Петр Николаевич Краснов
«От Двуглавого Орла к красному знамени - 04»
"От Двуглавого Орла к красному знамени - 04"
XIII
Телеграмма была секретная, и содержания ее никто не мог знать, но Заболотье жило тревожною, безпокойною ночною жизнью. Почти во всех домах, из-за спущенных занавесей и задернутых портьер, в щели ставен был виден свет, слышался таинственный шорох и сдержанный разговор. Заболотье шевелилось, и в нем каждый житель знал, что Россия объявила мобилизацию армии: война с Германией и Австрией неизбежна. И прежде чем сотенные командиры успели собраться в канцелярию полка, "пантофельная" быстрая, невидимая почта понесла известие о мобилизации и войне по городам и селам губернии, на границу и за границу.
Мобилизация в полку была шестичасовая. Это значило, что полк ровно через шесть часов выступал на границу, в поход. Она была за много лет продумана и написана. Каждому было указано, что и как он должен был сделать и в какой час, все расчеты, все требования были загодя написаны, теперь оставалось только проверить их и подписать.
В полковой канцелярии ярко горели большие висячие лампы под плоскими железными абажурами, и от них было чадно и душно. Окна были настежь раскрыты, и темная ночь глядела в них. Карпов застал всех писарей на местах, адъютант, войсковой старшина Коршунов и большинство командиров сотен были в большой комнате, где занимался командир. Все догадывались о причине вызова, но никто не говорил об этом.
- Ты спал? - спрашивал командир 1-й сотни Хоперсков у маленького толстого Ильина, начальника пулеметной команды.
- Нет. Мы у Захарова в картишки заигрались. Засиделись мало-мало. А ты?
- Я с девяти завалился. Так заснул, долго понять не мог, чего это денщик будит, неужели уже утро. Ан вон оно що!
Худощавый Агафошкин, командир 2-й сотни, отец семерых детей, живший почти что в нищете, тревожно совался своим бледным лицом, обросшим жидкой бородкой, и спрашивал: "Ну что? Ну что? Так в чем же, господа, дело-то? А?"
Ему никто не отвечал. Считали неприличным говорить об этом, пока не скажет командир. Адъютант, успевший заснуть и не прогнавший сна со своего полного лица, узкими сонными глазами оглядывал толпившихся офицеров и считал, все ли пришли. Все были в кителях с серебряными погонами, с золотым номером полка, при шашках. Одновременно вошли запыхавшиеся, разгоряченные скорою ходьбою Захаров, Траилин и маленький седой, лысый и беззубый пятидесятилетний Тарарин, командир 5-й сотни - суета и лотоха, но честнейший человек и рыцарь в полном смысле этого слова.
- Господин полковник, - сказал во вдруг наступившей тишине адъютант, - все собрались.
Слышно было, как затихли в соседней комнате писаря и стали на носках подкрадываться к двери, чтобы услышать, что будет говорить командир полка.
Офицеры стали в порядке номеров сотен, как они становились всегда, когда их вызывал по службе командир полка, и Карпов любовно оглянул своих сотрудников.
- Господа! - сказал он спокойным, ровным баритоном хорошо изученного им в командах и приказаниях голоса. - Объявлена мобилизация. Первым часом 23 часа 59 минут. Теперь уже шесть минут первого. Все на работу. Мобилизационные пакеты у всех в порядке?
- В порядке, - за всех ответил Тарарин. На лице его, вдруг побледневшем, разлилось сильное волнение.
- Господа, мобилизация еще не война. Объясните это казакам. В шесть часов утра полк должен быть на гарнизонном плацу. Я надеюсь, господа, что все будет как всегда в нашем полку?
Офицеры молча поклонились.
- Знамя, - спросил адъютант, - прикажете иметь без чехла? Командир ответил не сразу.
- Да, - сказал он. - Без чехла.
И почему-то в этом случайно отданном приказании все увидали, что война будет.
- Можно идти? - опять за всех спросил Тарарин.
- Да, идите, господа, и я надеюсь, что все пройдет у нас тихо и гладко.
- Постараемся.
Канцелярия опустела. Писаря кинулись по своим столам. Адъютант поднес командиру полка бумаги, запечатанные в красные конверты, на которых крупными буквами было написано: "вскрыть по объявлении мобилизации".
Карпов уселся за стол и стал просматривать и подписывать подаваемые ему бумаги. Их выросла перед ним на столе целая стопа. Тут были требования, списки, донесения, инструкции, приказы, отчеты, послужные списки.
Кругом глухо, как большая фабрика, шумело местечко, переполненное казаками, гусарами и солдатами пехотного полка. Все окна казарм, до того темные и слепые, с тускло мигавшими ночными лампами и образными лампадками, ярко осветились сверху донизу. На дворах и на улицах стали появляться озабоченные люди. Открылись настежь широкие ворота обозных сараев и неприкосновенных запасов. Люди вывозили оттуда на себе новые повозки, грузили их вещами и везли на себе по дворам казарм. Из казарм несли узлы, сундуки и ящики с собственными вещами и парадным обмундированием, которые оставались в Заболотье. Никому в голову не приходило, что Заболотье когда-либо может быть оставлено нашими войсками.
В сотнях копошились и гомонились люди. Все офицеры были при своих взводах, сотенные командиры с вахмистрами и каптенармусами считали, записывали, выдавали и отмечали вещи. Полковая машина работала стройно, серьезно и безотказно. Карпов улучил минуту между потоком бумаг и прошел в ближайшую сотню. Она кипела копошащимися людьми, как муравейник. Койки уже были убраны и одеяла и матрацы сложены. Раздалась команда "смирно", и все люди замерли в неподвижных позах. Бравый дежурный лихо отрапортовал.
- Ваше высокоблагородие, во второй сотне N-ского Донского полка происшествий не случилось. Сотня занята мо-би-... ли-би... зацией, - с трудом выговорил мудреное слово молодой казак.
Карпов поздоровался с людьми, приказал продолжать работу и пошел по сотне.
Не было говорено никаких громких и шумных речей, никто не объяснял значения и цели мобилизации, возможности войны, но все отлично понимали, что творится что-то важное, к чему готовились и для чего учились.
- Ну что же, - спросил Карпов, останавливаясь подле молодого, румяного, без усов и бороды казака, носившего страшную фамилию Лиховидова, но имевшего самый безобидный вид, - боишься, если война будет?
Казак краснел и мялся. Его товарищи прекратили работу - они насыпали в это время сахар и чай в маленькие мешочки и смотрели на Лиховидова, улыбаясь. Внимание товарищей смущало Лиховидова еще более, и он молчал.
- Ты понимаешь, что, может быть, и война будет?
- Так точно, - наконец проговорил Лиховидов. - А только чего бояться-то? Все одно - присяга. А помирать, кому как указано, так и будет.
- Ну, а рубить-то не забыл как?
- Да, как учили. По голове лучше всего, без промашки и перерубить ее легко.
- Молодец! - сказал Карпов и пошел дальше. "Да, - думал он, - с этими людьми и на войну не страшно". Подумал о себе - боится ли он? И о себе сказал: нет, не боюсь, ибо верую.
XIV
Короткая летняя ночь убывала, а Карпов все сидел в канцелярии, писал, подписывал и отвечал на короткие вопросы, с которыми приходили к нему то посланные из сотен казаки, то офицеры, и вопросы все были будничные, простые, не вызывающие сомнений.
- Ваше высокоблагородие, старший врач спрашивают - когда индивидуальные пакеты раздавать, сейчас, как написано в плане, или подождать, когда совсем объявится?
Карпов видел, что в войну все-таки не верили. Не могли допустить, что она так близка, что эта ночь еще мир и тишина, а утром уже война, и кровь, и раны, и индивидуальные пакеты могут понадобиться.
- Раздайте сейчас, как по плану указано.
- Господин полковник, - говорил хорунжий, подходя к столу, - Брайтман за автобус для семейств офицеров до станции просит пятьдесят рублей, деньги вперед давать или нет?
- Давайте.
- Семьи отправлять?
- Да, завтра в шесть часов вечера.
- Слушаюсь.
В три часа ночи, отчетливо ступая по полу, твердым ровным шагом подошел к столу хорунжий Протопопов, румяный, могучего сложения юноша, звякнул шпорами и доложил:
- Господин полковник, честь имею явиться, с разъездом особого назначения прибыл.
Адъютант передал ему пакет, на котором было написано: "Вскрыть в Звержинце".
Звержинец было ближайшее пограничное местечко.
- Австрийское золото получили? - спросил Карпов.
- 626 крон золотом и 8000 марок бумажными деньгами, - отвечал хорунжий.
- Подрывной вьюк готов?
- Так точно.
- Где разъезд?
- Во дворе канцелярии.
- Я сейчас выйду, провожу вас, - сказал Карпов.
В мутном тумане приближающегося рассвета, когда ночь еще не уступила утру и звезды только что начали гаснуть, на дворе канцелярии, полном людей 2-й сотни, виднелось шестнадцать конных казаков, построившихся в одну шеренгу. Сзади стояли две лошади с вьюками. Это был разъезд особой важности, который должен был, в момент объявления войны, скрытно перейти границу Австрии, пройти по лесным дорогам далеко в глубь страны и взорвать мосты на шоссе и на железной дороге. Казаки смотрели серьезно. Они отдавали себе отчет в важности и опасности поручения.
- С Богом, станичники! Будете ожидать приказания. Помните, что война еще не объявлена. Ведите себя честно и благородно, достойно высокого звания Донского казака, - сказал Карпов.
- Постараемся, ваше высокоблагородие, - дружно ответили казаки.
- Хорунжий Протопопов, ведите разъезд.
- Справа рядами, шагом марш, - скомандовал Протопопов. Карпов вышел за ворота. Передний дозор отошел за углом и пошел крупной рысью по мостовой города. Левая лошадь сорвалась на галопе и не могла успокоиться, и долго были слышны в утреннем тумане ровная четкая рысь правой лошади и неровные скачки левой, пока не заглушил их топот ног идущего шагом разъезда.
Раннее утро, чуть побледневшее на востоке небо, усталость безсонной ночи - придавали особенный, полный тайны вид этому разъезду, медленно удалявшемуся за город. Во мгле скоро скрылись силуэты всадников, но еще слышен был стук копыт. Карпов стоял у ворот, следя за ним. Стук сразу стих. Мостовая кончилась, разъезд вступил на пыльную улицу.
Когда Карпов вернулся в канцелярию, на его столе лежала большая стопка темных книжек - паспортов. Он взял первую, чтобы подписать, и невольно остановился. На первом листочке с государственным двуглавым орлом, напечатанным на коричневой сетке, значилось: Анна Владимировна Карпова, 43 лет, православная, жена полковника...
Представилась она в пустой квартире, глубокою ночью, совсем одна. И надолго. Может быть, навсегда. Образы прошлого на миг окружили его. Почудилась прохлада громадного войскового собора, и появилась в группе одинаково одетых девушек скромная темноволосая Аня Добрикова... Пригрезилась тенистая аллея Александровского сада, с медвяным сладким запахом белой акации, длинными гирляндами свешивающейся из-за перистых нежных листьев, темное небо с луною, застывшей над сверкающим займищем разлившегося Дона, и тихий покорный ответ на его страстную речь: "Где ты, Кай, там и я, Кая..."
Теперь он ей подписывает отдельный паспорт. Теперь, когда суровая подкрадывается старость и более чем когда-либо они нужны друг другу.
Усилием воли Карпов прогнал мысли и быстро подписал свою фамилию на паспорте жены.
Писарь гасил лампы. Бледный утренний свет вместе с легкой прохладой врывался в растворенные окна. Наступал день - день похода, может быть, - войны.
XV
В 6 часов утра, 18 июля 1914 года, на гарнизонном, так называемом Бородинском плацу выстраивалась 2-я бригада N-ской кавалерийской дивизии.
Карпов в это время возвращался в свою квартиру. В столовой, по-мирному, кипел громадный фамильный красной меди самовар, пуская к потолку густые пары, в железном лотке лежали булки, было приготовлено масло и сливки. Анна Владимировна в лучшем своем платье ожидала мужа. Она была спокойна, и только покрасневшие веки и глубокая синева под глазами говорили о том, что за эту ночь пережито было много горя. Несколько серебряных волос пробились сквозь черноту ее кос, уложенных на голове. Чай пили торопливо. Говорить - так надо было передать друг другу такую массу нежных слов, глубоких ощущений драмы, совершающейся в душе у каждого, весь ужас тоски, разлуки, а это говорить было слишком больно и долго, и потому говорили о пустяках.
- Ты на Сарданапале поедешь? - спросила Анна Владимировна.
- Да, на нем. А Бомбардос в заводу.
- Сарданапал покойнее. Я запасные стремена положила в сундучок. Николай знает.
- Ну... Прощай, дорогая. Пиши...
- Куда писать-то?
- В действующую армию.
- Ах, да...
Она обняла его и стала крестить мелким частым крестом. Губы ее вдруг опухли, и из глаз часто-часто побежали слезы. Еще мгновение, и она не выдержала бы - свалилась бы в обморок. Но он оторвался от нее и пошел вниз во двор, где его ожидала лошадь. Когда он садился, она догнала его. Глаза у нее были красные, сухие, губы еще дрожали. Она дала кусок сахара узнавшему ее и потянувшемуся к ней губами Сарданапалу, перекрестила и его. Потом она быстро прижалась лицом к колену мужа, и, когда оторвалась, две слезы остались на алом лампасе.
Карпов выехал за ворота.
На плацу за городом его полк был уже готов. Пятая запоздавшая сотня рысью входила сзади, и видно было взволнованное злое лицо Тарарина, трясшегося на большой, не по его росту, серой лошади. На углу стоял взвод со знаменем, ожидая, когда полк будет готов. Правее выстраивались гусары. Их командир, солидный немец фон Вебер, еще не приехал к полку.
Карпов влюбленными глазами смотрел на казаков. Полк был в полном порядке, хоть сейчас на смотр. Обоз оглобля в оглоблю, дышло в дышло, весь заново покрашенный стоял за пулеметной командой. Равнение, "затылки" были идеальны. Пики были так выровнены, что сбоку была видна только одна пика, моложавые загорелые лица казаков были чисто вымыты и волосы причесаны. Их успели накормить завтраком и напоить чаем, и никто бы не сказал, что всю ночь они провели в спешной лихорадочной работе. В стороне собрались жители города. Отдельною группой стояли полковые гусарские и казачьи дамы, и там были пятна ярких зонтиков, освещенных косыми лучами поднявшегося над городом солнца. Против фронта был поставлен зеленый с золотом аналой, и высокий худой священник гусарского полка в лиловой рясе и скуфейке раскладывал книги. Под резкие звуки труб армейского похода приняли штандарт и знамя.
Начальник дивизии, старый генерал Лорберг, приехал вместе с бригадным командиром и начальником штаба. Он объехал полки, здороваясь с людьми и хмуро крякая. Он был взволнован. Надо было что-либо сказать людям, а что сказать, он не знал - война еще не была объявлена и он далеко не был уверен, что война будет объявлена. Он ничего не сказал, но еще более нахмурившись и надувши свои короткие, как иглы, седые усы, торчавшие над губою, галопом отъехал на середину фронта, почти к самому аналою и хриплым голосом закричал:
- Бригада, шашки в ножны, пики по плечу, слушай!
Когда повторенная командирами полков, эскадронов и сотен команда была исполнена, он снова скомандовал:
- Трубачи, на молитву!..
Медленно, под звуки певучего сигнала полковые адъютанты вынесли к аналою штандарт и знамя. Певчие выходили из рядов гусар и казаков и, поддерживая за спиною винтовки, бежали к аналою. Священник облачился в ярко-зеленую шитую золотом ризу и, взяв крест, вышел вперед.
- Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, - начал он несильным голосом. - Воины благочестивые! Настал час великой и трудной работы, когда вы должны будете перед лицом Всевышнего дать отчет, истинно ли вы христолюбивое воинство, готовое душу свою отдать за веру, Царя и отечество.
Набегавший ветер рвал его слова и относил в сторону. Сзади, по шоссе, тарахтели и звенели кухни гусарского полка, чей-то пес, которого денщик вел на веревке за подводой, рвался и визжал.
Священник кончил, и певчие запели "Царю небесный"...
Слишком обыденными казались слова молебна для того, что совершалось. И опять переставали верить, что война будет. Дамы стояли сзади принаряженные, красивые и некрасивые, богатые и бедные. С ними были дети. Они-то знали, что война будет, потому что иначе им не пришлось бы бросать свои жилища и искать пристанища по всей России, по чужим людям. Война еще не началась, но ее разорение, ее ужас уже коснулся, и первыми были разорены и выброшены на улицу офицерские семьи пограничных полков. После молебна, когда убрали аналой, начальник дивизии, потрясая шашкой над головою, сказал несколько слов, казавшихся ему сильными и важными.
- Смотрите, молодцы! Обывателя не грабь и не обижай, помни: война еще не объявлена. Ну, а объявят войну - так все ум-р-р-р-ем за веру, Царя и Отечество! Поняли, ребята... А?.. Руби, коли, как учили. Сумей доказать свою силу, оправдать себя перед Царем-батюшкой!
- Поста-р-раемся, ваше превосходительство, - дружно грянули люди стоявших ближе к нему эскадронов и сотен.
- Так с Богом, господа. Казаки, в авангард!
Карпов подал команды, и первая сотня рысью стала выдвигаться в головной отряд, и от нее галопом поскакали дозоры вперед, вправо и влево. От второй сотни пошла цепочка связи, и скоро все шоссе до самого леса покрылось парными всадниками на равных промежутках. Карпов нарочно не отпускал по местам трубачей, и, когда полк тронулся, трубачи грянули полковой марш.
Так просто, скромно, буднично и обыденно пошли на войну передовые полки Русской армии.
Анна Владимировна сухими глазами смотрела на удаляющийся полк. Замерли звуки полкового оркестра, и, сверкая трубами, разъехались по сотням трубачи, выше и гуще стала подниматься пыль, заслоняя всадников, и только острия пик горели над колонной. Серая змея гусарской колонны стала заслонять их, затрещали повозки обозов, задымили походные кухни с огнями углей в поддувалах, проскакал запоздавший казак, и стало пусто и серо на затоптанном пыльном плацу. Толпа любопытных стала расходиться. Заболотье горело в утренних лучах жаркого июльского солнца.
- Ну эти-то больше никогда не вернутся! - сказал кто-то, обгоняя Анну Владимировну.
Она пошатнулась и чуть было не упала. Жена есаула Траилина поддержала ее. Несколько минут она шла, спотыкаясь и ничего не видя. В ушах еще слышались обрывки бравурного марша, а в голове неотступно стояла тяжелая мысль о том, что все кончено. Кончено их бедное - мещанское счастье. Кругом шли такие же печальные, спотыкающиеся женщины, иные плакали, молодая, всего шесть месяцев тому назад обвенчанная и уже беременная жена сотника Исаева рыдала навзрыд и ее вели, успокаивая, две посторонние женщины-польки.
Полки уходили к границе.
XVI
Восьмой день полк Карпова стоял в 12-ти верстах от границы в маленькой польской деревушке Бархачеве, среди густых и зеленых дубовых Лабунских лесов. Через деревню, весело журча по камням, протекала неширокая речка. Подле реки стояла покинутая учителем и детьми сельская школа, и в ней в классной комнате, между сдвинутых к стенам ученических парт, помещался штаб Донского полка.
По стенам висели хромолитографированные таблицы: жизнь пчелы, народы всего мира, сельскохозяйственные орудия, северное сияние, большая карта Европы, изображения земных полушарий, карты Африки, Америки и Австралии и над учительским местом в рамках два больших отпечатанных в красках портрета Государя и Государыни.
Карпова по утрам не бывало дома. Полк выставил сторожевое охранение, и Карпов объезжал заставы и посты. В школе, неудобно подогнув ноги за маленькими детскими партами, сидели делопроизводитель, полковник Коршунов и писаря и считали, и писали, заготовляя полевые отчетные книжки для сотенных командиров. И на войне каждая казенная копеечка была на счету.
Было раннее утро 26 июля. Накануне узнали, что Германия, а вслед затем и Австрия объявили войну России, разъездам было приказано выдвинуться за границу и "войти в соприкосновение с противником". Так значилось в приказе, стереотипною, со школьной скамьи заученною фразою, но никто еще не уяснял себе, что это значит.
Погода стояла жаркая, небо млело от солнечных лучей, румяные зори сменялись тихими лунными ночами, полными волшебного блеска.
В это утро на дворе школы, еще не просохшем от ночной росы, подле денежного ящика, стоявшего у сарая, заросшего репейником, толпился народ. Полковой писарь Кардаильсков, маленький приземистый казак, уже пожилой, десятый год бывший на сверхсрочной службе, лысый и важный, правая рука адъютанта, стоял впереди всех, заложив руки в карманы. Он только что умылся, и его лицо было красно и лоснилось от холодной ключевой воды. Штаб-трубач Лукьянов, стройный черноусый красавец, в рубахе, при револьвере с алым шнуром и с серебряной сигналкой за плечами на пестром шнуре с кистями, совсем готовый, чтобы ехать с командиром полка, его помощник Пастухов, командирские ординарцы Миронов, Дьяков, Медведев, Апостолов, Лихачев и Безмолитвеннов, писаря, денщики, обозные казаки и кашевары обступили только что приехавших с донесением маленького белобрысого казака Лиховидова и большого плотного, обросшего черною бородою старообрядца Архипова. Они привели с собою двух небольших караковых нарядных лошадей в не нашем уборе. На седлах были привязаны ружья, сабли с желтыми плетеными темляками и темно-синие куртки на густом белом бараньем меху, красные шапки - кепи и мундиры, расшитые желтыми шнурами. Одна из шапок была перерублена, и в местах разреза темнела запекшаяся кровь. На белом бараньем меху были алые, еще не успевшие потемнеть пятна. Лица привезших были серы и утомлены безсонною ночью, но возбуждены и полны одушевления.
Это были первые боевые трофеи полка.
Миронов задумчиво гладил рукою по белому меху австрийского ментика и говорил:
- Ишь ты, густая какая шерсть. Ее, поди, и не перерубишь.
- Ку-у-ды ж! - деловито, сознавая себя героем дня, сказал Лиховидов, - мы так одного-то кинулись рубить, как по пустому месту. Шашка даже отскакивает.
- Ты-то, поди, перерубишь! - снисходительно оглядывая маленькую тощую фигурку Лиховидова, сказал Кардаильсков. - Где тебе! Поди, и шашку в руке не удержишь.
- А вы, Лиховидов, хотя одного взяли? - спросил его же сотни урядник, ординарец Апостолов.
- Дык как же! - гордо воскликнул Лиховидов, - я стрелил одного. Так с коня и загремел. Враз упал. Голова простреленная оказалась.
- А это кто по голове рубил так важно? - спросил Миронов, бросая мех и разглядывая разрубленное австрийское шако.
- Это? Это сам Максим Максимыч, хорунжий. Они и привезть наказывали командиру. Скажи, мол, что я, хорунжий Протопопов, убил.
- Постойте, ребятежь, - сказал Лукьянов, - что зря ребят расспрашиваете, пусть толком рассказывают, как дело было.
- Много их было? - спросил Миронов.
- Говорю, 24 человека. 14 положили на месте, а 10 ушло.
- А наших?
- Двенадцать, офицер, значит, тринадцатый.
- И четырнадцать положили? - с сомнением в голосе сказал Кардаильсков.
- Верно, положили, - подтвердил басом молчавший до сих пор Архипов.
- А лошадей две привели. Где же остальные? - спросил Миронов.
- Убегли. Их разве поймаешь? Они сытые, а наши приморенные, всю ночь болтались по лесу. Одну хорунжий себе взяли.
- Ну, рассказывай толком, как было? - сказал Лукьянов.
- Как было-то? Да вот как. Значит, вышли мы в разъезд вчора, еще в 6 часов утра. Как приказ о войне получили. Ну, переехали, значит, границу. Максим Максимыч разъезд остановил, приказал столб пограничный снять: теперь, говорит, граница земли нашей лежит на арчаке нашего седла, где мы, там и граница.
- Правильно сказано, - сказал Кардаильсков.
- Дальше-то что? - сказал Лукьянов.
- Дальше?.. Идем. Чудно так, прямо полями. Поля топчем. Картофь попался, по картофю прошли, так и шелестит. Значит, война, топтать можно. Неприятельское. Да самого Белжеца мало не дошли, повернули, пошли вдоль границы. В лесу остановились, передохнули, по концерту съели. Жителей нигде никого, и спросить некого. Даже не то что человека - собаки, кошки нигде нету. Пусто. Ночь шли лесом.
- Жутко? - спросил Кардаильсков.
- Ничего, - со вздохом сказал Лиховидов.
- Не перебивайте его, ребята, - сказал Лукьянов.
- Светать стало. Только дозор нам с опушки леса рукой машет, да так показывает, чтобы мы потихоньку шли, не шумели. Подходим. Вот так, значит, об эту опушку мы идем без дороги, а о ту опушку углом, значит, по дороге они идут. Дозоры прошли. Нас не видали. Впереди офицер, серебро сверкает, синяя шубка наопашь висит, мех хороший такой, сзади они, по четыре в ряд. 24 мы насчитали, шесть шеренок, сзади никого не видать. Солнце всходить уже стало. Сабли на солнце сверкают, бренчат. Лошади фыркают, видно, недавно из дома вышли, сытые, не приморенные. Идут рысью. Ну, урядник Быкадоров и говорит его благородию: "Ваше благородие, вдарим на них, пока они не заметили нас". Максим Максимыч головой кивнул и знаком показал - шашки вынуть. Пики мы повалили. Урядник Быкадоров у меня пику взял и айда! Крикнули мы: ура! И на них. Они остановились, офицер их крикнуть что собрался или что, а тут ему Быкадоров пикой под самое горло, тот так и полетел, гляжу, вместо лица черная дыра. А красивый был... Да... ну, австриец сейчас утекать. Мы за ним. Только видим, что его лошади хотя и сытые, но только слабее наших. Нагонять стали. Антонов рубить стал, а они, чудные, не рубят нас, а только защиту делают. Антонов ударил по шубе и ничего, тот только нагнулся, Антонов и кричит нам: "Руби по голове". Тут Максим Максимыч своего рыжего выпустили и хватили австрийца по затылку. Так мозги и брызнули. Враз упал. Я догнать своего не могу, уходить стал. Я винтовку снял и ему в голову - раз! Гляжу, падает, нога в стреме застряла, коня тормозит, ну, я коня схватил - вот он, мой конь! Осмотрелся, - вижу, уже кончено все. Десять, что порезвее кони были, уходят, на шоссе вышли, так припустили, четырнадцать лежат. Кони за теми скачут, домой, значит, к своим. Она хоть и животная, лошадь, а тоже понимает, к нам не идет. Трех поймали. Максим Максимыч себе одну взяли. Славная кобылица такая, ростом повыше этих. Вот оно и все дело.
- А наши пострадали?
- Ничего. Агафошкину щеку царапнуло. А то - без урона.
- Хорошие лошади, - деловито сказал Миронов и погладил по крупу сытую австрийскую лошадь.
- Лиховидов, - крикнул с крыльца школы адъютант, - командир зовет.
Маленький Лиховидов приосанился, снял с седла перерубленное шако, окровавленный ментик, винтовку и саблю и важно пошел в школу.
Толпа стала расходиться. У всех было повышенное праздничное настроение. Война началась, и так удачно. Трофеи, победа, отсутствие своих убитых и раненых радовали и были хорошей приметой.
- Да, - говорил Кардаильсков Лукьянову, - а жидок, выходит, этот австриец и снаряжен не по-боевому. Этакая жара, а он уже в мех нарядился.
- А главное, Антон Павлович, мне предполагается так: почин дороже денег будет...
XVII
При первом же известии об объявлении войны России венгерская кавалерийская дивизия, стоявшая против русского города Владимира-Волынского, собралась и решила овладеть конною атакою городом Владимиром-Волынским, сорвать всю русскую мобилизацию и овладеть складами.
Эта дивизия состояла сплошь из венгерских магнатов, людей лучших венгерских фамилий. Она сидела на прекрасных кровных гнедых и вороных конях, была одета в блестящую, шитую серебром форму. Ее разъезды и соглядатаи донесли начальнику дивизии, что расположенная во Владимире-Волынском русская кавалерия ушла, что в городе остался только Лейб-Бородинский пехотный полк, который занят мобилизацией. Весь город переполнен запасными солдатами, телегами и лошадьми, поставляемыми по военно-конской повинности. Впереди города накопаны окопы, занятые небольшими пехотными заставами.
Венгерцы решили или умереть, или прославить в истории свое имя. Начальник дивизии, родовитый граф Мункачи, был мужчина пятидесяти пяти лет, низкий, кряжистый, крепкий, с красным лицом, с большими седыми, развевающимися усами, уходящими в длинные подуски. С ним служило в этой дивизии пять его сыновей, молодцев один лучше другого. Четверо были женаты, пятый был шестнадцатилетний юноша и состоял ординарцем при своем отце. Это был любимец графа.
Ранним утром 30 июля дивизия на рысях, в стройном порядке перешла русскую границу, смяв посты пограничной стражи, и быстро стала приближаться к Владимиру-Волынскому. Она шла густыми Волынскими лесами. Венгерцы оделись, как на парад. На них были темно-синие шако, темно-синие расшитые шнурами венгерки и такие же ментики наопашь на левом плече. Прекрасные кони были круто собраны на мундштуках. Это была красота старого конного строя, гармония изящных всадников, грациозных лошадей и блестящей одежды. Подойдя к городу, дивизия остановилась. Из-за ее рядов выкатили подводы маркитантов, и янтарное венгерское заиграло в кубках. Пили за здравие короля и императора, за славу венгерской конницы, за прекрасных дам.
А в это время стройными серыми рядами, блестя круто подобранными штыками и отбивая тяжелый шаг по шоссе, молчаливая и серьезная, извещенная своими заставами, вливалась русская пехота в окопы, клали винтовки на брустверы, едва возвышающиеся над землею, опиралась локтями на края, устраивая поудобнее локти для стрельбы. Офицеры обходили по окопам и спокойно говорили:
- Без приказа не сметь стрелять, хотя бы тебя рубить стали. Целить, куда укажу, либо в грудь, либо под мишень. Стрелять, не торопясь. Помни, как учили! Затаи дыхание, всю свою мысль собери на выстреле и целься внимательно. Лучше один выстрел попади, чем десять патронов зря просадить.
За спиною этой прекрасной пехоты спокойно шла в Владимире-Волынском работа и, хотя стоустая молва во много раз преувеличивала силы венгерской кавалерии, никто не считал возможным, что венгерцы могут овладеть городом и выбить из окопов российскую пехоту.
Было около 10 часов утра, когда венгерская кавалерия построилась поэшелонно. Граф Мункачи, старший сын начальника дивизии, командир первого полка, на холеном широком арабе, в сопровождении своего адъютанта и двух трубачей, в блестящем, залитом серебром мундире объезжал ряды полка и говорил слова ободрения:
- Не бойтесь этой русской сволочи! Помните 1848 год и отомстите за своих братьев! Рубите этих собак безпощадно.
Жадным, страшным огнем горели черные глаза солдат и сурово смотрели сухие, темные, загорелые лица с черными усами.
На сытом гунтере, украшенном золотом и шелками, с пеной, проступившей у подперсья, галопом прискакал начальник дивизии, горячо обнял сына, поцеловал его в губы на глазах всего полка и воскликнул:
- За славу Венгрии, за славу короля и императора, вперед!..
Полк зашумел по кустам и траве лесной опушки и рысью стал выходить на чистое поле, отделявшее лес от города. В полутора верстах были видны белые стены, дома, то высокие, каменные, то низкие, деревянные, церкви со сверкающими на солнце куполами, фабричные трубы и башня костела. Сжатые поля сменялись черным паром. Вдоль полей шло шоссе с телеграфными столбами с оборванной проволокой. По полям и поперек шоссе чуть намечалась линия пехотных окопов, присыпанная соломой. В них не было видно никакого движения.
Полк четырьмя ровными шеренгами, одна задругой, шел мощным полевым галопом, и на жирной пахоти полей, стоявших под паром, летели от копыт тяжелые черные комья. Яркое солнце блистало на серебре шнуров офицерских венгерок, на мундштуках и обнаженных саблях, на светлых ножнах. Лошади начали блестеть и покрываться потом.
Из окопов, закрытые по самые брови в землю, глядели на эту атаку лейб-бородинцы. Винтовки были положены на бруствер, и люди, чтобы не было соблазна, не прикасались к ним. Казавшиеся темными точками венгерские кавалеристы то разъезжались шире, то смыкались. Они, то приподнимаясь, то опускаясь, быстро приближались и, по мере того как приближались, росли и становились отчетливее. Стали видны отдельные лошади, и по блеску мундиров стало возможно отличить офицеров от солдат.
- Унтер-офицеры и лучшие стрелки! - раздалось по окопам, - возьми на мушку офицеров.
Чуть шевельнулись люди в окопах, и несколько штыков приподнялось от земли.
Тысяча сто шагов, девятьсот, семьсот, шестьсот...
Молчат окопы.
Тайная радостная надежда закралась в сердце графа Мункачи и его венгров. Русских нет - они ушли, они испугались. Венгерская дивизия ворвется в пустой город и займет его с белыми храмами и высокими домами во славу венгерской кавалерии!
- За Венгрию! Императора и короля! - крикнул граф хриплым голосом, оборачивая красивое лицо к солдатам. - Hourra!
И могучий, глухой, непривычный для русского уха крик донесся до окопов.
Стали видны лица всадников. Дальнозоркие люди различали черноту усов и нависших бровей.
- Вполгруди, наведи, попади! - раздался тонкою колеблющейся нотой пехотный сигнал открытия огня, поданный командиром, и сейчас же грянул одинокий, как будто неуверенный выстрел, другой, третий, и вдруг вся длинная линия окопов загорелась ярко вспыхивающими огоньками ружейных выстрелов, и окоп стал так часто трещать, что не стало уже слышно отдельных выстрелов, но трескотня слилась в общий гул. Властно разрезая трескотню ружей, точно громадные швейные машины, строчили кровавую строчку пулеметы.
Упал арабский жеребец под графом Мункачи. Мункачи, стараясь высвободить из-под него ногу, оглянулся назад. Как мало осталось людей! Как редки шеренги! Как много людей и лошадей уже лежат неподвижно синими и темными пятнами на черном поле и на сизо-желтой стерне. Атака отбита! Полк уничтожен!
Пуля ударила его повыше сердца, и он упал ничком в черную землю.
- За Венгрию! Императора и короля! - пролепетали его синеющие губы.
Оставшиеся в живых немногие люди поскакали назад, к лесу, и их преследовали тонким противным свистом одинокие пули. Навстречу им спокойными величаво-властными волнами вышел еще полк и также понесся, встречаемый зловещей тишиной, затихшей по сигналу пехоты.
- Протри винтовки! Остуди пулеметные стволы, - говорили по рядам солдат, словно дело шло об учебной стрельбе на стрельбище по мишеням.
Четыре атаки отбито.
Старый граф Мункачи был в ярости. Он собрал остатки полков и лично сам, сопровождаемый младшим сыном, последним отпрыском славного рода, повел пятую атаку.
Они с группой людей дошли до самых окопов, но не дрогнула, так же величаво спокойна была российская императорская пехота и верен глаз у маленьких землеедов лейб-бородинцев. На самом окопе упали отец и сын, а те, кто перескочил наполненный людьми окоп, были живьем переловлены солдатами резерва.
Так в первый день войны под стенами Владимира-Волынского погибла в безумном стремлении победить русскую пехоту лучшая в Австрии венгерская кавалерийская дивизия.
Бой затих. Санитары по приказу вышли собирать раненых венгерцев, роты выходили из окопов и сумрачно торжественные строились побатальонно. Конные разведчики и патрульная цепь пошли к лесу.
По пыльным улицам спасенного Владимира-Волынского расходились по казармам роты. Высоко, по-гвардейски, подтянув штыки и подравняв приклады, стройными серыми рядами в колоннах по отделениям, с песнями всею ротою, без вызова песенников шли Бородинцы, гордые сознанием только что одержанной победы.
- Тверже ногу! Отбей шаг! - кричал на роту ее командир, старый сорокалетний капитан.
На сытом коне у перекрестка улиц командир полка пропускал мимо себя полк.
- Спасибо, двенадцатая! - крикнул он, - славно стреляли!
- Рр-рады стараться, ваше высоко-бро-д-ио-оо, - заревела, отбивая могучий шаг, рота.
По всему Владимиру-Волынскому неслись песни и мерно гремел тяжелый шаг русской пехоты.
Барабан громко бьет, Бородинский полк идет, Идет, идет, идет!
Лихо пела двенадцатая, пройдя мимо командира.
Из деревень распоряжением исправника вышли мужики с лопатами копать могилы и собирать убитых. Их было около двух тысяч. Среди них пали люди лучших фамилий Венгрии. Санитары снимали с них шитые серебром мундиры, сабли, револьверы, обыскивали карманы. На телеги складывали винтовки и сабли, конные ординарцы и обозные солдаты ловили разбежавшихся лошадей.
Жарко и душно на улицах Владимира-Волынского. Вкусно пахнет печеным хлебом, солдатскими щами и гречневой кашей, и никому нет дела до того, что у самых окопов лежит полураздетый труп красивого старика с седыми усами и рядом юноша с лицом херувима, а по всему полю раскиданы вздувшиеся буграми темные тела лошадей и рядом, распластавшись, лежат убитые люди.
Это война.
Гулко гудит медный колокол собора. Духовенство собирается служить благодарственный молебен за избавление от опасности и блестящую победу, и, замирая в дальней улице, слышна лихая солдатская песня: Барабан громко бьет, Бородинский полк идет, Идет, идет, идет!
XVIII
На 1 августа всей русской кавалерии было приказано перейти австро-германскую границу, вторгнуться возможно глубже в неприятельскую страну, внести в нее пожар и разорение, помешать мобилизации и сбору лошадей и разрушить пути сообщения.
Полк Карпова около шести часов вечера 31 июля втянулся в небольшой пограничный город Томашов, куда собралась вся N-ская кавалерийская дивизия, и стал квартиро-биваком.
Штаб дивизии занял низ большого каменного дома, бывшего до войны собранием и офицерскими квартирами Донского казачьего полка. Наверху, в разоренной командирской квартире, были отведены ночлеги командиру и офицерам гусарского и казачьего полков.
До глубокого вечера Карпов просидел с адъютантом и делопроизводителем в комнате за треногим столом, подписывая требования и составляя приказ на завтра. Когда он вышел на балкон вздохнуть свежим воздухом, солнце уже зашло за австрийскую границу и закатное зарево пылало за темною пеленою громадных Томашовских лесов. На балконе сидел командир гусарского полка барон фон Вебер со своим адъютантом.
- Красивая картина, - сказал фон Вебер. - Отсюда Австрия видна почти до самой Равы-Русской. Куда-то попадем завтра?
Небо синело вверху, а внизу ярким пламенем догорал закат. Четкой щетиной выступали на нем леса, слегка холмившаяся местность и розовела от закатного света. В стороне, совсем близко стояли сосны большого леса, они обрывались шагах в четырехстах от дома и здесь была песчаная площадь, на которой стояли серые деревянные конюшни Донского полка. Между конюшнями, на коновязях были привязаны лошади казачьего полка, и около них располагались на ночлег казаки. Красными пятнами в сгущавшейся внизу темноте под лесом выступали топки казачьих кухонь. Там толпились и гомонили люди, и слышался визг поросенка.
У конюшен, накинув шинели на плечи и собравшись в кружок, человек шесть казаков протяжно, складно пели тягучую песню.
Ах ты, сад, ты, мой сад, -
начинал один задушевным, низким голосом и все шесть пристраивались к нему разом -
Сад, зеленый виноград.
- Хорошо поют ваши, - сказал фон Вебер.
- Да, - задумчиво проговорил Карпов, - старая это песня казачья, низовая песня. Там ее поют, где берега Дона и южные пристены балок покрыты густыми кустами виноградной лозы, где казак живет виноградом и вином, где приволье степи с одной стороны, с другой - густая тень виноградников. И голоса я узнаю. Это Аржановсков заводит, а Смирнов, Петров, Зимовейсков и еще кто, не разберу, пристраиваются.
- Вот поют и не думают, что будет завтра, - сказал гусарский адъютант.
- А что же думать-то? - просто сказал Карпов. - Будем пить чай, обедать, будем жаждать сна и спать будем. Это - жизнь.
- А кому и смерть, - сказал адъютант.
- Да ведь смерть-то - это телесное. Есть душа и думы, и мысли, и молитвы, и обожание красоты - это одно. И к этому смерть никак не относится. Это само по себе - и есть телесное - пить чай, обедать, спать - это смерть разрушит. А того она не коснется. То останется, - сказал Карпов.
- Хорошо, если так, - тихо сказал адъютант. Все замолчали.
Последние краски заката догорали за темными лесами, тянуло легкой прохладой, стихал гомон людей у кухонь. Внизу, уже невидимые люди, пели другую, тоже медленную тягучую песню.
Ах, да ты подуй, подуй, Ветер, с полуночи, Ты развей, развей Тоску мою, кручину...
Лошади на коновязях мерно жевали овес и иногда тяжело вздыхали, точно и они думали свои думы, слушали тоскливые песни и понимали их.
Вдруг в темноте резко протрубил дежурный трубач повестку к зоре, и люди стали выходить из темных углов на песчаную дорогу, где полосами от окон ложился свет, и строиться длинными темными шеренгами. Слышна была перекличка. Вахмистр внизу читал приказ, и дежурный светил ему свечкой, и было так тихо, что пламя свечи не колебалось.
Певуче проиграли на фланге полка кавалерийскую зорю. Пропели Отче наш и Спаси Господи. На секунду стихли. Запевало откашлялся и верным чуть-чуть колеблющимся голосом один, давая тон, пропел: "Бо-же!.."
Хор разом, могуче подхватил: "Царя храни! Сильный державный, царствуй на славу нам".
Звуки гимна лились все величавее и полнее, захватывая душу.
Когда кончили петь, гусарский адъютант тихо сказал:
- Я вот что думаю. Если убьют этих людей, вот всех этих, верующих в Бога, преданных Государю и Родине, что тогда будет с Россией? Когда одна дрянь-то останется. Я бы этих поберег, а вот из тюрем каторжан, да вот ссыльных-то этих, Родины не признающих. - в первую голову. Пусть их истребляют. И сами на них зубы поломают, да и нам кроме хорошего ничего не сделают. А то, чует мое сердце, что нас перебьют, покалечат, изломают духовно, а когда надо будет - полезет всякая мразь... Ах! Не хорошая это штука война!
- Да что вы, Иван Николаевич, такое все думаете, - сказал Кумсков, адъютант Донского полка.
- Не знаю почему - но чувствую, что меня завтра убьют. В первый день войны. И мать мне днем сегодня снилась. Все крестила и благословляла меня! - сказал гусар, порывисто встал и пошел с балкона.
Ночь окончательно поглотила предметный мир. Лошади перестали жевать, редко вздыхали и тяжело и грузно ложились на песок.
- Ты чего, сволочь, чужую протирку взял? А? Ирод проклятый! Я тебе морду-то начищу, анафема!.. - слышалось из-за конюшен.
Австрийская земля тонула в темноте и казалась таинственной, страшной, непереступимой.
XIX
В четыре часа утра дивизия построилась в резервном порядке на песчаном поле возле шоссе. В Донском полку, по приказу Карпова, сняли чехол и развернули знамя. Солнце еще не встало, но было светло и тепло.
Полк Карпова назначили в авангард. Карпов послал первую сотню вперед и теперь стоял, дожидаясь, когда она отойдет на версту.
- Ну, с Богом, вперед! - сказал он и попустил рвавшегося Сарданапала.
Шоссе до самой границы, бывшей в четырех верстах, шло густым сосновым лесом. Пахло хвоей, мхом и грибами. Впереди, в двухстах шагах, ехали два казака цепочки связи, дальше еще два и там, где шоссе шло прямо, эти звенья, все уменьшаясь, уходили далеко и видна была маленькая колонна головной сотни.
Перешли границу. Посмотрели на столб с чугунной доской и выпуклым на ней австрийским орлом с надписью черными буквами "Oesterreichisches Reich" (* - Австрийское государство), спустились вниз и вышли в поля. Вправо, по жнивью, были разбросаны скирды недавно сжатого хлеба, который не успели еще увезти, влево тянулись низкие овсы. Утреннее солнце косыми лучами светило на них и отбрасывало длинные тени от казаков. Вправо, далеко в полях, то появлялась, то скрывалась между скирдами маленькая группа всадников. Шла правая застава, дальше, совсем далеко, была видна высокая пыль - там шла первая бригада.
- Правую заставу вижу, - сказал Карпов, - а где левая?
- И левая была, - сказал Кумсков. - Я сейчас дозоры видал. Да вот они. Видите, по хребтику маячат.
- Хорошо идут. Заставу ведет логом, только дозоры обнаружил.
- Это, вероятно, Коньков там.
- Да, надо полагать, он...
Ехавшие впереди казаки остановились. Вся цепочка стояла.
- Чего стали? - крикнул Карпов, и вопрос его стал передаваться от звена к звену.
- Стреляют... ают... стреляют... там, сказывают, стреляют, - понеслось ответом по звеньям цепочки.
- Э, на войне всегда стреляют, - проворчал Карпов и, толкнувши своего коня шпорами, поскакал широким галопом вперед. Когда он выехал из перелеска, стали слышны редкие глухие удары далеких выстрелов. Первая сотня спустилась в балку и стояла, спешившись и ничего не предпринимая. Командир сотни, поднявшись из балки, где опять был лес, из-за дерева смотрел вперед.
То и дело с легким жужжанием пролетали пули. Иногда вдруг падала подбитая ветка, и странным казалось ее падение.
- Ваше высокоблагородие, - крикнул Карпову фланговый урядник, - здесь нельзя на коне, убьют.
- Ерунда! - проворчал Карпов и верхом подъехал к Хоперскову.
- В чем дело, Алексей Петрович? - спросил он.
- И не разберу. Стреляют, а откуда не пойму, - отвечал, отрываясь от бинокля, командир сотни.
Адъютант, уже соскочивший с лошади, смотрел в бинокль.
- Это из сторожки, - сказал он. - И там не более как два человека.
- Вы патрули послали? - спросил Карпов.
- Послал. Еще не вернулись.
- Высылайте цепи и айдате вперед, через лес, ничего там страшного нет, - сказал Карпов.
Пули перестали свистать, стрельба затихла.
Из лесной заросли показался казак. Лицо его было красное, рубаха взмокла, воротник был расстегнут, и красная мокрая от пота шея выдавалась из ворота.
- Чего ты, Ларионов? - сказал Карпов.
- Там всего два человека ихней финанцовой стражи было. Никого больше и не было. Мы стали было с Шумилиным подкрадываться, чтобы захватить их. А они убегли. Шумилин в сторожке остался, а я побег с донесением. Можно идти вперед.
Карпов приказал 1-й сотне идти лесом, спешившись, цепью, а сам поехал верхом по шоссе. Он доехал до сторожки пограничного поста. Адъютант и несколько казаков вошли в сторожку. На полу валялись прорезные обоймы от патронов, гильзы, недокуренная трубка, старая записная книжка, платок. И на все эти столь обыденные, скучные и простые вещи смотрели с вниманием. Многие казаки брали их на память. Они были неприятельские и потому приобретали особое значение.
За сторожкой опять шел лес, потом была небольшая прогалина, уставленная кладками свеженапиленных дров, затем начинался новый лес. В прогалине пахло сырым деревом, смолою и грибами. Едва вошли в нее, как с разных сторон засвистали пули и из леса стали раздаваться двойные выстрелы австрийских ружей и резкие сильные ответные удары наших винтовок. Карпов сразу увидел, что наших сил было слишком мало. На каждый наш выстрел отвечало десять австрийских.
- Георгий Петрович, - сказал он адъютанту, - скажите Тарарину и Траилину, чтобы со своими сотнями на рысях шли сюда. Здесь, у дровяных кладок, пусть спешиваются и рассыпаются - пятая правее первой и четвертая - левее. Надо выкурить из леса этих молодчиков.
- Патрули доносят, господин полковник, - сказал, подходя, Хоперсков, - что по опушке леса и в лесу рассыпано две роты австрийской пехоты да еще две цепями подходят.
- Ничего, справимся, - сказал Карпов и приказал следовавшему за ним сотнику Санееву, начальнику команды связи, тянуть телефон к начальнику дивизии.
XX
Из леса галопом на большой серой лошади выскочил маленький седенький Тарарин.
- Слезайте! - крикнуло на него несколько голосов. Он недоуменно осмотрелся кругом, слез и пошел, ковыляя тонкими ногами, по вереску между пней срубленного леса к командиру полка. Пули свистали часто. Иногда какая-нибудь вдруг неожиданно сильно ударяла в землю или в дерево, и заставляла вздрагивать стоявших близко людей.
Тарарин блаженно улыбался и, казалось, ничего не соображал.
- Что это такое, как поет? - сказал он, когда неприятельская пуля просвистала подле самого его уха, и трудно было понять, представляется он дурачком или действительно не понимает страшного значения этих звуков.
- Пули, - сердито, отрывисто сказал адъютант.
- А, вот оно. Пули... Никогда не слыхал, - и восторженная улыбка застыла на лице Тарарина. - Славно поют, - сказал он.
Он получил задачу от командира полка и пошел к подходящей на рысях сотне...
- Сотня, - закричал он, - готовься к пешему строю.
Его голос звучал торжественно, и торжественность голоса передалась людям. Казаки проворно снимали с голов фуражки и крестились.
Цепи вошли в лес и стали продвигаться вперед. Карпов шел за ними, шагах в двадцати, и покрикивал: вперед, вперед!
- Идем вперед, - слышал он бодрый голос Тарарина и видел его маленькую худощавую фигуру, сопровождаемую трубачом с сигнальной трубою на спине.
Огонь разгорался по всему лесу. Из цепей передавали, что еще две роты рассыпались правее и охватывают левый фланг четвертой сотни. Карпов вызвал третью, шестую и вторую сотни и рассыпал их влево. Весь полк был в бою. Карпов послал за пулеметами.
Из леса показались два казака. Они несли за плечи и за ноги раненого. Весь живот его был залит кровью, и по кустам и песку они оставляли кровавый след.
- Чего носить-то, - сказал державший за ноги, - все одно кончился.
Но раненый в это время мучительно застонал.
- Неси, неси, полно. До шоссе донесем, там линейку подать можно.
- Кого это? - спросил Карпов.
- Урядник Ермилов, - хрипло сказал раненый, открывая мутные страдающие глаза.
- Ничего, Ермилов, поправишься, - сказал Карпов, подходя к нему. Раненый улыбнулся бледной улыбкой.
- Ку-ды ж! - сказал он, - в живот ведь. Сам понимаю, как следовает. Отцу, жене отпишите, ваше высокоблагородие, что, как следовает... Нелицемерно.
- Поправишься, - сказал Карпов и отвернулся от раненого. - Несите, - сказал он казакам и пошел к цепям.
- Вперед, вперед! - сказал он, увидав, что Тарарин прочно залег под кустом и не подается вперед.
- Идем вперед, - отвечал Тарарин, но в голосе его не было прежней бодрости. Он поднялся, однако, и пошел к опушке.
Лес обрывался здесь стеною, и с опушки было видно песчаное поле, на котором возвышался точно нарочно насыпанный большой, высокий холм с отвесными скатами. Он был сильно занят австрийской пехотой. За ним в отдалении были видны красные крыши и зеленые сады местечка Белжец.
До холма было не более шестисот шагов, но идти нужно было по открытому полю. В бинокль было видно, что весь холм изрыт глубокими окопами. Оттуда и был сосредоточен огонь по казакам. Казаки отстреливались, укрываясь в кустах.
Карпов пошел назад на телефон доложить обстановку и просил начальника дивизии прислать хотя два орудия, чтобы продвинуться вперед и занять Белжец. Возвращаясь, он встретил нескольких легко раненных. Они шли, опираясь на ружья, без провожатых. "Ничего, - подумал он, - все идет хорошо". Он дождался, пока не пришел к нему командир батареи. Командир батареи, молодой полковник Матвеев, с академическим значком на груди и неизменной сигарой в зубах, рассмотрел позицию и стал по телефону отдавать приказания об открытии огня.
- Вперед, вперед, - крикнул Карпов.
- Идем вперед, - отозвался уныло Тарарин и не тронулся с места. Лежала и цепь.
В это время за лесом ухнула пушка, и сейчас же белый дымок вспыхнул над самым песчаным холмом. Неприятельский огонь стих на мгновение, затем снова загорелся безпорядочно частый.
- Вперед, вперед, - крикнул Карпов.
- Идем вперед, - бодро отозвался Тарарин и пошел из лесу. За ним поднялась вся цепь, и поле наполнилось людьми, быстро идущими к холму. Белые дымки шрапнелей окутывали вершину холма. Подоспевшие пулеметы стучали часто.
Пули свистали и рыли песчаное поле. Карпов шел за своими людьми, не останавливаясь. Он увидал, как хорунжий Федосьев, кумир заболотских гимназисток, красивый юноша, лучший танцор и гимнаст в полку, вдруг выскочил вперед и с криком "ура!" побежал на гору. За ним побежали казаки.
Громадный австриец в серо-синем мундире, в шако, с тяжелым ранцем за плечами встал во весь рост на краю холма и направил штык на Федосьева.
Федосьев схватил винтовку у него из рук и ловким движением вырвал ее от великана, потом перевернул прикладом, обитым медью, вперед и могучим ударом раскроил череп австрийцу. Черная кровь залила ставшее белым лицо, и австриец опрокинулся назад и упал в окоп. Федосьев вдруг отбросил австрийскую винтовку и, опускаясь на край холма, закрыл лицо руками и заплакал, как женщина, истерично всхлипывая.
Но никто не обратил на него внимания. Казаки стремительно бежали в окопы, раздавались удары прикладов, редкие выстрелы, австрийский офицер вдруг поднялся сзади, крикнул что-то бегущим солдатам, вложил револьвер себе в рот и застрелился.
Весь полк Карпова длинною цепью подавался за убегающими австрийцами и входил в местечко Белжец; правее двигались гусары.
XXI
Чистенький маленький город как бы вымер. Пустые стояли виллы, окруженные садами с железными решетками на каменном фундаменте. Из садов яблони и груши свешивали свои ветви, отягченные плодами, пестрые цветы цвели в грядках. Шоссе вилось между домами и уходило в улицы. В домах никого не было. Наконец где-то в подвале разыскали старика еврея с длинною седою бородою, в черном сюртуке ниже колен и потащили для допроса к Карпову. Но старик мало что знал. По его словам, здесь утром высадился один батальон австрийской пехоты, хотели подавать второй, но в это время загремела артиллерия и все побежало из города. Рассказ походил на правду. Старика отпустили. Станция была пуста.
- Смотрите, - крикнул адъютант Карпову, высовываясь из окна станционного дома. - Как поспешно они бежали. Хотите закусить? Завтрак готов.
Карпов зашел на квартиру начальника станции. Он был знаком с ним. Он не раз приезжал сюда из Заболотья пить австрийское пиво. Начальник станции, немец, всего полгода как женился на белокурой чистенькой немочке, и они любили рассказывать Карпову, что они выписали себе для хозяйства из Вены. На кухне, в плите, ярко горели дрова. На сковородке были уже готовы четыре котлеты, яичница пригорала. Закипевшее молоко вылилось на плиту и испарялось. Кошка с комода испуганно смотрела на вошедших. Рядом, в столовой, был накрыт стол, дальше была спальня. Две рядом стоявшие постели были не прибраны, по всей спальне были разбросаны вещи. Валялась на постели соломенная шляпа с цветами. Корсет, юбка и ночная рубашка лежали на полу подле умывальника, тут же было форменное пальто и голубая фуражка с галунами. Видимо, метались второпях, хватали одни вещи, бросали их, не зная что взять, обмениваюсь словами ужаса и отчаяния, брали не то, что нужно.
Карпову было тяжело смотреть на это грозное разорение мирной жизни. Когда он видел умирающего Ермилова с животом, залитым кровью, когда видел австрийца с раскроенным черепом, убитых казаков и солдат - его не коробило. На войне это было нормально. Он ждал этого. Но истерично плачущий на краю окопа Федосьев, погром этого чистого домика, интимная домашняя рухлядь, которую ворочали чужие люди, на которую смотрели глаза посторонних - это была та оборотная сторона медали, о которой он как-то не думал.
Его размышление прервал Санеев. Он вошел в комнату и доложил:
- Прикажете взрывать? Шашки уже заложены.
Карпов даже не понял, что взрывать, так далек он был от мысли, что можно завершить этот погром еще и взрывом, и окончательным уничтожением этого маленького невинного счастья.
- Да, - глухо сказал он, - взрывайте! Он вышел из комнаты.
Глухой взрыв раздался по местечку. Огонь весело заиграл в окнах, охватывая занавески и пожирая полы и мебель. На платформе горели громадные штабеля шпал. Там и там загорались дома. Казаки бегали с пучками соломы по местечку, и дома и сараи занимались огнем.
Карпов приказал трубить сбор. Его полк вместе с гусарами шел дальше, уничтожать и рвать железнодорожный мост у станции Любичи, чтобы помешать подвозу войск к границе.
Было уже три часа пополудни, когда Карпов, взорвав мост и предав огню местечко Любичи, шел к Раве-Русской, где, по сведениям, собиралась австрийская пехота в больших силах. Люди и лошади, бывшие с четырех часов утра на походе, без еды и корма, устали и лениво подвигались вперед. В это время Карпова нагнал гусарский офицер от начальника дивизии с приказанием возвращаться обратно в Томашов. Начальник дивизии считал свою задачу исполненной и боялся далеко зарываться. Карпов собрал полк и повернул его назад.
Он ехал сзади батареи. На том месте, где было прекрасное местечко, бушевало пламя. Многие дома уже догорели и вместо красивых вилл торчали закоптелые трубы и разрушенные темные стены. Ему бросилась в глаза нелепо стоявшая посреди сада почернелая железная кровать со скрюченными от жары пружинами. Решетки заборов прихотливо изогнулись и были красны от жара. Деревья стояли обугленные, без листьев и плодов.
Через местечко шли рысью, опасаясь задохнуться и загореться. Впереди Карпова громыхала батарея. Вдруг у зарядного ящика загорелось колесо. Сначала пошли по краске белые дымки, потом показалось пламя.
- Стой, стой! - раздались взволнованные крики.
- Взорвет!
Ездовые растерянно оглядывались. Батарейная прислуга и проходившие мимо казаки сотен скакали в карьер. Паника начинала охватывать людей. Карпов и Матвеев остановились. Откуда-то сзади появился широкоплечий могучий солдат с рыжей бородой, он катил перед собою запасное колесо.
Пламя бушевало кругом. Лошади в передке пугливо бились, колесо горело. Бородач деловито поплевал на руки, вынул чеку и, сняв горевшее колесо, подпер могучим плечом ящик и надел новое.
- Аида, ребята, - крикнул он ездовым. - Ничаво, не взорвет!
- Да, - попыхивая неизменной сигарой, сказал Матвеев, - у нас есть люди!
- А могло взорвать? - спросил Карпов.
- Ну, конечно.
- И что тогда?
- Да побило бы прислугу, лошадей. Нас бы с вами зацепило.
- Значит, ваш солдат совершил геройский подвиг.
- Да, если хотите, - невозмутимо сказал Матвеев. - А что такое геройство?
XXII
Наступила ночь. Но она не была такая трепетно ждущая, полная томления, тихая и темная, как прошлая ночь.
Когда Карпов с Матвеевым и фон Вебер вышли на балкон того же дома, где были накануне, перед ними открылось безконечное зарево. Небо, сколько хватал глаз, было красное. Горели города и местечки, горели леса и хлеб в скирдах. Эти багряные факелы с безпощадною ясностью говорили о пришедшей войне.
Зарево бросало красный отблеск на леса, и темнота внизу казалась еще глубже и страшнее.
- Вся Австрия в огне, - сказал Матвеев. - У вас как, - обратился он к гусару, - есть потери?
- Адъютанта убили, - отрывисто сказал фон Вебер.
- Где? - спросил Карпов, - ведь ваш полк в бою не участвовал.
- А вот подите вы! Шли лесом, знаете, уже за Белжецем. Вдруг из леса несколько выстрелов. Пульки засвистали. Начальник дивизии с нами ехал. Заволновался. Это, говорит, что такое? Пошлите узнать. Адъютант рванулся в лес верхом, за ним ординарцы. Скоро все стихло. Привели пленных. Двое мальчишек. Знаете, польские соколы они себя называют. Залегли в лесу и стреляли. Адъютанта наповал в лесу свалили. Прямо в сердце. Царство ему небесное.
- Хороший, кажется, был человек, - сказал Матвеев.
- Очень. Семейный. Непьющий. Золотой человек. Музыкант. На скрипке играл. И так глупо. Польские соколы. Мальчишки. Их драть нужно.
Внизу копошились люди. Опять, как вчера, жевали овес лошади и тяжело вздыхали, точно думали о своей печальной доле, опять огнями сверкали кухни, слышен был звон котелков и запах щей и каши, и весело гомонили казаки. И перекличка была так же, как вчера, и так же величаво плыли над лесами Русский гимн и молитва.
В дровяном сарае, при свете тусклой свечи, два казака, длинный и худой Антонов и небольшой чернобородый Золотовсков, из тонких сотовых досок мастерили гроб. Покойник, накрытый с головою окровавленной шинелью, лежал тут же, и видны были его ноги, обутые в хорошие сапоги. Это был тот самый Ермилов, которого несли мимо Карпова.
К ним зашел тоже их же одностаничник, черноусый бравый казак Шаповалов.
- Бог в помочь, - сказал он и присел на обрубок дерева.
- Спасибо, - отвечал Золотовсков, сильной рукою отрывая недопиленную доску.
- Жилище, значит, ему мастерите. Хороший урядник был. Ни ругаться или так обидеть кого, никогда за ним не водилось. А вот помер и никому не нужон. Он что же, с вашего хутора?
- Однохуторец, - отвечал Золотовсков. - С Кошкина мы все трое. Изо всей станицы что ни на есть самый бедный хутор, а Ермилов со всего хутора беднейший, значит, казак. Жена у него, трое детей малых, а хозяйство - всего ничего. По миру семья-то теперь пойдет.
- Так, - сказал Шаповалов. - А конь у него лучший в сотне был и сапоги, ишь, справные какие.
- Коня покупал ему отец. Три пары волов продали, как коня покупали. С того и разорение пошло, с коня этого самого. Шестьсот рублей за него помещику Ефремову отдали. Вот как.
- Что же так? - спросил Шаповалов.
- Гордые они, вишь, очень. Дед у них хорунжим в 12-м году был. С крестами и регалиями, ну вот с того и пошло, что ему надо дослужиться до хорунжия. Вот и коня - разорились, а купили.
- Так.
- А куда коня позадевали?
- Сотенный взял.
- А по какому праву?
- Да он правое и не спрашивал. Призвал вахмистра и сказал: "Мой конь, а я там с наследниками рассчитаюсь".
- Да как же это так? Надо же по закону, - сказал Золотовсков.
- По закону. Ты видал ли где этот закон? Да и опять по закону - с аукциона продавать надо. Кто теперь купит? Видал, каких коней гусары из-за границы пригнали? Тут и вся-то цена коню копеечка. Все равно за ним же и останется.
- А домой послать! С дома-то пишут - коней не хватает, по тысяче и больше платят. Да и в хозяйстве такой конь - капитал немалый. Все вдова бы заработала на нем.
- Чудной, - сказал Шаповалов. - Взяли и все тут.
Он вдруг сел перед покойником и стал снимать с него сапоги.
- Ты что же это, друг? - строго сказал Антонов.
- Да на что ему, мертвому, сапоги? У него добрые, а у меня, вишь, прохудились.
- Это его дело. А только мы не позволим.
- Ладно. Ишь, захолодал как. Давно скончался, что ли?
- Да ты что! Очумел, что ли? Ты это всерьез?
- Ну как же. Что я зря мараться, что ль, буду. На что ему!
- А вдове послать.
- За мной не пропадет. Я вдову знаю. Ублажу, - сказал Шаповалов и стал скручивать папироску.
- Ты что же, сдурел окончательно, - сказал Антонов, - курить еще при нем будешь.
- Да ему что! Разве почувствует?
- Уходи вон, - строго сказал Антонов. - Я сотенному скажу на тебя
- Говори, брат. У него тоже рыло-то в пуху, как коня забрал. И то пойтить, что ль, а? - сказал Шаповалов, отворяя дверь. - Ух да и ночь, братцы, хорошая.
И он скрылся за дверью.
- Ведь унес-таки сапоги-то, - сказал Золотовсков. - Мертвого обокрал, аспид.
- Унес. Ну да ему это так даром не пройдет. Антонов встал и начал прилаживать доски.
- Ну что, Вася, сколачивать, что ли, будем? Не затейливый гроб вышел, а все-таки гроб.
- Я так думаю, друг, надоть нам ночку посидеть и крест смастерить хороший, осьмиконечный из цельной сосны, а писаря попросим, значит, дощечку написать, кто и при каких геройских обстоятельствах и где, значит, убит. Может быть, когда вдова или дети разбогатеют, тело, значит, разыщут и отправят на родной погост. А, друг?
- Ну-к что ж! Посидим и ночку. Вот гроб сколотим и пойдем за лесом. Он, Ермилов-то, чувствует, какую мы заботу об нем имеем. Ах и Шаповалов, Шаповалов! Ну, народ пошел, самый жулик. Ему и то, что он покойника, зде лежащего, изобидел и обокрал, ему ничего. Никакого уважения.
- Да что Шаповалов? Шаповалов на всю их станицу славу худую имеет. А сотенный с конем. Ты как понимаешь? Красиво это или нет?
Золотовсков сокрушенно покачал головой, достал гвозди и, подойдя к Антонову, стал забивать доски. Мерный тяжелый стук молотка разбудил ночную тишину и далеко разнесся по лесной прогалине.
- Что там? - спросил спросонья Карпов.
- Это, господин полковник, гроб Ермилову сколачивают, - ответил не спавший Кумсков.
- Один он умер?
- Один. Ничего дело. Убитый у нас один, да раненых двадцать шесть. Все и потери. Вы пойдете завтра на похороны?
- Пойду непременно. В котором часу?
- Ермилова в семь часов, а гусарского адъютанта в девять.
- Хорошо. Вы что же не спите?
- Расход патронов подсчитываю, да еще реляцию маленькую составить надо, - отвечал Кумсков.
- Надо бы наградные листы хоть завтра подготовить. Хорунжий Федосьев, видали, первым ворвался на укрепленную позицию неприятеля - статутное дело.
- А вы знаете, что с Федосьевым? Его уже в лазарет отправили. Нервы разыгрались. Вот вам и герой. Как такого представить?
- Однако по закону.
- Как прикажете, - сказал Кумсков. Но Карпов не отвечал.
XXIII
Четвертая сотня Донского полка на заставах. Вахмистр, подхорунжий Попов, с взводом в двадцать шесть человек занимает заставу у деревни Рабинувки. Вся деревня - три хаты да два сарая. Подле хат на песке жалкие вишневые садочки. Восемнадцать казаков спешились и сидят возле покинутых жителями маленьких халупок деревни, восемь внизу, за картофельными огородами и сараями держат лошадей.
Ночь тепла и тиха. Запад пылает пожарными огнями. Над головами темным шатром раскинулось синее небо. Сильно вызвездило, и поздняя луна не умеряет осеннего блеска звезд. Млечный Путь широкою парчовою дорогою разлился на полнеба и переливается искристым, зыбким сиянием. Каждые полчаса два казака уходят в патруль к темному лесу, а следом за ними двое других возвращаются из леса. До леса верста. В сумраке ночи леса не видно, но темная полоса его чудится сейчас же за деревней. Патрульные идут то в одну, то в другую сторону и на полпути, в поле, встречаются.
Вахмистр Попов смотрит на часы, стараясь при свете луны разобрать стрелки циферблата, и думает свои думы. Думы двоякого свойства, и одни перебивают другие. Одни печальные. Из Заболотья отправлена на Дон семья. Семья эта нежеланная там. Попов женился давно на местной польке, и родители не дали благословения на брак. Он остался на сверхсрочную службу. Теперь сын и дочь у него в гимназии. Свое счастье, бедное и убогое, начинало налаживаться, а тут война. Семью приказали отправить на Дон. Как-то ее там примут? Другие мысли о себе. О том, что можно отличиться, получить производство в офицеры, сделать карьеру. Маленький взвод его и участок в полверсты, который он охраняет, рисуются ему чрезвычайно важными, и он вспоминает все свои обязанности как начальника заставы. У него при себе полевой устав; рассветет - он его подчитает.
- Талдыкин и Ажогин - в дозор! - говорит он.
Два казака, лежащих за домом, поднимаются, потягиваются, шумно зевают, оправляют ремни амуниции, берут прислоненные к дому винтовки и идут к вахмистру.
- Талдыкин за старшего, - говорит Попов. - Обязанности помните. Пропуск - берданка, отзыв - Белжец. Отзывы помни, никому не говори, а сам спрашивай, коли пропуск сказал и не уверился, что свои. Ну, с Богом!
Талдыкин и Ажогин идут по дороге мимо дома, сворачивают на полевую дорогу и спускаются в балку. В балке туман лежит гуще, и кажется теплее. Пахнет зрелым сжатым хлебом. Но этот запах сейчас же сменяется запахом клевера. Дорога идет мимо клеверного поля. Ночная птица вспорхнула из-под самых ног, и оба вздрогнули. Когда они поднялись из балки, наверху показалось светлее. В серебристом мареве озаренного луною тумана стала намечаться темная полоса леса. Сырость плотнее окутала их и стала каплями оседать на шинели. В темноте четко замаячили две фигуры и казалось, что они шли очень быстро и качались из стороны в сторону.
- Свои? - крикнул Талдыкин.
- Свои, свои, - растерянно и испуганно отвечали из сумрака ночи.
- Акимцев, что ль?
- Я.
Казаки сошлись. В темноте ночи и тем и другим встреча была приятна, они остановились и закурили папироски.
- Ну что? - спросил Талдыкин.
- Ничего, - отвечал Акимцев. - Тихо. Его не видать. До самой границы доходили, на дороге лежали, слушали. Гудет, а что гудет - не поймешь. То ли пожар гудет, то ли что другое. Ну только - ни пешего, ни конного не видать. Далеко слышно: собаки брешут. А с чего, не пойму никак.
- Так. Здря. Мало ли, что ей, собаке, приснилось. Опять же пожар, днем бой был, ну и растревожилась.
- Да. Пожалуй, и так. Ну, бывайте здоровеньки.
Талдыкин и Ажогин опять одни. Они входят в лес. Густой спиртовый запах можжевельника, сосны и мха крепко охватывает их. Так темно, что если встретится человек, так столкнутся с ним, а не увидят. Идут с остановками. Пройдут шагов двадцать и долго слушают. Кажется, слышно, как колотится сердце в груди, как лесная мышь перебегает дорогу или скачет потревоженная белка. Но в лесу тихо. Когда выходят на опушку, в полях кажется светло. Пожары уже не заливают заревом неба, но лишь багровеют пятнами там, где еще горят уголья домов и местечек. Небо на западе стало серовато-синим, и звезды погасли. Туман поднимается кверху. Погода обещает быть пасмурной. Казаки выходят на большой шлях, идущий на Звержинец. Здесь сейчас и граница.
- Должно, четвертый час уже, - говорит, зевая, Ажогин. - Светать начинает.
Прямая дорога идет полями. Она вся серая и тонет в тумане. Но и сквозь туман видно, что вся она во всю ширину занята каким-то темным предметом. Неясный шорох несется оттуда, мерный, ровный, будто кто-то громадный что-то жует.
- Глянь-ка, Ажогин, что там такое?
Они стали посредине и смотрели вдаль.
- Кубыть, колонна, - сказал Ажогин.
- Бо-ольшая, - сказал Талдыкин. - Не иначе, как он наступает.
- Пойти доложить? - спросил Акимцев, которого потянуло к своим и которому своя застава показалась надежным оплотом и домом.
- Погоди. Чего зря будоражить. Опять посмотреть надо. А ну, как наши.
- Наши? Оттуда?
- А что? Почем знать? Сосчитать надо.
Они стояли минут пять с бледными взволнованными лицами. Временами им казалось, что они слышат шаги справа, сзади, они пугливо озирались, хватали друг друга за руки, тяжело вздыхали.
- Ты слышал?
- Ничего, ветка упала.
Рассвет надвигался быстро, шорох становился слышнее и темная масса отчетливее.
- Он, - прошептал Талдыкин. - Видишь синеют и горбатые. В ранцах.
- Ух! Много!
- С полк будет. Сзади кавалерия.
Небо бледнело. Последние звезды угасли. Теперь уже ясно была видна колонна австрийской пехоты, шедшая прямо к границе. Три эскадрона конницы ее сопровождали. Не доходя с версту до опушки леса, австрийцы остановились. Видно было, как люди сели на дорогу, засветились огоньки папирос.
- Привал делают, - сказал Акимцев.
От колонны отделились одиночные люди и жидкою цепью быстро пошли к лесу.
- Ну, Акимцев, беги, друг, к Попову, доложи, как оно есть, а я останусь, наблюдать буду. Куда они пойдут - на Звержинец или на Томашов. Понял, что сказал?
- Понимаю.
XXIV
Застава изготовилась к бою. Вахмистр Попов сел на лошадь и галопом проскакал вперед, чтобы лично убедиться в том, что Акимцев не врет. Он не доскакал и до опушки, как увидал Талдыкина, приготовившегося к стрельбе. По лесу в разных местах раздались выстрелы, и попасть на опушку уже было нельзя. Попов вернулся на заставу и послал письменное донесение в штаб полка.
Застава его лежала по гребню, впереди домов Рабинувки. Шестнадцать человек растянулись почти на триста шагов и зорко смотрели вперед.
В лесу раздавались частые безпорядочные выстрелы. Австрийцы перестреливались с Талдыкиным. Казакам с их места было видно, как Талдыкин проворно перебегал от дерева к дереву вдоль по опушке и стрелял то с одного, то с другого места, обманывая тем австрийцев. Но австрийцы все-таки подавались вперед. Выстрелы становились громче, и иногда над головами казаков с жалобным пением пролетала далекая пуля.
Талдыкин дошел до дороги, врывшейся в холмы, и по ней бегом пустился к своей заставе.
- Смотри, братцы, дуром не стрелять. Пали, когда под мишень подведешь, - говорил Попов, обходя низом бугра своих казаков, согнувшись так, чтобы из-за бугра его не было видно.
- Не подгадим, господин вахмистр. Целую его армию остановим, - говорили казаки.
Талдыкинская стрельба прекратилась, замолкли выстрелы австрийцев.
Попов с волнением ожидал, что будет. Каждая минута промедления была ему дорога, каждая приближала помощь резервов, потому что он был уверен, что Карпов не замедлит прийти на помощь. Об отступлении он не думал, хотя насчитал тридцать винтовок против Талдыкина, да сколько еще и не стреляло.
Утро наступило хмурое. Не то мелкий дождь моросил, не то снова садился туман. В небе клубились темные тучи. Попов осмотрел свои фланги. И справа и слева к нему подходили леса. Там стояли другие взводы их сотни, но удержат ли они?
- Господин вахмистр? - услышал он негромкий крик слева. - Можно?
Попов посмотрел туда. На опушке леса среди зелени молодых елок четко показались три австрийца. Серо-синие шинели, высокие кепи, ранцы за плечами были ясно видны на темном фоне лесной опушки.
Попов кивнул головой. Охотничья жажда охватила его, он схватил винтовку и пополз на фланг.
- Погоди, братцы, только не спугни раньше времени. Давай и я пальну, по мишеням не мазал, ужели теперь пропуделяю.
Три выстрела раздались почти одновременно на фланге. Стреляли Попов и два крайних казака. Один из австрийцев осел и остался синеватым пятном среди молодых елок, два других исчезли.
- Попали, господин вахмистр. Одного подбили.
- Эх, а вы чего же промазали?
- Кубыть и верно прицел взял...
- Да, чудной, стрелял-то, поди, с постоянным.
- Ах ты! И то правда. Экая напасть.
- Станови на тысячу двести, так верно будет.
- Понимаю.
В это же мгновение весь лес огласился частой и сильной ружейной трескотней. Пули стали непрерывно свистать, выть и щелкать кругом Рабинувки. Казаки отвечали редким огнем. Стрелять было не по чему, австрийцы не были видны в густой чаще леса. Били по опушке, но сами сознавали, что эта стрельба была безполезная. Молодой Пастухов вдруг уронил винтовку, дрыгнул ногами, перевернулся и затих с побелевшим лицом.
- Пастухова убило, оттащить бы надо, - прошептали соседи, но уже страшно было вставать.
- Пастухова убили, - пронеслось по цепи.
Вахмистр Попов поднялся, чтобы посмотреть, что там, но в ту же минуту острая боль пронизала его ногу ниже колена, и он упал на землю и покатился к халупам.
- Ой, братцы, ногу перебило, кажись, совсем, - стонал он, - отнесите куда-нибудь, перевязаться бы.
Два казака отползли назад и взялись за Попова. В это время сзади, из леса, показался пешком командир полка. Он оставил адъютанта, ординарцев и трубачей в лесу и сам, не сгибаясь под пулями, смело шел к Рабинувке.
- Командир полка! - пронеслось по заставе, и минутное колебание и желание уйти с этого проклятого места, где на сотни винтовок австрийцев отвечало только десять, сменилось спокойною уверенностью, что мы отстоим и этого места не покинем.
Разорванные тучи обнажили клочок голубого неба. Он стал шириться и расти, дождь перестал, и солнце заблистало брильянтами дождевой капели. В низинах трава казалась белой от воды, лес смотрел яркий, точно вымытый. Дали ширились. Было восемь часов утра, и день наступал, солнечный и веселый.
Карпов, как только получил донесение, поднял дежурную сотню и приказал ей рысью идти к Рабинувке, начальнику связи приказал тянуть туда же телефон, а сам с адъютантом и ординарцами, обгоняя третью сотню полевым галопом, поскакал к заставе. Какое-то чутье подсказало ему, что вахмистр Попов и командир сотни Траилин не зря написали, что неприятель действительно наступает.
Он стоял теперь над казаками в рост и, не обращая внимания на часто посвистывавшие и чмокавшие подле пули, смотрел в бинокль на лес. То, что он видел в лесу и за лесом, его далеко не радовало, но он говорил громко:
- Великолепно! Великолепно! Я так и знал. Ну, голубчики, сейчас вам третья пропишет. Продержись, молодцы, еще несколько минут - третья подходит, - сказал он и стал спускаться в лощину.
- Постараемся, ваше высокоблагородие. Не сдадим. Не извольте безпокоиться, - раздались голоса.
Карпов с трудом удерживался от желания нагнуться и побежать. Пули подгоняли его. Но он понимал, что в эти минуты он всё, и от стойкости тех пятидесяти человек, занимавших все заставы, зависит, может быть участь дивизии, безпечно бивакировавшей в Томашове. Там - он знал это - отпевали его урядника Ермилова и готовились торжественно хоронить первого офицера, убитого в дивизии, гусарского адъютанта. Но то, что он увидал в свой бинокль, сильно его встревожило. Весь лес кишел людьми. За лесом, огибая правый фланг наших постов, двигалась большая колонна конницы; Карпов насчитал 10 эскадронов. Поле за лесом было серо от австрийской пехоты, там было не менее трех тысяч человек. Но артиллерии Карпов не видал, и это его ободрило. Он понял, что это авангард большого отряда, пехотной дивизии, а та, вероятно, идет во главе корпуса, и обязанность их дивизии задержать и прикрыть во что бы то ни стало Заболотье и Холм, чтобы дать собраться нашей пехоте. Каждый день задержки имел громадное значение.
На опушке леса он встретил третью сотню. безстрастным, спокойным голосом, как будто бы дело шло о простом маневре, он отдал ей приказание спешиться и идти, охватывая с фланга опушку леса. Ему было жаль каждого казака, каждого он любил, как сына, но понимал, что это нужно, и твердо и спокойно отдал свой приказ.
После этого он пошел отыскивать телефон.
XXV
Маленький Санеев сам окликнул его, иначе Карпов прошел бы мимо.
- Господин полковник, вам телефон?
Санеев с двумя телефонистами лежал на опушке, в песчаной яме, поросшей вереском, подле громадной сосны, гордо выдвинувшейся из леса вперед.
- Телефон работает? - спросил Карпов.
- Сейчас отвечали.
- Давайте мне штаб дивизии.
Он не скоро добился, чтобы начальник дивизии подошел к телефону. Минуты казались ему часами, кровь колотилась в виски, ноги дрожали от волнения. Наконец он услышал старческий хриплый, недовольный голос.
- В чем дело? - спрашивал Лорберг. Карпов доложил обстановку.
- Что же, отступать? - растерянно сказал Лорберг.
- Никоим образом, ваше превосходительство. Разрешите мне спешить весь полк, пришлите мне мои пулеметы и хотя одну батарею, и мы их и близко не подпустим, пока не подойдет к ним артиллерия. Помните, что в Заболотье теперь хаос и, если пехота противника подойдет, - там будет каша.
- Знаю, знаю... Ну хорошо. Я казаков ваших и седьмую батарею отдам вам, но гусары останутся при мне и первая бригада в Звержинце. Я ее тронуть не могу. Уланы вчера, один эскадрон атаковал австрийцев, говорят, такой удар вышел, сошлись врукопашную...
- Ну и кто же? - спросил Карпов.
- Наши разбили. Всех порубили и покололи, но и сами потеряли. Из 110 человек целыми только 40 и морально сильно потрясены. Так, хорошо. Берите полк и батарею. Я подчиняю ее вам.
Карпов отдал приказания полку, а сам, взобравшись на сосну, жадно смотрел в бинокль. Он не спускал глаз с австрийской колонны, лежавшей на привале, он ждал известий справа о том, что будет делать та конница, которая ушла туда. Карпов понимал, что пока отдыхает большая колонна, это еще не бой. К нему подходили сотни его полка, и он затыкал ими дырки. Местами ему удалось потеснить австрийскую цепь и глубже загнать ее в лес. Перестрелка то совершенно затихала, то вспыхивала с новою силою.
Австрийские разведчики донесли, что против них только жидкие казачьи аванпосты, и начальник австрийского отряда не торопился.
Шел одиннадцатый час, когда Иван Иванович Матвеев в сопровождении артиллеристов, разведчиков и телефонистов подъехал к дереву, на которое ему указали казаки Карпова.
- Что батарея? - спросил его Павел Николаевич.
- Батарея становится. А у вас что?
- Да вот, поглядите.
Матвеев забрался на дерево, примостил свою большую рогатую трубу, прочно привязал ее ремнями, закурил сигару и, попыхивая ею, щеголяя медлительностью своих движений, стал разглядывать расстилавшуюся перед ним местность.
- Экая жалость - далеко. Не хватит! - сказал он между клубами сизого дыма сигары.
- Они подойдут, - сказал Карпов.
- Несомненно.
Взяв трубку телефона, Матвеев стал передавать команды старшему офицеру.
- Подождем, - сказал он.
Около полудня отряд австрийской пехоты поднялся. Это был 2-й пехотный полк, краса австрийской армии, занимавший гарнизоном Вену. Два дня тому назад, под звуки музыки, сопровождаемый лучшими пожеланиями венцев, он погрузился в вагоны, вчера ночью, при зареве пожаров, высадился в Раве-Русской, всю ночь шел походом и теперь готовился размозжить казачьи заставы и занять Томашов, где ему была назначена ночевка.
В большую артиллерийскую трубу была видна длинная колонна австрийской пехоты. Отчетливо рисовались новые голубовато-серые мундиры, тяжелые ранцы, шако. Иван Иванович видел конных командиров полка и батальонов, и маленькие фигуры, точно оловянные солдаты, шевелились, тянулись и занимали все полотно дороги. Шли долгие минуты, и в бинокль колонна становилась отчетливее и яснее.
- Ага! Ага! - вырвалось у Матвеева, и он на минуту отложил свою сигару. - Посмотрите-ка, Павел Николаевич.
Карпов нагнулся к трубе. До колонны оставалось немного больше трех верст. Она медленно входила в углубленную дорогу, вившуюся по расщелине между двух больших холмов. Щеки этих холмов были так круты, что по ним трудно было взбираться. Карпов видел, как, нагнувшись и хватаясь руками за траву, ползли наверх одиночные люди, дозоры, и в бинокль казалось, что это не люди, а маленькие, опасные насекомые. В ущелье, заполняя всю дорогу, входила колонна. Карпов видел блеск ружей, ему казалось, что он различает отдельные лица, угадывает офицеров среди солдат.
Когда он оторвался от бинокля и посмотрел на Матвеева, он увидал на его лице ликование, и он понял его. В Матвееве заговорила радость профессионала и лучшего артиллериста в корпусе.
- Вы начнете сейчас? - спросил Карпов и почувствовал, как дрожь волнения охватила его.
- Нет. Подожду, пока все войдут. Я их всех там и прикончу, - сказал Матвеев.
Сигара потухала у него в руке, серые глаза были устремлены мечтательно вдаль. Матвеев предвкушал удовольствие перебить и уничтожить всех этих маленьких, аккуратно одетых австрийцев. Карпов знал, что Матвеев был отличный семьянин, что у него была молодая, хорошенькая жена, двое детей, что жена его любила наряжаться, и по вечерам она каталась с мужем по Заболотью в прекрасной батарейной коляске, запряженной парой белых лошадей в шорах, с короткими хвостами и гривой ершиком. Матвеевы были счастливой парой, и Иван Иванович считался в Заболотье образованным, культурным и добрым человеком. Он был верующий христианин, верный муж, любящий отец, отличный, честный офицер. Все знали, что Матвеев враг ссор и мухи не обидит. Его солдаты души в нем не чаяли и считали его хорошим, душевным барином. И теперь не злоба, не кровожадность, не ненависть к австрийцам были в его серых глазах, неподвижно устремленных на колонну, уже видную простым глазом, но только радость артиллериста, увидавшего хорошую цель и уверенного в том, что он поразит ее с первого же выстрела. Сбывалось то, о чем мечтал Матвеев мальчиком-кадетом, читая, как Тушин крушил французов в "Войне и мире" Толстого, и мечтая быть таким, как Тушин. Сбывалось то, о чем он думал юношей, юнкером Михайловского артиллерийского училища, стоя под дождем в накинутой на плечи шинели на Красносельском полигоне, исполнялось то, что высчитывал и доказывал он, решая задачи в Артиллерийской школе.
Сейчас он докажет всем своим друзьям по дивизии, что ныне артиллерия - царица полей сражения и ей дано играть решающую роль. Сейчас его имя и имя его лихой N-ской конной батареи будут навсегда занесены в летописи истории артиллерии.
Он еще раз посмотрел в бинокль. Вся колонна, протяжением около версты, вошла в тесницу. Последние серые кухни и тяжелые патронные ящики въезжали в нее.
Он приложил ко рту трубу телефона.
- Капитан Кануков, - сказал он, - прицелы взяты? Угломер проверен?
Ответ удовлетворил его.
- Так, - сказал он, потянулся в сладостной истоме, зажмурил глаза, пыхнул потухающей сигарой и медленно и раздельно, почти нежно, сказал:
- Прицел 95, трубка 94. Один патрон. Первым взводом.
Он начинал пристрелку и заранее знал, что она не нужна. Его офицер переживал такие же минуты вдохновенного волнения и счастья. Вся прислуга батареи, ничего не видавшая, потому что стояла за холмами и лесом, понимала по смыслу команд, что готовится что-то особенное, и работала, как наэлектризованная. Люди безошибочно исполняли все приемы, ставили дистанционные трубки на соответствующие деления, открывали и закрывали затворы, все делалось с поразительной быстротой.
Бах, бах!.. Глухо ударило два выстрела сзади леса, и два снаряда со скрежетом пролетели левее дерева, над казачьими цепями, и в то же мгновение два белых дымка появились впереди и несколько правее колонны.
Матвеев самодовольно улыбнулся. Он знал, что он не ошибся. Он повторил в телефон команду.
- Очередь! Три патрона! - сказал он и мечтательно улыбнулся. Казалось, он слышал беготню на батарее, звон отворяемых затворов, видел номерных с блестящими медными патронами, бегущих от передков к орудиям, видел нагнувшегося наводчика, готового откинуться в сторону. Улыбка показалась на его устах. Он был счастлив сознанием, что он командир такой батареи!
- Беглый огонь! - сказал он в трубку и прильнул к биноклю.
Стая белых дымков покрыла колонну. Упал с лошади командир полка. Стройная, сверкающая ружьями колонна обратилась в кашу, люди стали метаться куда попало, пробовали лезть по скатам холмов. Но белые дымки снова разорвались над ними, и многие люди остались лежать на скатах. Им был еще один путь - вперед, но их неудержимо тянуло назад и в стороны, и они падали под ударами рвущихся над ними шрапнелей.
- Я думаю, - сказал Матвеев, - что ни одна пуля не пропадает зря. Я считаю, что уже положено более восьмисот человек.
Он затянулся еще раз сигарой, бросил окурок, потер самодовольно руки.
- Вы можете убирать свои цепи, - сказал он Карпову. - Они бегут. И, нагнувшись к телефону, он проговорил сладострастным шепотом:
- Беглый огонь!..
XXVI
Весь вечер и всю ночь казаки и гусары собирали оружие и вывозили раненых из дефиле.
2-й австрийский полк был уничтожен. Наступление австрийцев остановилось, и пехота в Заболотье спокойно закончила мобилизацию и стала отходить к Комарову. Там собирался армейский корпус.
Пять дней простояли казаки и гусары в окрестностях Томашова. Каждый день у них были стычки то с конницей, то с пехотой. Противник усиливался против них. Вся армия Ауфенберга наконец обрушилась на N-скую кавалерийскую дивизию, и она начала отходить.
Карпов с донцами прикрыл ее. Он вспомнил уроки истории, безсмертную платовскую лаву, которою Платов сокрушал французов, и применил ее теперь, в век пулеметов, скорострельных пушек и аэропланов. Семь суток почти не расседлывали, семь суток не спали и толком не ели, но зато и армия Ауфенберга подавалась эти семь суток, едва делая по восьми верст в сутки. Было, как при Платове.
Они лишь к лесу - ожил лес, Деревья мечут стрелы, Они лишь к мосту - мост исчез, Лишь к селам - пыщут села.
Жаркий июльский полдень. Сотня Траилина спешилась и залегла по опушке леса. Казак лежит от казака далеко, шагов на тридцать. Два взвода в лесу, два взвода в версте вправо у фольварка Чертовчик. Там же и толстый Ильин с пулеметами. Верстах в двух показывается австрийский эскадрон на вороных лошадях. Четыре белые лошади четко рисуются в его рядах. Он долго стоит во взводной колонне, как бы приглашая казаков атаковать себя. Но казаки уже знают, в чем дело. За эскадроном стоят австрийские пулеметы и рассыпана австрийская пехота - это ловушка. Никто не идет атаковать эскадрон, и он медленно уходит, подставляя свои фланги, отчетливо рисуясь на фоне зеленого леса.
Из кустов появляется жидкая патрульная цепь. Она долго идет и доходит почти до казаков. Сзади ползет колонна.
И вдруг - тах, тах - срывает два резких выстрела ильинский пулемет и начинает трещать, осыпая колонну пулями. К нему пристраивается другой, по всему широкому фронту начинают стрелять казаки, вправо и влево, охватывая фланги колонны, бьет третья, пятая и вторая сотни. Австрийские дозоры бегут назад, колонна ложится, выезжает артиллерия, австрийские полки строятся поротно, высылают цепи, и по всему громадному фронту, захватывая леса и селения, гремит бой. Медленно, цепь за цепью, подаются вперед австрийцы, падают под меткими выстрелами казаков, которые вдруг появляются на флангах. Австрийцы разворачивают новые полки, и армия стоит и ждет результата.
- Агафошкина уберите, братцы, убило его, - кричат по фронту.
- Сейчас. Семенов, тебя в руку, что ль? Передай, милой, патроны, мои кончаются.
- Третья отходит уже, отходить нам, что ль.
- Погоди, вон тому пучеглазому в морду запалю.
- Эх, не попал! i
- Я, братцы, офицера свалил.
- Глянь, еще орудия подвезли.
- Кабы знали они, что нас и всего-то двадцать человек!
- По воробьям из пушек.
- Эх, кабы нам артиллерию! Прописали б!
- Отходить по одному к коням! Командир приказал.
Траилин идет последний, сопровождаемый трубачом. Австрийцы долго бьют по пустому месту, но постепенно стрельба стихает. Патрули осторожно ползут вперед. Там, откуда стреляли, никого. Несколько гильз, окровавленные тряпки да примятая трава.
Австрийцы идут вперед, но уже настали сумерки и страшно идти в темноту леса. Полки становятся на ночлег.
А ночью то тут, то там загорается перестрелка. Мерещатся, а может быть, есть и на деле пешие и конные люди.
Лицо Карпова стало худым и черным от загара, в бороде и на висках засеребрилась седина. Только он соберет полк, отскочит с ним верст на пять, как уже снова стоит над картой и дает новую задачу.
- Хоперсков с первой сотней и двумя пулеметами к деревне Козя-воля. Там спешитесь. Вторая сотня по опушке Лабуньского леса, третья займет с двумя пулеметами шоссе у Лабуньки, четвертая у Чертовца, пятая по лесу до ручья Черного, шестая при мне.
На двенадцать верст раскинулись сотни и ждут. Темная августовская ночь сменяется ясным утром, блестит роса на вновь зацветших клеверных полях, четко рисуются блестящие скирды, и опять со всех сторон ползут австрийцы, и опять лопаются шрапнели и стучат пулеметы.
Другие полки дивизии с конными батареями ушли далеко в какой-то набег, казакам Карпова приказали быть при пехоте и прикрывать ее, а пехота еще только собиралась и была в сорока верстах от места боя.
Каждый день были потери, маленькие, незаметные потери, о них не стали бы говорить в пехоте, где люди сразу гибнут тысячами, - два убитых, восемь раненых, пять убитых, двадцать раненых, никого убитых, два раненых, но они были каждый день, и когда наконец пехота вышла вперед и Карпов собрал свой полк, он не узнал его. Вместо полных пятнадцати и шестнадцати рядов в нем было по восемь и по девять, половина полка полегла на полях Холмщины. На месте старых бравых казаков местами стояли молодые люди, совсем незнакомые, непохожие на казаков, в неловко пригнанном обмундировании и снаряжении, несмело сидящие на лошадях. Особенно много таких было у энергичного и предприимчивого Каргальскова, командира третьей сотни.
- Это что за люди? - недовольным голосом спросил Карпов.
- Добровольцы, господин полковник, - отвечал Каргальсков.
- Откуда?
- Сами приходят. Хорошие люди, местные крестьяне и дерутся отлично. Не хуже казаков. Местность отлично знают, проводниками, переводчиками служат. Коноводам и кашеварам помогают. Им все равно деваться некуда. Деревни их заняты, дома пожжены или разорены, вот они и пристали к нам.
- Да верные ли люди?
- Верные. Поручиться за них могу.
Карпов махнул рукой. Жутко и больно ему стало на сердце. И месяца нет, что война идет, а уже половины полка, его ученого, славного полка которым он так любовался в день выступления в поход, не стало!
XXVII
Была дневка. На дворе господского дома, в котором стоял штаб полка Карпова, толпились крестьяне, поляки и евреи. Все с мелочными основательными и неосновательными претензиями. Тому за курицу не заплатили, у этого овес взяли, не спросив, одного толкнули, другого обругали. Кумсков потный и красный, сбился с ног, разрешая, удовлетворяя и просто прогоняя.
- Ты, пан, погоди, твоя речь впереди, - говорил он, останавливая лезшего к нему седого морщинистого старика в белой свитке.
- Ой, пан! Вшистко знищено! Жолнержи були, вшистко забрали!
- Постой, постой, пан. Какие жолнержи? Было у них тут червоное? - показывал Кумсков на ноги.
- Ни, пан. Не казаки, а так жолнержи.
- Ну, вот видишь, а ты к нам лезешь. Не иначе, господин полковник, - обратился он к Карпову, стоявшему на крыльце, - как нам придется взять переводчика. Разрешите к Каргальскову послать, у него много добровольцев, пусть пришлет хорошего. А то трудно с ними.
- Ох уже эти добровольцы, - проговорил Карпов. - Кто их знает, что за люди, а, может быть, среди них и шпионы.
- Нет, господин полковник, славные люди. Каргальсков их хвалит, и казаки их одобряют.
- Да что казаки! Казаки - простодушные. Долго ли их обмануть. А впрочем, пошлите. Нам, пожалуй, и правда не вредно иметь при штабе одного поляка. И мне покажите.
Под вечер, когда на дворе было тихо и Карпов смотрел, как чистили его лошадей, во двор вошел есаул Каргальсков. Сзади него шел юноша лет восемнадцати, с чистым лицом, в фуражке, сдвинутой на затылок. Из-под козырька выбивалась задорная черная прядь волос. Ни усов, ни бороды не было на прекрасном лице. Серые глаза смотрели смело. Юноша был одет в чистую казачью рубаху с погонами, при шашке, патронташе и винтовке, шаровары были новые, сапоги хорошо вычищены. Выглядел он молодчиком и сразу обращал на себя внимание, но под его прямым пронизывающим взглядом Карпов невольно потупил глаза и подумал: "Какое отталкивающее выражение у этого красивого поляка".
- Ты кто такой? - спросил он юношу.
- Виктор Модзалевский, - смело ответил доброволец.
- Откуда?
- Я гимназист Холмской гимназии. Сын шляхтича из-под Владимира-Волынского.
По-русски он говорил чисто, но с некоторым иностранным акцентом, как говорят иностранцы или русские, долго жившие за границей.
- Душевный парень, Витя, - сказал Каргальсков. - Все казаки его полюбили. Песни поет. Он и по-немецки и по-французски знает. Вчера пленных допрашивал. Ловко говорит.
- Где вы учились немецкому языку?
- В гимназии, - коротко ответил Модзалевский.
- Он давно у вас? - спросил Карпов Каргальскова.
- Третий день всего. В Чертовце к нам пристал.
- Хорошо, - сказал Карпов, подавляя какое-то смутно-неприятное чувство, которое он испытывал почему-то при виде этого юноши, - оставайтесь при штабе.
- Слушаюсь, - отвечал твердо Модзалевский и еще раз прямо посмотрел в глаза Карпову.
За эти три дня он очень много слышал восторженных рассказов казаков о их командире и теперь, глядя прямо в глаза Карпову, он подумал: "И лучшего из гоев убей!.. Убей!"
Он отчетливо повернулся кругом, как научили его казаки, и пошел со двора. Карпов оставался в раздумье. "Почему, - думал он, - этот юноша мне сразу так неприятен? Прав ли я? Что он смотрит так смело и не боится? Но что в этом худого?"
До самой ночи он не мог отделаться от тяжелого чувства. Странная тоска вдруг заползла в его душу и прогнала тот безмятежный покой, который был у него даже в самые опасные минуты боев.
XXVIII
Полк, в котором служил Саблин, шел четвертый день походом. Ночлеги были плохие. Останавливались по маленьким польским деревням, в тесных и грязных халупах, где ночевали кто на походной койке, кто на полу на ворохе соломы. Эскадроны расходились в разные места, не хватало хат, кругом были угрюмые болота и леса. Часто набегали дожди, потом светило солнце и ярко по-осеннему отражалось в лужах.
Кавалерия, высадившаяся пять дней тому назад из вагонов, где провела трое суток, спешила теперь на помощь N-скому армейскому корпусу, медленно отступавшему из Пруссии, останавливавшемуся, задерживавшемуся и наносящему убыль германцам. Русская армия в эти августовские дни спасала Париж, отдавая свои земли, принося в жертву войне тысячи своих лучших сынов.
Полком командовал князь Репнин, первым дивизионом - Саблин, первым эскадроном - ротмистр граф Бланкенбург и вторым - Ротбек. Оба эскадрона были полны офицерами и ожидали приезда еще корнетов, только что выпущенных из училища и Пажеского корпуса.
В этот августовский день выступили, как всегда, в 8 часов утра. Переход был большой, день очень жаркий, за три дня похода все притомились и жаждали ночлега, мечтая о хороших квартирах. На другой день предполагалась дневка.
От высокого красного кирпичного костела, новой стройки, с серою грифельною крышей дивизионы разошлись. Первому дивизиону был назначен ночлег в селении Вульке Любитовской и второму - в Гончем Броде.
От костела поднялись на холм, покрытый скирдами сжатого хлеба. Шли без песенников с высланными вперед дозорами. Кругом была мирная природа. В деревнях шумели и трещали молотилки, спеша обмолотить хлеб.
Крестьяне выходили на дорогу и равнодушно смотрели на войска, но в этом мирном пейзаже вот уже второй день Саблин примечал суровые штрихи, внесенные войной. Нет-нет попадалась навстречу прочная, на высоких дубовых колесах польская бланкарда, запряженная парою добрых холеных рослых лошадей. На бланкарде, на узлах и чемоданах, среди клеток с домашнею птицею, сидели дамы, барышни, кто в городских шляпках, кто в больших шерстяных платках. Сзади мальчики и девочки гнали коров, гусей, тащили на веревке толстую свинью. Лица женщин были загорелые, волосы растрепаны, глаза усталые, на них лег отпечаток лишений кочевой жизни, ночевок в поле под телегой, свежего ветра, растерянности и испуга.
Это были беженцы.
По стратегическим и иным соображениям войска отходили, пуская неприятеля на Русскую землю. Это делалось легко во имя успеха, во имя победы в будущем. Каждый такой отход срывал с места целые хозяйства, разрушал навсегда уклад жизни, создававшийся двести, триста лет.
Перед эскадронами Саблина бланкарды сворачивали в сторону. Темные красивые глаза женщин смотрели на офицеров, и Саблину казалось, что он читает в них горький упрек за опоздание. Ему становилось совестно, и он отворачивал голову. Эти беженцы открывали перед ним новую сторону войны. Он всегда думал, что война касается только военных, что это они, офицеры и солдаты, умирают героями, страдают по госпиталям от ран, всю жизнь отдают учению о войне и для войны, не имеют истинной свободы и за то им и почет, и яркий мундир, и веселая жизнь, и близость к Государю, и любовь и поклонение женщин. Здесь, в этих измученных лицах женщин, Саблин читал страшную драму жизни, разбитый, поруганный мир, тихое счастье, обращенное в обломки. Ему становилось страшно и совестно. Он считал себя виновным во всем этом. Это он не спас, не защитил, не заслонил их от всего этого разорения.
Но молодежь, офицеры эскадронов, ехавшие впереди, не замечали этого. Они видели в этом только батальную картину, какое-то оригинальное и красивое приключение. Они не думали о том прошлом счастье, которое было у этих людей, и о том будущем бездомном скитанье, которое их ожидало.
- Куда вы, прелестные паненки? - кричал корнет Покровский, хорошенький мальчик, посылая воздушные поцелуи.
- В Варшаву, - отвечали, улыбаясь, паненки. И в улыбке их Саблин видел слезы.
- Зачем так далеко! Мы прогоним немцев, и вы спокойно вернетесь домой.
- Ах, если бы так! - вздыхала старая толстая дама, сидевшая на низкой клетке с курами. - Ах, если бы так, пан офицер!
Женщины и мужчины смотрели на прекрасных лошадей полка, на громадных солдат, красивых, молодец к молодцу, брюнетов, и надежда загоралась в них. Не может быть, чтобы эти не победили!
Бланкарда остановилась в раздумье. Но в эту минуту легкое дуновение ветра с запада донесло далекий неясный гул, шедший без перерыва, то усиливаясь, то ослабевая, пан, сидевший с бичом на борту телеги, решительно ударил по лошадям, бланкарда покатилась по выбоинам шоссе, старая тетка запрыгала на курах, а паненки печально поджали губы.
- Эк и тетка, - кричали смеясь солдаты, - гляди, каких цыплят высидела, пора и с посести вставать, смотри раздавишь.
Сзади, мыча, бежала большая пестрая корова и гуси, испуганные лошадьми, бросались с тревожным гоготаньем через канаву, и за ними бежал мальчишка.
За холмом стоял высокий крест. Распятый Христос, в изнеможении муки он опустил свое бледное лицо с кровяными каплями к правому плечу, и все оно было покрыто пылью. У ног его, на небольшой скамеечке, лежал букет увядших васильков. Пестрые ленты, поблекшие от дождей и солнца, монисто, сердце, сделанное из белого металла, были привязаны к ногам Христа.
От распятия открывался широкий вид. Внизу протекала окруженная лесами и кустами небольшая речка. Подле нее в купах громадных лип и дубов стоял замок, а в полуверсте от него, по скату, обращенному к распятию, разбежалось местечко из полсотни маленьких домиков, окруженных садами, белел каменный шинок под железной крышей, да торчали тонкие шесты колодезных журавлей. За селением шли большие леса, они прерывались желтыми пятнами сжатых полей, черными полосами отдыхающей земли и зелеными клеверниками. Густое, лиловато-синее небо висело над холмами, лесами, полями и деревней.
Христос скорбно отвернулся от широкого раздолья полей, будто тяжко было смотреть ему на прекрасную Польшу, столько веков заливаемую кровью, столько веков служащую ареною войн и раздоров, истоптанную боевыми конями, покрытую курганами мертвых тел - татарских и турецких, венгерских и немецких, шведских и литовских, французских и австрийских, и русских и польских, польских и русских.
Неугомонная, задорливая, волелюбивая и порабощенная, шумная и хвастливая Польша и сейчас заливалась потоками человеческой крови и рыла новые могилы.
Синие васильки на сжатом поле смешались с яркими пунцовыми маками. У дороги рос косматый и колючий, высокий репейник, и бледно-лиловые нежные пушистые цветы его целой шапкой торчали поверх; желтые мальвы росли по межам, впереди из господского сада виднелись дубы в три охвата и громадные липы, в тени которых могла отдыхать целая рота. Стадо бурых однотонных коров, шерсть в шерсть одинаковых, паслось на толоке, и тут же дремали серые густошерстные мериносы. Косматая собака поднялась от отары, потянулась, приготовилась лаять, но раздумала и стала отбрасывать задними ногами землю, злобно рыча.
От деревни, прямо к Саблину, плавно поднимаясь на облегченной рыси, с болтающейся на левом боку полевою кожаного сумкой, в сопровождении солдата ехал офицер. Это был корнет Лидваль, посланный вперед квартирьером.
- Господин полковник, - доложил он, задерживая свою лошадь и заезжая сбоку Саблина, - квартиры 1-му и 2-му эскадронам отведены. Господам офицерам разрешите стать всем вместе в помещичьем доме.
Помещик, пан Ледоховский, просит откушать у него. Очень богатый человек. У него винокурный и сахарный заводы и своя суконная фабрика.
- С какой стати одолжаться, - хмуро сказал Саблин. - Разве нельзя было найти в селении у войта или у жида какого-нибудь, где бы можно было заплатить и не одолжаться. Бог его знает, кто он такой, этот пан Ледоховский?
После смерти Веры Константиновны Саблину тяжело было общество посторонних людей. Могли найтись общие петербургские знакомые, пойти расспросы, а так не хотелось бередить начинавшую подживать, но не могущую вполне зажить рану.
- Он очень просит, - с мольбою в голосе говорил Лидваль. - Он такой богатый. Ему самому лестно. И дом у него переполнен прекрасными польками. Так хорошо бы было... Можно потанцевать.
Саблин нахмурился. Он готов уже был резко отказать, но случайно взглянул на столпившуюся подле него на лошадях молодежь, увидал их оживленные лица и подумал, что, может быть, он и не прав, прилагая свою мерку к офицерам.
- Отчего бы, Саша, и не стать у помещика, - сказал Ротбек. - И помыться бы можно хорошо и поспать на свежем белье. Дом, как видно громадный, наверно десятка полтора Fremdenzimmer (* - Комнаты для гостей) имеет. Мы не только не стесним, а оживим общество.
Девять молодых красивых лиц в восемнадцать глаз глядело с ожиданием и мольбой на Саблина. Он сдался.
- Ну, хорошо, - сказал он, - но при условии, что в каждом эскадроне по одному офицеру будут дежурить по очереди в деревне при людях.
- О, будем, будем. Не безпокойтесь, - хором ответили офицеры. Шутки и веселые предположения и планы пикника с прекрасными польками оживленно посыпались со всех сторон.
XXIX
Пан Ледоховский встречал гостей на крыльце своего громадного замка.
- О, пан полковник, - говорил он, мешая русские слова с польскими, - прошу милостиво в наш убогий палац. Прощенья прошу, что не могу на каждого пана офицера дать по комнате. Но у меня такое стечение обстоятельств, беженцы со всей гмины, Войцеховские, Любитовские, княгиня Развадовская с двумя дочерьми, пан Лобысевич, пан доктор Карпиловский и все с детьми, полфлигеля занято беженцами.
- Мы вас стесним, пожалуй, - сухо сказал Саблин.
- О! Ниц! Ни Боже мой! Пан осчастливит меня в моем палаце. Но мне хотелось бы доставить полное удобство, достойно встретить знатных гостей. Вот сюда пожалуйте.
В громадном вестибюле был сделан камин, в котором свободно можно было зажарить целого кабана. На стенах висели трофеи охоты: оленьи и козьи головки с рогами и просто рога, на отполированных лобных костях которых порыжелыми чернилами было написано, когда и кто убил какого козла или оленя. Вправо и влево от камина шла двумя маршами лестница, покрытая серым суконным ковром.
- Я покажу вам ваши комнаты. Теперь четыре часа, я пошлю вам по номерам чай и перекусить, а в шесть часов милости просим все вместе пообедать, и я вас представлю тогда графине.
Саблин с графом Ледоховским, сопровождаемые офицерами, поднялись во второй этаж. Вдоль просторного коридора с окнами во двор шли большие двери. Пан Ледоховский открыл одну дверь и указал комнату с двумя кроватями.
- Для пана полковника, - сказал он. - Тут все готово, - и, оставив Саблина одного, он пошел разводить других гостей.
В комнате был чистый, но несколько затхлый воздух. Саблин раскрыл окно. Прямо в стекла тянула ветви душистая липа. За окном был парк с тщательно разделанными газонами и куртинами цветов. Правее цветочного сада была зеленая лужайка, предназначенная для игр. Вся лужайка была заставлена экипажами и телегами. Большая карета с откидным кожаным верхом на железном ходу стояла с краю, и лошади в хомутах и седелках были привязаны к дышлу и ели из большого мешка сено. Рядом в бланкарде на сене и коврах сидели две польки и пили чай, наливая его из железного чайника в кружки. Молодой поляк, в штанах с помочами и рубахе, прислуживал им. У полек были заспанные лица и растрепанные волосы, на их блузках пристало сено. Они быстро говорили поляку, и тот отмахивался от них. Рядом с бланкардой была пустая коляска, потом две телеги с разным домашним скарбом, поверх которого был привязан проволочный манекен модистки, потом длинная и узкая телега, в которой было много вещей и много черноволосых глазастых еврейских детей. Старая еврейка с длинными сивыми распущенными волосами, в красном шерстяном платке, накинутом на плечи, сидела в конце телеги на узлах, опершись сухими костлявыми руками о подбородок, и тяжелое неисходное горе было в ее глазах. Молодая, очень хорошенькая женщина, с туго закрученными и подшпиленными на затылке волосами, в юбке и рубашке, без кофты, сверкая полными ярко-белыми плечами и грудью, кормила ребенка и желчно что-то кричала старому седобородому еврею, в длинном до пят черном сюртуке, медленно ходившему подле худой с выдавшимися ребрами белой лошади, печально смотревшей большими черными глазами на положенную перед нею траву.
Мимо них проходили офицерские вестовые, несли в замок вьюки.
За парком были поля, за полями синел далекий хвойный лес, и из-за него, то стихая, то снова начинаясь, слышался неровный и неясный гул. Там шло сражение; была слышна канонада.
Комната была в стиле ампир. Вещи были старинные, прочные, дороге. На стене над кроватями висело хорошее полотно, изображавшее закат солнца в Венеции. На противоположной стене две гравюры: море с зелеными волнами, по которому шла большая гребная лодка, переполненная людьми, и темная гравюра-офорт - олень с оленихами в лесу. В углу у окна стоял туалет с тройным зеркалом и были разложены хрустальные флаконы и вазочки. По другую сторону низкий, пузатый, красного дерева с бронзою комод. У двери был шкаф и большой умывальник с двумя приборами хорошего английского фаянса.
Пришла кокетливо одетая в белом чепце и переднике хорошенькая горничная, принесла Саблину чай и сандвичи и, поставив на стол у мягкого дивана, стала доставать из комода и стлать чистое белье на обе постели и развешивать полотенца у умывальника.
Она нагибалась и выпрямлялась стройным станом, показывая молодые упругие ноги в черных башмаках и белых нитяных чулках, проворно ловкими руками расстилала пахнущее свежестью белье и искоса лукавыми темно-карими глазами поглядывала на Саблина, сидевшего на диване.
- А что, пан, - вдруг быстро спросила она, - герман придет сюда? Вопрос был так неожидан, что заставил Саблина смутиться. Он поднял глаза на горничную и молчал.
- Вишь, как бьет, - сказала она. - Это из пушек. Хлопцы оттуда прибегли, сказывали, много народа погибло. Будто отступать наши стали.
Она ждала ответа, авторитетного ясного указания и заверения, но Саблин не мог ничего сказать, потому что совсем не знал обстановки.
- Ой, беда будет, если герман придет. У меня отец больной в деревне лежит. Куда его увезешь? Мужа забрали. Запасный он.
- Я думаю, - сказал Саблин, - что сюда не придут немцы. Бой идет далеко.
- Да, кабы устояли, - сказала горничная. - Чаю позволите еще принести?
- Нет, благодарю вас, - сказал Саблин. Горничная вышла.
В коридоре слышался звон шпор и веселые молодые голоса.
- Полина, вы вот за кем поухаживайте, - кричал Лидваль, - посмотрите - какой красавец.
- Полина, потрите мне спину.
- Да, полноте, баловни!
- Полина, вы русская? Что вы так хорошо говорите по-русски.
Саблин закрыл дверь в коридор, сел у окна и задумался.
"Война, - думал он, - и богатый замок, и нежное белье, и Полина, и шутки, и любовь...
И старая еврейка, трясущая головой, и две растрепанные польки, ставшие как бездомные кошки.
Кому шутки и веселье, а кому горе. А может быть, и им завтра, послезавтра... что будет? Кто знает? Быть может, смерть уже завтра заморозит эти жаждущие женской ласки молодые, горячие тела!.."
XXX
В шесть часов вечера камердинер, одетый в ливрею с графскими коронами на белых плоских пуговицах, постучал в дверь комнаты Саблина и попросил по-польски идти обедать.
В большой столовой, со спущенными шторами, залитой электрически светом, уже собрались все офицеры Саблинского дивизиона и гости графа Ледоховского. Ждали Саблина как почетного гостя. Едва он переступил порог столовой, как с хор трубачи грянули ему полковой марш. Это было так неожиданно, что Саблин вздрогнул и приостановился. К нему подошел Ротбек со сконфуженной виноватой улыбкой.
- Саша, прости, - сказал он, - что я без тебя распорядился и просил князя разрешить взять трубачей. Но молодежь, столько дам, барышень, отчего и не потанцевать потом.
- Эх, Пик, Пик! - укоризненно сказал Саблин и пошел к хозяйке. Графиня, сорокалетняя, но еще видная и красивая полька, была одета в бальное платье и блистала своими широкими белыми плечами и высокою грудью. Она не хотела или не умела говорить по-русски и заговорила с Саблиным на отличном французском языке. Саблина это взорвало, и он, сознавая свою грубость, отвечал ей по-русски. Разговор прервался. Ее дочь, Анеля, прелестное существо семнадцати лет, свежее, румяное, с большими черными глазами, тонким носом, тонкими бровями и губами, церемонно присела перед Саблиным. Она воспитывалась во французском монастыре и с трудом говорила по-русски.
Саблин торопливо проходил вдоль стоявших группой гостей, мимо тянувшихся перед ним офицеров. Прилизанные затылки и длинные носы вычурно, по-варшавски одетых польских помещиков и туалеты их дам - то богатые бальные, то простые дорожные, мелькали перед ним. Много было молодых красивых лиц, и Саблин понял, что Пик не мог устоять перед соблазном развернуться вовсю. Сзади Саблина шел граф Ледоховский и представлял его дамам, а ему своих гостей:
- Пан Каштелянский с Кухотской Воли. А то полковник Саблин, наш защитник. Пани Ядвига Каштелянская, а то ее панночки Марися и Зося... Пан Зборомирский с Павлинова, где теперь бой идет, а то пани Анеля Зборомирская, самая красивая и веселая во всем нашем округе.
Мило подрисованное овальное лицо, с крошечными пухлыми капризными губами, с большими блестящими глазами, чуть вздернутым носиком с широкими ноздрями и лбом, прикрытым задорными кудрями, повернулось к Саблину с нежной истомой. Ей было меньше тридцати лет, рядом стоял пан Зборомирский, старый, лысый и безсильный.
"Самая веселая, - подумал Саблин, - есть отчего веселиться при таком муже!"
На отдельном столе была приготовлена закуска и водки. Стол этот живо обступили гости и офицеры. Саблин стоял в стороне. Со дня похорон жены и объявления войны он дал зарок не пить ни вина, ни водки.
Пани Анеля и графиня несколько раз подходили уговаривать его, но он отказывался.
- Саша, - подмигивая глазами, кричал ему туго набитым ртом Ротбек, - а я ad majorem Poloniae gloriam (* - За большую славу Польши) четвертную шнапса хватил. Прелестный шнапс, на каких-то з-за-м-мечательных травах настоянный. А колбаса - не колбаса, а прямо мечта. Так под водку и просится.
- Пани Анеля, - говорил высокий и красивый штаб-ротмистр Артемьев, - ну вы хотя пригубьте мне немного, чтобы я ваши мысли узнал.
Зборомирская смеялась, показывая два ряда великолепных зубов, кокетливо грозила маленьким пальцем, украшенным кольцами, и говорила:
- О! Зачем пану ротмистру знать мысли маленькой польской паненки? Черные мысли, нехорошие мысли.
Наверху трубачи играли попурри из "Кармен" и шаловливо-страстные мотивы оперы Бизе волновали дам и возбуждали мужчин. О войне, о близости боя никто не говорил.
За обедом Ледоховский, сидевший рядом с Саблиным, занимал его политическим разговором. Саблин угрюмо молчал.
- Вы слыхали про манифест великого князя Николая Николаевича? Польша возрождается. Какой это хороший, красивый, благородный жест. Два братских народа, слившись в объятии, пойдут на защиту своей свободы от общего врага славянства. Вы, наверно, испытываете эту глубокую священную ненависть к германскому народу?
Саблин ничего не ответил. Он заглянул себе в душу и не нашел там ненависти. Он не мог ненавидеть Веру Константиновну, он продолжал любить баронессу Софию, а ее муж, прусский офицер, был в лагере врагов. Вся война казалась Саблину страшным недоразумением, и он не понимал ее.
- Как вы думаете, - сказал он Ледоховскому, - что же будет представлять из себя в будущем Польша? Царство, королевство или иное что?
Ледоховский расправил красивый длинный ус, внимательно посмотрел на Саблина и начал:
- Конечно, никому другому не следует быть на престоле Польском и короноваться короною Пястов, как великому князю Николаю Николаевичу. За него все сердца польского шляхетства, вся Польша за него... Но, пан полковник, не находите ли вы, что в двадцатом веке уже неуместно говорить о коронах и престолах?.. Народ сам желает принять на себя управление страною. Мы живем в век демократии, и Речи Посполитой уместнее преобразоваться в республику, связанную прочным союзом с Российской монархией.
- Сейм будет править Польшей? - сказал Саблин, не думая ни о чем.
- О да. Сейм. Парламент. Народ.
- Но как же уроки истории? К чему привели вас сеймы и шляхетское veto.
- О, то не сейм, пан полковник, виновник развала Польши. О, то короли не сумели владеть достоянием народа. Не шляхетство пойдет теперь в сейм, но весь народ, подлинная демократия, и он сумеет сберечь Польшу. Польша Пястов от моря и до моря должна возродиться снова, пан полковник, и как хорошо, что это будет по слову Государеву.
- Но в манифесте, - сухо сказал Саблин, - сколько я помню, ничего не сказано о границах. Куда вы денете Курляндскую губернию и Малороссию?
- О, пан полковник, о Украине речь впереди. Украинский вопрос - это есть часть вопроса польского. Киев и Варшава - это начало и конец.
"Как странно, - подумал Саблин, - война только что началась, а уже идет речь о разделе России. Польша, Украина, Финляндия предъявляю свои старые счета к оплате тогда, когда еще неизвестно, кто победит". Ему неприятен был разговор о политике, и он обратился к сидевшей по левую его руку, в голове стола, графине Ледоховской:
- Comtesse, dites, avez vous recue votre Иducation en Russie ou Ю l'Иtranger?
- J'ai fait mon Иducation au gymnase de Varsovie, (* - Скажите, графиня, вы воспитывались в России или за границей? - Я окончила Варшавскую гимназию) - отвечала быстро графиня, обрадовавшись, что заставила гордого полковника говорить по-французски.
- Значит, графиня, - сказал Саблин, чаруя ее своими прекрасными мягкими серыми глазами, - вы должны отлично говорить по-русски. Вся Варшава говорит по-русски.
Пойманная врасплох графиня смутилась и пролепетала по-русски:
- Но я так позабыла русский язык.
- Язык варваров, - сказал Саблин.
- Нет, почему же?
- А вы помните... Вы, наверно, учили Тургенева, о красоте русского языка.
- Ну, а польский... Польский вам не нравится?
- Я боюсь быть грубым и оправдать свое варварское происхождение, - скромно опуская глаза, сказал Саблин.
- О, я знаю, - сказала графиня, - вы сейчас повторите эту остроту - "не пепши Пепше вепрша пепшем, бо можешь перепепшить вепрша пепшем". Но это совсем даже и не по-польски. А в самом деле, разве наш язык не такий ласкЮвый, нежный, чарующий.
- Вот именно, ласкЮвый. В ваших устах, графиня, всякий язык прелестен, но кто жил на юге России, тот привык слышать все эти слова в устах простонародья, и слышать их в устах прелестных дам кажется так странным.
Анеля Зборомирская с другой стороны стола протягивала бокал со сверкающим шампанским и, улыбаясь пухлым ртом и сверкая ровными, как жемчуг, зубами, говорила:
- За победы, пан полковник!
Графиня Ледоховская примкнула к этому тосту.
- О! За победы! Защитите нас. Вы знаете, нашему палацу без малого двести лет. В 1812 году здесь ночевал Наполеон со своим штабом, и пан Ледоховский имел счастье принимать его величество у себя. У нас сохраняется и комната, где был Наполеон.
Граф Ледоховский нагнулся к Саблину и говорил:
- Потерять этот замок было бы невозможно. Это одно из самых культурных имений Польши. У нас своя электрическая станция, рафинадный завод, винокурня, суконная фабрика - здесь достояние на многие мильоны. У меня в галерее Тенирс, - граф сказал Тенирс вместо Теньер, - и Рубенс лучшие, нежели в Эрмитаже. А коллекция Путерманов и Ван Дейков - лучшая в мире. Я завтра покажу вам. Графы Ледоховские были покровителями искусства, и мой прадед всю свою жизнь провел в Риме при Его Святейшестве. Я скорее умру, нежели расстанусь с замком.
Лакеи подавали мороженое. По раскрасневшимся лицам молодежи и по шумному говору на французском и польском языках Саблин видел, что вина было выпито немало. Ротбек не отставал от полной и шаловливой пани Озертицкой, смотревшей на него масляными глазами. Пани Озертицкая была зрелая вдова с пышными формами, и Ротбек, подметивший взгляд Саблина, крикнул ему:
- Я, Саша, иду по линии наименьшего сопротивления. Где мне бороться с молодыми петухами. Ишь какой задор нашел на них.
Пани Анеля разрывалась между своими двумя кавалерами: рослым и молодцеватым штаб-ротмистром Артемьевым, который ее решительно атаковал, и скромным черноусым корнетом Покровским, смущавшимся перед ее прелестями, которого она атаковала сама. И тот и другой усиленно подливали вина ее мужу, старому пану Зборомирскому, не обращая внимания на притворные протесты пани Анели, и старый пан смотрел на всех мутными, ничего не понимающими глазами, хлопал рюмку за рюмкой и говорил:
- А я, пан, еще клюкну!
Его тянуло ко сну.
XXXI
После обеда были танцы. Пржилуцкий с пани Люциной Богошовской танцевал настоящую польскую мазурку, помахивал платком, гремел шпорами, становился на колено, пока дама обегала вокруг него, прыгал сам козликом подле нее и очаровал всех поляков.
- Вот это танец, - говорил восхищенный граф, - это не то что там разные кэк-уоки да уан-стэпы - танцы обезьян, это король танцев, - и он вдруг схватил за руку свою дочь и помчался с нею в лихой мазурке.
В самый разгар танцев лакей подбежал к графу и доложил ему что-то.
- Панове! - воскликнул граф. - Бог милости послал! Еще паны офицеры приехали! Пан полковник, позволите просить прямо до мазурки!
Саблин вышел в прихожую. Там раздевались, стягивая с себя шинели и плащи, розовые, румяные юноши, только что выпущенные в полк офицеры.
Увидев Саблина, они построились один за другим и стали представляться ему.
- Господин полковник, выпущенный из камер-пажей Пажеского Его Величества корпуса корнет князь Гривен.
- Из вахмистров Николаевского кавалерийского училища корнет Багрецов.
Оленин, Медведский, Лихославский, Розенталь - всех их Саблин знал пажами, юнкерами, детьми. Он знал их отцов и матерей. Это все был цвет Петербургского общества, лучшая аристократия России. Сливки русского дворянства посылали на войну своих сыновей на защиту Престола и Отечества.
Сзади всех, укрываясь за спинами молодых офицеров, появился высокий мальчик, красавец, в солдатской защитной рубахе, подтянутой белым ремнем, при тяжелой шашке - его сын Коля.
Саблин нахмурился.
- Коля! - строго сказал он. - Это что!
Сын вытянулся перед ним и ломающимся на бас голосом стал говорить заученную фразу рапорта:
- Ваше высокоблагородие, паж младшего специального класса Николай Саблин является по случаю прикомандирования к полку.
- Кто позволил?
- Господин полковник.
- Нет, Коля! Это слишком! Пойдем ко мне. Господа, - обратился он к вновь прибывшим офицерам, - завтра я распределю вас по эскадронам. А сейчас... Помойтесь, отмойте дорожную пыль и веселитесь... Идем, Николай.
Коля послушно пошел за отцом.
Саблин прошел в свой номер, зажег лампу и стал спиной к окну. Сын смотрел на него умоляющими глазами.
- Ну-с. Как ты сюда попал?
- Папа! Пойми меня. Мы были с бабушкой в Москве у дяди Егора Ивановича. Вдруг - манифест - объявлена война. Папа, я не мог больше ни минуты оставаться. Дядя Егор Иванович вполне меня одобрил. Он мне сказал: твой долг умереть за Родину!
- Старый осел! - вырвалось у Саблина.
- Папа, у меня отпуск до 1 сентября. Позволь остаться. Посмотреть войну. Убить хотя одного германца... Папа!.. Я в нынешнем году лучшим стрелком. Во весь курс всего пять промахов. Папа... Мамы все равно нет. К чему и жить? Папа, не сердись... Позволь.
- Сестра где? - сурово спросил Саблин. - Таню где оставил?
- Таня с бабушкой поехала в Кисловодск.
- Бабушка что? Разве пустила тебя?
- У бабушки горе. Дядя стал требовать, чтобы она переменила фамилию и стала называться Волковой, а бабушка рассердилась: была, говорит, баронессой Вольф и умру баронессой Вольф и много нехорошего наговорила. Таня плакала потому, что у нее бабушка немка.
- Да что вы там, сдурели, что ли?
- Папа - немецкие магазины разбивали и грабили, вывески срывали. У Эйнема карамель была рассыпана по улице, как песок, ногами топтали. Одни собирали, а другие запрещали.
- Какая дикость!
- Папа, ведь это хорошо! Это патриотизм. Саблин пожал плечами.
- Плохой это патриотизм, - сказал он. - Так ведь и еврейский погром можно патриотизмом назвать! Шуты гороховые!
- А дядя Егор Иванович ходил с толпой и говорил, что так им и надо, все они, мол, шпионы.
- Экой какой!
Саблин смотрел на сына. В душе у него был праздник. Да, он был рад, что сын приехал к нему в полк, на настоящую войну, а не остался в тылу разбивать магазины и грабить ни в чем не повинных мирных немцев. Он поступил так, как должен был поступить Саблин.
Сын стоял, вытянувшись по-солдатски, и три пальца левой руки его чуть касались тяжелых черных ножен со штыковыми гнездами. В голубовато-серых глазах было то же выражение упорной воли, готовности во имя долга умереть, как и у его матери. И сам он овалом лица, тонким носом и тонкими сурово сжатыми губами напоминал мать.
Чувство одиночества, которое не покидало Саблина со дня смерти Веры Константиновны, смягчилось. Сын словно был прислан матерью, чтобы облегчить Саблину его долг.
- Ну, здравствуй! - сказал Саблин и горячо обнял и поцеловал сына в нежные бледные щеки. - Бог с тобой, оставайся.
Сын горячо охватил отца за шею. Слезы текли у него из глаз.
- Папа, - говорил он, всхлипывая, - мы одни. Мамы нет! Не будем расставаться.
- Ты ел?
- Я не хочу есть.
- Ну, умывайся, почистись и ступай. Танцуй, веселись. Видишь, какая война у нас...
Он с нежностью смотрел на белый торс сына, обнаженного по пояс. Коля, умывшись, обтирался полотенцем. Молодая сильная жизнь сквозила в плотных мускулах рук и спины и красивом цвете здоровой кожи. Коля, протирая глаза, рассказывал свои впечатления от Москвы.
- Кестнер, ты помнишь, дядя, - присяжный поверенный, правовед, стал Кострецовым, так смешно! Мы, дорогой, корнета Гривена переделали в Гривина, а Розенталя назвали Долинорозовым. Папа, а правда, это глупо! Война - это одно, а чувство - это другое. Я хочу убить немца, ты знаешь, если бы я дядю, фон Шрейница, встретил, я бы его - убил не колеблясь, потому что он враг - а я его очень люблю, дядю Вилли и тетю Соню люблю. Но это война.
Коля пошел вниз в зал, а Саблин остался наверху. Если бы он мог молиться, он молился бы. Но он больше не верил в Бога и сухими глазами смотрел на шинель сына и на его раскрытый чемодан. Мысли шли, не оставляя следа, и если бы Саблина спросили, о чем его мысли, он не сумел бы ответить, так неслись они, тусклые, неопределенные, отрывочные.
Ночь была тихая, темная, задумчивая. В окно было видно, как точно зарницы далекой грозы вспыхивали огни отдельных пушечных выстрелов. Но грома их не было слышно. Саблину показалось, что взблески огней стали ближе, чем днем, слышнее была канонада. Огни появились сейчас за темной полосой большого леса, верстах в двадцати от замка.
"Неужели наши отошли", - подумал Саблин. Снизу раздавался певучий вальс, и в раскрытые окна слышались голоса.
В одиннадцать часов, как было условлено с Ротбеком, трубачи заиграли марш и ушли. По коридору с шумным говором расходились офицеры.
- Ты знаешь, Санди, - говорил Покровский, идя обнявшись с Артемьевым, - Анеля обещала меня ровно в два часа ночи впустить в семнадцатый номер.
- Какая же ты скотина, - смеясь говорил Артемьев, - ведь ты мне рога наставишь.
- Каким образом?
- Она обещала меня впустить ровно в двенадцать и с тем, чтобы в половине второго я ушел, а то муж придет.
- Ах ты! Но это очаровательно.
- У вас, господа, настоящее приключение, - сказал барон Лидваль, - а мы с Пушкаревым делимся Полиной.
- А Пик-то! Не стесняясь при всех заперся с этой толстой Озертицкой!
- Ну, мы Нине Васильевне отпишем.
Артемьев с Покровским запели верными голосами-дуэтиэ "Сказок Гофмана"
О, приди, ты, ночь любви, Дай радость наслажденья ...
Коля, оживленный, счастливый, гордый тем, что он с настоящими офицерами, на настоящей войне, вошел к Саблину.
- Как хорошо, папа! - сказал он. - И какой ты у меня хороший... Герой!..
XXXII
Под утро Саблину приснился тяжелый сон. Ему снилось, что он с трудом, борясь с течением, часто захлебываясь, переплыл широкую и глубокую реку, а Коля, плывший рядом с ним, захлебнулся и потонул. Как тогда, когда умерла Маруся и ему снилась вода, он проснулся с тяжелым чувством, что на него надвигается что-то тяжелое, от чего ни уйти, ни ускользнуть нельзя. Не открывая глаз, он продолжал лежать под впечатлением сна. Громкие однообразные удары, сопровождавшиеся легким дребезжанием стекол в окне, привлекли его внимание. Вчера пушечная пальба не была так слышна, она была дальше.
Саблин открыл глаза. Было утро. В полутемной комнате мутным прямоугольником рисовалось окно с опущенною белою в сборках шторою. Выстрелы шли непрерывно и часто. Один, другой, два сразу, маленький промежуток и опять один, другой, три сразу. Отчетливые, громкие, с дребезжанием стекол. "Это наши выстрелы", - подумал Саблин. Им издали отвечал глухой, неясный гул, шедший почти непрерывно - то стреляли германские батареи.
"Наши выстрелы приблизились за ночь, - подумал Саблин и, пораженный одною страшною мыслью, вдруг поднялся и сел на постели. - Это значит: наши отошли. Немцы напирают". И та война, на которую он шел, на которую приехал теперь его сын, приблизилась к ним. Вчера танцевали, играла музыка, любезничали с дамами, а сегодня бой со всеми его страшными последствиями. Саблин повернулся всем телом к постели, на которой спал его сын. Коля лежал, улыбаясь во сне счастливой, кроткой улыбкой. Строгие черты его лица, темные брови и тонкий нос напомнили Саблину Веру Константиновну. Он долго смотрел на него. Он теперь стал понимать, как сильно любил его. Все находил он в нем прекрасным, и теперь у него была одна мысль: сохранить его во что бы то ни стало до конца августа, а там отправить обратно, подальше от войны.
"Ах, Коля, Коля, - подумал он, - ну зачем ты приехал!" Саблин посмотрел на часы. Шел седьмой час. Не одеваясь он подошел к окну и поднял шторы. Утро было хмурое, моросил частый осенний дождь, тучи низко клубились над темными лесами, старые липы и дубы заботно шумели. Внизу, на поляне, устроив себе навес из тряпья, спали в бланкарде польки. Кучер поил лошадей, привязанных к дышлу кареты. Старый еврей озабоченно запрягал белую лошадь в телегу. Одна еврейка помогала ему, другая, молодая, укутавшись в платок, сидела на корточках над разведенным костром и кипятила что-то в котелке.
"Они собираются уезжать", - подумал Саблин, и опять забота и тревога о сыне охватили его. Саблин начал одеваться. Едва он был готов, как к нему осторожно постучали. Денщик, стараясь не разбудить молодого барина, доложил Саблину, что его просят к замковому телефону. С ним говорил князь Репнин.
- Ты, Александр Николаевич, поймешь, что я не могу всего сказать. Собирай дивизион и к 10 часам утра сосредоточься у Вульки Щитинской. Я сейчас еду в штаб корпуса. На обратном пути заеду к тебе.
- А что? В чем дело? - спросил Саблин.
- Ничего особенного. Итак, поднимайся с квартир. Вчера долго веселились?.. Ну отлично.
Денщик ожидал Саблина в номере. Коля все также крепко спал счастливым сном юности.
- Ваше высокоблагородие, слыхал, наших побили. Отступают, - шепотом сказал денщик.
- Откуда ты это знаешь?
- Тут солдат много проходит одиночных. Говорят, от колонны отбились. Не иначе как бежали. Ужас сколько германа навалилось. Так, говорят, цепями и прет. Цепь за цепью и не ложится. Артиллерия его кроет - страсть. Вчора, слышно, тяжелые пушки к нему подвезли. А у наших, слыхать, офицеров почитай всех перебили. Разбредается без офицеров пехота. Без офицера-то солдат все одно что мужик... Молодому барину кого седлать прикажете?
- Диану, папа, - сонным голосом сказал Коля, услыхавший последний вопрос. - Пожалуйста, папа, Диану. Ты ведь сам на Леде?
- Диана молода и горяча. Она тебя занесет. Но Коля уже спрыгнул с постели.
- Папа, милый, не оскорбляй меня. Я лучший наездник на курсе, да ведь я же ее знаю! Помнишь, в прошлом году с мамой в Царском Селе я на ней ездил. Она такая умница! Семен, мне Диану пусть седлают.
- Ну, хорошо. А молодым офицерам вахмистры из заводных назначат, которые получше. Да ступай, Семен, скажи денщикам, чтобы будили господ, в девять с половиной всем быть при эскадронах.
Семен ушел.
- Ах, папа! - одеваясь, говорил Коля. - Ужели и правда я на войне. И бой? Это пушки палят? Как близко? Правда, вчера мы ехали - было далеко, мы даже спорили - пушки это или далекий гром. Как хорошо, папа!
В половине девятого Саблин зашел к графу Ледоховскому, чтобы поблагодарить его за гостеприимство.
- А как думает пан полковник, - что есть какая-либо опасность али ни? Я думаю, беженцев лучше отправить подальше. Я останусь. Как мой прадед принимал Наполеона, я буду принимать врага. Немцы культурный народ. Тут свеклосахарный завод, спиртовый завод, суконная фабрика - тут самое культурное имение этого края. Это нельзя разрушить.
- А не думаете вы, граф, - жестко сказал Саблин, - что именно потому, что тут такие ценные заводы, что это такое культурное имение, оно и не может целым достаться врагу?
- Ну, то дело войска его оборонить.
- А если оборонить нельзя?
- Но, пан полковник, я не могу позволить, чтобы разрушили это все. Это строилось больше двухсот лет. Тут Тенирс и Рубенс, тут, Ван Дейки и Путерманы. О! Вы их не видали? Это миллионы.
- Укладывайте их и увозите.
- Куда?
- В Варшаву... В Москву... подальше.
- Когда?
- Сегодня.
- Но пан полковник шутить изволит. Ну, как же это возможно? Надо устраивать ящики, надо подводы. Это потребует целый месяц работы.
- Вы слышите, - сказал Саблин, указывая на лес, от которого слышна была стрельба.
- Пан полковник, - бледнея и оловянными глазами глядя на Саблина, сказал Ледоховский. - Это невозможно. Вы понимаете, что легче умереть.
- Как хотите. Но сами уезжайте. И жену и дочь увозите. Расстались они холодно. У Саблина на сердце была щемящая тоска.
"Хорошо, - думал он, - отплатили мы за гостеприимство! Напили, наели и бросили на произвол судьбы. Отход по стратегическим соображениям... Лучше бы умереть, чем так отойти".
На дворе замка была суета. Кучера торопливо закладывали кареты, коляски и бланкарды. Горничные и лакеи носили чемоданы, узлы и увязки. Толстая пани Озертицкая, наскоро причесанная, бледная, неряшливо одетая, сидела на бланкарде рядом с кучером и что-то гневно выговаривала смущенно улыбавшемуся Ротбеку. Артемьев и Покровский подсаживали в коляску пани Анелю Зборомирскую и ее мужа. Пани Анеля весело смеялась и кричала на весь двор:
- Только не ревнуйте, господа, друг друга и совсем не надо из-за этого дуэли устраивать. Это все было дивно хорошо. За новые победы, панове!
Полина плакала, прощаясь в углу двора со сконфуженным и красным Багрецовым.
Дождь лил теплый, мелкий и нудный. На дворе пахло свежим конским навозом и дегтем, пахло дорогой, неуютными грязными ночлегами и постоялым двором.
XXXIII
В Бульке Щитинской солдаты развели лошадей по дворам, часть стояла на улице, расседлывать не было приказано, и люди томились от бездействия и неизвестности, ловя всякие слухи. Кашевары торопились приготовить обед. Дождь перестал, но погода все еще была хмурая. Стрельба совершенно затихла.
Все офицеры забились в большой еврейский дом. Шестнадцатилетняя неопрятная, но красивая дочка хозяина кипятила воду и, гремя посудой, приготовляла в просторной и чистой столовой завтрак. Молодой чернобородый еврей ей помогал и острыми внимательными глазами осматривал офицеров.
- Вы меня простите, паны офицеры, - говорила еврейка, - всем стаканов не хватит. Половина - стаканы, половина - чашки. И мамеле может изготовить только яичницу и немного баранины.
- Отлично, отлично, Роза, пусть так и будет.
- Ты знаешь, Саша, - беря за талию Саблина и отводя его в сторону, сказал Ротбек, - мне не нравится, что пальба стихла.
- Ты думаешь, наши отошли?
Ротбек молча утвердительно кивнул головой.
- Или мы, или они. Но если бы это были они, то наши пушки их преследовали бы. А тут ты слышал, как сперва постепенно замирала наша стрельба. А их, напротив, гремела таким зловещим заключительным аккордом. Тебе князь ничего не сказал?
- Нет. Но он скоро приедет.
- Ну вот и узнаем... А ты знаешь, Саша, эта пани Озертицкая премилая. Только я умоляю - не надо никакого намека Нине. Она так глупо ревнива... А ведь это маленькое приключение.
Коля сидел в углу стола рядом с Олениным и Медведским и говорил серьезно, нахмурив темные брови:
- Самое лучшее в жизни - это конная атака. И по-моему, если рубить, то надо не по шее, а прямо по черепу.
- Пикой колоть лучше, - говорил Оленин. - Ах, как в училище казачьи юнкера колют. Эскадрон за ними не угоняется.
- Все-таки лучше немцев, - сказал Коля.
- Как похож твой Коля на мать, - сказал Ротбек. - Ты не находишь? И какой воспитанный мальчик. А нам с Ниной Бог детей не дал.
- Поди-ка, ты жалеешь? - насмешливо сказал Саблин, - ах ты, сказал бы я тебе - старый развратник, да уж больно молод ты.
- Таких же лет, как и ты.
- Нет, милый мой, меня жизнь состарила, а ты... ты как-то сумел порхать по ней, как мотылек.
- Un papillon. (* - Бабочка) - А в самом деле, гляжу на Колю и думаю, что хорошо бы иметь такого молодчика. Вот только... не люблю этой прелюдии, когда жена так некрасива и ни в ресторан, ни к цыганам, ни на тройке с нею не поедешь. Милый твой Коля. Ты ему Диану дал? А управится?
- Я думаю, - с отцовской гордостью сказал Саблин.
- Господа, юнкерскую! - говорил штаб-ротмистр Маркушин, молодой двадцативосьмилетний офицер, - напомните мне, старику, веселые годы молодости и счастья.
Как наша школа основалась, красивым нежным баритоном запел, краснея до слез, Коля. Человек десять офицеров с разных концов стола пристроились к нему, и песня полилась по столовой, то затихая, то вспыхивая с новой силой.
Тогда разверзлись небеса, Завеса на небе порвалась И слышны были голоса!..
- У Коли совсем твой голос и твоя манера петь, и так же конфузится, как конфузился когда-то и ты. А помнишь Китти? - толкая локтем в бок Саблина, сказал Ротбек.
Саблин ничего не ответил. Лицо его было неизменно грустным. Ему казалось, что все это было так безконечно давно и жизнь его совсем прошла.
Роза принесла на сковороде дымящуюся баранину и яичницу.
- Спасибо, Роза! - раздались голоса, и проголодавшаяся молодежь набросилась на еду.
Во время завтрака вестовой, карауливший у крыльца, доложил Саблину, что командир полка едет в деревню. Все засуетились.
- Продолжайте, господа, завтракать, - сказал Саблин, - я пока выйду к князю один, переговорю с ним, а потом приглашу князя пить чай и представлю ему молодых офицеров.
- Мы уже представлялись его сиятельству, - сказал князь Гривен. - Мы вчера прямо в штаб полка попали.
- Ну тем лучше. Саблин вышел из дома.
Яснело. Из-за разорванных туч проглядывало солнце и загоралось искрами на придорожных лужах. Князь Репнин на громадном гунтере, в сопровождении адъютанта, графа Валерского, и трубачей подъезжал рысью к дому. Саблин отрапортовал ему.
- Здравствуй, Александр Николаевич... Где бы нам поговорить откровенно? А? Тут у тебя все офицеры.
- Да, завтракают.
- Ну пойдем, что ли, в эту хату. Бондаренко, - крикнул он старому штаб-трубачу, - посмотри, есть там кто?
Все слезли с лошадей. Бондаренко кинулся в хату.
- Один старик поляк и с ним девочка лет четырех, - сказал он, выходя из хаты.
- Выгони-ка их оттуда. Граф, захвати карту.
В маленькой тесной халупе было темно и душно. На низком столе лежали хомут, ремни и шило. Граф Валерский брезгливо сбросил все это на пол и разложил на столе двухверстную четкую русскую карту.
- Граф, посмотри, нет ли кого?
Адъютант осмотрел халупу и сказал:
- Никого.
- Вот в чем дело, Александр Николаевич, - сказал тихо князь Репнин. - N-ский корпус отступает. Сегодня к шести часам вечера он займет позицию... - вот видишь, как у меня красным карандашом отмечено - от Анненгофа до Камень Королевский. Надо продержаться до завтрашнего вечера. Гвардия высаживается с железной дороги и спешит на выручку. 2-я дивизия уже подходит. На тебя с дивизионом возложена задача наблюдать левый фланг корпуса. Ты так и останешься здесь, в Вульке Щитинской. Ночевать можешь спокойно. Арьергарды пехоты останутся впереди. Ну, конечно, установи с ними связь, а завтра уже высылай дозоры. Я думаю: твоя роль - только наблюдение и доносить начальнику N-ской пехотной дивизии и мне. Мы оба будем за тобою в Замошье. В корпусе настроение крепкое. Удержатся, наверно. Потери хотя и велики, но и противника наколотили порядком.
- Значит, Волька Любитовская и замок, где мы ночевали, остается у неприятеля.
- Да. Командир корпуса уже послал туда казаков. Приказано все сжечь, чтобы ничего неприятелю не досталось, ни ночлега хорошего, ни фабрик. Там уральский есаул есть - молодчик такой. Он это сумеет сделать. Я еще был в штабе, он отправился.
- Хорошо мы отплатим за широкое гостеприимство и радушие графа Ледоховского!
- А что, милый друг, поделаешь! Графу что! Я слыхал, у него два дома в Варшаве, а вот куда денутся рабочие и служащие экономии? Это уже драма! Это, Александр Николаевич, семена большого социального бедствия. Неудовольствие войною и ее разорением глубоко захватит все слои общества. Беда отступает. Суворов-то не зря говорил: "В обороне погибель".
- Так почему не наступают?
- Бог его знает. То ли слабее мы, то ли духом этим самым наступательным не запаслись в должной мере. Ну так все понял? Я поеду.
- А чайку, князь?
- Нет. Спасибо. Устал я. С восьми в седле, тороплюсь домой. Телефон тяни на Замошье, понял?
- Слушаю.
Из еврейского дома, где открыты были окна, слышался веселый говор. У подъезда стояли поседланные офицерские лошади, их держали вестовые в шинелях, накинутых на плечи, с винтовками, вдетыми в рукав шинели. Стройная, легкая караковая Диана стояла под тяжелым солдатским седлом, до белка косила глаза по сторонам и будто жаловалась, что она стоит под некрасивым и тяжелым седлом.
- Лошадей можно расседлать, - садясь с крылечка на своего гунтера, сказал князь.
Офицеры выбежали из столовой на улицу.
- Здравствуйте, господа, - сказал им князь, приветливо махая рукой, - хорошо отдохнули вчера? Спасибо за приглашение к чаю, но прошу извинить. Тороплюсь домой - если можно назвать мою хату домом.
Князь Репнин толкнул шенкелями лошадь и поехал по деревенской улице.
XXXIV
С четырех часов дня через Вульку Щитинскую потянулись серые полки пехоты. Они появились как-то сразу и сразу наполнили деревню гулким шумом, побрякиванием котелков, привешенных к скатанным шинелям, и кислым прелым запахом солдатских сапог и пота. Все вышли смотреть на них. Люди шли усталые, с серыми землистыми лицами, молчаливо уставивши глаза в пыльную землю. Винтовки были на ремне, ряды не выровнены, шли не в ногу. Рота за ротой густыми толпами наполняли улицу, громыхала пустая кухня, ехал на давно не чищенной косматой лошади офицер, такой же серый и пыльный и с таким же землистым лицом, как у солдат, мотался на штыке за ним батальонный значок, и опять густая, серая, безличная масса людей с черными от грязи руками и бледными усталыми лицами наполняла улицу.
Солдаты Саблинского дивизиона вышли из хат и дворов и смотрели, кто сочувственно, кто с недоумением на валом валившую мимо пехоту.
- Какого полка, земляк? - крикнул солдат в ряды. Солдаты ничего не отвечали.
- Не слышь, что ль, милой? Какого полка?
- Пехотного, - ответил чей-то голос.
Два-три солдата засмеялись на шутку, из рядов вышел светловолосый парень и, подходя к солдатам Саблина, сказал:
- Земляк, дай папироску, смерть курить хочется.
Несколько рук с папиросными коробками потянулось к нему. Солдат закурил, и на лице его отразилось удовольствие.
- Отступаете? - спросил его кавалерист.
- Прямо гонит нас. Утром до штыка доходили. Отбили его. Отошел. Много его полегло, однако и нам попало. Сила его. Наших всего две дивизии. Шестой день деремся. Патронов мало. А он так и засыпает. Пулеметов очинно много.
- Что же, совсем уходите?
- Нет, зачем? Опять драться будем. Погоди, брат, еще и победим. Для российского солдата ядра, пули ничаво. Знай наших, чарторийских. А вы, земляк, откелева?
Новая колонна надвинулась на деревню. Эта шла в большем порядке. Большинство в ногу. Офицеры хмуро шли впереди рот, заложивши руки за скатку шинели, и так же, как солдаты, с ружьем на плече. За этим полком очень долго тянулась артиллерия. Орудия сменялись ящиками, ящики - орудиями. Они были в пыли и грязи, лошади косматые со слипшейся от дождя и пыли шерстью. Прислуга шла стороною дороги и обменивалась редкими словами. И снова шла пехота.
Потом густые массы ее оборвались и еще часа два через деревню то партиями по десять - двенадцать человек, то поодиночке шли солдаты. Они заходили в дома. Кое у кого за скаткой висела зарезанная курица или гусь. Их лица были возбуждены, некоторые были заметно выпивши.
- Земляк, а земляк, хошь угощу! - кричал бородатый солидный запасный солдат, вытягивая из кармана бутылку с вином и подходя к группе кавалеристов.
- Где достал?
- А в экономии. Там казаки. Ух, и перепились, гуляют! Всем раздают. Спирт спустили в канаву, фабрику жечь начинают. Душевный народ, уральцы эти самые. Сами пьют и проходящих не забывают.
Около семи часов вечера за деревней над ольховой рощей, прикрывавшей Вольку Любитовскую, взметнулось пламя, потом исчезло и вдруг появилось сразу в нескольких местах сильное, властное, злобное. Пожар загудел и заревел, и стали видны летящие вверх искры и горящие головни.
Пьяный казачий есаул с тридцатью казаками, все с корзинами с вином, торжествующе въехали в деревню. Перед собою они гнали восемь породистых племенных коров, сзади бежали молодые лошади.
Есаул остановился у еврейского дома, где стояли офицеры дивизиона Саблина.
- Господа офицеры, - сказал он, слезая с лошади и чуть не падая. - У, стерва, - замахнулся он кулаком на шарахнувшуюся лошадь. - Холера проклятая! Язви тебя мухи! Не угодно ли винца на поминки помещика.
- А граф Ледоховский? - спросили несколько офицеров, - что с ним? С его гостями?
- Так он еще и граф!.. Ах, язви его! Он, господа, германский шпион.
- Да что с ним? Почему вы знаете?
- Гости его уехали. Так. Жена с дочерью простились с ним и уехали тоже. Так... Прислуга, рабочие, все поразбежались куда глаза глядят, как мы приехали и заявили, что жечь будем, а он, господа, остался. "Я, - говорит, - картины беречь буду. Не смеете жечь". А, каков гусь! Я его уговаривал. Уперся. Ну, думаю, пусть себе. Стали мы с ребятами пировать и готовить солому, он ходит, смеется. "Не смеете, говорит, жечь... Тут Наполеон был. Я самому Государю буду жаловаться". Мы молчим, смеемся. Ну и он смеяться стал. Так. Явное дело - шпион. Стали мы зажигать. Господин полковник - эту бутылочку, позвольте, я вам. Финь-шампань настоящий и три звездочки американские на синем поле, самая высокая марка. Я насчет спиртного горазд. Да...
- Да говорите, что же с графом Ледоховским, - нетерпеливо сказал Саблин, чувствуя, какую-то противную томящую дрожь и от нее дурной вкус во рту.
- Да что! Дурак он, ваш граф-то, - смеясь сказал есаул. - Хоть и граф, а дурак. Пошел в картинную залу и застрелился. Горит теперь там. Так финь-шампань, господин полковник, не изволите. Презент от покойника.
- О!.. Звери! - вырвалось у Саблина, но он сдержался и сухо сказал:
- Благодарю вас, но мне вашего коньяка, есаул, не надо. И вам, господа, я запрещаю брать и давать солдатам это вино. Напрасно вы не вывезли тела несчастного графа. Как будет убиваться бедная графиня.
- Но ведь он шпион, - бормотал есаул, - уверяю вас, совершеннейший шпион. У него там в картинах, наверно, безпроволочный телеграф был... Что такое!.. Как хотите! А коньяк хороший, старый.
Саблин вошел в еврейский дом. У стены стояли еврей и молодая девушка и глазами, полными нестерпимого ужаса, смотрели на Саблина. "Война! - подумал Саблин. - Да, неужли это и есть война!"
XXXV
Вечером пришло приказание: быть в полной готовности к бою. Поседлали лошадей. Люди спали кучами по дворам на сеновалах чутким тревожным сном, прислушиваясь к ночной тишине. Ночь была ясная, холодная, сильно вызвездило. У каждого двора стоял солдат и смотрел на дорогу. Лошади, потревоженные ночью, звенели снятыми мундштуками, тяжело вздыхали и то принимались есть положенное перед ними сено, то вдруг останавливались, пряли длинными тонкими ушами и тоже к чему-то прислушивались.
Солдаты молчали и думали свои думы. Смысл войны им был непонятен и неясен. Они много слыхали за вчерашний день об убитых и раненых, но ни тех, ни других не видали: путь эвакуации шел стороною по большой дороге. Злобы к немцу они не испытывали, не было у них и страха перед неприятелем. Многих забавляла мысль о том, что вот был богатый помещичий дом, знатный пан помещик и ничего не осталось: все пожжено и погибло в огне. Но никто об этом не говорил, все как-то притихли перед тем, что совершалось.
Офицеры были все вместе в большом еврейском доме. Ни они, ни хозяева не ложились спать и не раздевались. Сидели, толкались, ходя взад и вперед, обменивались незначащими, пустыми словами, часто выходили на двор и прислушивались.
Ночь стояла тихая и дивно прекрасная. Широко через все небо парчового дорогою протянулся Млечный Путь, и таинственные дрожали звезды. Внизу чернел лес, и за ним полосою светилось в темном небе багровое зарево - то тлели уголья на пепелище палаца графа Ледоховского.
- Там тлеют полотна Тенирса и Рубенса, - задумчиво сказал Саблин, вышедший вместе с Ротбеком на улицу.
- И благородные кости пана Ледоховского тлеют там же, - сказал ему в тон Ротбек, - и что, милый Саша, важнее?
- Кому как? Человечеству дороже безсмертные произведения кисти великих художников, а близким графа - его кости.
- А что такое безсмертие? - тихо сказал Ротбек. - Вот и полотна сгорели и сколько, сколько за историю вселенной погибло и умерло, того, что называют безсмертным! Как жалко, что Мацнева нет с нами. Он бы пофилософствовал на эту тему.
- Мне вчера говорил князь, он недалеко отсюда, с автомобильной колонной Красного Креста работает где-то здесь.
- Вот и любовь его к автомобилизму ему пригодилась, - сказал Ротбек. - Ну пойдем до хаты. Тихо все.
В большой столовой ярко над столом горела висячая керосиновая лампа под плоским железным абажуром, и офицеры, скуки ради, пили, сами не знали который по счету, бледный, мутный и невкусный чай.
- Совсем, Александр Николаевич, - сказал граф Бланкенбург, - как на станции в ожидании ночного поезда, который опоздал и неизвестно когда придет.
- Да и станции этого поезда неизвестны. Госпиталь, хирургическая, тот свет, - сказал Ротбек, и все посмотрели на него с удивлением, так эти слова не подходили к всегда веселому и легкомысленному Ротбеку.
- Ты что же это, Пик, - сказал ему Саблин, - вместо Мацнева в философию ударился. Расскажи нам анекдот, да посолонее.
- Для некурящих, - сказал штаб-ротмистр Маркушин.
- Ну, я не мастер. Это дивизионер наш мастак был соленые анекдоты рассказывать. А, Саша, расскажи.
Саблин пожал плечами, давая тем понять Ротбеку, что его положение старшего полковника, флигель-адъютанта и недавнего вдовца не позволяет ему рассказывать анекдоты.
- Позвольте, я расскажу, - сказал корнет Гривен, вчера приехавший в полк.
- Слушайте, слушайте, господа, молодой зверь будет анекдоты рассказывать! - крикнул Ротбек, за руку, как артист выводит танцовщицу, выводя на середину комнаты молодого офицера.
- Silence!
- Attention!
- Achtung!
- Смирно!
- Смирно, лучше всего, - раздались голоса, вконец смутившие молодого рассказчика.
- Это было тогда, когда только что разрешили дамам ездить на имперьяле конок, - начал Гривен, - и вот молодая и очень хорошенькая девушка стала подниматься по лестнице, а внизу стоял молодой человек.
- Старо, старо, как мир. Зверь, вы не выдержали экзамена.
- Позвольте, я знаю несколько лучше на ту же тему, - сказал барон Лизер.
- Ну валяй, барон!
- Когда Бог создал женщину, он вывел ее на суд для апробации и критики художнику, архитектору и обойщику.
- О! О! - И он думает, что скажет что-либо новое! - воскликнул Ротбек. - Милые мои, верите ли, что новые анекдоты случаются только в жизни, да и то всегда скверные анекдоты.
- Господа, кажется, выстрел. Стреляют, - сказал граф Бланкенбург.
Все сразу стихли. Недалеко, четко и звучно, в ночной тишине раздавались выстрелы. Вдруг протрещало пять выстрелов пулемета, ударил еще раз и смолк, и снова таинственная тишина стала кругом. Все вышли на улицу. Офицеры, кто в фуражке, кто без нее, стояли и прислушивались.
- Это наши, - сказал Артемьев.
- Почем ты знаешь? - спросил его Маркушин.
- Звук, направление. Мне так кажется.
- Конечно, это наши, - сказал Саблин. - Показалось кому-нибудь на заставе, что подходят, вот и стали стрелять.
- А, может быть, и правда кто подошел. Разведчики его, - сказал Артемьев.
- Ух и страшно, должно быть, теперь на заставе, в лесу. У-у-у! - сказал Ротбек. - Ничего не видно.
- Это так со света кажется, что ночь такая темная, а если приглядеться, то видно, - сказал Артемьев.
- А который, господа, теперь час? - спросил Ротбек.
- Второй уже.
- Надо бы и поспать. А то завтра тяжело будет.
Офицеры стали устраиваться где попало. Ротбек и штаб-ротмистр Маркушин улеглись на столе, подложив шинели под головы, кто улегся на лавках, кто на сдвинутых стульях, кто на полу. Саблину еврей предложил свою кровать, но Саблин отказался и сел в углу, облокотившись на подоконник.
Офицеры долго не засыпали и обменивались незначительными вопросами и сонными недоуменными ответами. Загасили лампу, и комната погрузилась во мрак, мутные вырисовались большие окна, и ночь заглянула в них своим тревожным взором. Чья-то папироса долго вспыхивала красным огоньком, то исчезая, то появляясь. Наконец курильщик бросил ее и с тяжелым вздохом повернулся на заскрипевшей под ним скамье.
Коля спал, неловко устроившись на двух стульях. Саблин не видел, но угадывал его голову, на которую он для мягкости нахлобучил фуражку, его руки, подложенные под затылок, и ноги, подогнутые на стульях. Шпоры чуть поблескивали на высоких сапогах. Нежное, непередаваемое чувство охватило Саблина. Он горячо, до боли, любил в эти минуты своего мальчика. Он понимал теперь, что он простил Веру Константиновну, простил уже за одно то, что она подарила ему такого сына. Он думал о той карьере, которую сделает его сын, и о том, как в нем отразится он сам, но без всех его пороков. "Может быть, это хорошо, что Коля приехал на войну, - думал Саблин. - Пусть посмотрит на нее. Суровая школа войны убережет его и охранит от увлечений женщинами. Пусть у него не будет ни Китти, ни Маруси, пусть найдет он свою Веру Константиновну и отдаст ей чувство неизломанным и неизжитым. А что худого было в Китти? - подумал он. - Или в Марусе?" Воспоминания хотели было подняться в нем, но в это время незаметно подкрался к нему сон и охватил его крепкими объятиями. Сам не замечая того, Саблин откинул свою голову на оконную раму, неловко прижался виском к переплету и заснул крепким сном усталого человека.
Его разбудили свет и холод. От окна тянуло утреннею сыростью. Он открыл глаза. Огород и поля за окном были залиты золотыми лучами солнца, вдали позлащенный ими, веселый и приветливый темнел густой лес, небольшими островами и рощами молодых елок разбегавшийся по полям. Небо было голубое, чистое, на самом верху, окруженная розовыми перистыми облаками, бледная и высокая, с обломанными краями, широким серпом, чуть видная, висела луна.
Было половина восьмого. Офицеры спали в самых неудобных позах, и громкий храп сливался и дрожал в душной комнате.
Саблин потянулся занемевшим телом, посмотрел на те стулья, где был Коля, и увидел, что его нет. Саблин вышел на двор.
XXXVI
Коля, радостный, веселый, с чисто вымытым румяным от холодной воды лицом и еще мокрыми волосами, прижимался щеками к мягким храпкам Дианы, трепетавшей от его ласки и старавшейся нежной верхней губой охватить ухо Коли, и осыпал ее нежными именами.
Он давал ей на ладони сахар, но Диана, забывая про лакомство, играла с мальчиком, дыша ему на щеки горячим дыханием розовых, раздутых ноздрей.
- Папа! Какая прелесть Диана! Ты знаешь, она меня узнала. Так и тянется ко мне.
Мальчик жил счастьем своих шестнадцати лет, восторгом радостного летнего утра и ласки молодого животного.
- Пойдем, папа, что я тебе покажу. Отсюда - я знаю, где стать - видна вся наша позиция.
Вестовой Саблина и трубач, такие же вымытые, свежие и блестящие, как и Коля, пошли за ними. Коля вывел отца огородами на небольшую поляну, которая спускалась вниз к широкой долине. Отсюда открывался далекий горизонт. Вправо к самому низу лощины сбегал лес и до ближайших его опушек было не больше пятисот шагов. Лес ровной полосой уходил на север. Он стоял на вершине длинной гряды холмов и спускался к востоку, постепенно расширяясь. На запад шли поля, то желтые сжатые, то черные, то зеленые, покрытые яркою сочною травою. Верстах в семи виднелся красный костел, тот самый, мимо которого шли эскадроны Саблина третьего дня. Вдоль всего леса, верстах в двух от Саблина, длинной узкой серой полосой копошились солдаты. Простым глазом трудно было увидеть, что там делается. Саблин поднес к глазам бинокль. Вдоль всего леса, уходя за горизонт, взметывался желтый песок. Он летел из-под земли непрерывными кучками и присыпался к желтой ленте уже нарытого окопа. Иногда из-под земли выскакивал солдат и бежал к лесу за ветками и деревьями. Из леса шли люди, несли деревья и сучья и исчезали под землею в окопе.
Саблин внимательно оглядывал позицию и оценивал свое положение. Он оказывался за ее левым флангом. Он наметил небольшой овражек за огородами, где легко мог поместиться весь дивизион в резервной колонне. К оврагу сбегали молодые елки саженого леса.
Жуткое чувство на минуту охватило Саблина. Он боялся не за себя, а за сына, за офицеров, за милого веселого Ротбека, за солдат, за лошадей - все было ему в эти минуты безконечно дорого. Но он сейчас же успокоил себя. Что может сделать в этом громадном бою его дивизион, двести всадников? Только наблюдать. В дозоры Саблин Колю не пошлет, пусть издали с двух верст посмотрит на бой, ничего опасного тут нет. Неприятель никогда не догадается, что в балке стоит дивизион. Он облегченно вздохнул и спокойно разглядывал роющуюся в земле пехоту.
- И все роет и роет, - сказал сзади него его вестовой Заикин, на правах близкого человека позволявший себе заговорить с Саблиным. - Вчора часов с десяти копать начал. Наши ребята туда ходили. Ничего. Бравый народ. Немца этого никак не боятся.
Саблин приказал трубачу вызвать к нему эскадронных командиров, и, когда Ротбек и граф Бланкенбург пришли, Саблин указал им лощину и приказал свести туда лошадей в поводу и построиться в резервной колонне фронтом на запад.
- А неприятель? - спросил Ротбек.
- Неприятеля не видно, - сказал Саблин.
Эскадроны густыми колоннами наполнили всю низину. Люди лежали на траве между лошадьми. Большинство, плохо спавшие ночью, разморились на начавшем пригревать солнце и заснули крепким сном, разметавшись на траве.
Саблин с офицерами стоял на краю оврага и смотрел то на войска, заканчивавшие окопы, то на запад, откуда должен был появиться неприятель.
- Господа, только не толпитесь, - говорил граф Бланкенбург, - не надо себя обнаруживать.
Офицеры расходились, но потом опять незаметно сходились в кучки. Солнце поднималось выше, ясный осенний день наступал, дали становились четкими и яркими, костел краснел на фоне зеленых полей.
- Вот они! - сказал сзади Саблина Заикин, простым глазом усмотревший неприятеля.
- Где, где? - раздались голоса, и бинокли поднялись к глазам.
- Вот, ваше высокоблагородие, смотрите правее костела, вот, где черное поле. Сейчас не видать, залегли, должно быть.
Саблин повел туда бинокль. От волнения в глазах было мутно, и он плохо видел. В бинокле показался край черного поля, камень лежал на нем. И вдруг из-за камня поднялся человек, рядом другой, и длинная цепь встала поперек поля. Это не были наши. Их мундиры имели особый синевато-желтый оттенок. Саблин ожидал увидеть черные каски с блестящими медными украшениями, но головы были круглые и серые. Фигуры наступавших казались квадратными. Они быстро шли, неся ружья на ремне, и сразу исчезли: должно быть, опять залегли.
В их движении Саблину почудилась страшная сила и мощь, и он с трудом заставил успокоиться свою ногу, начавшую дрожать дрожью волнения. Он оторвал бинокль и огляделся. Все офицеры побледнели, лица как-то осунулись, глаза смотрели напряженно. Вид наступавшего врага смущал.
- А вон наши патрули, должно, отходят, - спокойно сказал Заикин.
- Хорошо идут, - тяжело вздыхая, проговорил Бланкенбург.
- Я насчитал пять цепей, одна задругой, - сказал Артемьев.
Когда Саблин снова поднял бинокль, черное поле было пусто. Германские цепи спустились по желтому жнивью широкого господского, чисто убранного поля. Теперь было видно, что на касках у них были чехлы, что ружья они несли на ремне и шли чрезвычайно быстро.
- И чего наши не стреляют? - сказал барон Лизер.
- Далеко. Версты три будет. Это в бинокль так кажется близко.
- Ну, а батареи почему молчат, ведь артиллерия хватила бы? - сказал Ротбек.
И, будто отвечая его желанию, вправо за лесом ударила пушка. Снаряд, скрежеща по воздуху, полетел через лес над нашими окопами, и белый дымок появился низко над желтым полем, позади германских цепей.
- Эх! Перелет дали! - со вздохом сказал Заикин.
Прошло томительных полминуты. Снова раздался выстрел, заскрежетал и завыл высоко в воздухе снаряд, и на этот раз дымок появился над самою цепью. Но она не дрогнула и шла таким же ровным шагом.
- Что, господа, - взволнованно спросил поручик Кушнарев, - не видали, никого не свалило?
- Идут, - сказал, вздыхая, Бланкенбург.
- Нет, легли. Не видно, - проговорил Ротбек.
В ту же минуту сначала четыре, потом, после полуминутного перерыва, еще четыре выстрела раздались за лесом, и снаряды шумно пронеслись над окопами, и восемь белых дымков один за другим последовательно вспыхнули над полем и, сорванные ветром, понеслись назад и растаяли.
- Кажется, хорошо попали? - сказал корнет Покровский, задыхаясь от волнения.
- Не видно, убило кого или нет? - спросил Арсеньев.
- Нет, бегут.
- Куда бегут?
- Вперед. Хорошо бегут, равняются.
Разбуженные выстрелами артиллерии солдаты оставляли лошадей, подымались на край лощины и смотрели на наступавшего врага.
- А его артиллерия молчит, - сказал вахмистр Иван Карпович, все такой же полный, солидный, но уже совсем седой, ни к кому не обращаясь.
- Эй, вы, там! - крикнул строго граф Бланкенбург, - не вылезай, не обнаруживай себя.
Солдаты подались назад.
- Сами вылезли, - проворчал один солдат, - а мы не смей. Далеко за полями с костелом глухо ударили четыре пушки и, опережая их звук, со страшною быстротою раздалось приближающееся шипение четырех снарядов. Все невольно присели и пригнулись.
- Вон, вон они где, - крикнул Заикин, показывая, как за окопами под самым лесом взметнулось четыре буро-желтых взрыва и полетела вверх черная земля.
- Гранаты, - сказал Ротбек.
- Ну, Господи благослови, начинается, - сказал Кушнарев.
С нашей стороны открыли огонь еще две батареи. Двенадцать выстрелов, сопровождаемых двенадцатью вспышками рвущихся шрапнелей, следовали один за другим. Воздух дрожал от сотрясения, и в ушах стоял гул. Наши шрапнели осыпали противника пулями, и в бинокль уже видно было, как оставались лежать серые фигуры на зеленом клевере, как ползли назад раненые, как несли тяжелораненых.
- Эк, ловко по санитарам хватило, - сказал Покровский, - бросили, канальи, раненого и разбежались. ,,i
- Нет, снова подходят, берут, - сказал Артемьев.
- Должно, начальник ихний, - вздыхая, сказал Заикин, простым глазом видевший так же хорошо, как офицеры в бинокль.
- На, Заикин, бинокль, - сказал Коля, - посмотри, как хорошо видно. - Я ружья вижу и каски в чехлах. Сапоги видно.
- Хорошо идут, - сказал Заикин, рассматривая в бинокль. - А сзади-то опять цепи. Резервы, должно быть.
Все поля на западе, сколько хватал глаз, были покрыты маленькими серыми фигурами, казавшимися безпорядочными, в шахматном порядке разбросанными, но неизменно и быстро подававшимися к нашим окопам. Их, казалось, было так много, что нельзя было сосчитать их безчисленных рядов. Передние цепи уже показались на склоне холма, покрытого сжатым хлебом, и залегли. В это мгновение наши окопы загорелись стрельбою, и сражение началось по всему фронту.
XXXVII
По расположению сзади идущих цепей Саблин увидал, что главный удар противника направляется на наш левый фланг, то есть как раз к тому месту, где стоял его дивизион. Одну минуту ему в голову пришла мысль, что он может всегда уйти, что его это не касается, но он прогнал эту мысль. С лихорадочным волнением, почти не отрывая глаз от бинокля, он следил за развитием на его глазах большого сражения. Сколько прошло времени, который теперь час, он не мог бы сказать. Судя по тому, что тени от людей и деревьев почти исчезли, должно быть за полдень. Саблин посмотрел на часы. Был второй час. Он шесть часов простоял на поле, но не чувствовал усталости и не заметил этого. О Коле он позабыл. Иногда безсознательно, когда приближающиеся снаряды, казалось, неслись прямо на него, он говорил мысленно: "Помоги, Господи!.. Господи, помилуй!.."
Несколько снарядов было брошено по деревне Вульке Щитинской. Германцы хотели выгнать оттуда предполагаемые резервы. В деревне началась суматоха. Из домов как обезумевшие выбегали люди, хватали что попало, грузили на телеги и мчались вон из деревни. Там слышалось тревожное мычание коров, блеяние овец, крики кур и гусей, которых ловили и увязывали в ящики и корзины.
- Смотрите, смотрите, подожгли, загорелось, - говорили офицеры, Указывая на сильно вспыхнувшее в деревне пламя.
- Как раз у того еврея, где мы стояли, - сказал Ротбек.
- Бедная Роза, - сказал Покровский.
Противник перестал обстреливать деревню. Он убедился в том, что там войск нет. Кавалерийский дивизион он считал ни за что.
Из-за правого фланга неприятеля, на глазах у Саблина, верстах в трех от него, появилась неприятельская батарея. Она быстро спустилась в лощину и, видимая простым глазом Саблину и его офицерам, но совершенно скрытая от пехоты, стала левее наших окопов и сейчас же открыла огонь.
- Ай-ай! Смотрите, пожалуйста! - стонущим голосом воскликнул штаб-ротмистр Маркушин. - Попали, попали! Ай, что же это!
Столб бурого дыма вылетел прямо из наших окопов, и оттуда полетели доски, палки. Потрясенное воображение рисовало летящие вверх руки и ноги, куски людей.
- Опять, опять!
Все бинокли офицеров были наведены теперь на это место. Батарея била без промаху. Стройная линия окопов обращалась в ряд безформенных ям, курившихся черным дымом. Оттуда стали выбегать люди и бежать к лесу. Шрапнель их настигала. Неприятельский ружейный огонь усилился здесь, а ему отвечало все меньше и меньше ружей. На глазах у Саблина разрушался важнейший участок позиции, германская пехота готовилась выйти во фланг нашим окопам.
Саблин в волнении ходил взад и вперед недалеко от лесной опушки. Что мог он сделать? Спешить дивизион и послать его удлинить окопы? Но что могли сделать сто сорок спешенных кавалеристов, неискусных в пешем бою, без окопов, там, где безсильны были целые батальоны пехоты! "Проклятая батарея! Проклятая батарея!" - бормотал он, все быстрее ходя по полю. Одна пуля просвистала недалеко от него. Он не обратил на нее внимания. "Проклятая батарея, надо уничтожить ее, убрать! Но как?"
..............................................................................................
Конною атакою!
..............................................................................................
Саблин рассмеялся этой мысли. "Разве возможна конная атака по чистому полю, в лоб батарее? Это хорошо на военном поле под Красным Селом, где стреляют холостыми патронами". Он остановился и посмотрел на свой дивизион. Офицеры, понимая, что наверху они могут себя обнаружить, спустились вниз и отдельной кучкой стояли впереди эскадронов. Саблин их всех различал. Вот Ротбек, улыбаясь, говорит о чем-то Маркушину. Милый Пик! Шалунишка Пик, в которого без памяти влюблена Нина Васильевна. Вон его Коля разговаривает с графом Бланкенбургом, старый Иван Карпович выговаривает солдату за то, что дал лошади лечь, и тот обтирает сорванной травой замазавшийся бок. Бросить этих людей на верную смерть, уничтожить дивизион и ничего не сделать... Его поставили наблюдать. Он своевременно донес о прибытии батареи, даже нарисовал ее место, теперь его долг ждать, пока не начнет отступать пехота, и тогда уйти и стать в безопасном месте. Это его задача.
Успокоившись на этом решении, Саблин опять начал ходить взад и вперед от первых елок леса до края оврага и думать свои думы. Смутно было на душе. Правильное решение ничего не делать томило и сосало под ложечкой, вызывало тошноту во рту. Саблин думал о конной атаке, его кидало в жар, пульс стучал в виски, и в глазах темнело. "Безумие, - говорил он себе, - храбрость должна быть разумна. Я отвечу перед Богом и Родиной за то, что погублю эти прекрасные эскадроны".
Внизу слышался смех. Ротбек боролся с длинным и худым Артемьевым, стараясь повалить его на траву. Офицеры и солдаты окружили их смотрели за исходом борьбы. Они забыли о бое.
"И этих людей я поведу на верную смерть", - подумал Саблин и отрицательно тряхнул головой. Он хотел круто повернуть от леса и пойти овраг смотреть борьбу, чтобы так же, как они, забыть про бой, про проклятую батарею и не мучиться тем, в чем его долг, но в эту минуту из леса, продираясь сквозь кусты, показался солдат их полка на взмыленной, тяжело дышащей лошади издали махавший ему листком бумаги.
Солдат боялся выехать на открытое место, где свистали пули, и, слезши с лошади, стал привязывать ее к дереву. Саблин подошел к нему.
- К вам, ваше высокоблагородие, от его сиятельства, командира полка, донесение.
Саблин долго не мог разорвать аккуратно заклеенного конверта - руки дрожали, пальцы не слушались. Он вынул листок бумаги. Твердым, ровным, прямым и четким почерком князя было написано:
"На нашем левом фланге, против вас, появилась неприятельская четырехорудийная батарея. Она наносит нашей пехоте слишком большие поражения. Пехота не может держаться и начинает отходить. Это грозит проигрышем всего сражения. Вам необходимо уничтожить эту батарею. Бог да поможет вам! Свиты Его Величества генерал-майор князь Репнин".
Все запятые были на своих местах. Нигде, ни в одной букве не дрогнул карандаш. Князь Репнин весь был в этой записке. Сухой, холодный, рыцарь долга, долга прежде всего. А ведь он знал, когда писал, что посылает на верную смерть, подумал Саблин и, нахмурившись, пошел от солдата.
- Ваше высокоблагородие, пожалуйте конверт, - крикнул настойчиво солдат.
- Ах, да, - сказал Саблин и на конверте написал: "Свой долг исполним. Полковник Саблин". И проставил час: 15 часов 42 минуты.
Саблин пошел к дивизиону. Все было по-старому, но все ему казалось не таким, как было раньше. Небо, солнце, и дали казались маленькими, и мутными, чужими и плоскими, как декорация. Отчетливо рисовался вереск и трава под ногами. Каждый камешек, каждая песчинка были ясно видны. Саблин не чувствовал под собою ног. Они были как на пружинах. Гула пушек и ружейной трескотни он не слыхал. Ему казалось, все было тихо. Рот был сухой, и Саблин подумал, что он не сможет сказать ни слова. Он шел, прямой и стройный, и лицо его было белое как снег, а глаза смотрели широко и были пустые. Он ни о ком и ни о чем не думал. Подойдя к оврагу и уже спускаясь в него, он крикнул:
- Дивизион, по коням!
Он крикнул своим полным голосом так, как командовал всегда, а ему казалось, что это кто-то другой скомандовал глухо и неясно. Эскадроны всколыхнулись и замерли.
- Эскадрон, по коням, - звонко крикнул Ротбек.
- По коням, - скомандовал граф Бланкенбург.
Все уже знали, в чем дело. И все стали белыми как полотно, и у всех мысли исчезли, но тело исполняло все то, что привыкло и должно было исполнять.
Заикин бегом подбежал к Саблину, и за ним рысью, играя и стараясь ухватить его губами за винтовку, бежала Леда.
Саблин согнул левое колено, и Заикин ловко и легко посадил его в седло. Правая нога сама носком отыскала стремя, Саблин, не вынимая шашки поднял стек над головой.
- Дивизион, садись, - скомандовал он, и голос его совершенно окреп. Лошадь, на которой он сидел, придала ему силу.
- Первый эскадрон! - крикнул граф Бланкенбург.
- Второй эскадрон! - звонко крикнул Ротбек.
- Сад-дись, - крикнули оба одновременно.
Команда следовала за командой. Зазвенели пики, звякнули стремена, когда эскадроны выравнивались.
- Шашки к бою! Пики на бедро, слушай! - командовал Саблин. Сверкнули на солнце шашки, и пики нагнулись к левым ушам лошадей.
- Эшелонами повзводно, в одну шеренгу, разомкнутыми рядами, на шесть шагов, - командовал Саблин, и Бланкенбург и Ротбек повторяли его команду.
- На батарею!
- На батарею, - повторили Бланкенбург и Ротбек.
- Первые взводы рысью!
- Марш! - раздалась команда, и первые взводы раздвинулись в овраге и быстро стали выходить из него. Справа шел, сопровождаемый трубачом, Бланкенбург, слева в таком же порядке - Ротбек.
Саблин пустил рвавшуюся вперед Леду и выскочил перед оба первых взвода. За ним, с трудом сдерживая нервную Диану, скакал правее трубача Коля, но Саблин не видал его.
XXXVIII
На германской батарее не сразу заметили появления атакующей кавалерии. Там были увлечены стрельбой по окопам, из которых убегала русская пехота. Готовился решительный удар, и германская пехота собиралась вставать, чтобы броситься в пустеющие окопы.
Саблин успел спуститься в широкую лощину и подняться на холм, незамеченный неприятелем. Перед ним было громадное сжатое поле и в полутора верстах была ясно видна батарея и рота прикрытия.
Батарея стреляла пол-оборотом влево, и Саблину видны были желтые вспышки ее огней. Теперь она быстро стала поворачивать на него. Видно было, как бегали и суетились подле орудий люди.
- Полевым галопом! - скомандовал Саблин, но люди уже сами скакали, не дожидаясь команды.
Тяжело ухнули пушки, и где-то сзади разорвались снаряды. Саблин видел, как неслась под ногами его лошади ему навстречу земля, и подумал, что хорошо, что борозды идут по направлению атаки, так легче скакать. Сам упорно смотрел на батарею. Она росла на его глазах. Стали видны отдельные люди в серых касках, бегавшие к ящикам и носившие блестящие патроны, стал виден офицер, стоявший во весь рост за серединой батареи, и пушки незнакомого чужого вида, снизу поднимавшие свои дула.
Какой-то неприятный свист несся навстречу, но свистал ли то ветер ушах или пули, Саблин не думал. Левее его обгонял Ротбек с поднято над головой шашкой, будто собирающийся кого-то рубить. Саблин увидал, как прямо перед ним вспыхнуло пламя, и белое облако появилось подле Ротбека, и лошадь Ротбека упала, а когда Саблин проскакивал мимо, он увидел, что Ротбек лежал ничком на земле и низ его тела был залит кровью.
"Пику оторвало ногу", - подумал он, и это не произвело на него никакого впечатления.
Батарея была видна вся. Люди суетились и не владели собою. Рота прикрытия бежала врассыпную.
Мимо Саблина, развевая хвост, вылетела красивая караковая лошадь под солдатским седлом, и Саблин узнал в ней Диану. Но он не успел подумать о том, что могло обозначать появление Дианы без седока, как все для него изменилось. Страшный удар хватил его по груди. Ему показалось, что его лошадь споткнулась и он упал с нее. Разгоряченное лицо холодила черная пахучая земля и неприятно лезла в рот. Саблин приподнял голову. Мимо него мчались на тяжелых лошадях солдаты и хрипло кричали "ура!". Шеренга проносилась за шеренгой, и топот конских ног гулко отзывался в ушах Саблина. Он ничего не понимал. "Я ранен или убит", - подумал он и увидал над собою синее бездонное небо. Мириады мелких прозрачных пузырьков поплыли перед глазами, ослепили его, он закрыл глаза и потерял сознание.
Граф Бланкенбург первым влетел на батарею и ударом шашки свалил стрелявшего в него из револьвера солдата. Его эскадрон и эскадрон Ротбека под начальством штаб-ротмистра Маркушина, заменившего убитого Ротбека, облепили орудия и творили расправу.
Правее их, потрясая воздух, гремело "ура!". Пехота, выскочив из окопов, бежала за отступавшими германцами. В полуверсте влево, сколько хватал глаз, поле было покрыто скачущими на вороных лошадях всадниками: подоспевшая к бою 2-я дивизия бросилась преследовать отступавшего неприятеля.
Победа была полная. И этой победой Российская армия была обязана безумно смелой атаке дивизиона Саблина!
Сам Саблин, тяжело раненный в грудь, лежал без сознания на поле. Его сын Коля с изуродованным туловищем и оторванной головой, исковерканный до неузнаваемости стаканом шрапнели, валялся в луже дымящейся крови в двух шагах позади. Штаб-ротмистр Артемьев, корнет Покровский, поручик Агапов, корнет барон Лизер были убиты, поручик Кушнарев, барон Лидваль и граф Толь ранены. Из приехавших третьего дня вечером шести офицеров - трое - князь Гривен, Оленин и Розенталь были убиты и двое - Медведский и Лихославский - ранены. Двадцать три солдата убито и шестьдесят два ранено.
Когда ротмистр граф Бланкенбург собрал позади взятой батареи дивизион, то эскадроны едва набрали по два взвода. Вахмистр Иван Карпович был убит на самой батарее в тот момент, когда рубил ее командира.
К собранным людям по затихшему полю рысью подъезжал князь Репнин. Его лицо было величаво спокойно. Лошадь пугливо косилась на лежавшие повсюду тела лошадей и солдат.
- Спасибо, молодцы, за лихую атаку. Поздравляю вас со славным делом, - крикнул он.
- Р-рады стараться, - крикнули все еще бледные, тяжело дышащие люди.
- А где полковник Саблин? - спросил князь Репнин.
- Убит, - отвечал граф Бланкенбург.
- Нет, ранен, - сказал Маркушин. - Я видел: его сейчас понесли. Он стонал.
- Славное дело, лихое дело, господа, - сказал Репнин. - Вы навеки прославили наш полк!
Он слез с лошади и устало подошел к обрыву высокой межи.
- Граф, веди людей к полку в Замошье, - сказал он Бланкенбургу и, обращаясь к адъютанту, сказал: - Достань, граф, книжку донесений. Надо послать телеграмму Его Величеству, порадовать его громкой и славной победой.
Когда адъютант составил подробное донесение и, поместив в нем фамилии всех убитых и раненых офицеров, дал подписать его князю Репнину, князь задумался и долго держал карандаш в руке, оглядывая поле, по которому ездили телеги и санитарные повозки и ходили пехотные санитары, собирая раненых.
- Блестящее дело! - тихо сказал он, наконец подписывая донесение. - Блестящее дело! Сколько цвета русской молодежи погибло! Пусть знает Россия, пусть знает весь мир, что наш народ един, что офицер наш умеет умирать вместе с солдатом, впереди солдата. Час суровой расплаты перед народом настал, и мы полным рублем платим за наше привилегированное положение, за наши богатства, за наши земли, за сытую и веселую жизнь в мирное время. Пусть видит Государь и вся Россия, что отцы отдали своих сыновей на алтарь отечества и сами легли рядом с ними. Бедный Саблин! Знает он о том, как ужасно погиб и изуродован его сын, этот прекрасный мальчик?! Какой ужасный рок его преследует. Месяц тому назад потерять жену, при таких трагических обстоятельствах, теперь сына. Может быть, лучше и самому ему умереть! Что у него осталось?
- Слава! - гордо и торжественно произнес граф Валерский, и в тихом воздухе это слово прозвучало необычайно ярко. На поле лежали мертвые. Раненые стонали и кричали, стараясь обратить на себя внимание санитаров, черная земля еще не впитала в себя кровавые лужи, убитые лошади безобразно вздувались большими животами. Но это великое слово казалось покрыло собою всю безотрадную картину поля смерти.
- Красота подвига осталась Саблину! - снова сказал адъютант. - Умрет он или будет жить, но этот день конной атаки, им веденной и приведшей нас к победе, будет сиять вечным неугасаемым светом!
- Да будет! - сказал Репнин. На его строгом лице легли торжественные тени. Он встал с межи, на которой сидел, знаком подозвал к себе вестового, сел на лошадь и, сняв фуражку, медленно поехал по полю мимо убитых. Клонившееся к западу солнце бросало длинную тень от его худой и прямой фигуры. В сухих чертах его лица отразились целые поколения героев, славу и подвиг почитавших дороже жизни, верность Государю и Родине - дороже счастья.
XXXIX
В конце ноября 1914 года N-ская кавалерийская дивизия, в которую входил Донской казачий полк Карпова, после ряда утомительных маршей, исколесив всю Восточную Галицию, под напором австрийских армий, прикрывая отходившую пехоту, подошла к реке Ниде. Полк Карпова был расквартирован в длинной деревне, носившей странное наименование Хвалибоговице, вытянувшейся по каменистому обрыву шумящей, быстрой речки, впадавшей в Вислу.
Соприкосновение с противником было утеряно. Противник остановился, и произошла случайная передышка.
Осень стояла мокрая. Грунтовые дороги развезло, и в них тонули подводы интендантских транспортов. Подвоз с тыла прекратился, и полки были предоставлены самим себе. Они посылали фуражиров по окрестным деревням для закупки сена и овса.
Утром хмурого декабрьского дня Карпов проснулся задолго до рассвета. Его мучила забота. Ему надо было ехать за сорок верст в штаб корпуса по тяжелому и неприятному делу. Несколько дней тому назад два фуражира 1-й сотни, Скачков и Малов, были посланы за Вислу, в Галицию, за сеном. В одной хате они нашли много сена, но старик русин и его молодая дочь отказались продавать сено. Тогда Скачков с Маловым сами наложили сотенную подводу сеном и пришли к русину, чтобы рассчитаться за нее. Русин отказался принять деньги, а его дочь стала ругаться. "Разбойники вы! Воры и Государь ваш такой же вор!" - кричала она. "Нас ругай, мы смолчим, - строго сказал ей Малов, - а Государя нашего обижать не смей, а то плохо будет". Но баба разошлась. Она стала поносить Государя последними словами. "Тогда, - как показывал потом Малов, - не стерпел я такой обиды, затмение на меня нашло, я взял, приложился в сердцах в злую бабу из винтовки, выстрелил и положил ее на месте". Дело получило огласку, наехали полевые жандармы, сбежался народ, да и Малов не таился, чистосердечно все рассказал. "Что у ей, - говорил он, - души у ей нет, один пар, жалеть ее не приходится, а ругать Государя она не смеет". Но дело обернулось серьезно, полевой суд усмотрел в этом мародерство и убийство, и Малова приговорили к смертной казни через расстреляние.
Карпов не мог этого допустить. Он слишком был христианином, чтобы не ставить выше всего побуждения сердца. Он понимал, что в поступке Малова не было убийства, а была запальчивость и святое и гордое чувство глубокого и сильного, до самозабвения патриотизма, и в сердце своем Карпов, не оправдывая Малова, не обвинял его. Малов был храбрый казак, уже имевший Георгиевский крест. Карпов знал его отца, мать, деда и бабку, знал весь обиход их станичной жизни и понимал, что смертная казнь сына Маловых убьет всю его семью. Эта казнь казалась ему чудовищной, особенно на войне, где и так легко было умереть и где так дороги были такие честные и верные казаки, как Малов. Он переговорил обо всем этом с начальником дивизии и, с его разрешения, решил ехать с личным ходатайством за Малова к командиру корпуса. Ночь он не спал. В маленькой убогой хате крестьянина в Хвалибоговице было холодно и грязно. Карпов ворочался на жесткой походной койке. Рядом на сдвинутых скамьях, на сене, спал адъютант. На печи лежал сам хозяин. За окном стояла холодная лунная ночь, и лучи месяца падали в избушку. В углу, под образами и литографированной картиной Ченстоховской Божией Матери в короне, стояло темное знамя в чехле, и Карпову чудилось, что знамя благословляет его на поездку.
Встал он в пять часов утра. Николай, его денщик, зажег жестяную лампочку, поставил на стол и принес ему чай. И он и вестовой, седлавший лошадь, и оба трубача, Лукьянов и Пастухов, которые должны были с ним ехать, знали, зачем едет их командир, и сочувствовали ему.
В шесть часов утра Карпов сел на лошадь и поехал по подмерзшей дороге на восток. Луна красным диском спускалась за темный лес, смутно рисовалась узкая дорога между густых кустов. Карпов ехал то шагом, то рысью, думая свои думы. Он видел станицу и Маловых, у которых бывал, видел осанистого с красивой седою бородою деда Малова с Георгиевским крестом за Ловчу и не мог представить, что почувствует старик, когда его внук будет расстрелян по приговору полевого суда. Он обдумывал, что и как скажет командиру корпуса, генералу Пестрецову, и ему его речь казалась такой убедительной, что Пестрецов не мог не тронуться ею.
В двенадцать часов дня он въезжал в железные ворота большого парка господского дома Борки, где помещался штаб корпуса. Ему было странно, что штаб корпуса помещался так далеко от фронта, но он не думал об этом и не придавал этому никакого значения.
Двор был чисто подметен. Куртина против главного подъезда была уставлена цветами, закутанными соломой и увязанными рогожей. Красавец Лукьянов и Пастухов, надевшие лучшие свои шинели, казались на этом дворе жалкими и убогими. Резко видна была бедность их одежды, оторванная кисть на шнуре сигнальной трубы, заплата на сапоге. Карпов самому себе в тяжелом пальто, обтянутом амуницией, показался грубым и неизящным. Речь, так блестяще подготовленная в уме, испарилась из памяти, и самая причина приезда стала казаться не такою важною.
В подъезде его встретил изящный унтер-офицер с желтыми аксельбантами на чистой рубахе и в сапогах с блестящими шпорами. В углу большой передней, у окна, за круглым столом, сидел припомаженный писарь и читал газету. Он посмотрел на Карпова и подумал, вставать или нет, но не встал, а дождался, когда Карпов снял пальто и амуницию, и тогда сказал, вставая:
- Пожалуйте, не угодно ли присесть. Вот газетка свежая. Угодно почитать?
Карпов ничего не сказал и не пошел садиться. Большое зеркало отразило всю его фигуру. Он увидал загорелое до черноты лицо с поседевшими бакенбардами, смятые почерневшие от сырости погоны, тяжелые ремни амуниции, сапоги, забрызганные дорожною грязью, и чувство неловкости охватило его. Точно на бал приехал в домашнем платье. Жандармский унтер-офицер и писарь чувствовали свое превосходство над ним и молча оглядывали его. Он был из другого мира. Из того мира, где умирают на постах, где бьются, добывая корм лошадям и продовольствие людям, где по суткам не спят, где забывают обедать, где мутные и тяжелые тянутся дни, сливаясь с ночами в одну нудную вереницу. Они были из того мира, где день идет по аккуратно размеренному расписанию, где обозначено время для сна, для прогулки, для обеда и для доклада.
- Как доложить о вас прикажете? - спросил унтер-офицер.
- Полковник Карпов. Командир N-ского Донского полка. По личному делу.
Унтер-офицер деловито посмотрел на часы на кожаной браслетке и сказал:
- Не иначе, как пообедать вам придется в штабной столовой, а после обеда вас примут. Сейчас заняты с начальником штаба.
- Нет, - сказал Карпов, - я прошу доложить теперь. Мне обратно сорок верст ехать. Хотелось бы к ночи быть у себя.
- Попробую сказать адъютанту, - сказал унтер-офицер.
В это время за стеклянной дверью, ведшей на лестницу, покрытую сукном, с зеркалом и двумя статуями, окруженными растениями в кадках, раздались голоса. Вниз спускалась красивая, лет сорока, дама в роскошном меховом манто. Впереди бежал холеный фокс в ошейнике, с нагрудными ремешками и розовым бантом на спине. Подле дамы шел молодой, безупречно одетый офицер, во входившем тогда в моду английском френче из мягкой, желтоватой материи, усеянном значками, и с орденом Св. Станислава 3-й степени с мечами и бантом в петлице.
- Дмитрий Дмитриевич, вы пойдете со мною на прогулку? - говорила дама офицеру. - Это ничего, что вы дежурный? Вы мне обещали показать сыроварню.
- О, непременно, ваше превосходительство.
Унтер-офицер кинулся распахивать двери. Дама в лорнет посмотрела на Карпова.
- Кажется, кто-то к мужу, - тихо сказала она офицеру. Офицер подошел к Карпову и сухо спросил:
- Вы к кому?
- Я к командиру корпуса по спешному и очень важному делу, - сказал Карпов.
- Командир корпуса занят. Пожалуйте обедать и после обеда...
- Я не могу ждать и прошу вас доложить сейчас обо мне.
- Вы понимаете, я не могу этого сделать, полковник.
- А я настаиваю, чтобы вы это сделали.
Дама стояла в нерешительности у выходной двери. Маленький фокс нюхал воздух у двери и тихо повизгивал, прося выйти. Офицер выразительно посмотрел на даму и пожал плечами, как бы говоря: идите одни. Ничего не поделаешь с этим хамом.
Дама улыбнулась.
- Догоняйте меня после, - сказала она. - Я буду гулять по липовой аллее.
- Слушаюсь, - сказал адъютант, кланяясь даме и открывая перед нею двери.
- Хорошо, я доложу, - сказал он, возвращаясь к Карпову, - только ничего из этого не выйдет.
Он ушел и через несколько минут вошел в прихожую и сказал официально:
- Пожалуйте. Его превосходительство вас просят.
XL
Когда Карпов подъехал к господскому дому, у командира корпуса был его начальник штаба и старый друг генерал Самойлов. Доклад был давно кончен, и они говорили об общем положении дел.
- Я знаю, - говорил Пестрецов, - что командующий Армией писал об этом Великому князю Главнокомандующему, и Великий князь сочувствует этому и понимает это, но что поделаешь, когда в дела стратегии вмешивается политика.
- Милый Яков Петрович, - стоя против большого стола с бумагами, говорил Самойлов, - без патронов и снарядов нельзя воевать. Я официально тебе говорю, что у нас осталось по 200 выстрелов на орудие. В Бресте взрывают склад с тяжелыми снарядами и, конечно, делают это нарочно. Из-за этого мы в ноябре не взяли Кракова, теперь идем назад и теряем дух нашей прекрасной армии. Поверь, что второй раз так не пойдем.
- Но, что же делать? - разводя руками, сказал Пестрецов.
- Опять, как тогда, перед японской войной, говорил тебе, так и теперь скажу. Не надо сентиментальничать, не надо таскать своими голыми руками горячие каштаны для других, нельзя вести войны pour les beaux yeux de la reine de Prusse (* - Ради прекрасных глаз прусской королевы), нельзя освободить Европу и губить Россию. Мы не можем воевать одни против Германии и Австрии тогда, когда французы и англичане ничего не делают. Мы отдаем свои земли на поток и разграбление своих и чужих войск, германцы уже были под Варшавой. Наши доблестные сибиряки отогнали их, но какой ценой! У нас уже нет теперь сибиряков...
- Николай Захарович, оставь, пожалуйста. Ведь это только критика ради критики. Что же мы можем сделать? Мы не можем заставить воевать Англию ранее, нежели она создаст свою армию, мы не можем потребовать от Франции больше того, что она дает.
- А какое нам дело до Англии и Франции? Ведь мы Россия. Россия мы и нам дороги только свои, русские, интересы. Пора стать эгоистами и понять, что эту войну нас заставили вести во вред нашим интересам.
- Ну, что же?
- Мир.
- Мир?
- Да, мир с приобретенной Галицией, с нефтяными источниками и угольными копями, со старым Львовом и Перемышлем...
- Его еще надо взять.
- Отдадут и так. Быть может, с проливами.
- Это невозможно.
- Воевать, Яков Петрович, невозможно, это точно. Мы учили, что такая громадная война, в которой развернуты миллионные армии, может длиться четыре, максимум шесть месяцев. Не хватит средств. Надо поступать по науке. Август, сентябрь, октябрь, ноябрь - и баста. Дальше "от лукавого". Мобилизация промышленности - это разорение своего дома. Во имя чего?
- Во имя честности.
- В политике честности нет. Поверь, Яков Петрович, что если, не дай Бог, мы придем в беду, ни англичане, ни французы не пожертвуют для нас ни одним солдатом, и немцы тогда займут Россию и обратят нас, при общем молчании, в навоз для германской расы.
- Нет, - со вздохом сказал Пестрецов, - мир теперь - это позор навсегда. Нельзя будет русскому человеку показаться в Англии или Франции. Кличка предателя и изменника куда как не сладка.
- Яков Петрович, привези золото и тебя встретят поклонами и самыми льстивыми и ласковыми словами.
В эту минуту вошел адъютант и доложил о Карпове. Разговор о мире был тяжел и неприятен для Пестрецова, и он обрадовался возможности прервать его.
- Просите полковника, - сказал он. - Николай Захарович, останься. Это, говорят, лихой казак. Он великолепно работал с полком.
- Все они грабители и мародеры, казаки, - сказал Самойлов, но остался стоять у стола, когда вошел Карпов.
- Здравствуйте, дорогой полковник, - поднимаясь навстречу Карпову, ласково сказал Пестрецов. - История конницы - история ее генералов. Одного из них я имею наконец удовольствие видеть у себя. Мне так много о вас рассказывал Развадовский, о ваших победах в августе. Блистательно работали ваши донцы. Как это говорили вы - "долбанем", а? "заманивай, да заманим его в вентеречек", а? Ну, садитесь, дорогой полковник, Степаном Сергеевичем вас звать, кажется? А?
- Павел Николаевич, - сказал Карпов, ободренный приветливостью корпусного командира.
- Садитесь, Павел Николаевич. Ну, как у вас? Все благополучно? Отдыхаете немного. Вот еще денька два отдохнем, да и в наступление опять. Пора. Пора!
Карпов сел в тяжелое кресло против корпусного командира и молчал, не зная, как начать. Горячий рассказ о подвигах Малова, о том, какая у него хорошая патриархальная семья, как чисто убрана их хата и как кротко сияет из угла большой образ Богоматери, каким ужасным ударом для семьи было бы известие о смертной казни сына, перед этими двумя генералами казался неуместным. Из-за ласковых слов холодно и строго, а главное, безразлично смотрели серые блестящие глаза генерала. В его холеном, тщательно вымытом и побритом лице, в обстановке кабинета с громадным столом, креслами, с различными безделушками, в карте, висевшей на стене и разрисованной акварелью, где маленьким синим квадратом у Хвалибоговице был показан и его, Карпова, полк, было столько чужого, не похожего на войну, как ее видел и понимал Карпов, что Карпов смутился и неловко начал:
- Дело вот в чем, ваше превосходительство. Тут на днях судили казака моего полка Малова. Приговорили к смертной казни. Приговор должен состояться завтра. А между тем обстоятельства дела таковы...
- Знаю, знаю, дорогой Павел Семенович, - перебил Пестрецов, уже позабывший имя Карпова, - мне это дело доподлинно известно. И, знаете, я возмущен, что в вашем полку могли явиться такие негодяи. Мы измучены жалобами населения на казаков. Этому надо положить, наконец предел. Ваш Малов убийца женщины - этого достаточно. Смертная казнь, утвержденная командующим армией, - это наказание, которого он заслужил.
- Ваше превосходительство, суд не вошел в обстоятельства дела, в обстановку, в психологическую подкладку этого преступления...
- Э, милый полковник, предоставьте всю эту ерунду гражданским судам с присяжными заседателями. Полевой суд стоит перед совершившимся фактом. Убийство было? Я вас спрашиваю, Семен Данилович, было убийство, а?
- Было... Но...
- И никаких "но" тут нет. И о чем вы меня просите? Это не от меня зависит!
- Я прошу вас ходатайствовать перед командующим армией. Я умоляю вас послать, если нужно, телеграмму верховному главнокомандующему.
- Э, что говорить о пустяках. Разве можно, глубокоуважаемый, безпокоить командующего армией такими пустяками? Разве мыслимо, чтобы я, представитель власти, дискредитировал ее, заступаясь за преступников? Казаки всегда грабили и безобразили, и это надо, наконец, прикончить.
Самойлов, видя, что Карпов порывается что-то сказать, посмотрел на часы и сказал Пестрецову:
- Половина первого, ваше превосходительство. Нина Николаевна обещала нам сегодня завтракать вместе с нами.
- Ваше превосходительство, - сказал Карпов, вставая, потому что Пестрецов поднялся. - Я умоляю, я прошу... Это будет лучшей наградой мне и полку...
- Э, милый мой, оставим этот пустой разговор. Идем завтракать. И не думайте о пустяках.
Карпов решительно отказался от завтрака. Он не мог сесть со всеми этими холодными людьми, с богато одетой барыней за стол и есть тогда, когда он знал, что его казак будет ими расстрелян. Он задыхался в богатой обстановке господского дома, в высоких комнатах, ему было страшно ходить по паркетным полам. Тянуло вернуться скорее в маленькую холодную избушку Хвалибоговиц и там быть со своими казаками и офицерами, для которых казнь Малова была не мелкий эпизод войны, а громадное событие в полковой жизни.
Лукьянов, подававший у крыльца лошадь, по его лицу узнал, что заступничество за Малова потерпело неудачу, но в присутствии часовых и жандармов он ничего не сказал.
Сарданапал, соскучившийся ожидать на морозе, нетерпеливо рыл копытом землю, производя безпорядок на приглаженном дворе. Он попрашивал повода и свободным широким шагом вышел из ворот, точно и его томила атмосфера большого штаба, холодного и чуждого их полковой жизни.
Они отъехали верст пять от имения, два раза шли рысью и въехали в большой буковый лес. Узкую дорогу тесно обступили громадные черные деревья. Непрерывная капель шла с них на землю. Солнце пригрело и таяло. Дорога стала мягче, глубокие колеи блестели и осыпались под ногами лошади. Лукьянов сбоку продвинул свою лошадь и, поравнявшись с Карповым, сказал:
- Что, ваше высокоблагородие, не удалось отстоять Малова?
- Нет, не удалось, - просто ответил Карпов, которому понятен был вопрос его штаб-трубача.
- Ничего, ваше высокоблагородие, вы не жалкуйте об этом. Вы только одно устройте, чтобы Малова конвоировали не казаки, а пехотные.
- А что?
- Да, Малов не такой парень, чтобы в обиду себя дать. Убежит. Своих пожалеет, не побежит, да и наши присягу твердо знают, хоть и свой, а пристрелят, а пехотных обмануть не грех. Хорошо, ежели бы ополченцы. Те и совсем народ-разиня.
Карпов ничего не ответил, но, приехав домой, послал телеграмму, в которой просил о наряде конвоя к Малову от ополченской роты.
Через два дня Лукьянов утром зашел к нему. Его лицо, красное от мороза, сияло восторгом, он едва сдерживал улыбку, собиравшую в складки его красивое лицо. Убедившись, что в хате Карпова никого не было, Лукьянов тихим голосом сказал:
- Малов-то, ваше высокоблагородие... Малов... - Он не мог больше сдерживать смеха и рассмеялся заливисто и весело. - Убежал ведь. С полчаса тому назад. Они его на казнь повели. Только до лесу дошли, он у правого конвойного винтовку из рук, сиганул через канаву, да лесом такого чеса задал, что никогда не догнать. Те, дураки, и не стреляли. Жаловаться домой прибежали. Ну и конвойные! Горе одно с таким народом!..
Петр Николаевич Краснов - От Двуглавого Орла к красному знамени - 04, читать текст
См. также Краснов Петр Николаевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :
От Двуглавого Орла к красному знамени - 05
XLI В первых числах декабря Карпов неожиданно получил приказание спеши...
От Двуглавого Орла к красному знамени - 06
ЧАСТЬ ПЯТАЯ I В октябре 1916 года Саблин, совершенно неожиданно для се...