Всеволод Крестовский
«ПЕТЕРБУРГСКИЕ ТРУЩОБЫ - 03 Том 1.»

"ПЕТЕРБУРГСКИЕ ТРУЩОБЫ - 03 Том 1."

VIII

НЕОЖИДАННЫЙ ВИЗИТ

На другой день, около двух часов пополудни, во двор того дома, где обитали господин Зеленьков и Юлия Николаевна Бероева, с грохотом въехала щегольская карета и остановилась у выхода из общей лестницы. Ливрейный лакей поднялся вверх и дернул за звонок у дверей Бероевых.

- Дома барыня?

- Дома.

- Скажите, что генеральша фон Шпильце приехала и желает их видеть по делу.

Известие это застигло Юлию Николаевну в ее маленькой, небогатой, но со вкусом и чистотою убранной гостиной, где она, сидя в уголке дивана, одетая в простое шерстяное платье, занималась каким-то домашним рукоделием; а у ног ее, на ковре, играли двое хорошеньких детей. Мебель этой комнаты была обита простым ситцем; несколько фотографических портретов на стенах, несколько книг на столе, горшки с цветами на окнах да пианино против дверей составляли все ее убранство, на котором, однако, явно ложилась печать женской руки, отмеченная чистотой и простым изяществом вкуса. В этой скромной домашней обстановке, с этими двумя розовыми, светлоглазыми малютками у ног она казалась еще прекраснее, еще выше и чище, чем там, на рауте, в пышной фантастической обстановке тропического сада. Мирно-светлое, благоговейное чувство невольно охватило бы каждого и заставило почтительно склонить голову перед этим честным очагом жены и матери. Стоило поймать только один ее добрый, бесконечно любящий взгляд на этих веселых, плотных ребятишек, чтобы понять, какою великою силой здоровой и страстной любви привязана она к своему мужу, как гордо чтит она весь этот скромный семейный быт свой, несмотря на множество скрытых нужд, лишений и недостатков материальных. Она умела твердо бороться с этими невзгодами, умела побеждать их и устраивать жизнь своего семейства по возможности безбедно и беспечально. Она глубоко уважала мужа за его твердость и донкихотскую честность. Читатель знает уже несколько обстоятельства Бероевых из добродушной болтовни курносой девушки Груши. В пояснение мы можем прибавить, что Егор Егорович Бероев- бывший студент Московского университета и во время оно учитель маленьких братьев Юлии Николаевны- женился на ней, не кончив курса, в ту самую минуту, когда разорившегося отца ее посадили за долги в яму, а старуха мать готова была отправиться за насущным хлебом по добрым людям. Эта женитьба поддержала несколько беспомощное семейство, которое перебивалось кое-как уроками Бероева, пока, наконец, он по рекомендации одного богатого школьного товарища получил место по золотопромышленной части у Давыда Георгиевича Шиншеева. Делец он оказался хороший, Давыд Георгиевич имел неоднократно случай убедиться в его бескорыстной честности и потому поручал ему довольно важные части своей золотопромышленной операции. Обязанности Бероева были такого рода, что требовали ежегодных отлучек его в Сибирь на промыслы, а Давыд Георгиевич, по правилу, свойственному почти всем людям его категории, эксплуатируя труд своего работника, попридерживал его в черненьком тельце относительно материального вознаграждения. Он всегда был необыкновенно любезен с Егором Егоровичем, приглашал его к себе на вечера и обеды, сам иногда ездил к нему, не без тайных, конечно, умыслов на красоту Юлии Николаевны, но весьма туго делал прибавки к его жалованью, несмотря на то, что не задумался бы кинуть несколько тысяч в вечер ради баронессы фон Деринг. Бероев же, считая вознаграждение за свой труд достаточным, по донкихотским свойствам собственной натуры, и не помыслил когда-либо об умножении своих достатков. Жалованье его сполна уходило на нужды семейства, а так как этих нужд было немало, то и в кассовой книге Шиншеева значилось, что этого жалованья забрано Бероевым уже вперед за три месяца. Неожиданная отлучка в Сибирь, спустя неделю после шиншеевского раута, захватила его врасплох, так что он мог уделить только очень незначительную сумму из своих прогонов, надеясь извернуться и выслать ей деньги в самом скором времени. Но... должно быть, изворот оказался неудачен, и Юлия Николаевна уже несколько времени находилась в весьма затруднительных обстоятельствах, которые, наконец, вынудили ее на продажу двух вещиц, не почитавшихся ею необходимыми. Она искала только случая, как бы сбыть их по возможности выгоднее. В таком-то положении застиг ее визит Амалии Потаповны фон Шпильце.

Не успела она еще опомниться от недоумения при новом, незнакомом имени и значении самого визита, как в комнату вошла уже генеральша, в белой шляпе с перьями, завернутая в богатую турецкую шаль, с собольей муфтой в руках, украшенных кружевами и браслетами, и, с любезным апломбом особы, знающей себе цену, поклонилась Юлии Николаевне.

- Я слишала, ви желайт продать брильянты?- начала она своим обычным акцентом.

Юлия Николаевна вспомнила слова Груши, сообщившей ей вчера о предложении зеленьковской тетки, и потому отвечала утвердительно, прося присесть свою гостью.

- Могу смотреть их?- продолжала генеральша, незаметно оглядывая обстановку гостиной.

Бероева вынесла ей из спальни сафьянный футляр с брошем и серьгами.

- Ah, cela me plait beaucoup!- процедила генеральша, любуясь игрою брильянтов.- Je dois vous dire, que j'ai une passion pour toutes ces bagatelles...* Это ваши малютки?- с любезной нежностью вдруг спросила она, делая вид, что сердечно любуется на двух ребятишек.

* А, это мне очень нравится!.. Должна вам сказать, что у меня страсть ко всем этим безделушкам... (фр.)

- Да, это мои дети,- ответила Бероева.

- Ah, quels charmants enfants, que vous avez, madame, deux petits anges!..* Поди ко мне, моя душенька, поди к тетенька! маленька,- нежно умилялась генеральша и, притянув к себе детей, поцеловала каждого в щеку.- О, les enfants c'est une grande consolation!** А тож я это понимай... сама мать!- покачивала головой фон Шпильце и в заключение даже глубоко вздохнула.- Мне нравятся ваши безделушки... Я хочу купить их,- свернула генеральша на прежнюю колею, снова принимаясь любоваться игрою каменьев.- А что цена им?- спросила она.

* Ах, какие очаровательные дети у вас, сударыня, два маленьких ангела! (фр.)

** О, дети! это большое утешение! (фр.)

- Заплачены были двести восемьдесят, а я хотела бы взять хоть двести,- отвечала Бероева.

- О, се n'est pas cher!*- согласилась Амалия Потаповна.- Така деньги почему не дать! Я буду просить вас завтра до себя,- продолжала она, возвращая футляр вместе со своей карточкой, где был ее адрес.- Demain a deux heures, madame**. Я пошлю за ювелиир и посоветуюсь с племянником, а там- и деньги на стол,- заключила она, любезно протягивая Бероевой руку.

* О, это не дорого! (фр.)

** Завтра, в два часа, сударыня. (фр.)

Юлия Николаевна со спокойным, светлым и довольным лицом проводила ее до прихожей, где ожидал генеральшу ливрейный гайдук с богатой бархатной собольей шубой.

IX

ВЫИГРАННОЕ ПАРИ

На следующий день, в назначенное время, Бероева приехала к генеральше.

Петька, предуведомленный молодым Шадурским, нарочно в это самое время прохаживался там мимо дома, чтобы быть свидетелем ее прибытия, и видел, как она, расспросив предварительно дворника, где живет генеральша, по его указанию вошла в подъезд занимаемой ею квартиры. Петька все это слышал собственными ушами и видел собственными глазами. Теперь в его голове не осталось ни малейшего сомнения в существовании связи между Бероевой и Шадурским. Он сознал себя побежденным.

Лакей проводил Бероеву до приемной, где ее встретила горничная и от имени Амалии Потаповны попросила пройти в будуар: генеральша, чувствуя себя нынче не совсем здоровой, принимает там своих посетителей.

"В будуар- так в будуар; отчего ж не пройти?"- подумала Бероева и отправилась вслед за нею.

- Ах! я отчинь рада!- поднялась генеральша.- Жду ювелиир и племянник... Племянник в полчаса будет- les affaires l'ont retenu*,- говорила она, усаживая Бероеву на софу, рядом с собою.

* Его задержали дела (фр.).

- Et en attendant, nous causerons, nous prendrons du cafe, s'il vous plait, madame!* Снимайте шля-апа!- с милой, добродушно-бесцеремонной простотой предложила генеральша, делая движение к шляпным завязкам Бероевой.

* А в ожидании его мы поговорим, выпьем кофе, если вам угодно, сударыня! (фр.)

Юлия Николаевна уступила ее добродушным просьбам и обнажила свою голову.

- Я эти час всегда пью ко-офе- vous ne refuserez pas?*- спросила любезная хозяйка.

* Вы не откажетесь? (фр.)

Бероева ответила молчаливым наклонением головы, и генеральша, дернув сонетку, отдала приказание лакею.

Будуар госпожи фон Шпильце, в котором она так интимно на сей раз принимала свою гостью, явно говорил о ее роскоши и богатстве. Это была довольно большая комната, разделенная лепным альковом на две половины. Мягкий персидский ковер расстилался во всю длину будуара, стены которого, словно диванные спинки, выпукло были обиты дорогою голубою материею. Голубой полусвет, пробиваясь сквозь опущенные кружевные занавесы, сообщал необыкновенно нежный, воздушный оттенок лицам и какую-то эфемерную туманность всем окружающим предметам: этому роскошному туалету под кружевным пологом, заставленному всевозможными безделушками, этому огромному трюмо и всей этой покойной, мягкой, низенькой мебели, очевидно, перенесенной сюда непосредственно из мастерской Гамбса. В другом конце комнаты, из-за полуприподнятой занавеси алькова, приветно мигал огонек в изящном мраморном камине, и выставлялась часть роскошной, пышно убранной постели. Вообще весь этот богато-уютный уголок, казалось, естественным образом предназначался для неги и наслаждений, так что Юлия Николаевна невольно как-то пришла в некоторое минутное недоумение: зачем это у такой пожилой особы, как генеральша фон Шпильце, будуар вдруг отделан с восточно-французскою роскошью балетной корифейки.

Человек внес кофе, который был сервирован несколько странно сравнительно с обстановкой генеральши: для Амалии Потаповны предназначалась ее обыденная чашка, отличавшаяся видом и вместимостью; для Бероевой же- чашка обыкновенная. Когда кофе был выпит, явившийся снова лакей тотчас же унес со стола чашки.

Прошло около получаса времени, и в будуаре неожиданно появился новый посетитель, которому немало удивилась Бероева.

Это был князь Владимир Дмитриевич Шадурский.

- Меня прислал ваш племянник,- обратился он к генеральше, успев между тем и Бероевой поклониться, как знакомый.- Он просил меня заехать и передать вам, что непременно приедет через полчаса, никак не позже...

- Il ne sait rien, soyez tranquille*,- успела шепнуть генеральша Бероевой.

* Он ничего не знает, будьте покойны (фр.).

- Вы мне позволите немного отдохнуть?- продолжал Шадурский, опускаясь в кресло и вынимая из золотого портсигара тоненькую, миниатюрную папироску. Генеральша подвинула ему японского болванчика со спичками.

Князь Владимир курил и болтал что-то о новом балете Сен-Леона и новой собаке князя Черносельского, но во всей этой болтовне приметно было только желание наполнить какими-нибудь звуками пустоту тяжелого молчания, которую естественно рождало натянутое положение Бероевой. Амалия Потаповна старалась по возможности оживленно поддакивать князю Владимиру, который с каждой минутой очевидно усиливался выискивать новые мотивы для своей беседы. Генеральша не переставала улыбаться и кивать головою, только при этом поминутно кидала украдкой взоры на лицо Бероевой.

- Что это, как у меня щеки разгорелись, однако?- заметила Юлия Николаевна, прикладывая руку к своему лицу.

- От воздуху,- успокоительно пояснила генеральша и бросила на нее новый наблюдательный взгляд.

- Ваше превосходительство, вас просят... на минутку!- почтительно выставилась из-за двери физиономия генеральской горничной.

- Что там еще?- с неудовольствием обернулась Амалия Потаповна.

- Н... надо... там дело,- с улыбкой затруднилась горничная.

- Pardon!- пожала плечами генеральша, подымаясь с места,- Je vous quitte pour un moment... Pardon, madame!*- повторила она снова, обращаясь к Бероевой, и удалилась из комнаты, мимоходом, почти машинально, притворив за собою двери.

* Простите... я вас покину на один момент... Простите, сударыня! (фр.)

Князь продолжал болтать, но Бероева не слышала и не понимала, что говорит он. С нею делалось что-то странное. Щеки горели необыкновенно ярким румянцем; ноздри расширились и нервно вздрагивали, как у молодой дикой лошади под арканом; всегда светло-спокойные, голубые глаза вдруг засверкали каким-то фосфорическим блеском, и орбиты их то увеличивались, то смыкались, на мгновенье заволакивая взоры истомной, туманной влагой, чтобы тотчас же взорам этим вспыхнуть еще с большею силой. В этих чудных глазах светилось теперь что-то вакхическое. Из полураскрытых, воспаленно-пересохших губ с трудом вылетало порывистое, жаркое дыхание: его как будто захватывало в груди, где так сильно стучало и с таким щёкотным ощущением замирало сердце. С каждым мгновением эта экзальтация становилась сильнее, сильнее- и в несколько минут перед Шадурским очутилась как будто совсем другая женщина. От порывистых, безотчетных метаний головой и руками волосы ее пришли в беспорядок и тем еще более придали красоте ее сладострастный оттенок. Она хотела подняться, встать-но какая-то обаятельная истома приковывала ее к одному месту; хотела говорить- язык и губы не повиновались ей более. В последний раз смутно мелькнувшее сознание заставило ее обвести глазами всю комнату: она как будто искала генеральшу, искала ее помощи и в то же самое время ей почему-то безотчетно хотелось, чтобы ее не было, чтоб она не приходила. И точно: генеральша не показывалась больше. Один только Шадурский, переставший уже болтать, глядел на нее во все глаза и, казалось, дилетантски любовался на эту опьяняющую, чувственную красоту.

Но вот он поднялся со своего кресла и пересел на диван, рядом с Бероевой. По жилам ее пробегало какое-то адское пламя, перед глазами ходили зелено-огневые круги, в ушах звенело, височные голубоватые жилки наливались кровью, и нервическая дрожь колотила все члены.

Он взял ее за руку- и в этот самый миг, от одного этого магнетического прикосновения- жгучая бешеная страсть заклокотала во всем ее теле. Минута- и она, забыв стыд, забыв свою женскую гордость, и вне себя, конвульсивно сцепив свои жемчужные зубы, с каким-то истомно-замирающим воплем, сама потянулась в его объятия.

Долго длился у нее этот экстаз, и долго смутно ощущала и смутно видела она, словно в чаду, черты Шадурского, пока наконец глубокий, обморочный сон не оковал ее члены.

* * *

В тот же самый вечер проигравший пари свое Петька угощал Шадурского ужином у Дюссо и, с циническим ослаблением слушая столь же цинический рассказ молодого князя, провозглашал тост за успех его победы.

X

СЧАСТЛИВЫЙ ИСХОД

Было семь часов вечера, когда Бероева очнулась. Она раскрыла глаза и с удивлением обвела ими всю комнату: комната знакомая- ее собственная спальня. У кровати стоял какой-то низенького роста пожилой господин в черном фраке и золотых очках, сквозь стекла которых внимательно глядели впалые, умные глаза, устремленные на минутную стрелку карманных часов, что держал он в левой руке, тогда как правая щупала пульс пациентки. Ночной столик был заставлен несколькими пузырьками с разными медицинскими средствами, которые доктор, очевидно, привез с собою, на что указывала стоявшая тут же домашняя аптечка.

- Что же это, сон?- с трудом проговорила больная.

Доктор вздрогнул.

- А... наконец-то подействовало!.. очнулась!- прошептал он.

- Кто здесь?- спросила Бероева.

- Доктор,- отвечал господин в золотых очках,- только успокойтесь, бога ради, не говорите пока еще... Вот я вам дам сейчас успокоительного, тогда мы поболтаем.

И с этими словами он налил в рюмку воды несколько капель из пузырька и с одобрительной улыбкой подал их пациентке. Прошло минут десять после приема! Нормальное спокойствие понемногу возвращалось к больной.

- Как же это я здесь?- спросила она, припоминая и соображая что-то.- Ведь, кажется, я была...

- Да, вы были у генеральши фон Шпильце,- перебил ее доктор.- я и привез вас оттуда в карете, вместе с двумя людьми ее. Бедная старушка, она ужасно перетрусила,- заметил он со спокойною улыбкой.

- Скажите, что же было со мною? Я ничего не помню,- проговорила она, приходя в нервную напряженность при смутном воспоминании случившегося.

- Во-первых, успокойтесь, или вы повредите себе,- отвечал доктор,- а во-вторых- с вами был обморок, и довольно сильный, довольно продолжительный. Мне говорила генеральша,- продолжал он рассказывать,- что она едва на пять минут вышла из комнаты, как уже нашла вас без чувств. Ну, конечно, сейчас за мною- я ее домашний доктор,- долго ничего не могли сделать с вами, наконец заложили карету и перевезли вас домой- вот и все пока.

- Вы говорите, что она только на пять минут уходила?- переспросила больная.

- Да, не более, а воротясь, нашла вас уже в обмороке,- подтвердил доктор.

- Стало быть, это сон был,- прошептала она.- Какой сон? не знаю, не помню... только страшный, ужасный сон.

- Гм... Странно... Какой же сон?- глубокомысленно раздумывал доктор.- Вы хорошо ли его помните?

- Не помню; но знаю, что было что-то- наяву ли, во сне ли- только было...

- Гм... Вы не подвержены ли галлюцинациям или эпилепсии?- медицински допрашивал он.

Больная пожала плечами.

- Не знаю; до сих пор, кажется, не была подвержена.

- Ну, может быть, теперь, вследствие каких-нибудь предрасполагающих причин... Все это возможно. Но только если вы помните, что был какой-то сон, то это наверное галлюцинация,- с видом непогрешимого авторитета заключил доктор.

"Сон... Галлюцинация- слава богу!"- успокоенно подумала Юлия Николаевна и попросила доктора кликнуть девушку, чтобы осведомиться про детей.

Вошла Груша и вынула из кармана почтамтскую повестку.

- Почтальон приносил, надо быть, с почты,- пояснила она, хотя это и без пояснения было совершенно ясно.

Юлия Николаевна слабою рукою развернула бумагу и прочитала извещение о присылке на ее имя тысячи рублей серебром.

- От мужа... Слава тебе, господи!- радостно проговорила она.- Теперь я совершенно спокойна.

- Однако дней пять-шесть вы должны полежать в постели,- методически заметил доктор, убрав свою аптечку и берясь за шляпу.- Тут вот оставлены вам капли, которые вы попьете, а мы вас полечим, и вы встанете совсем здоровой,- продолжал он,- а пока- до завтра, прощайте...

И низенький человек откланялся с докторски солидною любезностью, как подобает истинному сыну Эскулапа.

- В Морскую!- крикнул он извозчику, выйдя за ворота- и покатил к генеральше фон Шпильце.

* * *

- Nun was sagen sie doch, Herr Katzel?*- совершенно спокойно спросила его Амалия Потаповна.

* Ну, что вы скажете, господин Катцель? (нем.)

- О, вполне удачно! могу поздравить с счастливым исходом,- сообщил самодовольный сын Эскулапа.

- Она помнит?

- Гм... немножко... Впрочем, благодаря мне, убеждена, что все это сон, галлюцинация.

- S'gu-ut, s'gu-ut!*- протянула генеральша с поощрительной улыбкой, словно кот, прищуривая глазки.

* Очень хорошо, очень хорошо! (нем.)

- Ну-с?!- решительно и настойчиво приступил меж тем герр Катцель, отдав короткий поклон за ее поощрение.

Амалия Потаповна как нельзя лучше поняла значение этого выразительного "ну-с" и опустила руку в карман своего платья.

- Auf Wiedersehen!- поклонилась она, подавая доктору кулак для потрясения, после которого тот ощутил в пальцах своих шелест государственной депозитки.

Амалия Потаповна поклонилась снова и торопливой походкой стала удаляться из залы. Сын Эскулапа еще торопливее развернул врученную ему бумажку: оказалась радужная.

- Эй, ваше превосходительство! пожалуйте-ка сюда!- закричал он вдогонку.

Генеральша вернулась, вытянув шею и лицо с любопытно-серьезным выражением.

- Это что такое?- вопросил герр Катцель, приближая депозитку к ее физиономии.

- Это? Сто!- отвечала она с таким наивно-невинным видом, который ясно говорил: что это, батюшка, как будто сам ты не видишь?

- А мне, полагаете вы, следует сто?

- Ja, ich glaube*, "сто".

* Да, я думаю (нем.).

- А я полагаю- триста.

- Зачем так?- встрепенулась Амалия Потаповна.

- А вот зачем,- принялся он отсчитывать по пальцам,- сто за составление тинктуры, сто за подание медицинской помощи, да сто за знакомство с вами, то есть мою всегдашнюю долю, по старому условию.

Генеральша поморщилась, вздохнула от глубины души и молча достала свое портмоне, из которого еще две радужные безвозвратно перешли в жилетный карман Эскулапа.

- Вот теперь так! и я могу сказать: auf Wiedersehen!- с улыбкой проговорил герр Катцель и, поправляя золотые очки, удалился из залы.

XI

ДВА НЕВИННЫХ ПОДАРКА

Доктор Катцель, несколько дней сряду навещавший Бероеву, нашел, наконец, что она поправилась и может встать с постели. Хотя Юлия Николаевна чувствовала некоторую слабость в ногах и по временам небольшую дрожь в коленях, но доктор Катцель уверил ее, что это ничего не значит, ибо есть прямое, нормальное следствие бывшего с нею припадка, которое пройдет своевременно, после чего, ощутив в руке приятное шуршание десятирублевой бумажки, он откланялся с обычной докторски солидной любезностью.

Позволение встать с постели пришлось как нельзя более кстати для Юлии Николаевны: это был день рождения ее дочки. Прежде всего она оделась и поехала в почтамт- получить присланные деньги. Муж писал ей, что оборот, который он предполагал сделать, удался совершенно и, вследствие этого, высылаются деньги; что вскоре и еще будет выслана некоторая сумма, ибо промысловые дела идут отлично, а с весной на самых приисках есть надежда пойти им еще лучше. Все это могло задержать Бероева на неопределенное время и поэтому он полагал, что вернется едва ли ранее семи-восьми месяцев.

- Лиза, что тебе подарить сегодня?- приласкала Бероева дочку, возвратясь из Гостиного двора с целым ворохом разных покупок.

- Что хочешь, мама,- отвечала девочка, кидая взгляд на магазинные свертки, откуда между прочим торчали ножки разодетой лайковой куклы.

- Я тебе с братишкой привезла гостинец, по игрушке купила,- с тихой любовью продолжала болтать она, лаская обоих ребятишек.- Отец целует вас и пишет, чтобы я тебе, Лиза, для рождения подарила что-нибудь! Чего ты хочешь?

- Не знаю,- застенчиво сказала девочка, кидая новый взгляд на соблазнительные свертки.

- Видишь ли что,- говорила Юлия Николаевна,- ты теперь девочка большая, умница, тебе уже пять лет сегодня минуло. Я для тебя хочу сделать особенный подарок.

- Какой же, мама?- любопытно подняла на нее Лиза свои большие светлые глазенки.

- А вот постой, увидишь. Когда я сама была маленькой девочкой и когда мне, точно так как тебе, минуло пять лет, так папа с мамой подарили мне старый-престарый серебряный рубль. Он и до сих пор еще цел у меня. Подай мне вон ту шкатулочку с туалета...

Дети бросились за маленькой полисандровой шкатулкой.

- Вот видишь ли, какой он старый,- продолжала Бероева, показывая большую серебряную монету еще петровского чекана,- старее тебя и меня, старее бабушки с дедушкой, да и прадедушки вашего старее: этому рублю сто пятьдесят два года,- видишь ли, какой он старик! Так вот, я теперь дарю его тебе.

Лиза обвила пухлыми ручонками ее шею и принялась крепко целовать все лицо: нос, рот, глаза, подбородок и щеки, как обыкновенно любят выцеловывать дети.

Она была в восторге от подарка, целый день не выпускала его из рук; ночью положила с собою спать под подушку, рядом с новою куклою, и только на другой день к вечеру спрятала в свою собственную шкатулку- на память.

* * *

Прошло около двух месяцев со дня внезапной болезни Бероевой. Семейная жизнь ее текла мирно и тихо, в своем укромном углу, среди занятий с детьми, кой-какого рукоделия книг с нотами. Почти нигде не бывая и почти никого не принимая к себе, она жила какою-то вольною затворницею, переписывалась с мужем да московскими родными и была совершенно счастлива в этом ничем не смущаемом светлом покое, словно улитка в своей раковине. Одно только, что изредка тревожило ее, это- воспоминание о внезапном припадке у генеральши фон Шпильце,- воспоминание, которое всегда ставило ее в тупик и посеяло страх: что, если начало этой болезни, этих галлюцинаций, есть еще у нее в организме и разовьется впоследствии до серьезных размеров Бероева была убеждена, что это- галлюцинация. Мужу она ничего не писала пока о случившемся, зная, что это его будет постоянно грызть и тревожить.

Между тем к концу второго месяца ее подстерегал страшный, неожиданный удар: она явно почувствовала и явно убедилась, что припадок не был галлюцинацией, что все испытанное ею и казавшееся сном была голая действительность, дело гнусного обмана, коварная ловушка, западня, в которую, когда потребуется, ловила честных женщин генеральша фон Шпильце. В ней поселилось теперь твердое убеждение, что это так, хотя существенных доказательств она никаких не имела и не могла разгадать всех нитей и пружин этой дьявольской интриги. Бероева почувствовала себя беременною. Горе, стыд, оскорбление женского достоинства и ненависть за поругание ее лучших, святых отношений одновременно закипели в ее сердце.

"А если она не виновата, если я сама причиной всему, если во мне самой загорелось тогда это гнусное желание",- думала иногда Бероева, и эта мысль только усиливала ее безысходное горе. Были минуты, когда она ненавидела и презирала самое себя, обвиняя только себя во всем случившемся. И это естественно- потому что, не имея никакого понятия о трущобах подобного рода и агентствах добродетельной генеральши, ей и в голову не мог прийти заранее обдуманный план: назначение господина Зеленькова, счастливая мысль мнимой тетушки Александры Пахомовны и все прочее, что послужило к осуществлению прихоти молодого князя. Она была слишком хороший и честный человек для того, чтобы допустить явную, неопровержимую возможность такого черного дела. И вот эта-то двойственность в предположениях- то обвинение себя самой, то подозрение на генеральшу и князя- мучила ее нестерпимо. И между тем она должна была терпеть, молчать и таиться. Образ мужа и эти веселые дети стали для нее каким-то укором; чем нежнее были письма Бероева, чем веселее и счастливее ласки ребятишек, тем больше и больше давил ее этот укор, хотя и сама себе она не могла дать верного отчета: что именно это за укор и почему он ее донимает?

"Как быть? открыться ли мужу?- приходило ей в голову.- Открыться, когда сама не знаешь и не помнишь и не понимаешь, как было дело,- какой дать ему ответ на это? Себя ли винить, или других? Поселить в нем сомнение, быть может, убить веру в нее, в жену свою, отравить любовь, подорвать семейные отношения, и наконец- этот будущий ребенок, если он останется жив,- чем он будет в семье? Какими глазами станет глядеть на него муж, который не будет любить его? И как взглянут на нее самое законные дети, когда вырастут настолько, что станут понимать вещи?" Вот вопросы, которые неотступно грызли и сосали несчастную женщину. Наконец- худо ли, хорошо ли- она решилась скрывать, скрывать от всех и прежде всего от мужа. "Пусть будет, что будет,- решила Бероева,- а будет так, как захочет случай. Если откроется все, и он узнает- пусть узнает и поступает, как ему угодно, но я сама не сделаю первого шага, не напишу и не скажу ни слова".

Таково было ее решение, которое не покажется странным, если вспомнить сильную, страстную любовь этой женщины к мужу и боязнь поколебать ее каким бы то ни было сомнением,- если вспомнить, что у нее были дети, для счастия которых она считала необходимою эту полную, взаимно верующую и взаимно уважающую любовь. Она предпочла лучше мучиться одна, но не отравлять, быть может, мучениями его жизни. Она решилась лучше скрыть, то есть обмануть, лишь бы не поколебать свое семейное счастье. Из-за одной уже этой боязни у нее не хватало духу и энергии открыть мужу то, что для нее самой было темной и сбивчивой загадкой. В этом случае Бероева поступила как эгоистка, но эгоизм такой сильно любящей женщины и понятен и простителен.

"А если и откроется,- божья воля,- все же не через меня!"- порешила она и все-таки продолжала втайне ждать, страдать и сомневаться.

XII

ПРАКТИЧЕСКИЕ ДЕЯТЕЛИ

Читатель, верно, не забыл еще обещания княгини Шадурской относительно десяти тысяч, которые так бескорыстно и самоотверженно посулила она Бодлевскому на рауте у Шиншеева. Мы должны сообщить, что посул этот не остался одним посулом. На другой день Татьяна Львовна нарочно проснулась ранее обыкновенного, то есть неслыханно рано- в восемь часов утра, тотчас же послала за управляющим, подробно справилась у него о состоянии своих собственных (не общих с мужем) фондов и приказала непременно доставить ей десять тысяч к часу пополудни. Управляющий поморщился, озабоченно почесал у себя за ухом, однако обещал исполнить.

В доме, который занимала генеральша фон Шпильце, нижний этаж отдавался под магазины. В одном из помещений этого этажа находился магазин модный, под какою-то французскою фирмой. Зеркальные окна, изящные станки для платьев, манто и шляпок, изящно наряженные мастерицы представляли взорам посетителя весьма приятную и привлекательную картину. Не будучи компетентными судьями в тонкостях женских нарядов, мы не можем сказать, что именно привлекало сюда заказчиков и заказчиц, особенно последних, но, судя по тому, что перед подъездом этого магазина часто останавливались довольно богатые экипажи, из которых выпархивали любительницы нарядов- и пожилые и молодые,- мы можем предположить, что, вероятно, магазин этот удовлетворял их вкусам и потребностям.

Некоторые утверждали, что содержит его все та же самая неизменная и достолюбезная генеральша, но содержит не официально, а на имя какой-то вышедшей из привлекательных лет француженки, которая, состоя налицо, заправляла делами магазина.

Не беремся опять-таки судить, насколько это достоверно, хотя и не можем не заметить, что в этом предположении заключается некоторая доля истины, если принять во внимание, во-первых, то обстоятельство, что из домашних комнат магазина была проделана дверь на вторую лестницу генеральши, не на ту, где помещался швейцар и экзоты, а на ту, которая вела во второе и уже известное читателю отделение генеральской квартиры с более индустриально-комфортабельным характером. Во-вторых, предположение о прикосновенности m-me фон Шпильце к магазину получало еще некоторую достоверность и оттого, что вышедшая из привлекательных лет француженка занимала два апартамента во второй квартире генеральши. Вероятно, особе этой было вредно часто спускаться и подыматься по лестнице, потому что некоторые заказчицы, желая переговорить о фасонах и отделках или расплатиться по счету, просили обыкновенно дежурную мастерицу проводить их к m-me Фанни.

Так поступила на сей раз и Татьяна Львовна, приехавшая в условный час с обещанной суммой. Бодлевский уже дожидался ее в отдельном кабинете. Она сполна вручила ему привезенные деньги и только нежно просила при этом не манкировать впредь их свиданиями из-за таких пустяков, как карточный проигрыш, которого в сущности и не воображал делать Бодлевский.

Бедная Диана! она любила самоотверженно, пылко и боязливо, со страхом потерять взаимность, и потому приносила даже капитальные жертвы. Такова, между прочим, всегда бывает любовь преклонных женщин. Последняя любовь пожилой красавицы и первая любовь семнадцатилетней девушки- две разительные крайности, которые однако сходятся между собою в этом пылком самоотвержении, с тою, впрочем, маленькой разницей, что там самоотвержение и жертвы- моральные, а здесь они- чисто материальные и по большей части касаются "презренного, но благородного металла".

Ощупав полновесную пачку в своем боковом кармане, Бодлевский в тот же день приступил к необходимым операциям. Он нашел большую и прекрасно меблированную квартиру в Моховой улице, с двумя отдельными ходами- для себя и для баронессы, куда перебрался с нею в тот же вечер, ибо проживание в отеле Демута, где два номера обходились им шесть рублей в сутки, было весьма накладно. Деньги Шадурской пришлись теперь как нельзя более кстати: фонды их находились в столь плохом состоянии, что даже те девятьсот тридцать рублей, которые баронесса выиграла в "чет-нечет" у двух старцев на железной дороге, были уже на исходе. Теперь, с переездом на приличную, независимую квартиру да с таким кушем в запасе, можно было бы приняться за дела на широкую ногу.

На другой день Сергей Антонович Ковров привез к Бодлевскому графа Каллаша.

- Вы, господа, еще не знакомы,- так прошу познакомиться: дольщики и ассоциаторы должны быть вполне известны друг другу,- говорил Ковров, рекомендуя одного другому.

- Очень приятно,- отвечал венгерский граф, и, к удивлению Бодлевского, по-русски,- очень приятно! Я уже имел честь слышать о вас неоднократно... Ведь у вас, кажется, дело было в Париже по части фальшивых ассигнаций?

- О, нет, вы ошибаетесь, любезный граф,- возразил с приятной улыбкой Бодлевский.- Дело это не стоит ни малейшего внимания,- так себе, ничтожный подлог, да и притом же оно тотчас позабылось, так как я не пожелал присутствовать в ассизном суде.

- А предпочел отвояжировать в Россию- это так, это верно!- вклеил свое замечание Сергей Антонович.

- Вообще если у меня и случались в жизни маленькие неприятные столкновения, так это именно больше по части подлогов... Есть, знаете, у каждого свой камень преткновения,- говорил Бодлевский, не обратив большого внимания на ковровскую вклейку.- А у вас,- отнесся он с польской любезностью к графу,- если не ошибаюсь- по части векселей...

- Ошибаетесь!- бесцеремонно перебил его граф.- У меня было разное. А впрочем, я не люблю говорить об этом!

- Равно как и делать?- улыбнулся Бодлевский.

Граф пристально посмотрел ему в глаза.

- Да, равно как и делать, потому что я презираю все это,- твердо сказал он.

- Ба!.. Рисуетесь, милый граф, рисуетесь!- лукаво кивнул Бодлевский.- Презирали бы, так не были бы в нашей ассоциации.

- Это две вещи совершенно разные,- скороговоркой и как бы про себя процедил граф Каллаш.

- Ну, этого я, признаюсь, не понимаю!

- Ах, друг ты мой любезный!- пожал плечами Сергей Антонович, беря обоих за руки.- Да если нам нельзя иначе! Пойми ты: ведь надо же поддерживать честь своей фамилии! Ведь он- граф Каллаш!

- А это настоящая фамилия графа?- осведомился Бодлевский.

- В настоящую минуту- настоящая,- холодно и раздельно отчеканил граф,- а что касается до прошлой,- прибавил он,- то ни вам, ни ему, ни мне самому знать ее не следует.

- А! это дело десятого рода!- почтительным склонением головы удовлетворился Бодлевский.

- Вообще, господа, мы собрались сюда не для того, чтобы экзаменоваться и хвалить личные качества друг друга,- заметил граф Каллаш.- Я по крайней мере полагал, что еду к m-sieur Карозичу для переговоров и условий по общему делу... Я полагаю,- заключил он, вставая с места,- что пора обдумать наш проект, и потому желал бы видеть баронессу фон Деринг.

- Баронесса сейчас выйдет,- предупредил Бодлевский и торопливо направился на ее половину.

По первому взгляду, казалось, и он на графа и граф на него произвели не совсем-то выгодное впечатление. Но что до личных впечатлений там, где в виду общий интерес всей ассоциации!

Через пять минут вышла баронесса- и ассоциаторы открыли совещание о предстоящем выгодном деле.

XIII

ИСПОВЕДНИК

- Вы не слыхали pere* Вильмена?

* Отца (фр.).

- О, quel beau style! quelle eloquence, quelle extase!*

* О, какой прекрасный язык! какое красноречие, какой экстаз! (фр.)

- Vraiment, cet homme est doue du feu sacre!*

* Поистине, этот человек наделен священным огнем! (фр.)

- Поедемте слушать Вильмена!

- Но ведь надо рано вставать для этого?

- Ну, вот! уж будто нельзя поспеть к двенадцати часам!

- Да что делать там?

- Как что? Помилуйте! слушать, наслаждаться, prendre des lecons de morale et de religion...* И вы еще спрашиваете, "что делать"!

* Взять уроки морали и религии (фр.).

- Но ведь мы не католики...

- О, какой вздор! Это ничего не значит. Dieu est seul partout et pour tous; et de plus tous les notres у sont*, почти весь beau monde** бывает... C'est a la monde enfin***.

* Бог один повсюду и для всех; и, тем более, все наши там бывают (фр.).

** Высший свет (фр.).

*** Это, наконец, в моде! (фр.)

- А! это дело другое! Поедем, поедем непременно!

- Ну, что, как вам понравился Вильмен?

- Oh, superbe, charmant! Nous sommes toutes enchantees и т.д.*

* О, великолепно, очаровательно! Мы все восхищены... (фр.)

Таков был перекрестный огонь восторгов, вопросов, аханья и замечаний, которые с некоторого времени волновали петербургский beau monde. Российские дамы православного вероисповедания, обыкновенно почивавшие сладким и безмятежным сном во время собственной обедни, наперерыв спешили теперь, вместе с петербургскими католичками, слушать элоквенцию pere Вильмена. И точно: слушали и умилялись. Хотя pere Вильмен, случалось, ораторствовал почти по два битых часа, но дамы все-таки слушали и умилялись или, по крайней мере, старались достойным образом изображать вид сердечного умиления. То-то была выставка благочестивых, восторженных, кокетливо тронутых экспрессий лиц и утренних нарядов! Диагональный ли столб солнечного света, падавший из купола вовнутрь прохладного храма, густые ли звуки органных аккордов, сливавшиеся с звучными голосами певцов итальянской оперы, производили на православных петербургских дам такое умиление, или же умилялись они просто потому, что так следует, потому что "cela etait a la mode"*- наверное не знаем, но полагаем, что последнее предположение имеет на своей стороне большую долю вероятия и даже истины.

* Это было в моде (фр.).

Когда pere Вильмен, смиренно опустя очи долу и сложив на груди свои руки, пробирался к кафедре, выражение его физиономии носило разительную печать иезуитизма, оно так и напоминало собою одну из гравюр Каульбаха к гетевскому "Reineke-Fuchs", на которой сей знаменитый Рейнеке изображен в ту минуту, как он в иезуитском костюме и в смиренно мудрой позе изволит выслушивать от петуха-прокурора формальное чтение своего приговора. Но, взойдя на кафедру, pere Вильмен преображался. Когда, ощутивши достаточную дозу экстаза, он кидал громы своего красноречия- облик его принимал совсем иной характер: он напоминал собою грозно-вдохновенный, сурово-фанатический лик Савонаролы. Жесты его принимали величественность пафоса, черные глаза как-то углублялись и метали искры, а громкие французские фразы лились неудержимо-театральным потоком.

И дамы плакали и умилялись.

Зато по окончании проповеди и службы или в светской гостиной с pere Вильменом совершалась новая метаморфоза. Здесь как-то сама собою проступала на первый план его умеренная толстота, с маленьким, но солидным брюшком пятидесятилетнего человека, и плавную, изящную речь его всегда сопровождали методическая понюшка душистого табаку "rape" и самая благодушная улыбка. Он так и напоминал собою блаженной памяти придворных французских аббатов XVIII века. Так и казалось, что вот-вот возьмет он флейту, сядет к пюпитру и разыграет арию моцартовского "Дон Жуана" или из "Волшебной флейты" или продекламирует отрывок из Расина, а не то, пожалуй, под шумок, с самым добродушным видом, расскажет вам нечто во вкусе Лакло и Кребилльона-сына.

Почтенный pere Вильмен считался в Петербурге лицом временно приезжим. У него был какой-то ничтожный официальный предлог, который именно и послужил ему причиной приезда в Россию; но некоторые лица петербургского католического духовенства не совсем-то его долюбливали и особенного благорасположения сему патеру не выказывали, ибо, помимо официальной его причины, провидели иную, постороннюю цель его пребывания в Петербурге. Они подозревали в добродетельном pere Вильмене тайного иезуитского агента.

Лица эти основали свои соображения частью и на том еще обстоятельстве, что pere Вильмен явился в Россию не один, а со своим слугой, который часто показывался вместе с ним там, где, по всем житейским соображениям, в слуге не было ни малейшей надобности: он сопровождал его и в церковь, и в консисторию, и в коллегию- словом, почти повсюду, куда официально показывался pere Вильмен. Даже и в неофициальных посещениях некоторых светских гостиных этот слуга каждый раз старался втереться в прихожую. Такое ревностное хождение, по-видимому, без всякой нужды, за своим господином и подало повод к догадке о тайной иезуитской миссии pere Вильмена, ибо известно, что братиям приснодостойного ордена Лойолы никогда не дается одиночных, самостоятельных поручений: в каждую миссию их отправляют непременно по трое, дабы они наблюдали и выслеживали действия друг друга, о которых своевременно делали бы тайные шпионские донесения своей орденской власти. Таковой-то шпион, всегда равноправный с миссионером брат ордена, часто принимает на себя роль слуги, если обстоятельства не позволяют ему взять роли сотоварища. Третий тайный брат наблюдатель принадлежал к постоянным петербургским жителям. Это был некий благочестивый старичок, получивший особое тайное предписание для своих наблюдений. Догадка на этот раз вполне оправдалась. Назойливый слуга pere Вильмена в сущности был шпион и орденский сотоварищ его- брат Жозеф.

С некоторого времени достойный отец Вильмен стал весьма-таки стесняться наблюдений брата Жозефа и даже не шутя побаивался их, но вскоре его совершенно успокоило одно постороннее обстоятельство: брат Жозеф стал оказывать страстное влечение и сердечную привязанность к российской очищенной, известной тогда под популярным и балладо-романтическим названием Светланы. Маленький прием ее утром продолжался удвоенным приемом к обеду и оканчивался исчезновением брата Жозефа к вечеру. Светский костюм, который носил он в качестве слуги, гарантировал его страстные отношения к Светлане от соблазна людей посторонних. Брат Жозеф после ежевечернего исчезновения часа на три, на четыре очень скромно и тихо возвращался восвояси, кое-как сваливался на свое иноческое ложе и тотчас же засыпал мертвым сном до радостного утра. Братья, казалось, поняли друг друга: они без слов заключили между собою взаимный договор- не препятствовать своим эпикурейским склонностям, ибо эти индивидуальные качества души и сердца нисколько не касались принципов и сущности их иезуитской миссии. Зато в сфере этой последней обоюдное шпионство неослабно поддерживалось полным разгаром.

Pere Вильмен в короткое время приобрел себе вместе с огромною популярностью довольно значительный кружок католических исповедниц. Он любил чаще всего исповедовать на дому, в молельных или будуарах, где ревностные католички откровенно слагали с себя весь груз своих прегрешений. Pere Вильмен особое внимание оказывал богатым светским дамам и преимущественно богатым старушкам. Все ужасы ада и все блаженство рая фигурировали в его келейных поучениях этим особам,- в поучениях, направленных преимущественно на бренность земных благ и стяжаний и на отречение от них в пользу благ душевных. Посильным результатом поучений было, что несколько благочестивых старушек, устрашась ужасов вильменова ада и прельстясь его раем, великодушно отказались от имений своих в пользу почтенного ордена, к которому имел честь принадлежать добродетельный pater. В его портфеле уже хранились два-три духовные завещания да наличными деньгами и драгоценными вещами тысяч на пятьдесят с излишком. Все это были благочестивые плоды, собранные им на пользу и процветание заветного ордена.

Pere Вильмен, и сам того не подозревая, нашел себе сильного пропагандиста в молодом графе Каллаше.

Граф Николай Каллаш занял довольно видную роль в обществе. Предположения опытных светских людей, сделанные о нем на рауте Шиншеева, оправдались. Граф блистал в весьма модных гостиных, пользовался приятельством и дружбой лучших из светских молодых людей, имел неограниченный кредит у Шармера, у Никельс и Плинке, у Дюссо и Елисеева; Сабуров поставлял ему помесячно лучший экипаж и лучших рысаков своих; две-три лучшие камелии до вражды поругались между собою за право ходить с ним в маскараде; несколько светских барынь с замиранием сердца ждали, кому из них этот Парис отдаст заветное яблоко, и все вообще восхищались его красотой, умом, его французскими стихами, его романсами и рисунками в альбомах. Старушки тоже полюбили его. Одни только мужчины- въяве друзья и приятели- были тайными врагами графа, и иные из них не задумывались под сурдинку распускать про него разные неблагоприятные сплетни. Но- странное дело!- это только увеличило обаяние графа в глазах женщин. Он знал свою силу, свое могущество над ними и пока пользовался ими для весьма тонкой, красноречивой пропаганды в пользу pere Вильмена, который его же стараниями был обязан большей частью своей популярности. Не одна из особ прекрасного пола, увлеченная рассказами графа, отправлялась на исповедь или для религиозной беседы к pere Вильмену, и, можно сказать с достоверностью, ни одна из них не выходила от патера без того, чтобы после нескольких визитов не оставить ему своей посильной лепты. И это были не одни католички- весьма многие из русских православных барынь, очень уж возлюбя французское красноречие, делали свои вклады то золотыми вещами, то кой-какими деньгами в пользу разных филантропических целей, выставляемых или Вильменом, или графом Каллашом.

Время шло своим чередом, а французский иезуит, благодаря своим личным достоинствам и ловкой невидимой пропаганде графа Каллаша, приобретал все больше и больше влияния на умы некоторых из русских барынь.

XIV

НАЗИДАТЕЛЬНЫЕ БЕСЕДЫ

Pere Вильмен хотя избрал себе для виду, так сказать, официально, скромную келию в одном из тех мест, где обыкновенно останавливается приезжее католическое духовенство, однако секретным образом предпочел нанять для себя, вместе со своим слугой, частную, свою собственную и совершенно отдельную квартиру, взятую третьим братом наблюдателем на свое имя. Сделать это было не трудно, так как третий брат наблюдатель принадлежал к ордену тайно, жил в мире и даже числился на службе в одном из присутственных мест. Квартира нужна была сему добродетельному триумвирату для особых важных совещаний по делам своей секретной миссии. Подозрительная осторожность вообще прежде всего свойственна истинным сынам Лойолы, которые в настоящем случае опасались делать свои совещательные сходбища в официальной келии отца Вильмена: там мало ли что случится- их могли подглядеть, подслушать, да и сами они могли подать повод к излишним толкам. Все эти соображения побудили их взять отдельную квартиру. Она была очень невелика, всего-навсего две комнаты с передней и кухней, и вдобавок весьма скромно убрана. Несколько плетеных стульев, ломберный стол да кожаное высокое кресло составляли мебель приемной комнаты. Украшением же ей служили черное распятие да черная библия и несколько католических священных гравюр в простых рамках, между которыми висели два портрета: генерала иезуитского ордена и Игнатия Лойолы- его основателя.

В этом-то скромном жилище преподобного отца появилась однажды баронесса фон Деринг.

Появилась она со своей соблазнительной красотой. Красота эта, казалось, еще увеличивалась от противоположности с богатым, но вполне скромным нарядом, который во время визитов ее к отцу Вильмену всегда был один и тот же: роскошное черное платье и никакого постороннего цвета в аксессуарах. Предстояла она пред ним ревностною католичкою, жаждущей испить живой воды от прохладного источника его поучений. Весь ум тонкого, искусного кокетства опытной в этом деле баронессы был постепенно употреблен ею против своего назидателя. И чем казалась она скромнее, недоступнее, тем распалительнее действовало кокетство ее на воображение сластолюбивого старца. Она открылась ему, что с тех пор, как поучается откровению религии в его высоких беседах, ею овладела одна заветная мечта, к осуществлению которой стремится всем сердцем, но... но осуществить которую может единственно содействие Вильмена. Эта мечта- самой сделаться иезуиткой и своим влиянием, своей красотой и положением в свете тайно вести иезуитскую пропаганду.

- Мне недостает только одного,- говорила она с пылающими глазами и порывистым чувствам католическо-религиозной экзальтации,- мне недостает знания... знания тех идей, правил и принципов, на которых зиждется храм иезуитизма; я не знаю приемов, которыми успешнее можно действовать; помочь в этом может мне только мой добрый исповедник и наставник.

Уловка удалась как нельзя лучше. Умная, влиятельная и прекрасная пропагандистка иезуитских интересов, пропагандистка в России- была для монаха чистейший клад, упустить который он почел бы великим прегрешением. Старческая страсть к молодому, сильному и красивому телу помогала еще при этом закрыть ему глаза, чтобы не иметь никакого сомнения или недоверия в своей прозелитке.

Через несколько таких визитов и поучений крепость его сердца со всем гарнизоном нравственных сентенций и благоразумного опыта сдалась на капитуляцию незаметно осаждавшему неприятелю. Неприятель был своего рода паук, опутавший вконец иезуитскую мушку. Патер Вильмен совсем забывался перед своей искусительницей и, приуготовляя в ней почву для уразумения иезуитской пропаганды, откровенничал с нею даже о таких вещах, которых бы никому, кроме пославших его, открывать был не должен. И все это нравственное кораблекрушение произвела в нем одна только грешная красота его духовного чада.

- Мы- члены великой семьи. Я- тайный агент великого ордена,- открывался он баронессе со своим обычным красноречием.- Нас много: наше братство непрерывною сетью покрывает всю Европу и Азию и Америку, но... нас мало в России. У нас нет родины, нет отечества, наша задача- мир. И он будет наш, потому мы- сила! Мы уже были несколько лет тому назад в России, мы были сильны*, имели тайное, но огромное влияние; наши коллегии украшали многие города, например, в Орше- какой монастырь принадлежал ордену! А здесь, в Петербурге, у нас тоже был свой дом, мы уже взяли было в руки воспитание русского юношества, мы готовы были совсем вкорениться в России; но... нас выгнали за границу! Однако мы снова вкоренимся здесь, потому мы- сила, мы живые корни, родник, который как ни заваливай камнями, а он все-таки просачивается. Нас гонят и преследуют, а мы меж тем строим громадные дворцы, держим в руках несметные капиталы,- и мы победим, потому у нас великая задача и великий дух. Мы достигнем, что в мире не будет ни России, ни Франции, ни Германии, ни папы, а будет едино стадо и един пастырь, будет один наш орден и один генерал-командор...

* Имеется в виду время Павла I. В конце XVIII века папа Климент XIV закрыл иезуитский орден, но гонимые иезуиты нашли себе убежище в Белоруссии, где основали ряд монастырей и школ. Генерал ордена Гавриил Грубер (1740- 1805) приехал в Петербург и сумел войти в доверие к Павлу I, который разрешил ордену устроить в Петербурге при католической церкви святой Екатерины коллегию для воспитания детей русской аристократии, среди которой проповедь Грубера имела большой успех.

- Вот,- продолжал он, вынимая из портфеля длинный реестр,- вот плоды моей недолгой пропаганды в России! Я здесь всего четвертый месяц, а между тем приобрел уже в пользу ордена четыре завещания от одного старика и трех праведных старушек-полек. По этим завещаниям нам отказано полтораста тысяч, и все эти записи составлены нами и помощью одного тайного нашего брата... есть тут один старичок... я через своих познакомился и сошелся с ним... А вот в этом хранилище,- говорил он, указав глазами на черную шкатулку, служившую фальшивым пьедесталом для распятия,- хранятся посильные приношения деньгами и вещами на пятьдесят три тысячи. Вот мои плоды!- восторгался старик, пожирая сладострастными глазами роскошный бюст баронессы.- А мои клиенты, мои духовные дети, которых я с каждым днем приобретаю здесь! В нынешний приезд свой, надеюсь, не мало завербовал новобранцев в нашу духовную паству.

До слепоты влюбленный старец и не воображал, какую ловушку приуготовил сам себе своей откровенной болтовнею. Надо отдать справедливость баронессе: чуть ли это была не единственная женщина, которая так ловко умела превращать в мягкий воск таких хитрых и крепких иезуитских кремней, да еще и лепить из них все, что угодно, по своему произволу.

Она, впрочем, показывала вид, что совсем отреклась от себя и своей воли, что она вся, и нравственно и физически, подчинена влиянию и воле монаха и с религиозным фанатизмом, беспрекословно готова исполнять все, по первому его слову, по первому взгляду,- и pere Вильмен в самодовольном ослеплении воображал себя полным владыкой над своей фанатически преданной и покорной прозелиткой.

XV

ИСКУШЕНИЕ

После пятинедельного знакомства баронесса делала уже третий визит pere Вильмену не в обычную пору. По взаимному соглашению они условились видеться друг с другом вечером, с девяти часов, так как в эту пору наступали исчезновения брата Жозефа. Pere Вильмен третий раз уже находил благовидный предлог удалять на несколько часов свою иезуитскую прислугу, состоявшую из весьма пожилой и непривлекательной женщины французского происхождения. В отсутствие ее он сам, лично, впускал и выпускал свою тайную посетительницу.

Квартира его находилась во втором этаже одного каменного дома и четырьмя окнами своими выходила на улицу. В угольной, смежной с приемною, комнате, служившей pere Вильмену для отдохновения после его теологических занятий, баронесса уже третий раз находила прекрасно зажаренную холодную пулярку и холодную бутылку доброго шампанского. Добрый pere Вильмен был уроженец Шампаньи, и потому нет ничего мудреного, что он любил шампанское и пулярки.

Третий раз уже он разделял с баронессой свою скромную трапезу, и на сегодня решительно не заметил, как она, зажигая свою сигаретку, словно невзначай переставила свечу со стола на окошко.

Вдруг с внезапным шумом растворились двери, и в комнату быстро влетели три нежданных гостя.

- Муж!.. Боже! мой муж!- пронзительно взвизгнула баронесса и цепко повисла на шее несчастного патера.

- Да, муж, изменница!- закричал во все горло Бодлевский, стараясь придать своему голосу возможно большую громовность.- Муж, который пришел сюда с законною властью!- продолжал он, указывая на стоявших посреди комнаты посторонних господ.

Весь дрожащий и ошалелый от страха, патер поднял глаза свои по направлению руки мнимого мужа и с ужасом увидел русского полицейского офицера и, за ним, городового сержанта.

- Простите! пощадите!.. Он обольстил меня!- истерически кричала между тем баронесса, не отрывая рук своих от шеи Вильмена.

- Тише... тише... Бога ради, не кричите так- вы меня погубите!- умолял перепуганный иезуит, тщетно стараясь выбиться из крепких объятий.

- Как!.. ты старик, и ты забыл свой сан! ты громишь порок проповедями и обольщаешь чужих жен!- усиливал свой голос Бодлевский.- Людей сюда, свидетелей!

- Тише же, тише... Берите все, что хотите, только не губите меня... ради бога! ради моих седин!- умолял Вильмен трепещущим голосом.

- Послушайте, крик напрасен,- посреднически обратился к двум сторонам полицейский надзиратель.- Я здесь законная власть и законный свидетель, следовательно, сейчас же могу без шуму кликнуть понятых и составить акт на месте преступления. Но дело вот в чем,- продолжал он, стараясь успокоить и мужа и любовника.- Зачем вам ссориться и подымать уголовное дело, которое во всяком случае окончится весьма скверно для бедного старика?.. Он уже и так наказан! Он предлагает мировую сделку, говорит, что вы можете взять, что угодно,- не помириться ли вам и в самом деле? Пощадите его честь и его седины!

Бодлевский и слышать ничего не хотел, продолжал кричать и бесноваться и каждым воплем своим повергать в неисчерпаемую пучину ужаса pere Вильмена, который умирал при мысли, что на крик могут собраться люди, может случайно воротиться брат Жозеф и увидеть его в таком виде, застать в таком положении... При одной мысли у несчастного трещала и кружилась голова, захватывался дух и сжималось сердце.

- Все, все берите...- безумно повторял он, вырвавшись, наконец, от баронессы и указывая свидетелям своего позора на заветный пьедестал под распятием.

- Плачь, плачь, несчастный старик, проси, умоляй его, чтоб он сжалился, иначе тебя ждут позор, уголовный суд и каторга,- говорил надзиратель, силою ставя иезуита на колени перед Бодлевским и нагибая для поклона его голову. Затем он снова, вместе с Вильменом, принялся убеждать неумолимого супруга.

Баронесса все время продолжала рыдать в истерике и тем только увеличивала крик и суматоху.

Наконец, после долгих убеждений и после того, как злосчастный патер открыл свою черную шкатулку, Бодлевский согласился на мировую.

- Мы поделимся самым честным и безобидным образом,- говорил полицейский офицер, проверяя реестр иезуитских приобретений.- Четыре завещания и вещи на шесть тысяч оставим вам, а остальные сорок семь тысяч наличными деньгами- уж извините, святой отец,- возьмем себе, по законному праву, за бесчестие.

Старик был огорошен случившимся, так смущен и перепуган, что даже не нашелся ничего возразить на это требование и безусловно согласился отдать свои деньги.

- А для верности,- продолжал офицер,- садитесь и пишите под мою диктовку, что вы на полюбовной сделке заплатили сорок семь тысяч мужу обольщенной вами женщины. Это хотя и никому не покажется, но останется, для верности, в кармане барона фон Деринга.

Совсем убитый патер и на это согласился, не прекословя, и машинально стал писать под диктовку полицейского. Он считал каким-то сверхъестественным чудом и карой неба внезапное появление трех неизвестных сквозь лично им самим замкнутые двери. Патер и не подозревал, что в сем бренном и грешном мире существуют некие инструменты, "перьями" и "фомками" у мошенников называемые, а в просторечии известные под общепринятым именем отмычек и ломиков, с благодетельной помощью которых всякая дверь растворяется бесшумно и беспрепятственно.

- Теперь, padre, вы можете благословить и отпустить нас с миром,- сказал надзиратель, почтительно подставляя руку под отеческое благословение pere Вильмена.

Но pere Вильмен не двигался с места и глядел на все безумными глазами.

- Благословите же, padre,- настойчиво повторил полицейский.

- Dominus vobiscum*,- бессознательно пролепетал иезуит, машинально делая в воздухе какое-то бессильное движение рукою.

* Господь с вами! (лат.)

- Ну вот, теперь позвольте пожелать вам покойной ночи и приятных сновидений,- заключил, откланиваясь, офицер- и вся компания немедленно же удалилась, и через минуту на улице послышался грохот быстро удалявшейся четырехместной кареты.

Нечего, кажется, прибавлять, что роль полицейского разыграл переодетый Сергей Антонович Ковров, а хожалого сержанта- весьма удачно гримированный граф Каллаш.

Ассоциаторы поровну разделили между собою благоприобретенные деньги, а добродетельный иезуитский агент через неделю незаметно скрылся из Петербурга.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ДВА УГОЛОВНЫХ ДЕЛА

I

У СПАСА НА СЕННОЙ

Была пятница- день постный.

На Сенной площади торговля кончилась, ибо со спасовской колокольни давно уже пробило шесть- урочный час для прекращения зимней торговой деятельности на Сенной.

С левой стороны этой площади (если направляться от Невского к Покрову) дремали какими-то безобразными глыбами навесы мясных, зеленных и посудных рядов, укутанные на ночь грязными рогожными полостями; с правой- тянулась неопределенная, слившаяся в одну гряду, масса розвальней с рыбой и сеном, над которою, подобно частоколу, торчали поднятые вверх оглобли. Самая площадь, то есть центр торговли, давно уже спала, а вдоль Садовой улицы, рассекающей Сенную на две разные половины, подобно быстрому потоку реки, пронизывающей своим течением воды большого и тихого озера, кипела неугомонная деятельность: укутанные кое-как и кое во что пешеходы шлепали взад и вперед по лужам; извозчичьи сани глубоко ухали в ухабы, наполненные грязной и жидкой кашицей песку и снегу; громыхали проносящиеся кареты, которые направлялись к Большому театру. По краям площади, в громадных, многоэтажных и не менее улицы грязных домах мигали огоньки в окнах и фонари над входными дверями, означая собою целые ряды харчевен, трактиров, съестных, перекусочных подвалов, винных погребов, кабаков с портерными и тех особенных приютов, где лепится, прячется, болеет и умирает всеми отверженный разврат, из которого почти нет возврата в более чистую сферу, и где знают только два исхода: тюрьму и кладбище. По этим окраинам Сенной площади тоже кипит своего рода жизнь и деятельность. Вон хрипящие звуки трех шарманок: одна из них поет, с аккомпанементом слепца-кларнетиста, бесконечную "Лучинушку"; другая сипит под бубен и разбитые выкрикивания шарманщика развеселую песню "Вдоль как по речке еще ль по Казанке",- песню, которая особенно нравится гулящему люду Сенной; третья- итальянской конструкции, с флейтой- вибрирует "Casta diva", и все эти разнородные, разнокалиберные звуки стоят в мглисто-неподвижном воздухе гнилого вечера и- своим диким диссонансом- какою-то кричащею тоскою врываются в душу: в этих диссонансах, среди этого мрака, вам невольно слышится убийственный голод и холод,- это какие-то вопли отчаяния, а не музыкальные звуки... Но не одни шарманки оглашают собою окраины Сенной; из низеньких подвалов темного Таировского переулка, как из глухой пропасти, порою вторят им то скрипка с клавикордами, отжившими мафусаилов век, то подобный скрипу несмазанной двери голос беззубой женщины: Моя рушая коша да Вшиму городу краша!

- на мгновение донесется вдруг оттуда с попутным порывом ветра и тотчас же затеряется в закоулках торговых навесов да в высоких выступах и углах каменных громад,- затеряется и смолкнет, заглушенное громыханьем карет, ухабным уханьем ванек и другими не менее выразительными звуками. Вон, на другом конце площади, около знаменитого Малинника, раздается крупный говор и руготня, которые с каждой минутой становятся все громче и крупнее, собирают кучку праздных прохожих зрителей; кучка растет, прибывает и превращается наконец в целую толпу, из середины которой разлетается во все концы обширной площади тараторливая женская перебранка, издали очень похожая на кряканье всполошенных уток. Что это за крики и что за толпа? На что она смотрит и порою разражается таким поощрительным рыготаньем? Пьяная драка... клочья... кровь... Вон раздается призывной свисток полицейского-хожалого, которым он зовет на помощь подчаска, а в эту самую минуту, с противоположной стороны, у Полторацкого переулка, новые крики... "Караул! караул!"- слышится оттуда, и, судя по короткому, обрывающемуся выкрику, можно с достоверностью предположить, что человека взяли за горло и душат...

Вы смущены этим криком? Он скверно, зловеще подействовал на ваше ухо и болезненно на ваше сердце? Но вот прошла минута- и его не слыхать, он донесся до вас только урывком, на одно мгновенье, после которого успел уже, подобно всем этим разнородным звукам, затеряться и утонуть в обычном гуле городской жизни...

И вот надо всеми этими звуками, надо всей этой невеселой картиной мрачной, слякотной площади низко висит непроницаемо черное, сырое небо, и сыплет легкий снежок, который, не успев еще долететь до земли, превращается в мелкий, моросящий дождик.

* * *

Был восьмой час на исходе.

На гауптвахте шагал по платформе часовой с ружьем, укутанный в свою сермягу, а против него, с другой стороны улицы, мокли и дрожали разнородные группы нищих на паперти Сенного Спаса. В церкви кончалась служба. Нищих на этот раз собралось изрядное количество: завтра родительская суббота- значит, сегодня за всенощной изобилие купчих и прочих молельщиков, щедрых на подаяние по случаю предстоящего помина родителей и сродников.

Вот группа простоволосых, босоногих девчонок и мальчишек, от пяти до двенадцати лет, в лохмотьях, со спущенными рукавами, в которых они отогревают свои закоченелые от холода руки, то есть одну какую-нибудь руку, потому что пока левая греется, правая остается протянутой к вам за подаянием. Текут у них от холода не то слезы из глаз, не то из носу посторонние капли; и стоят эти дети на холодном каменном помосте не по-людски, а больше все на одной ноге толкутся, ибо пока одна ступня совершает свое естественное назначение, другая, конвульсивно съежась и скорчась, старается отогреться в висящих лохмотьях. Чуть выходит из церкви богомолец- эта орава маленьких нищих накидывается на него, разом, всей гурьбой, невзирая на весьма чувствительные тычки и пинки нищих взрослых, обступает его с боков и спереди и сзади, иногда теребит за платье и протягивает вверх посинелые ручонки, прося "Христа ради копеечку" своим надоедливо-пискливым речитативом. Она мешает ему идти, провожает со ступеней паперти и часто шагов на двадцать от места стоянки преследует по мостовой свою жертву, в тщетном ожидании христорадной копеечки. Копеечка, по обыкновению, выпадает им очень редко, и вся орава вперегонку бросается снова на паперть, стараясь занять более выгодные места, в ожидании новых богомольцев. Это- самый жалкий из всех родов нищенствующей братии. Не один из этих субъектов успел уже побывать в исправительном доме, откуда выпущен на поруки людей, с которыми сходятся в стачку по этому поводу нищие взрослые, всегда почти эксплуатирующие нищих малолетних. Все эти мальчишки и девчонки, еще с пелен обреченные на подобную жизнь, являются будущими жертвами порока и преступления; это- либо будущие кандидаты в тюрьму и на каторгу, либо добыча разврата, который застигает их очень рано, если еще раньше разврата не застигнет их смерть. Часто случается, что нищая девочка, едва дойдя до двенадцатилетнего возраста, а иногда еще и раньше, начинает уже в мрачных трущобах Сенной площади, за самую ничтожную плату, отдаваться разврату.

Нищие взрослые держат себя несколько солиднее малолетков. Если проходит богомолец не подающий, взрослые встречают его только протянутой рукой и просительным склонением головы. Но чуть изъявит он малейшее желание совершить обряд христианского милосердия, взрослые точно так же обступают со всех сторон доброхотного дателя, и несколько десятков сморщенных, грязных рук, с громким христорадничаньем, жадно протягиваются к нему во все промежутки и скважины сплоченной толпы, где только может протискаться промышленная пятерня пальцев. Часто случается, что доброхотный датель, после такого маневра со стороны нищей братии, по приходе домой не доискивается платка, кошелька или часов с цепочкой. Эти обступания целым кагалом производятся преимущественно за вечерними и всенощными службами, где рано наступивший мрак зимнего вечера по возможности скрывает такие эволюции нищей братии от зоркого ока полицейских хожалых, имеющих иногда обыкновение забирать ее в арестантские сибирки. Истинная бедность и нищета редко показывается в среде патентованных надворных и "притворных" (то есть стоящих в церковных притворах) попрошаек. Истинная бедность и нищета прежде всего совестлива, застенчива и робка; она держится одиноко, отдельно, и если решается обратиться с просьбой к прохожим, то просьба эта звучит прямым физиологическим голодом и действительной нуждой.

Первый план между взрослыми попрошайками занимают бабы. Те же платья, как и у малолетних, те же кое-как сшитые лоскутья и расползающиеся швы лохмотьев, тот же официально-нищенский, как песня, выработанный и заученный речитатив, и на руках- завернутые в тряпки младенцы, часто, за неимением собственных, взятые напрокат. Вот стоят две безобразные, безносые старухи, которых во время оно не пощадила отвратительная болезнь, но пощадила смерть, дозволив им перейти летами за ту грань, где на Сенной по большей части оканчивается промысел разврата и начинается промысел нищенства. Они не успели добыть себе младенцев напрокат, а потому, вместо них, завернули в тряпье по полену и баюкают его, как ребенка. Впотьмах не видно, да и кто станет заглядывать, что там такое лежит у старухи!

Второй план, ближе к притвору, заняло все то, что посильнее физически. Тут горбятся и хромятся попрошайки мужского пола с ходебщиками на построение. Третий план, в самом притворе, завоевала себе аристократия нищенства, всегда отличающаяся какими-нибудь особенностями и по преимуществу уродством. Вон в самом мрачном, темном углу дрожит и жмется высокая, худощавая старуха с вытянутым длинным носом и впалыми глазами, которые зорко высматривают добычу, клок черных с сединою волос выбился ей на лоб из-под мокрого платка и придает еще более дикий вид этой и без того уже дикой физиономии. Она тоже что-то кутает в лохмотья, но это не ребенок и не полено- это безобразная старуха-карлица-идиотка, которую она, как младенца, держит у себя на руках для привлечения людского сострадания. Идиотка очень мала и страшно худощава, седые космы волос ее спутались в беспорядке и мешают смотреть тупым бельмам навыкате. Трусливо-порывистые ужимки и движения сопровождают каждый взгляд идиотки, которая, чуть выдается ей спокойная минута, быстро схватывает в рот бахромку платка своей няньки, либо втянет туда же клок своих собственных волос, либо, наконец, с аппетитом принимается жевать комок штукатурки, сколупнутой ею от мокрой, отсырелой стены. Нищая старуха со своею странною ношею боится быть все время на виду; она прячется и жмется в темном углу от людских, а наипаче полицейских взоров, но это прятание заставляет ее еще зорче высматривать добычу. Чуть появится в дверях доброхотный датель, нищая с идиоткой бросается с быстротой и ловкостью дикой кошки в толпу собратов и, продираясь вперед, подставляет изможденную, высохшую руку. Едва эта морщинистая рука ощутит на заскорузлой коре своей ладони поданную копейку, как уже старуха с тою же быстротою удаляется в темноту своего обычного места, из которого она, словно паук из гнезда, жадно кидается на добычу.

Вот у внутренних церковных дверей расположился не человек, а какое-то подобие человека, скорее намек на человеческий организм, безотрадно представляющийся взорам в виде кривого, горбатого и безногого существа, которое держится на деревянных колодках, прикрепленных к бывшим лядвеям, а ныне обрубкам человеческого тела, обрубкам выше колен, и движется с помощью рук, заменяющих ему ноги. Вся фигура его необыкновенно живо напоминает ежа или дикобраза, а в маленьких, глубоко ушедших глазах, которыми существо это поводит из стороны в сторону, светится что-то мышиное. "Господи, Исусе Христе, владычица тифинская!"- бессознательно произносит оно с каким-то высвистом своим фальцетным голосенком и правая рука его при этом необыкновенно быстро болтается, как бы торопясь наделать возможно большее количество крестных знамений. "Касьянчику-старчику Христа-а ради!"- выпевает он дрожащим голосом, силясь повыше вытянуть за подаянием свою руку, и подаяние по большей части, благодаря выгоде первого места, попадает прежде других в ладонь Касьянчика-старчика. Касьянчику-старчику никогда не удалось бы занять лучшего нищенского места, если бы у него не было сильной и близкой поддержки. Поддержка эта являлась в образе соседа и сотоварища его, известного под именем Фомушки-блаженного. Ражий, коренастый мужчина лет тридцати пяти, росту выше чем среднего, плечистый и плотный- он представлял действительно весьма внушительный и надежный оплот для такого жалкого существа, как Касьянчик-старчик. Фомушка никогда не мылся и никогда не стригся. Порыжелая бархатная скуфейка, на манер монашеской, частью прикрывала спутанные длинные космы его рыжих и жестких волос. Одутловато-мясистые жирные щеки и клюквенно-пухлый нос служили первыми характерными признаками его лупоглазой, отчасти свиной физиономии; физиономия эта украшалась рыжею щетиною вместо усов и клоками неопрятной бородищи, которая отдельными щепотьями произрастала у него в различных направлениях. Стальной обруч, заменяя собою пояс блаженного, охватывал в талии его черную хламиду, которая также старалась походить на монашескую ряску. Полы хламиды, вися оборванными клочьями, были насквозь пропитаны обильным слоем уличной грязи, которая, не будучи никогда счищаема, заскорузла тут в виде целых пластов, комков и наростов. От этого костюма и от самого Фомушки разило на три шага невыносимым смрадом. Но в этом смраде и в этой грязи своей Фомушка находил особенную усладу, а почитатели его относили все это к подвижничеству. Фомушка бойко и независимо стоял себе на своем месте, ежеминутно почесываясь и тяжело сопя носом на весь притвор церковный. Вся остальная братия чувствовала достодолжное почтение к его внушительному кулачищу, с которым, в самом деле, нехорошо бы было повстречаться в пустом, уединенном месте.

Совершенный контраст с Фомушкой-блаженным представляла кривошейка- vis-a-vis* ежа-Касьянчика- женщина лет за сорок, с выражением благообразно-постного смирения в желтоватом лице. С головы ее спускался большой черный платок, а остальной костюм, отличаясь своею опрятностью, составлял нечто среднее между костюмом монашек и полусветским платьем мирских странниц, возлюбивших хождение по обителям. Особа эта, подобно Фомушке-блаженному, покровительством которого пользовалась наравне с Касьянчиком-старчиком, составляла своего рода авторитет и была известна под именем Макриды-странницы. Она резко отделялась от остальной братии, к которой ее даже и нельзя было причислить. Макрида стояла с книжкой- и, стало быть, подвизалась доброхотными сборами на построение храма. Говорила, будто ей по этому поводу сонное видение было. Эта Макрида-странница купно с Фомушкой-блаженным и Касьянчиком-старчиком составляли одно целое, как бы одну семью и преследовали одни и те же цели.

* Напротив (фр.).

Позади всех этих групп разнородной нищей братии ежилась от холода еще одна новая личность, которая, крадучись кошачьей походкой, прохаживалась за спинами своих товарищей, видимо стараясь быть незамеченной ими. Но нищие вообще народ очень зоркий: крадущуюся личность они встречали и провожали градом крупных насмешек, от которых та отбивалась стоически терпеливым молчанием. Эта личность являлась в виде высокого, длинного, сухого старика в ветхом халатишке, подпоясанном дырявым фуляром. Энергически сжатые губы и брови, нависшие над тускло-неподвижными глазами, придавали ему какое-то странное, бессердечно-черствое выражение, которое сосредоточенно присутствовало без малейшей перемены на его пергаментно-бледной, выцветшей и давно не бритой физиономии.

* * *

Служба кончалась; из церкви повалил народ.

Вышел благочестивый блюститель порядка, и толпа нищих ребятишек, издали еще завидя приближение врага, на время его прихода разбежалась в темные закоулки поблизости церкви, а нищие взрослые постарались притвориться не нищими, и сделали вид, будто тоже выходят из церкви. Но блюститель порядка скрылся во мраке- и публика паперти заняла свои прежние роли.

Вышел чахоточный купец и сунул грош в руку Касьянчика-старчика.

- Не площай!- ткнул его пальцем в голову Фомушка и протянул к дателю свою широкую лапу. Макрида потянулась туда же с книжкой, на переплете которой "для близиру"* лежало несколько медяков. А в это самое время высокий сухощавый старик в халате, пользуясь теснотою, образовавшейся вокруг дателя толпы, незаметно стянул грош с макридиной книги и, с судорожной поспешностью сунув в карман, протянул из-под локтей какого-то нищего обе руки, в надежде, что подающий купец примет их за две отдельные руки двух отдельных личностей и в каждую положит по грошу. Эта проделка иногда удавалась худощавому старику, но она-то именно и вызывала бесконечные насмешки и покоры попрошаек. Едва Фомушка-блаженный очутился за спиною купца, как его тяжеловесная лапища легонько давнула загривок старика.

* Для виду (жарг.).

- Ты что, леший? опять двурушничать?- просопел он ему шепотом.

Старик только окрысился, защелкал зубами да часто замигал веками со злости и перебрался подальше от блаженного.

Вышла молодая купчиха, охотница до раздач,- и на паперти повторился тот же самый процесс. Старик, в отдалении от Фомушки, снова двурушничал.

Вышла купчиха пожилая, толстая, сонная, с благочестиво-тупым и забито-апатическим выражением в лоснящемся от поту лице, и, как к знакомой, приветливо обратилась к Макриде:

- Здравствуй, Макридушка, здравствуй, голубушка!- заговорила она на полужалобный распев.- Приходи-тко завтра на блинки... родителев помянуть... Не побрезгуй... да вот- и блаженного упроси с собою, Фомушка при появлении этой особы мгновенно преобразил выражение своей физиономии, сделав его необыкновенно глупым и бессознательно улыбающимся, что означало у него вступление в амплуа юродивого.

- Раба Степанида!- забормотал он, крестясь.- Ангели ликуют, на Москве колоколам трезвон... Ставь столы дубовые, пеки кулебяку с блинами: я те, раба Степанида, к небеси предвосхищу.

- Предвосхищи, Фомушка, предвосхищи, блаженненький!- слезно умилялась низколобая толстуха, уловив только звукопроизношение, но не поняв значения последней фразы юродивого, и сунула пятак в его лапу.

Ободренный Фомушка уже нараспев, скороговоркой доканчивал свою мысль:

- Предвосхищу, мать моя, предвосхищу, идеже вся святии упокояются; на венчиках красные, христосские яйца, в яйцах Фомушкина копеечка мотается- тук-тук-тук молоточком!

При фразе насчет упокоения и молоточка бессмысленный, овечий страх отразился на физиономии толстухи, Макрида, заметив это, толкнула в бок своего приятеля Фомушку и строго повела на него бровями.

- Не печалуйся, раба, не печалуйся!- снова забормотал блаженный.- Гряди домой с миром, хозяин твой пьян лежит, надо полагать, бить будет; а ты, раба Степанида, сто лет проживешь.

Раба Степанида успокоилась и вздохнула.

- Это точно что, это ты правильно, голубчик, божью волю предсказываешь,- заговорила она в минорном тоне,- пожалуй, и вправду бить станет, потому надо бить, верно, хмельной воротился да самовару не нашел... Ох-тих-тих! житье-то наше!

- Блаженный, мать моя, в просветлении теперь находится, в просветлении!- благочестиво пояснила ей Макрида.- А то тоже бывает, что на него затмение находит, яко мертв лежит,- это значит: душа его с богом беседует.

- Касьянчику-старчику копеечку Христа-а ради!- прерывает и дребезжащий козелок безногого.

Купчиха, повторив свое приглашение на блинки, оделяет пятаками Макриду с Касьянчиком и продолжает свое тучное шествие далее, с таким же наделом прочей братии. Сухощавый старик, озираясь на Фомушку, из-за чьей-то дальней спины протягивает свои длинные руки.

Из церкви почти все уже вышли, когда на паперти появился невысокого роста плотный старичонко, по-видимому из отставных военных, в серой шинели и в солдатски скроенной фуражке с кокардой. Чувство амбиции и чувство самодовольства оживляли фигуру старичонки, необыкновенно ярко сочетаясь между собою и выказываясь в свиных глазах и в закрученных кверху, нафабренных щеточках-усах.

- Осипу Захарычу- нижайший поклон!- неожиданно обратился он к худощавому старику.- Что поделываете, батенька, доброго?

- Да вот... страдаю все... почечуй...- как-то глухо, ненаходчиво и болезненным тоном отвечал старик, видимо конфузясь от неожиданной и притом нежеланной встречи.- Молиться вышел,- продолжал он, стараясь неопределенно глядеть куда-то в сторону.- Благолепие- в храме-то... истинно сказать...

- Да что это вы в таком легком костюме-то? а еще больны и не бережетесь,- укорил отставной, с участием покачав головою.

Старик кинул взгляд на полы своего халатишка и окончательно сконфузился.

- Это я... так... ничего... "не пецытеся" сказано... торопился к молитвенному бдению... не успел...

- Да! торопился он!- укорливо стали обличать его кое-какие бабенки из нищих, затараторя все разом.- Поди, чай, нарочно натянул на себя!

- Богачей этакой, да чтоб одежины хорошей у него не было.

- Скареда, одно слово!

- Торопился!.. А сам промеж нашего брата двурушничал- только хлебушки сиротские перебивает!

- У самого-то, поди, посчитай-ка добра! Сундуки, чу, ломятся... Тоже ведь- сиротское все!

- Что и говорить! Кащей-человек!

Старик еще в самом начале этого потока обличающих замечаний торопливо поклонился отставному и, стараясь ни на кого не глядеть, бегом спустился со ступеней на площадь.

- Ну, вы, тетки! Чего стоите?! Что младенцев домой не несете?! Поди-ко, переколели все от холоду,- марш домой! Живо!- заговорил самодовольный отставной, обратившись в несколько начальственном тоне к двум бабам с младенцами на руках.

- Петра Кузьмич! господин Спица! майор ты наш милостивый!- просительски заклянчили бабенки.- Уж уважь ты нас, сирот,- оставь младенцев-то до завтрева!.. Опосле обеден- вот те Христос- принесем!

- Ну, ну, ладно, ладно! без разговоров! это вздор, этого нельзя!- строго отрезал господин Спица.

- Почему ж те нельзя? Мы ведь прокату твоей милости завсягды верно, со всем уважением...

- Неси домой, сказано!- перебил майор, начальственно топнув ногою.- Отдайте там барыне, жене моей, да скажите, чтоб накормила их. А то вы- твари бесчувственные! на нас положились только, так вы мне всех младенцев переморите!

- Да завтра мы бы и за ранней, и за поздней постояли бы... ноне выручки не больно-то казисты; еле-еле гривну в обедню настоишь,- сам знаешь!..

- Врете, колотовки! Завтра родительская,- выручка лихая будет,- поэтому назавтра прокату- сорок копеек с младенца, коли кто брать хочет!- решительным тоном объявил для всеобщего сведения майор Спица.

- Что ж так дорого? Несообразно больно! Завсягды по пятнадцати, много-много уж по двадцати брали, а ноне- нака-ся! Сорок!- возражали недовольные нищенки.

- Ну, стойте без младенцев, мне все равно,- заключил майор, показывая намерение удалиться.

- Да что ты, батюшка, больно кочевряжишься со своими младенцами-ту?- заметил ему косоглазый и криворукий слюняй.- Твой товар нашим бабам не больно-то еще и подходячий. Потому у твоих младенцев лицо чистое, а нам на руку то, коли младенцу все лицо язва источила... За язвленного в родительскую точно что- можно копеек тридцать пять, а за твоих больше четвертака не моги!

Майор ответил слюняю только юпитеровским презрительно скошенным взглядом.

- Опять же вон у Мавры и не горлодера совсем,- пояснила одна из заинтересованных в деле бабенок.

- Так что ж что не горлодера?!- возразил недовольный майор.- Ну, щипни его, подлеца, полегоньку, или булавкой чуточку ткни- он тебе и будет кричать сколько хочешь!

- Так как же, Петра Кузьмич, возьми по четвертаку со штуки!- пристали опять бабенки.

- Тридцать пять- и ни одной копейки меньше!- порешил майор.

- Мы те надбавим, ты нам спусти- вестимо, дело торговое, полюбовное... Хочешь тридцать да на косушку в задаток?

Майор колебался. Косушка действовала соблазнительно.

- Ну, уж так и быть, черти! Право, черти!- согласился Петр Кузьмич, махнув рукою.- Себе в убыток отдаю... Вынимай же, что ль, на косушку, да тащи ребят к барыне... Скажи, что я скоро буду- знакомого встретил, чаю напиться зашел...

На гауптвахте барабанщик пробил повестку к вечерней зоре. Публика паперти очнулась и побрела в разные стороны, направляясь преимущественно к Полторацкому кабаку и перекусочным подвалам.

II

ПЕРЕКУСОЧНЫЙ ПОДВАЛ

В промежутке торговых навесов и каменных домов левой стороны образовалось нечто вроде переулка, который в течение дня переполнен группами закусывающего люда. Закусывают на ходу или стоя перед грязноватыми лотками со всякой всячиной. Днем тут- неугомонное, непрерывное движение; вечером же царствует тьма и пустота, ибо те же самые, вечно стоящие и вечно бродящие группы серого народа передвигаются несколько дальше- к Полторацкому дому и Таировскому переулку. Тьма перекусочного ряда всегда пребывает неизменною, потому что крыши зеленых навесов заслоняют собою свет газовых рожков. Этот импровизированный переулок служил для нашей братии обычным переходным путем от паперти Спаса до Полторацкого дома.

Мокрый снег пополам с мелким дождем зарядили надолго. Туман и холод... Дикий воздух, дикий вечер, и все какое-то дикое, угрюмое...

Вон потянулась нищая братия.

Впереди всех- голодною походкою и частыми, широкими шагами забирает прямо по лужам высокая, тощая фигура старухи. Она кое-как прикрывает дырявым платком свою идиотку. Идет потупясь, ни на кого не глядит, и только сжимает в кулаке несколько собранных грошей, словно боясь, чтобы у ней кто не отнял их. Вслед за этим, далеко опередившим остальных, авангардом подпрыгивали мальчишки и девчонки, разбрасывая ногами брызги во все стороны; тянулись и ковыляли убогие кривыши, костыльники, сухоруки, немтыри и так называемые слепенькие. Салопницы- также аристократия нищенства- отделились гораздо раньше и пошли вразброд: кто на Вознесенский, кто в Гороховую; зато ходебщики "на построение" оставались при главном корпусе кривышей и костыльников, купно с Фомушкой-блаженным и Макридой-странницей. Шествие всей этой оравы убогих, грязных, дырявых заплат и вопиющего о хлебе безобразия замыкало собою, в виде арьергарда, безногое, цепко ползущее существо, какое-то пресмыкающееся, скорее гном, нежели человек,- гном, напоминающий черного большого жука, что с тяжким усилием, медленно и бочком, забирает вперед своими неуклюжими лапами. Это был горбатый еж, называющий себя Касьянчиком-старчиком.

- Фома, а, Фома!- пискнул он своей болезненно-надорванной фистулой, остановясь на краю широко разлившейся лужи, словно таракан, обведенный кружком воды.

Фома не слышал и продолжал шлепать сапожищами.

- Фомка-черт!- с раздражением крикнул безногий, пустив ему вдогонку рыхлый комок снегу.

- Я-у!- отозвался каким-то лаем блаженный.

- Кульком хочу,- чижало ползти: лужица...- отрывисто и с передышкой пояснил свою надобность Касьянчик.

Фомушка-блаженный захватил безногого своею сильной лапищей и, словно куль муки взвалив его сразу к себе на спину, зашагал через лужу кратчайшим путем к главному корпусу.

- Ночуем ноне как? По купечеству к кому, что ли, пойдем, али так, в ночлежных?- осведомился старчик за плечами.

- Не! Увеселиться желаю!- порешил блаженный, что означало у него всеночный загул в честной компании.- А тебе только бы кочерыжки свои распаривать по хозяйским лежанкам,- презрительно укорил он безногого, спускаясь с ним в преисподняя перекусочного подвала по обледенелой и сплошь забитой нанесенным снегом лестнице.

- Сала! Сала!.. Горшков! Молока!- завопил Фомушка продавщицким речитативом, вприпрыжку вертясь по подвалу со своим кульком-Касьянчиком.

- Продай молока! Молока давай!- приступила к нему почти вся сбродная орава детей и взрослых, и к спине старчика потянулось несколько десятков рук и ручонок, причем каждая норовила дернуть, щипнуть или колупнуть безногого.

- Стоп-машина!- скомандовал Фомушка, подняв кверху указательный палец.- Вам чего? Молока?

- Молока, Фомушка, молока!- опять приступила орава.

- Погоди, народ! Еще не доили быка!- сострил блаженный, спуская на пол Касьянчика- и орава дружно зарыготала.

В перекусочном подвале столпилось изрядное количество народа, так что становилось весьма тесновато и душно.

Подвал являл собою низкую, почти квадратную комнату со сводами, узенькие тусклые оконца которой приходились как раз под потолком, в уровень с тротуаром, ибо стены этой комнаты были выведены в земле под уровнем уличного грунта. Правый угол занимала огромная русская печь, пылавшая красными языками жаркого пламени, которое заменяло собою освещение. Там нагревались чугуны с похлебкой и горохом и шипела на сковороде салакушка. Пареная треска, вместе с горьким запахом жарящегося масла и кислой, квашеной капустой исполняли этот триклиниум такого аромата, что у голодной оравы нищих от аппетита судорожно передергивало скулы. Пар от печи, масла и дыхания валил густыми клубами в настежь растворенную дверь, служившую с улицы, между прочим, проводником грязи, дождя и снега, которые свободно залетали сквозь нее в этот приют голодных отрепьев петербургской жизни. Низенькие стены, по которым убийственная сырость расписала свои темно-зеленые жилы, потеки и целые оазисы прыщевидных пупырышков-грибков, украшались, кроме этой естественной живописи, еще и суздальскими литографиями, где сквозь густые слои сурика и охры с трудом можно было разобрать "Геенну огненную" и "Царя Соломона-премудрого".

У печи возился повар, скорее похожий на пароходного кочегара, чем на повара, и в суровом молчании удовлетворял требования своих потребителей, зачерпывая жестяным ковшом кому похлебки, кому гороху, причем предварительно взималась условная плата,- полторы копейки с порции. Немногие места у стен на скамейках были уже заняты, так что большинство должно было стоя лакать свою похлебку прямо из деревянных посудин. В одном углу сидела высокая старуха и кидала огрызки своей идиотке, которая, не разбирая, пожирала их с торопливой жадностью шарманочной обезьяны.

Вообще весь этот подвал представлял какую-то дикую берлогу, озаренную красным отблеском мигающего пламени,- берлогу, где совершалось не менее дикое кормление голодных зверей. Тут насыщали себя только парии нищенства, которые не могут тратить на свое пропитание зараз более полутора или много двух копеек. Все же прочее забирало в подвале только перекуску, вроде студня, бычачьих гусаков да трески пареной и, завернув эти снеди если не в бумагу, то в полу одежды, отправлялось ужинать в Полторацкий, который являл в себе несравненно более комфорта, ибо, по естественному своему предназначению, изобиловал водкой, вмещал приятное общество и даже иногда оглашался звуками приватного гитариста.

III

ПОЛТОРАЦКИЙ

В Полторацкий надо было не спускаться в преисподняя, но подыматься почти что в бельэтаж, и вот туда-то, под предводительством Фомушки, направилась теперь из перекусочного подвала ватага ходебщиков, калек и убогих.

Чуть перед этой компанией завизжала на блоке гостеприимная дверь кабака, чуть только обдало ее спиртуозными испарениями, как вдруг свершилось великое чудо: слепые прозревали, немтыри получали прекрасный дар слова, кривыши выпрямлялись, сухорукие, костыльники и всякие другие калеки убогие нежданно-негаданно исцелялись, становились здоровыми, крепкими людьми, и вся эта метаморфоза, все это чудо великое совершалось вдруг, в одно мгновение ока, от одного лишь чудодейственного веяния Полторацкой атмосферы. Один только еж- Касьянчик-старчик- не изменял своему убожественному горбу и безножию- и то потому, что в самом деле был человек горбатый и безногий.

- А! Грызунчики! Грызуны! Грызуны* привалили! Много ль находили, много ли окон изгрызли**? Псковские баре, витебские бархатники! Ах вы, братия- парчевое платие! Наше вам, с кипятком одиннадцать, с редькой пятнадцать! Добро пожаловать, грызунчики! Милости просим, камерцыю поддержать!

* Нищие (жарг.).

** Просить милостыню (жарг.).

Таков был приветственный взрыв восклицаний, которыми полторацкие завсегдатаи встретили нищенскую ораву, не перестававшую один за другим подваливать к стойке, с лаконическими требованиями косушек. Некоторые из братии недостававшую сумму денег дополняли карманными платками; один даже предъявил очень хороший портсигар, что, без сомнения, составляло негласные трофеи "притворного" стояния. Трофеи эти мгновенно исчезали за кабацкой стойкой.

Сивушный пар; густая толпа перед стойкой; многочисленные группы за отдельными столиками; крупный, смешанный говор, женские восклицания, порою хлест побоев и вопли; копоть от непокрытой стеклянным колпаком лампы; в стороне- маркитант с горкой разных закусок, преимущественно ржаных сухариков, ржавой селедки и соленых огурцов, раздробленных на мелкие кусочки; наконец, шмыганье подозрительных личностей с темным товаром; суетливая беготня подручных да подносчиков, собирающих порожние посудины, и обычные отвратительные сцены вконец опьяневших субъектов, из которых некоторым тут же гласно-всенародно обчищают карманы, сдирают одежду и обувь,- вот та мутная, непривлекательная картина, какую с первого взгляда представляет знаменитый в летописях петербургских трущоб кабак Полторацкий.

Нищие расселись как попало: кто на подоконник со своим студнем, кто, за недостатком столов, даже и на полу, в уголок приткнувшись; одна только компания Фомушки, состоявшая из Макриды с Касьянчиком и криворукого, косоглазого слюняя с двумя немтырями, заняла отдельный стол для своей трапезы. Эти ужины нищей братии возбуждали сильное неудовольствие маркитанта, видевшего в них подрыв своей коммерции.

В компании Фомушки шел разговор о двурушничаньи худощавого старика-халатника в то время, как к блаженному подошел одетый в партикулярное платье высокий рыжий человек, угрюмого выражения в злобных глазах исподлобья, и бесцеремонно опустился подле него на скамейку, отодвинув для этого, словно какую вещь, Касьянчика-старчика.

- Чего тебе, Гречка?- отнесся к нему своим обычным лаем Фомушка.

- Ничего; звони* знай, как звонилось, а мы послушаем,- отрезал Гречка и расселся таким образом, что явно обнаружил намерение слушать и присоединиться к разговору.

* Говори (жарг.).

- Надоть ему беспременно ломку, чтоб не двурушничал,- продолжал косоглазый слюняй.

- Кому это?- осведомился Гречка.

- Хрыч тут один есть,- такой богачей, сказывают, а сам промеж нас кажинную субботу за всенощной христорадчичает,- так вот, говорю, ломку ему надо.

- Какой богачей?

- А вот- Фому спроси, он его знает.

- Какой-такой богачей-то?- повторил Гречка, отнесясь к блаженному.

- Есть тут такой,- неохотно отвечал этот.- Морденкой прозывается... скупердяище, не приведи бог.

- Все это одна жадность человеческая, любостяжание,- заметила Макрида в назидательном тоне.

- Да богачей-то он как же?- добивался настойчивый Гречка.

- А тебе-то что "как же"? Детей крестить хочешь, что ли? Небось, на зубок не положит.

- Нет, потому- любопытно,- объяснил Гречка.

- Любопытно... ну, в рост капитал дает под проценту да под заклад- вот те и богачей?

- И много капиталу имеет?

- Поди, посчитай!

На этом разговор прекратился, и Гречка сосредоточенно стал что-то обдумывать.

- Подь-ка сюда!- хлопнул он по плечу блаженного.

Они отошли в сторону.

- Половину сламу* хочешь?- вполголоса предложил Гречка.

* Доля добычи (жарг.).

- За какой товар?- притворился Фомушка.

- Ну, за вашего... как его... Морденку, что ли?

- А как шевелишь, друг любезный: на сколько он ворочает?- прищурился нищий.

- Косуль пять* залежных будет- и ладно.

* Тысяч пять (жарг.).

- Мелко плаваешь!.. Сто, а не то два ста- вон она штука!

Гречка выпучил глаза от изумления.

- Труба!..* Зубы заговариваешь!**- пробурчал он.

* Вздор, пустяки (жарг.).

** Сбиваешь с толку (жарг.).

- Вот те святая пятница- верно!- забожился Фомушка.

- Ну, так лады*, на половину, что ли?

* Хорошо (жарг.).

- Стачка* нужна,- раздумчиво цмокнул блаженный.

* Сделка, уговор (жарг.).

- Вот те и стачка,- согласился Гречка.- Первое: твое дело- сторона; за подвод* половину сламу; ну, а остальное беру на себя: я, значит, в помаде**, я и в ответе.

* Устроить предварительную подготовку дела (жарг.).

** Здесь: воровство (жарг.).

- А коли на фортунке к Смольному затылком*, тогда как?- попробовал огорошить его Фомушка.

* Торжественный поезд преступника к эшафоту; фортунка- позорная колесница (жарг.).

Гречка презрительно скосил на него свои маленькие злые глаза.

- Что- слаба, верно?- усмехнулся он.- Трусу празднуем? Не бойся, милый человек: свою порцию миног сами съедим*, с тобою делиться не станем, аппетиту хватит!

* Есть миноги- принять наказание плетьми (жарг.).

Фомушка подумал. Товарищ казался подходящим и надежным.

- Миноги, стало быть, за себя берешь?- торговался он.

- Сказано съем!- огрызся товарищ.- Мы-то еще поедим либо нет- бабушка надвое говорила... Раньше нас пущай других покормят; много и без нас на эту ваканцию найдется, а мы по вольному свету покружимся, пока бог грехам терпит,- рассуждал он, ухмыляясь.

- Ну, коли так, так лады!- порешил Фомушка, и ладони их соединились.

- Майора Спицу знаешь?- продолжал он уже интимным тоном.- Этот самый майор, значит, первый ему друг и приятель... От него мы всю подноготную вызнаем насчет нашего клею.

- Как, и ему тырбанить?*- с неудовольствием насупился Гречка. Он уже считал деньги Морденки в некотором роде своею законною собственностью.

* И с ним делиться долей добычи? (жарг.)

Фомушка свистнул и показал шиш.

- Нас с тобой мать родная дураками рожала?- возразил он.- Больно жирно будет всякому сдуру тырбанить- этак, гляди, и к дяде на поруки* до дела попадешь. А мы вот так: у херова** дочиста вызнаем, потому как он запивохин, так мы ему только селяночку да штоф померанцевой горькой- и готово.

* Угодить в тюрьму (жарг.).

** Пьяного (жарг.).

- Ходит!*- согласился и одобрил Гречка.- А где же поймать-то его?- домекнулся он.- Надо бы работить** поживее.

* То же, что лады- идет, согласен (жарг.).

** Обделывать дело (жарг.).

- В секунт будет!- с убеждением уверял блаженный.- Он, значит, осюшник* на косушку сгребал, за младенцев заручился- и теперича нигде ему нельзя быть, окромя как на Сухаревке.

* Двугривенный (жарг.).

- Стало быть, махаем,- предложил Гречка.

- Махаем!- охотно согласился Фомушка,- и два новых друга немедленно же удалились из Полторацкого.

IV

СУХАРЕВКА

Высокая надворная стена четырехэтажного дома, который с уличного фасада смотрит еще несколько сносно, представляла почти невозможное и весьма опасное явление. Человеку свежему и непривычному трудно было бы взглянуть без невольного ужаса на этот угол, выходящий на первый из многочисленных и лабиринтообразных дворов Вяземского дома. Представьте себе этот угол, образуемый двумя громадными каменными стенами, который дал трещины во всю вышину четырехэтажного здания, и, вследствие этих трещин, вы видите, как покоробило эти две соприкасающиеся стены, как одна из них выдалась вперед, наружу- цемент не выдержал, и связь между кирпичами двух соседок порвалась,- того и гляди, что в один прекрасный час вся эта гниль, вся эта насквозь пробрюзгшая стена рухнет на вашу голову. Она и то разрушалась себе понемножку. Штукатурка давным-давно отстала и почти вся отвалилась. Нет-нет, да, гляди, упадет откуда-нибудь новый кусище, обнаружа после себя неопределенного цвета кирпичи, которые, словно червь, источила и проела насквозь прелая сырость. Вместе со штукатуркой валится иногда и гнилой кирпичик. В крепкие морозы вся стена бывает покрыта слоем льда, а в оттепели- извилистыми потеками воды, которую источают из себя эти самые кирпичи до новой заморози. И вот к этой-то стене прилажена снаружи каменная лестница, более удобная для увеселительного спуска на салазках, чем для всхода естественным способом, ибо вся была покрыта толстым слоем намерзлой и никогда не соскабливаемой грязи. Лестница эта, примыкавшая левою стороною к стене, с правой стороны своей не была защищена никакими перилами, а вела она довольно крутым подъемом во второй этаж этого огромного дома, так что в темную ночь, в особенности хмельному человеку, не было ничего мудреного поскользнуться или взять немного в сторону, для того чтобы неожиданно грохнуться вниз и размозжить себе голову о камни. Но, несмотря на это видимое неудобство, по головоломной лестнице то и дело спускались и поднимались разные народы во всякое время дня и ночи. Лестница оканчивалась наверху узенькой и точно так же ничем не огороженной площадкой перед входной дверью, которая вела на коридор, в благодатную Сухаревку.

Гниль и промозглая брюзгость- вот два необходимые и при том единственные эпитеты, которыми можно характеризовать и все и вся этой части Вяземского дома. Прелая кислятина и здесь является необходимым суррогатом воздуха, как и во всех подобных местах, куда струя воздуха свежего, неиспорченного, кажись, не проникала еще от самого начала существования этих приютов. Некрашеные полы точно так же давно уже прогнили, и половицы в иных местах раздались настолько, что образовали щели, в которых могла бы весьма успешно застрянуть нога взрослого человека, а уж ребенка и подавно. Ходить по этим полам тоже надобно умеючи, ибо доски столь много покоробились, покривились, иные вдались внутрь, иные выпятились наружу, что на каждом шагу являли собою капканы и спотычки каждому проходящему неофиту. Грязные, дырявые лохмотья и клочья какой-то материи заменяли собою занавески на окнах, а эти последние отличались такою закоптелостью, что в самый яркий солнечный день тускло могли пропускать самое незначительное количество света; по этой-то причине мутный полумрак вечно господствовал в Сухаревке. Рваные, поотставшие и засырелые обои неопрятными полотнищами висели по стенам в самом неуклюже-безобразном виде. Вся остальная обстановка со всеми харчевенными атрибутами как нельзя более гармонично соответствовала этим обоям, полам и занавескам.

В средней, то есть наиболее чистой комнате- если только можно применить к ней слово "чистая", ибо и тут стояла полуразрушенная, почернелая от копоти и сажи голландская печь,- восседали две личности, уже несколько известные читателю. Это были майор Спица и Иван Иванович Зеленьков, сохранивший еще доселе свой "приличный костюмчик" и неизменно "халуйственную" физиономию. Оба знакомца разговаривали о чем-то, как видно было, весьма по душе. Майор взирал на Ивана Ивановича милостивым оком веселого Юпитера, ибо Иван Иванович угощал майора пивом.

- Доброму соседу на беседу!- подойдя к столу вместе с Гречкой, сказал Фомушка, обратившись к майору.- Примешь, что ль, в компанию, ваше высокоблагородие? Штоф померанцевой поставлю, потому- сказано: ныне увеселимся духом своим.

Сладостное известие о померанцевой подействовало, как и надо было ожидать, достодолжным, то есть самым благоприятным, образом. Фомушка с Гречкой присоединились к обществу майора. Две-три рюмки еще более умаслили надменно-свиные глазки господина Спицы и развязали ему язык. Он стал уверять Фомушку в своей истинной любви и дружестве.

- А ведь мы двурушника-то побьем- вот те кол, а не свечка, коли не побьем!- сказал между прочим Фомушка, ударив кулаком по столу...

Гречка притворился, будто не знает, о ком и о чем заводит речи блаженный, и потому поинтересовался узнать, кто этот двурушник. Фомушка сообщил. Зеленьков очень изумился.

- Как?.. Так неужто он милостыню сбирает?- воскликнул он.

- А ты его знаешь?- вопросил блаженный, который имел привычку тыкать всем и каждому без разбору.

- Очень даже, можно сказать, коротко,- амбициозно заметил Иван Иванович, несколько задетый этим тыканьем.

Фомушка налил ему рюмку. Амбиция господина Зеленькова смягчилась: он почувствовал даже некоторую всепрощающую теплоту относительно Фомушки.

- Знаком, стало быть?- в виде пояснения спрашивал последний.

- Личным пользуюсь... комиссии всякие справлял, как, значит, закладывать поручали господишки разные.

- К самому, стало быть, хаживал?

- Хаживал, и на фатере бывал; а живет же мерзостно- скупость-то что значит!

- Большую фатеру держит?

- Три комнаты да кухня.

- Бобылем живет, али есть кто при нем?

- Окроме куфарки- никого; две персоны, стало быть; да сын иногда захаживает.

Фомушка слегка толкнул Гречку. Тот как бы невзначай крякнул: "Смекаем мол". Но от зоркого глаза Ивана Ивановича это незаметное движение не ускользнуло. "Что-нибудь да неспроста",- сообразил он мысленно и покосился на Спицу, но захмелевший майор очень благодушно почивал, откинувшись на спинку стула.

- А недурно бы эдак тово... запустить лапу в сундучок к Морденке-то? Кабы добрый человек нашелся!- прицмокнув языком, схитрил Иван Иванович, не относясь собственно ни к кому из присутствующих.

- Соблазн!- со вздохом и столь же безотносительно откликнулся Фомушка.

Гречка ни словом, ни знаком не выразил своего участия в мысли Зеленькова; он только сдвинул свои брови да понуро потупился.

Прошла минута размышления.

- А где он живет?- неожиданно спросил блаженный.

Зеленьков быстро, но пристально вскинул на него сообразительный взгляд.

- Н... не знаю, право, где теперь... давно уже не был... не знаю... Слыхал, что переехал,- нехотя отвечал он каким-то сонливо-апатическим тоном и для пущей натуральности даже зевнул.

Фомушка опять толкнул локтем своего соседа и наполнил рюмки.

- Это вы для меня-с? Чувствительнейше благодарен и на том угощении,- отказался Иван Иванович, решась быть осторожнее.

- Да ты пей, милый человек... будем мы с тобою други называться,- убеждал нищий, насильно тыча ему расплесканную рюмку.

- Душа меру знает... Как перед богом- не могу,- вежливо расшаркался Зеленьков с видом сердечного сожаления и застенчиво стал тереть обшлагом свою пуховую шляпу.

- Ну, была бы честь предложена- от убытку бог избавил,- полуобидчиво заключил блаженный и с размаху хлобыстнул одну за другой обе рюмки.

Иван Иванович окончательно расшаркался и отошел к китайскому бильярду, именуемому во всех заведениях этого рода "биксом".

- А ведь мухортик-то*- штука,- вполголоса отнесся блаженный к своему товарищу.- Смекалку, ишь ты, как живо распространил... Из каких он?

* Партикулярный человек (жарг.).

- Надо полагать, из Алешек*,- сказал Гречка.

* Из лакеев (жарг.).

- А может быть, из Жоржей*.

* Из мошенников (жарг.).

- Гм... Может, и оно! Я его кой-когда встречал-таки... Коли из Жоржей, так, стало быть, на особняка идет*,- размышлял Гречка.

* Заниматься воровством в одиночку (жарг.).

- А мы его, милый человек, захороводим*, потому- польза.

* Подговорим на воровство прислугу в доме (жарг.).

Гречка подумал и согласился на это предложение. Фомушка пожелал проверить свои соображения и узнать обстоятельнее, кто и что за птица сидевший с ними человек, для чего растолкал почивавшего майора.

- Отменный человек, полированный человек,- хрипло пробормотал майор, пытаясь снова уснуть безмятежно. Остальные сведения, кое-как добытые от него Фомушкой, заключались в фамилии Ивана Ивановича да в том, что Иван Иванович- человек нигде не служащий, а занимающийся разными комиссиями.

- Дело на руку,- решили товарищи и отправились к Зеленькову с бесцеремонным предложением на счет морденкиных сундуков, основываясь на его же мнении, что недурно бы запустить туда лапу.

Подобный опрометчивый поступок со стороны таких обстреленных воробьев для человека, незнакомого с нравами и бытом людей этого разряда, может показаться более чем странным. А между тем, невзирая на великую свою хитрость и осмотрительность, заурядные мошенники отличаются часто совсем детскою, поражающею наивностью. Но в этом случае не совсем-то наивность и опрометчивость руководили поступком двух приятелей. "Он нас не знает, мы его не знаем; деньги нужны всякому- никто себе не враг; а попадется да проболтается- знать не знаем, ведать не ведаем; и с поличным люди попадаются, да вывертываются благодаря незнайке, так и мы авось увернемся, бог милостив". Таким или почти таким образом формулируются соображения мошенников в обстоятельствах, подобных настоящему. Убеждение, что смелость города берет, и возможность отпереться и не сознаваться при самых очевидных уликах помогают им сходиться для общего дела с людьми почти им незнакомыми, но в которых они провидят известную дозу существенной пользы.

Иван Иванович, никак не ждавший столь прямого подхода, сначала было опешил, даже перетрухнул немного: "Что-то вы, господа, какие шутки шутите?" Потом, видя, что товарищи отнюдь не шутят, а очень серьезно и обстоятельно предлагают ему весьма выгодную сделку, Иван Иванович впал в своего рода гамлетовское раздумье: "Быть или не быть?"- решал он сам с собою.

- Ты, милый человек, не бойсь, ты только подвод сделай, укажи да расскажи, а делопроизводством другие заниматься станут. Наше дело с тобой- сторона; мы, знай, только деньгу получай, а черную работу подмастерья сварганят,- убеждал блаженный.

- Они в деле, они и в ответе,- пояснил Гречка.

Иван Иванович колебался. "Хорошее дело- деньги, а хороший куш и того лучше; брючки бы новые сделать, фрачок, жилетку лохматую, при часах с цепочкой, и вообще всю приличную пару... пальто с искрой пустить, кольцо с брильянтом. В Екатерингоф поехать... вина пить... Хорошо, черт возьми, все это! А попадешься? Что ж такое- попадешься? Дураки попадаются, а умный человек никогда не должон даже этого подумать себе, не токмо что допустить себя до эдакова поношения, можно сказать!"

Такие-то соображения и картины относительно разных удовольствий и костюмов молнией мелькали в голове Зеленькова.

- Кабы мы тебя на убийство подбивали, ну, ты тогда не ходи; а то мы не убивать же хотим человека, а только деньжат перехватить малость, стало быть, тут греха на душу нет,- убеждал блаженный.

"И в самом деле,- согласился мысленно Иван Иванович,- ведь украсть- не убить! А в эвтим деле кто богу не грешен, царю не виноват?"

- Кабы он еще был человек семейный, в поте лица питаяйся,- продолжал Фомушка, пуская в ход свое красноречие, которое обыкновенно очень умиляло людей, верующих в его подвижничество и юродство,- ну, тогда бы посягнуть точно что грех: у нища и убога сиротское отъяти. А ведь он, аспид, кровопийца, неправым стяжанием владает; а в писании что сказано?- лихоимцы, сребролюбцы, закладчики- в геенну огненную! Вот ты и суди тут!.. Ведь он не сегодня завтра помрет- с собой не возьмет, все здесь же оставит, волками на расхищение- так не все ль одна штука выходит? Лучше же пущай нам, чем другим, достается.

- Это точно что, это вы правильно,- мотнув головой, поддакивал Иван Иванович, и в конце концов дал свое согласие на дело. Перед ним еще ярче, еще привлекательнее замелькали разные брючки, фрачки и тому подобные изящные предметы.

V

ПАТРИАРХ МАЗОВ

В это время мимо вновь созданного триумвирата прошел самоуверенно-тихою и степенно-важною поступью благообразный маститый старик в долгополом кафтане тонкого синего сукна. Видно было человека зажиточного, солидного, который знает себе цену и умеет держаться с ненарушимым достоинством. Этот высокий лысый лоб, на который падала вьющаяся прядка мягких серебристых волос, эти умные и проницательные глаза, широкая и длинная борода, столь же седая, как и волосы, наконец строгий и в то же время благодушный лик придавали ему какой-то библейский характер- кажись, так бы взять да и писать с него Моисея, какого-нибудь пророка или апостола. При появлении его некоторые из присутствующих почтительно встали и поклонились. Старик ответствовал тоже поклоном, молчаливым и благодушным.

- А, патриарх!.. Се патриарх грядет,- воскликнул Фомушка и, скорчив умильную рожу, с ужимками подошел к нему, заградив собою дорогу.

Старик приостановился и медленно поднял на него свои полуопущенные взоры.

- Что чертомелишь-то, кощун! дурень!- тихо сказал старик внушительным тоном и строго сдвинул свои седые, умные брови.

- Потому нельзя, никак нельзя иначе,- оправдывался нищий.

Старик более не удостоил блаженного никаким словом, но слегка отстранил его рукою и прошел в смежную комнату, откуда сквозь затворенную дверь слышна была циническая песня, которую горланили около десятка детских голосов.

- Ваше степенство! Пров Викулыч! не откажи в совете благом- дело есть,- остановил его в дверях вновь подскочивший Фомушка и подал знак своим двум товарищам, чтобы те следовали за ним в смежную комнату.

В этом высоком, сановитом старике читатель может узнать старого знакомого- ершовского буфетчика, Пров Викулыч, по всей справедливости, мог носить титул патриарха мазов*. Несколько лет назад он оставил свою буфетческую должность и "отошел на покой". Известно было, что он сколотил себе весьма изрядный капиталец; но где и как хранились его деньги- того никто не ведал. Он, будучи одиноким человеком, занимал со своею кухаркою небольшую, но опрятную квартиру в одном из соседних домов, и главным украшением жилища его служило "божие милосердие" в серебряных окладах, с вербными херувимами, страстными свечами, фарфоровыми яйцами и неугасимой лампадой. На полке присутствовали избранные книги, служившие постоянным и любимым чтением хозяину. Тут были святцы, Четьи-минеи в корешковых переплетах с застежками и два тома из Свода законов- десятый и пятнадцатый. Пров Викулыч был отменный начетчик, искусный диспутант и великий юрист. Он с полным убеждением и верою исполнял обряды религии, очень усердно посещал в каждый праздник храм божий, соблюдал среды и пятницы и все посты, а говел четырежды в год неукоснительно. И это- по чистой совести- никто из знавших его не мог бы назвать фарисейским лицемерием: все сие творил он по внутренним побуждениям совершенно искренно. Великим грешником также себя не считал, ибо в жизнь свою не сотворил ничего против заповедей "не убий" и "не укради"; а перекупку заведомо краденых вещей, которую с переменою звания совсем оставил, он не почитал подходящею под восьмую заповедь, тем более что все стяжание свое намеревался по смерти завещать в разные монастыри, буде сам не успеет принять сан монашеский, о чем всегда любил мечтать с особенной усладой душевной. Любимым занятием Прова Викулыча были религиозные препирания с раскольниками; здесь он входил в истинный, даже ожесточенный пафос, особенно когда мог побивать противника на основании текстов писания. Капитала своего Пров Викулыч не трогал, а жил, так сказать, на общественном иждивении. Мы уже сказали, что он был великий юрист. Всевозможные статьи, параграфы и пункты, особенно пятнадцатого тома, были знакомы ему в совершенстве. Знанием всей казуистики, всех ходов и закорючек полицейских и судебных мест владел он с замечательною прозорливостью. Но "хождений по делам" и стряпчества Пров Викулыч на себя не принимал. Он обучал только приходящих к нему за советом мошенников. Если который из них попадался под следствие- учил всевозможным отводам, указывал тайные лазейки и все те пункты закона, которые хотя мало-мальски могли послужить в пользу подсудимого. Следуя словам писания, которое повелевает посещать в темнице заключенных, он навещал иногда знакомых арестантов для осведомления о ходе их дел и подачи благих советов. Если арестанту хотелось на поруки, Пров Викулыч, как личность ни в чем зазорном не замеченная и под судом и следствием не состоящая, являлся поручителем, даже деньги свои давал иногда в долг, когда подсудимый мог отделаться взяткою, а наличных не имел. И, кажется, не было примера, чтобы деньги эти впоследствии ему не возвращались. Если задумывалось какое-нибудь ловкое, сложное и рискованное предприятие, знакомые мошенники почти всегда предварительно шли к нему за советом. Пров Викулыч сметливым оком своим соображал и обдумывал дело, давал опытный и умный совет, как ловчее, тоньше и безопаснее его обделать, приводил закорючки и пункты, которые могут служить и pro и contra** в данном случае, и как скоро предприятие удавалось- получал свою долю благодарности. Таким-то способом и жил он на общественном иждивении. Крайне осторожный и осмотрительный, он сохранил себе официально "честное имя" и был твердо уверен, что никогда и ни в чем не попадется. Если б вы назвали его мошенником, он бы до глубины души оскорбился, ибо с полным убеждением почитал себя честным человеком и истинным христианином. "Возлюби ближния своя",- неоднократно повторял он, как свое нравственное убеждение, и на этом основании помогал мошенникам, раздавал нищим милостыню. Жоржи чтили в нем истинного своего благодетеля и называли патриархом мазов.

* Опытных воров, атаманов (жарг.).

** За и против (лат.).

Мое тело- тело бело Разгуляться захотело...

- отхватывали сиплые детские голосенки в отдельной, непроходной комнате, когда за порог ее ступили Пров Викулыч и компания Фомушки.

Опрокинутые стулья, чайный прибор, пивные бутылки и водка служили признаками оргии, происходившей в этом уголке. С десяток мальчишек, от десяти до пятнадцатилетнего возраста, в разнокалиберных костюмах, наполняли небольшую горницу. Некоторые из них были положительно пьяны. Посредине происходила пляска. Двенадцатилетний мальчик отхватывал вприсядку трепака перед женщиной, еще молодой и даже недурной когда-то, на которой однако уже неизгладимо лежало отталкивающее клеймо разврата. Ее испитое, горящее хмельным румянцем лицо вполне гармонировало с такими же испитыми лицами мальчишек. Подле танцующей пары ухарски восседал на табурете один взрослый и своими восклицаниями поощрял безобразную пляску.

- Цыц, вы, чертенята! Брысь под печку!- топнул на них Пров Викулыч.- У добрых людей пятница, а они срамные песни орут!

- Беса плясовицею и скаканием тешат!- промолвил от себя богобоязненный Фомушка.

Ребятишки немного притихли, взрослый почтительно привстал с табурета, плясунья удалилась за двери даже с некоторой робостью, потому что Пров Викулыч баб не любил.

- Что у вас за кагал тут жидовский?- несколько благосклоннее спросил он, с достоинством рассевшись на диване.

- А вот- звонков* обучаю... Хотите- икзамет можно сделать?- с улыбкой отозвался взрослый, красивый парень лет двадцати пяти, в камлотовом пиджаке.

* Учеников мошенников (жарг.).

- Не "икзамет", а экзамен, слово греческое,- докторально-педантически и совсем уже благосклонно поправил патриарх, любивший иногда щегольнуть своим знанием и начитанностью.

Камлотовый пиджак, сознавая ученое превосходство патриарха, скромно ухмыльнулся и провел рукой под носом.

- Ну, делай, пожалуй; а я погляжу, да вот с добрыми людьми покалякаю,- согласился старик, приглашая компанию Фомушки подсесть к дивану.

Фомушка "сделал уважение" ему рюмкой мадеры, которою всегда эти господа угощают таких сановитых людей и которую очень любил Викулыч, хотя сначала и отказывался пригубить по случаю пятницы. Затем, представя ему Зеленькова, Фомушка вполголоса приступил к изложению задуманного дела с Морденкой, а камлотовый пиджак начал экзамен.

Он поставил табурет посредине комнаты и вынул из кармана ременный жгут.

- Вы, новички, слушай!- обратился он к трем мальчикам, из которых один, бледный, худощавый ребенок лет десяти, стоял позади всех у окна и не то со страхом, не то с удивлением глядел на все происходившее в этой комнате.

Видно было, что он дичился, что все это казалось ему странным и чем-то новым, невиданным.

- Слушай!- повторил камлотовый пиджак.- Вот Сенька будет у меня форточничать, а вы- чур!- глядеть да учиться! Когда, значит, пойдем на работу и случится при эфтим деле в форточку пролезть, так надо, чтоб было аккуратно и без шуму. А коли нашумим, ребятки, так березовой каши в части похлебаем! Ну, Сенька, полезай!- скомандовал он плясавшему мальчишке.- Да гляди у меня, пострел: буде чуточку только сдвинешь табурет- жгут!

Сенька скинул сюртучонок и ловко полез между ножками и нижней перекладиной табурета. Камлотовый пиджак- жгут наготове- в наблюдательной позе стал над мальчишкой.

Сдвинул.

Раздался удар по спине и крик, слившийся со смехом мальчишек.

- Ах ты, девчонка!.. Он еще голосить тут вздумал!

- Да ведь больно... не приноровишься сразу...- простонал со слезами на глазах пролаза, вскочив на ноги.

- Затем и бьют, чтоб было больно,- пояснил ментор.- Даст бог, на Конной попадешься к Кирюшке* в лапы- еще больнее будет- значит, с младости приучаться надо.

* Кирюшка- палач, некогда бывший в Петербурге. Его имя вделалось синонимом палача.

Мальчик, убежденный этим аргументом, полез опять и опять сдвинул на полвершка табуретку. Новый, еще сильнейший удар, но на этот раз уже ни малейшего крика.

- Молодец!.. Валяй сызнова, да делай начистоту!- ободряет ментор- и ученик его с изумительною ловкостью пролезает наконец между ножек- туда головой, а потом обратно ногами- ни на одну линию не сдвинув табуретки.

- Молодец, Сенька! ай да молодец!- восклицает ментор, приходя в истинный восторг.- Пошел, налей себе стакан водки в награду.

Пров Викулыч слушает Фомушку с компанией и в то же время, самодовольно поглаживая свою прекрасную бороду, с благоволивой улыбкой смотрит на искусство юного Сеньки. Одно только не совсем-то нравится ему: "Зачем мальчуга водку дует?- потому: пятница, и опять же нравственности ущерб, хотя, с другой стороны, трудно и не испивать в этаком положении". Так рассуждает Пров Викулыч, а камлотовый пиджак уже представляет на его благоусмотрение новые плоды своей ланкастерско-педагогической деятельности. Он сел на табурет, положил к себе в карман довольно узких панталон кошелек с деньгами и кликнул нового мальчишку.

- Начинаю!- сказал мальчишка и, немного засучив рукав, осторожно запустил пальцы в карман учителя.

Через минуту он подал ему кошелек.

- Ну, брат, чистота!.. Вот уж подлинно, можно сказать, золотая тырка*,- изумился ментор,- гляди-ко, корт, без ошмалашу**, прямо полез, да еще говорит: "Начинаю", и хошь бы чуточку трекнул***... И знаю ведь, что тащит, бестия, а хошь убей- ничего не слыхал!..

* Очень удачное воровство (жарг.).

** Ощупки (жарг.).

*** Неосторожно толкнул жертву во время кражи (жарг.).

- Чисто! очень чисто!- похвалил Пров Викулыч, который успел уже выслушать план задуманного дела и дать надлежащий добрый совет, сущность которого читатели узнают в надлежащем месте.

- Первый хороший праздник,- сказал камлотовый пиджак молодому воришке,- я тебя беру с собой в Казанский. Это- словно бы уж и не жулик, а целый маз выходит. П-шел, собака, выпей водки!

- Клугин!- обратился Сенька к своему ментору.- Скажи Прову Викулычу, что мы нынче новичка привели.

Клугин вывел из толпы бледного ребенка в пестрядинном халате, того самого, который озирался на все с робким изумлением, и подвел его к патриарху.

- Как зовут?- отнесся к нему этот последний в том солидно-благодушественном тоне, как относятся обыкновенно законоучители ко вновь поступившим гимназистам.

- Миколкой,- чуть не задыхаясь, ответил мальчуга.

- Из мастеровых, надо полагать?- продолжал Викулыч, взглянув на его пестрядинный халатик.

- Сказывал, у сапожника в ученьи жил, да убёг от него третёвадни,- объяснял бойкий Сенька.- Мы нонче дрова таскать лазали, и видим- в пустой конуре собачьей сидит кто-то... Смотрим, а это он... Ну, вытащили да и привели... Голодный был...

- Есть родители али сродственники какие?- допрашивал новичка Пров Викулыч.

Мальчик дрожал и готов был разрыдаться. Нижняя губа и подбородок его нервно трепетали- предвестие близких, но сдерживаемых слез.

- Не бойся, милый, отвечай... Мы худа не сделаем,- погладил его по головке Викулыч.- Есть, что ли, родители?

- Нету... никого...- с трудом ответил несколько ободренный мальчик.

- Кто ж тебя в ученье-то отдал?

- Господа отдали...

- Так... А зачем же ты убежал от хозяина?

- Бил меня... все бил... есть не давал.

- Как же он тебя бил-то?

Мальчик отстегнул халат и показал грудь, плечи и часть спины. Ременная шпандра оставила на них синяки полосами. Видно было, что эта хозяйская шпандра без разбору и долго и часто гуляла по его тщедушному телу: не успевали сглаживаться полосы старых побоев, как поперек их накипали новые синяки.

- За что же это он так?- продолжал Пров, покачав головою.

- За разное... Пьяный все больше... Молочник вот разбил... в лавочку долго бегал... клейстер переварил,- припоминал он причины побоев, а слезы не выдержали и покатились.

- Ну, не плачь, малец, не пускай нюни!- утешал его старик, подымаясь с места и откланиваясь присутствующим.- Поживешь с нашими ребятами, поправишься, молодцом станешь.

- Хочешь водки?- предложил ему Клугин по уходе патриарха.- Хвати-ка стакан, веселее будешь.

Ребенок отнекивался.

- У! бабье какое! Учи его, ребята! лей ему в глотку!- скомандовал опытный педагог, и мальчишки разом накинулись на своего нового товарища, схватив его за голову и руки.

- Пей, а не то к хозяину сведу!- постращал ментор, у которого одним из первоначальных педагогических приемов было систематическое приучание питомцев к пьянству, разврату и праздной жизни.

Угроза насчет хозяина подействовала сильно: несчастный мальчик, весь дрожа от наплыва столь разнородных ощущений, с отвращением проглотил большой стакан водки и без чувств повалился на пол.

- Ур-ра-а!- закричали мальчишки- и через минуту опять появилась там испитая женщина, и опять раздавалась прежняя песня.

Таким-то вот образом из неиспорченного ребенка, которого разные хозяева ни за что ни про что истязали и морили голодом как последнюю собаку, приуготовляется негодяй и воришка, а впоследствии, быть может, кандидат на каторжную работу, которого мы, в пылу благородного негодования и с утешительным сознанием своей собственной высокой честности, будем клеймить своим презрением, говоря, что поделом вору мука и что закон еще слишком снисходителен к подобным негодяям.

Я полагаю, что мы будем совершенно правы, сограждане! Не правда ли, и вы ведь полагаете то же?

VI

НИЩИЙ-БОГАЧ

На другой день за вечернею службой Морденко по-вчерашнему слонялся в притворе за спинами нищей братии и по-вчерашнему же двурушничал, с каким-то волчьим выражением в стеклянных глазах, которое появлялось у него постоянно при виде денег или какой бы то ни было добычи. Фомушка на сей раз не донимал его тычками. И однако Морденко все-таки спустился с паперти раньше остальной нищей братии, преследуемый градом критических и обличительных замечаний со стороны косоглазого слюняя и баб-попрошаек. Угрюмо понурив голову, шел он в своем дрянном, развевающемся халатишке, направляясь к Средней Мещанской, где было его обиталище. Саженях в десяти расстояния за ним шагал высокий человек, ни на минуту не упуская из виду понурую фигуру старика.

У ворот грязно-желтого дома, того самого, где обитала Александра Пахомовна, мнимая тетушка Зеленькова, и где неисходно пахло жестяною полудой, старик Морденко столкнулся с молодым человеком.

- Здравствуйте, папенька,- сказал этот последний тем болезненно несмелым голосом, который служит признаком скрытой нужды и подавляемого горя.

Неожиданность этих слов заставила вздрогнуть старика, погруженного в свои невеселые думы. Он исподлобья вскинул тусклые глаза на молодого человека и глухо спросил его ворчливо-недовольным тоном:

- Что тебе?.. Чего пришел, чего надо?..

- Я к вам... навестить хотел...

- Навестить... Зачем навещать?.. Не к чему навещать!.. Я человек больной, одинокий... веселого у меня мало!..

- Да ведь все ж... я сын вам... повидать хотелось...

- Повидать... а чего видать-то? Все такой же, как был! Небойсь, не позолотился!.. Участие, что ли, показывать?.. Зачем мне это?.. Разве я прошу?.. Не надо мне этого, ничего не надо!..

- Я к вам за делом...

- Да, да! знаем мы эти дела, знаем!.. Денег, верно, надо?.. Нет у меня денег. Слышишь ли: нету!.. Сам без копейки сижу!.. Вот оно, участье-то ваше! Только из-за денег и участье, а по сердцу не жди.

У молодого человека сдержанно сорвался горький и тяжелый вздох.

- Хоть обогреться-то немного... позвольте,- сказал он, тщетно кутаясь в свое холодное, короткое пальтецо, и видно было, что ему тяжела, сильно тяжела эта просьба.

- Разве холодно?.. Мне так нисколько не холодно,- возразил старик,- и дома не топлено нынче... два дня не топлено.

- Ну, бог с вами... Прощайте,- проговорил юноша и медленно пошел от старика, как человек, которому решительно все равно, куда бы ни идти, ибо впереди нет никакой цели.

Тень чего-то человеческого раздумчиво пробежала по бледно-желтому, неподвижному лицу Морденки.

- Иван!.. Эй, Ваня! вернися... Я уж, пожалуй, чаем тебя напою нынче,- сказал он вдогонку молодому человеку.

Тот машинально как-то повернулся назад и прошел вслед за стариком в калитку грязно-желтого дома.

Высокий человек, неуклонно следовавший за Морденкой еще от самой паперти Спаса, сделал вид, будто рассеянно остановился у фонаря, а сам между тем слушал происходивший разговор и теперь вслед за вошедшими юркнул в ту же самую калитку.

В глубине грязного двора, в самом последнем углу, в который надо было пробираться через закоулок, образуемый дровяным сараем и грязной ямой, одиноко выходила темная лестница. Она вела во второй этаж каменного двухъярусного флигеля, где находилась квартира Морденки. Низ был занят под сараями и конюшней.

- Постой-ка... надо вынуть ключи,- сказал он, остановясь у входа, и достал из-за пазухи два ключа довольно крупных размеров, захвативши их в обе руки таким образом, чтобы они могли служить оружием для удара.

- Лестница темна, неровен час, лихой человек попадется,- пробурчал Морденко и осторожно занес уже было ногу на ступеньку, как вдруг опять остановился...

- Ступай-ка ты, Иван, лучше вперед... а я за тобою.

Молодой человек беспрекословно исполнил это желание подозрительного старика.

- Разве вы Христину отпустили?- спросил он, нащупывая ногами ступеньки.

- Нет, держу при себе... нельзя без человека; уходить со двора иной раз приходится,- пояснил Морденко, отыскивая на двери болт с висящим замком.

- Да где ж она у вас теперь-то?

- А я ее запираю в квартире, пока ухожу- так-то вернее выходит, по крайности знаю, что не уйдет... А тебе-то что это так интересно?- вдруг спросил он подозрительно.

- Так. Вижу, что вы с ключами...

- То-то- "так" ли?.. У вас все "так"... А на свете "так" ничего не бывает.

Он отомкнул сначала висячий замок, а потом другим ключом отпер уже самую дверь и вошел с сыном в темную комнату, откуда пахнуло на них сыростью кладовой, где гниет всякая рухлядь.

Высокий человек, как кошка, неслышно все крадучись за ними, вошел наконец в нижние сени, где плотно прижался к стене. Сюда долетел до него и последний разговор с сыном.

* * *

Растрепанная, заспанная женщина внесла в комнату сальный огарок.

- А ты зачем палила свечку? Я разве за тем покупаю, чтобы она у тебя даром горела?- обратился к ней с выговором Морденко.

- Чего горела?.. Где она горела?.. И то впотьмах цельный вечер сидишь,- проворчала чухонка.

- А вот я удостоверюсь, вражья дочка, я вот тебя поймаю! Ты думаешь, у меня не замечено? Нет, брат, шалишь!..

И найдя на окне бумажную мерочку с отметиной, Морденко приложил ее к огарку; пришлась враз- и старик успокоился: Христина точно просидела в потемках.

- Поставь-ко самовар нам... обогреться хочу,- сказал он ей более дружелюбным тоном; но Христина не оказала к дружелюбию особенного расположения: это глуповатое, скотски терпеливое существо пришло наконец в некоторое негодование.

У Морденки люди обыкновенно не выживали более двух недель; одна только Христина как-то умудрялась выносить свою пытку уже в течение трех месяцев, да и у ней начинало лопаться терпение. Она находилась чисто в плену, в заточении у Морденки. Уходя рано утром за провизией, он запирал ее на ключ в своей квартире. То же самое было, если шел куда-либо по делу или вечером в церковь,- последнее в особенности хуже всего, так как он запрещал жечь свечку, и несчастная чухонка принуждена была сидеть в совершенной темноте часа два или три сряду. Вырваться и уйти от него было весьма затруднительно, потому что расчетливый старик отбирал обыкновенно паспорт и прятал его в потаенное, ему одному известное, место. Отходы прислуги совершались почти всегда со вмешательством полиции, которая вынуждала наконец Морденку к расчету и отдаче паспорта. Оставаясь один в своей квартире, он становился совершенным мучеником, сидел запершись на все замки, боялся, что кто-нибудь войдет и убьет его, еще больше боялся отлучиться из дому, потому что, пожалуй, ворвутся без него лиходеи в безлюдную квартиру и оберут все дочиста. Тогда он сквозь форточку посылал дворника за майором Спицей, обитавшим в том же самом доме, и умолял найти ему какую-нибудь прислугу. Майор, старый однодомчанин с Морденкой, был, кажется, единственный человек, сохранивший к скупому аскету несколько благоприятные отношения в силу особого обстоятельства, о котором вскоре подробно узнает читатель. Майор обыкновенно брал на себя поручение Морденки и доставлял ему какую-нибудь старую Домну или Пелагею, чтобы эта недели через полторы сменилась, по майорскому же отысканию, какою-нибудь Матреной или Христиной.

Итак, Христина не оказала особенного расположения к дружелюбному тону Морденки.

- Чего тут самовар?.. Лучше печку затопить- третий день не топлена,- протестовала она,- крыс морозим в фатере... жить нельзя... пачпорт мой подавай сюда- уйду совсем!..

- Уйди, уйди; я погляжу, как ты уходить станешь,- кивая головой, полемизировал Морденко.

- Думаешь, не знаю, куда ты в халатишке шатаешься? Христорадничать ходишь, милостыней побираешься!

- Дура, и видно, что дура!- возразил Морденко.- Побираюсь... ну, точно что побираюсь, так ведь это богоугодное и душеспасительное дело, потому- унижение приемлешь! Вот и ты- поругай побольше, а я со смирением выслушаю; тебе-то- мучение вечное, а мне- душе своей ко спасению.

Христина в кухне закопошилась с самоваром; Морденко ушел в другую горницу переодеться. Халат служил ему только для вечерних хождений на паперть Сенного Спаса; для дневного же выхода в люди или по делам старик имел костюм совершенно приличный, состоявший из синего сюртука старинного покроя, узких панталон и старинного же покроя пуховой шляпы с козырьком, какие лет пятнадцать тому назад можно еще было встретить на некоторых старикашках; зато костюм домашний, обыденный представлял нечто совсем оригинальное. В него-то именно облекся Морденко в другой горнице. Это была грязная рубаха, заплатанное нижнее белье, больничные шлепанцы-туфли на босу ногу и какая-то порыжелая от времени шелковая женская мантилья- очевидно, из заложенных ему когда-то и невыкупленных вещей,- которая совершенно по-женски была накинута на его сутуловато-старческие плечи.

В комнате был страшный холод, пар от дыхания ходил густыми клубами, но старик оставался как-то нечувствителен к этому холоду, тогда как сын его, кутаясь в пальтишко, дрожал как в лихорадке; эта затхлая сырость пронимала гораздо хуже сырости уличной. Морденко вышел из другой комнаты с жестяным фонарем и переставил в него из подсвечника сальный огарок. Комната осталась в густом полумраке; по стенам легли радиусами три светлые полосы, на потолке тускло замигали пятнами несколько кружков- отсвет от дырочек на крышке фонаря.

- Так-то лучше, безопаснее,- заметил он,- а то, оборони бог, заронится как-нибудь искра- пожар случится- все погорим... Что дрожишь-то? или тебе в самом деле холодно?- обратился он к сыну.

Тот, в затруднении, не ответил ни слова.

- Жаль, затопить нельзя: вчера только что топлена, а у меня правило- через день... регулярность люблю.

- Ан врешь, не вчера, а третёводни!- оспорила его Христина из кухни.

- Ан врешь, вчера!

- Ан третёводни!

- А побожись!

- Чего "божись"- сам без божбы знаешь!

- Врешь, меня не надуешь, у меня записано... Сейчас справку наведем,- говорил он, взяв с окна какую-то тетрадочку и просматривая по ней свои отметки.- А ведь и вправду третёводни... ошибся... Ну, так, стало быть, затопим.

И он пошел к изразцовой печке.

Морденко, кроме кухни, которая служила и прихожею, занимал квартиру в три комнаты. Первая, в которой теперь находится он с сыном, служила приемной. Это была большая горница в три окошка, сырая, закоптелая и почти пустая. Посредине стояли стол да три стула; у окна- клетка с попугаем; по стене, близ печки, сложено с полсажени сосновых дров. Дверь с висячим замком вела в смежную однооконную комнату, называвшуюся спальней; из этой смежной комнаты виднелась дверь в третью, замкнутая большими замками на двух железных болтах и печатанная двумя печатями. Это была кладовая, где хранились заложенные вещи.

На столе появился наконец грязнейший зазеленелый самовар; Морденко насыпал в чайник каких-то трав из холщового мешочка.

- Чаю я не пью,- пояснил он при этом,- чай грудь сушит, а у меня вот настой хороший, из целебных, пользительных трав... летом сам собираю... оно немного терпко на вкус, зато для желудка здорово и греет тоже- никаких дров не нужно.

В печке между тем затрещали четыре полена, но сырые дрова не загорались, а только тлели и вскоре совсем потухли. Морденко воспользовался этим обстоятельством и поспешил закрыть трубу. Из печки повалил едкий дым. "Авось, после чаю скорей уберется, как глаза-то заест",- подумал старик, взглянув сквозь свои круглые большие очки на закашлявшегося сына. В нем как-то странно боролись человеческое чувство к своему ребенку и нелюбовь к обществу, желание отделаться поскорей от лишнего человека.

- Что дыму-то напустил?.. Зачем трубу закрываешь? Угар пойдет!- огрызлась на него Христина.

- Дура, молчи!.. Угар... что ж такое угар! Жар в комнате вреден для здоровья, а небольшой угар- ничего не значит, ибо комнаты большие- разойдется.

- Вот так-то и всегда!.. Эка жисть-то чертовская!- ворчала Христина, удаляясь в свою холодную кухню.

В это время что-то странное стукнуло в форточку, словно бы о стекло хлопнулись два птичьих крыла.

Морденко обернулся и как-то загадочно проговорил с улыбкой:

- А!.. прилетел!..

- Кто прилетел?- отозвался Ваня, покосясь на окошко.

- Он прилетел...

И с этими словами, старик, кряхтя и кашляя, отворил форточку. В нее впорхнуло какое-то странное существо и, хлопая крыльями, уселось на плечо Морденки. В полумраке сначала никак нельзя было разглядеть, что это такое. Оно поднялось на воздух, с шумом описало несколько тяжелых кругов по комнате, шарыгая крыльями о стены, задело попугаячью клетку и снова уселось на плечо.

"Безносый",- неожиданно крякнул попугай, встрепенувшись на своем кольце.

Морденку очевидно утешило это восклицание.

- А ты не осуждай!- с улыбкой обратился он к попугаю в наставительном тоне. Птица, сидевшая у него на плече, продолжала хлопать крыльями и, как бы ласкаясь, вытягивала свою странную, необыкновенную голову, прикасаясь ею к шее старика. Вглядевшись в нее, можно было догадаться, что это голубь, у которого совершенно не имелось клюва: он был отбит или отрезан так ловко, что и следов его не осталось; торчал только один высунутый язык, и это придавало птичьей физиономии какой-то необыкновенно странный и даже неприятный характер.

- Это мои друзья,- говорил старик, качая головой,- больше друзей у меня нет никого- только Попочка и Гулька... На улице птенцом нашел, сам воспитал, сам вскормил, а он теперь благодарность чувствует...

И старик подставил голубю наполненную какою-то мякотью чашку, в которую тот окунул свою бесклювую голову и таким образом кормился. Этот голубь вместе с попугаем гуляли прежде на воле по всем комнатам; но однажды между ними произошла баталия, и попугай откусил голубю клюв, так что этот уже поневоле должен был за дневным пропитанием прилетать к старику.

И эти три существа составляли между собою нечто целое, совершенно замкнутое в самом себе, изолированное от всего остального мира; даже полудикая Христина звучала между ними каким-то диссонансом, который, несмотря на всю свою дикость, все же таки хоть как-нибудь напоминал жизнь человеческую, ближе подходил к ней, чем эта странная троица. Голубь никогда не издавал воркованья, ниже какого звука, кроме хлопанья крыльев; попугай, напротив, был птица образованная и любил иногда по часу крякать целые фразы, коим обучал его Морденко.

Временем старик начинал бояться даже свою Христину: чудилось ему, что она "злой умысел на него держит", и он запирался тогда на замок в свои комнаты, не имея в течение суток никакого сообщения с кухней. Впрочем, на ночь он и постоянно замыкался таким образом.

И вот тогда-то, оставаясь уже вполне принадлежащим своему особому миру, делаясь живым членом своей собственной семьи, помещался он обыкновенно в глубокое старинное кресло; голубь садился ему на плечо, попугай вертелся в клетке- и были тут свои ласки, шли свои интимные разговоры, начиналась своя собственная жизнь.

"Разорились мы с тобой, Морденко!"- пронзительно кричала птица из своего заточения.

- Разорились, попинька, совсем разорились!- со вздохом отвечал Морденко, гладя и целуя бесклювого Гульку. И голоса этих двух существ до такой степени походили друг на друга своею глухотою и хриплой дряхлостью, что трудно было отличить- который был попугай, который Морденко; казалось, будто это говорит одно и то же лицо.

Человек, кажется, не может зачерстветь и одеревенеть до такой степени, чтобы не питать хотя сколько-нибудь живого чувства к живому существу. Часто человеконенавидцы привязываются к какой-нибудь собаке, кошке и т.п. Я слыхал об одном убийце, который "в тринадцати душах повинился да шесть за собою оставил". Этот человек, без малейшего содрогания клавший "голову на рукомойник" людям, то есть резавший и убивавший их, во время своего заключения "в секретной", до такой степени привязался к пауку, свившему свою ткань в углу над его изголовьем, что когда этого убийцу погнали по Владимирке- он затосковал и долго не мог забыть своего бессловесного, но живого сожителя по секретному нумеру. Одну из подобного рода странных привязанностей питал Морденко к двум своим птицам. Он совсем не любил сына; иногда только мелькали у него кое-какие проблески человеческого чувства к этому юноше, но и те мгновенно же угасали. Любил он только голубя да попугая; полюбил также под старость и деньги, к которым сперва был почти равнодушен. Но привязаться к ним заставило его одно исключительное обстоятельство.

Впрочем, здесь отнюдь не была любовь денег для денег, своего рода искусства для искусства,- нет, Морденко был лишен этой мании Кащея и Гарпагона. Он в деньгах видел только средство к достижению своей цели, но не самую цель.

* * *

Морденко во всю свою жизнь не мог позабыть одного оскорбления- пощечины князя Шадурского, полученной им в присутствии Татьяны Львовны- единственной женщины, в отношении которой у него шевельнулось когда-то нечто похожее на человеческое чувство, шевельнулось единственный раз в течение всей его жизни. В первую минуту он даже не понял этого оскорбления; в первую минуту он до того потерялся, до того струсил встречи со своим бывшим барином, что пощечина только ошеломила его и еще более обескуражила. Да и что мог он сделать? Ответить князю тем же? Такая мысль и в голову не могла прийти ошеломленному Морденке, который очень хорошо еще помнил себя холопом, крепостным его сиятельства, облагодетельствованным его высокими милостями до звания управляющего. Морденко все-таки был раб в душе и в минуту рокового столкновения постигал только то, что перед ним стоит сам его сиятельство.

Нравственное значение пощечины понял он позднее, когда все уже было покончено с князем, когда, переехав из княжеского дома на свою собственную квартиру, сделался уже вполне лицом самостоятельным. Тут только, в тишине да в уединении, вдумался он в смысл предшествовавших обстоятельств- и в душе его закипела вечная, непримиримая ненависть к Шадурскому. Это столкновение перевернуло вверх дном все планы, всю карьеру, всю судьбу Морденки, который сколотил себе на управительском месте некоторый капиталец, мечтал о мирном приумножении его, мечтал со временем взять за себя "образованную девицу дворянского происхождения", дочь коллежского асессора, стало быть в некотором роде штаб-офицера. Самолюбие его рисовало уже привлекательные картины, как разные "господа" будут приятельски жать ему руку, заискивать, приезжать на поклоны, потому что он будет человек богатый, денежный- капиталом ворочать станет,- как будет обходиться с ними "запанибрата", даже иногда, при случае, в некотором роде третировать этих "господ", он- бывший лакей, вольноотпущенный человек его сиятельства. Все это были сладкие, отрадные мечты, питавшие и поддерживавшие его самолюбие; а известно, что ни одно самолюбие не способно расширяться до таких безобразно громадных, невыносимых размеров, как самолюбие холопа, пробивающегося из своей колеи в денежное барство. Близкие отношения с княгиней еще более возвысили его высокое мнение о себе. Хотя при посещении знакомых князя он и должен был почтительно подыматься с своего места и почтительно отвешивать им поклоны, чего те знакомые не всегда удостаивали и заметить, однако это не мешало самолюбивому хохлу тем более презирать их, мечтать о том, что, дескать, "поклонитесь нам когда-нибудь пониже", не мешало считать себя чем-то особенным, необыкновенным. Он признавал только двух человек: себя да князя Шадурского, не упуская случая вставлять повсюду свою любимую фразу: "мы с князем"; остальное же человечество втайне презирал и игнорировал, хотя и не осмеливался еще, по положению своему, высказывать это въяве. "Только бы капиталишку сколотить, а там уж я вам покажу себя!"- злобствовал он порою.

И вдруг все это здание, воздвигаемое им с таким примерным и долголетним терпением, с таким ловким тактом и осторожностью, рухнуло в одну минуту, от одного взмаха княжеской руки. Прощай мечты о панибратстве с господами, о всеобщем уважении и заискивании, о благородной и образованной девице!- все это растаяло яко воск от лица огня, и от прежнего Морденки, управляющего и поверенного князя Шадурского, тайного любовника самой княгини Шадурской, остался ничтожный мещанинишко, вольноотпущенный человек Морденко. Вся прислуга, вся дворня княжеская, которую он держал в струне, которая лебезила перед ним, стараясь всячески угодить, и трепетала одного его взгляда, ибо он мог сделать с каждым из них все, что ему угодно, стоило только шепнуть самому князю,- теперь эта самая дворня знать его не хочет, шапки перед ним не ломает, с наглостью смотрит в глаза, подсмеивается, не упускает случая сделать какую-нибудь дерзость, насолить чем ни попало- с той самой минуты как пронюхала, что он более не управляющий. Каждая последняя собака норовила теперь хоть как-нибудь облаять его, хоть чем-нибудь насолить ему за прежнее долготерпение и поклоны. Вся дворня ненавидела втайне этого деспота: не могла забыть и простить ему того, что он- "свой брат-холоп"- так вознесся над прежними своими сотоварищами. Да, много пережил Морденко в одни только сутки, с минуты роковой встречи! В волосах его с одной ночи появилось значительное количество седяков, лицо осунулось и похудело, и сам он весь осунулся, погнулся как-то. Ему неловко было поднять глаза, на людей взглянуть: боялся встретить ненависть и наглую насмешку.

В тот же день перебрался он на свою отдельную квартиру, в Среднюю Мещанскую улицу, где и поднесь проживает.

Он думал, что княгиня любит его. В прежнее еще время, являясь к ней иногда с докладами (не более, как управляющий), умный и сметливый хохол понимал, в чем кроется суть настоящего дела: видя тоску одинокой, покинутой мужем женщины, замечая часто следы невысохших слез на ее глазах, он постиг, что у нее есть свое скрытое горе, причина которого кроется в ветреной невнимательности князя. Он понял, что эта женщина оскорблена,- оскорблена в своем чувстве, в своей молодости, в своей потребности жить и любить. Ему стало жалко ее. Княгиня, проверяя отчеты, часто замечала остановившийся на ней сострадательно-симпатичный, грустный взгляд управляющего. Ей некому было высказаться, вылить свое горе, чтобы хоть сколько-нибудь облегчить душу. Жаловаться родным или приятельницам- княгиня была слишком горда и слишком самолюбива для этого. Однажды только намекнула она матери своей о холодности мужа.

- Ну, что же, мой друг, это пустяки! Кто из них не ветреничает? Они все такие, на это не надо обращать внимания... Старайся сама чем-нибудь развлечься и не думай об этом.

Таков был ответ ее матери, после которого Татьяна Львовна закрыла для нее свою душу. Приятельницам своим, как мы говорили уже, она не решилась бы сказать из гордости и самолюбия. Раз как-то в ее присутствии одна из великосветских приятельниц открылась в подобной же холодности своего супруга другой, общей их приятельнице, и именно баронессе Дункельт.

- Милая, ты слишком хороша собой, чтобы сокрушаться о такой глупости,- отвечала баронесса.- Хорошенькой женщине стыдно даже и признаваться в этом: значит, она сама виновата, если не сумела удержать привязанности мужа. Смотри, как я, полегче на эти вещи: за тобой многие ухаживают в свете- выбирай и даже почаще переменяй своих друзей: право, будет недурно!

Татьяна Львовна, готовая уже было сочувственно протянуть руку оскорбленной приятельнице и сама рассказать ей свое такое же горе, прикусила язычок после практических слов баронессы Дункельт. Совету ее, однако, она не последовала по той причине, что о баронессе ходили весьма несомнительные слухи о том, как она ужинает по маскарадам, уезжает оттуда с посторонними мужчинами и даже посещает con amore* квартиры своих холостых друзей. Княгиня, как известно уже читателю слишком уважала носимое ею имя, и потому в результате этого разговора для нее осталась прежняя замкнутость, прежнее одинокое, безраздельное горе.

* С любовью (фр.).

Однажды нравственное состояние ее под гнетом этих мыслей и ощущений дошло до нервности почти истерической. Морденко явился со своими отчетами. В это утро она уже в третий раз замечала на себе его грустно-сочувственный взгляд.

Княгиня наконец вскинула на него свои пристальные глаза.

- Что вы на меня так смотрите, Морденко?

Управляющий вздрогнул, покраснел и смутился.

- Скажите же, зачем вы на меня так смотрите?..

- Извините, ваше сиятельство... я... я ничего... я...

- Вам жалко меня?- перебила она, взявши в обе свои ладони его мускулистую, красную руку.

Морденко опустил глаза. По этой жилистой руке пробегала нервная дрожь.

- Ну, скажите прямо, откровенно, вам жалко меня?- повторила она особенно мягко, и в голосе ее дрогнули тщетно сдерживаемые слезы. На глазах показались две крупные росинки.

- Да, жалко, ваше сиятельство,- с усилием пробормотал управляющий.

- Ах, жалейте меня!.. Меня никто не жалеет!- зарыдала она, бессознательно приникнув головою к своим рукам, которые все еще держали, не выпуская, пальцы Морденки. Эти пальцы увлажнились ее истерическими слезами.

- Вы у нас такая молодая... такая хорошая,- говорил управляющий, почтительно стоя перед княгиней.

Ему в самом деле было очень жутко и жалко ее в эту минуту.

- Хорошая я... Вы говорите: я хорошая, я молодая?- подняла она опять на него свои глаза.- За что ж меня не любят?.. За что же он оставил меня?

- Бог не без милости, ваше сиятельство... Вы все-таки законная их супруга... не крушитесь! все же к вам вернутся, полюбят...

- Кто полюбит?.. Он?.. Пускай полюбит, да я-то уж не полюблю его!

- Зачем так говорить, ваше сиятельство!

- Нет, уж будет!.. довольно с меня! Я много молчала и терпела, а теперь не стану!..

- Да ведь этим не обратите сердца-то их к себе.

- И обращать не хочу!.. Я полюблю, Морденко, да только не его! Слышите ли вы- не его!

И она опять зарыдала истерическими слезами.

Это был последний пароксизм, последняя вспышка ее женского чувства к своему мужу. Он именно с этой минуты и мог бы вернуть к себе ее любовь, которая еще всецело принадлежала ему, все бы могло быть прощено и позабыто этою женщиною, если бы только он обратился к ней. Но... князь Дмитрий Платонович и не домекнулся о той глухой борьбе, которая кипела в сердце его супруги. Она подождала, поглядела,- видит, что ничто не берет,- оскорбление еще пуще засело в ее душу- да со злости сама и отдалась Морденке, единственному человеку, проявившему к ней участие...

Морденко думал, что она любит его. В голове хохла загвоздилась мысль, что отношения их могут продолжаться и после разрыва с князем. Этим он думал сначала мстить своему бывшему патрону и потому, перебравшись на новую квартиру, тотчас по городской почте уведомил княгиню о своем новом помещении. Татьяне Львовне это извещение послужило поводом только к разузнанию, где находится ребенок. Князь Шадурский, оставя его на время у акушерки, думал съездить туда сам с приказанием отправить его в воспитательный дом. Он хотел только обождать несколько дней, чтобы опять не столкнуться как-нибудь с княжной Чечевинской. В это время к Морденке подоспели письмо и деньги княгини, вследствие чего он и предупредил князя, взял ребенка и поместил его в другие частные руки. После этого уже все было кончено между ним и княгиней. То маленькое чувство кровной аристократки к кровному плебею, которое затеплилось было в ее душе, разом угасло после полученной им пощечины. Быть может, оно бы могло еще продолжаться и впредь, ибо она ждала, она надеялась, что ее любовник ответит на оскорбление тем же самым ее мужу. Морденко вместо того струсил, согнулся- и с этой минуты она уже презирала его. Ей было стыдно перед собою за свою связь, яа свое ошибочное мнение, будто он "достоин ее". Вторая пощечина князя сделала только то, что княгиня, остававшаяся верной супругой своему мужу до Морденки и немного было полюбившая самого Морденку, со злости вполне уже последовала теперь практическому совету баронессы Дункельт и стала дарить свою привязанность каждому, кто только мало-мальски имел честь понравиться ей. Этим она мстила своему мужу за все, чем он был не прав перед ней. Таковою мы уже видим ее в настоящее время- таковою и изображаем в нашем рассказе. Черты довольно непривлекательны; но прошу покорно каждого из вас безусловно обвинить единственно только женщину в ее разврате,- женщину, которая во время своей еще честной жизни видит добрый пример мужа, постоянно слышит добрые советы довольно легкого свойства, и эти советы дают ей все, начиная с родной матери и кончая приятельницами. Бросайте после этого в нее камень!

Окончательный разрыв с княгиней произвел на Морденку сильное впечатление. Это было для него первое и последнее разочарование. Он инстинктивно догадывался, что причиной разрыва должна непременно служить все та же проклятая пощечина. Злость его мучила, грызла, подступала к горлу и душила. Он заболел разлитием желчи. Сознавши раз, что все старое кончено, что к прежнему нет уже возврата, а виной всему случившемуся- одна только прихоть, каприз скучающей барыни, которая вдобавок не имеет к нему, "пострадавшему", ни малейшего чувства,- он возненавидел их всех до последней степени, на какую только способна душа человеческая. Паче всего вопияли мечты самолюбия о панибратстве с господами, о всеобщем почтении. С этими грезами тяжелее всего было расстаться.

Тогда Морденко вздумал мстить.

Но как мстить? Что может сделать он, ничтожный мещанин, темный вольноотпущенный, раздавленный холоп, что может сделать он его сиятельству, князю Дмитрию Платоновичу Шадурскому? Убить его?- за это в Сибирь пойдешь, плети примешь, да и что это за мщение убийством? Хлопс человека- и все покончено мгновением! Нет, надо мстить так, чтобы он чувствовал, мучился, каялся, ненавидел бы, злился на тебя до бешенства- и все-таки ничего бы с тобою поделать не мог. Надо, чтобы он почувствовал все то, что я теперь чувствую- это вот будет месть, так уж месть! Не то что убийство!

Морденко думал-думал и наконец выдумал.

Через несколько времени в полицейских ведомостях появилось объявление, гласившее, что в Средней Мещанской, дом такого-то, в квартире Љ 24, ссужаются деньги под залог золотых, серебряных и иных вещей. Заклады принимаются с восьми часов утра до двенадцати ночи.

VII

БЛАГОДЕТЕЛЬ РОДА ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО

Этим объявлением Морденко вступил в новый фазис своей жизни, сопричтясь к многочисленному классу петербургских благодетелей рода человеческого.

Кто не знает этих благодетелей? Кому из петербуржцев хоть раз не приходилось иметь с ними дела? Не знаете их вы, баре, питающие себя у Дюссо и Мартена, содержащие Берт и Луиз; но не знаете потому, что у вас есть свои собственные, особые благодетели, благодеяния коих суть гораздо горче тех, что выпадают на долю люда мелкоплавающего. Впрочем, одно стоит другого. Все эти Бланы, Розенберги и Кохи- родные братья Беков, Карповичей, Алтуховых и прочих. Разница та, что первые ареной деятельности избрали почву элегантную, вторые- почву голода и холода, плача и скрежета зубного. Первые дают вам деньги под верное обеспечение на пять и даже на десять процентов в месяц, так что за тысячу рублей вы через год уплатите две тысячи двести и все-таки будете благодарны Блану и Коху за его благодеяние. Вторые- под залог вещи, стоящей пятьдесят рублей, дадут вам пятнадцать, много двадцать и возьмут непременно уже по десяти процентов в месяц. Для первых обеспечение бывает двоякого рода: либо это собственность, дом, земля, фамильные драгоценности; либо очень скверная, в высшей степени безнравственная, воровская проделка, состоящая в том, что корнета, занимающего деньги, заставляют, sine qua non*, подписываться на векселе ротмистром, несовершеннолетнего- совершеннолетним и т.п. Это по большей части делается с богатыми наследниками, после чего такой опрометчивый господчик совсем уже попадает в лапы ростовщика, который стращает его уголовной палатой, вопиет о подлоге, с наглостью изображает себя невинной, обманутой жертвой и тянет уже со своего клиента сумму, какая заблагорассудится. Бывали примеры, что за двадцать пять тысяч через три года отдавали сто, лишь бы выручить подложную подпись, которую заставляли их делать в нетрезвом виде благодаря ростовщичьему завтраку с обильными возлияниями.

* Обязательно (фр.).

Обеспечение ростовщиков второй категории состоит исключительно из вещей. Доброму вору- все впору: неси к нему платье, мех, белье, золотую или серебряную вещицу- благодетель рода человеческого тотчас же примет не обинуясь, оценит вещь сам, по собственному благоусмотрению, и выдаст ничтожную сумму, часто с вычетом "законных" десяти процентов за месяц вперед. Тут долгих сроков не бывает: месяц, полтора, много три, и затем- проститесь со своею вещицей навсегда, буде не выкупите в срок, определенный самим благодетелем. Разница между ростовщиками большой и малой руки та, что первые начинают дело с капиталом в двадцать пять тысяч, вторые- с тысячи, а иногда и того меньше. В результате через пять-шесть лет у первых оказывается уже капитал во сто, у вторых в десять тысяч. Уличного воришку, крадущего у вас из кармана платок или табакерку ради голода, вы считаете негодяем, подлежащим законному наказанию. Ростовщику- вы любезно протягиваете руку, любезно разговариваете с ним, считаете его в самом деле благодетелем рода человеческого и, сами давая ему связывать себя по рукам и ногам, как бы говорите: "Ограбь меня, батюшка, будь благодетелем, обери вконец!"- и благодетель, стоящий вне закона, обирает вас, да и сам не шутя считает себя добродетельным и нравственным человеком, ибо он помощь вам оказывает, богу молится, храм господень по праздникам посещает и душу свою питает назидательным чтением библии и книг высокого, духовно-нравственного содержания.

* * *

У Морденки было сколочено пятнадцать тысяч капиталу. Но, на первый раз, он начал дело только с тремя. Через год у него было до шести, еще через год- до десяти. Легко составляется состояние ростовщика, но трудно дойти до такого состояния, и не всякий может, ибо для этого надо родиться. Морденко, может быть, и не был рожден с ростовщичьими наклонностями, но сделался самым злейшим из петербургских ростовщиков, квинтэссенцией этого благодеющего мира. Больше сухости и бессердечия, более эгоистической преданности своим интересам, в жертву которым приносилось все, вряд ли можно бы было встретить. Ни малейшего человеческого движения, ни малейшего сострадания к своему должнику- один только расчет, расчет и расчет.

Как же, однако, совершается с человеком такая резкая метаморфоза?

А вот как.

После появления в полицейской газете известного объявления о принятии в заклад различных вещей Морденко несколько успокоился. Цель его новой жизни была уже определена, верный план мести за пощечину рассчитан как нельзя лучше. Время должно было привести его в исполнение. Перед этой задачей своей жизни все остальное попятилось назад на последнюю ступень, все это принималось Морденкой потолику, поколику могло служить его главной цели, быть подходящим для его главного интереса. Как дрогнуло его сердце, когда у дверей квартиры его раздался первый звонок, возвестивший о первой вещи, принесенной ему в заклад! Он вышел в приемную; там печально стояла красивая женщина, одетая очень бедно. Лицо ее показалось даже как будто несколько знакомым ему. От всей фигуры ее веяло скромным, благородным достоинством, по лицу же нетрудно было разгадать, что на душе ее лежит какое-то большое горе.

- Вы публиковали, что принимаете вещи в заклад,- начала она, поклонясь Морденке.

- Так точно, сударыня, принимаем...

Она сняла с шеи золотую цепочку, на которой висел массивной работы золотой крестик, и подала ее ростовщику. Морденко внимательно осмотрел пробу, принес из другой комнаты маленькие весы, вроде аптекарских, и бросил вещь на одну чашку. Женщина не следила за всеми этими эволюциями: она сидела на стуле у окна, подперши ладонью подбородок, и неопределенно глядела во двор. Морденко мимоходом вскинул на нее несколько взоров. Лицо ее все более и более казалось ему знакомым; он старался припомнить, где и когда видел эту женщину.

- Я могу, сударыня, дать вам за эту вещь двадцать пять рублей,- вежливо сказал он.

- Только двадцать пять?!.- изумилась она.- Помилуйте, за нее ломбард даст семьдесят пять: она заплачена двести.

- В ломбарде сегодня не принимают: прием будет послезавтра; а больше дать не могу.

На глазах ее навернулись слезы.

- Бога ради,- сказала она дрогнувшим голосом.- Бога ради, дайте мне больше... Это все, что я имею... моя последняя вещь.

- Надо быть, фамильная?- заметил Морденко, взглянув исподлобья на женщину. Ему было жаль ее. Он уже подумывал: "Не дать ли, в самом деле, больше? Вещь она- тово... стоящая".

- Это... благословение моего отца...- с трудом наконец решилась выговорить женщина.- Мне она очень дорога, не хотелось бы потерять ее...

- Так вы лучше уж снесите ее в ломбард: сохраннее будет,- посоветовал он.

- Но ведь вы же сами говорите, что сегодня нет приему, а мне необходимо сегодня же... Бога ради, помогите мне!

Тот тон, которым сказаны были эти последние слова, сильно шевельнул душу Морденки: он понял, что эта женщина стоит на страшном рубеже, что не помоги он ее нужде, ее голоду- быть может, завтра же она махнет рукою и пойдет на улицу продавать самое себя, свою красоту, свою молодость. Сердце его сжалось... "Дам-ка я ей без залога денег",- мелькнуло в его голове. Он уже запустил было руку в свой боковой карман, как вдруг брови его судорожно сжались и энергическое лицо передернулось нервным движением. "А моя цель, а мщение?- встал перед ним роковой вопрос.- К черту сострадание! Этак ведь допусти себя с первого разу, так потом и пойдет... Всех нищих ведь не наделишь копейкой!"

- Больше двадцати пяти рублей никак не могу, сударыня,- сухо поклонился он.

- Она не пропадет у вас?- решительно спросила женщина.

- Это будет зависеть от вас,- ответил он с прежнею сухостью.

Та стояла в решительном раздумье.

- Ну, нечего делать!.. давайте двадцать пять.

Морденко вынул из ящика две записные книги. В одну внес он число, месяц, год и сделал пометку: "Љ 1", причем рука его нервно дрогнула. "Первый нумер! сколько-то их будет потом?.. Благослови, господи, начало!"- подумал он в эту минуту. Затем обозначил название вещи и сумму- 25 р.с.

- Пишите расписку, сударыня,- предложил, он подав другую книгу и обмакнув в чернила перо.

- Что же нужно писать?- спросила женщина.

- Я вам сейчас продиктую... Пишите: "Такого-то года, такого-то числа и месяца я, нижеподписавшаяся, заложила господину Морденке собственно мне принадлежащую золотую цепочку, с золотым крестом, за двадцать семь рублей пятьдесят копеек". Пишите прописью, сударыня, словами, а не цифрами.

- Как за двадцать семь? Ведь я... за двадцать пять?..- в замешательстве спросила женщина.

- А законные проценты, как вы полагаете?- улыбнулся он.- Мне-то ведь жить чем-нибудь надобно?.. Без профиту нельзя-с.

Женщина поникла головой и опять опустила перо на бумагу.

- "За двадцать семь рублей пятьдесят копеек",- продолжал ростовщик своим казенным тоном.- Написали-с?

- Готово.

- Извольте продолжать, сударыня: "сроком на один месяц, по прошествии коего, буде не внесу в уплату вышеозначенной суммы, то лишаюсь всякого права на обратное получение оной вещи..."

- Но... как же это так?.. Помилуйте!- изумленно вскинула она на него голову.

- "...то лишаюсь всякого права на обратное получение оной вещи",- докторально-методическим и сухим тоном повторил Морденко.

Женщина вздохнула и написала требуемое.

- Далее-с... "и обязуюсь нигде не искать судом на такие действия господина Морденки, признавая их, с своей стороны, совершенно правильными". Теперь выставьте, сударыня, внизу, в сторонке-с, год, число и час. Который час у нас теперь?- добавил он, взглянув на карманные часы.- Без семнадцати минут одиннадцать. Итак, напишите-с: "десять часов и сорок три минуты пополуночи".

- Это для чего же?- спросила женщина.

- Для того-с, что как ежели через месяц явитесь в означенный срок с уплатой, то и вещицу свою получите,- объяснил ростовщик и подал своей клиентке несколько ассигнаций и несколько мелочи, присовокупив:- Перечтите-с!

- Вы ошиблись,- сказала та, пересчитав врученную ей сумму.

- Никак нет-с, сударыня, я не могу ошибиться,- улыбнулся он, с несокрушимым сознанием полной своей непогрешимости.

- Но тут только двадцать два с полтиной?!

- Так точно-с: двадцать два с полтиной. Проценты за месяц вычтены вперед.

- Но ведь в расписке уже написаны проценты?

- То само собою, а это для верности, на тот конец, ежели вы не выкупите вещь- так за что же пропадать моему законному? Согласитесь сами!..

Женщина горько улыбнулась, Морденко ответил тоже улыбкой, только самого ростовщически-любезного свойства.

- Теперь не угодно ли вам подписать свое имя, фамилию и звание,- предложил он.

Женщина, очевидно, пришла в большое затруднение. Она колебалась. Морденко опять подал ей обмокнутое перо.

- Зачем же это?- нерешительно спросила она.

- Помилуйте-с, как же это "зачем"? Ведь это документ... без того силы не имеет.

Женщина взяла перо, и Морденко стал следить за ее рукою. "Княжна Анна Чечевинская",- прочел он и отшатнулся. Теперь уже он вспомнил, почему ее лицо показалось ему знакомым, и на губах его мелькнула злорадная улыбка. Морденко видел ее раза два у Шадурских и знал от Татьяны Львовны об отношениях Анны к своему патрону. "А!.. барская кровь!..- подумал он с нервическою дрожью.- Это неспроста... Сам бог помогает моей цели... Начало доброе!" И он в волнении стал ходить по комнате, не заметив даже, как княжна молча ему поклонилась и вышла за двери. Морденко был мнителен и суеверен. В этой случайности он видел доброе предзнаменование, нечто таинственное, мистическое, и с этой минуты уже твердо дал себе клятву- до конца преследовать свои цели. Прошел месяц, княжна не явилась за выкупом, и цепочка навсегда осталась у Морденки, который хранил ее как первый памятник своей индустрии, как начало задуманной мести. Да, ему трудно было только начало, трудно было задавить только первый человеческий порыв своего сердца, а потом уж стало все легче и легче, так что через год, когда много уже довелось ему видеть в своей квартире и скорби, и нужды, и горя, и слез человеческих, сердце его было уже сухо и глухо, и сам он весь зачерствел, превратясь в какую-то ходячую железную машину, в автомата, выдающего деньги и принимающего заклады. Теперь уже ни один стон человеческий не в состоянии был дойти до его сердца, ни одна горькая слеза не могла прожечь черствую кору, под которой гнездилась только одна мысль, одно лихорадочное желание- отомстить его сиятельству князю Шадурскому.

Привычка- дело великое! Но паче всего и легче всего можно привыкнуть к человеческому горю и страданию. В подобной школе человек скорее всего становится закоренелым циником. Так привык и Морденко к сценам, почти каждодневно повторявшимся у него в квартире.

Сына своего тотчас же по взятии от акушерки поместил он к майору Спице. Отсюда его знакомство с Петром Кузьмичом, который, имея свою специальную отрасль промышленности, дававшую ему кое-какой доходец, не приходил с Морденкой в столкновение по части ссуд и закладов, а потому оба сии мужа и состояли в благоприятельских отношениях. Они иногда навещали друг друга, но Морденко чаще захаживал к майору под предлогом взглянуть на сына, а в сущности затем, чтобы даром напиться чужого чаю. К сыну он был совсем равнодушен, даже втайне находил, что лучше бы было, если б мальчик поскорее протянул ноги; тогда, по крайней мере, за воспитание не платить бы, и сумму, данную на этот конец княгиней, отчислить навеки к своему капиталу. Но мальчик жил, и- волей-неволей- приходилось его одевать, обувать и платить за ученье. В отношении этого ребенка в сердце отца существовала какая-то странная двойственность: иногда пробивалась в нем теплота родительского чувства, голос крови, иногда же беспричинно переносил он на него свою ненависть к "барыне-матери", которая все-таки родила этого ребенка на свет, все-таки он сын ей приходился. Из этого источника и истекала его постоянная холодность.

Время шло- дни за днями, годы за годами- капитал ростовщика накоплялся и принес уже плоды сторицею против своей первоначальной стоимости, а вместе с тем накоплялась и ненависть. Это уже было единственное живое существо, наполнившее собою, если можно так выразиться, весь организм старика. Вне этого чувства и вне задуманного плана для него ничего не существовало. Капитал его возрос уже до двухсот тысяч, а он, еженедельно сводя свои счеты, все еще бормотал своими старческими губами: "Мало... мало... мало..." и все еще считал недостаточным для осуществления своей цели...

Это постоянное преследование одной и той же мысли перешло у него наконец в род помешательства. Он никому никогда не высказывался в ней- и тем-то, стало быть, сильнее и глубже развивалась его idee fixe. Под влиянием ее он состарился преждевременно, погнулся, высох как мумия, пожелтел как пергамент. По временам на него находил страх смерти, и он мучился, терзался и до исступления молился богу, чтобы не послал ему смерти преждевременной, ранее окончания задуманной цели. Страшно бы было взглянуть тогда на эти сверкающие глаза и шевелящиеся губы посреди почти мертвенно неподвижного лица полоумного старичишки. Думая, что денег все еще мало и мало, он стал отказывать себе во всем, даже в необходимом- в пище, в одежде, в тепле, и под конец сделался отчаянным скрягой, даже начал ходить по вечерам за христорадною милостынею, мечтая этими скудными грошами пополнить свой капитал.

В Петербурге есть несколько особого рода магазинчиков, приютившихся большею частию по подвальным этажам на улицу. В маленьких окнах этих магазинчиков вы можете увидеть и хорошую картину, писанную масляными красками, и оружие в дорогой оправе, бронзу и хрусталь с севрским фарфором, женскую шляпу и мужской пиджак. Тут же лежит черешневый чубук рядом с отделанным в кружева зонтиком и биноклем, разбросаны всевозможные безделушки, вроде яшмовых пресс-папье, костяных точеных шахмат, малахитовых подсвечников и тому подобных вещей комфортабельного домашнего обихода. Войдите внутрь магазинчика (дверь обыкновенно с пронзительным колокольчиком), и вы увидите куски материй, лампы, статуэтки, блонды и кружева, меха и книги, женские платья, несколько стенных и столовых часов, мебель и даже цветы. Вы бы наверное не поняли, что это за сброд продается тут, если б не вывеска над входом. А вывеска эта обыкновенно гласит, что "здесь покупают, перепродают и берут на комиссию различные вещи", а иногда она ограничивается весьма остроумным и лаконическим: "Продайте и купите". В эти-то магазинчики преимущественно сбывают ростовщики остающиеся у них за невыкупом вещи, которые иногда сбываются ими и в другие руки- ювелирам, портным, меховщикам и тому подобным ремесленникам. Продается вещь всегда за цену вдвое или втрое больше той суммы, какая была отпущена под ее залог, и все-таки покупатель остается в барышах очень хороших.

Морденко все свои вещи точно так же сбывал в одну из подобных лавчонок, с хозяином которой вел дела уже в течение многих лет, и оба были как нельзя более довольны друг другом, ибо, при взаимной помощи, сильно приумножили капиталы свои.

Пятнадцать лет спустя после начала ростовщической деятельности в руках Морденки появилось несколько значительных векселей князя Шадурского. Долгие годы слишком роскошной жизни понизили кредит князя Дмитрия Платоновича. Многие заимодавцы его с некоторого времени стали весьма призадумываться в возможности получения с него всей суммы сполна со следуемыми процентами. Морденко, не перестававший исподволь наблюдать за ходом денежных дел и обстоятельств своего ex-патрона, ловко воспользовался минутой раздумья этих заимодавцев и понемножку стал скупать у них, по выгодной для себя цене, векселя князя. Дмитрий Платонович, узнав об этом, очень обеспокоился и послал к Морденке своего поверенного- проведать, с какою целью делается им эта скупка и что он намерен предпринять. Морденко, во всяком случае ожидавший со стороны князя подобных вопросов, принял на себя умильно-огорченный вид и с чувством видимого чистосердечия просил передать своему "благодетелю", что он не забыл, сколь много был взыскан, во время оно, княжескими милостями, благодаря которым имеет теперь некоторый капиталец; но что в жизни его было "некоторое обстоятельство", вследствие которого он сознает, что бесконечно виноват перед своим благодетелем и, чувствуя угрызения совести и искреннее раскаяние, желает хоть сколько-нибудь загладить свою прошлую вину.

- Скажите его сиятельству, пусть они не изволят беспокоиться,- говорил он поверенному.- Я взысканиями своими тревожить их не стану, а скупил бумажки эти по той собственно причине, как проведал я, что недоброжелатели их сиятельства хотели было потеснить моего благодетеля,- так пускай же лучше находятся бумажки эти в моих руках, чем причинят огорчение князю. Я с ними делать ничего не хочу.

Прошло более двух лет. Морденко, действительно, ничего не предпринимал против князя: он был спокоен, потому что векселя перед отходом в его руки уже протестовались прежними заимодавцами, стало быть, для него имелось впереди еще десять лет полного спокойствия. Не тревожился также и Шадурский, увидевший из двухлетнего бездействия своего бывшего управляющего подтверждение слов, сказанных им поверенному.

VIII

ИВАН ВЕРЕСОВ

Доводилось ли вам когда-нибудь наблюдать характеры людей, с детства потерявших отца и мать, выросших на чужих руках, в чужих людях, лишенных материнской ласки, заботы и влияния? В таких характерах, сообразно личному темпераменту, господствуют две резкие противоположности.

Сангвиник как-то спартански закаляется в этой суровой житейской школе. В нем развиваются сильный, стойкий, энергический характер, железная, непреклонная воля. К людям у него какое-то инстинктивное недоверие, иногда и некоторая мизантропия даже; он ни в чем на них не полагается, потому что верит только в себя и в свои силы. Он не согнется ни пред какой грозою, и без протекций, без поддержки пробивает себе дорогу в жизни своим умом, своими боками. Такие люди- по преимуществу вечные борцы нашей жизни; им ничто не дается даром: каждый шаг, каждый глоток свободного воздуха они должны отстаивать и брать себе с бою, должны завоевывать себе право жить. Из них, при счастливом направлении, часто выходят государственные мужи, полководцы, законодатели; ими же, при направлении неблагоприятном, укомплектовываются сибирские рудники и каторжные арестантские роты.

Лимфатик представляет явление совершенно противоположное. Мне сдается, что именно про него-то и была сложена пословица: "На бедного Макара все шишки валятся". Это- человек приниженный, робкий, забитый, никогда не смеющий гордо поднять свою голову, смело возвысить свой голос. Его удел- вечно терпеть, вечно томиться своим одиночеством и пассивно выносить суровые тычки людей и житейских обстоятельств. Все, что может выйти из него для жизни,- это честный труженик, который тихо и незаметно сойдет в могилу среди своих кропотливых и часто неблагодарных занятий. В нем, точно так же как и в первом, с младенчества засело недоверие к людям, даже боязнь людей, но сердце его всегда остается мягким, добрым, сострадательным. Первый для достижения своей цели не задумается свалить десятки, сотни людей, чем-либо замедляющих его ход. Второй- даже мухи никогда не обидит. Он никогда и ни с чем не борется, как баран на заклание, подставляет свою безответную голову; протест его слаб, сокрыт в глубине его души и разве тем только иногда проявляется, что бедняга либо запьет себе мертвую, либо руки на себя наложит, но... никогда никому не выскажется. Сердце его часто полно любовью, хочется кому-нибудь протянуть свои братские объятия, и случается, что во всю его неприглядную жизнь никто не откликнется на эту любовь- так весь век и пройдет в тщетных исканиях. Это наши тихие, смирные обыденные люди, разыгрывающие в жизни плачевную роль библейского козла отпущения.

К этой последней категории принадлежит сын Морденки и княгини Шадурской- Иван Вересов.

Вскормлен он был у майора Спицы на соске да на коровьем молоке и, как известно уже читателю, с самой минуты своего рождения на свет лишен материнской ласки и заботы. У майора имелись свои собственные дети, так что майорше и со своими-то пострелятами по горло было возни, а маленькому приемышу, по обыкновению, доставались первая колотушка и последний кусок. Ходил он, кое-чем прикрытый от влияния стихий, вечно в обносках: старая рубашонка и старые башмачонки его сверстников для него сходили за новые, да и за то еще воспитательскую руку в благодарность целовать заставляли. Бывало, майорские пострелята нашумят, нашалят, разобьют что-нибудь- а первому все же Ваньке достается. Когда же подросли все они настолько, что мало-мальски смыслить стали, так и сами начали то щипком, то тычком ублажать своего сотоварища. Ребенок вечно чувствовал свое одиночество и с этих уже пор приучался видеть людскую неправду.

От отца тоже не видал ласки, потому- если тот и придет к майору проведать своего сынишку и внести следуемую за воспитание сумму, так первым вопросом у него было: "Не шалит ли, постреленок? а буде шалить, так драть его, каналью, розгачами да дыхание слушать: жив- дери его снова!" Во всем этом было очень мало утешительного- недоставало родной души, привязаться сердцем не к кому.

Раз как-то вздумал он приласкаться к отцу- тот поглядел с суровым удивлением: черты ребенка живо напоминали черты матери,- Морденку зло разобрало.

- Это что за нежности! С чего это? притворяться, поди-ка, вздумал? Врешь, меня не надуешь! Садись-ка лучше за букварь!- проворчал он- и ребенок с этой минуты боялся уже подходить к нему.

Другой раз, возвращаясь домой, застал он его на дворе в слезах: остальные ребятишки дразнили своего сотоварища.

- Чего нюни распустил?- остановился Морденко.

Мальчик отнекивался.

- Ну, отвечай, не скрывайся!

Оказалось, что они его побили.

- А! побили? А ты не дерись, веди себя скромненько, не задирничай! Вот пойдем-ка к Петру Кузьмичу, пускай он тебя взъерепенит по-военному, для острастки, да и своих пострелят тоже, чтоб не дрались!

Но пострелятам ничего не досталось, а Ванюшку по уходе родителя точно взъерепенили на все четыре корки, потому- жаловаться не смей.

Другого бы все это ожесточало, а забитого Вересова только пуще запугивало да, как улитку, заставляло еще сильнее замыкаться в свою тесную раковинку.

Очень рано, между прочим, стал занимать его вопрос: почему это у других детей есть матери, а у него нет? отчего это нет? где она находится? зачем про нее никто никогда не упоминает? Однажды как-то он решился спросить об этом отца, в одну из редких минут его ласковости.

Отец тотчас же нахмурился и отвечал:

- У тебя не было матери.

- Как же это не было?.. У других есть ведь.

- То- другие, а то- ты!.. У тебя не было, и молчи, значит.

- Она умерла?- решился мальчик еще на один вопрос.

Морденко задумался, помолчал с минуту и отрывисто ответил:

- Умерла.

- Как же она умерла?.. отчего умерла?

- Молчать!- закричал он, стукнув кулаком по столу так, что мальчик, весь дрожа, в испуге отскочил от него на несколько шагов- и с тех пор расспросы о матери более уже не возобновлялись.

Однажды старик пришел к майору в особенно приятном расположении духа.

- Ну, Ваня, поди сюда!- обратился он к сыну.- Тебе теперь пошел десятый год, грамоте ты знаешь, каракули тоже строчишь кой-как- пора, брат, в науку. Отец вот за тебя ходи тут да клянчай, да кланяйся у начальства в прихожих, чтобы сынка на казенный счет приняли, а сынок, пожалуй, и не чувствует... А все зачем?- чтоб из тебя человек вышел, а не болваном бы вырос. Учись же, каналья, а станешь лениться- три шкуры спущу, заморю под лозанами!.. Ступай одевайся!

И, наградив сына родительским благословением, он тотчас же отвел его "в казну", где и сдал на попечение дежурного чиновника.

Этою "казною" было училище театральной дирекции.

Для Вересова началась новая эпоха, новая жизнь, несколько лучшая в материальном отношении, но в сущности столько же неприглядная, как и прежде. Одели его в синюю курточку и повели пробовать голос; голосу не оказалось никакого, слуху тоже; вместо скрипичного ut Ваня издал звук, напоминавший скрип несмазанной двери; учитель выругался, класс откликнулся хохотом- и сконфуженного Ваню послали вон из учебной комнаты, с замечанием, что в хоры он совершенно негоден. Те же результаты были и в музыке и танцах. Наука батманов и всевозможных па оказалась решительно неприменимой к большому и вдобавок сильно застенчивому мальчику, который от нетерпеливых криков француза-учителя и смеха товарищей терялся уже окончательно, делаясь действительно смешным и жалким. Оставалась последняя надежда- на искусство драматическое. Спустя уже года четыре по вступлении в школу ему предстояло в первый раз выйти на подмостки домашнего школьного театра.

Готовил роль добросовестно, надеялся отличиться, и- провалился. Как вышел на сцену да увидел блестящие первые ряды, как услышал в последних рядах сдержанное хихиканье товарищей- так до того оробел и потерялся, что, смешавшись на первом же слове, стал истуканом и уже не произнес больше ни одного звука. Занавес тотчас же было велено опустить, учителю сделан строгий выговор, а Вересов отправлен в карцер для исправления. Насмешки удесятерились с этой злосчастной минуты и не прекращались до самого выпуска из заведения.

Это полное фиаско так подействовало на мальчика, что он заболел. Отец, дня через два придя в дирекцию узнать, каков был дебют, нашел сына в лазарете и страшно озлился.

- Ишь ты, барская кровь! неженка какой!- ворчал он стоя перед его постелью.- Болеть умеешь, а трудиться нет!

Вересов ничего не отвечал ему на эти укоры и лежал, с головой укутавшись в байку. Отец постоял, плюнул и ушел; а между тем в голове сына гвоздем засели его слова- "барская кровь". Вспомнил он, что в детстве еще Морденко под сердитую минуту презрительно обзывал его иногда "барчонком"- и в душе мальчика тревожно возник прежний вопрос: кто же наконец была его мать, и отчего ему не говорят про нее? Почему фамилия отца- Морденко, а его- Вересов? И уж отец ли он ему?

Чем дальше вдумывался он во все эти вопросы, тем более терялся; по одним соображениям казалось, что Морденко точно его родной отец, даже некоторое фамильное сходство убеждало в этом; по другим- Вересов склонен был думать, что он не сын ему, что тут кроется какая-то тайна, загадка, которую тщетно силился он разгадать. Но ничего не узнал он ни до выхода, ни после выхода своего.

Выпустили его из школы, как неспособного, "на выход", то есть на бессловесные амплуа народа и гостей, и назначили четырнадцать с полтиной в месяц жалованья. На эту сумму надлежало ему жить; нанимать комнату, кормиться и "прилично одеваться".

Отец ни одной копейкой не помог ему при выпуске и жить к себе тоже не принял, так что Вересов первое время должен был ходить ночевать все в ту же театральную школу. Старый скряга ограничился одним только родительским наставлением, что "ты, мол, теперь взрослый человек, получаешь казенное жалованье, стало быть, приучайся жить аккуратнее и не ропщи. Уж если старшие положили тебе такое жалованье, значит, и с ним жить можно: я, мол, в твои лета и того не имел. Ступай себе с богом, а от меня помощи не проси: я баловству не потворщик".

И стал себе Вересов с тех пор перебиваться из кулька в рогожу.

Был у него один только талант- рисовать и лепить,- и он отдался ему с жаром, не пропускал ни одного класса в рисовальной школе, а у себя дома почти все время проводил над куском глины или за картоном. В этом искусстве видел он для себя единственный честный кусок хлеба, единственный исход из своего грустного положения. А положение в самом деле было донельзя грустное. Чтобы хоть как-нибудь хватало денег дотянуть до конца месяца, расплатиться с лавочником и квартирною хозяйкой, он принужден был работать на уличных продавцов гипсовых статуэток. Но знаете ли вы, как ничтожно оплачивается этот труд? Есть в Петербурге несколько антрепренеров, из немцев и из наших православных, которые ведут торговлю гипсовыми вещицами. Всякий из них имеет двух-трех несчастных, закабаленных художников, да кроме того держит еще нескольких ходебщиков, которые, шатаясь по городу, обязаны сбывать его товар покупателям. Каждая Венера или Нимфа, проданная за целковый, наверное была приобретена антрепренером за десять, много за пятнадцать копеек серебром. Мелкие же вещицы оплачиваются тремя, а иногда и одной копейкой. Но, несмотря на столь скудную плату, места у антрепренеров постоянно заняты охочими работниками, так что приходится еще добиваться постоянных заказов, и к каждому антрепренеру обыкновенно похаживают два-три голодные бедняка, в ожидании милостивого позволения брать постоянную помесячную работу, которая, в общей сложности, приносит труженику пять-шесть рублишек в месяц. Из-за этих-то вот пяти-шести рублишек и бился Иван Вересов.

В последнее время ему особенно круто пришлось. Жалованье в дирекции забрано вперед; антрепренер требует вылепки каких-нибудь новых фигурок, потому что старые Венеры да Купидоны уже надоели; буде не выдумает новых, то совсем перестанет пользоваться заказами. Хозяйка тоже требует за квартиру, не топит печку и грозит выгнать, если не принесет хоть сколько-нибудь деньжишек. Вересов уже вторые сутки не обедал; его начинала бить лихорадка. Боязнь заболеть и через то окончательно лишиться заказов у антрепренера побудила его обратиться к одному товарищу по рисовальной школе. Товарищ, на беду, сам сидел без гроша, но, к счастью, пользовался обедом в кредит. Вересов, утолив кое-как свой двухсуточный голод, нашел у товарища целый портфель фотографических снимков с замечательнейших статуй европейских музеев. Издание было изящное и стоило порядочных денег, а к товарищу попало по случаю очень дешево. Разглядывая фотографии, Вересов схватился за возможность вылепить по ним новые группы, и, вместе с этою счастливою мыслью, представилась ему перспектива получения денег и новых заказов от антрепренера. Он выпросил себе у товарища на время, для работы, его дорогое издание и, уже совсем почти успокоенный, пошел было к себе домой, как вдруг вспомнил угрозу хозяйки выгнать его с квартиры и повернулся в обратную сторону.

"Без денег нечего и думать возвращаться. А хорошо бы теперь прямо засесть за работу- да как работать в холодной комнате и без свечи?" Размышляя таким образом, пошел к своему антрепренеру- но не застал его дома; значит, и эта надежда лопнула. Оставалось последнее и уже самое крайнее средство- попросить у отца.

Вересов долго не решался; но ведь не бродить же целую ночь по улицам в одном холодном пальтишке, и- нечего делать- он направился к Средней Мещанской.

Встреча его с Морденкой у ворот грязно-желтого дома уже известна читателю.

IX

ЧАЮЩИЕ ДВИЖЕНИЯ ВОДЫ

Едва успел старик налить себе стакан настою из целебных, пользительных трав, как в прихожей раздался стук в наружную дверь.

- Алчущие и жаждущие,- заметил он не без довольной улыбки.

Вошла бедно одетая женщина с лицом, истощенным заботою и нуждою.

- Чем могу служить?- произнес Морденко свою обычную в этих случаях фразу.

- Пришла вещь свою выкупить.

Лицо ростовщика приняло угрюмый оттенок: он очень не жаловал выкупов.

- Фамилия?- отрывисто спросил Морденко.

- Иванова.

- Что заложено?

- Кольцо обручальное.

- Это, матушка, не ответ. Мне надо знать, какое: золотое или серебряное? У меня ведь не одна ваша вещь хранится,- внушительно выговаривал он.

- Золотое,- сообщила женщина.

- Когда было заложено?

- Месяц назад.

- Ровно месяц?.. Стало быть, сегодня срок... Хорошо, поглядим, поищем,- говорил он, вынув из ящика большую конторскую книгу и отыскивая в ней нужную ему запись; женщина с спокойным равнодушием следила за его указательным пальцем.

- Что ж вы, матушка, понапрасну меня беспокоите?- с неудовольствием поднял он на нее свои совиные очки.

Женщина чутко встрепенулась.

- Срок вашему закладу давно уже прошел, а вы требуете, сами не зная чего!

- Как прошел?! да ведь ровно же месяц?!- тревожно изумилась та.

- Гм... месяц... Извольте взглянуть!- Он подал ей другую книгу, по величине и виду совершенно равную первой.- Это ваша расписка? ваша рука?

- Моя... Что ж из этого?

- Месяц истек вчера... прошли уже целые сутки... Стало быть, вы изволили просрочить и, по закону, лишаетесь своей вещи!- С этими словами он запер книги в свой ящик и сухо поклонился выкупщице.

- Господи!.. Да неужели же вы за такую малость захотите отнять у меня вещь?- тихо проговорила она.

- Я не виноват, сударыня, я не виноват... Сами на себя пеняйте- зачем просрочили... Я люблю аккуратность и точность; двух минут против срока не потерплю; а делай-ка я поблажки, так самому с рукой ходить придется... Не могу, матушка, извините!

- Так неужели ж ему пропадать за два целковых?

Морденко пожал плечами.

- Я вам сделал одолжение,- возразил он,- я вам оказал доверие, а вы доверия моего не оправдали... сами просрочили, да сами на меня и плачетесь. Это, матушка, нехорошо-с! Эдак я от вас в другой раз, пожалуй, и не приму закладу.

- Да уж мне и закладывать больше нечего- последнее снесла,- проговорила женщина с глубоким вздохом и какою-то подавленной, горькой иронией.

- Это уж ваше дело, матушка, ваше дело; вам уж про то и ведать.

- Да ведь это- обручальное... это ведь навек человеку!- приступила она к нему с мольбою.

- Для меня это все единственно, матушка, все единственно,- возражал Морденко.- Я уж тут ничего больше не могу для вас сделать и прошу вас- оставьте меня, пожалуйста!.. Я человек хворый, а вы меня раздражаете... Уйдите лучше, матушка, уйдите!..

Женщина с минуту еще молча стояла на своем месте. По щекам ее катились обильные крупные слезы; она тихо повернулась и тихо ушла из квартиры Морденки.

Вся эта сцена произвела на Вересова томительно-тяжелое впечатление. Сердце его болезненно сжалось и щемило. Он на себе самом чувствовал печальное положение ушедшей женщины.

- Вот и делай людям добро! вот и одолжай их!- расхаживал Морденко по комнате.- Сами же нечестно с тобою поступят, а потом мытарем да лихоимцем, процентщиком обзывают!.. Мытарь... А мытарь-то господу богу угоден был- вот оно что!..

Не успел он еще кончить своего монолога, как в прихожей раздался стук в двери.

- Эк их нелегкая там разносила!.. Что ни говорят, а все к мытарю... все к мытарю ползут!.. Ох, люди, люди- фарисеи вы!..

В комнату робко вошел мужчина и, отвесив почтительный поклон, остановился у дверей. Морденко, вглядываясь, поднял на него свой фонарь- и луч света упал на рыжую физиономию пришедшего, осветив особенно его глаза, которые как-то озабоченно бегали в разные стороны, словно бы искали чего. Наружность нового гостя и преимущественно его странные глаза показались старику подозрительными.

- Что надо?- весьма нелюбезно возвысил он голос, запахивая на груди порыжелую мантилью.

- К вашей милости,- несмело и тихо заговорил рыжий, что- на опытный глаз- не совсем-то согласовалось с его внушительною фигурою.- Явите божеское одолжение, не дайте помереть с голоду...

- Я, брат, подаяний не творю: не из чего. Ступай себе с богом- бог подаст!- перебил Морденко, замахав рукою.

- Я не за подаянием,- поспешил объясниться пришедший,- я собственно по той причине, что не откажите принять в заклад... вещь принес... с себя заложить хочу.

- Какая-такая вещь там?- приподнялся Морденко, опершись об стол кулаками. Пришедший скинул свое кургузое пальто и стал расстегивать жилетку.

- Вот ее самую заложить хочу.

- Жилетку-то?.. Нет, брат, не принимаю!- решительно отказался Морденко.

- Что ж так, ваша милость? За что эдакая напасть на бедного человека?- взмолился рыжий.- Ведь вы же платье всякое берете. За что же-с мне-то отказ?

- Не то что платье, милый человек, а и пуговицу медную, гвоздик железный приму,- внушительно пояснил ему старик,- принеси ты мне костяшку от порток- и на ту отказу не будет: положенную цену дам, потому и пуговка и костяшка в своих деньгах ходит; а ты не в пору пришел- я не в пору не приму! Вот тебе и сказ!

- Будьте благодетелем! Ребятишки малые не емши сидят! Не откажите!- жалобно умолял рыжий со слезами в голосе.

- Чего тут, друг любезный, "не откажите!"- уж отказал; стало быть, и просить нечего! Ступай себе с богом!- порешил Морденко,- и рыжий удалился.

По уходе его старик еще тревожнее зашлепал своими туфлями из угла в угол; физиономия просителя шибко казалась ему подозрительною, недоброю, так что он только ради этого обстоятельства и отказал его просьбе; а с другой стороны известная уже скаредность и жадность напевали другую песню: "Эх, брат, напрасно отказал!.. жилетка все ж таки вещь; за нее дашь грош, а возьмешь гривну!" И вследствие всех этих соображений старик был теперь недоволен и жизнью, и людьми, и собою.

Вересову стало больно и тяжело оставаться с ним дольше. После двух виденных им сцен он решился уже не заикаться старику ни о своей нужде, ни о своей просьбе. "Будь что будет; пойду и так к хозяйке!",- решил он и минуту спустя по уходе рыжего распростился с Морденкой.

Спускаясь по темной лестнице, он наткнулся в самом низу на какое-то живое существо и, вглядясь несколько пристальнее, различил, что кто-то сидит на нижней ступеньке, подперев руками свою голову. По голосу, которым этот кто-то отозвался на оклик, Вересов узнал в нем рыжего.

- Что вы здесь делаете? Зачем вы сидите здесь?- с участием спросил его молодой человек.

- Да идти некуды,- ответил рыжий голосом, полным отчаянного горя.- Домой не пойду... неохота глядеть, как дети помирать станут...

Вересову как-то стыдно стало в эту минуту, что он сын Морденки: он жалел и презирал его в одно и то же время.

- Спасите, выручите меня!- обратился к нему рыжий.- Ведь вы сынок ихний, вас они послушают... мне хоть сколько-нибудь бы денег... Ей-богу, в канаву, в прорубь кинусь!..

- Пойдемте!- решительно сказал ему Вересов, в минуту обдумавший что-то.- Пойдемте... Мне самому дозарезу нужны деньги, авось успеем, тогда поделимся с вами.

Морденко сильно озадачился и даже струсил от этого неожиданного возвращения сына вместе с подозрительным рыжим.

- Папенька, дайте ему денег под жилетку,- начал Вересов в сильном волнении.- Побойтесь бога: у человека дети помирают!.. Если вам мало жилетки, так вот- альбом с фотографиями! он стоит рублей пятьдесят... Примите его в залог и дайте нам сколько-нибудь... я сам теперь в страшной крайности- на квартиру показаться не смею.

Старик молча развернул альбом, пересмотрел на свет жилетку и подал сыну записную книгу, проговорив:

- Для порядку пиши расписку: "Мы, нижеподписавшиеся", и далее...

Выйдя в другую комнату, он стал оттуда диктовать продолжение. Возврат сына и его слова до того поразили старика, что он не нашел причины к отказу, да притом и заклады оказались хорошими, особенно альбом фотографий, так что Морденко спешил только поскорее разделаться со своими посетителями и потому, без дальних разговоров, отправился в смежную горницу- доставать деньги.

Пока молодой человек сидел, погруженный в писание расписки, рыжий напрягал все свое зрение, чтобы следить за стариком, который, продолжая диктовать, чиркнул спичку и зажег огарок. Смежная комната осветилась. Рыжий переместился на такой пункт, с которого ему удобнее было обозревать комнату и следить за движениями старика. Сквозь притворенную дверь он заметил два болта, замки и печати на дверях, ведущих в заднюю горницу, и видел, как Морденко снял с себя толстый кожаный пояс, носимый им на теле под сорочкой, и стал рыться в этом потайном чемоданчике. По известному всем шелесту рыжий догадался, что в чемоданчике мирно покоились ассигнации.

- За жилетку полтинник, да за альбом два рубля, итого три рубля; а расписку пиши в три рубля тридцать,- сказал Морденко, войдя через минуту в комнату с зелененькой бумажкой в руках.

Сначала расписался Вересов, а за ним приложил свою руку и рыжий.

"Виленский мещанин Осип Гречка",- гласила подпись рыжего.

- Выкупать будете вместе, что ли?- спросил Морденко, отдавая деньги.

- Я выкуплю все,- вызвался Вересов,- а жилетку вы им потом возвратите.

Через минуту дворник выпустил их в калитку и видел, как они вместе спустились в мелочную лавочку, помещавшуюся в том же самом доме, толкуя о том, что надо разменять деньги и разделиться поровну.

В лавочке спросили они себе по фунту ситника с колбасой, тут же на месте и закусили им, и, поделив между собою сдачу, очень дружелюбно простились друг с другом.

X

ГОЛОВУ НА РУКОМОЙНИК

- Сев, вею, руки грею, чисто брею- не потею!- с припляской, потирая ладони, ворвался Гречка в заднюю комнату Сухаревки, где вчерашний день происходило секретное совещание с патриархом Провом Викулычем во время ланкестерского обучения звонков.

- Что звякало-то разнуздал?* Чему обрадовался?- степенно покачал головой владыка.- "Помни день субботний", сказано!

* Что язык-то распустил? (жарг.)

- Ну, уж ты, ваше степенство, проповеди-то отложи до завтрева; ноне клей* есть! Я про дело повестить пришел,- возразил ему Гречка, подавая руку Зеленькову и Фомушке, который в этой уединенной комнате, вместе с советчиком-патриархом, поджидали его прихода.

* Воровское дело (жарг.).

- От двурушника, что ли?- обратился к нему блаженный.

- Оттоль-таки прямо и прихрял*! Все как есть, по совету его степенства, исполнил: дети, мол, помирают, примите жилетку взаклад!- рапортовал Гречка.

* Приехал (жарг.).

- Стало быть, по патриаршему изволению и благо ти есть!- заметил Фомушка.

- Прижался в сенях, смотрю- женщина какая-то идет... к нему, значит, прошла, а я себе жду,- продолжал рыжий.- Глядь, через мало времени выходит все та же самая женщина. Сама идет, а сама плачет, ну вот навзрыд рыдает, просто сердцу невтерпеж... Ах ты псира*, думаю, старая! при древности-то лет да народ эдак-то грабить! И столь мне это стало обидно, что, думаю себе, не будет же тебе, голубчику, спуску! и сейчас поднялся наверх.

* Собака (жарг.).

Гречка стал сообщать компании свои дальнейшие действия и наблюдения, и компания вполне одобрила столь блистательно исполненную им миссию.

- Только вот что, братцы! Все бы оно было paxманно,* да в одном яман** выходит- загвоздка есть!- прицмокнул языком рассказчик.- Старик шишку-то*** на себе ведь носит, поясом она у него сделана, при теле лежит. Как быть-то тут?

* Прекрасно (жарг.).

** Скверно (жарг.).

*** Портмоне (жарг.).

- Нелады, барин!- озабоченно отозвался блаженный.- Бабки, стало быть, финажками* так в ем и набиты? Умен, бестия: боится, чтоб не сворочили, при себе содержит... Нешто бы на шарап** взять?- предложил он после минутного раздумья.

* Ассигнациями (жарг.).

** Приступом, на ура (жарг.).

- Не дело, сват, городишь,- заметил на это благоразумный Викулыч.- С шарапом недолго и облопаться да за буграми сгореть*. Лучше пообождать да попридержаться- по-тиху, по-сладку выследить зверя, а там- и пользуйся.

* Попасться да в Сибири пропасть (жарг.).

- А не лучше ль бы поживее? приткнуть* чем ни попало- и баста!.. У меня фомка востер!..- похвалился Гречка.

* Убить (жарг.).

- Лады!- согласился блаженный.- По крайности дело потише обойдется, и расправа короче.

При этих словах Иван Иванович Зеленьков, догадавшийся, в чем заключается смысл последнего предложения Гречки, невольно вздрогнул и изменился в лице.

- Слаба!- прищурясь глазом, кивнул на него блаженный, сразу заметивший эту внезапную бледность.- Что ж, брате мой, это уж не дело! По-нашему- взялся за гуж, не говори, что не дюж, товарищества не рушь и от дела не отступай.

- Правильно!- подтвердил Гречка.- Думали варганить так, а выходит эдак; стало быть, божья воля такая, чтоб быть тому делу, и как есть ты наш товарищ, так с обчеством соглашайся.

- Да что тут долго толковать!- перебил блаженный.- Именем господним благослови, отче, хорошее дело вершать,- лиходеев вниз по матушке спущать!- отнесся он к Викулычу, подставляя как бы под благословение свою руку.

Пров медленно поднялся с места и отрицательно покачал головою.

- Нет, судари мои!- сказал он решительно.- На экое дело нет вам моего благословения: это уж уголовщиной называется- дело мокрое, смертоубийство есть.

- Да ведь мы все ему же как бы получше, поспособнее хотим,- оправдывался рыжий,- потому, ежели обокрасть его, все равно с тоски повесится, руку на себя наложит; без капиталу ему- ровно, что не жить.

- А мы ему же в облегчение,- поддакнул Фомушка,- от великого греха душу его стариковскую слободим, да еще мученический венец прияти сподобим; по крайности, кончина праведная.

- Уж быть тебе, кощуну эдакому, быть кончену Кирюшкиной кобыле*, попомни мое слово!- постучал пальцем о край стола Викулыч.- И благодарности мне своей не несите: не надо мне, не хочу я с крови благодарность принимать; и не знаю я вас совсем, и про дело ваше не слышал, советов я вам не давал никаких- слышите?

* Инструмент, на котором наказывали плетьми (жарг.).

- Это- как вашей милости угодно будет, мы и втроем повершим, а за вами уж будем благонадежны, не прозвоните, коли ничего не знаете- это верно!- сказал Гречка, запирая двери за ушедшим Викулычем.

- Как же вершать-то станем? Кто да кто?- совещался Фомушка, относясь к обоим сотоварищам.

- Я и один покончу, дело нетрудное,- вызвался Гречка.- Барахтаться, чай, не будет, потому- стар человек.

- Да ведь впервой, поди-ка?

- Что ж, что впервой? Когда ж нибудь привыкать-то надо! Авось граблюха* не дрогнет...

* Рука (жарг.).

- Так надо бы поскорей, не по тяжелой почте, а со штафетой бы отправить.

- Чего тут проклажаться,- послезавтра утром раненько, часов эдак в шесть, и порешу.

- А чем полагаешь решить-то?- полюбопытствовал блаженный.

- На храпок. Взять его за горлец да дослать штуку под душец, чтобы он, значит, не кричал "к покрову!" Голову на рукомойник*- самое вольготное будет,- завершил Гречка, очень выразительно махнув себя поперек горла указательным пальцем.

* Зарезать (жарг.).

XI

ФИГА

Условились так, что Гречка один отправится на дело, покончит кухарку и старика, заберет все наличные деньги и все драгоценности, которые могут быть удобно запрятаны за голенища и в карманы; мехов же и тому подобного "крупного товару" забирать не станет, чтобы не возбудить в ком-либо разных подозрений, и с награбленным добром явится в Сухаревку, в известную уже непроходную отдельную комнату, где его будут поджидать Фомушка с Зеленьковым и где, при замкнутых дверях, произойдет полюбовный дележ. Сговорившись таким образом, товарищи расстались.

Два человека уходили из Сухаревки в совершенно противоположном настроении духа и мысли.

"Коево черта я стану делиться? Из-за чего?- размышлял Гречка, направляясь в ночлежные Вяземского дома.- Один дело работать стану, один, пожалуй, миноги жрать, а с ними делись!.. Нет, брат, дудки! Шалишь, кума, в Саксонии не бывала. С большим капиталом от судей праведных отделаемся,- как не отделаться нашему брату? иным же удается; а ежели и нет, так по крайности знаешь, что за себя варганил, за себя и конфуз принимаешь... все же так обидно... Коли клево сойдет- латы зададим: ты прощай, значит, распрекрасная матерь Рассея. Морген-фри, нос утри! А вы, ребята теплые, сидите в Сухаревке- дожидайтесь!- так вот сейчас я к вам взял да и пришел! Как же!"- и Гречка, махнув рукою, очень выразительно свистнул.

А Иван Иванович сильно волновался и беспокоился. Убить человека- не то, что обокрасть... Стало быть, очень опасное дело, если сам патриарх возмутился и от благодарности даже отказался... А кнут? А Сибирь? Ивана Ивановича колотила нервная дрожь: в каждом проходящем сзади его человеке он подозревал погоню; думалось ему, что их подслушали и теперь догоняют, схватывают, тащат в тюрьму,- и он ускорял шаги, торопясь поскорее убраться от мест, близких к Сенной площади, стараясь незаметнее затереться в уличной толпе, а сам поминутно все оглядывался, ежился и вздрагивал каждый раз, когда опережавший прохожий невзначай задевал его рукавом или локтем. Для бодрости он зашел в кабачок и порядочно выпил; но бодрость к нему не возвращалась. В страшнейшей ажитации, словно бы преступление уже было совершено, закутался он с головой в одеяло и чутко прислушивался к каждому звуку на дворе, к случайному шлепанью чьих-то шагов, к стуку соседних дверей- и все ждал, что его сейчас арестуют. Охотно соглашаясь принять пассивное участие в воровстве, он ужасался мысли об убийстве.

Замечателен факт, что многие мошенники, считая простое воровство ровно ни во что, признавая его либо средством к пропитанию, либо похваляясь им как удалью, с отвращением говорят об убийстве и убийцах- "потому тут кровь: она вопиет, и в душе человеческой один токмо бог волен и повинен". Такое настроение мыслей, сколько мне удавалось заметить, господствует по большей части у мошенников, не успевших еще побывать в тюрьме, ибо мошенник до тюрьмы и тот же мошенник после тюрьмы- два совершенно различные человека, и для этого последнего убийство уже является делом очень простым и обыкновенным, как факт удали или кратчайший путь к поживе. Так цивилизует мошенника наша тюрьма. И в этом нет ровно ничего мудреного, потому что тут уже человек приходит в непосредственное и постоянное соприкосновение с самыми закоренелыми злодеями. Впрочем, об этом предмете и подробнее и нагляднее читатель узнает впоследствии.

Наконец Иван Иванович заснул. Но и во сне ему не легче было. Все эти брючки и фрачки, все эти пальто с искрой, о которых он столь сладостно мечтал, представлялись ему забрызганными кровью. "Вот это на фрачке- Морденкина кровь, а на жилетке- кухаркина, а это ваша собственная, Иван Иванович господин Зеленьков",- говорит ему квартальный надзиратель. И видит Иван Иванович, что везут его, раба божьего, на колеснице высокой, со почетом великим,- к Смольному затылком; Кирюшка в красной кумачовой рубахе низкий поклон ему отдает: "Пожалуй, мол, Иван Иванович господин Зеленьков, к нам за эшафот, на нашей кобылке поездить, наших миног покушать, да не позволите ли нам ваше тело-бело порушить?" И трясет Ивана Ивановича злая лихоманка; чувствует он, как ему руки-ноги да шею под загривком крепкими ремнями перетягивают, как его палачи кренделем перегнули, да тонку-белую сорочку пополам разодрали... И редко-редко, размеренно стукает сердчишко Ивана Ивановича, словно помирать собирается... Вынул Кирюшка из мешка красное кнутовище, и слышит Иван Иванович, как зловеще посвистывает что-то на воздухе: это, значит, Кирюшка плетью играет, руку свою разминает, изловчается да пробует, фористо ли пробирать будет. А сердчишко Ивана Ивановича все тише да реже ёкает. Ничего-то глазами своими не видит он, только слышит, что молодецки разошелся по эшафоту собачий сын Кирюшка и зычным голосом кричит ему: "Бер-регись! Ожгу!"- сердце Ивана Ивановича перестало биться, замерло- словно бы висело оно там, внутри, на одной тонкой ниточке, и эта ниточка вдруг порвалась...

Он проснулся в ужасе, весь в холодном поту.

- Господи! спаси и помилуй всяку душу живую!- крестясь, прошептал он трепещущими губами.- Нет, баста! будет уж такую муку мученскую терпеть!

Глянул Иван Иванович в окошко- на дворе еле-еле свет начинает брезжиться... На какой-то колокольне часы пробили шесть. "Ровно через сутки покончат его, сердечного... человека зарежут",- подумал он и при этой мысли снова задрожал всем телом.

Иван Иванович скорехонько вскочил с постели, оделся и, трижды перекрестясь, вышел со двора.

Теперь уж он знал, как ему быть и что надо делать.

* * *

Бывали ли вы когда-нибудь рано утром в конторе квартального надзирателя? Помещается она по большей части в надворных флигелях, подыматься в нее надобно по черной лестнице- а уж известно, что такое у нас в Петербурге эти черные лестницы! Входите вы в темную прихожую, меблированную одним только кривым табуретом либо скамьей да длинным крашеным ларем, на котором в бесцеремонной позе дремлет вестовой, какой-нибудь Максим Черных или Хома Перерепенко; во время же бдения этого Черныха или Перерепенку можно застать обыкновенно либо за крошкой махорки, либо за портняженьем над старыми заплатами к старому мундиру. Следующая комната уже называется конторой. За двумя или тремя покрытыми клеенкой столами сидят в потертых сюртуках, а иногда во фраках, три-четыре "чиновника". Подбородки небритые, голоса хриплые, физиономии помятые- надо полагать, с перепою да с недосыпу, и украшены эти физиономии по большей части усами, в знак партикулярности, ибо владельцы этих усов занимаются здесь письмоводством "приватно", то есть по найму. Двое из небритых субъектов занимаются за паспортным столом, заваленным отметками, контрамарками, плакатами и медяками. Один субъект с серьезно нахмуренной физиономией (опохмелиться хочется!) очевидно напущает на себя важности, ибо он "прописывает пачпорта" и под командой у него состоит целая когорта дворников в шерстяных полосатых фуфайках, с рассыльными книгами в руках. Другой субъект- физиономия меланхолическая- занимается копченьем казенной печати над сальным огарком; он, очевидно, под началом у первого, который небрежно и молча, с начальственно-недовольным видом швыряет ему бумагу за бумагой для прикладки полицейских печатей. Другой стол ведет "входящие и исходящие"; за третьим помещается красноносый письмоводитель, постоянно почему-то одержимый флюсом и потому подвязанный белым платком; он один по преимуществу имеет право входа в кабинет самого квартального надзирателя. Обстановка этого кабинета обыкновенно полуофициальная, полусемейная: старые стенные часы в длинном футляре, план города С.-Петербурга, на первой стене- портрет царствующей особы; наконец, посредине комнаты- письменный стол с изящною чернильницей (контора довольствуется оловянными или просто баночками); на столе- "Свод полицейских постановлений" довершает обстановку официальную. Обстановка неофициальная заключается в мягком диване и мягких креслах, в каком-нибудь простеночном зеркале, у которого на столике стоит под стеклянным колпаком какой-нибудь солдатик из папье-маше, с ружьем на караул, да в литографированном портрете той особы, которая временно находится во главе городской администрации. Этот портрет имеет целью свидетельствовать о добрых чувствах подчиненности квартального надзирателя, и потому с переменой особ переменяются и портреты.

Немного ранее восьми часов утра в прихожую конторы начинают набиваться разные народы. Хома Перерепенко так уж и не подметает полов- "потому, нехай им бис! все едино загыдят!" Вот привалила целая артель мужиков разбираться с маслянистым, плотным подрядчиком и в ожидании этой разборки целые два часа неутомимо переругивается и считается с ним. Вот два плюгавых полицейских солдата привели "честную компанию" всякого пола и возраста, звания и состояния: тут и нищие, забранные на улице, и пьяницы-пропойцы, подобранные на панели, и "буяны" со скрученными назад руками, и мазурики, несколько деликатнее связанные попарно "шелковым шнурочком" повыше локтя. Тут и немецкий мастер Шмидт с своим подмастерьем Слезкиным: Шмидт, как некую святыню, держит в руках клок собственных волос- доказательство его побоища с "русски свин" Слезкиным, а "русски свин" всей пятерней старается побольше размазать рожу свою кровью- "чтоб оно супротив немца чувствительнее было". Тут же зачем-то появилось и некое погибшее, но скверное созданье в раздувном кринолине; и мещанка Перемыкина поближе к дверям конторы протискивается, всхлипывая нарочно погромче, все для того же, чтобы до сердца начальство пронять, потому- пришла она просить и "жалиться" на своего благоверного, что нисколько он ее, тигра эдакая, не почитает, а только все пьянствует, и- эва каких фонарев под глазами настроил, индо раздушил да расплющил всю, и потому надо, чтобы начальство наше милостивое в части отпороло его, пса эково!.. При этом она всем и каждому очень пространно повествует о своем горе несообразном. Один за другим появляются красивые городовые в касках и молодцевато проходят "с рапортициями" в самую контору. Тут же, наконец, присутствует и Иван Иванович Зеленьков, забравшийся сюда с самого раннего утра, к сильному неудовольствию заспанного Перерепенки. Иван Иванович, с выражением гнетущей мысли в лице, нетерпеливо и озабоченно похаживает от угла до угла передней. Он просил, умаливал и давал четвертак на чай Перерепенке, чтобы тот разбудил надзирателя "по самоэкстренному делу", но Хома Перерепенко оставался стоически непреклонен, потому- "их благородье почиваты зволят, бо поздно поляглы, и нэма у свити ни якого такого дила, щобы треба було взбудыты ихню мылость". Так Иван Иванович ничего с ним и не поделал; но Гермес надзирательской прихожей, умилостивленный зеленьковским четвертаком, особо доложил об Иване Ивановиче "их благородию", когда "оно зволыло проснуться".

Надзиратель- лет пятидесяти, плотный и полный мужчина высокого роста, с густыми черными бровями и сивыми волосами, которые у него были острижены под гребенку, с осанкой выпускного сокола,- восседал в большом кресле за своим письменным столом. На нем были надеты персидский халат и бухарские сапоги. Пар от пуншевого стакана и дым Жукова, испускаемый из длинного черешневого чубука, наполняли комнату особенным благоуханием. Надзиратель имел очень умный, пристальный и проницательный взгляд, носил бакенбарды по моде двадцатых годов, т.е. колбасиками, кончавшими протяжение свое неподалеку от носа, говорил густым басом, по утрам очень много, очень долго и хрипло откашливался и поминутно отплевывался.

С известной уже и столь идущей к нему осанкой встретил он робко вошедшего в кабинет Зеленькова.

- Ты зачем?- бархатно прозвучал его густейший бас.

- По самоэкстренному делу, ваше скородие... секрет-с... Прикажите припереть дверцы-с...

- А ты не пьян?

- Помилуйте-с... могу ли предстать не соответственно...

- То-то, брат! Пьянство есть мать всех пороков!.. Притвори двери да сказывай скорей, какое там у тебя дело.

- Большое-с дело, ваше скородие... С одного слова и не скажешь: очинно уж оно экстренное.

- Да ты не чертомель, а говори толком, не то в кутузку велю упрятать!

- Вся ваша воля есть надо мной... Злоумышление открыть вашей милости явился...

- А... стало быть, опять в сыщики по-старому хочешь? в фигарисы каплюжные?

- Что ж, это самое разлюбезное для меня дело!- ободрился Зеленьков.- Однажды уж мы своей персоной послужили вашему скородию в розыскной части, и преотменно-с, так что и по сей момент никто из воров не догадался- право.

- А ведь ты, брат, сам тоже мошенник?

- Мошенники-с,- ухмыльнулся, заигрывая, Зеленьков.

- И большой руки мошенник?

- Никак нет-с, ваше скородие, шутить изволите: мы в крупную не ходим, а больше все по мелочи размениваемся; с мошенниками- точно что мошенник, а с благородными- благородный человек... Я- хороший человек, ваше скородие: за меня вельможи подписку дадут,- прибавил Зеленьков, окончательно уже ободрившись и вступив в свою всегдашнюю колею.

- Да ты кто такой сам по себе-то?- шутил надзиратель, смерть любивший, как выражался он, "балагурить с подлым народом".

- Я-то-с?.. Я- природный лакей: я тычками взращен!- с гордостью и сознанием собственного достоинства ответил Иван Иванович.

- Дело!.. Ну, так сказывай, какое злоумышление у тебя?

Иван Иванович многозначительно ухмыльнулся, крякнул, провел рукой по волосам и начал вполне таинственным тоном:

- Бымши приглашен я известными мне людьми к убийству человека-с, и мне блеснула эта мысль, чтобы разведать и донести вашему скородию...

- И ты не брешешь, песий сын?

- Зачем брехать-с?.. Я- человек махонький: мне только руки назад- вот я и готов. А убивство, изволите ли видеть, сочиняется над Морденкой,- еще таинственнее прибавил Зеленьков,- изволите знать-с?..

- Знаю... Губа-то у вас не дура- разумеете тоже, где раки зимуют...

- Это точно-с, потому- какой же уж это и мошенник, у которого губа-дура, так что и рака от таракана не отличить!

- А уж будто бы, в душе, так и отказался? Кушик-то ведь, брат, недурен? Поди, чай, просто-напросто струсил? а?

Зеленьков вздрогнул и на минуту смешался. Сокол смотрел на него в упор и затрогивал самые сокровенные, действительные мотивы его души.

- Ну вот, так и есть! По глазам уж вижу, что из трусости фигой* стал!- и надзиратель, в свою очередь заигрывая с Зеленьковым, с усмешкой погрозил пальцем.

* Шпионом, сыщиком (жарг.).

Иван Иванович опять ободрился.

- Помилосердствуйте-с, ваше скородие,- отбояривался он,- кабы это еще обворовать- ну, совсем другое дело, оно куда бы ни шло... а то- убивство- как можно!.. деликатность не позволяет... Ни разу со мной этакого конфузу не случалось, и при всем-с том за такой проступок Страшному ведь суду подвергаешься.

- Так, господин философ, так!.. Ну, так сказывай, фига, как и чем его приткнуть намереваетесь- верно, насчет убоины да свежанины? а?

- Так точно-с, ваше скородие, проницательно угадать изволили! Так точно-с, потому, значит, голову на рукомойник,- ухмылялся господин Зеленьков, гнусненько подлещаясь к выпускному соколу.- Да позвольте, уж я лучше расскажу вам все, как есть, по порядку,- предложил он,- только вы, ваше скородие, одолжите мне на полштоф, и как я, значит, надрызгаюсь дотоле, что в градус войду, так вы явите уж такую божескую милость, прикажите сержантам немедленно подобрать меня на пришпехте и сволочить в часть, в сибирку, за буйство, примерно, и безобразие, потому, значит, чтобы пригласители мои на меня никакого подозрения не держали, а то- в супротивном случае- живота решат; как пить дадут- решат, ваше скородие!.. Одолжите стремчаговый*.

* Трехрублевый (жарг.).

И ощутив в руке своей просимую сумму, Иван Иванович, совершенно уже успокоенный, приступил к своему обстоятельному рассказу.

XII

ОБЛАВА

На следующий день, еще до рассвету, когда Иван Иванович покоился уже безмятежным сном в арестантской сибирке, к желто-грязному дому в Средней Мещанской торопливо подходили четыре человека. Это были сокол и его приспешники- три геркулеса в бронях сермяжных.

Один из хожалых был оставлен в дворницкой для наблюдения за воротами и охранения этого пункта; остальные, вместе с соколом и дворником, поднялись на лестницу Морденки. Надзиратель чиркнул восковую спичку и внимательно оглядел местность; один из хожалых постучался в дверь.

- Кто там?- раздался заспанный голос кухарки.

- Дворник... воду принес, отворяй-ка.

Послышался стук отпираемых замков, крючков и засовов. Городовые отстранились на темный, задний план. Чухонка, приотворив немного дверь и увидя незнакомого человека в форме рядом с домовым дворником, боязливо и подозрительно спросила:

- Чего нужно?

- Нужно самого господина Морденку.

- Да вы с чем? с закладом, что ли?

- С закладом, тетушка.

- А с каким закладом? Красные вещи али мягкий товар?

- И то и другое.

- Что-то уж больно рано приходите... Ну, да ладно! мне все равно... Сказать пойти, что ли...

С этими словами она подошла к двери, замкнутой большим железным болтом, и мерно стукнула в нее три раза. Ответа не последовало. Через минуту она столь же мерно стукнула два раза. Это был условный телеграфический язык между Морденкой и его прислугой, посредством которого последняя давала ему знать о приходящих. Делалось это или ранним утром, или поздним вечером, то есть в ту пору, когда Морденко запирался. Три удара означали постороннего посетителя, последующие два- "интерес", то есть, что посетитель пришел за делом, стало быть, с залогом; один же удар после первых трех оповещал, что посетитель является выкупить свою вещь.

В ответ на два последние удара из глубины комнаты послышался старчески продолжительный, удушливый кашель, и глухой голос простонал:

- Лбом толкнись!

Послушная чухонка немедленно исполнила это странное приказание и слегка стукнулась лбом об двери.

- Это что же значит?- спросил ее удивленный надзиратель.

- А то, батюшка, что, надо так полагать, скоро совсем уже с ума спятит; хочет знать, правду ли я говорю, так для этого ты ему лбом стукнись...

Сокол только плечами пожал от недоумения; вероятно, вслед за соколом и многие читатели сделают то же, ибо им покажется все это чересчур уже странным и диким; но... таковым знавали многие то лицо, которое в романе моем носит имя Морденки и которое я описываю со всеми его эксцентричными, полупомешанными странностями.

Как только Христина стукнулась об дверь, послышалось из спальни медленное, тяжелое шарканье туфель и отмыкание замков да задвижек в первой двери, что вела из приемной в спальню. Затем снова удушливый кашель и снова шарканье- уже не по смежной комнате.

"Морденко, здравствуй!"

- Здравствуй, милый! здравствуй, попинька!

"Разорились мы с тобой, Морденко!"- крикнул опять навстречу хозяину голос попугая, очень похожий на голос самого старика, который, по заведенному обыкновению, не замедлил со вздохом ответить своему любимцу:

- Разорились, попинька, вконец разорились!

- С кем это он там разговаривает?- полюбопытствовал сокол у кухарки.

- С птицей... это он каждое утро...

"Господи, что за чудной такой дом! лбом стукаются, с птицами разговаривают- нечто совсем необыкновенное!",- размышлял сам с собою надзиратель.

- Отмыкай у себя!- сказал Морденко, и Христина взялась за железный засов той самой двери, об которую стучалась, и отодвинула его прочь; в то же самое время Морденко с другой стороны отмыкал замки и задвижки и точно так же снимал железные засовы.

- Это у вас тоже постоянно так делается?- спросил надзиратель, с каждой минутой все более и более приходя в недоумение.

- Кажинную ночь, а ино и днем запирается.

- Ну, признаюсь, это хоть бы и на одиннадцатую версту ко всем скорбящим впору,- пробурчал надзиратель.

На пороге появился Морденко с фонарем и ключами, в своем обычном костюме- кой-как наброшенной старой мантилье.

- Что вам угодно?- спросил он с явным неудовольствием.

- Есть дело кое-какое до вас.

- Заложить что-либо желаете?

- Нет, я не насчет закладов, а явился собственно предупредить вас... Позвольте войти?

- Да зачем же... это... входить?.. Можно и здесь... и здесь ведь можно объясняться,- затруднился Морденко, став нарочно в самых дверях, с целью попрепятствовать входу незваного гостя.

- Мне надобно сообщить нечто вам, именно вам- по секрету... Вы видите, кажется, что я- полицейский чиновник?..

- Не вижу; мундир этот ничего особого не гласит: может, и другого какого ведомства, а может, и полицейский- господь вас знает... Я зла никому никакого не сделал...

- Да против вас-то есть зло!.. Позвольте, наконец, войти мне и объясниться с глазу на глаз.

Морденко видимо колебался: он не доверял незнакомому человеку, пришедшему в такую раннюю пору; наконец, бросив вскользь соображающий взгляд на тяжелую связку весьма внушительного вида и свойства ключей, он проговорил с оттенком даже некоторой угрозы в голосе:

- Ну, войдите... войдите!.. буде уж вам так хочется объясниться.

Надзиратель вошел в известную уже читателю приемную комнату и поместился на одном из немногих, крайне убогих стульев.

- Не известно ли вам,- приступил он к делу,- не было ли когда на вас злого умыслу?

Морденко встрепенулся, остановясь на месте и раздумывая о чем-то, склонил немного набок голову, неопределенно установив глаза в угол комнаты.

- Был и есть... всегда есть,- решительно ответил он, подумав с минуту.

- Не злоумышляли ль, например, на жизнь вашу?

- Злоумышляли. Вот скоро год, как у наружной двери был выломан замок... Я отлучался из дому- у меня все на болтах, на запоре: коли ломать, так нужен дьявольский труд и сила, от дьявола сообщенная, а человеку нельзя, невозможно; так в мое отсутствие и своротили. А двери вот в эту комнату выломать не удалось- силы не хватило... Так и удрали. Об этом и дело в полиции было... следствие наряжали и акт законный составили.

- Ну, так вот и нынче на вашу жизнь злоумышляют,- любезно сообщил надзиратель.

Морденко нахмурился и пристально, серьезно посмотрел на него.

- А!.. я это знал!- протянул он, кивая головой.- Я это знал... А вы-то почему знаете?

- Я-то... Я был извещен.

- А кто известил вас?

- Это уж мое дело.

- Нет-с, позвольте!.. Ваше дело... А зачем вы пришли ко мне? Кто вас послал?- допытывал он, строго возвышая голос.- Есть у вас бумага какая-нибудь, предписание от начальства, по коему вы явились не в обычную пору?

- Нет, бумаги никакой не имеется,- улыбнулся надзиратель со своей соколиной осанкой.

- А!.. ни-ка-кой!.. Никакой, говорите вы?.. Так зачем же вы без бумаги приходите? Почему я должен вам верить? Почем я могу вас знать? А может быть, вы именно и держите злой умысел на меня?- наступал на него весь дрожащий Морденко, тусклые глаза которого светились в эту минуту каким-то тупым и кровожадным блеском глаз голодной волчихи, у которой отымают ее волченят. Он поставил свой фонарь и судорожным движением крепко сжал в кулаке связку ключей.

"Ого!- подумал про себя квартальный,- да тут, пожалуй, раньше чем его убьют, так он меня, чего доброго, насмерть по виску хватит".

- Как вам угодно,- сухо поклонился он, поднявшись со своего места.- Я пришел с моими людьми только предупредить вас и, может быть, преступление... Но если вам угодно быть убитым, в таком случае извините. Люди мои спрятаны будут на лестнице, и мы, во всяком случае, успеем захватить, кого нам надобно... хоть, может быть, и несколько поздно... Извините, что потревожил вас. Прощайте.

Тон, которым были произнесены эти слова, и присутствие домового дворника в прихожей рассеяли несколько сомнения Морденки.

- Нет, уж коли пришли, так останьтесь,- проворчал он глухим своим голосом, в раздумчивом волнении шагая по комнате и не выпуская из руки ключей.

- В таком случае,- предложил надзиратель,- позвольте уж ввести моих людей и разместить их, как следует. Одного мы спрячем в кухне, а другого в этой комнате.

Он указал на спальню.

Морденко с тоскливою недоверчивостью подумал с минуту.

- Вводите, пожалуй!- махнул он рукою.

Люди были впущены в квартиру и спрятаны. Кухарке отдано приказание- впустить немедленно и беспрекословно каждого, кто бы ни постучался в дверь.

- Я знаю... я знаю, что меня нынче убить хотят... Я все знаю!- ворчал Морденко, измеряя шагами от угла до угла пространство своей приемной комнаты.

- А, это очень любопытно,- подхватил надзиратель.- Через кого же вы это знаете?

- Через кого?

Остановка посреди комнаты и долгий испытующий взгляд.

- Через ясновиденье, государь мой... Мне ясновиденье было такое... Я знаю даже, кто и злоумышленники.

- А кто же, вы полагаете?- спросил собеседник, уже сильно начинавший сомневаться, не с помешанным ли имеет он дело.

- Я не полагаю, а удостоверяю!- подчеркнул старик безапелляционным образом.

- Ну, так сообщите; интересно знать.

- Извольте, милостивый государь. Это- она, кухарка, Христина,- указал он на кухню, произнося свои слова таинственным шепотом,- она и приемный сын мой, называющийся Иваном Вересовым- в актерах живет, стало быть, прямой блудник и безнравственник... Они уж давно сговорившись- убить меня,- продолжал он, расхаживая в сильной ажитации,- мне сегодня всю ночь такое ясновиденье было, что сын большой топор точит, а она зелье в котле варила. Допросите ее, какое она зелье варила? Непременно допросите!

- Да ведь это только одно ясновиденье,- заметил надзиратель.

- Ну, да, ясновиденье! Потому-то, значит, она и взаправду варила, что мне царь небесный этакое ясновиденье послал!

- Ну, на сей раз- извините- оно обмануло вас: ни кухарка, ни сын ваш не участвуют здесь. Это мне положительно известно.

- Нет, участвуют! Уж это я знаю, и вы меня не разуверите!.. Положительно... Да, положительно только один господь бог и может знать что-либо; а мне сам господь бог это в ясновиденьи открыл- так уж тут никакие мудрования меня не разуверят!.. Незаконнорожденный сын мой давно уже на меня умысел держит; я вот потому хочу начальство упросить,- чтобы его лучше на Амур сослали... Разве мне это легко?.. Как вы полагаете,- легко ли мне все это? Мне- старику... отцу, одинокому?.. Легко, я вас спрашиваю?- остановился он, сложа на груди руки, перед своим собеседником, и старческий голос его дрогнул, а на сухих и тусклых глазах вдруг просочились откуда-то тощие слезы.

Но прошла минута, он замолчал- только еще суровее, с сосредоточенным видом стал ходить по комнате своими медленными и тяжелыми шагами.

Несколько времени длилось полнейшее молчание, один только маятник стучал да Морденко ходил. Сырость и холод этой квартиры порядком-таки стали пронимать квартального.

- Однако, у вас тово... холодновато... Нельзя ли затопить?- попросил он, поеживаясь и растирая руки.

Морденко при этой неожиданной просьбе искоса взглянул на него, как бы на своего личного врага.

- Затопить нельзя... вчера топлено,- сухо возразил он,- а вот чаю не угодно ли? У меня настой хороший- из целебных трав...

- Нет, этого не хочу,- отказался квартальный,- а нет ли у вас эдак тово... насчет бы водочки?

Старик встрепенулся и так поглядел вокруг себя, словно бы услыхал что-нибудь очень оскорбительное для нравственности и даже кощунственное.

- Боже меня упаси!- отрицательно замотал он головой.- Никогда не пью и в доме не держу... В водке есть блуд и соблазн. Я плоть и дух свой постом и молитвой питаю, так уж какая тут водка!

Квартальный полюбопытствовал оглядеть Морденкину квартиру, что старику не больно-то нравилось; однако нечего делать- пошел за ним с фонарем. "Кстати,- подозрительно думалось ему,- огляжу хорошенько, не хапнул ли чего в спальне тот-то... спрятанный?"

Они вошли в эту комнату. Там особое внимание посетителя обратило на себя висевшее на стене довольно странное расписание: Понедельник- Картофель.

Вторник- Овсянка.

Среда (день постный)- Хлеб и квас.

Четверток- Капуста кислая.

Пяток (день постный)- Хлеб и квас.

Суббота- Крупа гречневая.

Воскресенье- Суп молочный и крупа ячневая.

- Что это у вас за таблица?- осведомился квартальный.

Морденко немножко замялся и закашлялся.

- Гм... это... гм... э... обиходное расписание стола моего,- объяснил он,- в какие дни какую пищу вкушать надлежит... Я во всем люблю регулярность- поэтому у меня и распределено.

- Но неужели же этим можно быть сытым?- изумился надзиратель, поедавший ежедневно весьма почтенное количество разных жирных снедей нашей российской кухни.

- Кто, подобно мне, дни свои в посте и молитве проводит,- с глубоким и серьезным смирением заметил старик,- тот и об этой пище забудет... Ибо он насыщен уже тем, что духом своим с творцом беседует.

- А это что за комната у вас под замками и печатями?

Вопрос шел о кладовой.

- Это... гм... гм... Это моя молельня,- поморщился Морденко.- Туда я от сует мирских уединяюсь и дни свои в духовном созерцании провождаю... Там мне господь бог и ясновидения посылает.

"Врешь, старый хрыч, там-то, надо быть, у тебя раки-то и зимуют!"- усомнился про себя выпускной сокол.

Старая стенная кукушка, маятник которой, словно старик на костылях, спотыкаясь, отбивал секунды, захрипела и прокуковала шесть. Старый попугай в своей клетке захрипел точно таким же образом, и тоже начал куковать. Надзиратель не выдержал и расхохотался. Морденко очень обиделся.

- Над бессловесной тварью грех смеяться,- заворчал он, отвернувшись в сторону,- бессловесная тварь на обиду не может ответствовать обидою же; а почем знать, может, она тоже чувствует... Он у меня птица умная... все понимает...

Прошло еще некоторое время среди молчания и ожиданий. Надзиратель уже начинал сердиться и подумывать, что следует задать Зеленькову изрядную вспушку за ложное показание, как вдруг в наружную дверь слегка постучали. Часы показывали половину седьмого. Все встрепенулись при этом внезапном стуке, у всех слегка дрогнуло сердце. Кухарка пошла отворять, и в ту же минуту раздался ее короткий пронзительный крик и глухой звук падения человеческого тела.

Убийца тотчас же был схвачен и связан двумя силачами.

Гречке не удалось. Зато совершенно удалась облава выпускного сокола.

XIII

ДОЗНАНИЕ И АКТ НА МЕСТЕ

Связанный Гречка молчал- только мрачно глядел исподлобья, поводя вокруг злобными глазами, да тихо покачивался со стороны в сторону, как медведь, пойманный в тенета. Его, хоть и скрученного, не выпуская, держал за шиворот один из городовых сержантов. Остальные отправились в прихожую поглядеть, что сталось с кухаркой. Она лежала в обмороке, с раскроенной щекой. Рана, хотя и не очень опасная, нанесена была железным орудием. Вскоре посредством вспрыскивания холодной водой женщину эту удалось привести в чувство.

Тогда один из людей был послан за понятыми, которые набираются в этих экстренных случаях из живущих в том же доме. Началось полицейское дознание.

- Кто таков?- вопросил надзиратель, взяв у Морденки перо, чернила и лист бумаги.

- Виленский мещанин Осип Иванов Гречка,- бойко отвечал связанный.

- Лета?

- Сорок пять.

- Исповедания?

- Ну, уж этого не знаю, а надо полагать- христианской веры.

- Зачем приходил в квартиру господина Морденки?

- Жилетку свою выкупать... у меня тут жилетка в закладе- в полтине серебра заложена.

- Правду он показывает?- отнесся допросчик к Морденке.

Старик молчал, переминаясь с ноги на ногу, и не знал, что отвечать.

- Правду ли он показывает?- повторил квартальный.

- Да уж всеконечно правду, ваше благородие,- отозвался Гречка,- жилетка моя, надо полагать, лежит у него вон в той запертой комнате.

- Там нет никакой жилетки! никакой жилетки нету!- тревожно забормотал встрепенувшийся Морденко.

- Нет, есть!- оппонировал Гречка.- Коричневая, плюшевая, в желтую клетку, с бронзовыми пуговками. Да прикажите отпереть, ваше благородие, так и увидите сами; а то что ж человека за напрасну вязать? Я не разбойник какой, а пришел вещию свою выкупить.

- Так, друг любезный, так!.. А кухарке-то щеку зачем раскроил?

- Сама подвернулась... Она первая с кулачищами на меня накинулась, а я только, оборонямшись, призадел ее маленько...

- Что и говорить! Не видал я, что ли?- вмешался державший его городовой.

- А ты молчи, милый человек, потому ты по закону не свидетель; а как есть ты наш телохранитель, значит- ты и молчи!- наставительно поучал его Гречка.

- Ишь ты, законник какой уродился!- балагурил выпускной сокол, с удовольствием потирая свои красные, полные ладони.- Надо быть, на юридическом факультете экзамен держал? а?

- Это что пустяки толковать, ваше благородие! А вы прикажите лучше отпереть ту комнату, потому я вам дело докладываю.

- Пожалуй, будь по-твоему... Господин Морденко, отоприте!- предложил надзиратель, который, занимаясь специально разыскной частью, очень хорошо знал, что к ростовщикам часто приносятся краденые вещи. Он собственно для себя хотел оглядеть коллекцию Морденки в чаянии, не встретится ли там что-нибудь подходящее, за что можно бы уцепиться при случае во многих из производимых им розысков, где часто по одной случайно попавшей нитке разматывается целый запутанный клубок.

Старик еще пуще стал морщиться и заминаться от его предложения.

- Да на что вам она, эта комната?- упрашивал он жалобным голосом.- Ничего там интересного для вас нету... Там образа мои хранятся...

- Однако вы слышали показание этого человека? Надо же мне удостовериться! Я- закон!- внушительно произнес он со своей осанкой,- а закон беспристрастен.

- Я не отворю ее,- решительно сказал Морденко.

- В таком случае, когда придут понятые, я сам буду отворять при свидетелях.

Последний аргумент подействовал. "Пусть лучше уж один оглядит, чем при людях-то- соблазну меньше",- и со вздохом глубокого сокрушения снял старик дрожащею рукой печати, отмкнул висячий и дверной замки, отодвинул засов- и дверь растворилась. Большая двухоконная комната снизу доверху была заставлена шкафами и полками, где хранились всевозможные вещи. Против дверей висела на стене вышитая гарусом картина: какой-то швейцарец с мушкетом. Эта картина, подобно стеклянной раме в киотах, ходила на петлях и, отпираясь посредством особого механизма, открывала за собою целый потаенный шкафик, наполненный золотыми вещами, часами карманными, брильянтами и тому подобными драгоценностями. На вешалках висели меха и множество всякого платья. К каждой вещи был привязан ярлык, на котором старинным почерком помечен нумер и сделана лаконическая надпись: "Не укради!"

- Для чего же у вас эти надписи?- спросил следователь.

- А это такой талисман,- пояснил Морденко.- Ежели, оборони бог, заберется сюда мошенник да протянет к ним руку, так рука у него тут же и отсохнет.

- Это вы тоже по ясновиденью?

Морденко состроил кислую физиономию: ему крайне неприятны были все эти вопросы.

- И по ясновиденью,- поморщась, отвечал он с большою неохотою,- и по секрету от одного опытного человека, добродея моего.

- Ваше благородие! вот моя жилетка! А вот и книжка, которую при мне отдавал им в заклад ихний сыночек!- воскликнул тем временем Гречка, по приказанию следователя введенный в ту же комнату под конвоем городового. Надзиратель очень озадачился последним сообщением преступника, а Морденко пристально поглядел на него весьма многозначительным взглядом, который ясно вопрошал: "А что, не моя ли правда выходит?"

- Кто же были твои сообщники?- продолжал следователь свои вопросные пункты.

- Никаких таких сообщников у меня и не было, ваше благородие, и не знаю я, зачем вы меня это спрашиваете?- твердо ответствовал Гречка.

- Ну, а Фомка-блаженный?.. Этот как тебе придется?- вздумал огорошить его допросчик.

Гречка вздрогнул, но в тот же миг оправился и уставил на него недоумелые глаза.

- В первый раз слышу имя такое, ваше благородие,- убедительно возразил он,- и никакого такого Фомки не знаю я. Так и запишите.

Гречка строго хранил все условия договора, заключенного в Полторацком.

В эту минуту в комнату вошло новое лицо.

Старик встретил его злобной, торжествующей усмешкой.

- Я пришел выкупить альбом и жилетку- вчера вечером деньги кой-какие получил,- начал Вересов, обращаясь к отцу и не различая еще в слишком слабо освещенной комнате посторонних людей.

- Опоздал, друг любезный, опоздал!- кивал головою старик с какой-то злорадной иронией,- очень жаль, но что же делать, на себя пеняй,- опоздал... Надо бы раньше было, тогда б удалось, а теперь опоздал... опоздал...

- Ваше благородие!- раздался голос Гречки.- Что ж тут таиться. Пишите показание, повинен, мол; а вот и сообщник мой,- прибавил преступник, нагло указав на Вересова,- чай, сами изволили слышать, что пришел мою жилетку выкупать?

Вересов ничего еще не понимал, но уже догадался, что здесь, должно быть, произошло что-нибудь недоброе, страшное. Вспомнил он, что, проходя переднюю, слышал стоны кухарки; теперь же- видит полицию и связанного человека. Он побледнел, смутился и, ослабев, опустился на стул.

- Пишите же, ваше благородие, пока на меня такой стих нашел, а буде не запишете. Так раздумаю и откажусь, пожалуй!- торопил Гречка, в уме которого, при входе Вересова, блеснула такая мысль: "Махну-ка, что молодец, мол, сообщник мой! Отец авось не захочет подымать на родного сына уголовщину и потушит дело, по крайности цел отвертишься". Как задумал, так и махнул!

- Пишите же, ваше благородие,- понукал он,- хоша от вашего акта завсегда в немогузнайку можно отыграться потом; одначе ж, так как ваша милость при этой оказии ни одной зуботычины мне не закатили, так хочу я по крайности уважение оказать вам: пущай вам за поимку вора Гречки награду пожалуют! Пишите, что в субботу вечером мы с сыном ихним вот на лестнице внизу на убивство уговор держали.

Вошли понятые, между которыми находился и приказчик из мелочной лавки. У Гречки сделан обыск, причем найдено: за голенищем- большой складной ножик, как видно, весьма недавно наточенный; в карманах- небольшой железный ломик с заостренным концом и рублевая бумажка. Во время дознания, в суете, эта бумажка куда-то вдруг исчезла, затерялась, так что никак не могли отыскать. Она покоилась за пазухой Морденки, который, воспользовавшись удобной минутой, очень ловко стащил ее со стола, при мысли, что "вот, мол, ты убить меня хотел, так вот же тебе".

Кроме Осипа Гречки, о случившемся происшествии показали: "с.-петербургский мещанин Осип Захаров Морденко, что "воспитанник" его был всегда груб, дерзок и непочтителен, что он, Морденко, подозревает его, Вересова, в злом умысле на себя, потому что он закладывал вещи вместе с Гречкой, как видно из собственноручной расписки их в записной книге.

Выборгская мещанка Христина Ютсола, согласно Морденке, показала: что самолично впускала и выпускала из квартиры Ивана Вересова с неизвестным ей человеком, за которого она, однако, ясно признает Осипа Гречку.

Дворник дома видел, как в субботу вечером Морденко встретился у ворот с Вересовым и как они, поговорив между собою, вошли в калитку, а непосредственно за ними вошел в ту же калитку высокий человек в коротком пальто. Около часу спустя он же, дворник, выпускал из калитки Вересова с высоким человеком и видел, что спустились они в мелочную лавочку, откуда вскоре выйдя, дружелюбно между собою распрощались и пошли в разные стороны. В высоком человеке дворник признает Гречку.

Приказчик мелочной лавки заявил, что приходившие к нему два человека, в коих он ясно узнает Вересова и Гречку, купили по фунту ситного хлеба и колбасы, меняли трехрублевую бумажку, сдачей поровну разделились между собою, съели купленные ими припасы, причем разговор шел о посторонних предметах, и наконец, дружелюбно простясь, удалились из мелочной лавки.

- Что вы на это скажете, молодой человек?- в начувственно-менторском духе отнесся к Вересову надзиратель.

- Что показания кухарки, дворника и сидельца- сущая правда,- отвечал Вересов голосом, который, видимо, старался сделать спокойнее. Он был очень бледен и слегка дрожал.

- Стало быть, вы при свидетелях чистосердечно признаете себя виновным?

- Нет, я невиновен,- с твердым убеждением возразил молодой человек.

- Тут есть явное противоречие, по крайней мере, так учит нас логика,- заметил надзиратель, многозначительно шевельнув толстыми бровями, и, приняв свою повелительную осанку, официально звучным голосом проговорил Вересову:

- Именем закона- вы арестованы!

По этой фразе читатель может судить, что сокол "в часы досуга" был любитель французских романов, из коих и почерпнул свое "имя закона", которым очень любил эффектно поражать в иных подходящих случаях.

XIV

НОВАЯ ГЕРОИНЯ

В уютном и хорошо убранном будуаре горел камин. Языки красного пламени кидали мигающий, колеблющийся отблеск на стены и потолок, с которого спускался посредине комнаты шаровидный фонарик, разливая мягкий матово-синий полусвет на близстоящие предметы.

Перед теплым камином, развалясь в кресле и протянув ноги к решетке, сидел молодой кавалерист и как-то тупо, без малейшего оттенка какой-либо мысли, смотрел на огонь. Видно было, что его донимала одуряющая скука. Сидел он почти неподвижно и только изредка барабанил по ручке кресла своими удивительно обточенными ногтями.

Позади его, на покрытой дорогим ковром кушетке, лежала молодая женщина и рассеянно рассматривала английский кипсек, облокотясь на свои белые, тонкие, аристократически очерченные руки. Она была бледна или, быть может, только казалась бледною от беспрестанной игры на ее лице света и тени, мгновенных отблесков красного пламени и синего отлива лучей висячей лампы. Светло-русые кудри порою падали ей на лицо, затрудняя рассматривание картинок, тогда она встряхивала красивою головкой и открывала правильный овал миловидного, симпатичного лица, оживленного нетерпеливо-досадливою минкой маленьких губ и таким же выражением в ярких, больших голубых глазках. Во всей ее фигуре сказывалось что-то бесконечно детское, начиная с этих недоразвившихся форм и кончая наивно-капризной игрою лица и движений, которые замечаются у хорошеньких, балованных девочек. Она казалась слабым, тонким, грациозным ребенком, а между тем ей было уже двадцать лет. Глаза ее как-то машинально блуждали по раскрытому кипсеку и порою с мимолетным выражением тоскливой грусти останавливались на молодом человеке, который вовсе не обращал внимания на ее присутствие, казалось, даже совсем не замечал ее, словно бы ее и в комнате не было, и продолжал себе тупо глядеть на уголья да барабанить по ручке кресла. По глазам этой женщины можно было заметить, что она очень еще недавно плакала.

Часа полтора между ними длилось глубокое непрерывное молчание, и чем дальше тянулось время, тем чаще и тревожнее взглядывала молодая женщина на своего сомолчальника; наконец не выдержала: тихо поднявшись с кушетки и надев мимоходом давно упавшую с ноги туфлю, она подошла к спинке кресла, на котором сидел кавалерист, и облокотилась на нее, наклонив к нему свою головку так, что тихо качавшиеся кудри ее с легким щекотаньем коснулись его красивого лба. Этим шаловливо-кокетливым движением она думала пробудить внимание молодого человека, но он только отмахнул их рукою, как отгоняют надоедливую муху, и по-прежнему продолжал тихо барабанить.

Женщина затаила дыхание и чрез его голову заглянула в каминное зеркало, стараясь поймать выражение его лица и встретиться там с глазами молодого человека. Но глаза все так же тупо были устремлены в камин, и на красивой, хотя и несколько поношенной физиономии все так же не появлялось ни малейшего присутствия мысли... женщина пожала плечами и с немой тоской огляделась вокруг. Но в ту же минуту, поборов в себе это проявление тоскливого чувства, попыталась весело улыбнуться и, неожиданно запустив свои тонкие пальцы в волосы молодого человека, загнула назад его голову и звонко поцеловала его в лоб.

- Машка... Что это за телячьи нежности...- апатично пробурчал он себе под нос, скосив глаза и в новом положении своей головы все в тот же огонь камина, как будто там открывалось для него нечто особенно интересное.

Женщина тотчас же опустила руки и минуту стояла в самом нерешительном раздумье.

- Что ты сегодня опять такой хмурый?- наконец произнесла она несмелым голосом, в котором дрожали слезы и душевное волнение.

- Скучно...- сказал кавалерист, зевая и даже не взглянув на нее.

- Скучно... хм... прежде не было скучно... а теперь... Бог с тобой, Володя!- сорвалась у нее тихая, подавленная укоризна.

Кавалерист досадливо цмокнул языком.

- Послушай, Мери, ты, право, надоела мне со своими вздохами!- нетерпеливо проговорил он.- Все одно и то же- это черт знает что, наконец!.. Сперва я не скучал с тобою, а теперь скучаю,- что ж из этого!.. Пожалуйста, не говори мне больше таких глупостей: это несносно!

Мери, насильственно задержав в груди прерывистый вздох, молча отошла от его кресла и села на свое прежнее место... В глазах ее показались слезы.

Минуты через две кавалерист вдруг обернулся.

- Ну, да!.. так и знал!- проговорил он с сильной досадой.- Опять слезы... Чего же ты хочешь от меня, наконец?.. Кажется, все есть: сыта, одета, долги по магазинам заплачены,- чего еще? Чего хныкать-то? глаза на мокром месте устроены? Или прикажешь мне лизаться с тобою, что ли? Это скучно и глупо... прощай!

- Куда же ты?.. Останься!- стремительно кинулась к нему с нежной мольбою молодая женщина, стараясь заградить дорогу к двери.- Останься... полно!.. ну, прости меня, ну, я... я буду весела!.. Куда же ты?

- К Берте: она пикник дает сегодня- все наши будут,- равнодушно проговорил он, зашагав- руки в карманы- по комнате.

- К Берте...- почти бессознательно повторила она, совершенно убитая, стоя посреди комнаты.

- Н-да-с, к Берте!- не без язвительности подтвердил он и через минуту, как бы собравшись с духом, начал:- Послушайте, милейшая моя Марья Петровна, я хочу объясниться с вами окончательно. До сих пор я был настолько деликатен, что говорил одними только намеками; но вам неугодно было понимать их,- так теперь я стану говорить с вами прямо.

Мери, стоя на прежнем месте и нервически не отымая от угла губ своих скомканный батистовый платок, изумленно глядела на него во все свои большие глаза.

- Мне этих сладостей от вас не нужно,- продолжал он,- если угодно играть в буколику, так играйте с кем-нибудь другим, а не со мной. Мне нужна не идиллическая любовница, а содержанка, камелия- понимаете ли?- ка-ме-лия! Этого требует мое положение в полку и обществе. Так если угодно, чтобы наши близкие отношения продолжались- извольте одеваться и ехать со мною в общество камелий, а нет- так черт с вами!

Последнее оскорбление было уже чересчур велико. Сильно закусив нижнюю губу, чтобы не выдать наружу все то, что происходило внутри, Мери тихо отошла к своей кушетке и машинально села на прежнее место.

Кавалерист прошелся еще раза два, искоса кидая взгляды на молодую женщину, и, круто повернувшись, вышел из комнаты.

Мери чутко прислушивалась к его удалявшимся шагам, через минуту она услыхала стук затворившейся за ним двери- и долго подступавшие к горлу рыдания прорвались наконец наружу.

"Так неужели же все, все уже кончено?"- буравил мозг ее неотступный вопрос, и ничто не давало на него утешительного ответа.

Всеволод Крестовский - ПЕТЕРБУРГСКИЕ ТРУЩОБЫ - 03 Том 1., читать текст

См. также Крестовский Всеволод Владимирович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

ПЕТЕРБУРГСКИЕ ТРУЩОБЫ - 04 Том 1.
XV ИДИЛЛИЧЕСКИЕ СТРАНЫ ПЕТЕРБУРГА Петербург имеет свои идиллические ст...

ПЕТЕРБУРГСКИЕ ТРУЩОБЫ - 05 Том 1.
Через некоторое время дядя жох позвал Тараску на клей в монастырь, нед...