Дмитрий Григорович
«ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ - 06»

"ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ - 06"

VI

ВЫХОДКА ИВАНА И ВЫДУМКА ЕГОРА

Как только у Ивана отошло сердце (что произошло прежде еще, чем прибитый им горбун успел скрыться из вида), он понял, как поступил глупо и необдуманно, дав волю кулакам своим. Не лучше ли было бы оставаться в стороне и вполне довериться Маше? Он, конечно, проучил горбуна: горбун не станет теперь бегать за девушкой; но так как Маша не потакала Егору, не слушала его речей, не принимала подарков, он мало-помалу сам бы отстал; за ним отстал бы, наконец, и Карякин. Оба увидели бы, что здесь взятки гладки. Заступничеством своим Иван даст только огласку; о ней теперь пройдет худая слава по всему околотку - уж это верно; Егор сильно об этом постарается. Пожалуй, еще слухи дойдут до Катерины... Этот Егорка - плут первой руки, все говорят: от него все станется... Он и без того накануне грозил чем-то девушке: что значили эти угрозы?

Иван лег в траву и положил голову в ладони. Но чем больше соображал он обо всем случившемся, чем больше обдумывал последствия, тем яснее видел, какую сделал оплошность. "То-то вот, давно следовало бы послушать Катерину, давно следовало бы определиться к работе, к месту: ничего бы этого не было. Одно из двух: или доверять Маше, или нет; если доверяешь, так чего же еще тут вступаться?.. Эх, худо дело! хуже всего то, не знаешь теперь, как исправить!" - повторял Иван, которым с каждой минутой сильней и сильней овладевало смущение и беспокойство.

Он думал, думал и, наконец, придумал открыться во всем племяннице Анисьи Петровны. Племянница расскажет тетке о проделках Карякина; тетка, верно, рассердится на Машу и выгонит ее вон из хутора; Маша вернется к матери... Иван отправится в луга, повинится во всем перед Катериной, уйдет в тот же день в город и начнет работать как лошадь. Иван не сомневался, что помощь, которую может получить через него семейство Лапши, будет гораздо значительнее той, которую доставляла Маша, живя батрачкой; семейство не останется, следовательно, в накладе

- за это он ручался; кроме того, сама Катерина скажет ему спасибо, когда узнает причину, которая вынудила его прибегнуть к племяннице Анисьи Петровны. Этим способом Карякину и Егору окончательно отрезаны будут все пути к заманиванию девушки. Поди-ка, попробуй, сунься в мазанку Катерины! Решившись на такой подвиг, Иван, не медля ни минуты, отправился в Панфиловку. Дорогой он принялся обсуживать, как бы удобнее привести в действие свое намерение: для того необходимо было проникнуть на барский двор или в сад, выждать там барышню и наедине переговорить с нею... Все это тотчас же оказалось невозможным: Пьяшка портила все дело.

"Уж от нее не уйдешь!.. ничем не отделаешься", - подумал Иван.

Надо заметить, что в последнее время Пьяшка преследовала столяра с большею еще настойчивостью, чем Егор преследовал Машу. Егор ловил Машу, Пьяшка ловила Ивана. Стоило Ивану показаться подле дома помещицы, Пьяшка вырастала пред ним как из травы. Преследования Пьяшки, по всему видно, не были, однакож, внушаемы чувством ненависти: черные, маслистые глазки ее ласково устремлялись на молодого столяра; при встречах с ним в руках ее всегда появлялись обломки лепешки, кусок пирога, огурец или яйцо; вступая в разговор с молодым парнем, она как бы нечаянно совала ему в руку эти припасы. Предчувствие не обмануло Ивана: едва поровнялся он с маленьким флигельком помещицы, Пьяшка показалась на пороге. Она держала обеими руками суповую чашку; к подолу ее цеплялся семилетний оборванный мальчик, о котором она никогда не упоминала; мальчик поражал, однакож, сходством с Пьяшкой. Увидев Ивана, она тотчас же остановилась и принялась покручивать головой, украшенной на затылке пучком волос величиною с грецкий орех. Отступить было поздно; Иван подошел к ней и поздоровался.

- Здравствуй, Ваня, здравствуй... - заговорила Пьяшка, толкая ногой мальчика, который так дергал ее за подол, что суп в миске начал плескаться, - куда это ты шел, Ваня? - примолвила она, поглядывая на парня радостными, светящимися глазками.

- Так.... мимо шел.

- Что ж это ты, Ваня, никогда не зайдешь покалякать? Обещал, а не зайдешь...

Приходи нонче вечером, как скотину пригонят. У нас никого нет, один Дрон... да тот ничего... почитай глухой совсем.

- Недосуг... право недосуг... Есть... есть одно такое дело... - переминаясь, произнес Иван.

- А что такое? Что такое? Какое такое дело? - проговорила Пьяшка с таким оживлением, что суп снова расплескался.

- Пьяшка! Пьяшка!.. - раздался в эту минуту из дома гнусливый голос Анисьи Петровны.

- Сейчас сели обедать... - сказала Пьяшка. - Ты, Ваня, погоди... голубчик, погоди!.. постой здесь; я мигом приду...

Пьяшка быстро перенесла миску в левую руку, правой рукой дала три проворные плеска мальчику и, освободившись от него таким образом, поспешила в дом. Через минуту Пьяшка снова вернулась.

- О чем же это хотел ты сказать, Ваня?.. Скорей говори, голубчик... Вишь требуют то и дело...

Ваня почувствовал в то же время в руке прикосновение чего-то холодного; он посмотрел и увидел огурец, который как будто сам собою попал ему в ладонь.

- Куды мне его? Мне этого не надо, - проговорил он.

- Ничего, Ваня, возьми, возьми; нам это наплевать! Ну, так что ж? говори скорей, голубчик...

- Да ты сделаешь ли, о чем я попрошу?

- Скажи только, - произнесла Пьяшка, быстро оглядываясь во все стороны без всякой видимой причины, - скажи: для тебя я все, Ваня, сделаю... Что скажешь, то и сделаю, - примолвила она с таким взглядом, который не оставлял сомнения в ее готовности исполнить просьбу молодого парня.

- Ты не скажешь, о чем я попрошу тебя? Побожись.

- Отсохни руки и ноги... провалиться мне стамши... лопни мои глаза...

- Пьяшка! Пьяшка!.. - заголосила опять из дому Анисья Петровна.

- Ишь ее, неугомонная какая! Ты, Ваня, погоди... касатик, погоди! -

произнесла Пьяшка почти с умоляющим видом, - я сейчас... - И она стрелою понеслась в дом.

Ваня повертел огурцом и подал его оборванному мальчику, который тотчас же взял, откусил половину и, прикрикивая, побежал на улицу.

- Фу, батюшки, совсем затормошили! фу! - проговорила Пьяшка, подскакивая к столяру. - Ты, Ваня, не сумлевайся, сказала: сделаю - стало, сделаю...

ну...

- Вот что... Пелагеюшка... - проговорил Иван, запинаясь, - как бы так...

сделать?.. надо бы мне с барышней повидаться...

Пьяшка, очевидно, не ожидала такой просьбы: маленькие глазки ее расширились; лицо изобразило удивление.

- Барышню?.. Зачем тебе барышня?

- Так... дело есть одно... до нее касающееся... дело такое.

- Что ж? что?

- Я тебе все расскажу потом... теперь, вишь, не время!.. все расскажу... ты только вызови ее...

- А барыня-то?

- Знамо, одну барышню надобно. Вызови ее в сад... там, подле пруда, есть место такое - никто не увидит!..

- Зачем тебе?.. зачем?..

- Случай такой вышел... все расскажу, только не теперь; вызови ее, Пелагеюшка, сделай милость!..

- Ну, хорошо, - проговорила Пьяшка, подпрыгивая от нетерпения. - Стой там, у пруда, я приведу, как пообедают... Провал бы тебя взял, право! совсем замучили...

Последние слова относились, кажется, к Анисье Петровне, голос которой снова раздался в доме. На этот раз Иван не дожидался уже возвращения Пьяшки: он поспешил пройти стороною мимо двора, миновал гумно и, придерживаясь к плетню, обогнул дальнюю часть сада; подойдя к пруду, оглянулся он на стороны, улучил минуту и перемахнул через плетень. Сад был так густ, что, глядя на него из дома, не было возможности видеть, что происходило в десяти шагах. Место, выбранное Иваном, приходилось уже к концу сада: оно было совершенно безопасно. Иван притаился в кусты малины и стал дожидаться.

Час спустя после того, как Пьяшка рассталась с Иваном, на крылечке барского домика показалась Наташа. Полное, свежее лицо ее дышало оживлением; грудь волновалась; светлые глаза с любопытством устремлялись к саду. При всем том, идя по двору, она заметно задерживала шаг: глядя на нее из дома, могло казаться, что она так себе ходит по двору и сама еще не знает, идти ей в сад или на гумно. Но Пьяшка, сопровождавшая Наташу, сильно ее выдавала: Пьяшку с ног до головы подергивало от нетерпенья; она то и дело подталкивала барышню под локоть и так выразительно кивала ей на калитку сада, что сам полуслепой Дрон (единственное мужское лицо в дворне Ивановой) мог бы заподозрить и барышню и Пьяшку в каком-нибудь заговоре.

- Пьяшка, я, право, боюсь... - проговорила Наташа.

- Вот! чего бояться? Идите знайте, идите...

- Да ты мне скажи только, кто там? Кто дожидается?

- Ничего не скажу... идите только - сами увидите!.. Поскорей теперь завертывайте в калитку... скорей! теперь никто не смотрит.

- Пьяшка! Пьяшка! - неожиданно прокричала Анисья Петровна, высовываясь из окна.

В эту минуту Пьяшке легче бы, кажется, было получить удар палкой; скрыться или показать вид, что не слышит, не предстояло возможности: Анисья Петровна стояла в окне; Пьяшка сделала отчаянный жест и поплелась к крыльцу.

Наташа отворила калитку и вошла в сад. Она подвигалась еще медленнее, хотя тетка не могла теперь ее видеть. Наташа далеко не была нежной, нервозной девушкой, способной обмирать от впечатлений, подобных тому, которого ожидала; но впечатление было для нее ново, и ею невольно овладевали робость и смущение. Она шла, опустив глаза в землю; в походке ее проглядывала умышленная вялость и сонливость: ей, очевидно, показать хотелось, что она ничего не подозревает, а идет к пруду, потому что ей так вздумалось. Шорох в кустах заставил ее приподнять голову.

Увидав Ивана, она раскрыла удивленные глаза и отступила: видно было, она ожидала встретить совсем не столяра; в первую минуту она даже несколько испугалась, но улыбка на лице парня ободрила ее.

- Что ты? - спросила она.

- Так и так... к вашей милости, - проговорил Иван, покашливая в руку.

Он казался еще более смущенным и испуганным, чем сама барышня.

- Так и так, сударыня... сделайте вашу милость... заступитесь! - повторил Иван, низко кланяясь и ободряя себя новым кашлем.

- Чего тебе? Если можно, я рада сделать.

- Можете, сударыня! все это в вашей власти! Затем, собственно, вас и утруждаем...

- Ну, чего тебе? - произнесла Наташа, выказывая нетерпение обманутого чувства.

- Вам известно, сударыня, сюда, в луг, крестьян недавно переселили.

- Да, знаю...

- Так вот у той бабы... Катериной звать... дочка находится... живет она в батрачках у вашего мужичка Андрея...

- Знаю... хорошенькая такая...

- То есть... гм!.. не то чтоб гм! как вам, впрочем, будет угодно... Так и так, сударыня, сделайте вашу милость, заступитесь...

- Да в чем же заступиться? Я, право, не понимаю...

- Очень, то есть, обижены... сродственники, то есть, девушки этой... оченно обижаются. Я из ихних же мест, так они мне все это, примерно, сказывали: очень, говорят, обижены Карякиным...

- Федором Иванычем? - с живостью спросила Наташа.

- Федором Иванычем, сударыня... Сделайте такую божескую милость, запретите... вам стоит сказать ему - он все это сейчас, то есть, для вас оставит.

- Да что ж сказать-то?

- Да что, сударыня, проходу не дает девке! Обольщает ее всякими манерами...

подсылает к ней этого Егора горбатого... то есть, такие дела...

- Лжешь! быть не может! Федор Иваныч не сделает этого! - воскликнула девушка.

Она тщетно старалась скрыть свое волнение; щеки ее пылали; в мягких, добрых глазах блеснула искра негодования; но глаза ее так же скоро потухли и помутились, когда Иван начал клясться, что все сказанное им была совершенная правда.

- Помилуйте, сударыня! Осмелился ли бы я говорить вам, коли бы не так было? - подхватил он, следуя за барышней, быстрыми шагами направлявшейся к забору, чрез который перелез Иван, - сделайте такую божескую милость, поговорите ему: он вас послушает...

- Хорошо, хорошо, ступай! - глухим голосом проговорила Наташа, останавливаясь у плетня и не поворачивая головы.

В это самое время со двора послышалось дребезжанье экипажа и топот лошади.

Почти в ту же минуту из дому раздался голос Анисьи Петровны:

- Наташа, где ты? Наташа! Федор Иваныч приехал.

При этом известии Иван бросился в кусты и побежал вон из сада. Наташа припала головою к плетню и зарыдала. Так прошло минут десять. По прошествии этого срока неподалеку от места, где стояла девушка, показался Федор Иванович.

- Наталья Васильевна, где вы? Наталья Васильевна! - покрикивал он, озираясь на стороны.

Наташа поспешила отереть слезы; она сделала шаг, чтоб скрыться в кустах, но Карякин заметил ее; она успела только отвернуться.

- Здравствуйте, Наталья Васильевна... - вымолвил он, ускоряя шаг и охорашиваясь. - Но что это с вами? - примолвил он, удивленный таким приветствием.

Вместо ответа Наташа повернулась спиною и пошла вперед.

- Позвольте узнать, какая такая причина? - говорил он, следуя за нею, - мы прежде не так встречались... Сделайте ваше одолженье, скажите, Наталья Васильевна!

Наташа продолжала идти. Карякин оглянулся назад: подле никого не было; он взял ее за руку - она с сердцем отдернула руку и остановилась.

- Оставьте меня! как вы смеете? - проговорила она, не поворачивая головы.

- Что ж это все значит-с?..

- Значит то: отстаньте! я вас знать не хочу!

- Помилуйте, за что? - промолвил он, все еще как бы пошучивая.

- Я с вами говорить даже не хочу - понимаете? - произнесла она, на секунду поворачиваясь к нему и показывая раскрасневшееся заплаканное лицо, - отстаньте, убирайтесь - вот и все!..

- Как я вас должен понимать?

- Понимайте как знаете - мне все равно! - возразила она и снова пошла вперед ускоренным шагом.

- Как вам будет угодно-с! - произнес Федор Иванович обиженным тоном.

Он перестал за нею следовать, пощипал свои усики и направился к дому.

- Когда так, так и не надо! Мы ведь оченно гоняться-то не станем... Но что за причина? Умирала обо мне, а теперь... что за причина? - повторял Карякин вплоть до той минуты, как вошел в дом.

Он встретился с теткой в дверях прихожей. Анисью Петровну начинала тревожить мысль, что Карякин и племянница находятся наедине в саду. Хотя Наташа не подавала повода делать о ней дурных предположений, хотя тетка уверена была в ее нравственности, но Анисья Петровна, как уже сказано, смотрела на девушек своим особенным взглядом: ее до смерти пугала полнота и дородство Наташи... Она уж послала Пьяшку отыскивать молодых людей и сама готовилась за нею следовать, когда показался Карякин.

- Ну, а Наташа-то где? разве ты не нашел ее? - спросила она.

- Как же-с! нашел! Оне в саду-с прогуливаются... Я пришел проститься с вами, Анисья Петровна, - ответил он с особенным ударением.

- Как проститься? Что это ты, батюшка? только приехал, да уж и прощаться!

- Я всегда с моим великим удовольствием, Анисья Петровна, - вы сами знаете... но, воля ваша, оставаться теперь не могу-с... никаким, то есть, манером.

- Это почему?

- Не знаю, что такое случилось с вашей племянницей... она прогнала меня чуть не взашей... Обошлась самым дерзким манером-с.

- Ах она, дура этакая! - воскликнула старуха, мгновенно вспениваясь. - Ах.

она... Нет, погоди, Федор Иваныч...

- Нет, воля ваша, мне после этого оставаться уж не приходится-с...

- Да что ж это она, с ума, что ли, спятила? - заплескалась Анисья Петровна и, поправив чепчик, делавший ее похожею на седого обстриженного солдата, подбежала к окну и стала звать племянницу.

Карякин воспользовался этим случаем и быстро исчез. Чем больше кричала Анисья Петровна, тем больше, казалось, могучее горло ее прочищалось и голос получал силы; но так как это не помогло, потому что Наташа все-таки не являлась, тетка спустилась с крылечка и направилась в сад, пыхтя и пенясь. На повороте к малиннику увидела она племянницу: Наташа стояла у плетня и горько плакала. Но в первую минуту горячности Анисья Петровна обыкновенно ничего не разбирала, ничего не видела: ей надобно было всегда хорошенько выплескаться, прежде чем прийти в себя.

- Ах ты, дурища ты этакая! С ума, что ли, ты сошла? - закричала она, накидываясь на девушку. - Кого это ты, мать моя, гонять-то вздумала, из чужого-то дома, а? Да я сама тебя выгоню! Ах ты, осина ты этакая глупая... тварь неблагодарная!

Я бьюсь, как окаянная какая-нибудь, за доброго человека, все для нее же, а она гонять его вздумала! Мало, что ли, стоит он мне? Одного чаю да сахару что пошло! Сена да овса лошади его сколько отпустила!.. Ты, что ли, отдала мне? Все для нее хлопочу!

Отцы вы мои! Думала, вот человек приискался, жених хороший...

- Я за него не пойду, тетенька, хоть убейте, не пойду! - рыдая, перебила Наташа.

Слова племянницы окончательно ошеломили старуху; она несколько раз раскрывала рот, как бы задыхаясь, и не могла произнести слова.

- Как! замуж не пойдешь?.. Ах вы, отцы мои! Да она и то никак рехнулась!

Сама с ним амурилась, меня даже в страх вводила, а теперь "не пойду!" Нет, мать моя, пойдешь! пойдешь! Не век мне с тобой возиться... Какого тебе еще надо, а? Да сама-то ты что? Только в платье-то ходишь, а мать-то была однодворчиха... Ах ты, неразумная ты этакая!.. Ах ты...

Анисья Петровна уставила кулаки в бока и остановилась.

- О чем же ты ревешь, глупая? Ревешь о чем? - спросила она, как бы внезапно смягчаясь.

Наташа слова не могла выговорить: рыдания заглушали ее голос.

- Да, может, он что-нибудь сделал? - пристала Анисья Петровна. - Ты говори мне, все сказывай!

- Он, тетенька... он самый дурной человек... я ни за что не пойду, лучше в монастырь запрусь... - проговорила, всхлипывая, Наташа.

- Да что ж он сделал-то такое, а? Что он сделал? Я и ему потачки не дам!

Ездил, ездил в дом, закружил девке голову, а теперь бы так взял да уехал? Нет, это он врет! Уж не думает ли он на попятный? - произнесла старуха, как бы рассуждая сама с собою. - Ах вы, отцы мои! Да попробуй он только! Ах он, мошенник! - подхватила она, закипая снова, но уж теперь перенося негодование свое на Карякина. - Ах он, поганец! Нет, мы еще поглядим, как он ездить-то не станет!.. Он сам намекал, жениться, вишь, хочет!.. Отцу даже, говорит, написал об этом! Что ж он думает, суда на него нету? Ах он, разбойник! Ах он, поганец!.. Да я сейчас сама к нему поеду, сейчас... Ах ты, мать моя!..

Наташа бросилась умолять тетку, чтоб она ничего не делала, просила дать ей несколько успокоиться и обещала ей обо всем рассказать. Тетка мало-помалу простыла, взяла племянницу и повела в дом.

В то время как сад Анисьи Петровны, этот скромный угол, где в продолжение тридцати лет тишина нарушалась только пением соловьев, криками иволги и писком ссорившихся воробьев, делался свидетелем таинственных переговоров, слез и волнений, в риге Андрея, другом, не менее мирном углу Панфиловки, раздавались крики, проклятия, лились горькие слезы и произносились речи, которые вчуже тяжко было слушать. Все это, как гроза, пронеслось над владениями Андрея. Когда после бегства из сада Иван подошел к риге с целью выждать Машу и предупредить ее о беседе своей с барышней, там следа уже не оставалось от всего случившегося. Ворота риги были настежь растворены; Иван увидел Андрея и Прасковью, которые раскладывали на ток снопы овса и собирались молотить; Иван удивился, что Маши не было с ними. Он вошел и поздоровался.

- Откуда ты, Иванушка? - спросили в один голос муж и жена.

- Так... на луг ходил, - возразил Иван, переминаясь.

- В какую сторону?

Иван неопределенно указал рукою, но в тот край, однакож, где находилась мазанка.

- Не встречал Катерины?

- Нет; а что?..

- Маленько только не застал ее, - сказал Андрей. - Оно, может, и лучше, что не застал ее, - примолвил он. - Катерина сюда приходила...

- Зачем?..

- То здесь было... не знаешь уж, как и сказать! - произнес Андрей, переглядываясь с женою.

- Да что ж такое, дядя Андрей? Скажи... Ты знаешь, я им не чужой... как сродственник им - все одинаково; скажи, пожалуйста, - проговорил столяр, которым овладело вдруг сильное беспокойство.

- Знаю, знаю; да дело-то такое... не знаем, право, как в толк взять, - начал Андрей. - Прибежала к нам Катерина, схватила дочь, давай ее бить, колотить... "до смерти убью!" кричит.

- Погоди, Андрей, - перебила Прасковья, подходя к Ивану, который улыбался, но тем не менее чувствовал, что ноги его подламываются, а сердце вздрагивало от невыносимого волнения. - Стою я, батюшка, дома, у печки, ничего такого не чаю... вдруг входит ко мне Катерина... смотрю: растерянная такая... лица нет... "Где дочь?" говорит... А сама так инда дрожит вся... "Что ты, мол, говорю, Христос с тобою!", а она все одно: "Где дочь? говорит, дочь где?" - "В риге, говорю, снопы убирает". Она туда как кинется... Что, думаю, такое?.. Пошла за нею; слышу, крик такой, гляжу, так дочь-то и таскает по риге... Я давай скорей мужа звать...

Прибежали, унимаем - ничего не слушает! Таскает ее, бьет... "Совсем убью!"

говорит... Никак даже не отымешь дочь-то... даже страх взял.

- Что такое, думаем: баба смирная, добрая такая, к детям горячая... что с ней?..

- перебил Андрей. - Пуще всего речам ее подивились: гонит ее, слышь, дочь-то, гонит к Карякину! Сама бьет, проклинает, а к Карякину гонит!.. Мы и так и сяк к ней приступаем - нет, ничего не сделаешь! Она все свое: "ступай к Карякину! кричит, не то убью до смерти!"

- Что ж такое?.. Что ж такое?.. - проговорил столяр, кидая вокруг растерянные взгляды.

- Что ты будешь делать? Не уймешь никак! - продолжала Прасковья. -

Добре уж оченно девку-то жаль... так, сердечная, по земи-то и катается!.. А мать, как бешеная, так и рвет ее... так и рвет: кричит свое: "Пошла к Карякину! Ходила к нему, кричит; была его полюбовницей, опозорила мать и семью свою - ступай к нему теперича!" Видим, ополоумела баба совсем; насказал кто-нибудь!.. Слава богу, девка живет у нас шесть недель: было время узнать ее... Ничего такого за ней худого не примечали; скромница девка, одно слово сказать, что скромница... Да и ходить-то ей когда к Карякину? Весь день на глазах у нас; пошлешь куда, сами дивимся, как скоро она все это сделает... Мы опять приступили к Катерине; давай ее усовещивать да уговаривать... насилу в толк взяла.

- То-то вот и есть, - произнес Андрей, пожимая губами и покачивая головой,

- не надо было пускать к себе этого мошенника Егора. Я и прежде говорил о нем Катерине; он ко мне николи не ходит... От него уж не жди хорошего!.. Не знаю только, с чего он все это наделал?.. Потому больше, должно быть, Маша завсегда прочь его гоняла, не слушала его... он взял да и сделал...

- Что ж он сделал такое? - спросил Иван таким голосом, как будто в горле его кол засел.

- А то сделал, пришел нонче в обед к Катерине, да и говорит ей... Сама нам под конец обо всем этом рассказала. "Маша, - говорит... так, к примеру, зачал стращать Катерину, - Маша, слышь ты, была у Карякина, а теперь заспесивилась, идти больше не хочет... Так вот, Карякин-то добре осерчал на девку; послал, слышь ты,

- это все Егор рассказывает, - послал, слышь, его, Егора, к Катерине с такими словами: "так и так, говорит, дочь твоя приходила ко мне; чего ж она, говорит, теперь спесивится? Теперь уж дела, говорит, не поправишь; так пускай уж лучше ко мне ходит... Ты, говорит, заставь ее; по крайности дело тогда промеж нами останется, никто об этом не узнает... А коли не заставишь, говорит, хуже будет: я, говорит, расславлю, по всей округе расславлю, кто у тебя дочь-то была..." Та, как услыхала, сюда бежать, да, не разобрамши-то дела, и давай дочь таскать.

- Где ж Маша?.. - спросил Иван.

- Увела с собою.

- Совсем?

- Нет, - возразила Прасковья, - на три дня увела... Девка уж добре убивается очень, потому и взяла к себе.

- Что ж это такое, родные вы мои? что ж это?.. Где ж правда-то?..-

воскликнул Иван, отчаянно махая руками. - Где ж это он!.. я убью его!..

- Кого убьешь?

- Егора.

Надо думать, лицо Ивана, несмотря на улыбку, которая раскривила его пополам от правого уха до левого, показалось Андрею и жене его не совсем благонадежным.

Оба подскочили к столяру и схватили его за руки.

- Что ты, глупый? Перекрестись лучше... - сказал Андрей. - Оставить надо все это дело.

- Да тебе-то что? Брат ты, что ли, али сродственник?.. - проговорила Прасковья. - А хошь бы и брат был - все одно; коли разум в голове есть, надо оставить!.. Найдется и без тебя, кто проучит за все лихие дела... Что ты? что ты?

очнись! Не твое дело совсем... лучше молчи да виду не подавай никакого...

Андрей и жена его долго уговаривали Ивана. Действием ли разумных речей их или благодаря собственным размышлениям и мягкости нрава, Иван мало-помалу угомонился; он под конец дал даже клятву слова не сказать Егору, если случай приведет с ним встретиться. При всем том Андрей и жена его не пускали Ивана от себя во весь вечер и пригласили даже остаться у них на ночь.

VII

ФИЛИПП И СТЕПКА

В эту ночь, часам к одиннадцати, должен был показаться полный месяц; но тучи так сгустились к этому времени, что не было возможности заметить, как взошел он и как потом закатился. Ночь была очень черна: нельзя было различать даже тех предметов, которые возвышались в степи над линиею горизонта; небо и степь были одинаково черны. Изредка в той или другой стороне вспыхивали отдаленные молнии, или, вернее, зарницы, потому что за ними не следовало громовых ударов. Воздух был недвижим и душен. Малейший звук слышался на далеком расстоянии. Но так как на десять верст кругом находились всего три-четыре хуторка и одно небольшое село, то все ограничивалось лаем собак и стуком в деревянные караульные доски. Раз далеко за Панфиловкой прозвучал колокол; в той стороне располагалось село, куда жители окрестных хуторов ходили к обедне; но звуки колокола скоро замерли, и степь снова погрузилась в непробудное молчание. Не было возможности определить с точностью часа; но, принимая в соображение давность заката, можно было думать, что было близко уже к полуночи.

Около этого времени Филипп и Степка подходили к дороге, которая пролегала от знакомого нам кабака к усадьбе Карякина. Они шли, впрочем, не от кабака, а с противоположной стороны. Им оставалось версты полторы от усадьбы; дорога представляла самый кратчайший и вместе с тем самый верный путь; но они или не торопились, или по расчетам Филиппа следовало им избегать дороги: они шли степью;

изредка Филипп посылал Степку к дороге, чтоб увериться, точно ли идут они по одному направлению с нею. Чем ближе придвигались они к усадьбе, тем более голос того и другого понижался. Если Степке случалось засмеяться или пугнуть ночную птицу, которая близко пролетала, Филипп осыпал его бранью или давал тумака;

последнее, впрочем, случалось редко: отец убедился, что тумаки подстрекали только мальчика действовать наперекор его приказаниям. Такое расположение мальчика к противоречию вынудило под конец отца совсем прекратить тумаки; план, задуманный им, требовал, казалось, большой осторожности; он часто останавливался и прислушивался к малейшему звуку. Раз они дали огромный крюк в целую версту, чтоб избежать встречи с гуртом, который лежал на отдыхе подле дороги. Пройдя еще несколько времени, Филипп остановился и стал прислушиваться долее обыкновенного, хотя на этот раз ни один звук не нарушал молчания степи. Он тихо подозвал Степку.

- Э! - отозвался мальчик.

- Тише... дьявол! - прошептал отец, оглядываясь вокруг, - теперь близко...

Ты рази не видал, какие там собаки-то?.. Может, на ночь-то спущены: как раз сцапают!.. Заверни штаны повыше колен, а я пока лапти сыму, - заключил Филипп, садясь на траву.

- Аль жаль лаптей-то? - спросил мальчик, стоявший уже с засученными выше колен штанишками.

- Здесь бросить надо - вот что, - возразил отец, - без них легче... ноги не так шумят.

Степка ощупал грудь, которая сильно выпучивалась от чего-то, засунутого ему за пазуху и что громко хрустело; после этого он бросился на траву, перевернулся на спину и поднял кверху обе ноги.

- Тише... сатана! - прошептал сквозь стиснутые зубы Филипп, - говорят, собаки услышат...

Степка вскочил на ноги и подошел к отцу.

- Батя... ну, а как я не пойду с тобою? - произнес он таким голосом, как будто хотел поддразнить его.

- Э! глупый... право, глупый! - возразил отец задобривающим голосом, хотя в сердце его кипело негодование и он рад бы был, кажется, тут же на месте уходить своего спутника.

- Ну, а что дашь, коли пойду, коли все по-твоему сделаю? - спросил Степка.

- Ведь сказал, сапоги куплю, рубаху новую - красную, шапку... опричь того, денег дам - покупай, что полюбится!

- Да денег-то, может, еще не найдем... может, горбун-то прихвастал.

- Рази я на его слова полагаюсь? Ты, стало, не слыхал, что целовальник-то сказывал?.. "О себе, говорит, много нахвастал, а у купца у этого, говорит, точно, денег множество. Недавно гурт продал - все деньги дома... и лежат, говорит, точно, где горбун указывал...", стало быть, так...

- Да ведь вот он сказывал также, и у дяди Лапши денег-то много... нам бы лучше туда сходить: там не так опасливо... Я ведь про них не теперича знаю все... -

подхватил Степка, снова как бы поддразнивая отца.

Бесцеремонность и бесстрашие, которое заметно было в обращении Степки с Филиппом, объяснялось тем, что мальчик посвящен уже был во все тайны отца. Это произошло совершенно случайно. Вскоре после переселения семейства Лапши из Марьинского самая отчаянная крайность застигла Филиппа: нужно было или лезть в опасность и подвергнуться быть пойманным, или подавить в себе злобу против Грачихи и к ней отправиться. Он избрал последнее. Филипп явился очень кстати;

ворожба черневской колдуньи как-то приостановилась на это время: Грачиха пустила Филиппа; ей известно было, что никто ловче его не уведет лошади, которую потом придут к ней же отыскивать. Начались переговоры. Степка, как и всегда в подобных случаях, отправлен был в сени. Но Степка подрос; подросло также и его любопытство.

Он отворил дверь с таким искусством, что ни Филипп, ни Грачиха этого не заметили: прокравшись к перегородке, мальчик услышал весь разговор: он узнал прежде всего, что у него был дядя Лапша и тетка Катерина, которых отец обкрадывал, стращая их поджогами; узнал, что сродственники эти отправлены господами в степь; услышал, как отец, узнав, что Лапше даны были деньги на переселение, тотчас же высказал желание последовать за ними. В продолжение этой беседы Филипп и Грачиха часто не сходились, ссорились. Благодаря упрекам и угрозам, которыми чернёвская колдунья осыпала тогда Филиппа, Степка узнал о многих проделках отца. Но любопытство дорого стоило Степке: он зазевался, попался отцу и чуть не поплатился ребрами, а может, и жизнью; но он вышел невредим из-под отцовских кулаков и пинков Грачихи...

Степка как будто предвидел, как будто предчувствовал, какую выгоду принесет ему это подслушиванье. С того же самого дня отец сделался к нему гораздо снисходительнее. Филипп начинал даже побаиваться сынишку: одна мысль, что этот ребенок, который бродит с ним всюду, все знает, все видит, и который одним словом, одним криком, одним неосторожным поступком или действием каприза может выдать его с руками и ногами, склоняла Филиппа к снисхождению; он иногда даже льстил ему и подлаживался всячески: другого способа не было управляться с пострелом. Филипп начинал грозить - и Степка начинал грозить. Только лаской да потачкой, - как ни тяжело было Филиппу, как ни кипело его сердце, - но этим только можно было купить себе безопасность. Мы видели из приведенного выше образчика, как ловко пользовался Степка новым своим положением.

Сняв лапти, Филипп засучил точно так же, как Степка, штаны выше колен.

- Ну, Степка, пойдем! - ласково вымолвил он, припадая губами к уху мальчика. - Время!.. смотри... тихо подбирайся!..

Он пощупал карман, туго чем-то набитый, дал мальчику руку, и оба вышли на дорогу. Шагах в двадцати чернел уж дом Карякина. Притаив дыхание, едва касаясь земли, Филипп и мальчик прошлись несколько раз взад и вперед мимо дома. Но все -

и дом, и двор, и принадлежавшие им здания хранили мертвое молчание; можно было подумать, что на пространстве десяти верст кругом не находилось живого существа.

- Ложись... теперь ползком; сейчас канава будет, - едва внятно шепнул Филипп.

Степка растянулся подле отца, и оба поползли через дорогу; немного погодя руки их нащупали край канавы. Канава была неглубока, но Степка мог в ней укрыться с головою. Как ни бережно спускались они, но треск сухих стеблей на скатах и дне канавы тотчас же разбудил собаку. Шагах в пятнадцати за валом раздалось неистовое бряцанье цепи и яростный лай.

- Ничего, привязана! - шепнул Филипп.

Он быстро вытащил из кармана ломоть хлеба, содрал мякиш и, помесив его между ладонями, сунул Степке; потом с тою же быстротою вынул кусок трута и спичку.

- Держи шапку; присядь к земле... Надо скорей, пока не проснулись.

В сгущенном воздухе пронесся запах горящего трута. Филипп взял из рук Степки приготовленный им мякиш, положил трут, сделал из мякиша подобие маленькой гранаты с отверстием, чтоб не погасал в ней зажженный трут, и подал этот снаряд Степке.

- Смотри, ловчее, не промахнись!

С этими словами Филипп подсадил малого, так что голова его и руки пришлись выше вала.

Собака рвалась, как бешеная; другая собака, у отдаленного долговязого амбара, вторила ей дружно. В стороне, где-то под навесом, послышался сонливый голос:

- Чего развозились!.. цыц... вот я вас!..

Филипп дернул Степку за ногу. Мальчик укрепился коленями к земле, размахнулся и бросил за вал снаряд.

- Взяла, - шепнул он, быстро скатываясь вниз. Собака перестала вдруг лаять;

слышалось только бряцанье цепи; потом она раза два взвизгнула и замолкла. Подруга ее, не слыша больше лая, тотчас же угомонилась.

- Ладно... одно дело справили, - шепнул Филипп, выходя из канавы и вытаскивая Степку.

Он ощупал грудь мальчика и, убедившись, что пазуха его была плотно набита, дал ему руку; оба пустились вперед, придерживаясь края канавы. Достигнув места, где канава делала поворот вправо, они поспешно свернули за угол. Тут они остановились.

Опять явился мякиш; опять Степка присел к земле с шапкой и опять пронесся запах горящего, тлеющего трута. Оба проворно прыгнули в канаву и стали подбираться к амбару, черная профиль которого едва приметно отделялась на темном небе. Шагах в двадцати от него услышали они, как собака рванулась из конуры и залаяла.

- С этой легче будет справиться; она ближе к валу... - произнес Филипп. -

Ну! - И он снова подсадил мальчика.

- Что? - спросил он, слыша, что собака не унимается.

- Добре вертится... промахнешься! - возразил Степка.

- Валяй... ничего, ну?..

- Сцапала!-радостно отозвался Степка.

Лай действительно прекратился; его сменили чваканье, потом фырканье, потом раздалось протяжное жалобное стенанье, сопровождаемое звуком цепи, которую как будто судорожно встряхивали на земле; наконец все смолкло - и цепь и собака.

Минуты три Филипп и его спутник не трогались ни одним членом и прислушивались; но кругом царствовала теперь такая же непробудная тишина, как в то время, когда они подходили к усадьбе. Филипп снова подсадил мальчика на вал, потом сам туда вскарабкался, и оба бережно стали подползать к задней части амбара.

- Помнишь ли, Степка, как я тебе сказывал?.. - шепнул Филипп.

- Ну!..

- Как только все к амбару к этому кинутся, я в дом, а ты стой вот у этого угла, что сюда ближе... тут и притаись... Да, мотри, не зевай: мало-мальски что - духом ко мне, сейчас дай знать!.. Ты ничего не бойся: им не до нас будет... Пуще всего не робей!..

Но предостережение это было, казалось, лишнее; ободряя мальчика, Филипп как будто себя ободрял. Степка вовсе не нуждался в подкреплении смелости: он и в ус не дул; его, повидимому, сильно даже занимали эти проделки; об одном лишь очень сожалел мальчик: темнота ночи не позволяла ему наблюдать, как снаряд отца действовал на собак, как они корчились и издыхали.

- Теперь не время об этом разговаривать, молчи только, - произнес Филипп, заглядывая под амбар, который возвышался на коротеньких столбах, - полезай туда...

- примолвил он, наклоняя мальчика.

В мгновенье ока Степка очутился под амбаром.

- Смотри, солому-то крепче в угол запихивай...

- Небось не вывалится!..

- Тсс - пострел... На спички, бери...

Спичка чикнула; на секунду подполье амбара осветилось и минуту спустя дым повалил оттуда клубами. Но Филипп и Степка были уже на другой стороне вала и стремглав полетели в обратный путь. Шагах в тридцати от входа в дом оба они бросились в канаву и, присев в траву, стали дожидаться...

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

I

НЕУДАВШЕЕСЯ ПРЕСТУПЛЕНИЕ

Если только читатель помнит Пьяшку, представительницу панфиловской дворни, он, верно, не забыл, что Пьяшка в последнем объяснении с Иваном приглашала его прийти вечером покалякать. Таинственный разговор его с барышней, неожиданный, скорый отъезд Карякина, слезы Наташи - все это, как каждый догадается, сильнейшим образом возбуждало любопытство Пьяшки; тем нетерпеливее ждала она Ивана, что тот обещал рассказать ей обо всем. Иван слова, однакож, не промолвил о том, что придет вечером, но Пьяшка все равно ожидала его; в нетерпении своем она считала невозможным, несбыточным, чтоб Иван не вникнул в ее положение и не поспешил ее успокоить. Но вот давно уж пригнали стадо, давно село солнце, давно Анисья Петровна поужинала и легла спать - Иван все не являлся. Пьяшка каждую минуту выбегала на улицу, устремляла глаза во все стороны, прислушивалась

- все было тщетно. Шорох приближавшихся шагов не радовал ее слуха. Панфиловка, окутанная непроницаемою темнотою ночи, хранила глубокое молчание; но Пьяшка не теряла надежды. Уж полночь наступила, Пьяшка все еще стояла у флигелечка, поглядывала на улицу и прислушивалась...

Нет сомнения, она прождала бы до зари, если б не произошло следующее обстоятельство: подняв глаза к небу (вероятно, с тем, чтоб призвать его в свидетели жестокости Ивана), Пьяшка увидела красноватое зарево; не успела она присмотреться, когда верстах в двух за Панфиловкой сверкнуло пламя. Пьяшка остолбенела; но это продолжалось секунду: каждый ее суставчик, каждая жилка получили вдруг прыткость необыкновенную; она выскочила на улицу, потом метнулась к барскому дому, снова вернулась на улицу, прокричала несколько раз сряду: "пожар! батюшки, пожар!

касатики, пожар!" и снова стрелою понеслась к барскому дому.

Крик Пьяшки прежде всего услышал Иван; многосложные происшествия дня наполняли его тревогой и не давали заснуть. С первым возгласом о пожаре Иван выскочил из сенника Андрея и выбежал за ворота. Пламя было едва заметно; но зарево, которое быстро разгоралось и трепетно вздрагивало, служило несомненным знаком, что огонь получал с каждою секундою больше силы; с той стороны слышался уже глухой, беспокойно волнующий сердце шум, которым сопровождается пожар даже в тихую погоду; с противоположного конца степи понеслись вдруг зачащенные удары колокола: то били набат в приходском селе. Иван кинулся будить Андрея. В одну минуту вся Панфиловка была на ногах; крики "пожар!" раздавались теперь из конца в конец улицы и увеличивали суматоху; ворота скрипели, калитки хлопали, испуганные дети плакали; какая-то баба ударилась даже выть голосом; все бежали к барскому флигелечку, откуда виднее было и пламя и зарево.

- Ах, батюшки! ах, отцы мои! ах! да ведь это Федор Иваныч горит! -

неожиданно прозвучал голос Анисьи Петровны.

Голос Пьяшки, которая сопровождала барыню, не переставал отчаянно кричать и звать на помощь, как будто горели ее собственный подол и рубашка.

- И то, матушка, Федор Иваныч горит! Он, он! его усадьба! - отозвалось несколько голосов из толпы, стоявшей у флигелечка.

В эту самую минуту на улице явилась Анисья Петровна. Она в чем спала, в том и прибежала - надела только башмаки; но ночь была черна, и никто не мог видеть ее костюма.

- Ах вы, мошенники! ах вы, разбойники! - воскликнула она, накидываясь с поднятыми кулаками на мужиков и баб, глазевших на пожар, - что ж вы здесь стоите-то - а? Ах вы, окаянные! Я вас! Скорей садись все на лошадей! все туда... Я вас! Ах вы!..

- Тетенька, - проговорила взволнованным голосом Наташа, явившаяся почти в то же время, - велите взять ведра, багры, топоры...

- Ведра берите... топоры, разбойники!.. багры, мошенники! - подхватила, плескаясь и пенясь, помещица, преследовавшая мужиков и баб, которые спешили исполнить ее приказание.

Достигнув средины улицы, она наткнулась на мужика, который зазевался.

Анисья Петровна замахнулась; оторопевший мужик вывернулся, отскочил, и Пьяшка, вертевшаяся подле, получила полновесную оплеуху. Но не время было разбирать правого и виноватого; помещица, сопровождаемая Наташей (Пьяшка отстала теперь и замолкла), пошла далее. У какой-то избы она услышала торопливый говор и топот выводимых из ворот лошадей.

- Кто это? - спросила Анисья Петровна, останавливаясь, чтоб перевести дух.

- Я, сударыня, Андрей. Со мной еще Иван, столяр. Ну, Ваня, живо садись на лошадь, - подхватил Андрей, - ведра взял? -топор взял?.. все взял?

- Взял, дядя Андрей. Держи лошадь-то, авось поспеем! - суетливо проговорил Иван, гремя ведрами.

- Ах вы, отцы мои! ах, батюшки! - воскликнула Анисья Петровна, поглядывая на зарево и всплескивая могучими своими ладонями, - да что ж это вы?

скоро ли, пострелы? - внезапно подхватила она, устремляясь к другим избам, - я вас поразомну!.. Вот ведь Андрей поспел: стало, и вам можно!.. Ах ты, мать моя!.. Наташа, посмотри-ка, как разгорается-то! Уж не подожгли ли - помилуй бог?.. Андрей, Андрей! расспроси, отчего загорелось... спроси, отчего все это, - заголосила она, снова направляясь к мазанке.

Но Андрей не мог слышать поручения барыни: он скакал во весь дух с Иваном по направлению к усадьбе Карякина.

Не спуская глаз с огня, который вспыхивал иногда так ярко, что освещал им дорогу, они прямо подскакали к долговязому амбару. Пламя сосредоточивалось пока во внутренности здания и пожирало товар, в нем заключавшийся; оно начинало, однакож, сильно бить из окон и, бегая, как пороховой стопин, по конопатке, пробиралось к кровле. Карякин, два работника и Егор кричали и суетились без толку;

последний особенно из себя выходил: фистула его не переставала выкрикивать ругательства, которые относились к работникам, таскавшим ведра с водою. Егор предоставил себе распорядительную часть; он выхватывал ведра из рук работников, подавал воду Карякину или сам плескал ею куда ни попало; изрыгая брань и проклятия на лень и медленность помощников, он, очевидно, выставлял свою собственную деятельность. Ясно можно было заключить из слов и действий Егора, что если б ведра с водою являлись безостановочно, он затушил бы пожар в десять минут. Поскакав к амбару, Андрей велел Ивану вести лошадей на двор, а сам перелез через канаву и побежал к Карякину.

- Сейчас еще будет народ; Анисья Петровна послала! Эх, Федор Иваныч, совсем не то вы делаете! воду только зря теряете! - подхватил Андрей, вырывая ведра с водою у Егора и ставя их наземь, - тут водой ничего не сделаешь: добре уж сильно разгорелось! надо растащить амбар-то. Эй, ребята!.. Егор! - закричал он, обращаясь к горбуну и работникам, - живей лестницу... да веревок... лестницу!..

Работники побежали; Егор пустился за ними; но, сделав шагов двадцать, он остановился, крикнул, чтоб несли скорее веревки и лестницу, и вернулся назад.

Встретившись с Иваном, который, привязав лошадей, направлялся бегом к амбару, горбун откинулся в сторону.

- С чего ж это загорелось-то? - спрашивал между тем Андрей, осматривая здание и выискивая удобное место для постановки лестницы, - здесь, кажись, никто не живет; с чего ж так?

- Подожгли, - возразил нетвердым голосом Карякин, - подожгли - это верно; вот и собака отравлена.

- Что вы, батюшка? может ли быть?

- Там еще другая собака, никак и та отравлена! - подхватил Иван, останавливаясь подле Андрея, - сейчас мимо шел, лежит, не ворохнется...

В эту минуту явились веревки и лестница. Андрей приставил ее к углу пылавшего здания, сунул за пояс веревки и быстро полез к кровле.

- Ваня! - крикнул он, - возьми топор, полезай скорей за мною... прежде всего стропилы подрубить надо: легче будет бревна растаскивать... А вы (тут он обратился к остальным), - как только кину веревку, тащите бревно, в какую сторону укажу...

Едва Иван очутился подле Андрея, Егор подвернулся к Карякину и начал ему что-то нашептывать; глаза горбуна не переставали кивать на Ивана, который между тем работал за четверых и то заслонялся дымом, то освещался пламенем. Внимание Карякина скоро, однакож, отвлекли новые мужики, прискакавшие из Панфиловки; по степи кое-где слышался торопливый топот коней и приближавшиеся голоса; набат все еще звучал в отдалении.

- Ребята! нет ли лома? - прокричал Андрей.

Но дело обошлось без лома; стропила, подгоревшие в одних углах, в другом месте подрубленные Андреем и Иваном, рухнули с ужасным треском во внутренность здания, увлекая с собою дрань и доски. Черный дым и хлопья пепла повалили отовсюду; усадьба погрузилась в темноту, которая казалась чернее самой ночи; но пламя, подживленное новым материалом и не встречая теперь препятствия, вскоре поднялось высоким столбом над амбаром и снова ярко озарило усадьбу.

- Нет, моченьки нет, больно жарко! - крикнул Андрей, тщетно старавшийся обвязать веревкой конец верхнего бревна, - очень уж донимает... ничего не сделаешь!.. Иван даже все волосы сжег... Надо будет ломать с середины... народу теперь много... Шабаш, Ваня!..

С этими словами Андрей, а за ним Иван, спустились наземь. Андрей разместил полдюжины панфиловских молодцов по углам здания и велел им рубить, не жалея рук;

остальных послал за водою: сам он и вместе с ним Иван присоединились к первым и лихо застучали топорами.

- Вот что, Федор Иваныч, - заговорил Андрей, когда несколько пылавших бревен сорвано было наземь, - никак ветер подымается... дует от нас к дому... видите, куда дым-то повалил?.. Возьмите-ка с собой двух молодцов да проведите их на крышу дома. Захватите только веревки, братцы! как станете на крышу, бросьте нам веревки-то, мы вам подадим ведра с водою... Смотри, не зевать: упадет галка либо огонь швырнет, сейчас заливай!.. А вы, братцы, чем глазеть, полезай на другие крыши;

даром далеко, а все вернее, коли народ будет стоять с водою.

Такое распоряжение было как нельзя основательнее; ветер действительно подувал от амбара к жилому строению; огненный столб, начинавший уменьшаться, снова закручивался в воздухе и острыми длинными жалами рвался к дому; несколько горячих головешек упали даже на середину двора. Федор Иванович, бегавший из конца в конец и, очевидно, не знавший, за что взяться, выбрал трех человек и направился к дому. Егор сопровождал его; горбун то и дело забегал вперед и тушил ногами попадавшие головешки даже тогда, когда на них не было огня. Андрей, Иван и оставшиеся мужики продолжали растаскивать бревна и поливать их водою.

Минут пять спустя после того, как исчез Карякин, он снова явился. Он бежал теперь как потерянный; язык его не ворочался, но взамен руки и ноги его дрожали; вся фигура его, ярко освещенная пламенем, выказывала сильнейшее замешательство.

Мужики, которых он взял с собою, также вернулись; они бросали испуганные взгляды во все стороны. Егор, скрывавшийся за спиною Карякина, не переставал дергать его за рукав и торопливо что-то нашептывал, не обращая внимания на толчки, которыми отвечал, ему гуртовщик.

- Ребята! - крикнул, наконец, Федор Иваныч, сильно размахивая руками, -

ребята, меня обокрали!.. подожгли и обокрали! Бросьте все это, чорт с ним, пускай горит!.. Шкатулку с деньгами вытащили! - присовокупил он, бешено отталкивая локтем Егора, который снова начал ему нашептывать, между тем как глаза его отыскивали кого-то в толпе работающих.

При этом известии все присутствующие оставили дело и мигом окружили Карякина.

- Обокрали? когда?.. Ах ты, господи! - заговорили все в один голос.

- Федор Иваныч, может, тебе так... со страха-то... в суете почудилось. Кому обокрасть?.. Вишь мы все здесь налицо... никто в доме не был, - вымолвил Андрей.

- Нет, в дом залезли, унесли шкатулку! - кричал Карякин, выказывая жалкое отчаянье. - Пока мы сюда бросились, они в дом вошли... нарочно зажгли, чтоб отвести нас... и собак отравили... Ребята! - подхватил он задыхающимся от волнения голосом, - что теперь делать? как быть?.. Много оченно унесли. Пособите, ребята!

всем заплачу; пособите только!

- Нам денег твоих не надобно... дело такое, можно и так сделать! - с живостью перебил Андрей, - коли так, время терять нечего, Федор Иваныч, садись скорей на лошадь и мы все, которые побойчее, все сядем... Надо в погоню гнаться.

Далеко не ушли; в степи схорониться некуда... Слава тебе господи, что рано хватились!

Вы, ребята, человек пяток, останьтесь здесь с Иваном, амбар разбирайте, а вы, молодцы, с нами...

Сказав это, Андрей, а за ним шестеро мужиков бросились к лошадям; Федор Иванович выводил уже своего серого жеребца. Минуты через две вся эта кавалерия выехала из околицы, замыкавшей усадьбу, и полетела врассыпную по степи.

В этом преследовании Федор Иванович действовал сначала самым безрассудным образом. Замешательство, в которое ввергла его пропажа денег, отняло у него остаток разума; он скакал зря, сам не зная куда; им овладел теперь как будто какой-то дикий азарт, какое-то бешенство, которое, за неимением другой жертвы, вымещал он на лошади: он бил ее кулаком и колотил каблуками без милосердия. Надо заметить, молодой Карякин вовсе не был так щедр, как рассказывал Егорка. Если ему случалось иногда бросать деньги, он делал это из хвастовства, из тщеславия. Оба эти качества благодаря молодости лет брали пока еще верх над скаредностью; но в домашней и частной жизни молодой купчик начинал сильно напоминать отца, скупого старика, дрожавшего над копейкой. Прокутив сотню-другую, Федор Иванович возвращался в усадьбу, и там никто уже не выманил бы у него гривенника на водку;

как бы испугавшись, так много истратил денег, он ел и пил не лучше своих батраков.

То, что говорил он об отце, и то, что он чувствовал к нему, отличалось почти таким же противоречием, как его кутеж. Говоря об отце, он страшно хорохорился и выказывал в отношении к нему непомерную смелость; на самом же деле он страшно его боялся;

трехмесячная экономия после суточного кутежа позволяла Федору Ивановичу сводить концы с концами в отцовских счетах; он редко ему попадался, но кой-какие проделки все-таки дошли до старика, который не раз грозил сыну лишить его наследия и пустить по миру, если он не остепенится. Не было сомнения, что старик припишет пропажу денег беспутству и неусмотрению сына. Уже довольно того, что сгорел амбар и сберегаемые в нем кожи; конечно, все это случилось не виною сына, тем не менее Федор Иванович, думая обо всем случившемся и беспрестанно обращая мысли свои к отцу, терял голову. Благодаря, может быть, этому самому страху, внушаемому отцом, мысли Карякина пришли, однакож, скоро в порядок. Он обсудил, что скакать без толку совершенно бесполезно; прежде всего дело требовало внимания и осмотрительности.

Он перестал бить лошадь, поехал шагом, и через каждые пять минут останавливался и прислушивался.

В разных концах степи слышался топот лошадиных копыт; звуки эти то удалялись, то приближались, к ним примешивались иногда человеческие голоса.

Карякин каждый раз быстро обращал глаза в ту сторону, откуда раздавался голос, но дальность расстояния скрадывала слова; хотя небосклон, особенно со стороны востока, заметно уже делался светлее горизонта, но все не было еще возможности различать предметы далее двадцати сажен. Карякин продолжал пробираться шагом и прислушиваться. Немного погодя он снова услышал в отдалении голос: голос показался ему на этот раз особенно громким; крик повторялся теперь без умолку.

Федор Иванович повернул лошадь и поехал рысцою по тому направлению.

Вскоре сделалось ясным, что кто-то звал на помощь. - Сюда... сюда... эй... эй!

- кричал голос. При этом прежний азарт мгновенно овладел Федором Ивановичем; он припал к шее лошади, гикнул и, не переставая действовать кулаками и каблуками, полетел туда стрелою.

Огненный столб в том краю, где находилась усадьба, видимо между тем уменьшался; зарево также бледнело в светлеющем небе. Мужичок Андрей из Панфиловки ловко распоряжался в начале пожара; но без него Иван также не тормозил рук; он теперь более всех способствовал к скорому прекращению опасности; им, точно так же как Карякиным, овладел азарт; но этот азарт был совсем другого рода: он не зажигал в нем бешеной, бестолковой злобы; азарт Вани исключительно обращался к пылающим бревнам; он помог ему забыть Карякина; Ваня видел одну только опасность, одну необходимость в помощи и лез в огонь, так что перед присутствующими поминутно мелькали обгорелая голова столяра и его улыбка.

Деятельность Ивана мешала ему также заметить Егора, который хотя и не показывался подле амбара, но перебегал от одного угла дома к другому, покрикивал на работников или, притаившись за собачьей конурой, выглядывал оттуда на столяра. Наконец опасность совсем миновала, последнее бревно стащено было наземь и полито водою.

Придя немного в себя, Иван ни в каком случае не мог уж заметить Егора, несмотря даже на то, что занимавшаяся заря начинала рассевать сумрак. Егор пропал и нигде теперь не показывался. Иван и остальные мужики сидели на обгорелом бревне и беседовали обо всем случившемся, когда раздались глухие, но постепенно продолжавшиеся говор и крики.

- Уж не поймали ли разбойника? Пойдем, братцы! - сказал один из мужиков, вскакивая на ноги.

Все последовали его примеру и торопливо пошли к дому. Поровнявшись с ним, они увидели, как горбун шмыгнул в околицу и, ковыляя, побежал по дороге. Дневной свет быстро распространился над степью; тучи, скоплявшиеся накануне, рассеялись: небо было ясно. Выйдя за околицу, Иван и товарищи его увидели нескольких человек, которые, сбившись плотною кучкой, приближались по дороге; позади вели лошадей.

Впереди всех выступал Андрей и еще мужик; они держали за руки какого-то человека, который упирался ногами и отчаянно отбивался. Карякин поминутно подскакивал к нему, хватал его за ворот рубахи и начинал бить, причем тот огрызался, как зверь, и произносил страшные проклятия; подле мужик вел рыженького мальчика; шагах в двух шел другой мужик, мазавший слюною окровавленную руку. Крик и гам слышались непомерные.

Первым делом Егора, как только встретился он с толпою, было броситься на разбойника; но так как в эту минуту в рубаху разбойника снова вцепился Карякин, то Егор подбежал к мальчику и, ловко подобравшись к нему бочком, схватил его за волосы.

- Полно вам, Федор Иваныч! деньги свои получили, чего вам еще? В суде лучше вашего рассудят! - говорил Андрей, давая знак мужику, который держал мальчика, чтоб он отогнал горбуна.

- В суде там как знают, а я по-своему с ним расправлюсь! - вскричал Карякин, в котором один вид разбойника пробуждал неукротимую ярость. Он снова бросился было на него с поднятыми кулаками, но Андрей остановил его.

- Когда так, сами ведите его, - сказал он с досадою, - мне уж не под силу с ним бороться; я и так измучился.

По мере приближения к усадьбе разбойник начал выказывать столько сопротивления, что двум человекам действительно трудно было тащить его.

- Ваня, подь скорей сюда!.. скорей! - крикнул Андрей столяру, который вместе с другими мужиками стоял шагах в десяти от околицы.

Иван побежал навстречу к Андрею и вдруг остановился; улыбка пропала на губах его, которые раскрылись от удивленья; лицо его вытянулось и побледнело.

Толпа между тем приблизилась.

- Ваня, что ж ты? - а? - спросил Андрей, подходя совсем близко.

Иван как будто онемел; он пялил глаза на разбойника, который силился отвернуть голову.

- Филипп!.. как это ты? - крикнул Иван, отступая с ужасом. Все остановились и обратили глаза на парня.

Не успел Иван произнести этих слов, как Егор крепко обхватил его сзади руками.

- Ребята, вяжи его! - раздалась в то же время проницательная фистула горбуна. - Федор Иваныч! я вам сказывал, не хотели меня слушать! что? - а? А!

попался, мошенник!.. попался, разбойник! Они заодно действуют... заодно... Федор Иваныч!.. сюда!

- Хватай его, ребята! - крикнул в свою очередь Карякин, бросаясь на столяра с поднятыми кулаками, но в самую эту минуту Ивану удалось высвободить руку;

Карякин отступил; Иван воспользовался случаем и начал бить наотмах горбуна, который продолжал держать его в обхват и колотил в спину головою.

Все это произошло так быстро, что Андрей едва успел передать Филиппа в другие руки.

- Стой, братцы! - произнес он мужикам, которые, переминаясь, подходили к столяру, - я все это дело знаю... Погоди, Федор Иванович, ты спроси прежде! Ты что, собака? прочь! - заключил Андрей, разнимая руки Егорки и посылая его кубарем за пять шагов.

- Ты что здесь распоряжаешься?.. Как ты смеешь!.. Ах ты!- вымолвил Карякин, подходя к Андрею с угрожающим жестом, - вяжи его, ребята! -

присовокупил он, указывая на Ивана.

- Никто не тронь! - крикнул Андрей, становясь перед Ваней и защищая его обеими руками. - Сам ты, Федор Иваныч, много берешь на себя; тебе не показано вязать встречного и поперечного - да! Что ты этого подлеца-горбуна, собаку эту, слушаешь!.. Ты спроси прежде, разведай... Нет, этак не приходится, как ты делаешь, -

да!.. Ты, стало быть, забыл, что этот парень, которого вязать хочешь не спросимши, обгорел весь, добро твое спасаючи!

- Мало ли что! видали мы это!.. Он, может, делал для виду... отвести хотел от себя... знаем мы!..

- Не слушайте их, Федор Иваныч, - пискнул Егор, высовываясь вперед и снова скрываясь, как только повернулся к нему Андрей, - они заодно, все заодно!

друг дружке руку держат!..

- Ну, слушай же, Федор Иваныч, - подхватил Андрей, - я хлопотал для тебя, я и разбойника-то поймал и деньги тебе твои выручил... Коли ты помнишь добро, выслушай, что скажу: все это дело мне хорошо знакомо; Иван мне обо всем сказывал: он и вот этот (Андрей указал на Филиппа), они из одной деревни; он у них беглый, никак пятый, никак шестой год бегает.

Андрей с помощью столяра, который немного оправился, рассказал в коротких словах историю Филиппа. Разбойник между тем от всего отпирался, клялся и божился, что в первый раз видит Ивана и в первый раз слышит о Марьинском, о мужике Тимофее и о бабе Катерине. Егор не переставал кричать, что все умышленно путают дело, с целью отвести подозрение друг от дружки, но его никто не слушал;

присутствующие были на стороне Андрея и столяра. Сам Федор Иваныч взял в толк наконец, что столяр не мог быть соучастником Филиппа.

- А все-таки я его не пущу и свяжу, - сказал он, - надо его в суд представить...

- Это уж само собою, - возразил Андрей, - он и сам знает, что суда теперь не минует... такая, знать, доля его. А вязать его не к чему, он и так пойдет, -

примолвил Андрей, обращаясь к Ване и начиная его всячески успокаивать.

Первым распоряжением Карякина, как только все пришли в усадьбу, было тотчас же послать верхового к становому приставу, который, к счастью, находился верстах в восьми. Требовалось прежде всего на самом месте преступления снять все показания как от разбойника, так от свидетелей и лиц, знавших его прежде. Филиппа и Степку, связанных по рукам и по ногам, посадили врозь, одного в дом, другого в конюшню, под присмотром мужиков, которым Карякин обещал щедро заплатить за хлопоты. Во все это время Андрей не покидал Ивана; он ободрял его и обнадеживал, говоря, что за Катерину и семью ее также нечего опасаться; по словам Андрея, скорее следовало радоваться, чем приходить в отчаянье, плакать и падать духом: по крайней мере семья навсегда освободится теперь от разбойника, который отымал у нее покой столько лет. Что ж касается Маши и ребятишек Лапши, которых, без сомненья, в суд не потребуют, Андрей брал их на свое попеченье на все время отсутствия родителей.

Переговорив таким образом с Иваном, Андрей, частью действуя по собственному желанию, частью повинуясь просьбам столяра, направился к Катерине, чтобы заблаговременно предупредить ее о том, что ее ожидало.

В полдень приехал становой пристав, и начался допрос. Истребованы были тотчас же Лапша, Дуня и Катерина. Но мы не станем описывать допроса станового.

Зная всех лиц, исчисленных нами выше, зная отношение их друг к другу, читатель легко поймет, что должно было происходить в этот день в доме гуртовщика Карякина.

К вечеру все показания были отобраны, нанесены на бумагу и скреплены свидетелями.

В ту же ночь все лица, сопричастные делу, усажены были на подводы, нанятые гуртовщиком, и отправлены в уездный город; туда поехали также становой и Карякин.

II

ДРУЖЕЛЮБНЫЕ ОБЪЯСНЕНИЯ

Три недели прошло после пожара. Часа в два пополудни в ясный сентябрьский день в околице Панфиловки показался серый жеребец Карякина, показались беговые дрожки и сам Федор Иванович в своем новом казакине. Он накануне только вернулся из уездного города, куда ездил раза четыре во все время, как продолжалось следствие.

В первую же поездку написал он отцу письмо, в котором подробно объяснил обо всем случившемся. Ожидание ответа повергало Федора Ивановича в сильную тревогу.

Вообще события этих трех недель: пожар, покража денег, может быть, даже вид судей и самый ход строгого судопроизводства порастрясли, как говорится, мозги молодому Карякину. Им овладело что-то вроде тоски, какое-то недовольство самим собою, чего прежде с ним не бывало. Он не знал, за что взяться и что делать. Проведя таким образом целый день, Карякин решился ехать в Панфиловку. К такой решимости содействовала, быть может, привычка; нельзя, впрочем, поручиться, чтоб не было также и другой причины. Волокитство за встречными бабенками и девчонками ровно еще ничего не доказывало в таком человеке, как Карякин; безнравственность могла быть плодом невоспитания, дурного примера и, наконец, привычки; это не мешало гуртовщику иметь далеко не злобное сердце. Хотя Егор утверждал, что Федору Ивановичу никто не нравился больше Маши, но Егору, как известно, нельзя было верить; что до меня касается, я готов прозакладывать что угодно, что до сих пор Карякин никем так не прельщался, как полной, румяной Наташей. Лучшим доказательством, какого был он о ней мнения, могло служить письмо его к отцу. Он говорил между прочим, что готов хоть сию минуту исполнить давнишнее желание старика, готов жениться и остепениться. Он не называл Наташи по имени, но ясно намекал на нее, говоря, что находится по соседству такая девица - и скромница, и нравом добрая, и хозяйка большая, и очень даже из себя красива. Трехнедельная разлука после ежедневного почти свидания, тоска, тяготившая Карякина в это время, придали Наташе еще больше цены в глазах и сердце молодого купчика.

Справедливость всего сказанного нами подтверждается радостным чувством, которое овладело молодым человеком, когда он придумал средство примириться с Наташей и снова расположить к себе тетку. Въезжая на дворик Анисьи Петровны, он возблагодарил судьбу, которая посылала ему таких славных соседей. Вдовствующая заседательша сидела одна в комнате, обвешанной мешочками с семенами и украшенной портретом покойного. Она сначала сухо и как-то принужденно ответила на поклон и приветствие гостя.

- Вы меня извините, Анисья Петровна; я, может, помешал вам? - произнес Карякин, не зная еще, с которой бы стороны подойти ловче, но на всякий случай спеша задобрить старуху почтительным, любезным обхожденьем. - Вы так изволили беспокоиться... людей своих послали ко мне на помощь... сами заезжали два раза... я почел своим долгом благодарить вас...

- Ты никак, батюшка, три раза приезжал из города-то... можно было давно приехать ко мне... Спесив стал, отец родной, спесь-то одолела...

- Помилуйте, Анисья Петровна! это вы совершенно изволите напрасно... Не ехал я к вам потому... никаким, то есть, манером нельзя было... делов собралось множество... а главное-с: вся эта оказия причинила такое расстройство, что я думал, вы меня извините за мое, то есть, невежество...

- Садись, мой батюшка... что ж ты стоишь, как скворечница какая... садись...

- С моим великим удовольствием, - проговорил гость, располагаясь подле старухи, - теперича, - подхватил он, - теперича, благодаря богу, все это дело благополучно окончено; но ужасти что было такое, Анисья Петровна! Поверите ли, до сих пор не могу даже очувствоваться...

- Да скажи же, отец мой, как же это так? Стало быть, эти поганцы... ну вот, что на луг-то переселили, стало быть, они ни в чем этом не замешаны?.. Мне Андрей сказывал, их опять на луг отослали... Как же так?.. Ведь разбойник-то приводится им брат родной...

- Точно так-с; только найдено было, они ко всем делам его не причастны. В тот же день, как привезли их, посланы были справки в их деревню; через неделю ответ получили: действительно, говорят, такой-то шестой год в бегах; все приметы его показаны, и мальчика также упоминают... обо всех делах его рассказывают, все точь-в-точь как показала Катерина, брата его жена... Ну, а родня его, говорят, ни в чем таком не была замечена... самые, говорят, смирные, хорошие люди... Все это может быть, Анисья Петровна; только уж я вам доложу: зато брат этот, что поджег-то меня, уж это, я вам скажу, такой плут, какого в мире подобного нет! Я как только увидал его, сейчас, с первой точки увидел, какая это продувная бестия!.. Позвольте спросить, как находится в своем здоровье Наталья Васильевна? - неожиданно присовокупил Карякин, глаза которого все чаще и чаще устремлялись на дверь соседней комнаты.

- Что ей делается! К осени-то еще никак поприпухла...

- Это очень приятно слышать-с...

- Наташа! Наташа!.. - загнусила Анисья Петровна, - что ты там, мать моя, сидишь, как макура какая-нибудь!.. Поди сюда!..

Карякин встал, поправил волосы и, расшаркиваясь, пошел к девушке, которая показалась в дверях.

- Как вы в своем здоровье?.. давно не имел удовольствия вас видеть...

- Да-с... очень давно, - возразила Наташа, не подымая глаз. - Что вам, тетенька, угодно?..

- Что ты, мать моя, затворницей-то сидишь? И здесь место есть... Поди посиди с нами.

Через минуту Наташа снова вошла в комнату с платком, который начала обрубать, и расположилась подле тетки.

- Да что это ты сидишь как заспанная какая? Встряхнись, мать моя, встряхнись! - проговорила старуха, поглядывая своими маленькими, заплывшими глазками на племянницу и украдкою переводя их на Карякина, который старался казаться развязным.

Полные щеки девушки покрылись румянцем; но, вместо того чтоб встряхнуться, как говорила тетка, она еще ниже опустила глаза к работе.

- Да-с, я вам доложу, это ужаснейший плут, брат этого переселенца, -

вымолвил Карякин, думая рассказами занять девушку и обратить на себя ее внимание.

- Представьте себе, Анисья Петровна, уж на что ведь, кажется, на месте поймали, даже деньги все за пазухой нашли, все улики налицо - так нет, поверите ли, от всего отпирается! "Знать, говорит, не знаю, ведать, говорит, не ведаю; шел, говорит, мимо, на меня напали, сунули, говорит, деньги за пазуху... все, говорит, занапраслину!" Ну, тут, знаете, его маленечко того... прикрутили... Он ничего этого не испугался -

никакого, то есть, действия!.. Отпирается от своей деревни, также и от родных:

"Впервой, говорит, вижу, не знаю, говорит, что за люди за такие!" А сам, так сам в глаза им и смотрит!.. Они ему всю подноготную рассказывают о его жизни, а он свое рассказывает: "Такой-то губернии, говорит (совсем другую губернию показывает), двенадцати лет, говорит, отдан был в ученье в Москву, потом пошел с богомолками в Киев. В Киеве, говорит, поступил в ученье к бочару, прожил там двадцать лет; потом, говорит, случай такой вышел, отправился в Одесту на привольное жительство..." Вы послушали бы только, как все это он расписывал! даже судья, и тот подивился!.. "Ну, говорит, жил я в Одесте, пока не сгрустнулось по родине; отправился тогда, говорит, в Воронежскую губернию... тут, говорит, дорогой с мальчиком повстречался... взял его, примерно, с собою..." Вот, знаете, судья-то его и спрашивает: "Что ж это, говорит, за город такой Одеста?" - "Город, говорит, как все города". - "Что ж там, спрашивает, река, что ли, есть какая?" - "Обыкновенно, говорит, города нет без воды". - "Река, что ли?" - пристал опять судья. "Где нам, говорит, этим заниматься! Пробавлялся, говорит, рукомеслом своим, добывал деньги, жил хорошо, а о звании и пашпорте меня никто не спрашивал..." А сам, я вам говорю, так всем в глаза и смотрит. Хорошее, должно быть, ремесло, каким он занимался! Это, значит, как говорится: занимался практическим упражнением! - примолвил Карякин с целью рассмешить слушательниц.

Наташа действительно улыбнулась. Ободренный этим, а также вниманием Анисьи Петровны и ее восклицаниями, Карякин продолжал с большею еще против прежнего развязностью:

- Да-с, скажу вам: это человечек, уж можно сказать, что человечек! Случай только не тот был, а то бы он, пожалуй, на целый год завел материю; пожалуй, совсем бы отбился... да жаль, случай не тот был-с! С одной стороны, знаете, мальчик-то выдавал его, потом сродственники, а там письмо пришло с ихних мест... Ну, видит, знаете, кругом обступили, ступить некуда, начал поддаваться... На прошлой неделе в конце во всем признался: "так и так, говорит, мое дело!" И не то чтоб, этак, совестился,

- нет, просто рассказывает, как по-писаному... Рассказал, как бежал, как украл у матери мальчика, как лошадей воровал по округе своей деревни, как купца ограбил;

рассказал даже такие дела, о которых никто не знал прежде. У них, видите ли, подле деревни по соседству жила какая-то старуха, ворожбой занималась, так она, говорит, пуще всего его подольщала... Все поведал, как жил у нее, как они вместе воровали и все такое... Потом всех этих своих родных признал, жену признал, мальчика...

- Какую же это, отец, жену-то? Это вот сумасшедшую-то, что к нам шлялась?

- спросила старуха.

- Точно так-с, та самая! Я совсем забыл рассказать вам о ней. Вот поглядели бы вы, Анисья Петровна, что там такое было-с, как в первый-то раз привели ее! -

подхватил рассказчик, обращаясь теперь к девушке, которая время от времени подымала глаза и вообще выказывала меньше невнимания, - как только, знаете, привели ее, как только увидела это она мужа и мальчика, так замертво и покатилась -

страсти даже было глядеть! насилу отлили ее водою, два раза кровь кидали... Сейчас, знаете, отнесли это ее в больницу... да нет! третьего дня, как уезжал из города, сказывали мне, горячка такая у нее сделалась, что никаким манером пережить невозможно... А уж как только, как, кабы вы только видели, как ухаживала за ней Катерина, так даже, поверите ли, всех в чувствие привела... Тот, разбойник, муж-то, стоит себе как словно не его дело, совсем не до него касающееся... а эта Катерина так вот и заливается. Мы даже все подивились, как простая этакая баба, мужичка, а какое чувствие показала - право-с! Надо думать, Анисья Петровна, они действительно, то есть вся эта семья, окроме разбойника брата, все действительно люди хорошие...

- А мне, батюшка, бог с ними! бог с ними! бог с ними! - снисходительно проговорила старуха, - только бы как-нибудь от них-то ослобониться... насчет луга-то. Луг-то Кудлашкинский заняли, собаки - вот что! Кабы не это, отец, мне бы бог с ними!.. Посуди: ведь девять лет лугом-то владала! сто рублей в год получала...

Совсем ведь разорили, разбойники!..

- Вы на этот счет не извольте ничего себе беспокоиться; я могу сделать вам в уважение... уладить как-нибудь...

- Ох, батюшка, по гроб жизни стану благодарить тебя!.. посуди, отец: ведь сто рублей!.. сто рублей, батюшка! Как же ты сделаешь-то?

- Извольте видеть: этот луг для нас самые, выходит, пустяки, безделица, малое дело-с. Мы его у тех у помещиков купим-с, Анисья Петровна; я в той надежде, батюшка согласится - это, можно сказать, без всякого сомненья... А там, Анисья Петровна, по соседству как-нибудь с вами сделаемся...

Этим обещанием Карякин окончательно примирил с собою старуху; она позвала Пьяшку и велела принести свеженьких моченых яблок. Карякину оставалось теперь смягчить сердце девушки, оправдаться перед нею и снова возвратить ее к прежним отношениям. Отозвавшись с большою похвалою о моченых яблоках, Федор Иванович кашлянул, украдкою взглянул на Наташу, но, не встретив с этой стороны поощрения, обратился опять к старухе.

- Вот я вам рассказал теперича обо всем, что случилось, Анисья Петровна, то есть каков гусь этот разбойник и что было в этом городе; но знаете ли, ничего бы этого не было: ни пожара, ни покражи денег, ни суда, кабы не замешался тут еще один человек - право, так; его в суд-то не водили... я сам рассудил его... Не случись он, ничего бы этого у меня не было - право, так-с!

- Ах, батюшки! - воскликнула Анисья Петровна, потряхивая головою, обтянутою знаменитым чепцом.

Наташа подняла глаза, и на лице ее точно так же выразилось удивленье.

- Да-с, извольте-ка догадаться, кто бы это был такой? - сказал Карякин, взглянув на тетку и улыбаясь племяннице, которая :тотчас же потупила голову.

- Ох, отец, уж не из моих ли? Не пугай, батюшка, скажи.

- Нет-с, не извольте сомневаться: не из ваших! - промолвил рассказчик, радуясь успешному обороту речи, которая возбуждала любопытство девушки и заставила ее снова приподнять голову.

- Да кто же, батюшка? Ах он, разбойник окаянный!.. Кто же это?

- А больше никто-с, как Егорка...

- Вы знаете, тетенька, - проговорила, краснея, Наташа, - горбатый такой...

хромой...

- Ах, батюшка!

- Точно так, Наталья Васильевна, он самый-с! - подхватил Федор Иванович, оживляясь, - да-с, он всему этому делу заглавие, всему, можно сказать, причиной... Я давно хотел его прогнать, потому как он есть негодяй, мне держать его не приходится... да знаете, все как-то жалел его - право-с. А тем временем этот случай вышел... Пошел он, знаете, в кабак - человек был пьющий; на него со временем такая, знаете, линия находила, - напился, да и давай хвастать моими деньгами, которые получил я из Москвы, тысячи три... Все спьяну-то и расскажи в кабаке: где лежат и все такое, а разбойник-то, что поджег, тут сидел; ему, знаете, и пришло на мысль... Сам говорил: "кабы не горбун этот, говорит, мне бы в голову не вкинулось; он надоумил".

Разумеется, ему никаким манером нельзя было знать, где деньги и как в дом пройти...

Этакой мошенник!

- Да как же, отец, ты его в суд-то не представил, разбойника? Ах он! -

воскликнула Анисья Петровна, начиная плескаться и пениться.

- Дело так обошлось, без суда-с, - посмеиваясь, перебил Карякин, - я сам с ним расправился: поучил его хорошенько, а потом выгнал взашеи-с... Впрочем, я давно к нему подбирался... Вы представить себе не можете, Анисья Петровна, что это был за плут...

Тут Карякин остановился и кашлянул; с минуту он как будто переминался и соображал с мыслями.

- Да-с, жаль, я поздно узнал обо всех его штуках, какие он со мною делал: он бы не так еще дешево отбоярился! - произнес Федор Иванович, стараясь принять нахмуренный вид. - Знаете ли, Анисья Петровна, этот мерзавец чуть было даже меня с вами не поссорил - ей-богу... Вот Наталья Васильевна так даже на меня рассердились... в последний раз не хотели даже говорить... Всему этому неудовольствию он был причиной...

- Что ж это такое, отец мой? Наташа! о чем это он говорит? Я, батюшка, ничего не знаю, - проговорила старуха, которая до сих пор не могла разведать от племянницы о причине ее слез и о скором отъезде Карякина.

- Я ничего не знаю, тетенька, о чем они говорят... - прошептала Наташа, вспыхивая, как пион.

- Помилуйте, Наталья Васильевна, припомните, как вы на меня рассердились...

- Да ты полно, батюшка, ломаться-то, скажи, за что ж это она с тобой говорить-то не хотела...

- Извольте, Анисья Петровна, готов вам сделать всю откровенность, -

произнес Федор Иванович, возвращая лицу своему веселый, беззаботный вид. - Надо вам сказать, этот Егорка хоша и горбат, а большой был волокита, очень, то есть, любил к девушкам подольщаться; только, знаете, все эти свои шашни - потому что, разумеется, ему часто за них доставалось - все это он на меня сваливал... Случится, попался - так чтоб отвертеться, знаете, сейчас и скажет: "Мое дело сторона, говорит, меня, говорит, Федор Иваныч послал!" То есть, я вам скажу, такую обо мне молву пустил...

- Нам-то что до этого, батюшка? Ни мне, ни Наташе серчать за это не за что...

Мы тебе не укор; вольный казак, батюшка, человек, ничем не обвязанный...

Безобразничай, пожалуй... только уж извини, ко мне не ходи после этого...

- Ну, вот то-то же и есть! - поспешил перебить Федор Иванович, слегка краснея. - Сами говорите: в дом не ходи! Я к тому и говорю вам, Анисья Петровна: кому же приятна слава, которую он про меня пущал?.. Как узнал я об этом, поверите ли, даже все сердце во мне закипело... Случай вышел через девушку, что у вашего Андрея живет в работницах... Вы ее знаете: она дочь той самой Катерины...

- Ох, отцы мои! куда ни ткнись, все они да они, точно бельмо на глазу, а ты еще хвалишь!.. Должно быть, вся семья у них один в однова, вся семья-то разбойническая... Вот, право, наслал господь!..

- Бог даст, скоро избавитесь, Анисья Петровна; мы как этот луг-то купим, их уж тогда не будет-с! - промолвил Федор Иванович. - Позвольте я вам доскажу, какой случай вышел: этот бестия горбун давай ухаживать за этой девкой, а к тому времени пришел молодой парень из ихней деревни, откуда переселенцев-то выслали.

Уж я не знаю, сродни ли он им или жених, может, даже так, из зависти одной, возьми он вступись за девку, стал, верно, стращать горбуна, а тот и скажи ему, как он прежде это делал: "Я, говорит, рази для себя, для Федора Иваныча, говорит, он посылает!" Тот, знаете, малый-то, ничего не спросимши, не разведамши, бросился к Наталье Васильевне и насказал им про меня бог весть что такое... Наталья Васильевна всему этому поверили... и рассердились... - промолвил он, делая головою укорительные знаки девушке, которая не могла скрыть своей радости и смотрела на него такими глазами, в которых самый неопытный человек мог прочитать прощенье. - Да-с, Наталья Васильевна всему этому поверили, взяли да и рассердились, - присовокупил Карякин, к которому тотчас же возвратилась вся его уверенность, - потому, разумеется, нельзя и не рассердиться, Анисья Петровна; вы сами говорите: "коли безобразничать хочешь, так в дом не ходи", никакой нет приятности в компании такого человека... это уж само собою-с...

Но Анисья Петровна была не так доверчива, как племянница: голубиная невинность Карякина казалась ей очень сомнительною. Многие даже проделки его по части волокитства были ей известны через Пьяшку, которая не могла держать в себе тайн точно так же, как горшок с пробитым дном не может держать воды. Все, что узнавала Пьяшка, узнавалось тотчас же всей Панфиловкой, начиная от Анисьи Петровны и кончая последней бабенкой; единственный предмет, до которого не касалась Пьяшка, был семилетний оборванный мальчик, бегавший по двору; но это потому, может быть, что в происхождении его ничего уже не было таинственного: все знали о нем очень хорошо. Если до сих пор Анисья Петровна в разговорах с племянницей умалчивала о волокитстве Карякина; если она грозила Пьяшке раздавить ее как муху, в случае когда она проболтается Наташе; если она выставляла всегда Карякина с самой выгодной стороны, то делала это, имея в виду расположить к нему племянницу и склонить ее выйти за него замуж. Как уже известно, здоровье девушки, ее полнокровие служили главным поводом такому желанию тетки: "Боюсь, мать моя, кровища-то в ней взыграется, - повторяла она все чаще и чаще, - не совладаешь тогда, мать моя! Пожалуй, еще из дому убежит... осрамит совсем!.. Лучше уж с рук долой... замуж бы... все было бы тогда покойнее..." Сохраняя все ту же беспокойную мысль и радуясь душевно прибытию гуртовщика, она, конечно, не думала обличать его перед Наташей; но ей хотелось, однакож, дать ему почувствовать, что ее не так легко провести, как глупую восемнадцатилетнюю девку.

- Уж ты, отец, полно смирячком-то прикидываться! - шутливо проговорила она, - не такие глаза у тебя. Может, взаправду за той девкой ухаживал, а? Может, так говоришь только, сам, чай, засылал Егорку-то, а?.. - прибавила она, посмеиваясь, но устремляя серые, пытливые глазки на молодого человека.

- Помилуйте, Анисья Петровна, что это вы!.. - перебил Карякин, пожимая плечами и покручивая головой, между тем как Наташа снова вспыхнула и вся превратилась в беспокойное ожидание. - Вы меня обижаете, Анисья Петровна...

потому я на этот счет всегда содержал себя в аккуратности... Возьмите теперь в другую сторону: когда мне заниматься этими пустяками?.. К тому же, сделаю вам всю откровенность... У меня мысли не к тому совсем... Есть, примерно, такой... совсем другой предмет, о котором я думать должен-с... - присовокупил Карякин, бросая томный, многозначительный взгляд девушке, которая тотчас же начала улыбаться.

Но Анисья Петровна не удовольствовалась таким оправданием; пожиманье и переминанье молодого человека вызывали лукавую улыбку. на толстых губах ее;

заплывшие, но пытливые глазки не переставали щуриться на купчика; наконец они с живостью обратились к двери.

- Пьяшка, Пьяшка! - загнусила вдруг Анисья Петровна. Пьяшка, стоявшая за дверьми (любимое местопребывание Пьяшки, когда в комнате шел о чем-нибудь разговор), Пьяшка не замедлила явиться.

- Пошла, глупая, позови-ка Андрея ко мне да скажи, чтоб сейчас шел, а то я сама, скажи, пойду за ним.

- Это вы зачем-с? - промолвил Карякин не без внутреннего беспокойства.

- Велю сейчас же прогнать ему эту девку, о которой ты говоришь-то, -

возразила старуха, подозрительность которой быстро, казалось, перешла к племяннице.

Но лицо Карякина ясно говорило, что ему было совершенно все равно, останется ли Маша на хуторе или вовсе ее не будет. Он даже оправдал намерение помещицы: он знал из верных источников, что Андрей вовсе даже не нуждался в работнице и держал у себя Машу единственно для того, чтоб помогать ее семейству.

Так как переселенцы избавлены теперь от сумасшедшей Дуни, так как стало у них одним ртом меньше, то возвращение Маши к родным не будет для них большим стеснением. Лицо Федора Ивановича оставалось точно так же веселым и беспечным во все время, когда помещица передавала Андрею свою волю; Карякин раза два вмешался даже в разговор, выставляя Андрею на вид всю тягость держать без надобности работницу, с чем, однакож, Андрей, повидимому, не соглашался.

По уходе мужика серые, пытливые глазки Анисьи Петровны переменили направление; они исключительно обращались теперь к саду и высматривали воробьев и галок, которые пугливо вскидывались каждый раз, как Анисья Петровна вскрикивала: "Кишь, пострелы!.. кишь, кишь, окаянные!.. Ах ты, мать моя! кишь, бестии!.." - Карякин пользовался этими случаями, чтоб томно поглядывать на девушку, прижимал руку к груди, шептал клятвы - словом, выказывал знаки страстной любви и привязанности, чему Наташа, не перестававшая краснеть, но мягко смотревшая теперь своими добрыми глазами, охотно верила, и что, несомненно, пробуждало в ней сильную радость.

III

ОДНИМ ЛУЧШЕ, ДРУГИМ ХУЖЕ

После окончания уборки Андрей и Прасковья в самом деле могли очень хорошо обойтись без работницы; правда, они платили ей недорого: платили хлебом, которого было достаточно, но все же хлеб этот чего-нибудь да стоит: при всем том как Андрею, так и жене его крепко не хотелось расстаться с Машей; но делать нечего: Анисья Петровна приказала - надо было повиноваться.

Для Маши разлука эта была еще тягостнее; каждый член семейства прощался с ней с одною и жалел о ней одной; ей приходилось жалеть каждого из них: ей приходилось прощаться с несколькими человеками, к которым она привыкла и привязалась. Проводы происходили в тот же вечер, как Андрей выслушал волю помещицы. Прощаясь в мазанке с детьми и хозяевами, Маша вполне владела собою, но подойдя к воротам, куда вся семья вышла провожать ее, она не в силах была победить тоску и заплакала. Андрей, которого доброе и честное лицо сохраняло во все время задумчивое выражение, поспешно отошел к ближайшему навесу двора.

- Маша, подь-ка сюда... одна поди: надо переговорить, есть дело такое, -

произнес он, делая знаки головою.

Маша передала узелок свой одному из ребятишек, отерла слезы и пошла к навесу.

- Вот что. Маша, - сказал Андрей, отводя девушку почти к задним воротам и понижая голос, - слышь, ту муку, которую я вперед дал твоей матери, ты, слышь, ничего об этом не сомневайся: мы теперь не нуждаемся, хлеба вдостачу... Вишь, какое сотворил господь рожденье! - промолвил он, кивая на две огромные скирды ржи, которые заслоняли ригу. - Так и матери скажи, ни в чем этом чтоб она не сомневалась... Да вот что, коли случай такой выйдет... надобность у вас встренется...

ну, там мучицы ли, крупицы ли потребуется, скажи ей, мне бы только словцо замолвила - мы этим, скажи, обижаться не станем.

- Благодарствуй, дядюшка Андрей... господь...

- Ну, что там! Самое это выйдет для нас пустяшное дело, - перебил мужик, направляясь с бывшей своей работницей к жене и детям.

Началось опять прощанье. Хотя слова Андрея по-настоящему должны были бы обнадеживать девушку и совершенно успокоить ее касательно стеснений ее семейства, но слезы ее продолжали литься и оставляли следы на щеках бывших ее хозяев, с которыми она целовалась. Они готовились уже выйти на улицу, как вдруг Прасковья торопливо вернулась во двор; она, точно, забыла в мазанке какой-то предмет, в котором встретилась теперь самая крайняя надобность. Секунду спустя из низеньких дверей надворных сеней показалось лицо ее.

- Маша, Маша! - крикнула она с озабоченным видом. Маша, завладевшая узелком своим, снова передала его мальчику и пошла к хозяйке.

- Ты, Маша, смотри, заходи к нам, почаще заходи, и матери скажи, чтоб заходила, - вымолвила Прасковья, увлекая девушку в дальний угол, как будто все сказанное ею и то, что впереди предстояло, требовало величайшей тайны, - она как последний раз к нам приходила, Катерина-то, оченно сокрушалась насчет пряжи, -

подхватила хозяйка Андрея, - так скажи ей, касатушка, льном, скажи, теперь раздобылись... Пущай придет, возьмет. Ну, вот также, коли потребуется донец и веретена - у нас все это есть; скажи либо сама зайди; либо ее пришли, касатушка...

Дело наше такое соседское, в чем я ей послужу, в чем она мне.

- Спасибо, тетушка Прасковья, век, кажись, должны мы тебя помнить, -

вымолвила Маша, стирая ладонью слезы.

- Так-то, родная! Ну, господь с тобою! Смотри же, скажи обо всем матери-то...

Да сама-то, смотри, заходи к нам.

Прасковья и ребятишки проводили Машу за околицу; тут они простились еще раз, наказали девушке заглядывать к ним почаще и оставили ее одну на дороге к степной мазанке.

Вечер был чудесный, один из тех ясных, блестящих вечеров, которые являются в исходе осени перед порою дождей и ненастья. Куда ни обращаешь взор, всюду как будто встречаешь быстро удаляющийся образ лета, которое время от времени оборачивается назад и бросает прощальную, меланхолически-задумчивую улыбку.

Воздух, освеженный холодными утренниками и зорями, освобожденный от земных испарений первыми легкими морозцами, получает остроту и звонкость и живительно возбуждает нервы; небо уходит как будто выше в глубину и не омрачается ни одной тучкой; побледневшее солнце светит как-то боком, но косвенные, похолодевшие лучи его сообщают всем предметам необыкновенный блеск и яркость, особенно по вечерам, когда лучи делаются еще наклоннее; деревья с пожелтевшими листьями стоят от маковки до корня все золотые, как в сказках; бледножелтое жнивье принимает янтарный отлив; поля и степь охватываются пурпуром и темною, густою лазурью.

Кровли отдаленных избушек, черные, сухие ветви дубов, опустелые скворечницы и колодезные шесты четкими линиями обозначаются теперь в чистом небе, как бы проникнутом зеленоватою сквозниною. Яркость красок заменяет теперь звуки, заменяет оживление и деятельность природы. Большая часть птиц уже улетела; по дорогам между полями не раздается скрипа телег, тяжело навьюченных снопами; к нему не присоединяются ни ржание жеребенка, ни голоса и песни возвращающихся жниц и косарей. Земля как будто кончила свое дело, отдала посильные дары свои человеку и отдыхает. Тишина на земле и в небе ничем не нарушается; изредка в ясной глубине небесного свода покажется линия чуть видных, двигающихся к югу точек, журавлиный крик разнесется далеко в звонком воздухе, в ответ ему из ближайшей деревушки раздадутся радостные детские восклицания, и снова оживленная на миг окрестность погружается в сонливое, задумчивое молчание. Но Маша оставалась совершенно равнодушною к чудному вечеру, который обнимал степь; она ни разу не взглянула на ясное небо, ни разу не обернулась, чтобы полюбоваться солнечным закатом: она охотно променяла бы теперь всю прелесть природы на меру картофеля, на куль муки, в которых так крепко нуждалось ее семейство.

Не спешите заключать, о мои читательницы, перелистывающие теперь страницы этой повести вашими нежными пальчиками, не спешите заключать, что молоденькой мужичке во всяком случае свойственнее думать о муке и картофеле, чем устремлять мысли к предметам более возвышенным, к таким предметам, которые вас только одних занимать могут! Я не сомневаюсь в поэтических свойствах вашей души и вашего воображения; но не сомневаюсь также и в том, что поэзия эта не столько составляет принадлежность исключительно одаренной природы, сколько попросту находится в зависимости от обстоятельств или счастливой обстановки жизни. Если вы восхищаетесь солнечным закатом, если устремляете к небу прекрасные глаза и так мило произносите: "Oh, que c'est beau!", поверьте, это доказывает только, что вам нечего думать о недостатке муки и картофеля: ваши близкие или ваши дети здоровы и сыты, сердце ваше спокойно или радостно бьется, вам очень приятно гулять по полю после чая или очень удобно сидеть на балконе в ожидании чая с отличным белым хлебом и привлекательными тартинками - право, так! Не спешите, следовательно, делать заключения о грубых душевных свойствах такого-то человека или сословия;

справьтесь прежде об обстоятельствах человека или сословия: тогда уж и заключайте...

Маша не могла принести домой даже слова утешения; она судила о матери по себе: готовность Андрея и жены его подсоблять ее семейству, конечно, могла обнадежить Катерину; но вместе с тем готовность эта не открывала ли бедной женщине, как в самом деле велики были ее нужды, как сильно застигли ее тяжкие обстоятельства! Нельзя поручиться, чтоб мысли молоденькой девушки исключительно принадлежали ее семейству: они уносились, и даже очень часто, в сторону, совершенно противоположную той, где находилась мазанка. Она напрягала воображение, стараясь представить себе уездный город; дело было довольно трудное, потому что она не бывала в городе. Город сам по себе нисколько не занимал ее, но она мысленно бродила по улицам, заглядывала по дворам и в домы, останавливалась перед окнами. Сколько ни работало, однакож, воображение Маши, мысленный взор ее все-таки не отыскивал знакомого лица, нигде не встречал широкой улыбки столяра Ивана. Он точно в воду канул; Маша знала, что ему возвратили свободу после первого допроса. Он согласился даже вернуться из уездного города вместе с Лапшою и Катериной, но последние перед отправлением своим не нашли Ивана: он вдруг пропал.

Нужно было иметь каменное сердце, чтоб не тревожиться. Сердце же Маши отличалось мягкостью, и притом Иван был такой добрый парень, такой давнишний знакомый (они игрывали еще ребятишками на улице Марьинского), что неизвестность о нем, весьма естественно, увеличивала грусть девушки.

Она шла очень скоро; почти незаметно миновала она пространство, отделявшее хутор от мазанки. Подле дома, который от макушки до основания освещался заходящим солнцем, никого не было; где-то в отдалении слышались возгласы трех мальчуганов и лай Волчка; без этих криков и лая можно было думать, что версты на четыре кругом не было живого существа - так тихо было в степи и в мазанке. Маша оставила у порога узелок и вошла в дом. Первый предмет, попавшийся ей на глаза, был отец; он лежал в углу на лавке; луч солнца врывался в окна мазанки и, падая на печь, разливал такой свет в угол, где лежал Лапша, что легко было рассмотреть лицо его.

Оно сильно изменилось с тех пор, как мы его не видели: даже Маша, бывшая дома дней пять назад, нашла в отце перемену. Все черты его усиленно тянулись теперь книзу; выступающие углы щек, лба и подбородка заострились; на руках оставалась только кожа; густые брови бессильно свешивались над глазными впадинами, которые казались совершенно черными, и еще резче выступала между ними беловатая, тонко заостренная переносица. Лапша не охал теперь, не стонал и не жаловался; быть может, он сознавал даже всю бесполезность возбуждать к себе сострадание; сострадание невольным образом вырывалось у каждого, кто видел Лапшу; успехи его болезни, его бессилие и изнеможение были слишком очевидны. Известие обо всем случившемся в усадьбе Карякина, поимка Филиппа не так еще действовали на Лапшу, как то, что его самого потребовали к допросу; все это вместе так потрясло его, так напугало, что Катерина не чаяла уже привести его живого домой. С тех пор Лапша перестал охать и не вставал с лавки. Он не повернул даже головы при входе дочери.

Увидя Машу, Катерина, сидевшая неподалеку от мужа и кормившая последнего своего ребенка, раскрыла удивленные глаза. Она с первого взгляда поняла, что с дочерью случилось что-нибудь особенное, иначе ей незачем было являться домой в рабочий день и в такую пору. Не дав Маше выговорить слова, она кивнула головою на отца и выразительно указала глазами на дверь. Узелок, оставленный на пороге, убедил Катерину, что догадки не обманули ее. Лицо Катерины во все время, как слушала она объяснение дочери, сохраняло выражение грустного раздумья и вместе с тем какого-то спокойствия и покорности. Она не произносила слова негодования или жалобы против судьбы, которая в этот последний год посылала ей один за другим такие жестокие удары; еще менее думала она упрекать дочь. Если б удаление из Панфиловки произошло даже по вине Маши, и тогда, кажется, Катерина выслушала бы ее снисходительно. После несправедливых подозрений и побоев - словом, после сцены с дочерью в риге Андрея, Катерина обращалась с ней ласковее, чем когда-нибудь; ей как будто хотелось загладить жестокое обращение с дочерью: это старание не ускользало от внимания девушки, но было совершенно излишне: дочь давным-давно забыла материнские побои, несправедливые проклятия и подозрения. Вообще говоря, последние происшествия с Филиппом, болезнь мужа, мысль о Пете и сцепление тяжких обстоятельств заметно надломили энергию, которою до сих пор отличалась Катерина. Она казалась постаревшею десятью годами.

- Вот до чего дожили! - вымолвила она, когда дочь передала ей слова Андрея и Прасковьи. - Кабы не люди добрые, не знать бы нам, что и делать...

Она не договорила. Подперев ладонью голову, она с минуту глядела на степь, потом провела пальцами по глазам и сказала, переменив вдруг голос:

- Не слыхала ли чего-нибудь о нашей Дуне?.. Может, кто из города приходил, сказывал...

- Нет, матушка, никто не был, - возразила Маша, прикладывая ладонь ко лбу и поворачиваясь к хутору.

С некоторых пор в той стороне немолчно раздавалась песня.

- Ну, и о Ване также ничего не сказывали? никаких нет слухов? - спросила мать.

- Нет, матушка, - проговорила Маша, не обращая теперь внимания на песню, которая между тем становилась звонче и заметно приближалась.

- Уж бог знает, как и думать! - продолжала Катерина, - хоть бы слух о себе подал... Все думается: не случился ли грех какой, право; потому за ним нет этого, чтоб он худыми делами занимался: ни пьяница он, ни аладырный какой человек... Кабы работа напалась либо нанялся где, все бы пришел к нам, в город-то, все бы сказался...

А то нет: ждали, ждали - нейдет, да и полно... Право, даже сумленье берет...

Голос, напевавший песню, заливался все ближе и ближе. На этот раз и мать и дочь обратились к хутору; обе решили, что кто-то направлялся в их сторону; но сколько ни щурились они, сколько ни старались рассмотреть впереди себя, лучи солнца, которое прямехонько спускалось перед глазами, мешали им удовлетворить любопытству. Несколько минут спустя песня вдруг замолкла, но вместо нее Катерина и Маша явственно услышали, как тот же голос назвал их по имени. При этом обе сделали несколько шагов вперед. Грустное лицо Катерины как будто даже оживилось;

щеки Маши вспыхнули: они узнали голос. Вскоре все сомненья Маши и Катерины касательно столяра исчезли, как дым: он стоял перед ними.

В первую минуту Ваня не мог слова выговорить; он едва переводил дух от усталости. Ноги его, покрытые пылью выше колен, свидетельствовали о дальнем пути и притом очень спешной ходьбе. Несмотря на свежесть воздуха, пот струился по лицу его; волосы в беспорядке рассыпались из-под ветхого картуза. Но беспорядок в одежде и суетливость в чертах и движеньях ни в каком случае не выражали теперь внутренней тревоги; совсем напротив, круглое лицо Ивана сияло выраженьем самого полного счастья и довольства; глаза его радостно блистали, улыбка расходилась в обе стороны, дальше даже обыкновенного.

- Здравствуй, тетушка Катерина! здравствуй, Маша!.. Ох!.. ух!.. как запыхался!.. все бежал!.. - воскликнул он, бросаясь то к одной, то к другой. - Сейчас на хуторе был, - подхватил он, делая пояснительные жесты и сам посмеиваясь над усилиями, какие должен был делать, чтоб продолжать разговор, - пришел к Андрею: он все рассказал о Маше... барыня велела... ничего! Все хорошо, тетушка Катерина, очень хорошо!.. Сейчас из города... Сорок оконных рам... три сделал; шесть целковых!.. по два за раму!.. Слава богу... Ух! дайте дух перевести...

Из всего этого Катерина и Маша поняли только, что он сейчас пришел из города и был в Панфиловке, где Андрей сообщил ему об удалении Маши. Рамы, шесть целковых и более всего радость Ивана, причину которой никак не могли они истолковать себе, сбивали их с толку.

- Хотелось вас проведать... порадовать хотел. Слышь: сорок рам!.. За три уж деньги получил, шесть целковых! Ничего, тетушка Катерина, что она дома жить станет, это все ничего, ты об этом не думай: авось, бог даст, теперь все поправимся...

- Да что ж такое? я все в толк не возьму, чему радуешься-то? - спросила Катерина.

- Погоди... сейчас... Ух! смерть упыхался... все в бежки да в бежки, от самого, почитай, от хутора.

Катерина подвела его к колодцу, заставила сесть и сама села. Маша остановилась перед ними, закрыв ладонью глаза от солнца, которое освещало повеселевшее лицо ее.

- Что ж ты до сих пор в городе-то делал? Хотел с нами идти оттуда, до самого вечера ждали; куда ж ты делся-то?.. Ничего я не разберу, что говоришь-то, - сказала Катерина.

- А вот вишь ты, - начал Иван, выказывая веселость, которая заметно переходила к Маше (даже на губах Катерины время от времени появлялась улыбка), -

вышло дело такое, никаким манером нельзя было упредить вас... Как вышел из суда-то, как спрашивать-то меня кончили... знамо, очень уж обрадовался, вон скорей... а тут у самых дверей городничий стоит.

- "Ты, говорит, братец, столяр?" - он еще прежде в суде меня видел, такой ласковый... Как сказал я ему: "столяр, говорю, сударь", - велел за собою идти.

Пришли к нему в дом; стал опять водить меня по всем комнатам... У него, значит, рамы худо запирались, так которую починить велел...

- Уж неужели тебе оторваться-то нельзя было?.. На минуту отпросился бы, все бы тогда знали о тебе, сумневаться не стали бы...

- То-то и есть, никаким манером нельзя, тетушка Катерина, - с живостью перебил Иван. - Ты погоди только, все расскажу. Ну вот, тем временем, как я у городничего-то, наезжает к нему помещик... Ты слушай только... Вот как увидел он меня, - а я тут же в комнате стоял, задвижку в раму врезывал, - а он, слышь, затем и приехал: оченно столяр требовался... То-то поглядела бы ты, что было-то! Помещик себе желает, городничий себе - чудные, право, такие!.. Спорили, спорили, помещик городничего-то одолел, меня выпросил... Я и давай тогда проситься. "Так и так, говорю, ваше высокоблагородие: у меня здесь сродственники, надо сказаться, дожидать станут, посулил вместе в деревню идти..." Ничего этого не слушает, я ему свое, он свое. "Ладно, говорит, уйдешь, где тебя искать!.." Сейчас же велел сесть к себе на козлы и повез в деревню - торопыга такой! а, впрочем, во всем остальном ласковый; сулит: "работы, говорит, пропасть; я, говорит, тебя не обижу, будешь доволен!" Ну, и точно: сейчас это, как приехали в деревню, велел накормить меня, потом велел одну раму сделать; как сделал, он все рамы со всего дома - а дом у него новенький, только что выстроен - все рамы мне отдал: сорок рам! По два целковых за штуку подрядился! Окроме того, другая еще работа будет, насчет, то есть, мебели...

Нанялся я у него до самой до зимы, тетушка Катерина!..

- Ну, слава богу, Иванушка! слава богу!

- Слава богу! И я тоже говорю: слава богу, тетушка Катерина! - перебил Иван, которому очень трудно было усидеть на месте: радость так и подмывала его. -

Сначатия-то, как стал я у него проситься к вам сходить, осерчал маненько, а потом обошлось; деньги за три рамы, которые сделал, шесть целковых, отдал; велел приходить через три дня. Я потому больше, вас добре хотелось проведать... Вот, тетушка Катерина, все эти дела, которые у вас теперича, все это ничего... Надо надеяться, справимся как-нибудь... Слышь: сорок рам! восемьдесят целковых! да там другой еще работы наберется...

- Дай тебе бог... хорошо все это... - промолвила Катерина. - Ну, а идучи городом-то, не заходил ли к Дуне? Что она, сердечная?..

- Как же, тетушка, заходил! Меня к ней не допустили; сказывали только: оченно плоха... а жива еще, жива!.. А насчет, то есть, Филиппа также сказывали: в Москву отправили, и мальчика отправили, там судить будут... Ну, а у вас как? все ли благополучно? Что дядя Тимофей? все нездоровится? Андрей сказывал: очень, вишь, разнемогся...

- Даже не встает с лавки... признать трудно, - сказала Маша.

- Очень, очень плох, Ваня, - примолвила Катерина, - сдается мне, вряд встать; совсем уж к тому дело идет... право...

- Полно, тетушка Катерина, бог милостив! Будешь все так-то думать, хуже истоскуешься! Ты об этом не думай, право; а пуще всего не думай об этих обо всех делах своих; теперь, авось, справимся.

- Ты, Иванушка, поужинай с нами, - перебила Катерина, приподымаясь с места и поглядывая на корову, возвращавшуюся домой сама собой, - угощать тебя не станем: нечем, касатик!.. Хлебец один да молочка похлебаешь с моими ребятишками...

- Вот! рази я гость у вас? Я ведь все это знаю, тетушка Катерина; ты, право, напрасно говоришь все такое, ей-богу! - произнес Иван, поглядывая на мать и на дочь и выказывая на лице своем в одно и то же время и робость и какую-то неловкость.

Он хотел еще что-то прибавить, но Катерина опять его не дослушала; она обратилась к дочери и велела ей сходить за ребятишками, голоса которых продолжали раздаваться в отдалении. Маша, совсем уже развеселевшая, тотчас же отправилась.

Катерина между тем подогнала корову к колодцу и ушла в мазанку.

Первым делом Ивана, когда он остался один, было отряхнуть пыль, покрывавшую его ноги; потом, сняв картуз и пригладив волоса, он охорашивался с таким видом, как будто перед ним находилось огромное зеркало, в котором он мог осматривать себя с головы до ног. Приведя таким образом в порядок свою одежду и наружность, он вытащил из-за пазухи платок, развязал зубами крепко затянутый узелок и вынул счетом шесть целковых. Но деньги эти мгновенно исчезли с его ладони, как только Катерина показалась на пороге мазанки с горшком в руках.

Неловкость, начинавшая примешиваться к радости молодого парня, еще заметнее овладела им, когда он подошел к Катерине: он, очевидно, затруднялся теперь не только в том, как повести речь, но даже как бы удобнее подойти к бабе: зайдет за ее спину -

солнце бьет по глазам; повернется спиною к солнцу - прямехонько подвертывается на глаза Катерина, а ему не хотелось, чтоб она заметила его неловкость; наконец он прислонился к двери, так что Катерина, присевшая доить корову, могла видеть одну половину его улыбки, другая же половина улыбалась степи и заходившему солнцу.

- Вот... я хотел попросить тебя, тетушка Катерина, - начал Иван, крепко сжимая деньги ладонью, - слышь, которые я деньги получил, шесть целковых, побереги их, пожалуйста; мне они не надобны, право слово... теперича время такое...

потому что у меня все есть... примерно... У того барина ни в чем, значит, не нуждаюсь;

возьми это, пожалуйста... схорони...

- Что ж, пожалуй. Вот это хорошо, что бережешь деньги-то; завсегда отдавай мне: у меня, не бойсь, не пропадут.

- Знаю, тетушка, знаю, а пропадут, ну так что ж? все это, значит, ничего... У меня скорей унесут... Ну, там, коли тебе что потребуется... ты, тетушка Катерина, возьми да купи... это, значит, все единственно.

- Ну нет, Иванушка, это не годится: деньги твои, под сохранение дал, я беречь должна... Нет, ты это напрасно...

- Нет, ты напрасно, тетушка Катерина... напрасно говоришь так... Что за важность, коли ты истратишь, - все это на дело пойдет... право, на дело самое настоящее... К тому, рази я вам чужой? Может, еще... гм!.. коли господь создаст... гм!..

то есть...

Тут Иван остановился и с минуту вертел целковыми.

- Мне это ничего... право слово, ничего, тетушка Катерина, - начал он, производя такие улыбки, каких, верно, еще никто не видывал, - я ведь настоящее говорю: ведь иные-то родные хуже чужих; значит, кому какие нападутся... Вот хошь бы вы теперича: неужли ж я скот какой? Я век должен ваши добродетели помнить, потому с самого измалетства...

Говоря все это, Иван не переставал вертеть и перевертывать свои целковые;

речь его до того стала путаться и голос так изменился, что Катерина подняла голову.

- Это ты, тетушка, сколько дала за корову-то? Хороша оченно! Уж такая-то животина, лучше быть нельзя! - вымолвил неожиданно Ваня, разглядывая животное.

Катерина невольно усмехнулась.

- Разве ты впервой ее видишь? - сказала она, принимаясь снова за свое дело.

- Что это тебе вздумалось? она у нас вот уж никак пятый месяц.

- Нет, я так, тетушка Катерина, потому больше спросил, что в городе, как шел к вам, такую вот точно корову видел... точь-в-точь... оченно уж дешево отдавали.

Только мне незачем! Я так говорю, к случаю; потому, когда человек семейный, ну, ему тогда все это требуется. Без коровы, знамо, никак нельзя; а мне зачем она? Другое дело, кабы... гм!.. то есть... гм!.. Может, господь благословит... тогда я все это... Я так, к примеру...

Иван снова сбился с толку; чтоб поправиться, он поспешил провести ладонью по лицу, на котором снова выступили капли пота; но это не помогло; он начал кашлять, прищуривал глаза, раскрывал их, опять кашлял, и опять-таки ничего из этого не вышло. Едва только язык его произносил первое слово из разговора, который так хорошо обдумал он дорогой, едва приходила ему мысль об этом разговоре, его кидало тотчас же в пот, он путался и сбивался с толку. Наконец он решился отложить до завтра объяснение с тетушкой Катериной. Вместе с этой решимостью почувствовал он вдруг необыкновенное облегчение: точно гиря свалилась с плеч; он заговорил с прежней развязностью и непринуждением; но беседа не могла долго продолжаться: голоса Маши и трех мальчуганов, возвращавшихся домой, раздавались уже в шагах во ста от мазанки. Иван пошел к ним навстречу - и по прошествии десяти минут все стояли подле колодца, не выключая Волчка, который, желая, вероятно, выразить Ивану свою радость, подпрыгивал ему чуть не к самому носу.

- Полно вам, полно! экие шалыганы, прости господи! - вымолвила Катерина, слегка похлопывая ребятишек, которые облепили плечи и спину Ивана, - прочь пошли! Маша, хошь бы ты заступилась... Шутка, ведь сорок верст нонче прошел...

Прочь пошли, баловники!

- Ничего, тетушка Катерина, это мне ничего, право слово; значит, мне обрадовались, - твердил Иван, сильно, однакож, покрякивая под бременем трех озорников, из которых уж один, пучеглазый Костюшка, весил без малого полтора пуда.

- Эх ты, добрая душа! добрая душа! - сказала Катерина, между тем как Маша, забыв все свои горести, смеялась звонким, веселым смехом. - Ну, однако, время, ребятушки, время; пойдем-ка ужинать, я чай, и отец нас дожидает; мы совсем забыли его... Пойдемте ужинать, - заключила она, подымая горшок с молоком и направляясь к двери мазанки.

Все последовали за нею. Солнце только что скрылось за горизонтом; снопы золотых лучей все шире и шире разбегались по чистому, слегка зарумяненному небу;

все обещало назавтра ясный, хороший день.

IV

ПЕТЯ ОТЫСКАЛСЯ

Мы попросим теперь читателя переселиться в огромное, великолепное село Сосновку. Переселение не может быть сопряжено с большими трудностями: село пользуется известностью не только в своем уезде, но даже в большей части того края.

Стоит прийти в любой город губернии и спросить: как пройти в Сосновку? - вам тотчас же со всеми подробностями расскажут дорогу. Такая известность основывается на многих причинах: в Сосновке ежегодно происходит четыре ярмарки: по воскресным дням и праздникам здесь бывают значительные базары; сюда стекаются за пятьдесят, за семьдесят верст для покупки рабочих лошадей, для найма батраков, которые приходят из окрестных деревень. Но собственно торговлей занимаются весьма немногие; большая часть народонаселения (около двух тысяч душ) спокон веку занимается плотничным ремеслом; они собираются артелями, под предводительством своего же сосновского подрядчика, и обходят почти всю Россию: бывают на Дону, в Астрахани, по берегам Волги, заходят иногда даже в отдаленную часть Сибири.

Промышленность края рождается всегда из местных условий. Сосновские земли плохи; их даже мало относительно народонаселения; богатство села и вообще той части губернии составляют леса; иногда верст тридцать, сорок приходится ехать лесом, ничего не встречая, кроме исполинских елей, ничего не обоняя, кроме запаха смолы и дыма, который медленно тянется между стволами, когда в стороне где-нибудь гонят деготь.

Издали Сосновка представляется богато заселенным островом, кинутым посреди темносинего моря леса, которое, подобно настоящему морю, сливается с горизонтом и точно так же шумит, даже в тихую погоду. Большая почтовая дорога, пролегающая через село, и Ока, омывающая один бок его, значительно оживляют промышленность. В половодье вся поверхность реки покрывается плотами, которые гонят отсюда в Москву; круглый год на берегах строятся расшивы, катаются бревна, пилится лес, громоздятся горы досок и правильными рядами лепятся по берегу длинные-длинные весла, служащие рулем, правилом на барках. В Сосновке три каменные церкви и дюжина каменных домов, крытых железом. В церквах вы найдете несколько больших риз и паникадил из чистого серебра; в одной церкви иконостас стоил девять тысяч - все это усердные приношения зажиточных сосновских крестьян.

Выезжая на улицу (их всего пять: главная, по которой идет почтовая дорога и которая ведет к мосту через Оку, занимает середину села), вы чувствуете какую-то необыкновенную легкость и радость на сердце при виде здорового, довольного, счастливого человека. Прежде еще чем узнаете вы источники богатства Сосновки, прежде чем скажут вам, что село это находится под ведением уделов, вы невольно подумаете: "Нет, это не чета моей "Обсосовке" или "Заложонке" - нет, не то, совсем не то!" Здесь на сто крыш не встретите одной, которая провалилась бы не от тяжести навьюченной на нее соломы, - нет, напротив, оттого, что стропила, за недостатком соломы, подгнили и обрушились. У вас, в "Обсосовке" или "Заложонке", очень многие побираются; здесь нет этого и в помине. Если попадается перекосившаяся избенка, она, верно, принадлежит пьянице или тунеядцу. В большой семье не без кривого или косого. Особенно поражают сосновские улицы в воскресный день, когда весь сосновский люд пойдет в церковь или возвращается из церкви - просто гуляет! Синих кафтанов не перечтешь; при солнечном освещении вас непременно ослепит яркая пестрота шелковых платков, ситцевых юбок, синих, красных и желтых передников и коротаек, из которых очень много плисовых и даже штофных. В воскресный день пирог с кашей или капустой в Сосновке - вещь самая обыкновенная; здесь никто не удивляется щам с бараниной; остановившись у любого сосновского мужика, попробовав его щей и посмотрев на его житье-бытье, вы никак не утерпите, чтоб снова не сказать себе: "нет, это не чета моей "Обсосовке" или "Заложонке"!"

Но мы удалились от главной цели рассказа. Хотя описание Сосновки непременно входило в состав целей предлагаемого романа - целей, очень плохо достигнутых и, вероятно, таких же бесполезных, как и все остальные, - но все-таки лучше обратиться скорее к главной цели: она заключается в том теперь, чтоб по возможности поспешнее избавить читателя от этой, без сомнения, давно уже наскучившей ему повести.

Сосновка является теперь перед нами в самом выгодном виде: день воскресный;

час шестой вечера; улицы полны народом. Октябрьское солнце начинает уже клониться к горизонту; лучи его играют на куполах трех церквей, ярко окрашивают макушки высоких сосновых изб и, врываясь кое-где между домами и проулками, проходят огненными полосами через всю улицу, задевая на пути где лицо, где синюю спину, где красную шелковую шубейку, где целиком врезываются в толпу и превращают в огонь все лица и наряды. В Сосновке теперь и людно, и шумно, и весело. У каждых почти ворот сидят старики и старухи с ребятишками; в разных концах слышатся хороводные песни. Молодые бабы стоят кучками то здесь, то там и звонко, немолчно тараторят. Под березами, лишенными уже листьев и возвышающимися подле церковной ограды, несколько баб, девок и парней плотно обступили воз с красным товаром; десятки вопросов и требований осаждают торгаша;

надо удивляться, как один человек может в одно и то же время удовлетворять любопытных, поспевать вынимать требуемые запонки, ножницы, иголки, бусы, гребенки и считать деньги.

Такая точно мысль занимала, кажется, знакомого нам подрядчика Никанора Ивановича, того самого, который взял Петю на поруки. Он сидел на лавочке у ворот своей избы, стоявшей прямо против церковной ограды, так что ему легко было слышать всякое слово из того, что говорилось в толпе, окружавшей торгаша. Рядом с Никанором сидела жена его, женщина лет сорока пяти. Насколько муж был сановит и статен, несмотря на свои пятьдесят лет, настолько жена была мала и незаметна; но разница в росте не мешала им жить очень ладно. Одним обижался Никанор: детей бог не давал; но и это обстоятельство не нарушало согласия супругов. Оба дружелюбно теперь калякали и, наблюдая толпу и торгаша, посмеивались над суетливостью последнего. Иногда беседу нарушал сосед или другой проходивший мимо сосновский житель; начинались расспросы о том, о сем, причем Никанор не пропускал случая делать любимое свое движение: рассекал ладонью правой руки широкую свою бороду на две равные части, брал каждую часть порознь в руку и как будто выжимал из нее воду. Соседи кланялись, расходились, и Никанор с женою снова принимались поглядывать на толпу и продолжали посмеиваться над суетою торгаша.

Но потому ли что торгаш, возившийся два часа, выбился из сил, или потому наконец, что товар значительно уменьшился и не было уже возможности удовлетворять требованиям, он объявил, что торг кончен. Толпа стала редеть вокруг воза. Две молоденькие бабенки настойчиво было приступили, одна с ножницами, другая с тесемкой, но торгаш наотрез сказал, что нет у него ни того, ни другого и без дальних церемоний принялся увязывать кожей подводу. Толпа окончательно расходилась; да и время приближалось к ужину; солнце начинало садиться. Увязав воз, торгаш сел на облучок, поправил меховую свою шапку с тяжеловесной макушкой, которая как будто двигалась сама собою (лезла на глаза, когда шапку отодвигали на затылок, и сползала на затылок, когда шапка наезжала на глаза), торгаш начал осматриваться во все стороны широкой улицы. Везде был народ, но никто теперь не обращал на него внимания: кто пел, кто бродил взад и вперед, кто сидел перед домом и разговаривал. Глаза торгаша встретили, наконец, сановитую, важную фигуру Никанора и маленькое лицо жены его. Оба они также на него смотрели. Торгаш дернул вожжами и прямо к ним поехал.

- А что, почтенный, - вымолвил он, останавливаясь шагах в трех от подрядчика и едва удерживая лошадь, которая лезла в растворенные ворота, - что, почтенный... где бы мне постоять - а? Я чай, у вас постоялые-то дворы есть?

- Как не быть! постоялых дворов у нас много, - возразил Никанор.

- Далеко?.. Тпру... пру... эк ее! ворота увидала, так и прет. Пру... - произнес торгаш, удерживая лошадь. - Где ж у вас дворы-то?

- Больше всё в нижней слободе, у реки, - сказал Никанор.

- Ну, а как, почтенный, у вас, примерно, постоять можно? - спросил торгаш, лицо которого вдруг заслонилось макушкой шапки, которую сдвинул он на затылок.

Подрядчик и жена его вопросительно поглядели друг на друга; глаза их снова устремились к торгашу, красное лицо которого освободилось теперь от шапки; это был уже человек лет шестидесяти, седой как лунь, и вдобавок еще лысый; добродушная, ласковая наружность его внушала, видно, доверие, потому что Никанор тотчас же сказал ему:

- Остановись, пожалуй, у нас; это можно; у нас не постоялый двор, но все равно: есть где лошади постоять, есть где самому приютиться.

- Ну, вот и ладно! - сказал старик. - Вишь, лошадь-то сама к вам просится, не удержишь никак: ко двору, стало быть...

- Ну, въезжай, когда так! въезжай! - промолвил Никанор, вставая с лавки.

Старик слез с воза, взял лошадь под уздцы и повел ее в ворота.

- Небойсь умаялся - а? - вымолвил Никанор, следуя подле торгаша с одной стороны, тогда как жена шла с другой.-Мы с женою все время на тебя глядели;

признаться, маленечко даже посмеялись, как ты с ними возился.

- Чего, братец ты мой! Ведь лезут, словно бешеные, словно овцы какие, право!

Ничего ведь не сделаешь. Пуще всего эти бабы: одурь даже возьмет; никакого в них постоянства нет, право, точно шальные!..

- Слышь, Авдотья, как старина-то вашего брата обделывает - а?..

Жена подрядчика засмеялась.

- Я не об тебе, касатушка, не об тебе... ты ко мне и не подходила, - заговорил старик, - пуще всего эти вот молодые бабы да девки надоели: та: "дедушка, подай", другая: "дедушка, подай"; другая сама не знает, чего надо, а лезет... Иной раз своей торговле не рад, право: совсем затормошат; больше перероют, чем купят... така-то зрятина, право... Куда лошадь-то ставить?

- Вот сюда, сюда веди... - оказал Никанор, указывая под широкий навес, державшийся на толстых столбах.

Навес этот замыкал глаголем двор с двух сторон; третья сторона занята была амшеником, амбаром и клетью; изба и ворота, смотревшие на улицу, составляли четвертую сторону двора. Изба была в два этажа, подобно большей части сосновских изб; лестница, обшитая с боков досками, вела на галлерею с тесовым навесом, которая служила сенями второму этажу, где помещались хозяева.

- Ты, дедушка, откуда? - спросила жена подрядчика, когда воз въехал под навес.

- Теперича, то есть?..

- Нет, спрашивает, родом откуда? - подхватил Никанор, подсобляя старику распрягать лошадь.

- Мы губернии Ярославской, - словоохотливо отвечал старик, - теперича пробираюсь в теплые места; давно уж там не был; побываю в Тамбовской губернии, в Саратовской... а там проеду в Воронеж, угоднику поклониться, по обещанию...

- Бывал и я в тех местах; места хорошие, привольные. Только как же ты с телегой-то справишься? недель через пять зима застанет...

- Ну, так что ж? Первый снег выпадет, променяю телегу на сани, переложу туда товар и поеду; мы и всё так-то.

- Да, ну это другое дело. Авдотья! - примолвил Никанор, поворачиваясь к жене, - ты, пока мы здесь управляемся, ты сходила бы, мальчика-то проведала. Ему хоша теперь и полегчало, а все ступить на ногу-то не осилит... Может, ему надобность есть до тебя, сходи-ка; да уж заодно ужинать собирай: время!..

Авдотья направилась к лестнице и минуту спустя застучала котами по ступенькам.

- Мальчик-то у вас болен, стало быть? - спросил старик.

- Нет, болезни, слава богу, никакой нет, да ногу только зашиб, ступить не может, - возразил Никанор. - Мальчик-то хорош, оченно жаль. Главная причина, мне угодить старался; через эсто и случай весь вышел. Ставил я избу по соседству, -

подхватил подрядчик, помогая старику управиться с лошадью, - уж он мне усердствовал, усердствовал... ну, знамо, к делу еще не привычен, недавно к нашему ремеслу приставлен - недоглядел как-то: ему бревном по ноге и попало; да слава богу, нога-то цела, ничем не повредилась, только повихнул маленько. А все жаль: мальчик-то добре занятный, усердный такой!

- Как не жалеть! особливо коли один у вас. Сын он али сродственник?

- Нет, совсем чужой. Взял я его на поруки; ходил он сперва с нищими, да убежал от них; потом поймали его, к становому привели, в бродяги записать хотели, а я тут случился; вижу, мальчик такой хорошенький, ласковый, так и заливается, плачет, так и заливается... жаль стало. "Какой он, думаю, бродяга! так, чай, сирота брошенный..." Я его на поруки и взял.

- Ах ты господи!.. да уж не он ли это? Эх ты, скажи на милость... как его имя-то? - спросил вдруг старик, оживляясь.

- Петрушей зовут-то; а что?

- Он и есть! - воскликнул старик, опуская оглоблю, которую начал было притягивать, чтоб свободнее уместить распряженный воз.

- Да тебя не Васильем ли зовут? - спросил Никанор, оживляясь в свою очередь, - он часто о тебе поминал, коли ты...

- Так, так; ну, он и есть, он самый! - подхватил дедушка Василий, суетливо потряхивая шапкой, макушка которой раза три обежала вокруг лысой головы его.

В самую эту минуту на галлерее второго этажа показалась Авдотья.

- Никанор! Никанор! подь скорей сюда! - закричала она, размахивая руками,

- и ты, дедушка, ступай скорей; оба ступайте...

Никанор и дядя Василий торопливо перешли двор и стали подыматься по лестнице, между тем как Авдотья снова скрылась в избе. Дверь избы на галлерею была отворена и позволяла обозревать просторную десятиаршинную избу с белой широкой печкой, с сосновыми широкими полатями; красный угол, обклеенный желтыми обоями с огромными красными разводами, украшался множеством образов и складней; кругом всей избы шли широкие лавки. На одной из них, устланной войлоком, сидел Петя; он рвался встать на ноги, но Авдотья держала его крепко в обхват обеими руками и не пускала.

- Ступайте, скорей... не удержишь его никак! - говорила она, поглядывая на дверь. - Погоди, говорят, сейчас придут... слышь, по лестнице уж стучат. Так это, стало, тот самый старичок, о котором ты поминал нам?.. Да нет же, не пущу, неугомонь ты этакой! говорят, хуже нога заболит... ступайте скорей!..

Никанор и дядя Василий показались в дверях.

- Дедушка! дедушка!.. - закричал Петя, радостно протягивая руки.

- Ах, ласковый!.. Ну, он и есть. Ах ты, ласковый, ласковый!.. - подхватил старик, спеша к мальчику и хлопая ладонями по полам своего тулупчика.

- По голосу узнал тебя, дедушка; как услыхал голос твой, так весь даже затрясся. Он часто поминал нам тебя, - говорила Авдотья, между тем как старик обнимал и ласкал мальчика.

- Вот случай-то, значит! Ну, думали ли мы об этом, как на тебя с женою глядели, как ты с бабами-то возился? Вот уж подлинно не знаешь, где найдешь, где потеряешь... - твердил в то же время Никанор.

Пошли тотчас же спросы-расспросы. Никанор и жена его, перебивая друг дружку, рассказали старику все слышанное ими от Пети о его странствованиях. Петя поминутно вмешивался в разговор и поправлял их; из этого дедушка Василий окончательно убедился, как добры были хозяева мальчика: они, повидимому, даже баловали его. Дедушка Василий поспешил в свою очередь передать мальчику последние известия о его семействе; он был в Марьинском месяца два назад. Узнав, что отца, матери, сестры и братьев не было в Марьинском, что их выселили, Петя горько заплакал; он так много слышал во время бродячей жизни своей о ссылках, о Сибири, о каторжных; ему представилось уже, что семья его находилась теперь в Сибири и он никогда ее больше не увидит. Присутствующие не замедлили, конечно, объяснить ему, в чем состояло переселенье. Принимая в соображение обстоятельства семьи Пети, дядя Василий не сомневался, что всем им во сто раз лучше в степи, чем в Марьинском; он с особенною заботливостью описал приволье степной жизни вообще и не пропускал случая намекать об изобилии арбузов, точь-в-точь как делал это Сергей Васильевич Белицын, когда склонял Лапшу к переселению.

- Мне эти степные губернии хорошо известны, - сказал он, когда Петя утешился, - прежде, бывало, я часто туда ездил, живал там по целым летам. Я даже и место то знаю, где живут теперь твои родители. Как проведал я в Марьинском, куда их выселили, я сейчас сказал: "ну, знаю!" говорю; выходит это на самом рубеже к Саратовской губернии, будет Петровск город - так прозывается, - так, верстах в тридцати будет он от того места... Вот поди ж ты! Скажи на милость, случай какой! -

подхватил он, обращаясь к Никанору и жене его, - точно кто надоумил меня остановиться против вашего дома, право; сама лошадь, и та даже как будто чуяла... так вот в ворота к вам и рвется. Совсем уж собрался ведь на постоялый двор ехать, право;

вот и в одной деревне были бы, а все едино за тысячу верст... Ничегодки я этого не знал, что он, примерно, здесь у вас находится.

- И я то же говорю, - перебил Никанор, - не знаешь, где найдешь, где потеряешь. Все это, значит, во власти господней; он всем этим управляет.

- Подлинно, господь управляет, подлинно... Да ведь случай-то какой, братец ты мой: как будто знал я обо всем этом, что в те-то места собрался, где его родители находятся, хотел даже по пути их проведать, потому люди оченно, то есть, хорошие, особливо его мать, уж надо сказать, настоящая, выходит, женщина! Вот, чай, обрадуется теперича, как увидит-то! И-и-и! Одна беда, как нам с ногой быть теперича?

Придется обождать, делать нечего...

Никанор и Авдотья успели уже привыкнуть к Пете. Так как детей у них не было, они думали прикрепить его к себе и усыновить со временем, если в нем прок окажется. Им очень не хотелось расстаться с мальчиком. Петя не плакал теперь, но и не смеялся; сердце его и мысли сильно работали; он очень хорошо помнил житье у родителей; жизнь у подрядчика Никанора была во сто раз лучше; подрядчик и жена его ласкали его и баловали больше даже, чем родители; при одной мысли расстаться с ними сердце Пети сжималось тоскою невыносимой; но это самое сердце сильно опять-таки рвалось к матери, к отцу, к сестре и братьям; он истолковать себе не мог, как могло статься, что там, у родителей, было и хуже и лучше в одно и то же время?

Похвалы, которые дядя Василий расточал Катерине, рассказ его о том, как она убивалась, когда нищие увели Петю, как она его отыскивала, как писала управителю

(обо всем этом старик слышал от жителей Марьинского) - все это показало Никанору и Авдотье, что грех даже не способствовать к скорейшему возвращению малого в родную семью. За ужином решили распорядиться таким образом: дядя Василий поездит со своим возом недельку по окружности, чтоб дать время Пете окончательно поправиться с ногою; по прошествии этого срока старик вернется в Сосновку. Никанор не мог передать мальчика, не предупредив об этом станового. Он сказал, что свезет к нему дядю Василья, и уверил, что дело обойдется как нельзя лучше.

Все это происходило, если помнит читатель, в воскресенье. В субботу, то есть ровно через шесть дней, старый торгаш стучал уж в ворота подрядчика. Петя свободно становился теперь на ногу и слегка только прихрамывал. Подрядчик и жена его придрались было к этому обстоятельству, чтоб задержать приемыша еще на несколько дней, но дядя Василий не дал им договорить: во-первых, не время было дожидаться;

во-вторых, он ни за что не дозволит мальчику с больною ногою идти пешком; Петя не посмеет у него слезть с воза. Муж и жена больше не настаивали. Никанор повез дядю Василья в знакомую нам становую квартиру.

Соломон Степаныч, следуя системе, обратившейся уже в рутину - так она обыкновенна, - начал было ломаться: требовалось списаться с тем-то лицом, снестись с таким-то местом и проч.; вообще Соломон Степаныч был не так уж сговорчив, как два месяца назад; умягчающее влияние медового месяца заметно проходило: уменьшительное имя Салиньки, казалось, не трогало его; словом, он превратился в прежнего Соломона Степаныча, каким знали его до женитьбы. Но дядя Василий был так стар и опытен, что не мог не знать обычая; к тому ж Никанор предупредил его.

Выслушав Соломона Степаныча с подобающим вниманием, дедушка Василий поклонился ему отличными тульскими ножницами, которые тотчас же как будто принялись за дело и начали подрезывать препятствия; чтоб окончательно дорезать препятствия, торгаш присовокупил к ножницам перочинный ножик и гребенку из композиции, долженствующую украсить голову супруги Соломона Степаныча. Дело приняло тотчас же другой оборот: оказалось вовсе ненужным списываться и сноситься; торгаш мог взять мальчика и везти его к родным или даже куда захочет.

Возвратившись в Сосновку, подрядчик стал просить старика переждать воскресенье; но дядя Василий, суетившийся более, чем когда-нибудь, напрямик отказал в такой просьбе: он и без того много истратил времени; наконец, переждать воскресенье, значило выехать в понедельник, в тяжелый день, чего ему никак не хотелось. Он обещал, впрочем, уведомить их о мальчике: если мать, а за нею господа, согласятся отдать Петю обучаться плотничному ремеслу, он тотчас же отпишет им об этом. В тот же вечер после ужина Никанор и Авдотья простились с Петей, который долго обнимал их и несколько раз принимался плакать. В воскресенье, к солнечному восходу, и дядя Василий и Петя, спавший на возу, были далеко от Сосновки.

V

В ДОРОГЕ

Во всю дорогу со стариком и с Петей ничего не произошло особенного, кроме встречи, о которой нам необходимо сказать несколько слов. Они находились уже верстах во ста от Сосновки. Они ехали большой дорогой и недавно покинули деревню, где отдохнули и пообедали. Сытая лошадка везла очень бодро, несмотря на то, что впридачу к товару на возу сидели дедушка Василий и мальчик.

- Дедушка, погляди-ка, никак солдаты идут?.. - сказал Петя, правивший лошадью. - Слышь, чем это они гремят так?

Старик тряхнул шапкой и прищурился.

- Должно быть, колодники... - проговорил он. Народ, видневшийся на дороге, шел вперед по одному направлению с нашими путешественниками. Петя, движимый любопытством, принялся легонько передвигать вожжами. Старик не ошибся: это были, точно, колодники. Уж можно было отличать мундиры солдат от одежды людей, которых они сопровождали; мерный, однообразный звук цепей позволял даже считать шаги преступников. Воз не замедлил догнать конвой. Человек пятнадцать колодников, в оборванных кафтанах и полушубках, с мешками за спиною, с цепями на ногах, и шапках, лепившихся криво и косо на бритых головах, медленно подвигались между авангардом из трех и арьергардом из пяти солдат; в числе последних двое были верховые и держали пики. В обращении конвойных и колодников не было, казалось, ничего враждебного; они преспокойно разговаривали между собою; преступники рассказывали свои истории, солдаты - свои. Особенною разговорчивостью отличался один из арьергардных, произношение которого обличало хохла; он шел рядом с преступниками и вел с ними самую непринужденную беседу. Подъехав к конвою, дедушка Василий и Петя, переставший уже хромать, слезли с воза; последний побежал вперед. Старик вынул из кармана несколько копеек для раздачи преступникам, как вдруг Петя пронзительно крикнул; бросился сломя голову к торгашу и крепко обхватил его руками. Испуг изображался в каждой черте побледневшего лица мальчика; в первую секунду он слова не мог выговорить.

- Дедушка!.. - вымолвил он, наконец, изменившимся голосом и крепче еще прижался к старику. - Верстан... Верстан... тут...

- Ой ли?..

- Поедем, скорей... поедем, дедушка!.. - подхватил Петя, дрожа всем телом.

Все это происходило в двух шагах от конвоя. Солдаты и колодники остановились и оглянулись.

- Ну, чого там? Що не выдалы? - проговорил хохол, как бы удивляясь любопытству, овладевшему товарищами. - Ступайте, братцы, уперед... Пошел, пошел!.. чего сталы?

- Дай, братец, вздохнуть маленько; у меня и то ноги припухли... цепью добре перетерло... смерть! - сказал один из преступников.

- Мало що; меня самого ноги-то упухли... ступай, говорят, начальство не приказывает останавливаться! - возразил хохол.

Конвой тронулся, и цепи снова загремели.

- Полно, ласковый, чего бояться? Он теперь не страшен, как цепью-то скрутили... Чего бояться? - уговаривал между тем дедушка Василий. - Пойдем к ним; вот я дам им копеечки... а тем временем спросим, что за причина такая...

- Нет, дедушка, я лучше на воз сяду... я не пойду... он убьет меня...

- Э, глупенький! - подхватил старик, - да как же ему убить-то?.. Не бойсь, не тронет теперича; говорю: не страшен!.. Пойдем-ка, пойдем...

Он взял лошадь под уздцы, другую руку дал мальчику и минуты через три они снова догнали солдат. Хохол шел теперь позади всех; к нему обратился дедушка Василий.

- Вот, служба, - сказал он, ободряя Петю, который начал пятиться, -

раздай-ка им по копеечке; на дорогу пригодится... Слышь, - промолвил он, указывая солдату на широкий выбритый затылок, который возвышался над остальными, - этот нам знакомый... Как нищим был, вот этого мальчика с собою водил... Скажи, брат, на милость, за какие он провинности?..

- За душегубство... - словоохотливо возразил солдат, принимая деньги и передавая их ближайшему преступнику с наставлением: "обделы усех", что тот сейчас же и сделал. - С ним такой старик ходив, - продолжал солдат, - такой же нищий...

так у него грошей много было, он его и убыв... с товарищем его упечаталы... Вишь, тут и товарищ его идет... Може, и его знаете?.. Эй, Балдай! - крикнул солдат, - знакомые тебя спрашивают...

Торгаш и Петя тотчас же узнали рябого Балдая; вместе с Балдаем обернулся также и Верстан; но как тот, так и другой не выразили даже удивления при виде Пети и старика. Шершавые седые брови Верстана с мрачною неподвижностью насупились над глазами; бросив холодный, равнодушный взгляд на мальчика, Верстан и Балдай отвернулись, не проговорив ни слова.

- Пойдем, дедушка, пойдем! - твердил Петя, дергая за рукав старика.

- Погоди, - вымолвил тот, - надо узнать о слепом, которого ты хвалил-то...

что добрый такой был... как, бишь, его звали?..

- Фуфаев, дедушка...

- Слышь, служба, с ними еще слепой ходил: куда ж делся?.. Спроси-ка; звали его Фуфаев...

- Какой що там Хухаев?.. С нами нет... Эй, Балдай, - присовокупил солдат, -

спрашивают Хухаева... с вами ходыв...

Но Балдай и Верстан не отвечали; они даже не обернулись.

- Не знают, - произнес словоохотливый хохол, - Хухаева с ними не було...

Как ни безопасны были убийцы старого Мизгиря, Петя не переставал жаться к старику, пятился назад и дергал его за руку. Дядя Василий уступил, наконец, мальчику; он отстал от конвоя, помог Пете взлезть на воз, сам сел, взял вожжи и рысцою погнал лошадь. Немного погодя они обогнали конвой и вскоре потеряли его из виду.

Во все продолжение этого дня и даже весь следующий день Петя ни о чем больше не думал, ни о чем не говорил, как о Верстане, Балдае и убитом дяде Мизгире.

На третий день он только раза два о них вспомнил; на четвертый у мальчика только и речи было, что о Никаноре, об отце, матери и степи, к которой они приближались. Они ехали, однакож, очень долго. Дедушка Василий останавливался по пути почти в каждой деревне; раза два потребовалось прожить целые сутки в уездных городах, где старик забирался новым товаром. К замедлению пути немало также способствовало время: стояла глухая осень; дожди лили беспрерывно, превращая дороги в трясины и непроходимые топи; потом дожди миновали, и наступили морозы: дороги сделались еще хуже, извилистые колеи и глубокие котловины, скованные холодом, превращались в кремень - надо было ехать шагом. Дедушка Василий нетерпеливо ждал первого снега, чтобы променять телегу на сани; но зима никак не хотела установиться; снег выпадал несколько раз, но, как нарочно, всякий раз наступала оттепель, и снова приходилось колесить на телеге.

Но худо ли, плохо ли, они все-таки, однакож, подвигались. В последних числах октября под вечер прибыли они в сельцо Васильевку, приход Анисьи Петровны Ивановой. Расспросив дорогу в Панфиловку, они тотчас же туда отправились.

- Там уж лучше переночуем, - промолвил дедушка Василий, - дорога теперь хорошая, степью-то; к тому и лошаденка не пуще, чтоб устала, довезет... Ну, ласковый!

- прибавил он, обращаясь к мальчику, который поминутно забегал вперед и не отрывал глаз от горизонта, - ну, завтра родителей увидишь. Рад, что ли? а?..

Было уже совершенно темно, когда они въехали в околицу маленького хутора.

Торгаш постучал в первое окно; из него выглянул старик. Но прежде чем попросить о ночлеге дядя Василий осведомился о переселенцах. Узнав, что до мазанки оставалось всего-на-все четыре версты, он тотчас же переменил намерение, сказал, что- не стоило заночевать, и расспросил, как проехать к переселенцам.

- Ну, котенок, теперь недалеко; ну, понатужься маленько, ну, бог с тобой! ну!

- вымолвил дядя Василий, снова поворачивая лошадь к околице.

Петя между тем бежал по дороге и кричал:

- Сюда, дедушка, сюда! Я дорогу-то вижу, сюда ступай: я укажу тебе?..

VI

СТЕПНАЯ МАЗАНКА

Усталость не замедлила, однакож, угомонить резвость мальчика; он и без того уж в радости своей так много скакал и прыгал в этот день, что дедушка Василий не раз советовал поберечь ноги, говоря, что дороги впереди осталось еще порядочно. Петя усаживался тотчас же на воз; но не проходило двух минут, он снова бежал по дороге и даже подскакивал, думая скорее увидеть мазанку, что вызывало всегда улыбку на добродушно-суетливом лице старичка. Так и теперь: узнав, что осталось четыре версты, он сказал, что это близехонько, что он духом добежит, но на первой же версте шаг его замедлился; на второй он присоединился к старику. Если ноги Пети отказывались производить скачки, язык его, наоборот, получал с каждым шагом вперед все больше и больше развязности; он болтал без умолку. Впрочем, дедушка Василий, который также, казалось, был очень весел, немного чем отставал от маленького своего товарища. Разговор их, разумеется, вертелся на одном предмете: оба беседовали о предстоящем свидании.

Ночь была чудная. Месяц не показывался, но в небе блистало столько звезд, такою белизною сиял Млечный Путь, что в степи, слегка посеребренной морозом, легко было разбирать дорогу. Мороз был порядочный: градусов шесть или семь; холод не чувствовался, однакож, благодаря совершенной неподвижности воздуха.

Промерзлая земля и звонкий морозный воздух, казалось, прислушивались и ждали звука, чтоб разнести его далеко по всей окрестности; но безмолвие, царствовавшее по всему видимому необъятному кругозору, нарушалось только нашими путешественниками: сухое постукиванье колес, хрустенье ледяных игл, ломавшихся под их ногами, голоса старика и мальчика одни раздавались в опустелой степи.

Мириады звезд, которые мигали и как бы пересыпались над степью, сообщали как будто жизнь и движение синему небесному своду; часто в той или другой стороне одна звездочка зажигалась ярче, отрывалась от других, и стремглав, как бы скользя по серебряной нитке, летела к далекому горизонту. Дедушка Василий каждый раз торопливо крестился.

- Дедушка, вона, вона еще одна падает! - воскликнул Петя, - нет, потухла, дедушка, потухла!

Дедушка торопливо, однакож, обернулся и снова осенил себя крестным знамением.

- Еще, дедушка! вишь, скоро, как скоро... Что это они падают, дедушка. А ну как на ригу другая упадет: ведь, чай, дедушка, загорится небось рига-то?.. ведь звезды-то из огня?

- Это, касатик, не звезды падают.

- Как же так не звезды?

- Нет, касатик, - возразил старик, - это, значит, ангелы божии со свечами летают... Как в небе покажется такой огонек, значит, где ни на есть человек добрый умирает: вот ангел и летит на землю за душою его христианской; господь его туда посылает!.. Петя, Петя! - подхватил вдруг старик, переменяя голос, - Петя, взглянь-ка! - заключил он, повертывая мальчика за плечи и указывая на огонек, который сверкнул вдруг в степи, - ведь это в мазанке, у твоих огонек-то!.. Право, будто у твоих.

Петя начал скакать, прыгать, вскрикивать и радостно бить в ладоши; он тотчас же, однакож, угомонился, когда старик сказал, что надо подъехать потихоньку, чтоб никто не догадался, и потом разом вдруг показаться - веселее будет.

- И то, дедушка, и то! - возразил Петя, с трудом побеждая нетерпение.

- Ну, котенок, ну, теперь близехонько, понатужься еще маленько, ну! -

произнес старик, подергивая вожжами. Усталая лошадь, как бы почуяв скорый отдых, ободрилась и пошла ходче.

Огонек заметно приближался; на светлом небе стала обозначаться темная профиль кровли; Петя и старик подъехали, наконец, к колодцу.

- Тише... шт... нишкни! - прошептал дядя Василий, привязывая лошадь и поворачивая голову к Пете, которым овладели вдруг и страх какой-то и радость, -

надо подойти потихоньку, чтоб не слыхали. Должно быть, все спят... диковинное только дело, зачем огонь горит.

Старик взял мальчика за руку и подошел к двери; он готовился уже постучать, но дверь отворилась и пропустила человека, который при виде посторонних поспешил запереть дверь за собою. Старик пригнулся к лицу человека, чтоб рассмотреть его; но черты его были ему вовсе незнакомы. Незнакомец, с своей стороны, пригибался и рассматривал прибывших.

- Ваня! Ваня! - закричал вдруг мальчик, выпуская руку старика и бросаясь на шею незнакомца.

- Петя... Господи!.. он!.. Петя!.. - крикнул в свою очередь столяр.

В мазанке, погруженной до сих пор в молчание, раздались торопливые шаги;

дверь настежь вдруг раскрылась, и показалась Катерина; за ней бежала Маша. Первый же взгляд объяснил Катерине все дело; страшный, раздирающий крик вырвался из груди ее; как безумная, рванулась она к мальчику, которого подставил ей Иван, подняла с земли, бросила к себе на грудь и крепко обхватила обеими руками.

- Батюшка... батюшка мой... батюшка!.. - проговорила она, зарыдав вдруг так громко и таким голосом, что все присутствующие заплакали, - точно ножом подрезали ей сердце.

Иван, Маша и старик поспешили подхватить Катерину под руки и усадили ее наземь; но она как будто ничего не замечала, что с ней делали и что вокруг происходило; крепко обхватив голову мальчика и прижимая его к груди, она продолжала страшно рыдать и повторяла:

- Батюшка!.. ненаглядный ты мой!.. батюшка мой!..

- Полно, тетка, перестань! О чем теперь плакать? - сказал старик, останавливаясь перед нею и потряхивая головой. - Не плакать, а радоваться надо да бога благодарить - вот что! Ну, о чем? о чем?.. Эх, неразумная твоя головушка, право! эх!..

- Оставь ее, дедушка, - перебил Ваня, смекнувший уж, что старик был тот самый, о котором так много говорила ему Катерина. - Уж это лучше теперь оставить ее, право; добре уж оченно это вдруг-то, знаешь, добре обрадовалась. Пойдем в избу,

- примолвил он, понижая голос, - там у нас неладно: дядя Тимофей почитай умирает, никакой даже надежды нет; вечор причащали... Пойдем, она тем временем с дочерью здесь останется; дай ей выплакаться хорошенько; оно пройдет! - заключил он, следуя за стариком, который торопливо заковылял к мазанке.

Ваня отворил дверь, и они вошли. Светильня, прислоненная к краю черепка, наполненного жиром, трепетно освещала край печи, на которой крепким сном спали ребятишки; свет едва досягал до угла, где лежал умирающий. Дядя Василий подошел к нему, бережно сел к ногам Лапши и назвал его по имени. Лапша не откликнулся, даже не пошевелился. Старик покачал головой и шепнул Ване на ухо; тот взял черепок с светильней и поставил его на лавку в двух шагах от умирающего. Дядя Василий откинулся даже назад - так сильно поразила его худоба Тимофея: он точно весь высох; самые кости его как будто засохли и сузились, впалая грудь, посреди которой изгибалась черная, глубокая тень, едва приметно поднималась. Старика немало также удивили полураскрытые глаза Тимофея; они, повидимому, прямо на него устремлялись и между тем ничего как будто не видели. Старик опять пригнулся к умирающему, опять окликнул его и снова назвался, но Тимофей не подал знака сознания или жизни: глаза его попрежнему остались бесчувственны.

Дядя Василий встал, отвел Ваню в противоположный угол и безнадежно как-то покачал головой. Ваня сообщил ему, что вот уже пятый день, как Тимофей находится в таком положении, пятую ночь Катерина, Маша и сам он проводят у его изголовья, боясь, чтоб он не отошел, не имея подле себя никого, кто бы закрыл глаза ему: все они страх измучились столько же от сомнения, сколько от усталости. Разговор продолжался недолго, но все-таки настолько, что оба собеседника успели ознакомиться друг с другом. Иван направился распрячь лошадь и задать ей корма; дядя Василий последовал за ним, частью, чтоб помочь ему, частью, чтоб проведать Катерину. Он уже готовился пройти в дверь за столяром, когда встретился с Катериной и ее дочерью.

Лицо Катерины дышало необыкновенным одушевлением; слезы текли по щекам ее, но она не рыдала. Войдя в мазанку, она опустила наземь Петю, которого держала на руках, как маленького ребенка, и, бросившись к старику, стала обнимать его и осыпать благословениями; потом она вдруг остановилась; лицо ее сделалось озабоченным; она провела ладонью по мокрым щекам, взяла Петю за руку и повела к отцу. Маша и дядя Василий последовали за ними. Но мутные глаза Тимофея сохраняли все ту же напряженную неподвижность: они попрежнему ничего не различали. Слух его точно так же, повидимому, оставался бесчувственным к словам жены, которая говорила о возвращении сына и просила мужа благословить мальчика: Тимофей не обнаружил признака сознания. Все это, без сомнения, возобновило бы слезы, которые и без того уже много текли в эти пятеро суток над изголовьем умирающего, если б Иван, вернувшийся к этому времени, не поспешил отвлечь внимание присутствующих: по словам его, дядя Василий и Петя умирали с голоду, и надо было позаботиться накормить их.

Несколько минут спустя старик и мальчик усажены были за стол. Во время ужина Петя, по просьбе сестры и Вани, начал было рассказ о своих похождениях, но мать ничего не хотела слушать; она говорила, что Петя здоров, жив, возвратился и, следовательно, не все ли равно, что прежде с ним было; теперь надо только благодарить господа бога, надо думать, как бы посытнее накормить мальчика и уложить его спать. "Мальчик ног под собой не слышит: какие тут разговоры! Завтра, бог даст, живы будем, наговоримся!" - повторила она. Петя и старик уверяли, что всю дорогу сидели почти на возу и нимало не устали; но Катерина опять-таки отказывалась слушать. Она сняла с себя полушубок, велела Ване принести скорее сена и принялась устраивать на лавке две постели. Сколько ни отнекивался Петя, сколько ни говорил, что спать еще не хочет, что хочется ему посидеть со всеми ими подле отца, Катерина взяла его снова на руки, отнесла на лавку и, крепко обхватив руками, начала убаюкивать, как делала это в былое время.

Нежданно Катерина замолкла и подняла руку кверху: Петя заснул. Осенив его крестным знамением и сама перекрестившись несколько раз сряду, она возвратилась к старику и стала также уговаривать его порасправить старые косточки. Но так как дядя Василий напрямик отказался и Катерина, с своей стороны, не могла взять его на руки и уложить силой, то она больше не настаивала. Все уселись опять к столу: Катерина подле дяди Василья, Маша подле Ивана, и началась длинная-длинная беседа; но самой плохой слушательницей была Катерина: она поминутно отрывалась - то подходила к мужу, то к Пете, бережно садилась к изголовью последнего, засматривалась в лицо его, целовала его в голову, шептала непонятные какие-то слова и крестилась.

Но Ваня поддерживал беседу с таким усердием, что вмешательство Катерины и даже лишних трех рассказчиков ничего бы не могло прибавить. Он передал старику все житье-бытье, все стесненные и жалкие обстоятельства, которые претерпели Катерина и семья ее со времени их переселения; передал о смерти Дуни, той безумной, которую старый торгаш должен был помнить: известие о ее смерти получено было три недели назад. Затем перешел он к повествованию о пожаре и происшествию с Филиппом. До последнего он коснулся, однакож, мельком; подробности, как видно, берег для объяснения старику своих собственных обстоятельств.

Дядя Василий узнал с первых же слов, что столяр считается уже в семье женихом Маши. Они ждали только дозволения от управителя Герасима Афанасьевича, которому писано было по этому предмету в Марьинское: дозволение не могло замедлить и не быть благоприятным; письма этого ждали со дня на день это собственно и заставило теперь Ивана понаведаться в степь; сам же он живет в четырех верстах от уездного города (тут последовала история о помещике и о сорока оконных рамах, из которых тридцать уже сделаны, и даже деньги за них получены); из Марьинского ждали еще другого письма, которое легко даже могло изменить всю жизнь переселенцев. Гуртовщик Карякин (дядя Василий знал уже о нем из истории о пожаре) получил согласие от родителя купить луг, на котором жили переселенцы.

Карякин писал об этом еще прошлый месяц в Марьинское и также ждал со дня на день ответа. Легко могло статься, что ответ также будет благоприятен, то есть господа согласятся на продажу луга, и тогда семья снова вернется на родину, в Марьинское.

Последнее это известие дало повод к разным толкам и предположениям: будет ли лучше тогда? будет ли хуже?.. Иван и Маша начали было утверждать, что непременно лучше будет; но Катерина указала им на умирающего - и оба замолкли.

Разговор перешел тогда к Лапше и его болезни. Словом, беседа продолжалась далеко за полночь; она, вероятно, продлилась бы еще долее, если б дедушка Василий не сознался наконец, что сильно позывает его соснуть часок-другой. Старик поднялся с места, распоясался, снял с себя полушубок и начал молиться перед образом, поставленным над головою умирающего. Всякий раз, как дядя Василий подымал голову после земного поклона, глаза его встречали заостренную профиль Тимофея и его впалую грудь, которая едва приметно теперь подымалась. Хотя старик утешал Катерину и семью ее, однакож он не сомневался, что смерть близка и стучит даже в дверь мазанки. Он кстати положил несколько лишних земных поклонов за упокой раба божия Тимофея.

Немного погодя все стихло в мазанке. Дядя Василий спал; Иван и Маша, оба прикорнули - одна в головах отца, другой подле, на соседней лавке; одна Катерина бодрствовала: скрестив на груди руки, опустив голову, она молча сидела у изголовья мужа.

Первые лучи восходящего солнца били в окно мазанки, наполняя ее золотым светом, когда дядя Василий внезапно был пробужден криками и воплем.

Вся семья, от мала до велика, теснилась в углу, где лежал Тимофей. Рыданья, крики и голошенье наполнили мазанку. Дядя Василий понял, что в настоящую минуту утешения ни к чему не послужат. Он отозвал Ваню, велел ему запрячь лошадь и ехать в приходское село переговорить с священником насчет похорон; сам он вызвался остаться в мазанке и не покидать семьи во все это время. Дорогой к приходу Иван заехал в Панфиловку известить Андрея о кончине Тимофея; он сообщил также о возвращении Пети.

- Ну, слава тебе господи! все, значит, не оставил он ее своею милостью: одного отнял, другого дал; все не так тяжко ей будет, - сказали в один голос Андрей и жена его.

- Вы пуще всего мальчика-то к ней чаще на глаза пущайте, - подхватила Прасковья, - мало ли она о нем убивалась, горькая!... Поглядит на него - все сколько-нибудь легче будет.

- Что ж делать-то? К тому уж дело шло, - сказал Андрей.- Я, признаться, не говорил только, а последний раз, как был у вас, как поглядел, не чаял ему живности...

царствие ему небесное! Когда же хоронить-то думаете?..

- Да послезавтра, - возразил Иван.

- Вряд можно, послезавтра священнику не время... рази уж рано утром.

- А что?

- Да рази ты не слыхал?

- Нет...

- Ведь послезавтра свадьба: венчают Федора Иваныча с нашей барышней.

Отец Михаил не поспеет управиться.

- Я к нему теперь: он скажет, когда послободнее будет, - произнес Ваня, делая шаг, чтоб удалиться.

- Погоди, Ваня, - сказал Андрей. - Вечор наш мужичок в город ездил, два письма привез, Катерине велел отдать. Одно, должно быть, о луге пишут. Вечор Пьяшка приходила, сказывала, Федор Иваныч сам, вишь, письмо получил с ваших мест от управителя: ведь луг-то ему продали.

Прасковья принесла письма, Андрей сказал Ивану, чтоб он, когда поедет назад, завернул к ним на минуту. Отец Михаил подтвердил все сказанное Андреем касательно свадьбы Карякина и племянницы Анисьи Петровны. Он просил распорядиться похоронами на завтра или переждать еще день. Иван не мог дать положительного ответа; он сказал, что посоветуется с Катериной и привезет к нему ответ. В ожидании этого он подал священнику письма, которые тот прочел очень охотно. Оба письма были от Герасима Афанасьевича.- В одном находилось позволение на бракосочетание Ивана с Машей, в другом объявлялось о продаже луга. Герасим Афанасьевич объявлял вместе с тем, чтоб Катерина по получении этого письма приступила к продаже мазанки и на вырученные деньги немедленно отправлялась со всею своею семьею в Марьинское - такова была воля господ, прибавлял старый управитель.

Иван поспешил вернуться назад, чтобы передать обо всем этом Катерине. По пути, согласно обещанию, заехал он в Панфиловку. Андрей и жена его переговорили между тем и решили навестить переселенцев, проститься с покойником и утешить по возможности Катерину. Они сели вместе с Иваном, и все трое поехали к степной мазанке.

VII

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

В тот год, как совершались происшествия, избранные нами частью для развлечения читателя, частью для назидания (да простят нам такую претензию!), зима в Петербурге была особенно как-то богата увеселениями. Итальянская опера была еще лучше, чем в предыдущие годы; две-три европейские знаменитости украсили сцену других петербургских театров; огромные афиши беспрерывно возвещали о концертах и, что достойно замечания, в этих концертах являлись иногда истинно замечательные таланты; никто не помнил, чтоб когда-нибудь давалось такое множество блестящих праздников и великолепных вечеров, как в эту счастливую зиму.

В числе вечеров не последнюю роль играл вечер, данный Белицыными. О нем говорили три дня в том обществе, к которому принадлежали Сергей Васильевич и Александра Константиновна. Впрочем, вечер Белицыных обязан был своей renommee, как справедливо заметил один молодой человек, числящийся с недавнего времени в Иностранной коллегии (и потому, вероятно, говорящий не иначе, как по-французски), renommee своей вечер не столько был обязан особенному великолепию, сколько гостиной во вкусе Людовика XV, которую отделал Сергей Васильевич, имевший в виду другие петербургские вечера и другие гостиные. Гостиная действительно очень удалась. Брюхастые комоды, зеркала в старинных резных рамах, стулья и кресла, привезенные по первому зимнему пути из Марьинского, явились очень кстати; очень кстати также присланы были Герасимом Афанасьевичем деньги, вырученные за муку, овес, горох и другие продукты Марьинского. Сергей Васильевич находился в отличном расположении духа. Требовалось ему прикупить для большего эффекта гостиной множество фарфоровых безделушек, обтянуть штофом мебель, приобрести пастели Латура, которые, как нарочно, явились в это время в одной антикварной лавке и сами собою напрашивались, так сказать, в гостиную стиля Людовика XV. Но что могут значить жертвы, даже большие, даже непосильные жертвы, когда имеется впереди верный, несомненный успех? Все были в восхищении от гостиной, кроме, впрочем, архитектора, который не переставал утверждать, что сильно, сильно ошибся в расчете

- не артистическом расчете, а финансовом. Но на всех угодить невозможно - это уже дело давно известное. Мы можем даже по этому случаю привести в пример самого Сергея Васильевича. Чего ему недоставало? Гостиная его произвела эффект; вечер удался даже сверх ожидания, а между тем он вдруг, ни с того ни с сего, впал в ужаснейшую хандру. Хорошее расположение духа продолжалось всего три дня, то есть ровно столько времени, сколько говорили о его вечере и гостиной. По прошествии этого срока добродушное лицо его потеряло всю свою веселость; им овладело даже чувство, похожее на то, когда человек горько ошибается в людской благодарности и видит вокруг себя одну страшную пустоту и мелкое тщеславие. Он реже стал посещать итальянскую оперу, в концерты совсем перестал ездить, в Английском клубе показывался реже и реже и если показывался, то не садился уже играть в карты, хотя, как известно, имел к этому полезному препровождению времени большую склонность.

Необыкновенная терпимость и та легкая, приятная беспечность, отличавшие всегда Сергея Васильевича, стали изменять ему; он раздражался из-за каждой мелочи: повар, подавая ему счет в конце месяца, встречал всегда барина с нахмуренными бровями;

книжки зеленщика и мясника возбуждали в нем какую-то беспокойную подозрительность; счет модистки положительно действовал на его нервы; словом, самая ничтожная бумажка с изображением цифры усиливала его хандру. Разумеется, он тщательно скрывал все это от жены: каждый раз, как являлась Александра Константиновна, он спешил протянуть ей руку и старался улыбнуться, хотя при всем старании своем не мог скрыть выражения грусти и меланхолической задумчивости, которая тотчас же проглядывала в чертах его. Во всю длинную зиму добродушное лицо Сергея Васильевича изобразило, можно сказать, только две искренно веселые улыбки. В первый раз это случилось в тот день, как получил он запрос от марьинского управителя касательно продажи саратовского луга. Прочитав письмо, Сергей Васильевич даже оживился и под влиянием этого оживления немедленно написал ответ, смысл которого заключался весь в этих простых, но выразительных словах:

"Продать, продать как можно скорее!.." Он искренно повеселел еще в тот день, когда Герасим прислал ему деньги, полученные за луг от гуртовщика Карякина.

Хорошее расположение духа, овладевшее Белицыным, было, однакож, очень непродолжительно, к великому огорчению Александры Константиновны. Съездив два-три раза в Английский клуб и дав в своей новой гостиной маленький the dansant в день рождения Мери, Сергей Васильевич впал снова в хандру. Александра Константиновна прибегала ко всем возможным средствам и мерам, чтоб рассеять, развлечь мужа, - все было напрасно. Белицына была так умна, что не могла не заметить усилий, какие делал муж, чтоб скрыть от нее причины своего расстройства;

она была такою честною и доброю женою, что не могла этим не огорчаться. Так как Сергей Васильевич не переставал день ото дня все более и более ожесточаться против Петербурга, и так как, с другой стороны, Александра Константиновна начала уже проникать в тайну хандры мужа, она предложила ему ехать в Марьинское.

Сергей Васильевич давно думал об этом; он молчал до сих пор единственно из чувства деликатности: он знал, что жена его согласится исполнить его желание, но ему не хотелось этим пользоваться, не хотелось подвергать ее деревенской скуке, не хотелось разлучать с Петербургом и столичными увеселениями, которые, по его мнению, были так же необходимы Александре Константиновне, как вода для рыбы, воздух для птицы. Сергей Васильевич, подобно многим супругам, имел слабость думать, что жены вообще несравненно легкомысленнее и тщеславнее мужей своих.

Предложение Александры Константиновны, высказанное чрезвычайно просто, без натянутой радости и грусти, несказанно обрадовало мужа. Они согласились ехать как можно скорее. Наступление весны делалось ощутительным даже в Петербурге. Три дня посвящены были на прощальные визиты, три другие дня - на приготовления и снаряжение в путь. Гостиная во вкусе Людовика XV завешена, наконец, чехлами, и Белицыны, сопровождаемые бордоской гувернанткой, Мери, горничной Дашей, поваром и другими людьми, бывшими прошлый год в деревне, отправились в путь.

В первых числах мая на улице Марьинского снова раздаются крики: "Господа едут!.." Народ сломя голову бежит за ворота, кланяется господам и снова преследует знакомый нам дормез, между тем как барыня посылает поклоны в одну сторону, барин в другую, а гувернантка снова повторяет: "Mais saluez donc, Mery, mais saluez donc!.."

Управитель Герасим попрежнему стоит у главных ворот и торопливо обдергивает сюртук; Сергей Васильевич издали еще кричит ему: "Здорово, старик!", гувернантка восклицает: "Voici Karassin!", и дормез торжественно подъезжает к крыльцу, куда снова стремится дворня.

Хотя Сергей Васильевич не знает, как освободиться от тесноты и лобызаний дворовых, но радостное чувство наполняет теперь его помещичью грудь: он никого не хочет оскорбить отказом и охотно подставляет свои руки и щеки дворовым.

Француженка кричит: "J'etouffe!", Александра Константиновна опять подвергается особенному вниманию белоголового мальчика с красным лицом и веснушками;

мальчик снова проходит сквозь батальный огонь щелчков, снова ныряет в толпе и с диким азартом в сотый раз припадает к прекрасной руке барыни; одним словом, все происходит точно так же, как прошлого года. Белицыны обошли комнаты прадедовского дома, разместились на прежние половины, прошлись потом по саду и, нагулявшись досыта, вернулись на террасу, где пили чай, любовались солнечным закатом и наслаждались свежим воздухом. После этого они предались отдыху и спали, как только спят после долгого пути.

Прошло несколько недель после приезда Белицыных. Нельзя было не заметить, что образ жизни Сергея Васильевича и даже самый взгляд на вещи значительно изменились против того, какими были прошлого года. Он так же добродушно и ласково разговаривал с крестьянами, попрежнему рассуждал он, что помещику, который думает только об увеличении своих доходов и не обращает внимания на средства и способы, какими достаются эти доходы, такому помещику не следовало бы иметь крестьян (как честный и благородный человек, Сергей Васильевич не мог иначе рассуждать); попрежнему отправлялся он по утрам в кабинет и запирался часа на два с Герасимом Афанасьевичем.

При всем том, как мы уже сказали, в самой жизни, характере и мыслях Белицына произошла резкая перемена. Он уже не выказывал той бестолковой суетливости, которая заставляла его прежде разом предпринимать двадцать дел; он несравненно меньше говорил, но несравненно больше прислушивался к толкам старого управителя, старост и, очевидно, старался серьезна вникать в дело. Довольно сказать, что Сергей Васильевич до сих пор не подал ни одного проекта. Говорил ли Герасим о починке кровель - Сергей Васильевич внимательно слушал, одобрял намерение и внутренне даже сознавался, что это будет полезнее, чем тратиться на сооружение готической беседки и распространение пруда, которые должны были бы придать саду великолепный вид. Толковал ли Герасим о посадке новых яблонь - Сергей Васильевич не переносился теперь к огромной липе, которая должна была придать красному двору английский характер; заводил ли Герасим беседу о полевых работах -

Сергей Васильевич делался еще внимательнее и не стремился воображением к фигурной решетке, и т.д. Сергей Васильевич так удивлял и вместе с тем радовал старого своего управителя, что Герасим, возвращаясь в свою комнату, забывал даже своих птиц, которых между тем развелось еще более, чем в прошлую весну.

Ясно, что такая перемена в образе мыслей и действиях Белицына не могла произойти без причины. Вот что случилось. На другой день после приезда в Марьинское Сергей Васильевич, разговаривая о том о сем с Герасимом, случайно вспомнил о переселенцах и спросил о них. В это самое время в кабинет вошла Александра Константиновна. Она видела, как управитель пошел к мужу, и явилась именно затем, чтоб расспросить его о своих proteges. Узнав о смерти Лапши, она взглянула на мужа и задумалась. Герасим сообразил верно, что продолжение рассказа будет не совсем приятно господам; он начал заминаться и, наконец, совсем остановился; но Сергей Васильевич и Александра Константиновна потребовали, чтоб он передал им все, решительно все, и ничего не утаивал. Старик рассказал тогда всю правду, все, что знал о житье-бытье переселенного семейства. В наивной, простодушной речи его так ясно выступала нелепость проекта Сергея Васильевича касательно луга, в таких ярких красках обрисовались лишения и тягости, которые претерпели Катерина и семья ее, что Сергей Васильевич и жена его, оставшись наедине в кабинете, долго сидели в раздумье и слова не говорили.

- О чем ты думаешь? - спросил, наконец, муж, прикасаясь ладонью к руке жены.

- Я думаю об этой бедной женщине и ее детях, думаю также о помещиках...

таких, как мы... - вымолвила Александра Константиновна.

Сергей Васильевич сильно потер лоб ладонью и опустил голову.

- Надо сознаться, Serge, оба мы поступили непростительно опрометчиво, -

подхватила Александра Константиновна, - нет, мы живем совсем не так, как бы нам следовало!..

- Что ты хочешь этим сказать? - краснея, проговорил муж.

- Я хочу сказать, - кротко возразила Белицына, - что если уж существует наше положение - положение помещика, оно налагает на нас, помещиков, обязанности... строгие, святые обязанности - право, так! Это не пустое слово, не фраза. Сколько раз думала я: если б владели мы только землями да лесом, наша беспечность была бы простительна, нас можно было бы извинить за наше незнание; но ведь в руках наших живые люди, мы имеем сотни семейств, судьба которых в нашем полном распоряжении... - с горячностью подхватила она. - Как христиане, как граждане, наконец просто как честные люди, можем ли мы быть беспечными? Имеем ли мы право бросить этих людей на произвол судьбы, не знать их жизни, их потребностей?.. Наше равнодушие, наше невежество в отношении к быту этого народа, который круглый год, всю свою жизнь для нас трудится и проливает пот свой, - наше равнодушие и незнание постыдно и бесчестно!.. Мы наряжаемся, пляшем, безумно тратим деньги, уважаем и принимаем за серьезное то, что в сущности вздор, и почти презираем то, к чему обязывает нас совесть, религия и все человеческие чувства...

Сердце возмущается, и страшно делается, как подумаешь обо всем этом! Нет, мы живем не так, далеко не так, как бы следовало!..

Но мы считаем лишним досказывать то, что говорила Александра Константиновна. Мысль, которая одушевляла ее, и без того понятна - мысль, по нашему мнению, в миллион раз дороже самого пылкого, блестящего красноречия.

Во все время, как говорила Белицына, Сергей Васильевич не поднял головы.

Когда она кончила, он продолжал сидеть в том же положении. Видно было, однакож, что слова Александры Константиновны произвели на него сильное впечатление.

Доброе лицо его выражало столько грусти, что, взглянув на него, Белицына быстро подошла к мужу и взяла его за обе руки. Она подумала, не зашла ли уж слишком далеко в своем увлечении, не оскорбила ли как-нибудь нечаянно мужа, который в сущности был главным виновником проекта о переселении и подал повод к ее упрекам.

- О чем ты думаешь? - спросила она с ласковой улыбкой.

- О чем я думаю? - вымолвил Сергей Васильевич, подымая голову, причем жена увидела слезы на глазах его. - Я думаю, что ты во сто тысяч раз умнее и честнее меня, - вот что я думаю. Начинай же то дело, о котором ты говорила! - подхватил он с воодушевлением. - Начинай это дело с богом, и я твой верный, неизменный помощник!..

Так много слышали мы горячих речей, вырывавшихся, казалось, из самой глубины сердца, но в сущности зародившихся только на кончике языка; так много видели мы благородных порывов, которые ни к чему не вели, что не дали бы ровно никакого значения словам Белицыной, если б она, точно, не нашла в себе довольно энергии, чтоб применить к действительной жизни свои слова и благородные убеждения. Не можем мы то же сказать о Сергее Васильевиче. Мелкое тщеславие и безграничная пустота пустили в него такие глубокие корни, что он не мог от них освободиться. Но, как человек незлобный и легко увлекающийся, он невольно поддался в первое время влиянию жены своей.

Первым делом их было заняться судьбою Катерины и детей ее. Александре Константиновне стоило раз серьезно вникнуть в отчеты скотницы, чтоб понять ее плутни: Катерина заступила место Василисы. В первый же месяц все пошло иначе на скотном дворе. Герасим Афанасьевич не мог нахвалиться; он положительно утверждал, и даже с некоторою гордостью, что через год во всем уезде не будет такого скотного двора, как в Марьинском. В первое время милости, которыми господа осыпали семью Катерины, возбуждали сильную зависть дворни; но так как Катерина ни на кого не наговаривала, никого не трогала и так как, с другой стороны, господа входили теперь в дела, дворовые рассудили наконец, что не совсем безопасно давать волю страстям своим. Гибель Филиппа и смерть Лапши вскоре примирили с Катериной самых закоснелых врагов ее.

Маша оставлена была при матери в качестве ее помощницы. Муж Маши, столяр Иван, освобожден был от оброка до полного возраста сыновей Катерины. Петю, которого часто ласкала Александра Константиновна, оставили при Иване с целью обучаться столярному ремеслу. Добрые начала, посеянные в нем матерью, были так прочны, что в душе его не осталось следа от бродячей жизни: он вынес из нее только рассказы, и в досужее время стоило появиться где-нибудь Пете, чтоб тотчас же составилась вокруг него толпа жадных слушателей. Иногда, работая подле Ивана, или даже в самом оживленном месте рассказа веселое, миловидное личико Пети как будто омрачалось. Это бывало в тех случаях, когда, перебирая прошедшее, вспоминал он маленького своего товарища, вожака Мишу: воображение мигом переносило его в отдаленную, глухую, никому неведомую деревушку, в мрачный, обветшалый сарай;

перед ним как наяву выступало вдруг бледное, изнеможенное лицо Миши, который простирал вперед руки и усиленно тянулся к восходящему солнцу, как бы предчувствуя, что видит солнце в последний раз... Воображение Пети быстро влекло его тогда в какой-то незнакомый, пустынный край. Он сам не знал, почему именно представлялся ему этот край, когда думал он о могиле маленького товарища; но сколько ни напрягал он воображение, могила Миши нигде не отыскивалась; густая трава, усеянная голубыми колокольчиками, застилала все дороги, все пути и, переливаясь из края в край, как волны морские, убегала в необъятную даль отдаленного, неведомого края...

Петя вообще мальчик славный; он обещает сделаться со временем отличным столяром и, что всего важнее, обещает быть надежной подпорой матери в ее преклонные лета. Остальные ребятишки Катерины процветают попрежнему; с утра и до вечера в окрестностях скотного двора раздаются веселые голоса их и лай Волчка, который продолжает быть неизменным их спутником. Присутствие ребятишек на скотном дворе делается еще заметнее, когда, случается, заглянет туда дядя Василий и даст каждому из них по муравленому глиняному свистку, изображающему утку.

Привлеченный, вероятно, трескотнёю этих свистков, зашел однажды на скотный двор слепой, оборванный нищий. К великому удивлению Катерины и совершенному недоумению Ивана, который, страшно улыбаясь, подкидывал кверху трехмесячную дочь свою, Петя радостно крикнул и побежал навстречу нищему. Дело тотчас же объяснилось: нищий был не кто другой, как Фуфаев. Александра Константиновна, проходившая мимо и знавшая Фуфаева из рассказов Пети, предложила слепому угол в Марьинском и верный кусок хлеба. Но Фуфаев напрямик отказался.

- Мое дело такое, барыня, добрая христианская душа твоя! - сказал Фуфаев, весело отдувая свои щеки. - Мое дело такое: под окошечком выпрошу, под другим съем, под третьим высплюсь... Корочка-то сера, да волюшка-то своя - вот что!

Он часто, однакож, заходит в Марьинское и всякий раз уходит с такою полною сумою, что считает непременным долгом зайти в ближайший кабак, чтоб оставить там половину.

Белицыны проводят теперь ежегодно месяцев восемь в Марьинском.

Александра Константиновна продолжает до сих пор быть верною благородным своим убеждениям. Она занимается делами, хозяйством и судьбою вверенных ей крестьян с прежнею настойчивостью, с прежнею твердостью. Она так умно распоряжается, что Сергей Васильевич не видит уже надобности подсоблять ей: он дает только советы, много гуляет, много ест, читает романы и газеты (его сильно занимает судьба африканских племен и распоряжения англичан в Индии), делает более или менее замысловатые проекты, обдумывает сложные политико-экономические вопросы и кушанья к обеду и не пропускает ни одного мужика, чтоб ласково не поговорить с ним.

Благодаря усиленному труду Александры Константиновны дела Белицыных заметно улучшаются. Сергей Васильевич находится постоянно в отличном расположении духа. Возвращаясь в Петербург на зиму и являясь в своем обществе, Александра Константиновна снова делается одною из самых милых, образованных женщин большого света; она точно никогда даже и не живала в деревне.

Сергей Васильевич, наоборот, возвращаясь в Петербург, превращается вдруг в самого закоренелого помещика, который никогда как будто не покидал деревни. Он ни о чем больше не говорит, как о посевах, полях, постройках и разных хозяйственных улучшениях. Стоит только коснуться об обязанностях помещика, Сергей Васильевич разгорячается мгновенно. Так как мысли его по этому предмету совершенно сходятся с мыслями жены и так как Сергей Васильевич не наделен большим красноречием, то он с жаром и увлечением повторяет почти от слова до слова монолог, произнесенный когда-то женою и который он на досуге изучил в совершенстве. В обществе своем слывет он замечательным агрономом, примерным хозяином и образцовым помещиком.

Мнение это доставляет неизъяснимое удовольствие Сергею Васильевичу, но, повидимому, оно еще больше радует Александру Константиновну, которая ласково следит глазами за мужем и всегда весело ему улыбается. Она редко вмешивается в разговор и никогда слова не произносит о хозяйстве. Из этого свет заключает, что Белицына очень милая, добрая, но обыкновенная светская женщина, которая ездит в деревню для того только, чтоб угождать агроному-мужу.

Мнение света всегда верно, и мы поступили бы весьма неловко, если б не воспользовались случаем выразить наше глубокое уважение к меткости его приговоров.

1855-1856

Дмитрий Григорович - ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ - 06, читать текст

См. также Григорович Дмитрий Васильевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Петербургские шарманщики
Рассказ Сборник содержит произведения, отражающие основные этапы творч...

Рыбаки - 01
(Роман из простонародного быта) ЧАСТЬ ПЕРВАЯ I Два пешехода Северная ч...