СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Петр Николаевич Краснов
«Выпашь - 02»

"Выпашь - 02"

- Вот там-то и дошли до ланцепупов, - вставил Старый Ржонд.

- Ланцепупы... Ах, чтоб их! - подхватил Заборов. - Да... было... Лето понимаете. Теплынь... И тоска до одури. Такая тоска, что ее и водка не берет. Вот кто-то и придумал, что надо дойти до первородного человека и в таком состоянии все грехи стряхнуть. Ну, и целыми партиями уходили в леса... А вы тамошние леса и представить себе не можете. Дичь... Красота. Дубы - шесть охватов, чинары, плющ, лианы... Кусты там разные... Смородина дикая... барбарис... кизил... Ручьи... бурелом. И там-то, в лесах, раздевались донага... Да так и жили неделями, предаваясь созерцанию... Ну там гармоники... балалайки... песня... и водка, конечно... Значит, душа покоя требовала. Денщики господам обед носили. Вот это и был клуб ланцепупов... Другим, как нравится, а мое такое мнение: неблагозвучное, не для дам название... Да и не дамское это было дело...

- А в Туркестане в "мяу" играли, - сказал Старый Ржонд.

- Ну, это... посерьезнее будет. Знаете ночью... темнота эдакая, хоть глаз выколи, ничего не видать. И звезд нет. Ну и кусты, или камыш. Плавни, если по иностранному... По-иностранному нам как-то понятнее. Джунгли... Ну, и туда компания... Тоже пьяная... С револьверами... И один - кошку играет. Схоронится и мяукнет... А все на его голос - бац... бац... из револьверов... "Лефоше" тогда были револьверы. Тяжелые со свинцовой пулей... А тот, что мяукнул - и переместится. Ну, знаете, попасть мудрено. Однако попадали... Бывало и на смерть забьют. Полировка крови.

- Чего не придумают люди, - сказала "оса на задних лапках".

- Да... все таки... бравая, знаете, игра... Нервы закаливала... Ну, потом - это прошло. Много к Скобелеву тогда офицеров с Кавказа приехало, и стали вводить кавказские обычаи в Туркестане - ну и стало полегче. От кавказцев песни переняли, лезгинку стали плясать. Другим, как нравится... "Мравал джамиер" пели и шутили: - обида, мол, хозяину. Его питье, брашно едят до отвала, а сами еще поют: - "мало жрали мы, мало жрали мы"... Мое такое мнение - неловко будто...

И генерал, довольный своей шуткой и тем, что приковал к себе внимание всего стола, затрясся в сытом смехе, потрясая большим животом.

"Зачем?... Ну зачем он это?... Ну к чему это он, так распоясался перед всеми "этими"? - мучительно краснея, думал Петрик. - "Ну да... были и ланцепупы, и в "мяу" играли и, может быть, еще и худшие безобразия бывали. Спивались... С ума сходили от тоски и от водки... Ежегодно кто-нибудь там стрелялся. Вон в Адеми, недалеко от Барабаша, рассказывали мне, на берегу Великого Океана семь больших крестов в линию стоят - все над могилами самоубийц-офицеров. Значит - было с чего стреляться. Да, они-то... эти-то сытые инженеры, жид-подрядчик, жидовка Матильда Германовна - они понимают, что ли, отчего это было? Могут они представить себе тамошнюю, тогдашнюю-то жизнь? За девять тысяч верст от железной дороги! Если по морю - парусными судами!... И кругом корейцы и китайцы... И все такое чужое!... И ничего своего. Письма редки... Газеты на четвертый месяц приходили... Ну, и доходили до безумия. А они со своею игрою - с "макашкой", "банчком", с "железкой" разве лучше? Петрик с нараставшею в нем ненавистью оглядывал гостей. Все слушали генерала. И то сказать - рассказывал он хорошо, смачно, со вкусом. Весело блистали его маленькие узенькие глаза, топорщились широкие крашеные подусники и весь он сиял. Самуил Соломонович Канторович, "благодетель" - звали его на линии, брезгливо топорщил нижнюю губу и отдувал ее.

- У нас говорили, - сказал он, - пьян, как дым, потому что, вы знаете, его всего изгибает от водки. Хэ-хэ-хэ. Выворачивает кольцом.

- А то я слыхал - вставил Замятин - пьян, как лошадь... А разве лошадь-то пьет, - его русское лицо - купчика-голубчика, круглые, блестящие глаза - насмешливо играли.

Петрику хотелось шлепнуть их, по больному месту ударить, унизить, чтобы не смели они смеяться над офицерами. И больно сжималось сердце... Да, если бы мог он сказать, крикнуть на весь стол: "неправда! -этого не было!..." Но молчал. Ибо - пили... И в их Мариенбургском полку пили, только пили умеючи, воспитываемые целыми поколениями "питухов"... И у него - милый его Факс - чудо-офицер - не пьет совсем, потому что знает, что если начнет пить - запьет так, что не остановится. И ланцепупом станет и в "мяу" играть захочет... И потому крепится.

В крови это у них. Со времен, может быть, Владимира Святого или Олега, со времен пьяных пиров после победы... И надо когда-то остановиться... А то, если станет душа утомленная - выпашью, порастет чертополохом безумного пьянства, бурьянами дикого своеволья - тогда крышка! Какая тогда победа!...

А тут война надвигается.

И злыми глазами посматривал Петрик на сочно смеющегося Замятина и думал про себя: - "смейся, смейся... рябчик... штатская твоя душонка... а я тебе... в рожу, в рожу, в рожу бы надавал..."

ХХVII

Обед приходил к концу.

"И слава Богу", - думал Петрик. - "А то не справлюсь я с собою. Скажу что-нибудь нелепое, несправедливое, ведь это я не прав, а не они..."

Пить кофе пошли в гостиную. Матильда Германовна, шикнув на гостей, чтобы обратить их внимание, подошла ласковой кошечкой к Валентине Петровне.

- Сыграйте нам что-нибудь, душечка, - сказала она.

Валентина Петровна покраснела до корней волос. Смущенно оглядела она гостей. Дымили сигары и папиросы. Лицо генерала Заборова было медно-красное от выпитого вина. Канторович что-то шептал на ухо осе на задних лапках, что-нибудь, надо думать, неприличное. Она извивалась всем своим тонким телом, подставляла ухо, краснела, напряженно смотрела вдаль и говорила, захлебываясь от деланного смеха: - "Ну... правда?... Неужели?... да нет!... не может быть..."

Рояль стоял нераскрытый. На нем лежали иллюстрации, какие-то альбомы, деревянная коробка с карточными мелками. "Настроен ли он?" - подумала Валентина Петровна. Она хотела уже отказаться. Ей, почти артистке, играть при таком обществе?!... Ее благоговейно слушал сам Стасский!! Говорили - у ней сила Рубинштейна и душа Листа. И ей играть так... зря... перед кем попало. Но хотелось играть в обществе. Попробовать силу музыки, силу своего таланта.

- Что же вам сыграть?

Лист, Шуман, Чайковский, Шопен были у нее в памяти. Целые концерты...

- Вы, я слыхала, и без нот можете, - настаивала хозяйка.

Валентина Петровна подошла к роялю. Петрик снял с него журналы и коробки и поднял крышку. "Догадался, милый..."

Валентина Петровна села на табурет. Тронула клавиши. Кажется, настроен. В ушах стояло - "сыграйте что-нибудь!..." Было смешно и досадно. Но вспомнила: она в Маньчжурии... не артистка, но солдатская жена... жена вон того постового офицера, что стал в углу - такой странный в сюртуке с эполетами. Она посмотрела кругом. На диване подле простоватой докторши в розовой шелковой блузке сопел генерал Заборов. Толстая сигара торчала у него изо рта. Канторович, играя золотой цепочкой на жирном брюхе, нагнулся к осе на задних лапках, усевшейся в кресло. Толпа инженеров стояла в дверях кабинета. Там лакей и горничная расставляли карточные столы. Валентина Петровна поняла - она была дивертисмент - и, пожалуй, ненужный, между обедом и картами.

Она хотела встать и уйти... Но взяла сейчас себя в руки. Ведь она не Тропарева, партнерша Обри, готовившаяся для большого концерта, мечтавшая сыграть с оркестром, а просто - ротмистерская жена... "Ротмистерша". Она заметила, как потемнело лицо Петрика. Он все понимал. И, жалея его, она заиграла, с силою и своим великолепным искусством, вариации на Аргентинское танго.

Ее слушали снисходительно. Кое-где даже прекратили разговаривать. Канторович устремил на нее круглые глаза. У Старого Ржонда рот открылся.

"Постойте, мои милые, я покорю вас", - думала Валентина Петровна, кончая игру. Она ждала восхищения... Может быть рукоплесканий? Но одни молчали, другие продолжали начатый разговор. Сочно смеялся Барышев. И только Матильда Германовна подошла к ней и сказала с наигранным восхищением: -

- Отлично сыграли... Ну сыграйте еще немножечко... Столечко!... Как вы можете так, без нот-то!

Глаза Валентины Петровны потемнели. Огневые искорки запрыгали на их морской волне. Она притушила их ресницами. "Хорошо... Я проберу вас. Неужели я этим не покорю вас? Орфей - говорят, - хищных зверей усмирял игрою на лютне..." И она заиграла "Прелюд" Шопена. Эта вещь всегда и везде имела громадный успех. Она играла, как никогда. Казалось, пальцы ее не касались клавиш, но сам рояль пел по одной ее воле...

Но едва она кончила, все как по команде встали. Ни одного возгласа одобрения не раздалось в зале.

- Ну, пора, господа, и за дело, - проворчал Заборов, тяжело ступая по ковру.

- Готово все для сражения, - угодливо отозвался Замятин из группы инженеров.

Все, точно ученики, окончившие скучный класс, спешили в кабинет, где в два ряда стояли зеленые "ломберные" столы. На них были разложены нераспечатанные колоды карт, остро отточенные мелки, щеточки в перламутровой оправе, и были зажжены, несмотря на то, что было еще совсем светло, свечи в бронзовых шандалах. Точно там готовилось служение богу азарта и были засвечены ему светильники.

В гостиной остались батюшка, докторша, Матильда Германовна, Петрик и Валентина Петровна.

Матильда Германовна подошла к Валентине Петровне.

- Спасибо, милая, - сказала она, целуя Валентину Петровну в щеку. - Вы чудно играете... Прелесть, как хорошо!... Вам надо в концертах, а не у нас в трущобе... Вам в Петербурге, или Одессе так играть!...

Она усадила Валентину Петровну подле батюшки на диване, а сама пошла к Петрику.

- Что, батюшка, - тихо спросила Валентина Петровна. - Не победила я их?

Батюшка не сразу ответил. Его смуглое лицо аскета, с синими тенями было печально. Он глубоко заглянул в глаза Валентины Петровны и тихо и сердечно сказал: -

- Нет... Обманывать не стану... Не победили их. Их искусством победить нельзя... Выпаханные у них души. Им этого не понять - как выпаши не родить хорошего хлеба.

Матильда Германовна, блестящая платьем, зашитым пальетками и камнями на ушах, на груди и на шее, действительно, прекрасная, как Саломея, дышащая зноем страсти, сознающая, что она-то победила, унизив прекрасную офицерскую жену, гибкая и высокая, подошла к Петрику и, завораживая его темным блеском прекрасных, громадных глаз, схватила за руку выше локтя и, почти обнимая его, дыша ему в лицо горячим дыханием красивого чувственного рта, бывшего совсем близко от его губ, стала шептать ему со страстью:

- Какая у вас, Петр Сергеевич, прекрасная жена. Удивительная артистка!... Вы должны ее очень любить...

Ее колени касались колен Петрика. Обнаженные руки в браслетах из зеленой лазури были необычайно белы. Тонкий запах духов, аромат ее волос и горячего тела опьянял Петрика. Она еще приблизила свое лицо к его лицу и, почти касаясь губами его губ, прошептала:

- Пойдем туда... Сыграйте... Поставь... Не боитесь?... На мое счастье.

Кожаный бумажник со всеми сбереженьями Петрика точно жег его ногу. Петрику хотелось оттолкнуть Матильду Германовну, назвать ее жидовкой. Он чувствовал, как она, точно змея, колдовала его, лишая воли... Но он сейчас же овладел собою. Осторожно он высвободился от нее. Жесткая улыбка появилась на мгновение на его лице и сейчас же исчезла. Он притворно-безпечно сказал: -

- Отчего же?... С удовольствием... Зачем не сыграть.

И пошел за Матильдой Германовной в игорные комнаты.

ХХVIII

Когда-то в своем Лейб-драгунском Mариенбургском Его Величества полку Петрик в офицерском собрании игрывал в макао. У них играли без страсти, без азарта. И страсть и азарт считались неприличными для офицера. "Умей владеть собой... Ты не сапожник!" - говаривал старший офицер - папаша Ахросимов. Играли от скуки, от нечего делать, для полировки крови. Для воспитания офицеров. Игра входила в военный быт. Играли наемные ландскнехты, играли королевские мушкетеры - почему же не играть и Императорским драгунам? Азартная игра входила в офицерскую жизнь, как входили в нее кутежи и ночной загул в заведении госпожи Саломон.

Играли, впрочем, не крупно. Выигрыши и проигрыши исчислялись десятками рублей. Считалось шиком играть ровно, спокойно, серьезно, не радуясь выигрышу, не огорчаясь проигрышем. Шутки и прибаутки были недопустимы. За столом пили чай, или вино, и обменивались короткими деловыми фразами. Это был стиль игры. Если какой-нибудь неопытный и не знающий полковых обычаев корнет начинал крупно ставить, или слишком проигрывать, кто-нибудь из старших ротмистров, или сам папаша Ахросимов скажет сочным, твердым баском: - "корнет, не зарывайтесь!..." - и все игроки хором, в унисон повторят: - "корнет, не зарывайтесь!.."

И завянет бедный корнет. Точно ледяной водой потушат его азартный пожар. Станет он просить еще карточку, а старший офицер умышленно грубо прикрикнет: - "играй, да не отыгрывайся!... "Ну, пшел!... не скули!... Отрезвись!..."

Играли шутя... между делом, от скуки.

Как только Петрик вошел в игорные комнаты Замятина - он понял: здесь было совсем другое дело. Тут шла "игра высокого давления". Это было: - дело. Пожалуй, самое важное, и, пожалуй, самое интересное в их жизни. Тут было забыто все. Петрик видел, какие вдруг важные и серьезные лица стали у генерала Заборова, у Барышева, у Канторовича. Несмотря на то, что вечер был очень знойный, окна были закрыты, чтобы городской шум не мешал игре. Пламя свеч не колебалось в недвижном воздухе. Большинство уже уселось за столы. С треском распаковывались карты. Шли короткие переговоры, кому метать. И только в дальнем углу какие-то молодые инженеры в длинных белых кителях еще стояли кругом стола. Генерал Заборов, распушив усы, медленно тасовал карты. На толстом пальце играл в массивном кольце крупный бриллиант. Даже Старый Ржонд, милый Старый Ржонд, был серьезен и хмур.

Матильда Германовна, как некий дух, сопровождающий Петрика, подвела его к столу, где сидели ее муж, подрядчик Барышев, Канторович и какой-то старый инженер, кого Петрик не знал, с Владимиром на шее. Перед Замятиным лежала толстая пачка сторублевых бумажек, оклеенных еще бандеролью, Барышев выложил на стол толстый, объемистый кожаный бумажник, у Канторовича кредитки, как крепостною стеною с башнями, были окружены аккуратными столбиками золотой монеты.

- Вот, господа, вам и еще партнер, - сказала Матильда Германовна.

- Мазать будете? - пренебрежительно щурясь, спросил старый инженер.

- Нет, играть, - спокойно сказал Петрик.

- У нас игра большая, - сказал сердито инженер. - Меньше ста ставки не бывает.

Замятин подвинул Петрику стул. Петрик молча сел и достал свой бумажник. В нем были все его сбережения - приданое Настеньки - по Мариенбургской терминологии - девять "попов" и один "архиерей" - девять Катенек и Петр - тысяча девятьсот рублей.

Банк держал Замятин. Петрик невольно поддавался общему серьезному настроению. Точно сквозь все его тело, как в виолончели, были протянуты струны и только ударь по ним - зарыдают. Но наружно он был спокойнее всех. Он был почти небрежен. У Барышева, когда он принимал карты, лицо менялось, у Канторовича, закуривавшего толстую папиросу с золотым мундштуком, дрожали руки и никак не загорался фитиль в зажигалке.

- У вас, верно, бензина нет, - сказал Замятин.

- Да нет же, наливал.

Замятин зажег свою и подал Канторовичу.

- Сдавать? - сказал Замятин. Молчание стало за столом.

Мягко летели карты и беззвучно падали на зеленое сукно стола. Игроки брали их, приподнимали и засматривали.

- Еще...

- Пожалуйте-с...

- Куплю еще.

Карты открывались.

- Ваши!

И с тихим шелестом и легким звоном кредитки и золотые монеты передвигались к выигравшему.

Сотня за сотней, "поп" за "попом", уходили из бумажника Петрика и сыпались в гору денег банка. Он уже разменял "архиерея" на десять "попов" и продолжал проигрывать. Ему казалось порою, что и им начинает овладевать власть игры и денег. Но он сейчас же справлялся с собою и напускал холод в свое сердце.

- Еще карточку!...

Все шел жир... Глупые бородатые короли, черноусые валеты, некрасивые дамы, двойки, да тройки. Паршивая шла игра.

Но собою Петрик был доволен. Он шел в пэйсе игры и, несмотря на проигрыш, чувствовал себя первым. Он и старый инженер только и владели собою. Старый инженер косился на него глазом. И мычал одобрительно. Хорошо играл этот офицер!

Лакей в белой рубашке, видно, вышколенный для игры, безшумно разнес по игрокам стаканы с темно-янтарным чаем, задернул портьеры и пустил электричество. Ночь наступала. В комнате было очень душно. Табачный дым стоял неподвижными сизыми полосами. От него першило в горле у Петрика и ело глаза. Он проиграл семнадцатого "попа" и поставил предпоследнего.

"Проиграю его, встану и уйду. Значит - не вышло".

И Петрик обдумывал самым тщательным образом, как он встанет, как пойдет в залу к жене и как, улучив удобный момент, уедет. Он не жалел проигрыша. Ему были противны деньги. Ему странно было, что за несколько таких "попов" он купил когда-то Одалиску - живое и чуткое существо, уже сколько лет дающее ему много радости. Когда-то покупали и людей... Он сам читал в старых газетах: - "продается девка"... А разве теперь?... Вспомнил заведение госпожи Саломон... Почему-то показалось, что и Матильду Германовну можно купить. Разве не купил ее инженер Замятин? Они не венчаны... И Матильда Германовна только что покровительственно целовала его жену. А чем она лучше Ревекки Хозендуфт, дочери его хозяина в Мариенбургском штабе, что "работала" в заведении госпожи Саломон? Власть денег? Им не овладеть ротмистром Ранцевым!... Он поднял свои карты.

- Ваши.

Значительная кучка денег передвинулась к нему.

"Как это просто", - подумал он. То не было ничего, вставать хотел, а вот опять более пятисот". Он взял новую карту.

Оса на задних лапках склонилась над ним. Петрик чувствовал легкий аромат духов, шедший от ее платья. Кружилась от него голова.

Он опять выиграл. Это она принесла ему счастье.

У него разменяли деньги и его "архиерей" вернулся к нему. Карты все шли. Деньги валили. Сзади Петрика уже стояла не одна оса, но еще какие-то люди.

Распечатали свежую колоду, и пока тасовали, Петрик отсчитал свои первоначальные девятнадцать сотен - Настенькино приданое и уложил в бумажник. Порядочная сумма денег осталась лежать перед ним. Вероятно - несколько тысяч.

- На выигрыш, значит? - хриплым голосом спросил Барышев.

Петрик не ответил. Он с трудом удерживал торжествующую улыбку. Счастье валило к нему.

Ему послышалось, что кто-то сказал, или это было подсознательное ощущение, но он понял, что Замятин уже играл не на свои, а на казенные деньги.

"Так ему и надо" - подумал Петрик.

Должно быть, было поздно. Где-то по-утреннему лаяла отрывисто и грубо собака. "Бедная Аля" - думал Петрик, "ей должно быть отчаянно скучно. Ну, что же: - tu l'аs vоulu, Gеоrgеs Dаndin...

Первый и последний раз"... Он чувствовал, что теперь уже скоро конец. Он выиграл и выиграл основательно. Он видел, как старый инженер записывал на сукне свой и, по просьбе Барышева, его проигрыши. И Петрик обдумывал, как ему поступить дальше. То, что он хотел сделать, казалось ему резким и оскорбительным, и он решил еще раз попробовать судьбу.

- Сколько в банк? - спросил он.

Его голос был поразительно спокоен. Он внутренне любовался собою. "Да ведь я офицер", - подумал он про себя, и добавил - "и какой молодчик - ротмистр Заамурец Ранцев!..." Он весь подобрался.

- Подсчитать надо, - прохрипел Барышев.

- Подсчитайте.

Замятин и Канторович быстро разбили кучу по пачкам.

- Двадцать две тысячи, - сказал, вздыхая, Канторович.

Теперь уже все знали, что тут были и казенные деньги. Лицо Замятина было очень бледно. От ухаря купчика-голубчика ничего не осталось. Был просто попавшийся мазурик.

- Играю ва-банк, - сказал отчетливо Петрик.

На соседних столах прекратили игру. Генерал Заборов встал и, хромая на отсиженную ногу, двинулся к их столу, но его на пути перехватил адьютант Ананьев и увел в соседнюю комнату.

Замятин метал банк. Руки его сильно дрожали.

Петрик поднял карту. Девятка!

В полной тишине как-то деревянно прозвучал голос Замятина:

- Банк ваш.

Инженер с Владимиром на шее встал. Канторович услужливо подвинул пачки ассигнаций и золотые столбики Петрику. Петрик впервые ощутил власть и силу денег, но она не опьянила его.

- Я кончаю игру, - сказал Петрик и встал.

- Как вам угодно-с, - холодно сказал Замятин.

Петрик не дрогнувшей рукою отодвинул на середину стола все деньги, причитавшиеся ему, и сказал: -

- Господа, разберите ваши деньги.

- То есть... как это?... Я не разслышал... - заикаясь, сказал Замятин. Лицо его стало совершенно белым. - Что вы хотите этим сказать?... Я вас не по-ни-ммаю!

- Это ваши деньги, - снисходительно, покровительственно сказал старый инженер. - Вы их выиграли.

- Я имею... и признаю только деньги, или заработанные или заслуженные... от Государя... Это не работа и не служба... Это игра... - и, чуть криво и бледно улыбаясь, договорил Петрик, стараясь улыбкой и шуткой смягчить то, что он сказал: - поиграли... и за щеку.

- Но... позвольте, - дрожащим голосом сказал Замятин. - Но вы то... понимаете, что говорите? - Румянец возвращался к нему. Петрик сделал шаг от стола. Только теперь он вполне ощутил, как было душно в комнате. В опаловом табачном дыму красными языками горели свчи. Черная копоть лентами вилась к потолку.

- Я?!... вполне... Разбирайте свои деньги... И кончено. Я же их все равно ни за что не возьму.

Старый инженер пожал плечами.

- Постойте, ротмистр, - сказал он спокойно. - Я вижу, вы новичок... Вы думаете... Мы же не на орехи играли... Эт-то оч-чень серьезно... Такие шутки недопустимы... Это ребячество.

- Я вовсе и не шучу.

- Хор-шо-с! Ну, а допустим, если бы вы проиграли?

- Я и проигрывал... Заплатил бы проигрыш и ушел.

- А, если бы мы, как вы, вашего проигрыша не взяли.

- Это уже ваше дело.

- Господа, - взвизгнул, становясь из белого внезапно красным, Замятин, - это оскорбление... Это чорт знает, что такое!

Спокойствие и уверенность Петрика сбивали с толка его партнеров.

- Я, господа, не имел и не имею никакого намерения кого бы то ни было оскорблять, - сказал Петрик. - Мне ваши деньги просто не нужны... Если угодно знать - я свои взял. Теперь прошу вас разобрать и ваши..

- Я этого так не оставлю, - пробормотал Замятин. - Никто мне морали писать не может.

Петрик отходил от стола.

- Если господин офицер пошутил, так это же его дело, - сказал Барышев и стал, как бы машинально, ни о чем не думая, отсчитывать от кучи свой проигрыш.

Канторович последовал его примеру.

- Такие шутки... мораль... недопустимы, - весь красный, брызжа слюнами говорил Замятин. - Ведь это, господа, дон-кихотство какое-то! - Погодите, господа... Не берите так...

Петрик выходил из комнаты в залу. Слышал он, или не слышал эти слова - он не обернулся.

В игорной комнате поднялся страшный шум. Все, по выходе Петрика, заговорили сразу.

- Этот офицеришка, однако, здорово задается.

- Как он смеет! Я от него удовлетворения потребую... Этакий нах-хал!... Позвольте, господа, зачем вы берете деньги?... Маль-чиш-ш-ка! - кричал Замятин.

Только его деньги и оставались на столе.

- Э, Борис Николаевич - полно, милый, - говорил Барышев. - Не надо было приглашать его. Сыграли вничью... Только время золотое потеряли.

- Как он от таких денег-то отказался - шипел старый инженер. - Нищий!... Хар-рактер...

- Почти пятьдесят тысяч было, - сказал угодливо Барышев. - Несмысленыш.

У осы на задних лапках горели щеки.

- Это я понимаю! - сказала она и хлопнула в ладоши.

Замятин злобно скосил на нее круглые глаза.

- Таким рожи надо бить, - мрачно сказал он и, не считая, ссыпал деньги в кожаный мешок, висевший на спинке его стула.

-Ну, рожи-то вы ему, однако, никогда не побьете, - холодно и строго сказал Старый Ржонд.

- Почему вы так думаете? - огрызнулся Замятин.

- Да потому, милый мой, что у него рожи нет. И прошу вас взять ваши слова обратно.

- Это почему?

Старый инженер взял за локоть Старого Ржонда и повел его в сторону.

- Оставьте хоть вы его, - прошипел он, - не видите: кипятится, а у самого на лице написано - "держите меня, а то я ему рожу набью". А вы вместо того, чтобы держать-то, еще масла в огонь подливаете.

- Но согласитесь... Такие выражения... И про офицера притом....

- Да ведь, Максим Станиславович, и офицер-то не очень ловко поступил. Носики-то нам всем как утер... Достоевщина какая-то! Чисто - скверный анекдот. Мы с вами потом это дело разберем... Все-таки какой-то суд чести быть должен. Борису Николаевичу и точно неудобно это так оставить. В его доме... И потом - наши сплетни знаете. Тем, - он кивнул в сторону Барышева и Канторовича - тем ничего... Пожалуй, еще и рады поди, ну а ему... Вроде, как пощечина... Да вот идет наш генерал... Верно, ему кто-нибудь доложил. Послушаем его резолюцию.

ХХIХ

И точно, на пороге игорной, дымной комнаты с тускло горящими желтым пламенем свечами появился генерал Заборов. Он входил какими-то жесткими, четкими шагами. На красном лице его пунцовой пуговкой горел нос. Крашеные усы были распушены и он то и дело ерошил их пальцами.

- Господа, - очень торжественно, тоном, не допускающим возражения, голосом хозяина сказал он. - Попрошу всех в гостиную.

Генерал круто повернулся и вышел на середину гостиной. За ним, толпясь в дверях, последовали игроки. Генерал и сзади него Ананьев стояли посередине. В гостиной ярко горели лампы. Портьеры не были задернуты. Окна были раскрыты и свежее утро вставало за ними. Косые лучи солнца освещали дома на той стороне улицы. Из комнаты казались они бледными и печальными. Улица была совершенно пуста и точно грусть смерти и сна лежала на ее пыльной мостовой.

В гостиной раскрытый рояль, гости, в ожидании чего-то стоявшие вдоль стен, представляли странное зрелище. На диване сидели Валентина Петровна с доктором Березовым, в креслах Матильда Германовна и рядом с нею сел старый инженер. Матильда Германовна что-то возбужденно шептала инженеру.

Заборов обвел всех строгими глазами из-под насупленных бровей и грозно скомандовал: -

- Попрошу встать!..

Дамы вопросительно смотрели на него. Точно спрашивали: "как и нам встать?"

- Попрошу всех встать! - еще строже скомандовал Заборов.

Дамы поднялись. Валентина Петровна оперлась рукою о хвост рояля. Она уже слышала, что ее Петрик что-то натворил, и теперь страх обуял ее. У нее подкашивались ноги. Сказывалась и усталость без сна проведенной, скучной ночи.

- Минуту молчания! - сказал генерал и стал дрожащими руками надевать на нос пенснэ. - Давайте,- громким шепотом сказал он, оборачиваясь к адъютанту. Тот подал ему небольшую бумагу телеграфного бланка.

Генерал нагнулся, выпрямился, отставил бланк от себя и в торжественной, вдруг наступившей, тишине провозгласил:

- Господа!... Получена телеграмма. Германия объявила войну России... Объявлена мобилизация...

Несколько секунд было полное молчание. С улицы прилетел легкий, влажный ветерок. Кто-то, - Валентине Петровне показалось, что это была оса на задних лапках, негромко и несмело сказал:

- Гимн!...

И сейчас - Барышев, доктор, Канторович и Старый Ржонд подхватили: - Гимн!.. гимн!..

Генерал передал телеграмму адъютанту, движением головы сбросил пенснэ - оно, раскрытое, упало ему на живот и повисло на черном шнурочке и, сложив руку кренделем, подошел, шаркая ногами, к Валентине Петровне. Ей хотелось сказать - и эти слова уже были у ней на устах: "да я не умею"... Но вдруг точно какой-то ток прошел по ней. Она еще не поняла, что такое произошло. Что такое война? В этот миг она ощутила лишь величие исторической минуты, которую одинаково переживали все. Она села на табурет, подняла, как бы дирижируя хором, руки над клавишами и ударила по ним. И сейчас же согласно и стройно, - очень помогал ведший хор батюшка, - все запели под ее игру.

Звуки росли и ширились. Они, прекрасные и величественные, будили улицу.

- Царствуй на славу нам, Царствуй на страх врагам!

Ца-арь православный.

Бо-оже Царя храни...

И только стали замолкать отзвуки последних аккордов, как, по непостижимо каким образом понятому Валентиной Петровной общему желанию, она снова взяла первые ноты.

Кто-то - ей показалось - Петрик, закрыл электричество. Комнаты наполнились мягким утренним светом. В окна глядело ясное, чистое без единого облачка небо. В двери кабинета был виден дымный сумрак и тускло горящие, оплывающие свечи. Там было ужасное прошлое - то, что там "натворил" Петрик - здесь было что-то умилительно прекрасное, что так верно и хорошо выражалось и этой музыкой и этими прекрасными словами: -

- Боже, Царя храни!..

И едва кончили, Барышев подошел к генералу с кипой денег.

- На Красный Крест, ваше превосходительство, - сказал он, отдуваясь и отирая выступивший на лбу пот.

Кто-то крикнул: -

- Шапку!... дайте шапку!...

Ананьев побежал в прихожую, звеня шпорами и концами аксельбантов, и принес генералу его фуражку. Деньги посыпались в нее. Замятин положил несколько тысячных билетов, Канторович ссыпал кучку золота. Фуражка раздулась и была верхом наполнена.

- Ну вот, - громко сказал Старый Ржонд, обращаясь к старому инженеру, - слава Богу... Что называется: - инцидент исчерпан.

- Да... да... да, - быстро сказал инженер... - Мы их потом помирим... Война!? Кто мог думать, что Государь на это решится!?

ХХХ

Но только спустя много времени Валентина Петровна вполне поняла весь ужас этого слова.

Раньше у нее была одна соперница, к кому она могла ревновать и ревновала Петрика: - служба. Но это была соперница милостивая. Она не брала к себе Петрика целиком, она делилась им с нею и позволяла ей входить в себя. Теперь она увидала новую соперницу, - и эта соперница поглотила Петрика целиком.

Война и победа!... Да, конечно, победа, или смерть... Белый георгиевский или простой деревянный на полевой могиле крест - это было все, о чем всегда, с тех самых дней, когда мальчик Петрик играл с девочкой Алей - Петрик мечтал.

Теперь он потерял голову. Все забывая - ее, Настю, весь дом - он стремился сейчас же... завтра ехать на войну.

Коротко и сбивчиво он объяснил Валентине Петровне, что он будет проситься отправить его немедленно в его Лейб-Гвардии Мариенбургский полк, который уже наверно там... дерется...

Он говорил об этом пламенно и жарко, его глаза в воспаленных веках горели таким суровым, жестоким огнем, что она не посмела даже спросить - что же она-то будет делать?

Объявив о войне сотне, прослушав ее громовое ура, Петрик вымыл лицо ледяною водою, переоделся в парадную форму и на дрезине помчался к Старому Ржонду устраивать свою командировку.

Он вернулся пришибленный и задумчивый только поздним вечером. Старый Ржонд принял его рвение совсем не так, как то представлялось Петрику. Он почти накричал на него.

- Что-с?... Война еще не началась, а уже вы дезорганизацию в армию вносить желаете... И кто-с?... Офицеры!.. Недопустимо-с... Вот у меня генерал здесь... Я ему доложу-с... Где ваш долг, ротмистр? Приказ... приказ есть?.. Пошлют -пойдете... А не пошлют, здесь сгноят вас - и сгнивайте. Вы не анархист... Добровольно - не надо... Добровольно... знаем мы это добровольно. Хочу... За крестиком ехать хотите?.. А война потянется, а те ослабеют. Мы понадобимся... а нас нету... Мы уже не хотим-с... Это-с, Петр Сергеевич... Я понимаю, миленький, но допустить не могу-с!

Старый Ржонд так раскудахтался, что на его крик вышел сидевший у него в кабинете генерал Заборов. Он выслушал короткий доклад Старого Ржонда и оправдания Петрика, раздул толстые губы и мягко, своим барским голосом сказал:

- Другим, как нравится, а мое такое мнение - война эта на годы... Вон - совсем по секрету: у меня уже и телеграмма есть - сводить сотни в полки и бригады, а пешие в дивизии - это значит - мое такое мнение - не за горами и нам поход. Придем на помощь - вдвое дороже будем. Теперь скоро осень. Зимою какая война!?... Все разыграется к весне... Другим, как нравится, а к весне мы будем там во всеоружии обучения, знания и духа!... Так-то, мой упрямый и своевольный Ранцев... Готовьте сотню - и не сомневаюсь - чудеса с нею совершите...

И Петрику пришлось сдаться. Он скоро почувствовал, что генерал Заборов и Старый Ржонд были правы. Война шла не так, как он ожидал. Наши не шли на Берлин, но едва не сдали Варшаву. Мимо Ляохедзы безконечные тянулись поезда с войсками и снаряжением - война охватывала всю Европу и уже было известно, что и Заамурцы пойдут.

Горячка первых минут прошла. Наступили спокойное ожидание и подготовка, и тогда Петрик подумал о жене и о дочери.

Как-то осенним вечером, когда в багрянец опускалось солнце и лиловели причудливые горы, Валентина Петровна ехала верхом с Петриком. Они возвращались с прогулки. Мазепа шел, широко шагая, вытянув шею, рядом пряла ушами Одалиска. Они только что проскакали версты три по мягкой пыльной дороге. Валентина Петровна почувствовала, что Петрик ею любуется, что она, раскрасневшаяся, действительно прекрасна, и опустила стыдливо голову.

- Петрик, - тихо сказала она, - ты любишь меня?

- Аля!

Петрик взял ее свободно опущенную правую руку и, подняв рукав блузки, поцеловал ее выше перчатки.

- Ты сомневаешься! - с упреком сказал он.- Всегда, теперь и в будущем.

- Нет... не теперь...

- Аля... Это неправда...

- Теперь ты думаешь только о войне, а меня забыл.

- Нет...

- Ты подумал, что я буду делать, когда вы уйдете на войну?

Она сказала это смелее. Слезы слышались в ее голосе. Он опустил голову. Странно: и точно - он обо всем подумал. Подумал и о том, куда спрятать старые артельные хомуты, а о ней и Насте не подумал. Ему, в его мечтах рисовалось, что он уйдет из этой уютной, обжитой квартиры, и после войны в нее и вернется. И, если будет ранен - тоже к ней... Это входило в его мечты. Именно потому, что он ее любил. Сколько раз в своих мечтах он рисовал себе, как он поедет с войны. Все тише и тише пойдет поезд... Вот и Ляохедзы и на их скромном перроне Аля с Настей. Сейчас, после ее слов почувствовал, что всегда и везде он думал о себе, а не о ней, и что любил-то он не ее, а себя, и ее - лишь потому, что она давала ему радости жизни.

Она продолжала тихим голосом.

- Петрик... не сердись на меня... Но не могу же я остаться здесь, как остаются инженеры и другие служащие дороги... Я боюсь хунхузов... История Шадринской заимки не идет у меня из головы... И когда тебя не будет... я умру от одного страха.

В другое время он рассердился бы. Теперь, в том состоянии любовной размягченности, в котором он находился, он крепко пожал ее руку и сказал неопределенно:

- Мы снимем квартиру в Харбине. Переедем туда.

Она усмехнулась. "Как легко разрешил он все ее страхи! Одна в Харбине... С Замятиными, Канторовичами?" Едкая, горькая мысль мелькнула в голове: - "солдатская жена"... Им слава!... Ордена... Георгиевские кресты... Им раны в утеху... Сама смерть их славою и честью венчает... А нам?... их женам?... матерям их детей?... Одни горючие слезы..."

С полверсты они ехали молча, шагом. По сторонам были сжатые гаоляновые поля. Острые стволы снятых стеблей торчали из бурой земли. Вдали показался пожелтевший карагач и еще зеленые, но с поредевшей листвою раины у переезда. Сейчас и казармы.

- Знаешь, что... Когда твоя сотня пойдет на войну, я пойду тоже... сестрою милосердия. Мне Березов говорил, при нашем отряде будет летучка.

Она подняла голову. На ней была легкая соломенная шляпка - канотье с вуалью. Из-под вуали, закрученной на поля, были видны блестящие, вдаль устремленные глаза. Ей то, что она сказала и что она решила сделать, казалось подвигом, куда большим того, на какой шел Петрик. Розовые губы приоткрылись и стали видны нетронутые, свежие зубы. Красивым жестом она, поправляя волосы, выбила локон на лоб. Вечерний воздух вливался в ее грудь. Она глубоко вдыхала его. Так проехали они до казармы. Петрик молчал.

- А Настя? - вдруг сказал он.

- Да... Настя, - тихо повторила она. Ее голова опустилась. Глаза были прикрыты тенью ресниц. Румянец поблек - и точно пожелтели и обвисли щеки.

И уже слезая с лошади в протянутые ей объятия Петрика, она капризно кинула:

- Ну, придумай сам что-нибудь... Видишь, какая мы тебе обуза... - И со злобой добавила: - Жалеешь теперь, что женился!...

ХХХI

Петрик задержался на конюшне. Он сам делал массаж и бинтовал ноги своим лошадям. Обыкновенно Валентина Петровна ему в этом помогала. Сейчас она поспешно ушла к себе. Она не могла оставаться на людях. Слезы подступали к глазам.

Она прошла в спальню, взяла у амы Настеньку и, не раздеваясь, как была, в легкой светло-серой амазонке села в кресло у раскрытого окна. Солнце опускалось за лиловые горы и тень сумерок покрывала поля. Нигде никого не было видно. Настенька тихо лежала на коленях и улыбалась матери. Валентина Петровна охватила ладонями колени и, нагнувшись, смотрела на дочь. Таня заглянула к ней.

- Барыня, переодеваться будете?

- Нет, Таня.

- Прикажете зажечь лампы?

- Не надо, Таня.

Таня ушла и плотно притворила за собой дверь. Она знала, что, когда "такое" находило на ее барыню, - лучше оставить ее в покое.

Валентина Петровна думала.

"Однако как же, в самом деле, разрешался этот вопрос раньше? Война?.. Она перебирала мемуары, прочитанные ею в "Русской Старине", "Историческом Вестнике", "Русском Архиве", романы и повести о войне. Например... в "Войне и Мире" гр. Толстого?.. Как же там-то было? Николенька ушел на войну... И Соня осталась... И осталась Наташа, влюбленная в Андрея Болконского. Андрей Болконский оставил маленькую княгиню... Да, оставил... Но там - была семья".

"А, вот оно что!.. У нее... Отец умер в тот страшный год... Мать последовала за ним в тот год, когда родилась ее Настя. У ней - нет семьи. У ней ее никогда не было. Она солдатская дочь. Семья - это, когда много... Братья, сестры, дяди, тетки... Какой муравейник кипел в семье Ростовых и такой же был муравейник и в семье автора "Войны и Мира". Там война украшена любовью... Да ведь"...

Валентина Петровна даже удивилась, как она этого не понимала раньше.

"Весь смысл жизни - в семье. От семьи - Родина - и в ней все. Замыкается круг... Но это было. Не так давно - но это уже прошедшее. Она уже этого не застала и она не сумела создать этого ни себе, ни Насте... Изменились условия жизни. Семья - это дом... Поместье... деревня. Она не застала помещиков. Она нашла служащих, родилась у солдата. Ей - эта новая, прославленная теперь социалистами роевая жизнь города! В этой жизни - семьи не полагается. Есть - знакомые. И все хорошо, пока все благополучно. Пока ее папочка служил в Захолустном штабе и занимал видное место начальника дивизии - вся дивизия, вся округа Захолустного штаба были ее знакомые. Но, как только папочку уволили со службы, многие знакомые перестали ей кланяться. То же было и в Петербурге. Пока ее первый муж, профессор Тропарев был жив, - сколько и каких знакомых у ней было!.. Но он умер, общественное мнение бросило тень на нее, и где они - все эти Саблины, Барковы, Полуяновы, Стасские? И разве можно приехать к ним да еще с ребенком? Знакомые?.. Не примут... Выгонят?... Да и сама она на это никогда не решится. Вот к сестре, или брату она бы приехала. Это - свой дом. Но у ней нет близких. У папочки был брат. Но они как-то разошлись. Ее дядя служил по генеральному штабу... Говорят - корпусом командует... Нет... его она не знает".

Валентина Петровна нагнулась к дочке. На лице ее появилась нежная и грустная улыбка.

- Настенька, - шептала она. - Вот, постой, Настенька, дай только кончиться войне... Я это переменю. У тебя будут братцы и сестры... Много... много... Ну, три, четыре человека... Целая семья... И когда ты будешь большая и случится у тебя горе, ты не будешь так безконечно одинока. Ты не будешь не знать, куда тебе преклонить голову, как не знает твоя мама. Слышишь, Настенька?

Девочка улыбалась, протягивала ручонки к окну и, отворачиваясь от матери, кричала: - ма... ма! .

И не знала Валентина Петровна, что обозначал ее крик, потому что на русско-китайском языке, на каком говорила ее Настенька, - слово "ма" равно обозначало и лошадь и мама. Может быть, она услыхала за окном лошадей?

Да, эта будущая семья разрешала судьбы Настеньки взрослой, но нисколько не помогала самой Валентине Петровне и ее маленькой Hасте.

Куда же, в самом деле, даваться? Здесь станут ополченцы... Ехать в Петербург, где все эти ужасные воспоминания?.. В Москву?.. Она не знает Москвы.

У ней там даже знакомых нет... Ей все равно куда ехать. Куда-нибудь поближе к фронту... В Двинск, Смоленск, или Киев... Меблированные комнаты... Чужие вещи... Чужие люди... Ну, познакомятся... Будут опять новые знакомые... Как здесь, Старый Ржонд... и Замятины.

Она напряженно смотрела на Настю. И все думала. "Да, ей теперь все понятно. Семья и религия спасали человека от самого себя и выручали во всякой беде, даже в самой смерти утешали. Теперь, когда не стало семьи... когда веры становится все меньше, что же осталось?.. Нужен гашиш! нужен опиум... Вот откуда этот бешеный городской ритм жизни, эти громадные листы газет с никому ненужными статьями, которые забываются через пять минут после прочтения. Вот откуда эти машинистки, стенографистки, голодные секретарши, где-то работающие, вот откуда это метание по кинематографам и танцулькам, чтобы только забыться... Вот придет к ней горе, - а она одна-одинешенька с Настей. Ну и что?... Папиросы станешь курить.... Как одурелая что-нибудь делать, лишь бы уйти от себя... А там - опиум... кокаин.... Надо, надо, надо нам, Настенька, вернуться к Богу и семье! А, как вернешься, когда война!?. Что же сейчас-то делать"!?

Слеза за слезою капали из ее прелестных глаз цвета морской волны. Они падали на Настеньку, на ее ручки в узелках, на пухлые щеки. Девочка повернула лицо к матери. Маленьюе глаза в черных длинных ресницах таращились и глядели в глаза матери. Точно старались угадать и понять, что думает, о чем плачет ее большая мама.

Валентина Петровна смотрела в глаза дочери и ей казалось, что это она видит свои собственные глаза, отраженные в уменьшающем зеркале. Так же были они серо-зелены, такая же океанская волна была в них и такая же затаенная, еще никому не высказанная грустная мысль.

ХХХII

Зимою, и совершенно неожиданно для Старого Ржонда - она дала нарочно телеграмму только из Иркутска - к нему приехала его двадцатилетняя дочь Анеля.

Старый Ржонд со своим денщиком Казимиром едва успел ей приготовить в своей холостой квартире комнату. Он сам на своей тройке поехал ее встречать и не узнал бы ее никогда - он видал ее последний раз ребенком - да она узнала его по фотографиям, по памяти, а больше по чутью. Увидала его "разнюхивающее" внимательное лицо и сразу догадалась: - папа!

В косынке сестры милосердия - Анеля только что в Петрограде окончила специальные курсы - в шубке, крытой серым сукном с юбкой в сборку, по-крестьянски, из-под шубки спускался, закрывая колени, белоснежный передник - она казалась моложе своих лет. Шатенка с голубыми глазами, с мелкими правильными чертами лица, с маленькими губами сердечком она была очаровательна.

В коляске молчала, косясь на папу и стесняясь кучера-солдата и денщика. Но, едва вошла в чистую переднюю с большим окном без занавесок, куда лило золотые лучи зимнее Манчжурское солнце, едва очутилась в продолговатой комнате со светлосерыми в белую полоску обоями, с зеркалом в ясеневой раме, с такою же вешалкой, где чинно висели папахи и шубы Старого Ржонда, увидала отца, снявшего шинель, в черкеске при серебром украшенной шашке - ее точно прорвало.

Путая польские слова в восторженную Русскую речь, взмахивая руками, ударяя себя ладонями по коленям, приседая, она всем восхищалась. И вся была она - Луцкая, и не Луцкого уезда, но воеводства Луцкого - будто соскочила со страниц романов Сенкевича, точно внесла с собою крепкий яблочный дух Луцких садов и пьяную крепость старой запеканки.

- Маш тобе!... Так я же в Китае и с папочкой черкесом!- воскликнула она и взяла Старого Ржонда под руку. - Ну, пойдем, покажи мне твой палац.

В гостиной, очень пустой, где на паркетном полу чинно вдоль стен стояли буковые стулья, а посередине был большой круглый стол с альбомом с Лукутинской крышкой, где на стене висели два больших овальных портрета Государя и Государыни, портрета-олеографии в золотых рамах, а в простенке между окнами было большое зеркало, она подвела отца к нему и весело рассмеялась. Точно серебряные колокольчики зазвенели по всему дому, и суровый Казимир, протискивавший в двери ее обшитую клеенкой дорожную корзинку стал ухмыляться.

- Ото-ж пышна пара! - воскликнула она, - Ты папа, совсем молодец... И, если тебе усы подкрасить!.. А я-то!.. - Анеля сама себе сделала книксен. - Славный бузяк! - Она вздернула пальцем кончик носа, двумя пальчиками подобрала концы желто-коричневой "сестринской" юбки и, бросив руку отца, танцующей походкой прошлась по залу, напевая:

- "Ходь, ходь, котку бялы И цалуса дай!

Такий бузяк малы То правдивы рай"...

Зазвеневшие было по залу серебряные колокольчики ее смеха внезапно оборвались. Задорное, раскрасневшееся личико стало серьезно.

- Цо то за выбрыки! - погрозила она сама себе пальцем. - Что подумает обо мне милый папа? Хороша сестра милосердия!

Старый Ржонд действительно был смущен и совсем без ума от веселой дочки.

- Пойдем, Анелечка, я тебе твою комнатку покажу.

- Тэ ж пытане!

В ее комнатке, наскоро убранной и приготовленной манзой-обойщиком, еще стоял терпкий запах китайца. Анеля наморщила нос.

- Чем это пахнет здесь?

- Китайцем, Анелечка. Привыкай к этому запаху. Он везде здесь.

Она раздвинула тюлевые занавеси у окна и остановилась, глядя на открывшийся перед нею широкий вид заснеженных Манчжурских полей. Под самыми окнами, внизу, под обрывом, была большая китайская деревня. Серые фанзы с крутыми крышами, вздернутыми по краям, с разлатыми, растопырившими черные ветви яблонями и грушами занимали большую площадь. В улицах белел снег. За поселком, блистая опаловыми красками под бирюзовым чистым небом, высились горы.

- Это что за деревня?

- Ты не выговоришь натощак. - Шань-дао-хе-дзы! - вот какая это деревня!

- Шань-дао-хе-дзы, - повторила Анеля. - А горы?

- Хребет Джань-гуань цай-лин, или леса Императорской охоты.

- И там можно охотиться?

- Отчего нет? Ты верхом ездишь?

- Ну что ты, папа! В институте нас этому не обучали. Я умею только делать так... и эдак...

И она отвесила перед отцом реверансы - простой и придворный.

- Ну, этим ты любого мужчину убьешь, а зверя не тронешь... Да мы... знаешь что?.. Вот сегодня разберешься, отдохнешь с дороги, а завтра мы поедем к Ранцевым.. Чудные люди... И Петр Сергеевич тебе славного конька даст.

- Як же шь так, просто з мосту?

- Они люди простые. Валентина Петровна - помнишь, я писал тебе о ней, так тебе обрадуется - она так одинока.

- Досконале!... Ехать так ехать, сказал попугай, когда кошка тащила его за хвост!

В открытых дверях появился Казимир. С трудом сдерживая улыбку восторга и умиления перед командирской дочкой, он торжественно доложил: -

- Ваше высокоблагородие! Кушать подано!

Анеля схватила отца под руку.

- Идемте, ваше высокоблагородие, - сказала она.

- Шань-дао-хедзы... Джан-гуань-цай-лин... Пекин, Нанкин и Кантон все мы пели в один тон.

И, раскачиваясь тонким гибким станом, она повела отца в столовую.

ХХХIII

На Дальнем Востоке было так принято, чтобы каждому вновь приехавшему "из России" показывать китайский город, знакомить с китайскою жизнью, с ресторанами - "чофанами", где заставлять есть палочками червей, ласточкины гнезда и другую прелую, пахучую китайскую снедь, водить по китайским лавкам, показать китайский театр.

Эту программу хотели преподнести и Валентине Петровне. Но первые дни после свадьбы она так старательно искала уединения, была даже словно какая-то "дикая", - проводила дни или за роялем, или ездила часами верхом с мужем, притом она показала столько брезгливости и отвращения к китайцам - и это было так понятно (генерал Заборов предложил показать ей, как рубят головы преступникам!), столько ужаса перед ними, что этот план был отставлен. И Валентина Петровна жила третий год в Китае и ничего китайского, кроме маленькой кумиренки на поле подле их постовой казармы, не видала.

С приездом Анели этот план всплыл снова и принял более широкие размеры. Анеля как-то сразу - именно "просто з мосту", "здорово живешь" сумела очаровать своею детскою искренностью Валентину Петровну. Сама же, с места, как только увидала Валентину Петровну, без ума влюбилась в нее, чисто по-институтски "заобожала" ее.

- Не неправдэ ты естесь парадна! - воскликнула она, хватая обеими руками руку Валентины Петровны. "Ты" вырвалось у ней невольно и смутило обеих. Анеля хотела поцеловать руку Валентины Петровны по луцкому обычаю -и еще более смутилась, когда Валентина Петровна не дала ей этого.

Но "ты" так и осталось. И все у Валентины Петровны для Анели было - "вспаньялы" - великолепно.

Ее в русско-китайском вкусе убранная квартира, и очень скромная, была: - "вспаньялы палац"! Когда вечером Валентина Петровна села играть - это был "вспаньялы концерт".

А Настя! - Никогда Валентина Петровна не находила стольких и таких нежных слов для своей дочери, сколько сразу нашла Анеля. Она часами могла стоять над Настиной колыбелькой.

- Панна Настя ма такая бузя, як я собе выображалам... А очи!. То твои очи, панно Валентина! Сличны, цудовны, чаруйонцы! Роскошь патшыш на такего детятка...

"Кохана, слодка" - не сходило с ее уст. Все казалось Анеле у Ранцевых необычайным, несказанно прекрасным. Она приехала с отцом с визитом, - а осталась на неделю. Отец уехал, она собралась с ним, а, когда Валентина Петровна, Петрик, Кудумцев и Ферфаксов стали уговаривать ее остаться гостить, она посмотрела на отца - будто ничего не имел против этого папочка?... - и Анеля в придворном реверансе склонилась перед Петриком:

- До услуг пана... проговорила она... - И пани!

Папочка (мог ли он ей в чем-нибудь отказать!?..) поехал за ее вещами, а она зажила у Ранцевых, окруженная всеобщим поклонением и сама всех обожающая.

И потому-то, когда широко была задумана поездка в китайский город на целых три дня - Валентина Петровна не протестовала. Сопротивлялся, и то не очень, один Петрик. Ему все казалось, что вот именно в эти три дня и случится что-нибудь, придет приказ об их выступлении. Но с ними ехал сам полковой командир, Старый Ржонд, и Петрик, не желая расстраивать общего веселья, передал сотню Кудумцеву, условился с ним, что "ежели что" - он пришлет телеграмму, придумал даже на всякий случай условный шифр - и поездка была решена.

ХХХIV

Ехали целым "домом". С амой Чао-ли и Настенькой. Ее ни за что не хотели оставлять ни Валентина Петровна, ни еще более Анеля.

Настеньку нарядили китайченком. Чао-ли была прелестна в зимнем шугае, стеганом на вате, с расшитыми шелковыми наушниками, надетыми, как коробочки, на каждое ухо. Старый Ржонд вместо папахи надел круглую манзовскую шапку с налобником, наушником и назатыльником из соболя. Такую же шапку при общем смехе надели для тепла и на Анелю. Очень она к ней шла.

Ехали в двух колясках - тройке Старого Ржонда и экипаже генерала Заборова. Старый Ржонд, не очень-то надеясь, что китайская кухня удовлетворит дам, взял с собою Казимира.

В коляске Заборова сели Валентина Петровна с Анелей и против них Чао-ли с Настенькой. Таня, остававшаяся с Ди-ди дома, укутала их тяжелым пахучим одеялом бараньего меха.

- Как на северный полюс едем, - смеясь сказала Валентина Петровна.

- И полно, барыня, - заботливо сказала Таня. - Это солнышко обманывает, что тепло, смеркнет - так-то меня вспомните, что одеяло достала.

Колеса прогремели железными шинами по сотенному двору, коляски выехали за ворота, миновали черный карагач, с него слетела стая грачей с шумливым граем, и покатили по хорошо убитой дороге. По серому пути, между гололедистых комьев, синеватой лентой шли укатанные обозами колеи. По ним, как по рельсам, катили экипажи.

Все кругом было так необычно для Анели. Желтое солнце - долго можно было на него смотреть - медленно поднималось к бледно-голубому небу. С земли, от полей, запорошенных снегом, где южные края борозд пахоты были черны, и потому поля казались разлинованными - легкий поднимался туман. Дали казались перламутровыми. В них серым кружевом показывались кусты, деревья, маленькие фанзы, плетневые заборы, тяжелые колоды громадных китайских гробов, стоявших под развесистыми черными дубами. Невдалеке от дороги была кумирня. Высокие красные мачты стояли у входа. Золотые шары на вершине их горели на солнце. Тяжелая арба, запряженная маленькой белой лошадкой, коровой и ослом, медленно тянулась по дороге. Коляски обогнали ее. На арбе, на ящиках, сидели разряженные в синие, расшитые курмы китаянки. Манза в серой наваченной куртке и таких же штанах, делавших его ноги неуклюжими и тяжелыми, погонял лошадей. Тонкий бич свистал по воздуху. Медленно, напрягаясь, шла лошадь, корова ей помогала. Осел тропотил сбоку.

- Славная тройка, - сказала Валентина Петровна.

- Окропне! - ответила Анеля.

Пошли шагом. Папочка не утерпел, подбежал к коляске, подсел рядом с Чао-ли.

- Каков пейзажец-то... А горы! Воздух! Ты понимаешь, Анелечка, откуда эта мутность тонов на китайских и японских картинах? Точно все белесым чем-то прикрыто внизу. А наверху голубое небо и желтое солнце!... Какие линии домов?... Чуешь экзотику-то, дочка?... Начинаешь любить мой милый Китай?

Навстречу на маленьких белых лошадках с остриженными гривами и короткими хвостами ехал китаец в черной шелковой, просторной курме и таких же шароварах, в валеных, войлочных, черных, расшитых красным шнурком котах. На голове у него была черная шапочка с прозрачным овальным шариком. Темная шуба собачьего меха была надета наопашь. Сзади него ехал солдат. У него, точно мишень, был нашит на груди круглый кусок красной холстины с черными китайскими письменами. Карабин с дулом, заткнутым пучком красной шерсти, висел у него на плече. Ехавший впереди китаец обернулся к Старому Ржонду и, улыбаясь, поклонился ему. Старый Ржонд любезно ответил на поклон.

- Папочка, кто?.. Кто это? - зашептала Анеля.

- Это шибко знакомый человек. Офицер из здешнего города.

Серебряные колокольчики Анелиного смеха зазвенели по полю. Сидевший на козлах Казимир обернулся и, не в силах сдержать улыбки, спросил Старого Ржонда: -

- Ваше высокоблагородие, курить дозволите?

- Кури, кури, Казимир, - ласково сказал Старый Ржонд. - Видишь, дочка-то у меня какая!

- Да уж дочка это точно! - прокряхтел кучер солдат Евстигней. - Это уже Бог такую на счастье послал. Ну, миленькие, трогай!

- Шибко... шибко... знакомый, - сквозь смех едва выговаривала Анеля. - Это же по-каковски?

- По русско-китайски, стрекоза. Сама-то два слова русских, а после пять польских... Эх-ты!..

Город надвинулся как-то неожиданно. Долго приковывали внимание Анели какие-то серые линии у самого небосвода, башни, зубцы. То скрывались они за изгибом полей, то появлялись снова. Потом надолго скрылись, дорога шла по долине, поросшей тонким ольшаником и, как выбрались из балочки, сразу предстал перед Анелей весь город, озаренный косыми, красными лучами солнца.

- Как в сказке! - вздохнула Анеля.

И точно - будто нарисованный на какой-то средневековой картине стоял город. Высокие, темно-серые стены с зубцами, башни в три яруса по углам и посередине прямых сторон, где были громадные ворота, разлатые крыши башен с загнутыми кверху концами - все было своеобразно и необычно. Все говорило о многовековой старине, не тронутой новой культурой.

- Жалко, не летом, - сказал Старый Ржонд. - Летом тут кругом - сады - огороды. Сколько пестрого мака, бобов, табака, капусты, стручков - так все это воздушно-красиво.

Тяжелые дубовые ворота были обиты железными гвоздями с большими шляпками. Коляска въехала в темный пролет. В громадных гранитных глыбах мостовой колеса и время пробили глубокие колеи.

- Боже мой... древность какая! Панно Валентина, смотрите, какие колеи продолбили в этом камне.

Китаец-солдат бросился к коляске.

- Цуба! - грозно крикнул на него Евстигней.

Старый Ржонд сказал что-то по-китайски и китаец отошел.

В сумраке ворот чуть отблескивали громадные ножи и алебарды на темно-красных рукоятках. Эти ножи приковали внимание Анели и Валентины Петровны.

- Это что такое, Максим Станиславович?

- Орудие казни, барынька, - нехотя ответил Старый Ржонд. - Этими ножами рубят головы... Делают то, что здесь называется "кантами"...

Валентина Петровна пожала плечами и быстро взглянула на Настеньку. Но девочка, убаюканная покачиванием коляски и свежим воздухом, крепко спала на руках у амы.

ХХХV

Прямая и длинная - ей и конца не было видно - улица гомонила гортанным говором. Она, словно людская река, текла серою толпою манз. Тут, там синее пятно богатого китайца, или пестро-одетой китаянки - и опять серые ватные кофты, серые штаны, серые, серым мехом отороченныя круглые шапки.

Так странна была густая толпа после тишины и безлюдья полей. Ехали шагом. Улица была узкая, покрытая пылью, смешанной со снегом. и мощеная каменными плитами. Скрипели по камням колеса и потряхивали на выбоинах рессоры. Впереди тянулись арбы. Погонщики щелкали бичом и надрывно кричали: у-о, у-о... Этот крик покрывал гортанный гомон толпы.

Одноэтажные дома, - все лавки, тянулись по обеим сторонам. Вдоль них шел деревянный тротуар, над ним местами был навес на жердях. И первое, что увидала Анеля у самого входа: - большой китайский "чофан". Серые манзы сидели - снаружи на улице, и в глубине. От "хибачей" - медных ваз, наполненных раскаленными углями - шел сизый дымок. Пар струился из носиков громадных, красной меди, чайников с углями и трубой - прадедов русских самоваров. Полуголые, медно-красные, мускулистые повара на деревянных досках проворно мастерили капустные голубцы, резали лапшу, наливали бледный чай в чашки без ручек. На двадцать шагов несло прелью, капустной вонью, бобовым маслом, чесноком и чем-то пресным. Люди чавкали и икали, сверкая белыми зубами. Черные палочки, точно усики насекомых. шевелились у их ртов.

- Какая прелесть! - сказала Анеля.

- Хочешь, закусим, Анелечка?

- Ну что ты, папа! Скажешь тоже!

На черном столбе были золотые драконы.

- Это банк, - пояснил Старый Ржонд.

Звериные: лисьи, куньи, собольи и собачьи шкурки висели у лавки меховщика. Громадные гробы деревянными тяжелыми колодами заняли половину улицы. Над парикмахерской висел медный таз и конский хвост под ним. Здесь прямо на улице большими бритвами брили лбы и щеки... Слышно было, как скоблило лезвие жесткий волос.

И, покрывая общий гул толпы, неслись надрывные крики погонщиков - у-о... у-о... От них болела голова у Валентины Петровны.

Разносчик нес на прямом коромысле кубические ящики и, обгоняя задержавшуюся в толпе коляску, крикнул в самое ухо Анели: -

- Ку-ли-ца-эее!...

- О, что-б тебе! - выругался Старый Ржонд.

- Что он продает?

- Жареную курицу, начиненную пряностями. Любимое вечернее блюдо китайцев.

- То-то он и кричит курица-е! - сказала Валентина Петровна.

- Да разве по-русски? - удивилась Анеля.

- Ну, конечно, по-китайски. Только похоже очень.

Тихий вечер надвигался. Начинало морозить. Таня была права. Едва солнце зашло за горы, стало холодно. С благодарностью спрятали руки под одеяло. Мягкие прозрачные сумерки спускались над городом. Подвода свернула в переулок. Стали тише крики: - у-о!... у-о!... Было менее людно. Далеко впереди звонким голосом кричал продавец: -

- Ку-ли-ца - ее!...

На углу запирали большую лавку. Толпа приказчиков провожала хозяина. Он медленно садился на серого рослого мула в пестрой сбруе. Валентина Петровна залюбовалась красивым животным. Вдруг в толпе манз, стоявших у закрытой лавки, она приметила некитайское лицо. Из под манзовской круглой шапки остро взглянули на нее серые злобные глаза. Прямой узкий нос разделял лицо, покрытое оспинами. Рыжие торчали клочья бороды и усов. В тонких и длинных губах показалась ужасная, дикая усмешка. Толпа раздалась. Валентина Петровна увидала короткие ноги и длинные обезьяньи руки со скрюченными волосатыми пальцами.

Коляска сворачивала в переулок, где была гостиница. По переулку звонко, отдаваясь о пустые стены эхом, несся крик разносчика: - "ку-ли-ца-эеее"

Валентина Петровна обернулась назад. Купец широкой иноходью тронул мула. За ним с хохотом и криками бежали его приказчики. Толпа любопытных расходилась.

Никакого человека с рыжей бородою и длинными руками в этой толпе не было. Это ей только так показалось...

ХХХVI

Это видение... Да, конечно, откуда мог взяться в китайском городе, в глуши Маньчжурии, Ермократ Аполлонович Грязев?... Это могло быть только видение, но оно испортило Валентине Петровна всю поездку. Убийство на Шадринской заимке, китайская "богородица", "Евлампиевщина" "Степного короля Лира", удавленный Шадрин, неистовое богохульство, разрубленные на части тела китайцев-рабочих не шли у нее из головы. На такие дела только Ермократ и способен. Но, если он здесь, то для чего? Почему они опять встречаются здесь?... Не за нею ли он приехал?

Валентина Петровна гнала эти мысли. Показалось... Но показалось все-таки слишком уже ясно?.. И почему воображение нарядило Ермократа в одежду манзы? Сказать обо всем Старому Ржонду, Петрику? Обыскать город? Белого, да еще такого приметного, нетрудно найти в китайском городе.

Нет... молчать, молчать и молчать.

Ермократ был из того прошлого, о котором нельзя говорить с Петриком. В этом прошлом был Портос. Была ее любовь, была ее мука и ее позор.

Нагнувшись над теплым каном в комнате караван-сарая, она устраивала Настеньку на ночь.

Не переставая, смеялась Анеля.

Валентина Петровна оставила ребенка и обошла комнату. По стенам висели китайские акварели. Они изображали семейное счастье такими подробными чертами, что Валентина Петровна покраснела от негодования, сорвала и спрятала картины. Видела ли их Анеля?

Но Анеля вертелась у зеркала. Чао-ли ей дала серебряные украшения для волос и устраивала ей китайскую прическу.

- Ама! - капризно крикнула Анеля. - Ну ничего же у меня не выходит!

- Постойте, мисс, я вам закручу!

Чао-ли воткнула в каштановые косы Анели серебряную булавку с дрожащей на проволоке бабочкой.

- Все-таки слабо держится. Не так, как у тебя. Тряхнешь головой - и рассыплется.

- Чтобы крепко держалось, мисс, надо особого клею.

- Клею! Веше паньство!... Слышишь, панно Валентина, клею! Маш тобе китайская прическа с клеем!

В соседней фанзе, отделенной от них картонной переборкой, Старый Ржонд отдавал приказания об ужине Казимиру.

- Ты возьми у хозяйки курицу, только смотри, которая не сама сыпи, а кантами , и приготовь суп с чумизой и пупками, а саму зажарь... Вот масла, пожалуй, и не достанешь... Тогда свари...

Валентина Петровна стояла над брошенными ею картинками семейного счастья. Она ожидала, когда Чао-ли кончит причесывать Анелю, чтобы приказать ей отнести картины хозяину. Ее лицо было печально.

"Семейное счастье", - думала она. - "Везде одно и то же. Во всех широтах и на всех меридианах - "их" думы об одном... Ужели - животные?... Только животные, жаждущие этих утех и нестерпимо боящиеся смерти... Как жаль, что я не религиозна... Верую... молюсь... и плыву по жизни... Сама не знаю, что я... Нет, надо чем-нибудь заняться".

- Панно Валентина, да посмотри на меня. Хороша китаяночка?

Анеля в китайском розовом халате, расшитом гладью цветами, в сложной китайской прическе стояла посередине фанзы. Валентина Петровна подошла к зеркалу. Мимоходом заглянула в него. Оно отразило поблеклые щеки, увядающее лицо. Так показалось рядом с невинною молодостью Анели.

- Прелестна, - сказала она. Сама думала с грустью: - "увянешь, как и я, испытав "семейное счастье". Опять думала о том, был ли то действительно Ермократ, или это так ей показалось.

И чувствовала, как зажившие было раны стали открываться и словно опять деревянная пила распиливала ее тело. Ей странным казалось, как могла смеяться и напевать из "Гейши" веселая Анеля.

ХХХVII

Утром составляли программу увеселений и осмотра города. Старый Ржонд и Петрик вошли в женское отделение веселые и оживленные. Валентина Петровна с гостиничным бойкой готовила чай.

- Все устроено, - торжественно, загибая пальцы, говорил Старый Ржонд. - Во-первых честь имею вас поздравить: - местный фудутун, - Старый Ржонд подал красную продолговатую полоску бумаги, испещренную китайскими иероглифами, - местный фудутун, правитель града сего Танг-Вен-Фу, свидетельствуя свое почтение шанго - капитану - это значит мне, и русским мадама, да благословит их богиня плодородия двумя десятками маленьких карапузов...

- Шутишь, папуля. Там этого не написано, - перебила Анеля.

- Смотри... Читай.

Старый Ржонд протянул Анеле ярлык.

- Что я тут разберу.

- Тогда и не спорь. - Да дарует им Будда сто лет жизни, а Конфуций мудрость черепахи, Танг-Вен-Фу празднует сегодня день своей шестидесятой весны и просит пожаловать к нему на обед и парадный спектакль-оперу. Хотите?

- Тэж пытане... Что за вопрос!.. Так это интересно... Папочка, скажи этому самому Танг-Вен-Фу - что jе suis fоu...

- Анелечка... Единица из французскаго! Jе suis fоllе...

- Все равно: скажи Танг-Вен-Фу, что Анеля Же-сью-фу с ума спятила от его приглашения. И, конечно, его принимает... Панно Валентина, прости меня, что я так, но это виноват папа.

Валентина Петровна отвернулась от подноса с чашками. Ее лицо было бледно.

- Я бы, пожалуй, осталась, - сказала сна. - И как быть с Настенькой?

- Этот вопрос улажен, - сказал Старый Ржонд. Для вашей амы это будет такой праздник побывать среди своих. И Настеньке там будет не плохо.

- У меня же и голова болит... Их опера... Воображаю!...

- Панно Валентина, такой спектакль!... И как я одна?... Меня надо шаперонировать! Вдруг там Танг-Вен-Фу влюбится в Анелю Же-сью-фу, а какой нибудь Сам-хо-чу заревнует... И будет кому-то кантами... Целая драма, а не опера!...

Валентина Петровна не могла отказать - она должна пожертвовать собою ради веселой гостьи.

- Во-вторых, на завтра - продолжал торжественным голосом Старый Ржонд - прогулка по городу и осмотр кумирни Бога Ада...

- Прелесть, - захлопала в ладоши Анеля. - В гостях у бога ада... В гостях у бога - да еще и ада!... Слово хонору - ты, папа, сама прелесть!...

ХХХVIII

Обед и опера - они совмещались, опера шла в то время, когда гости, их было человек шестьдесят городской знати и именитых купцов, сидели за маленькими столиками, - безконечно утомили Валентину Петровну.

Ее музыкальное ухо совсем не переносило оркестра, состоявшего из трещоток, звуком напоминавших кастаньеты, флейты, длинного кларнета и двух инструментов, похожих на скрипки. Но еще более раздражало пение китайца, изображавшего героиню пьесы. Высокий, тонкий, надрывный голос, плачущий, жалобный, все повторял одну и ту же мелодию, точно стучался в запертые наглухо двери. Он временами покрывал треск кастаньет и свист флейты, временами сливался с ними и все возвращался к прежней несложной, незатейливой теме.

Кругом певицы-китайца стояли актеры. Певица была без маски в ярком гриме, актеры в громадных уродливых масках с косматыми бородами.

И названия пьес были странные и длинные. Или это так длинно выходило по-русски? "Смерть императора и воцарение его сына", и другая пьеса: - "Как сын защищает отца". Там была королева хунхузов. И она пела так же жалобно и тонко, как первая актриса, и от ее пения веяло диким простором азиатских степей и пустынных песчаных плоскогорий.

Кругом курили из маленьких трубочек. Терпкий табачный дым кружил голову. Было противно смотреть, как Анеля пробовала есть по-китайски палочками и пыталась подхватить темно-бурого, блестящего, в пупырышках червя...

- Едят же во Франции улиток, - смеясь, говорила она. - Чем это хуже?

Валентине Петровне казалось, что эта ужасная музыка, это душу выматывающее пение ее готовит к чему-то несказанно страшному. Она сказала Старому Ржонду. Милый Старый Ржонд - он подпил немного Смирновской вишневки, ею угощал его радушный, с масляным, потом лоснящимся лицом Танг-Вен-Фу - ответил ей анекдотом про Амилахвари... Когда на парадном обеде генерал Сухотин сказал соседке, грузинской княжне, - и так, что князь Амилахвари это услышал, - что ему надоела игра зурначей, что это слишком дико и долго, и пора бы перестать, генерал Амилахвари перегнулся через стол и сказал Сухотину: - "ваше превосходительство, я в Пэтэрбургэ из вэжливости два часа Рубинштейна слушал"...

Валентина Петровна поняла намек. Ей оставалось до самого вечера слушать "из вэжливости" пение китайских певиц.

И оно подготовило ее к тому страшному, что ее ожидало на завтра: - посещению кумирни бога ада...

ХХХIХ

Когда, обогнув стенку "от злого духа", Валентина Петровна и с нею Анеля, а за ними Старый Ржонд и Петрик, вошли во двор кумирни, Валентина Петровна ощутила странное волнение. Анеля смеялась, предвкушая зрелище и удовольствие. Валентина Петровна чувствовала, что здесь ей будет откровение, ответ на неосознанную мысль, что давно в ней была, что приходила и уходила и первый раз пришла в тот день, когда нагнулась она перед маленьким изображением страшного бога полей. Точно здесь она отходила от Единого Истинного Бога, Бога милостивого, проповеданного Иисусом Христом и с детства ею обожаемого, точно сознательно шла она здесь к страшным духам тьмы, к незнаемому богу ада - Чен-ши-мяо.

День был морозный. Серый туман закрыл голубизну неба и было так тихо, как бывает тихо только в глубокой Азии. Просторный песчаный двор был местами занесен полосами снега. Снег смешался с песком. Китайцы, в синих куртках и юбках, еще по-старому с длинными косами, серые манзы и старые китаянки ходили по двору. Одни шли из кумирни, другие направлялись к ней.

Темно-малиновые, точно кровавые, затейливо вырезанные деревянные мачты с золотыми шарами стояли в глубине двора по сторонам высокой серой кумирни. В просторные двери тускло мерцали огоньки затепленных, в горках пепла тлеющих ароматных свечей. Металлический звон гонга, редкий и размеренный, несся оттуда. В нем не было благости русского колокольного звона, но слышалось что-то резкое и повелительное. Он раздражал Валентину Петровну.

Уже издали доносился терпкий, ладанный запах жертвенных свечей.

Старый бонза с седой, гладко обритой круглой головой, с желто-шафранным лицом в мелкой паутинке морщин, в широких и длинных желтых одеждах, странно напомнивший Валентине Петровне католического патера, медленно и важно подошел к почетным гостям. Он предложил им взять свечи. Анеля, смеясь, - "нельзя же их, милых китаезов обижать", - Валентина Петровна с серьезным суеверным страхом купили тонкие, точно из коричневой бумаги свернутые свечи и вошли в сумрак высокой башни-кумирни.

В ней стоял стылый зимний мороз. И первое, что увидала в полумраке Валентина Петровна, был громадный, сажени четыре вышиною, идол. Он стоял в глубине, и проход к нему был обставлен другими громадными идолами, стоявшими шпалерами по обеим сторонам прохода. Но их сначала Валентина Петровна и не заметила. Все внимание ее было сосредоточено на главном идоле.

У него было серебряное лицо, искаженное в страшную, отвратительную гримасу. Большие, вывороченные из орбит глаза смотрели сверху вниз. Руки были сжаты в кулаки, ноги широко растопырены. Складки широкой одежды как бы развевались от быстрого движения. Валентина Петровна не видела, что это было грубое изображение, кукла, плохо сделанная из соломы и папье-маше. Она не заметила, что местами штукатурка осыпалась, и серая солома сквозила в дыры. Она не видела, что пестрые краски поблекли и покрылись многолетнею пылью. Она видела страшное, точно живое лицо, жестокие глаза и ей казалось, что за ними сквозит другое лицо. То, что мелькнуло ей третьего дня, когда проезжали они через город. В этом идоле была ее судьба. Дух тьмы?... Но именно таким омерзительно страшным, равнодушным к людским страданьям и должен был быть дух тьмы.

У ног идола лежали жертвенные хлебцы и бумажные цветы - розаны, лилии и лотосы. Между ними в горках пепла и песку были вставлены свечки.

Анеля, лукаво улыбаясь, - "ей Богу, папочка, ксендзу покаюсь" - шептала она, - ставила свои свечки.

Валентина Петровна воскурила свои со страхом, с сильно бьющимся сердцем. Она молила бога ада: - "помилуй меня!.."

И долго, в каком-то оцепенении стояла Валентина Петровна, точно не смея оторвать глаз от серебряной страшной головы. Она очнулась от смеха Анели. Этот веселый, непринужденный смех показался ей неуместным, почти дерзновенным.

Старый Ржонд, переводивший объяснения бонзы сказал:

- "Это ен-ваны - короли бога ада, исполнители его повелений". Анеля подхватила: - "как, папочка, Иваны?... Вот они русские-то Иваны откуда взялись".

Валентина Петровна отошла от идола Чен-ши-мяо и посмотрела на "ен-ванов". Неутешительно было то, что она увидала. На высоких кубических постаментах стояли громадные, пестро-раскрашенные, человекоподобные страшилища с мечами, кнутами и копьями. И первое, что бросилось в глаза Валентине Петровне, были ноги - ступня в аршин - обутые в грубые сандалии. Под подошвами "ен-ванов" корчились попираемые ими маленькие человечки-куклы, вершков по шести величиною. Манза, в синей, полинялой и пыльной курме безпомощно раскинул руки. Черная коса упала на землю. С почтенного мандарина скатилась его круглая шляпа с золотым шариком. С болью в сердце смотрела Валентина Петровна, как короли бога ада ногами топтали людей.

Рядом с нею беззаботно смеялась Анеля.

- Слово хонору - удивительно сделано! Папа, у него даже страдание на лице, - кричала она. - А этот, смотри: зонтик потерял... Как-же он там?.. в аду-то... без зонтика!.. Или там дождя не бывает?..

Бонза повел посетителей во двор. Там было самое главное: то, что будет с людьми после их смерти.

ХL

После сумрака кумирни на дворе показалось светло и радостно. Туман садился. Зеленоватое небо просвечивало бледными полосами. Солнце пробивало себе путь сквозь туман. Безмолвно, точно тени, шли по большому двору серые манзы.

По обеим сторонам двора, как клетки бродячего зверинца, вытянулись какие-то отделения, огороженные тонкими деревянными решетками, доходившими до половины вышины клеток.

Бонза, развеваясь складками желтой одежды, шел впереди, рассказывая Старому Ржонду, что находится в клетках.

Валентина Петровна увидала в первой клетке большую куклу в половину человеческого роста, посаженную за длинный стол. В руках у этой куклы был длинный свиток. Перед куклой, заполняя почти всю клетку, стояли на коленях маленькие человечки, такие точно, каких давили ногами "ен-ваны". Все было достаточно грубо сделано. Время и пыль повыели краски. По углам ветром намело сугробы снега, смешанного с песком. На всем лежала печать заброшенности и забвения, но Валентина Петровна видела в этой заброшенности особый ужасный смысл. Всеми забытые, никому ненужные люди на коленях ждали решения своей участи. Старый Ржонд, должно быть, буквально переводил то, что ему говорил китаец. Фразы выходили отрывистые и неуклюжие. От них веяло ужасом правды.

- Чиновник бога ада принимает души людей. Это свиток их земных дел... Он глядит, кому что дать... По его заслугам... Вот сейчас увидим, как это потом делается.

Вдруг ясно, четко звенящая мысль-воспоминание, отрывок чего-то раннего, детского, светлого пронеслась в голове Валентины Петровны... Горящий свечами храм. И читают... "И наших прегрешений рукописание раздери и спаси мя, Христе Боже мой"... Надо молиться... сильно... горячо молиться... иначе чиновник бога ада наметит по списку ее грехов что-нибудь ужасное. Но, как молиться?... Сейчас?... В кумирне Чен-ши-мяо?... Смешно!... И разучилась она молиться.

Поджав губы, со страдающим лицом, перешла Валентина Петровна к следующей клетке.

Огненное пламя было нарисовано на задней стене. Оно было как поток. Через него был устроен обыкновенный китайский, каменный трехпролетный мост. По мосту уныло шла толпа китайцев.

- Это души умерших идут на испытания, - пояснил Старый Ржонд.

В клетке стояли опять куклы. Самые обыкновенные русские черти, как их рисуют в захолустных церквах на изображении ада, с рожками и хвостами, пилили маленьких людей. В другом углу были весы. С одной стороны коромысла был подвешен крюк. Этот крюк продели под ребро полуобнаженного манзы, а на чашку, подвешенную на другую сторону черт накладывал гири.

- Посмотрите, Анна Максимовна, как хорошо сделан этот черт? Как внимательно он смотрит на стрелку весов и черной лапкой трогает чашку!

Это сказал Петрик. Анеля спросила отца.

- Что это, папа?

- Это купеза. Насколько в жизни он обмеривал и обвешивал покупателей, столько гирь ему поставят на чашку - и беда, если гири перевесят его тело.

- Что ж, не глупо придумано, - сказал Петрик.

- Ваше паньство! - покачивая головою протянула Анеля. - Ну и фрукт!...

Шли дальше.

У третьей клетки Валентина Петровна с ужасом смотрела на куклу обнаженной женщины, ущемленной между колодок. Два громадных черта большою пилою распиливали ее вдоль. Пила дошла уже до середины груди. Вот оно где увидала она то, что с таким жутким ощущением тошной боли испытывала уже давно. Пила!... Да, как в ее мыслях - так тут, в этих детски сделанных фигурках - пила действительно была. Это не она придумала. Это и точно было. Это знали китайцы много веков тому назад.

Уши ей заложило. Звон и писк стояли в них. Она боялась, что лишится сознания. И как сквозь сон слышала она пояснения Старого Ржонда.

- Это вдова. Она вышла замуж не за вдовца, а за холостого и тем нарушила закон Конфуция. И так выходила она дважды... Вот ее и пилят пополам. Одну половину одному холостяку - другую другому.

"Меня... меня на три части пилить будут", - думала Валентина Петровна... Она не могла спокойно смотреть в клетки. Она ожидала, что в каждой найдется ее грех - и то наказание, что ее ожидает.

Она взяла Петрика под руку. Шла сзади Анели и Старого Ржонда и старалась не смотреть на фигурки, расставленные по клеткам. Отрывками слушала пояснения Старого Ржонда.

- Черти рвут кишки у тех, кто при жизни делал подарки и потом отнимал их... Корова жалуется черту на магометанина за то, что он ел ее мясо... Это режут человека, который, чтобы выдвинуться, доносил и клеветал на других...

Все было такое обыденное.

За ними шла толпа любопытных манз. От них воняло чесноком и бобовым маслом. Их надо было прогнать. Но Валентина Петровна не смела попросить об этом Петрика. Они были хозяева. Они показывали пальцем на кукол, на Анелю и смеялись. Они тоже не верили. Они были - материалисты. Дети "золотого", двадцатого века. Валентина Петровна верила и ужасалась.

Сколько еще клеток осталось! Их всего двенадцать! И в каждой - ужас.

- Это они сдирают кожу с людей, носивших не принадлежащее им платье - то есть, так сказать, лицемеривших... - говорил Старый Ржонд.

- Окропне,- прошептала Анеля.

"Защитный цвет"... Валентина Петровна надевала защитный цвет улыбок и болтовни в ту пору, когда изменяла своему первому мужу. - "Защитный цвет!..." А теперь не лицемерит она с Петриком?... Не скрывает от него своих порою нестерпимых мук?... Кожу сдирают... Да это так... Ее душевная мука порою не меньше!

- Собаки рвут прелюбодея...

"И меня порвут"...

Они подходили к последней клетке.

- Как в магазине готового платья, - сказала Анеля. -

В последней клетке черти раздавали одежды душам людей, прошедших все испытания. Праведник с довольным видом надевал на себя одежду чиновника. Громадный черт с предупредительной насмешливой улыбкой подавал маленькой куколке богдыхана собачью шкуру.

- Но, Аля, посмотри, - каково выражение у китайца-то! - сказал Петрик. - Какая растерянность и смущение. Попался, брат!... Революционеры эти китайцы... Собачья шкура!... Ах су... - он покосился на Анелю - суровые сыны!

На задней стене была нарисована большая печь. Из ее трубы валил густой черный дым. И с ним вылетали разнообразно одетые люди, тигры, собаки, лошади, коровы, птицы, бабочки, насекомые, рыбы.

- Вот она, метампсихоза-то, - сказала Анеля. - Кем же буду я? Что мне подарит свирепый Чен-ши-мяо?...

В стороне стояла игрушечная постель, на ней лежал манза. Старушка с коричневым лицом, настоящая китайская бабушка, склонилась над ним. В руках у нее был маленький нефритовый пузырек.

Старый Ржонд выслушал пояснение бонзы и сказал, повышая голос: -

- Вот это особо рекомендую вашему вниманию. Какая глубина понимания этой самой метам... как ты сказала-то, Анелечка?

- Эта старушка - фея благодетельница Муй-пуо. Она дает умершему нектар забвенья. Когда он проснется и оживет - он все позабудет, что с ним было, и кем он был в прошлой жизни. Вот почему и ты, моя милая, не знаешь, кем ты была раньше... А если бы знала!...

- Кем, кем? - приставала к отцу Анеля.

Они шли к воротам. Бонза, получив хороший бакшиш, провожал их с поклонами. Манзы разбредались по двору.

В воротах Валентина Петровна оглянулась на кумирню. Были видны: темный вход и искорки тлеющих у ног бога ада свечек и двухъярусная башня с приподнятыми, как лепестки опрокинутой лилии, серыми черепичными крышами. Над верхней крышей шпиль с тремя золотыми шарами упирался в заголубевшее небо.

Звякание гонга донеслось от кумирни. Зазвенели колокольчики. Валентине Петровне почудилось, что сквозь серые кирпичные стены башни она видит всего бога Чен-ши-мяо. Под конической крышей у него не серебряная уродливая голова - фантазия китайскаго художника-ваятеля, но темное в коричневых оспинах лицо, клочья рыжей бороды и злобная усмшка страшных серых глаз. Точно громадный четырехсаженный Ермократ угрожающе заглянул оттуда и исчез.

ХLI

Валентина Петровна торопилась "домой", на пост Ляо-хе-дзы. Ей страшно было в городе, где всюду и везде чудился Ермократ. Кумирня бога ада потрясла ее.

Анеля упивалась китайщиной. Она умолила Валентину Петровну поехать с ней и Старым Ржондом по магазинам. Она покупала курмы, халаты, меха, ручной сунгарийский жемчуг, серебряные изделия Куаньчендзы.

"Куда она все это", -думала Валентина Петровна. "Идет война. И ни у кого из нас нет дома, где все это можно спрятать и сохранить".

Она осторожно сказала Анеле свои мысли.

- Тэж пытане! - весело воскликнула Анеля. - Вот пустяки-то! У папы останется квартира. В ней все и спрячу. А как не купить, когда все это так прелестно!.. И так дешево!...

Еще переночевали одну ночь и, наконец, поехали на рассвете домой.

На середине пути разделились. Старый Ржонд в коляске генерала Заборова с Анелей похал в свой штаб, Валентина Петровна с Петриком и амой с Настенькой - на тройке Старого Ржонда на пост Ляохедзы.

Впрочем, расстались не надолго. Через три дня Анеля примчалась к Валентине Петровне на целую неделю.

Катанье верхом днем - Петрик учил Анелю, - по вечерам концерты Валентины Петровны, а то придут Кудумцев и Ферфаксов и точно на деревенских посиделках сидят, поют под гитару, зубоскалят... Валентина Петровна наставит тарелок с изюмом, финиками, пастилой, мармеладом и орехами - и коротают длинные зимние вечера.

- Какая тут война! - проворчит Петрик и уйдет в сотню.

Но война давала о себе знать. И не только тем, что в столовой висела большая двадцативерстная карта Европейской России и на ней булавками с флажками намечал Петрик наш и "их" фронты, по газетам, но, главным образом, тем, что к весне жизнь сотни резко изменилась.

Из штаба пограничной стражи пришло приказание съезживать полки и бригады, проходить курс стрельбы, производить маневры. Сотня Петрика на целые недели уходила к полковому штабу в Шаньдаохедзы, и Валентина Петровна оставалась в Ляохедзы одна. Казалось бы, тут-то Анеле - ведь она так клялась в любви к "панно Валентине" - и приехать к Валентине Петровне и разделить с нею ее одиночество! Но... в Шаньдаохедзы собиралось до тридцати офицеров и много было молодежи. Там были танцы, там хором пели песни, туда приезжала Маргарита Германовна и под гитару Кудумцева голосом "Вари Паниной" пела цыганские романсы, - и Анеля не могла от этого отказаться. Валентина Петровна не могла туда поехать. Быть там с Настенькой и амой? Невозможно! Да и квартира Старого Ржонда была переполнена. В столовой спало шесть офицеров! Валентина Петровна оставалась на своем посту, как оставались семейные дамы, сотенные командирши Бананова, Ярыгина и Штукельдорф... Это ее долг... Долг солдатской жены и матери дочери солдата!

В казармах оставалось человек пять солдат, - хворых и для ухода за остающимися лошадьми.

"Отдувалы", как их называл Петрик. Эти отдувалы, как только сотня скрывалась за небосвод, исчезали с полкового двора. Валентина Петровна знала, что они зарывались под одеяла и спали непробудным сном целые сутки. Ночью ворота запирались. Никакого дневального не было. И можно было кричать, из пушек палить - никто из них не проснулся бы. Поздним утром они появлялись на дворе в китайских туфлях на босу ногу, в шинелях без хлястиков, накинутых поверх белья. Они лениво выводили лошадей на коновязь, на уборку, поили их, а потом гонялись друг за другом с дикими криками, уханьем, визгом и скверною руганью, швырялись поленьями и камнями и грубо хохотали.

Валентине Петровне было жутко видеть их. Она уходила к окну, выходившему в поля, садилась и думала. Мог быть тогда, в городе, Ермократ - или нет? И днем ей казалось, что Ермократа быть не могло. Страхи проходили. День шел незаметно. Уход за Настей, игры с нею и Диди, заказ завтрака и обеда бою-повару, английский язык с Чао-ли - утро летело. Она отваживалась даже выходить на прогулку. Шли вчетвером, не считая Насти. Чао-ли везла колясочку с ребенком, сзади шли Валентина Петровна и Таня. И шагах в двадцати денщик Григорий - ему препоручено было Петриком беречь командиршу. Ходили все по одной и той же дороге вдоль железного пути, до станции и обратно. Диди носилась, как бешеная по полянам, гоняла зайцев, выпугивала жаворонков и возвращалась к хозяйке с видом победительницы. Пасть раскрыта, дышит тяжело, просит ласки. И, когда брала ее под грудь, приподнимая к себе, Валентина Петровна, часто и сильно билось маленькое, преданное собачье сердце. На станции пропускали курьерский поезд. Он проносился мимо, не останавливаясь, мелькал громадными пульмановскими вагонами и исчезал в долине. И долго потом гудели вслед за ним рельсы.

Возвращались к сумеркам. Разморившаяся на весеннем воздухе Настенька спала в колыбели. Хмуро и серьезно было маленькое личико. Вдруг наморщится лоб. Точно видела во сне она свою будущую жизнь.

Что-то снилось ей? Что ожидало ее - дочь солдата? Против нее в кресле крутым клубком свернулась Диди - и спит, не шевелясь.

И кругом - звенящая тишина!

Вот когда приходили к Валентине Петровне ее ужасы. Она уже не сомневалась, что это Ермократ задушил Шадрина, увлекши его "китайской богородицей", что Ермократ приехал именно за ней. В эти часы она верила в существование темных сил и бога ада, сереброголового Чен-ши-мяо. Она ждала его мести. Ждала возмездия за прошлое. Ждала наказания и мук.

Таня с Григорием зажигали лампы. Они ходили на носках, думая, что барыня дремлет в кресле. Нет... она не дремала. Чутким ухом она сторожила тишину.

Она вставала и подходила к роялю. Открывала крышку и сейчас же пугливо ее захлопывала. Звон разбуженных струн ей казался ужасным. Ударить по клавишам - казалось немыслимым. Кто знает, что такое музыка? От Бога ли она? Какие силы, каких духов разбудит она? А если, вместе с аккордами рояля, ворвутся в эту страшную тишину сами "ен-ваны" - короли бога ада?

Медленно шло время.

На несколько минут оно перерывалось коротким одиноким ужином. Она почти ничего не ела. Разве можно было есть? Потом с Чао-ли устраивала на ночь Настеньку. Валентина Петровна сидела около часа над постелью дочери. Потом тихо в мягких туфлях входила в свою спальню. Таня помогала ей раздеться. Это хорошо, что здесь была Таня. С ней было легче. Валентина Петровна накидывала свой старый белый европейский халат и ложилась в постель.

- Спокойной ночи, Таня... Я почитаю немного, - Но она не читала.

В углу в зеленом стекле горела лампадка и бросала отсветы на лик Божией Матери.

Несколько мгновений Валентина Петровна смотрела на игру света на золотом вечике, потом закрывала глаза. Она боялась и Божьей Матери.

Надо молиться... А как будет она молиться, когда она ставила свечи богу Чен-ши-мяо и говорила: - "помилуй меня"?

Она грешная, вся кругом грешная, гадкая и подлая.

Она лежала тихо. Даже и не старалась заснуть. Знала: - не заснет ни за что. Она слушала тихую поступь ночи.

Вдруг, внезапно открывала глаза. Все было то же. Только в узкую щель между занавесей пробивался серебряный луч. Полный месяц светил за окном.

Она долго, вся дрожа под халатиком и одеялом, следила за этим лучем. И ей уже казалось, что кто-то смотрит вместе с этим лучом в ее комнату.

Она долго собиралась с духом. Потом решительно сбрасывала с себя одеяло и вся белая, с золотыми распущенными волосами в два прыжка подходила к окну и раздвигала занавесь... Тяжело, но с облегчением вздыхала.

Никого!

Лунная, алмазами и жемчугами играющая ночь стыла за окном. Из окна небо казалось черным. И мелкие играли по нему чуть видные звезды.

И там, далеко - блестят, блестят, блестят в лунном свете серебряные, снегом покрытые горы.

От окна поддувало зимним холодком.

Валентина Петровна не обращала на это внимания. Схватившись руками за края занавесей, нагнувшись к самому стеклу, она смотрела на далекие горы.

Да... конечно... Они приближались... Во всяком случае они меняли форму.

Появилась серебряная голова Чен-ши-мяо над ними. Выпученные глаза горели ужасною злобою... Он оперся руками о горы. И рядом его "ен-ваны", и между ними Ермократ, такой же огромный, как они, ухватился руками за горный хребет, как за какой-то забор.

Сейчас обопрется и перескочит.

Неизбежное случится.

Будет душить ее Ермократ, как душил он Портоса руками, или задавит красной удавкой, как задавил Шадрина на глухой, лесной заимке. Смерть неизбежна. Но... муки!?...

Время шло. Где-то назойливо жужжало его веретено. Сматывались нитки ее жизни.

Горы останавливались у небосвода. Не видно было больше серебряной головы бога ада. На месте рыжей бороды Ермократа чуть проблескивало вдруг пожелтевшее облачко. Рассвет наступал.

Тогда тихо, пятясь, отступала Валентина Петровна от окна и ложилась в остывшую, холодную постель. Все тело ее тряслось, как в лихорадке. И на мотив "Сказок Гофмана" в мыслях кто-то пел ей странные слова: -

"О, приди, приди старушка Муй-пуо, дай нектара забвенья..."

Эта песнь звучала гимном - и под него, наконец, заснула измученная Валентина Петровна.

Она проснулась поздно. Через столовую, - там вероятно открыли форточку, - доносились дикие крики:

- А, гад паршивый!.. Язви тя мухи!..

"Отдувалы" шли с уборки.

Сейчас и им была рада Валентина Петровна. Все-таки не духи тьмы, а живые люди.

Валентина Петровна открыла глаза. В спальне был полумрак. Кто-то входил к ней во время сна и задернул занавеси. Диди сидела в кресле у ее ног и внимательно смотрела на хозяйку.

Дверь открылась. Таня с подносом с кофейным прибором вошла в комнату. Она молча ставила прибор. Внимательно вглядывалась в лицо Валентины Петровны: -

- Опять не спали, барыня... Стоит ли так-то себя мучить... Завтра приедет барин и все по-хорошему будет.

Валентина Петровна виновато потупила глаза и уселась на постели.

"Чего это она в самом деле! Ничего же и нет! Какой может быть Ермократ в Маньчжурии... Нервы разгулялись... Идола испугалась... Картонной куклы, набитой соломой!".

ХLII

Совсем хорошо прошел день. И с ночи она заснула спокойно и крепко. Завтра к полудню вернется с сотней Петрик. Анеля, наверно, тоже подъедет. "Что-то неравнодушна она, кажется, к Кудумцеву? Нашла кого полюбить!... Ферфаксов куда же лучше. Да и Кудумцев - цыганские романсы запел... Вот вам и война!... Верно говорит Петрик".

Она проснулась от хриплого, злобного лая Диди у дверей.

"Ну, вот и случилось!" - была ее первая, тревожная мысль... Лунный свет по- вчерашнему сквозил в окна. Еще лежа в постели, Валентина Петровна услышала, как Таня пробежала через столовую и открыла дверь в прихожую. Ее шаги и лай собаки перестали быть слышными.

Дрожащими руками Валентина Петровна зажгла свечу, накинула теплую шубу, обула валеные китайские коты и прошла в столовую. Она вся дрожала.

Хриплый, небывало злой лай ее прелестной и всегда кроткой и ласковой Диди слышался со двора.

"Господи! не сбесилась ли собака? - мелькнуло в голове у Валентины Петровны. Она поставила свечу на полку буфета и подошла к окну.

Двор был залит лунным светом. Голубые тени отчетливо легли на снег от высокого забора и ворот. Собака лаяла подле них.

Валентина Петровна видела, как Таня подбежала к воротам, приоткрыла калитку. Диди выскочила за калитку в степь.

"Зачем это она"? - мелькнуло в голове у Валентины Петровны.

С сильно бьющимся сердцем она ждала, что будет дальше.

Таня заглянула в калитку. Должно быть она звала собаку. Потом вдруг бросилась, не закрывая калитки, бегом назад к крыльцу.

Валентина Петровна собрала всю силу воли и со свечой пошла навстречу Тане.

Таня совсем не удивилась, что Валентина Петровна была в прихожей.

- Таня!... а Диди?..

Таня схватила Валентину Петровичу за рукав ее халата.

- Барыня, - задыхаясь от быстроты бега по лестнице, говорила девушка. - Там такое!... И сказать нельзя!... Сраму-то!... Сраму-то сколько!... Не дай Бог, кто увидит, да узнает!... Барыня, скорее... Пока ночь... Пока люди-то, злые... спят пока... берите, что есть у вас... Бензину что-ли... Скипидару... Я сейчас ведерко прихвачу, воды, да мыла... Щетки жесткие... Пока никто не видал... Вот проклятые злобные какие нашлись люди!...

- Что случилось, Таня... Диди?... За кем побежала Диди?

- В поле побежала собака... Вернется, не пропадет... Тут вас спасать надо, барыня... Солдатики чтобы на беду не увидали! Вот беда-то приключилась... Как гром с ясного неба!

Они безшумно ходили по комнатам. Достали бутыль со скипидаром, щетки и тряпки и обе спустились во двор.

Уже перевалившая за казармы луна призрачным светом освещала ворота со стороны полей. Валентина Петровна, ничего не понимая, но смутно догадываясь, что случилось что-то ужасное и гадкое, вышла в поле. Резко задувал ночной, весенний ветер. Нес он с собою мороз. Точно серебряные видения, стояли голые раины и тянули сухие, белесые ветви к небу, как в молитве. Выкрашенные светлой охрой ворота были ярко освещены. По ним резко и грубо тянулись широкие полосы дегтя и над этими наглыми, будто что-то ужасно нехорошее кричащими полосами, блестела свежей кроваво-красной краской сделанная надпись:

- Я здесь!...

Валентина Петровна схватилась рукою с бутылью за грудь. В глазах у ней потемнело.

"Господи!..." - думала она, - "ворота... ведь это... мне... мне... ворота дегтем вымазали!.. Проведали мое страшное прошлое..."

Таня поставила ведро на землю. Она торопливо шептала.

- Паскудники!... Чтоб им!... Ишь люди!... Тоже прозываются!... Без греха!.. До барина бы такое-то не дошло... Наши бы как не пронюхали... На худое их взять... И ночь не поспят, а сделают... А вот, чтобы на что хорошее встать!..

Скинув шубку, чтобы легче работать, засучив по локоть рукава, Таня ловко и умело смывала и надпись и деготь. Мутные бурые потоки текли по воротам. Не видно стало страшных слов, тряпка со скипидаром впитывала и съедала деготь и краску.

- Барыня, подержите-ка малость ведерко... Я с песком, да мылом протру, вот ничего и видно не будет... А утречком инеем как возьмет, вот никому и вдомек не будет, что тут наделали.

- Таня, а где Диди?

- Погодьте, барыня... Куда же она уйдет? Никуда она далеко не отходила. Вот все как сделаем по-хорошему, я Похилко взбужу. Пусть на коне поскачет, покличет. Верно за зайцем каким угналась и пошла. Главное, чтобы этого никто не видал.

Она еще раз осмотрела и протерла ворота. - Кажется, чисто... Догадаться трудно. Таня притоптала землю... Тогда стали кричать и звать Диди.

Уже светало. Исчезли лунные тени. Наступало призрачное, утреннее время, когда ни свет, ни тьма. В казарме слышался шум.

- Идемте, барыня... Нехорошо, если кто нас здесь увидит. А я сейчас Похилко с Григорием пошлю, чтобы поискали по полям... Далеко как ушла Дидишечка наша.

Осторожно, чтобы никого раньше времени не разбудить они прошли в квартиру. Таня спрятала тряпки, тщательно помыла руки.

- Так я пойду, барыня.

- Иди, Таня.

ХLIII

Валентина Петровна бездумно стояла у окна в столовой. Отсюда был виден двор, ворота, и за ними поля. Те поля, где стояла за выпашью маленькая кумирня богу полей.

Она видела, как Таня в большом платке пробежала через двор в казарму, как оттуда вышел Похилко, как прошел из квартиры Григорий и оба исчезли на конюшне.

Ей казалось, что очень много прошло времени, а не прошло и пяти минут, как они вывели поседланных коней, сели на них и протрусили за ворота.

Солнце встало. Потянулись длинные тени от казарм. Заблестела мокрая железная крыша, закурилась паром. "Отдувалы" пошли на уборку.

На дороге показались два всадника. Собака не 6ежала с ними. Валентина Петровна не могла больше дожидаться. Накинув на плечи красную шелковую курму на бараньем меху, она выбежала к воротам.

Похилко увидал ее и поскакал наметом.

Уже издали увидала Валентина Петровна, как мотались длинные тонкие лапки и безжизненно свесились бархатные ушки ее собаки. Похилко за задние ноги держал ее в руке.

- Ишь грех какой прилучился, - сказал Похилко, соскакивая с лошади подле Валентины Петровны.

Валентина Петровна приняла Диди к себе на руки. Ее поразило, что вместо мягкой и гибкой Диди - жесткая и холодная колода ее тела легла ей на руки.

- Камнем ее кто пришиб, - докладывал Похилко. - Версты полторы от казарм, прямо на дороге и лежала. Вот она и ранка. Чуть видать... Да собачка нежная... Много ли ей и надо... И след видно... По дороге... Двое... Верьхи проехали... И капли кое-где видать... Не разберешь - кровь, или что... Красные...

Таня пришла сверху, Чао-ли, бойка повар, - все столпились около Валентины Петровны.

- А людей не видали?... - спросила Таня.

- Где же их увидишь, Татьяна Владимировна... Станут они вас дожидаться.

- На кого же вы думаете?

- Китай... Он всегда злобный... Увидал и швырнул камнем. Ему что!

- Так... здорово живешь? - сказала Таня.

- Да с чего бы... Не нарочно же... Пошутил кто.

- Спасибо, Похилко, - бледно улыбаясь, сказала Валентина Петровна и бережно, как ребенка, понесла труп Диди.

Похилко пошел за нею.

- Да вы, барыня, не убивайтесь... Я вам хорошего песика достану. Настоящего китайскаго, как у нашей генеральши... Тут я знаю на одном ханшинном заводе есть... Черные с белым... Чудные собачки... А мордастые... страсть...

Валентина Петровна не дослушала Похилку. Она медленно поднималась по холодной каменной лестнице.

Она положила Диди в комнате Тани на тот диванчик, где собака всегда спала. Таня стояла подле. Она с грустью смотрела на Диди.

- Петербургская, - тихо сказала она.

- Что, Таня?

- Петербургская, говорю, барыня, собачка... Здесь такой нигде не достать... А уже умная была!...

- Таня!

- Что барыня?

Валентина Петровна молчала. Какая-то тяжелая, напряженная мысль точно застыла на ее лице.

- Таня... Диди подходила к Ермократу?

Таня точно сразу поняла все, что творилось на душе у Валентины Петровны.

- Да вы что, барыня?... Подходила... Да, однако, не очень. Когда мне некогда было, Ермократ Аполлонович иногда ее прогуливал... Да, только... Откуда же ему взяться-то?

- Таня... а эта надпись!... по-русски!... А деготь!?... Когда в город... помнишь... зимою ездили... Мне показалось, я видела его в толпе.

- Да... вот... оно как!... Конечно... Кому же больше?.. Тут никто ничего такого и не знает.

Валентина Петровна с глухим рыданием опустилась на колени подле диванчика и уткнулась лицом в щеки собаки, где всегда так тепел, нежен и пушист был пробор шерсти... Холодная, жесткая, точно прилипшая к коже шерсть отшатнула Валентину Петровну. Из полуоткрытых век в черной кайме с золотистыми ресничками были видны тусклые, синевою смерти подернутые глаза.

- Таня, - строго сказала Валентина Петровна. Слезы остановились в ее прекрасных глазах. Голос был глух и торжественен. - Таня... Ничего не говори Петру Сергеевичу... Не надо, чтобы он знал... Понимаешь... Поклянись мне, Таня!

Таня серьезно перекрестилась на образ.

- Господи!... барыня... Да я сама-то, что ли, не понимаю?... Да разве можно им такое напоминать!?... Как перед Истинным!... Надо молчать и хорониться!...

ХLIV

В полдень - издалека стало слышно - сотня Петрика шла домой. Гремел и стонал бубен, звенел треугольник, могучий посвист раздавался в теплеющем, весною на солнце пахнущем воздухе. Таня открыла окно.

Песня была новая. Такой раньше не пели. Она звучала, как грозный победный гимн. Валентина Петровна подошла к окну и прислушалась. Здоровые мужские голоса - и, казалось, пело очень много - вся сотня - отчетливо выговаривали бравые и гордые слова старой песни, переделанной на новый лад.

На войну, как на охоту, С радостью пойдем!...

Мы херманскую пехоту В полон заберем!...

Уже различимы стали лица. И какие они были разные! Лицо Петрика, ехавшего впереди сотни, сияло. Фуражка была заломлена на бок. На ней был примят в тулье "имперьял". Точно Петрик был пьяный. Одалиска играла под ним. Он избоченился - бодрый, веселый, счастливый!...

Кудумцев ехал мрачно-свирепый. Смотрел Печориным. Ферфаксов был растерян. Его красное, загорелое лицо, как никогда раньше, напоминало лицо ребенка. Его Магнит спотыкался.

Петрик еще за воротами увидал в окне Валентину Петровну и крикнул зычным голосом:

- Солнышко!... Война!... Поход!... - и, обернувшись к сотне весело, раскатисто скомандовал: - сотня! стой!... сле-з-зай... отпустить подп-р-руги!... Вахмистр... заводи сотню...

Бегом побежал наверх.

Он, всегда такой сдержанный, обнял, поцеловал жену, скинул фуражку и, счастливый и взволнованный, стал рассказывать.

- Сегодня... только собрались на ученье... Генерал Заборов... Приехал. Поздравил с походом... Через неделю и грузимся... Вот и наш черед пришел... Ты скажешь мне - со щитом, или на щите... Либо белый крест сюда!... Либо пошлет мне Господь, как я всегда мечтал, честную солдатскую смерть...

Он не заметил, что Диди его не встретила с радостным визгом, не уперлась лапками в грудь, не высказала всех своих нежных собачьих приветствий и восторгов. Он был как бы вне дома. Он был уже там, на войне. Он не почувствовал, какой страшный диссонанс был в их чувствах. Он не видел заплаканного лица Валентины Петровны. Он не подумал о дочери.

И ей все это стало горько и обидно.

- Ты знаешь... Диди?... - сказала она.

- Ну что Диди?... Настя что?... Главное - это ты. И я придумал...

- Диди... - начала она.

Он ее не слушал.

- Генеральша Заборова... Елена Михайловна предложила тебе с Настей, Чао-ли и Таней...

- Диди... - начала она.

- Ну, конечно, и Диди, - с досадою перебил он, - переехать к ним... Генерал едет с пёрвым эшелоном. Две комнаты тебе и Hасте. Прислуга в комнате рядом. Ты не будешь одна... А потом, как только мы приедем на фронт - сейчас телеграмму. Или Петроград, или Смоленск, или Москва! И Заборова туда же едет... Ее муж получил пехотную нашу дивизию... Все будет отлично...

Он завертелся как бешеный по комнате.

- Диди умерла, - наконец, договорила Валентина Петровна.

Он, казалось не расслышал, или не понял.

- Что?... Отчего?

Она взяла его за руку и привела в комнату, где по-прежнему на диване на своем месте, в своем "доме" лежала Диди.

- Как же это так? - тихо спросил он.

Валентина Петровна обвила его шею руками и, целуя его куда попало пухлыми, мокрыми губами, залилась горючими слезами. Он неловко гладил ее по волосам, по спине и говорил, не зная и не умея, как не умеют этого делать мужчины, стараясь утешить ее.

- Что ж, Солнышко... Она собака... И не так молода.... Всему свой конец... Конечно, жалко... Мы так любили ее. Ты так привыкла к ней... А, может быть, и к лучшему... В скитаниях-то собака обуза...

Она беззвучно плакала у него на груди. У ней не хватало духа сказать, что Диди не околела, а убита каким-то злым человеком. Сказать это - пришлось бы сказать и о воротах, вымазанных дегтем, и о страшной надписи, и о своих подозрениях на Ермократа.

Но Ермократ был из того прошлого, о чем, по молчаливому между собою соглашению, они никогда не говорили.

ХLV

Погрузка сотни была назначена на станции Ляохедзы поздно ночью. Валентина Петровна должна была проводить мужа и с семичасовым поездом ехать с Таней, Чао-ли и Настей в Харбин к генералу Заборову. Это был выход - и неплохой. Толстая Елена Михайловна слыла очень доброй женщиной. Валентина Петровна останется у своих, в своей военной семье. Может быть, было бы благоразумнее уехать до отъезда сотни, но как же не проводить на войну?

Настя на время проводов останется с Чао-ли. Какие-нибудь четыре часа... И по всей линии было такое большое движение, такое возбуждение, что ничего с ними не могло случиться. Ворота запрут и заложат.

Григорий только проводит сотню и сейчас вернется. В казарме останется еще двое солдат, назначенных для сдачи помещений ополченцам.

"Целый гарнизон", - пошутил Петрик. Валентина Петровна по опыту знала цену этому гарнизону. Таня Христом-Богом молила Григория никуда не отлучаться.

Впрочем, за эту неделю укладки и отправки вещей и сборов мужа на войну Валентина Петровна стала гораздо спокойнее. Вымазать дегтем и сделать надпись на воротах могли и солдаты, и не для нее, а для Тани... Потому-то Таня так и волновалась... Собаку, и правда, могли подшибить манзы... Никакого Ермократа в Маньчжурии быть не могло. Все было проще. Главное, теперь была война. Петрик все эти дни был с нею трогательно мил. По просьбе Валентины Петровны он сам с Таней закопал собаку в поле подле кумирни бога полей - "ляо-мяо"...

Страшный случай отходил в прошлое и это прошлое вытеснялось более страшным настоящим - войною.

Сотня выступила после полуночи. Валентина Петровна ехала верхом на Мазепе рядом с мужем. Назад она пойдет уже пешком. Мазепа тоже уйдет... на войну!...

Ущербная луна всходила кровавым изломанным серпом. От полей шел влажный аромат земли. Дорога пылила. Валентина Петровна ехала между мужем и Ферфаксовым. Луна ли так светила, или и точно Ферфаксов побледнел, - лицо его было необычно грустно.

- Вот расстаемся, Валентина Петровна, и Бог знает, встретимся ли когда?

- Бог не без милости, милый Факс!.. Вернетесь героем - победителем!... С георгиевским крестом.

Бердан Факса озабоченно бежал впереди них.

- Вчера всю ночь выл Бердан, - сказал Факс. - Чуял видно что-нибудь.

- Он у вас часто на луну воет.

- Да не так, Валентина Петровна.

Она положила свою руку, затянутую в перчатку, на руку Ферфаксова и тихо и ласково сказала:

- Не надо думать... Все от Бога.

- Это верно, Валентина Петровна... и вот, как увидал я, как Вера Сергеевна Бананова упала в обморок, как ей сказали, что мы идем на войну, точно оборвалось что во мне. И Бананов сказал мне: "меня убьют, в первом же бою..." Ну, да верно... Пройдет.

Песенники были вызваны. Да не пелось. Начали было свою Маньчжурскую -

"Любим драться мы с германом Пуле пулей отвечать..."

И замолчали. Все было необычно... Точно "насовсем" уходили из казарм. Куда?... В неизвестность... И эта неизвестность была страшнее смерти.

На станции были устроены скромные проводы. Начальник станции, телеграфист, весовщик, подрядчик-китаец - Александр Иванович, фудутун соседнего города, три китайских офицера теснились в крошечном зале. В России водка была запрещена, но здесь был Китай - и солдатам выставили ведро водки, а офицерам шампанского.

Сначала была погрузка. С ней провозились долго. Упрямые монголки не шли в вагоны. Мостков было мало, перрон короткий, вагоны подавали на руках. Уже начинало светать, когда приступили к водке и закуске. Были тосты и речи. Начальник станции превзошел сам себя в красноречии. Он целовался со всеми.

Но... Петрик умел кончать ненужные излияния... Прозвучал сигнал. Он простился с женой.

- Давать, что ль, отправление? - пьяным голосом крикнул начальник станции.

- Давайте.

Уныло в бледнеющим сумраке прозвучали три удара колокола, просвистал паровоз, по вагонам загремело "ура" - и поезд тронулся.

Тут, проходя мимо зала, с ужасом увидела Валентина Петровна, что весь их "гарнизон", обязанный охранять Настеньку, находился на станции. Пьяный Григорий в распахнутой шинели целовался с Александром Ивановичем, два солдата сидели, обнявшись с китайскими офицерами на скамье, и начальник станции наставлял на них фотографический аппарат, чтобы снять их при вспышке магния. Он уже сделал несколько таких снимков.

Страшное предчувствие овладело Валентиной Петровной.

"Настенька там одна!" - мелькнула мысль. Представились громадные казармы, пустые, без людей и в них Чао-ли и Настя.

Она бежала по растоптанной лошадьми дороге.

- Да что вы, барыня, безпокоитесь! - Таня догнала ее. И она оказалась на проводах. Она тоже хлебнула водки, прощаясь с Похилко. - Ничего такого не может случиться. Кругом народу!... И никто не спит... Как в белый день.

Светало. Внизу, в выемке пути, по-утреннему блестели рельсы и четок был светлый песок с переплетом черных шпал. Дали раздвигались. Горы были совсем темные. За ними розовело небо. В отсветах рассвета кирпичные казармы, окруженные высокими стенами казались зачарованным замком. Карагачи и раины были в нежном зеленом пуху почек. По склонам выемки пышно и густо цвели кусты терновника. Их цвет казался восковым. Птицы начинали петь.

Из-за карагачей показались ворота. Одна половина их была распахнута. На другой уже издали стала видна кровавая полоса.

Валентина Петровна схватилась рукою за сердце и бросилась к казарме.

- Барыня!... барыня, - кричала Таня в животном ужасе. - Не ходите... Дайте я раньше за солдатиками сбегаю... Не ходите... Еще убьют вас...

Точно подхлестывали ее крики Валентину Петровну.

- Вернемтесь за солдатиками, барыня!... - Таня схватила Валентину Петровну за рукав ее редингота. - Что же одни-то так зря пойдем!...

- Там Настя! - со страшным укором крикнула Валентина Петровна и вырвалась из рук Тани. Амазонка путалась у ее ног. Шпоры цеплялись за подол. Дыхание захватывало. В глазах темнело. Их застилало слезами.

И сквозь слезы прыгала надпись на воротах: -

- "Я здесь!"

ХLVI

В воротах Валентина Петровна крикнула задыхающимся голосом: - "ама"!...

Никто не отозвался. Окна спальни и детской, затянутые простыми временными шторами - гардины были сняты - казались глазами мертвеца. Широко, настежь на обе половинки, были раскрыты высокие двери офицерского флигеля. На подъезде валялись клочья соломы и бумаги. Кругом была мертвая тишина. Ни одного живого звука не было на дворе. Эхо повторяло ее шаги и казалось страшным.

- Ама! - крикнула Валентина Петровна, вбегая на холодную лестницу, откуда пахнуло нежилою сыростью. - Ама! - повторило эхо и замерло где-то на чердаке.

Она одним духом взбежала во второй этаж. Двери их квартиры были раскрыты. Анфилада разоренных комнат открылась перед нею. И вдали стала видна пустая кроватка.

Безпомощно свесилась с ее края простыня. Не было ни Насти, ни амы...

Как безумная бегала Валентина Петровна, собирала все силы, чтобы не лишиться сознания, она вбегала в квартиры офицеров, побежала в казармы... Точно туда - да зачем?! - могла забежать Чао-ли с ребенком?

- Ама!... Ама!... кричала она.

Ей вторила такая же обезумевшая Таня. Эхо звенело за их голосами и, двоясь и троясь, повторяло: -

- Ама... ама... ама!...

Тысячи темных духов смеялись в жутких своею пустотою казармах.

Они опять выбежали за казармы. Серебряная голова Чен-ши-мяо показалась над горами. Рядом точно в золоте была такая же громадная голова Ермократа. Серые глаза щурились и злобная улыбка кривила его тонкие губы.

- Таня, что там такое!... показывая рукою на горы, сказала Валентина Петровна.

- Там... Горы... барыня.

- Горы... Да... конечно... Я знаю... горы... А... Настя, а Чао-ли?

Таня охватила ее за плечи и повела от казарм.

- Барыня... надо солдатикам сказать... Это... мне говорили... так делают... Хунхузы... украдут чьего-нибудь ребенка, а потом, значит, и требуют, чтобы им выкуп дали... Надо к фудутуну бежать... телеграмму дать по начальству...

Это было разумно... Но это ее не утешало. Валентина Петровна тяжело опустилась на землю и лишилась сознания.

Она очнулась, когда услышала чужие голоса. Она сидела на земле. Таня оживленно и быстро разсказывала Григорию и двум солдатам о том, что случилось.

Был страшен обезумелый взгляд Валентины Петровны, брошенный на Григория.

Деньщик скинул с головы фуражку и повалился ей в ноги на пыльной дороге. Хмель вышел из его головы.

- Мой грех - лепетал он побледневшими губами, - не оберегли малое дите... Барыня... как перед Истинным!... Мы вот што... Со дна морского достанем барышню... Куда же ей даваться-то?... Не убили... унесли... Им тоже выгода, чтобы сберечь... Они это понимают... У каждого свое ремесло... Мы зараз такого онганизуем... Погонь... По следу... Должон его след быть... Он далеко не ушел... Лександре Иванычу скажем... Говорю... онганизуем... А вы, барыня, телеграмму его высокоблагородию... Они это разберут... Ишь как - командерское дите воровать!... Манзы проклятые... Им кантами за это мало!...

Пьяные слова, вид солдата, бьющего лбом в пыльную землю у ее ног, совсем пришибли Валентину Петровну.

- И точно, барыня, идемте на телеграф, - сказала Таня... - А вы Григорий, по следу поищите...

- Поищем... Да мы найдем... Не хуже полицейских собак это дело онганизуем...

Валентина Петровна сидела в душной маленькой аппаратной и смотрела, как с золотого сквозного колеса спадала лента под молоточек и по ней длинной вязью бежали черные точки и черточки... Ей казалось, что в них была ее жизнь.

Скучное солнце светило в окно аппаратной. Оно в радужные краски красило столбы пыли и бросало золотые квадраты на темный заплеванный пол телеграфной.

Валентине Петровне казалось, что время остановилось... Что эта душная комната, пропахшая махоркой, всегда была и всегда будет. Это и была, должно быть, смерть.

ХLVII

Телеграмма о похищении Насти хунхузами застала Петрика на станции Шаньдаохедзы, где Старый Ржонд провожал эшелоны своего полка. Там была прицепка платформ с фуражем, двуколками и парными повозками полкового обоза.

Петрик сидел со Старым Ржондом, Анелей, Кудумцевым и Ананьевым в маленькой буфетной комнате. Пили чай.

Петрик, пробежав глазами телеграмму, подал ее Старому Ржонду. Тот долго читал, словно не понимая написаннаго, потом смял седеющую бороду, разгладил длинные шляхетские усы и серыми глазами зорко посмотрел на Петрика.

- Пойдем, миленький... выйдем...

Они вышли на платформу. Состав стоял на четвертом пути, и низкая, песком усыпанная площадка была пуста. От поезда слышался гомон голосов. Где-то играли на гармонике. Солдаты пили по вагонам чай.

- Да... вот оно что, - тихо сказал Старый Ржонд. - Однако... все это совсем невероятно... Сколько лет я живу в Маньчжурии... Крали, конечно, и детей для выкупа... Богатых купцов... Здесь?...Кто? Зачем...почему?.. Ты не богач какой... Да и время военное...

- Разрешите мне сейчас поехать туда?

Старый Ржонд будто не понял вопроса. Он каким-то далеким, отсутствующим взглядом смотрел на эшелон, на солдат, на лошадей в вагонах. Потом он повернул лицо к Петрику. Лицо его стало жестким, но в глазах обычная была доброта.

- Твой долг... - медленно протянул он... - Да у тебя и там долг... Но это главное - твоя сотня... Не на прогулку идем... на войну... Вот твои дети.

И, точно желая смягчить суровость своего приговора, Старый Ржонд взял Петрика под руку и пошел с ним вдоль путей от эшелона.

- Да и что ты, миленький, сделаешь? Если это хунхузы?... Наверно, хунхузы, кому же больше?... Я их слишком хорошо знаю... Если это они украли бедную Настеньку - гнать за ними безполезно и просто-таки опасно... Они убьют Настю-то, как только погоню почуют... Тут нужна политика... С нею все-таки ама... Да, китайцы... Что им ребенок?... Им доллары нужны... На юге история обыкновенная. В Маньчжурии, признаться, не слыхал... Да могли какие и из-под Кантона приехать... Кудумцев тут был бы незаменим. Да... дрянь-человек... а дело деликатное... И барыньку так оставить нельзя...

- А, если это не хунхузы?

Старый Ржонд отнял руки от бороды.

- Не хунхузы?... Кто же может?

- Шадринская заимка...

- Шадринская заимка ликвидирована... Слыхал о находке трупа?... Это та, что, душила... "Богородица"-то самая...

- А тот, кто трупы разделывал?... Того не нашли.

- Положим... Только... На что ему Настенька?

Оба замолчали. Они стояли против станционного здания. В стеклянные двери был виден буфет. Ферфаксов что-то, краснея, говорил Анеле и она смеялась, сверкая молодыми, крепкими зубами.

- Вот кого пошлю... Трудно тебе будет без него... Так зато - душу отдаст... И Анеля с ним поедет. Она утешит барыньку... Он и по-китайски мастер... Да и всю округу обыщет... Китайцы его любят.

- Кто? - думая о другом, спросил Петрик.

- Факс... Другого нарочно не придумаешь. Я его сейчас и настрочу... А ты, друг... с сотней.

В окно было видно, как Кудумцев, прощаясь, поцеловал руку Анели. На платформе трубач играл "сбор" и "садись". Эшелон был готов к отправке.

Старый Ржонд поморщился и быстро пошел в буфет.

Петрик остался на платформе. Он видел, как вытянулся перед Старым Ржондом Ферфаксов. Они пошли в угол буфета. Ферфаксов стоял, внимательно слушая командира, и за ним, такой же внимательный, стоял Бердан. Кудумцев открыл дверь, пропуская Анелю. Ананьев достал блокнот из полевой сумки и что-то писал на столе с недопитыми стаканами.

Мимо Петрика, позванивая шпорами, бежали по вагонам солдаты. Веселые, безпечные голоса раздавались в утреннем воздухе. Кто-то, должно быть, читая вывеску на станции, сочно сказал:

- Прощевай, станция Шань-дао-хедзы!...

Прицепили паровоз. Вагоны, звякая цепями и буферами, подались назад. Сторож стал у звонка и ударил три раза в колокол: "воинскому отправление". Трубач проиграл еще раз - "садись" - и для большей прочности прибавил: - "карьер". Все люди были по вагонам.

Анеля стояла у офицерского "микста" и к ней с площадки перегнулся стройный Кудумцев. Оба смеялись.

Дежурный по эшелону, бравый унтер-офицер при "полной боевой" подошел, чеканя шаги, к Петрику, щелкнул шпорами, приложил руку к лихо надетой на бок фуражке.

- Ваше высокоблагородие, прикажете отправлять?

- Да... отправлять!

Платформа опустела. Старый Ржонд, ведя под руку Ферфаксова, прошел с ним в телеграфную. Помахал рукою Петрику на прощанье.

Кудумцев был в окне вагона. Анеля тянулась к нему руками.

"Если бы это было чувство?... Тогда понятно - не место чувству там, где долг! Но тут его долг мужа и отца... Правы были в их Мариенбургском холостом полку. И там умели любить. И там были "предметы", кого нелегко было бросить. Но там было легковесное чувство, - а не тяжкий долг. Здесь та же присяга у аналоя. - "Не оженивыйся печется о Господе, как угодить Господу, а оженивыйся печется о жене, как угодить жене"... Там, у аналоя, где менялись кольцами, где пили из одной чаши - там была такая же страшная клятва. Петрик ее должен исполнить - и в этом страшном горе быть при жене!.."

Начальник станции махнул рукою в сторону паровоза. Пронзительный раздался свисток... Забренчали, сталкиваясь буфера, заскрипели рессоры, заскрежетали, точно с трудом отрываясь от ржавого пути, колеса. Мимо Петрика покатились вагоны с раскрытыми дверями, заложенными засовами, с тюками сена, с сидящими на них солдатами, с тупыми, белыми, лобастыми головами лошадей, опущенными в рептухи с овсом.

Вагоны катили все быстрее, отстукивая по рельсам что-то бодрое и веселое. Мелькнули головы Одалиски и Мазепы и между ними Магнита Ферфаксова. Сейчас и последний вагон.

Петрик останется.

"Долг мой перед Государем и Родиной - превыше всего... Горжусь, что я русский..."

Эти слова казарменной прописи - точно стукнули и разбудили Петрика. Их сказал Суворов... С этими словами орлы российские несли славу по всему миру.

Последний вагон проходил мимо.

Петрик быстро, вольтижерской побежкой побежал за ним. Оперся руками о пол, дал ногами толчок о песок платформы и впрыгнул в вагон. Солдаты подхватили его под мышки и помогли взобраться на сеном засоренный пол.

Гремевшая по вагону песня смолкла. Солдаты пытались встать, но было тесно. Подвешенные к потолку вагона винтовки и шашки мешали. Седла со вьюками заняли весь вагон.

- Продолжайте, братцы, - машинально сказал Петрик. Он сел на седло и, закрыв лицо руками, крепко задумался.

Под вагоном точно журчали колеса. Золотая Маньчжурия в осыпях песку, в полях, покрытых молодою весеннею зеленью, проносилась мимо. В ней оставалось самое дорогое для него - семья.

Самое ли дорогое?

Над его головою фыркали и громко вздыхали лошади его сотни. Они ворошили подкинутое в рептух сено. Сухие травинки падали на золотые с зеленою дорожкою, ротмистерские погоны...

Он не нежный Петрик, муж и отец - он бравый ротмистр, начальник, вождь... Он едет на войну... Что его там ожидает?... Слава?... Подвиг?... Смерть?... позор?

Густой бас - Петрик узнал - ефрейтора Бондаренко загудел над ухом.

"Носилки не простые -

Из ружей сложены, А поперек стальные Мечи положены...

Песня, прерванная приходом Петрика, продолжалась. Восемь голосов подхватили припев:

"Ах тучки, тучки понависли И в поле па-ал туман...

Скажи, о чем задумал, Скажи, наш атаман"...

Да он и есть атаман!... Над ним нависли тучки, туман упал на его сердце... душа устала... Но имеет ли он право уставать? Он - ротмистр Ранцев!? Ротмистр Ранцев, идущий на войну?...

Там, сзади - плачет и ждет его милая, добрая жена, потерявшаяся в неутешном горе...

Впереди его ждет долг... Впереди требует его к себе... РОССИЯ!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Война приняла Петрика с суровою ласковостью. Точно не чужой и холодный латинский бог войны - Марс - встретил Петрика, но свой, с детства знакомый и такой родной покровитель их лихого, штандартного эскадрона лейб-мариенбургцев и, хотя и не русский на деле, но совсем вошедший в русскую жизнь и ставший родным - Егорий храбрый снял перед Петриком светлобронный свой шлем и подарил его только одним, но зато каким счастливым днем - днем победы!

Пока ехали по Маньчжурии, по Круго-байкальской дороге и по Сибири встречали безконечные поезда с пленными. Часто попадались навстречу и санитарные поезда с занавешенными от весеннего солнца окнами, с тихим покоем скрытого страдания. И, чем ближе подъезжали к России, тем чаще были такие поезда. На остановках пленные толпились по платформам и, уже усвоив русские обычаи, бегали за кипятком, погромыхивая железными чайниками и алюминиевыми манерками. Были они то в немецком "фельд-грау", грубоватые и печальные, то в австрийском сине-сером сукне, шумливые и точно довольные, что для них война уже кончилась. Их сопровождали ополченцы, вооруженные кто австрийскими винтовками, кто старыми русскими берданками. Ополченцы не походили на солдат. Они были простодушно ласковы с опекаемыми ими пленными, и не было в них никакой вражды, ни тем более ненависти к неприятелю. Не было и воинственности.

Санитарные поезда подходили к станции тихо и сосредоточенно. Точно сознавали они, сколько людского страдания везли в своих длинных вагонах. Выбежит из классного вагона сестра милосердия в белой косынке и в переднике - и пробежит в буфет, или на телеграф. Появится на площадке вагона сонный врач и смотрит на эшелон Петрика узкими, равнодушными глазами.

Непонятна и неясна была за этими поездами война для Петрика.

Эшелоны пленных - их были многие тысячи - говорили о победе. Австрийские ружья в руках у ополченцев, подавленный, печальный вид людей в сером "фельд-грау" показывали, что немцу плохо, и Петрик уже начинал волноваться, да поспеет ли он хотя к концу войны, придется ли ему увидеть таких людей, не серым стадом покорных пленных, но врагом, кого он будет рубить, колоть, топтать конями по праву и по долгу войны?

Но подходил санитарный поезд. Легкораненые солдаты вылезали из вагонов. Пограничники их обступали живым кольцом и приступали к расспросам. Петрик стоял сзади солдат и прислушивался к тому, что говорили раненые.

- Их сила... немца-то... Их многие миллионы супротив нас нагнали... Прут и не остановишь...

- Сказывают, вся Европа с ним...

- Он какой!... Разве его заберешь?... У него патронов!... Садить начнет... Света, почитай, не видать... Он такой!...

И в самом слове: "такой" - чувствовалась точно мистическая сила.

- С пулеметов садит, никуда, милой мой, от его огня не подашься...

- Тяжелой антилерии у нас нет... А он ка-ак выпалит - страху подобно!... Столб аж до самого до неба! Землю развернет - целое тебе тут озеро...

- Да, попадет, так мокраго места от тебя не оставит...

- Опять же еропланы... У нас разве есть такие?... Бонбы бросает... Стрелы стальные.

И, как заключение всему этому, как подытожную черту, кто-нибудь скажет, должно быть, от кого-нибудь из офицеров слышанное слово:

- У его, братцы, те-хни-ка!

И кто-нибудь, будто жалея тех, кто идет на войну и желая сгладить произведенное впечатление, добавит успокоительно:

- Наши тоже ничего... летают, однако, стараются...

- Нестеров, летчик, сказывают, сколько их машин посбивал... Еще Ткачев... Орлом наскочит... ничего... Бьют и наши...

- Уже очень он, немец-то, значит, сурьезный...

- Все бы, паря, ничего, патронов у нас мало... Самое бы палить. Вот оно и взяли бы, а тут и палить-то нечем!

- Штыком брали... Он, немец, штыка очень даже боится...

- Да, не уважает... Штыка, говорю, не так чтобы любит.

- Коли на Австрицкий фронт попадете, братцы, и все ничего. Он, австрийц-то, смирный, воевать ему неохота.

- Больше сдается... Бредет сам к нам, спрашивает: иде, мол, русский плен?...

Смутное, сумбурное, неопределенное какое-то было от всего этого впечатление у Петрика. Слышал он и такие рассуждения, больно резавшие его самолюбивое военное сердце.

- Кончать пора... Все одно его не осилишь.

- Он, сказывают, и француза бьет!...

Было Петрику непонятно, куда девалась прежняя солдатская гордость? Когда-то солдат русский считал себя выше всех. Теперь кто-то подсказывал ему, что француз выше его. Уж ежели, мол, француза бьет, так куда же нам-то соваться?

На долгих остановках Петрик шел в офицерские вагоны и старался там выяснить, что же происходит на войне и где правда? Офицеры попадались ему все больше недовольные и озлобленные.

- Приедете, дорогой, сами увидите, - сказал ему пожилой капитан с простреленной грудью. - Главное, не торопитесь. От вас это не уйдет. Он крепко пожал Петрику руку.

- Послушайте, - хрипло говорил кавказец. - Разве так можно воевать? У него снарядов сколько угодно. В нашей батарее по семь выстрелов на орудие. Голыми руками брать надо. Солдатскою доблестью... А времена не те... Теперь разве люди воюют?... Машины...

- С этими разве возьмешь его, - говорил сосед кавказца, показывая на толпившихся подле вагона солдат. - Очень мы, ротмистр, серые... Нам надо еще много чему учиться, прежде чем воевать с европейцами.

Странно и непонятно казалось это Петрику. Куда же, однако, девался былой, иногда до смешного доходивший патриотизм? Где же это "шапками закидаем", над чем когда-то так смеялись? Теперь сами готовы были перед врагом скинуть шапку. Было какое-то преувеличенное уважение к немцу и презрительная насмешка к своим.

Когда стал подробнее допрашивать офицеров Петрик, выяснилось, что наша пехота бьется отлично, стреляет во много раз лучше противника, наша артиллерия во всех отношениях превосходит артиллерию противника, а о его кумире - коннице - и говорить нечего: ни немецкая, ни австрийская конница и близко не смели подойти к нашим кавалеристам и казакам. Летчики наши в лучшем виде сбивали летчиков противника. Чего же, однако, не хватало? И Петрику начинало казаться, что не хватало малого, но это-то малое, пожалуй, и было самое главное и самое нужное: не хватало: - воли к победе. Не хватало: веры в победу... Такой веры, какая горами движет. Не верили, что можно и что должно идти на Берлин... Казалось это несбыточно невозможным... Смешным... Дон-Кихотским.

Забывая свое личное горе, а отчасти, чтобы заглушить его, Петрик в пути не сидел в классном вагоне, где мрачно играл на гитаре или целыми днями раскладывал пасьянсы Кудумцев, но ходил по вагонам эшелона; один перегон едет в одном, другой в другом. И всюду говорил о войне. Его радовало, как его солдаты воспринимали войну и как от него они научались правильно на нее смотреть.

- Каждый выбери себе земляка односума. В бою ли, на походе, следи один за другим и один другому помогай. Тогда нигде не пропадешь. Слыхал: патронов мало. Что из этого следует?... Береги патрон. Стреляй редко, да метко. Тогда и патронов хватит, а если стрелять дуром, так и никаких запасов не хватит. Не вина правительства, то есть начальства, что оно не приготовило достаточно патронов, а вина солдат и начальников, что зря их расстреливали. Патрон дорог. Береги свою же народную копейку.

Петрик говорил прописи. Он повторял то, что читал еще у Суворова. Он говорил то самое, что говорили его предки, целая галерея предков, офицеров и солдат. Он удивлялся одному, почему так мало, особенно "ученые" военные, говорили и повторяли эти такие простые истины, неизменно ведущие к победе. Напротив, он теперь часто слышал, что в этой войне ничего этого не нужно, что теперь совсем новая война машин и роль человека в ней ничтожна и незаметна. Петрик не спорил. Куда же ему спорить с людьми, кого он считал умнее себя, но он неустанно продолжал обходить вагоны и в этом находил забвение от тяготивших его забот и тяжелых воспоминаний.

Душевное горе его было громадно.

Петр Николаевич Краснов - Выпашь - 02, читать текст

См. также Краснов Петр Николаевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Выпашь - 03
II В Иркутске Петрик получил телеграмму от Валентины Петровны. Поиски ...

Выпашь - 04
ХХIII Время шло с неумолимой последовательностью. Какое было дело прир...