предпочел бы смерть. - Она сжала руками свой пылающий лоб: "Да, я отомщена, а между тем не чувствую счастья, которого ожидала от удовлетворения моей мести. Я не нахожу покоя, так как хотя все думают, что он вор, но я знаю, что он не виновен, а он знает, что я бесчестна и преступна". Она прижала голову к подушкам и разразилась рыданиями. "Ах, Готфрид, зачем своей безжалостной жестокостью ты принудил меня сделать тебе так много зла и предал меня терзаниям совести?!"

Через год и полтора месяца после смерти графа Вилибальда Рекенштейн избранное общество собралось в католической церкви столицы, где с большой пышностью праздновалась свадьба дона Рамона и графини Габриэли. Среди аристократической и нарядной толпы был и Танкред, уже в форме военной школы, с радостной улыбкой на румяных устах.

В тот час, когда молодая графиня де Морейра, опираясь на руку своего мужа, принимала в своем салоне, залитом солнцем, поздравления приглашенных, в отдаленном городе на берегу Рейна, в тюремной келье, одиноко сидел заключенный. Его бледное лицо выражало страдания и отчаяние. Несчастный не знал, что в эту самую минуту та, которая погубила его, празднует новый триумф красоты и гордости. Готфрид не знал ничего об этой насмешке судьбы. Закрыв лицо руками, он был погружен в раздумье, и из его истерзанного сердца вырывался все тот же вопрос: "Где же правда Божественная, если нет правды человеческой?"

Часть II

Лилия

I. Двенадцать лет спустя

За пределами города Монако, близ шоссе, ведущего в Вентимиль, стоял уединенный дом довольно мрачного вида. Три больших окна, выходящих на улицу, были всегда завешены темными гардинами; с обеих сторон дома, охватывая обширное пространство, тянулась серая стена, довольно высокая, из-за которой выглядывала густая зелень сада; несколько каменных ступеней вели к массивной узкой двери, через которую проникали во внутрь этого жилища, всегда безмолвного и как бы необитаемого; и лишь блестящая, медная доска с надписью "В. Берг" доказывала, что тут живут.

Мы вводим читателя в большой зал ре-де-шоссе этого дома, в послеобеденную пору прекрасного апрельского дня. В комнате было много света от двух больших окон и стеклянной двери, которая выходила на террасу, обнесенную мраморной балюстрадой и украшенную цветами в красных каменных вазах. Мебель этой комнаты - роскошная и удобная - была, впрочем, очень старинная, и ее темный цвет и темные обои на стенах придавали бы мрачный вид жилищу, если бы множество букетов разнообразных цветов не оживляло его не наполняло своим благоуханием.

Возле открытого окна, в кресле на колесах, сидела женщина лет пятидесяти; ноги ее были обернуты шерстяным одеялом. Седеющие волосы обрамляли ее лицо, еще привлекательное, несмотря на его болезненную худобу; выражение чрезвычайной доброты и кроткие, грустные глаза придавали ему особую прелесть. Она внимательно читала последний выпуск одного английского периодического издания, а на столике возле нее лежала груда книг и журналов.

На маленьком диване возле другого окна расположилась молодая девушка, вся погруженная в шитье детской рубашечки; вокруг нее были разбросаны чепчики, кофточки и белые шерстяные башмачки.

Это была шестнадцатилетняя девочка слабого сложения и болезненного вида; ее худенькие члены, высокие и узкие плечи, неразвитый стан были несомненным следствием быстрого роста. Худощавое, угловатое лицо с бесцветными губами ясно показывало, что она только что перенесла серьезную болезнь, но черные бархатные глаза горели жизнью и энергией; брови почти сходились вместе и придавали оригинальный характер ее чертам, резко выдающимся вследствие чрезмерной худобы; две косы, золотисто-рыжеватые, длинные и густые на диво, красиво выделяясь на ее синем кашемировом платье, спускались до самого пола.

Время от времени она прерывала свою работу, чтобы погладить собачку, которая лежала свернувшись возле нее на диване, или чтобы взглянуть на жердочку, продетую в окне, на которой качался попугай. "Лилия, Жако хочет сахару", - вдруг крикнул попка, прерывая тишину, царившую в комнате.

Обе женщины подняли голову, посмотрели друг на друга и обменялись улыбками.

- Как идет твоя работа, дитя мое? - спросила старушка.

- Очень хорошо, тетя Ирина; завтра я смогу одеть моего крестника с ног до головы, - ответила молодая девушка, давая конфетку попугаю. - А ты, тетя, не нашла ли чего-нибудь нового в "Banner of right"?

- О да, есть очень интересные вещи. И я советую тебе прочитать весьма любопытную статью о передаче мыслей. Это очень займет тебя. Но вот, кажется, идет твой отец.

Минуту спустя дверь отворилась, и на пороге показался человек высокого роста. Не трудно было узнать в нем Готфрида Веренфельса, так как на вид он мало изменился. Несмотря на свои сорок два года, он был все еще красивый мужчина аристократической наружности, и серебристые нити были едва заметны в его русых волосах. Только внимательный наблюдатель заметил бы, что желтоватая бледность заменила свежесть его лица, что на лбу легло несколько глубоких морщин, губы приняли жесткую, злобную складку, и нечто горькое и суровое таилось в его взгляде, бывало столь ясном и гордом.

- Вот я пришел, дорогая моя, пить чай и отведать пирога, на который ты меня пригласила в свое собственное царство, - сказал он, улыбаясь и целуя Лилию.

Она встала и подошла к нему, как только он вошел.

- Благодарю тебя, папа. В день, когда мне исполнилось шестнадцать лет, ты непременно должен оставить свои скучные книги и посвятить мне весь вечер. Ах, не садись только на диван, ты можешь раздавить Пашу.

- Избави меня Бог причинить тебе такое горе в день твоего рождения. Я, напротив, хотел бы доставить тебе удовольствие, и если у тебя есть какое-нибудь особое желание, скажи мне, я буду рад исполнить его.

- Как ты добр, папа. Но дай подумать, что бы мне пожелать. Ах! Вот что. Если хочешь сделать мне большую радость, купи для Паши серебряный ошейник с его именем из кораллов или гранатов. Я видела такой ошейник у собачки одной английской дамы, и с тех пор - вот уже два года - я мечтаю иметь такой же.

Готфрид покачал головой и сел в кресло возле старушки.

- У тебя настоящее обожание к этой собачонке, и ты балуешь ее, как иной и ребенка не балует.

- Ведь кроме меня ее некому баловать. И потом, если верно предположение, что душа животного прогрессирует и делается человеческой душой, то Паша будет очень приличным человеком; у него замечательные вкусы, - сказала Лилия, смеясь и гладя рукой свою собачонку, которая лениво потягивалась, принимая ее ласку.

- Какие странные идеи! И вот, очевидно, источник, откуда ты их черпаешь, - заметил Веренфельс, кладя обратно на стол книги и журналы, заглавие которых только что прочитал. - Милая моя Ирина - обратился он к старушке, - я знаю, что вы заражены болезнью нынешнего времени, которая носит название спиритизма, и ничего не имею сказать против этого относительно вас самих; но вы напрасно внушаете эти идеи Лилии.

- Вы знаете, Готфрид, что это верование было моим спасительным маяком, поддержкой во время тяжелых испытаний моей жизни. То, что вразумляло и утешало меня, может ли повредить Лилии?

- Да, потому что это бездоказательные утопии, и вся эта неосмысленная литература может повредить и нравственному, и физическому развитию молодой девушки.

- Что ты говоришь, папа! Это высокое учение, девизом которого служит изречение: "Без любви к ближнему нет спасения", задача которого просветить совесть человека, сделать из всех людей одну братскую семью, это учение может мне повредить! - воскликнула Лилия.

- Сделать из людей братскую семью, превратить шакалов, готовых растерзать друг друга, в голубков.. Ха, ха, ха! Одной этой претензии достаточно в моих глазах, чтобы видеть во всем этом учении сущий вздор.

Готфрид рассмеялся сухим, презрительным смехом.

- Но допустить даже, что эти пустые мечты не причиняют вреда, они все-таки применимы лишь в четырех стенах. Когда живешь уединенно, вдали от света и его страстей, можно мечтать об идеале и строить планы об улучшении человечества; но стоит только войти в соприкосновение с людьми, с их неблагодарностью, с их грубым эгоизмом, чтобы радикально разочароваться.

- Как, отец, ты не веришь в прогрессивное улучшение человечества?

- Я полагаю, что люди всегда будут люди. Высокое учение Христа не могло исправить их сердца. И вот их благодарность - они распяли Иисуса! Мучили и поносили Его точно так, как и всех своих благодетелей. И чего не могло сделать христианство, того не сделает спиритизм.

- Но ведь ты никогда не читал книг, которые так порицаешь!

- Он и не хочет просветиться, - заметила с грустью старушка.

- Подымите, mesdames, свои печально поникшие головы, - сказал весело Готфрид, - я прочту все ваши книги, чтобы поражать вас вашим собственным оружием. Но вот Рита с чаем и хваленым пирогом. Не будем больше спорить...

Около десяти часов они разошлись, и Готфрид вернулся к себе в библиотеку. Он сел к большому столу, заваленному книгами и рукописями; но вместо того, чтобы заниматься, откинулся на спинку кресла и, полузакрыв глаза, отдался своим думам. Невыразимая усталость, мрачная горечь заменили теперь веселость, которую он выказывал своей дочери, и порой губы его нервно дрожали, обнаруживая внутреннее раздражение.

Его осуждение и два ужасных года, которые он провел в тюрьме, произвели сильный переворот в душе гордого молодого человека. Сначала думали, что он сойдет с ума, и его преследовало желание наложить на себя руки, чтобы смертью избавить себя от нравственных мук; но его искреннее глубокое благочестие и мысль о ребенке, который остался бы сиротою, помогли ему победить искушение.

Старик Берг написал Готфриду, что считает его невиновным в низости, которую ему приписывают, и по истечении срока наказания принял его с распростертыми объятиями и усыновил, чтобы дать ему законное право носить его имя. Но Готфрид был разбит морально и физически и вскоре по возвращении опасно заболел. Добрая Ирина ходила за ним, как преданная сестра, и он стал медленно поправляться.

В душе его что-то окончательно надорвалось; позор, замаравший его древнее незапятнанное имя, необходимость скрывать его теперь, оставить своей дочери темное плебейское имя снедали гордую душу Веренфельса, и порой ему было невыносимо тяжело глядеть на своего ребенка. Неизлечимая болезнь сердца, которую он принес из своего заточения, физическим страданием увеличивала его нравственное расстройство. Весть о смерти Жизели глубоко опечалила его, и он свято чтил память этой невинной жертвы, которую Габриель погубила так же, как и его.

При воспоминании о графине все кипело в нем зажигая в его сердце дикую жажду мщения. И ему казалось, что если бы он, в свою очередь, мог погубить эту женщину, упорная, нечистая страсть которой повергла его в бездну, это облегчило бы его сердце.

Побуждаемый этим чувством, он вскоре после своего выздоровления навел справки и узнал, что Танкред был в военной школе, а Габриель вышла вторично замуж за графа де Морейра и уехала с ним в Бразилию. Еще более мрачный и молчаливый, Готфрид вернулся в Монако, избегая людей и общество, ища в чтении и в сухом изучении наук забвения и покоя. При жизни старика Берга, который с помощью своего доверенного продолжал вести дела, Веренфельс мог жить, как ему хотелось; но после смерти своего родственника он должен был взять все в свои руки и, несмотря на свое отвращение к занятиям такого рода, продолжал вести аферы старика Берга, так как хотел быть богатым и обеспечить за Лилией в материальном отношении, по крайней мере, спокойную будущность. И так как посредничество Гаспара избавляло его по большей части от прямых отношений с его клиентами, дело шло, не доставляя ему никаких беспокойств.

В этой печальной и суровой атмосфере Лилия росла одинокая. Она любила и боялась своего отца, который то выказывал ей беспредельную любовь, то сторонился и избегал ее, как будто ему было больно видеть свою родную дочь.

Она никогда не посещала никакого пансиона. Ирина, родственница ее крестного отца, заменяла ей мать и была ее наставницей. Прекрасно образованная она вместе с Готфридом занималась обучением молодой девушки, которая таким образом в свои шестнадцать лет оказалась серьезнее и более сведущей, чем большая часть ее сверстниц. Быстрый рост и слишком нежное сложение привели ее к болезни, окончившейся благополучно, но о которой свидетельствовали ее бледность худоба.

В тот самый вечер, когда Веренфельс у себя в кабинете раздумывал о своей дочери, день рождения которой раскрыл его старые раны, в залах казино Монте-Карло, залитых светом, богато одетая дама, опираясь на руку молодого человека, медленно проходила сквозь толпу, направляясь в игорный зал.

Это была красивая пара. Их изящный вид и поразительное сходство друг с другом привлекали общее внимание. Даме казалось лет тридцать - тридцать два. Ее прелестное, матово-бледное лицо оттенялось черными, как смоль, волосами, закрученными по-гречески и приколотыми бриллиантовой стрелой; пожирающий огонь, горевший в ее глазах, синих, как васильки, и очертания рта выражали сильные страсти и придавали ее красоте нечто демоническое.

Молодому человеку, который вел ее под руку, могло быть не более двадцати трех лет, и он донельзя походил на нее. Его лицо, слишком красивое для мужчины, выражало холодное равнодушие, но в глазах его таилось беспокойство.

- Вы знаете эту интересную пару, месье Фенкельштейн? - спросил молодой человек своего соседа. - Вот уже несколько дней я вижу эту даму; она ведет чертовскую игру!

- Да, я имею честь знать графиню де Морейра; с нею сын ее от первого брака, граф Танкред Рекенштейн, - отвечал еврей-финансист, кланяясь своему соседу и поспешно направляясь в игорный зал.

Габриель и ее сын уже вошли в этот вертеп необузданных страстей, который можно справедливо назвать вратами ада; вошли в зал, где груды золота, рассыпанные по зеленому сукну, возбуждают алчность, доходящую до безумия; где лихорадочное, опьяняющее волнение успеха и неуспеха заставляет биться сердце и зажигает в глазах огонь; но где, вместе с тем, можно видеть все животные чувства на лицах, разгоревшихся от алчности или помертвевших от отчаяния. Многие оставляют этот блестящий зал, разорив себя и своих близких, не видя другого исхода из своего бедственного положения, кроме самоубийства. Если бы они хотели понять, эти малодушные, которые ищут смерти, чтобы избавиться от последствий своих безумных увлечений, и думают самоубийством спасти, по крайней мере, свою честь; если б они хотели понять, повторяю, что пуля не может снять пятна, которое ложится на честь, так как честь есть принадлежность души, а не тела; если б они знали, что за пределами земного существования, куда они думают укрыться от ответственности, их ожидает наказание более беспощадное, чем кара людская, - мучение совести за погубленную жизнь!

Габриель сидела у одного из столов, вся поглощенная перипетиями игры в "rouge et noire", и лихорадочным взглядом следила за лопаточкой крупье. Танкред стоял позади ее, скрестив руки, и с мрачным выражением лица следил глазами, как убывали банковские билеты, лежавшие около графини.

- Перестань играть, мама, ты опять все проиграла, - прошептал он, наклоняясь к матери.

- Я отыграюсь, счастье вернется, - отвечала Габриель отрывистым голосом, вынимая из портфеля остальные билеты.

- Я пойду в буфет выпить стакан лимонада; кончай к моему возвращению, чтобы мы могли тотчас уехать, - сказал Танкред, уходя.

Едва он скрылся в толпе, как банкир-еврей, который стоял в нескольких шагах и не сводил глаз с графини, подошел к ней и сказал:

- Графиня, я к вашим услугам, располагайте какой угодно суммой; счастье перейдет на вашу сторону. Я чувствую, что вы выиграете.

Габриель подняла глаза и, увидев Фенкельштейна, который не раз помогал ей, давая в долг, она наклонила голову в знак благодарности и, не считая даже, придвинула к себе деньги и карточку, на которой банкир записал данную сумму. Два часа спустя, едва держась на ногах и бледная, как смерть, графиня оставляла казино, опираясь на руку сына.

- Что ты сделала, мама, ты проиграла наши последние деньги, и я не знаю, право, как мы уедем из города.

Габриель не сомкнула глаз всю ночь. Более чем упрек сына, ее мучила совесть, и в сильном волнении она ходила по комнате без остановки и отдыха.

"Ах, что это? - спрашивала она себя. - Страсть к игре овладела мной; я - бесчестная женщина, которая разоряет и губит всех, кто ее любит. Что это такое, мои ли преступления, или твое проклятие, Готфрид, гоняет меня, как окаянную, с места на место и нигде не дает покоя?"

На следующий день, часов в двенадцать, Сицилия подала своей госпоже карточку банкира Фенкельштейна, который желал видеть графиню. Габриель побледнела, но должна была его принять. Обменявшись поклоном, банкир вынул из портфеля пачку гербовых бумаг и сказал:

- Графиня, эти векселя вместе с суммой, которую вы получили вчера, представляют собой значительный капитал, и я пришел узнать, когда и как вы желаете рассчитаться со мной.

Габриель взяла бумаги, прочитала их, и смертельная бледность покрыла ее лицо. Она хотела говорить, но ее дрожащие губы отказывались ей служить. Банкир, не спускавший с нее глаз, наклонился к ней:

- Графиня, я друг ваш и готов на все, чтобы угодить вам. Я знаю, что вы несостоятельны, но, если вы хотите, мы можем сговориться.

- Как? - спросила с усилием Габриель.

Банкир был еще человек молодой, довольно приятной наружности. Не скрывая более страсти, которая горела в его взгляде и звучала в его голосе, он наклонился еще ближе и, схватив руку графини, проговорил:

- Скажите слово, графиня, и эти бумажки будут разорваны. Я миллионер, и все, что богатство может доставить, я положу к вашим ногам. Если бы, к несчастью, я не был женат, то предложил бы вам мою руку, но теперь должен ограничиться тем, чтобы просить вашей любви и умолять вас не отвергнуть моих чувств.

Габриель слушала его молча, широко раскрыв глаза; голова ее кружилась. Ужели она так низко пала, что первый попавшийся думает, что он может купить ее, как любовницу, за несколько тысяч франков?! Ее буйная и гордая натура вдруг пробудилась; она вскочила с глухим восклицанием и ударила банкира по лицу.

- Вот мой ответ! - проговорила она вне себя.

- Как, мама! Он осмелился тебя оскорбить? - вскрикнул Танкред, вбежав в комнату, и, бросившись к финансисту, схватил его за горло.

- Оставь его! - сказала графиня, становясь между ними.

- Вы рассчитаетесь со мной за все эти оскорбления, граф Рекенштейн, - прошептал банкир, посинев от злобы. - Если в течение двадцати четырех часов вы не уплатите мне все сполна, я осрамлю вас перед судом.

Он схватил бумаги, разбросанные по столу, и стремительно вышел.

Несколько минут длилось молчание; затем граф спросил:

- Сколько ты ему должна?

- Тридцать тысяч талеров. Ах, Танкред, прости меня, - прошептала едва слышно графиня.

- Полно, мама, я не осуждаю тебя. И теперь не до объяснений между нами, а дело в том, чтобы уплатить этому негодяю и самим выпутаться как-нибудь. Какое несчастье, что в силу духовного завещания я не могу располагать моим имуществом! Что скажешь, не телеграфировать ли банкиру Арно? Быть может, он выручит нас из беды.

- Ни за что! Запрещаю тебе это! - вскрикнула нервно графиня. - И потом, мы только напрасно потеряли бы время, когда дорога каждая минута. Арно, быть может, уже нет на свете; более двенадцати лет он не подает признака жизни. Я лучше дам тебе мои драгоценные украшения, которые стоят, во всяком случае, не менее этой суммы, - присовокупила она с большим спокойствием.

Габриель пошла в спальню и принесла оттуда несколько футляров; но когда она отдавала сыну парюру из бриллиантов и сапфиров, рука ее дрожала, как в лихорадке: это была та парюра, которую подарил ей Арно.

- Я рано утром послал за Небертом; теперь он, вероятно, уже здесь. Я сейчас покажу ему эти вещи и попрошу устроить дело, - сказа! молодой граф, пряча драгоценности в маленький мешок и уходя из комнаты.

Его ожидал человек средних лет с хитрым энергичным лицом. Это был Неберт, нечто вроде маклера и фактора, который служил Танкреду, как преданный агент, для обрабатывания его мелких финансовых и любовных дел. Неберт много лет был секретарем и управляющим у дона Рамона де Морейра. Скопив себе довольно крупную сумму денег, он занимался теперь собственными делами и жил часть года в Монако, где его сестра была замужем за содержателем гостиницы, а остальное время в Берлине. Танкред, зная Неберта как честного и преданного человека, имел к нему большое доверие.

Не входя в подробности, граф высказал своему поверенному необходимость уплатить в двадцать четыре часа и передал ему все драгоценности, прося заложить их и даже продать, если нельзя иначе.

Неберт покачал озабоченно головой.

- Я не знаю, право, граф, как нам справиться с этим делом, - сказал он, потирая лоб. - Продать так скоро нечего и думать; заложить нетрудно, но ни один из ростовщиков не даст той суммы, которая вам нужна. Это такие гиены. Они дают франк за то, что стоит сто франков, не считая страшных процентов, которые берут, и срок назначается всегда очень короткий.

- Как же быть? - спросил Танкред, вытирая пот, выступивший у него на лбу.

- Погодите, граф, мне пришла мысль. Здесь есть один человек, который дает деньги под залог и без залога. Правда, он берется только за верные дела, но ведутся они честней, и проценты берутся не безбожные. Если месье Берг пойдет на эту сделку, то, быть может, все устроится. Я отправлюсь тотчас к его агенту, месье Гаспару, и через два часа принесу вам ответ.

Готфрид сидел в своем кабинете, контролируя счета, когда его старый лакей доложил, что пришел Гаспар по важному спешному делу. При виде агента со свертком в руках выразительное лицо Веренфельса омрачилось. Необходимость производить оценку залога внушала ему отвращение; всякий раз ему стоило большого труда подавить свою щепетильность относительно дел такого рода.

Гаспар коротко сообщил все, что требовалось знать, и выложил футляры на стол.

- Эти вещи принес один фактор, которого зовут Небертом, и прежде, чем придти сюда, я зашел к ювелиру, чтобы оценить камни. Они очень хороши, но все же я нахожу, что требуемая сумма слишком велика.

- Чьи эти вещи?

- Неберт отказался назвать своего доверителя, но он ждет в первой комнате, и с вами, месье Берг, быть может, он будет откровенней.

С внутренним отвращением Готфрид открыл футляры и стал рассматривать сапфировую парюру, но вдруг он вздрогнул; в последнем футляре на черном бархатном фоне красовалась очень оригинальная вещица: маленький павлин с распущенным хвостом, блестевшим разноцветными каменьями. Работа была замечательная, и этот ювелирный шедевр был несомненно ему знаком. Но где он его видел? Ах, у нее, у проклятой... Сколько раз переливающийся блеск этого павлина сверкал в складках мантильи Габриэли! Бледный, дрожащими руками он повернул брошь и взял лупу. Да, он не ошибся: с изнанки, наполовину скрытый под складными крыльями, виднелся хорошо ему знакомый герб Рекенштейнов с короной о девяти зубцах.

- Позовите сюда того, кто принес эти вещи, Гаспар, - приказал Веренфельс глухим голосом.

Весьма удивленный внезапным волнением своего патрона: Гаспар поспешил исполнить его приказание/ и через несколько минут вернулся в кабинет с Небертом.

Готфрид смерил долгим пытливым взглядом посланного Танкреда.

- Я должен предложить вам, милостивый государь, несколько вопросов, чтобы узнать, откуда у вас эти вещи и как могло случиться, что вы закладываете драгоценные каменья, принадлежащие семейству, которое, как мне известно, слишком богато, чтобы прибегать к подобным мерам? - спросил он строго.

- Месье Берг, я не имею права назвать моего доверителя, - проговорил смущенный Неберт.

- Так возьмите эти вещи: я не впутываюсь в темные дела. Если вы не можете сказать, от кого вы получили эти драгоценности, то я не могу вести с вами дел.

Неберт в полном отчаянии, не зная, что делать, мял в смущении свою шапку.

- Вам одному, месье Берг, - сказал он наконец, - если только вы обещаете хранить тайну, я назову того, кто послал меня.

- Оставьте нас, Гаспар. Скажите мне только, - обратился Веренфельс к Неберту по выходе своего агента, - кто закладывает вещи с гербом графов Рекенштейнов?

- Сам молодой граф. Он здесь со своей матерью, графиней де Морейра. Они были несчастливы в игре, и необходимость уплатить в двадцать четыре часа вынудила их прибегнуть к такому способу. Но это хорошее дело, месье Берг. И если даже у вас не выкупят эти парюры, вы ничего не потеряете.

- А! так граф игрок?

- Нет, не он. Графиня одержима этой пагубной страстью, - отвечал со вздохом Неберт.

- Месье де Морейра тоже здесь?

- Нет, дон Рамон застрелился два года тому назад в припадке меланхолии, как говорят доктора.

"И его тоже погубила эта тигрица", - сказал себе Готфрид.

- Сколько желаете вы получить?

Неберт назвал сумму.

- Хорошо. Теперь попрошу вас уйти и дать с полчаса времени подумать и рассчитать, прежде чем дать вам решительный ответ.

Оставшись один, Готфрид оттолкнул кресло и стал ходить по комнате в лихорадочном волнении. Она была здесь и сообщник ее тоже, так как Танкред должен был знать, что произошло. Чтобы попасть в комнату Готфрида и спрятать в чемодан портфель, Габриэль должна была пройти по комнате сына, так как дверь, выходящую в коридор Веренфельс, запер сам и унес с собой ключ. С мучительной ясностью слова, которые он слышал тогда, снова звучали в его ушах: "Танкред, мой кумир, клянись, что не проговоришься никогда, ни одним словом..." О чем она могла просить мальчика, как не о том, чтобы он не рассказывал о подлости, которую она сделала! И вот случай отомстить, которого он так жаждал, как бы ищет его сам, являясь к нему в дом, и дает в его руки бич, чтобы нанести чувствительный удар этой ненавистной женщине. Но недостаточно бичевать, надо погубить тех, кто сделал из него вора, загубил его жизнь и похитил у его ребенка их дворянское имя.

Вдруг Готфрид побледнел, сморщил лоб и упал на стул, прижав руку к своему больному сердцу, задыхаясь от его учащенных неправильных биений. Но его нравственное напряжение было такое, что подавляло даже физические страдания, и минуту спустя он встал с суровой, жесткой улыбкой на губах.

"Да, - проговорил он, - сама Немезида привела тебя сюда, граф Рекенштейн. Я возьму твое имя взамен моего, которое ты замарал. Что может быть проще такого решения, чтобы Лилия Веренфельс, дочь вора, снова приобрела свое общественное положение, сделавшись твоей женой. И это будет так".

Он позвонил и велел позвать Неберта.

Но тут вдруг ему пришло на ум опасение, не женат ли Танкред, что представлялось возможным, так как ему было двадцать три года.

- Я обдумал, и вот мое решение, - сказал он агенту, с беспокойством ожидавшему ответа. - Требуемая сумма очень крупная, но я все же не отказываю; но для этого я должен говорить с самим графом и с ним лично поставить условия. Кстати, совершеннолетний ли граф, женат ли он и служит ли где-нибудь?

- Графу Рекенштейну двадцать три года, он не женат и служит в белых кирасирах.

- Прекрасно. Так, если граф желает сговориться со мной насчет этого дела, попросите его приехать ко мне безотлагательно; я буду его ждать.

Несколько успокоенный, но недовольный вместе с тем, Танкред слушал доклад своего посланного.

- Досадно, что вы должны были назвать меня, Неберт. И зачем этот проклятый ростовщик хочет видеть меня?

- Благодарите Бога, граф, что он поддается, а то, право, не знаю, что бы мы делали. Сумма такая крупная, что, конечно, он желает условиться без посредничества.

- Ну делать нечего, велите заложить экипаж, пока я одеваюсь.

Мрачный, озабоченный молодой человек оделся с помощью камердинера. Он почти не смыкал глаз всю ночь, и сцена, разыгравшаяся утром, окончательно обессилела его. А время уходило в этих переговорах, когда была дорога каждая минута, и если все это ни к чему не приведет... какой скандал! Он не хотел и думать об этом.

Танкред не подозревал, выходя из экипажа у дома Готфрида, что его бывший воспитатель, скрываясь в складках гардин, всматривался любопытным и враждебным взглядом в своего будущего зятя, которого он сам себе избрал. Спустя несколько минут граф вошел в кабинет; человек, от которого зависела его судьба, сидел облокотясь на бюро и, казалось, был погружен в свои мысли.

- Согласно вашему желанию, месье Берг, я пришел лично переговорить с вами об известном вам деле, - сказал молодой человек.

- Очень хорошо, граф; мы переговорим и об этом, и о многом другом, - отвечал Готфрид дрожащим голосом и, встав, сделал несколько шагов к посетителю.

Как бы увидев призрак, Танкред побледнел и широко раскрыл глаза.

- Веренфельс! - воскликнул он прерывистым голосом и схватился за спинку кресла, так как голова его закружилась.

- Да, Веренфельс, вор, преступник, пойманный на деле. Ты еще помнишь его, бесчестный мальчишка. Теперь сознайся, как твоя достойная матушка смастерила с тобой эту подлость!

Объясняя себе смущение молодого человека его причастностью к делу, Веренфельс вне себя схватил его руку и тряхнул так, что, казалось, готов был убить его. Но Танкред не сопротивлялся. Двенадцать протекших лет как бы исчезли; как бывало маленький мальчик дрожал и сдавался покоряющему действию этого огненного взгляда и железной силе этой руки, так и теперь молодой человек сделался покорным и бессильным. И когда Готфрид, овладев своим бешенством, отпустил его, граф, как разбитый, опустился на стул, глаза его закрылись. Это последнее волнение окончательно уничтожило его. Он чувствовал страх и стыд перед этим человеком, так подло оклеветанным и погубленным.

Бледный, сдвинув брови, Веренфельс глядел на него несколько минут; затем, положив руку на его плечо, сказал:

- Будь мужчиной, Танкред. Теперь не время падать в обморок, а надо отдать отчет о прошлом. Сознайся прежде всего, как было дело; я хочу это знать. Граф вздрогнул и вскочил на ноги.

- Я ни в чем не сознаюсь, - крикнул он с пылающим взглядом.

- Ты, может быть, в самом деле думаешь, что я украл портфель?

- Нет, это я положил его к вам в шкатулку, и я готов на всякое удовлетворение, - отвечал Танкред глухим голосом, откинув свои черные локоны с влажного лба.

Готфрид рассмеялся отрывистым смехом.

- Ты? А сам не знаешь даже, куда ты его положил. Во всяком случае, твоя ложь делает тебе честь. Виновна твоя мать.

- Но я не обесславлю ее признанием, бесцельным к тому же, так как оно не восстановит вашего честного имени. Но теперь, как взрослый мужчина, я спрошу вас в свою очередь: разумно ли было доводить до отчаяния женщину, зная ее безумную страсть к вам? Нельзя безнаказанно играть с огнем, месье Веренфельс. Я понимаю, что вы вызвали меня, чтобы подвергнуть оскорблению и иметь меня в своей власти; весьма естественно, что вы хотите воспользоваться тем, что случайно узнали об отчаянном положении, в какое нас поставила несчастная страсть моей матери к игре. Я также понимаю, что вы имеете право требовать удовлетворение за ужасное оскорбление вашей чести. Возьмите взамен мою жизнь. Вместо того чтобы застрелиться в моем отеле, я предпочитаю честную дуэль. И моя смерть так больно поразит мою мать, что это, может, удовлетворит вашу жажду мщения.

Готфрид слушал его молча.

- Твои слова показывают, что в тебе есть немного рыцарской крови графа Вилибальда, но я не хочу твоей смерти, Танкред. Ты сейчас сказал, что твое признание не восстановит моей чести, смерть твоя еще менее может быть мне полезна. Но у меня есть дочь, которая неслыханным преступлением твоей матери лишена честного имени и общественного положения; я для Лилии требую у тебя удовлетворения. Ты женишься на ней и заменишь именем Рекенштейна замаранное вами имя.

Танкред отступил, вскрикнув:

- Жениться на вашей дочери, которую я никогда не видал? Подумайте, Веренфельс, что вы говорите. Это было бы не удовлетворение, но адская месть. И потом... через несколько часов я не смогу уже дать ей честного имени.

- Я понимаю, что ты хочешь сказать. Но когда речь идет о таком деле, как это, между двумя порядочными людьми, - денежный вопрос играет последнюю роль. Я позабочусь, чтобы графиня Рекенштейн носила незапятнанное имя; но берегись, если ты настолько бесчестен, чтобы отказаться от этого справедливого удовлетворения.

Граф тяжело дышал.

- Хорошо, - сказал он минуту спустя, - я рассчитаюсь за дурной поступок моей матери и покрою моим именем ваше обесславленное имя. Устройте свадьбу как можно скорее, так как я горю нетерпением оставить Монако. Что касается суммы денег, которую вы отправите еврею, я дам вам за нее расписку.

Он поспешно подошел к бюро, написал и подписал документ и подал его Веренфельсу.

Готфрид взял и положил его обратно на стол.

- Я бы не подумал, быть может, - сказал он, - взять это обеспечение: несмотря на суровый урок, какой имел в жизни, я все еще верю в честность людей. Но как бы ни было, я уплачу указанную сумму Финкелыптейну, а вас, граф, я жду завтра, чтобы покончить со всеми мелочами и представить вас вашей невесте.

Танкред поклонился в знак согласия и стремительно вышел из кабинета.

- Боже мой, на что вы похожи, граф! Разве он отказал? - спросил Неберт, как только они сели в карету.

- Нет, все устроилось, но какою ценой! - отвечал Танкред с невыразимым отчаянием и злобой.

Оставшись один, Веренфельс облокотился на бюро и отдался своим думам. Жестокое чувство удовлетворенной мести наполняло его сердце, ослепляя его до того, что он не думал о том, какую будущность готовит его дочери подобный брак. Он сознавал лишь одно, что стыд и грязь, которые Габриэль навлекла на него, перейдут на ее сына, на ее кумира, что возле Танкреда она будет всегда видеть дочь человека, который, несмотря ни на что, отвергнул ее и презирал ее за бесчестность.

Наконец он поднял голову, вздохнул и позвонил.

- Доложите барышне, что я прошу ее придти ко мне сейчас же, - сказал он вошедшему лакею.

Надо было предупредить Лилию о принятом решении. И когда несколько минут спустя молодая девушка вошла к нему, он в первый раз оглядел ее не как отец, но как мужчина, который оценивает красоту женщины. В эту минуту в простом сером платьице, с зачесанными назад волосами, бледная, слабенькая девочка не могла называться хорошенькой, но она обещала сделаться красивой, за это ручались изящная грация ее членов, пока еще слишком худощавых, и в особенности ее большие глаза, черные, бархатные, которые составляли пикантный контраст с ее золотисто-русыми волосами.

- Ты звал меня, папа? - спросила она, садясь на табурет возле бюро.

- Да, дитя мое. Я должен открыть тебе тайну, - отвечал Готфрид, привлекая ее к себе с таким сильным душевным порывом, какого она никогда не замечала в нем.

- Что с тобой, папа, не болен ли ты? - спросила Лилия, тревожно устремив на отца свой нежный, ясный взгляд.

- Когда ты узнаешь, какие страдания снедают меня и сделали из меня мрачного, молчаливого мизантропа, каким ты видишь меня с самого детства, ты поймешь мое настоящее волнение. Настал момент открыть тебе это тяжкое прошлое, так как с нынешнего дня ты перестаешь быть ребенком и становишься женщиной и должна знать и понимать, отчего ты носишь чужое имя и какую обязанность налагает на тебя наша общая честь.

Тихим, прерывистым голосом он стал раскрывать перед ней мрачную драму, которая погубила его жизнь, и, все более и более увлекаясь, он забывал порою, что его слушает дочь. Бледная, трепещущая, она внимала этому рассказу, который раскрывал ее детские глаза на бездну житейских страстей.

Когда Готфрид дошел до обвинений его в воровстве и произнесенного над ним приговора, он прервал свой рассказ; у него сделался припадок, и, тяжело дыша, он опрокинулся в своем кресле, у него не хватало ни голоса, ни дыхания.

В мучительном беспокойстве, с лицом, орошенным слезами, Лилия склонилась над ним. В одно мгновение она поняла, что должен был вынести этот благородный, гордый человек; поняла тоже, что он мог быть любим безумно, до преступления.

- Бедный, дорогой мой отец, не волнуйся так. Бог видит твою невинность и, конечно, потребует отчета у этой недостойной женщины за твое незаслуженное страдание.

- Да, Богу известно, какие адские муки я выносил, - прошептал Веренфельс, выпрямляясь минуту спустя. - Я прозябаю с момента моей гражданской смерти и никогда не мог забыть моего незаслуженного позора. Но суд Божий иногда совершается еще здесь, на земле. Случай отомстить представился мне сам собою. Сегодня утром ко мне пришел Танкред, сын Габриэли.

- Танкред! - воскликнула Лилия. - Этот прелестный мальчик, портрет которого я нашла в твоей старой шкатулке, но тетя не позволила мне показать его тебе.

Легкая улыбка скользнула по губам Готфрида.

- Да, он, и я рад, что он тебе нравится. Мальчик сделался взрослым мужчиной, красивым и привлекательным, так что ты можешь исполнить свой долг без отвращения и снова приобрести твое общественное положение.

В коротких словах Веренфельс сообщил о том, что произошло утром, о бедственном положении Габриэли и ее сына и, наконец, о том, что обязал молодого человека дать дочери свое честное имя взамен отнятого у ее отца.

При последних словах Лилия, смертельно побледнев, отчаянно вскрикнула:

- Это невозможно, отец! Откажись от своего решения. Можешь ли ты желать отдать меня незнакомому человеку, который будет ненавидеть меня за это насилие. Разве эта недостойная сделка, эта месть, падающая на двух невинных, искупит твои страдания!?

Заметив, что отец отвернулся, она опустилась на колени и схватила его руку.

- Папа, тронься моей мольбой! Не умаляй заслугу благородно вынесенного несчастия; прости как христианин, помоги графине, но не ценою будущности твоей дочери; не связывай меня, некрасивую, не имеющую значения, с этим вельможей, требовательным, пресыщенным, который - равно как и его мать - будет презирать меня. Какое мне дело до мнения людей? Я знаю, что ты невиновен, и буду всегда с гордостью носить имя мученика чести.

На минуту слезы его дочери, ее горячая мольба поколебали Готфрида, но бушевавшие страсти, горечь всей его загубленной жизни, дикая жажда мести подавили это доброе движение.

- Встань, Лилия, и если ты меня любишь, избавь меня от просьб, которых я не могу исполнить, - сказал он глухим голосом. - Моя честь и мой долг предписывают мне возвратить тебе права, цену которым ты еще не понимаешь. И если только я не умру, Лилия Веренфельс, дочь вора, будет через несколько дней графиней Рекенштейн.

Молодая девушка молча встала и, шатаясь, вышла из комнаты. По звуку голоса она поняла, что всякая мольба бесполезна. И лишь в объятиях своего старого друга дала волю своему отчаянию и страху в виду неизвестной будущности, на которую так неожиданно оказалась обреченной.

Добрая Ирина была глубоко потрясена этим известием. Но она слишком хорошо знала железную волю Готфрида; она видела его медленную нравственную агонию, а потому, горько сокрушаясь, что в своем ослеплении он увлекся гордостью, несправедливой местью, она не могла вполне осудить его желание дать дочери имя и общественное положение. Она старалась успокоить молодую девушку, убеждая ее покориться воле Божьей и внушая ей, что, конечно, в этой или в иной жизни она заслужила такое тяжкое испытание.

Готфрид не был вполне спокоен. Порой из глубины его души всплывало сомнение и как бы угрызение совести, но реакция была слишком сильна: злоба, накипевшая в течение многих лет, вырвалась наружу с такой силой, что подавила собой всякое другое чувство. И с лихорадочной деятельностью он занимался всеми необходимыми приготовлениями, чтобы ускорить свадьбу.

На следующий день Веренфельс получил от Танкреда письмо и конверт с его бумагами.

"Я не в силах приехать сам, - писал молодой граф, - так как разбит душой и телом, мне необходимо некоторое время, чтобы придти в себя. Сделайте все нужные распоряжения и не мучьте меня новыми условиями, Веренфельс. Я увижу Вашу дочь в церкви, ведь этого достаточно, так как не любовь соединяет нас. Но требуется выяснить другой вопрос. Желаете ли Вы, чтобы я увез тотчас мою жену, что было бы не совсем удобно по отношению к моей матери, или Вы согласитесь, чтобы я уехал недели на две, на три и вернулся бы за Лилией, когда приготовлю все, чтобы ее принять. Известите меня о Вашем решении насчет этого, и также о дне свадьбы. Я уеду тотчас после венчания, так как пребывание в Монако для меня невыносимо".

Готфрид отвечал, что одобряет его намерение отвезти мать и приехать за женой тогда, когда он все устроит - недели через три или даже через месяц, смотря по тому, как ему удобней. Причем говорил, что эта отсрочка будет иметь ту хорошую сторону, что даст молодым супругам время привыкнуть к своему новому положению. В ответ на это письмо Танкред писал Веренфельсу, что приглашает его приехать с молодой обедать к ним на квартиру, чтобы провести вместе несколько часов до его отъезда с матерью в Берлин.

Письмо Веренфельса облегчило графа. Непоследовательный и ветреный, он успокоился мыслью, что в течение нескольких недель, по крайней мере, он будет освобожден от присутствия ненавистной незнакомой ему женщины, которую обязан, как каторжник, всюду тащить за собой. Как все удивятся безумной фантазии привезти из путешествия жену, никому не известную в их обществе! И что скажет его кузина Элеонора де Вольфенгаген, влюбленная в него, которая объявила ему, что лишит себя жизни, если он изменит ей?

И какова она, эта Лилия? Если она похожа на отца, то должна быть красива, а если нет? Он тем не менее должен отказаться от прелестной Элеоноры для того, чтобы жить с уродом. Содрогаясь от этой мысли, Танкред нервно отбросил со лба свои черные локоны.

Волнение графа усиливало еще то обстоятельство, что он один нес наказание, так как не мог решиться сказать всю правду матери. Зная ее вспыльчивый, непокорный характер, он боялся какого-нибудь отчаянного поступка, какой-нибудь безумной выходки, которая усложнила бы трудность их положения. Графиня со своей стороны, узнав, что дело с банкиром устроилось, спешила уехать из злополучного города, не понимая, что означает мрачное настроение ее сына и его желание продлить их пребывание в Монако. Встревоженная и мучимая угрызениями совести, она заперлась в своих комнатах. Это добровольное уединение дало Танкреду возможность свободно заняться всеми нужными приготовлениями. Он заказал свадебный обед и отчасти посвятил в тайну камеристку Сицилию, на которую мог положиться; он родился на ее глазах и не сомневался в ее преданности. Затем молодой человек написал письмо на имя матери и поручил Сицилии передать графине, когда он уедет венчаться.

В этом письме он рассказывал в коротких словах свою встречу с Готфридом, говорил о подозрении в сообщничестве, которое было внушено Веренфельсу тем обстоятельством, что он слышал мольбу графини к сыну хранить молчание, и, наконец, сообщал, какое удовлетворение Готфрвд потребовал для своей дочери.

"Я не имел духа сказать тебе устно, моя бедная, дорогая мать. Но прошу тебя, склонись перед неумолимой рукой судьбы, которая наказывает за преступное мое молчание, - я плачу теперь, давая дочери честное имя, которое мы отняли у отца. Прими же с достоинством и спокойствием неповинного и несчастного человека, которого ты погубила, так как встреча с ним и с моей женой неизбежна".

Танкред поехал под венец в сопровождении лишь двух лиц: Неберта и его зятя, которые должны были служить свидетелями. Церковь была пуста, так как с общего согласия было решено, что никто кроме действующих лиц не будет присутствовать при церемонии. Бледный и мрачный, как приговоренный к смерти в ожидании палача, молодой человек прислонился к стене. С мучительной ясностью он расслышал звук подъехавшего экипажа, и минуту спустя появился Веренфельс в сопровождении своих свидетелей: Гаспара и старого банкира, его друга. Готфрид вел под руку даму, покрытую вуалью и закутанную в темный плащ.

Граф машинально подошел и низко поклонился, но он не поднял глаз: ему страшно было взглянуть на ту, которая через несколько минут должна была соединиться с ним навсегда. Не все ли равно, впрочем, красива она или нет, он должен был связать ее жизнь со своею. Молча молодой человек подал руку своей невесте, как только Веренфельс снял с нее плащ, и подвел ее к столу, где тотчас были подписаны все бумаги и исполнены все формальности. И лишь перед освященным алтарем Танкред решился взглянуть на стоявшую возле него женщину.

Длинная вуаль закрывала ее всю, но из-под его складок выглядывала густая русая коса с резким золотистым оттенком. Граф ненавидел рыжих и с истинным страхом взглянул в лицо Лилии. Бледная, как смерть, опустив глаза, она, казалось, была подавлена страхом или скорбью. Бедная девочка не была привлекательна в эту минуту в своем белом платье, которое выставляло ее худобу, болезненный цвет лица и обнаженный широкий лоб, а ее главная прелесть - большие, бархатные глаза - прятались под опухшими веками, покрасневшими от слез.

Голова молодого человека закружилась, им овладело такое отчаяние, такая злоба, что он чуть не вскрикнул. Эта тень, это некрасивое, тщедушное создание без кровинки в лице было его женой, которую он должен представить в свет как графиню Рекенштейн! Какие насмешки возбудит его выбор среди товарищей и всех красивых женщин, искавших его любви! Никто не будет знать настоящей причины этого супружества. О, какой демон этот Веренфельс! Пользуясь случаем, он покупает графа в мужья этому отвратительному уроду, которого бы не пожелал и самый жалкий ремесленник.

Все эти мысли, как ураган, бушевали в голове Танкреда. Стыд и отчаяние делали его глухим к священному обряду. Когда священник спросил, добровольно ли он вступает в брак, "да", как глухой стон, сорвалось с его губ, и он не взглянул даже на прелестную ручку, когда надевал на ее тоненький пальчик символическое кольцо.

Наконец все было кончено. С трудом преодолев злобу, кипевшую в его сердце, Танкред поднес к губам похолодевшую руку жены, но когда Готфрид, поцеловав дочь, повернулся к нему, молодой человек бросил на него взгляд ненависти и презрения и, увлекая Лилию к выходу, проговорил отрывисто: "едем".

В ту минуту, когда все общество вышло из церкви, у подъезда остановился фиакр; из него выпрыгнул лакей Танкреда, бледный, взволнованный, кинулся к своему барину и тихо сказал:

- Граф, у нас несчастье: графиня отравилась и умирает; Сицилия послала меня предупредить вас об этом.

Танкред пошатнулся. Этот последний удар был выше его сил. Он протянул руки, ища опоры, глаза закрылись, и он упал на руки Веренфельса, подхватившего его.

Видя, что Танкред лишился чувств, Готфрид счел своей обязанностью сделать необходимые распоряжения.

- Гаспар, - сказал он, - отвезите мою дочь домой, так как мне нужно доставить графа к нему на квартиру.

- Послали ли за доктором? - спросил он лакея, помогая ему уложить Танкреда в карету.

- Никак нет-с, мы ничего не смели делать без приказания графа.

- Так поезжайте, Неберт, и привезите доктора как можно скорей.

Смертельно грустная, мучимая безотчетной тоской, предчувствием, которого не могла себе объяснить, Габриэль провела все утро на кушетке. Она распустила волосы, так как голова ее горела и была тяжела, как свинец; рука ее нервно играла лентой, стягивающей в талии ее серый атласный пеньюар. Она не замечала, что Сицилия несколько раз приподнимала портьеру и бросала на нее тревожный взгляд. Камеристка знала содержание письма, которое должна была передать своей госпоже.

Но заметив, что графиня находится в каком-то тревожном, болезненном состоянии, она долго колебалась. Зная, какую роль играл Веренфельс в жизни графини, хитрая горничная подозревала, что обвинение в краже, которое возвели на этого гордого молодого человека аристократической наружности, могло быть местью. Что же будет, когда графиня узнает о том, что совершилось теперь? Наконец, она решилась, понимая, что необходимо предупредить.

- От кого? - спросила графиня, взяв с видимым утомлением письмо. - От Танкреда? Что это значит?

- Граф, выходя из дому, поручил передать вам, графиня, это письмо, - ответила Сицилия, поспешно удаляясь в гардеробную, где, ввиду всех возможных случайностей, она приготовила стакан воды, успокоительные капли и флакон с уксусом.

На этот раз у Габриэли не сделалось нервного припадка, она не вскрикнула, не проронила слез, прочитав письмо. С минуту она не верила своим глазам, затем голова ее упала на спинку кушетки, между тем как рука судорожно мяло письмо сына. Это прошлое, которое она старалась заглушить, забыть в вихре всяких наслаждений, восставало перед ней как неумолимое memento mori; и Танкред, ее обожаемый сын, платился за совершенное ею преступление. Из этого хаоса мучительных мыслей, как молния, пробивалось множество воспоминаний прошлого, и образ Готфрида, ее жертвы и тирана, чья власть над ней никогда не угасала, таился в глубине ее души. И теперь она должна снова увидеть его, снова будет тяготеть на ней холодный и презрительный взгляд этих черных глаз, воспоминание о которых заставляло биться ее сердце. Вторично она будет переживать муки того гнусного часа, когда она решилась погубить Веренфельса. А теперь ее ожидает бесконечная мука, так как его дочь будет женой ее сына.

Вздрогнув, Габриель приподнялась и вытерла платком свой влажный лоб.

"Нет, я решительно проклята, так как гублю всех, кого люблю и кто любит меня, не исключая даже моего Танкреда. Но самое главное унижение - увидеть тебя, Готфрид, предавшего меня проклятию и забвению, тогда как я не могу вырвать тебя из моего сердца, встретить твой взгляд, исполненный ненависти и презрения! О, этот стыд выше моих сил! Рассыпься же прахом непокорное сердце, которое не слушает ни рассудка, ни гордости, ни совести! Это единственный способ избавиться от моих мук".

С внезапной решимостью она встала, прошла в свою спальню и опустилась на колени перед распятием, лежащим на ее "prie-Dieu".

"Боже милосердный, вручаю Тебе мою грешную душу, - прошептала она с жаром. - Ты, простивший своим убийцам, ты сжалишься надо мной. Вилибальд, Арно, великодушно простившие мне все, будьте моими ходатаями, если мы встретимся на небе".

Она перекрестилась. Затем подошла к шкафу, достала оттуда шкатулку, которую открыла ключиком, висевшим на ее браслете. Из кучи бумаг и других вещей она вынула маленький флакон, наполненный бесцветной жидкостью, и с минуту глядела на него с горькой усмешкой.

"Думал ли ты, Рамон, показывая мне этот яд твоей страны и уверяя, что в течение часа он убивает без страданий, что с его помощью я последую за тобой? Слава Богу, что я сохранила этот флакон. Твоя месть, Готфрид, не удастся вполне: ты найдешь здесь один лишь труп".

С удивительным спокойствием она налила в рюмку немного воды, прибавила несколько капель яду, остальное вылила в цветочный горшок. Затем, сняв крест, висевший в изголовье ее постели, вернулась в будуар и опять легла на кушетку; она тихо молилась в течение нескольких минут и вдруг, схватив рюмку, опорожнила ее сразу и снова стала молиться. Сначала она ничего не чувствовала, но вдруг странная теплота разошлась мурашками по всему ее телу, голова закружилась, крест выпал из ее рук, и, полузакрыв глаза, она опрокинулась назад.

В эту минуту на пороге будуара показалась прелестная девочка лет одиннадцати. То была Сильвия, дочь дона Района. И как будто эгоизм Габриэли, ее обожание своей красоты олицетворялось в ее детях. Сильвия так же, как и Танкред, была живым ее портретом.

Увидев, что мать ее лежала, как мертвая, девочка кинулась к ней, дрожа от ужаса:

- Мама, мама, что с тобой?

На этот крик Сицилия прибежала из гардеробной и, увидев пустую рюмку, инстинктивно угадала правду. Вне себя она кинулась в комнаты графа и послала к нему его камердинера предупредить о несчастии. Затем, возвратясь к своей госпоже, она старалась, но тщетно, привести ее в чувство. А потому, когда послышался шум экипажа, катившего во весь опор, она, как безумная, выбежала в вестибюль. Маленькая Сильвия, глубоко потрясенная, молча подняла крест, упавший на ковер, и став позади дивана, усердно молилась.

Сицилии чуть не сделалось дурно, когда она увидела, что лакей с помощью какого-то господина несет Танкреда, все еще не пришедшего в себя. Камеристка сразу узнала Веренфельса и, подойдя к нему, поспешно проговорила:

- Месье Веренфельс, швейцар поможет Осипу отнести графа к нему, а вы пройдите, пожалуйста, к графине; она отравилась, а вы, может быть, знаете, что делать в таком случае. Я совсем как потерянная.

- Я послал Неберта за доктором; но проводите меня к графине и потом принесите лимону и черного кофе, это хорошее противоядие.

Сицилия впустила Готфрида в будуар, потом побежала за указанными средствами. Волнуемый разнородными чувствами, Веренфельс подошел к дивану и устремил взгляд на Габриэль. Бледная, неподвижная, она, видимо, умирала: порой слышалось легкое хрипение, и посиневшие руки лихорадочно блуждали по платью, как бы ища чего-то.

- Пить! Горит... внутри... - прошептала умирающая.

Готфрид вздрогнул. В открытую дверь он увидел на столе в соседней комнате графин с водой: он пошел, налил в чашку воды и вернулся, колеблемый различными чувствами: ненависть, презрение и жалость боролись в его сердце.

Габриель повторила с невыразимым страданием: "Пить! Задыхаюсь!", и тогда он победил свое отвращение и, приподняв ее, поднес чашку к ее губам. Прикосновение этой руки, присутствие человека, которого она несчастно любила, производило еще необъяснимое действие на Габриэль. С нервным содроганием она открыла глаза и, встретив взгляд Веренфельса, поднялась, как гальванизированная.

- Ах, несмотря ни на что, мы должны были увидеться еще раз, но успокойся, Готфрид, я умираю достаточно наказанная. Как окаянную, меня преследовали упреки совести, но в этот страшный час прости меня. Тогда ты меня оттолкнул, и я сделалась преступной, теперь не дай мне умереть, не простив меня.

Она протянула руку, как бы ища его руки, но Готфрид с живостью отступил. Все мгновенно ожило в его памяти: все унижения, все муки, которые причинила ему эта женщина.

Глаза его сверкали, когда с злобной горечью он ответил ей хриплым голосом:

- Вы думаете, графиня, что прощать так же легко, как делать зло. Вы ошибаетесь, нельзя забыть в одну минуту двенадцать лет мучений и свою нравственную гибель. В сердце моем нет прощения для вас, и я не коснусь в знак примирения преступной руки, которая подложила портфель в мой чемодан. Я бы простил удар кинжала, вызванный женской ревностью, оскорбленной гордостью, но эту низкую бесчестную месть я не могу простить. Вы поступили хуже разбойника на большой дороге, и, верная вашему неизменному эгоизму, вы лишаете себя жизни, чтобы не быть вынужденной загладить свою вину против вашей жертвы. Но я должен был ждать ради моего ребенка. Нет, нет, Габриэль, рассчитывайтесь сами за ваши преступления, идите перед лицо Небесного Судии, обремененная моими проклятиями.

Готфрид остановился; волнуемый мучительными воспоминаниями прошлого, он задыхался и не мог продолжать.

- Да, будь проклята, проклята... - вымолвил он наконец с трудом и, бледный, трепещущий, направился к двери.

Но едва он сделал несколько шагов, чтобы уйти, как кто-то схватил его за руку. Готфрид вздрогнул и, оглянувшись, с удивлением увидел маленькую девочку. Бледная, с широко раскрытыми глазами, она уцепилась за него и прошептала с душевной тревогой:

- Не проклинайте маму.

Поразительное сходство ребенка с Габриэлью не оставляло никакого сомнения, что это была ее дочь от дона Рамона.

- Не проклинайте маму, не дайте ей умереть, не простив ей всего, в чем вы ее обвиняете, - продолжала молить девочка, опускаясь на колени, меж тем как крупные слезы катились по ее щекам.

Веренфельс был тронут. Ему казалось, что из этих ясных, невинных глаз исходил луч, приносящий успокоение и смягчающий его истерзанное сердце. И распятие, которое другой рукой девочка судорожно прижимала к своей груди, было как бы указанием Божественного страдальца, Который, пригвожденный к кресту, молился за своих врагов.

Подняв Сильвию он погладил ее черные локоны и ласково сказал:

- Благослови тебя Бог, дитя, за твою дочернюю любовь, наполняющую твое невинное сердце. Божие милосердие говорит твоими устами.

Он взял из ее рук распятие и, подойдя к графине, которая, широко раскрыв глаза, глядела на него неизъяснимым взглядом, вложил ей в руки этот символ мира и вечной жизни.

- Да отойдет с миром душа твоя, несчастная женщина. Мольба твоего ребенка обезоружила меня. Пусть мое проклятие не тяготеет над твоей могилой, и да простит тебя милосердие Божие.

Он наклонился и положил руку на влажный, холодеющий лоб умирающей. Глаза Габриэли мгновенно блеснули, легкий румянец выступил на ее щеках, на минуту к ней возвратилась ее дивная красота.

- Прощай, Готфрид, до скорого свидания, - прошептала она едва слышным голосом.

Затем, как бы истомленная этим усилием, она вытянулась последним судорожным движением, и смертная бледность покрыла ее лицо.

В эту минуту Сицилия ввела в комнату доктора и, между тем, как Готфрид подошел к нему сказать, что все кончено, вошел граф, сильно расстроенный и едва держась на ногах.

- Танкред, мама умерла! - воскликнула Сильвия, кидаясь к брату.

Он молча прижал ее к своей груди, затем опустился на колени возле усопшей и со сдержанным рыданием, спрятав лицо в складках ее платья, оставался глух к стенаниям Сицилии, и ко всему, что происходило вокруг.

Когда доктор ушел, Веренфельс прислонился к двери и глядел в раздумье на тело Габриэли и на ее детей, которые, прижавшись друг к другу, были всецело поглощены своей скорбью. Глубокая реакция произошла в душе Готфрида, столь возвышенной и доброй, если бы несчастье не ожесточило его. Теперь вся горечь, вырвавшаяся наружу, оставила после себя пустоту. Все земные расчеты были окончены. Женщина, которую он любил и ненавидел, умерла. Но порвалась ли всякая связь с нею? Или душа оживает там, за пределом всего земного, в том неведомом мире, который мы жаждем узнать?

С глубоким вздохом Готфрид отвел глаза от печальной группы и вышел из комнаты. Он понимал, что его присутствие было бы тяжело молодому графу и что сегодня, по крайней мере, его надо предоставить самому себе.

Когда он возвратился домой, встревоженная Лилия кинулась к нему с вопросом:

- Что случилось, папа?

- Она умерла, - ответил он тихо.

- Ужели вы не примирились перед ее смертью? Ужели ты дал ей умереть, не простив ее? Все время я молила Бога, чтобы Он смягчил твое сердце, послал бы тебе одного из своих ангелов, чтобы внушить тебе чувство милосердия, - присовокупила она со слезами на глазах.

- Молитва твоя не была напрасна, дитя мое. Ангел, посланный Богом, явился в лице дочери Габриэли. Я простил той, которая сделала мне так много зла. Ах, как все наши земные чувства ничтожны! И зачем мы понимаем это только после того, как они вовлекут нас в грех? Но я чувствую себя очень утомленным и пойду к себе; тебе тоже нужен отдых после всех волнений этого дня.

Действительно, Лилия была сильно утомлена душой и телом. Она пошла к себе в комнату и заперлась, так как чувствовала потребность быть одной. Сняв свое подвенечное платье, которое все еще было на ней, она накинула на себя пеньюар, села у окна и, сложив руки на коленях, погрузилась в раздумье. Вдруг она вздрогнула: взгляд ее упал на обручальное кольцо, блестевшее на ее пальце. Так это правда, она замужем. Это кольцо было символом, соединяющим ее на всю жизнь с этим красивым молодым человеком с бледным лицом, на которого она тоже взглянула украдкой. Через несколько недель она последует за ним и начнет новую жизнь как графиня Рекенштейн. Но какова будет их будущность? День их свадьбы не предвещал ничего хорошего, она была одна, а ее молодой супруг плакал над телом своей покойной матери. Он не сказал ей ни слова; видимо, не желал ее и покорился лишь необходимости. Каким же образом она найдет путь к его сердцу?

Лилия вздохнула и провела рукой по лбу. Приедет ли он к ней перед отъездом, чтобы сказать несколько приветливых ободрительных слов? О, тогда она даст ему обещание любить его и сделать все, чтобы составить его счастье.

На следующий день, после завтрака, Готфрид решился ехать к Танкреду, чтобы узнать, когда он думает отвезти тело покойной графини, и помочь ему распорядиться всем требуемым для печальной церемонии. По уходе отца Лилия прошла в его кабинет, желая дождаться его, чтобы узнать скорее их окончательное решение. Вся погруженная в свои мысли, молодая девушка села в глубокой амбразуре окна, образующей балкон и отделенной от кабинета портьерой. Вдруг кто-то порывисто отворил дверь, и звучный голос проговорил:

- Хорошо, так как ваш барин скоро вернется, я подожду его здесь. Войдите сюда, Неберт; мне нужно дать вам некоторые поручения.

Покраснев и колеблясь, Лилия поднялась с места. То был Танкред и не один. Между тем как она обсуждала, выйти ли ей к нему или нет, и не могла ни на что решиться, граф ходил по кабинету и, остановясь, сказал:

- Неберт, возьмите перо, я продиктую вам письмо к управляющему поместьем Биркенвальде. Впрочем, вы можете сами написать; скажите только Гоммеру, чтобы он сделал в доме все нужные распоряжения, так как я привезу туда на время траура жену и сестру с гувернанткой.

- Вы повезете графиню в Берлин или в Рекенштейн? - спросил с удивлением Неберт.

- Нет. Биркенвальде такая отдаленная местность, что там я смогу, в течение года по крайней мере, скрывать от глаз света самую некрасивую из всех графинь Рекенштейн, безобразнее какой не бывало в нашей семейной галерее.

- Это правда, что графиня слаба и бледна и что красавица мадемуазель Элеонора была бы лучшей вам парой, - заметил Неберт. - Впрочем, графиня выглядит такой тщедушной, что, вероятно, умрет при первой серьезной болезни.

- Дай Бог! так как я никогда не полюблю это привидение, и спрашиваю себя, как я буду выносить присутствие этого рыжего урода.

Злоба и презрение звучали в голосе графа.

- Мне страшно подумать, как я покажусь моим товарищам под руку с такой женой. Как поразит всех ее безобразие и ее глупое совиное выражение лица! И как все будут смеяться надо мной... Ну, довольно об этом. Пишите, Неберт.

Лилия слышала, как он бросился в кресло. Обомлев и судорожно сжав руки, она едва дышала; все кружилось перед ее глазами, в ушах звенело, и будучи не в состоянии держаться на ногах, она медленно опустилась на колени и прижала голову к подушкам кресла. Когда она очнулась от этого полуобморока, то услышала голос отца, разговаривающего с графом. Танкред спокойно сообщил о сделанных им распоряжениях относительно жены и своей маленькой сестры, за которыми намеревался приехать через три недели. При этом заявил, что сегодня же вечером увезет тело матери, так как отказался бальзамировать его ввиду быстрого разложения. Наконец, был поднят вопрос о деньгах и драгоценных уборах, которые Готфрид возвратил своему зятю. Затем молодой человек встал.

- Могу ли я видеть Лилию? - спросил он. - Я бы хотел поговорить с ней несколько минут и проститься.

- Конечно. Пойдемте в зал, я сейчас пошлю за ней. Но еще в последний раз я должен напомнить вам, Танкред, что ваша честь обязывает вас составить счастье вашей жены. Я буду наблюдать, чтобы вы любили и чтили ее.

- Я всегда с должным почтением буду относиться к графине Рекенштейн; что же касается вопроса любви, это решит будущее, так как нельзя заставить себя любить, - отвечал Танкред холодно, но спокойно. - А теперь, пожалуйста, пойдемте к графине, вы знаете, мне дорога каждая минута.

Едва они ушли из кабинета, как Лилия поспешно вышла другим ходом и, как испуганная лань, пробежала по комнатам, поднялась на лестницу, и только когда заперлась на замок в маленькой комнатке, служащей ей мастерской, она опустилась на стул и сжала руками тяжело дышащую грудь. Она дрожала вся с ног до головы. И ни за что не хотела увидеть в эту минуту графа, чувствовать на себе его взгляд теперь, когда она знала его мнение о ней, знала, как он ее ненавидит. Вскоре она услышала, что ее зовут и ищут по всему дому. Затем увидела, что ее отец и Танкред уходят через сад; она тотчас отвернулась, но этого взгляда было достаточно, чтобы черты графа неизгладимо врезались в ее памяти. Наконец, все стихло. Прошло более часа, и Лилия решилась вернуться к себе в комнату. Ее муж, надо было полагать, уже уехал. Заперев дверь на ключ, она села возле окна и отдалась своим размышлениям, между тем как горячие слезы катились медленно по ее щекам. Она ни за что не скажет отцу, какое вынесла унижение. Никто в мире, даже тетя Ирина, не узнает того, что она слышала. Но какая цель ее жизни? Человек, с которым она соединила свою судьбу, не только ненавидел ее, но любил другую, ту красавицу Элеонору, о которой говорил Неберт. А она, она - рыжий урод; ему стыдно будет вести ее под руку и показать товарищам. В безмолвной тоске она сжала руками свою голову и, казалось, снова слышала жесткий, презрительный звук голоса Танкреда, когда он произносил этот безжалостный приговор.

Вдруг она встала, поспешно подошла к большому зеркалу и стала в первый раз в жизни критически разбирать свою наружность и, под влиянием сильного возбуждения, судила себя с беспощадной жестокостью. Да, она была некрасива. Худощавые члены, плоская грудь, бледное лицо с обостренными чертами, непомерно большие глаза, их лихорадочный блеск и эта рыжая грива делали ее крайне непривлекательной. Да, он был прав; она безобразна до отвращения. Но она и не будет ему в тягость.

С горьким, суровым выражением губ и сдвинутыми бровями, Лилия отошла от зеркала. "Он не будет иметь причины краснеть, - говорила она себе. - Я должна буду следовать за ним, когда он приедет за мной, но я навсегда останусь в этом уединенном Биркенвальде. Никогда его товарищи не увидят меня, и если он захочет заставить меня ехать в Берлин, я кину ему в лицо его собственные слова. И, как знать, быть может даже я решусь сказать и ему и отцу, что не хочу следовать за человеком, который не желает даже дать себе труда узнать, не скрывается ли под некрасивой оболочкой любящее и преданное сердце. Нечестно ведь даже жить с мужем, когда гнушаешься им, не доверяешь ему, ненавидишь его... Но нет, ненавидеть кого-либо нам запрещает Бог, гордость тоже грех; но человеческое достоинство - добродетель. И этому чувству я останусь верна".

Она облокотилась и закрыла глаза, стараясь привести в равновесие свои чувства.

Пробило пять часов, и это вывело Лилию из задумчивости. Обед, надо полагать, был подан, и она должна была идти в столовую. Не взглянув в зеркало, она надела свое каждодневное платье, пригладила волосы и вышла из комнаты.

Заложив руки за спину, Готфрид шагал по залу. При виде дочери он остановился и сказал с неудовольствием:

- Не понимаю, куда ты исчезла, когда твой муж был тут, мы с ним искали тебя везде. Он хотел поговорить с тобой и проститься, но должен был, наконец, уехать, не повидав тебя.

- Надеюсь, что граф не был безутешен: счастье жениться на мне пришло к нему так неожиданно.

Пораженный тоном горькой насмешки, звучавшей в ее словах, Веренфельс поднял на нее глаза, но Лилия собирала ноты, разбросанные по роялю, и, когда она повернулась, лицо ее не выражало ничего.

Следующее затем время было как-то особенно томительно; на всех лежал какой-то гнет. Лилия работала более обыкновенного, с лихорадочным рвением отдаваясь изучению живописи и музыке.

Готфрид принялся снова за свои ученые труды, но мысли его были заняты другим. Тайное беспокойство, угрызения совести, все более и более обострявшиеся, терзали его.

Да, он отомстил, но эта месть, как ни была она справедлива, не дала желаемых результатов. Габриэль умерла, а Лилия, безмолвно замкнувшись в самое себя, утратила всю свою веселость, всю беззаботность юности, и достаточно было произнести имя Танкреда, чтобы вызвать в ней самое тягостное волнение. Спустя две недели после своего отъезда граф прислал письмо, в котором заявлял, что его служба и различные обстоятельства удерживают его еще недели на три, но что он приедет за своей женой в последних числах июня. При чтении этого письма Лилия горько улыбнулась. "Он придумывает отговорки и рад воспользоваться всяким предлогом, чтобы долее быть избавленным от меня", - сказала она себе мысленно.

Готфрид заметил ее внезапную бледность, горькое, почти нескрываемое выражение ее лица, и мучительное беспокойство все более и более наполняло его сердце. Неужели увлекшись эгоистическим желанием удовлетворить своему самолюбию, смертельно оскорбленному, он сделал свою дочь несчастной на всю жизнь? Под гнетом этого постоянного раздражения его болезнь, усилившаяся вследствие тяжелых волнений последнего времени, быстро прогрессировала. И однажды, когда пришли звать его к обеду, то нашли его лежащим в кресле и уже похолодевшим. Его бедное, растерзанное сердце перестало биться.

Отчаяние Лилии было глубоко и искренно. Всякое эгоистическое страдание исчезло, и всем своим существом она отдалась горячей молитве за упокой души отца. Она думала лишь о нем, о его душевных муках и тяжких испытаниях и хотела бы молитвой своей облегчить ему его первые шаги в загробной жизни, нашей вечной родине, куда следуют за нами наши дела, добрые и злые, любовь и ненависть тех, кого мы оставляем на земле.

Только после печальной похоронной церемонии Лилия стала думать о будущем. Недели через две, не позже, должен был прибыть Танкред, а она твердо решилась не только не ехать к нему, но избежать и самого свидания с ним. Он не знал о смерти Веренфельса, так как она запретила известить его телеграммой, и когда он нехотя приедет за безобразной графиней Рекенштейн, ее уже не будет здесь. Был момент, когда молодая девушка подумала о разводе, но какое-то необъяснимое для нее самой чувство заставило ее отбросить эту мысль. Она не хотела возвратить свободу Танкреду, не давая себе отчета, что именно руководит ею: чувство мстительности, или боязнь тех формальностей, с какими сопряжено подобное дело.

Проворно, с энергией, удивившей добрую тетю Ирину, она собралась в путь. Гаспар и банкир, друг ее отца, взяли на себя ликвидацию всех дел, и через неделю после погребения Готфрида Лилия уехала в Пизу с тетей Ириной, Пашей и попугаем. Из своих слуг она не взяла никого, отпустила даже свою горничную для избежания болтовни и огласки, которые могли бы помешать ей сохранить свое инкогнито. Роберту, старому камердинеру, и его жене, оставленным сторожить дом, было наказано никому - ни даже графу - не давать ее адреса и не проговориться о том, что они знают, где она находится.

Не подозревая, какой сюрприз ожидает его, Танкред приехал в Монако через несколько дней после отъезда своей жены. Он отвез предварительно Сильвию с ее гувернанткой в Биркенвальде, обширное поместье, находящееся в глуши Силезии и принадлежащее его сестре. Когда дон Рамон увидел, что он разорен, то, желая обеспечить будущность дочери, купил на ее имя эту землю и своим завещанием спас это маленькое имущество от расточительности Габриэли.

Мрачный, с затаенной злобой в сердце, молодой граф отправился в дом своего свекра, но каково было его удивление, когда Роберт, проведя его в зал, сообщил со слезами, что Веренфельс умер внезапно от разрыва сердца.

- Доложите графине, что я приехал, - сказал Танкред, задумчиво обводя глазами комнаты, имеющие вид опустелых и как бы необитаемых.

- Графиня уехала, - отвечал старый слуга с замешательством.

Заметив, что граф вспыхнул и насупил брови, Роберт пояснил нерешительным голосом, что его госпожа уехала со своей старой родственницей, не оставив ни письма на имя мужа, ни своего адреса и не заявив о времени своего возвращения, но что, быть может, старый банкир, месье Сальди, знает что-нибудь более определенное.

Сильно заинтересованный, Танкред отправился к банкиру, но тот тоже заявил, что ему неизвестно ни место пребывания молодой женщины, ни время ее возвращения. Он присовокупил только, что Лилия сказала ему, что она напишет мужу.

Задумчивый и немного смущенный, граф вернулся в отель, решив уехать в тот же день. "Вот неожиданная случайность! Веренфельс умер, а рыжий урод уехал на неизвестный срок, - говорил себе граф, шагая по комнате. - Не будет ли эта женщина так умна, чтобы отказаться от меня, не предложит ли развод? Нет, она не выпустит меня из рук". Досада и радость боролись в его сердце, но после всех размышлений, длившихся с час времени, ветреность, беззаботность его характера взяли верх. "Посмотрим, что из этого выйдет. Во всяком случае, так как я никому не говорил о моей женитьбе, то нет надобности объявлять о ней теперь, - сказал он себе весело. - И пока моя некрасивая супруга не соизволит появиться, я буду пользоваться у дам привилегиями холостяка". Он снял с пальца обручальное кольцо и спрятал его в коробку своего дорожного несессера; надо заметить, что это кольцо было вынуто из этой самой коробки только несколько часов тому назад, когда он ехал к своей жене, не внушающей ему ничего, кроме отвращения.

Вера Ивановна Крыжановская - Рекенштейны - 02, читать текст

См. также Крыжановская Вера Ивановна - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Рекенштейны - 03
II. Новое испытание Лилия провела около года в Пизе в полном уединении...

Смерть планеты - 01
Книга четвертая Часть первая Глава первая Под каменным массивом древне...