Всеволод Крестовский
«ПЕТЕРБУРГСКИЕ ТРУЩОБЫ - 04 Том 1.»

"ПЕТЕРБУРГСКИЕ ТРУЩОБЫ - 04 Том 1."

XV

ИДИЛЛИЧЕСКИЕ СТРАНЫ ПЕТЕРБУРГА

Петербург имеет свои идиллические страны; целый квартал этого холодного, промышленного, официального города взялся с давних времен разыгрывать роль петербургской Аркадии и не без успеха фигурирует в своем амплуа, убеждая всех и каждого, что петербургская жизнь в одном укромном уголке имеет-таки буколическую сторону.

Страна эта лежит на юго-западной оконечности обширного острова, известного во времена допетровские под именем Койвисари, а в послепетровские- под именем стороны Петербургской. Граничит эта вышеназванная буколическая страна: к северу- речкой Карповкой, к югу- речкой Ждановкой, к западу- Большой Невкой. В полиции известна под именем 2-го квартала Петербургской части; у извозчиков и старожилов- под именем Колтовской. Изобилует многочисленными породами чиновников, от коллежского регистратора до надворного советника включительно, кои подразделяются на бегающих к отправлению служебных обязанностей и не бегающих, то есть покоящих в лоне семейства своих по окончании поприща служебного. Обитательницы в большинстве своем оказывают пристрастие к кофею и к чесанию языка, обыкновенно насчет ближнего своего или насчет благоверного, невпору загулявшего "среди долины ровныя, в компании прохладной". Достопримечательности страны: Колтовской Спас- очень древняя деревянная церковь; дача с жестяным куполом и еще другая дача, ныне совсем почти заброшенная, зато весьма блиставшая в первой четверти девятнадцатого столетия. Колтовские старожилы помнят еще необыкновенной вышины шест, принадлежавший к этой даче: на него в известное время выкидывался флаг, который можно было видеть за несколько верст- из окон домов Дворцовой набережной. Теперь уж ничего этого не осталось; дача принадлежит другому владельцу, строение все более и более приходит в ветхость, сад заглох, запустел... одна только деревянная мостовая (тоже достопримечательность Колтовской), служащая ныне на пагубу извозчичьих дрожек, напоминает собою местным жителям то время, когда процветала покинутая дача, когда гремела там знаменитая роговая музыка и с нею вместе вся страна Колтовская.

15 сентября 1864 года Колтовская торжественно праздновала свое обновление: она вымостилась. До этого же времени, без сомнения, составляющего важную эпоху в жизни Колтовской, узенькие улицы и закоулки ее представляли обильное царство густой, глубокой, неисчерпаемой и вовеки невысыхающей грязи. Были места, в которые ни один извозчик не соглашался везти вас, какую бы вы плату ни давали- из опасения застрянуть среди колтовских грязей, где для пешехода требовались особенное искусство и гимнастическая сноровка, чтобы кое-как пробраться вдоль стен, цепляясь за ставни и заборы. Зато, однако, и по сю пору отважный путешественник-исследователь может открыть такие улицы и переулки, в коих не имеется ни одного строения. За забором с одной стороны- какой-нибудь бесконечный огород; с другой- вечно дремлет заглохший, тихий сад, безмятежный притон тысячи ворон и галок, о чем свидетельствуют их неуклюжие черные гнезда на высоких березах и пронзительные крики с тревожными перелетами под сумеречную пору. Если бы вы спросили меня: проезжал ли когда по такой улице хоть один экипаж?- я почти с уверенностью отвечал бы вам: нет; потому- за каким чертом и кого понесет нелегкая в эту безлюдную трущобу? На улице- ни малейших следов колесной колеи: зимой она занесена глубоким, полуторааршинным снегом; летом- сплошь покрыта обильною растительностью: лопухами, колючим репейником, травою, которая служит безвозмездною пищей для двух-трех коров, неизвестно кому принадлежащих, да для рыжей свиньи с поросятами. Кроме этой дачной публики, вы никого не встретите на такой улице- хоть простойте там от зари до зари.

Колтовская- по преимуществу страна дворянская, семейственная, тогда как, например, Спасская, бывшая третья Адмиралтейская часть города- по преимуществу плебейская и холостая. В Колтовской, как уже сказано выше, мирно живут всевозможные чиновники со чады и домочадцы. Пройдите хоть по любой улице- и наворотные дощечки поминутно будут гласить вам: дом коллежского секретаря Миронова, дом жены титулярного советника Агафьи Ивановны Упокойкиной, дом надворного советника и кавалера Пахомова и т.д. и т.д. Даже вид самих строений отличается буколически семейственным характером: маленькие домики в три или пять окон, с мезонином, с зелеными ставнями, с неизменным садиком и цепной собакой во дворе. В окнах, за кисейными занавесками, увидите вы горшки с геранием, кактусом и китайскою розою, какую-нибудь канарейку или чижа в клетке,- словом, куда ни обернись, на что ни взгляни- все напоминает царство жизни мирной, тихой, скромной, семейственной и патриархальной. Есть даже такие семейства, которые и знать ни о чем, кроме Колтовской, не хотят,- которые роднятся, кумятся и женятся между собою, между своими коренными колтовчанами. Это- мир совершенно особый, замкнутый, почти совсем изолированный от остальной городской жизни; спокойствие его несколько возмущается только в летние месяцы, когда из города перебираются туда дачники; во все же остальное время безмятежный мир и тишина царствуют над колтовской страной.

* * *

В этой-то буколической стране обитал один из вечных титулярных советников, Петр Семенович Поветин, с женою Пелагеей Васильевной. Супруги были однолетки, то есть каждому по шестидесяти пяти (в эпоху последних событий нашего рассказа), и казалось, что они в один час зачались, в один родились на свет и в один должны сойти со света. Мне нигде не приводилось встречать пары, более созданной друг для друга, чем Петр Семенович с Пелагеей Васильевной. Оба кругленькие, маленькие, у обоих кожа на лице лоснится красненьким румянцем, и все это лицо как-то постоянно улыбается: улыбаются глаза, брови, ноздри, щеки и губы, так что при взгляде на Петра Семеновича с Пелагеей Васильевной вы сами невольно улыбнетесь и подумаете: "Господи, какие это бесконечно добродушные люди!" Действительно, бесконечное добродушие было отличительным качеством этой четы; все знакомые и соседи звали их не иначе, как голубками, и только некоторые сатирические умы к голубкам прилагали эпитет "сизоносые"- эпитет совсем неосновательно сатирический, ибо если носы Петра Семеновича и его супруги и отличались на ряду с пухлыми их щечками некоторою приятною красноватостью, то виновата в этом была одна только создавшая их природа, а никак не та всеобщая причина, что сандалит нос у человека пьющего. И Петр Семенович и Пелагея Васильевна испивали в количестве весьма умеренном: по рюмке сладкой наливки за обедом было совершенно достаточно для того, чтобы увеселить сердца их. Рюмка- это была положенная мера, далее которой никогда не переступали супруги. Зато, если неоснователен был эпитет, то самое название- "голубки"- придалось им как нельзя более кстати. Оба супруга принадлежали к коренным, исконным колтовчанам, то есть в Колтовской родились, выросли, встретились, слюбились, повенчались и, повенчавшись, зажили себе помаленьку, в ненарушимом мире и согласии. Сожительствовали они уже около сорока пяти лет, разлучаясь друг с другом только на то время, пока Петр Семенович обретался в "должности", за канцелярским столом, в месте своего служения, и во все долгое время этого супружества соседи их решительно не запомнят, чтобы между Петром Семеновичем и Пелагеей Васильевной вышла когда какая-нибудь ссора или неудовольствие: они вечно оставались довольны друг другом, ибо общность желаний, помыслов и стремлений столь была велика между ними, что решительно невозможно придумать даже малейших поводов к возражениям и размолвке с той или яругой стороны. Жили они, что называется, "своим домком", в наследственном домике Пелагеи Васильевны. Домик был маленький, деревянный, с мезонинчиком. Комнатки походили скорее на клетушки; но клетушки эти отличались необыкновенным уютом, домовитостью, опрятностью, так что в них именно "жилось", тогда как часто в больших и хороших квартирах "не живется", хотя, казалось бы, весь комфорт, все удобства с изысканной предупредительностью сосредоточены в них, так что только бы жить да жить, а все-таки, глядишь, не живется почему-то... Какие-то невидимые лары и пенаты покровительствовали маленькому домику в Колтовской и берегли его спокойствие. На дворе, охраняемом цепною Валеткой, сосредоточивалось все обиходное хозяйство Пелагеи Васильевны: тут были и сарайчики, и чуланчики, и коровничек для буренки, и ледничок для сливок и всякой живности. Тут же в корыте, врытом в землю, безмятежно полоскалось семейство утят, чесался о забор и хрюкал откармливаемый поросенок, рылись в навозной куче куры, пользовавшиеся особенной симпатией домовой хозяйки, которая каждой из них даже отдельное имя присвоила: тут были и чернушка с рябушкой, и хохлушка с мохноножкой, и ушатка, и желтошейка. Конечно, всю эту живность гораздо удобнее можно бы было закупать на Сытном рынке, но Пелагея Васильевна редко хаживала в рынок- она именно любила "свой домок", свое собственное хозяйство. С другой стороны к надворным строениям примыкал тенистый садик, в котором Петр Семенович копал грядки, сажал кукурузу, постоянно не удававшуюся, и табак, тоже не достигавший полного роста. Тут же у него произрастали разнородные маки, шпанская земляника с клубникой, турецкие бобы и огурцы, пышные подсолнечники и дыни. Петр Семенович собственноручно смастерил, во-первых, маленькую тепличку, а во-вторых- сколотил стол и настлал дерновую скамью под группой трех плакучих берез. В двух-трех клумбах являлось царство резеды, левкоя, настурций, георгины и мальвы, а далее шли яблонька и кусты малины, смородины и крыжовника. 6 августа, когда Колтовская празднует свой приходский праздник, Петр Семенович собственноручно снимал с яблони лучшие плоды и нес их "на освящение плодов земных" к Спасу к обедне. Все оставшиеся засим яблоки Пелагея Васильевна мочила с брусникой, приуготовляя на зиму салат к жаркому. Малина со смородиной шла у нее на изготовление наливок, которые выходили отменно вкусными из-под опытной руки колтовской хозяйки.

Жизнь этой четы протекала с невозмутимым однообразием: вчера- как сегодня, сегодня- как вчера. Утром- встанут себе с петухами, умоются, причешутся, богу помолятся и подходят к столу, где уж кипит светлый самовар и ждет разливки кофе в жестяном кофейнике.

- Здравствуйте, попочка!

- Здравствуйте, цыпинька!

Петр Семенович целует ручку Пелагеи Васильевны; Пелагея Васильевна, наоборот,- ручку Петра Семеновича, за сим поцелуются в губы и садятся подкреплять свои силы.

С первых же дней счастливого супружества они почтили друг друга кличками, и эти клички оставались за ними неизменно до конца жизни.

- Вы, попинька, что желаете нынче к обеду?

- К обеду-та? а зажарьте мне, цыпленок мой, курочку с грибками да спеките ватрушечек с лучком.

И к обеду непременно являются означенные блюда.

Когда рюмка наливки взвеселит сладкие сердца престарелых супругов, и они, возблагодарив создателя своего милостивого за насыщение их благами земными, поцелуют ручки и губки друг друга, глаза их увлажняются приятно-веселою негою, и нега эта вызывает новые разговоры:

- Попушка любит свою цыпиньку?

- Любит.

- Очень любит?

- Очень.

- Да?

- Да!.. А цыпинька любит попушку?

- Любит.

- Очень?

- Очень.

- Милая попушка!

- Славный петушонок мой!

И за сим новое лобзание, весьма нежного супружеского свойства.

Странно судьба распоряжается с людьми: она не может дать им полного счастия и всегда вставит в жизнь человеческую какую-нибудь вечную колючку, которая имеет назначение отравлять собою источник человеческих радостей. Это ироническое отношение судьбы отразилось и в жизни колтовской четы добродетельных супругов. Трудно бы было найти двух людей, более их расположенных к супружеской, семейной жизни, более их желавших плодиться, размножаться и населять землю, и- увы!- этому заветному желанию никак не суждено было исполниться. Но от первых до последних дней своего супружества Петр Семенович с Пелагеей Васильевной не переставали утешать себя тщетной надежной, что авось, бог даст, у них что-нибудь и родится.

- Попушка!- скажет, бывало, иногда Пелагея Васильевна с застенчивым и таинственным видом, положа руку на плечо супруга,- милушка мой, кажется, меня поздравить надо.

- Ну, да, толкуй,- ухмыльнется Петр Семенович, приучившийся уже в течение тридцати пяти лет понимать, к чему обыкновенно клонит такой приступ у его дражайшей половины, а самому так вот и хочется всем сердцем, всей душою поверить в истину слов ее.

- А что ж, разве невозможно?- возражает престарелая Бавкида.- И по писанию даже возможно выходит! Вспомните-ка про Захарию и Елизавету да про Авраама с Сарой?

- Ах вы, глупушка-попушка! так ведь на то они и патриархами нарицались и обитали в Палестине, а мы с вами в Колтовской,- вот вы и сообразите тут.

- Что ж, по человечеству все едино выходит... Опять же я чувствую...

И оба ухмыляются, необыкновенно довольные друг другом.

- А как назовем-то мы новорожденного?- спустя несколько минут начинает Петр Семенович, которого так и подмывает свести разговор на достолюбезную ему тему.

- А уж конечно под число: под какое число родится, под такого святого и назовем.

- А я желаю Петром назвать... Пусть его Петр Петрович будет!

- Ну, да! что и говорить! Разве не знаете, что коли по отцу назвать, так ребенок несчастливый уродится?

- Это все пустяки одни: вон у нас в департаменте Фома Фомич по отцу назван- а какой счастливый! В ранге статского состоит, начальник отделения...

- Ах, вот что, цыпинька!- восклицает Пелагея Васильевна таким тоном, словно бы сделала Архимедову находку.- Окрестим-ка его Фомой, в честь Фомы Фомича! Пускай он будет такой же счастливый! Опять же и для начальства это очень лестно, что в честь его младенца нарицают,- все-таки видно, что чувствует человек.

- Вот что дело, то дело, старуха!- соглашается наконец Петр Семенович, и засим начинаются разговоры "о приданом" для новорожденного. Впрочем, Пелагея Васильевна на сей конец давно уж обеспечена: у нее бог весть с каких пор еще нашито всего вдоволь- и пеленок, и распашонок, и одеяльце, и подушечка,- все это уже до малейшей подробности сообразил ее предусмотрительный ум, ибо всем она позаботилась, все это имеется у нее в наличности, в комоде; одного только нет- новорожденного... Для нее истинное наслаждение составляло- перебирать, пересматривать по временам имущество будущего ребенка и ремонтировать его, заменяя новыми погнившие от долговременного лежания вещи. Это была ее заветная мечта, самое заветное наслаждение, источник надежд, ожиданий и огорчений от слишком продолжительной несбывчивости этих надежд. Но главное утешение все-таки в том, что Пелагея Васильевна до конца дней своих не переставала с убеждением мечтать об осуществлении в своей особе новой Сары, которая произведет на свет нового Исаака. Об этой заветной мечте знали все соседи, вся улица, и при удобном случае, покачивая головой, непременно замечали:

- Экие чудасеи, прости господи, согрешение одно с ними, да и только! До старости дожили, зубы все почитай стерли, а все еще амурятся... Голубки, одно слово!

Петр Семенович с Пелагеей Васильевной весь избыток своих матримониальных чувств по необходимости изливали на чужих, посторонних детей, один вид которых производил в них сердечное умиление и сокрушенный вздох о собственном бесчадии. И дети необыкновенно любили их: они, как собаки, инстинктивно чуют добрую душу. Бывало, летним вечером выйдет Петр Семенович на улицу, запросто, по-домашнему, в стареньком халатике, усядется за воротами на скамеечке- и гурьба ребятишек, гляди, вокруг него трется. Мастерит он им петушков бумажных, строгает какую-нибудь палочку, кораблик делает; а Пелагея Васильевна, которая успела уже, нарочно по этому случаю, набить карманы пестрыми лоскутками и каким-нибудь сладким домашним печеньем, с нежностью оделяет ими каждого мальчугана и каждую чумазую девчонку.

* * *

В 1837 году жила на даче в Колтовской одна особа, которую в околотке все звали "генеральшей". Генеральша по соседству познакомилась случайно с "голубками". Хотя знакомство это состояло в перекидке двумя-тремя словами в течение всего лета да в поклоне при встрече на прогулках, однако генеральша знала о сокрушении голубков по поводу бесчадия и видела их нежную любовь к посторонним детям. На следующий год, в одно весеннее утро, у ворот маленького домика остановилась щегольская карета, из которой вышла все та же блистательная генеральша и, к крайнему удивлению и переполоху буколических супругов, вошла в их парадную клетушку, носившую обычное наименование "залы". Генеральша предложила им- не желают ли они взять к себе на воспитание маленькую девочку, за которую она будет платить им ежегодно по двести рублей серебром. Предложение это принесло Поветиным радость великую, придясь как нельзя более по сердцу, так что они немедленно же изъявили полное свое согласие. Тогда генеральша вынула назначенную сумму и взяла с Поветиных расписку в получении- "за воспитание девочки". В тот же день, к вечеру, в квартире их поместилась, в мезонинчике, маленькая люлька рядом с кроватью для мамки- и домик огласился пискотней ребенка, необыкновенно гармонически услаждавшей слух чадолюбивых супругов.

- А не правда ли, цыпушка, веселее как-то стало?- умилялся Петр Семенович,- и канареечка на окне щебечет, и ребенченок гулит.

И цыпушка от души соглашалась с мнением своего супруга.

* * *

Девочку окрестили и назвали Марьей. Кажется, незачем говорить о том, что росла она в холе, в тепле да в довольстве, что ей все в глаза глядели и наглядеться не могли.

Ежегодно у ворот колтовского домика останавливалась генеральская карета, что на целый день подавало тему для соседских разговоров: генеральша привозила условную плату за воспитание, брала расписку и проведывала девочку. Каждый раз она оставалась не более десяти минут, и несмотря на то, что Пелагея Васильевна, как угорелая, начинала метаться из комнаты в кухню и из кухни в комнату, торопясь приготовить кофе для дорогой гостьи,- дорогая гостья ни разу не соблаговолила отведать его под кровлей Пелагеи Васильевны.

- Что ж это такое, попчик мой,- с неудовольствием замечала Пелагея Васильевна по уезде генеральши,- никогда-то моего угощения принять не хочет, словно брезгует... Уж право, мне это не по сердцу... У покойницы матушки (царство небесное!) примета была, коли уж от радушного хлеба-соли человек отказывается- недобрый он, значит, человек...

- Ну, глупел вы эдакой!- миролюбиво ответствует Петр Семенович, торопясь потушить восстающие в сердце супруги сомнения, хотя сам вполне чувствует то же.- Не видала она, что ль, нашего кофею! У нее- чу, такой, какого мы с тобой и отродясь не пивали, у нее- мокка аравийская, а у нас- цикорий... А все ж она доброе дело нам сделала, что девчонку-то отдала: жизнь-то ведь скрасила.

И действительно, это было единственное добрее дело, сотворенное генеральшей фон Шпильце, которая, впрочем, отдавая ребенка, о добрых делах и не соображала, а думала только о том, как бы, в уважение просьбы князя Шадурского, поудобнее пристроить его подкидыша.

Пелагея Васильевна каждый раз выводила Машу напоказ генеральше- и генеральша, гладя ее по головке и целуя в розовую щечку, не без удовольствия про себя замечала, что девочка все более выравнивается и хорошеет. Однажды, когда ей пошел уже семнадцатый год, Амалия Потаповна с особенным вниманием оглядывала наружность воспитанницы и, выслав ее из комнаты, очень заботливо обратилась к Пелагее Васильевне с советом: беречь и хранить как можно строже ее нравственность, чтобы не вздумала влюбиться, потому- она теперь уже девушка на возрасте... Пелагея Васильевна даже несколько оскорбилась этим предостерегательным советом.

- Что ж, сердце девическое!- возразила она.- Полюбит- так запрету не положишь; на то теперь и годы ее такие. А коли самое полюбит хороший человек, так и замуж возьмет.

На это генеральша с уверенностью заметила, что она сама знает, за кого Маше следует выйти, и "сама будет отыскивать ей хороший жених".

"Впрочем, она еще почти ребенок... слаба... мало развита- надо подождать еще: пускай вполне разовьется- так лучше станет; да и пристроить ее надо повыгодней, половчей",- мысленно рассуждала Амалия Потаповна, уезжая от Поветиных.

Маша с первых еще лет как-то инстинктивно, по-детски, не возжаловала генеральшу; хотя Пелагея Васильевна и говорила ей, что ее "надо любить, потому- она ей благодетельница", но Маша как-то туго понимала это и оставалась при своем безотчетном нерасположении к Амалии Потаповне.

У нее было мягкое, доброе сердце, которому, впрочем, мудрено бы было и сделаться иным посреди окружающей обстановки- в образе Петра Семеновича с Пелагеей Васильевной. С десятилетнего возраста Машу стали водить в пансион, который держала на Большом проспекте одна старушка-француженка из отставных гувернанток, и эти пансионские годы продолжались у нее до семнадцатилетнего возраста. Стало быть, она училась "понемногу, чему-нибудь и как-нибудь", как учатся вообще наши русские девушки. Впрочем, Пелагея Васильевна приходила в неописанный и даже несколько горделивый восторг, видя, как ее "дочурка" читает разные книжки, "и даже по-французскому; а говорит-то, говорит с мадамой- хоть ни словечка не понимаешь, а сердцем чувствуешь, что говорит хорошо: без запиночки, эдак складно выходит". Так повествовала Пелагея Васильевна всем своим соседям, не упуская малейшего удобного случая распространиться перед кем бы то ни было об успехах своей воспитомки.

Петр Семенович очень любил "почитать что-нибудь", а Пелагея Васильевна "послушать книжку занимательную". Бывало, под вечер, вставши от послеобеденной высыпки, усядется он за большой "аппетитной" чашкой чая и примется читать вслух, а Пелагея Васильевна с Машей вяжут чулок либо штопают что-нибудь и слушают чтение Петра Семеновича. А Петр Семенович читал всякие книжки, какие только под руку попадались: и "Юрия Милославского", и "Трех мушкатеров", и разные аббатства с таинствами Анны Радклиф, и водевиль "Жена или карты", и Гоголя, и старый истрепанный нумер "Современника" либо "Отечественных записок",- все это поглощалось им с равным удовольствием. Маша, глядючи на него, тоже полюбила чтение, и читала с наслаждением, с увлечением непосредственного "читателя", все без разбору. Это конечно, не прошло без весьма значительной доли влияния на ее внутренний мир и впечатлительное воображение. Маша всей душой любила свою мирную, тихую, безвестную жизнь с отцом и матерью- так называла она своих воспитателей, которые в двадцать лет безраздельной жизни до того сроднились с нею, что привыкли думать, будто она и взаправду их собственная родная дочь, будто ничто в мире разлучить их не может. У Маши была в мезонине своя отдельная девичья келья, окошками в садик, и в эти окошки засматривали ветви березы и лапчатые листья клена, сквозь которые, бывало, пробивается по весенним утрам горячий луч солнца и обливает комнатку зеленовато-золотистым светом. Комод с зеркальцем и несколькими книжками, бонбоньерка, бюстик Наполеона, железная кровать под белым тканьевым одеялом да столик со множеством коробочек и блюдечек с разными семенами, которыми был заставлен и подоконник, рядом с двумя-тремя горшками цветов,- вот и вся обстановка, являвшая скромную горенку молодой девушки. Но в этой скромной горенке жилось беззаботно и счастливо: в ней и молилось по душе, и мечталось по сердцу, и работалось по воле.

А между тем незаметно подступила и та пора, когда впервые смутно, бессознательно начинает ощущаться потребность чувства, потребность молодой жизни, молодой любви... И чувствовала Маша, что душа чего-то просит, как будто чего-то недостает ей, а чего недостает ей, чего просит она- бог весть!.. Нет ясного ответа. Она поняла только, что внутри ее произошел какой-то переворот, но не поняла еще его сущности, не могла еще ясно сознать его и поневоле таила в себе эту смутную просьбу девической души.

Года два спустя после известного уже читателю разговора о хорошем женихе и строгом сбережении девической нравственности генеральша внезапно появилась в квартире Поветиных и безапелляционно объявила, что срок воспитания кончен, что теперь настало время, когда она может взять Машу к себе, поэтому пусть ее сейчас же одевается и едет.

Слова эти громом пришибли стариков. Они растерялись, побледнели и в первую минуту даже не поняли хорошенько, о чем это говорит генеральша, и возможно ли на самом деле, не в шутку, такое объявление с ее стороны. Однако генеральша не чувствовала в себе расположения к шуткам, ибо ею руководили весьма важные побуждения относительно Маши, и во имя этих побуждений ничто уже не могло изменить ее намерения.

- Матушка!.. Ваше превосходительство!.. не обидьте вы нас, стариков!- со слезами умоляли ее Поветины.- Не надо нам ваших денег... Мы вам отдадим... у нас есть одна тысчонка в сберегательной, да сгоношимся еще кое-как, продадим кое-что- все деньги, что потратили вы на нее, с радостью выплатим вам- только не берите вы ее ст нас... Пожалейте вы нас, матушка!..

Пелагея Васильевна, совсем растерявшись от неожиданного горя, даже в ноги кланялась генеральше, руки ее целовала- но все было напрасно: воля Амалии Потаповны осталась неизменной. Она сказала, что везет Машу к отцу и матери, что теперь подошли такие обстоятельства, когда ее настоящим родителям уже незачем скрывать и можно взять ее открыто в свой дом, что для счастия самой Маши это необходимо, что родители, наконец, имеют на нее законное право, так как Маша находилась у Поветиных только на воспитании за деньги, в чем имеются их собственноручные расписки, и, следственно, никаких больше разговоров по этому поводу быть не может.

- Что ж, матушка Пелагея Васильевна,- решительно, хотя и с великой грустью, начал старик Поветин, обратясь к жене,- видно, уж так богу угодно... надо смириться... Коли родители свое детище к себе взять желают, так нам с тобой грех противиться сердцу родительскому!.. Дело-то уж оно больно святое да кровное... Тяжело- что делать!- а надо... надо... Ступай, собирай дочурку...

И у старика побежали по щекам горькие слезы: в эту минуту он отрывал у себя самый больной и самый заветный кусок своего сердца.

Генеральша предложила им сто рублей в награду, но старики наотрез отказались принять эти деньги и только умоляли об одном, чтобы им позволено было навещать Машу у родителей. Генеральша охотно изъявила свое согласие и даже обещала сама заехать за ними и свезти их дня через два или три, когда все уже устроится для Маши в ее новом положении. Молодая девушка совсем обезумела от горя. Она привыкла думать, что живет с родными отцом и матерью, а тут вдруг оказываются какие-то новые... Да и правда ли еще все это? Ей что-то больно не верилось этой генеральше, в отношении которой у нее еще с детства закралось антипатичное чувство. Она и теперь как-то невольно чуяла, что не быть ничему доброму из этой разлуки, из этой внезапной перемены жизни. Но- делать нечего: в слезах, почти без чувств, почти совсем больную положили ее в генеральскую карету; дверца захлопнулась, и колеса грузно потащились по клейким колтовским грязям.

У ворот стояли двое стариков. Пелагея Васильевна дрожала как в лихорадке и бессмысленно глядела по сторонам каким-то убитым, пришибленным взглядом; Петр Семенович смотрел во след удалявшейся кареты и долго еще осенял ее крестными знамениями. Соседи выглядывали из окон и форточек, делая догадки и соображения: что бы это такое могло у сизоносых случиться?

XVI

БЛАГИЕ НАМЕРЕНИЯ

Делами князей Шадурских заправлял некто Полиевкт Харлампиевич Хлебонасущенский, надворный советник и кавалер двадцатилетнего беспорочия и ордена святого Станислава третьей степени. Толстенький старец был многоученый энциклопедист по части сутяжничества, крючкотворства, стряпчества, фанатизма, администратизма и тому подобных высокопрактических предметов. Делишки свои обделывал необыкновенно тонко и кругло. Поступил к Шадурским непосредственно после Морденки и в течение двадцатилетнего бескорыстного служения интересам княжеской фамилии исподволь сколотил себе капитальчик тысяч во сто. Княжеская фамилия во многих критических казусах обращалась непосредственно к Полиевкту Харлампиевичу, который и ссужал ее из собственного кармана самым благодушнейшим образом, зная, что первые деньги, проходящие прежде всего через его собственные руки, первому ему же и пойдут в уплату. Он был знаком со всем светом, ибо в каждом провидел "нужного человека", который- рано ли, поздно ли- на что-нибудь да пригодится. Любил слушать конюшенных и почтамтских певчих, из храмов же предпочитал- Казанский. В мире искусства отдавал преимущество высоким трагедиям, с большой похвалой относился о "Жизни игрока", "Велизарии" и "Руке всевышнего", которая отечество спасла, не без гордости присовокупляя при этом, что во время оно даже лично знавал Нестора Васильевича Кукольника и многих сочинителей. Из газет любил "Пчелку"; ездил по городу не иначе как в дышле, на паре рыженьких шведок, в широких крытых пролетках, именуемых обыкновенно "докторскими", иногда давал "нужным людям" обеды, на которых по преимуществу красовался цвет губернского правления, управы благочиния и надворного суда. В заключение можно прибавить, что Полиевкт Харлампиевич был человек необыкновенно мягкий, приветливый, сладостно улыбающийся, с чувством руки пожимающий и самый ревностнейший христианин.

Вскоре после известного уже читателю происшествия с Юлией Николаевной Бероевой Полиевкт Харлампиевич появился на секретной аудиенции в приемной Амалии Потаповны фон Шпильце. Он был прислан с весьма немаловажным поручением от самой княгини Татьяны Львовны, которая возложила на него это поручение, зная его тонкие дипломатические способности.

Причина, вызвавшая таковую секретную миссию, была нижеследующего рода.

Молодой князь Шадурский, выиграв с Петьки пари, заключавшееся в ужине у Дюссо, и поставив для этого на карту честь и судьбу женщины, на некоторое время успел удовлетворить свое самолюбивое тщеславие, а затем- снова обратился к баронессе фон Деринг, за которой неукоснительно продолжал ухаживать и его расслабленный батюшка.

Все это крайне досаждало княгине Татьяне Львовне и повергало ее в немалую печаль. Не говоря уже о том, что она замечала порою двусмысленные, иронические взгляды, которые кидались иногда на двух соперников и которые до глубины души пронзали ее чуткое самолюбие, княгиня Татьяна Львовна имела еще другую, более практическую и тяжеловесную причину боязни за поведение ее сына относительно баронессы фон Деринг. Расслабленный гамен почти совсем не занимался делами, сын его точно так же: они умели только подписывать векселя да поручать Полиевкту Харлампиевичу Хлебонасущенскому, чтобы он откуда бы то ни было достал им денег. Одна только княгиня понимала настоящее положение дел, существенно интересовалась им и изыскивала всяческие средства, лишь бы извернуться и поддержать достоинство и кредит Шадурских в обществе. Задача была нелегкая, стоившая княгине многих горьких минут и размышлений. Но чем более размышляла она, тем неотразимее приходила к заключению, что единственное спасение состоит в женитьбе князя Владимира на Дарье Давыдовне Шиншеевой. Это был бы исход, не компрометирующий ее сына, за которого теперь приходилось почти каждый месяц то там, то здесь уплачивать весьма значительные суммы. Князь не хотел убедиться никакими резонами, считая решительно невозможным посократить свои широкие потребности, то и дело давал новые векселя, занимал деньги- и деньги необыкновенно быстро проскользали между его рук, уподобляясь воде, в решето наливаемой. Татьяна Львовна неоднократно приступала к нему с решительным объяснением, тщетно усиливаясь втолковать в эту голову весьма некрасивое и опасное положение семейства, если дела будут продолжаться таким образом; но князь Владимир как назло ничего не хотел ни слушать, ни понимать.

- Э, полно, maman! попович выручит! он ведь немало накрал у нас денег,- возражал он ей обыкновенно с изумительной беззаботностью.

- Женись,- настаивала княгиня.- Не все ли равно тебе? Женись поскорее!

- На ком это? на уроде?

- Тут уж нечего думать о красоте: красоту можно всегда найти и потом, а денег не найдешь.

- Урода я приберегаю на после, comme dessert, pour la bonne bouche*, когда уж совсем плохо придется; а пока еще кредит мой держится- слуга покорный!

* Как десерт, на закуску (фр.).

- Но ты нисколько не думаешь о нас,- что с нами-то будет тогда?

- Ну, тогда об этом и подумаем.

- У тебя нет ни жалости, ни сыновнего чувства,- укоряла княгиня со слезами материнского чувствительного огорчения,- ты рассуждаешь, как эгоист!

- А что ж, эгоизм- дело недурное,- отшучивался князь Владимир, нимало не поддаваясь на практические доводы своей матушки.

- Если так- так знай же!- попробовала она пустить в ход тяжеловесную угрозу.- Ты вынудишь меня и отца опубликовать тебя в газетах, что мы по твоим векселям не плательщики.

Но князь не смутился.

- Mersi pour le scandale*,- хладнокровно поблагодарил он,- только знайте и вы, что может из этого выйти. Во-первых, вы замараете мою репутацию, как порядочного человека; во-вторых, испортите мою карьеру: в-третьих, окончательно подорвете свой собственный кредит; в-четвертых, на брак с уродом нечего уж будет и рассчитывать после такого милого скандала et enfin- que dira le monde?**

* Спасибо за скандал (фр.).

** И наконец- что скажет общество? (фр.)

Княгиня, и без этого объяснения понимавшая всю силу столь неотразимых аргументов, увидела, что придуманная ею угроза не попала в цель, и окончательно упала духом.

Да, впрочем, и было отчего. Она знала и видела, что главная причина беспутных трат- баронесса фон Деринг, которой в Петербурге не особенно-то посчастливилось: она не попала в сливки высшего общества и осталась в молоке, то есть в том свете, который составляет слой, лежащий непосредственно под густыми сливками, и к которому, между прочим, принадлежал дом Давида Георгиевича Шиншеева. Так было относительно сливок женского рода; сливки же рода мужского считали даже за некоторую модную честь быть принятыми в кружок баронессы. Она рассчитывала, что будет введена в высшее общество при посредстве княгини Шадурской, но сильно ошиблась в расчете. Княгиня, кажется, скорей бы удавилась, чем решилась бы на такой подвиг в отношении женщины, затмевавшей ее красотой,- женщины, которую она считала своею соперницей во всем, которую ненавидела от всей души и, наконец, благосклонности которой добивались два слишком близкие ей человека- муж и сын. Все это ставило между ними неодолимые преграды относительно ввода в высшее общество. С другой стороны- этому помешала ассоциация Бодлевского и Коврова. Для действия на сливки прекрасного пола ассоциация имела гораздо более полезного агента в лице графа Каллаша, чем в лице Наташи. Прекрасная женщина нужна была для действия на сливки пола непрекрасного, которые, будучи у ее ног, тем удобнее могли попадаться в руки ассоциаторов. Для этого требовалось положение несколько изолированное, независимое, которое трудно сохранить женщине, попавшей в тесный кружок сливок, где каждое действие ее могло подвергаться строгому, беспощадному контролю явных приятельниц- тайных завистниц и соперниц. Наташе весьма удобно было разыгрывать видные роли между сливками за границей, где она действовала одна, с Бодлевским; в Петербурге же, с образованием ассоциации, ей предстояло быть в одно и то же время и светскою женщиной, и необыкновенно тонкой куртизанкой, то есть вечно плыть между Сциллой и Харибдой- положение далеко не из легких; но того требовали ближайшие интересы ассоциации. Она держала себя таким образом, что светская молва никому не могла приписать титул ее любовника, а между тем, благодаря своему исключительному, "эмансипированному" положению и тонко-завлекательному кокетству, Наташа могла всем и каждому подавать эту сладкую надежду. Короче сказать, ее ловкое воженье за нос имело результатом только ущерб для карманов непрекрасной половины сливок аристократических и финансовых. Она составила свой собственный круг, в котором блистали всевозможные титулованные имена мужчин, и между ними- оба Шадурские. Кроме того, что каждый из ее знакомых проигрывал ей в карты (игру баронесса всегда затевала у себя как бы экспромтом, от нечего делать), и проигрывал весьма значительные куши, она ухитрялась с одного и того же вола драть по две и даже по три шкуры. Мы уже сказали, что почти каждый из этих господ льстил себя тайной надеждой добиться ее благосклонности. На этой-то струнке и играла под сурдинку опытная баронесса. Поводом обыкновенно служил какой-нибудь уединенный визит, интимный прием с глазу на глаз в своем будуаре и, как бы невзначай, между прочим, ловкий подвод разговора на временно затруднительные обстоятельства, сводящиеся к невозможности уплаты по каким-нибудь пустячным счетам (тысячи в три, в пять, а иногда и более). Предупредительный искатель обыкновенно с любезностью предлагал услуги своего кармана; баронесса награждала за это милым пожатием руки, обворожительным взглядом и после некоторого колебания соглашалась на предлагаемый ей "заем", прося только, чтоб эта приятельская услуга осталась в тайне. Искатель, конечно, самым искренним образом давал свое слово и уезжал, вполне уверенный, что получил новый шанс к крепким бастионам ее сердца. Стоило, например, баронессе заметить, что ей очень нравится какая-нибудь драгоценная вещь, виденная ею в таком-то магазине,- и очень часто случалось, что дня через два эта самая безделушка являлась на ее камине или туалете, незаметно поставленная туда, в ожидании будущих благ, рукою предупредительного обожателя. Оба Шадурские были одними из самых ревностных ее данников. Татьяна Львовна все это знала и потому вполне справедливо опасалась за свое состояние, ибо в течение одной только зимы батюшка с сыном починали уже тратить пятнадцатую тысячу на прихоти очаровательной акулы- а что же предстоит еще дальше, если дела пойдут таким образом! Княгиня, конечно, могла бы принять более энергические меры, то есть секретно попросить влиятельных людей о временном удалении сына из Петербурга по каким-нибудь подходящим поручениям, хоть о срочном переводе его на Кавказ, а расслабленного гамена увезти, по совету докторов, лечиться за границу, но... участь ее собственного сердца препятствовала употреблению столь энергической меры: образ Владислава Карозича (Бодлевский тож) слишком нежно царствовал в этом сердце и парализовал собою всякие решительные начинания. Ведь это уж, может быть, последний... последний! и- как знать?- отыщется ли кто-нибудь еще, равный ему по достоинствам и положению, кто бы согласился впоследствии вступить в амплуа поклонника ее увядшей красоты?

Стало быть, об энергических мерах нечего и думать, а надо поискать другие, более удобные, которые привели бы к желанным утешительным результатам.

Княгиня знала дилетантскую слабость своего сына к женщинам. Она понимала, что отвлечь его от баронессы может только одна женщина, которая бы явила собою какие-нибудь новые, оригинальные стороны, могущие служить контрастом качествам баронессы, но контрастом столь же обольстительным и завлекательным, как и эти качества. Словом, требовалось увлечение в другую сторону; и его-то предстояло отыскать в возможно скором времени.

Среди таких размышлений однажды застал княгиню Полиевкт Харлампиевич Хлебонасущенский, явившийся к ней доложить о весьма затруднительном обстоятельстве: по двум векселькам молодого князя надо было произвести плату в три тысячи рублей серебром, да кроме того их сиятельство призывали его, Хлебонасущенского, с требованием взаймы четырех тысчонок, которых, как перед истинным богом, нельзя достать.

- Да скоро ли же этому конец?- вспылила княгиня, выслушав представление управляющего.- Куда же поглощаются все эти деньги?

- Вашему сиятельству уж небезызвестно, куда именно,- хитростно ухмыльнулся Полиевкт Харлампиевич, прилизывая ладонью свои височки,- все туда же-с... Конечно, их сиятельство прихоть свою тешат: говорят, что изволили госпоже баронессе в карты проиграть... Оно известно, долг обязательный, а только нашим-то делам тяжеленько становится: не вытянем, матушка, ваше сиятельство, как перед истинным говорю,- не вытянем, потому- квинту натягиваешь, натягиваешь, она тебе пищит, пищит, да и лопнет.

- Я придумала средство- может быть, подействует... слышала я, что тут есть одна особа, которая может помочь... Посоветуемся,- предложила Татьяна Львовна- и вследствие этого совещания Полиевкт Харлампиевич Хлебонасущенский отправился на секретную аудиенцию к Амалии Потаповне фон Шпильце.

- Я беру большое участие в молодом князе,- говорил он ей,- потому как я знал его еще вот эдаким (примерное указание на аршин от полу), так мне известен вполне его характер... Молодой князь нисколько не жалеет себя, здоровью его вред наносится, а родители сокрушаются, в особенности ее сиятельство. А мне, по моей близости к их семейству, поручено, так сказать, спасение молодого князя. Спасение может произойти от особы прекрасного пола, которая сумела бы на время развлечь их душу... Только надо все это обделать как можно политичнее... Княгиня уж не останется в долгу насчет благодарности... А вам, изволите ли видеть, ваше превосходительство, нужно девицу юную, непорочную, богобоязненную, так сказать, и притом образованную- чтобы, значит, для молодого князя новость в этом предмете была...

Генеральша подумала, сообразила и дала обещание исполнить просьбу Полиевкта Харлампиевича, предварив его, что в случае удачи нужно будет дать за труды три тысячи серебром. Полиевкту Харлампиевичу внутренно очень не понравилась такая почтенная сумма, однако он отвечал, что за этим дело не станет, только, как человек пунктуальный и сообразительный, почел нужным осведомиться, что именно следует разуметь "удачей" в настоящем разе. Амалия Потаповна пояснила, что, по ее разумению, удача будет заключаться в том, если князю понравится избранная ею особа и он обратит на нее существенное внимание. Полиевкт Харлампиевич сообщил, что и по его личному разумению под удачей следует понимать то же самое, и откланялся, заявив надежду, что ее превосходительство не оставит его своим посильным содействием, ибо чрез то самое она поможет совершению даже очень доброго дела насчет спасения жизни молодого человека.

На другой день Амалия Потаповна поехала в Колтовскую.

XVII

В ТЕАТРЕ

Большой театр был полон. Зала горела тысячью огней, радужно игравших в хрустале огромной люстры. Все ярусы лож представляли непрерывную пеструю шпалеру женских головок и нарядов. Если бы наблюдатель захотел проследить по выражениям этих лиц те чувства, которые пробуждают в этих душах звуки итальянской оперы, то увидел бы он слишком большую разницу между низом и верхом огромной залы. В бенуаре и бельэтаже- выставка пышных куафюр, открытых плеч, блестящих нарядов... Одни физиономии блещут бесцеремонным, гордо-самоуверенным нахальством- это оперная принадлежность самых модных, гремящих камелий. Здесь господствует слишком большая открытость бюста, рук, плеч и спины. Здесь из каждой безделки, из каждого брильянтика, ленты, кружевной оборки так и выглядывают убитые на них и нетрудно доставшиеся тысячи. Другие физиономии носят характер элегантной скромности и невозмутимого достоинства римских матрон; они так и стремятся изобразить, будто наслаждаются звуками, но- увы!- внимательный глаз наблюдателя непременно подметил бы, что наслаждение это не истинно сердечное, а деланное, фальшивое, сочиненное, ибо так уже надлежит, так "принято", что хотя бы мы и ничего, кроме страусовой польки, в музыке не смыслили, но, находясь в числе абонентов итальянской оперы, обязаны изображать наслаждение мотивами Россини и Мейербера. Эти физиономии принадлежат Дианам большого света и представительницам золотых мешков.

Переведите свой бинокль ярусом выше- и вы явно придете к заключению, что женские личики как бы говорят своими взглядами:

"И мы тоже абонированы в итальянской опере, потому что и мы тоже принадлежим к порядочному обществу".

Это- ярус блаженного самообольщения и бюрократически превосходительных самолюбий. Наряды что есть мочи стремятся подражать бельэтажу и уравняться с ним.

Подымайте бинокль выше и выше- и глаза ваши проследят сознательное внимание к музыке, сознательное наслаждение ею. Ложи переполнены зрителями, глаза и шеи тянутся к сцене, в куафюрах отсутствие пышности, в нарядах господство черного и серого цветов; на физиономиях все менее и менее написано дутых претензий,- вы начинаете мириться с оперой, вы приходите к мысли, что здесь не исключительно только выставка волос, бюстов, нарядов и косметик. Но закиньте совсем свою голову, чтобы узреть тропические страны горных мест, где самой судьбой предназначено быть блаженному раю,- и, боже мой, какой искренний, увлекательный, юношески пылкий восторг прочтете вы на лицах этих студентов, кадетов, бедненьких чиновников, гувернанток, учениц консерватории! Вы увидите уже ясно, что не внизу, а вверху помещаются истинные дилетанты и настоящие, искренние ценители музыки, и тем смешнее, тем жалче покажутся вам роскошно-комфортабельные нижние ярусы.

В изображаемый нами вечер особенное внимание элегантных рядов партера привлекали две ложи. Одна приходилась почти против другой, с тою только разницей, что одна принадлежала бельэтажу, а другая- литерная- приходилась ярусом выше. Из обеих выглядывало по прелестной женской головке, на которые в антрактах были устремлены почти все бинокли черных фраков и блестящих мундиров.

Обе вполне прекрасны, неподдельно свежи, неподдельно молоды, чего- увы!- никак нельзя было сказать про тех Аспазий бельэтажа, которые молодость покупают в косметических магазинах и скорее годятся на амплуа театральных Мегер, чем на роли Фрин и Лаис нашего времени.

- Кто эта особа?- спрашивали в партере, указывая на головку бель-этажа.

- Как! вы не знаете?.. О, barbare!* да где живете вы после этого?! Не знать хорошенькой женщины в Петербурге!.. Это- танцовщица, mademoiselle Брав...

* Варвар! (фр.)

- А чье она приобретение, чья собственность?

- Князя Желторецкого.

- Il n'a pas un mauvais gout, le prince!*

* У князя не дурной вкус! (фр.)

- Да вот и он... Глядите, входит в ее ложу...

- Гм... а ведь недурно быть обладателем такой женщины?

- Еще бы! А вы слыхали, какой он ей праздник задал?..

- Magnifique, mirobolant!*

* Великолепно, восхитительно! (фр.).

- А там кто такая? вон, видите- в литерной? Une tete de Greuse*,- говорили, указывая на другую головку.

* Головка Грёза (фр.).

- А! в самом деле, это совсем новинка!.. Кто она? с кем она? Кто знает?

Но о последней никто в партере не мог сообщить надлежащих сведений. Между тем впечатление было произведено весьма заметное- новинкой заинтересовались.

- С нею кто-то есть, однако,- продолжались партерные наблюдения,- кажется, дама,- постойте-ка, поглядеть, что ли, в бинокль...

- Ба! да это известная генеральша!.. Ну, так и есть: она!

- Она? те-те-те... Стало быть, дело в купле и продаже.

- Разумеется, так!

- Понимаем...

И говор в таком роде расходится далее, по всему партеру.

Общее впечатление, производимое двумя головками, не бесследно отразилось на молодом князе Шадурском. Самолюбие его, привыкшее сознавать в себе чувство постоянного первенства, тотчас же засосал неугомонный червячок. Молодая, почти девочка, mademoiselle Брав являла собою слишком разительный контраст с теми блеклыми женщинами, которые давно уже не представляли ничего нового для князя и людей его категории. Отношения ее к Желторецкому показались Шадурскому чем-то новым, оригинальным и потому уже привлекательным. Желторецкий был его товарищ и даже весьма сильный соперник в общественном положении, поэтому князь Владимир втайне очень его недолюбливал. Теперь же, видя в театре всеобщее внимание к ложе бельэтажа, слыша этот говор, расточавший похвалы молодой девушке, подле которой в одном из антрактов появился сам Желторецкий, тогда как никто, кроме его, не переступал за порог той ложи,- князь Владимир поддался сильной досаде, подстрекнувшей в нем ревнивые домыслы: "Зачем, дескать, он, а не я первый, выдумал эту штуку? Зачем я несколько месяцев понапрасну торчу у баронессы фон Деринг, тогда как по своему положению мог бы, даже должен иметь свою собственную любовницу, о которой бы все говорили, любовались и завидовали мне?"

Сама судьба являлась на помощь молодому князю. Он не упустил из виду и литерной ложи, где сидела другая, никому не известная, но точно так же всеми замеченная девушка, за которою вырисовывался силуэт генеральши фон Шпильце.

"А чем черт не шутит?"- решил сам с собою Шадурский и тихо удалился из партера.

XVIII

СТРАНА ФАНТАСТИЧЕСКАЯ, НО БЕЗ ПРИМЕСИ ИДИЛЛИИ

- Eh bien, calme-toi, calme-toi, mon enfant, mon petit bijou!..* Ну что ж, ну, зачем плакать?- нежно утешала генеральша фон Шпильце на пути из Колтовской, увозя в карете рыдающую Машу.- Вить я тебе тетенька, родной тетенька, я ж тебе люблю, mon ange!** У меня хорошо тебе будет.

* Ну, успокойся, успокойся, дитя мое, моя дорогая! (фр.)

** Мой ангел! (фр.)

Но Маше как-то противны были эти ласки.

- Зачем, зачем вы увезли меня оттуда?- рыдала она.

- А что ж, нельзя иначе; мы вместе жить будем; старики приходить будут, и мы до стариков приезжать будем,- объясняла Амалия Потаповна.

Последнее обещание несколько утешило молодую девушку, так что она уже гораздо спокойнее доехала до квартиры генеральши.

Эта роскошная лестница, швейцар, цветы и вся обстановка великолепного жилища г-жи фон Шпильце произвели сильное и новое впечатление на Машу: она еще в жизнь свою не видала ничего подобного, ибо вообще о роскоши и богатстве составила себе смутное понятие только по книжкам. Генеральша показала ей предназначенную для нее комнату во втором отделении своей квартиры- и комната эта после бедной девической кельи показалась Маше верхом изящного комфорта. Тотчас же по приезде было послано вниз за модисткой, которая сняла с Маши мерку и принесла целый выбор шляпок, манто и прочих нарядов.

Маша дивилась и не верила глазам своим, не понимая даже, почему все это вдруг так случилось и зачем, по какой причине все это внезапно является к ее услугам только теперь, тогда как до этой минуты она должна была жить в бедном колтовском домике. Что все это значит? и неужели генеральша ей родная тетка, и кто были ее настоящие родители, где они теперь?- допытывала она самое себя- и ни на один из множества подобных вопросов не могла доискаться положительного ответа, ибо генеральша очень коротко, хоть и весьма нежно сказала ей: "Так нужно было",- и затем, посредством нового притока ласк, отстранила дальнейшие объяснения.

Обеденный стол был накрыт только для двоих, но сервирован так великолепно, что бедной девушке не шутя показалось все это каким-то сном, фантастической сказкой- начиная от массивных серебряных канделябр, от хрустальной вазы с дорогими фруктами и кончая блюдами, которых она никогда еще не едала. Маша едва прикасалась до кушанья (ей было не до еды), но чувствовала, что простому кулинарному искусству Пелагеи Васильевны далеко до этих артистических поварских произведений.

В доме генеральши поражало Машу все, что ни попадалось на глаза,- все для нее казалось новым, невиданным, заставляло вглядываться, размышлять и в первые минуты настолько рассеяло, что тоска разлуки и воспоминание о Поветиных примолкли в ее сердце. Наплыв ощущений, испытанных ею в течение этого дня, был слишком велик и разнообразен, так что ей необходимо надо было успокоиться. Генеральша проводила Машу в ее комнату и спросила, не хочет ли она почитать что-нибудь? Маша согласилась. Амалия Потаповна прислала ей французский роман- одно из тех произведений, которые завлекательно действуют на молодое воображение, раскрывая перед ним заманчивый мир сладострастных образов и ощущений, и незаметно, капля за каплей вливают соблазнительный яд в свежую, ко всему чуткую душу.

Амалия Потаповна в своей сфере была тонким и опытным стратегиком. Роман действительно увлек молодую девушку, так что она безотчетно поддалась нравственному обаянию тех инстинктов, на которые жгуче действовали эти страницы, необыкновенно быстро и жадно поглощаемые ею. Генеральша несколько раз осторожно, на цыпочках, подходила к ее двери, заглядывала в замочную скважину и каждый раз отходила необыкновенно довольная собою: медикамент действовал- девушка читала.

Часу во втором ночи она закрыла книгу, кончив последнюю страницу, и с сладким чувством необыкновенной истомы и неги, улыбаясь, потянулась на своей новой, эластически мягкой постели, ощущая холод чистого батистового белья.

Она закрыла глаза- и в разгоряченном воображении ее соблазнительно зареяли картины только что конченного романа, туманно проносилась целая вереница сцен и образов, из которых каждый вводил молодую девушку в новый, неизведанный ею мир, раскрывая его заманчивые тайны. Ею овладело какое-то странное чувство, странное состояние нервов, так что случайное прикосновение своей же руки к собственному телу заставляло ее как-то электрически вздрагивать и испытывать в эти минуты такого рода небесприятное ощущение, как будто прикасалась и гладя поводила по телу не ее собственная, а чья-то другая, посторонняя рука. Маша крепко обняла свою подушку, прильнув к ней пылающей щекой, и через минуту заснула под неотразимым веянием тех же образов и ощущений.

Проснулась она рано, в комнате было еще темно, только ночная лампа чуть мерцала потухающим светом. Нервы ее поугомонились, и тут-то, в этой предрассветной тишине, напало на нее раздумье. Ей показалось чуждою, холодною, неродною эта роскошная комната,- как будто какая тюрьма, неприветно огородили ее эти оклеенные дорогими обоями стены,- и на Машу напал даже страх какой-то. Представилось ей, что ее навеки разлучили с Петром Семеновичем и Пелагеей Васильевной, что она уж больше никогда их не увидит- и сердце ее мучительно сжалось. "Зачем это она прислала мне вчера такую книгу? Я никогда еще таких не читала,- подумалось ей между прочим.- Что это, хорошая или дурная книга? Отчего это вчера мне было так приятно читать ее, а сегодня как будто стыдно?.. как будто совесть мучит? Отчего я боюсь этой женщины- все какою-то недоброй кажется она мне... Какая моя жизнь здесь будет, что-то предстоит мне тут?"- раздумывала Маша, и чем больше вдавалась она в такие мысли, тем безотраднее представлялись картины этой будущей жизни. Становилось тяжело на душе, подступали слезы. Маша встала с постели, бросилась на колени и долго молилась, без слов, без мысли- одним немым религиозным порывом.

Легкий скрип двери вывел ее из этого экстаза. Она чутко вздрогнула и оглянулась: на дворе уже совсем светло, а у порога стоит горничная генеральши и объявляет, что их превосходительство уже встали, ждут кофе пить и просили поскорее одеваться, чтобы ехать вместе с ними в Колтовскую.

Все сомнения Маши мигом рассеялись, комната снова казалась приветливой и светлой, жизнь такой легкой, веселой, генеральша такой доброй, хорошей женщиной- даже полюбила ее Маша в эту минуту- и она, быстро вскочив с колен, набросила на себя утренний пеньюар, несколько сконфузясь при мысли, что посторонний человек подглядел ее молитву.

Свидание со стариками необыкновенно весело и счастливо настроило Машу на нынешний день. В первый раз в своей жизни она с таким сладостным трепетом подъезжала к родному деревянному домику, в первый раз обнимала такими крепкими объятиями дорогих ей людей. Генеральша уверила, что станет каждую неделю привозить ее в Колтовскую- и Маша была уже вполне счастлива одним этим обещанием. Немного взгрустнулось ей только тогда, когда поднялась наверх, в свою покинутую комнату, где и зеркальце, и Наполеон с бонбоньеркой, и стол с семенами стояли по-прежнему и, казалось, так приветливо глянули ей навстречу.

"Все по-старому... одной меня только нет!"- подумала Маша и смахнула рукой выкатившуюся на ресницы слезку. Несколько вещиц она взяла с собою, на память о прежней жизни.

Потом рысаки генеральши помчали ее по Невскому проспекту, который кипел экипажами и пестрым гуляющим людом. Маше редко доводилось посещать Невский, так что теперь она с детским наслаждением высовывала головку в каретное окно и любопытно оглядывала встречные предметы. Генеральша завезла ее в кондитерскую Rabon и купила конфет в дорогой бонбоньерке; потом заехали они в два-три роскошные магазина, где Амалия Потаповна приказала завернуть для Маши несколько ценных туалетных безделушек, а по приезде домой их ожидал уже по-вчерашнему сервированный стол, которому на сей раз счастливая девушка оказала гораздо более существенного внимания. Роскошно отделанное платье, принесенное ей к вечеру из магазина, и объявление генеральши, что они вместе поедут в театр, в итальянскую оперу, довершили ее неописанный восторг. Маша еще никогда не бывала в театре.

Когда она из полуосвещенной аван-ложи вступила в залитую яркими огнями залу, то даже попятилась назад, даже испугалась чего-то- столь поразил ее весь этот блеск, громадость размеров театра, копошащийся внизу партер и ряды лож, унизанные зрителями. О звуках нечего уже и говорить. Музыка и голоса, в сочетании с оптическим обманом декораций и блестящими костюмами, произвели на нее такое сильное впечатление, что она млела и замирала в переливах этих мелодий, считая все происходящее перед ее глазами волшебной грезой из какого-то фантастического мира. Сердце сладко и трепетно занывало в груди, яркие образы прочитанного вчера романа с новою силой восстали в ее экзальтированном воображении, и в эти мгновенья впервые сознательно захотелось ей жить, чувствовать, любить,- любить всею душою, всею волею, всем существом своим.

Дверь в ложу осторожно приотворилась, и в ней показался красивый молодой человек в блестящей военной форме.

- Князь Шадурский,- отрекомендовала его генеральша восторженной и смущенной девушке.

XIX

КОНВЕНЦИЯ

- Ты, Marie, слушай, а я выйду, мне жарко,- наклонилась к ней Амалия Потаповна спустя минуты две после рекомендации и, кивнув из-за спины ее Шадурскому, удалилась вместе с ним в аван-ложу.

- Н-ну?.. Was sagen sie denn dazu, mon prince?*- обратилась она к нему с улыбкой.

* Что вы скажете теперь об этом, князь? (фр.)

- Кто это с вами?- спросил он шепотом.

- C'est mon eleve...* А вам нравится?

* Это моя воспитанница. (фр.)

- Влюбиться готов.

- Ого!.. так скоро?.. Eh bien, pourquoi pas?*

* Хорошо, почему нет? (фр.)

- Да верно уж влюблен кто-нибудь раньше?

- Personne, mon prince, personne!*

* Никто, князь, никто! (фр.)

- В самом деле? Так ведь я готов влюбиться надолго- matrimonialement*.

* По-супружески (фр.).

- Comme de raison*.

* Разумно (фр.).

- А условия?

- Avant tout- la modestie: das ist ein edles Madchen, et surtout- une innocence irreprochable*.

* Прежде всего- скромность: это честная девушка, и главное- безупречная невинность (фр.).

Глаза Шадурского блеснули тем удовольствием, в котором проявляется достигаемое удовлетворение самолюбия. Эффект, произведенный танцовщицей Брав, подстрекнул его во что бы то ни стало самому добиться того же: "Пускай, мол, и у меня будет женщина, которая станет производить такой же эффект своей молодостью, своим именем моей любовницы; пускай и мне завидуют, как этому Желторецкому!" Одного подобного побуждения было уже совершенно достаточно для того, чтобы князь Владимир стал преследовать вновь загоревшуюся мысль, позабыв все остальное.

- Итак, ваши условия?- повторил он генеральше.

- Условия?.. Ich habe schon gesagt*.

* Я уже сказала (нем.).

- Как, только-то и всего?- изумился Шадурский.

- Н-ну, што ишо там?.. Vous voulez en faire votre maitresse, n'est ce pas?*

* Вы хотите ее сделать вашей любовницей, нетак ли? (фр.)

- Понятное дело.

- Ну, и коншин бал!

- А ваш гонорар?

- Фуй... за кого вы меня берете?- оскорбилась генеральша, то есть сделала вид, будто оскорбилась, ибо гонорар был обусловлен уже заранее, в разговоре с Полиевктом Харлампиевичем Хлебонасущенским. В подобных подходящих обстоятельствах генеральша любила иногда изображать собою женщину в некотором роде добродетельную и благородную.

* * *

Наступил антракт. Маша появилась на пороге аванложи. Ее глаза блистали тем живым восторгом, которому поддается чуткая душа под обаянием музыкальных звуков. На лице играла улыбка- это лицо все сияло, все улыбалось, дышало полною жизнью и ярко говорило о том счастии, о тех новых ощущениях, под обаянием которых она ходила целый день и которые шли для нее crescendo и crescendo*. У нее закружилась голова. Прислонясь рукой к дверному косяку, она чувствовала во всем теле какую-то истомную слабость, какое-то легкое качание, будто пол под нею плавно колыхался, и Маша крепче держалась за косяк, потому- ей казалось, что сейчас силы оставят ее и она упадет. Полуоткрытые глаза блуждали по малиновым бархатным драпировкам аван-ложи, мимоходом скользнули по зеркалу- и Маша не без самодовольного удивления заметила, что она никогда еще не была так хороша собою, как сегодня, как в эту минуту.

* Все сильнее и сильнее (увеличиваясь и увеличиваясь) (фр.).

"Любить, любить надо!"- смутно шептало ее сердце, как будто кто другой переселился в ее душу и говорил ей оттуда эти слова. "Любить, любить надо!"- вслед за своим сердцем повторяла Маша почти бессознательно, чуть слышным шепотом, и невольно как-то остановила глаза на молодом человеке, который тоже не спускал с нее пристального взора и видимо любовался ею.

В ложу вошли двое старикашек- люди высокосолидные и высокозначительные, что било в нос каждому с первого же взгляда на их наружность. Один был гражданин, а другой- воин, и оба в сложности имели за сто тридцать лет.

- Ah, merci, merci, madame!- заговорил один из них сладостно-разбитым, дрожащим голосом, поминутно хихикая.- Vous etes si aimable, si spirituelle!.. Je ne puis oublier jusqu'a presant cette nuit athenienne, que vous nous avez donnee... кхе, кхе, кхе!.. Quelles femmes superbes! Et quelles formes antiques a cette petite poularde de Pauline!*

* Вы столь любезны, столь остроумны! Я не могу до сих пор забыть эту афинскую ночь, которую вы нам устроили... Какие превосходные женщины! И какие античные формы у этой маленькой пулярки Полины! (фр.)

Но вдруг, заметив присутствие молодого Шадурского, в некотором роде "молокососа", старец осекся, немножко сконфузился и тотчас же переменил тон и манеру держать себя: папильон мгновенно преобразился в его превосходительство.

- Кто эта особа... с вами в ложе?- солидно спросил он, указав на стоявшую в дверях Машу, которая хотя и слышала его восторги, но не поняла их по причине полного неведения касательно прелестей этой nuit atheneinne*, приводившей в такой экстаз почтенного старца.

* Афинской ночи (фр.).

- Моя племянница Marie,- представила ее Амалия Потаповна.- Барон фон Шибзик, граф Оксенкопф,- указала она затем на обоих старцев.

Маша поклонилась.

"Какие у нее все важные знакомые, все графы да князья, и на визитных карточках в гостиной все больше знатные фамилии",- подумала она в простоте сердечной.

Дрожащий барон подошел к ней и, сладко щурясь, отечески потрепал по ее свеженькой щечке. Через минуту оба старца, так неожиданно стесненные присутствием "молокососа", удалились из ложи, весьма недовольные тем, что нигде проходу нет от этих мальчишек, забывших всякое почтение и дисциплину. Шадурский же, со своей стороны, остался, напротив, необыкновенно доволен появлением старцев, ибо понял причину, приведшую их сюда.

"Значит, она в самом деле замечена всеми, если уж и эти две подагры не задумались притащиться во второй ярус",- решил он сам с собою и обратился к молодой девушке совсем бесцеремонным, дружеским тоном:

- А мы с вами, mademoiselle Marie, надеюсь, будем хорошими друзьями, потому что отчасти даже родственники... Я тоже несколько довожусь племянником вашей тетушке.

- Ах, какой повес! ах, какой повес!- закатив жирные глазки, качала головой генеральша.- Marie, il est amoureux deja!.. Je vous felicite!*- пошло вздохнула она.

* Мари, он влюблен уже! Поздравляю вас! (фр.)

Девушка сконфузилась и потупила глаза. Пошлость генеральши врезалась каким-то непрошеным диссонансом в ее светлое, поэтическое настроение. "Любить... его бы можно любить, да зачем она говорит об этом?"- мелькнуло у нее в голове.

- Marie,- снова обратилась к ней Амалия Потаповна,- князь предлагайт нам катиться на тройке- за город, а потом к нам ужинать. Ты согласна?

Девушка ответила улыбкой и, воспользовавшись первым аккордом оркестра, удалилась в ложу.

XX

НА БРУДЕРШАФТ

Ночь была славная, синяя, морозная- одна из редких петербургских ночей, где по зимам чаще всего господствует туман и прелая слякоть. Небо искрилось необыкновенно яркими звездами; прохваченный добрым морозцем и потому крепкий и белый, снег хрустел и визжал под полозьями лихого троечника, который с ямщицкими покриками, кругло помахивая кнутом, ухарски заставлял своих серо-пегих выносить широкие, красивые сани- только пар валил столбом, да снежная пыль подымалась из-под копыт, и с какою-то бодрящей приятной колючестью иглы этой блестящей пыли резали зарумянившиеся щеки укутанной Маши, которая сидела рядом с Шадурским. Генеральша, ради простора и спокойствия, выбрала себе переднее сиденье, за спиной ямщика. Петербургские троечники знали молодого князя и, ездя с ним, животов не жалели: потому- барин богатый, на водку красненькую иной раз швыряет- только бы ему, значит, удовольствие предоставить.

Мигом оставили они за собой ярко освещенные улицы, мигом промелькнуло перед глазами мрачно-высокое, угрюмо-громадное здание 4-й части, напоминающее собою какой-то замок или, скорее, тюрьму. Вот и Циммерманов мост на Обводном канале, а в стороне, направо- очень эффектный вид огромной фабрики, представляющей по вечерам славную иллюминацию, когда все пять или шесть этажей ее заблещут длинными рядами газовых огней в многочисленных окнах. Вот и громадная чугунная арка Триумфальных ворот, в просторечии известных под именем "Нарвских трухмальных",- а там, за воротами, уж и городу конец, там уж пошло Петергофское шоссе с нескончаемым рядом дач по обеим сторонам. Кое-где мелькают огоньки... Песни доносятся откуда-то... Тянется обоз с сеном в город... Вот в стороне три цветных фонаря над воротами одной дачи, и с случайным ветром донеслось оттуда несколько аккордов модного вальса... А тройка мчится себе мимо и мимо, обгоняя других попутных троечников, с которыми ямщик перекидывается бойким замечанием или выкриком. И видит Маша, что напихано там, в этих попутных санях, много народу, словно сельдей в бочке, мужчин в шубах и женщин в нарядных капорах- и, надо полагать, очень там весело, потому- слышатся оттуда беззаботный хохот и женский визг и пошленький мотив фолишона. Ничего-то подобного не видала еще Маша- а в этот день, как нарочно, ей суждено было испытывать все новые и новые ощущения. Любо ей было впервые так шибко мчаться на тройке, любо глядеть на это глубоко ушедшее, забрызганное звездами небо, на эти высокие деревья, запушенные свежим инеем и облитые бледным светом месяца, который падал и на дремавшую генеральшу. Надо полагать- она спала от усталости, а вернее, что притворялась спящей. Сердце замирало у Маши от ощущения быстрой езды, дыхание чуть-чуть спиралось от бодрого морозного воздуха, а в ушах звенели лихо подобранные бубенцы- и овладело ею в эту минуту такое широкое, удалое чувство, от которого жизнь неудержимым ключом закипает, восторженная слезка просится на глаза из тяжело переполненного счастьем сердца,- такое чувство, когда душа просит простору, когда человеку птицей хочется быть или так бы вот взять и закричать во всю грудь от этого наплыва светлых, восторженных ощущений, когда, кажись, мира целого мало для того, чтобы высказаться, и хочется всем и каждому броситься на шею, обнять, целовать- до самозабвения, до одури какой-то.

- Господи! как хорошо! как хорошо все это!.. Ночь-то какая славная!- тихо шепчет Маша, закрывая глаза, и слышит, что близко наклонился к ней молодой князь, чувствует, что смотрит он на нее во все глаза- этой радостной красотой любуется. Нашептывает ей что-то внутри, что он красив и молод, что его можно любить, и рисует себе она его черты, все более и более слышит близость его: правую щеку ее холодом опахивает ветер с морозною пылью, а по левой тепло скользит его дыхание. "Вот-вот поцелует... вот поцелует",- трепетно думает Маша, а самое охватывает тревожный страх, боязнь этого поцелуя и в то же время тревожно-застенчивое желание его.

Но князь, на первый раз, был очень скромен.

- Marie, je veux vous faire encore une surprise*,- нежно обратилась генеральша к девушке, когда та по приезде с катанья вошла в залу, переодетая в новый изящный пеньюар, заранее дожидавшийся ее в уборной самой генеральши, по желанию которой и было совершено переодеванье. Она, с видом авторитета, внушила на ухо Маше, что "так следует по вечерам между своими, а перед кузеном и тем более нечего церемониться". Маша была столь много счастлива в этот день, и к тому же пеньюар, как новый наряд, настолько занял ее, что без рассуждений, тотчас же исполнила желание Амалии Потаповны, лишь бы в свою очередь сделать ей что-нибудь приятное.

* Мари, я хочу вам сделать еще один сюрприз (фр.)

- Какой сюрприз?- подняла она свои удивленные глазки.

- Тетушка хочет отпраздновать ваше новоселье,- объяснил за генеральшу Шадурский,- и потому мы будем ужинать в вашей комнате: там уже и стол приготовлен. Вы, стало быть,- наша хозяйка; ведите же нас.

Ужин был действительно превосходный. Генеральша не желала ударить лицом в грязь перед молодым князем и потому, заезжая из театра домой перед катаньем на тройке, успела распорядиться обо всем самым предусмотрительным образом.

Три бокала шампанского, выпить которые она убедила Машу, привели эту последнюю в крайне веселое расположение. Глазки ее заблистали еще ярче прежнего, из пересохших губ порывисто вылетало жаркое дыхание. Она чувствовала жажду, а князь советовал утолять ее шампанским, и Амалия Потаповна вполне соглашалась с его мнением, не забывая сама, для примера и поощрения "племянницы", наполнять свою рюмку. Маша чувствовала себя необыкновенно легко и приятно, она уже без застенчивости болтала с князем и генеральшей, звонко смеялась и пела, вскакивала на стул, со стула на диван, прыскалась водой и бегала по комнате. Шампанское было для нее дело непривычное и потому весьма скоро произвело надлежащее действие.

- Ну, я пойду уже спать, а ты, Marie, занимай кузена,- сказала Амалия Потаповна, грузно подымаясь с места, и поцеловала в лоб молодую девушку.

- Послушайте-ка, ma tante*, мне что-то не хочется ехать домой: лень, да и поздно, прикажите мне там где-нибудь сделать постель,- предложил Шадурский, на что Амалия Потаповна с улыбкой ответила: "Bon"!**- и удалилась из комнаты. Маше после нескольких бокалов шампанского нисколько не показалось странным последнее предложение молодого князя.

* Тетушка (фр.).

** Хорошо (фр.).

Она продолжала прыгать, смеяться и не оказывала особенного сопротивления, когда тот, поймав ее за руки, начинал покрывать их поцелуями; ее очень забавляло, если она успевала выдернуть свою ладонь из-под его губ в то время, как они готовились прикоснуться к ней. Ей весело было с каким-то наивно-грациозным, кошачьим кокетством дразнить молодого человека.

- Послушайте, кузина, мы с вами ведь родня- так выпьемте на брудершафт!- вдруг пришла ему фантазия.

- На брудершафт?.. А что это значит, выпить на брудершафт?

- А вот я вас научу. Это значит, что мы поцелуемся и после этого будем ты говорить. Согласны?

- Нет, не хочу... Ведь это только муж да жена говорят, или брат с сестрою...

- А мы с вами кузены- не все ли равно?

- Ну, выпьемте, пожалуй!.. Как же это?

- А вот как,- объяснил князь, налив два бокала.- Давайте сюда вашу руку...

- Нате хоть обе!

- Нет, надо правую, которая с бокалом. Садитесь ближе ко мне- сюда, на диван.

- Ну, а теперь что?

- А теперь мы скрестим наши руки, как кольцо с кольцом, и выпьем... Пейте, кузина! разом только! разом! да и все до дна- вот так! Молодец, кузина!

Маша выпила залпом и весело засмеялась.

- Теперь я тебе буду ты говорить,- заметил Шадурский.

- "Ты" говорить?.. А я-то как же?

- И ты мне тоже.

- Ах, как это странно- "ты"!.. Владимир- ты... Володя. Воля- ты,- словно сама с собою тихо говорила она в полузабытьи, медленно выговаривая слова и как бы вслушиваясь в гармонию их произношения.- А ведь это хорошо ты говорить!- вдруг с живостью вскочила она с места.

- Еще бы не хорошо! только ты постой, ты сиди- мы еще не кончили наш брудершафт!- притянул он ее к себе за руку.

- Как не кончили; да ведь мы уж на ты?- старалась она вывернуться.

- А целоваться-то- разве забыла?

- Э, нет, я целоваться не хочу... не хочу... и не хочу!

- Мало ли чего ты не хочешь!.. Теперь уж нельзя, теперь надо,- говорил он, насильно обняв ее одной рукой за талию, а другой стараясь повернуть к себе ее головку, которую она порывисто и грациозно то опускала низко на грудь, то вдруг закидывала кверху или отводила в стороны, закрывая ладонями свои смеющиеся губки, чтобы увернуться от его поцелуев, покрывавших уже ее глаза, лоб и шею и щеки.

Наконец ему удалось отвести от лица ее руки, и она, изнеможенная этой борьбой, уже не сопротивлялась более его долгому, впивающемуся поцелую.

Это был еще первый подобный поцелуй в ее жизни, и под неотразимым его обаянием она без сил, без движения, в каком-то чудном забытьи, ощущая все это словно сквозь сон, опрокинулась на державшую ее руку.

Князь чувствовал на этой руке и на своей груди нечастые конвульсивные вздрагивания всем телом молодой девушки, видел томление, разлившееся по ее красивому лицу,- и с видом дилетанта, сделавшим бы честь пятидесятилетнему ловеласу, любовался на свою добычу.

И вот эта добыча чувствует уже, как раскрылся ворот ее пеньюара, ощущает чужую щеку на своем обнаженном плече... болезненное, но бессильное чувство стыда вынуждает у нее последние сопротивления, последние усилия. Она, полная неизвестности о том, что с ней делается, что с ней будет,- без слов, одним только красноречивым взглядом, полным слез, молит его отсрочить роковой миг и старается стыдливо прикрыть свою грудь и плечи.

* * *

Под утро ее разбудили новые ласки любовника. Здесь только она опомнилась и с криком ужаса вырвалась из его объятий.

- Князь... я- бедная девушка... Стыдно!- через силу проговорила она, давя в груди истерические рыдания.

Но князь был не из стыдливого десятка.

- Прочь!.. подите прочь от меня! не подходите!- возвысила она голос, отстраняя его рукою.- Господи, господи! что они со мною сделали! Как я людям-то в глаза погляжу теперь!.. О, какая подлость!.. Несчастная я, несчастная!- и она, рыдая, бросилась на свою подушку.

Князю еще никогда не доводилось быть свидетелем подобной сцены. Он испугался, струсил и, став перед ней на колени, начал просить прощения, уверять в своей любви, клясться, что он все это загладит, говорить, что хочет жениться на ней, и все прочие глупые и пошлые слова, которые обыкновенно говорятся подобными героями в такие критические минуты.

Но Маше слышались в его словах искренность и страсть и нежность- она мало-помалу поверила его уверениям, потому что вообще девушке в ее положении легко верится словам и клятвам человека, к которому расположено ее собственное сердце. Его мольбы и кроткие, несмелые ласки успокоили Машу, она доверчиво подняла его с колен и проговорила с глубоким вздохом:

- Ну, что кончено, того не воротишь... Ты от меня взял все- у меня ничего больше нет теперь: так люби же меня.

Бедная душа от той самой минуты покорилась своей печальной необходимости. Ей как-то и верилось и не верилось князю, что он на ней женится, и скорее даже не верилось- почему?- она сама не знала, а хотелось ей только, чтобы он любил ее, чтобы среди новой жизни ее у тетушки-генеральши была бы хоть одна близкая, теплая и любящая душа, которой бы можно было довериться. И она с детской откровенностью рассказала ему про свою прежнюю тихую и безвестную жизнь в Колтовской, про своих стариков, про то несколько странное участие, которое принимала генеральша в ее судьбе чуть что не с первого дня рождения.

Князь слушал ее с интересом, обдумывая в то же время, каким образом отделает для нее квартиру, куда перевезет ее как свою содержанку. Он, между прочим, сообщил Маше и о своем намерении переселить ее от генеральши, уверяя, что впоследствии и старики к ней переедут и будут жить они по-прежнему все вместе, что непременно случится после женитьбы- стоит только выпросить позволение отца и матери, которые наверно согласятся беспрекословно. Предположение о жизни вместе со стариками так обрадовало Машу, что она разом все простила и все позабыла своему нечаянному любовнику, сердечно привязавшись к нему за это доброе обещание.

Часам к девяти утра он тихо простился с нею, оставя молодую девушку наедине раздумывать обо всем, что случилось в течение роковой для нее ночи. Эту ночь она считала только странной случайностью,- "видно-де уж судьба такая",- и не подозревала, что все это было не более как одним из обыкновенных петербургских способов обольщения.

XXI

СОДЕРЖАНКА

Князь каждый день начал бывать у генеральши, проводя почти все время с Машей. Амалия Потаповна притворялась, будто ничего не знает и не замечает, говорила с ней о Шадурском как о своем родственнике, восторгаясь его благородными и возвышенными качествами, красотою и прочим, и замечая при этом, что хорошо было бы, когда б он на Маше женился, в чем нет ничего невероятного, потому князь Владимир сам признавался ей, будто влюблен и намерен просить позволения на брак. Все это говорилось для того, чтобы возможно большее время продолжить заблуждение девушки и окончательно поселить в ней любовь и безграничное доверие к молодому князю, который, выйдя из комнаты Маши, в то же утро рассказал генеральше сцену, последовавшую за пробуждением.

Маша, ежедневно слушая эти сладкие напевания Амалии Потаповны и новые уверения Шадурского, все более и более подчинялась их баюкающему действию. Ей уже теперь верилось в возможность их осуществления. Она только скрывала от мнимой тетушки свои окончательно близкие отношения к мнимому кузену, полагая, что та ничего не подозревает, а допускает близость между ними единственно ради родственных отношений. О своих стариках она перестала напоминать генеральше. Жгучее чувство боли и стыда наполняло ей душу каждый раз, как только приходила на ум близость свидания с ними. Маша чувствовала, что у нее не хватит решимости взглянуть прямо в глаза этим честным и прямодушным людям, что с первой же встречи расскажет им все, как было, а это страшно огорчит, даже убьет их окончательно. Ей почему-то бессознательно казалось, что они не так-то легко поверят намерению князя касательно женитьбы, и, может быть, станут увещевать ее забыть его, не видеться с ним более, а это уже она считала решительно невозможным, потому что с каждым днем все более и более привязывалась к нему. Словом, девушка чувствовала, что свидание с ними было бы слишком горько и тяжело для нее, чувствовала, что она невольно преступила те заветы, которые внушала ей добрая старушка, а все, что исходило из ее помыслов и поступков, она привыкла считать добрым, честным, хорошим и потому в глубине души сознавала себя сильно виноватою перед нею и ее заветами. Все это начинало мучить ее, как только оставалась она наедине сама с собою, и затихало лишь в те минуты, когда приезжал Шадурский. Она всячески отдаляла возможность свидания и была рада, что Амалия Потаповна не напоминает ей про Колтовскую. Ей не хотелось видеть своих стариков до того времени, пока она не станет женою Шадурского. Тогда она поедет к ним, перевезет их к себе и, счастливая, окончательно облегчит свою душу откровенною, честною исповедью. Князь Владимир постоянно был ласков и нежен с нею. Немудрено- он еще впервые обладал такою молодою, чистою девушкою, да и к тому же мечта его о заведении своей собственной содержанки не успела еще осуществиться. А ведь в последнее время он только и наслаждался этою самолюбивою мечтою.

Между тем Полиевкт Харлампиевич не дремал. Амалия Потаповна внушила князю, чтобы он поручил Хлебонасущенскому отыскать и омеблировать квартиру "для своей новой любовницы"- и князь не без самодовольной гордости передал это распоряжение управляющему. Юное самолюбие его требовало, чтобы весь свет поскорее узнал, что у молодого князя Шадурского есть своя собственная содержанка. Полиевкт Харлампиевич поусердствовал желаниям князя. Он нанял очень милую, изящную квартиру из четырех или пяти комнат и омеблировал ее вполне комфортабельно, впрочем, не на чистые деньги: с мебельщиком и иными поставщиками заключено было условие, что мебель, лошади с экипажем и вся утварь домашняя берутся напрокат, с платой помесячно. Молодой князек уж и без этих последних расходов достаточно-таки понагрел карманы Хлебонасущенского, у которого наличных осталось теперь немного, а делать для него новые займы Полиевкт Харлампиевич до времени не находил удобным, так как за княжеским семейством в последние месяцы понакопился весьма изрядный должок, который следовало получить ему из первых сумм, имеющих прибыть из имений.

В неделю все было устроено. Князь заехал к генеральше часу в девятом вечера и предложил Маше по-прежнему прокатиться с ним на тройке. Генеральша отказалась от катанья, по причине будто бы головной боли, и отпустила молодую девушку, которую после загородной прогулки князь Владимир привез прямо уже в новую, предназначенную для нее квартиру.

- Вот, Мери, это все- твое; с нынешнего вечера ты живешь здесь,- сказал он, вводя ее в комнаты, походившие на изящную и милую игрушку.- Вот это твоя гостиная, вот столовая, будуар, ванна мраморная- не правда ли, мило?

Девушка глядела на все изумленными и детски радостными глазами.

- Как это ты говоришь, что я здесь останусь,- а тетушка-то?- возразила она.

- О тетушке не беспокойся: это все уж я беру на себя, уж я знаю, что делаю,- успокаивал князь,- ведь я же тебе говорил раньше, что увезу тебя от нее- ну и увез!

Маше показался несколько странным такой род успокоения, но она смолчала и только задумалась несколько.

Князь заметил это.

- Ну, что же, ты как будто не рада?- спросил он, вглядываясь в ее глаза.- Ведь тут тебе лучше будет- ты теперь полная хозяйка- все это твое, говорю тебе.

- Это все так... А что подумает тетка, когда узнает, что я ушла от нее?

- Опять-таки повторяю- это не твое дело. Тетка знает, что я женюсь на тебе, и женюсь очень скоро; как видишь, даже и квартира для нас готова.

Чем более раздумывала Маша над его словами, тем более казалось ей как-то странным все это.

- А где же старики мои будут?- решилась наконец спросить она.- Тут для них ведь нет помещения...

Шадурский не задумался.

- Само собою нет,- сказал он,- для них готовится другая квартира в этом же доме... Теперь она занята жильцами, но скоро очистится... Одним словом, нечего тебе тут раздумывать и беспокоиться,- воскликнул он весело,- я знаю, что делаю, а вы, во-первых, извольте не рассуждать, во-вторых, снимайте свою шляпу и- марш хозяйничать за чайный стол!

Князь был необыкновенно весел весь вечер: самолюбие его начинало удовлетворяться. Он мечтал, как будет хвастаться теперь перед приятелями своей содержанкой, как будут собираться они иногда в этой самой квартирке, как он введет Машу в общество их женщин, как она будет появляться на улице в щегольской коляске и сидеть в бельэтаже Большого и Михайловского театров; много подобных сладких мечтаний рисовало ему услужливое воображение, и чем отраднее были мечтания, тем веселее становился молодой князь. Он был очень нежен, очень ласков с молодой девушкой и казался ей таким любящим, что она невольно верила всем его словам и обещаниям, прогоняя от себя сомнение и холодный анализ. Да и прогнать-то их не было ничего мудреного, потому что она любила молодой, беззаветно-горячей, первой и потому верующей любовью.

Целый вечер он строил перед нею планы их будущей семейной жизни и- надо отдать ему справедливость- весьма искусно лавировал между Сциллой и Харибдой, мешая вымышленные мечты о женитьбе и последующей жизни, служившие для вящего обморочения доверчивой девушки, с мечтами действительными о жизни не жены, но содержанки. Впрочем, эти последние мечты открывал он ей весьма осторожно, не проговариваясь, и только урывками, настолько, насколько это было возможно, чтобы каким-либо противоречием не возбудить в ней ненужных подозрений. И девушка к концу вечера была уже совершенно счастлива, мечтала и сама вместе с ним, строя множество воздушных замков, которые он, в свой черед, старался еще как можно более изукрасить; она слушала его игру на прекрасном роялино, пела, смеялась и с детскою радостью разглядывала каждую мебель, каждую драпировку и вещицу своей новой квартиры.

* * *

На другой день Маша в нарядной шляпке и щегольской шубе каталась, по просьбе и настоянию князя, по Невскому проспекту и Дворцовой набережной. Экипаж и рысаки были вполне прекрасны. Князь почти все время скакал рядом с нею верхом на своей пегой кобыле, составлявшей предмет зависти записных кавалеристов и спортсменов. Чуть усматривал он какого-нибудь приятеля, идущего или едущего навстречу, тотчас же с фамильярной улыбкой наклонялся несколько в сторону молодой девушки и начинал с нею болтать. Проехал Желторецкий, кинул беглый взгляд на Машу и на Шадурского, перекинулся с ним поклоном- и сердчишко князя Владимира екнуло самолюбивою и тревожною радостью. Это были первые публичные минуты его торжества.

Вторые минуты подобного же свойства настали для него в Михайловском театре, куда поехала Маша опять-таки по его просьбе и настоянию. Ей было теперь не сколько неловко сидеть одной-одинешеньке в ложе, особенно во время антрактов, когда на эту ложу устремлялось достаточное количество бесцеремонных биноклей. Она чувствовала застенчивое смущение, которое, отражаясь и на ее лице, придавало ей необыкновенно милый и грациозный характер, что заставляло еще более обращать внимание дилетантов, ибо эта застенчивая скромность вновь созданной фаворитки являла слишком выгодный для нее контраст с наглостью записных куртизанок. О ней уже начинали поговаривать как о содержанке молодого Шадурского; одного этого было вполне достаточно, чтобы Маша явила собою интересную новость.

Князь Владимир с совершенно равнодушным видом сидел в партере, будто не замечая этих биноклей, и с тем же самым внешним равнодушием не преминул на несколько минут появиться в ложе Маши. Все сие сделано было с целью, дабы утвердить начинавшее распространяться мнение, что молодая застенчивая девушка- новое приобретение князя.

- Послушай-ка, князь, кто это такая?- спрашивали его потом в партере несколько любопытных и ближайших его приятелей.

- Женщина.

- Это мы видим... и вдобавок- прелестная женщина. А ты, как кажется, весьма близок к ней?

- Не знаю... может быть,- уклончиво ответил Шадурский, нарочно прекратив дальнейший разговор ради пущего эффекту, и, внутренно довольный собою более, чем когда-либо, направился к своему креолу.

Теперь цель его была почти достигнута, самолюбие начинало все более и более удовлетворяться- оно радовалось и ликовало, предчувствуя дальнейшее распространение желанного говора.

* * *

Маша с каждым днем все глубже и сильнее привязывалась к князю. В этой первой и восторженной любви она забыла все остальное, даже ее старики стали для нее теперь как-то дальше и чужее. Боль укора сдавливала ее сердце при мимолетном воспоминании о колтовском домике; но так как новое чувство ее было слишком светло и радостно, то она старалась отгонять от себя эти воспоминания, утешаясь и баюкая себя надеждою, что скоро явится к ним замужнею женщиной и принесет с собой великую радость, которая вполне вознаградит всех троих за теперешнюю разлуку.

Между тем, чем больше разрасталась ее любовь и чем больше проходило время, тем меньше князь говорил о скорой женитьбе и планах будущей жизни. Вскоре он замолк об этом совершенно, однако по-прежнему был нежен, предупредителен и ласков, показывался иногда на улице рядом с ее экипажем и в театральной ложе, а Маша, поглощенная наплывом своего нежного чувства, казалось, и сама позабыла про свадьбу. Для нее существовал только один идол, на которого она молилась; в каждой повести, в каждом романе, прочитанном ею, в лице героя постоянно рисовался он- прекрасный, возвышенный, храбрый и благородный, и не было той идеальной добродетели, не было того идеального качества, которых бы втайне она не приписала ему. Это была какая-то детски слепая любовь, слившаяся всею своей горячей глубиной с совсем ребяческой, беспечной веселостью, так что Маша необыкновенно стройно и гармонично казалась в одно и то же время и грациозно-прихотливым, наивно-милым ребенком и глубоко любящей женщиной.

Если б меня спросил кто-либо: как, почему и за что, за какие качества, за какие достоинства нравственные, за какой поступок, наконец, полюбила так эта девушка молодого князя?- я бы, признаюсь, пришел в немалое затруднение касательно ответа столь категорического. Есть два рода любви- и любви совершенно искренней, хорошей и честной. Одна любит за что-нибудь и вследствие чего-нибудь, другая- ни за что и без всяких причин. Та любовь, которая зарождается вследствие сознания каких-либо нравственных достоинств человека, не выходит непосредственно из сердца; она первоначально логически складывается в умственном сознании и уже из головы сознательно переходит в чувство. Другая же зарождается непосредственно в сердце, без всякого вмешательства головы, которая начинает работать уже потом, изобретая всяческие достоинства и нравственные совершенства для избранного субъекта. Это именно "влеченье- род недуга", по меткому слову поэта. Но спросите вначале у этой последней любви: за что именно она любит?- и вы никогда не получите иного ответа, как только следующий: люблю за то, что любится. И это будет единственно искренний ответ, потому что подобная любовь сама себе цель и причина, сама себе оправдание. Это- любовь чисто физическая. Она- факт, и отрицать ее невозможно, как невозможно и отыскать логически правильных причин, за что и почему именно она любит. Такова была любовь Маши.

* * *

Однажды князь заехал к ней часов около четырех дня и нашел ее очень грустною. Хотя она и старалась не высказывать этого, напуская на себя веселость, однако от его взгляда не скрылся тайно сосущий ее червяк. Расспросы, участие, настояния- ничто не помогло ему понять причину ее скрытой тревоги и грусти. Наконец, после неотвязных и долгих просьб с его стороны, Маша нехотя рассказала, в чем дело.

Дело было в том, что она отправилась гулять одна, пешком, и, торопясь домой, в надежде застать у себя дожидающего князя, обогнала двух, по-видимому, весьма приличных молодых людей.

- Ба, да это Мери!- сказал один другому.- Обрати, друг любезный, внимание на эту женщину: премилое создание- рекомендую!

- Какая Мери? кто она?- откликнулся другой, идя с товарищем непосредственно вслед за нею.

- Мери- содержанка молодого Шадурского.

- Да?! а он уже разве обзавелся?

- Как же, недели две уж есть.

- А! стало быть, одною камелиею больше.

- Надо полагать, так.

- Гм... А должно быть, она оберет его вконец, как ты полагаешь?

- Если не дура, так оберет, конечно,- c'est une profession, comme une autre*.

* Это такая же профессия, как всякая другая (фр.).

- Eh bien, filons, je veux la voir*.

* Ну, хорошо, идем, я хочу ее видеть (фр.).

И молодые люди, обогнав, в свою очередь, спешившую Машу, забежали несколько шагов вперед и бесцеремонно оборачивались на нее, оглядывая с ног до головы сквозь pince-nez*.

* Пенсне (фр.).

Она слышала их разговор, во время которого кровь бросилась ей в голову, болезненно защемилось сердце стыдом и негодованием и всю ее кинуло в нервическую дрожь. Не будучи в состоянии совладать с собою и желая поскорей избавиться от назойливых лорнетов двух вполне приличных молодых людей, она прыгнула в сани первого встречного извозчика и поехала домой.

- Как бы я желал знать, кто эти господа, чтобы вытянуть их хорошенько хлыстом по физиономии!- вскричал Шадурский, напуская на себя горячность благородного негодования.

- Нет, они правы, мой друг!- возразила Маша, вскинув на него взор свой, необыкновенно оживленный в эту минуту волнением.- Что ж, разве ты не тратишься на меня? разве вся эта комната, все эти безделушки, наряды мои не стоили тебе денег? разве не правда все это?.. Я не хочу, чтобы ты тратился на меня больше. Слышишь ли- не хочу!.. Я не подумала об этом раньше, а словно вот ребенок принимала игрушки... Знаешь ли, когда человеку живется хорошо, так он и глаза на все закрывает, пока не разбудят его. И как мне это в голову не приходило?- тихо и стыдливо кручинилась она, припав на его плечо и опустя глаза свои в землю.

- Очень сожалею, что теперь пришли такие глупости,- возразил Шадурский.- Я делал все это столько же и для себя, сколько для тебя, мой друг, и тут вовсе нечем так огорчаться.

- Нет, есть чем! Они из моей любви сделали какую-то подлость, считают продажной...

- Экие ведь люди какие есть на свете!- продолжала потом Маша, несколько поуспокоясь от своего волнения.- Все-то они сумеют загрязнить да оклеветать!.. Зачем все это? Ну, что им до нас? чем мы им жить мешаем? кому какое зло мы делаем нашей любовью? Нет-таки, нужно бросить грязью!.. И кто это старается, право?

Бедная, верующая душа и не подозревала, что первый постарался тот, кого она почитала высшим своим идолом, кому отдала все свое сердце.

- Однако все это пора кончить... До свиданья, Маша, скоро никто не посмеет говорить таким образом... Прощай- я еду к отцу,- заключил Шадурский, желая этими словами подать ей надежду на исполнение давно обещанной женитьбы и, стало быть, утешить ее, а в сущности чувствуя только потребность избавиться поскорее от неприятной сцены да от сознания своего двусмысленного нравственного положения после ее последних слов. Это был первый упрек совести, который на мгновение почувствовал он в отношении этой женщины.

Но натура князя Владимира была такого свойства, что не принимала глубоко никаких впечатлений: на первом плане, как известно уже читателю, стояло в ней одно только всепожирающее самолюбие. Едучи домой, он уже размышлял не об этом невольном упреке, а о намерении Маши не принимать от него никаких трат на ее прихоти. Ему любовница нужна была не для сердца, а для света, поэтому она должна остаться такою, как была до последнего дня, то есть показываться в публике в качестве его любовницы. Он, в сущности даже остался очень доволен уличным разговором двух молодых людей: известность такого рода весьма льстила его самолюбию; не нравилось только мнение насчет того, что если Маша не промах, то оберет его совершенно, ибо этим мнением особа князя характеризовалась в некотором роде близорукой и бесхарактерной пешкой,- самолюбие вопияло.

Однако хочешь не хочешь, а надо чем-нибудь покончить свое фальшивое положение относительно обещанной женитьбы. Князь наконец пришел к заключению, что далее нельзя уже тянуть такую канитель, и потому решил приступить, без откладываний в дальний ящик, к не совсем-то приятному объяснению с Машей.

Остаток дня он употребил на обдумывание этого объяснения, которое надо было устроить как можно ловчее, дабы выйти из него полным джентльменом, сохранив к женщине свои настоящие отношения.

На другой день он нарочно постарался не видеться с Машей и приехал к ней уже поздно вечером, приняв на себя крайне встревоженный, угрюмый и озабоченный вид.

- Что с тобою нынче?- спросила удивленная девушка, когда на ее приветствие он только крепко-крепко пожал ей руку и, не сказав ни слова, как усталый, опустился в кресло.

- Послушай, Мери,- вперил он в нее долгий, испытующий взгляд.

Девушка чутко вытянула шею.

- Ты всегда была откровенна со мною- стало быть, будешь и сегодня... Скажи мне, ты хочешь быть моей женою?

- Ты это знаешь,- ответила Маша, недоумевая, какой смысл и значение имеет предложенный им вопрос, соединенный с таким экстраординарным вступлением.

- Нет, ты отвечай мне положительно!.. Я этого требую.

- Быть твоей женой...- проговорила девушка в каком-то мечтательно-светлом раздумье...- Да! Я была бы тогда счастливейшей женщиной,- подтвердила она с восторгом, на мгновение сверкнувшим в ее глазах.

- А разве теперь ты несчастна?- неожиданно, нахмурясь, огорошил Шадурский.

Такой внезапный вопрос несколько смутил ее. "Как? Неужели я несчастлива?"- внутренно спросила она самое себя. И эта мысль отозвалась в ней каким-то нехорошим укором.

- Нет, нет!.. Счастлива, совсем счастлива!- воскликнула она в ответ и ему и самой себе в одно и то же время, влюбленно бросаясь ему на шею, словно бы хотела этим движением затушить сделанный внутренно самой себе упрек.

- Так что ж?..- ласково взял он ее за руки, стараясь говорить и глядеть задушевнее.- Послушай... Бога ради, будь же ты откровенней! Скажи, чего ты более хочешь: выйти за меня замуж или любить меня?

- Но... послушай...

- Одно из двух!- настойчиво перебил Шадурский.- Да или нет?

Краска гордости выступила на лице девушки.

- Я не понимаю, что ты говоришь,- произнесла она твердым голосом,- ведь вот теперь я не жена твоя... а кажется... умела любить.

- И любишь?

- Да, люблю!- честно и открыто вскинула она на него свои взоры.

- Ты хорошая девушка,- грустно вздохнул Шадурский, наклоняя к себе ее голову.- Ну, а вот скажи-ка мне, любила ль бы ты меня и впредь, если б... вышли такие обстоятельства, если б я должен был отложить нашу свадьбу на неопределенный срок... на очень долгий срок, а может быть... и совсем не жениться на тебе. Тогда как?

- Все-таки любила б,- отвечала Маша вполне просто и с ясным сознанием, что иначе и быть не может.

- И для тебя не было бы оскорбительно имя моей любовницы, имя содержанки?- настойчиво допытывал князь, продолжая ее гладить по голове и играть мягкими кудрями.

Маше вспомнилось вчерашнее уличное столкновение. Она подумала с минуту об этом вопросе и еще ближе, еще нежнее прижалась к Шадурскому.

- Я знаю и люблю только тебя одного, а до других- какое нам дело!- с увлечением проговорила она.

- И ты думаешь, что когда-нибудь не станешь каяться?

- Ах, какой ты странный сегодня!- удивлялась Маша, пожав плечами.- Да в чем же мне каяться?.. Любила- ну, и довольно с меня!.. Ведь мы же счастливы... Не разлюби только... да нет! ты не такой, ты не разлюбишь!

И она покрывала его поцелуями, с наслаждением любуясь правильными чертами этого красивого лица.

Шадурский успокоился внутренно: тревоживший его вопрос был порешен благополучно. Теперь уже он принял на себя вид негодующий и огорченный, с которым объявил Маше, что свадьба их действительно должна быть отложена на неопределенный срок- до смерти отца, потому что тот и слышать не хочет об этой женитьбе, грозясь лишить его наследства в будущем, поддержки в настоящем и намерен, в случае надобности, просить высшую власть о формальном запрещении вступать ему в брак, несмотря на все усиленные просьбы и мольбы, которыми он, князь Владимир, целые сутки будто бы осаждал своих батюшку с матушкой. Одним словом, рассказанная им история, со многими частными подробностями, была сплетена очень ловко и изобличала в нем большие авторские и актерские способности.

Маша верила и слушала его совершенно спокойно.

Проводив его от себя, уже поздно вечером, девушка долго еще ходила взад и вперед по комнате. По сосредоточенному и мрачному выражению лица ее можно было предположить, что в этой голове бродят далеко не веселые думы, которые только теперь наедине одолели ею всецело. Главным укором вставал перед нею образ двух колтовских стариков, забытых, покинутых ею, но... чем дальше длилась разлука, тем невозможнее казалась мысль о свидании. Это часто случается с нами. Если мы чувствуем себя перед кем-либо виноватыми и, вместо того, чтобы сразу, скорее покончить дело, медлим личным свиданием, личным объяснением, то чем более будет проходить время, тем тяжелее начнет представляться минута этого свидания, которую мы, наконец, внутренно перед самими собой начинаем отдалять под всевозможными предлогами. Это, конечно, малодушие, но, к сожалению, оно свойственно чуть ли не большей половине рода человеческого.

Маша долго раздумывала о предстоящем ей положении- официальной любовницы князя Шадурского. Краска стыда кидалась ей в лицо при этой мысли- она предчувствовала, что ей предстоит вынести еще много наглости и много бесцеремонных толков и сплетен от разных вполне приличных господчиков, но- она любила прежде всего и больше всего одного только князя Владимира, и потому все эти невеселые призраки в конце концов стушевывались перед ее светлым чувством.

- Что ж с этим делать- теперь уже поздно,- решила она сама с собою и покорно склонилась перед своей участью.

XXII

ОСОБЫЙ МИРОК

Петербургская jeunesse doree*, к которой сопричисляют себя и многие из наших vieux garcons**, делится в своих ловеласовских похождениях на две категории. Одну из них составляют "отшельники камелий", другую- поклонники балета. Впрочем, нельзя сказать, чтобы мужская половина этих двух категорий придерживалась слишком строгой исключительности: часто "отшельник камелий" становится почитателем какой-нибудь богини хореографического искусства, а балетоман- поклонником махровых цветов без запаху. Разнообразие здесь ничему не мешает; означенные же категории составляют, так сказать, только личные симпатии каждого: один отдает предпочтение цветам, другой- прелестным, посвященным искусству па и батманам, подобно тому, как один любит трюфели, другой- омары, из чего никак не следует, чтобы тот или другой стали отказываться от целого обеда, в который входят и те и другие снеди. А вот иное дело трюфели и омары, то есть самые снеди. Что касается прелестных ножек и махровых цветов, то можно сказать с достоверностью, что первые отнюдь не смешиваются с последними: они составляют свой собственный, особый, замкнутый мирок, в который допускаются одни лишь посвященные. Посвященным не может быть всякий, причисляющий себя к избранной jeunesse doree,- стоит только быть введенным туда кем-либо из прежде посвященных.

* Золотая молодежь (фр.).

** Старых холостяков (фр.).

Каждая из более выдающихся корифеек-солисток непременно имеет "свою партию", своих поклонников, кои совершают для нее надлежащие идоложертвенные требы- и, боже мой, сколько озабоченности, сколько хлопот выказывают эти балетные факиры в критические минуты своего поклонения! А критическими минутами бывают обыкновенно эпохи перед бенефисом "предмета", или перед дебютом какой-нибудь новой соперницы, или же, наконец, просто так, ни с того, ни с сего, когда вдруг придет богатая фантазия поднести "предмету" драгоценный подарок либо лавровый венок со множеством великолепных букетов. Глядя то на серьезно-озабоченные, то на пылающие увлечением физиономии этих поклонников, слыша их горячие споры и сообщения "по секрету", с обыкновенно серьезным и важным видом, видя эту суетню, рыскание по городу от одного факира к другому, вы смело подумаете, что это люди, готовящиеся к совершению какого-нибудь государственного переворота, что миру угрожает какая-нибудь опасность или же готовится уж нечто до того великое и торжественное, что у вас не найдется даже и слов надлежащим образом изобразить это великое "нечто",- ничуть не бывало: поклонники заняты приуготовлением пышной овации на послезавтрашний спектакль своему хорошенькому идолу. Для них это дело вполне серьезное, дело первой и величайшей важности, пред которым- круглое ничто все остальные дела бренного мира сего. И добро бы юноши, а то ведь нет: сильную долю в этих казусах берут на себя дрожащие, облизывающиеся старцы, наши vieux garcons, наши расслабленные гамены...

А в театре, в театре-то что делается! Боги!.. что это за треск и шум; что за добросовестное отбивание каблуков и ладоней! Взгляните вы на эти первые ряды партера, взгляните сзади- и вы узрите великолепные английские проборы рядом с великолепными и пространными лысинами, волосы всех родов и оттенков, от смоли воронова крыла до тощих седин снеговидных. Взгляните спереди и полюбуйтесь, с каким напряжением, с каким слюняво-сладострастным дрожанием устремлены эти огромные бинокли на одну известную точку- на соблазнительные ножки танцовщицы. Право, можно бы было подумать, что здесь собрался многоученый ареопаг астрономов, силящихся открыть и разглядеть новую планету.

Картина, поистине, умилительная!

Как в настоящее время у нас существуют муравьисты и петипатисты, а в последние дни начинают слагаться мадаевисты, так и в былые времена всегда существовали эти различные исты. Каждый сезон, даривший Петербургу новую танцовщицу, производил на свет и новых истов. Так у нас были "розатисты", "чериттисты", "ферраристы", "иеллисты", "эйслеристы" и т.д., и т.д. Все это были истинные и присяжные поклонники балета. Многих из них уже нет на свете, а многие еще и до наших дней, достигнув почти семидесятилетнего возраста, остаются неизменно верными своему "любительскому" призванию, которое составляет для них в некотором роде серьезную цель и задачу всей жизни.

Этим-то вот господам известно все, что только мало-мальски может касаться балетного мира. Они посвящены во все закулисные тайны, им "ведоми и знаеми все пути и яругы", которыми нужно добираться до интимности с той или другой жрицею Терпсихоры; они извещаются о всевозможных закулисных интригах, в коих иногда и сами принимают косвенное участие; до них из первых рук доходят всевозможные сплетни, скандальчики и интрижки этого особого мирка. Со многими из жрецов и жриц вышеозначенной музы эти господа входят даже в духовное родство, идут к ним в кумовья, сватья и посаженные отцы, дабы закрепить узы своего авторитета в закулисном мире. Для этой же самой цели они у себя по временам и празднества устрояют, на которых блещут все habitues* балетного мира и которые отличаются совсем особенным, своеобразным характером.

* Завсегдатаи (фр.).

Князь Желторецкий, познакомясь о mademoiselle Брав, тоже примкнул к этому миру, куда стремятся многие индивидуумы из нашей блистательной jeunesse doree, у которых еще не совсем прорвались карманы.

В этот же самый мирок, совершенно отличный от мира присяжных махровых цветов, хотел и Владимир Шадурский ввести свою Машу, имя которой было англизировано в Мери ради вящего благозвучия.

Они с Желторецким были явные приятели и даже на ты, стало быть, это являлось вовсе не трудным, тем более что сам Желторецкий сделал первый шаг, пригласив его "с барыней" приехать к себе на дачу, где, по прихоти своей Брав, он устраивал для нее катанье с гор и на коньках, а потом ужин с танцами.

Маше не хотелось ехать. Ей так полюбилось свое одиночество, это отсутствие посторонних лиц, что положительно не хотелось расставаться с ним хотя бы не на долгое время. Кроме князя Владимира, она никого не желала ни знать, ни видеть,- чувство, хорошо знакомое всем любящим много и сильно. Она чувствовала, что будет всем чужая на этом вечере- и не ошиблась.

Въезд на дачу ярко был освещен пылающими плошками. На дворе теснились кареты и ямские тройки. Из дома раздавалась музыка. В ярких окнах мелькали силуэты гостей.

Маша вошла в большую, старинного покроя, залу с расписным потолком и египетскою мебелью времен консульства. Царица пикника встретила ее очень приветливо и повела к дамам, которые, напротив, оказали ей прием весьма холодный, так что бедная девушка и сама почувствовала холод какой-то во всех членах и томительную неловкость. Дамы бесцеремонно бросали косвенные взгляды на ее наряд; но наряд был вполне безукоризнен, чего нельзя было сказать про наряды этих дам, несмотря на всю их пышную роскошь, яркость, богатство и шикарность. Маша, от нечего делать, поневоле стала наблюдать собиравшееся общество.

Тут были представители и петербургского спорта, и морского яхт-клуба, и шахматной игры (развлечение вполне элегантное), и клуба английского. Последние преимущественно были известны тем, что вели огромную игру на зеленом поле: И выигрывали, И отписывали Мелом.

Более сказать про них нечего, так как дальнейшая биография их обществу неизвестна, а приятная наружность с самоуверенно-приятными манерами служит достаточно убедительным аргументом, чтобы их везде охотно принимали.

В залу, между тем, время от времени входили вновь приезжающие гости; большая часть приглашенных являлась "с семейством" (разумей, с левой стороны): например, граф Алимов и с ним подруга холостых дней его, с нею сестрица или какая-нибудь кузина, еще не пристроенная. Иные появлялись с братцами, дядюшками и матушками,- представители великосветской златой юности необыкновенно мило и даже с нежной фамильярностью относились к этим братцам и дядюшкам своих дам. Они трепали их по плечу, с некоторыми были на ты, что необыкновенно льстило самолюбию братцев и дядюшек: "Вот мы, дескать, каковы! запанибрата с князьями-графами!"- и не отказывались от распития с ними бокала вина или стакана пуншу, к которому особенно оказывали пристрастие дядюшки. Словом, златая юность смотрела благосклонно на дядюшек с братцами, а братцы с дядюшками- благосклонно и даже иногда сквозь пальцы на златую юность. И все были довольны и счастливы.

Братцы и дядюшки по большей части пребывали в области буфета и около зеленых столов, а серебряные аксельбанты, шитые венгерки и шармеровские фраки- около сестриц и племянниц.

Терраса, спускавшаяся к широкому пруду, горела разноцветными фонарями; по углам катка пылали смоляные бочки, за купами близстоящих деревьев то и дело вспыхивали бенгальские огни и шарахались в морозную высь длиннохвостые ракеты, при звуках трубачей, гремевших в павильоне разные польки и марши. На катке раздавался визг и хохот. Золотая юность веселилась.

- Ах, душка, что это вы говорите!.. Ай-ай, девицы, какой противный мужчинка!.. Ай, нет, страсти какие!.. Ай, нет, девицы, умираю!.. Это ужасть... до смерти просто смешит!- визжали дамы, перешептываясь по временам одна с другой и с громким хохотом наивничая в ответ на любезности своих кавалеров. В обществе этих дам слышался исключительно русский говор, ибо "по-французскому" они не разумеют,- совершенный контраст с махровыми цветами без запаху, где полновластно царит вульгарный жаргон Парижа да изредка немецкие фразы.

Шадурский, боясь, чтобы кто не подумал, будто он чересчур нежный и даже ревнивый любовник, совершенно покинул свою Машу на произвол судьбы и хозяйки и избегал даже часто попадаться ей на глаза; а хозяйка слишком была занята,- во-первых, своим собственным удовольствием, во-вторых, многочисленными гостями и особенно гостьями, составлявшими ее прямое, родное ей общество,- так что Маша весь вечер почти была одна. Дамы как-то чуждались и не сходились с нею; она же сама, по робости и непривычке к такому большому обществу, тоже держалась как-то в сторонке. Грудь ее томило какое-то беспокойно-сосущее, тоскливое чувство, которое испытывает самолюбие человека, попавшего в чуждое ему общество, вдобавок еще считаемое им почему-то выше себя. В этих случаях один уже вид чужого веселья, при сознании своего полного одиночества наводит на душу тоску невыразимую. Она тщетно искала глазами Шадурского и не находила: князь заблагорассудил удалиться к одному из карточных столов, где потешался над некоим индивидуумом, из категории братцев, который числился прихлебателем в этом обществе и употреблялся на посылки, играя часто роль Гермеса в отношении сердец златой юности и героинь балета. Этот юноша с очень важным видом отдавал приказания оркестру, поил водкой кучеров и пивом музыкантов, подставлял стулья титулованным господчикам, провожая и указывая им дорогу, когда кому-нибудь из них заблагорассудилось выйти на террасу либо в другое место, и поправлял плохо горевшие фонарики- и все это с необыкновенным сознанием своего достоинства и близости к таким светлым особам.

Маша, закутанная в теплую ангорскую шаль, стояла на террасе, когда к ней подошел расслабленной подагрической походкой один из старцев-гаменов, скрывавших под завитым паричком и нарумяненными щеками свой шестой десяток.

- Что вы, милочка, стоите тут?.. Пойдемте, я вас покатаю,- предложил он бесцеремонно, по праву своего солидного возраста, взяв ее за талию и норовя поцеловать в щеку своими отвисло-мягкими губами.

Маша, никак не ждавшая такого приема, быстро отшагнула от него в сторону и смерила старца холодным и строгим взглядом.

Несколько дам, сгруппировавшихся на другом конце террасы, при виде этого маневра разразились бесцеремонно громким хохотом.

Маша вспыхнула: она не могла понять- над нею или над старцем захохотали они.

- Ох, какая гордая "мадам"!- запахнулся тот в свое богатое меховое пальто, отходя от Маши и направляясь на противоположный конец, к хохотавшей группе.- Вы, птички, будете подобрее ее, вы поцелуете старичка? а? не правда ли?

- Поцелуем, дединька! поцелуем!- защебетали птички.

- Я знал, что не откажетесь!.. Вы ведь любите старикашек...

- Какой вы старикашка, дединька?.. Что это, душка, вы на себя сочиняете? Вы еще совсем молодой- вам все девицы скажут! Вы еще лучше иного молодого будете... Те- мальчишки, а вы- мужчина хоть куда!

- Хе, хе?.. Н-да!.. Мы еще постоим за себя... постоим... Ну, кто же хочет целовать меня?

- Я!.. я!.. я, дединька!.. Я!..- завизжали все они в один голос, и дединька стал во порядку подходить к каждой из них и со всеми перецеловался в губы.

- Спасибо, девочки, спасибо... merci, наградили, не обидели старичка!- говорил он расслабленным голосом, совсем размякнув, как булка в чаю, от этих молодых поцелуев.

- Мы ведь, дединька, добрые, мы не гордые, мы не такие дикие- не то что другие,- затараторила одна из птичек этой группы.

- Чтой-то, девицы, нынче иные какие недотроги становятся, просто ужасти! Не прикоснися к ним...

- Ну, ну, ну, полно, полно...- уговаривал дединька, по незлопамятности своей уже позабывший "обиду" Маши, будучи вполне вознагражден за нее ее антагонистками.

- Да нет, право, дединька,- перебила его шпилька,- мы уж и то сидим себе да думаем: зачем это к нам, к театральным, вдруг посторонние лезут?

- Ну, кто же, кто же посторонний?.. разве я посторонний?

- Да мы, душка, не про вас; вы- наш совсем, с нами в колыбельку, с нами и в могилку, вы- наш родной, дединька, а вот другие...

- Да кто же другие?.. Все ведь свои, кажись...

- Нет, уж есть; мы знаем, кто!.. И зачем это?.. Мало им, что ли, содержанок-то по городу? и знакомились бы себе!..

Взрыв бурака, возвестившего начало фейерверка, прервал этот разговор, наполнив всю террасу визгом и писком неимоверным. Все общество из комнат повалило сюда. Маша увидела наконец Шадурского и бросилась к нему. Он стоял рядом с двумя фраками и весело разговаривал с ними.

- Князь, сделайте честь, представьте нас,- заговорили фраки, как только она приблизилась. Шадурский назвал того и другого, прибавя, что оба- его хорошие приятели.

Маша мельком взглянула на них и узнала в обоих тех самых вполне приличных молодых людей, которые так нахально лорнировали ее однажды на улице и выражали весьма нелестное для нее мнение как о "содержанке" Шадурского. В ней закипела наконец какая-то нервическая злость, которая так и подмывала ее высказаться.

- Я вас несколько помню, господа,- начала она дрожащим от волнения голосом,- вы как-то раз очень много оглядывали меня на улице... Помните, князь, я вам тогда еще говорила... Я никак не ожидала, что вы- приятели его.

- Tais-toi prist*,- осторожно дернул он ее за руку, с шепотом наклонясь к самому уху, а у самого все лицо передернуло от сильного неудовольствия.

* Молчи!.. Тсс!.. (фр.)

Приятели ухмыльнулись, переглянулись и, как ни в чем не бывало, продолжали прежний веселый разговор с князем Шадурским, который, по-видимому, стал еще любезнее к своим собеседникам, желая сгладить впечатление Машиных слов: оба были сыновья весьма важных и чиновных сановников.

За прудом, на поляне, загорелся фейерверк, приковав к себе общее внимание и взоры.

Маша снова осталась одна.

Сердце ее тоскливо щемило, грудь подымалась от волнения. Она слышала весь разговор птичек и особенно колкие замечания шпильки, которые вполне приняла на свой счет,- да к тому же еще дединька со своими мягкими губами, наконец, поведение Шадурского с двумя его приятелями после ее слов- все это произвело на нее слишком тяжелое, грустное впечатление. Она готова была заплакать. Внутренняя дрожь взбудораженных нервов так и подымала рыдания к горлу. Маша призывала всю силу воли, чтобы удержаться.

"Зачем же он с таким негодованием хотел тогда дать им пощечину хлыстом, а теперь знает и... так любезно говорит с ними?.. Что же это значит?"- думала Маша, испытывая горькое чувство недоумения, которое всегда предшествует первому разочарованию. Ей сделались невыносимы и противны весь этот праздник, все эти самодовольные лица, все это веселье, треск ракет и звуки музыки- и захотелось прочь отсюда, бежать, уехать, как можно скорее, чтоб остаться одной- одной совершенно.

- Друг мой, я совсем больна... Бога ради... увези меня... голубчик, отсюда: уедем... Я не могу...- робко шептала она, взяв Шадурского за руку и сдерживая слезы.

Тот с неудовольствием и досадой повернул к ней голову.

- Что это за капризы еще?.. С чего это?

- Пожалей меня... бога ради... я так ослабла... я упаду сейчас... уедем.

Он подал ей руку и поспешно увел с террасы. Через две-три минуты, когда все еще любовались разноцветными звездами римских свечей и бураков, от треска которых непривычные лошади храпели и бились на дворе, карета князя Шадурского выехала за ворота дачи.

XXIII

ПЕРВОЕ РАЗОЧАРОВАНИЕ

Несколько времени они ехали молча. Маша поминутно взглядывала на Шадурского, и в то время, как свет от редких фонарей, западая в каретное окошко, слабо освещал лицо ее соседа, она замечала, что лицо это было пасмурно, выражало досаду и неудовольствие.

- Володя... ты сердишься?- тихо спросила она из своего уголочка.

Князь не отвечал и сделал вид, будто не слыхал ее слов.

Девушка наклонилась к нему, как бы желая разглядеть его черты- засмотреть в его взоры, и повторила вопрос свой.

- Я терпеть не могу подобных штук,- сказал он с желчью в голосе,- это пошлые капризы, и больше ничего!

- Нет, не капризы, милый! далеко не капризы,- горячо вступилась за себя девушка.- Если б ты знал, что я вытерпела, если б ты знал, как мне горько было!

И она сквозь слезы рассказала ему все, что было с ней на террасе.

Шадурский упорно молчал, ни одним звуком и движением не выразив участия к ее рассказу.

- Бога ради,- заключила она, кротко припав к его плечу,- бога ради, не вывози ты меня на эти балы, не знакомь ты меня ни с кем!.. Зачем нам навязываться? Пусть их веселятся, а мне и с тобой хорошо; мне, кроме тебя, никого и ничего не надо. Ведь ты послушаешься меня? Да? не правда ли?

Шадурский по-прежнему молчал и хмурился.

- Володя, ты слышишь, что я тебе говорю?- взяла она его за руку после минутного молчания.

Ответа не было. Маша с беспокойством бросила на него несколько взглядов. Такое молчание- отзыв на ее кроткую, полную любви исповедь- начинало становиться обидным, жестоким, оскорбительным. Она, затаив тяжелый вздох, робко и тихо отодвинулась в свой уголок и во всю дорогу уже не проронила ни одного слова. Слезы невольно потекли по ее щекам, и девушка спирала себе дыхание, закусывала губы, лишь бы не показать ему этих горьких слез. Ей не хотелось, чтобы он заметил их.

Она чувствовала себя нехорошо. У нее в мыслях и в сердце с каждой минутой скапливалось все более и более горечи, а у него на душе было как-то скверно и досадно. Князь злился на Машу- и только на одну ее: он ждал, что появление ее в первый раз среди такого большого общества произведет хороший эффект, что она будет блистать, по крайней мере, наравне с mademoiselle Брав и затмит собою всех остальных женщин; а Маша, вместо того, как-то стушевывалась в течение всего вечера, как-то съежилась и умалилась морально в сравнении с самыми заурядными из героинь балета. В ней не было ни того шику, ни того несколько бесцеремонного лоску, который составляет принадлежность этих дам. Князь не понимал, что подобные натуры могут только сильно и честно любить, но не блистать. А для него-то именно и требовалось лишь это последнее, потому он и злился на безвинную виновницу оскорбления своему самолюбию и готов был наделать ей бездну мелких, колких неприятностей, но на первый раз удержался, в надежде скоро переработать ее на нужный ему лад- дескать, глупа и дика еще. Но, как бы то ни было, он испытывал первое разочарование в отношении своей любовницы.

Равным образом и она впервые познакомилась с тем же самым чувством, только у Маши оно шло совсем из другого источника. Ей казалось странным, что князь, все-таки оказывавший ей до сих пор везде видимое уважение, решился повезти ее в такое общество, где она не была ограждена от пассажа с мягкогубым старичишкой. Еще страннее показалось то, что, узнав об этом пассаже и о тех грубых, аляповатых намеках, какие делала на ее счет шпилька, он не выразил ни удивления, ни негодования. "Что же все это значит?- думалось ей.- Или я, в самом деле, для него не более как просто содержанка? Неужели же и он- он-то за всю мою любовь платит мне таким презрением? Быть не может!"

Князь молчал, и, стало быть, ничто не могло опровергнуть эти невеселые думы. Ей было больно, что тот, кого она почитала своим идолом и нравственным совершенством, так грубо, так апатично принял ее задушевную исповедь, ее оскорбление,- оскорбление, нанесенное женщине, которая думала, что она для него- любимая женщина. Хоть бы одно какое слово, один какой знак участия, утешения,- полнейшее ничего- и только!

Он довез ее до дому, постоял, пока отворили подъезд, и, даже не кивнув ей головой, укатил к себе, чуть только наглухо захлопнулись за ней двери.

* * *

С тех самых пор начался для обоих ряд постепенных разочарований, несмотря на которые одна все-таки любила крепко и горячо, а другой не расставался еще с надеждой переработать честную девушку в своего рода камелию, как того требовал идеал, созданный его самолюбием. Маша, однако, упорно отказывалась от дальнейших выездов в общество женщин нашей jeunesse doree, что каждый раз непременно бесило Шадурского. Она сделала для него одну уступку: согласилась принимать у себя его приятелей, когда того хотелось князю, не выключая даже и двух вполне приличных молодых людей, хотя внутренно ее весьма-таки коробило от их присутствия да и вообще от всего общества этих "приятелей", которые после нескольких бутылок за ужином либо за завтраком забывали, что перед ними находится женщина, а помнили только в лице Маши "содержанку" и потому далеко не церемонились в своих разговорах и выражениях.

Таким образом дело тянулось около года. Наконец Маша положительно надоела Шадурскому, так что он только искал благовидного предлога, чтобы отделаться от нее окончательно.

Читатель знает уже (из рассказа нашего про тот вечер, когда впервые познакомили его с Машей), какого рода ультиматум предложил ей Шадурский, намереваясь отправиться на пикник к Берте. Вероятно, также не забыто и то гнетущее впечатление, которое произвели на эту девушку его жесткие слова и насмешки над ее искренним чувством.

Поведение его с нею в последнее время показывало ясно, что он идет к прямому разрыву. Маша видела это, с каждым днем убеждаясь все более и более в близости этого разрыва, в полном исчезновении любви со стороны князя и, несмотря на всю осязательную очевидность фактов, старалась обмануть сама себя, отыскивая для него всевозможные оправдания его поступков с нею и нарочно закрывая глаза, чтобы не так страшна казалась та пропасть, над которой стояла она.

XXIV

КИНИК

Лампа начинала тускнеть, а Маша часа полтора спустя по уходе князя уже не плакала, а только по временам надрывисто вздыхала судорожно-глубоким вздохом, как дышится всегда после тяжелых слез, долго надсаживавших грудь. Теперь ей поневоле было уже ясно, что князь ее не любит, но не подозревала она только одного, что он никогда не любил ее. Маша обвиняла сама себя в том, что он утратил к ней чувство, терялась в догадках- отчего бы это могло так случиться, искала причин, выдумывала даже эти причины, которые после некоторого размышления оказывались вполне несостоятельными и даже несуществующими, кроме одной, вполне действительной, настоящей: зачем она, по его настоянию, не сделалась полной камелией.

Ей было страшно решиться на такую жертву, страшно и больно махнуть рукою на все заветное, доброе и честное, что сызмалетства жило в ее сердце, отказаться от сознания честно любящей женщины и ради одной прихоти человека сделаться записной куртизанкой, вступить в их общество, быть соучастницей этих блистательно-цинических оргий, на каждом шагу подвергая себя зависти, сплетням, клеветам, унижениям и интригам своих новых товарок и бесцеремонным оскорблениям своего человеческого достоинства, которые безнаказанно мог бы нанести ей каждый наглец, непременный член этих кутежей и оргий, приятель того избранного общества мужчин, что вращаются среди подобных женщин.

И вот теперь, во время долгой, бессонной ночи, когда множество подобных дум перебродило в ее голове, когда сердце ясно говорило ей, что, несмотря на все оскорбления, нанесенные ее чувству любимым ею человеком, она все еще любит его, Маша почти готова была согласиться на эту последнюю и самую тяжелую для нее жертву, лишь бы удержать за собою его привязанность. Ей надо было только знать, любит ли он ее хоть насколько-нибудь. Если любит, так вернется- и тогда первым словом услышит ее полное и покорное согласие на все его прихотливые требования; а если не любит, если не вернется- тогда... Маше страшно было подумать об этом; она всей душой, всем существом своим желала верить, что не все еще кончено между ними, и нетерпеливо ждала его приезда.

Целые трое суток, не делая шагу из своей квартиры, провела она словно в каком-то чаду, с часу на час ожидая возвращения князя. Каждый стук подъезжавшего экипажа, каждые шаги на лестнице заставляли ее чутко вздрагивать, с тревожным замиранием сердца бросаться к окну, от окна в прихожую, к двери- и все напрасно. Теперь ей уже захотелось увидеть хоть кого-нибудь из посещавших ее приятелей Шадурского, чтобы расспросить их, узнать, что с ним сделалось, но и из этих господ, как нарочно, ни один не заехал к ней в это время.

Маша наконец села к своему письменному столику и начала писать к нему письмо, умоляя пожалеть ее и возвратиться; но, не дописав даже до половины, положила перо и задумалась.

"Нет, не надо!.. Пожалуй, подумает, что навязываюсь,- подсказал ей внутренний голос женского самолюбия.- Не надо!.. Уж если не любит, так никакие письма не заставят вернуться... не к чему унижаться!"

И разорванный в клочки листок почтовой бумаги полетел под стол, в плетеную корзинку.

Прошло еще три мучительных дня- о Шадурском ни слуху, ни духу. Машу взяла тоска и одурь страшная. Нигде и ни в чем утешения, ниоткуда участия. Мысль о том, чтобы обратиться к "тетушке" фон Шпильце, ей и в голову не могла прийти, потому что в течение того времени, которое Маша прожила с Шадурским, она приобрела настолько опытности, чтобы не сомневаться в значении той роли, которую приняла на себя генеральша, знакомя ее с князем; тем более, что и этот последний признался однажды в своем обмане, когда девушка при каком-то разговоре назвала Амалию Потаповну его теткой. Прирожденный аристократизм князя Шадурского возмутился при одной только мысли о родстве черт знает с кем, когда в том миновала практическая надобность.

- Ты, пожалуйста, не вздумай еще при ком-нибудь сказать это,- остановил он Машу,- она столько же мне родня, сколько мой сапог доводится братцем этой лампе.

- Как... значит, вы меня обманывали?- в недоумении воскликнула Маша.

- Значит.

- Но... как же это так!..

- Очень просто; отчего же немножко и не обмануть хорошенькую девочку, если она нравится, если мы ее даже любим?- объяснил Шадурский, смягчая своею лаской ту неприятную и горькую пилюлю, которую должна была проглотить девушка при столь неожиданном открытии. И вслед за тем, шутя и лаская, он рассказал ей всю историю этого "невинного" обмана.

Маше, как женщине, и притом женщине любящей беззаветно, без размышлений, не пришло и в голову ни малейшего упрека, какой она могла бы сделать своему любовнику за его невинную шутку. Она даже вполне оправдала его в силу совершенно особой женской логики,- оправдала потому, что любила и была убеждена, что и его побудила на такой поступок тоже одна только любовь. Но в силу той же самой женской логики все затаенное негодование и горечь она перенесла сполна и непосредственно на свою мнимую тетушку, к которой еще и прежде никак не могла победить в себе безотчетно антипатичного чувства.

Теперь она ее презирала, испытывая при одной мысли об этой тетушке то нервическое ощущение, которое возбуждает прикосновение к холодной и скользкой лягушке. С отчаяния она надумала ехать в Колтовскую, выплакать перед стариками все свое горе, покаяться и жить с ними вместе, по-старому, в тишине да в безызвестности. Как надумано, так и сделано. Не медля ни минуты, надела она салоп, взяла извозчика и поехала. Это действительно был единственный исход из ее тяжелого нравственного состояния, последняя надежда, облегчение своего горя.

Пока извозчик-ванька усердствовал, погоняя свою лошадку, Маше все казалось, будто едет он необыкновенно тихо; она досадовала и торопила его, потому что самой хотелось не ехать, а лететь скорее в Колтовскую. Вот и знакомая улица, и родной домик с мезонином виднеется. У Маши как-то болезненно заныло в груди. В каждом прохожем ей чудился сосед или знакомый- и как-то совестно было ей глядеть этим встречным в глаза, словно стыдилась чего. Ей все казалось, что каждый непременно узнает ее, а Маше очень не хотелось, чтобы ее узнавал кто-либо, и потому, только еще подъезжая к Колтовской, она поторопилась опустить на лицо свой вуаль.

С замиранием сердца переступила она за порог калитки, огляделась: ни кур, ни утят, ни Валетки не видать во дворе, и конура собачья полуразрушена,- как будто и признаков нет прежнего домовитого хозяйства. Что же это значит все?

Еще с большей тревогой в душе ступила она на деревянное крылечко и постучалась у двери. Из комнаты доносились до нее гитарные аккорды, и чей-то сиплый бас громко выкрикнул:

- Entrez!*

* Войдите! (фр.)

Маша вошла в комнату и не узнала скромного и чистенького обиталища своих стариков. Там, где прежде на окнах стояли герани и кактусы с китайскою розою, ныне помещаются пустые полуштофы, косушки и пивные бутылки; белых кисейных занавесок и следа нет; пол захаркан, засыпан табачною золою и давным-давно уже не мыт; вместо веселого, звонкого щебетанья канареек раздается сиплый романс под аккомпанемент гитары: И ты, что в горести напрасно На бога ропщешь, человек!

Воззри, сколь жизнь ведешь ужасно!

Он к Иову из тучи рек.

"Не уезжай, не уезжай, голубчик мой!"

Нету также и стариков: вместо них поселился какой-то новый обитатель, который, с гитарою в руках, лежит на диване- офицерская шинель в рукава поверх рубашки, длинные белобрысые усы, красное и одутловатое рыло, а в голове, очевидно, изрядное количество винных паров, о чем свидетельствует стоящий рядом на столе полуштоф и кислая капуста в тарелке.

Маша отшатнулась и стояла, словно пришибленная своим недоумением, не зная, что и подумать обо всем увиденном ею. Офицерская шинель при ее появлении вскочила с дивана, изобразила наиприятнейшую улыбку, расшаркалась туфлями и прилично запахнулась.

- М-медам!- произнес хриплый бас, налегая особенно на букву е, вероятно, ради пущего шику.- Же сюи шарме!*. Чему обязан счастием зреть...

* Я очарован! (фр.)

- Я хотела видеть Поветиных... Петра Семеныча с Пелагеей Васильевной,- несмело сказала Маша, едва оправляясь от первого впечатления.

- Я за них!.. Я за них, налицо, м-медам! Или, может быть, медемуазель? Позвольте честь иметь рекомендоваться: ихний племянник, отставной капитан Закурдайло, по рождению- благородный человек, по убеждениям- киник. Прошу садиться!- говорил он, продолжая шаркать и поминутно запахиваясь.

- Вы... племянник?- едва могла выговорить изумленная Маша.

- Так точно-с; ву заве резон!* А вас, кажется, это удивляет? Такова была сила обстоятельств и законное наследие: у меня есть права и акты.

* Вы правы! (фр.)

Последние слова капитана зловещим предчувствием кольнули сердце девушки.

- Где же они... старики-то?- спросила она, желая и в то же время боясь предложить этот вопрос, в ожидании рокового ответа.

- Тетенька моя, Пелагея Васильевна, волею божьею помре, а дяденька, Петр Семеныч, находится в Обуховской больнице в отделении умалишенных.

Известие это до того поразило Машу, что она, с помутившимися глазами, в изнеможении опустилась на первый попавшийся стул.

- Вы, смею предполагать, не воспитанница ли ихняя?- вопросил капитан, раскуривая трубку.

Маша не в силах была отвечать и только утвердительно кивнула головой.

- Так-с... слыхал... слыхал... Стало быть, чувствуете потерю? Это делает вам честь. Не забывай отца твоего и матерь твою, даже если бы ты сидел между принцами. Таково мое правило. Не прикажете ли закусить чем бог послал? Нет? Ну, так я один закушу, с вашего позволения,- заключил капитан, глотая рюмку водки.

- Расскажите... что это... как все это случилось?- обратилась к нему девушка, чувствуя в эту минуту полное сиротство.

- Очень просто: все люди смертны. Я- человек, значит- я смертен. Так говорит философ. Все, что я знаю- ничего не знаю. Наслышан же от соседей таким образом: после отъезда воспитанницы, то есть вас, медмуазель, тетенька Пелагея Васильевна (царство небесное!) впала в тоску; жаловалась, что желает вас видеть, и не знает, где вы обретаетесь и совсем забыли ее. Даже была сна и аппетита лишившись, заболела вскоре горячкою и отошла в предел всевышнего. Так повествуют наши хроники. Дяденька же, Петр Семеныч, после такого пассажа с тетенькиной стороны предался пагубной страсти насчет крепительного напитка и лишился умственных способностей. Вызывали наследников. Я на ту пору, прочтя извещение "Сенатских ведомостей" о вызове наследников и находясь временно в Санкт-Петербурге, предъявил свои права, так как я довожусь тетеньке родным племянником по мужской линии,- и, по наведении достодолжных справок, был введен в пользование. Вот и весь мой анекдот в том заключается.

- Где же она похоронена?- спросила Маша, с трудом глотая подкатывавшие к горлу рыдания.

- Места погребения с точностью указать не могу, но наслышан, что на кладбище Смоленския богоматери. Впрочем, человеку после смерти все равно, где бы ни был погребен он. А вот вам, медам, не угодно ли купить у меня кое-какие остатки мебели?- продолжал Закурдайло, указывая на стол, диван и два-три убогие стула.- Я все сбываю понемногу, потому, говорю вам, я- киник. Меня и в полку все киником звали- и я горжусь. Это все вещи, и потому- излишнее; как человек, я только обязан удовлетворять мои физические потребности, а это все,- заключил он, кивнув глазами на мебель,- это все- комфорт и суета. Я помышляю так, чтобы мне в монахи идти. Как вы полагаете?

- Вы говорите, старик в Обуховской?.. Его можно там видеть?- сказала Маша, подымаясь с места.

- Хоть сию минуту; на это, кажется, запрету там не полагается,- расшаркался Закурдайло и, когда Маша ступила за порог, в прихожую, остановил ее благородно-просительным жестом руки.

- Я не прошу взаймы, потому что не имею привычки отдавать,- начал он с достоинством,- но, м-медам! Отъявленному пьянице и негодяю капитану Закурдайле на выпивку!.. На выпивку пожалуйте нечто! Нечто на выпивку!

Маша опустила руку в карман и подала ему рублевую бумажку.

Капитан снова запахнулся и стал расшаркиваться.

- Же сюи шарме!.. Же сюи аншанте де вотр бонте, м-медам!* и непременно поцеловал бы вашу ручку, если бы вам не скверно было протянуть ее такой ска-атине, как ваш покорнейший слуга. Адью, медам, адью! Ж-же ву занпри!**

* Я очарован!.. Я восхищен вашей добротой, сударыня! (фр.)

** Прощайте, сударыня, прощайте! К вашим услугам! (фр.)

И капитан любезно захлопнул за нею двери.

- В Обуховскую больницу,- сказала Маша извозчику, не помня себя от щемящего горя и рыданий.

XXV

XIV ОТДЕЛЕНИЕ ОБУХОВСКОЙ БОЛЬНИЦЫ

Каждому петербуржцу очень хорошо знакомо по наружности длинное здание на Фонтанке, близ Обухова моста- здание в совершенно бесцветном, казенном стиле, с фронтоном, на котором в высоком слоге изображено: "Градская обуховская больница", вместо "городская", что, без сомнения, составляло бы слог обыкновенный, тривиальный.

Если вы войдете в эту градскую больницу с ее главного подъезда, то, пройдя шагов двадцать по площадке сеней, очутитесь в поперечном коридоре, перед дверью, где прибита доска с надписью: "XIV отделение". Для человека, который, не будучи знаком с назначением этого отделения, переступил бы за порог ведущей в него двери, неожиданно предстало бы, в иную пору, очень грустное зрелище. Первое, что могло бы неприятно поразить его,- это отчаянные крики ужаса и страдания, корчи и борьба человека, подставленного коротко остриженной, а иногда и совсем бритою головою под холодные струи душа, имеющие назначение освежать его больную голову. Он рвется, мечется под сильными руками трех-четырех служителей и наконец, изнеможенный, покоряется своей участи.

Вид страдания, каково бы оно ни было, неотразимо действует на каждого болезненно-грустным впечатлением; но грустнее всего и обиднее всего для нравственного и разумного достоинства человеческого- это вид умалишенного и его страданий. Грустнее всего то, что, несмотря на всю тяжесть впечатления, вы порою не удержитесь от самой неожиданной и вполне невольной улыбки.

Старуха Поветина умерла от тоски. Когда так нежданно и быстро разлучили ее с Машей, когда эта последняя совершенно потерялась у нее из виду, так что та совсем уже не знала, ни где она, ни что с нею, бедная старуха не выдержала такого испытания и упала духом. Любящая и привязчивая душа ее не сжилась с этим сиротством, затосковала, захирела, и- вскоре одной незначительной простуды было совершенно достаточно, чтобы Пелагея Васильевна, обессиленная уже своим моральным горем и каждодневною скрытою тоскою, отправилась к праотцам, в болотистую почву Смоленского кладбища.

Горе и сиротство старухи были вполне равносильны и для ее мужа. Но со смертью ее тяжелый груз этой печали удесятерился. Поветин остался круглым бобылем и, как известно уже читателю, запил весьма нешуточным образом. За нетрезвость и бесполезность его выгнали со службы- старик сошел с ума.

И вот в одно утро очутился он в ванне, под холодной струей воды, принял эту купель посвящения, которая неукоснительно встречает каждого грядущего в дом умалишенных; затем облекли его в больничный халат серого сукна, на ноги надели шлепанцы-туфли и впустили в длинный, довольно широкий, но полутемный коридор, по одной стороне которого идет ряд дверей с окошечками от отдельных нумеров. В одном из них ему указали железную кровать под тощим и довольно грязноватым байковым одеялом и сказали, что это его место и что здесь он может спать. Старик очень любезно поклонился и не прекословил.

- Скажите, пожалуйста, ведь это здесь родильный дом, не так ли?- отнесся он тотчас же к своему сотоварищу по нумеру, который, сидя на кровати перед маленьким столиком, писал какие-то бумаги.

- Здесь-то?- отозвался с необыкновенной важностью и достоинством сотоварищ, тоже весьма уже пожилой человек.- Нет, здесь отделение умалишенных, сумасшедший дом, а не родильный.

- Это неправда, это не может быть, я знаю наверное, что здесь родят; с тем меня и привезли сюда,- оспорил Поветин.

- Что-о?- строго поднялся с места сотоварищ.- Ты осмелился опровергать меня? Ты знаешь ли, кто я таков и какой сан на мне? Я- император! Император Петр Первый, великий преобразователь России, посажен сюда хитростию и происками бунтовщиков-изменников. Кланяйся мне! я доверяю тебе мою тайну- пойдем!

И он, всемилостивейше взяв Поветина под руку, повел его из нумера в длинный коридор, где ходили на свободе человек до двадцати больных. Каких только звуков и голосов не было слышно в этом коридоре!

- Ку-ка-реку-у!- кричит один несчастный, сидя на корточках и воображая собою курицу, которая испорчена злыми людьми и потому поет петухом.

- La mia letizia!*- раздавалось на противоположном конце, мешаясь с декламацией оды "Бог" Державина.

* Моя радость! (ит.)

- Аксеновский паде, подержи, по-дер-жи на уме!- убеждал пустое пространство четвертый субъект, помешавшийся в роковой момент своей жизни, когда нежданно-негаданно застал свою жену с ее любовником.

- Пой акафист мне, пой!- настаивал пятый, тщедушный человек, приставая к угрюмому дьякону.

- Зачем акафист? Я тебе матку-репку спою,- мрачно ответствовал помешанный дьякон.

- Нет, ты мне акафист споешь! Стойте!- взял он за руки Поветина с императором.- Ангелы и архангелы мои, Варахиил и Михаил! казните его, каналью! жупелом, жупелом его хорошенько!

- Ну, что же, разве это не сумасшедший дом?- очень рассудительно и, по-видимому, совершенно здраво обратился к Поветину император.- Этот несчастный воображает, будто он бог... И я обречен томиться между ними!..

- Да, бог; вы правы! А и устал же я сегодня, господа! ух, как устал- моченьки нету!- сказал, руки в боки, тщедушный.

- Отчего же вы устали?- благодушно отнесся к нему император, как здравомыслящий к помешанному, и толкнул при этом слегка Поветина: дескать, слушай, слушай, какую дичь понесет!

- А как вы думаете? в нынешнюю ночь дважды смахал на небо и к обеду- как видите, вернулся! а к вечеру опять-таки- фить!- ответил тщедушный, взмахнув рукою кверху.

- А далеко это до неба?

- Да, порядочный-таки конец! Прямым путем, по столбовой дороге- сорок пять, а в объезд, пожалуй, верст семьдесят будет.

- Зачем же вы так часто катаетесь?

- Да ведь нельзя же: администрация! Я в переписке с Авраамом; знаю, что там пружина в замке испортилась, а он мне депешу не шлет; ну, я и поехал! Моли меня, человече, о чем хочешь- все тебе дам, все исполню!- прибавил он, вдруг обратясь к Поветину.

- Да вот... скоро срок мне... на сносях хожу- родить скоро надо,- кланялся Петр Семенович,- так уж нельзя ли, чтобы девочку родить, девочку Машу...

- Этого не могу; не в законах природы, и ты сумасшедший!- серьезно, подумав с минуту, ответил тщедушный.- Для этого я создал женщину, Еву; а вот росту тебе прибавить- вершка четыре или пять- изволь! Это могу хоть сию минуту.

- Ты опять кощунствуешь?!- укоризненно подошел к тщедушному молодой человек очень симпатичной наружности.- Мир создал не ты. Этот мир, эта природа, звезды, солнце, луна, все эти моря и горы, деревья и цветы- ведь все это так хорошо,- говорил он, одушевляясь и постепенно приходя в больший и больший экстаз,- все это так прекрасно, что не могло быть создано грубою рукою мужчины. Мир создала женщина, прекрасная, чудная женщина. Только рукою женщины и могло все это так создаться... Она- моя богиня, я в нее влюблен, я ей поклоняюсь... Я- секретарь создания... Вот вам, люди, завет моей богини: не ешьте мясного, не носите кожаного, потому всякий последний червячок жить хочет; убить его мы не имеем права. У нас есть мед, коренья и плоды. Любите мою богиню, обожайте ее!

В эту минуту тщедушный, оскорбясь пропагандой, которая шла вразрез с пунктом его помешательства, влепил сильную и звонкую пощечину секретарю создания. Пошла потасовка. Два служителя, мирно игравшие доселе в шашки, вскочили со скамейки и бросились к дерущимся. Тотчас же появились на помощь к ним еще трое, с холщовой сумасшедшей рубашкой, кожаными рукавицами и ножными браслетами.

Через минуту оба бойца были уже лишены возможности продолжать поединок: руки тщедушного человека мигом упрятались в длинные рукава рубашки, а руки секретаря создания очутились в толстейших кожаных нарукавниках, которые, словно хомут, надевались на шею и плечи и стягивались на пояснице крепчайшими ремнями. Секретарь создания в минуты бешеной экзальтации становился необыкновенно силен, так что рубашка оказывалась для него мерою недействительною, ибо прочные швы ее трещали на нем, как опорки. Когда оба увидели себя в невозможности продолжать побоище, то ярость тщедушного обратилась на себя самого: он упал навзничь и стал колотиться затылком об пол, а секретарь, воспользовавшись как-то минутой оплошности сторожей, вырвался из их рук и, кинувшись на своего противника, принялся пинать ногами. В минуту на том и другом очутились ножные браслеты, с которыми они могли только стоять, но уж никак не ходить, почему оба были унесены в темную комнату, обитую мягким войлоком, и пристегнуты ремнями к железным кольцам.

Вся эта сцена и энергическая расправа произвели столь сильное впечатление на старика Поветина, что он не на шутку перепугался и трусливо побежал в свой нумер, откуда уже боялся выходить. И эта боязнь осталась у него постоянною. Он уже и носу не показывал в общий коридор, трепетал при одном виде служителей и с утра до ночи, сидя на своей кровати, перебирал пеленки и распашонки, заготовленные еще покойницею Пелагеей Васильевной в ожидании будущего сына или дочери. Старику не препятствовали захватить эти вещи с собою в больницу, да он бы и не расстался с ними, так как они служили для него теперь единственным развлечением, предохраняя от мучительной тоски. Помешательство его было тихое, кроткое и заключалось в том, что он перебирал, раскладывал, гладил, развешивал и гладил, развешивал и вновь складывал свои ребячьи принадлежности, ожидая скорого разрешения себя от бремени. Он сладко мечтал о том дне, когда родит на свет девочку Машу, уверял всех, что ходит уже на сносях и чувствует, как ребенок играет у него в животе.

Сумасшедшие весьма основательно улыбались на эту идею и, по большей части с искренним сожалением, находили его помешанным.

* * *

Маша со слезами бросилась к нему на шею.

Врач, специально заведующий отделением умалишенных, ждал благодетельных последствий для больного от этой встречи.

Но Поветин не узнал свою приемную дочку.

- Ах, наконец-то мне вас привели!.. Ведь вы акушерка?- застенчиво обратился он к девушке.

- Папочка, голубчик, ведь я- Маша! Маша! неужели вы меня не узнаете?- рыдала та, стараясь заставить его поглядеть на себя.

- Маша?.. Нет, ведь это я еще должен сперва родить Машу; вы потрудитесь освидетельствовать меня,- убеждал Поветин.

- Да вы помните, как мы жили с вами в Колтовской- вы, я и Пелагея Васильевна- мама моя?

- В Колтовской?.. Пелагея Васильевна? Цыпушка? Да, да, помню... как не помнить?.. Пелагея-то Васильевна- тю-тю! И Маша, дочка наша- тоже тю-тю... Утки в воду, комарики ко дну!.. Вот, стало быть, я и должен родить себе Машу снова. Да, это так!.. У меня пеленки, у вас распашонки; калоши распрекрасные хороши, сапоги для ноги,- новеньки сосновеньки, березовые; а Пелагея Васильевна тю-тю!..

- Да ведь я не умерла, меня только увезли от вас... Помните генеральшу-то?.. Она и увезла,- говорила Маша, стараясь дать его памяти и сознанию все нити воспоминания о прошлом.

- Увезла?..- повторил Поветин.- Ну, вот то-то и есть! Поставил бы тире, да чернил нет на пере!.. Увезла да похоронила, и кончен бал, кончен бал, кончен!

Тоскливо глядела Маша на эти мутные глаза, в которых, несмотря на всю кротость и мягкость их выражения, не светилось никакой определенной, сознательной мысли, на всю его жалкую, болезненную и коротко остриженную фигурку, и долго еще старалась она привести его хоть в минутное сознание, но все было напрасно: старик мешался в мыслях и словах, копошился в своем узле и настоятельно просил освидетельствовать его.

- Нет, не удалось,- со вздохом проговорил доктор, безнадежно пожав плечами, и эти слова каким-то тупым отчаянием повеяли на Машу: до этой минуты она все еще ждала и надеялась; теперь ей оставалось только навещать безумного да приносить ему чаю и булку.

Пришибленная чувством этого отчаяния, вышла она из больницы с мучительными угрызениями совести: ей все казалось, что виновата во всем случившемся единственно только она одна,- зачем было оставлять стариков, забыть их, не видеться с ними? И эти угрызения слишком уж тяжело легли на ее душу.

XXVI

АУКЦИОН

Маша занемогла. Обстоятельства последних дней сокрушили ее и морально и физически. На третьи или на четвертые сутки болезни она услышала у дверей своей квартиры весьма бесцеремонный звонок и через минуту столь же бесцеремонные и вполне незнакомые ей голоса. Кто-то и зачем-то желал ее видеть, а горничная отбояривалась, как могла, не хотела допустить пришедших до барыни.

Маша позвала ее звонком, узнать в чем дело. Горничная замялась и не находила удовлетворительного ответа, боясь обеспокоить больную неприятным известием.

- Позвольте-с войти,- постучались в эту минуту в дверь будуара,- девушка ваша впущать не желают.

- Кто там?

- Мы-с... надо будет счетец один подписать; дело коммерческое. Из княжеской конторы к вашей милости присланы, от их сиятельства-с.

Одного имени князя было уже совершенно достаточно, чтобы Маша с нетерпеливою поспешностью накинула на себя пеньюар и через силу вышла к дожидавшимся. Ей так сердечно хотелось узнать хоть что-нибудь про все еще любимого человека, услышать хоть какую бы то ни было весть про него, которая сменила бы ей собой эту томительную неизвестность.

В гостиной стояли мебельщик, бакалейщик и приказчик от хозяина, помесячно отпускавшего для Маши экипаж. Дело было в том, что Хлебонасущенский, устраивавший "для метрессы их сиятельства аппартамент" и забиравший все нужное напрокат, выплачивал поставщикам деньги ежемесячно из конторы Шадурских. За два месяца до разрыва князя с Машей практический человек пронюхал, что фонды ее сильно падают у Шадурского, и потому позадержал платеж поставщикам, прося их пообождать до следующего срока. А как пришел этот следующий срок, так и отправил их всех к Маше: "Там де получите, а князь больше за нее не плательщик".

- И более ничего не говорили вам про него?- с напряженным беспокойством спросила она.

- Больше ничего.

- Чего же хотите вы теперь?

- Известное дело, насчет уплаты: свое зарабочее получить желательно.

- У меня денег нет... Я ничего этого не знала... Что ж с этим делать теперь?

- Это не беда-с, коли денег нет... Может, кто другой за вас пожелает уплатить- это ведь дело завсегдашнее.

- Нет, никто не пожелает,- вспыхнула Маша, догадавшись по улыбке, с которой была произнесена последняя фраза, куда бьет намек мебельщика.

- Так, может статься, поручится кто-нибудь?

- И поручиться некому.

- Опять же и в этом роде препятствия нам нет; вы только подпишите нам счетец, тогда мы будем покойны.

- Зачем же это? ведь подпись не деньги?

- А уж это так, для проформу такого требуется, чтобы, значит, быть нам благонадежными насчет того, что от уплаты не откажетесь.

- Я заплачу; я продам все вещи свои...

- А на много ли вещей-то будет? И в каких качествах они?

- Много: платья, белье, золотые вещи, брильянты,- высчитывала Маша, которая в эту минуту ничего не хотела иметь от Шадурского: даже этот пеньюар- и тот, казалось, теперь будто давит ей горло.

- Что ж, это самое любезное дело,- заметил один из претендентов,- тысячи на полторы хватит?

- Больше, гораздо больше! Хотите, берите сейчас же все, что есть, в уплату?- как-то стремительно предложила девушка.

- Нет-с, это дело не модель,- поступать так, чтобы самим брать, как вздумаешь; а вы вот как-с,- вразумляли претенденты,- вы подпишите эти самые счеты маненечко задним числом, а мы завтра же, пожалуй, представим на вас ко взысканию; вещи законным порядком опишут и назначат к продаже с аукционного торга.

- Хорошо,- согласилась Маша.

- Тогда, за уплатой нам, буде выручиться с продажи остаток какой,- в виде утешения говорил мебельщик, первым подсовывая ей свой счет для подписания,- так он сполна к, вашему же профиту пойдет.

- Мне ничего не нужно,- сухо возразила Маша, выставляя, одну за другою, свои подписи на поданных ей бумагах.

Она говорила и делала все это полубессознательно и совсем почти машинально: в голове ее гвоздем засела теперь одна уже всепоглощающая мысль о совершившемся разрыве, и чуть только успели уйти эти господа, как напряженно-нервное состояние разрешилось истерическим припадком.

* * *

После этого случая Маша прохворала недели две. При ней безотлучно находилась ее девушка Дуня, которая распоряжалась и насчет хозяйства, и насчет аптеки с доктором.

Пришел помощник надзирателя с письмоводителем и оценщиком- производить опись, пришли и кредиторы. Доктор, пользуясь болезнью Маши, хотел законным предлогом отклонить это обстоятельство; Маша решительно воспротивилась и, требуя как можно скорее описи, сама указывала и вспоминала горничной вещи, почему-либо позабытые тою при осмотре. Ей все скорее и скорее хотелось развязаться со всем, что хоть сколько-нибудь напоминало Шадурского и время, прожитое с ним вместе.

Казалось, все эти вещи, вся обстановка словно какой невыносимый гнет давили бедную девушку. Менее чем в час с четвертью все уже было описано, и казенные печати приложены.

Дело оставалось только за продажей с аукционного торга.

* * *

С одиннадцати часов утра в квартиру Маши стал набираться особого рода люд, специально посещающий аукционы. Явилась власть, в лице того же квартального помощника с портфелькой под мышкой; явилась сила пассивная, в образе аукциониста с деревянным молотком в кармане; привалила, наконец, и сила активная- особого рода торговое братство, семья маклаков, ходебщиков по аукционам, которые, составляя в самом деле заправскую силу, являются царями каждого аукциона и ворочают там весьма нешуточными делами. У них есть свои законы, свои обычаи и даже отчасти свой собственный технический язык. Стоит вглядеться в эту толпу, когда она наполняет аукционную комнату: тут и чуйки, и "пальты", костюмы зажиточные и убогие, физиономии одутловато-сытые и тоще-голодные; но на тех и других ярко написана жажда рублишка. Укомплектовывают эту корпорацию обыкновенно толкучники и апраксинцы, которые проторговались вконец и, обанкротившись, примазываются кое-как, ради насущного хлеба, к маклаковскому обществу, куда вступают по большей части племянниками, что обязывает их, за какой-нибудь гривенник или пятиалтынный, справлять подручную работу на хозяев, то есть бегать за ломовиками и отправлять, под своим присмотром, купленное добро в складочные на толкучий рынок. Члены этого братства искони разделили себя на две категории. К первой принадлежат физиономии сытые, в "пальтах" и лисьих купецких шубах; ко второй- физиономии испитые и голодные, в пальтишках и чуйках. Первые ворочают всем делом и называют себя хозяевами; вторые батракуют и племянничают. Хотя нет того дня, чтобы между членами не выходило ссоры и даже потасовки, однако мудрое правило: "рука руку моет" всевластно царит над маклаковским обществом. Тут же труждающиеся и обремененные прогаром, то есть банкротством, находят для себя в некотором роде мирное и тихое пристанище, ибо аукционный промысел во всяком случае дает своим адептам-племянникам возможность хлеб жевать, а хозяева иногда сколачивают и капитальцы весьма почтенного свойства.

Наконец появились в Машиной квартире и кредиторы с несколькими посторонними покупателями и двумя-тремя толкучными торговками, что торгуют подержанным платьем и разным тряпьем. Таков обычный характер публики, присутствующей на всевозможных аукционах. Помощник с аукционистом взглянули на часы и послали за хозяйкой. Маша вышла к ним, бледная и смущенная: она не ждала такого большого сборища.

Гурьба маклаков встрепенулась- по комнате пошел легкий, полушепотливый говорок. Аукционист даже с некоторой подобающей торжественностью стал на свое место за столом, постучал для начала молотком своим и, заглянув в реестр, внятно-монотонным голосом начал выкрикивать.

- Шубка на лисьем меху, воротник соболий- три рубля; кто больше?

Корпорация маклаков тотчас же выслала из своей среды пять "выборных хозяев", назначение которых в этом случае- торговаться, то есть справлять службу за "обчество", пребывающее на сей конец в полном безмолвии.

Подручный аукциониста вытащил и понес напоказ публике продающуюся вещь.

- Три рубля- кто больше?- повторил аукционист, флегматически постукивая слегка молотком и обводя взорами публику.

- С кипейкой!- пискнул чей-то голос в углу, за многочисленными спинами покупателей.

- Мартын на алтын, а Федосья с денежкой,- пробасил, в виде остроты, один из выборных, и острота эта очень утешила братию.

- Три с копейкой- кто больше?

- Десять рублев!

- С пятачком!

- Гривна!

- Полтинка!

- С семиткой!

- Тринадцать рублей семь гривен- кто больше?- монотонит между тем аукционист.

Из публики, не принадлежащей к маклаковскому "обчеству", продирается вперед солидных лет господин с явным намерением набивать цену, чтоб оставить вещь за собою.

- Куды те, лешего, прет? стой на месте!- дерзко ворчат на него ближайшие племянники, нарочно заслоняя дорогу.- Чего толкаишься? барского форсу показывать, что ли, захотел?

Солидный господин оскорбился и подымает перебранку с ближайшим из оттиравших его маклаков. А тем только того и надо. Пускается в ход первая из обычных маклаковских уловок: господина обступают несколько человек и своим смехом да новыми дерзостями неослабно поддерживают начатую перебранку, стараясь во что бы то ни стало отвлечь внимание солидного господина от молотка аукциониста. А молоток этот меж тем все постукивает себе полегоньку, и не успел еще солидный господин сделать маклакам достодолжное внушение насчет своего ранга и сана, как молоток громко пристукнул последний раз- и вещь осталась за одним из выборных обчества в двадцати рублях, тогда как стоила триста. Маклаки утешаются. Господин- с носом; видит, что поддался на уловку, и дает себе слово впредь на таковую уже не поддаваться, а стойко выдерживать характер, не отвлекая внимания от аукциониста. Маклак- народ зоркий: взглянет на физиономию и нюхом чует уже, как лягавая собака, в чем кроется дело.

- Бурнус-манто бархатный, стеганый на гагачьем пуху- два рубля. Кто больше?- снова постукивает аукционист.

- Рубль!

- Пятачок!

- Три копейки!

- Пять рублев!

- Шесть!

- Продал!- замечает, обращаясь к соседу, маклак, предлагавший пять рублей, что на языке маклаков значит- отступился и больше торговаться не намерен.

- Четырнадцать рублей восемь копеек,- кто больше?

- Десять рублей!- возглашает солидный господин, стоя в кучке маклаков, все-таки не допускающих его продраться вперед к аукционисту.

- С рублем,- спокойно замечает в ответ ему один из выборных.

- Еще десять!- настаивает солидный.

- Еще с рублем,- отпарировал другой выборный.

- Ишь ты- голь, шмоль и компания, а как форсится!- дерзко смеются в глаза солидному господину окружающие маклаки, с целью подстрекнуть его на продолжение торга.

Аукционист придерживается и не выкрикивает вновь надбавившуюся сумму.

Один из выборных исподтишка одобрительно мигает ему глазком: хорошо, дескать, дружище, порадей на мир- не оставим.

- Десять рублей!- горячась, набивает меж тем антагонист маклаков, явно задетый за живое.

- Забастуйте-ко лучше, ваше благородие, неравно карман у вас с дырам: проторгуетесь.

- Кто больше?- вопрошает аукционист.

- Пятак!

- Пятнадцать рублей!- настойчиво кричит солидный, начиная "зарываться".

- Рублик!

- Еще пятнадцать!

- Продали!- с предательской усмешкой слышится на стороне маклаков.

В конце концов, после пятиминутного торга, незаметно оказывается весьма почтенная цифра.

- Сто сорок три рубля, пять копеек. Кто больше?- кричит аукционист.

Молчание.

- Раз!- удар молотка.- Кто же больше?

- Опять молчание.

- Два!.. Никто, что ли, не хочет? Сто сорок три рубля, пять копеек- больше кто?

Опять-таки полнейшее молчание. У солидного господина начинает сильно вытягиваться физиономия: видит, что зарвался, и снова попался на удочку.

- Три!- возглашает аукционист, пристукнув молотком.- Вещь за вами, позвольте получить деньги.

В гурьбе маклаков раздается громкий хохот.

- Честь имеем с дешевой покупкой поздравить!- апраксински-вежливо обращаются некоторые из них к своему антагонисту.- Позвольте вам, господин, билетик с адресом наших складов вручить: у нас такое манто при безобидной уступочке за девяносто пять можете получить всенепременно-с!

- Штука-то, братец, важнецкая!.. Лихо на перебой поддели! Вперед не суйся!- слышится говор в гурьбе- и действительно, проученный таким образом солидный господин- можно сказать с достоверностью- уж больше не сунется на аукционную продажу и не заставит повторить над собою вторую из обычных маклаковских проделок, известную под именем перебоя.

Маша с полнейшим равнодушием глядела на этот сбыт ее имущества. С выздоровлением прежняя тоска не возвращалась к ней более; напротив, ею овладела какая-то бессознательно-рассеянная и глубокая апатия, совершенная нечувствительность ко всему, что бы с ней ни случилось. Этот апатический покой был похож на неодолимый сон человека, которого привели с пытки, но который знает меж тем, что завтра его снова поведут на нее, и убежден, что в конце концов нет спасения и ждет его одна только смерть неизбежная. Она сидела и словно не замечала того, что вокруг нее происходит,- ни этого шума, ни этой тараторливой перебранки, которая поднялась между торговками и маклаками, когда дело дошло до шалей, кружев, мантилий и шляпок.

К двум часам пополудни все уже было кончено. Маклаки, по обыкновению, пошли в трактир вязку вязать, то есть производить между собою свой собственный, круговой торг на приобретенные вещи. Власть забрала выручку для отправки в "надлежащее место" на удовлетворение кредиторов, которых, кроме прежних трех, понабралось еще человека четыре. Управляющий домом явился за получением двухмесячных квартирных денег. Но с этим Маша уже сделалась сама: все вещи, не вошедшие в опись- белье и платья, она предложила ему взять на квит. Афера была слишком выгодна, чтобы отказаться- и управляющий забрал все остальное имущество Маши, внеся за нее хозяину квартирные деньги. А она даже рада была поскорее развязаться со всем, что напоминало ей о недавнем образе жизни. Когда дело и с управляющим было кончено, Маша случайно заглянула в свой кошелек: от прежних достатков теперь покоилось там пять рублей и несколько копеек, составляющих в данную минуту почти все ее достояние.

- Небиль вам, сударыня, напредки не требуетцы?- обратился к ней кредитор-мебельщик.

- Нет.

- Ну, так вытаскивай, ребята!- обернулся он к приведенным на всякий случай носильщикам.- Да глядите у меня, бережней, об косяки не шарыгай- не попорти!

* * *

Через полчаса Маша прошлась уже по совершенно пустым комнатам. Какое-то неизъяснимо-грустное чувство охватило ее при виде этих оголенных стен и окон. Шаги раздавались резче, голос гулче и звучнее, с явно заметным эхом. И необыкновенно живо, полно и ярко представила себе Маша всю эту уютную, милую обстановку, которая не далее еще как за два, за три часа наполняла эти комнаты; Маша вспомнила князя, его место у камина и первое счастливое время своей жизни в этой самой квартире. И это грустное чувство- чувство хозяина над своим разрушенным пепелищем и минувшим счастьем- заныло в ней еще сильнее, впервые после болезни пробив кору ее безразличной апатии.

Маша отошла к окну и тихо-тихо заплакала горючими и горькими слезами, приложив к холодному стеклу свой лоб и бессознательно глядя на пестревшую движением улицу.

В это время в прихожей опять позвонили, и вошел пожилой господин, весьма джентльменской наружности.

- Что вам угодно?- обратилась к нему удивленная Маша.

- Я... позвольте рекомендоваться: домохозяин здешний- потому...

- Я покончила уже все расчеты с вашим управляющим,- возразила девушка.

- Но, сударыня... я желал бы...

- Квартиру очищу завтрашний же день непременно,- снова перебила она.

- И, помилуйте, что такое квартира? Это все пустяки!.. Я к вам вовсе не с тем намерением...

- Я не понимаю, что ж иначе могло вас привести сюда?- резко спросила его Маша, которой в эту минуту было несносно каждое постороннее лицо и хотелось остаться одной совершенно, в полной тишине и безлюдном молчании.

- Привело сочувствие,- улыбнулся пожилой господин,- сочувствие к вам, ну и... к вашим стесненным обстоятельствам. Я вовсе не намерен гнать вас с этой квартиры,- я, напротив, хочу предложить вам остаться в ней.

- Я не имею средств на это,- сухо ответила Маша, которой эти слова показались одним из двух: либо пошлой и круглой глупостью, либо весьма аляповатой насмешкой над ее положением...

- Вот именно с тем-то я и явился сюда!- самодовольно подхватил хозяин.- Я- человек прямой... пришел предложить вам свои услуги относительно средств и прочего... Вы теперь лишены удовольствия кататься по Невскому- у вас завтра же снова явится пара рысаков, и ложа, и мебель, стоит только пожелать вам, сказать мне одно слово- я человек слишком богатый, для меня это- сущая безделица...

- Я вас попрошу удалиться отсюда,- с вежливой сухостью поклонилась ему оскорбленная девушка.

- Но подумайте, сударыня, ведь вы отказываетесь от собственного счастья; я могу предложить вам вдвое более, чем вы получали от Шадурского.

- Я повторяю вам: извольте выйти отсюда.

- Но ведь- мне кажется- право, все равно у кого ни быть на содержании?.. И что ж тут такого оскорбительного?

- Вон!- возвысила голос Маша, строго и энергично сдвинув свои брови- и в этом жесте, в этих сверкнувших гневом глазах и в звуке ее голоса сказалось столько неотразимо повелевающей силы, что нахальный господин съежился, умалился как-то и, невольно покоряясь этой силе, поспешно скрылся за дверью.

- Кто больше даст... Тоже аукцион своего рода!- с горьким чувством негодования проговорила Маша, злобно закусив нижнюю губу и в волнении шагая по комнате.- Там торгуют вещи, здесь- человека торгуют.

XXVII

НА НОВУЮ ДОРОГУ

Лишь в эту минуту обнаружилось перед нею во всей своей цинической наготе то незавидное социальное положение, в котором стояла она даже и в то время, когда князь притворялся влюбленным и называл ее с глазу на глаз своею невестою. Маша убедилась наконец, что служила для него только вещью, которую покупают, когда она нравится, и бросают, как несвежие перчатки, когда пройдет минутная прихоть. Ей сделалось больно за свое человеческое достоинство. Нечего уж было закрывать себе глаза по-прежнему и тешиться иллюзиями. После стольких ударов, упавших на нее всею тяжестью своего гнета и сильно надломивших эту свежую натуру, Маша перестала быть беззаботно-милым ребенком и переродилась в женщину, в человека, который просто, прямо взглянул в лицо печальной действительности.

- Что же мне делать теперь? как распорядиться собою?- задала она себе роковой вопрос.- Я ничего не умею, ничему как следует не учена; в няньки- молода, в гувернантки... по совести сказать, не гожусь. Да и кто возьмет?- гувернантка из камелий! На сцену идти- талант нужен; да и с талантом-то попробуй-ка, пробейся!.. Шить в магазины?- это бы скорее всего; да поди, поищи сперва работы! Разве не видала я, разве не при мне приходили к этим магазинщицам такие же несчастные, как я, выпрашивать работы? Что же, находили они работу? брали их, не отказывали им? Как же, дожидайся! Но что делать однако? Распутничать?.. Господи, да неужели же тут нигде уж нет честного куска хлеба? Быть не может!- с отчаянием воскликнула девушка.

Эта действительность, не прикрытая розовым флером, при первом взгляде испугала ее. Не дешево далась ей борьба со своим внутренним миром, да не дешевою казалась и предстоящая- с действительной и суровой жизнью.

На другой день в холодной, нетопленой квартире сидела Маша на подоконнике, не обращая внимания на то, что от окна дуло чувствительным холодом. Перед нею стояла горничная девушка, которая одна не покидала ее в это время.

- Прости меня, Дуня,- сказала она, протянув ей руки,- я виновата пред тобою... Мне, право, совестно...

- Ой, полноте, Марья Петровна, чтой-то вы, чем это вы виноваты предо мною-то?- перебила несколько удивленная девушка.

- Да как же, за два месяца вот жалованье не заплатила.

- Ну, так что ж, коли нет? откуда ж взять? надо так судить по человечеству. На нет и суда нет. Ведь я тоже чувствую; а вам об этом и беспокоиться нечего.

- Нет, Дуня, все же так нельзя... Это ведь заработанное... Вот у меня осталось тут пять рублей- мне теперь ничего не нужно; возьми их.

- Что вы, сударыня! Господь с вами!.. Я всегда найду про себя копейку: город, слава те господи, не клином сошелся.

- Не клином... Нет, Дуня, клином, да еще каким клином-то!- с грустным одушевлением покачала Маша головою.- Я-то вот вчера и сегодня ходила работы искать, в шести магазинах была- и нигде ничего! В одном- просто отказывают, в другом- говорят, что все уже полно- зайти через неделю предлагают, в третьем- спрашивают, у кого училась да где работала; от известных, вишь ты, принимают только; а в одном- так и вспомнить-то гадко!- оскорблений наглоталась... Француженка содержит; узнала меня: "Что это,- говорит,- из содержанок да в швейки? Мало разве своего дела?.." Э, да и говорить-то не стоит!- с горечью махнула Маша рукою.- А ты воображаешь еще,- "не клином сошелся"!

- У меня два места есть,- сообщила Дуня,- выбирай хоть любое: одно к полковнице на Остров: я еще прежде жила у ей- хорошая очень полковница. Пять рублей в месяц, горячее со стола да фунт кофию отсыпного; а другое место выходит в Коломну, к чиновнице...

- Ах, знаешь ли, Дуня!- радостно перебила ее Маша- и по лицу ее стало заметно, что какая-то внезапная, светлая мысль озарила ее голову,- знаешь что? Тебе ведь не два же места разом брать- дай мне какое-нибудь!.. Порекомендуй меня: скажи там, что знаешь одну девушку... Я пойду!

Дуня пришла в изумление.

- Чтой-то вы, Марья Петровна,- заговорила она,- ну, разве можно вам в услужение идти? Ни с чем даже не сообразно!

- Отчего же нельзя?

- Да ведь это только нашей сестре впору, а вам-то и дело оно совсем непривычное, да и... неприлично даже.

- Пустяки, привыкну!.. А неприличного- что же тут неприличного? На содержаньи приличней, что ли? Нет, ей-богу, Дуня, рекомендуй меня! Сходи сегодня же; чем скорей, тем лучше. Я уж порешила.

Маше стало как-то светлей и легче на душе: она увидела, что не все еще хорошее потеряно для нее в жизни, что еще есть честный исход, есть труд- и мирное затишье снизошло в ее душу. О князе и своей недавней жизни старалась она не думать, потому что при каждом мимолетном воспоминании начинало болезненно ныть ее сердце, словно разбереженная рана.

К вечеру того же дня был приведен извозчик, и на его неуклюжие дрожки уложила Дуня скромный и досольно тощий чемоданчик, тюфяк, ущедренный от себя управляющим взамен прежнего роскошно-эластичного, да подушку своей бывшей госпожи, которая, с узелком в руках, отправилась пешком, вслед за извозчиком, в Коломну, к Сухарному мосту, где ожидало ее место. Дуня выговорила ей у хозяйки-чиновницы четыре рубля в месяц жалованья "с горячим", и теперь отправилась вместе, для окончательного устройства ее в новом и непривычном еще положении.

- Ну, господи, благослови! на новую жизнь да на добрую дорогу!- перекрестилась Маша, выходя за ворота богатого дома, где оставляла столько горечи, любви, воспоминаний- светлых, заманчивых, и столько тяжелого разочарования...

XXVIII

У ДОРОТА С КАМЕЛИЯМИ

Теперь мы попросим читателя вернуться несколько назад к тому самому вечеру, когда князь Шадурский уехал от Маши, объявив, что отправляется на пикник к Берте. Прежде чем катить к Дороту, он завернул домой, чтобы послать за тройкой, и на столе у себя нашел небольшое письмо с городской почты:

"Сегодня, в час ночи, вас ждут в маскараде. Черное домино, в волосах белая живая камелия.

Маска".

"Мистификация или нет?- подумал Шадурский, вглядываясь в почерк.- Рука женская, но неизвестно- чья. Во всяком случае, это интересно. Поеду!- решил он и заблаговременно оделся в надлежащую для маскарадов форму.- А пока, убить до часу время- к Берте".

* * *

У каждой почти из наших известных камелий бывают в жизни весьма сильные критические моменты, которые проходят и опять возвращаются, чуть не периодически.

Какая-нибудь Клеманс или Берта пользуется покровительством какого-нибудь златорогого барана. Шкура и шерсть этого барана служат для нее в некотором роде руном язоновым, и потому Берта сорит себе деньгами напропалую, кидает их зря, туда и сюда, направо и налево, и справедливо думает, что колхидское дно неисчерпаемо и создано, дабы удовлетворять каждому минутному ее капризу и взбалмошной прихоти. Но вдруг какими-нибудь судьбами златоносный источник иссякает: либо Язон находит Медею, либо руно подверглось чересчур уж неумеренной стрижке- и вот бедный цветок без запаху остается без всякой поливки: Берта сидит на бобах.

Хорошо, если вместо златорогого барана подвернется на выручку златорогий бык либо златохвостый боров,- Берта спасена и снова сорит себе деньгами.

Но если не наклевывается ни одно из подходящих животных- положение Берты через несколько времени становится критическим до трагизма. Эти промежутки от одного покровителя до другого суть ее смутное время, период междуцарствия, со всеми его горестями и неудобствами. Берта в унынии- Берта в безденежьи, Берта лишается своего кредита. В прихожей ее с самого раннего утра появляются неприятные ей личности: магазинщицы, модистки, каретники, комми из всевозможных лавок, кредиторы, которые во дни сытные любезно открывали ей карманы, а во дни глада нелюбезно предъявляют ей заемные письма. И весь этот тяжкий люд назойливо ползет со счетами, с требованием уплаты. Берта атакована, Берта в осадном положении и, ради требований своего избалованного желудка, обыкновенно весьма прожорливого, принуждена закладывать алчным заимодавцам свои кружева, брильянты, серебро и все эти petits riens*, которых в квартире любой камелии находится всегда вдесятеро более, чем самых обыденно необходимых вещей. Берта наконец в отчаянии, на нее представлено несколько векселей- ей грозит даровое помещение, со столом, освещением и отоплением, в 1-й роте Измайловского полка, в знаменитом Hotel de Tarasoff, где для вящего почета стоит форменная будка и к будке приставлен гвардейский часовой с ружьем. Что тут делать Берте? Как ей извернуться?

* Безделушки (фр.).

Мы, впрочем, взяли почти крайнюю грань злосчастного положения Берты. Прежде чем достичь до сих красивых степеней, она перепробует разные способы спасения. Тут пойдут в ход и соблазнительные жертвоприношения кредиторам, буде который податлив на этот счет- в некотором роде сцены жены Пентефрия с Иосифами целомудренными,- и обращения за участием к особам, вроде генеральши фон Шпильце; но самым простейшим способом по большей части являются пикники, которые служат также одним из средств для временной поддержки существования камелий, вполне уж увядших.

И вот Берта заказывает в литографии билеты "для входа" на отличной глазированной, бристольской бумаге, засим едет ко всем своим приятельницам и каждой вручает билетов по тридцати; приятельницы, сознавая, что с каждой из них может случиться, если уже не случалась, подобная же проруха, volens-nolens* навязывают эти билеты приятелям, приятели- своим приятелям, и т.д. Кроме того, Берта и сама не плошает: она тоже раздает их своим приятелям, а некоторым, особенно тароватым, рассылает при особенно милых, любезных и раздушенных письмах. Цена билету от десяти до двадцати пяти рублей; бывает и больше, но, впрочем, редко. Двадцать пять назначают камелии цветущие; десять- камелии увядшие.

И вот таким образом составляется пикник, с ужином и столовыми винами, обыкновенно у Огюста или Дорота. Ужин по большей части скверненький, да и тот подается, из экономии, часу в пятом утра, когда большая часть "гостей" поразъедется или, соскучившись томить свой аппетит, упитается ранее, на свой собственный счет. А в результате у Берты за покрытием расходов- глядишь- оказывается в кармане несколько сотен. Все ж таки поддержка. У Берты, кроме того, в пикнике кроется и другая, затаенная цель: может быть, кто-нибудь пленится ею, и- счастливый случай- междуцарствию конец, кредиторы долой, существование до нового критического момента обеспечено.

* Волей-неволей (фр.).

Поэтому камелии очень любят пикники, как средство выручающее.

Такого же свойства был и тот пикник, на который отправился Шадурский.

Народу- не особенно много и не особенно мало; впрочем, красовалось несколько представительных субъектов из гаменов и jeunesse doree*. Общество смешанное: кто заплатил двадцать пять целковых, тот и прав, ходи себе полным хозяином и повествуй потом, что я-де был на пикнике с князем N, с графом X и т.д. Словом, все обстояло благополучно: десять музыкантов, что называется, "наяривали" изо всей мочи фолишонный кадриль; какой-то неуклюже тучный господин бегал по всем углам ресторана и навязывал всем и каждому, знакомым и незнакомым, билеты на следующий, посторонний пикник; Эрмини стреляла своими громадными серыми глазами; Жозефина как-то изловчалась сентиментальничать по-французски, что, действительно, штука довольно мудреная- француженка и сентиментальность! Жюли, ради своей далеко не первой молодости, брала более насчет скромности; Луиза Ивановна- насчет немецкого "ach"! и шампанского; Прозерпина отчаянно-ловко канканировала и подпевала французские куплеты, а одна французская актриса щеголяла своим знанием русского языка, даже с известного рода пикантностью. Но венец всего собрания является в образе набеленной, нарумяненной и всячески раскрашенной кубышки, которая хотя тоже называется Прозерпиной, но, соответственно весьма преклонным летам своим, известна более под именем бальзамированной египетской мумии, и если годится на роль Прозерпины, то разве только в собачью комедию. И она тоже танцевала, и даже- о, ужас!- канканировала. В качестве танцующих кавалеров фигурировали более купчики да вновь испеченные прапорщики. Одним словом- повторяем- все было как всегда, ничем не хуже, ничем не лучше,- в конце можно было, по обыкновению, ожидать какого-нибудь легонького скандальчика, и все это обещало некоторый дивиденд злосчастной Берте, которая, несмотря на свои кружева и брильянты,- быть может, взятые напрокат, по случаю спуска собственных,- никак не могла утерпеть, чтобы поминутно не бегать в прихожую, где какая-то кривоглазая особа, немецкой расы, продавала и отбирала входные билеты.

* Золотой молодежи (фр.).

В одной из уютных и довольно изящных беседок зимнего сада, освещенных висячими шарами, заседала компания блистательных молодых людей. Шампанского, судя по бутылкам, добросовестно истреблено изрядное количество. Разговоры шли "завсегдашние", то есть самые обыкновенные, которые, однако, надо полагать, отличаются для этих господ особенною занимательностью и интересом, ибо тема их останется неизменной во веки веков. Это- всегда одна и та же, постоянная и никогда не надоедающая им тема- где бы и как бы они ни сошлись- о лошадях, женщинах, собаках и новом производстве. Надо удивляться только той необыкновенной общности, которая господствует в их понятиях касательно этих разнородных, но достолюбивых предметов.

- Князь! здоровье твоей Мери!- обратился к Шадурскому его vis-a-vis, белогубый юноша, протягивая через стол свой бокал, чтобы чокнуться.

- Это с какой стати?- спросил князь, притворяясь удивленным.

- Эге!.. да ты, брат, тово... Уж не ревнуешь ли?- улыбнулись два-три человека соседей.

- Я?.. Да мне-то что ревновать ее?

- Ну, нет, такую женщину отчего ж и не поревновать немножко... Да, кстати, что ее нигде не видать, что она у тебя поделывает?

- А кто ее знает!- сгримасничал князь.

- Вот мило! "Кто знает!" Да кому ж больше и знать, как не тебе?

- Я не знаю.

- Ха, ха, ха!.. Почему?

- Да так... Очень просто: я ее бросил.

- Бросил!- это слово вмиг облетело весь стол и привлекло к Шадурскому общее внимание.- Бросил!.. Ну, полно, любезный друг, шутишь!- усомнился один из состольников.

- Parole d'honneur*, без всяких шуток... Да и что ж тут особенного?- с достоинством истинно порядочного человека возразил Шадурский.

* Честное слово (фр.).

- А, в таком случае, это- новость. Да, впрочем, за что же? помилуй!..

- А так себе, просто бросил... Надоела.

- Но разве может такая женщина надоесть?- с цинически двусмысленной улыбкой вмешался белогубый юноша, предлагавший выпить за ее здоровье.

- Почему же нет? Как и всякая женщина.

- Однако чем же она успела надоесть-то? Ведь это еще не слишком древняя история?

- Чересчур уж сахару много- тем и надоела, и потом- как-то странно держит себя... будто и в самом деле порядочная женщина,- опять сгримасничал князь.- Ну, однако, ведь это скучно- тянуть все одну канитель,- добавил он для перемены разговора.- Здоровье моей пегой кобылы, господа!

- Браво, князь! Это- дело существенное!- подхватила блистательная компания, единодушно сдвигая стаканы.

- Кто хочет отправиться со мной в маскарад? Сейчас еду,- предложил Шадурский, взглянув на часы.

- Да что там делать, в маскараде?

- А здесь-то что? Скука везде одна и та же, но все-таки разнообразнее.

- Нет, уж оставайся-ка лучше и ты с нами! Стоит ли ездить?.. Погибнем все вместе- "мертвые сраму не имут", так ведь это, кажется, говорится?- уговаривали Шадурского.

- Нет, мне нельзя... Я должен ехать,- значительно возразил этот, и возразил с целью, чтобы дать понять, будто у него есть серьезная интрига в маскараде.

По правде же говоря, и весь разговор-то затеял он с тем, что уж больно хотелось похвастать анонимным приглашением.

- Меня, кажется, сбираются мистифицировать,- с иронической миной заметил он, помолчав минуту, и бросил на стол вынутое из кармана письмо маски.

- Кто же это, не знаешь?- полюбопытствовали некоторые.

- Не знаю... Но по этому письму, по руке, доберусь потом до правды!.. Знаю только одно, que c'est une femme de monde*, и, кажется, как будто Варинька Корсарова,- с самодовольной улыбкой сделал он предположение.

* Что это женщина из общества (фр.).

- Ты думаешь?..

- Почти уверен,- сказал Шадурский, и сказал таким тоном, что каждый должен был понимать: не почти, а совсем уверен.

- Почему ж ты полагаешь, что это мистификация?

- Н... не знаю... может быть, и нет,- замялся он, и опять-таки замялся таким образом, что выходило- наверное нет.

- Счастливец!- вздохнул белогубый.- Желаю полного успеха!- и сам остался необыкновенно доволен, потому что назавтра есть еще одна новая тема для разговора, кроме лошадей и производства, о том, что Варинька Корсарова влюблена в Шадурского, пишет ему письма, была вчера для него в маскараде и т.д.

Это- самый обыкновенный и самый невинный способ пустить, ни с того, ни с сего, по ветру имя порядочной женщины,- способ, на который очень падки блистательные юноши подобного сорта.

XXIX

МАСКАРАД БОЛЬШОГО ТЕАТРА

Самые популярные из петербургских маскарадов, бесспорно, маскарады Большого театра. Хотя порою по всем залам атмосфера доходит там почти до банной температуры, хотя в столовой постоянно накурено табачищем до того, что не только съесть что-либо, но и дохнуть невозможно, чтобы не закашляться до удушья, хотя, наконец, по всем лестницам распространяется вонь нестерпимая от жарящихся на кухне рябчиков и бифштексов- однако петербургская "публика" весьма усердствует и благоволит к театральным маскарадам. Что в них особенно заманчивого- не знаю; но театральный маскарад служит пунктом безразличного вмещения всех каст и сословий. Вы думаете, например, что эта великосветская дама (блистающая на словах своей наивностью и целомудрием относительно некоторых предметов житейской опытности), в то время как она с любопытством спрашивает, что такое маскарад, и сожалеет, что никогда не видала его,- вы думаете, она и в самом деле никогда не бывала там? Жестоко ошибаетесь: бывает, довольно часто, почти постоянно бывает; но ездит с предосторожностями и фокусами: она нарочно подобрала себе для этого камеристку одного роста с собой, подобрала глупенькую великосветскую приятельницу, тоже подходящего роста; и вот втроем отправляются в то заманчивое место, о котором в салоне обе говорят, что не имеют ни малейшего понятия. У камеристки в запасе есть несколько пар перчаток и несколько бантиков. Втроем появляются они в маскарадной зале, каждая порознь интригует, кого вздумается, потом сходятся все трое в женской уборной, чтобы перемениться своими домино и капюшонами, отстегнуть какой-нибудь старый и пристегнуть новый бантик и затем снова появиться, в новом образе, среди маскарадной залы. Увы! теперь одной из них нельзя уже притвориться неведением маскарадных таинств, потому что камелия, увидя ее в ложе со своим покровителем, разыграла сцену ревности и учинила великий скандал, сорвавши в коридоре маску с лица простоватенькой приятельницы целомудренной дамы.

Да, между этими Дианами большого света выходят иногда в маскарадных ложах прелюбопытные стычки, причем каждая злобно и ревниво замечает в глазу другой малейшую соринку, а назавтра, без масок, обе будут казаться милейшими приятельницами и удивляться одна перед другой: что это, дескать, наши мужья находят в этих маскарадах, и уверять одна другую, что обе не имеют о запретном плоде никакого понятия.

А эта престарелая матрона, считающая себе под шестьдесят лет, хотя и говорит, что ей только сорок? Глядя на нее в гостиной и слушая там ее речи, вы останетесь убеждены, что это- пирамида строгой, непоколебимой нравственности, а между тем эта пирамида, скрывши под капюшоном и маской свое разрушающееся безобразие, из темной литерной ложи высматривает себе поклонников, очень юных и вполне ей неизвестных.

А этот почтенный старичок? Весь на пружинах, стан в корсете, шея на подпорках, дабы голова не качалась чересчур уже шибко, лицо и волосы раскрашены, одна нога в гробу, другая на маскарадном паркете.

- Ваше превосходительство! живой покойник! вы зачем пожаловали сюда?

- Отдохнуть от важных моих занятий.

- Так, совершенно правильно: два часа ночи- самое удобное время для отдыха.

- Я, впрочем, больше для внука,- как бы в оправдание замечает старичок.

А внук, должно быть, тоже больше для дедушки, который очень усердно и внимательно лорнирует проходящих под масками внучек.

И он постоянный посетитель маскарада!

Маскарад, как и все в Петербурге, имеет своих "завсегдатаев". Есть личности, которых вы видите везде и повсюду, а другие- которых можно встретить только в маскараде.

Вон- необыкновенно важной, суровой походкой шагает какой-то друз или маронит в национальном своем костюме, которого маски известного сорта называют "туркой". Он- первый из первых посетителей маскарада: появляется добросовестно и буквально первым, как только еще начинают зажигать лампы, и уходит последним, когда они уже потушены. Иные из завсегдатаев приезжают "для моциону", другие- "для возбуждения аппетита", третьи- "для сна", чтобы задать где-нибудь в уголку добрую высыпку, четвертые- для искания приключений с особами вроде пирамиды; но пирамиды предпочитают больше приключения с "восточными человеками" из армянской породы, которые тоже расхаживают по зале, в пестрых нарядах, и всеми силами стремятся походить на "конвойных князей", хотя сами только живут в приказчиках по "азиатским магазинам".

Вон- слоняется из угла в угол по зале, по фойе и по всем коридорам плюгавенькая рыжая личность в очках. Это- самый усерднейший из всех усердных фланеров петербургских. Чуть происходит где-нибудь чтение, концерт, лекция, спектакль, даже гулянье- можете быть твердо уверены, что вы встретите этого господина. Надо удивляться только, как хватает времени и терпения, чтобы выработать себе такое исключительное вездесущие, так что просто кажется, будто оно для него священнейший долг, в некотором роде- обязанность служебная. Если бы за ужином он как-нибудь случайно подсел к вам, изъявя желание вступить в разговор, то не вступайте и удалитесь благоразумно, потому- что за охота говорить с незнакомым человеком?- у вас в маскараде, вероятно, и без того отыщется много своих собственных, вполне вам известных знакомых.

Тут же, вечно окруженный масками, болтает на всевозможных языках наш "вечный жид", который с незапамятных времен живет в Петербурге и чуть ли не был графом Калиостро. Он не стареется и не изменяется нисколько: таким знавали его наши деды, а быть может- и внуки даже. Иные- бог их прости- говорят, будто Антон Антоныч Загорецкий был с него списан Грибоедовым, другие- называют папашей покойницы Юлии Пастраны.

Вот, между прочим, проходят не совсем-то твердой походкой мрачные физиономии нечесаного свойства, в очках, с претензией на изображение сатирического ума в глазах и улыбке. Они, вопреки принятому обыкновению, пропагандируют сюртуки и пиджаки в маскараде, стало быть, некоторым образом заявляют свою "борьбу с предрассудками" и "приносят служение прогрессу и обществу". У некоторых из них, как выражение уже самой крайней борьбы с рутиной, а быть может и с коньяком, из-под неопрятного жилета виднеется полоса белой сорочки. Это- жалкая литературная и "обличительная" тля, благодаря которой слово "литератор" сделалось в последнее время каким-то презрительно-ругательным прозвищем.

Вон- шныряет, словно гончая собака, достолюбезнейшая личность "всеобщего дядички", которого останавливают на каждом шагу тысяча знакомых и бездна масок. Некоторые из них ради нежности называют его даже "тетичкой". Можете быть уверены, что к концу маскарада "всеобщий дядичка" не успеет еще раскланяться со своими знакомыми- до того их много.

Но всех завсегдатаев не перечтешь. Из женщин можно отметить один только вновь народившийся маскарадный тип, еще не существовавший в эту эпоху конца пятидесятых годов, к которой пока еще относится течение событий нашего рассказа. Это- особого рода маски, которые называют себя, бог уж их знает, с какой стати, "нигилистками", хотя между заправскими нигилистками и ими такая же разница, как... Выбирайте сами любое сравнение из двух совершенно противоположных предметов. Те, по крайней мере, несмотря на все свои странности, думают о чем-нибудь серьезном и добросовестно режут себе лягушек, а эти- всю свою жизненную задачу полагают в шныряньи по маскарадам, ходят там с "литераторами", но чуть завидят какого-нибудь кавалергарда или гусара- опрометью бросаются к нему и рассказывают о том, как им надоели литераторы, а когда сами они надоедят кавалергарду, то удаляются под сень "литераторов" и повествуют о том, как им надоели кавалергарды. Вообще эти маски чувствуют влеченье к личностям двух означенных категорий и убеждены почему-то, что это именно и есть нигилизм.

Хотя в нашем маскараде и тени нет того, чем являются парижские Большой оперы, но все-таки и это довольно пестрый калейдоскоп. Огни люстр, звуки музыки, бродящая толпа, пестрые наряды, впрочем, с преобладанием черного цвета, шляпы, медные каски, гусарские венгерки и белые султаны уланских шапок, фраки и эполеты, восточные человеки и комические уроды в эксцентричных костюмах, в которые наряжают театральных статистов, наконец, отчаянный канкан, на поприще которого подвизаются личности обоего пола, составившие себе из этого танца житейскую специальность и получающие "за труды" по два рубля награждения да белые перчатки в придачу,- все это представляет довольно живую, яркую и пеструю картину.

- Так ты дашь место моему мужу?- слышится в проходящей толпе.

- Я уже дал тебе честное слово...

- Ну, если он будет определен, в следующий маскарад- я твоя...

И пара затирается толпою.

* * *

- Я тебя знаю!

- И я тебя знаю.

- А кто я такая?

- Маска, ищущая ужина.

Это один варьянт маскарадных разговоров; другой- несколько короче, зато разнообразнее:

- Я тебя знаю.

- Знаешь? Ну, это не делает тебе чести. Убирайся!

Засим можно самым невольным образом подслушать множество фраз, уверений и возгласов:

- Душка штатский, дай рубль на память.

* * *

- Ты мне не верь, я подлец: право, подлец!

- Верю.

* * *

- Знаешь, зачем у тебя усы в струнку вытянуты?

- Зачем?

- Ты воображаешь, что они у тебя стрелы амура; только венгерская помада ведь некрепка: кончики гнутся и не пронзят ничьего сердца.

* * *

- А ты читала мой "Переулок"?

- Нет, не читала.

- Ну, стало быть- дура... А ты прочти: это диккенсовская вещь, право. Все в восторг приходят, одобряют.

* * *

- А ты угостишь меня ужином?

- Гм... Коньяку бы выпить...

- А у меня Пунков сегодня был.

- С чем тебя и поздравляю.

* * *

- Так ты меня любишь?

- Люблю... только ты привезешь мне завтра браслетку?

* * *

- А я его обличу!

- Обличи, обличи, каналью! распечатай его на все четыре корки... Коньячку не хочешь ли?

- Можно!

* * *

- Дядичка, ты мне дашь рольку в любительском спектакле?

- А что за рольку?

* * *

- Отчего ты так озабочен?

- Он жену поймал в маскараде.

- Гм... Поздравляю!

* * *

Перекрестный огонь подобных фраз и разговоров во всех концах неотразимо преследует наблюдателя, который под этими черными масками может разгадать по одной только интонации голоса оттенки множества чувств, надежд, желаний, а паче всего пустоты с самолюбивою суетою, одолевающих души человеческие; может догадаться о десятках житейских драм, комедий и водевилей, которые то начинаются, то приходят к развязке под сводами этой большой маскарадной залы.

* * *

К князю Шадурскому подошла маска в черном домино, с белой камелией в волосах, и с молчаливой робостью взяла его под руку.

Князь пристально оглядывал ее фигуру, очерк лица, губ и подбородка, ее глаза и кисть руки, стараясь по этим признакам догадаться, кто бы могла быть подошедшая к нему особа.

По руке ее заметно пробегала дрожь внутреннего волнения, большие голубые глаза глядели из-под маски грустно и томно, а губы как-то нервически были сжаты. Она нисколько не походила на привычных маскарадных посетительниц, бойких искательниц приключений, и, казалось, была необыкновенно хороша собою.

Шадурский никак не мог догадаться, кто она такая.

- Мне надо говорить с тобою,- начала маска нервным голосом и почти шепотом от сильного волнения.

- Ну, говори,- апатично ответил Шадурский.

- Дело слишком серьезное... Я попрошу полного внимания.

- Это довольно мудрено в маскараде.

- Мне больше негде говорить с тобою.

"Начало весьма недурное и, кажется, обещает",- подумал князь с самодовольной улыбкой, любуясь изящною рукою и стройной фигурой своей маски.

- Ты одна здесь?- спросил он.

- Одна совершенно... Но не в том дело... Пойдем куда-нибудь, где народу меньше.

- В таком случае уедем отсюда,- предложил Шадурский.

- Как уедем?.. куда?.. Ты забываешь, я должна говорить с тобою,- тревожно изумилась маска.

- Ну, вот и прекрасно! Поедем к Донону, к Борелю, к Дюссо, куда хочешь; там поговорим. Я, кстати же, есть хочу.

- Ты шутишь, а мое намерение видеть тебя- вовсе не шуточное.

- Тем лучше. Я о серьезных делах иначе не толкую, как за бутылкой шампанского.

- Князь!.. Бога ради...- сказала маска умоляющим голосом, в котором прорвалось затаенное страдание.

- Я уже сказал. Не хочешь- как хочешь!- категорически порешил он, высвобождая свою руку, с явным намерением удалиться. Это был не более как ловкий маневр: он заметил по всему, что маска от него не отстанет, что во всем этом обстоятельстве кроется нечто большее, чем обыденная маскарадная интрижка, и, как человек самодовольно-самолюбивый, заключил, что поступками несмелой маски явно руководит страсть к его особе, и только одно неуменье, одна непривычка к делу и новость положения заставляют ее относиться к нему таким странным, необычным образом. А удобной минутой страсти и увлечения какой бы то ни было хорошенькой женщины почему же ему не воспользоваться? Он только по голосу старался догадаться, кто она: голос этот смутно казался ему как будто знакомым. Князь уж совсем было высвободился от нее, намереваясь подойти к случайно попавшейся навстречу знакомой маске, как вдруг первая стремительно схватила его за руку.

- Я умоляю... останься!.. Ты не уйдешь от меня,- встревоженно заговорила она.

- Ты капризна,- зевая, заметил князь,- это скучно. Если хочешь говорить со мною, так поедем, а иначе- прощай.

Женщина остановилась в раздумье. Это была для нее минута мучительной нравственной борьбы и тревоги.

Князь, отвернувшись, рассеянно глядел по сторонам.

- Я согласна... едем,- едва слышно выговорила она через силу, словно бы давил ее нестерпимый гнет, и, обессиленная этой минутной борьбой, подала ему свою руку.

Шадурский торжествовал, хотя и сам бы себе не мог дать отчета- почему именно он торжествует.

XXX

ВТОРОЕ УГОЛОВНОЕ ДЕЛО

В карете она молча сидела, завернувшись в салоп, и не снимала маски. Князь насвистывал какой-то куплетец.

- В чем же дело?- спросил он с улыбкой, стараясь отыскать ее руки.

- После,- коротко ответила маска и завернулась еще крепче, стараясь этим движением положить предел его исканию.

- Ну, теперь мы можем говорить спокойно: сюда больше никто не войдет,- сказал он, запирая на задвижку дверь за ушедшим татарином, который принес им в отдельный кабинет ресторана ужин с замороженной бутылкой вина в серебряной вазе и затопил камин.

Женщина сняла свою маску- и князь Шадурский, при первом взгляде на ее лицо, невольно отшатнулся несколько в сторону от неожиданного изумления.

Перед ним стояла Бероева.

* * *

Читатель помнит, конечно, что одна из невинных шалостей молодого князя Шадурского выпала на долю Юлии Николаевны Бероевой и была разыграна с нею в блестящем будуаре генеральши фон-Шпильце, при непосредственном участии этой добродетельной особы, купно с доктором Катцелем. Вероятно, не забыты также и те печальные последствия, какие шалость эта принесла за собою Бероевой.

Муж ее предполагал вернуться из Сибири не ранее семи-восьми месяцев, но подошли такие обстоятельства с промысловыми делами, что задержали его не на восьми, а на одиннадцатимесячный срок.

Юлия Николаевна, всеми силами скрывавшая от окружающих свою беременность, разрешилась мальчиком в его отсутствие. Она сказала домашним, что едет недели на две в Москву, к родным своим, оставила деньги на содержание детей и дома, а сама отправилась к одной из петербургских акушерок. Мучительная боязнь подорвать свое тихое, невозмутимое счастье семейное, боязнь за странную участь ребенка, если бы он остался непрошеным членом в семье, и страх за то невольное сомнение, которое, быть может, затаенно заронилось бы в душу так многолюбимого ею мужа, не покинули ее и до последней минуты. Вместе с ними не покинуло и раз принятое решение- скрыть все эти грустные обстоятельства от окружающих и прежде всего от мужа.

Ребенок родился хилый, слабый- и, боже мой, с какою гнетущею тоскою посмотрела на него мать в первую минуту облегчения после родов, когда акушерка поднесла к ней показать его! Какое-то странное, раздвоенное чувство проснулось в ее наболевшей душе: мрачная ненависть к отцу и теплое чувство материнской любви к неповинному ни в чем ребенку.

- Что ж, как вы думаете, отправить бы нам его поскоре в воспитательный? По крайней мере, разом концы в воду?- предложила акушерка.

Бероева до рождения на свет младенца и сама думала то же. Она еще прежде советовалась на этот счет с нею и вполне соглашалась на ее предложение как на самое удобное и благоразумное средство. Но теперь, держа в объятиях своего ребенка, она как-то невольно испугалась, услыша эти слова, словно бы что кольнуло ее в сердце каким-то болезненным укором,- и почувствовала она, что любит этого несчастного мальчика столько же, как и других своих детей, что было бы безжалостно, бесчеловечно бросить его почти на произвол судьбы, на чужие холодные руки, когда завезут и сдадут его в какую-нибудь деревню на воспитание, да и решимости и сил не хватало подавить в себе невольное материнское чувство, отказаться навеки от своего ребенка, вычеркнуть его совсем из памяти и сердца. Душа щемила и надрывалась при одной этой мысли, и стало ей мучительно жаль теперь этого хилого, болезненного мальчика.

- Нет... он такой слабенький,- нерешительно возразила она, глядя полными ожидания глазами на повивальную бабку, потому что думала услышать ее согласие.

- Так неужто ж оставлять его?- спросила эта с холодным удивлением.

- Да, я думаю, оставить лучше будет... Жаль ведь бедняжку.

- Ой, что вы! Есть чего жалеть! Да и стоит ли оставлять-то? Ведь только была бы охота, а этих поросят всегда вдоволь будет,- шутила акушерка.

- Нет, уж я оставлю,- положительно сказала Бероева.- Больно бросить его, да и грех... Посмотрите, какой он больной.

- Да, кажись, не живучий.

- Так уж если умирать ему- пусть лучше умрет на моих глазах... Все же спокойнее, да и совесть не так мучить будет... Мы хоть сколько-нибудь похолим его,- говорила она, тихо целуя младенца.

- Что ж, стало быть, вы его с собой брать хотите?- спросила акушерка.

- Н-нет,- раздумчиво проговорила больная.- Если б вы так добры были... я хотела бы лучше у вас; ведь вы принимаете иногда на воспитание? Я платить вам буду.

- Отчего же не принять? Мы берем иногда,- согласилась акушерка.- Двадцать пять рублей в месяц; деньги помесячно вперед; а уход за младенцем- уж вы не беспокойтесь- хороший будет,- объявила она, употребив минуту на соображение: стоит ли игра свеч, то есть брать или отказаться?

Бероева пожала ей руку и от души поблагодарила за это согласие.

Ребенок остался у акушерки. Мать очень часто ходила и навещала его. Но надо было подумать, из каких доходов платить за воспитание? Где взять денег на это? Средства Бероевых были довольно ограниченны, да и нравственное чувство ее возмущалось при мысли употреблять деньги мужа на чуждого ему ребенка. Первый месяц она попробовала заложить кое-какие вещицы свои и заплатила положенную сумму. Ей пришла мысль переводить статьи в журналы. Она сделала опыт- перевод оказался удачен, но ни одна редакция не согласилась принять его и отказала в работе на будущее время, так как эти "места" бывают постоянно заняты собственными, привилегированными сотрудниками. Тогда Бероева обратилась к модным магазинам, прося у них поденных заказов,- неудача и здесь. Одна только лавка в Гостином дворе вошла с нею в соглашение и за довольно скудную плату поручила доставлять на себя вышивание по батисту. Все это оказалось весьма ничтожно и далеко не пополняло необходимую на воспитание сумму.

Между тем приехал муж, и с его приездом прекратились и те скудные ресурсы, которые она могла зарабатывать в его отсутствие.

Акушерка, с замедлением платы, стала изъявлять сильное неудовольствие и предупредила, что если дела пойдут таким образом, то она должна будет отказаться от воспитания ребенка и передаст его с рук на руки, по принадлежности- матери.

- Ведь у него же есть какой-нибудь отец,- говорила она,- ну, отец и должен позаботиться, обеспечить...

Бероева рассказала ей все дело- сколько она помнила и понимала его.

- Вы видите,- заключила она,- что я его совсем почти не знаю, а встретиться с ним мне решительно негде.

- Ой, как "негде"? Помилуйте!.. Да вот вам первое место- хоть бы маскарад... Вам, конечно, лучше всего самолично переговорить с ним, напишите ему бильеду, назначьте рандеву- он и приедет.

Бероева поразмыслила над этим предложением: оно показалось ей достаточно основательным- и она решилась.

Муж ее, вместе с Шиншеевым, должен был ехать на несколько дней в Москву.

Отсутствием его воспользовалась Юлия Николаевна и, дождавшись кануна первого маскарада, написала Шадурскому известную читателю записку.

* * *

- Я не стану корить вас тем, что вы со мною сделали,- бог вам судья за это,- говорила Бероева с полными слез глазами, объяснив уже князю все обстоятельства,- но ребенок... он ведь ваш... о нем заботиться надо.

- Пожалуй, я не прочь,- равнодушно прожевал князь Владимир, запивая шампанским котлету,- только с условием,- прибавил он с двусмысленной усмешкой.

- С каким условием?- выпрямилась Бероева.

- Весьма легким для женщины.

- Князь, говорите яснее,- с строгим достоинством заметила она, сдерживая в себе то чувство мрачной ненависти, которое почти неудержимо заклокотало в ней с первой минуты маскарадной встречи.

- Я говорю довольно ясно,- ответил он, наливая новый стакан.

- В таком случае, мы не понимаем друг друга.

- Ну, объяснимся еще яснее. Я обеспечу этого... ребенка,- говорил он с прежним невозмутимым равнодушием "элегантно-порядочного" человека, которое все более и более возмущало Бероеву.- Что касается до вас- вы ведь женщина небогатая, можете располагать мною, как вам угодно... А условие- ваша благосклонность.

Глаза Бероевой как-то зловеще засверкали. Раненая волчиха поднялась со своего места.

- Ваше сиятельство,- произнесла она тем нервно-звучным голосом, которым особенно ярко высказывается у человека чувство глубочайшего презрения,- все сказанное вами до такой степени низко и грязно, что мне гадко даже дышать с вами одним воздухом.

Она сделала движение к двери. Шадурский остановил ее.

- Ne vous echauffez pas, madame*,- сказал он, став между нею и дверью,- я, право, не понимаю, что же тут оскорбительного?..

* Не горячитесь, сударыня (фр.).

Он, действительно, не постигал, чем может оскорбляться женщина, не принадлежащая к его избранному сословию, жена какого-то господина, служащего в конторе у какого-нибудь Шиншеева.

- Впрочем,- прибавил Шадурский, повинно наклоняя свою голову,- если я сказал что-либо неприятное, беру назад свои слова и приношу тысячу извинений!.. Но послушайте же,- продолжал он, делая поворот на прежнюю тему, потому что чудная красота стоявшей перед ним женщины распалила его голову, и без того уже сильно разгоряченную вином: он не мог теперь уже давать себе ясного отчета ни в словах, ни в поступках. Винные пары сняли ту гладенькую и чистенькую оболочку порядочности и сдержанности, которая так присуща людям этой категории в трезвом их состоянии и по большей части покидает их в состоянии, противоположном трезвости, обнажая всю грубую, животную сторону их натуры, отменно полированной, но совсем не развитой человечески.

- Послушайте,- говорил он,- вы не совсем правы... Если я соглашаюсь обеспечить ребенка, то ведь только для вас. Почему же я знаю, мой ли это ребенок? И кто меня убедит в этом?

- Подлец!- задыхающимся от бешенства шепотом сказала ему Бероева и сделала новое решительное движение к двери.

Шадурский опять загородил дорогу.

- Подлец?- повторил он с улыбкой.- А, знаете ли, чем каждый порядочный человек обязан ответить хорошенькой женщине, если она даст ему пощечину или скажет подлец? Он должен обнять и поцеловать ее тут же... Pardon, madame: noblesse oblige*,- говорил князь, внезапно схватив ее в свои объятия и целуя в лицо.

* Извините, сударыня: положение обязывает! (фр.)

Бероева вырвалась и закричала.

Шадурский, вконец уже опьяненный этим близким прикосновением к женщине, позабыл все и с помутившимися от хмельной страсти глазами бросился на нее снова.

Вся старая ненависть и все те чувства, которые возбудили в ней его слова, вместе с самосохранением и оскорбленным достоинством женщины- с новой и стремительной силой поднялись в ней в это мгновение. Вне себя схватила она со стола серебряную вилку- и в то время, как Шадурский снова успел уже поймать ее в свои объятия, Бероева с неимоверной для женской руки силой вонзила ему вилку в горло и потом в грудь.

Князь Владимир с отчаянным криком повалился на пол. Кровь ручьями брызнула из раны.

В ту же минуту сильным натиском с наружной стороны задвижка отскочила, и дверь отворилась; при виде раненого ужас охватил вбежавших на крик людей.

Бероеву застали стоящею посреди комнаты, с окровавленной вилкой в руке. Она вся дрожала и бессознательно водила кругом мутными, но грозными глазами. Кисть руки так конвульсивно крепко держала свое оружие, что казалось, будто закоченела в этом положении.

Тотчас же явилась полиция.

Когда Шадурского подняли с пола и Бероева увидела кровь,- мгновенный отблеск сознания и какой-то гнетущей мысли тоскливо мелькнул в ее взорах. Она выронила вилку, зашаталась и упала без чувств.

* * *

В то время как раненого Шадурского положили в карету, чтоб отвезти домой, Бероева была уже арестована.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ЗАКЛЮЧЕННИКИ

I

ДЯДИН ДОМ*

* Тюрьма (жарг.).

Между петербургскими каналами есть один, называемый Крюковым. Отличительных достоинств он не имеет, если не считать достоинством его ноголомную набережную. Каждый добросовестный петербуржец, движимый чувствами человеколюбия, конечно, не посоветует ни одному вновь приезжему прогуляться темным вечером по этой гранитной набережной, если только, из личного мщения, не пожелает, чтобы тот свернул себе шею. Эта достопримечательная набережная имеет столь своехарактерный вид, что любой человек, не знакомый с геологическими свойствами петербургской формации, ни на минуту не усомнится отнести Крюкову набережную к плачевным следам недавнего землетрясения- до того осели вглубь, расщелились и повыдались торчащими косяками ее массивные гранитные плиты. Это- память 7 ноября 1824 года*.

* 7 ноября 1824 г. было знаменитое наводнение в Петербурге.

Крюков канал служит границей между нарядной, показной частью города и тою особенною стороною, которая известна под именем Коломны.

Морские солдаты да ластовые рабочие* часто под хмельком; лабазники из Литовского рынка, которые прут перед собою двухколесные ручные тележки с кладью; театральные мастодонты-колымаги, развозящие с репетиций балетных статистов и оперных хористок; мелкий чиновничек с кокардой на фуражке, гурьба гимназистов, гулящий "майстровой человек" да фабричный с Бердова завода- вот характерные признаки уличного движения Коломны. Впрочем, и здесь есть обитатели весьма комфортабельных бельэтажей, даже красуются пять-шесть барских домов, напоминающих "век нынешний и век минувший", но главный-то слой населения все-таки составляют те классы, представителей которых мы только что показали читателю.

* Работающие по разгрузке и нагрузке судов в порту.

Чуть перевалитесь вы через любой из горбатых, неуклюжих мостов Крюкова канала, особенно вечером, как разом почувствуете, что вас охватывает иной мир, отличный от того, который оставили вы за собой. Вы едете по Офицерской: улица узкая, сплошные каменные громады, в окнах газ, бездна магазинчиков и лавочек, по которым сразу видно торговлю средней руки; посередине улицы то и дело снуют извозчики; по нешироким тротуарам еще чаще сталкивается озабоченный разночинный народ- и это вечное движение ясно говорит вам про близость к городскому центру, про жизнь деятельную, всепоглощающую, промышленную- одним словом, про жизнь большого, многолюдного города. Но вот узкая улица с ее шумом и суетней впала в окраину громадной площади. Тут движение еще сильнее, еще быстрее. Огни газовых фонарей пошли еще чаще. Ярко освещенные подъезды и еще ярче залитые светом ряды окон двух огромных театров, быстрый топот рысаков, отовсюду торопливое громыхание карет, ряды экипажей, "берегись" и "пади" кучеров да начальственный крик жандармов- все говорит вам, что элегантный Петербург торопится убивать свое многообильное праздностью время. Но чуть перевалились вы за горб Литовского моста, как вдруг запахло не центром, а близостью к окраине города. Офицерская улица, кажись, и та же- да не та. Пошла она гораздо шире, просторнее; дома, в общей массе, менее высоки и громадны, где виднеются сады, где постройки деревянные. Свету вдесятеро меньше, народу тоже, и нет ни этого снованья, ни этого грохота экипажей.

В самом деле, какой резкий контраст! Там, за вами- шум и движенье, блеск огней и блеск суетливой жизни, балет и опера, все признаки веселья и праздности; а здесь- тишина, и мрак, и безлюдье; здесь первое, что встречает вас за мостом- это казенно-угрюмое здание городской тюрьмы, которую вечером, подъезжая к одному из двух театров, и не заметите вы в окутавшем ее мраке.

Если бы кто вздумал вообразить себе нашу тюрьму чем-нибудь вроде Ньюгет или Бастильи, тот жестоко бы ошибся. Внешность ее совсем не носит на себе того грандиозно-мрачного характера, который веет воспоминанием и стариной, этим мхом и плесенью истории, этой поэзией мрачных легенд былого времени и эпизодами картинных страданий. Наша тюрьма, напротив, отличается серо-казенным, казарменным колоритом обыденно-утвержденного образца. Так и хочется сказать, что "все, мол, обстоит благополучно", при взгляде на эти бесконечно скучные прямые линии, напоминающие своею правильностью одну только отчетистую правильность ружейных темпов "раз-два!". Но знаете ли, мне кажется, что впечатление нашей тюрьмы чуть ли не будет еще потяжелей впечатления, производимого лондонским Ньюгет или какой-либо другой из средневековых европейских тюрем. Там- эта архитектура, эти воспоминания наводят на вас хотя и тяжелое, но все-таки, благодаря некоторым из исторических эпизодов, своего рода поэтическое впечатление. Здесь же ничего подобного нет, и вот эта-та самая казенность и давит вашу душу каким-то тягуче-скучным гнетом.

Неправильный и не особенно высокий четырехугольник, нечто вроде каменного ящика, с выступающими пузатым полукругом наугольными башнями, низкими, неуклюжими,- здание, выкрашенное серовато-белою краскою; ряды черных окон за толстыми железными решетками; внизу- форменные будки и апатично бродящие часовые- таков наружный вид главной петербургской тюрьмы. Только два ангела с крестом на фронтоне переднего фаса несколько разнообразят этот общеказенный скучный вид всего здания. В передней башне, выходящей к Литовскому мосту, вделаны низкие и тяжелые ворота, обок с ними- образ спасителя в темнице и в узах да несколько кружек "для арестантов, Христа ради", и над воротами- черная доска с надписью: "Тюремный замок". В народе, впрочем, он слывет исключительно под именем "Литовского замка"- название, данное от соседства с Литовским рынком.

Над домом вечного позора Стоят два ангела с крестом, И часовые для дозора Внизу с заряженным ружьем.

Серо, мрачно... В окне решетка, За нею- воля впереди, -

Но звук шагов считаешь четко, То будто звук: "сиди, сиди!"...

Так когда-то сложил стихи про Тюремный замок один из арестантов, и стихи эти сделались весьма популярны в среде заключенников.

* * *

Около трех часов пополудни со скрипом растворились ворота Литовского замка, за ними завизжали на несмазанных петлях ворота внутренние- железные, решетчатые- и в низкую полутемную подворотню въехал запряженный понурою клячею четырехколесный черный ящик с нумером, окруженный шестью штыками военного эскорта. Не успел арестант в последний раз, через маленькое решетчатое оконце ящика, бросить взор "на волю", то есть на мир затюремный, на эту жизнь городскую, как ворота снова захлопнулись с грохотом железного засова- и в сводчатой подворотне стало еще темнее.

Конвойный унтер-офицер отомкнул железную задвижку в дверце ящика и крикнул:

- Живее, вы!.. Марш в контору!

Из двери вылезли три-четыре человека в безобразных серых шапках, а один- в своем "вольном" партикулярном платье.

Пока тюремный служитель, известный в замке под именем Подворотни, осматривал внутренность фургона и ощупывал возницу: нет ли чего запрещенного, вроде карт, табаку или водки, военный эскорт повел приехавших арестантов по звучному коридору.

- Отвести на второй этаж!- распорядился письмоводитель тюремной конторы, прочтя бумагу, при которой был прислан молодой арестант в "вольном" платье.

- При себе ничего нет?- отнесся он к последнему.

- Ничего.

- Осмотреть!- кивнул письмоводитель.

Один из сторожей выворотил карманы арестанта и приказал разуть ему ноги. Оказались: карандаш, клочка четыре бумажки, какая-то веревочка и в старом портмоне рублевая ассигнация да копеек шесть меди.

Все эти вещи, за исключением медяков, были записаны и оставлены в конторе.

Дежурный повел арестанта через главный тюремный двор, посередине которого стоит голубятня, поставленная на собственный счет одним из "благородных" подсудимых, ради общего развлечения заключенных. Кое-где за решетками окон виднеются их невеселые лица. Вокруг двора идет бревенчатый палисад более двух сажен вышиною; за ним разбиты маленькие садики, отгороженные одни от другого точно таким же высоким палисадом и служащие единственным официальным развлечением арестантов. То там, то сям в разных концах огромного двора прохаживались часовые с ружьями, а "первое частное", с красными воротниками на серых пиджаках, пилило дрова и таскало их на всю тюрьму, по камерам.

- Деньги есть?- вполголоса обратился "провожатый" к своему спутнику, покосясь на него вполоборота, что явно обозначало интимно-секретное свойство вопроса.

- Отобрали,- коротко отвечал арестант.

- Экой дурень! И чему вас, право, учат в этих сибирках по частям?.. Отобрали!.. А того не знает, что на этакое дело мутузка* есть: замотал в нее сигнацыю да и обвяжи поясом по телу: там не щупают!.. Дурень! право, дурень! А сколько денег-то?- спросил он еще тише.

* Поясок из тоненькой веревочки.

- Рубль... да шесть копеек еще- эти не взяли.

- Фи!- презрительно свистнул солдат.- Шесть копеек! Туды же- деньгами величает!.. Ну, да бог с тобой, давай уж и их, что ли, сюда, а я словцо такое замолвлю за тебя приставнику!

Арестант отдал, не прекословя.

- Живее, марш!- прикрикнул дежурный, подымаясь с ним по лестнице, на площадке которой, у дверей налево, виднелась каска и штык часового- специальная привилегия татебного отделения, куда сажают "по тяжким преступлениям", и тут сдал приведенного с рук на руки приставнику, дюжему солдату с черными погонами и в высокой фуражке. Коридорный, по приказу последнего, выкликнул из камеры старосту, "сиделого человека" с широкими калмыкими скулами, и поздравил его "с новым жильцом". Приставник показал старосте "новичка", переговорил- где поспособнее посадить его, то есть в каком нумере имеется незанятая койка, и, получив надлежащее сведение, вместе с "сиделым человеком" провел "нового жильца" по коридору, в дверь небольшой конурки, которая зовется "приставницкой". Сюда же был "выкликан" и "дневальный" той камеры, где предполагалось поместить приведенного. В приставницкой обыкновенно совершается переодевание "в новые виды", то есть первое посвящение в жизнь заключенную. Новичка заставили снять с себя вольное платье с бельем, а взамен выдали костюм арестантский.

Через минуту молодой человек очутился в толстейшей дерюге-сорочке, серых штанах грубого сукна и таком же пиджаке.

- Вот ты, стало быть, в егеря поступил,- заметил солдат, указав на черный воротник пиджака и кидая ему плетеные лапти с неуклюжей серой шапкой.- Береги вещи, потому- они казенные: взыскивать будут. Видишь?

И он ткнул пальцем на нумер и клеймо, выставленные на каждой принадлежности костюма: "РАЗ. Т.З.".

- Это значит: ты- "разночинец Тюремного замка"- так оно и обозначено, понимаешь?- пояснил дневальный.- А теперь пойдем на "татебное", к милым приятелям, познакомиться.

За арестантом затворилась дверь предназначенной для него камеры- и хриплое щелканье запираемого замка возвестило ему окончательное вступление в мир новый, своебытный, оригинальный и мало кому знакомый "на воле".

У вновь приведенного помутилось в глазах: его ошибло этою духотою и вонью, этим прокисло-затхлым и спертым воздухом тюремной камеры. Дневальный дал ему толстую суконную подстилку да тощий тюфячок с подушчонкой и указал место на одной из свободных коек, которые тесно идут по двум противоположным стенам. Почти бессознательно стал он оглядывать настоящее свое жилище, избегая взглянуть на лица новых товарищей.

Это была не особенно просторная комната в два окна с давно потускнелыми стеклами, с низким закоптелым сводом и железною печью в углу. Кое-где по стенкам торчали убогие, маленькие полочки с хлебом и "подаянными" сайками да разной посудой, вроде чашек и кружек; кое-где над койками красовались прилепленные картинки и вырезанные из бумаги петушки, то и другое- изделия самих арестантов. На передней стене висели темный образ и лампада, заменяющая собою ночник; в углу- бочонок с водою, а на дверях повыше надзирательской форточки расписаны были ряды цифр и следующие знаки: В. П. В. С. Ч. П. С.

Это- календарь, лежащий, по приговору членов камеры, на обязанности дневального, который отмечает мелом начальные буквы дней недели и под каждою ставит цифру. Наутро каждого дня стирается цифра, обозначающая вчерашнее число, и так до конца месяца. В камере помещалось тридцать человек заключенных. На двух побрякивали цепи. Это- "решенные"; сидят и ждут себе скорого и дальнего странствования в палестины забайкальские. Иные спят врастяжку каким-то тяжелым, безжизненным сном, какой мне случалось подмечать доселе у одних арестантов да у людей натруженных. Иные "дуются" в шашки "на антерес", которым служит грош или милостынная булка. Шашечницу устроить нехитро: взял нож да и наскоблил им клетки на коечной доске, а из соснового полена повырезывал кружки да квадратики- и готово дело. Несколько человек книжку читают и предаются этому занятию с видимым наслаждением. Книжками снабжает их тюремный священник; но "божественные" если и читают арестанты, то больше под праздник, а в мирские дни предпочитают чтение "с воли" и ищут в нем то, что позанятнее. А с воли может протащить книжку хоть тюремный солдат, хоть любой посетитель; и тут есть всякая книжка: и историческая, и нумер старого журнала, и путешествие, и роман, какой попадется; все это поглощается с равным удовольствием, которое выражается в своеобразных комментариях и поощрительных возгласах. Иногда очень уж занятную книжку целая камера, как один человек, слушает, никто слова стороннего не шепнет, никто не спит, никто даже в кости не играет, а об картах на этакую пору и помину нет.

А лица, а физиономии? Каких тут только нет, между этими тридцатью существами, которых случайная судьба свела на неопределенное время под низкие своды тесной камеры и заставила денно и нощно пребывать всех вкупе, нераздельно! Лица старые и молодые, по которым угадаешь все степени человеческого возраста, за исключением детского да глубоко старческого, угадаешь разные национальности и оттенки личного характера в каждом. Вот- открытая, добродушная и красивая физиономия молодого парня. Это- убийца. Спросите его, не официально, а по душе,- за что он содержится?

- А из ружья стрелили,- откровенно ответит вам парень, если только на ту пору будет в добром юморе и захочет ответить.

- Как стрелили? кого?

- А начальства свово стрелили- потому: жонку скрыл по свою милость. Теперичи решенья ждем.

Рядом с ним чухна из-под Выборга. Этого как уж ни спрашивай, вечно получишь один только ответ: "Еймуста", ничего не знаю!" А содержится "по подозрению" будто в убийстве. Но стоит только взглянуть на эту неуклюже обтесанную, словно дубовый обрубок, приземистую, коренастую и крепкую фигурку, ростом меньше чем в два аршина, на этот приплюснутый книзу череп, на эти узенькие маленькие щелки-глаза и апатично-животное выражение лица, чтобы с полным внутренним убеждением сознать в нем убийцу.

Вон там, в углу, растянувшись, руки под голову, лежит на койке литвин, промышлявший на пограничном кордоне смелою контрабандою. Что за беззаботно-отважная физиономия! А там вот немец, Bairische Unterthan*, который сидит себе сиднем семь лет уже в одной и той же камере; поступил- ни слова не знал по-русски, а теперь режет, как истый русак, без малейшего акцента: в тюрьме научился.

* Баварский подданный (нем.).

А это что за крупные, сладострастно очерченные губы? Что за ненормальное развитие задней части черепа? И спрашивать нечего! Сразу угадаешь тебя, богатырь Чурило Опленкович. Только ты не тот хороший Чурило, не древний Дон Жуан земли русской: никакая-то княжая жена Опраксия у души своей тебя не держала, и не было у тебя своей Катерины Микуличны Бермятиной, женки купецкой; и когда поведут тебя, раба божьего, на место лобное, высокое, так киевские бабы не взмолются: "Оставь-де Чурилу нам хоть на семена!"- не взмолятся потому, что не горела к тебе ни одна-то душа бабья, ни одно сердце девичье, хотя и тебя, как древнего Чурилу, тоже, быть может, погубила какая-нибудь девка-чернавка. А не горела ничья душа потому, что уж больно неказист ты с поличья, сластолюбие твое было и есть в тебе явление уродливое, болезненное: лютым зверем на меже да в перелеске кидался ты на прохожую, полонил ее себе не красными словами, не ухваткой молодецкою, а насильством да ножевою угрозою. Ну, за то самое, друг любезный, и обретаешься теперь "в доме дядином", вместо дома сумасшедшего.

Рядом с Чурилой пригорюнился еще один обитатель тюремный. Этот- красного петуха пущал на всю деревню родимую, когда стала она для него пуще ворога лютого. Было время, что вились его кудерки, вились-завивались, да пришла на кудри черная невзгода, сбрили с головы его красу светло-русую и повели в город во солдаты. Из города парень убег; осеннею ночью на деревню вернулся, стукнул под окошко, брякнул во колечко: "Пустите, родимые, сына- обогреться!" Не пустил батюшка- бурмистра испужался; не покрыла матушка- хозяина побоялась. "Ты ж гори огнем, батюшкино подворье, пропадай пропадом, матушкина светлица!" И пошел мытариться по белу свету, разные виды на себя принимал, пока не изымали в городе Петербурге. Что-то думает он да гадает, про то знает одна голова его забубенная, а что наперед приключится и чем кончится- про то бог святой ведает.

Всякого народу в этой камере вдосталь, и есть представители многих родов преступления. Тут и святотатцы, и корчемники, и убогий мужичонко, что казенную сосенушку с казенного бору срубил, и покусители на самоубийство; сидят и за воровство большое, и за "угон скамеек", то есть лошадей, и за грабеж с разбоем; тут же и отцеубийца-раскольник, которого мать родная, старуха древняя, сама упросом-просила отвести ее в моленную и там порешить топором душу ее окаянную, многогрешную, чтобы через страсто-терпную кончину праведную мученический венец прияти. Сын так и исполнил матерний завет, да и сам помышлял о таком же блаженном конце через своего сына, как до старости доживет, а тут начальство, на грех, не сподобило: таскало, гоняло по разным судам и острогам, пока не попал, какими-то судьбами, в петербургский.

И на каждой из этих физиономий своя печать и своя дума- а дума одна: как бы вынырнуть из дела да из когтей острожных. Иные лица, впрочем, кроме полнейшей безразличной апатии, ничего не выражают; на других- животная тупость; иные же дышат таким добродушием и откровенностью, что невольно рождается вопрос: "Да уж полно, точно ли это преступник?" Но зато есть и такого сорта физиономии, на которых явно лежит печать отвержения. Приплюснутый сверху череп с сильным развитием задней его части на счет узкого, низкого и маленького лба, узкие же глаза исподлобья, широкие, вздутые ноздри, широкие скулы и крупно выдающиеся губы являются по большей части характерными признаками таких преступников. Это- преступники грубой, зверской силы и животных инстинктов- совершенный контраст с мошенниками и ворами городскими, цивилизованными, из которых если вы спросите любого: кто он таков?- то можете почти наверное услышать в ответ: "кронштадтский мещанин". Мне кажется, что больше трети петербургских мошенников называют себя кронштадтскими мещанами. Почему же у них такая особенная привязанность к Кронштадту, наверное не знаю, но чуть ли не оттого, что легка приписка в общество этого города. Контраст между физиономией плутяги-мошенника, то есть так называемого "мазурика", слишком легко заметен: у этого последнего умный, хитрый, уклончиво-бегающий и проницательный взгляд, который и всему лицу придает выражение пронырливого ума, изворотливой хитрости и сметки.

Но каковы бы ни были эти тюремные физиономии, сколь бы ни разнообразен являлся их характер, однако на всех них лежит нечто общее, и это именно- тот болезненный серый колорит с легким иззелена-желтым оттенком, который образуется на лице вследствие тюремного заключения. Воздуха, света, движения просит организм, а их-то вот и нет в надлежащей степени. Впрочем, верхние этажи Тюремного замка относительно представляют несколько более выгодные условия для сиденья, по крайней мере в отношении света. Но попробуйте войти в этаж подвальный, куда вводит вас низкая дверь, с надписью над нею: "По бродяжеству",- вы очутитесь в темном и узком коридоре, в который еле-еле западает слабый дневной свет, проходя через род маленьких стенных труб, примыкающих к крохотным оконцам не более четверти в квадрате, находящимся выше уровня коридорного потолка. Комната в одно окно, щедро заслоненное железною решеткою, и в этой комнате живет порою до двадцати и более человек. Рядом- камера татарская, где группируют их в одну семью "на выседках"*.

* Заключение на известный срок, по приговору суда (жарг.).

II

ТЮРЕМНЫЙ ДЕНЬ

Да, невеселая это жизнь. Скучно, томительно-однообразно тянется день заключенного- вчера, как сегодня, сегодня, как вчера- и так проходят многие недели и месяцы, а для иных даже и многие годы.

Чуть остановится поутру стрелка замковых часов на цифре VII- во дворе раздаются три удара в колокол. Тюремный день начался- прозвонили утреннюю проверку. Унтер-офицер от военного караула вместе с Подворотней* обходят все отделения замка. На двери каждой камеры прибита снаружи красная доска с цифрой, которая показывает число заключенных. Отмыкается замок, и Подворотня начинает считать людей, сверяясь с наддверной цифрой. Если случился ночной побег, отвечает офицер караульный; за побег же, совершенный в течение дня, вина падает на тюремное начальство. Впрочем, арестанты знают "добрых" офицеров и стараются приноравливать дело так, чтоб уж если бежать, коли можно, в "злое дежурство",- "чтобы, значит, доброго да хорошего человека в ответ под сумление не ввести".

* Прозвище служителя, исполняющего обязанности главного привратника (жарг.).

Из прелой температуры, которая в течение ночи сделалась уже совсем банною в этой герметически закупоренной камере, выбегает распотевший народ в настуженные сени- мыться у медных умывален, и это выбеганье на холодок очень нравится арестанту, потому что после долгой ночи даже и воздух сеней покажется необыкновенно чистым и живительным: "по крайности- вздохнешь послободнее". А дневальный в это время по обязанности подметает пол. Пока арестант умылся да лоб перекрестил- глядишь, прошел уже час времени, и вот в восемь "кипяток звонят". У кого есть щепотка чаю да кусок сахару, тот бежит на кухню с посудиной; у кого нет- добрый человек из товарищей поделится, напоит. После "кипятка"- кто хочет- в школу, а остальные- дрова пилить да воду качать, до одиннадцати часов. В школу, которою служит столовая замка, ходит какой-то чиновник, чтобы учить, а в сущности только перья да бумагу раздавать учащимся, потому что арестант предпочитает учиться у своего же брата, арестанта-грамотея. И ходят туда они добровольно, по своей охоте, когда десять, когда двадцать, а когда пятьдесят человек. А те, что выгнаны к дровам на работу, отбывают свое дело по задаче: на каждых четырех человек полагается урок- распилить полсажени дров, и кто отбыл задачу раньше одиннадцати часов, тот продирает себе в садик своего отделения. Эти садики очень пришлись по нраву заключенным: они, в большинстве своем, очень любят ухаживать за тощенькими кустиками на садовых клумбах; иные достают себе с воли разных семян и по весне сажают их в землю, растят и холят молодые всходы с необыкновенной заботливостью, и- странное дело!- есть неоднократные примеры, что самые зачерствелые преступники с искренним удовольствием предаются этому буколическому уходу за своими цветами.

Вот как описывается тюремный садик в одной рукописи, создавшейся в тюрьме и весьма популярной между арестантами четвертого этажа, где и слагались помещенные в ней песни: Сел к окну я.- Голубь сизокрылый Прилетел и что-то мне воркует;

О голубке, верно, все о милой -

Как и я, он, бедненький, тоскует.

Взял я хлеба, на окно посыпал -

Не клевал он, к крошкам не касался...

Я заплакал- и кусок вдруг выпал -

И вспорхнул мой голубь, испугался А внизу-то садик зеленеет, На кусточках свежие листочки -

И желтеют, вижу, и алеют Раскрасавчики цветы-цветочки.

В том садочке узники гуляют: На скамейках там сидят иные, А другие в косточки играют, Много их- все больше молодые;

Лица желты, лица у них бледны -

Некрасива серая одежда!- и т.д.

Любимое занятие арестантов во время этих послеурочных прогулок в садике- игра в кости; ей отдается столько же симпатии, сколько и ухода за цветами... Вокруг зеленой скамейки "отабунятся" несколько человек, и из среды их то и дело вылетает взрыв горячих восклицаний: "Очко!.. куш! двенадцать очков! пятка! шесток!"- и все это с необыкновенным увлечением, с азартом, в котором выражается то удовольствие от удачи, то крепкая досада на проигрыш.

- А что нынче- гороховый день?- интересуются арестанты, замечая, что время близится к обеденному сроку.

- Не надо быть гороховому: день сегодня, кажись, у бога скоромный стоит: вторником прозывается.

- То-то; совсем уж смоталися с пищей-то с этой, ажно и забыли. Стало быть, щи?

- Кабы щи! хоть и серяки они- эти щи-то наши,- а все ж нутро чувствует, как чемодан напрешь. А то вот Гришка Сапогов на кухню бегал, сказывал- потемчиха*!

* Тюремная похлебка (жарг.).

- Ой, ее к черту! совсем щенячья эта пища, а не людская, право!

- Это точно что!- соглашаются арестанты и, в ожидании потемчихи, апатично тянут время до обеденного часа.

Бьет одиннадцать, и раздается звонок к обеду. Народ валит в столовую, захватив с собою из камер деревянные ложки и свои порции хлеба. На столах уже дымятся горячим паром большие медные баки- на восемь человек по одному; между баками расставлены жестянки с квасом.

- Го-го! ребята, щами пахнет, словно бы вкуснее: не столь кисло.

- Начальство будет... Верно, начальства ждут...

- Ой ли? радости-веселости мои! давай, на счастье, сламу ловить, ребята- только чур, по разу, не плутай!- раздается говор между арестантами в разных концах столовой, пока гурьба усаживается на длинные скамейки.

- Ну-у! селитра привалила!- с явным неудовольствием замечают кое-где по столам при входе военного караула.

В столовой появляются восемь человек солдат с ружьями и офицером. Четверо становятся у одних дверей, четверо у других, противоположных. Таково тюремное обыкновение, которого весьма не жалуют арестанты: оно оскорбляет их самолюбие.

- Что-то словно к тигре какой лютой приставляют!.. И зачем это, право?

- А затем, чтоб память не отшибло с еды: пожалуй, забудешь, что у дяди на поруках сидишь. Гляди еще, бунту затеешь какую.

- Как же, гарнизон да уланы, что ни есть, первые бунтовщики; это уж завсегда; на то их и караулят.

И много еще слышится у них промеж себя замечаний в подобном же роде. Офицер меж тем шагает себе по середнему проходу вдоль столовой и часто поневоле урывками слышит недовольные речи; поэтому многие из них, зная, что большой караул выказывает точно бы какое-то недоверие к арестантам, входят в столовую не с восьмью, а только с четырьмя людьми, и то лишь ради соблюдения формальности. Арестанты- как дети: им льстит это доверие, они ценят его, ибо очень тонко умеют понимать человечность отношений к себе, которая служит для них первою отличной "доброго, хорошего офицера".

Тюремный начетчик Китаренко (из заключенных же) стоит у налоя и толково читает своим внятным, монотонным голосом Четьи-минеи, которых, однако, ни одна душа спасенная не слушает, потому- либо занимается она едою, либо разговор приятный с соседями ведет; Китаренко же читает так себе, "для близиру", чтобы начальство ублагодушествовать, потому- оно раз уже так постановило и, значит, нечего тут рассуждать.

От обеда до двух часов- время вольготное. Двери в камерах не на замке, а только приперты для виду. Арестанты делают визиты: приходят, по соседству, из камеры в камеру, сидят, балагурят, сплетничают. Люди смирные занимаются чтением либо спать завалятся на койки, а для людей азартных существуют карты да кости, да шашки в придачу. И вот раздается хоровая песня. Это запевала Самакин собрал охочих людей в одну камеру и заправляет голосами. А песни здесь не вольные, а свои, тюремные, арестантские- и первая песня поется про Ланцова; слышно, будто он сам про себя и сложил ее, на утеху заключенников. Вторая песня про общую недолю тюремную, про то, как: Сидит ворон на березе, Кричит воин про борьбу.

А третья песня называется "душевною". Но если вы услышите последнюю, то наверное придете в немалое удивление. Это не более не менее, как "Farewell"* байроновского Чайльд Гарольда в искаженном виде. Какими судьбами попали эти стихи в заключенный мир, а оттуда перешли на волю, в мир мошенников, и- главное- почему они так сильно пришлись им всем по душе, что даже самая песня получила название "душевной"? Все три издавна уже составляют любое пение всех арестантов. Попоют они себе до двух часов, а там- от двух до четырех- либо воду качать, либо дрова пилить, да "на этаж" таскать их. В четыре опять "кипяток прозвонят", и хоть спи, хоть гуляй до шести, когда вторично наступает штыковой церемониал в столовой, за ужинными щами либо горохом; а там- после ужина- вечерняя проверка да выкличка- кому назавтра ехать в суд или к следствию; затем внесет дневальный парашку (ушат), и- дверь на запор, на всю долгую ночь, до утренней переклички.

* "Прощание" (англ.).

В этом порядке и протекает тюремная жизнь. Изредка разве навестит начальство какое-нибудь, обойдет два-три этажа- все, конечно, обстоит благополучно- и начальство уезжает... В неделю раз или два подаяние кто-нибудь из купечества сайками принесет, да изредка буйство произойдет какое-нибудь или согрубение,- согрубителя суток на пять в "карцыю" посадят, хотя вообще буйному народу вольготнее живется, чем смирному; к буйному и приставник и коридорный уважение даже какое-то чувствуют, потому, надо полагать, боятся: с шальным человеком в недобрый час не шути. А в "карцые" житье неприглядное: первое дело- потемки, второе- пройтиться негде, третье дело- ни скамейки, ни подстилки нет: валяйся на каменном полу как бог приведет да услаждайся хлебом с водою. И все-таки, несмотря на все эти неудобства, случаются желающие на "поседки". Иной нарочно мимо идущему начальству (своему тюремному) закричит вдогонку: "Блинник!", или сгрубит чем-нибудь, или в коридор покурить выйдет- лишь бы только посадили его в "карцыю". Дело понятное: сидит-сидит человек, денно и нощно, все в том же самом разнокалиберном обществе тридцати человек- инда одурь возьмет его: уединения захочется, которое в этом случае является чисто психической потребностью. Как попасть в уединение? Просить, что ли?- никто во внимание не примет. Одно только средство: пакость какую-нибудь сделать. Ну, так и делают!

И вот в этом заключается все дневное разнообразие тюремной жизни.

Но чуть после вечерней поверки щелкнет последний затворный поворот дверного замка- в камере спочинается развеселая жизнь заключенника! Покой, простор, отсутствие приставничьего глаза- "гуляй, арестантская душа, во все лопатки!"

III

ПРОДАЖА ПРЕСТУПЛЕНИЙ

- Вот вам, заключенники почтенные, начальство милостивое нового жильца жалует!- обратился дневальный к обитателям одной из камер татебного отделения, введя туда молодого человека после переодевания в приставницкой и указав ему койку.

- Нашего полку прибыло,- заметил на это один из сидящих. Прочие ничего не сказали. Иные, ради форсу, даже не удостоили его взглядом, а иные, кто полюбопытнее, стали молча, каждый со своего места, глазеть на приведенного.

- А тебе, друг,- продолжал дневальный, обратясь уже непосредственно к новичку,- коптеть- не робеть, судиться- не печалиться, терпеть- не жалиться, потому у нас такой заказ, чтобы пела, да не ела, с песни сыта была. Слышишь?.. Как звать-то тебя?

Молодой человек, пришибленный впечатлением нового своего жилища с его атмосферой и обитателями, сидел как ошалелый, и либо не слыхал, либо не понял вопроса дневального, который ткнул его в бок, для пущего вразумления, и спросил вторично:

- Как звать?

- Иван Вересов,- ответил тот, очнувшись от наплыва своих тяжелых ощущений.

- Ты за кем сидишь? за палатой аль за магистратом, аль, может, за голодной*?

* Уголовная палата (жарг.).

- Под следствием... из части.

- А за какие дела?

- Не знаю.

- Ой, врешь, гусь! Чудак-человек, врешь! Никак этому нельзя быть, чтоб не знал,- взят же ведь ты в каком подозрении... Ты не скрывайся- народ у нас теплый- как раз научим по всем статьям и пунктам ответ держать,- гляди, чист выйдешь, с нашим нижайшим почтением отпустят*, только и всего. Недаром наш дядин домик ниверситетом слывет, мазовой академией называется. Мы с тобой в неделю всю курсу пройдем.

* Оставят в сильном подозрении (жарг.).

Вересов не поддался на увещание дневального, и это возбудило против него неудовольствие арестантов.

- Ишь ты, брезгует,- ворчливо заметили иные,- погоди, кума, поживешь- такова же будешь, к нам же придешь да поклонишься! Оставь, Сизой! Ну его!.. Не видишь, что ли, что сам на рогожке сидит, а сам с ковра мечет!

Сизой отошел от Вересова, тоже видимо оскорбленный.

Все это не предвещало ничего хорошего новому арестанту.

Когда он несколько поуспокоился и приобык к настоящему своему положению, к нему лисицей подсел человечек средних лет, с меланхолической физиономией, по имени Самон Фаликов, по профессии крупный вор и мошенник.

- Что ты словно статуй какой сидишь, милый человек, не двинумшись?- начал он с участием.- Ты скажи, по чем у тебя душа горит да что за дела твои? Все мы- люди-человеки, иной без вины коптит; стыда в этом промеж себя нету никакого.

Фаликов говорил тихо и явно бил на то, чтобы придать разговору своему интимное значение. Остальные делали вид, будто не обращают на него никакого внимания, а тот, пользуясь этим, очень искусно строил жалкие рожи и говорил жалкие слова, приправляя их слезкой и сочувственными вздохами.

Вересову показалась очень жалкой и несчастненькой фигурка человечка Фаликова. Ему давно уже не приходилось слышать ласковое слово, обращенное лично к нему,- в памяти оставались свежи только официальные допросы следователя да нуканье полицейских солдат, так что теперь, после жалких слов Самона Фаликова, он весьма склонен был видеть в нем такого же несчастного, как и сам, и рассказать ему свое горе. Так и случилось.

- Эх, милый человек, тебе еще горе- не горе, а только пол-горя!- вздохнул Фаликов.- Ты- как перст, один-одинешенек, а у меня семейство: баба да ребяток четверо,- так мне-то каково оно сладко?

Вересов сочувственно покачал головой.

- Слышь-ко, голубчик,- с таинственным шепотом подвинулся к нему арестант,- сотвори ты мне, по христианству, одолжение! Ты- человек молодой, одинокий... Мы тебя выручим, сгореть не дадим... Уж будь ты надежен, наши приятели так подстроят дело, что сухо будет; много-много, коли под надзор обчества маленько предоставят тебя; так ведь это не беда. А теперича по твоему делу невесть еще куды хуже решат тебя: может, запрещен в столице будешь, а может- и тово.

Фаликов приостановился, наблюдая, какое впечатление производят слова его на Вересова; но этот, не понимая, в чем еще дело, смотрел на него недоуменными глазами.

- А я- человек семейный, хворый человек; детям пропитание нужно,- продолжал еще тише Фаликов,- на волю хочется: помрут ведь без родителя... Будь ты мне другом, купи ты мое дело!.. Я тебе пятьдесят рублей за него с рук на руки дам. Выручи ты меня теперь, Христа ради, а уж мы потом, все вкупе, тебя выручать станем.

- То есть как же это купить?- не понял Вересов.

- А вот я теперича, примером сказать, будто бы за кражу содержусь- ну и... таскают меня по судам,- принялся объяснять Фаликов.- Я тебе, с доброго согласия, и продаю свое дело; ты, значит, прими на себя мою кражу и объявись о том следственному... Меня, стало быть, выпустят на поруки, а не то и совсем ослободят; а тебе ведь все равно, по одному ли али по двум делам показанья давать... Потом завсегда отречься можешь, скажи: в потемнении рассудка, мол, показание на себя ложное дал. Они за меня, конечно, тут хватятся; а меня- фью! ищи-свищи! И делу капут!

Вересов молчал. Он, по неопытности своей, никак не ждал от несчастненького человечка такого подхода и молча удивлялся.

- Так что же, душа, берешь, что ли, за пятьдесят-то целковых?- обнял его Фаликов.- Я тебе, значит, все дело скажу и все дела- как быть, то есть, надо- зараз покажу. Есть тут у меня один арестантик, сам напрашивается Христом-богом: продай да продай; а я не хочу, потому- если уж делать такое одолжение, так я, по крайности, любезному мне человеку сделать желаю. А охочих-то людей на куплю эту у нас завсегда много найдется! Так как же, друг, по рукам ударим, что ли?

- Нет, уж ты лучше тому, другому, продавай, а я не хочу,- решительно отклонился Вересов.

Арестант поглядел на него пытливо и присвистнул.

- Эге, да ты, видно, тово... на молоке-то жженый!- дерзко-вызывающим тоном проговорил он, разом скидая с себя личину угнетенной забитости и несчастья, которая своей кажущейся искренностью успела было обмануть Вересова на первых порах.

Как у ссыльных в Сибирь есть обыкновение продавать на пути охочему товарищу свое имя и с именем дальнейшую участь, так и у тюремных подсудимых арестантов водится продажа дела, то есть преступления. На эту проделку ловятся обыкновенно неопытные новички, которыми пользуются люди, основательно "прошедшие курсу", ублажая их обещанием денег и надеждой выпутать впоследствии из дела. Если согласие получено, начинается обучение: как и что показывать, кого запутывать в дело, кого чем уличать и как, наконец, отвертываться от прямых статей закона, применяя в свою пользу разные пункты и закорючки. Словом, начинается основательный курс "юридического образования", которым постоянно отличаются и даже весьма гордятся мошенники, "откоптевшие свой термин у дяди на поруках".

IV

РАЗВЕСЕЛАЯ ЖИЗНЬ

...Вечер. Слышно, час девятый на исходе. Дверь давно уже на замке, и коли подойти к ней да послушать в тишине- можно различить, как похрапывает себе коридорный, обреченный по службе на неукоснительное бдение. В камере тоже започивали уж иные, только мало; большая часть ловит свои свободные минуты и предпочитает высыпаться днем. На одном из спящих "ножные браслетики" позвякивают, как перевернется во сне с боку на бок.

Перед образом тускло мигает лампада, и при ее слабом освещении в одном углу собрались игроки. На полу расселся тесный кружок, за ним навалились зрители и с увлечением, жадно следят, как те режутся "в три листика"- любимую игру арестантов.

- Ну, скинь, что ли, кон да затемни ставку- по череду!- раздаются оттуда азартные восклицания.

- Козыри вскрышные: вини! бардадым- крести.

- Прошел!- возвещает один и кидает на кон семитку.

- С нашим!- ответствует противник, бросая четыре копейки.

- Жирмашник* под вас.

* Гривенник (жарг.).

- Ой, барин, пужать хочешь! У самого, гляди, пустая! Ну, да лады- под вас ламошник*.

* Полтинник (жарг.).

- Стало быть, в гору? Да нешто и впрямь тридцать два с половинкой? Ой, гляди, зубы заговариваешь, по ярославскому закону!

- Это уж наши дела.

- Замирил!

- То-то! кажи карты.

- Туз, краля, бардадым!

- Фаля!

- Хлюст, ляд его дери!

- Проюрдонил!

- Мишка Разломай! Водки да табаку давай сюда, псира!*

* Собака (жарг.).

И Мишка Разломай с большой предусмотрительностью отпускает играющим свои специальные продукты, получая тут же за них и наличную плату. Больше всех одушевлен один молодой арестантик, прозванный товарищами "Булочкой" за то, что, не имея ни гроша за душою, стал однажды играть на булку подаянную и с этой булки в год разжился игрою на семьдесят рублей- деньги для тюрьмы весьма таки немалые; поэтому смышленый Разломай ему и особенное "поваженье с великатностью оказывает". Разломай- проныра-человек: он майдан содержит, то есть отпускает в долг разные припасы, а за деньги- водку, вино и карты, иногда верного человека и взаймы ссудить не прочь за проценты, а запретные продукты свои получает особым контрабандным образом.

Вересову не спится. Заложив руки под голову, лежит он пластом на своей убогой койке. В душе какое-то затишье, в голове- ни одной неотвязной мысли, словно она устала мыслить, а душа занывать тоскою, да и сам-то он словно бы жить устал под этим гнетом неволи, даже тело так и то какая-то усталая потягота разбирает, а сна между тем нет как нет. Лежит себе человек и поневоле прислушивается к говору арестантов.

Это час, в который они особенно любят потешаться сказками да похвальбой о бывалых приключениях на воле.

- Теперича эти самые фараоны- тьфу, внимания нестоящие! никакого дела не сваришь с ними, потому- порча какая-то напала на них: маленьким людишком нашим брезгуют,- сетует жиденький Фаликов среди собравшейся около него кучки,- а вот в прежние годы- точно, замиряли дела отменные! Был этта, братцы мои, годов с десяток тому, приятель у меня квартальный, Тимофейкиным прозывался. Так вот уж жил за ним, что у Христа за пазухой- помирать не надо! И какие мы с ним штуки варганили- то-ись просто чертям на удивление! Раздобылся я раз темными финажками* и прихожу к нему: так и так, ваше благородие, желательно клей хороший заварить!- "Заварим,- говорит,- я не прочь". Прошлися мы с ним по пунштам. Ведь вот тоже, хотя и власть-человек был, а простой; нашим братом-мазуриком не брезгал. Показал я ему финаги- все как есть трёки да синьки**- и до сотни их у меня было. "Какой же ты с ними оборот шевелить думаешь?"- спрашивает.- "А продавать станем, ваше скородие! Я продавать, а вы- накрывать нас по закону, слам пополам, а барыши выгорят хорошие". Расцеловал меня, право! "Тебе бы,- говорит,- по твоему разуму, не жохом, а министром финанцыи быть!"- "Много чувствительны,- говорю,- на ласковом слове". И стали мы с ним это дело варганить. Подыщу я покупателя- все больше по торговцам: "Хочешь, мол, за полтину пять рублев приобресть?"- "Как так?"- "А так, мол, темные, да только вода такая, что и не различишь с настоящей-то, а у тебя сойдет- в сдаче покупателю подсунешь". Ну, плутяга-торговец и рад. Условимся на завтра об месте, куда то-ись товар принести. А Тимофейкин при продаже-то и тут как тут!- "Здравия, мол, желаем, на уголовном деле накрываем!" Ну, покупатель, известно, уж и платит, только не губи, родимый, потому- под плети живая душа идет. И этак мы с ним где пять рублев продадим, там сто возьмем, а ино и больше случалось.

* Ассигнации (жарг.).

** Трехрублевые да пятирублевые (жарг.).

- Важнец-дело! Волшебно, право волшебно!- с истинным удовольствием замечают арестанты, которым необыкновенно нравятся подобного рода "развивающие" и умудряющие человека рассказы.

- Взятки он шибко брал, бестия,- продолжает поощренный Фаликов,- в квартире у него вещей этих разных- ровно что в любом магазине. Так вот тоже клевые дела с этими вещами-то у нас бывали. Отдаст он мне, примерно, либо часы, либо ложки серебряные с вензелем своим, либо из одежи что,- ну и пойдешь с этим самым товаром на толкун продавать; коли не продашь, так ухитришься в лавку подбросить, в темное место, а он потом нагрянет и- обыск. "А, мол, такой-сякой, ты краденое перекупать? Лавку печатать! в тюрьму тебя, злодея!" Ну, и тут, конечное дело, сдерет, сколько душа пожелает, тоже ведь охулки на руку не клал. Никто себе не враг- и делился потом, честно делился! Да, беда, звания решили и со службы долой, а кабы не это- не сидеть бы мне с вами, братцы! А ты вот слушай да учись у старших, наука-то эта пригодится!- обратился он в заключение к молодому парнишке, лет шестнадцати, который содержался за то, что в ссоре с товарищем хватил его в грудь булыжником чуть не до смерти.

- Поди-ка, скоро двенадцать часов,- замечает кто-то.

- Полночь... скоро домовой пойдет.

- А может, уж и пошел... Страсть ведь теперь на четвертом-то этаже: ведь как раз над ними.

- Н-да, коптел я раз там: натерпелся... Кажинную ночь, как пойдет этта по чердаку- ровно ядра катает, возня поднимается- страсть... Одначе, там уже привыкли.

- Ой, не приведи ты, господи!

- А что, братцы, кабы этак сказку послушать какую, пока сон не сморил?- предлагает кто-то из слушателей, зевая и "печатая" рот крестным знамением.

- Что сказку, лучше разговоры!

- Нет, сказку смурлыкать не в пример лучше!- почти общим голосом откликается кружок, необыкновенно охочий до этого дела.- Иная сказка десяти разговоров стоит, да и заснешь под нее хорошо- по крайности, во сне увидишь.

- Ну, сказку, так сказку! Это все едино... Облако! валяй!- мир приговорил!

Кузьма Облако, человек лет под тридцать, с несколько задумчивым, симпатичным лицом,- необыкновенный мастер сказывать сказки. За что он сидит в тюрьме- этого и сам хорошенько не знает, только сидит давно уж, лет около восьми, и потому в шутку говорит, что давно позабыл свои провинности. Все, что выжил он в заключении,- это тюремные сказки, которые составляют исключительное достояние тюрьмы: в ней они задумались, в ней они сложились, отлились в известную форму,- и через старожилов, вроде Кузьмы Облака, передаются из одного тюремного поколения в другое.

Кузьма Облако любит сказки и от мирского приговора никогда не отказывается. Он хоть целую ночь рад говорить, лишь бы слушали. Поэтому и теперь, встряхнув волосами, Кузьма приосанился, вздохнул как-то особенно и начал.

V

СКАЗКА ПРО ВОРА ТАРАСКУ

У одного господина был повар Тараска. Тараске- что хлеб сожрать, то вещь своровать. Что ни делал господин, чтобы отучить Тараску от скверной его привычки к воровству- ничто не берет! "Ну,- думает господин,- либо совсем отучить, либо совсем погубить!" Зовет к себе Тараску.

- Что, Тараска, хорошо научился воровать?

- Хорошо, да не совсем. А вот ежели бы вы отдали меня в учение к дяде моему жоху, известному вору, тогда бы я, точно что, вполне научился.

Господин весьма этому обрадовался, чтобы, значит, сбыть Тараску с рук, и на другой же день, снабдив его всем нужным, отправил с богом в дорогу. Случился Тараска с дядею жохом и предался практиковке своего искусства. После непродолжительного времени бездействия, наконец, дядя предлагает Тараске в лес сходить. Пошли. Отыскал дядя жох нужное для себя дерево и, указывая на макушку дерева, начал говорить:

- Видишь на макушке дерева воронье гнездо?

- Ну, хорошо, дядя жох, вижу.

- В котором, значит, ворона на яйцах сидит?

- Она теперича спит, и нужно спод ней яйца те украсть.

- Ну, хорошо, дядя жох, украсть- так украсть.

- Стало быть, учись у меня: я полезу на дерево и скраду их так, что ворона во снях и не услышит.

Полез. Ни мало, ни много- пять минут прошло- глядь, яйца в руках у дяди.

- Молодец, дядя жох! У сонной вороны не шутка яйца красть; а вот ты и не спал и не дремал, а где у те подметки спод сапог?

Дядя глядь- ан подметок и нетути! Пока он лазил, Тараска подметки сгладил, попросту отрезал жуликом*.

* Маленький острый ножик (жарг.).

- Ну, брат Тараска, тебя нечему учить- ты сам поучить любого маза можешь.

* * *

Всеволод Крестовский - ПЕТЕРБУРГСКИЕ ТРУЩОБЫ - 04 Том 1., читать текст

См. также Крестовский Всеволод Владимирович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

ПЕТЕРБУРГСКИЕ ТРУЩОБЫ - 05 Том 1.
Через некоторое время дядя жох позвал Тараску на клей в монастырь, нед...

ПЕТЕРБУРГСКИЕ ТРУЩОБЫ - 06 Том 1.
XXXIV НАКАНУНЕ ЕЩЕ ОДНОГО ДЕЛА НОВОГО И КРАТКИЕ СВЕДЕНИЯ О ДЕЛЕ ТОЛЬКО...