Петр Николаевич Краснов
«Цареубийцы - 03»

"Цареубийцы - 03"

XXV

Тишина?..

Нет, тишины не было. Это только после напряженнейшего боя казалось, что тихо. С Кришинских высот - слева и сзади били пушки, и каждая граната, попадавшая и гущу людей, толпившихся в Кованлеке, вырывала десятки жертв.

Темнота?..

Ночь еще на наступила, и люди были видны. В Кованлеке распоряжался Куропаткин. Он отсчитал двести человек разных полков и, выведя их из редута, укладывал их на землю и показывал, как рыть окопы и откуда ожидать турок. Присланный Скобелевым Порфирий помогал ему.

Они стояли в вечернем сумраке, когда подле них совсем неожиданно появился генерал Добровольский. Высокий, прямой, какой-то очень уж не к месту "официальный", со смертельно бледным лицом, тяжело дышащий, он быстрыми шагами подошел к Куропаткину, нагнувшемуся к солдату и лопатой прочерчивавшему и жидкой земле линию, но которой надо было рыть окон, и ударил его рукой, затянутой и белую перчатку, по плечу. Куропаткин выпрямился.

- Ваше превосходительство?

- Вы меня видите? - сердито спросил Добровольский.

- Вижу, ваше превосходительство, - с недоумением сказал Куропаткин.

- Видите здесь? - еще более сердито спросил Добровольский.

- Так точно, ваше превосходительство.

- Значит - я не трус!

Куропаткин молчал. В этой обстановке самый вопрос показался неуместным.

- Так передайте это вашему Скобелеву! Я принимаю здесь командование!

И с высоко поднятой головой Добровольский направился к укреплению. Порфирий нагнал его.

- Ваше превосходительство, что все это значит? Зачем вы здесь?

Генерал Добровольский поднялся в редут и устало опустился на берму. Нижняя губа у него дрожала. Казалось, он сейчас зарыдает... Он заговорил, дрожа внутренней дрожью, взволнованно и прерывисто:

- Вы понимаете! Я - командир бригады! Наконец, я старше Скобелева... Много старше... От меня отобрали мои батальоны. Бросили, швырнули в бой помимо меня. Я остался один. Вдруг наезжает на меня Скобелев. Совсем как пьяный... Кричит на меня: "Что вы тут делаете?" Я развел руками. От меня только что увели последние 11-й и 12-й батальоны. Я говорю: "Нахожусь при бригаде". "А где ваша бригада?" - "Пошла на штурм". Скобелев мне, старшему, кричит: "И ваше место там"... Мне, старшему, указывает мое место! Это ж-же пон-нять нужно!..

- Ваше превосходительство. Надо понять, что только что пережил Скобелев. Я уверен, что он извинится перед вами.

- Очень мне это нужно... Извинится... Надо понимать дисциплину прежде всего.

Добровольский вгляделся в Порфирия. Точно успокаиваясь, он только теперь узнал, с кем говорит. Он встал, крепко сжал руку Порфирия повыше локтя и сказал уже совсем другим тоном. Теплые сердечные ноты слышались в его голосе:

- Порфирий... Порфирий... - он, видимо, не мог вспомнить отчества Порфирия. - Разгильдяев. Полковник Разгильдяев, это ваш?.. Прикомандирован на прошлой неделе к 9-му полку?

- Да, это мой сын...

- А? Да-а... Ваш сын... Ваш сын, знаете, убит!

- Где?.. Где, ваше превосходительство?

- Не знаю точно. Мне адъютант говорил... Где Ревельский полк. У майора Горталова.

Добровольский тяжелым взглядом странно жгучих на мертвом лице глаз пристально смотрел на Порфирия. Он казался Порфирию призраком.

- Простите за тяжелую весть. Долгом почитал сказать... А то и тела потом не отыщете... Впрочем, это все равно... Все там будем.

И открытый, во весь рост, Добровольский пошел на ту горжу укрепления, где вдруг началась частая перестрелка. Со стороны редута Баглык-Сарты наступали турки.

Порфирий, как пришибленный, сел на берму на то место, где только что сидел Добровольский.

"Афанасий убит"... Что тут было странного или невозможного? Тысячи смертей прошли сегодня мимо Порфирия за этот страшный день. Редут был полон трупами. Сколько упало на глазах Порфирия. Но смерти Афанасия ни понять, ни воспринять не мог.

"Афанасий убит"... Давно ли?.. Только вчера они свиделись, когда начинался дождь и надвигались на землю вечерние сумерки. "Прощай, папа!..", точно еще звучал в ушах Порфирия голос сына. "Пехота горит, как солома в огне... Напиши ей..." и потом, при имени Скобелева, беспечная, радостная улыбка... Здоровый, румяный, красивый, сильный, все думающий о Вере, - Афанасий убит!...

Нет, это было невозможно... Никак не входило это в потрясенное боем сознание Порфирия.

Четыре стрелка шли мимо Порфирия и несли за плечи и за ноги длинное тело, накрытое заскорузлой на дожде солдатской шинелью. Порфирий сразу догадался, чье это тело несли.

- Убит? - спросил он.

- Еще, кажись, жив. А только видать кончается. Несем в коляску.

Точно увидел Порфирий: свеча в фонаре. Коляска с постелями, сундуками, погребцами, карманами, с выдвижными ящичками. Мертвенная, совсем необычная бледность на лице Добровольского и слова: "Это мои гроб. В нем и повезут меня".

И тогда вдруг сразу воспринял весь ужас, всю непоправимость того, что он услышал. Да, ему тоже нужен гроб для сына... Для Афанасия!.. Надо только его отыскать, унести... чтобы похоронить... Весь ужас смерти Афанасия встал перед Порфирием.

Кругом стояла темная ночь. Дождь лил по-прежнему. Не смолкала турецкая стрельба. Свистали пули. Рвались в темноте гранаты, страшным светом взрывов освещали землю. Когда Порфирий вышел из редута, он слышал, как усталым голосом говорил Куропаткин:

- Глубже копайте, ребята. И солдат ответил:

- Не берет, ваше благородие. Уплывает...

Фельдфебельский, успокоительный, разрешающий все сомнения голос раздался возле Порфирия:

- Мы, ваше благородие, покойничками обложим и землею приладим, оно тогда держать будет.

Порфирий поежился под промокшим плащом и ускорил шаги.

XXVI

- Ты сам-то девятого батальона будешь?

- Девятого, ваше благородие. Я и место знаю, где они упали. Вот здесь, на этом, на самом месте... Только, видать, снесли куда.

- Куда же их сносили?

- Больше все на Горталовскую траншею носили. Там из них бруствера складают... Земля-то не держит, ползет, так из покойников кладут укрепления, землей присыпают. Как же иначе? Он ведь палит, не переставая, укрыться за чем-нибудь надо.

Бравый, ловкий стрелковый унтер-офицер идет впереди Порфирия, несет жестяной походный фонарь со свечой. Блестят, отражая свет, темные лужи, - воды ли, крови ли, Порфирий не разбирает. Повсюду валяются ружья, скатанные шинели, окровавленные тряпки, котелки, ящики из-под турецких и картонки от берданочных патронов. Порфирий часто спотыкается об эти предметы.

- Ваше высокоблагородие, вы полегче, а то и упасть недолго. За мной держитесь.

У высокой, в рост человека темной стены копошатся люди. Слышно, как чавкают рты, пахнет хлебом и вареным мясом. Часто вздыхают. Едят молча и сосредоточенно, как едят голодные и измученные люди.

Фонарь бросает желтоватый свет на группу сидящих. За ними стена из трупов. Свои и турки положены один на другого, присыпаны грязью. Мелькнет край белого лица с закрытыми глазами, синяя куртка турецкого ашкера и на нем черный, коротко стриженный затылок и мундир с малиновыми стрелковыми погонами. Все залеплено красноватой глиной, черной землей. Сладко и пресно пахнет свежей кровью.

И голоса. Такие будничные, такие не "к месту":

- А я тебе говорю, что баранина. Скус у ей другой. И я видал, как вчора артельщики баранов пригнали.

- Скусная. Разварена только очень.

Чавкают рты. Икают, тяжко вздыхая. Подле, с бруствера из трупов что-то капает. Вода ли дождевая, кровь ли, кто разберет?

Плечистый офицер с русой, больше по скулам, чем по щекам бородой и мягкими усами, в мокром, длинном кителе и шинели внакидку, в измазанном, точно изжеванном белом кепи, при сабле подходит к Порфирию.

- Майор Горталов, - представляется он. - Вы что же тут ищете?

- Вот сына, ваше высокоблагородие, они ищут, - сын у них тут убитый, - за Порфирия отвечает унтер-офицер.

- Сына? Всех убитых здесь сносили на бруствер. Он какого полка?

- Волынского, прикомандирован был к девятому стрелковому батальону.

Один из чавкавших около бруствера солдат приподнялся и сказал:

- Это, ваше высокоблагородие, вот тут, должно, положили, офицера с золотым погоном. Поручика. Вот полевее будет, под самым низом.

Желтое пятно неяркого света от фонаря падает на такой знакомый золотой погон. Алая дорожка, две звездочки, вышитые канителью, третья сверху металлическая набивная и цифра "14".

- Не этот ли?

Унтер-офицер бесцеремонно колупает землю рукой, отрывая лежащий труп. Показался темно-зеленый, щегольской, у Доронина в Петербурге сшитый мундир, изорванный, залитый чем-то черным, замазанный глиной. Чуть блеснул скромный армейский галун воротника. Дальше - нельзя смотреть. Вместо милого, славного лица, всегда бодро улыбающегося, со стальными большими глазами, неотразимо милыми, - темная дыра, какое-то кровавое месиво костей, почерневшей от крови кожи, еще чего-то беловатого, жуткого своей белизной. И во всем этом копошатся большие черные мухи. Спутанные, грязные, в крови волосы свисают вниз.

- Должно, прикладом пришибли, - тихо говорит стрелок и ближе присвечивает фонарем.

Нет... Это не может быть Афанасий!

-На сыне моем крест золотой был, - тихо, дрожащим голосом говорит Порфирий. - И кожаная ладанка с землей.

Стрелок свободной от фонаря рукой раздвигает лохмотья мундира... Белая грудь в грязи. Молодая, нежная... Рубашка... И ладанка.

- Так, чтобы крест? Креста нет... Должно, кто снял... Позарился... Оно бывает... Ребята разные бывают. Все одно пропадать. Грехи! А ладанка, вот она и ладанка.

Унтер-офицер ставит фонарь на землю и старается снять с шеи ладанку. Он тормошит то страшное, кровавое месиво, которое было прекрасным лицом Афанасия. Тяжелые капли падают на землю. Слышнее терпкий запах крови, вязнет от него в зубах, сохнет небо. Порфирий отворачивается и закрывает глаза.

- Вот... она. Не признаете?

Конечно, - это его, Афанасия, ладанка. Порфирий осторожно берет грязный кожаный мешочек и нерешительно говорит:

- Как будто?.. Не его.

Сзади подходит майор Горталов.

- Ну, что? Нашли? - спрашивает он.

Порфирий молчит. Унтер-офицер отвечает за него:

- Нашли, да так заложен. не вытащишь. Весь бруствер разваливать придется.

- Вы, полковник, не беспокойтесь... Место приметим. Завтра, Бог даст, турок совсем отгоним, тогда и разберем всех убитых: кого - куда... Да, может быть, вы и ошиблись. Это бывает. Скажут - убит. Даже покалеченного покажут, а он на другой день сам и объявится, живой и здоровый, даже и не раненый. Идите себе спокойно. Я присмотрю за этим местом. Мои люди сейчас за патронами пойдут, они вас и проводят. Ночью-то так легко ошибиться.

Порфирий идет за солдатами. Темная, непогожая ночь кругом. Огненными метеорами рвется в воздухе шрапнель, лопаются гранаты, на мгновение освещая путь, и потом еще страшнее и темнее ночь. В логу посвистывают откуда-то сбоку пули.

- Вы вот здесь, где помельче будет, ваше высокоблагородие, - говорит солдат, показывая, где перейти ручей.

"Погоны с набитой третьей звездочкой и цифрой "14"... Мундир... Как даже и в крови не признать Доронинского английского добротного сукна? И ладанка? А вот креста все-таки не было? Нет, не может того быть, чтобы этот ужас, чтобы это был Афанасий!!"

Порфирий спускается с кручи, скользит, едва не падает, карабкается наверх.

- Пожалуйте, я вам помогу, - говорит солдат и поддерживает Порфирия под локоть.

Они идут, и бесконечным кажется их путь в этой темной, сумрачной ночи.

- Сына у них убило... На Горталовской траншее, - тихо говорит один солдат другому.

"Скажут: убит... Даже покалеченного покажут, а он на другой день и объявится - живой и здоровый..."

Надежда не хочет оставить Порфирия.

Ладанка лежит в кармане штанов. Холодит ногу. Его ладанка... Афанасия!..

XXVII

Государь с Великим Князем Николаем Николаевичем Старшим, принцем Карлом Румынским, начальником штаба генералом Непокойчицким, генералом Левицким, чинами штаба, ординарцами, сопровождаемый эскадроном лейб-казаков, к трем часам дня приехал на "Царский валик" - холм против Гривицких редутов. Там были поставлены походные, полотняные стулья. Государь сел на один из них наблюдать за боем. Он был в белой фуражке с большим козырьком и в -пальто.

Холодный дождь сыпал и сыпал с неба. Потоки воды текли с холма. Впереди, не переставая, как гром во время грозы, гремели пушки, то разгоралась, то смолкала ружейная стрельба. Но ни простым глазом, ни в бинокль не было видно, что делается впереди.

Туман, низкие, черные тучи, косые полосы дождя скрывали место боя. Не видно было ни пороховых дымов, ни разрывов снарядов.

Иногда на несколько минут стихнет дождь, чуть посветлеют дали. Покажутся белые пороховые дымы, темные полосы войск, колонны резервов. Все поднимут бинокли к глазам, посмотрят напряженно - до боли в глазах стараются разобрать, что там происходит.

- Ну, как у Зотова? - нерешительно спросит Государь.

Он отлично видит, что все стоят на тех же местах, но так хочется услышать об успехе...

- Да, как будто раньше наши цепи были на этом холме, а теперь во-он куда подались, - скажет Великий Князь Главнокомандующий.

Сзади раздается мрачный бас Левицкого:

- Все на тех же местах, Ваше Высочество. Это только так кажется. Подались бы вперед - батареи переменили бы позицию, а то смотрите, где были, там и остались.

Опять туман, дождь, серые космы туч скрывают дали.

- От князя Имеретинского ординарец.

- Ну, что скажешь, молодец?

- Ваше Императорское Величество, его сиятельство князь Имеретинский приказал доложить, что генерал Скобелев потребовал все резервы вперед. У князя больше нет войск.

И сдержанный басок Левицкого:

- Скобелев это умеет!

- Значит, нужно так, - говорит Великий Князь. - А где Скобелев?

- Пошел на Зеленые горы.

Бинокли направляются влево. Там тоже туман, тучи, полосы дождя.

Томительно медленно тянется время. Государев ординарец, конвоец Абадзиев пытается шутить, но никто не принимает его шуток.

Опять посветлело. Раздались дали. Там, где кипит ружейная стрельба, стали видны дымы.

Великий князь Николай Николаевич смотрит туда в бинокль.

- Ваше Величество, - говорит он, - Скобелев на Зеленых горах!

- Слава Богу! Слава Богу! - говорит Государь.

За холмом слышно шлепанье конских ног по грязной дороге, покряхтывание кузова коляски. Экипаж приехал за Государем.

Государь все сидит на низком стульчике в мокром пальто.

Из сумерек скачет ординарец, Донской офицер. Он на скаку спешивается, бросает измученную лошадь и быстрыми шагами подходит к Государю:

- Ваше Императорское Величество, от генерала Скобелева! Редут Кованлек только что взят Ревельским и Либавским полками. Наши врываются в Плевну. Скобелев просит подкреплений.

Государь вопросительно смотрит на Великого Князя. Левицкий говорит за Главнокомандующего:

- Ваше Величество, резервов больше на левом фланге нет.

- Передай Скобелеву, - говорит Великий Князь, - пусть держится там, где стал.

Шел пятый час, и в этот непогожий печальный день начинало уже темнеть. Со стороны Радищевского редута (Омар-бей-Табия) послышались крики "ура", стрельба стала там как будто тише, но потом вдруг возобновилась с небывалой силой. Оттуда, обтекая Царский валик, потянулись раненые. Они шли бесконечными вереницами, то поодиночке, то целыми толпами. В тумане и полосах набегавшего дождя они исчезали, растворялись, словно призраки войны. Обгоняя их, скакал офицер-ординарец. Казак едва поспевал за ним.

- А, вот! С донесением от Зотова, - сказал Государь и повернулся к соскочившему с коня молодому красивому Кавалергардскому офицеру в рыжих усах. Великий Князь, стоявший подле Государя, показал глазами ординарцу, чтобы тот докладывал Государю.

- Ваше Императорское Величество, от генерала Зотова, Кавалергардского полка штаб-ротмистр Вонлярлярский с донесением.

- Доложи!

- Генерал Зотов приказал доложить: в четвертом часу дня Казанский и Шуйский полки пошли на выручку Углицкого и Ярославского полков, бросившихся на штурм Радищевского редута...

Офицер замолчал, смутившись.

- Ну?

- Этот наш третий штурм был отбит. Генерал Зотов приказал доложить: становится темно. Четвертый раз он штурмовать... не может...

По лицу кавалергарда было видно, как тяжело было ему передавать Государю эти неутешительные вести.

Едва Вонлярлярский отошел от Государя, как прискакал ординарец от барона Криденера и румын. Атака Гривицкого редута была отбита, барон Криденер опасался, что турки сами перейдут в наступление и что он тогда не удержит фронта.

Посланный к Криденеру офицер вернулся и доложил, что он будто бы видел турецкую кавалерию, выходящую наши войска.

Среди свиты произошло движение. Все засуетились, забеспокоились. Тревожный шепот пошел между чинов свиты. Кто-то шепнул Великому Князю:

- Надо просить Государя уехать... Нельзя так рисковать....

Лейб-казачий эскадрон сел на коней.

Стало темно. Снова пошел мелкий, холодный, осенний дождь.. Государь по-прежнему сидел на своем походном стуле. Он, видимо, сильно страдал, слушая донесения о тяжелых штурмах, отбитых турками.

Великий Князь Николай Николаевич подошел к Государю и сказал:

- Ваше Императорское Величество, вам долее оставаться здесь нельзя. Я умоляю вас вернуться в Порадим. Сам я останусь здесь, пока не получу точных сведений о результатах боя.

- Ты думаешь?..

Государь тяжело поднялся с полотняного стула и, сопровождаемый дежурным генерал-адъютантом, пошел к коляске. Великий Князь подошел к нему.

Государь остановился подле коляски.

- Быть может, брат. - сказал он, - не надо было начинать штурм в такую непогоду? Какие страшные потери! Мое сердце содрогается от боли... И все понапрасну.

- Ваше Императорское Величество, принц Карл и генерал Зотов настаивали на штурме сегодня.

Государь приложил два пальца к широкому козырьку мокрой фуражки, сел в коляску и откинулся на сиденье. Четверик лошадей с туго подвязанными хвостами дружно принял. Коляска с поднятым верхом покачивалась и покряхтывала, пока шагом выбиралась с Царского валика на шоссе.

По шоссе коляска катила спорой рысью.

- Эй, посторонись маленько! - кричал государев кучер Фрол, с удивительным искусством обгоняя какие-то арбы, телеги, лазаретные фургоны, толпы идущих под дождем солдат. Сквозь песню колес по шоссейному щебню доносились до Государя мучительные стоны и крики.

Государь сидел в глубине коляски, откинувшись назад. Его лихорадило.

XXVIII

31-го августа, с утра, турки перешли в наступление, чтобы выбить Скобелева из занятых Русскими накануне редутов.

Скобелев мог удержаться на своей позиции только в том случае, если бы правее его был успех. Но правее шел вялый, постепенно затихающий бой. Потеряв половину своего отряда, Скобелев был озабочен тем, чтобы вывезти раненых, а их было около семи тысяч.

Он утром объехал части, ободрил их и приказал держаться на местах.

На Горталовских траншеях Скобелев задержался дольше всего. Он долго смотрел в широкое, простое, честное лицо русобородого майора и, наконец, сказал ему:

- Горталов, я на вас надеюсь. Мне, вероятно, отходить придется. Так вы последним! Может быть, вам умереть придется в редуте, ваша смерть спасет других, спасет отряд.

- Ваше превосходительство, вы можете быть спокойны: Горталов живой редута не оставит.

- Спасибо. Я Верю вам.

Пять раз ходили турки в атаку на занятые Скобелевым укрепления и пять раз были отбиты с громадными потерями. Под вечер хмурого дня Скобелев поехал ко второму гребню Зеленых гор. Вдоль всего шоссе лежали раненые. Они провожали Скобелева печальными глазами.

- Отчего не вывезены? - обратился Скобелев к фельдшеру.

- Повозок не хватает, ваше превосходительство.

Скобелев остановил лошадь.

- Алексей Николаевич, - сказал он, - пишите князю Имеретинскому: "Ваше сиятельство, ответите перед Богом за души тех несчастных, которые у ног моих взывают о помощи, которой я не могу дать".

Порфирий тихо сказал Куропаткину:

- Я знаю, что князь все повозки отправил нам. У князя ничего нет. Ему будет очень тяжело читать эту записку.

Куропаткин молча пожал плечами и отдал записку ординарцу:

- На! Вези! Князю Имеретинскому. Понимаешь?

Скобелев остался на втором гребне. Он печально смотрел в туманную даль. Из этой дали появился конный ординарец:

- Ваше превосходительство, Эстляндцы отходят...

- Вижу... Все отходят... Значит нельзя больше держаться. Есть невозможное и для моих войск... Когда кругом такая тишина...

Цепи точно закоптелых, загрязненных землей, измученных. настрадавшихся солдат хмуро шагали мимо Скобелева. Сбоку, оглушая Скобелева и его свиту, 24-орудийная батарея била залпами, сдерживая напиравших на отступающие части турок.

Сзади, очевидно, не ожидая найти Скобелева в такой близости от неприятеля, подъехал к генералу ординарец от Зотова.

- Ваше превосходительство, от генерала Зотова.

- Давайте, что у вас, - протягивая руку в белой перчатке к ординарцу, сказал Скобелев и взял пакет. Он прочел вполголоса Куропаткину содержание пакета.

"Генералу Скобелеву. Великий Князь Главнокомандующий желает, чтобы вы продержались на ваших местах хотя бы только сутки. Генерал-лейтенант Зотов. 31-го августа, 4 часа пополудни".

Ординарец стоял в ожидании ответа. Впереди сотня Донцов и сотня Владикавказского полка с гиком поскакали на зарвавшихся в преследовании турок. Через пожелтевший и покрасневший виноградник с шорохом, позванивая котелками, проходили бесконечными группами солдаты.

- Что, Мосцевой отошел? - крикнул в их толпу Скобелев.

Бравый фельдфебель, шедший за ротного, остановился, вытянулся и доложил:

- По второму вашему приказанию вышел из редута и, разметав штыками турок, идет левее нас.

- А Горталов?

- Людей отправил... Сам остался... Ребята сказывали, говорил им: дал слово вашему превосходительству живым редута не сдавать.

Солдат и изодранной прокоптелой шипели остановился против Скобелева и доложил, взяв ружье "к ноге":

- Я есть с Горталовского редута! Майор наш один рубился супротив цельной евонной роты. На штыки подняли турки нашего майора. Вот чего мне довелось повидать.

Солдат смахнул слезу сглаз, взял ружье "вольно" и пошел вдоль шоссе.

- Ваше превосходительство, что прикажете ответить генералу Зотову? - спросил ординарец.

- Вы видели? Слышали?

Скобелев написал на записке Зотова: "Получена в полном отступлении" и передал записку обратно ординарцу.

- Поедем, Порфирий Афиногенович, - сказал Скобелев, обращаясь к Порфирию. - О сыне не думай. Самая у него честная могила... Солдатская, бескрестная, безымянная...

Порфирий хотел ответить, хотел сказать что-то, но в этот миг точно кто-то тяжелой, крепкой палкой ударил его по груди. Как будто Скобелев перевернулся вместе с лошадью и странно послышался сквозь шум и гум вдруг ставший в ушах его спокойный голос:

- Что? Ранен? Ну, поздравляю! Ничего... Ничего... Да снимите полковника с лошади. Помогите ему!

Казаки подхватили Порфирия и понесли его вниз с холма. Скобелев отходил на первый гребень. Яростно гремели пушки, батарея, отстреливаясь, повзводно отходила с позиции. Между Скобелевым и турками были только одни казаки.

XXIX

Стояла осень. В Петербурге погода была изменчива. По бледно-голубому небу неслись белые, как прозрачная кисея, облака, гонимые резким западным ветром; Нева вздувалась, горбами стояли разводные плашкоутные мосты, и звеня неслись на них запряженные тремя лошадьми конные кареты. В садах качались тонкие и стройные рябины, в золотом листу обнажались березы, и лиственницы у Исаакиевского собора стояли безобразно голые. То вдруг станет тепло и тихо, седой туман накроет город и не видно другого берега Невы, и сама река клубится седыми дымами. А потом пойдет мелкий, насквозь пронизывающий, настоящий петербургский дождь, в домах станет так темно, что с утра приходится зажигать свечи и керосиновые лампы. Печаль нависнет над городом.

В эти печальные осенние дни гвардия уходила на войну.

Вера видела, как в колонне по отделениям, в мундирах и по походному - в фуражках, с тяжелыми ранцами за плечами, туго подобрав винтовки, бесконечной лентой шли но городу Семеновцы. Их оркестр гремел на деревянном Лиговском мосту у Николаевского вокзала, а хвост колонны, где белели полотняные верхи лазаретных линеек, только выходил с Владимирского проспекта. Движение было остановлено. Толпы народа провожали полк.

- На войну идут, родимые!.. Вернутся, нет ли...

Ушел с Преображенским полком гигант красавец князь Оболенский, увел с Выборгской стороны Московский полк статный Грипперберг, с Васильевского острова ушли Финляндцы с лихим молодцом Лавровым.

- Умирать пошли!.. Своих выручать!

- Слыхать... Турки несосветимую силу собрали. Англичанка им все, все доставляет!..

Провожали без энтузиазма первых дней войны. Что-то нехорошее, тяжелое, недоверчивое носилось в воздухе. Уходили после молебнов, с иконами, шли бодрым шагом, смело, под звуки маршей, под барабанный бой - и те, кто оставался, ощущал холодную пустоту оставленных казарм, покинутость столицы.

- Гвардия в поход пошла!.. Как в двенадцатом году! Что же, силен, что ли, так уж турок стал?..

30-го августа, как полагалось в "табельный" день, день Тезоименитства Государя Императора, по распоряжению полиции город был убран флагами. Бело-сине-красные и бело-желто-черные полотнища развевались на улицах, на подъездах домов, на крышах. В газовые фонари были ввернуты звезды, у городской думы горели вензеля Государя и Государыни.

Из газет знали: тяжелые бои идут под Плевной. "Наши" берут Плевну. Ожидали большой победы.

Но прошло 31-е, потом наступило 1-е и 2-е сентября, появились сдержанные телеграммы об отбитых штурмах, пошли корреспонденции о мужестве наших войск и о силе турецких укреплений. Плевна не была взята. Потом поползли, как водится, темные слухи о громадных потерях, "которые скрывают", о "панике", о том, что будто турки чуть было к самому Систову не прорвались, что Государь ускакал с поля сражения... Потом все притаилось и смолкло: ждали - гвардия себя покажет.

Этой осенью Вера, пользуясь тем, что Перовская продолжала жить в Петербурге, довольно часто бывала у новой подруги. С неистовой, лютой злобой и ненавистью говорила Перовская о Государе, о генералах и офицерах. Она тряслась от негодования.

- Царь посещает госпитали, плачет над ранеными и умирающими солдатами. - говорила Перовская. - Понятно - воспитанник чувствительного Жуковского! И тот же царь посылает солдат грудью брать турецкую крепость Плевну. Штурм откладывают на 30-е чтобы в именины поднести царю Плевну. Ему в поле, как в театре ложу, и он сидит там, окруженный свитой. Шампанское, цветы, фрукты - и в бинокль видно, как тысячами гибнут Русские люди!.. Я ненавижу такого Государя!.. Студенты поют... Вы слышали:

...Именинный пирог из начинки людской Брат подносит Державному Брату...

А на севере там - ветер стонет, ревет, И разносит мужицкую хату...

Перовская была возбуждена. Должно быть, не спала ночи. Веки были красные и опухшие. В глазах горел злобный огонь.

- Вера Николаевна, вы должны, должны стать человеком... Вы должны идти с нами! Нас называют нигилистами. Неправда!.. Мы не нигилисты... Что мы отреклись от причудливых манер прошлого века, остригли волосы и стали учиться познавать природу - так это нигилизм?.. Нет, нигилисты - не мы, а они... Это им плевать на все. Царь, помазанник Божий, - пример для всей России, бросил больную Императрицу и охотится за девушками по институтам. А там!.. Какое холопство, любая - мечтает лечь на царскую постель!.. И этот царь гонит людей на войну!.. Я ненавижу его. Слушайте, Вера Николаевна, я надеюсь, что скоро мы все соберемся на съезде. Где? Еще не знаю, где-нибудь в провинции, где нас не знают, не на виду, где нет полиции. Там будут хорошие люди. Вера Николаевна, устройтесь так, чтобы приехать на этот съезд, послушайте настоящих людей. Посмотрите и сравните наш мир и наш...

Вера уходила от Перовской подавленная и смущенная. Перед ней бесконечной змеей, белея околышами фуражек, шел по Загородному проспекту Измайловский полк. Он шел на войну. И едко под ритм тяжелых шагов и барабанного боя звучали в ушах Веры только что слышанные стихи:

...Именинный пирог из начинки людской Брат подносит Державному Брату...

С ужасом смотрела Вера на солдат. Людская начинка!.. Людская начинка!..

Грохот барабанов, свист флейт ее раздражали. Ей хотелось бежать, закрыв глаза, бежать от ужаса войны, от ужаса солдатчины. По дома ее ожидали Ладурнеровские и Виллевальдовские картины и гравюры: солдаты, солдаты и солдаты!!

В конце ноября, когда в Петербурге было тихо под снежным покровом зимы, когда беззвучно скользили сани, - вдруг город расцветился пестрыми флагами, с крепости палили пушки; пришло известие: Плевна взята! Осман-паша сдался со всей своей армией!

Сквозь радость победы по Петербургу шла печаль о многих потерях гвардии под Плевной. Гвардия показала себя...

Передние страницы "Нового времени" и "Голоса" чернели объявлениями об убитых Лейб-егерях, Московцах и других...

Оспобожденная от осады Плевны, армия пошла на Балканы.

И опять все затихло.

В газетах часто стала повторяться приевшаяся фраза: "На Шипке все спокойно..."

Осман-паша крепко караулил проходы через Балканские горы.

Русские войска замерзали на Балканах.

Возвратившись с катка в Таврическом саду. Вера в прихожей увидела беспорядок. Чемоданы, походный вьюк, изящный, заграничный саквояж графини Лили лежали на полу, на вешалке висел тяжелый "Романовский" полушубок с полковничьими погонами Порфирия, меховое манто графини и фуражка.

Порфирия ожидали к Рождеству из Крыма, где он оправлялся после ранения и где за ним ухаживала на правах невесты графиня. Значит, вернулись раньше.

Приехавшие сидели в кабинете Афиногена Ильича. Порфирий поседел, похудел и помолодел. Седина шла ему. Счастье светилось в его глазах. Графиня Лиля только что из вагона, - а как была она свежа! И челка на лбу завита, и локоны штопором подле ушей. Ни одного седого волоса... Она была в своем счастье прелестна и не спускала влюбленных со своего героя и с его Георгиевского креста.

Вера поцеловала дядю в лоб и расцеловалась с графиней. Порфирий уже успел сразиться с отцом по вопросам стратегии.

- Прости меня, папа, - говорил он, - но после всего того, что я видел на войне, я считаю, что для Русского солдата нет ничего невозможного. И Русская армия перейдет через Балканы. Воля Великого Князя Николая Николаевича Старшего непреклонна. Сулейман-паша будет разбит. А какой дух в войсках! Нужно все это видеть! Перед тем как ехать сюда, я проехал в Ставку Великого Князя. Мороз... Снег... У Великого Князя - киргизская юрта с железной печкой. Подле, в обыкновенной холщовой палатке, на соломе лежат очередные ординарцы. Никто не ропщет. Все гордятся тем, что также страдают от холода, как и солдаты. Армии едина!.. Землянки, палатки, весь неуют зимнего похода для всех одинаков, И эти люди, говоришь ты, папа, не перейдут Балканы?! Скобелев, Гурко, Радецкий не одолеют Сулеймана? Да что ты, папа!

- А я тебе говорю, что зимой не перейдут. Летом, может быть. А зимой ни природа, ни турки не пустят...

- Турки?.. Если нам тяжело - им еще во много раз тяжелее. С нами победа, - у них поражение... И как началось-то!.. С самого Кишинева.

- Однако под Плевной попотеть пришлось.

- Да, пришлось. Верно, и это даже хорошо - легкая победа - не победа, не слава. Во всех полках поют теперь песню, сочиненную ротмистром Кулебякиным еще в Кишиневе, когда Государь передал свой конвой Великому Князю Главнокомандующему. Вдохновенная песня! Она в полной мере выражает наши общие чувства.

- Что же это за песня?

- Прочтите, Порфирий, непременно прочтите, вот и Вера пусть послушает, - восторженно сказала графини Лиля.

С Богом, терцы, не робея,-

начал Порфирий и добавил: "В полках поют "братцы" вместо "терцы".

Смело в бой пойдем, друзья!

Бейте, режьте, не жалея, Басурманина-врага!

Там, далеко, за Балканы, Русский много раз шагал, Покоряя вражьи станы, Гордых турок побеждал.

Так идем путем прадедов Лавры, славу добывать: Смерть за Веру, за Россию Можно с радостью принять!

День двенадцатый апреля Будем помнить мы всегда: Как наш Царь, Отец Державный, Брата к нам подвел тогда.

Как он, полный Царской мочи.

С отуманенным челом,

"Берегите, - сказал, Брата, Будьте каждый молодцом..."

"Если нужно будет в дело Николаю нас пустить, То идите в дело смело Дедов славы не срамить!.."

С Богом, братцы, не робея Смело в бой пойдем, друзья!

Бейте, режьте, не жалея, Басурманина-врага!

Из своего дальнего угла Вера увидела, как у старого Афиногена Ильича слезы навернулись на глаза. Графиня Лиля смотрела на Порфирия с такой нескрываемой и напряженной любовью, что Вере стало стыдно за нее. Несколько минут все молчали, потом тихим голосом сказал Афиноген Ильич:

- Ну вот, и слава Богу, что так все обошлось. Сына отдал за честь и славу России, свою, и не малую кровь пролил... Благодари Господа Бога, что вынес тебя из войны, хотя и подраненным, но здоровым... Что думаешь теперь делать? Когда свадьба?

- Свадьба в январе, - сказала, сияя прекрасными глазами, графиня Лиля.

- Меня прикомандируют к Академии колонновожатых.

- А! Ну, и отлично! А те?.. Что же? Без крови и жертв война славы и чести не имела бы... Ну, я Балканы зимой перейти - невозможно!.. Это говорят военные и большие авторитеты. Никому невозможно!.. Ни Гурко, ни Скобелеву! Просто никому! Даже и Суворову невозможно, - а его у вас нет... Невозможно!!

XXX

- Берись! Раз, два, три, берись!

Треск... Какое-то звяканье, шорох, шум, и опять тишина могилы. Сыплет снег. Все бело кругом. Лес, круча, камни... Появившиеся было в небе оранжевые просветы, словно дымом, затянуло снеговыми тучами. По-прежнему воет вьюга, старый дуб шелестит оставшимися ржавыми листьями и стонет под ветром.

И опять, и теперь уже совсем близко, в морозном, редком горном воздухе четко слышны человеческие голоса.

- Берись!..

- Откровенней, братцы! Тащи откровенней!

- Не лукавь, Василий Митрич!

И "Дубинушка"...

Хриплый, простуженный, сорванный голос начинает:

- Эх, дубину-ушка, ухнем!

Хор, человек двадцать, подхватывает:

- Да зеленая сама пойдет... Идет!.. Идет!.. Идет!..

- Откровенней, братцы! Берись! Раз, два, три - берись!

Шорох, треск - и тишина... Растаяли голоса, смолкли. Точно и не было их совсем. Ветер свистит в лесу. Залепляет вьюга обмерзлые стволы осин крупным снегом. Стынет сердце. Князь Болотнев приподнял голову и усилием воли прогнал начавший одолевать его сон. Час тому назад - вон за тем снежным бугром - заснули, чтобы никогда уже не проснуться, сопровождавшие князя стрелки - охотники - Шурунов и Кошлаков и с ними проводник болгарин. Князь был послан от генерала Гурко отыскать колонну генерала Философова. На карте казалось просто - спуститься с перевала, пройти сквозь лес - и вот она дорога на деревни Куклен и Станимахи, где должна проходить колонна 3-й гвардейской пехотной дивизии. Так и болгарин говорил. А как пошли по колено, по грудь в снегу, как начались овраги, буераки, крутые подъемы, как обступил кругом черный лес - стало ясно: не пройдешь напрямик - и назад не вернешься. Ночь кое-как переночевали, а, когда с утра пошли голодные, прозябшие, стали выбиваться из сил, обмерзлые люди свалились и заснули вечным сном.

Инстинкт самосохранения толкал вперед князя Болотнева. Он стал из последних сил карабкаться на гребень и вдруг услышал голоса.

Сон?.. Галлюцинация слуха?.. В глазах туман, в ушах гул и слабое сознание: нужно сделать еще усилие и подняться, во что бы то ни стало подняться еще немного. Нужно посмотреть, что там, за гребнем? Поднялся.

Совсем близко, шагах в пятидесяти, по скату горы вьется узкая дорога и по ней чернеют, белеют, сереют занесенные снегом люди. Солдаты с лямками на плечах впряглись в орудие, другие ухватились руками за колеса, натужились, напружились, и тяжелая "батарейная" пушка с коричневым, в белом инее телом вкатилась на гору. Офицер в легкой серой шинелишке, с лицом, укрученным башлыком, распоряжался.

- Вторая смена, выходи, - крикнул он, повернулся и увидал спускавшегося с кручи Болотнева.

- Кто вы? Откуда? - крикнул он и, поняв состояние Болотнева, закричал:

- Эй, послать скорее фельдшера пятой роты сюда. Идемте, поручик... Совсем ознобились? Так и вовсе замерзнуть недолго.

В изгибе дороги горел в затишке у песчаного обрыва костер. От огня песчаная круча обтаяла, и было подле нее тепло, даже жарко, как у печки. Здесь сидели несколько офицеров и солдат отдыхавшей смены. У кого-то нашлась во фляге водка. Услужливый солдат-гвардеец одолжил Болотневу кусок черного сухаря. Оттерши губы - они не повиновались князю, - Болотнев рассказал, кто он и зачем послан.

- Это и есть колонна генерала Философова, - сказал офицер, угощавший князя водкой. - Вы в лейб-гвардии Литовском полку. Благодарите Бога, что так удачно вышли. Отогревайтесь у нас. С ними и пойдете.

В тепле костра отходили озябшие члены. Нестерпимо болели ознобленные пальцы, клонило ко сну, и то, что было вокруг, казалось странным чудодейственным сном.

В стороне стояли отпряженные, обамуниченные артиллерийские лошади. По дороге вытянулись передки и орудия. Рослая прислуга гвардейской артиллерийской бригады и солдаты-Литовцы по очереди на лямках и вручную тащили орудие за орудием по обледенелому подъему на гору.

Снег перестал сыпать. Стало потише. Солдат принес охапку сучьев и подбросил в огонь. Пламя приутихло, зашипело, белый едкий дым повалил в лицо Болотневу, потом пламя победило, заиграло желтыми языками. Теплый, синеватый воздух заструился перед глазами князя. Все стало казаться через него необыкновенным, точно придуманным, стало слагаться в сложное, необычайное сновидение.

Откуда-то сверху закричали:

- Посторонись!

- Обождите маленько! Дайте проехать...

С горы, на осклизающейся лошади, ехал казак в помятом, порыжелом кителе, укрученном башлыком и какою-то красной шерстяной тряпкой. Казак был в ватной рваной теплушке неопределенного цвета, с ловко прилаженной на поясной портупее шашкой, с винтовкой в кожаном чехле за плечами. Он держал в руке большой черный узел. За ним верхом на казачьей лошади ехал пожилой священник в меховой шапке и шубе на лисьем моху.

Казак остановил лошадь как раз против Болотнева и сказал:

- Слезайте, батюшка. Тута оно и будет. Самое это место. Вот она, метка моя.

Казак показал на молодую осину, росшую с края обрыва. На ней ножом был вырезан восьмиконечный крест. След ножа был совсем свежий, белый, не успевший покраснеть.

Офицеры и с ними Болотнев подошли к краю пропасти. Черные скалы отвесно ниспадали вниз. Далеко в глубине курила и мела метель. Все было бело и пустынно. Священник слез с лошади. Казак привязал свою и священникову лошадей к дереву, развязал узел и подал священнику бархатную скуфейку, епитрахиль, крест и кадило и, подбросив из костра уголька в кадило, раздул его. Потом раскрутил свой башлык и тряпку и снял кивер. Зачугунелое от мороза, темное лицо под копной упрямых русых волос стало сурово и торжественно.

- Пахом? - оборачиваясь к казаку, спросил священник.

- Пахом, батюшка... Пахом его звали. Нижне-Чирской станицы казак Пахом Киселев.

Священник кадил над пропастью. Он пел жидким тенором, казак, задрав кверху голову, вторил ему, упиваясь своим голосом.

- Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя, - звучало над пропастью подле потрескивающего костра похоронное пение.

- Житейское море, воздвизаемое зря, - начинал священник, и казак жалобным, точно поющим, голосом подхватывал: - Напастей бурею.

Оба голоса сливались имеете умиротворенно:

- К тихому пристанищу, к Тебе прибегох.

Офицеры и солдаты-Литовцы стояли кругом, сняв фуражки. Все это было так необыкновенно, странно и удивительно.

- Вечная память!.. Вечная память, - заливался казак с упоением, и теперь ему вторил священник и крестил пропасть крестом.

Священник взял ком снега и, глядя вниз в жуткую бездну пропасти, бросил его со словами:

- Земля-бо еси и в землю отыдеши.

За священником бросил ком снега казак, и потом стали бросать офицеры и солдаты. Все набожно крестились, еще ничего не понимая.

- У-ух, - сказал кто-то из офицеров, глядя, как долго летел, все уменьшаясь, ком снега.

- Глыбко как, - сказал солдат.

Казак принял от священника кадило, скуфью и епитрахиль и увязывал все это в узел. К казаку подошли офицеры.

- Что тут такое случилось, станичник?

- Дык как же, - сказал казак, привязывая узел к седельной луке. - Сегодня ночью эго было. Ехали, значит, мы от генерала с пакетом. А у его, у Киселева то ись, конь все осклизается и осклизается. А ему говорю: "Ты, брат, не зевай, придерживай покороче повод". Гляжу, а его конь, значит, падает у пропасть. Я кричу: "Брось коня, утянет он тебя", - а он: "Жалко, - говорит, - коня, доморощенный конь-от", - и на моих на глазах и опрокинулся с конем в бездную. Я стою, аж обмер даже. Ухнуло внизу, как из пушки вдарило. Я слушаю, чего дальше-то будет? И не крикнул даже. И тут враз и метель закурила. Ну, я вот пометку сделал на дереве, чтобы отслужить об упокоении раба Божия... Чтобы, значит, все по-хорошему, родителям сказать, что не неотпетый лежит он у пропасти. Спасибо, батюшка, поедемте, что ли. Путь далек.

Священник взобрался на лошадь, и оба поехали наверх и скрылись в лесу, за поворотом дороги.

Были? Не были? И были, как не были. Так и потом князь Болотцев, вспоминая все это, не знал - точно все это было или только приснилось в морозном сне у костра.

XXXI

На ночь, было приказано стать, где стояли, вдоль Старо-Софийской дороги. Далеко внизу, извиваясь по краям дороги, засветились костры. Кое-где раскинули палатки. Старый полковой доктор Величко переходил от костра к костру, осматривал и оттирал ознобленных.

Князя Болотнева пристроили к 5-й роте штабс-капитана Федорова. И только офицеры устроились, уселись вокруг костра, как в отсвете его появилась высокая фигура командующего вторым батальоном капитана Нарбута.

- Вы вот что, господа, прошу не очень-то тут разлеживаться. Ознобленных много, потрудитесь по очереди каждые полчаса обходить роты и не позволять, чтобы солдаты засыпали. Народ приморился, а мороз жесток. Доктор Величко сказал - уже за восемнадцать градусов перевалило. Долго ли до греха? Заснет и умрет. И сами - не спать!

- Трудновато, господин капитан, - сказал Федоров.

- Будем, Иван Федорович, мечтать, - вздыхая, сказал белокурый, безусый молодой офицер с такими нежными чертами лица, такой хорошенький, с таким глубоким грудным женским голосом, что его можно было принять за переодетую девушку. - Мечтать о камине, о горящих письмах, искрах прожитой любви, пережитого счастья, о знойном юге, об Александрийских Египетских ночах и смуглых красавицах, полных африканской страсти.

- Поэт!.. Мечтать о прожитой любви!.. В твои-то годы, Алеша!.. Сочини нам лучше стихи, а мы их на песню положим и будем петь в нашей пятой роте.

Алеша покраснел и застыдился. Капитан Нарбут пошел дальше по ротам. Из темной ночи в свете костра появился красивый ефрейтор. Он принес дымящийся паром котелок и, подавая его офицерам, сказал:

- Ваше благородие, извольте, кому желательно, сбитеньку солдатского, горячего.

Застучали о котелок жестяные кружки и мельхиоровые стаканчики.

- Славно!.. Спасибо, Игнатов. В самый раз угодил.

- Рад стараться. Допьете, я еще вам подам.

- Ну так как же, Алеша, стихи?

- Зачем мне сочинять, когда давно и без меня сочинили стихи, так подходящие к тому, что теперь совершается.

- А ну? Говори...

- Читайте, Алеша.

- Мы идем на Константинополь, господа. Мы возьмем Константинополь! А двадцать два года тому назад сочинили на Дону про это такие стихи.

Алеша распевно, стыдясь и смущаясь, стал говорить. Солдаты придвинулись к костру и слушали, как читал стихи Алеша:

Стойте крепко за святую, Церковь, общую нам мать.

Бог вам даст луну чужую С храмов Божиих сорвать.

На мостах, где чтут пророка, Скласть Христовы алтари.

И тогда к земле Востока Придут с Запада Цари.

Над землею всей прольется Мира кроткая заря И до неба вознесется Слава Русского Царя!

- Вот, - совсем по-детски заключил смущенный Алеша.

Офицеры примолкли. Из темноты, от песчаного пристенка раздался простуженный, грубый солдатский голос. Кто-то с глубоким чувством сказал: И до неба вознесется Слава Русского Царя!

Ротный Федоров узнал голос.

- Ты чего, Черноскул? - сказал он.

- Я ничего, ваше высокоблагородие. Очень складно и душевно их благородие сказать изволили. Как у церкви, молитвенно очень.

- Вот и я думаю, - сказал Алеша, и Болотцев увидал, что крупные слезы блестели в Алешиных глазах, отражая огонь костра. - Вот я и думаю - мы уже на Балканах. Еще одно усилие, и вот он, южный склон. Долина Тунджи и Марицы! Долина роз!.. А там Филиппополь, Адрианополь и... Константинополь! Заветные мечты Екатерины Великой сбудутся. Славяне станут навсегда свободны... На место Олегова щита на вратах Цареграда. будет повешен Александром православный крест. Какая это будет красота! И это мы. Лейб-гвардии Литовский полк!.. Тут и про мороз забудешь. Вот какое у нас было прекрасное прошлое! Мы создадим великое будущее!

- А ты слыхал, Алеша, - жестко сказал черноусый поручик с темным закоптелым лицом, - о прошлом думают дураки, о будущем мечтают сумасшедшие, умные живут настоящим.

Лежавший по другую сторону костра на бурке князь Болотнев вскочил.

- Послушайте, - сказал он, - чьи эти слова?.. Это ваши слова?

- А вы разве сами не знаете? - сказал поручик. Это сказал или дурак или сам сумасшедший, - взвизгивая, закричал Болотнев и подошел к офицерам.

- Однако это сказал ни тот и ни другой, это сказал - Наполеон!

- Наполеон? Ну что из этого? Разве не ошибался Наполеон? Да и кто не ошибался? Наполеон писал свои воспоминания, а кто вспоминает, значит, думает о прошлом, тот, значит, - дурак! Значит, он сам дурак! Когда он замышлял поход на Россию, взятие Москвы - он думал о будущем... Сумасшедший!.. Да понимаете ли вы, - кричал Болотцев, топчась у костра, - у нас нет настоящего! Нет!.. Нет!.. И нет!! У нас есть, вернее только было только прошлое и будет будущее! Вот я сделал шаг от костра, - Болотнев и точно отошел на шаг от костра. - И этот шаг, то место, где я только что стоял, - уже в прошлом. Оно ушло. Его нет, и я могу только вспоминать о нем. Это все равно - миг один, одно мгновение прошло или прошли века - они прошли!! Их нет! И, когда придет наш конец, вся жизнь станет прошлым - перед нами откроется новое будущее! Как и сейчас каждое мгновение перед нами открывается - будущее!..

Лицо Болотнева горело, как в лихорадочном огне. Глаза сияли, отражая пламя костра.

- Он бредит, - сказал штабс-капитан Федоров. - У него лихорадка.

Болотнев не слыхал его. Он продолжал и, точно, будто в бреду:

- Вся моя прошлая жизнь - одно воспоминание. Скверное, скажу вам, господа, воспоминание. Ошибка на ошибке - гнилая философия Запада. И я познал, что есть только одна философия и выражается она коротко: "Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века, аминь!" В этих восьми словах вся мировая философия, все оправдание и смысл нашей жизни, и этом бесстрашие и мужество нашего солдата, в этом счастье и примирение с самой ужасной судьбой, примирение с нищетой, бедностью и страданиями этого мира!.. Как могли все эти заумные философы, которых и изучал и кому я верил, проглядеть эти восемь слов?! Вся моя будущая жизнь потечет по иному руслу. Не по марксовской, энгельской указке, не по Миллю, Спенсеру, Бюхнеру, Дарвину и прочим болванам-философам, в большинстве иудеев, заблудившихся между трех сосен, но по Евангелию... И служить я буду не народу, но Государю и Родине и верить буду не в то, что я произошел от обезьяны, по что я создан по образу и подобию Божию, и буду ждать, пламенно ждать воскресения мертвых!..

Шатаясь, как пьяный, Болотнев подошел к краю пропасти и, остановившись на том месте, где священник днем отпевал казака, крикнул в бездну:

- Пахом Киселев, ты меня слышишь?

Все притаилось кругом. Прошло несколько томительных странно жутких мгновений. Чуть потрескивал костер. И вдруг из темной бездны, издали, глухо, но явственно ответило эхо:

- Слышу-у-у!!

Все, сидевшие у костра, вздрогнули и переглянулись. Болотнев ухватился руками за осину и нагнулся к пропасти. Он крикнул страшным голосом:

- Станица! Слышишь?

Снова издалека, но теперь чуть слышно и не так ясно донеслось:

- Слышу!

Болотцев пошатнулся и свалился бы в пропасть, если бы к ному не подбежали офицеры и не оттащили от края обрыва.

- Алеша, - сказал Федоров, - сведи его к доктору Величко... У него, должно быть, жар...

XXXII

Обледеневшие зубы Болотнева стучали о кран манерки со спиртом. Диктор Величко стоял над князем.

- Вот так... Славно, хорошо, доктор милый. По жилам тепло побежало... И страхи прошли. Теперь уснуть бы немного, капельку, капелюшечку!

- Уснуть никак нельзя, поручик. Уснуть - умереть...

- Гамлет, доктор, сказал: "Умереть - уснуть..."

- А у нас, поручик, наоборот: уснуть - умереть. Вон, видите, - лежат... и оттереть не успели...

- Что же, доктор, - им жизнь будущего века. Тоже неплохо... Еще глоточек, диктор... Я ведь очень любил выпить... Мысли проясняет и тепло по жилам; так это приятии...

- И выпить не дам... Сидите, грейтесь у костра. Гоните дрему... Ходите...

- Легко сказать - ходите... Я устал, доктор, дьявольски устал и спать, спать так охота!.. И мне страшно здесь, в лесу.

- А вы пойдите и людям помогите. Вон, видите, пошли снова к орудиям.

И точно, стало светлеть; еще не было настоящего рассвета, но ночь уже уходила, и предметы в прозрачном горном воздухе стали виднее, на дороге раздались крики:

- Раз, два, три, берись!.. Бе-е-ерись!..

- Откровенней, братцы! Берись!..

К полудню взобрались наконец на вершину. Снег сыпал и ветер завывал в лесу. На обшироной голой лесной прогалине отряд стал в резервном порядке. Равнялись во вздохам и брали "в затылок", как на Мокотовском поле, в Варшаве. Обмороженные, занесенные снегом - белыми, снежными богатырями стояли Литовцы по колено в снегу. Артиллерия запрягла лошадей, орудия взяли на передки.

Дружно, по команде, взяли "на караул". Командир полка барон Арисгофен подъехал к полку.

- Литовцы!.. Мы на Балканах! - сказал он. - Поздравляю вас. Спасибо, молодцы, за беспримерный в истории подъем!

- Рады стар-р-раться, ваше превосходительство-о-о, - грянул дружный ответ.

Командир полка ехал вдоль фронта батальонов. Темные, обмороженные, исхудалые лица с выдавшимися скулами, с голодными, запавшими глазами поворачивались за ним.

Трое суток шли без горячей пищи... Трое суток - черствый, черный солдатский сухарь да вода из-под снега. У каждого было что-нибудь озноблено. В башлыках, в оборванных, обожженных пламенем костров шинелях, измученные подъемом на гору, гордо, с высоко поднятыми головами стояли они. Какая слава была у них и прошлом, какие подвиги готовились совершить они и будущем!..

- Песельники, перед роты!

Бегом но снегу, откашливаясь, выбежали солдаты. Взвились на плечи запорошенные снегом ружья, первая рота качнулась и стала выходить на дорогу.

Сквозь вой метели раздался хриплый, простуженный голос запевалы:

Нам сказали про Балканы, Что Балканы высоки!..

Трое суток проходили И сказали - пустяки!..

Рота дружно подхватила: Гремит слава трубой, За Дунаем, за рекой.

По горам твоим Балканским Раздалась слава про нас!..

Князь Болотцев шагал с пятой ротой, рядом с Алешей. Снег по колено; шли маленьким шагом, задыхались люди, морозный воздух схватывал горло. Запевала в пятой роте звонким тенором выводил:

Справа - дьявольские кручи, Слева - скалы до небес...

Перед носом ходят тучи, За ноги хватает бес...

Песельники дружно приняли: Гремит слава трубой, Мы дрались, турок, с тобой.

По горам твоим Балканским Раздалась слава про нас!..

- Эх, лихо-то! Эх, славно-то как, - в такт песне говорил князь и присоединял свой голос к голосам поющих солдат...

- Люблю!.. Не унываем!.. Не унывать, ребята!..

У спуска с горы остановились. Командиры батарей, полковники Альтфатер и Ильяшевич стояли, спешившись, и старый фельдфебель в шинели, расшитой золотыми и серебряными шевронами, в заиндевелых, нафабренных черных бакенбардах, громадный и могучий, как русский медведь, сильный и крепкий, докладывал, разводя руками в белых перчатках:

- И в поводу, ваше высокоблагородие, не спустишь! Эва, круча и опять же лед! Чисто масленая какая гора! Лошадей не удержишь, из хомутов вылезут.

- Придется опять пехоту просить, - нерешительно сказал Ильяшевич, - людьми спускать.

- И людям, ваше высокоблагородие, тоже никак не сдержать; как ее подхватит, понесет - людей покалечит. Сорвется в пропасть, не приведи Бог...

Орудия загромоздили дорогу. Пехота остановилась сзади. Смолкли песни. Ездовые слезли с лошадей. Мороз стал еще крепче. Вьюга стихла. только ветер шумел в лесу. На мгновенно проглянуло желтое, негреющее солнце.

- Разве вот чего, - помолчав, сказал фельдфебель, - ежели ее к дереву привязать. Срубить какое раскидистое дерево и к комлю привязать за колеса. И как на тормозу спущать...

- А что же?.. И точно... - согласился Альтфатер. Застучали в лесу топоры. Валили деревья, привязывали их к орудию сзади, за колеса, на хобот садился бомбардир-наводчик.

Пехота окружала пушку.

- Ну, братцы, помаленьку, накатывай.

Пушка катилась на спуск, дерево держало ее, на дерево садились люди.

Литовский унтер-офицер подошел, покрутил головой и сказал:

- Ну чисто масляная - с гор катанье. А еще и Рождества не было.

С пушки кричали:

- Пошла, пошла, матушка!..

- Дер-жи!.. Дер-р-ржи, чер-р-рт!!

- Помаленьку, братцы, подавай закатываться, пусть помаленьку ползет!

- Ничего, управятся, сознательный народ!

Орудие за орудием, ящик за ящиком катились вниз. За ними в поводу сводили лошадей.

Спуск длился долго. Ночь застала полк на вершине.

XXXIII

На южном склоне Балкан стало полегче. Не то чтобы было теплее, но, казалось, теплее. Главное же, подтащили обозы, подошли ротные котлы и с ними кашевары и артельщики. Солдаты похлебали горячего варева и стали веселее. Похлебал с солдатами их ротных щей и князь Болотнев, но веселее не стал. Непонятная тоска, точно предчувствие чего-то страшного, сосала его под сердцем.

На южном склоне появились турки. В глубоком ущелье, занесенном снегом, под Ташкисеном, дрались с ними по колено в снегу. Утомление войск достигло предела.

Под вечер пятая рота Литовцев пошла на аванпосты и наткнулась в лесу на составленные в козлы русские ружья. За ними сидели и стояли, согнувшись и прислонившись к деревьям, солдаты. Князь с Алешей подошли к ним, никто не шелохнулся. Казалось, что это были не люди, но восковые фигуры; точно попали Алеша с князем и кикой-то военный паноптикум, или будто люди погрузились в глубокий летаргический сон и застыли в нем навеки. И только могучий храп и пар, поднимавшийся над ними от дыхания, говорил о том, что это живые люди.

Это оказался батальон Санкт-Петербургского гренадерского полка. Солдаты заснули от усталости на том месте, где окончили бой. Мороз, глубокий снег, движение по нему в бою, сломили их силы. В нескольких сотнях шагов от них, охваченные такой же бессильной дремой, недвижно стояли часовые турецких аванпостов.

В горах и лесах наступили Рождественские праздники. Под открытым небом, в лесу у раскинутой церковной палатки служили всенощную и хриплыми голосами пели солдаты:

- Рождество Твое, Христе Боже наш, возсия, мирови Свет Разума... В нем бо звездам служащие, звездою учахуся...

Блестящие, яркие, чужие и точно близкие звезды алмазами горели сквозь оголенные ветви осин и дубов.

Часто крестились солдаты. Князь стоял с певчими, пел с ними, но тоска не оставляла его.

"Что же? - думал он, - убит, что ли, буду?.. Но я смерти не боюсь. Это даже интересно - смерть... Чаю воскресения мертвых и жизни... какой-то новой жизни будущего века... Отчего же мне теперь так мучительно тяжело?"

3-го января 3-я гвардейская пехотная дивизия была направлена на Филиппополь. Туда собирался отряд генерала Гурко.

Был сильный мороз. Широкое, растоптанное войсками шоссе извивалось по крутому спуску. У многих побелели носы, и приходилось почти непрерывно оттирать уши да похлопывать рука об руку, железные затылки ружей жгли холодным сквозь рукавицы, но настроение в полках было бодрое. Шли широким ровным шагом; то тут, то там вдруг взовьется и понесется к синему морозному небу песня.

Изгиб дороги - и вот он, Филиппополь, показался внизу, и долине. В снежном блеске, под яркими лучами январского солнца был он неотразимо прекрасен. Стройные тонкие минареты белыми иглами возвышались над крышами больших домов, золотые купола мечетей сверкали на солнце, видны были пролеты узких улиц.

После тяжелого зимнего перехода, горных круч и лесных дебрей мерещились теплые дома, их городской уют.

Офицеры вышли перед роты. Полковой батюшка, протоиерей отец Николай, на немудрящей лошадке проехал в голову второго батальона. Жиденькая седая косичка его была опрятно заплетена и торчала из-под бархатной скуфейки. Седая бородка прикрывала исхудалые щеки. Батюшке шел седьмой десяток, но он ехал со всеми, исполняя требы, напутствуя умирающих, отпевая усопших. Голод и холод делил он со своими Литовцами.

Первый батальон взял "ружья вольно" и ходко пошел вниз по шоссе. Дрогнула, приняла ногу пятая рота, песельники запели:

Балканские вершины, Увижу ль я вас вновь?

Софийские долины, Кладбище удальцов.

Батюшка ехал с батальоном и все почесывал спину. Мучили его старые ревматизмы, в обледенелых стременах ныли усталые ноги. Батюшкин конь бодро выступал, подлаживаясь под ход батальона.

Весело разговаривали офицеры.

- Я, господа, - сказал штабс-капитан Федоров, - первым делом в баню. В Филиппополе-то, я думаю, знатные турецкие бани должны быть. Попариться и помыться, ах, как это хорошо будет!

- Нет, я спать, спать, спать, - томно сказал Алеша. - В тепле, на мягком.

- Да если еще и не одному, - поддержал Алешу черноусый поручик.

Федоров посмотрел на потиравшего спину отца Николая и сказал:

- Что, батюшка, заели? Потерпите немного. Вот он и Филиппополь, а там такие изумительные турецкие бани: в пестром кафеле полок, белые мраморные полы, скамьи из пальмового дерева. Все хворости вам выпарим, на двадцать лет моложе станете!

Молчит, хмурится седобородый батюшка. Мороз слезу выбивает из глаз на ресницы. Перед ним колышутся штыки четвертой роты, сзади запевала стройно выводит:

Идем мы тихо, стройно, Все горы впереди...

Давайте торопиться Балканы перейти...

Вдруг справа, из леса, за широким долом блеснуло пламя, белый клуб вылетел из-за деревьев; шурша и нагнетая воздух, все ближе и ближе настигая колонну, налетела граната и ударила сбоку в снег, не разорвавшись.

- Вот, господа, и турецкие бани начались, - хмуро сказал отец Николай, повернул свою лошадь и поехал назад к лазаретным линейкам.

По всей долине, над Филиппополем загремел артиллерийский огонь турецких батарей. Турки решили не сдавать города без боя.

XXXIV

Русские вошли в Филиппополь. Полки прошли через город с музыкой и песнями. Ни о банях, ни о ночлеге на мягкой постели не пришлось и думать. Сулейман-паша навалился со всей армией на усталые войска генерала Гурко. Надо было во что бы то ни стало оттеснить турок от Андрианополя.

Под вечер Литовскому полку было приказано, пройдя Филиппополь, свернуть на деревню Станимахи и атаковать урочище Каравач.

В сумраке быстро угасавшего зимнего дня замаячили стороною дороги силуэты конницы. Драгунская бригада с двумя конными орудиями пошла занимать высоты над Карагачем.

В шестом часу вечера, в том мутном свете, какой бывает зимней ночью от снега, когда дали исчезают и видны в снеговом отблеске только ближайшие предметы, 2-й батальон Литовского полка построил боевой порядок и направился на правый фланг турецкой позиции.

- Зачем вы идете, князь, с нами в бой? - спросил Алеша шедшего рядом с ним Болотнева. - Оставались бы при полковом резерве. Не надо испытывать Бога. Сказано: "На службу не напрашивайся".

- Мне скучно без вас, Алеша... Скучно все эти дни. Ничто меня не веселит. Может быть, бой меня встряхнет...

- Странно, что турки не стреляют, - сказал Алеша. - Жутко идти в тишину, в неизвестность, зная вместе с тем, что тут где-то и недалеко неприятель.

Медленно, по рыхлому снегу подвигались Литовские цепи. Снег был по колено, а кое-где, в низинах, люди проваливались и по пояс. Солдаты спотыкались о невидимые под снегом кукурузные стебли, ушибали о них ноги. То круто спускались в узкую балку, где совсем утопали в снегу, то карабкались по осыпающемуся скату наверх.

Кто-то кашлянул в цепи, и Алеша нарочно грубым голосом оборвал:

- Не кашлять там!.. Распустились!

- Я считал шаги, - прошептал Болотцев, - тысяча! Мы прошли уже половину расстояния до неприятеля, а все тихо.

И точно словами своими Болотцев вызвал турецкий огонь. Перед цепью в темноте казалось, что близко, близко вдруг вспыхнули огоньки ружейных выстрелов и... "тах... тах... тах..." затрещала, обнаруживая себя, турецкая позиция.

- Цепь, стой! Ложись! Огонь редкий... Начинай!..

В ответ прямо против пятой роты громко загремела турецкая батарея, дохнула жарким и ярким огнем, полыхнула снеговыми вихрями. Двенадцать орудий били против пятой роты, левее, где наступал 3-й батальон, гремело еще восемь. Гром выстрелов, вой несущихся, казалось, прямо на цепь снарядов, их оглушительные частые разрывы, все это смутило солдат, и огонь стал беспорядочным.

"Куда стрелять? По кому стрелять?.. Ничего не видно... Что же наша артиллерия, где же она?" - с тоской думали Литовцы.

Капитан Нарбут прошел вдоль цепей.

- Зря себя обнаруживаем, - проворчал он. - Штабс-капитан Федоров, прекратите эту ненужную стрельбу.

И. подойдя вплотную к ротному командиру, сказал тихо:

- Турки но нашему огню увидят, как нас мало.

Цепь затихла. Люди притаились в снегу. В темноте ночи, в хаосе громовой стрельбы и частых попаданий пулями и осколками им было страшно. Жалобно стонали раненые и просили вынести их.

- Что ж так, замерзать приходится... Холодно дюжа... Кровь стынет...

Князь Болотнев лежал рядом с Алешей.

- Хуже всего, - прошептал Алеша, - лежать под расстрелом и ничего не делать. Надо идти вперед, а то, если не пойдем вперед мы, солдаты пойдут назад, и тогда их не остановишь. Видите, уже кое-кто пополз. В темноте разве разберешь - раненый или так просто. Растерялся в темноте. Солдат наш великолепен, да тоже перетягивать нервы нельзя, можно и оборвать.

Сзади раздался приглушенный свисток. В темноте ночи в напряженности ожидания, когда что-то нужно делать, он показался громким и тревожным. В цепи все приподняли головы.

- Цепи, вперед!..

Все, как один, встали, взяли ружья наперевес и пошли навстречу пушечным громам. Ноги уже не чуяли глубины снега, усталость ночного движения пропала, нет больше и холодной мглистости ночи. Точно бесплотными стали Литовцы, бесплотными и невесомыми. Как духи, скользили они поверх снега. Душа овладела телом и понесла его навстречу смерти. Падали раненые и убитые, но никто не обращал на них внимания. Те, кто идет сзади, - подберут.

Шли прямо на двенадцать огненных жерл, непрестанно бивших, жарким огнем дышавших навстречу батальону.

Еще невидимые в ночи пушки обнаруживали себя вспышками огня. И то, что звук выстрела раздавался одновременно со вспышкой и уже наносило на цепи едким запахом порохового дыма, показывало близость батареи.

Полевая дорога с буграми и канавами, засыпанными снегом. пересекала путь Литовцев. Цепи залегли по канавам и открыли частый огонь по вспышкам орудийной канонады.

Сзади все подходили и подходили люди и вливались в цепи. Ротные поддержки и батальонный резерв вошли в первую линию. Цепь густела. Солдаты лежали плотно, плечом к плечу, локоть к локтю и в бешеной стрельбе, в сознании, что они не одиноки, казалось, забыли про опасность.

Турецкая батарея вдруг сразу смолкла... Прошло мгновение ужаснейшей, предсмертной тишины, более страшной, чем огонь, бывший раньше. И раздался залп. Турки ударили картечью.

Болотневу показалось, что земля поднялась перед ним дыбом, что пламя опалит его и всех, кто был подле. Тысячи пуль визгнули над снегом. Снег встал вихрем, земля посыпалась в лицо, Болотневу стало казаться, что вместе со снегом и землей сметен весь Литовский полк.

И опять на мгновение стала тишина. В нее вошел звенящий звук горна. От 2-го батальона подали сигнал: атака!

Тогда раздалось ужасное, громче пушечных громов "ура". Все вскочили на ноги и бросились на пышущие пламенем жерла пушек. Турецкая прислуга орудий встретила атакующих в сабли. Сзади бежали на выручку роты прикрытия.

Тогда настал миг - Болотнев явственно ощутил его миг мгновенной душевной боли, страшной удручающей тоски. Стало ясно: все пропало! Все ни к чему! Впереди гибель. Слишком много турок, слишком мало наших. Осталось одно - бежать. Болотнев ожидал крика: "Спасайся, кто может!", - и сам готов был дико по заячьи визжать... Но вдруг с левого фланга раздался ликующим, радостный, захлебывающийся от счастья победы голос: "Считай орудия!!"

Это крикнул юноша, подпоручик 8-и роты Суликовский. Этот крик ясно обозначил победу.

Наша взяла!

Растерянности как не бывало! Литовцы сомкнулись за своими офицерами и бешеной атакой в штыки опрокинули турецкие таборы резервов.

Батареи были взяты.

Еще несколько минут были шум и возня боя, треск проламываемых прикладами черепов, крики: "Алла!.. Алла!.." Потом топот бегущих ног, звон кидаемого оружия. Два дружных залпа - и все сомкнулось в ночной мгле, и наступила тишина.

Князь Болотнев вбежал за Алешей на батарею. Он был в каком-то чаду, в упоении, он увидел турецкую пушку, окруженную ашкерами в темных куртках, ее лафет и кинулся на нее, не вынимая сабли из ножен, с поднятыми кулаками. Ашкер замахнулся на него саблей, князь ощутил жгучую боль у самого колена, почувствовал жар в голове и свалился лицом в снег.

XXXV

Когда Болотнев открыл глаза - было утро и было тепло, светло и по-весеннему радостно в природе. Полусознание, полубред владели Болотневым. Точно это и не он лежал на подтаявшем снегу, на соломе, а другой, похожий на пего, а он сам со стороны смотрел на себя.

Кругом было поле. Широкие лазаретные шатры, белые с зелеными полосами стояли на нем. Подле шатров была наложена солома, накрытая простынями, и на ней лежали люди. Много людей. Совсем близко от Болотнева проходила дорога. На ней таял снег, и темные полосы мокрой земли блестели голубым блеском на солнце. От земли шел нежный, прозрачный пар.

Болотнев прислушался к тому, что творилось внутри него. Точно с этим тихим весенним дуновением тепла исчезла сосущая боль, что была все это время. На душе было тихо и спокойно и так легко, как бывает, когда человек выздоравливает после тяжелой болезни и вдруг ощутит прилив жизненных сил и радость бытия. Было отрадно сознание, что он окончил что-то важное, и окончил неплохо, и больше об этом не надо думать.

Болотнев услышал веселый, радостный голос. Голос этот не отвечал обстановке поля, покрытого страдающими людьми, но он нашел отклик в том тихом, и тоже как бы радостном покое, который был в душе у Болотнева.

В сопровождении казака подъехал к шатрам конный офицер. Он спрыгнул с лошади и подошел к раненым. Это он и говорил, не скрывая радости жизни и счастья победы.

- Сахновский, ты? - крикнул он, нагибаясь над соседом Болотнева. - Что, брат, починили-таки тебя? Ну, как?

Сознание, что он сам жив и не тронут, точно излучалось из подошедшего к раненым офицера. Весь он был пронизан солнечным светом, снял счастьем совершенного подвига.

- Да, кажется, друг, совсем у меня плохо...

- О, милый!.. Ну, что говоришь! Пройдет, как все проходит. До свадьбы заживет. Подумай, родной... Двадцать три орудия! Двадцать три турецкие пушечки забрал наш полк! Это же, голуба, уже история, и беспримерная! Пятнадцать взял наш второй батальон и восемь третьему досталось. Это, друг, не жук... Я сейчас из Паша-Махале. Там собрался наш полк. Начальник дивизии генерал Дандевиль подъехал к нам. Сияет... По щекам - слезы... Скинул фуражку и говорит: "Здравствуйте, молодцы-Литовцы... Поздравляю вас с победой! Орудия таскаете, как дрова!.." Хо-хо-хо! Как дрова!.. Ведь это ты, милый! Это мы все... Как ответили ему наши... Ото же надо слышать!.. Гром небесный, а не ответ! Семь дней похода, без дневок, с переходами по 25-30 верст, орудия на себе тащили, в мороз, а потом в распутицу, по горам - не чудо ли богатыри? Вот, кто такой наш Русский-то солдат! Я, брат, просто без ума влюблен в полк!..

- И я, милый, тоже... Мне как-то и рана теперь не так уж тяжка. Ты зачем сюда приехал к нам?

- Узнать про раненых, поздравить их с такой победой, рассказать про все...

- А много наших ранено?

- Да, брат, такие дела даром не делаются. Подпоручик Орловский, царство, ему небесное, убит.

- Славный был мальчик.

- Орленок! Подпоручики Бурмейстер и Ясиновскнй очень тяжело ранены... Брун, Гелдунд, штабс-капитан Полторацкий, ты... Убитых наших собрали 63, раненых 153, кое-кто и замерз. Подсчитали процент - офицеров 47%, солдат 23% потерь. Офицерское вышло дело!.. Шли впереди... А как Суликовский-то крикнул: "Считай орудия!" Мороз по коже... И радость! Ну, конечно, - будет ему за то Георгий, уже пишут представление. Да еще не нашего полка, знаешь, тот стрелок, что к нашей пятой роте привязался, как полковая собака. Странный такой. От генерала Гурко для связи был прислан. Молодчина, говорят, и сабли не вынул, с кулаками на пушку бросился... Алеша рассказывал... Ногу ему турок отрубил... Молодчина... Вот я и его ищу...

- Я здесь, - отозвался Болотцев.

Офицер смутился.

- Ну как вы? - сказал он. - Милый, вы простите... Я не знал... Я так по-простецки, по-товарищески. Вам может быть больно это слышать...

- Ничего... Прошло.. Ноги-то, конечно, нет... Не вернешь... Не вырастет новая... А жаль! Я вот лежал и думал, отчего нога не растет, как ноготь, что ли? А ведь - не вырастет... А?

- Пройдет, дорогой... Привыкнете... Ко всему человек привыкает... Вы героем были, князь... Вас тоже к кресту представить приказано... Для чего только нелегкая понесла вас с пятой ротой и самое пекло? Сидели бы при штабе... Мне Нарбут говорил, и Алеша вас отговаривал. Эх, милый, ну да прошлого не воротишь!.. Давай вам Бог! До свидания, Сахновский. Скачу назад... Идем на Адрианополь. Ведь это что же? Конец войне. Сулеймановы войска и полном расстройстве... Бегут! Козьими тропами пробираются к Черному морю. Казаки Скобелева 1-го с Митрофаном Грековым что-то поболее 30 пушек захватили - вот оно как пошло!.. Таскаете, как дрова!.. Хо-хо-хо!..

Офицер повернулся к князю Болотневу, и тот увидел у него на боку большую флягу в потемневшем желтом кожаном футляре.

- Поручик, - слабым голосом сказал Болотнев. - Это что у вас?.. Во фляге... водка?..

- Коньяк, милый... И не плохой. Мне в штабе Дандевиля дали.

- Угости меня немножечко...

- Пейте, голуба, сколько хотите.

Болотнев сделал два глотка и сказал тихо и печально:

- У меня нога отрублена. Раз и навсегда... Не вырастет... Так можно еще глоточек?

- Пейте хоть весь, - сказал поручик. В голосе его послышались слезы.

- Спасибо, поручик... Ах, как хорошо!.. Славно - хорошо. Я люблю это... мысли проясняет... Бегут мысли, как зайцы на облаве... И хорошо... Спасибо...

Князь протянул руку с флягой, но ослабевшие пальцы не удержали, и фляга упала в снег.

Князь закрыл глаза и забылся в пьяном сне.

XXXVI

Дни раненых и больных свивались в длинную и однообразную вереницу. Время шло, и не видно было, как вдруг наступила весна, пришло тепло, потом стало и жарко, и вот уже июнь на исходе; поспели фрукты - урюк, черная слива, абрикосы, груши, дыни и полнился первый золотистый, янтарный виноград. Греки носили фрукты и корзинах к госпиталю и продавали раненым.

У деревни Амбарли был расположен госпиталь для выздоравливающих. Повыше, на горе, над деревней, стоял лагерем Лейб-гвардии Литовский полк.

В деревне узкие, кривые улочки, часто стоят каменные дома. Чадно чахнет пригорелым бараньим жиром, ладанным дымком, кипарисом и розовым маслом. На улицах возятся черномазые неопрятные дети, кричит привязанный осел, и женщина в темной чадре задумчиво и печально смотрит большими глазами сквозь прорези чадры на бродящих но улице солдат.

Над деревней, поближе к лагерю, есть каменный уступ, как бы природный балкон над морем. На нем лежат мраморные глыбы. Сюда, особенно под вечер, когда повеет прохладой, собираются выздоравливающие из госпиталя. Они садятся на камнях и долго, часами смотрят вдаль.

Сказочная, невероятная, несказанная красота кругом. Вот оно - синее море! Море-окиян детских сказок. И на нем Царьград, тоже город-сказка, знакомый с детских лет.

Константинополь внизу, как на ладони... Он лепится по кручам перламутровой россыпью домов, золотых куполов, иглами минаретов, прихотливо прорезанный морскими заливами. Море за ним, подальше вглубь, такого синего цвета, что просто не верится, что вода прозрачная. Кажется, нальешь в стакан - и она будет как медным купоросом настоянная. В извилине залива Золотой Рог вода мутно-зеленая - малахитовая. Это игра прозрачных красок, белые гребешки волн, то и дело вспыхивающие по морской дали, так чарующе прекрасны, что нельзя вдосталь налюбоваться на нее.

По заливу и проливу снуют каюки, белеют паруса и взблескивают вынимаемые из воды мокрые весла. Недвижно стоят корабли в паутине снастей, и черный дым идет из высокой трубы парохода...

По другую сторону пролива, в сизой дымке, точно написанные акварелью и гуашью, розовеют оранжевые горы Азиатского берега. Оливковые рощи прилепились к ним голубовато-зелеными нежными пятнами. Дома Стамбула кажутся пестрыми камушками. Вправо синий простор Мраморного моря, и на нем в легкой дымке тумана, в белой рамке прибоя, видны розовые с зеленым Принцевы острова.

Князь Болотцев и Алеша сидели на длинном желтоватом куске мрамора. Болотцев был в больничном белье к легком офицерском плаще, накинутом на плечи. Левая нога была у него забинтована большим бинтом ниже колена и торчала круглой культяпкой. От бинта шел прелый, пресный запах заживающей раны. Алеша только что оправился от тифа. Его светлые льняные волосы, так красиво вившиеся на Балканах, были коротко острижены и блестели золотистым блеском на исхудавшей розовой шее.

- Князь, если сказать, если осознать, что все это, что мы видим теперь перед собой, вся эта несказанная красота - наша... Нами завоеванная. Русская... Тогда все можно простить и забыть, - говорит Алеша. Его голос звучит неровно и глухо. Он волнуется. - И мертвых и страдающих оправдать... И все, что мы пережили на Балканах... И ту страшную ночь, когда мы брали пушки... Все будет ясно и все оправдано... Кровь пролита не даром... Все это наше!..

Алеша помолчал, вздохнул и с неизбывной тоской сказал:

- Князь, почему мы не вошли победителями в Константинополь?

- Не знаю, Алеша, не знаю...

- Князь... Как мы тогда шли!.. После Филиппополя... Вас не было с нами. Вас увезли... Январь... Оттепель... Снег тает. Совсем весна... Лужи блестят на солнце, и повсюду радость победы. Я шел с полком по шоссе... По сторонам лежали трупы убитых турок и болгар... Резня была... Конские трупы, обломки повозок, домашняя утварь... Ужас!.. Весь ужас войны был перед нами!.. Но, если вся эта здешняя красота - наша - ужас войны оправдан, все прощено и забыто... Мы уничтожили армию Сулеймана. Семь дней мы шли среди трупов. На привале негде стать - всюду тела... И запах!.. Мы ночевали среди разлагающихся трупов... Днем - жара нестерпимая, жажда охватывала нас. По канавам вдоль шоссе вода... Подойдешь напиться - там трупы, нечистоты, кровь, вонь... Солдаты пили эту воду - нельзя было их удержать. Я думаю, там и начался этот ужасный тиф, что косит теперь нашу армию. 16-го января мы подошли к Адрианополю. Шел дождь. Резкий, холодный ветер прохватывал нас насквозь. Мы входили и город вечером. Темно... Грязь непролазная, поиска растоптали улицы. Кое-где тускло светятся окна. Куда ни приткнемся везде грязь, теснота, все забито людьми, бежавшими из сел. Мы стали за рекой Марицей, в предместье, у громадного каменного моста очень древней постройки. Была объявлена - дневка. Нам было приказано заняться исправлением мундирной одежды... Мы поняли - для входа в Константинополь! 19-го января - уже вечер наступал - слышим, за рекою гремит "ура!". Вспыхнет в одном квартале, перекинется в другой, смолкнет на несколько мгновений и снова загремит. Потом совсем близко тут же, за рекой, оркестр заиграл гимн. Мы послали узнать, что случилось? Оказалось, что приехали турецкие уполномоченные для переговоров о мире, с ними кавасы привезли золотое перо и чернильницу. Великий Князь Главнокомандующий лично объявил о заключении перемирия... Князь, почему мы раньше не вошли в Константинополь?.. С победной музыкой, с барабанным боем, с лихими песнями?..

- Не знаю, Алеша. Не знаю...

- 24-го января нас собрали и перед полком читали приказ о заключении перемирия. Бурная радость, новые бешеные крики "ура!"... Люди целовались друг с другом, как на Светлый Праздник. Но это продолжалось недолго. Вскоре наступило раздумье и какая-то неопределенная тоска. Точно что-то было не закончено, не доделано... Вспомнились замерзшие на Балканах, вспомнились убитые под Карагачем, раненые и как-то... Князь, будто стыдно стало за эту свою радость. Прошло так четыре дня в какой-то неопределенности, и этом раздумье о том, так ли все это хорошо вышло? И 28-го января получаем приказ генерал-адъютанта Гурко: назавтра наша 3-я гвардейская пехотная дивизия выступает к Константинополю. Дивизия была построена на большом дворе громадных турецких казарм. Мы почистились, как только могли. Обновили желтые околыши фуражек, переменили канты, нашили на наши старые, обожженные огнем костров шинели новые петлицы. А как начистили манерки! - золотом горели... И... выправка! Такой в Варшаве на парадах не бывало. Приехал Шеф полка - Великий Князь Николай Николаевич Младший. Его Высочество благодарил полк за Филиппополь. Вызвал вперед офицеров. "Ваше дело, 4-го января, - сказал нам Великий Князь, - под Карагачем, было чисто офицерское... Беспримерное, славное, молодецкое... Государь-Император приказал вас благодарить. Примете же и мое поздравление, я также и мою благодарность..." Были вызваны капитаны Никитин и Нарбут. Великий Князь обнял их и навесил на них Георгиевские кресты. Потом повернулся к полку и скомандовал: "На плечо!.. шай на кра-ул!" Показал рукой на Георгиевских наших кавалеров и сказал: "Поздравляю вас, Литовцы, с Георгиевскими кавалерами". Потом мы взяли "к ноге". Командир полка спросил: "Прикажете вести?" - "Да, ведите", - сказал Великий Князь. Мы взяли "ружья вольно" и справа по отделениям тронулись из казарм. Оркестр грянул наш Литовский марш. На улицах турки смотрели на нас. Мы шли лихо. Все - и турки тоже - знали: идем в Константинополь!.. В тот день дошли до Хавса. 30-го были в Алопли... 11-го февраля достигли Силиври... Я шел на фланг пятой роты и под марш декламировал: "Бог нам дал луну чужую с храмов Божиих сорвать... На земле, где чтут пророка, скласть Христовы Алтари... И тогда... К звезде... востока..."

Голова Алеши упала на руки. Алеша зарыдал.

- Ну, полноте, Алеша, - сказал, придерживая Алешу за плечи, Болотнев, - успокоитесь...

- В тифу, в бреду, - сквозь тихие всхлипывания продолжал Алеша, - мне все виделись страшные видения... Мои предки наступали на меня, требовали отчета... Весь наш род был военный, офицерский. Князь, в 1814-м году наша гвардия возвращалась из Парижа!.. Наш полк стоял на rue de Babylone, на левом берегу Сены... При Елизавете наша армия возвращалась из Берлина! Наши полки были в Милане, в Вене! И с какими солдатами! Нам сдавали пьяниц, воров, преступников, - розгами, шпицрутенами, казнями мы создавали солдата, чудо-богатыря!.. Теперь с нами - лучший цвет народа Русского!.. Наши чудо-богатыри орлами перелетели через Дунай и Балканские горы... Наши деды побеждали величайших полководцев мира - Карла XII, Фридриха Великого, Наполеона - и теперь с нашим прекрасным солдатом, сломив сопротивление Османа и Сулеймана, - мы не вошли в Константинополь!.. Почему?..

- Не знаю... Не знаю...

Алеша посмотрел на Болотнева сухими воспаленными глазами и с горечью сказал:

- Народ не простит этого Государю... Вы, князь, только говорите, что не знаете, почему мы не вошли во взятый нами, по существу, Константинополь. Нет... Вы знаете, как знаю я, как знает каждый самый последний солдат нестроевой роты... Англия не позволила!.. Дип-пло-мат-ты смешались!.. И Государь сдал. Перед дипломатами. С такими солдатами нам бояться Англии? О!.. какую ненависть к себе в эти дни посеяла в Русских сердцах Англия... Нет, не простит наш народ Государю этого унижения... Английский жид - Биконсфильд - жирным пальцем остановил полет наших орлов к Босфору и Дарданеллам... Жид!.. Понимаете вы - жид!!! И больше ничего, как жид!.. Вы знаете, князь, - вот эти часы, когда я сижу здесь и смотрю на эту исключительную красоту, расстилающуюся передо мною, - это тяжелые часы. Очень тяжелые, жуткие часы. Если Русский гений смог из топи Финских болот, из бедных сосновых и березовых Приневских лесов создать "парадиз земной" - что создал бы он здесь?.. И вот - нельзя. Английский жид не позволяет...

По узкой, усыпанной пестрыми камушками крутой тропинке поднимался от деревни безрукий солдат. Болотцев показал на него глазами Алеше, и тот сказал:

- Вот и Куликов.

- Здравия желаю, ваше сиятельство. Здравия желаю, ваше благородие, - сказал солдат. - Разрешите присесть? Что нового, не слыхать ли чего? Солдатики вот сказывали, будто Великий Князь Главнокомандующий на яхте прибывал в Константинополь, был у султана, кофий изволил пить. Что же это, значит, заместо войны дружба какая с нехристями, с мучителями христианского рода?..

- Садись, Куликов, - сказал Алеша.

Солдат левой рукой неловко достал папиросу и вложил ее в рот. Алеша помог ему закурить.

- Вы, ваше сиятельство, без ножки остались, я, видите, без правой руки, вчистую увольняюсь, как полный инвалид, негож больше для Государевой службы, от их благородия одна тень осталась, вот оно, как обернулась-то нам война!.. Чистые слезы!.. Домой приду... Куда я без руки-то годен?.. И пастуху рука нужна. Разве в огороде заместо чучела поставит благодетель какой - ворон пугать... В деревне тоже понимают... Поди спросят нас: "Ну, а Царьград? Что же это ты руку потерял, а Царьграда не взял?.. Пороха, что ль, не хватило?" Чего я им на это скажу? Англичанка - скажу - нагадила...

- Откуда ты это взял, Куликов?

- Я, ваше благородие, народ видаю. В деревне грек один сказывал. Он в Одессе бывал, по-русскому чисто говорит. Я ему говорю: вот Великий Князь у Султана был, сговаривался, каким манером в Константинополь войтить. Для того и войска перевели и Сан-Стефану. А грек мне отвечает: нельзя этого... Англичанка не позволит. Ейный флот в Вардамелах стоит... Вот она штука-то какая выходит... Я и то вспомнил, отец мне рассказывал, в Севастополе, когда война была, тоже англичанка нам пакостила. Сколько горя, сколько слез через нее... А нельзя, ваше сиятельство, чтоб всем народом навалиться на нее да и пришить к одному месту, чтобы и не трепыхалась?..

- Не знаю, Куликов, не знаю.

- Не знаете, ваше сиятельство... А я вот гляжу: красив Константинополь-то... Вот как красив! Имя тоже гордое, красивое... А не наш... Что же, ваше сиятельство, значит, вся эта суета-то, через Балканы шли, люди мерзли, под Плевной народа, сказывают, положили не приведи Бог сколько, орудия мы ночью брали - все это, выходит, понапрасну. Все, значит, для нее, для англичанки?.. Не ладно это господа придумали. И домой не охота ехать. Что я там без руки-то делать буду? Домой... Пооделись в полку ребята, пообшились, страсть как работали, чтобы в Константинополь идти. Заместо того солдатики сказывали - в Сан-Стефане, Каликрате, Эрекли саперы пристаня строют для посадки на пароходы... Значит и все ни к чему. Ни ваши, ни наши страдания и муки мученские. Англичанки испугались...

Куликов встал, приложился левой рукой к фуражке, поклонился и сказал:

- Прощения прошу, если растревожил я вас, ваше сиятельство... Тошно у меня на душе от всего этого. Русский я... И обида мне через ту англичанку большая.

Куликов пошел вниз. Поднялся за ним и князь.

- Пойдемте потихоньку, Алеша. Сыро становится. Вам нехорошо сыро. Вы вот и вовсе побледнели опять.

- Это, князь, не от сырости, правда, растревожил меня Куликов. Глас народа - глас Божий... Хороший солдат был... Позвольте я вам помогу, вам трудно спускаться.

- Сами-то, Алеша, вы шатаетесь... Обопрусь на вас, а вы как тростинка хлипкая.

- Ничего, я окрепну... Я думаю, князь, народ тогда Государя любит, когда победы, слава, Париж, Берлин, когда красота и сказка кругом царя, величие духа... Смелость... Гордость... дерзновение. Тогда и муки страшные и голод и самые казни ему простят... А вот как станут говорить - англичанки испугался... Нехорошо это, князь, будет... Ах, как нехорошо...

- Не знаю, Алеша, не знаю...

Помогая друг другу, они спустились к самому морю и стали на берегу, где на круглую, пеструю, блестящую гальку набегала синяя волна.

- Алеша, вот вы все меня спрашивали, позвольте и мне вас спросить, - тихо сказал Болотнев. Вы, Алеша, святой человек... Водки не пьете... Женщин, поди, не знаете...

Розовый румянец побежал по бледным щекам Алеши, и еще красивее стало его нежное лицо.

- Простите, Алеша, это очень деликатное... Я приметил, что вы Евангелие каждый день читаете.

- Это мне моя мама, в поход дала. А вы разве не читаете?

- В корпусе слушал батюшкины уроки, да все позабыл. Я ведь ни во что не верю, Алеша... Я философам верил... социалистам... А не Христу... А вот теперь хочу вас, Христова, спросить об одном. Если человек обещал... Не то чтобы слово дал, а просто обещал не видеться, не писать, не говорить с девушкой, которую тот, кому обещано, считал своей невестой, и тот, кому обещано... Я это несвязно говорю, да вы понимаете меня?

- Я понимаю вас, князь.

- Так вот, тот, кому обещано, умер... Убит... То можно или нет нарушить слово? Как по-вашему? По Евангелию?

- В Евангелии сказано - по смерти ни жениться, ни разводиться не будут. Там совсем иная жизнь. Значит - можно. Вы что же, князь, сами хотите жениться?

- А нет, Алеша, - с живостью сказал Болотнев. - Что вы! Куда мне без ноги-то!

- Если человек взаправду любит, то он искалеченного еще больше полюбит, - тихо сказал Алеша.

- Жалость?.. Нет, Алеша, мне жалости не нужно. Это очень тяжело, когда человека жалеют. Тут совсем другое. Та девушка - особая девушка, и я боюсь. Что она погибнет. И вот я думал, что, может быть, если я стану подле нее, буду увещевать ее, говорить с ней - она одумается... Да... Вот и все... Ну, да ото пустяки... Может быть, я и ошибаюсь. Сколько раз в моей жизни я ошибался.

Сзади них солнце спускалось к горам. Нестерпимым пожарным блеском загорелись, заиграли стекла домов Стамбула - будто там, в домах, пылал огонь. Потом огни погасли и прозрачный, лиловый сумрак, нежный и глубокий, стал покрывать фиолетовые Азиатские горы. Над головами Алеши и князя барабанщик ударил повестку к заре.

Тихо плескало темневшее с каждым мгновением море, шевелило мелкую гальку, катило ее к берегу, а потом с легким скрежетом уносило в глубину...

ПРИМЕЧАНИЯ:

Прошу покорно. (рум.)

Так можно без конца продолжать. (франц.)

Я боюсь, как бы легкость, с которой вы совершили переправу через Дунай, не увлекла бы вас на рискованные операции и не принесла вам разочарований. (франц.)

Ваше превосходительство, мы теперь должны - вперед, вперед, вперед! (нем.)

Ах, так? Вы думаете так?.. (нем.)

Ну, конечно! (нем.)

Вы офицер Генерального Штаба - и вы так говорите. Невероятно. (нем.)

Ах, так... Н-ну, да. (нем.)

Желаю счастья. (нем.)

Так молод и так украшен! (франц.)

Обилие войск всегда себя оправдает. (франц.)

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

- Вера Николаевна, да вы совсем не так кидаете. Смотрите, как я. Положите камушек на большой палец и пустите его, направляя указательным, плоско вдоль воды... Вот так... Раз, два, три... четыре... Четыре рикошета!

- Просто удивительно, как у нас это выходит.

Вера восхищенными глазами смотрела, как юноша, с кем ее только что познакомила Перовская, кидал камни в воду широкого озера.

Вера была в простенькой, нарочно для этого случая купленной блузке, в шерстяной черной юбке, которую она уже и порвать успела, продираясь к берегу через кусты, оцепленные плетями колючей ежевики. Она приехала сюда потаенно, с Перовской, под чужой фамилией, чтобы присутствовать на нелегальном съезде.

К ним приближался через поросли кустов и тростника человек в блузе, подтянутой ремнем, в штанах, заправленных в высокие сапоги, в белой парусиновой фуражке и с пледом на плече.

- Тут, товарищи, грибы должны быть, - сказал он молодым неустановившимся басом и подошел к Вере.

Вера никого здесь не знает. Ей никого не представляли, ни с кем не знакомили. Вера только зияла, что за нее поручилась Перовская, и Веру здесь приняли по товарищески просто.

Точно здесь, в дубовой роще, на берегу реки и озера, где подле воды красиво росли раскидистые большие ветлы, был пикник, или "маевка", которых Вера никогда не знала, но о которых немного слышала, как о чем-то не совсем приличном и, во всяком случае, непозволительном для нее - Ишимской...

Тут было человек тридцать молодежи, все больше совсем безусой, редко у кого была бородка. Было несколько евреев. Молодая, косматая, безобразная еврейка с узкими раскосыми глазами, коротконогая, увалистая, некрасиво уселась ни корточки и выкладывала на разостланную на траве пеструю скатерть обильную, незамысловатую закуску: черный и ситный хлеб, нарезанный большими косыми ломтями, колбасу, куски жареного мяса, бутылки пива и сороковки водки. Молодой простоватый парень, со светлыми, в кружок, по-мужицки стриженными волосами, помогал ей.

Вера понимала - это и был тот народ, для которого она хотела работать.

Несколько в стороне, отдельно от других, держалась небольшая группа. Перовская показала Вере на нее и сказала:

- Это, Вера Николаевна, наша гордость... Землевольцы - террористы! Месяц тому назад они собирались па свой съезд в Липецке и вынесли свои постановления. Здесь они будут нам говорить о том, что нужно делать. Вон, видите, тот, в темно-синей рабочей блузе, - это Баранников, рядом с ним в русой бородке и с усами - Квятковский, дальше сидит под дереном Колодкевич, а тот, угрюмый и серьезный, - Михайлов (вот волевой человек!). Жаль, что немного заикается, когда говорит; там дальше Морозов, с ним говорит девушка Оловянникова-Ошанина, а самый красивый и благообразный между ними это Тихомиров. Такой чудак!.. Представьте, Вера Николаевна, он мне предложение делал, жениться на мне хотел... Это мне-то, отрешившейся от всего, всецело предавшейся делу революции, предложение руки и сердца!.. Смешно... А там дальше, за кустами, только головы видны - это Фроленко, Ширяев и тот, черненький, что подле них, - это Гольденберг... А под самым дубом - товарищ Андрей... О ком я вам уже говорила... Вот все те, кто основал движение. которое должно дать народу волю и освободить его от гнета царизма! Присмотритесь к ним... Какая все молодежь! Готовая на какие угодно жертвы... Это, как я вам говорила, - соль земли Русской...

Вера внимательно всмотрелась в товарища Андрея... Строгое, мужицкое было у того лицо. Таких видела Вера приказчиков в перинной лавке Гостиного двора в Петербурге, такие бывали молодые дьяконы. Черная бородка окаймляла продолговатое лицо, прядь полос свисала на лоб к правому глазу, и Андрей все откидывал ее упрямым, капризным движением головы.

- Надо непременно заставить его высказаться, заставить его говорить, - сказала Перовская, - перед его словом никто не устоит... Если он сам не скажет, опять ничего у нас не выйдет, не придем к единомыслию...

Андрей заметил, что на него смотрят. Самодовольная улыбка появилась в углах рта у темных усов, появилась и исчезла. Андрей отошел от дуба.

- Ну, что так, товарищи, в молчанку играем да возимся, - весело и задорно сказал он. Давайте спивать чего-нибудь.

Группа террористов распалась., смешалась с другими, бывшими на съезде "деревенщиками", как их презрительно называли террористы за их упорное желание работать среди народа по деревням. Перовская покинула Веру и подошла к Андрею. Она казалась маленькой и жалкой подле высокого и статного Андрея.

- Что же, коллеги, готовы? - окидывая взглядом молодежь, сказал Андрей и запел сильным, звучным голосом:

Вниз по матушке, по Волге, По широкому раздолью...

Перовская верно и красиво вторила ему. Хор, управляемый Андреем, примкнул к ним еще не очень стройно, еще не спелись, не знали друг друга, кто как поет, но песню знали все, и все ее раньше певали в гимназиях, в школах и в университете; и песня все налаживалась и налаживалась, звучала громче, сильнее, властнее, со страстным и сильным, молодым надрывом.

- На корме сидит хозяин, - заливались два голоса, и хор мягко повторял за ними:

- Хозяин!.. В черном бархатном кафтане!..

Когда кончили - сами удивлялись, как красиво у них вышло. Высокие дубы стояли над ними, в их пролетах видны были камыши озера, а еще дальше серебряным изгибом блестела река. За рекой была степь. Ни души не было видно на ее широком просторе.

- Да, товарищи!.. Такой песни никому не создать, не сочинить. Создал ее великий Русский народ, - сказал теплым, восторженным голосом Тихомиров.

- Товарищи, давайте еще, - умоляюще сказала Перовская, влюбленными глазами глядя на Андрея. - Андрей Иванович, знаете нашу "Быстры, как волны..."

- Идет, - сказал Андрей и встряхнул волосами.

Два голоса дружно и ладно начали:

Быстры как волны, Дни нашей жизни...

Что час, то короче К могиле наш путь...

Хор подхватил: Налей, налей, товарищ!

Заздравную чашу, Кто знает, что будет, Что с нами будет впереди?..

- Георгий Валентинович, - визгливо крикнула косматая еврейка, нарушая красоту пения, - нельзя так. Это вам дадут потом.

- Помилуйте, Гесечка... Поют: "Налей, налей", а вы и пивка холодного дать не хотите.

- Ну, пивка, пожалуй, что и дам.

Два голоса продолжали, дрожа от чувства, вкладываемого в содержание поспи:

Умрешь - похоронят, Как не жил на свете, Сгинешь и не встанешь К веселью друзей...

Налей, налей, товарищ...

- Что же, товарищи, и точно, может быть, нальем, а? Приступим?

- Нет, нет, товарищи. Раньше - дело. Раньше выслушаем, что постановили на Липецком съезде.

- Ну, ладно, выслушаем...

- Товарищ Андрей, просим слова...

- Товарищ Андрей, просим сказать по полномочию вас.

- Я не отказываюсь. Я скажу вам все, что я лично думаю, что говорил и на съезде, и к чему мы пришли...

- Просим!.. Просим!..

Андрей Желябов прислонился к стволу большой прибрежной ивы. Его лицо было бледно, глаза опущены. Привычным движением он откинул упрямую прядь со лба. Он был здесь самым старшим.

Ему шел двадцать девятый год, все остальные были в возрасте от двадцати до двадцати шести лет.

Страшно худой Морозов, с продолговатым плоским лицом, с шелковистой бородой и усами, в очках, устроился подле Желябова, уселся на траву, скрестив ноги. Молодой парень, по виду из простых, безусый и толстогубый, простоватый на вид, с молитвенным восторгом смотрел прямо в рот Желябову. Вера села рядом с Перовской на самом берегу реки, несколько в стороне от других.

- Я не отказываюсь говорить, - повторил Желябов. Настало время нам говорить... И сговориться. Мы не можем работать по мелочам, растрачивая свои силы... В самом деле, прошу подсчитать наши потери за последнее время... В мае 1878-го года мы убили в Киеве жандармского полковника Гейкинга... Сейчас же в Одессе Царская власть казнит Ковальского. Спустя два дня Степняк-Кравчинский в Петербурге насмерть поражает кинжалом шефа жандармов Мезенцева... Безумная смелость!.. В Харькове мы убили генерал губернатора Кропоткина. Правительство в ответ на это объявило революционность вне закона... Я напомню вам конец правительственного сообщения об этом: "Правительство считает ныне необходимым призвать себе на помощь силы всех сословий Русского народа для единодушного содействия ему в усилиях вырвать с корнем зло, опирающееся на учение, навязываемое народу при помощи самых превратных понятий и самых ужасных преступлений..." Нам, товарищи, объявлена война, и силы неравны. С одной стороны, на нас хотят поднять весь Русский народ, с другой стороны, маленькая кучка, кружок самоотверженных, преданных святой идее народной воли людей...

Желябов сделал паузу и презрительно улыбнулся.

- Напрасно!.. Народ!.. Я хорошо знаю народ... Дворники и городовые не в счет... Наемные царские собаки... Народ... Никто, ни мы, ни Правительство не может опираться и рассчитывать на народ. Это было бы ошибкой... Я повторяю, товарищи, я знаю народ, я сам из народа, и я там работал, как работает наш народ... Крестьянин так замучен своим мужицким трудом над землей ради хлеба насущного, что учить его чему-нибудь - просто бесполезно... Он так устал, что поднять его на восстание нельзя... раньше надо освободить его от этого адского, каторжного, тупящего мысли труда, а тогда только можно учить его и разговаривать с ним. В таком же положении и рабочий. Нам нужно самим захватить власть, конечно, только для того, чтобы, захватив ее, освободить от труда народ, и тогда передать власть в его руки. И для этого нам нужен... Акт! И, может быть, не один даже акт, но целая серия актов. Никакая наше деятельность, направленная ко благу народа, невозможна вследствие правительственного произвола... Мы должны вести борьбу по способу Вильгельма Телля...

- Цареубийство? - выкрикнул кто-то сзади Желябова.

Желябов ответил не сразу. Он выдержал несколько мгновений, молча, строго и сурово глядя в глаза то одному, то другому из окружавших его молодых людей.

- Да, товарищи... Это у нас давно решено... Вот Александр Михайлов скажет вам, как и почему мы так постановили.

Желябов отошел и сторону, и на его место стал темнобородый человек с угрюмым и мрачным лицом. Он начал говорить, сильно заикаясь.

- Товарищи, н-наша п-п-партия н-народов-вольцев постановила: и наша цел об-беспечить п-права личности. Деспотизм царский полагает, что п-прав-ва личности в-вредны. Так н-надо осв-вободить народ от д-деспота. Как этого д-достигнуть? С-смелой б-борьбой. Мы н-не можем безучастно относиться к тому, ч-что п-происходит к-кругом: в-война, стоившая с-сотен т-тысяч н-народных ж-жертв, Т-тотлебенские и Ч-чертковские р-расправы - инициатива в-всего эт-того исходит от Ц-ц-цар-ря. Царь во всем эт-том в-в-вин-новат - ц-царь и д-должен от-тветить. Ц-царь д-должен п-по-погибнуть. Сделать это д-должна п-п-партия... Если она может сделать это путем восстания - она должна устроить это восстание. Если поднять народ н-нельзя, она должна сделать э-т-то лично. Силу нас, б-без с-сомнения, х-хватит. И силы эт-ти будут расти тем скорее, чем р-реш-шительнее мы станем д-действовать. Н-наша п-партия "Земля и воля", но мы с-считаем, что с-начала - в-воля, а потом уже и з-земля. А чтобы была в-воля, надо убрать ц-ца-р-ря. Надо убрать д-деспота. Вот, товарищи, что мы решили.

Глубокая напряженная тишина образовалась среди собравшихся после слов Михайлова. Слышно было, как прошелестела под набежавшим ветерком прибрежная ива, как невдалеке, на озере. у разлива реки, плеснула рыба. После этих двух едва слышных звуков тишина стала еще строже, торжественнее, напряженнее - тишина могилы... Точно немая смерть пошла к ним, поселим и жизнерадостным несколько минут тому назад.

Сидевший на траве недалеко от Веры высокий, тощий человек поднялся и глубоким, низким, взволнованным голосом спросил:

- Неужели, господа, вы все так думаете?

Никто не ответил.

- Неужели, господа, народники становятся террористами? Народники согласны с тем, что говорили товарищи Желябов и Михайлов?

Все молчали. Та же могильная тишина стояла в роще.

- В таком случае, - глухо, печальным голосом сказал человек, - мне здесь больше нечего делать. Прощайте.

- Кто это? - тихо спросила Перовскую Вера.

- Плеханов.

Плеханов помедлил немного, точно ожидал, что его будут просить остаться, что поднимутся споры, что встанут на его сторону, будут его удерживать, но все та же серьезная, угрюмая тишина была кругом.

Плеханов низко опустил голову и пошел и глубину леса.

Петр Николаевич Краснов - Цареубийцы - 03, читать текст

См. также Краснов Петр Николаевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Цареубийцы - 04
II Наступил вечер, и в лесу было темно, когда Вера с Перовской ушли с ...

Цареубийцы - 05
XV Желябов сознавал - надо было торопиться. Взрыв в Зимнем Дворце дал ...