Петр Николаевич Краснов
«Выпашь - 07»

"Выпашь - 07"

ХХVI

Мисс Герберт ездила с Петриком каждое утро от восьми часов утра. Это была большая радость для Петрика. Девушка оказалась не только прекрасной наездницей, с которой было спокойно и приятно ездить, но она так же, как Петрик, страстно и нежно любила лошадей. Она подмечала всех хороших лошадей, которых они встречали в Булонском лесу, и она на них обращала внимание, совсем так же, как и Петрик. Она, по-видимому, привязалась к своему наезднику. Когда однажды почему-то госпожа Ленсман хотела заменить Петрика мистером Робертсом, это она сама запротестовала и потребовала, чтобы всегда с нею ездил мосье Пьер. Она была очень красива и элегантна на лошади и Петрику было приятно, что на них в лесу обращали внимание. Ездить с мисс Герберт скоро стало для Петрика радостью и праздником. Она была не по-английски чутка. Она с первого же раза подметила, что Петрик смущается, беря чаевые, и она передавала их, и очень щедро, в конце недели госпоже Ленсман, чтобы та давала их наезднику Пьеру. Госпожа Ленсман выговаривала ей, что она слишком много дает и балует людей, но мисс Герберт настояла на своем.

В русский рождественский Сочельник стояла совершенно весенняя погода. Небо было темно-голубого цвета. Парк казался сквозным и прозрачным. Гуляющих и катающихся было много. Весь модный Париж явился в это светлое и прекрасное утро в свой любимый Булонский лес. Старомодный Париж щеголял верховыми лошадьми и экипажами. Откуда взялись они, эти блестящие майль-кочи, запряженные четвериками с господами в лощеных цилиндрах с веселыми дамами, что катили между тупорылых автомобилей всевозможных марок и систем?

Ездить надо было осторожно, и Петрику приходилось быть особенно внимательным к своей ученице. На нее же, как нарочно, нашел какой-то задор. Она непременно хотела заставить Фонетт менять ногу на галопе. Та ни за что не меняла и упрямо шла с левой ноги. Девушка чуть не плакала.

- Мосье Пьер, но почему она не меняет? - с досадой обернулась она к Петрику.

- Она недостаточно хорошо выезжена, мисс.

- А, это не моя вина?

- О, нет мисс, вы делаете все, что нужно.

- Правда?...

Они поехали шагом. Навстречу им, и тоже шагом, ехал тот худощавый джентльмен, который ездил с мулатом. Мисс Герберт так и впилась блестящими, восторженными глазами в статных и красивых лошадей. Она обернулась раскрасневшимся лицом к Петрику.

- Мосье Пьер, - сказала она, - это очень хорошие лошади?

- Да, мисс. Это чистокровные английские лошади.

- Я скажу мамa, чтобы она мне купила совсем таких. И мы будем с вами ездить. Один день вы на серой, я на рыжей, другой день наоборот. Как вы думаете, их нам продадут?

- Не знаю, мисс, продадут ли этих лошадей, но всегда можно достать таких же и даже лучших.

- А вы сможете выездить их так, чтобы он меняли ногу на галопе?

- О, да, конечно, мисс.

Они продолжали ехать шагом. Теплый день, чудная погода, обилие встречных располагали к ровному и мягкому движению. Лошади неслышно ступали по мокрому гравию, перемешанному с землею.

Петрик видел лицо девушки сбоку и чуть сзади. Когда поворачивалась она к нему, он видел весь розовый овал ее лица и маленькую, чуть только обрисовывающуюся ямочку на ее щеке, совсем такую, какая была у Валентины Петровны. И тогда Петрик думал: - "как это странно, эта англичаночка совсем чужая для меня. Мы с трудом можем, да и не смеем, разговаривать, а в ней есть что-то родное, именно родное мне... А ведь зовут ее, поди, как-нибудь... Мэри, что ли?... Нет, пожалуй, и совсем по-чужому... Доротея?... А то и вовсе каким-нибудь языческим именем. Какой-нибудь Сэнрей, как я читал у Уэльса... А она мне кажется родною, и я ее люблю какою-то странною и нежною любовью. Но это вполне возможно потому, что, если бы моя бедная Настенька была бы жива и все было по-хорошему, мы бы так вот с нею ездили бы где-нибудь в русских лесах... Ведь ей тоже, вероятно, семнадцать лет, как было бы и нашей Настеньке. И у Настеньки такие же золотистые были бы волосы. Остригла бы она их, или послушалась бы нас с Алей и носила бы волосы по-русски: длинные, как их носило мое Солнышко?..."

Петрик так ушел в свои думы, мечты и воспоминания, что, когда мисс Герберт обратилась к нему с каким-то вопросом, он не сразу ее понял и долго не мог составить ответа. Ему даже дико как-то показалось, что надо говорить по-английски.

Она посмотрела на него с каким-то удивлением, но, вероятно, догадалась что он не подберет слов для ответа и, снисходительно улыбнувшись, отвернулась от него и пошла коротким галопом.

Когда они вернулись, Петрик, сняв с седла амазонку, вынул железо изо рта Фонетт. Мисс Герберт давала ей сахар. Конюх обтирал тряпкой морду лошади. Петрик не отошел, как отходил всегда, но стоял подле. Он мучительно думал. Как странно была похожа на его Алю эта девушка? Она точно говорила ему о его пропавшей дочери. И ему вдруг вздумалось спросить, как ее зовут. Он знал, что это нельзя. Кто он? Наемный наездник, которому дают на чай и который не смеет разговаривать с клиентами. Она лучшая и самая богатая клиентка заведения госпожи Ленсман. Но скажи ему, что ее зовут Сусанной, или Бригиттой - и ему легче станет. Ему надо было в эти минуты, чтобы очарование сходства с Алей, чтобы очарование воспоминаний о его погибшей дочери отошло бы, и не было бы этого наваждения милой красоты и обаяния прекрасной англичаночки. И, забывая все правила хорошего тона и требования госпожи Ленсман, "патронши", рискуя самым местом, Петрик сделал быстрых три шага вслед за мисс Герберт, уже подходившей к дверцам громадного Паккарда и громко и твердо спросил: -

- Mау I аsk fоr уоur nаmе, miss?

Она задержалась у дверцы и вся повернулась к Петрику. Ни удивления, ни возмущения на такую дерзость со стороны наездника не отразилось на ее лице. В солнечном блеске радостного яркого дня оно горело, как солнце? и как солнце дарило счастье. Ее глаза, и точно совсем такие, какие были у его Али и у Настеньки, большие, прозрачные, глубокого цвета морской волны, сияли восторгом и ласкою. Соболья шубка была распахнута на груди. Она улыбнулась старому наезднику и, солнце ли так светило на нее сверху и несколько наискось, но на ее щеках показались совсем такие ямочки, какие были у Валентины Петровны? и до жуткости эта девушка, англичаночка, стала похожа на его жену. Зубы сверкнули из-под красивого разреза губ. Она с ласкою и приветом посмотрела на Петрика и точно по-русски, с тем мягким произношением, с каким говорила по-русски в Маньчжурии их ама, сказала отчетливо и громко:

- Анастасия !...

-

ХХVII

В этот самый день и, может быть, в этот самый час Валентина Петровна молилась последней жаркой молитвой о Петрике и о маленькой Hасте...

Валентина Петровна недолго оставалась в Чрезвычайной комиссии по борьбе с саботажем и со спекуляцией. Ее несколько раз на дню водили на допрос. Ее проводили по тесным коридорам, затянутым красным кумачом с нашитыми на нем белыми костями и черепами. Ее ставили в каких-то маленьких комнатах или закутках, освещенных красными лампочками и тоже обитых таким же кумачом и с теми же изображениями смерти. Ее это не пугало. От всей этой грубой бутафории веяло скверным дешевым балаганом. Она была слишком тонка и культурна, чтобы это могло на нее подействовать. Допросы ее не только не пугали, но радовали. Каждый допрос говорил ей, что ее Петрик не пойман. Поймали бы - не допрашивали бы. Поймали бы - не искали, где он и почему скрывается? И потому она на все вопросы отвечала искренно, охотно и даже с некоторою горделивою радостью. Это состояние допросов и вождения по красным застенкам продолжалось всего два дня. На третий ее вызвали "с вещами". Ее соседка по комнате тихо и точно с некоторою завистью вздохнула и прошептала: "значит на совсем, на волю".

И точно: ее отпустили домой, взяв какую-то подписку, содержания которой она даже и не поняла хорошенько.

В те сумрачные дни власть не чувствовала себя прочно. Она всего боялась и ухаживала за всеми теми, кто, казалось, мог способствовать ее престижу в народе. И потому, когда на другое утро нахрапом к самому Крыленке явилась в скромном платочке Таня, дочь крестьянина и представительница пролетариата, и не просила, но смело и уверенно требовала освобождения Ранцевой и на всю канцелярию кричала о народной справедливости, о том, что никто не смеет так поступать, как поступили с гражданкой Ранцевой, что она играет на фортепьяно и нужна для народа, в комиссии смутились. К требованиям пролетариата относились с вниманием и больше всего боялись раздражать именно этот бабий класс, крикливый и могущий влиять на улицу. Тане обещали пересмотреть дело гражданки Ранцевой и потребовали от нее доказательств, что гражданка Ранцева действительно служит народному искусству. Доказательства дал с большою охотою и мужеством скрипач Обри, остававшийся в театре и принесший письмо от Луначарского. Таня этим не ограничилась. Она разыскала Матильду Германовну, с началом революции переехавшую в Петербург и устроившуюся на хорошем месте. Матильда Германовна оправдала мнение, что у каждого русского есть свой хороший еврей. Она, узнав от Тани о всем, что произошло с Валентиной Петровной, помчалась прежде всего к Горькому, от него к Зиновьеву и добивалась свидания с самим Лениным. Ей, как еврейке, все двери были открыты. Для нее решили отпустить совсем Валентину Петровну, тем более, что за нею, кроме укрывательства мужа, не значилось никаких других преступлений. Едва Валентина Петровна вернулась домой в объятия своей верной Марьи, как к ней нежданно и негаданно приехала Матильда Германовна и горячо ей посоветовала "смыться" с петербургского горизонта.

Валентина Петровна поговорила с Таней. Марью отпустили, квартиру бросили на швейцариху, а сама Валентина Петровна должна была поехать в деревню к Таниному деду.

- Там, барыня, и сытнее и теплее. Так-то по-хорошему мы с вами заживем, а там, глядишь и все это кончится.

Вот эта-то вера, что все это должно кончиться - и кончиться скоро, и дала решимость Валентине Петровне поехать с Таней куда-то в лесную глушь и ожидать там событий.

В тот же день, когда Валентину Петровну выпустили из "Чрезвычайки", она, уложив самое необходимое в две корзины, поехала с Таней в Москву. За Москвой пересели на какой-то местный поезд и медленно потянулись через дремучие леса на юго-восток. Весь мир точно перевернулся и все выглядело не так, как обыкновенно. Вагон был переполнен. Валентина Петровна сидела с Таней в дамском отделении. Коридор вагона был тесно заставлен солдатами и их котомками так, что нельзя было совсем выйти: ни помыться, ни в уборную. Так в давке и ехали двое суток, никуда не выходя, как скотина. Но никто не жаловался. Рады были, что хотя их не трогали. Да и как было жаловаться. На какой-то станции в окно было видно, как солдаты вытолкали каких-то мальчиков из вагона и, грубо пихая, повели со станции. В вагоне сказали: - "Контрреволюционеров поймали. Расстреливать повели". И поезд еще не отошел, как слышны были выстрелы, и соседка Валентины Петровны крестилась при каждом нестройном залпе и говорила тихо: "Спаси Христос".

И потому, когда после такого путешествия в переполненном вагоне, с такими жуткими впечатлениями и переживаниями, Валентина Петровна ранним утром вышла на каком-то полустанке и, протолкавшись через солдатскую стену в коридоре и на площадке, очутилась на деревянной платформе с примерзшим к ней снегом - и, после духоты и вони вагона, вдохнула морозный зимний воздух, ей весь пережитый ужас показался не таким страшным и все что было и что ее ожидает, казалось временным и преходящим. Надо только перетерпеть.

Она сама перетаскивала тяжелые корзины, которые ей Таня подавала в окно. Вагон был переполнен сильными здоровыми мужиками-солдатами, но никто им не помог. Слышались только злобные замечания:

- Ишь... Буржуи... Со всеми своими бебехами путешествуют... Только места зря занимают... Поди, на сколько народных миллионов добра-то везут!

И были эти слова и взгляды, их сопровождавшие, так злобны и полны такой ненависти, что даже всегда находчивая Таня не нашла возможным огрызнуться и торопилась снести корзины подальше от вагонов.

За станцией в серебряном снегу стояли густые леса. Они уходили балками и горушками к самому небосводу. Дали были лиловые. В природе было особенно и как-то значительно тихо. Точно широкая картина русского художника развернулась перед нею. Вспомнились "лесные дали" Крыжицкого, виденные Валентиной Петровной в детстве на выставке в Академии Художеств и оставившие в ней такое сильное впечатление, что вот и сейчас - смотрела на эти дали в серебряном снегу и голубом тумане и не могла не вспомнить картину.

Думала о Петрике. В каких-то далях он теперь?.. Удалось ли ему спастись, или его повели, грубо толкая, солдаты, как повели вчера тех... молодых... расстреливать?...

Лучше было ни о чем не думать...

Кругом был снег. Он был глубокий, ровный, нетронутый. Только один след санных полозьев вел к станции. Синели круглые следы конских ног и по сторонам шли полосы рыхлого осыпающегося снега, разворошенного санными полозьями. Золотистая ископыть валялась кое-где. Мороз чуть пощипывал и румянил щеки Валентины Петровны. Солнце поднималось за лесами. Оно было желтое, бледное, и можно было без боли смотреть на него. В воздухе была какая-то сладкая отрада - и она вливалась в душу Валентины Петровны и бодрила усталое сердце.

Мужичок в свалявшейся шапке собачьего меха, в широком азяме поверх полушубка, задергал веревочными обмерзлыми вожжами и подал им маленькие санки. Таня стала ладиться с ним и устраивать корзины так, чтобы на них можно было сидеть. Сейчас же тронулись - и не прошло десяти минут, как въехали в большой бор и дорога стала ровнее и глаже.

Мужичок обернулся к Валентине Петровне и, показывая кнутовищем на громадные черные дубы, стоявшие по сторонам дороги, сказал, как-то, не то радостно, не то насмешливо:

- Почитай, поболе двух сотен лет стоят родимые... Заповедная, значит, была роща... Никто и тронуть ее сколько годов не смел... А теперь, слышно, порешат... Вырубать будут... Потому общество постановило, чтобы делить... Коммуна...

Это страшное слово пришло и сюда, в эту вековую тишину и покой. Валентина Петровна в страхе прижалась к Тане. Та весело и насмешливо спросила мужика:

- А вы, что ли, коммунисты?

- Какие мы коммунисты?.. Православные мы хрестьяне... А только слышно, приказ такой, от самого от главного... От царя, что ли, нового... Чтобы всем коммуной называться...

Лес был тихий, точно задумался над своей участью. Дорога прихотливыми изгибами, мимо веток кустов, спускалась в овраг. Внизу, в голубых тенях, замерзшая и тихая была речка. Tонкие прутики торчали по ее берегам.

- Вот она, значит, Благодать-река пошла... Зараз и Дубров хутор будет.

Рыжая пузатая лошаденка с по-ямщицки увязанным петлею хвостом бежала весело вниз. Совсем близко от Валентины Петровны мелькали ее задние ноги, покрытые слипшейся колечками шерстью. Она дымилась, и по-особенному пахло конским потом. Мужик в черном азяме домодельного сукна сидел боком и белым валенком чертил по снегу голубые полосы. Сани скрипели, постукивали, налетая на замерзшие колеи, ухали в ухабы и медленно ползли наверх. Чуть-чуть, пьяно как-то, кружилась голова. От воздуха ли, от усталости, или это в санях по ухабам укачивало. Лезли в голову воспоминания, мысли разные, и все это казалось точно не настоящим, не жизненным, нарочно будто так придуманным и, во всяком случае, временным.

Мужик вернулся к прежней своей мысли. Видимо, она его тоже тяготила, и было в ней что-то непонятное.

- Еще Петр садил дубы-та... - махнул он назад к заповедной роще кнутовищем. - Петр великай, слышь, дубы-то садил. Он знал, значит, что делал. Корабли чтобы строить, да по Дону сплавлять... А вишь ты как обернулось-то!..

Медленно выползали из оврага. Морщилась кожа на спине лошади от усилия. Пахло хвоей, смолой, а более того - снежной свежестью, этим необъятным русским простором, где столько природы и мало людей. К этому запаху примешивался запах махорки и мужика. Тихий и будто дремотный голос ямщика говорил о чем-то далеком прошлом, что никогда не вернется. Петр Великий... Был и он когда-то здесь. И он ехал вот так же и замышлял корабли строить и по Дону сплавлять... И все это казалось просто какою-то занятной поездкою, пикником каким-то, красивым и не долгим... Поездкою для лечения нервов.

Валентина Петровна вспомнила, как в вагоне Таня, чтобы не обращать на нее внимание других пассажиров и солдат, называла ее просто "Валечкой".

- Вы, Валечка, погодите, я вам чайком как-нибудь через земляков расстараюсь... Вы бы, товарищ, с сапогами как-нибудь полегче. Видите, Валечке, стеснение делаете.

Было это смешно, очень уж фамильярно и как будто обидно. "Какая я ей Валечка"?

Но смирялась. Валентина Петровна понимала, что настали какие-то такие времена, когда не Таня, ее служанка и горничная, исполняет ее приказания, а она, барыня, генеральская дочка, жена ротмистра и георгиевского кавалера, должна во всем ей подчиняться. И это казалось какой-то игрой. Конечно, ненадолго. Пока сидят эти... Большевики.

Когда выбрались из оврага, сейчас и пошли белые, накрытые соломенными шапками крыш хатки, за ними опять были леса и все это казалось картиной на фоне синего ясного неба.

- Теперь лес пойдет до самой до графской степи, - сказал мужик. - Вы где же пристать-то думаете?.. Тут у нас въезжей нет.

- Я к своим еду, - сказала с независимым видом Таня. - К дедушке, к Парамону Шагину.

- Не знаю, где его и хата... Да дома ли?.. Не угнали ли в красную армию?

- Так он же старенький, свое давно отслужил.

- Ничего, что и старенький... Большаки этого не разбирают... Не при царе... Баловства, али льготы какой, никому не дают... И старых, и малых, даже, срам сказать, и баб, и тех берут... Под гребло... Народная власть...

ХХVIII

Было странно-весело входить на крылечко, запорошенное снегом, с тонкими по краям столбочками и плетушками старого, померзшего уже, почти без листьев винограда, свисавшими с крыши. Крыльцо упиралось в жидкую дощатую дверь. Белые тополевые доски блестели на солнце. Вместо ручки была прибита простая железная дужка. Над нею была щеколда.

- Вы толкните, - сказал возчик, выносивший из саней корзины. - У них не заперто.

Узкая галерейка, с одной стороны застекленная, была в золотом солнечном свете. На досочках, вдоль оконницы, стояли в горшках герани. Вдоль чистого дощатого пола шел половичок из пестрых шерстяных обрезков. Другая стена была белая, мелком и глинкой замеленая. По ней легли голубые тени от оконного переплета и гераней. В галерейке пресно пахло тестом и овчиной. Баранья истертая шкура лежала в конце галерейки у дверей, ведших в хату.

И точно все казалось просто веселым праздничным приключением. Приехали в деревню, на облаву... Валентина Петровна вспомнила пикники и охоты молодости.

Таня постучала в дверь.

- Кто там?.. - отозвался старый голос. За стеною зашуршали валенки.

- Парамон Кондратьевич... К вам...

- Кого Бог несет?

Таня назвалась. Прошла, должно быть, минута, показавшаяся Валентине Петровне тягостной. Сколько помнила Валентина Петровна, Таня никогда не бывала в деревне. Возможно, ее там и забыли. За дверью чуть слышны были шепчущиеся голоса. Наконец, раздалось: - "Войдите, Христа ради".

Это "Христа ради" отшатнуло Валентину Петровну. Оно ворвалось в ее веселое и легкомысленное настроение грубым диссонансом. На пикниках и охотах в крестьянские избы входили не "Христа ради", но по праву найма, платы, часто совсем даже и не спрашивая, хотят этого или не хотят хозяева. Два слова этих опять напомнили Валентине Петровне о том ужасном, что давало право Тане называть ее "Валечкой" и что не позволяло прямо войти в избу и потребовать себе приюта. Но это продолжалось недолго. Сейчас же раскрылась дверь в хату и в солнечном веселом свете Валентина Петровна увидала хозяев. И были они так красочны, так просились на картину, пожалуй, даже на сцену, что Валентине Петровне снова стало казаться, что все это только забавное приключение, которое вот-вот и кончится.

В маленькой горнице, почти всю ее занимая, стоял могучий, высокий старик в широкой бараньей шубе, накинутой на плечи, в розовой ситцевой рубахе, пестрядинных портах, белых с голубою полоскою, онучах и валенках. Широкая, совсем белая борода веером ложилась на его грудь. Черты лица были грубы, но и величаво красивы. Позади него была маленькая старушка с волосами, накрытыми темным платком.

В хате было два покоя - две комнатки, отделенные одна от другой деревянною переборкой, не доходившей до потолка. В первой комнате была большая печь с лежанкой, с широким устьем, с заслонами и большою, суживающеюся кверху белою трубою. Стены были глиняные, беленые. В красном углу божница осталась, но висевшие рядом с нею портреты, должно быть царские, были сняты. Там серели пятна въевшейся за ними пыли. Простой липовый стол, лавки, полка с посудой, все было чисто, опрятно, очень просто, почти бедно.

Валентину Петровну пригласили в соседнюю горенку.

- Здесь вам поспокойнее будет, - сказала старушка.

В горницу вела узкая дверка, занавешенная ситцевой занавеской. Комната была совсем маленькая. В ней, у стены, стояла высокая постель, казавшаяся квадратной, так она была коротка. На постели лежало розовое стеганое одеяло и на нем, занимая всю постель, в три ряда аккуратно были разложены подушки без наволочек. Было видно, что на постели этой никогда не спали. У противоположной стены был пузатый красный комод и над ним висели в выпиленных ореховых и в украшенных речными ракушками рамочках выцветшие фотографические портреты. В красном углу была темная икона и за ней воткнуты запыленные вербочки. На комоде, в тяжелых кожаных переплетах, лежали книги. На них был положен футляр для очков. Маленькое окно с кисейной занавеской выходило на двор. На дворе дымила на морозе навозная куча и куры пестрою стаею копались в ней.

В комнате пахло мятой, полынью и еще какими-то сухими травами. Запах был не резкий и скорее приятный.

Все это понравилось Валентине Петровне. Главное: в ней опять крепла уверенность, что все это только на время - и на очень недолгое время. А там вернется Петрик. Банк возобновит свои операции, и она опять заживет обычною культурною жизнью.

Таня тихо переговаривалась со стариками. Мужик, привезший их, носил в галерейку их корзины и в горенке было слышно, как скрипели доски под его тяжелыми шагами.

В простенке между окном и переборкой висело засиженное мухами пыльное зеркало. Валентина Петровна посмотрела в него.

Мороз расцветил усталые щеки. Если бы не противная складка у подбородка - и когда она появилась! - и совсем была Валентина Петровна такая, как всегда. Ни годы, ни несчастья, ни тяжелые переживания ее не брали. Глаза морской волны сияли. Капельки растаявшего инея на длинных ресницах отражали их блеск и казались маленькими алмазами. Валентина Петровна расстегнула шубку. И талия была совсем девическая. Нет, не хотела она стариться. Остановила время, чтобы дождаться того счастливого дня, когда уйдут "они", и она вернется к Петрику, все такая же обаятельная, как и была. Нужно только уметь переждать.

Валентина Петровна отвернулась от зеркала и подошла к постели. Она потрогала ее. Ничего себе... Мягкая... А подушек-то!.. Что же на ней? Вдвоем с Таней?.. Таня и "Валечка"... Пефф!.. А нет ли в ней клопов?.. Вот обернулась жизнь... А где умываться?.. И конечно... Без всяких удобств... Вот так-так! Хуже, чем в Ляохедзы... Что же?.. Таня к стенке, или я?.. Не знаю, что хуже?.. Хотя Таня все-таки чистенькая...

Вошла Таня. Веселая, шумная, энергичная. Таня - не горничная, не служанка, не милая, чуткая советчица и друг, но Таня командир.

- Ну те-с, барыня, все обошлось по-хорошему. Дедушка с баушкой согласны на принятие нас и защиту. Слава Тебе, Господи, люди оказались с понятиями и Христа не забыли. Вот здесь мы и расположимся. Постеля чистая. На ней и не спали. Только для парада и соблюдалась. Я вам здесь постелю, себе на лавках у стенки постелю устрою. Вам и не страшно будет, и не стеснительно. Сейчас корзины притащим, я вам свежие простыньки ваши положу, все устрою, так-то важно отдохнете с дороги. А тем временем мы с баушкой обед вам сготовим.

- Стоит ли, Таня, разбирать корзины, - нерешительно сказала Валентина Петровна. Ей все еще казалось, что можно так, на корзинах, в уголку, посидеть, подремать, почитать книжку, а там и домой, в Петербург, к своему роялю... И Петрик, гляди, вот-вот и вернется.

- Да что вы, барыня... Здесь, я распознала, прямо, ну такое убежище, просто как у Христа за пазухой. Весь хутор в Бога верует!.. Дедушка мой, - Таня показала на книги, - что твой апостол между ними... Тут жить да жить... Может быть, даже и годы жить придется, так тут так-то славнечко проживем. Ей Богу, правда, и в благочестии и в чистоте...

Таня нагнулась к принесенной стариком корзине. Развязала зубами узел веревки и стала раскручивать ее.

Веревка свистела в ее ловких руках.

ХХIХ

Годы... Это было бы просто ужасно!.. Но дни шли за днями, однообразные, скучные и сплетали жизнь Валентины Петровны в какой-то нудный и странный быт чисто животного существования. Было странно и непонятно, как это жить без базара, без лавок, без поставщиков, без сотенного артельщика, которому закажешь все, что надо, и он привезет.

Теперь она и не заказывала. Все было свое. По вечерам Таня спускалась в клети. Валентина Петровна светила ей жестяным фонарем с восковым огарком. В клети стояли мешки с мукою, грудою лежал прикрытый рогожей черный картофель, морковь, бураки - и, будто человеческие черепа, блестели при свете фонаря круглые кочаны капусты.

Заберут в клети, что нужно, и идут в коровник. Таня поставит низенькую скамеечку у живота косматой, пахучей коровы, широко расставит ноги, подставит ведерко, и из-под ловких и сильных ее пальцев с приятным журчанием побежит в ведерко белая, теплом пахнущая, струя молока.

- Барыня... а вы попробуйте.... Когда мне недосуг будет, гляди, и вы мне подможете.

Валентина Петровна смущенно улыбалась. Не могла же она признаться Тане, что при одной мысли взяться за коровьи соски, дрожь пробегала по всему ее телу и оно покрывалось точно в лихорадке мелкими пупырышками? Но не могла отказаться. Ведь Таня - командир!.. И кто она перед Таней? Она неловко садилась на нагретую Таней скамеечку и несмело бралась за соски. Таня стояла подле и с улыбкой наблюдала за своей барыней.

- А вы сильнее, барыня, не бойтесь... Так вы ее только щекочете... Вот так!.. Вот и пошло...

Таня втягивала Валентину Петровну в работу. И не могла Валентина Петровна отказаться. Она ничего не платила. Она жила - Христа Ради. Она должна была, сколько могла, помогать.

Таня вела Валентину Петровну на реку - белье стирать. Таня стирала большое и грубое белье, Валентине Петровне давала платочки, да всякие пустячки женские. Валентина Петровна старалась. Но как краснели ее руки и как зудили долго потом! Валентина Петровна смотрела, как безстрашно входила Таня босыми ногами в ледяную воду. Ноги по икры краснели, синели, распухали точно, а Таня, знай себе, полощет белье и точно азарт какой-то на нее находит. Валентина Петровна замерзает от одного глядения на Таню, а Таня кричит из реки:

- А вы, барыня, тоже разулись бы и пошли. Ничего, не простудитесь. Так-то славно закаляет...

Так вот и жила Валентина Петровна без рояля, без книг - те, что привезла с собою, зачитала до дыр, и без газет. Шла война - или кончилась? Когда уезжали, все кричали: - "мир без аннексий и контрибуций"... А был ли мир?.. Где Государь и Его Семья?.. Где же Петрик, и как его искать?

По воскресеньям Таня ходила в село. Она возвращалась к вечеру и рассказывала новости. Безотрадные то были новости. "Большаки" воюют с кем-то... А в сельском совете засели все пришлые жиды, а свой один, да и тот Андрон-дурачок.

- Таково-то, барыня, смешно... Андрон заместо волостного писаря... А он и не грамотный... И, сказывают, кадеты на Дону собираются.

И не могла Таня объяснить Валентине Петровне, какие это были кадеты, те ли, что учатся, или те, что других учат...

Надо было ужасаться такой жизни. Да отчего ужасаться? Разве не было это то самое знаменитое опрощение, которое проповедовал граф Толстой - и сколько дур за ним бегало. А Стасский?.. Разве не это проповедовал он?.. Для других... не для себя, конечно.

Лесной их поселок замкнулся, как улитка в раковине. Да не было ли это к лучшему?

По вечерам дедушка с бабушкой полягут спать, а Таня сядет у коптящей лампочки и сучит какую-то пряжу, а сама поет. И недурно поет, но от ее пения черная тоска заливает сердце Валентины Петровны. Откуда приносит такие страшные песни Таня?..

... " - Купите бублички-и, Гоните рублички-и.

Горячи бублички-и, Вас угощу-у!..

И в ночь ненастную Меня несчастную, Торговку частную, Ты пожалей!.."

Валентина Петровна лежала на постели - и хотела, не хотела, а слушала это пение. Она точно видела жуткую ненастную московскую или петербургскую ночь. Ей казалось, что это она стоит где-то на площади, притаившись у каменного забора, и мимо идут и идут злые, равнодушные люди, а у ней связка бубликов и это она так заунывно и протяжно поет, зазывая покупателей и все время боясь, что ее увидит "мильтон", ее заберут и посадят за запрещенную торговлю, или красноармеец, шутки ради, выстрелит ей в живот... А она, вот совсем так, как сейчас Таня, поет:

"Купите бублички-и, Гоните рублички-и...

Вся печальная советская жизнь отразилась в этой песне с жалобно просящим ее напевом, с печальными словами: "Ты пожалей"!.. Ты пожалей!.. В этом был весь ужас этой страшной жизни, что тут никто не знал жалости.

Таня давно перестала петь. Она погасила лампу и улеглась спать. В комнате был тихий свет от лампадки и в окно светила луна. Валентина Петровна никак не могла уснуть. Она смотрела на Таню. Лицо Тани было во сне совсем белым и нос стал как-то длиннее, и лежала она точно покойница. И надоедливо, куда хуже, чем лягушки в Манчжурии, в ушах Валентины Петровны звучал, звучал и звучал назойливый, скучный и печальный напев:

"Купите бублички-и, Гоните рублички-и"...

ХХХ

Как-то спросила в такую безсонную ночь, когда и Таня проснулась, Валентина Петровна:

- Таня, почему ваш дедушка нас приютил? Вот что я хотела тебя спросить, Таня?

- Только и всего-то заботы у вас, барыня. Есть от чего и не спать?

- А если это мучит меня?

- Да вы сами его и спросите? Он вам и разъяснит.

Таня повернулась лицом к стенке и тихо стала сопеть. Заснула опять. Ну да, она намаялась за день, устала.

Спросить самого Парамона Кондратьевича было страшновато. Было в нем что-то будто и нечеловеческое. И не земное, хотя весь он был от земли и даже землею от него пахло. В его серых, блестящих зорких глазах, - ими он на солнце безстрашно смотрел, - было что-то, напоминавшее Валентине Петровне страшного манчжурского бога Чен-ши-мяо. Только манчжурский бог был грозен и страшен, а дедушка был благостен, но в благостности его было что-то несокрушимое, непреоборимое, такое, с чем спорить было бы безполезно.

Тогда в их поселке шутили, что, как совсем не стало лошадей, то придет время пахать - и придется баб в плуги запрягать. И говорила тогда, шутя, конечно, Таня: "Вот прикажет Парамон Кондратьевич, и вам, барыня, в корню, а мы с баушкой на пристяжках пахать пойдем". И думала теперь Валентина Петровна: - "а, ведь, прикажет Парамон Кондратьевич, скажет: - "а ну, запрягайся-ка барыня, в плуг", и запрягусь!.. Его нельзя ослушаться, как нельзя ослушаться бога Чен-ши-мяо... В нем народ.... А народ, это что-то страшнее самого страшного бога".

И, когда, как это часто бывало, вечером, Парамон Кондратьевич засветил восковую свечу и достал с комода большую книгу "апостол", положил ее на стол и заскорузлым бурым пальцем поманил Валентину Петровну, чтобы она почитала вслух, у Валентины Петровны сильно забилось сердце. Парамон Кондратьевич сам без очков не мог читать, а очки, еще тогда, когда через их поселок проходили красноармейцы, у него отобрали ради издевки и раздавили каблуком о камень. С тех пор, почти каждый вечер Парамон Кондратьевич манил пальцем Валентину Петровну и давал ей читать из Писания, что укажет.

Парамон Кондратьевич показал Валентине Петровне сесть против него на лавке и стал отстегивать медные застежки тяжелой книги.

Валентина Петровна смотрела ему в глаза и думала: когда она смотрела в глаза своей собаки Ди-ди, в ее черные блестящие бриллиантики, она видела в них ее собачью думу и часто, казалось ей, она понимала эту думу и угадывала желания собаки. Она смотрела так же в выцветшие бледно-серые глаза Парамона Кондратьевича и не могла ничего ни угадать, ни прочитать в них. В них была какая-то отреченность от земли. В них было и что-то благостное и в то же время будто и насмешливое, в них была молитвенная устремленность к небу и вместе с тем и неодолимая жестокость, и вера была в них - и пытливое, испытующее Бога неверие. Страшны были глаза и манили на откровенный разговор, на исповедь.

- Дедушка, - несмело сказала Валентина Петровна.

- Что, боярыня?

Парамон Кондратьевич ее все "боярыней" называл, и в этом слове была ласковая насмешливость и будто подчеркнутое уважение...

- Что хотела я вас спросить... Почему вы нас с Таней приютили и устроили и кормите и поите вот уже сколько времени? Придут большевики, они вас за это не пощадят.

Парамон Кондратьевич ничего не ответил. Он смотрел несколько мгновений в глаза Валентине Петровне, и была в его глазах будто насмешка и сожаление. Потом он опустил глаза в книгу и, не видя букв, стал листать ее. Было похоже, что он и, не читая, знал, какое место ему нужно. Он отлистал несколько тяжелых замусоленных страниц и показал черным заскорузлым пальцем, где надо читать.

С трепетом, чувствуя, что вот сейчас и прочтет она ответ в этой громадной книге со старопечатными славянскими буквами под титлами, начала Валентина Петровна мерно и громко читать.

... "Возлюбленные! не всякому духу верьте, но испытывайте духов, от Бога ли они, потому что много лжепророков появилось в мире. Духа Божия и духа заблуждения узнавайте так: всякий дух, который исповедует Иисуса Христа, пришедшего во плоти, есть от Бога; а всякий дух, который не исповедует Иисуса Христа, пришедшего во плоти, не есть от Бога, но это дух антихриста, о котором вы слышали, что он придет и теперь есть уже в мире..."

Парамон Кондратьевич тяжелой рукой, как медвежьей лапой, накрыл страницу и сказал твердо и убежденно:

- Большаки-то не исповедуют Иисуса Христа, пришедшего во плоти. В них дух антихриста. Ибо он уже в мире...

Он опять открыл страницу и дал читать ее Валентине Петровне. Странное волнение охватило теперь Валентину Петровну, и она уже искала в читаемом сокровенный смысл, имеющий отношение к ее теперешнему положению.

..."Дети!. вы от Бога и победили их; ибо Тот, кто в вас, больше того, кто в мире. Они от мира, потому и говорят по мирски, и мир слушает их. Мы от Бога: знающий Бога слушает нас. Посему-то узнаем духа истины и духа заблуждения. Возлюбленные! будем любить друг друга, потому что любовь от Бога, и всякий любящий рожден от Бога и знает Бога. Кто, не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь"...

С безконечною любовью смотрел в глаза Валентины Петровны Парамон Кондратьевич и становилось понятно, почему приютил Валентину Петровну этот мудрый старик.

Потому что: - "Мы имеем от Него такую заповедь, чтобы любящий Бога любил и брата своего"...

ХХХI

Зима прошла и наступила дружная русская весна. Для пахоты еще не пришлось запрягать баб в плуг. В поселке оставалось несколько лошадей и пахали на них миром по очереди.

Из внешнего мира, путаясь страшным клубком, где нельзя было разобрать, где правда и где ложь, пришли страшные вести. Большевики заключили с немцами в Бресте "похабный" мир и воевали теперь с казаками и "кадетами". Государь Император и вся Царская Семья были зверски убиты в Екатеринбурге. Божий гром не разразился над землею и не содрогнулась культурная Европа. Через село, куда ходила Таня, точно людская текла река. Она разливалась мелкими ручьями и на громадном пространстве все затопляла страшным развращающим своим потоком. Приходили и уходили люди, приносили вести, забирали женщин, убивали священников и стариков, и нигде не было ни суда, ни расправы. Таня потребовала, чтобы Валентина Петровна перестала носить свои городские платья и стала одеваться, как крестьянка. За огородом разросся коноплянник и Таня сказала Валентине Петровне, что, если она даст ей какой знак, Валентина Петровна должна лезть в окно во двор, бежать в коноплянник и сидеть там, укрывшись, пока за ней не придет Таня.

- Свои, хуторские, барыня, не выдадут... А теперь везде "ходют".

В этом безличном "ходют" было что-то страшное. Валентина Петровна понимала теперь: антихристовы люди "ходют"... И были они страшнее, чем призраки маньчжурских страшных богов.

Жизнь становилась напряженнее и голоднее. В кладовке не стало запасов. Каждый день сулил неожиданностями и неприятностями... Каждый день и час могла быть тревога. Ее не играл трубач на громкоголосой трубе, но вбежит растерянная, раскрасневшаяся Таня - "Барыня!... Бегите!... Пришли!..."

Валентина Петровна скользнет в окошко, неловко перелезет в него и бежит, нагнувшись, через огород к конопляннику. Как скучны и долги часы этого вынужденного безделья и сиденья в душной конопле. Кругом тишина. Время точно остановилось. По небу розовые плывут облачка. Конопля чуть шелестит метелками цветов. Пряно пахнет от них. По желтеющему стеблю ползают мухи с синим брюшком. Взволнованное сердце отбивает секунды.

Валентина Петровна сидела и прислушивалась к тому, что делалось на хуторе. Но и там было тихо. Сарай закрывал хату. Сквозь стебли конопли была видна огорожа. На нее цеплялись плети помидоров. Морщинистые, еще зеленые плоды повисли на них. Солнце с томительной медленностью ползло по небу. Все сокращались тени. Потом перевалили на другую сторону и стали расти. Первый раз Валентина Петровна замечала это движение земли. И только, когда пришла вечерняя прохлада, Таня явилась как-то вдруг и совсем неожиданно из огорода.

Сколько передумала за этот тревожный день Валентина Петровна!

Таня шла, поддерживая ее за локоть.

- Чай проголодались... Ослабли... День целый ничего не евши... Двое пришли. Сидели на бревне... Потом в хату вошли. Молока истребовали. Как им не дать! Последнее отдали. Все чего-то высматривают. В солдатских гимнастерках. Морды страшные... Ни о чем сами не заговаривают... Дедушка их спросил: - "а как наши"?... А они как вскинутся!... Ну, прямо, бешеные стали. "Кто", - кричат, - "ваши"?... Аж страшно стало!

И то, что говорили о них, не называя ни имен, ни прозвищ, говорили, как-то неопределенно, и то, что были у них "страшные морды" - все это придавало им нечто таинственное, грозное и мистическое... Подлинно, антихристовы люди.

В эту ночь за лесом точно далекие вспыхивали молнии и слышен был громоподобный гул. Валентина Петровна одна стояла в поле, слушала и смотрела. Она знала, что там было такое... Пушки... Там шел бой и кто кого одолевал? Может быть, то Петрик пробивался к ней, чтобы спасти ее? Но пушечный гром продолжался недолго. Не было так, как слыхала она в ту, Великую войну, когда неделями гудели пушечными громами дали и молниями по ночам горели вспышки непрерывных залпов. Теперь постреляли с полчаса и кончили. Все замерло и затихло. Кто-то кого-то сбил... Кто-то отошел..

После этого дня наступила на их хуторе страшная тишина. Валентине Петровне казалось, что только в могиле может быть что-нибудь подобное. Точно железная дверь склепа отгородила их от внешнего мира. И вместе с этою тишиною навалился на хутор самый настоящий, неприкровенный голод. Таня снесла в село то "трюмо", что висело в горенке Валентины Петровны. За ним в промен на мешок муки, на горсть крупы, пошли достанные из корзин платья и драгоценности Валентины Петровны, жалкие остатки того, что когда-то украшало ее. Кому-то надобны они были в селе и городе? Значит, там еще кто-то жил и наряжался. За ними последовало кунье боа, меха, все что оставалось.

Зимою явилась к ним в поселок и новая власть. Два жида и с ними спившийся с круга мужичок из села, известный вор. Они допытывали, почему не было в поселке расстрелов и грозили прислать для расправы матросов. Они прожили на хуторе до зимы и зимою, когда ехали из хутора в город, между селом и городом их всех трех положил кто-то из мужицкого обреза. И после этого никакая власть на хутор не являлась. Дедушка Парамон Кондратьевич стал на хуторе единственной властью. Да и на хуторе почти никого не осталось. Все, кто помоложе и посильнее, подались в город в поисках хлеба и работы.

Теперь зимними вечерами все население хутора собиралось в хате у Парамона Кондратьевича. И был разговор о божественном, о скором пришествии антихриста.

Читали евангелие или апостол, а потом пели грубыми мужицкими голосами. Страшны были эти беседы и еще страшнее было пение.. В них было такое презрение к здешнему миру, такое устремление к миру будущему, такой вызов смерти, такое страстное ее ожидание и упование на нее, как на избавительницу, что Валентина Петровна надолго расстраивалась после таких вечерних молений. Все здешнее - тлен, суетное мечтание, не стоящее внимания. Лишь смерть избавительница от мирских страданий. Этой смерти не боялись, ее ждали, молили о ней. Там, за гробом - блаженство вечное. Там Христос милостивый, Матерь Божия Заступница. Никто никогда не говорил и не пояснял, в чем же будет состоять это вечное блаженство. Его никак не представляли, но твердо верили, что оно будет.

А как боялась смерти Валентина Петровна! Как по-прежнему тянуло ее к жизни!..

Когда пели, страшно было Валентине Петровне смотреть на поющих. Седые, путанные бороды, громадные лица, конопатые, в оспенных рябинах, в трудовых морщинах. Отверстые рты, то полные крепких - им и сносу нет - смоляных зубов, то совсем пустые и еще более страшные, то такие, где торчит каким-то громадным клыком, не похожим на человеческий, какой-нибудь один уцелевший зуб. И пели все гробовое, панихидное, говорящее о смерти.

Бежать отсюда... Но куда убежишь, если кругом бьют и режут "буржуев", если везде такая же "народная" власть, только еще и в Бога неверующая!

Страшный рыжий громадина мужик Андрон, помощник Парамона Кондратьевича, вдруг откроет свою пасть и заревет могучим хриплым басом: -

- Бога человеку невозможно видети...

И вдруг непонятным образом, без дирижера, наладится хор. Таня примкнет звонким сопрано и верно поведет за собою мужиков: -

- На Него же ангельские не смеют взирати...

Тогда точно открывалась душа Валентины Петровны и неслась куда-то ввысь. Но эта высь не была небом... Это было что-то особенное, полное огней горячих, ярко затепленных свечей... Что-то душное и жаркое, где не видно Бога, но где Он чувствуется везде и Незримый.

Тогда страшной и неправдоподобной казалась хата, битком набитая людьми, полная тяжелых мужицких испарений и какого-то земляного могильного духа. Точно вечный огонь адский, было устье громадной печи, где ярко пылало пламя сжигаемых дров. И казалось все это таким же неестественно жутким, каким показались ей некогда изображения в кумирне бога ада, громадного косматого Чен-ши-мяо.

В низкой избе точно спирало голоса людей. Они уже не походили на людские, но точно сама судьба, сам рок пел грозную могильную песнь.

Глаза поющих горели и светились тою страшною верою, что шлет живого на смерть и мертвому дает воскресение.

И так... годы ...

ХХХII

Валентина Петровна поставила овальную деревянную лохань на ножках в галерейке и стала наполнять ее водою. Она собиралась стирать. Веселое осеннее солнце заливало галерейку ярким светом. Оно ярко осветило лицо Валентины Петровны, и лицо это отразилось в воде. Валентина Петровна нагнулась. Она ухватилась за острые, склизкие края лохани и застыла в оцепенении ужаса. Сердце часто и мучительно забилось.

В успокоенной воде, как в зеркале отразилось чье-то чужое, страшное лицо. Лоб был покрыт сетью мелких морщин. На него свисали прямые пряди сивых волос. Из-под размаха бровей смотрели в редких ресницах потухшие оловянные глаза. Желтая кожа туго обтянула щеки и подбородок. Нос заострился крючком.

Это?... Она??...

Валентина Петровна не верила отражению. Она побежала в горницу. На бегу прибирала волосы и с ужасом ощущала, как редки и жестки стали они. Да ведь и то... Все это время - как падали!

Так вот оно, почему Таня так поторопилась продать трюмо и так тщательно прятала от нее ее складное на три створки зеркало.

"Нечего, барыня, в зеркало смотреть. Не жениха ожидаете. Чего еще не видали... Кому теперь нравиться? О душе пора подумать..."

Тогда Валентина Петровна в своем ужасном душевном состоянии как-то не обратила внимания, не придала особого значения словам Тани. И в самом деле можно и не смотреть в зеркало.

Теперь она торопливо отыскивала запрятанное на самое дно корзины под всякое тряпье заветное зеркало. Наконец нашла, тщательно протерла его, поставила на стол у окна, села на табурет, расставила локти, оперлась щеками на ладони и стала разглядывать себя. Это та Валентина Петровна, что как-то, проходя в подшпиленной амазонке мимо зеркала в гостиной в Петербурге, невольно остановилась и залюбовалась собою. Ее Ди-ди стала подле нее, согнув спину, тоже точно позируя. Картина Левицкого... Это та самая девушка, подле которой стояли три кадета - ее мушкетеры - и клялись: -"un роur tоus, tоus роur un"...

- Боже мой!...

Время и лишения ее съели. Она не поседела тою благородною сединою, что точно пудреный парик средневековой маркизы, покрывает голову не постаревшей лицом женщины. Она поседела неровно, и серые, белые и золотисто-рыжие пряди образовали грязную смесь. И редки стали волосы. На макушке просвечивала кожа черепа. Глаза потухли, - и не голубо-зеленая морская волна, согретая солнцем искрометно сверкала в них, - но были они тусклые, как старое олово. И какая жуткая скорбь глядела из них! По ее алебастровой шее, которою все так восхищались, желтые побежали морщины. Губы точно завяли и стали тонкими. Валентина Петровна приоткрыла рот, и сразу, точно в первый раз, заметила недостаток зубов. И те, что остались, - не сверкали перламутром и слоновою костью, но были желты и в ржавых потеках.

Девять лет без зубного врача, без ухода, без настоящих зубных щеток, и вместо порошка толченый уголь. Но как же не видала она времени? Все ожидала Петрика и, считая дни, просчитывала годы. Может быть - и хорошо, что его нет, что он так и не вернулся и весточки о себе не подал?... Лежит где-нибудь в безкрестной могиле, наскоро похороненный, никому не нужный. Видала она такие могилы.

Валентина Петровна посмотрела на руки. Будто больше и мясистее стали пальцы. Крепкие неровные ногти обрамляли их и была на них невыводимая чернота.

- Да... Вот оно что!...

Она схватила зеркало и с размаха бросила его на пол. Зеркало разбилось и десятком осколков брызнуло по доскам избы. На звон стекла вбежала Таня.

- Барыня, что с вами? - воскликнула она, со страхом глядя на темное, искаженное нечеловеческою скорбью лицо Валентины Петровны.

- Таня!... Старуха?...

Таня молча собирала осколки. Когда она встала, лицо ее было сурово.

- Барыня, - тихо сказала она, кладя осколки зеркала на комод. - Успокойтесь... Года-то наши...

- Какие года?

- Сорок пятый, почитай, вам пошел.

- Сорок пятый... да... Но женщина в сорок пять еще и как интересна... В романах...

- Ах, в романах, барыня...

- Таня... Мы жили... Теперь не живем...

- Вы ж-жили? - страшен был шипящий голос Тани. Какая едкая ирония была в этом точно сверлящем слове: - "ж-жили". Да и Таня была - не Таня-субретка из красивого балета, что в белом с кружевами переднике и наколке красиво и ловко прислуживала ей на ее петербургской квартире. Какая-то мертвая черничка стояла перед Валентиной Петровной. Черный платок прикрывал темно-каштановые, не поседевшие волосы. Ни одна прядка не вилась, но все лежали плоско и строго. Белое лицо с обвострившимся носом было, как из слоновой кости. Мелкие морщины бороздили его. Но всего страшнее были Танины глаза. Огромные, темные, строгие, они были, как видала в Киеве на иконах Валентина Петровна глаза святых и великомучениц. В них горел огонь, но это был не веселый огонь жизни, но страшный огонь смерти - "огонь поядающий".

Эта Таня, может быть и святая - это не мешало ей быть страшной, - подошла неслышными шагами к Валентине Петровне, обняла ее за плечи и посадила на постель. Сама села рядом.

- Вы жили, - повторила она. - Что же, барыня: вспомните, какая же это была жизнь? Батюшка ваш при смерти лежал, а у вас шуры-муры с Владимиром Николаевичем шли... При таком-то муже, как покойный Яков Кронидович!.. Мне Ермократ Аполлонович все рассказывали... И были вам предупреждения от Господа... Помните, как Ди-ди задушили, как Настеньку в самый год войны увезли и украли, как на войну Петр Сергеевич пошли, ранение их страшное... Все от Господа... А вы разве видали все это?... Чем постичь бы тогда, да Богу молиться - вы все шутки, да любовь... Чего горничная-то не видит?.. Хоть и с мужем законным, так не довольно ли было, барыня?... Ведь за такую-то жизнь какие муки страшные вас ожидают на том свете? Господь по милосердию Своему послал вам искупление в этой жизни - и теперешними муками и постом, глядите, еще и простится все ваше прошлое... Вы жили?... Нет, барыня, то не жизнь была, а один великий грех. Что красоту вашу потеряли, так возблагодарите за то Господа... Значит, сподобляет Он вас красоту ангельскую принять. Плакать и горевать вам о том не приходится. Вся Россия-матушка, барыня, как вы, исхудала и постарела. Так что вам о себе-то говорить и думать... Вы о мучениках наших святорусских, о святителях, убиенных да в тюрьмы заточенных, подумайте, да им подражания ищите... Бог даст - и вашу душеньку Господь через какие ни на есть муки, а спасет...

И долго еще говорила Таня Валентине Петровне - и все о смерти, о муках, о непонятной жизни будущаго века. Не легче было от этих слов Валентине Петровне. Не готова была она к смерти - и как раньше, так и теперь, смерть казалась ей только страшным концом, а не началом...

А вечером старый кузнец Лукьяныч в тесно набитой хате, где были зажжены восковые свечи, в страшной духоте, мрачным басом вычитывал: -

- "Всевышний не в рукотворенных храмах живет, как говорит пророк: - "небо престол мой и земля подножие ног Моих; какой дом созиждете Мне, говорит Господь, или какое место для покоя Моего. Не Моя ли рука сотворила все сие".

Кощунственные мысли шли в голове Валентины Петровны. Она видала бога, чьи ступни опирались на землю и давили несчастных маленьких человечков. И тот бог был не милостивый единый истинный Бог, но страшный китайский бог ада Чен-ши-мяо. Не он ли придавил и ее, не он ли в прах растоптал ее прекрасную красоту - и вот: сделает еще одно усилие и ничего от нее не останется?

Она слушала дальше. Тяжелые слова падали в тишину переполненной народом избы, как камни, спадающие с гор.

- "Да хвалится брат, униженный высотою своею, а богатый унижением своим, потому что он прейдет, как цвет на траве. Восходит солнце, настает зной, и зноем иссушает траву, цвет ее опадает, исчезает красота вида ее; так увядает и богатый в путях своих"...

- "Вы, которые не знаете, что случится завтра: ибо что такое жизнь ваша? - пар, являющийся на малое время, а потом исчезающий"...

- "Трезвитесь, бодрствуйте, потому что противник ваш диавол ходит, как рыкающий лев, ища кого поглотить"...

- "Придет же день Господень, как тать ночью, и тогда небеса с шумом прейдут, стихии же разгоревшись, разрушатся, земля и все дела на ней сгорят... Мы, по обетованию Его, ожидаем нового неба и новой земли, на которых обитает правда"...

И чудилось Валентине Петровне: будто две громадные стены из базальта стали по сторонам ее. И так высоки они, что не видно за ними Божьего света. И так толсты, что никакой звук не проникает через них... И вот сдвинулись эти стены и движутся медленно с неумолимой силою и, когда сойдутся, расплющат совсем тело Валентины Петровны. И некуда податься. Везде пустыми очами глядится на нее смерть. Уйти, отправиться к "ним", печь и продавать бублики, и в "ночь ненастную" молить тупорылого красноармейца, чтобы он пожалел... И знала: не пожалет. И тут придет час - и тоже не пожалеют... Только там смерть поганая от руки слуги диавола, здесь смерть благостная... Не все ли равно?... Смерть!...

ХХХIII

В те страшные годы небывалые в истории гонения на христиан были воздвигнуты по всей русской земле. Воинствующие безбожники издевались, мучали, пытали за веру Христову. Священников истязали и сжигали живьем. Храмы грабили, разрушали или обращали в дома непотребства, в клубы, в танцульки, в кинематографы. С веселыми песнями взрывали монастырские стены, устоявшие против татар, видавшие полчища Наполеона и теперь разрушаемые русскою молодежью, красноармейцами, под грозные окрики жидов- комиссаров.

Местоблюститель Патриаршего Престола Митрополит Петр Крутицкий и с ним сонм иерархов томились в ледяной сибирской тундре, в нищете и голоде. Другие иерархи смутились и поклонились сатанинской власти большевиков: - "несть бо власть, аще не от Бога"...

Сатану признали Богом поставленною властью.

В те годы миллионы соблазнились и отреклись от Господа. Но были те миллионы гнилою пылью, стадом шелудивым, мерзостью людскою, и не они была Россия.

Многие ушли в катакомбы, унося в подполья и леса пламенную горячую веру. Не было священников - они избирали из своей среды начитанного, богобоязненного мужика, и тот шел за двести, триста верст к архиерею искать благодати. И посвящали его, как в старину - без обряда, простым рукоположением. Возвращались времена преподобного Сергия, страшные времена татарской неволи. В темной ночи горели яркие светочи народной веры.

Поневоле упрощенным стало богослужение. Обеднели уцелевшие, ограбленные церкви, и церковные каноны не были соблюдаемы. На простор вышло сектантство. Но и оно, заблуждаясь, кривыми тропинками шло к единой великой цели, к Иисусу пресветлому. Теплилась православная вера, как уголь под слоем золы, укрывалась, пряталась и вдруг вспыхивала ярким пламенем, опаляя мучителей, вызывая на подражание.

И совсем непостижимо, как, какими путями, в Дубровском хуторе знали о всех таких проблесках веры, где бы на всей Руси они ни случались. Приносила эти вести обыкновенно Таня и перед чтением святых книг рассказывала, просто, без пояснений, так как и в библии и в житиях святых повествовалось, о подвигах ревнителей веры.

Пал Гдов, и семнадцать деревень было сожжено коммунистами. На Рождестве обыскивали по избам и отбирали хлеб. Расстреляли опять многих священников и бывших военных. И тех, кто оставался верным своим духовным отцам, замучили и убили. Одного мальчика девяти лет, сына убитого крестьянина, вытащили голым на снег в мороз и требовали, чтобы он отрекся от Бога. Мальчик, дрожа от страха и холода, твердил: - "Тятька верил в Бога, и я верую. Тятьку замучили - и меня замучаете, а от Боженьки не уйду... Отпустите меня. Матка ждет меня. Я один у нее. Она с голода помрет, если меня не станет". - "Скажи, что не веруешь", - кричали коммунисты и били его по голой спине и по голове, так что кровь показалась на снегу. - "Где Бог твой? - если матка и ты голодаете". Но мальчик держал ручку, сложив пальцы, как для крестного знамения, смотрел на небо и все время повторял: - "Бог мой, помоги мне! Тятька не сдался - и я не сдамся". Один коммунист махнул рукой и ушел. Другой выстрелил, но мальчик остался невредим. Он пошел было прочь, но сейчас же вернулся. Мальчик, заливаясь слезами, стал на колени и, простирая руки к небу, громко кричал: "Боженька, спаси меня от них, или возьми меня к Себе". Вдруг раздался выстрел и коммунист замертво упал... Это тот другой коммунист, потрясенной глубокой верой ребенка, сам прозрел душой, и, не допустив дальнейших испытаний ребенка, убил своего товарища. Взяв на руки окровавленного мальчика и со слезами укрывая его полами своей шинели от мороза, он принес его к матери, помог ей согреть и отходить и, опустившись на колени перед пустым углом, где раньше были образа, долго молился и каялся. Он стал помогать женщине в ее работах. Но когда слух об этом дошел до "властей", они бежали из той деревни, но крестьяне твердо верят, что они спасутся и что Бог за такую веру мальчика не оставит их...

Не одолевали врата Адовы Божию церковь. В те дни, в том большом городе, что был недалеко от Дуброва хутора, объявилась секта "федоровцев". Советские власти арестовали основателя этой секты, Федорова, и с ним одиннадцать его последователей. Предстоял показательный суд.

Парамон Кондратьевич и старики порешили, что на этот суд должны идти, как некогда жены мироносицы ходили за Христом, от их общества Таня и Валентина Петровна, и в этом решении Валентина Петровна прочитала страшный приговор своей былой красоте и господскому виду. Значит, не боялись пустить ее к "ним", значит, считали, что и она сойдет за бабу-черничку и никто не признает в ней "буржуйки", врага народа.

Глухою осенью, то по грязным, размытым дождями дорогам, то по подмерзшей жесткой колоти, лесами, перелесками, черными осенними полями пробирались Таня и Валентина Петровна в город, где был назначен суд. Шли Христовым именем. После девяти лет затворничества Валентина Петровна первый раз вышла из хутора и с любопытством наблюдала новую Россию, что открывалась в пути перед нею. Бедные деревни, избы без стекол, где в окнах соломой или бумагой заменены выбитые шибки, порушенные огорожи ободранных садов, испитые горем и голодом лица старых, источенные пороком, пьянством лица молодых - везде матерная ругань, щегольство грубостью, озорством, визг гармоники, пьяные частушки, красные тряпки над избою клубом-читальней и везде среди развала, крика, шума и возни - рабий страх, готовность предать, убить, защищая свою шкуру. Дикая была деревня. А поближе к городу, в полях тарахтел трактор, лениво волоча тяжелые плуги по синему на солнце чернозему. И еще видала Валентина Петровна тракторы в полях. Они стояли недвижимые, ржавые и издали походили на каких-то допотопных чудовищ. Такою представилась Валентине Петровне новая русская деревня.

Над городом летал аэроплан. Красный круг с серпом и молотом был на его крыльях. В стрекотании его пропеллера чудилось Валентине Петровне что-то зловещее, апокалиптическое.

Тропинка, по которой Валентина Петровна и Таня подходили к городу, шла над полотном железной дороги. Печальной показалась эта дорога Валентине Петровне. На старых, подгнивших, черных шпалах лежали ржавые рельсы. В каждой будке с выбитыми и не вставленными стеклами, в каждой стрелке пути чувствовалась безпризорность и безпечность. Точно над всем живым и вещным смерть простерла свои страшные мертвые крылья.

Город поразил Валентину Петровну еще более. Когда увидала она порушенные кресты на заржавелых куполах большого каменного храма и красное полотнище с большими буквами над входом в храм, она ощутила чисто физическую боль. Ей показалось, что нет уже более и России.

По окраинам город был тих и безлюден. Уже не сонною, провинциальною скукою веяло от пустых улиц и домов с облупленными стенами, но смертным покоем. Но чем ближе подходили они к центру, тем больше густели улицы народными толпами. Что делали эти люди, напряженно, словно тени, шатавшиеся по городу? Шла какая-то процессия детей. Мальчики и девочки, совсем маленькие, им по десяти лет не было, несли красные плакаты с богохульными надписями: - "Мы убрали у вас царей, уберем теперь и богов". Детишки были худые. Их бледные лица с кожей, туго обтянувшей черепа были старчески серьезны. Одежда была рваная. Худые без признака мускула ноги были голые, несмотря на осенний холод. Их вели какие-то мужчины и женщины. Они показались Валентине Петровне сумасшедшими.

На постоялом дворе, где они остановились, Валентина Петровна из угла наблюдала за посетителями. Смелая Таня разговаривала с ними. Валентину Петровну поразило то, что все эти люди были молодые. Не было ни старых, ни людей среднего возраста. Новая Россия принадлежала молодежи. Валентина Петровна приглядывалась к этой молодежи. Должно быть, тут подле была какая-нибудь фабрика или производились работы, но сюда приходили толпами девушки и молодые люди. Они никем и ничем не стеснялись. Входили в обнимку, при всех целовались. Они были очень бедно одеты. На ногах у кого какие-то рваные опорки, кто и вовсе был босиком. Они лущили семечки, ели какую-то бурду. Их лица были еще более испитые, чем лица деревенской молодежи, на них отразились годы голодовок. Но они были веселы. Смех не сходил с их лиц. Зубы блистали через толстые губы. Они безропотно сносили и голод и недостаток жилищ, они, как животные, казалось, радовались тому, что светит солнце, что вода течет в реке, что просто - они живут. Они не только были веселы, они были настроены восторженно. Они, как видно, очень мало работали, много гуляли, читали газеты. Когда заговорили они с Таней, - заговорили снисходительно, насмешливо, - они бойко и с необычайным апломбом и уверенностью в том, что они говорят, рассказывали ей об "имперьялистических" странах, о притеснении там рабочего люда, о злых намерениях этих стран против "советского союза". Они лютою ненавистью ненавидели англичан и французов, они ругали поляков, они грозили войною всему миру. Они уверяли Таню, что в Европе лишения еще хуже, что там люди валятся мертвыми от голода.

- Вот у нас в Москве, - говорил Тане какой-то оборванный и испитой молодой человек, - уже двести автомобилей, а что там в Париже - поди, и десятка не наберется. Погодите, гражданка, вот кончится "пятилетка", и вы увидите, как мы заживем...

Да, эта молодая Россия была совсем новая Россия... Да и Россия ли это была?

В Бога она не верила. Про государей говорила: - "цари нас обманывали"... Дворянство, "помещиков" и вообще образованные классы ненавидела лютою ненавистью. "Им всем горло надо перегрызть без остатку". Она была необычайно самоуверена и самовлюбленна. Она верила в "социализму", она поклонялась вождям этой "социализмы" - Карлу Марксу и Ильичу. Она говорила про заветы Ильича и благоговела перед своими вождями-коммунистами. Им она верила крепко и безусловно и готова была от них все снести.

И думала Валентина Петровна, что, если бы каким-то чудом вернулся сюда Петрик и получил бы возможность жить здесь с нею, он не мог бы жить в этой новой России, потому что прежде всего это не была та Россия, которую они оба знали и любили. России не было - и правы были большевики, что они запретили свой социалистический союз называть Россией. Нет, русским здесь нечего было делать.

Наблюдая жизнь этого города, Валентина Петровна поняла, что они с Петриком давно умерли. Петрик - тогда, когда он точно растворился в вечернем тумане и скрылся на набережной Екатерининского канала, она - в тот самый ночной час, когда с размаху бросила к ногам красноармейцев свои драгоценности и пошла на Гороховую.

Дальше уже была не жизнь. И то, что она теперь видела кругом себя, тоже была не жизнь. Сносить это было невозможно. Не было еще сделано одного шага. Последнего... Она его сделает... Как ни боится она смерти, как ни противна ей смерть, она его сделает, потому что жизни больше нет и жить больше нельзя.

Она сделает его смело, как и надлежит "солдатской жене"...

ХХХIV

В зале суда была толпа. И люди в этой толпе были - одни тихие, с испуганными глазами на бледных, отекших, как у людей долго пробывших в больнице, лицах, с робкими заискивающими жестами, другие наглые, шумливые, веселые, но тоже со страхом на воровских глазах. Все были очень бедно и не по наступившим холодам легко одеты. Было много молодых женщин со стриженными косами, со взбитыми спереди челками. Они были в очень узких, едва достигавших до колен платьях. Они злобно и неприязненно шипели на Валентину Петровну и Таню.

- Пришли Иудушки на Христа своего любоваться.

- А ну их в... - Валентина Петровна услышала слово, какого никогда еще не слыхала из уст женщины.

- Пущай полюбуются "божественные", как народная власть расправляется с врагами народа.

- Их режут, режут, а они все откуда-то ползут. Несосветимая сила!...

- Справятся... Наши им покажут...

В зале было душно и тесно. Стояли в проходах, сидели на коленях друг у друга. Вдруг весь зал поднялся и стал напряженно смотреть вперед.

Окруженных красноармейским нарядом, вводили обвиняемых. Это были люди, одинаково просто одетые в длинные азямы черной домотканины. На груди у каждого были нашиты из широких белых полос большие, закрывающие все тело восьмиконечные кресты. В этих одеждах подсудимые походили на монахов. Они напомнили Валентине Петровне крестоносцев Готфрида Бульонского, каких она видела в детстве на гравюрах Гюстава Доре.

Подсудимые были рослые крепкие крестьяне. Почти все были с окладистыми бородами и этим резко выделялись среди гладко бритых лиц толпы. Они стали на своем месте тесным рядом. Они стояли, молча, не двигаясь и не шевелясь. Их лица были чисто вымыты. Они были очень бледны - их долго держали в тюрьме и морили голодом. Усы, бороды и волосы, стриженые по-русски в кружок, были тщательно расчесаны. Но что бросилось в глаза Валентине Петровне - это их глаза. Они сияли каким-то уже не здешним восторгом. Они точно не видели ни судебного зала, ни этой толпы, напряженно разглядывавшей их, но уже видели то, что будет, и восторгались этому будущему... Смерти!... На них было трудно и страшно смотреть. Божественное сошло на них и уже непонятна была подле них людская суета.

Красноармейцы с ружьями их окружили. Они были безусые мальчишки. В топорщащихся шинелях они пыжились и играли в заправских солдат.

Вошел суд. Потянулся длинный ряд свидетелей. Собственно, в чем их обвиняли? Они работали над землей, были самыми настоящими крестьянами-хлеборобами. Они безпрекословно сдавали свой урожай приходившим к ним властям. Они этим властям повиновались. Андрей Тихий отказался идти на поверочные сборы... Они молились Богу... Они говорили, что наступает день Суда Господня и гибели всякой земной власти.

Перед Валентиной Петровной повторялись сцены того, что было девятнадцать веков тому назад. Тогда судили Праведника, Сына Божия - и не знали, за что судили. Тогда жиды судили бедного сына плотника, учителя, ходившего и проповедовавшего любовь между людьми. Теперь судили Его учеников, бедных крестьян, призывавших людей во имя Того, Кто принял крестную смерть за людей, к покаянию и любви.

Тогда судила жадная толпа полудиких евреев, теперь...

Валентина Петровна еще раз оглянула зал суда. Как много было в нем носатых брюнетов и брюнеток! Какими жадными до крови глазами смотрели они на обвиняемых! Как, видимо, раздражали их эти белые кресты, нашитые на черных крестьянских одеждах! И чудилось Валентине Петровне, что сейчас из уст этой толпы вырвется душу раздирающий вопль: - "распни!.. Распни Его"!..

- Валечка, - потянула Валентину Петровну за рукав Таня, - поглядите... Ермократ Аполлонович.

- Где?

- Да рядом с судьей главным... С Иродом ихним.

Валентина Петровна стала смотреть на судей. Председатель был еврей. Сытый, упитанный, с белым, сальным лицом, с черной кисточкой усов под самыми ноздрями он выпячивал губы и, вертя карандашом и постукивая им по бумаге, презрительно бросал вопросы свидетелям. По правую его руку, в черной, просторной, суконной "толстовке" сидел Ермократ. Восемнадцать лет прошло с тех пор, как последний раз видела Валентина Петровна Ермократа над постелью умирающего мужа, но она сейчас же его узнала. Ермократ нисколько не переменился. Только среди клочьев огненно-рыжей косматой его бороды пробились кое-где седые пряди. Таким он примерещился ей в китайском городе. То же лицо серо-бурого цвета с черными угрями и со следами оспы. Ермократ сидел, узкими глазами глядя на подсудимых. Обезьяньи свои руки он положил на стол и перебирал длинными узловатыми пальцами по столу. Валентине Петровне страшны и противны были эти руки. Ей казалось, что вот-вот Ермократ вскочит и бросится на подсудимых и станет их душить этими страшными руками, всегда вызывавшими отвращение в Валентине Петровне.

В глазах у Валентины Петровны потемнело. Она почти лишилась чувств. Она уже не слышала больше ни того, что спрашивали судьи, ни того, что говорили свидетели. Она никого не видела - ни федоровцев, ни толпы, ни других судей. Мутным казался зал и в нем только какими-то страшными, что-то предвещающими символами горели двенадцать огромных белых крестов. Одна мысль сверлила в ней: - "бежать, бежать, бежать, как можно скорее бежать отсюда, пока Ермократ не увидал ее и не узнал"... Но куда бежать?.. Базальтовые страшные стены сдвигались по сторонам и уже чувствовала она их сырой и точно тяжелый холод.

Судья что-то сказал подсудимым. Зал дрогнул. К Валентине Петровне вернулось сознание.

Несказанно красиво, властно, сильно и убедительно прозвучали в голос сказанные, изумительные по своей простоте и важности слова, произнесенные подсудимыми федоровцами:

- Христос Воскрес!

ХХХV

Кроме этого, сильного своею верою "Христос воскрес", ничего не могли добиться судьи у Федоровцев.

Их приговорили к высшей мере наказания - к расстрелу.

И, как тогда, девятнадцать веков тому назад, вели по тесным улицам Иерусалима Того, Кто заповедал миру любовь, и толпа бесновалась вокруг Него, изнемогавшего под тяжестью креста, так и теперь ясным морозным предрассветным часом вели на расстрел федоровцев. Толпа шла за ними. Из этой толпы раздавались крики и ругательства. Но никто их не подхватывал. Они звучали одиноко, и торжественно было молчание толпы. В нем было осуждение. Валентина Петровна огляделась: подле нее шли люди, молча, низко опустив головы.

За городом, подле городских свалок, где нудно пахло отбросами помойных ям и падалью, была их Голгофа.

За далекими лесами всходило солнце. Земля была черна, и будяки, точно колючие кактусы российские, простирали в стороны свои почерневшие иглистые стволы и листья. Мертвая стояла кругом тишина. В эту тишину резко и неприятно вошли слова команды молодого красного командира. Брякнули ружья, взятые на изготовку.

И когда, щеголяя командой и желая выслужиться перед жидом комиссаром, долго тянул команду безусый "краском": - "взво-о-д..." - вдруг опять ясно, четко и так же несказанно красиво, навстречу румяному солнцу, несущему мороз, прозвучали в голос сказанные слова:

- Христос воскрес!..

Залп был сорван.

Пригнанные из предместьев худые, отрепанные люди стали зарывать тела. Никто не посмел снять с них их крестоносные одежды. Толпа расходилась молча. В напряженном этом молчании чувствовалось, что много прибавилось в этот утренний час людей, в ком, вместе с поднимавшимся солнцем, воскресала вера в воскресшего Христа.

Скверно ругаясь, требовал дорогу румяный сытый "краском". За ним рядами шел взвод. Ружья несли "на ремень". Головы у красноармейцев были опущены. Они шли не в ногу.

Когда возвращались в деревню, Валентина Петровна сказала Тане:

- Как это безконечно тяжело... Зачем?... Зачем эти жертвы?.. Разве нужна кровь Богу Любви?

Таня остановилась. Они были в лесу. Внизу в овраге клубилась паром и звенела еще не замерзшая речка Благодать.

- Ах, барыня, хоть и ученая вы, а ничего-то вы не понимаете... Как же можно без мучеников-то? Поглядите, барыня, как просияла мучениками вера христианская?.. Краше некуда... А все ими, страстотерпцами!.. Так и Россия ими спасется. Ужели - так просто в рабы к "им" пойти?

Валентина Петровна молчала. Она, как в изнеможении, села на край оврага и задумалась. "Господи", - думала она, - "да ведь живешь-то для себя... Для себя!.. Йоги?.. Да, это у йогов, кажется, сказано: - "все живое Я создал из моего дыхания, и каждое из Моих творений имеет право жить и питаться"... Да, то йоги... брамины... А мы - православные... Религия самоотречения и любви... Религия, где в огне сгорают за веру, где идут на муки с пением псалмов, или умирают с этим гордым: - "Христос воскрес"!..

- Ну, пойдемте, барыня, а то смеркнется, а теперь и тут волки появились... Долго ли до греха-то.

По оттаявшей за день тропинке, где скользили ноги и черноземная грязь налипала на башмаки Валентины Петровны, они спустились в хутор. Уже издали увидала Валентина Петровна Парамона Кондратьевича. Он стоял в белой рубахе и на плечи накинутом азяме. Он был величествен и непроницаем. Мудрость была в его глазах. Он уже непонятным образом все знал. В его руках был большой деревянный крест. Он высоко поднял его навстречу подходившим к хате женщинам и громко, сурово и торжественно сказал:

- Не бойтесь убивающих тело, душу же не могущих убить.

ХХХVI

Весною пришла на хутор весть, что будут всех жителей писать в колхозы. Из города пришли люди. Валентина Петровна пряталась от них на огороде. Разговоры вел Парамон Кондратьевич. С ним говорил молодой совсем парень-комсомолец. Наглости в нем было достаточно, да наглость эта еще подкреплялась нарядом красноармейцев, сидевших тут же с ружьями с примкнутыми штыками. Молодой наглый парень, посмеиваясь над деревенской серостью и темнотою, разъяснял, что теперь все будет общее, и труд, и удовольствия. Скотину и лошадей требовалось сдать в общественные коровники и конюшни, людям будет отведена одна общая хата-казарма. Работать теперь будут по наряду и что наработают, будут делить поровну, и это будет не чье-нибудь частное, а общее, государственное.

- Ну, словом, лучше некуда, - твердо сказал Парамон Кондратьевич, - настоящее крепостное право, только вместо бар - жиды...

Комсомолец смутился.

- Эх, старик, ну посмотрю я на тебя - и какой же ты несознательный... Ты вот и богов-то не убрал... Все, как есть у тебя, как было во времена царизмы... Портретов вождей социализмы нет у тебя. Сам, поди, понимаешь, что это нехорошо и как ты за это самое ответить можешь.

Парамон Кондратьевич строго взглянул на "краскома" и твердо сказал ему:

- Ты мне святые иконы богами не смей называть. Не говори, чего не понимаешь и понимать не можешь, потому мало чему путному учен. Бог един - и не тебе, паршивцу, о Нем говорить и нам чего указывать. Своей сатанинской власти скажи: - рабами ее не будем!.. Как освободил нас батюшка царь Александр Второй, так свободны будем и свободными и умрем. Понял?..

В хате Парамона Кондратьевича было собрано человек двадцать хуторян. В ней стало грозное молчание. Комсомолец посмотрел на красноармейцев. Те сидели, опустив головы. Бледны и хмуры были их лица.

Он начал было говорить, что его не так поняли, что социализма - это есть свобода, равенство и братство, что она направлена против богатых, а бедных она защищает от эксплуатации капиталистами. Молчание слушателей становилось все грознее и грознее, он невольно вспомнил о тех, кто был тут в лесах убит из крестьянского обреза, замолчал и скоро "смылся".

Но разговоры о колхозе не замолкли. Стали на хуторе болтать, что вышел от народной власти и такой приказ, что жены и девки будут общими, что в хате-казарме будут устроены общие нары, где все и будут спать вповалку - и вперемешку мужики с бабами. Для покрытия свального греха от власти будут выданы общие десятиметровые одеяла.

Валентина Петровна слушала эти разговоры. Они ее не удивляли. От этой власти всего можно было ожидать. Она вспомнила Ермократа. Вот, когда он задушит ее, ляжет с нею под общее десятиметровое одеяло и ночью вопьется своими длинными пальцами в ее шею, как впился когда-то в шею Портоса.

Она теперь знала, что смерть, и смерть скорая, неизбежна. Но, странное дело, прежде, когда думала о смерти, казалась ей смерть мучительной, жестокой и непереносимой. Трепетала всем своим телом, когда думала о смерти. Казалась ей смерть несправедливой и жестокой. Теперь, как и тогда в чрезвычайке на Гороховой, вдруг примирилась со смертью. И тогда поняла: - смерть это как путешествие. Когда оно далеко, и надо думать о нем, видишь все трудности, что надо одолеть. Но вот настал час отъезда. Билеты лежат в кармане. Вещи уложены. Остается только сесть в вагон и ехать: - и все тогда просто и самое путешествие только радость и удовольствие. Так случилось с нею и теперь. Будто пришла смерть, и посмотрела на нее Валентина Петровна и увидела, что она вовсе не так страшна и примирилась с нею и стала ждать, когда ее позовут умирать.

Но прошли весна и лето, а в колхоз никто не приходил писать. После сбора урожая деревня стала разбегаться. Кто, убоявшись наказаний, сам пошел добровольно батраком наниматься в большой пригородный колхоз, кто бежал в город на железную дорогу, кто нанялся на копи. Хаты стояли заколоченные с забитыми досками окнами. Когда проходила улицей Валентина Петровна, ей казалось, что и точно наступает конец света, и все гибнет в ожидании "новаго неба и новой земли".

На хуторе осталось только четыре семьи. Одни побоялись с малыми детьми идти невесть куда, на зиму глядя, другие были крепкие, твердые старики, решившие во всем слушаться Парамона Кондратьевича.

Под Рождество Таня ночью подошла к постели Валентины Петровны и села на ее край. В хате было темно. Тускло бледным пламенем горела лампадка.

- Барыня... А барыня... не спите?

- Нет. Я не сплю, - не открывая глаз, сказала Валентина Петровна.

- Барыня... Наши порешили, в Сочельник... В самую ноченьку, когда Христос Младенец родился, как звезда в небе покажется, ко Господу пойдем: Его защиты, Его суда праведного искать.

Голос Тани звучал восторженно.

- Что-ж, барыня, и вы пойдете?.. Наши все порешили идти.

- И с детьми пойдут? - тихо и сонно, как о чем-то совсем обыкновенном и житейском спросила Валентина Петровна.

- Ну, как же?.. С детями... На кого же их оставлять?

- Что же?.. Ну и я пойду... Куда же мне деваться ?

- Господи, барыня, так-то хорошо все это будет!.. Христос воскрес - и мы к Нему Воскресшему пойдем. За ручки возьмемся и пойдем!.. И что нам!.. Земные власти, антихристовы слуги?.. Мы - к Нему!.. Приюти, мол, нас, Христос Милостивый... От Него и смертушку примем... Не от них, поганых...

Она сошла с постели Валентины Петровны и легла на свою.

Валентина Петровна лежала с закрытыми глазами и, думала: "А куда же деваться? Впереди колхоз и десятиметровое одеяло, и Ермократ, который ее задушит... Пора... Она не та... Что ей жалеть?.. Разве то у нее тело, что так радостно отдавала она Портосу, не чуя греха... Если бы вернулись те чувства, что были, когда она смотрела в глаза Настеньки и точно в зеркале видела в глазах девочки свои отраженные глаза... Если бы был подле Петрик и вместе с ним несла она свою старость, как читала она в романах... "В романах!" - с каким упреком сказала ей это Таня. У нее ли, ученой и талантливой, мудрость, или мудрость у Тани и у Парамона Кондратьевича?

И как-то незаметно крепкий, спокойный сон смежил ее очи. Голодное, измученное тело вытянулось на постели, как на гробовой доске. И наступил сладкий покой.

Последняя ее мысль была: - не такая ли будет и смерть? - сладкая и покойная!

ХХХVII

В сочельник с утра в хате было общее моление. Перед иконами целым костром жарко горели тонкие восковые свечи. Все, кто оставался на хуторе, собрались у Парамона Кондратьевича. Очень долго читали Евангелие. Перечли все "Страсти Господни", как в страстной четверг. Потом пели покаянные молитвы, панихиду отпели по всем, кто здесь был, всех помянули не "о здравии", а "за упокой".

Собралось всего двенадцать душ. Парамон Кондратьевич с женой Сергиевной, Таней и Валентиной Петровной, вдова Ладыгина с двумя малыми детьми, пяти и семи лет, кузнец Андрон Лукьяныч Шаров с женой и пятнадцатилетней дочкой Даренькой, и старик Калистрат с шестилетним внуком Васенькой. Долгий голод наложил на их лица смертную печать. Только их блестящие глаза говорили, что эти бледные люди с синими жилами еще живые. Дети не плакали, но как-то тупо и напряженно смотрели на горящие свечи. Валентине Петровне страшно было смотреть на них.

За хатой, на дворе, студеный стоял мороз. Бревна трещали. И везде была мертвая тишина. И скот и птица были давно уничтожены. Кроме этих двенадцати человек, никого не было живого на хуторе, занесенном снегом.

Как только солнце стало спускаться за лес, Парамон Кондратьевич приказал всем раздеться и остаться в одних исподницах.

Валентина Петровна и Таня с утра, когда одевались, надели на себя новые белые, домашнего холста, чистые рубахи до самых пят. Сняли и сапоги и онучи. Ноги у всех были вымыты к этому дню.

Суровый Калистрат роздал всем привезенные на прошлой неделе большие толстые "гробовые" свечи. Андрон вынул от Спасова Лика затепленную "негасимую лампаду" и завернул ее от ветра бумагой. Стали друг с другом прощаться, кланяясь поясным поклоном.

- Прости, Христа ради!

- Бог простит.

Парамон Кондратьевич оглядел всех и строго спросил:

- Все готовы?

- Спаси Христос... Готовы.

- Никто не изменил своему решению?

- Помилуй Господь.

Один за другим стали выходить на крыльцо, потом на крепкий промерзший снег. Улицей пошли к лесу.

Зимний день догорал. Мороз жег ноги Валентины Петровны, хватал и щипал щеки, нос и грудь. Все тело ее тряслось мелкою дрожью последнего озноба. Все суставы ныли нестерпимою болью. Она шла сзади Андрона. Сквозь бумагу красным пятном светилось пламя лампады. Воздух был так тих, что можно было бы и не закрывать огня. Дети шли покорно и не плакали, но жались к взрослым. Парамон Кондратьевич нес с собою связку веревок.

Начали петь погребальное: - "Святый Боже, святый крепкий"...

С этим пением торжественно вошли в лес. Долго, Валентине Петровне казалось, что так долго, что она и не дойдет, но замерзнет раньше, шли по лесу. Наконец, вышли на небольшую поляну, где мачтовые сосны обступили высокий старый черный дуб.

Пение смолкло. Парамон Кондратьевич расставлял всех подле сосен и крепко привязывал их к стволам. Потом прощался, целуя в губы. В руку вставлял свечу. Старый Калистрат засвечивал свечу от лампады.

Парамон Кондратьевич привязал Таню, поцеловался с нею и подошел к последней - Валентине Петровне.

- Вязать, что ли? - мягко и ласково спросил он, заглядывая в самую душу Валентины Петровны.

- И так не убегу, - тихо улыбаясь, ответила Валентина Петровна.

Она нагнула свечу к лампадке и Калистрат засветил ее. Валентина Петровна подумала, удержит ли мертвая ее рука тяжелую свечу. Спиною она прижалась к обледенелой сосне. Ей казалось, что она совсем не старая, но молодая, гибкая и прекрасная, точно такая, как была двадцать лет тому назад. Ни боли, ни холода она больше не чувствовала. Тело ее дрожало крупною дрожью, в ушах звенело, и сон заволакивал пеленою ее глаза. Она старалась не заснуть и стала молиться о Петрике и Hасте. Она молилась за них, как о живых. Она уже теперь, не сомневаясь, знала, что у Бога нет мертвых, но все живые.

Парамон Кондратьевич стал в центре круга под дубом, затеплил свою свечу и затянул громким проникновенным, не земным, ничего не боящимся, не знающим страданий голосом: - Святый Боже...

Из разных концов от сосен отозвались точно и нечеловеческие голоса: - "святый крепкий, святый безсмертный"... Заплакал и сейчас же смолк ребенок.

Пламя свечей горело ровно, не колеблясь. Оно бросало розовые пятна света на иссиня белые, совсем уже мертвые лица поющих. Было страшно блистание их еще живых глаз и ужасно было то, что рты их шевелились.

Валентина Петровна слышала подле голос Тани, но не видела ее. Какой-то сонный туман заволакивал от нее постепенно всех поющих. Она присоединила свой голос к голосу Тани и громко, или ей это так показалось, что громко, запела: - "поми-и-илуй нас"...

Зимняя ночь надвигалась. Крепкий сон по-вчерашнему наваливался на Валентину Петровну и гасил все боли тела, всю чрезвычайную тоску сердца. Все тише и тише, точно уносясь в безконечную даль, было пение. И будто вмсте с ним в эту же даль уносилась и сама Валентина Петровна. Из этой дали, замирая, едва донеслось: - "святый Безсмертный, помилуй нас!".

Над лесом зимняя студеная спустилась ночь. Молчание могилы было на круглой прогалине под елями. В руках мертвых, замерзших людей недвижными желтыми языками горели свечи. И точно отражались они в темном небе. Сквозь ветви сосен там тихо светились большие зимние звезды. То зажгли у Господа лампады навстречу ушедшим к Нему душам.

На поляну вбежал волк. Он подбежал как-то боком, трусливою побежкою, к привязанному к дереву ребенку, понюхал его, отбежал на середину поляны, поджал под себя полено, сел, поднял к небу широкую лобастую голову и завыл.

Другие волки отозвались из леса. На поляне, чуть озаренной светом свечей, между деревьев замелькали темные тени. Громче становился волчий вой. Но ничья живая человеческая душа не слышала этого воя.

В те дни вся Россия выла в неистовом страдании рабства и голода... Но никто ее голоса не слыхал...

ХХХVIII

..."Анастасия"...

Это имя точно обожгло Петрика. Мгновение он видел, как стояла мисс Герберт в воротах. Шофер в синей ливрее с широким кенгуровым воротником открыл перед нею дверцу. Еще секунду видел Петрик, как стройная фигурка уселась в глубокой карете. "Паккард" мягко и безшумно тронулся, и Анастасия Герберт уехала. С нею вместе умчалось и то наваждение, что произвело на Петрика это имя...

"Конечно, все это вздор..." - думал Петрик. - "Анастасия! мало ли каких имен и фамилий теперь нет? Играет же на французской сцене Таня Федор, а сколько появилось Вер и Ольг, и все настоящие француженки... Сходство? Да уж так ли разительно это сходство? Ведь он с той девушкой Алечкой Лоссовской, генеральской дочкой, королевной Захолустного штаба, перед кем они, кадеты, клялись мушкетерской клятвой: - "un роur tоus, tоus роur un", тридцать лет не видался. Как было это давно!.. Как легко теперь ошибиться?"

Петрик рассеянно ездил с мадам Лоран. Толстая банкирша рассердилась на него и сказала, что будет ездить с мистером Томпсоном. Японец Иошиаки Mиура оказался более чутким и не безпокоил задумчивого Петрика.

- Все пройдет, mоn аmi, - сказал он Петрику, слезая с лошади.

Усилием воли Петрик прогнал мысли об Анастасии Герберт, которая никак не могла быть его маленькой Настенькой. Но, когда возвращался вечером домой, был грустен и задумчив.

"А если бы это было так?.. Да как же так?.. Ведь она-то сама считает себя англичанкой... Она-то не говорит по-русски... А "педант"?.. Ну, что "педант" - случайность... Послышалось... Показалось... Как и самое сходство показалось... Глаза морской волны... А мало ли таких глаз? Красивых глаз у девушек не занимать стать..."

Задумчивый и печальный поднимался Петрик на свой шестой этаж. На пятом - двери в номер были широко открыты и в ярком свете комнаты, где горела лампа, стояла одетая по-вечернему Татьяна Михайловна. Она сверху увидала Петрика, чуть приподняла верх своей юбки, как будто бы держала в руках что-то и слегка раскачиваясь, стала напевать Петрику, по мере того, как он поднимался.

"- Купите бублички-и Гоните рублички-и...

Горячи бублички-и, Вас угощу...."

- Что это еще за песня? - спросил Петрик.

- А разве не слыхали?.. Модная, советская... Может быть, ваша дочь, если у вас есть такая, теперь поет ее.

И вслед поднимавшемуся Петрику понеслось:

"- И в ночь ненастную, Меня несчастную, Торговку частную, Ты пожале-ей...."

Это пение подхлестывало Петрика. "Если жива его Настенька, - то вот что с ней"! Он бежал по лестнице. На шестом этаже у дверей своей комнаты он чуть не наткнулся на каких-то людей, ожидавших его. Нервы Петрика были напряжены. Он вздрогнул и спросил, кто это? Но те не успели ответить, как Петрик уже узнал их по росту.

- Степа... Факс... - воскликнул он. - Вот не ожидал вас в такой час.

- Мы по делу, Петр Сергеевич, - сказал Дружко.

- И по очень важному, - добавил Ферфаксов.

- Так входите же, - Петрик открыл ключом дверь и пригласил гостей входить.

- У тебя говорить-то можно? - спросил, понижая голос, Дружко. - Посторонние уши слушать не будут?

- Дом, конечно, сквозной, - отвечал Петрик. - Однако в эти часы все еще на работе. Соседей нет.

- Потому что сам, Петр Сергеевич, сейчас поймешь, дело-то государственной важности, - сказал серьезно Ферфаксов.

- Да что вы, точно Добчинский и Бобчинский в "Ревизоре", напускаете на меня туману! Говорите, в чем дело и какая государственная тайна в ваши руки попала?

Ферфаксов, казалось, обиделся на шутку Петрика. Он сел на единственный стул, достал из бокового кармана пиджака небольшую пачку листов желтой бумаги, исписанной на машинке и бережно разложил их на маленьком столике подле литографированных записок Военно-Научных Курсов. Дружко сел против него на постель Петрика. Хозяин остался стоять. Он ожидал, что будет дальше и какою государственною тайною владели его друзья.

- Это доклад, предназначавшийся Его Императорскому Высочеству Великому Князю Николаю Николаевичу, - тихим голосом заговорщика начал Ферфаксов. - Великий Князь отозван к Господу. Дело остановилось... Тогда все это казалось невозможным. Крепко стояла Европа за большевиков... Теперь, ты понимаешь... Такой сдвиг... Всюду митинги протестов... В Финляндии - Лапповцы... И выплывает опять на сцену барон Маннергейм, благороднейшая личность!. Понимаешь? В Германии растет национальное движение, и хитлеровцы - это уже не шутка!.. Это еще, если и не козырь, то во всяком случае и не жир... Гинденбург тоже - ведь солдат же он!.. На него можно положиться... Здесь Тардье.... Это, брат, я от шоферов французов слыхал, это человек!.. И притом же, понимаешь?.. Мировой торговле такой удар с этим самым... Дансинг...

- Дампинг, - с досадою поправил Дружко.

Петрик смотрел, как Ферфаксов большою мозолистою рукою поглаживал на столе принесенные им листки, слушал, что говорил Ферфаксов, слушал его "понимаешь", и ничего не понимал. Ему странно было слушать, как Ферфаксов говорил о Гинденбурге, о Лапповцах, и Хитлере, и Тардье, так же странно, как пожалуй, было бы странно, если бы Бердан Факса, с кем он охотился в Манчжурии, вдруг заговорил бы по-человечески.

- Дай читать, - сказал Дружко Факсу, - прочтет и сам увидит, в чем тут дело. По-моему, з-з-замечательный проект.

Он встал с постели, спустил с потолка лампочку и предложил Петрику сесть на его место и читать.

Петрик стал просматривать записку.

..."С 1917-го года, оставаясь верным сыном России и в принципах неся на себе до сих пор обязанности, принятые мной моей присягой искреннего и беззаветного служения Земле Русской и моему Государю, я во всей деятельности своей всегда стремился изыскать жизненные и действительные способы стать на правильный путь политического и экономического возсоздания Государства Российского" - читал Петрик, и в четыре глаза следили за ним Ферфаксов и Дружко.

..."Представляя меморандум и докладную записку на имя Японского посла в Париже" - читал дальше Петрик.

- Это все не важно, - сказал Дружко. - Это все неизбежная в таких вопросах литература. Смотри здесь, здесь самый цимис.

Петрик читал теперь самый "цимис".

..."Соображения по существу проведения в жизнь концессий на островах Галапагос, принимаемые моей фирмой".

- Как, - обратился Петрик к Дружко, - уже и фирма какая-то есть? Разве спасение России и восстановление в ней монархии есть торговое дело?

- Читай, и все поймешь и увидишь, как это все шикарно задумано.

- "Средства испрашиваются у Японского правительства... В виду исключительной государственной важности приобретения концессии на островах Галапагос, в целях ограждения наших государственных интересов, равно как и русской эмиграции, и находя необходимым на всякий случай изыскать всесторонние гарантии этому делу, я заручился полной материальной и моральной поддержкой и со стороны влиятельных американских кругов"...

- Ничего не понимаю, - сказал Петрик. - Набор слов какой-то... Да разве интересы Америки и Японии не диаметрально противоположны?

- Все это, понимаешь, можно обойти, - сказал Ферфаксов. - Дипломатическим путем... Дошлого только человека найти для этого. Ты понимаешь, Петр Сергеевич, это составлял наш брат кавалерист, и притом умнейший человек. Светлая такая голова... Авантюрист...

"... С момента приобретения моей фирмой означенной концессии, лицам, стоявшим во главе Русского национального дела, представилась бы возможность дать национально настроенной части Русской эмиграции, находящейся в настоящее время в Европе, включая военные образования и контингенты бывших белых армий - стать на правильный путь концентрации сил Русской антибольшевицкой государственности... Учитывая исключительное политическое и коммерческое значение для заинтересованных иностранных правительств группы островов Галапагос, я полагаю осуществимым за счет иностранного правительства, - фактического концессионера, - полное вооружение двухсоттысячной армии, технически оборудованной, согласно последним требованиям современного военного дела"...

- Понимаешь?.. Видал? - торжественно сказал Ферфаксов. - Чувствуешь, куда гнет эта светлая голова. Никто до этого и не додумался.

- Но, постойте... Послушайте... Степа, где же, однако, находятся острова Галапагос?

- В Тихом Океане. На самом экваторе, недалеко от республики Эквадор, которой они фактически и принадлежат. Я сегодня утром был в Тургеневской библиотеке и справлялся.

- Какое же могут они иметь исключительное политическое, стратегическое и коммерческое значение?

- Первое, - загибая пальцы, отвечал Ферфаксов, - большевики никогда не догадаются, что именно там, на островах Галапагос, идет формирование белой армии.

- Но как же туда перевозить нужных людей? Это, значит, надо делать тайно.

- Да уж, конечно, кричать об этом по бистро не приходится.

- По сколько же человек в день, вы думаете, можно тайно и незаметно туда доставить?

- Ну, человек по двести, - сказал Дружко.

- Двести тысяч перевозить по двести человек в день, это потребует тысячу дней, или без малого три года.

Наступило молчание. Петрик чувствовал недовольство своих гостей. Дружко курил десятую папиросу. Густой дым стоял в маленькой комнатушке Петрика.

- Если так рассуждать, - сердито сказал Ферфаксов, - мы никогда не спасем России.

- Я только рассуждаю логично... Хорошо... Допустим... Перевезли... Какое же особое стратегическое значение имеют эти острова. Они так далеки от России?

- Но Дальний Восток... - забывая всю "конспирацию", закричал Дружко, - ты забываешь Дальний Восток!..

Ферфаксов зашипел на Дружко.

- Ведь нужен тогда флот, - сказал Петрик.

- О, конечно. Все предусмотрено. Флот японский.

- Наконец... деньги.

- Не так уже много.

- Однако... Двести тысяч человек.... Если положить, что доставка, снаряжение и вооружение одного человека обойдется в десять тысяч франков, да годичное содержание хотя бы три тысячи... Мы имеем... Мы имем...

Петрик прикинул на бумаге.

- Шесть миллиардов франков понадобится на это.

- Да... Конечно... - очень уязвленный, сказал Ферфаксов, - как только начнут люди по-умному рассуждать, - и выходит, - пропадай Россия пропадом!

Наступило опять тяжелое молчание.

ХХХIХ

- Послушай, - кладя руку, замазанную красками, на колено Петрика, сказал Дружко, - ты совсем никак не согласен с этим планом?

- То есть, напротив... Сердцем.... Ты понимаешь, сердцем!.. Да, Господи... Как же не сочувствовать, как о том не мечтать?.. А!.. Черт!.. Острова Галапагос... Остров св. Пасхи... Вандименова земля... Абиссиния... Конго... Хоть на том свете, но только за Россию и для России!.. Вот моя грудь... Бери мое сердце!.. Всего меня бери!.. Ведь это же единственная мечта моя, умереть по-солдатски... Ах, если бы мог я поступить, как эти герои, эти прекрасные мученики, Коверда и Конради?.. За них всегда молюсь!.. Но, вот прочел, ей Богу, внимательно прочел эту докладную записку и... Ну как же деньги-то?.. Деньги-то откуда?.. Тут и на Братство Русской Правды едва гроши собираем, а тут такую уймищу денег осилить?.. Да как же? Как же?..

- А чудо? - тихо, но как-то значительно, спросил Ферфаксов.

- Чудо?..

- Вдруг да на этих-то самых островах Галапагос нефтяные фонтаны небывалой мощности забьют?.. Золотые и бриллиантовые россыпи откроются?.. А, что?... Невозможно, ты думаешь?... Для Бога невозможно?

- Для Бога все возможно, - серьезно сказал Петрик.

- Петр Сергеевич, а что, если бы тебе с каким ни есть умным человеком поговорить конфиденциально... Все-таки, мы - кавалерия, мы - солдаты... Не дипломаты какие, не политики, не экономисты. Где нам?

- Понимаю, Степа, что не нам такими делами заниматься... Да только к кому я пойду?

- Помнится, ты говорил мне о Долле... Помнишь? Твой шафер... А ведь он здесь теперь... Я читал во французских газетах, он инженером в европейском синдикате химической промышленности. У них большая контора на Сhаmрs Еlуseеs, возле самой Этуали.

- Я видал, - воскликнул Ферфаксов, опять забывая о конспирации, - вывеска во! На такси-то едешь, так от самого пятого Жоржа видать.

Петрик задумался. Действительно, почему он до сих пор не постарался повидаться с Долле? Ходил же он к нему в Петербурге по всякому делу, которое его волновало. Какой-то теперь Долле? Ну, конечно, такой же, как и был, химик, инженер, изобретатель... В грязном длинном сюртуке и с черной бородой узкой лопатой... Отчего к нему и правда не пойти? Не для островов, конечно, Галапагос... А вообще... О всем поговорить... Вспомнить милое Солнышко и, как клялись они перед нею: - "un роur tоus, tоus роur un". Это не забывается. Встряхнуть милые детские грезы.

- Что ж, хорошо... Я пойду... Давай, Факс, твои листы. Побеседую с ним. Конечно... Ерунда.

- А ты, Петр Сергеевич, только без предвзятой мысли.

- Не бойся. Не такой он человек и не такие у нас отношения, чтобы мне не сказать ему все, о чем мы здесь помечтали.... А черт! Может быть, и правда, счастье-то наше на каких-нибудь этих островах лежит.

Гости ушли. Петрик остался один со всеми своими мыслями.

Странный был, однако, сегодня у него день. Анастасия... Он прогнал ее из головы, а она не уходила и то, что было так просто и естественно утром, теперь в одиночестве комнаты, в которую вливался свежий ледяной декабрьский воздух, - Петрик открыл окно, чтобы выгнать табачный дым, - в тишине ее среди говора и пения кругом, казалось совсем не простым, а каким то... да не чудесным ли? Анастасия... И поразительное, потрясающее сходство с тою, кого он так любил... Нет, выше ростом... И эти слова: - "педант, педант", они не шли у него из памяти. Она хотела купить лошадей, чтобы ездить с ним... Фантазии богатой англичанки!.. А все не шла она из головы у Петрика и все думал, да не рассказать ли и об англичаночке Долле? Все за одно. Одна фантазия к другой.

Петрик написал на бланке заведения госпожи Ленсман записку Долле, где просил Долле позвонить ему по телефону между двенадцатью и двумя в манеж. Эту записку он занесет завтра перед тем, как идти в манеж, в то учреждение, где служит Долле и попросит передать инженеру. Он не сомневался, что Долле откликнется и жаждал видеть старого товарища детских игр.

Усталый не только физически, - день был горячий и по случаю хорошей погоды клиенты были до самой темноты, - но, главное, усталый от непривычных волнений, Петрик рано лег спать. Он слышал, как внизу у Сусликовых граммофон играл Атаманский марш, потом кто-то с кем-то побранился и сразу все стихло. Петрик заснул и странный сон ему приснился.

...Синее море-океан било пенными гребнями в береговую полосу. Широкое дикое поле развернулось от берега и где-то в полутора верстах кривая нагнулась к земле кокосовая пальма. Петрик на прекрасной светло-рыжей лошади, той самой, что облюбовала для него мисс Герберт, в походной форме, - все новое, с иголочки, - едет к полку. А полк вытянулся в линеечку всеми своими сабельными эскадронами. Сзади стоят пулеметный и технический эскадроны и еще глубже конная полковая батарея. Что за чудный это полк! Лихой Лейб-Мариенбургский Его Величества! Петрик уже видит родные полковые погоны на солдатах, черные с желтым кантом. Трубачи взметнули кверху серебряные трубы, заиграл точно под сурдинку полковой марш. Петрик поздоровался с полком, сейчас начнет полковое учение. Шашки с приятным шумом исчезли в ножнах. Вихрем разлетелись трубачи "по местам". Петрик командует: - "направление по третьему эскадрону... на кокосовую пальму... рысью"... И взмахнул шашкой. Как мягко тронулся полк, послушный его знаку! Сзади звенят, погромыхивая пулеметные двуколки и пушки. Мягко надвигается полк. Петрик стал на интервале между вторым и третьим эскадроном. Отлично прошел мимо него полк. Миновал пальму. Петрик подал сигнал: "Повзводно налево кругом"... Не слышали что ли сигнала?... Идут все прямо и прямо к морю.... Петрик скачет за полком, повторяет сигнал.... Его не слушают... Какой-то внутренний голос говорит будто на ухо: - "да ведь это большевики... красная армия".... И в тот же миг весь полк, без всякой команды, поворачивает кругом, выхватывает шашки, валит пики к атаке и с диким криком: - "даешь Варшаву!", кидается на Петрика...

Петрик проснулся. Несколько мгновений он был еще под впечатлением сна. Он чувствовал, как сильно и неприятно билось у него сердце. И мысленно произнес: - "однако, хорошие у них полки!..."

Стал думать о Солнышке и о Hасте. Hе видев их мертвыми, всегда представлял их живыми. Настеньке теперь семнадцать... Где-то они, чем и как живут? В отеле было тихо. Был, должно быть, четвертый час утра, и тих был предутрений Париж... Что-то они?... Может быть, в Петербурге или Москве?... И "в ночь ненастную" "торговкой частною" они торгуют чем попало, рискуя жизнью.

Петрик повернулся ничком, ухватил зубами подушку. Так мучительна была боль безсилия, невозможности не только помочь им, но хотя бы узнать, живы они и, если живы, то где и как живут?.. Может быть, и лучше, что Настенька пропала до этого... А Солнышко?.. И не знал, что лучше, сознавать Солнышко в этой ужасной советской обстановке или сознавать, что она умерла и у Бога...

Так до утра и пролежал Петрик, не шелохнувшись, не переменив положения, не думая ни о чем в тоске безмерной.

ХL

В этот день мисс Герберт не ездила. Уроки все были неинтересные и Петрик отъездил их машинально. От нагретой вчерашним солнцем земли подымались туманы и застили уже солнце. Холодом, дождем и сыростью пахло в воздухе.

Петрик слез с лошади и прошел в бюро спросить, не вызывали ли его к телефону? Когда выходил из бюро увидал, как к воротам мягко подкатил громадный автомобиль. Сердце Петрика дрогнуло, но он сейчас же увидал блестящий длинный радиатор и изящное кароссери мощной очень дорогой машины, "Роллс-Ройс". Весь персонал заинтересовался приезжим. Шофер в какой-то очень модной вычурной куртке серого обезьяньего меха вышел из кабинки и открыл широкую дверь. Оттуда вышел человек неопределенного возраста. На нем была мягкая фетровая шляпа, очень должно быть дорогая, не боящаяся дождя, черное пальто с белыми полосками, точно сплетенное, какого-то тоже особого английского сукна. Этот человек был высокого роста, гладко по моде обрит и худощав. Он всмотрелся в Петрика и, минуя вышедшую к такому важному посетителю госпожу Ленсман и мистера Томпсона, раскрыв щироко объятия, пошел прямо к Петрику. Он стиснул Петрика в своих руках и, целуя его, сказал:

- Как хорошо ты сделал, что написал мне!

Как переменился Долле за эти годы! Совсем англичанин или француз - и как богат! Петрик с удивлением смотрел на него.

- Тебя не узнать, Ричард.

- Ну еще бы - совсем другая обстановка и другие условия работы. А ты все такой же... И в штатском такой же стройный, как и в военном.... Но и тебе пришлось усы сбрить...

- Ничего не поделаешь... Служба...

Долле обнял Петрика за талию и повел его к автомобилю.

- Едем ко мне завтракать. У меня обо всем переговорим.

- Но, Ричард... Ты видишь, как я одет.... Не пойдем ли лучше тут куда-нибудь поблизости в какое-нибудь бистро и там поговорим... А то в таком костюме, мне совестно и в карету твою садиться.

- Ах ты... Да я ведь один, и декорация эта мне нужна, а я все тот же твой старый Арамис.

Долле усадил Петрика в машину и сам сел рядом. Шофер укутал их ноги мягким пледом. Все это смущало Петрика.

- Что же... И машина эта твоя?.. Поди, дорогая.

- Самая дорогая, какую я только мог найти в Париже... И моя собственная, - Долле захохотал, и смех его напомнил Петрику тот смех, каким смеялся Долле в своем скромном казенном домике на Охте.

- Ничего, друг, не поделаешь, - сказал Долле, когда машина плавно покатилась по улицам Парижа, - По одежке протягивай ножки... Это ведь и обратный смысл имеет. Назвался груздем, полезай в кузов. Помню я, когда я изобрел особый ведущий поясок к шестидюймовым снарядам, увеличивавший дальность их полета с шести до восьми верст, Государь Император пожелал меня видеть. Достал я с денщиком из шкафа свой парадный мундир, а он весь в складках, слежался и нафталином от него так и несет. Ну, выгладили мы его, вывесили, выветрили, сколько могли, и поехал я в Царское представляться. Государь долго меня расспрашивал о моих изобретениях и на прощание, пожимая мою руку, и говорит мне: - "а вы, Долле, редко надеваете парадную форму"? И, ты знаешь эту его особую милую такую улыбку, так ею он так улыбнулся, что и я невольно улыбнулся. Так и расстались мы в этом милом прощении и моего смятого мундира и крепкого нафталинового запаха, которым я продушил всю дворцовую залу. Так, видишь ли, то был Государь милостивый, всепрощающий - и понимающий и офицерскую нужду нашу, и бедность. А теперь мне приходится иметь дело с "милостивыми государями", с королями биржи и капитала... Мне, Петрик, денег много нужно, а тут по платью встречают, и в платье - все. Вся оценка тебе по твоей внешности. Дела тут делают по ресторанам и по отелям, за завтраком, и все на тебе оценят с точки зрения твоей торговой стоимости. Приди сюда, как мы пришли - "беженцы" - с нищею сумою, просить Христа ради, к ним-то, Христа позабывшим, ну и выгонят вон... Да просто не примут. "Золотой телец" бедноту не жалует. Он брезгливо отворачивает от нее нос. Встречаться приходится все больше у Ритца на Вандомской площади или в отеле Mеuriсе на ruе dе Rivоli. А там такие швейцары, что, принимая от тебя пальто, если увидят на нем ярлык какого-нибудь "Sаmаritаinе" или "Аu Воn Mаrсhe", так швырнут твое пальто, что со стыда сгоришь...

- Ну, чего же со стыда сгорать-то, - тихо сказал Петрик, - холуй, плевать тебе, дворянину, на его мины.

- Здесь, милый мой, дворян нет. Здесь есть - богатые и бедные. Богатым все, а бедным ничего. Ну а, когда у меня пальто от Дэвиса, а рубашка на мне от Сулька, так швейцар так мое пальто станет развешивать, что тот, кто приехал со мной, поймет мою цену. В Европе и Америке все продажно. И ум и честь, и совесть. Ты думаешь... большевики?.. Чичерин?... Чем взяли Европу?... А вот хорошо сшитым фраком.... Явись Чичерин в Геную в толстовке и с мятым воротничком, и "Золотой телец" не принял бы его человеческого жертвоприношения.

Долле помолчал немного. Он ждал, что скажет Петрик. Но тот был так ошеломлен, что молчал, опустив голову. Он не понимал и даже начинал бояться Долле.

- А мне, милый Петрик, большие деньги нужны... Многие миллионы.

- На что же тебе нужны такие деньги? - тихо, не поднимая глаз от пола, спросил Петрик.

Ответ последовал не сразу. Автомобиль свернул на небольшую улицу аристократического квартала и замедлил свой плавный бег.

- На то же, о чем мечтаешь и ты.

- Освободить Россию.

- Заставить освободить Россию, - внушительно и твердо сказал Долле и стал выходить из остановившейся перед темным особняком машины. Лакей, должно быть, ожидавший хозяина, открыл высокую дверь.

ХLI

- Так как ты стеснен временем, - сказал Долле, указывая Петрику, чтобы он шел вперед, - идем прямо в столовую.

Столовая помещалась в нижнем этаже. Дом был старой постройки с толстыми, каменными стенами. Громадные окна были в цветных стеклах и пропускали мало света. Петрик увидал большой стол, человек на двадцать, накрытый на два прибора. Давно невиданный фарфор, хрусталь разнообразных, но одного фасона рюмок сверкал на белоснежной в складках скатерти. Посередине стола была ваза с цветами. Все было стильно и очень, подчеркнуто, богато. Против Петрика стена была занята гобеленом. В мутных серо-розовых тонах был на том гобелене изображен кудрявый лес, какой-то замок в отдалении, каменный мост горбом, и всадник с крутым охотничьим рогом на сытой серой лошади, окруженный английскими борзыми. Вокруг гобелена были развешаны фарфоровые и золотые блюда. Громадные, резные, черного дуба буфеты, высокий, точно орган, по одну стену и низкий, заставленный хрусталем, по другую придавали столовой величественный вид какого-то замка или дворца. В Мариенбургском полку, в их полковом собрании было роскошно, здесь было еще роскошнее.

Долле, казалось, любовался удивлением Петрика.

- Гобелен настоящий, - сказал он, - ХVII века, по картонам Удри... Зубровки, или очищенной?

- Я, знаешь... водки?.. Она от "них".

- Пей не смущаясь, она изготовлена в Париже. Ты этим "их" торговлю не поддержишь. Твое здоровье.

- Твое....

- Какое же дело заставило милого моего Атоса вспомнить, что у него есть верный Арамис?

Петрик молча достал из бокового кармана своего верхового костюма желтые листки, переданные ему вчера Ферфаксовым, и протянул их Долле.

- Ты ешь блины... Я блинов не ем. Я буду читать.

Петрик насыщался. Давно, давно он так не едал. Ну, и вино было великолепное!..

Долле вернул Петрику обратно его листки. Петрик вопросительно посмотрел на Долле.

- Конечно, чушь, чепуха, ерунда...Один из безчисленных эмигрантских проектов спасти Россию, не соображенный ни с чем. Безсмысленные офицерские мечтания о красивом парадном солдатском строе, о команде "смирно" и о молчаливо повинующемся полке. Где он эти двести тысяч солдат-то наберет? Мундирчик и лошадка. Век не тот... Но... Как странно, что мы именно сегодня встретились с тобою.... Пей, милый, вино. Оно не вредное... И бери больше фазана... Что же ты ножку-то взял... Бери белого мяса!... Как в самом деле странно... - и точно про себя, повторяя вдруг пришедшую ему мысль, Долле тихо пробормотал: - острова Галапагос... Острова Галапагос... Почему в самом деле и не острова Галапагос?

Лакей, беззвучно ходя вокруг стола, наливал в хрустальные бокалы шампанское.

- Ну, а как ты сам... Имеешь какие-нибудь сведения о Алечке?

- Никаких, - глухо сказал Петрик. - А вот какая со мной действительно странная история происходит.

И Петрик, как "на духу", как он и привык все и всегда рассказывать Долле, рассказал про англичаночку, странно, до невероятного напоминающую ему Алечку в дни ее девичества, носящую имя Анастасии и, однажды, точно по-Русски произнесшую: - "педант, педант"...

- Ты понимаешь, Ричард, что все это совершенно невозможно. Я отлично сознаю, что моя Настенька погибла давно... Да если бы она и не погибла, то не могла же она так-таки взять да и обратиться в англичанку и начать ездить со мною в Булонском лесу в Париже? Слишком чудесно и слишком романтично.

- И тем не менее это тебя мучает?

- Мучает?... нет. Но заинтриговало. Да я это уже из головы выбросил... И рассказал-то тебе потому, что к слову пришлось.

- Так ведь, если есть что-либо непонятное, самое лучшее подойти вплотную к этому непонятному и разъяснить его себе.

- Я понимаю... Это и по-кавалерийски... Прежде всего разведка... Но, ты понимаешь... В этом костюме, в моем положении наездника...

- Тебя просто не примут. Вот видишь, почему и я таким снобом и аристократом стал... Мой смокинг и тебе послужит.

- Да как?... я и по-английски только свои слова профессиональные знаю...

- Ты ее адрес знаешь?

- Нет.

- Ну, да это не важно. Найдем, или в Воttin или в посольстве справлюсь .

- Что ты хочешь делать?

- Да просто... Съезжу к ней. Ingeniеur Dоllеt, да еще с "t" на конце. Примут - и все узнаю, что, кто, откуда эта барышня.

- Ты допускаешь мысль? Но это никак невозможно.

- Милый Петрик, мы живем в такие времена, когда возможно все. Когда Господь открыто, полными пригоршнями сыплет на землю чудеса, и только люди за своим наглым и неприкровенным служением Золотому Тельцу не видят и не хотят видеть этих чудес... Не будем подражать им, и будем верить в возможность всякого чуда... Даже в возможность чуда воскресения нашей несчастной Родины. Ты сейчас едешь в манеж. К шести часам приезжай ко мне обедать - и я тебе сдам полный отчет обо всем, что я найду в доме мисс Анастасии Герберт...

ХLII

Ровно в шесть часов вечера Петрик дернул за согнутый язык, торчавший из бронзовой пасти льва, прикрепленной с правой стороны входной двери дома Долле. Ему открыл лакей в ливрее. Он провел Петрика по полутемной лестнице, затянутой мягким ковром, мимо каких-то рыцарских лат на подставках, во второй этаж и впустил через высокие двери в большой зал. В нем мутно горела одна лампочка от люстры. Петрик успел только рассмотреть какие-то золоченые кресла, картины, или портреты по стенам и мягкий ковер во весь пол, как сейчас же откуда-то из внутренних комнат к нему торопливыми шагами вышел Долле.

Он подошел к Петрику, крепко сжал его руку и сказал:

- Ну да, милый Петрик, ты не ошибся. Твое сердце тебя не обмануло.... Однако, какая тут тьма. Никак не могу приучить, что когда кто-нибудь приходит, надо прежде всего зажечь всю люстру. - Долле повернул штепсель и осветил гостиную. - Да... эта англичанка - твоя дочь... Анастасия Петровна...

- Но... как ты узнал?..

Петрик устало, в изнеможении, опустился в кресло.

- Она сама это знает?

- И да, и нет.

- Она знает... или догадывается, что наездник, который ездит с ней?..

- Нисколько.

- Ты ей сказал?

- Я ей ничего не сказал, милый Петрик. Как я мог ей что-нибудь открыть или сказать, не имея на то от тебя полномочий.

- Да... конечно... Ты прав. Я слушаю. Как же это вышло?

- Ну вот... Я приехал к ним. Они занимают очень большую, красивую меблированную квартиру на аvеnuе Hеnri Mаrtin. Там только нефтяникам впору жить. Я подал карточку. - "По какому делу"? - "По личному". Костюм, милый мой, - ключ, открывающий двери королевских, что королевских! короли всегда были доступны, но и президентских и банкирских домов. А на мне был первосортнейший этакий жакет... Ну, и все-таки я не мальчишка. Лакей, англичанин, провел меня в гостиную. Побольше и пороскошнее этой. Все подлинное, старинное... С большим вкусом обставлено. Вазы с цветами... Рояль...

- Рояль?..

- Да, рояль.. И пороскошнее, чем был у твоей Алечки. Очень дорогой Плейель.... Я быстро окинул комнату взглядом и думаю, как и с чего начать... И вдруг вижу на камине, и в большом почете, на полке, подле массивных бронзовых часов, в дубовых рамках стоят два портрета. На одном изображен красивый английский лейтенант в парадной форме. Благородное этакое лицо, спортивная осанка. Бритый, твердый, "волевой" подбородок. Пробор посередине и каска в руках. Залюбоваться можно. На другом, и в такой же раме и в таком же почете, переснятый и подрисованный портрет такого же молодцеватого офицера в русых, распущенных на концах усах, но только в Русской драгунской форме, в каске с длинным шлыком, в перевязи и со значком школы на груди. Ну, словом, твой портрет... Вот и предлог для начала разговора. Вот и объяснение моего вторжения в их квартиру. И только я все это подумал, как в гостиную входит очень представительная и красивая дама в седых волосах и в очень дорогом и модном платье. Смотрит на меня надменно и сухо... "Чем могу быть вам полезной?.." По-французски, знаешь, как говорят англичанки с ударениями на первом слоге. Я ей сейчас же по-английски... И лед стал таять... Я - говорю - к вам, сударыня, по совершенно необычайному делу. И прошу вас выслушать меня до конца и сказать мне все, что я вас спрошу. Она стала очень серьезной и спокойно сказала: - "я вас слушаю". Было в ней что-то, что сказало мне, что я имею дело с христианкой, что-то подкупающее, ласковое, любовное. И я ей сразу: - скажите, сударыня, ваша дочь, Анастасия, ваша родная дочь, или приемная, или она просто ваша знакомая?.. - "А почему вы меня так спрашиваете?" - Потому, сударыня, что я хорошо знал того Русского офицера, чей портрет стоит у вас на камине. "Вот как... Это очень интересно.... Как же его звали?" - Его звали, сударыня, - ротмистр Петр Сергеевич Ранцев. У него в мае месяце 1915-го года, в Манчжурии, была похищена дочь двух лет по имени Анастасия. Как ее ни искали, найти не могли. - "Вы не знаете", - спросила меня дама, - "этот офицер или жена его живы?" - Я не знаю этого. Но я постараюсь узнать.

- Так, правильно, - тихо сказал Петрик. Он встал и, неслышно ступая по ковру, подошел к окну.

Когда он проходил мимо Долле, тот заметил, что лицо Петрика было необычно торжественно. Петрик стал спиною к Долле, лицом к окну и сказал: - продолжай, Ричард, я тебя слушаю.

- "Я вижу", - сказала дама, - "что вы знаете про мисс Анастасию больше, чем знаем мы". И она спокойно и твердо, ничего, видимо, не скрывая, рассказала всю историю мисс Анастасии. История и необыкновенная и, если хочешь, самая простая по тамошним местам и по английским нравам. Ведь можно любить или не любить англичан, но отрицать того мы не можем, они джентльмены до мозга костей. Так вот: в этот самый май месяц мистер Герберт, муж этой самой дамы, майор английской службы и его сын, молодой лейтенант, охотились в лесах Императорской охоты. Они получили известие, что их полк, стоявший в Британской Индии, должен идти на фронт, и они, бросив охоту, шли напрямик к японской ветке железной дороги, чтобы ехать в Дальний на пароход. Их там уже ждала миссис Герберт, та самая дама, которая мне все это рассказывала. Как это часто бывает, когда, торопясь, идут напрямик, заблудились в Манчжурских сопках и падях. Заночевали в лесу, и на рассвете стали продолжать свой путь. Вдруг они услыхали в глубине балки крик ребенка и плач женщины. Они бросились туда. Мельком увидали они страшную сцену. Какой-то обезьяноподобный человек, рыжий, лохматый, оборванный бил молодую китаянку, очень богато одетую. Та вырывалась от него. В стороне на траве лежал ребенок и громко плакал. Они бросились на этого человека. Как только он их увидал, он всадил нож в бок китаянки и побежал. Англичане послали преследовать его своих слуг китайцев, а сами стали помогать раненой китаянке. Рыжего не поймали, но привели китайцев, сделали носилки и перенесли китаянку на железную дорогу, а потом доставили в Дальний, в госпиталь. Она там пришла в себя. Она показала, что она служила у одного русского офицера, она назвала "Лянцау" этого офицера. Что ребенок - дочь этого офицера, крещеная и зовут ее Анастасия. Она достала, в подтверждение своих слов, кожаный портфелик и из него вынула и дала карточку своего хозяина - твою карточку.

- Почему Ферфаксов не нашел их? Он шел по горячим следам, - сказал как бы сам себе Петрик.

- Он искал Настеньку в Русской полосе отчуждения, а они уже были в японской. Он искал хунхузов, а девочку похитило обезьяно-подобное существо несомненно европейского происхождения и едва ли не Русского - просто сибирский каторжник-варнак. А, главное, все очень быстро случилось. Китаянка, дав свои показания, скончалась в страшных мучениях. Осталась девочка и куда было ее девать?... Сердобольная миссис Герберт взяла ее с собою, рассчитывая уже из Англии искать этого офицера - "Лянцау"... Ну? а там... Война затянулась. Сын миссис Герберт был убит на Ипрском фронте... Они осиротели... Девочка росла и стала премилой барышней... В России произошла революция... Сношения с Россией прекратились. И Герберты решили удочерить эту девочку в память своего сына, особенно хлопотавшего о ней, когда ее взяли в лесу.

- Она знает, что она не их дочь? - быстро спросил Петрик.

- Они от нее этого не скрыли. Когда ей минуло двенадцать лет, ей рассказали всю ее историю. Она очень задумалась, долго была чрезвычайно грустна, потом пожелала учиться по-русски. Она недурно, конечно, с акцентом и не всегда находя нужные слова, говорит по-Русски.

- Ты видал ее?

- Да.

- Как же ты нашел ее?

- Она... И правда, она совсем, как Алечка, когда та была девочкой. Еще и красивее. У ней более продолговатое лицо, чем было у Алечки. Такое, как у тебя. Она прекрасно играет на рояле - это от матери. Она в Париже, чтобы учиться, и серьезно, в консерватории. Она "обожает" лошадей и верховую езду - это от тебя... У нее прекрасная борзая кровей, достанных из рассадника Великого Князя Николая Николаевича, она достала ее здесь у графини Грэффюль. Это тоже, как у Алечки - ее Ди-ди. Она очень богата и, видимо, счастлива. Свою настоящую мать она не помнит, но почитает миссис Герберт, как мать. У нее ни в чем нет недостатка, все ее желания исполняются.

Петрик смотрел в окно. В сумраке улицы под ним проходили прохожие. Иногда с хриплым гудком проносился автомобиль. Косой дождь падал на стекла и капли ползли, стушевывая улицу. Люди и машины казались расплывчатыми и неясными, точно призраки. Там все-таки шла жизнь. Здесь она остановилась для Петрика.

- Что же мне теперь делать? - глухим голосом сказал Петрик. Он заложил руки за спину и в волнении шевелил пальцами.

- Твое положение очень сложное. Старый Герберт три года тому назад умер. Все их громадное состояние, а оно исчисляется в миллионах фунтов, завещано по смерти миссис Герберт мисс Анастасии. Она воспитана и выросла в Англии. Она англичанка. Она осталась православной, но ее православие и ее Русский язык не болеее, как снобизм. Может быть, остаток твоей Русской души.

Долле замолчал. Он ждал, что скажет Петрик. Но тот молчал.

- Конечно... Если ты придешь, - тебя признают... Доказательства неоспоримы. Все права твои. Тебя возьмут в дом... Ты станешь тоже миллионером... но, я боюсь, что вместе с миллионами тебе придется стать и англичанином.

Петрик нервно пожал плечами.

- Никогда, - прошептал он.

- Ты можешь... Это, конечно, твое законное право.. Ты можешь отказаться от всего и взять ее, как она есть. Она твоя по крови... Она твоя дочь...

- Как Анеля со Старым Ржондом... - Петрик брезгливо подернул плечами. - Нищета... нищета, - прошептал он. - На одной постели в крошечной комнатушке отеля Модерн... В mаisоn dе соuturе... или vаndеusе в универсальном магазине... Она играет на рояле... Барабанит по ночам в каком-нибудь ночном ресторане... Дочь ротмистра Ранцева... Скажи мне... Ты им обещал узнать обо мне?

- Да.

Лакей доложил, что обед подан.

- Идем обедать, Петрик. За столом все и обсудим...

Петрик неподвижно стоял у окна. Пальцы быстро крутились, выдавая сильное его волнение.

- Скажи им... Понимаешь... - не отворачиваясь от окна, не громко, но очень твердо, с какою-то непривычною печалью, говорил Петрик, - Ты скажи им... Завтра же... Ты справлялся в Обще-Воинском Союзе... Ротмистр Петр Сергеевич Ранцев убит в конной атаке 29-го мая 1915-го года.... Это будет почти правда.

Петрик резко повернулся от окна.

- Ну... Идем обедать, - сказал он, - я, по правде сказать, совсем не хочу есть. Давно отвык так много есть.

И на лестнице, спускаясь в столовую, Петрик, шедший впереди, сказал глухим голосом:

- Пусть на тот... Мой портрет.... Прицепят георгиевский и креповый, черного крепа бант...

В его голосе было с трудом сдерживаемое рыдание.

ХLIII

Обедали молча. Оба ничего не ели. Блюда приносили и уносили нетронутыми. Долле часто поглядывал на золотые часики браслет, бывшие у него на руке. Он точно кого-то поджидал, куда-то спешил. Когда подали сладкое, апельсиновое желе, и опять, как и за завтраком, розлили по бокалам шампанское, Долле приказал лакею сказать шоферу, чтобы подали автомобиль.

- Поедем, милый Петрик. Жаль, что дождь... Но, как я сказал тебе утром, ты в особенный пожаловал ко мне день. И видно так Богу угодно. Я для тебя найду дело.

- Мне ничего, Ричард, находить не надо. Я давно думал об этом, да все никак не мог решиться. Все наша эмигрантская тина и Парижское болото меня засасывали. Все я приказа ждал. Проклятая привычка на все ожидать приказа. А я, между прочим, прочел недавно маленькую этакую книжечку Амфитеатрова "Стена плача и стена нерушимая" называется... Много правды... Ах, много горькой правды там сказано!.. Надо в леса идти. Партизанить надо... Надо "их" стрелять... За Россию, за Государя, за армию, за Алю, за все, за все им мстить надо, чтобы неповадно было им все это делать. Надо с братьями Русской Правды работать... Убьют?... И пусть!.. Я всегда мечтал умереть по-солдатски... Вот это будет честная, достойная полка смерть.... Капля? Пускай капля воды...

- Капли воды долбят твердый кремень, - сказал Долле.

- Вот видишь... А если капель-то много? Если целая Hиагара соберется? А то что?.. На всю эмиграцию... Один Конради и один Коверда!.. Да и тех забыли...

- Я совершенно с тобою согласен, но раньше посмотрим, что я могу тебе в этом направлении предложить, и тогда решишь. Я тебе сказал, что мне нужны миллионы... Они у меня уже есть.... Приступим...

Долле подошел к Петрику и, обняв его, повел из столовой. Они надели пальто и, выйдя на улицу, сели в прекрасный "Роллс-Ройс" Долле.

По мокрым блестящим мостовым, точно река отражавшим огни уличных фонарей, машина быстро и безшумно спустилась по Воulеvаrd MаlеshеrВеs к Mаdеlеinе. В сером сумраке, за дождевой завесой, высились колонны и ступени точно языческого храма. Они свернули по ruе Rоуаlе на рlасе dе lа Соnсоrdе, обогнули ее и покатили по набережной Сены. С этой минуты Петрику казалось, что все то, что он видит и слышит от Долле, происходит во сне, или что Долле внезапно сошел с ума. Так было все это: и этот ночной Париж, и то, что говорил про него Долле, необычайно и невероятно.

- Посмотри, милый Петрик, видишь на том берегу кровь на окнах.

Чуть намечалась сквозь сетку дождя в сумраке ночи на желтом фоне Парижского зарева длинная черная средневековая постройка. Круглые башни с конусообразными крышами обрамляли ее. На узких ее окнах и точно отражался красно-кровавый отсвет.

- Это Консьержери. Старая тюрьма. Сто тридцать пять лет тому назад здесь неистовствовала Парижская чрезвычайка. Здесь грубые палачи издевались над прекрасной королевой Mарией-Антуанеттой, здесь ей остригли волосы и отсюда ее повезли на казнь - на площадь Согласия. Ты видишь, и теперь сто с лишним лет спустя кровь ее проступает на окнах и красными огнями горит на них. Если быть суеверным, есть отчего призадуматься. Но теперь суеверных людей нет, теперь все материалисты, и каждый уличный мальчишка знает, что это отражаются красные огни вывесок театра Сарры Бернар. Шутовские огни падают на окна, видавшие величие предсмертного горя и невинной крови.

Они обогнули Шатлэ и по набережной поехали на площадь Согласия. Там, под оградой сада Тюильри, Долле приказал шоферу остановить машину и вышел из кареты вместе с Петриком.

Дождь перестал, но небо было в черных тучах. По-зимнему хмурилось оно. В сыром сумраке били фонтаны. Их струи, освещенные огнями, сверкали и играли. Против них, у въезда на Елисейские поля, статуи Mаrlу, - белые всадники, укрощающие белых лошадей, казались маленькими и были ярко освещены. Громадная площадь, отделявшая их от Долле и Петрика, казалась безкрайней. Гирлянды огней провешивали путь авеню и исчезали в туманах безконечной дали. Чуть намечались голые деревья скверов. Дома за ними не были видны. И только вдали горели и сверкали безчисленные вывески реклам.

Был тот час, когда весь Париж спешил по театрам, кинематографам и лекциям. Безчисленные такси мелькали белыми и красными огоньками. Одни стремились вверх по авеню, другие спускались, и на площади, казалось, они крутились в затейливой сарабанде и играли, точно стеклышки калейдоскопа. Их гудки сливались в мелодию города. Фасад ограды Тюильрийского сада был освещен гирляндами фонариков. Большие фонари окружали статуи городов и вся эта огненная игра отражалась в мокром асфальте, как в воде, змеилась и лучилась. Толпы людей выходили из недр подземной дороги и черными потоками ползли по блестящим тротуарам. Вправо величаво вздымались громадные постройки морского министерства, дальше шли банки, отели, все богатство и роскошь капиталистического Парижа. Широкою, огнями опоясанною лентою уходила между ними ruе Rоуаlе. Влево, за мостом, чуть намечалась в ночном тумане строгая классическая постройка Палаты Депутатов и еще левее над крышей высокого дома кровавыми огнями горела вывеска: "Саnnеs".

Долле показал Петрику на эту точно в воздухе, в небе, висящую вывеску и сказал:

- Не о тех, конечно, Каннах, говорит эта вывеска, о которых мне хочется тебе напомнить. Она говорит о Каннах, веселых и радостных своими казино и карнавалами, лежащих на берегу лазурного моря. Я же, глядя на эту вывеску, вспоминаю те Канны, где лег на поле битвы в древней Апулии цвет Римского войска и где Ганнибал Карфагенский разбил наголову консула Павла Эмилия... Дела давно минувших дней, а вспомнить не мешает. Победа и поражение сменяют друг друга, и после великого несчастия не перестают твердить Катоны: "Прежде всего, я полагаю, должно разрушить Карфаген"... И Карфаген был разрушен и сейчас лежит грудою развалин... Тогда как Рим...

Да, в эти минуты Долле казался Петрику сумасшедшим. Он, и правда, точно заговаривался - и нервен был ужасно. Все поглядывал на часы, для чего подходил к фонарю.

- Посмотри, Петрик, на эту зловещую пляску такси на площади... Посмотри на людскую суету возле фонтанов. Фонтаны бьют водою. Ее накопилось от дождей слишком много в водопроводах - и вот ее пустили. Приглядись, милый, водою ли бьют эти фонтаны?.. Не кровью ли? Не проступает ли это на этой страшной площади кровь короля и королевы, кровь тысяч и тысяч людей, здесь казненных. Земля не приняла этой крови и вот бьет фонтанами... Петрик, тебе не страшно этого богатства, этой сытости, этой вакханалии электричества, что заревом стоит над всем Парижем, над всеми большими городами Европы и Америки. Тебе не страшно сознавать, что в эти самые часы, у нас на Родине - сплошной мрак, голод и рабство. Там люди умирают от голода... Там стаи голодных волков носятся по лесам и пожирают трупы крестьян, которых не успевают хоронить... Тебе не страшно такого неравенства? А что, если это - уже прошедшие Канны?.. И... "Прежде всего, я полагаю, советская республика и коммунизм должны быть разрушены".. Твердить, твердить и твердить...

- Твердят немало, да толку что. Никто не слушает, и русского горя никто не понимает, - тихо сказал Петрик.

- Надо заставить понять, - твердо, с силою сказал Долле.

- Как их заставишь?..

- Как?.. Надо ударить по больному месту - и так, чтобы это восчувствовали.

- Кажется, уже и бьют.... Возьми дэмпинг...

- Вот именно: наоборот. Дэмпинг только укрепляет коммунистов.

Петрик вопросительно посмотрел на Долле.

- Да, милый мой. Не удивляйся. Современные демократические правительства слагаются из двух взаимно противоположных и взаимно противоборствующих, но согласных сил: капиталистов и пролетариата, то есть толпы. Схватиться мертвой хваткой они не рискуют, потому что пролетариат отлично понимает, что без капиталистов он с голода подохнет, а при существующем парламентском строе правления пролетариат нужен капиталистам потому, что пролетариат - это избиратели. Это та толпа, что течет к урнам, это те люди, что создали мир и войну... Ах, милый мой, какими плохими психологами были немцы, когда вздумали из длинной Берты обстреливать Париж. Пока война касалась этих несчастных "пуалю", она не была популярна, и в войсках были уже волнения, но как только война коснулась нас, окопавшихся и чувствующих себя в безопасности на парижских бульварах - все перевернулось: "война до победного конца".... "Война до полного уничтожения Германии". "Война - войне"... И победили... Напрасно думают, что, если теперь ударить по городам бомбами с ядами и газами, война прекратится... Ничего подобного... Все, вся эта толпа, встанет против и война станет популярной. Большевики живут, потому что их весь мир поддерживает. Если дэмпинг не выгоден одним капиталистам, он выгоден другим. Лесоторговцу он разорителен, а фабриканту мебели или бумаги он очень на руку. А, главное, он приятен и угоден пролетариату. Дешевый хлеб, дешевые дрова, дешевое мыло!.. Какое мне дело, что это изготовлено рабами. Эти рабы - не я... "Я" с громадной буквы. Вот если бы это меня заставили работать, тогда другое дело... И, милый мой, все эти митинги протеста смешны. Нужна война с большевиками, нужен полный бойкот их, изгнание их посольств из всех стран и полная изоляция зараженного гнезда, и этого ни протестами, ни газетными статьями, ни митингами, ни молитвами не достигнешь. Надо, повторяю.... Заставить.... Ты понимаешь это слово?

- Да... как?..

- Надо ударить... удушливыми газами... тысячами убитых в рабочих кварталах больших городов, тысячами отравленных в богатых первокласснейших отелях... Нужно сказать: если вы не понимаете, что вы должны помочь России освободиться от большевиков, мы заставим вас это понять. Мы объявим войну Золотому Тельцу прежде всего....

- Для этого нужна армия, - сказал Петрик.

- Где ты найдешь эту армию?.. Золотой Телец ее давно победил.... Генералы бросили своего Государя и пошли служить... толпе... Формировать на островах Галапагос двухсоттысячную армию?... Где ты найдешь людей?.. Храбрых - ты найдешь... Безумно храбрых - найдешь... Но терпеливых и выносливых?.. Где? Их убили... не война... не на войне... Их убил этот самый Париж, сhаuffаgе сеntrаlе и шелковые чулки парижских мидинеток...

- Найти людей можно... - как-то нерешительно сказал Петрик.

- Все продажно, милый Петрик. Вопрос только в том, сколько дать... И Золотой Телец чувствует свою силу. Он воспрянул духом. Таких Дон-Кихотов армейских много ли ты насчитаешь? Да они все и пойдут с нами. Ведь ты пойдешь со мною?... Ты сегодня не пойдешь домой. Ты останешься у меня. И мы найдем ровно столько людей, сколько нужно для того, чтобы заставить Золотого Тельца и пролетариат, да - и пролетариат, служить нам для России. Мы их, ненавидящих войну, убежденнейших антимилитаристов, заставим уважать войну, заставим потребовать войны с коммунистами и большевиками.

- Как?... Где?...

Жизнь на площади становилась все напряженнее и шумнее. И вместе с тем и Долле становился нервнее и нетерпеливее. Петрик уже и не знал, принимать ли ему всерьез все то, что говорил Долле. Тот ждал чего-то, все посматривая на часы. И было похоже, что и в толпе, собиравшейся на площади, тоже чего-то ожидали. Было, как тогда, когда Кост и Беллонт летали в Америку и по радио ждали от них известий. Все посматривали почему-то вверх на небо, откуда снова мелкий и холодный начинал моросить дождь. У въезда на улицу Риволи образовался затор автомобилей. Громадный темно-синий автокар, битком набитый англичанами и американцами, точно большой баркас с потерпевшими кораблекрушение, причалил к самой панели недалеко от Долле. Худощавый брюнет в намокшем легком пальтишке стоял на ступеньках автокара и кричал по-английски в ночную темноту, точно лаяла собака. Черные зонтики покрывали тротуары.

- Толпа и деньги.... Им надо противопоставить - личностей и знание... Ум... Гений изобретений... Это мой ответ на твой вопрос: - как? А где...

Долле вдруг вздрогнул, поднял голову к небу и показал рукою на тучи. В толпе тоже что-то приметили, или предупрежденные, ожидали какого-то небесного знамения.

Прохожие и автомобили остановились. Зонтики свертывались. Все смотрели вверх.

С того берега Сены, откуда-то из-за Марсова поля и Эйфелевой башни, очень высоко, все приближаясь, летела какая-то красная точка. Точно кто-то оттуда пустил ракету. За нею несся все расширяющийся огневой хвост. Он гас в холодных дождевых тучах. Звездочка эта приближалась, и уже Петрик слышал ее верещащий звук, напомнивший ему шум приближающейся шрапнели и совсем, как шрапнель, эта звёздочка с громким выстрелом: "помм" - разорвалась где-то над Вандомской площадью. Длинное, белое, ярко блистающее облако развернулось по черному небу. На нем, точно кровавые, проступили буквы: "Покупайте химические продукты в Е.С.Х.П.".

Облачко и буквы постояли в небе несколько секунд, потом рассыпались, растаяли и погасли в частой сетке мелкого дождя.

Толпа только этого и ждала. Зонтики раскрылись, автокар с громкими гудками поплыл за тронувшимися с места такси. Раздался свисток полицейского и тесный клубок сжатых автомобилей стал постепенно распутываться. Приближалось девять часов. Париж усаживался по зрительным залам безконечных увеселительных мест. Площадь постепенно пустела.

Долле взял Петрика под руку и повел его к своей машине.

- Домой, - крикнул он резко шоферу. - Ты меня спросил: где?.. Где хочешь, мой милый... Чем хочешь их снаряжай. Они такие, что и океан перелетят... Где?.. Да, вот вопрос... Где?.. Да хоть на островах Галапагос...

Дер. Сантени.

Май 1930-го года - март 1931-го года.

КОНЕЦ

Петр Николаевич Краснов - Выпашь - 07, читать текст

См. также Краснов Петр Николаевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

ЕДИНАЯ-НЕДЕЛИМАЯ - 01
РОМАН В ЧЕТЫРЕХ ЧАСТЯХ ОТ АВТОРА Единой-Неделимой я заканчиваю ряд ром...

ЕДИНАЯ-НЕДЕЛИМАЯ - 02
XIX Вечером, перед тем как ехать в театр, Морозов пошел навестить Руса...