Евгений Карнович
«Придворное кружево - 03»

"Придворное кружево - 03"

XVIII

В той гостиной у княгини Марфы Петровны, в которой несколько месяцев тому назад Рабутин встретился с Волконской, опять собрались те же три особы. На этот раз здесь шел жаркий разговор, переходивший по временам в спор между Рабутиным и Волконской.

- Вы мне сделали, княгиня, большое одолжение, - говорил Долгоруковой Рабутин, еще до приезда к ней Аграфены Петровны, - собирая сведения касательно отношений князя Меншикова к великому князю. Я их принял к руководству.

- Очень рада была служить вам, граф, чем могла. Обстоятельства сложились так, что брат моего мужа назначен вторым гофмейстером при великом князе, и, следовательно, теперь открылась для меня возможность постоянно следить за тем, что делается кругом Петра. Могу твердо ручаться за то, что сведениями, получаемыми от меня, вы не будете введены в заблуждение. Ах, да, мне следовало прежде всего поблагодарить вас за тот подарок, который вы доставили мне при вашем письме, - скороговоркою и как будто стесняясь проговорила Долгорукова.

- Я был здесь ни при чем, - отвечал Рабутин. - Его величество император приказал мне препроводить к вам этот подарок... за ваше кружево. Да что я говорю! Я всегда так рассеян с вами, что смешиваю одно с другим.

- Приказал ли, - улыбнувшись, заметила княгиня, - благодарить меня император или императрица за кружево, - во всяком случае, и то, и другое кружево еще не окончено. А кстати, что моя просьба?

- О пожаловании вашему батюшке графского титула?..

Долгорукова утвердительно кивнула головою.

- Верьте мне, прекрасная княгиня, что я был бы как нельзя более счастлив, если бы имел возможность безотлагательно исполнить ваше приказание. Я писал в Вену, но там сочли нужным отложить это дело на некоторое, весьма, впрочем, непродолжительное время, - заминаясь, пробормотал Рабутин, - тем более что в настоящее время на получение в России графского титула Римской империи есть уже кандидат - Бестужев-Рюмин, и княгиня Волконская усиленно хлопочет об этом. Вы знаете, что она нам очень нужна, а потому, вероятно, извините медленность императорской канцелярии.

Рабутин в этом случае обманывал Долгорукову. Хотя он был страстно влюблен в нее, но затруднялся исполнить ее просьбу. Будучи сторонником Меншикова действительно в благоприятном для венского кабинета направлении, он боялся оскорбить князя вниманием императора к врагу Меншикова, барону Павлу Ивановичу Шафирову, и выжидал более удобного времени для исполнения желания Марфы Петровны.

Вскоре явилась к Долгоруковой княгиня Волконская, видимо недовольная своим прежним союзником Рабутиным, которому вскоре и начала выговаривать в достаточно жестких выражениях.

- Вы, граф, зашли слишком далеко в вашем усердии к Меншикову. Положим, что вы должны были исполнить данное вам в Вене в его пользу поручение, но затем уже вы по доброй воле оказались самым горячим его поклонником. Вы, вместо того чтобы содействовать его падению, когда оно было уже подготовлено, стали поддерживать его и ускорять брак его дочери с великим князем. Мало того, вы хлопотали в Вене о пожаловании ему герцогства Козельского, как будто ему недостает титулов и имений...

- Но, - начал оправдываться Рабутин, - войдите, княгиня, в мое положение. Каждый дипломат в своем роде - моряк и должен пользоваться попутным ветром, а такой ветер именно и подул на Меншикова, взамен того грозного урагана, который собрался было над ним. Вы знаете сами, какой оборот приняли дела по возвращении князя из Курляндии; все считали, что он обречен на погибель, а вместо того он явился у императрицы в новой силе.

- Мне кажется, что граф в этом случае прав, - вступилась Долгорукова за своего поклонника, - тем более что он был приглашен императрицею в особый совет, где рассматривался вопрос о браке великого князя. Он был вызван на неизбежное заявление и, конечно, не мог говорить против этого брака, не противореча данным ему инструкциям.

- Нас было всего четыре человека: императрица, сам Меншиков, Остерман и я. Все они, как вы знаете, сторонники Меншикова, и княгиня Марта совершенно верно объяснила то положение, в каком находился я в этом случае. Притом общая и моя цель теперь достигнута: наследие престола утвердится за великим князем. Достигается также и особая цель венского кабинета - Австрийское наследство перейдет во всей целости к эрцгерцогине Марии-Терезии.

- А Меншиков не только будет господствовать в России, но, как тесть будущего государя, сделается полным властелином! - с раздражением сказала Волконская.

- Все это, однако, может и не сбыться, Аграфена Петровна, - сказала по-русски Долгорукова, обращаясь к Волконской. - Князь Алексей Григорьевич успел уже подметить, что великий князь не очень расположен к Меншиковой, и надобно полагать, что если брак его с нею состоится, то он будет совершен против воли жениха. Ладу между молодыми не будет, да и великая княжна сильно не жалует Меншикова.

Слова, сказанные Волконской, Долгорукова перевела по-французски Рабутину.

- Значит, будущий император поступит с своей нелюбимой женой так, как дед его поступил с своей, бабушкой великой князя. О, это для Австрии будет решительно все равно и даже еще лучше, - с веселой насмешкой заметил Рабутин.

- Конечно, гораздо лучше, - подхватила Волконская, - потому что для венского кабинета представится случай сосватать русскому государю такую невесту, которая подходила бы к политическим видам венского кабинета, да и вообще до сватовства Австрия большая охотница.

Княгиня Аграфена, по-видимому, мирилась с представляемыми ей Марфою Петровной доводами. Она понимала бессилие партии, враждебной Меншикову, до тех пор пока царствует Екатерина, которая, - как твердо была уверена княгиня, - несмотря на частые свои колебания, все-таки в решительную минуту не выдала бы князя на жертву его врагам, и недавнее прошлое легко могло убедить в этом каждого, так как все подготовленные Меншикову козни уничтожились при первом же свидании с государынею.

Далее пошли разговоры о посылке в Курляндию Девьера. Мнения насчет этого разделялись. Волконская сильно возражала против этой посылки, находя, что Девьер хотя и личный враг Меншикова, но все же, как женатый на его сестре, будет держать его сторону и что, кроме того, он, воспользовавшись этим случаем, чтобы помириться с своим шурином, представит дела в благоприятном для князя свете.

Долгорукова же, напротив, возражала, что Девьер человек слишком задорный и что он непременно воспользуется своей поездкой, чтоб повредить Меншикову, с которым он давно уже находится в непримиримой вражде, негодуя на него за то, что он не допустил его, Девьера, в члены Верховного тайного совета.

Рабутин не принимал участия в споре двух княгинь, ссылаясь на то, что он не настолько еще знает русское общество и русские нравы, чтоб мог высказать свое мнение о такой вражде близких между собой людей, особенно о вражде Девьера к Меншикову, которому при его могуществе легко погубить своего заносчивого противника.

Долгорукова полагала, что Девьер, видя ослабевшую силу временщика, воспользуется таким положением дел, тем более что он и отправлен в Курляндию с тем, чтобы замять там дело о выборе в герцоги Меншикова, не одобряя, однако, в то же время и выбора, состоявшегося в пользу Морица.

Затем зашла речь о посылке с тою же целью в Варшаву Ягужинского*, но о личности его все толки решены были очень скоро в том смысле, что Ягужинский, как кутила, весьма часто доходящий до пьянства, ничего в Варшаве не сделает и, нагулявшись там вдоволь с поляками и позабавившись с хорошенькими польками, возвратится в Петербург ни с чем.

- И вы верите в искренность той цели, с которою посланы Девьер и Ягужинский? - спросил Рабутин, засмеявшись и обращаясь разом к обеим своим собеседницам. - Скажу вам, милостивые государыни, что в политике всегда запутывают дела и прикрывают их выдуманными предлогами.

- Как, например, была ваша поездка в Петербург, - перебила Волконская.

- Совершенно верно: я приехал сюда затем, чтобы передать поздравительные письма, а между тем должен вам сказать, что успел заключить весьма важный для моего государя союз с Россиею, о чем на днях и будет торжественно объявлено.

- Значит, теперь мы еще более сблизились с Австриею, - сказала Волконская, - для меня это очень приятно. Брат мой Алексей всегда сочувствовал венскому кабинету, так как он был предан великому князю; но Меншиков - этот негодный человек - при этом тоже торжествует! Вот что досадно! - добавила Волконская.

- Но будет ли его торжество продолжительно, - загадочно сказал Рабутин. - В скором времени все может измениться. Здоровье императрицы слишком ненадежно. Нужно только заблаговременно утвердить наследие престола за великим князем, а с Меншиковым, после кончины царицы, не трудно будет сладить. У него множество врагов, и падение его будет встречено с радостью. Вы, княгиня, - добавил он, обращаясь к Долгоруковой, - можете отчасти посодействовать этому: брат вашего мужа может, если сумеет, установить свое влияние над будущим императором. Займитесь этим делом.

XIX

В начале 1727 года стали ходить в Петербурге толки не только о том, что здоровье императрицы плохо, но что, по отзыву врачей, болезнь ее принимает опасный оборот. Слухи эти тревожили некоторые иностранные кабинеты, и в особенности лиц, близких ко двору Екатерины. Если для Австрии по более или менее косвенным расчетам и при неопределенном будущем важно было, чтобы в России воцарился великий князь Петр Алексеевич, то для Дании это было еще важнее, так как вступление его на престол обеспечивало ей мирные отношения России. Для Петра, не связанного ни родством и никакими обязательствами с Голштинским домом, было решительно все равно, получит ли этот дом обратно свои владения, отнятые королем датским, или останется ни при чем. Совсем иного хода дел должна была ожидать Дания, если бы Екатерина распорядилась так, чтобы после ее смерти русская корона перешла к ее старшей дочери Анне Петровне, бывшей в супружестве с герцогом Голштинским. В таком случае копенгагенский кабинет видел неизбежную войну с Россиею, которая требовала и продолжала бы требовать восстановления владетельных прав Голштинского герцога. По этим вполне очевидным соображениям датский посланник в Петербурге, граф Вестфален, действовал в союзе с графом Рабутиным, с целью устранить влияние голштинцев, которые, благодаря любви и доброжелательству императрицы к их герцогу, ее зятю, начали уже все более и более распоряжаться в России, возбуждая против себя ропот в среде русских. Но предположенный брак княжны Марии Александровны Меншиковой с будущим императором страшил, безусловно, всех русских, и в ненависти к нему соединились обе придворные партии, так что и желавшие воцарения Петра II были заклятыми врагами Меншикова.

Уже несколько дней цесаревна Елизавета Петровна была чрезвычайно задумчива. Прежняя ее беззаботность и веселость вдруг исчезли; уже не слышалось более ее веселого смеха, и из резвой хохотушки она сделалась молчаливой и печальной. Теперь ее огорчала невозможность брака с Морицем, и тяжело ей было, что утрачивалась всякая надежда на встречу с графом Саксонским, о котором она так восторженно мечтала, так как князь Меншиков не позволил бы ему явиться в Петербург. Тревожила ее еще и собственная ее участь. До нее доходили угрозы "светлейшего" выслать герцога и герцогиню из России, а угрозы его обыкновенно оканчивались не только одними словами, но исполнялись на деле.

"Что со мною будет, если - Боже сохрани - скончается матушка и Меншиков станет распоряжаться при Петруше так, как он распоряжается при ней? - мелькало в мыслях Елизаветы. - Ведь мне тогда в моем сиротстве житья здесь не будет. Станется и со мной то же самое, что стало с дочерьми царя Ивана Алексеевича, когда они остались беззащитными. Какое их житье? - живут по милости чужих людей в пренебрежении".

Однажды, когда цесаревна впала в тяжелое раздумье о своей участи, к ней вошла ее компаньонка, госпожа Рамо.

- Что вы все так тоскуете, ваше высочество? Ведь государыня, благодаря Богу, поправляется и, вероятно, через несколько дней встанет с постели.

- У вас, кажется, была гостья? - спросила цесаревна, как бы не обращая внимания на утешения госпожи Рамо.

- Да, госпожа Лопухина.

- Что нового сказала она вам?

- Известно, ваше высочество, что теперь все говорят только об одном - о здоровье возлюбленной государыни, вашей матушки. Все были очень огорчены ее болезнью, и у госпожи Лопухиной, когда она рассказывала об этом, набегали на глаза слезы... Утешьтесь, ваше высочество. Будьте бодры и веселы; такой прелестной девушке, как вы, слезы вовсе не к лицу... Ну, улыбнитесь... Вот так... прекрасно! - воскликнула госпожа Рамо, когда цесаревна невольно грустно улыбнулась, видя ее заботливую суетливость.

- Посидите со мною, госпожа Рамо, - проговорила Елизавета. - Мне сегодня что-то особенно скучно.

- Простите меня, ваше высочество, я на минуту должна оставить вас: меня дожидается граф Толстой. Но я возвращусь сюда сейчас же.

- А разве он бывает у вас? - с удивлением спросила Елизавета. - Я даже и не знала, что он знаком с вами.

- Действительно, он прежде никогда не навещал меня, но теперь... - заминалась госпожа Рамо, - он приехал ко мне, чтобы попросить через меня позволения переговорить с вами наедине по какому-то очень важному делу.

На лице цесаревны выразилось изумление.

Хотя она с самого детства знала Толстого, и он, как один из самых близких людей к ее отцу и к Екатерине, носил на руках обеих цесаревен, но никогда в жизни не говорил с Елизаветой о делах, а тем еще менее о каком-нибудь важном деле.

Цесаревна смешалась при мысли, что ей придется беседовать о таком деле с глазу на глаз с человеком, славившимся своею головою, которую, как говаривал Петр, "он давно бы отрубил, если бы она не была так умна".

- Попросите его сюда... Да о чем он будет говорить со мною? - как бы само себя спрашивала Елизавета.

- Он один из преданнейших ваших сторонников. Будьте с ним вполне откровенны и следуйте его советам. Он вам желает добра, об этом я знаю из самых верных источников, - торопливо подсказывала госпожа Рамо, уходя из комнаты, в которую вскоре затем вошел гордою и самоуверенною поступью граф Петр Андреевич Толстой.

Он был высокий и статный, уже очень старый мужчина, но казался гораздо моложе своих лет. В нем, по осанке и по голосу, виднелся еще лихой стрелецкий полковник, у которого вошло в привычку повелительно распоряжаться своими подначальными.

- Я был, цесаревна, усердным слугою твоего отца, могу даже сказать, я был самым доверенным его другом, - сказал он, целуя руку цесаревны, но без тех низких и раболепных поклонов, которые обыкновенно отвешивались в ту пору при явке к высоким особам. - Господь никогда не простил бы мне, если бы я оставил дочерей моего благодетеля-царя в несчастье и напастях, не сделав для них всего, что было бы для меня возможно.

- Знаем мы, Петр Андреич, что ты всегда служил верой и правдой нашему отцу и постоянно радел о нашей семье. Спасибо тебе за это, - шептала смущенная молодая девушка, смотря на своего гостя, к которому чувствовала какой-то бессознательный страх.

- Иди же сейчас с Аннушкой к твоей матери, - говорил или, вернее, приказывал Толстой цесаревне, - идите к ней обе и спросите ее, за что она вас хочет погубить...

Елизавета вздрогнула.

- Как погубить? - вскричала она. - Да что с тобой, Петр Андреич, сделалось?

- Дело идет о престолонаследии, - сурово проговорил Толстой.

- То есть о том, кто будет царствовать после матушки? Да с чего ты вдруг принялся хлопотать об этом? Матушка, Бог даст, будет жива и здорова. Уж ей и теперь - чтоб только не сглазить - стало гораздо лучше, - сказала Елизавета, перекрестившись и нашептывая при этом поговорки, употребляемые в таких случаях суеверными людьми. - А царствовать я не хочу ни после нее, ни после кого бы то ни было. Ты знаешь, что я и неспособна к этому; мне нужно выбирать одно из двух: или веселую, беззаботную жизнь, или монастырь, где бы я молилась с утра до вечера.

- Да тебе, царевна, и выбирать не дадут ни того, ни другого, - зловещим и угрожающим голосом проговорил Толстой. - Лишь только царица отдаст Богу душу, тебя сейчас же в монастырь запрячут, а сестру твою с мужем без дальних разговоров выпроводят отсюда. Да, кстати, как теперь пойдете к матушке, то не берите с собой герцога: он дурак и сумасброд, все дело испортит. Вы говорите только от себя самих, и тем всего сильнее тронете материнское сердце...

- Что же мы должны говорить? - задыхаясь от волнения, спросила Елизавета.

- Прежде всего упадите у ее постели на колени и со слезами просите ее, чтобы она отменила свое завещание и не назначала своим преемником великого князя и отменила бы свое согласие на брак с Марьей Меншиковой. Меншиков будет хлопотать только о том, чтобы дочь его сделалась государыней и чтобы тем утвердить свою власть над государем, а вас погубить. Особенно ты, царевна, говори матери о том, что ты, как девушка, ним в ком не будешь иметь, после ее смерти, ни защиты, ни опоры.

Цесаревна колебалась. Она схватила своею рукою руку Толстого и, сжимая ее, как будто хотела удержать его от дальнейшего разговора.

- Я знаю, - заговорил Толстой, как-то беспощадно глядя своими строгими глазами на молодую девушку, - ты боишься сделать то, чему я наставляю тебя. Ты не решаешься встревожить свою мать мыслью о смерти. Но не пугайся этого, я уже подготовил ее порядком. Помни, что бывают такие случаи в жизни, когда нужно быть решительной до последней крайности, не щадя никого. Будешь ты крепко каяться, когда потом попадешь в монастырь, да уже будет поздно, - пригрозив пальцем, сказал Толстой.

Угроза эта сильно подействовала на цесаревну.

- Ты должна знать, как круто распоряжается Меншиков со всеми, кто стоит ему на дороге. Вот хоть бы Мориц, граф Саксонский, - умышленно протягивая слова, продолжал Толстой...

При этих словах щечки молодой девушки вспыхнули ярким румянцем.

- Я пойду к сестре и с нею схожу к матушке, - проговорила, тяжело дыша, Елизавета, - а ты, Петр Андреич, подожди меня здесь.

- С Богом, в добрый час, - проговорил он.

Лишь только вышла Елизавета, в комнату влетела госпожа Рамо.

- А где же ее высочество? - спросила она Толстого, хорошо понимавшего французский язык, но с трудом говорившего на нем.

Толстой сидел в кресле, глубоко задумавшись, и, казалось, не обращал внимания на вопрос француженки. Для него наставала теперь решительная минута. Не только утверждение безусловного самовластия Меншикова, в случае кончины Екатерины, пугало его, но его страшило и само по себе воцарение великого князя Петра Алексеевича, так как он, захвативший в Неаполе царевича Алексея, считался главным виновником погибели отца будущего государя. Толстому нужно было во что бы то ни стало предотвратить грозившую ему двоякую опасность и устроить дело так, чтобы русский престол перешел к потомству Екатерины Скавронской, а не к потомству Евдокии Лопухиной, призрак которой пугал его из монастырской кельи.

"Лишь только вступит на престол великий князь, келья царицы-инокини отворится. Она приедет в Петербург и сумеет отомстить убийцам своего сына", - думал Толстой в то время, когда госпожа Рамо терялась в догадках, куда могла исчезнуть так неожиданно цесаревна.

- Ее высочество все это время была чрезвычайно печальна, она постоянно плакала и молилась долее, нежели обыкновенно, - проговорила Рамо.

- Очень понятно, - неохотно процедил сквозь зубы Толстой, - дочери, у которой умирает мать, нельзя быть веселой, и молитва в этом случае успокаивает ее.

- Императрица умирает? - в ужасе вскрикнула госпожа Рамо, всплеснув руками. - О, какое ужасное несчастье не только для России, но и для всей Европы!

Толстой не обратил внимания на взвизгивания француженки.

- Вы, госпожа Рамо, разумеется, преданы ее высочеству? - спросил он, вперив в нее испытующий взгляд.

- О, кто же не будет предан всей душой этой милой и доброй девушке. Она...

- Довольно!.. - прервал Толстой. - Рассуждений от вас теперь не требуется.

Госпожа Рамо замолчала.

- Вы, кажется, очень близки с госпожою Каро, гофмейстериной великой княжны Натальи Алексеевны?

- Да, госпожа Каро родом из...

- Довольно!.. - перебил снова Толстой. - Вы должны будете съездить к ней сегодня же и разведать через нее обстоятельно, как приняла великая княжна известие о помолвке своего брата на княжне Меншиковой...

- Ах, предположение об этом браке так сильно возмутило цесаревну Елизавету. Ее высочество...

- Довольно! - махнул рукой Толстой. - Полученные вами сведения вы должны будете передать только мне лично, а от всех прочих вы должны сохранить их в тайне... Понимаете?

- О, как вы доверчивы, граф, к женщинам! Вы не так, как все мужчины... - начала было любезничать госпожа Рамо.

- Довольно! - крикнул Толстой. - И помните, что если проболтаетесь хоть невзначай о моих с вами беседах, то дорого поплатитесь за вашу болтливость.

- О, будьте насчет этого совершенно спокойны. Я знаю, что в России il existe ce gu' on appelle le "застенок", - как бы дрожа от озноба, проговорила госпожа Рамо. - C'est affreux! C'est affreux!** - повторила она, пожимая плечами.

** Я знаю , что в России существует то, что называется "застенок"... Это ужасно! Это ужасно! (фр.)

В душе госпожа Рамо была, однако, чрезвычайно довольна даваемым ей от Толстого поручением. Ей очень хотелось бы плести придворное кружево, тем более что на сцене в Париже ей приходилось не раз играть и королев, и таких знатных дам, от которых до известной степени - разумеется, только на театральной сцене - зависели судьбы царств и народов. До сих пор, однако, ей не удавалось применить к делу ни своих способностей, ни своей ловкости по этой части, так как Елизавета, при которой она состояла, была совершенно вдали не только от всяких политических дел, но и не любила даже слушать, когда заходила о них речь в ее присутствии. Теперь же госпожа Рамо горделиво думала о том, как она впоследствии, возвратившись на родину, может хвастаться тем, что "дирижировала" государственными делами в России и играла политическую роль.

Елизавета вернулась к себе со своею старшей сестрой. У обеих глаза были красны от слез, но видно было, что они уже несколько успокоились от волнения.

- Чем же, царевны, кончилось у вас дело? - нетерпеливо спросил Толстой.

- Матушка сказала, - принялись объяснять они своему покровителю, - что она не может изменить своему слову, данному по фамильным расчетам и что брак Меншиковой с великим князем должен непременно состояться, но что это нисколько не изменит ее тайных намерений относительно престолонаследия. Она добавила к этому, чтобы мы были совершенно спокойны и не тревожили ее, да не тревожились бы и сами... Как же не верить? Рассуди сам, Петр Андреич, ей обманывать нас не из чего...

Судорожное движение передернуло лицо Толстого. Он крякнул и медленно перевел дыхание.

- Отлично Меншиков успел подстроить все дело, - пробормотал он себе под нос. - Прощайте, благородные царевны. Я сделал все, что мог, и на том свете перед вашим отцом за вас в ответе не буду, - громко сказал он, уходя из комнаты Елизаветы.

В тот же день вечером от приехавшей к нему тайком госпожи Рамо он получил известие, что, по словам гофмейстерины великой княжны, Наталья Алексеевна чрезвычайно огорчена помолвкою брата с дочерью Меншикова и что она готова на все, чтобы только расстроить этот брак. Она, - передавала госпожа Рамо, - предчувствует, что родство с князем будет не к добру.

"Пока жива Екатерина, великая княжна ничего не может сделать, но потом она пригодится: можно будет воспользоваться ее влиянием на брата, и рано или поздно через нее удастся устроить пагубу Меншикову", - размышлял Толстой.

XX

Болезнь императрицы началась в январе 1727 года, и во время этой болезни Меншиков беспрестанно посещал государыню. В те же дни, когда болезнь, по наблюдениям врачей, начинала принимать опасный оборот, он вовсе не выезжал из Зимнего дворца и оставался там ночевать, сторожа приближение последних минут императрицы. В марте здоровье ее несколько поправилось. Меншиков был в полной силе, и перед ним по-прежнему раболепствовали и весь двор, и герцог Голштинский, которому он во время болезни его тещи не раз намекал о той крутой расправе, какая может последовать с его королевским высочеством. Герцогу было известно, что только по усиленной просьбе государыни князь согласился отложить на время приведение в исполнение заготовленного им указа о прекращении выдачи герцогу назначенных ему с острова Эзеля доходов. Меншиков начинал заговаривать с герцогом, что не худо было бы его высочеству отправиться со своею супругою восвояси, так как пребывание его в Петербурге может довести Россию до разрыва с Данией, и что хотя эта последняя и не страшна сама по себе, но зато поддержка ее Англиею может иметь для русских самые прискорбные последствия и возбудить даже европейскую войну. Около этого же времени стали замечать, что из всех бывших в Петербурге иностранных дипломатов Меншиков ближе всего сошелся с графом Рабутиным, которого он не раз вводил в спальню к больной государыне, где они втроем подолгу беседовали. Люди, знавшие положение дел, ввиду этого приходили к заключению, что дело идет о передаче престола великому князю.

Наступал, по-видимому, час решительной борьбы с временщиком, и противники его силились отнять у него заблаговременно ту власть, которая должна была после смерти Екатерины упрочиться за ним, как за будущим государевым тестем.

После свидания Анны и Елизаветы с их матерью, происходившего по наущению Толстого и ничем положительным не кончившегося, Толстой в кругу часто к нему собиравшихся его сторонников старался о том, чтобы не допустить вступления на престол великого князя и отстранить не только власть, но и всякое влияние Меншикова. При мысли, что Петром станет руководить личный недруг его, Толстого, будущее представлялось ему еще мрачнее.

"На кого мне теперь опереться и с кем мне союзиться? - часто и подолгу размышлял Толстой. - Самый смелый и решительный человек, Ягужинский, теперь в Польше; а будь он здесь, он ни над чем не задумался бы и прямо сказал бы императрице, что она делает не то, что следует, что она губит своих дочерей и своего любимого зятя. Головкин* слишком осторожен и в это дело из боязни вмешиваться не станет. Остерман? - подумал, улыбнувшись, Толстой. - Но он в один день успеет перебежать несколько раз с одной стороны на другую и перехитрить всех. Решительно нет никого, на кого бы можно было положиться. Среди придворного бабья тоже никого не отыщешь, да и не умею я с ними не только ладить, но и говорить - это уж дело Рабутина, он на это молодец. Я и с Рамосшей-то не мог столковаться как следует, а попробуй-ка завести дело с такой бойкой бабой, как, например, княгиня Аграфена, так и сядешь на мель".

Долго Толстой перебирал в голове тех, кто бы мог при настоящем положении дел быть его союзником из самых видных лиц, но, не находя подходящих людей среди них, остановился на личностях второстепенных и собрал у себя вечером небольшой кружок своих сторонников для решительных с ними переговоров.

- Данилыч, - говорил один из среды их, генерал Иван Иванович Бутурлин*, почтенный и храбрый воин, деливший и труды, и славу, и неудачи на ратном поле с Петром Великим, - Данилыч теперь что хочет, то и делает, и меня, служаку старого, обидел, команду отдал мимо меня младшему, к тому же и адъютанта отнял... И откуда он такую власть взял? Разве за то он меня обижает, что я ему много добра делал, о чем он и сам хорошо знает, - а теперь все забыто! Так-то он помнит, кто ему добро делает! Пусть он не думает, что князь Дмитрий Михайлович, его брат, князь Борис Иванович Куракин* и присные их допустят, чтобы он властвовал. Напрасно думает он, что они ему друзья. Как только великий князь вступит на престол, то они и скажут ему. "Полно, миленький, и так ты долго уже над нами властвовал! Поди-ка прочь!" Если бы великий князь сделался, по воле ее величества, наследником, то князь Борис Иванович, как близкий его родственник, тотчас прикатил бы сюда и принялся бы хозяйничать. Меншиков сам не ведает, с кем ему следовало бы знаться. Хоть князь Дмитрий Михайлович и маслит, и льстит ему, но пусть он не думает, что князь ему верен. Делает это Голицын только для своего интереса.

- Да что ж вы-то молчите? - запальчиво крикнул Девьер, недавно возвратившийся из Курляндии, куда он ездил по делу Меншикова, и в настоящую минуту довольно уже подпивший. - Меншиков овладел всем Верховным советом. Посадили бы вы меня туда, так я порядком бы ему задал!

Как будто не обращая внимания на эти толки, Толстой заговорил от себя, обращаясь к Бутурлину, Девьеру и сидевшему до сих пор безмолвно Андрею Ивановичу Ушакову*:

- Если великий князь будет на престоле, то бабку его возьмут из монастыря, и она будет мстить за мои к ней грубости, будет дела покойного императора опровергать, все захочет перевернуть на старый лад и порядки, заведенные Петром Алексеевичем, отменит. Пойдет у нас все по-старому, а старое никуда не годится. Конечно, и теперь у нас многое еще не хорошо, но все же уже не так скверно, как велось прежде. Пожил я порядком, с лишком восемь десятков, и многое на своем веку видел; отличить хорошее от дурного сумею... Воцарится великий князь, так и пропадут все труды его славного деда.

- Конечно, конечно, - заговорили Бутурлин и Девьер, - случиться это может, но все-таки главное зло не в великом князе, а в женитьбе его на дочери Меншикова. Вот чему противостоять следует. Хотя и будет царствовать еще государыня, но, пользуясь ее болезнию и ослаблением, будет править Меншиков, и он примется радеть более в пользу своего будущего зятя, чем в пользу Катерины Алексеевны и ее дочерей. А если что случится с царицей, то он, конечно, дремать не будет и справится с цесаревнами прежде, чем они успеют опомниться.

- А которую же из них выбрать на престол? - спросил Толстой.

- Да обе они одинаково хороши, - отозвался Девьер. - Больше мне нравится Анна Петровна: нравом она изрядна, умильна и приемна, и ум превеликий, много на отца походит; и Елизавета тоже изрядна, только будет посердитее Анны.

- Елизавета-то будет посердитее Анны? Что ты, Мануил Антонович! - прервал Бутурлин.

- Знаю, знаю, почему она тебе больше нравится, - засмеялся Девьер, - братец-то твой троюродный, Александр Борисович Куракин, больно ей приглянулся, так тут тебе, пожалуй, рука будет. В Питере теперь все говорят об этом.

- Не привык я, брат, кривыми путями идти, - обиделся старик. - Не стать бы мне было у такого молокососа и заискивать. Мне уж шестьдесят седьмой год идет, а ему только тридцать будет. Да притом мы хоть и в недалеком родстве, а дружбы особой между собою не ведем.

- Не в том дело, - вмешался Толстой, - нужно хлопотать о цесаревне Елизавете по важным государственным соображениям. Муж Анны стал бы пользоваться Россией для того, чтобы при ее помощи получить шведский престол, и вовлек бы нас в войну; а если бы даже и не рассчитывал на это, то все же он для нас непригоден. Он начал бы стараться только о своих выгодах и на каждом шагу вмешивался бы во внутренние дела, а человек-то он и глупый, и малодушный, да и вертит им граф Бассевич, как захочет.

- Положим, что это и так, да как же освободить Елизавету от ее сопротивника, если царица захочет назначить своим наследником Петра Алексеевича? Кроме того, говоря по правде, ему и по первородству, и как особе мужеского пола должен принадлежать престол, - заговорил молчавший до этого времени мрачный Андрей Иванович Ушаков.

Толстой насупился. Замечание Ушакова скорее признавало, нежели отвергало право великого князя на престол.

- Да что ж мешает объявить всенародно, что коль скоро царевич Алексей Петрович отрекся добровольно от престола, да и родитель его отстранил его от наследия, то, значит, и потомство царевича подлежит отлучению от всяких прирожденных ему прав? Если отец не имел уже их, то, стало быть, ему и нечего было передать ни своему сыну, ни нисходящему от сего последнего потомству.

- Что-то уж больно хитро ты толкуешь, Петр Андреевич. Словно ты конфискацию престола учредить намерен, - сострил Ушаков.

- Ну, если это не годится, - с живостью перебил Толстой, - так и другую меру принять можно: великий князь еще мал, пусть поучится, как это делают другие принцы и как сделал его блаженной памяти дед, а тем временем цесаревна Елизавета пусть коронуется и утвердится на престоле.

Присутствующие сомнительно покачали головою.

- Если устранить его таким способом, то он, как возмужает, станет добиваться престола. Народ будет на его стороне, да, пожалуй, и войско за него заступится. Того и гляди, начнется междоусобица, - заметил Ушаков.

- Справедливо ты рассуждаешь, Андрей Иванович, - поддакнул Бутурлин, - неохотно войско бабам служит. Надобно, чтоб государь - как это делывал покойный царь - сам лично начальствовал над воинством, был бы иногда впереди его в сражении, а иной раз даже и сам бы на приступ хаживал. А женская персона разве сможет так делать? Куда она пригодна? Да тут одного смеху не оберешься.

- А отчего бы не сделать так, как придумал Андрей Иванович Остерман: женить великого князя на Елизавете, да вот и всему конец? - заявил Девьер.

- Виданное ли это дело, чтобы женить племянника на родной тетке? Остерман измыслил такой кровосмесительный брак на немецкий лад, а у нас на Руси он будет противен законам и божеским, и человеческим, - сказал Ушаков. - Притом Елизавета на много лет старше Петра. Значит, и подбор неподходящий. Не ведется у нас, чтобы жених был значительно моложе невесты, разница же у них в годах больно велика...

- Нужно также спросить, пойдет ли еще она за великого князя. Головка-то ее не им занята. Статься может, все еще о Морице думает. Впрочем, это хорошо, потому что из-за него к Меншикову недружбу питает и, значит, против него у царицы будет, - заметил Бутурлин.

- Пытался я, государи мои, подействовать через нее на Екатерину Алексеевну, да никакого толку из того не вышло. Ходила по этому делу к царице и Анна Петровна, да попусту. Меншиков уж слишком силен при ее величестве, - говорил Толстой, - его не сокрушишь. А царевича все-таки на престол пускать не следует: многим из нас через него погибель произойдет. Как вырастет, так многое из прошлого припомнит.

- Да ты думаешь, Петр Андреевич, что Данилычу против Петра Алексеевича идти можно? Как же! - начал снова Ушаков. - Послушал бы ты, что в народе говорят. Говорят, что великий князь - истинный царь, что императрица повезет его в Москву короновать императором. А нижегородский-то архимандрит Исайя* и поминает уже его благочестивейшим государем вместо императрицы, а когда ему запретили это, то он сказал: "Хоть мне голову отсеките, а я его так буду поминать, потому что он истинный государь и наследник". Грамотеи иначе и не зовут Меншикова, как Годуновым, и говорят, что он хочет извести царевича Петра, как тот извел царевича Дмитрия, а потом самому сесть на престол. Волей-неволей тут сторону Петра Алексеевича потянешь. Нужно было народу показать, что такого дьявольского замысла нет. Вот он и выдает за него свою дочь.

Долго еще толковали между собою сторонники Толстого, но ничего решительного не постановили, а между тем дело быстро приближалось к развязке.

XXI

Около Зимнего дворца, стоявшего в ту пору на том месте, где ныне находится Эрмитаж, было заметно какое-то беспокойное движение. Прохожие останавливались перед ним с крайним любопытством и, как бы желая видеть, что в нем происходит, засматривались на его окна. Другие прохожие, то в одиночку, то небольшими кучками, останавливались у дворцового подъезда, как будто поджидая, что кто-нибудь выйдет оттуда и вынесет какую-нибудь весть. Караулы проходили мимо дворца и сменялись на главной кордегардии* без барабанного боя. Кареты медленным шагом проезжали вдоль того фасада дворца, который был обращен на Неву, и сидевшие в них мужчины и дамы выглядывали из окон, как бы желая подсмотреть или подслушать что-нибудь. Не только около Зимнего дворца, но и во всем Петербурге проглядывали какое-то ожидание и смущение. Встречавшиеся на улицах говорили между собою шепотом, робко озираясь кругом, из опасения, чтобы кто-нибудь не подслушал их разговора, так как речь велась о болезни государыни, а болезнь ее, по ходившей, хотя и очень сдержанной, молве, должна была окончиться плачевным исходом.

- Поезжай сейчас же к графу Толстому, - приказывал сильно взволнованным голосом герцог Голштинский своему адъютанту, дожидавшемуся его в приемной императрицы, - и попроси его не медля приехать к генералу Ушакову, а от него ступай к барону Остерману и скажи ему то же самое.

Проговорив это наскоро, герцог поспешно, через длинный ряд дворцовых комнат отправился в спальню императрицы, а расторопный адъютант, вскочив на ожидавшую у подъезда верховую лошадь, поскакал исполнять приказание его высочества. Скачущий во всю прыть верхом адъютант не мог бы в тогдашнюю пору возбудить в шедших по улицам людях никакого говора, так как посылка адъютантов верхами, даже по неважным делам, была тогда самым обыкновенным способом сообщений между чиновными лицами, имевшими их в своем постоянном распоряжении. Но теперь, когда все были настроены на мысль о близкой кончине государыни, прохожие, завидевшие мчавшегося во весь опор адъютанта герцога, предполагали, что случилось что-нибудь чрезвычайно важное, и догадывались, что, вероятно, императрице очень нехорошо, а быть может, что она уже и скончалась.

Действительно, у поправившейся в конце марта 1727 года императрицы открылась 10 апреля сильная лихорадка. Болезнь быстро развилась, и тогдашняя медицинская знаменитость Петербурга, Блюментрост*, объявил под секретом близким к государыне лицам, что дни ее сочтены и что не сегодня-завтра она должна скончаться. Встревоженный таким сообщением герцог послал своего адъютанта к Толстому, Ушакову и Остерману, желая их видеть и переговорить, как следует поступить в этом случае; но нетерпение одолевало его, и он сам отправился в коляске к Ушакову, а Толстой между тем, не застав Ушакова дома, пошел во дворец к герцогу пешком. Герцог встретил его на дороге, посадил в коляску и привез к себе во дворец. К приезду сюда герцога подоспел и Ушаков, узнавший, что герцог поехал во дворец, взяв с собою попавшегося ему навстречу Толстого.

- Императрица больна безнадежно, - проговорил очень плохо по-русски подавленный печалью герцог. - Если она, Боже сохрани, скончается, то Меншиков станет управлять всем государством. Это непременно будет, если мы заранее не примем мер к тому, чтобы устранить от престола великого князя. Я делал уже намеки на это государыне, но она промолчала...

Толстой и Ушаков, не отвечая ничего на заявление герцога, вопросительно переглянулись друг с другом.

Они, как участники в деле погубления царевича, лучше других понимали те побуждения, которые заставляли Екатерину назначить наследником великого князя в обход своих дочерей. Тут со стороны ее не было никаких политических побуждений и никаких соображений о законности прав великого князя на престолонаследие. В Екатерине, ввиду приближающейся смерти, заговорили угрызения совести. Много ли, мало ли принимала она прямого участия в погибели царевича, но теперь в предсмертный час для нее нужно было искать душевного успокоения и примирения с тем, чью мать она окончательно разлучила с отцом, предпочитавшим дочерей сыну.

- Нельзя ли уговорить императрицу, чтобы она объявила наследницею одну из своих дочерей, иначе мы все пропадем, - сказал тревожным голосом Ушаков.

"Вы, ваше королевское высочество, служите этому помехой, главной помехой", - порывался было сказать Толстой герцогу.

Он понимал, что императрице трудно решиться объявить своею наследницею младшую дочь, отдав ей таким образом предпочтение перед старшей; между тем если назначить наследницею старшую дочь, то ничтожный, но высокомерный и ненавидимый русскими супруг Анны в случае вступления ее на престол наделал бы много бед России.

Но Толстой не решился высказать напрямик этой справедливой мысли, и совещание противников воцарения Петра кончилось ничем. Они ожидали какого-нибудь дельного совета со стороны лукавого Остермана, но возвратившийся адъютант герцога доложил ему, что барон никак не может прибыть к его высочеству и сильно сожалеет, что жестокий припадок подагры не только не позволяет ему выехать со двора, но даже и встать с постели. К этому адъютант добавил, что во время его разговора с Остерманом барон стонал, а по временам даже и громко вскрикивал, ссылаясь на невыносимую боль в ноге. Осторожный старик понял, что, отправившись теперь к герцогу на совещание, он очутится между двух огней: между партией герцога Голштинского и цесаревен, с одной стороны, и партией Меншикова и великого князя - с другой.

"Бог весть, которая из них возьмет верх, но, во всяком случае, пристав к одной из них, навлечешь на себя непременно ненависть другой. Останусь-ка я лучше дома, под предлогом болезни, а потом уже, смотря по обстоятельствам, примкну к той иди другой стороне. Так будет лучше", - весьма основательно рассуждал Остерман.

В душе, однако, он сочувствовал своему питомцу, но только под условием, чтобы Меншиков утратил свою власть, причем были у него и личные виды, так как он надеялся приобрести первенствующее влияние, которое, однако, и при Петре должен был удержать за собою Меншиков, если бы состоялся предполагаемый брак княжны Марии с будущим государем.

Уклонился также Остерман и от присутствия в Верховном тайном совете, где должен был решиться вопрос о престолонаследии, в случае кончины царствующей государыни, и где большинство членов было на стороне великого князя, предполагая, что таким мнением они угрожают разом и императрице, и Меншикову и что они могли бы оказаться в неприятном положении лишь тогда, когда бы одолела партия герцога Голштинского; но рассчитывать на это было очень трудно.

В то время, когда относительно скорой кончины Екатерины не оставалось уже никакого сомнения, ее дочери, герцог и приближенные к ней лица в ожидании роковой развязки собрались в комнате, близкой к спальне государыни. В этой комнате была поставлена теперь постель, на которой спала Елизавета, желавшая быть и днем и ночью недалеко от своей умирающей матери.

Сюда 16 апреля, при вести, пронесшейся по дворцу, о том, что императрица кончается, стали собираться ее приближенные. Елизавета, удрученная печалью, горько плакала, сидя на постели; рядом с нею, заливаясь слезами, сидела Софья Скавронская, хорошенькая племянница императрицы, предназначенная ею в невесты Петру Сапеге. Плакала также, стоя у стола близ постели, и Анна Петровна.

Неподвижно и молча сидели в углу той же комнаты великий князь и его сестра. Сейчас же можно было заметить, что они составляли как бы особую семью от семьи Екатерины.

Вдруг двери в эту комнату с шумом распахнулись, и в нее с веселым выражением лица вошел генерал-лейтенант граф Девьер.

- Чего, девицы прекрасные, вы тут плачете! - весело крикнул он и, подбежав к постели, схватил за талию Скавронскую и поднял плачущую девушку с постели. - Пойдем со мной танцевать!

И с этими словами он принялся насильно вертеть Софью.

- Что ты делаешь, Антон Мануилович! - крикнула в испуге Софья Карловна. - Такая ли теперь пора! - лепетала она сквозь слезы, вырываясь от расходившегося танцора.

- Не надобно плакать, не надобно! - наставлял он, не отнимая руки от ее талии. - А ты о чем печалишься? Выпей лучше рюмку вина, - проговорил он, обращаясь к Елизавете Петровне и усаживаясь рядом с нею на постели.

Елизавета оттолкнула от себя забывшегося Девьера и разрыдалась еще более.

Девьер, несколько опомнившись от полученного им толчка, вскочил с постели.

- А ты что так пригорюнился? - начал он, подойдя к великому князю и потащив его к кровати, с которой встали Елизавета и Софья.

Они подошли к Анне Петровне, которая, закрыв лицо платком, громко рыдала и, казалось, не обращала никакого внимания на то, что происходило кругом нее.

- Поедем со мной кататься в коляске, - говорил Девьер, дружески трепля по плечу великого князя. - Тебе со мною будет лучше, а государыне живой не быть. Поверь мне. Да с чего ты вздумал жениться? - вдруг захохотал Девьер. - За твоей женой станут волочиться, а ты примешься ревновать. Вот умора-то будет! - разразился громким смехом Девьер. - А знаешь что? Не женись-ка на Маше, а женись вот на ком, - проговорил он, показывая глазами на Елизавету.

Петр невольно взглянул на свою тетку, и двенадцатилетний подросток вдруг почувствовал какое-то неведомое ему прежде волнение. Перед ним стояла девушка обворожительной красоты. В эту минуту Елизавета была еще прелестнее, чем всегда. Прислонившись к стене спиною и опустив вниз сложенные руки, она тяжело дышала высоко поднимавшеюся, полною грудью. Ее большие голубые глаза, блестевшие обыкновенно приманчивой поволокой, блестели теперь еще и слезами. Густые светло-русые локоны выбивались роскошными прядями из-под наброшенного на голову белого кисейного платочка, а пунцовые губки, на которых постоянно играла веселая улыбка, оттенялись теперь выражением грусти и страдания. Петр был поражен красотою тетки, а Девьер между тем слегка подталкивал его локтем, как будто лакомя его видом обворожительной девушки. Затем Девьер принялся, улыбаясь, нашептывать что-то на ухо великому князю.

- А ты все еще плачешь? - вдруг крикнул он, подскочив к Анне Петровне и отнимая платок от ее глаз.

Великая княжна Наталия в сильном смущении смотрела на все, что делалось перед нею, и в ее умной головке раздражительно и болезненно мелькала мысль о том, что станется с ее братом и с нею самой и какие придется им испытывать унижения в будущем. Она порывалась несколько раз встать с места, но ее удерживала боязнь, что расходившийся Девьер наделает ей разных неприятностей. Наконец, воспользовавшись тем, что Девьер пристал к Анне Петровне, она вскочила со стула и быстро подбежала к брату, сидевшему на кровати и продолжавшему пристально смотреть на Елизавету. Она схватила его за руку и потащила вон из комнаты, но в дверях столкнулась с Меншиковым, который, не входя еще в комнату, услышал, что там происходило.

- Ты, Наташа, - ласково-поучительным голосом сказал он ей, - не слушай никого. Иди отсюда и будь при бабушке вместе со мной. А ты, негодяй, что тут делаешь?.. - громко крикнул он, обращаясь к своему зятю и сильно топнув на него ногою. - Тебе здесь не место! Вон отсюда!..

Девьер как будто ошалел от такого неожиданного окрика и смиренно стал выбираться из комнаты, где он так развязно балагурил.

- Я научу тебя, Антошка, как ты должен уважать членов императорского дома! - уже не проговорил, а как-то проревел "светлейший".

Меншиков расспросил у остановившихся в испуге у дверей великого князя и его сестры о том, что здесь происходило, и Наталья Алексеевна простодушно рассказала ему все, что ей пришлось видеть и слышать. С таким же вопросом он обратился и к цесаревнам, и к Софии Скавронской, которая в свою очередь не скрыла ничего из того, что с ними проделывал Девьер.

"Так вот оно что! - подумал Меншиков, выслушав все данные ему показания. - Этот негодяй Антошка вздумал расстраивать помолвку моей Маши с великим князем! Дорого он поплатится мне за это".

Ободрив цесаревен и Скавронскую надеждою на выздоровление императрицы, князь, насупившись, пошел медленными и осторожными шагами в ее опочивальню.

Спустя два дня после этого канцлер граф Головкин получил от имени императрицы секретный указ с следующею запискою от "светлейшего": "Извольте собрать всех определенных к тому членов и объявить указ ее величества и, не вступая в дело, присягать, чтоб поступать правдиво, и никому не манить, и о том деле ни с кем нигде не разговаривать, и не объявлять никому, кроме ее величества, и завтра поутру его допросить, и что он скажет, о том донести ее величеству, а розыску над ним не чинить".

Полученный Головиным указ и записка относились к Девьеру.

XXII

Неприветливо и мрачно выглядело Белое море. Был исход августа месяца, и в этой полосе России наступала уже ранняя осень. На море не разыгрывались сильные бури и не разражались ураганы, непродолжительная борьба с которыми доставляет своего рода наслаждение; но зато над ним висели постоянно серые тучи, а густой туман и неустанно моросивший дождь застилали унылую даль.

В это время по волнам моря плыло небольшое, неуклюжее судно стародавней, но надежной постройки и неприспособленное к быстрому ходу. Судно это направлялось из Архангельска в знаменитую Соловецкую обитель. У руля стоял кормчий с длинными седыми волосами и такою же бородой. На нем была большая меховая шапка и нагольный* тулуп; он зорким глазом следил за направлением судна и казался опытным и смелым моряком. Да он действительно и был таким, так как, несмотря на мирскую его одежду, это был инок Соловецкого монастыря, постригшийся там после того, как он, пожелав принять "ангельский чин", покинул занятие мореходством, как занятие, доставлявшее выгоды, и начал служить без всякой мзды только угодникам Божиим Зосиму и Савватию.

Богоугодным делом считались его труды, потому что он обыкновенно перевозил богомольцев, желавших посетить отдаленную обитель, но теперь на его долю пришлась другого рода работа. Судно, которым он управлял, не перевозило богомольцев, так как в эту позднюю, относительно беломорского прибрежья, пору никто уже не отправлялся в путь на Соловки. Притом и с первого взгляда на судно, которым правил инок-кормчий, можно было догадаться, что оно не предназначено для переезда благочестивых странников. На палубе его расхаживал часовой с ружьем на плече, а из люка вылезали время от времени солдаты, чтобы сменить с караула своего товарища, стоявшего на часах, или посмотреть на будоражившееся от ветра море. Небольшие окошки, пробитые в кормовой части этого судна, были заделаны крепкими железными решетками.

На носовой части судна лежали, завернувшись в тулупы, двое молодых монастырских послушников, расправлявшие или убиравшие - когда было нужно - по команде кормчего паруса. Но теперь этим помощникам не предстояло никакой работы: ветер дул хотя и довольно сильно, но постоянно и ровно, так что никакой перемены парусов не требовалось и они могли спокойно вести свою беседу. Предметом же ее были узники, которых везли теперь из Архангельска в Соловки.

- Говорят, что один из них был в Питере самый важный вельможа, был граф, а теперь сделался ничем, стал ниже последнего мужика. Другой тоже был знатный господин...

- А ты не видал их в лицо? - спросил товарищ.

- Да как же их увидишь? Кроме того, что их посадили к нам на баркас ночью, и привели-то их с закутанными лицами, в низко нахлобученных шапках, а кругом них шли солдаты и не позволяли никому не только останавливаться, но даже и подходить близко.

- Вишь что! А как же они прозываются? - с любопытством спросил послушник.

- Да кому же это известно? Даже и отец архимандрит знать этого не будет. Заключат их, как обыкновенно заключают знатных бояр, под именем "известной персоны". Вот и весь сказ.

- Ну, уж отец архимандрит совсем иная статья. Он у нас всему голова, ему и военная команда, и сержанты, и офицеры, пребывающие в монастыре, - все подначальны.

- А если и будет знать, так все-таки нам ничего не скажет...

В это время кормчий, соображаясь с переменою в направлении ветра, крикнул послушникам, чтобы они прибрали один парус, и те опрометью кинулись исполнять его приказание.

Морской путь на Соловки был однообразен и печален. На нем только по временам встречались в открытом море утлые суда, и находившиеся на них пловцы перекрикивались с теми, которые были на баркасе, но не получали от них никакого ответного отклика, так как им приказано было молчать безусловно и не только не вступать в разговоры с встречающимися пловцами, но даже ни слова не отвечать на их вопросы.

Но вот на темно-серой завесе неба чуть-чуть забелела святая обитель, к которой направлялось судно, и спустя несколько часов оно пристало к высокому берегу острова. Путь был кончен, но узников не выводили еще на берег, ожидая прибытия отца архимандрита, который не только священнодействовал, но и военачальствовал на острове.

Узники сквозь решетку могли рассмотреть часть крепких монастырских стен, с которых еще не слишком давно, во дни царя Алексея, гремели пушки, направленные на царскую рать, приходившую усмирять непокорную обитель. Воспоминание об этом крамольном времени еще свежо сохранилось в местных преданиях. Посещавшие Соловки богомольцы с любопытством слушали рассказы о том, как смиренные прежде иноки не захотели - защищая русскую старину от московских новшеств - признавать над собою ни царской, ни патриаршей власти; как они вооружились сами и привели в оборонительное положение, превратили в грозную твердыню свою обитель; как тогдашний архимандрит, начальствовавший над монастырскою ратью, ходил по стенам обители, кропил святою водою расставленные на них пушки и, целуя их, приговаривал: "Голубушки-голландушки, не выдавайте нас! По Бозе и по святых его угодниках соловецких вы первые наши защитницы". Под грохот этих орудий не раз происходила кругом монастырских стен сеча монастырской братии с стрельцами и царскими ратными людьми, которые, попятившись от развоевавшихся монахов, не решались уже ходить на приступ и держали монастырь в тесной осаде в продолжение семи лет. Наконец среди монашеской братии нашелся изменник, показавший осаждавшим тропинку, по которой они, не подвергаясь смертоносным выстрелам с монастырских стен, пробрались тайком в обитель и внезапно напали на беспечно покоившихся за надежными стенами ратников, считавших себя в полной безопасности от нападения врага с той стороны, с которой оно было произведено так неожиданно.

Таинственным узникам, привозимым теперь в Соловецкую обитель, было, впрочем, не до таких исторических воспоминаний; много было у них и своих личных, и семейных воспоминаний о том, чем они были прежде и что они оставили в Петербурге и что было теперь отдалено от них на огромное расстояние и морем, и сушею.

Вереница этих горьких дум была прервана шумом на палубе над их головами. Сопровождавшая их военная команда засуетилась; растворились широкие монастырские ворота, и в них, сопутствуемый двумя монахами, показался отец архимандрит, отдавший приказание о выводе с баркаса привезенных узников, которые и вышли на берег, окруженные солдатами.

Не обращая как будто никакого внимания на своих будущих затворников, архимандрит пошел впереди них, звякая болтавшимися у него в руках на ремешке большими ключами. Все делалось молча; слышались только мерные шаги конвойных да удушливый кашель одного из арестантов, который по походке казался изнуренным тяжелою болезнью, тогда как другой шел бодро, подняв вверх голову.

Из святых ворот команда и узники, следовавшие за архимандритом, прошли несколько особых ворот и крытых проходов и вошли в мрачный коридор, проведенный вдоль внешней монастырской стены. Здесь архимандрит, перебирая ключи и сняв два из них с ремешка, отворил одним из этих ключей замок железной двери, а шедший с ним монах, с усилием отодвинув железный засов, сильно толкнул дверь рукой и ногой, и перед глазами узников явилась небольшая келья с глубокими сводами, с высоко пробитым вверху, в толстой стене, небольшим окном, заслоненным железными решетками. Архимандрит, указав офицеру глазами на одного из узников, приказал ввести его в эту келью. Тогда оба они, откинув высокие воротники своих шуб и сдвинув со лба вверх на голову шапки, бросились друг к другу, крепко обнялись и несколько раз поцеловались.

- Прощай, батюшка, и, быть может, прощай навсегда, - проговорил, рыдая, младший из них.

- Не плачь, Иван, - твердым голосом сказал старик. - Видно, Господу Богу не угодно было, чтобы мы одолели нашего соперника. Господь смирил мою гордыню, а ты тут ни при чем. Но что делать - и ты должен безропотно покориться Его святой воле. Благослови меня, преподобный отче, на мое новое житие, - проговорил он, сняв шапку и протянув к архимандриту сложенные в горсть и закованные в кандалы руки для получения благословения.

Архимандрит, смотря на него с сдерживаемым состраданием, исполнил его желание, и он твердою поступью вошел в назначенную ему келью. Жалобно заскрипела дверь на ржавых петлях, тоскливо простонал вдвинутый в пробой засов, щелкнул три раза надежный замок, и архимандрит, попробовав плечом, хорошо ли заперта дверь, отдал от нее ключ офицеру, с крепким наказом не допускать к заключенному никого без особого разрешения его высокопреподобия, не позволять ему ни с кем разговаривать, а также не позволять держать у себя ни бумаги, ни перьев, ни чернил.

Сделав десяток шагов вперед по коридору и миновав бывшие по одной стороне коридора три запертые двери, архимандрит остановился перед следующею дверью. Она также отворилась, и в келью был введен другой узник. Хотя по виду он был гораздо моложе первого, но казался совершенно обессиленным. Страшный кашель душил его, и он, шатаясь, переступил через порог назначенного ему обиталища, от которого веяло ужасом и смертью...

XXIII

В то время, когда заточенные - по указу императрицы Екатерины, или, вернее сказать, по воле Меншикова - на всю жизнь в Соловецкий монастырь граф Петр Толстой и сын его граф Иван томились в мрачных, молчаливых и тесных кельях этой обители, в которую издавна отправляли важных государственных преступников и еретиков, - прежний единомышленник графа Петра против Меншикова, граф Антон Мануилович Девьер, вытерпел еще более.

Отправленный в застенок Петропавловской крепости, о котором недаром с таким ужасом и с сильною дрожью во всем теле говорила, только по слухам, госпожа Рамо, Девьер при допросе подвергся страшной пытке. Раздетый донага, с вывороченными за спину и крепко стянутыми руками, он был поднят на виску с привязанною к ногам колодою. При поднятии его на блоке к потолку от привешенной к ногам его тяжести, на которую, вдобавок, упирался ногою палач, руки страдальца, вытягиваемые еще более веревкою, продетою через блок и которую тянули два помощника палача, выходили медленно из суставов и поднимались над головою; кости его хрустели, жилы растягивались, а сильно натянутая кожа готова была лопнуть. Но этим не окончились мучения графа: палач в продолжение виски нанес ему по спине 25 ударов кнутом, и от этих ударов лилась кровь и отрывалось кусками мясо...

Измученный этою страшною пыткой Девьер был, после добавочного битья кнутом, сослан в Сибирь. Будучи не в силах переносить истязаний, он объявил о своих "неистовых" разговорах - относительно престолонаследия цесаревною Елизаветою и относительно брака княжны Меншиковой - с Толстым, Бутурлиным, Ушаковым, князем Иваном Алексеевичем Долгоруковым и некоторыми другими - и все они, по злобе на них временщика, потерпели наказания: Бутурлин был сослан на безвыездное житье в деревню, Ушаков определен "в команду" куда следует, а князя Долгорукова велено было, "отлучив от двора и унизя чином", отправить в полевые полки.

Из всех виновных самому жестокому наказанию подвергся Девьер.

- Ты, - говорил на первом допросе графу Девьеру Головкин, - по высочайшему указу, обвиняешься в том, что во время прежестокой болезни государыни, "пароксизмуса", когда все доброжелательные подданные в превеликой печали были, будучи в доме ее императорского величества, не только не был в печали, но и веселился и плачущую Софью Карловну Скавронскую вместо танцев вертел. Да ты же, Девьер, сел на кровать и посадил с собою его высочество великого князя и нечто ему на ухо шептал. Да ты же, Девьер, не встал против ее высочества цесаревны Елизаветы Петровны и, не отдав должного рабского респекта, со злой своей предерзостью, сидя на той же кровати, говорил ее высочеству: "О чем печалишься, выпей рюмку вина". Да ты же, Девьер, перед ее высочеством Анной Петровной, когда она была в печали и слезах, по рабской своей должности не вставал, и респекта ей не отдавал, и смеялся о некоторых персонах. Да ты же, Девьер, его высочество с собой в коляске кататься звал и говорил, что его высочество сговорен жениться, что за его невестой будут волочиться, а его высочество ревновать будет.

- Я, - отвечал Девьер, еще перед пыткой утративший свою обычную бойкость и развязность, - не помню теперь, вертел ли я Софью Карловну. Цесаревна Елизавета Петровна сама никому не велела вставать. Великому князю значащихся в обвинении слов не говорил, а прежде говорил часто, чтобы его высочество изволил учиться, а то, как надел кавалерию, стал худо учиться, а еще как сговорят жениться, станет ходить за невестою и будет ревновать и учиться не станет.

- Ведомо нам, Антон Мануилович, что ты издавна был превеликий балагур и что в таковых поступках как бы главная твоя должность состояла, несмотря на твой высокий ранг и на твою позицию; но до такого пустомельства ты никогда прежде не доходил. Да это, следует сказать, и не пустомельство, а оскорбление высочайших персон и предерзостный кондуит в доме ее императорского величества, где все, во всякий час дня и ночи, должны оберегательно содержать себя в рабском респекте, а ты что наделал? - покачав сожалительно головою, заключил граф Головкин. - Расскажи нам поистине, не утаил ли чего-нибудь при своих прежних показаниях?

Обвиняемый пытался было оправдываться, но путался в своих словах, и все его показания были крайне бестолковы.

Последствием допроса, сделанного Девьеру в комиссии, и данных им здесь показаний было предъявление Меншиковым комиссии следующей, написанной от имени императрицы, записки: "Мне о том великий князь сам доносил самую истину, я и сама собой присмотрела его в его противных поступках и знаю многих, которые сообщниками его были, и понеже оное все чинено было от них к великому возмущению, того ради объявить Девьеру, чтобы он объявил своих сообщников".

Нечего, кажется, и говорить, что эта записка была написана не кем иным, как секретарем Меншикова, по его приказанию, и что "светлейший" заранее наметил тех, кого непременно должен был назвать Девьер при произведенной над ним жестокой пытке.

Приговор над Девьером и над указанными им сообщниками состоялся от имени императрицы 6 мая. Шурин не удовлетворился пыткою и ссылкою своего зятя, но в конце указа об исполнении над ним приговора добавил: "Девьеру при ссылке учинить наказание - бить кнутом".

Евгений Карнович - Придворное кружево - 03, читать текст

См. также Карнович Евгений Петрович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

Придворное кружево - 02
XI В июле месяце 1726 года, в небольшом городе Митаве, столице тогдашн...

Придворное кружево - 01
I - Вы как-то сказали мне, что любимое ваше рукоделье - плетенье круже...