Иван Гончаров
«Обрыв - 06»

"Обрыв - 06"

XII

Свидание наедине с Крицкой напомнило ему о его "обязанности к другу", на которую он так торжественно готовился недавно и от которой отвлекла его

Вера. У него даже забилось сердце, когда он оживил в памяти свои намерения оградить домашнее счастье этого друга.

Леонтья не было дома, и Ульяна Андреевна встретила Райского с распростертыми объятиями, от которых он сухо уклонился. Она называла его старым другом, "шалуном", слегка взяла его за ухо, посадила на диван, села к нему близко, держа его за руку.

Райский едва терпел эту прямую атаку и растерялся в первую минуту от быстрого и неожиданного натиска, который вдруг перенес его в эпоху старого знакомства с Ульяной Андреевной и студенческих шалостей: но это было так давно!

- Что вы, Ульяна Андреевна, опомнитесь - я не студент, а вы не девочка!.. - упрекнул он ее

- Для меня вы все тот же милый студент, шалун, а я для вас та же послушная девочка...

Она вскочила с места, схватила его за руки и три раза повернулась с ним по комнате, как в вальсе.

- А кто мне платье разорвал, помните?..

Он смотрел на нее, стараясь вспомнить.

- Забыли, как ловили за талию, когда я хотела уйти!.. Кто на коленях стоял? Кто ручки целовал! Нате, поцелуйте, неблагодарный, неблагодарный! А я для вас та же Уленька!

- Жаль! - сказал он со вздохом, - ужель вы не забыли старые шалости?

- Нет, нет, - все помню, все помню! - И она вертела его за руки по комнате.

Ему легче казалось сносить тупое, бесплодное и карикатурное кокетничанье седеющей Калипсо, все ищущей своего Телемака, нежели этой простодушной нимфы, ищущей встречи с сатиром... А она, с блеском на рыжеватой маковке и бровях, с огнистым румянцем, ярко проступавшим сквозь веснушки, смотрела ему прямо в лицо лучистыми, горячими глазами, с беспечной радостью, отважной решимостью и затаенным смехом.

Он отворачивался от нее, старался заговорить о Леонтье, о его занятиях, ходил из угла в угол и десять раз подходил к двери, чтоб уйти, но чувствовал, что это не легко сделать. Он попал будто в клетку тигрицы, которая, сидя в углу, следит за своей жертвой: и только он брался за ручку двери, она уже стояла перед ним, прижавшись спиной к замку и глядя на него своим смеющимся взглядом, без улыбки.

Куда он ни оборачивался, он чувствовал, что не мог уйти из-под этого взгляда, который, как взгляд портретов, всюду следил за ним.

Он сел и погрузился в свою задачу о "долге", думал, с чего начать. Он видел, что мягкость тут не поможет: надо бросить "гром" на эту, играющую позором женщину, назвать по имени стыд, который она так щедро льет на голову его друга.

Он молча, холодно осматривал ее с ног до головы, даже позволил себе легкую улыбку презрения.

А она, отворотясь от этого сухого взгляда, обойдет сзади стула и вдруг нагнется к нему и близко взглянет ему в лицо, положит на плечо руки или нежно щипнет его за ухо - и вдруг остановится на месте, оцепенеет, смотрит в сторону глубоко-задумчиво, или в землю, точно перемогает себя, или - может быть - вспоминает лучшие дни, Райского-юношу, потом вздохнет, очнется - и опять к нему...

Он зорко наблюдал ее.

- Что вы так смотрите на меня, не по-прежнему, старый друг? - говорила она тихо, точно пела, - разве ничего не осталось на мою долю в этом сердце?

А помните, когда липы цвели?

- Я ничего не помню, - сухо говорил он, - все забыл!

- Неблагодарный! - шептала она и прикладывала руку к его сердцу, потом щипала опять за ухо или за щеку и быстро переходила на другую сторону.

- Разве все отдали Вере: да? - шептала она.

- Вере? - вдруг спросил он, отталкивая ее.

- Тс-тс - все знаю - молчите. Забудьте на минуту свою милую...

"Нет, - думал он, - в другой раз, когда Леонтий будет дома, я где-нибудь в углу, в саду, дам ей урок, назову ей по имени и ее поведение, а теперь.."

Он встал.

- Пустите, Ульяна Андреевна: я в другой раз приду, когда Леонтий будет дома, - сухо сказал он, стараясь отстранить ее от двери.

- А вот этого я и не хочу, - отвечала она, - очень мне весело, что вы придете при нем - я хочу видеть вас одного: хоть на час будьте мой - весь мой... чтоб никому ничего не досталось! И я хочу быть - вся ваша... вся! -

страстно шепнула она, кладя голову ему на грудь. - Я ждала этого, видела вас во сне, бредила вами, не знала, как заманить. Случай помог мне - вы мой, мой, мой! - говорила она, охватывая его руками за шею и целуя воздух.

"Ну, это - не Полина Карповна, с ней надо принять решительные меры!" -

подумал Райский и энергически, обняв за талию, отвел ее в сторону и отворил дверь.

- Прощайте, - сказал он, махнув шляпой, - до свидания! Я завтра...

Шляпа очутилась у ней в руке - и она, нагнув голову, подняла шляпу вверх и насмешливо махала ею над головой.

Он хотел схватить шляпу, но Ульяна Андреевна была уже в другой комнате и протягивала шляпу к нему, маня за собой.

- Возьмите! - дразнила она.

Он молча наблюдал ее.

- Дайте шляпу! - сказал он после некоторого молчания.

- Возьмите.

- Отдайте.

- Вот она.

- Поставьте на пол.

Она поставила и отошла к окну. Он вошел к ней в комнату и бросился к шляпе, а она бросилась к двери, заперла и положила ключ в карман.

Они смотрели друг на друга: Райский с холодным любопытством, она - с дерзким торжеством, сверкая смеющимися глазами. Он молча дивился красоте ее римского профиля.

"Да, Леонтий прав: это - камея; какой профиль, какая строгая, чистая линия затылка, шеи! И эти волосы так же густы, как бывало..."

Он вдруг вспомнил, зачем пришел, и сделал строгое лицо.

- Понимаете ли вы сами, какую сцену играете? - с холодной важностью произнес он.

- Милый Борис! - нежно говорила она, протягивая руки и маня к себе, -

помните сад и беседку? Разве эта сцена - новость для вас? Подите сюда! -

прибавила она скороговоркой, шепотом, садясь на диван и указывая ему место возле себя.

- А муж? - вдруг сказал он.

- Что муж? Все такой же дурак, как и был!

- Дурак! - с упреком, возвысив голос, повторил он. - И вы так платите ему за его доброту, за доверие!

- Да разве его можно любить?

- Отчего же не любить?

- Таких не любят... Подите сюда!.. - шептала опять.

- Но вы любили же когда-нибудь?

Она отрицательно покачала головой.

- Зачем же вы шли замуж?

- Это совсем другое дело: он взял, я и вышла. Куда ж мне было деться!

- И обманываете целую жизнь, каждый день, уверяете его в любви...

- Никогда не уверяю, да он и не спрашивает. Видите, и не обманываю!

- Но помилуйте, что вы делаете!! - говорил он, стараясь придать ужас голосу.

Она, с затаенным смехом, отважно смотрела на него; глаза у ней искрились.

- Что я делаю!!! - с комическим ужасом передразнила она, - все люблю вас, неблагодарный, все верна милому студенту Райскому... Подите сюда!

- Если б он знал! - говорил Райский, боязливо ворочая глазами вокруг и останавливая их на ее профиле.

- Не узнает, а если б и узнал - так ничего. Он дурак.

- Нет, не дурак, а слабый, любящий до слепоты. И вот - его семейное счастье!

- А чем он несчастлив? - вспыхнув, сказала Ульяна Андреевна, - поищите ему другую такую жену. Если не посмотреть за ним, он мимо рта ложку пронесет. Он одет, обут, ест вкусно, спит покойно, знает свою латынь: чего ему еще больше? И будет-с него! А любовь не про таких!

- Про каких же?

- Про таких, как вы... Подите сюда!

- Но он вам верит, он поклоняется вам...

- Я ему не мешаю: он муж - чего ж ему еще?

- Ваша ласка, попечения - все это должно принадлежать ему!

- Все и принадлежит - разве его не ласкают, противного урода этакого!

Попробовали бы вы...

- Зачем же эта распущенность, этот Шарль!..

Она опять вспыхнула.

- Какой вздор - Шарль! кто это вам напел? противная бабушка ваша -

вздор, вздор!

- Я сам слышал...

- Что вы слышали?

- В саду, как вы шептались, как...

- Это все пустое, вам померещилось! М-г Шарль придет, спросит сухарь, стакан красного вина - выпьет и уйдет.

Она отошла к окну и в досаде начала ощипывать листья и цветы в горшках.

И у ней лицо стало как маска, и глаза перестали искриться, а сделались прозрачны, бесцветны - "как у Веры тогда... - думал он. - Да, да, да - вот он, этот взгляд, один и тот же у всех женщин, когда они лгут, обманывают, таятся... Русалки!"

- Ваше сердце, Ульяна Андреевна, ваше внутреннее чувство... - говорил он.

- Еще что!

- Словом - совесть не угрызает вас, не шепчет вам, как глубоко оскорбляете вы бедного моего друга...

- Какой вздор вы говорите - тошно слушать! - сказала она, вдруг обернувшись к нему и взяв его за руки. - Ну, кто его оскорбляет? Что вы мне мораль читаете! Леонтий не жалуется, ничего не говорит... Я ему отдала всю жизнь, пожертвовала собой: ему покойно, больше ничего не надо, а мне-то каково без любви! Какая бы другая связалась с ним!..

- Он так вас любит!

- Куда ему? Умеет он любить! Он даже и слова о любви не умеет сказать:

выпучит глаза на меня - вот и вся любовь! точно пень! Дались ему книги, уткнет нос в них и возится с ними. Пусть же они и любят его! Я буду для него исправной женой, а любовницей (она сильно потрясла головой) - никогда!

- Да вы новейший философ, - весело заметил Райский, - не смешиваете любви с браком: мужу...

- Мужу - щи, чистую рубашку, мягкую подушку и покой...

- А любовь?

- А любовь... вот кому! - сказала она - и вдруг обвилась руками около шеи Райского, затворила ему рот крепким и продолжительным поцелуем. Он остолбенел и даже зашатался на месте. А она не выпускала его шеи из объятий, обдавала искрами глаз, любуясь действием поцелуя.

- Постойте... постойте, - говорил он, озадачепный, - вспомните... я друг Леонтья, моя обязанность...

Она затворила ему рот маленькой рукой - и он... поцеловал руку.

"Нет! - говорил он, стараясь не глядеть на ее профиль и жмурясь от ее искристых, широко открытых глаз, - момент настал, брошу камень в эту холодную, бессердечную статую..."

Он освободился из ее объятий, поправил смятые волосы, отступил на шаг и выпрямился.

- А стыд - куда вы дели его, Ульяна Андреевна? - сказал он резко.

- Стыд... стыд... - шептала она, обливаясь румянцем и пряча голову на его груди, - стыд я топлю в поцелуях...

Она опять прильнула к его щеке губами.

- Опомнитесь и оставьте меня! - строго сказал он, - если в доме моего друга поселился демон, я хочу быть ангелом-хранителем его покоя...

- Не говорите, ах, не говорите мне страшных слов... - почти простонала она. - Вам ли стыдить меня? Я постыдилась бы другого... А вы! Помните?.. Мне страшно, больно, я захвораю, умру... Мне тошно жить, здесь такая скука...

- Оправьтесь, встаньте, вспомните, что вы женщина... - говорил он.

Она судорожно, еще сильнее прижалась к нему, пряча голову у него на груди.

- Ах, - сказала она, - зачем, зачем вы... это говорите?.. Борис - милый

Борис... вы ли это...

- Пустите меня! Я задыхаюсь в ваших объятиях! - сказал он, - я изменяю самому святому чувству - доверию друга... Стыд да падет на вашу голову!..

Она вздрогнула, потом вдруг вынула из кармана ключ, которым заперла дверь, и бросила ему в ноги. После этого руки у ней упали неподвижно, она взглянула на Райского мутно, сильно оттолкнула его, повела глазами вокруг себя, схватила себя обеими руками за голову - и испустила крик, так что

Райский испугался и не рад был, что вздумал будить женское заснувшее чувство.

- Ульяна Андреевна! опомнитесь, придите в себя! - говорил он, стараясь удержать ее за руки. - Я нарочно, пошутил, виноват!

Но она не слушала, качала в отчаянии головой, рвала волосы, сжимала руки, вонзая ногти в ладони, и рыдала без слез.

- Что я, где я? - говорила она, ворочая вокруг себя изумленными глазами. - Стыд... стыд... - отрывисто вскрикивала она, - боже мой, стыд...

да, жжет - вот здесь!

Она рвала манишку на себе.

Он расстегнул или скорее разорвал ей платье и положил ее на диван. Она металась, как в горячке, испуская вопли, так что слышно было на улице.

- Ульина Андреевна, опомнитесь! - говорил он, ставши на колени, целуя ей руки, лоб, глаза.

Она взглядывала мельком на него, делая большие глаза, как будто удивляясь, что он тут, потом вдруг судорожно прижимала его к груди и опять отталкивала, твердя: "стыд! стыд! жжет... вот здесь... душно..."

Он понял в ту минуту, что будить давно уснувший стыд следовало исподволь, с пощадой, если он не умер совсем, а только заглох: "Все равно, -

подумал он, - как пьяницу нельзя вдруг оторвать от чарки - горячка будет!"

Он не знал, что делать, отпер дверь, бросился в столовую, забежал с отчаяния в какой-то темный угол, выбежал в сад, - чтоб позвать кухарку, зашел в кухню, хлопая дверьми, - нигде ни души.

Он захватил ковш воды, прибежал назад: одну минуту колебался, не уйти ли ему, но оставить ее одну в этом положении - казалось ему жестокостью.

Она все металась и стонала, волосы у ней густой косой рассыпались по плечам и груди. Он стал на колени, поцелуями зажимал ей рот, унимал стоны, целовал руки, глаза.

Мало-помалу она ослабела, потом оставалась минут пять в забытьи, наконец пришла в себя, остановила на нем томный взгляд и - вдруг дико, бешено стиснула его руками за шею, прижала к груди и прошептала:

- Вы мой... мой!.. не говорите мне страшных слов... "Оставь угрозы, свою Тамару не брани", - повторила оиа лермонтовский стих - с томной улыбкой.

"Господи! - застонало внутри его, - что мне делать!"

- Не станете? - шепотом прибавила она, крепко держа его за голову, - вы мой?

Райский не мог в ее руках повернуть головы, он поддерживал ее затылок и шею: римская камея лежала у него на ладони во всей прелести этих молящих глаз, полуоткрытых, горячих губ...

Он не отводил глаз от ее профиля, у него закружилась голова... Румяные и жаркие щеки ее запылали ярче и жгли ему лицо. Она поцеловала его, он отдал поцелуй. Она прижала его крепче, прошептала чуть слышно:

- Вы мой теперь: никому не отдам вас!..

Он не бранил, не сказал больше ни одного "страшного" слова... "Громы"

умолкли...

XIII

Исполнив "дружескую обязанность", Райский медленно, почти бессознательно шел по переулку, поднимаясь в гору и тупо глядя на крапиву в канаве, на пасущуюся корову на пригорке, на роющуюся около плетня свинью, на пустой, длинный забор. Оборотившись назад, к домику Козлова, он увидел, что

Ульяна Андреевна стоит еще у окна и машет ему платком.

"Я сделал все, что мог, все!" - говорил он, отворачиваясь от окна с содроганием, и прибавил шагу.

Взойдя на гору, он остановился и в непритворном ужасе произнес: "Боже, боже мой!"

Гамлет и Офелия! вдруг пришло ему в голову, и он закатился смехом от этого сравнения, так что даже ухватился за решетку церковной ограды. Ульяна

Андреевна - Офелия! Над сравнением себя с Гамлетом он не смеялся: "Всякий, казалось ему, бывает Гамлетом иногда!" Так называемая "воля" подшучивает над всеми! "Нет воли у человека, - говорил он, - а есть паралич воли: это к его услугам! А то, что называют волей - эту мнимую силу так она вовсе не в распоряжении господина, "царя природы", подлежит каким-то посторонним законам и действует по ним, не спрашивая его согласия. Она, как совесть, только и напоминает о себе, когда человек уже сделал не то, что надо, или если он и бывает тверд волей, так разве случайно, или там, где он равнодушен".

"Леонтий! - вдруг произнес он, хватаясь за голову, - в каких руках его счастье! Какими глазами взгляну я на него! А как тверда была моя воля!"

Как он искренне готовился к своей благородной роли, как улыбалась ему идея долга, какую награду нашел бы он в своем сознании, если б...

"А что было мне делать?" - заключил он вопросом и мало-помалу поднимал голову, выпрямлялся, морщины разглаживались, лицо становилось покойнее.

"Я сделал все, что мог, все, что мог! - твердил он, - но вышло не то, что нужно..." - шепнул он со вздохом. И с этим но, и с этим вздохом пришел к себе домой, мало-помалу оправданный в собственных глазах, и, к большему удовольствию бабушки, весело и с аппетитом пообедал с нею и с Марфенькой.

"Эту главу в романе надо выпустить... - подумал он, принимаясь вечером за тетради, чтобы дополнить очерк Ульяны Андреевны ... - А зачем лгать, притворяться, становиться на ходули? Не хочу, оставлю, как есть, смягчу только это свидание... прикрою нимбу и сатира гирляндой..."

Райский прилежно углубился в своей роман. Перед ним как будто происходила его собственная жизнь, разорванная на какие-то клочки.

"Но ведь иной недогадливый читатель подумает, что я сам такой, и только такой! - сказал он, перебирая свои тетради, - он не сообразит, что это не я, не Карп, не Сидор, а тип; что в организме художника совмещаются многие эпохи, многие разнородные лица... Что я стану делать с ними? Куда дену еще десять, двадцать типов?.."

"Надо также выделить из себя и слепить и те десять, двадцать типов в статуи, - шепнул кто-то внутри его, - это и есть задача художника, его

"дело", а не "мираж"!"

Он вздохнул.

- "Где мне, неудачнику!" - подумал он уныло.

Прошло несколько дней после свидания с Ульяной Андреевной. Однажды к вечеру собралась гроза, за Волгой небо обложилось черными тучами, на дворе парило, как в бане; по полю и по дороге кое-где вихрь крутил пыль.

Все примолкло. Татьяна Марковна подняла на ноги весь дом. Везде закрывались трубы, окна, двери. Она не только сама боялась грозы, но даже не жаловала тех, кто ее не боялся, считая это за вольнодумство. Все набожно крестились в доме при блеске молнии, а кто не перекрестится, того называла

"пнем". Егорку выгоняла из передней в людскую, потому что он не переставал хихикать с горничными и в грозу.

Гроза приближалась величественно; издали доносился глухой рокот грома, пыль неслась столбом. Вдруг блеснула молния, и над деревней раздался резкий удар грома.

Райский схватил фуражку, зонтик и пошел проворно в сад, с тем чтобы поближе наблюдать картину, поместиться самому в нее, списать детали и наблюдать свои ощущения.

Татьяна Марковна увидела его из окна и постучала ему в стекло.

- Куда это ты, Борис Павлович? - спросила она, подозвав его к окну.

- На Волгу, бабушка, грозу посмотреть.

- В уме ли ты? Воротись!

- Нет, я пойду...

- Говорят, не ходи! - повелительно прибавила она.

Опять блеснула молния и раздался продолжительный раскат грома. Бабушка в испуге спряталась, а Райский сошел с обрыва и пошел между кустов едва заметной извилистой тропинкой.

Дождь лил как из ведра, молния сверкала за молнией, гром ревел. И

сумерки, и тучи погрузили все в глубокий мрак. Райский стал раскаиваться в своем артистическом намерении посмотреть грозу, потому что от ливня намокший зонтик пропускал воду ему на лицо и на платье, ноги вязли в мокрой глине, и он, забывши подробности местности, беспрестанно натыкался в роще на бугры, на пни или скакал в ямы.

Он поминутно останавливался и только при блеске молнии делал несколько шагов вперед. Он знал, что тут была где-то, на дне обрыва, беседка, когда еще кусты и деревья, росшие по обрыву, составляли часть сада.

Недавно еще, пробираясь к берегу Волги, мимоходом он видел ее в чаще, но теперь не знал, как пройти к ней, чтобы укрыться там и оттуда, пожалуй, наблюдать грозу. Назад идти опять между сплошных кустов, по кочкам и ямам подниматься вверх, он тоже не хотел и потому решил протащиться еще несколько десятков сажен до проезжей горы, перелезть там через плетень и добраться по дороге до деревни. Сапоги у него размокли совсем: он едва вытаскивал ноги из грязи и разросшегося лопуха и крапивы и, кроме того, не совсем равнодушен был к этому нестерпимому блеску молнии и треску грома над головой.

"Можно бы любоваться грозой из комнаты!" - сознавался он про себя.

Наконец он уткнулся в плетень, ощупал его рукой, хотел поставить ногу в траву - поскользнулся и провалился в канаву. С большим трудом выкарабкался он из нее, перелез через плетень и вышел на дорогу. По этой крутой и опасной горе ездили мало, больше мужики, порожняком, чтооы не делать большого объезда, в телегах, на своих смирных, запаленных, маленьких лошадях в одиночку.

Райский, мокрый, свернув зонтик под мышкой, как бесполезное орудие, жмурясь от ослепительной молнии, медленно и тяжело шел в гору по скользкой грязи, беспрестанно останавливаясь, как вдруг послышался ему стук колес.

Он прислушался: шум опять раздался невдалеке. Он остановился, стук все ближе и ближе, слышалось торопливое и напряженное шаганье конских копыт в гору, фырканье лошадей и понукающий окрик человека. Молния блистала уже пореже, и потому, при блеске ее, Райский не мог еще различить экипажа.

Он только посторонился с дороги и уцепился за плетень, чтоб дать экипажу проехать, когда тот поравняется, так как дорога была узка.

Наконец молния блеснула ярко и осветила экипаж, вроде крытой линейки или барабана, запряженного парой сытых и, как кажется, отличных коней,и группу людей в шарабане.

Опять молния - и Райский остолбенел, узнавши в группе - Веру.

- Вера! - закричал он во весь голос.

Экипаж остановился.

- Кто тут? - спросил ее голос.

- Я.

- Брат! Что вы тут делаете? - с изумлением спросила она.

- А ты что?

- Я возвращаюсь домой.

- И я тоже.

- Вы откуда?

- Да вот тут бродил в обрыве и потерял дорогу в кустах. Иду по горе. А

ты как это решилась по такой крутизне? С кем ты? Чьи это лошади? Нельзя ли меня довезти?

- Прошу покорно, места много. Дайте руку, я помогу вам влезть! - сказал мужской голос.

Райский протянул руку, и кто-то сильно втащил его под навес шарабана.

Там, кроме Веры, он нашел еще Марину. Обе они, как мокрые курицы, жались друг к другу, стараясь защититься кожаным фартуком от хлеставшего сбоку ливня.

- Кто это с тобой? Чьи лошади, кто правит ими? - спрашивал тихо Райский у Веры.

- Иван Иваныч.

- Какой Иван Иваныч?

- Лесничий! - тихо шепнула она в ответ.

- Лесничий?.. - заговорил Райский, но Вера слегка толкнула его в бок, чтобы он молчал, потому что голова и уши лесничего были у них под носом.

- После! - шепнула она.

"Лесничий!" - думал Райский и припомнил разговор с бабушкой, ее похвалы, намеки на "славную партию".

"Так вот кто герой романа: лесничий - лесничий!" - не помня себя, твердил Райский.

Он старался взглянуть на лесничего. Но перед носом у него тряслась только низенькая шляпа с большими круглыми полями да широкие плечи рослого человека, покрытые макинтошем. Сбоку он видел лишь силуэт носа и - как казалось ему, бороду.

Лесничий ловко правил лошадьми, карабкавшимися на крутую гору, подстегивал то ту, то другую, посвистывал, забирал круто вожжи, когда кони вдруг вздрагивали от блеска молнии, и потом оборачивался к сидящим под навесом.

- Что, Вера Васильевна, каково вам, не озябли ли, не промокли ли вы? -

осведомлялся он заботливо.

- Нет, нет, мне хорошо, Иван Иванович, дождь не достает меня.

- Взяли бы вы мекинтош мой... - предлагал Иван Иванович. - Боже сохрани, простудитесь: век себе не прощу, что взялся везти вас.

- Ах, какие вы - надоели!- с дружеской досадой сказала Вера, - знайте свое дело, правьте лошадьми!

- Как угодно! - с торопливой покорностью говорил Иван Иванович и обращался к лошадям.

Но, посвистав и покричав на них, он, по временам, будто украдкой, оборачивался к Вере посмотреть, что она.

Объехавши Малиновку, они подъехали к воротам дома Татьяны Марковны.

Лесничий соскочил и начал стучать рукояткой бича в ворота. У крыльца он предоставил лошадей на попечение подоспевшим Прохору, Тараске, Егорке, а сам бросился к Вере, встал на подножку экипажа, взял ее на руки и, как драгоценную ношу, бережно и почтительно внес на крыльцо, прошел мимо лакеев и девок, со свечами вышедших навстречу и выпучивших на них глаза, донес до дивана в зале и тихо посадил ее.

Райский, мокрый, как был в грязи, бросился за ними и не пропустил ни одного его движения, ни ее взгляда.

Потом лесничий воротился в переднюю, снял с себя всю мокрую амуницию, длинные охотничьи сапоги, оправился, отряхнулся, всеми пятью пальцами руки, как граблями, провел по густым волосам и спросил у людей веничка или щетку.

Бабушка между тем здоровалась с Верой и вместе осыпала ее упреками, что она пускается на "такие страсти", в такую ночь, по такой горе, не бережет себя, не жалеет ее, бабушки, не дорожит ничьим покоем и что когда-нибудь она этак "уложит ее в гроб"

За этим, разумеется, последовало приказание поскорей переменить платье и белье, обсушиться, обогреться, подавать самовар, собирать ужин.

- Ах, бабушка, как мне всего хочется! - говорила Вера, ласкаясь, как кошка, около бабушки, - и чаю, и супу, и жаркого, и вина. И Ивану Иванычу тоже. Скорее, милая бабушка!

- Сейчас, сейчас - вот и прекрасно: все, все - будет!

- А где ж Иван Иваныч? - Иван Иваныч! - обратилась бабушка к лесничему,

- подите сюда, что вы там делаете? - Марфенька, где Марфенька? Что она забилась там к себе?

- Вот сейчас оправлюсь да почищусь, Татьяна Марковна, говорил голос из передней. Егор, Яков, Степан чистили, терли, чуть не скребли лесничего в передней, как доброго коня.

Он вошел в комнату, почтительно поцеловал руку у бабушки и у Марфеньки, которая теперь только решилась освободить свою голову из-под подушки и вылезть из постели, куда запряталась от грозы.

- Марфенька, иди скорей, - сказала бабушка, - не прятаться надо, а богу молиться, гром и не убьет!

- Я этого не боюсь, - сказала Марфенька, - гром бьет все больше мужиков, - а так, просто страшно!

Райский между тем, мокрый, стоя у окна, устремил на гостя жадный взгляд.

Иван Иванович Тушин был молодец собой. Высокий, плечистый, хорошо сложенный мужчина, лет тридцати осьми, с темными густыми волосами, с крупными чертами лица, с большими серыми глазами, простым и скромным, даже немного застенчивым взглядом и с густой темной бородой. У него были большие загорелые руки, пропорциональные росту, с широкими ногтями.

Одет он был в серое пальто, с глухим жилетом, из-за которого на галстух падал широкий отложной воротник рубашки домашнего полотна. Перчатки белые замшевые, в руках длинный бич, с серебряной рукояткой.

"Молодец, красивый мужчина: но какая простота... чтоб не сказать больше... во взгляде, в манерах! Ужели он - герой Веры?.." - думал Райский, глядя на него и с любопытством ожидая, что покажет дальнейшее наблюдение.

"А почему ж нет? - ревниво думал опять, - женщины любят эти рослые фигуры, эти открытые лица, большие здоровые руки - всю эту рабочую силу мышц... Но ужель Вера?.."

- Ты, мой батюшка, что! - вдруг всплеснув руками, сказала бабушка, теперь только заметившая Райского. - В каком виде! Люди, Егорка! - да как это вы угораздились сойтись? Из какой тьмы кромешной! Посмотри, с тебя течет, лужа на полу! Борюшка! ведь ты уходишь себя! Они домой ехали, а тебя кто толкал из дома? Вот - охота пуще неволи! Поди, поди переоденься, - да рому к чаю! - Иван Иваныч! - вот и вы пошли бы с ним... Да знакомы ли вы?

Внук мой, Борис Павлыч Райский - Иван Иваныч Тушин!.. Мы уж познакомились -

сказал кланяясь Тушин - на дороге подобрали вашего внука и вместе приехали.

Благодарю покорно, мне ничего не нужно. А вот вы, Борис Павлыч, переоделись бы: у вас ноги мокрые!

- Вы уж меня извините, старуху, а вы все, кажется, полоумные, -

заговорила бабушка, - в такую грозу и зверь не выползет из своей берлоги!..

Вон, господи, как сверкает еще до сих пор! Яков, притвори поди ставню поплотнее. А вы - в такой вечер через Волгу!

- Ведь у меня свой крепкий паром, - сказал Тушин, - с крытой беседкой.

Вера Васильевна были там, как в своей комнате: ни капли дождя не упало на них.

- Да страсть-то какая, гроза!

- Что ж, гроза, помилуйте, это только старым бабам...

- Покорно благодарю: а я-то кто же? - вдруг сказала бабушка.

Тушин переконфузился.

- Извините, я не нарочно, с языка сорвалось! Я про простых баб...

- Ну, бог вас простит! - смеясь, сказала бабушка. - Вам - ничего, я знаю. Вон вас каким господь создал - да Вера-то: как на нее нет страха! Ты что у меня за богатырь такой!

- С Иваном Ивановичем как-то не страшно, бабушка.

- Иван Иваныч медведей бьет, и ты бы пошла?

- Пошла бы, бабушка, посмотреть. Возьмите меня когда-нибудь, Иван

Иваныч... Это очень интересно...

- Я с удовольствием... Вера Васильевна: вот зимой, как соберусь -

прикажите только... Это заманчиво.

- Видите, какая! - сказала Татьяна Марковна. - А до бабушки тебе дела нет?..

- Я пошутила, бабушка.

- Ты готова, я знаю! И как это тебе не совестно было беспокоить Ивана

Ивановича? Такую даль - провожать тебя!

- Это уж не они, а я виноват, - сказал Тушин, - я только лишь узнал от

Натальи Ивановны, что Вера Васильевна собираются домой, так и стал просить сделать мне это счастье...

Он скромно, с примесью почти благоговения, взглянул на Веру.

- Хорошо счастье - в этакую грозу...

- Ничего, светлее ехать... И Вера Васильевна не боялись.

- А что Анна Ивановна, здорова ли?

- Слава богу, кланяется вам - прислала вам от своих плодов: персиков из оранжереи, ягод, грибов - там в шарабане...

- На что это? своих много! Вот за персики большое спасибо - у нас нет,

- сказала бабушка. - А я ей какого чаю приготовила! Борюшка привез - я уделила и ей.

- Покорно благодарю!

- И как это в этакую темнять по Заиконоспасской горе на ваших лошадях взбираться! Как вас бог помиловал! - опять заговорила Татьяна Марковна. -

Испугались бы грозы, понесли - боже сохрани!

- Мои лошади - как собаки - слушаются меня... Повез ли бы я Веру

Васильевну, если б предвидел опасность?

- Вы надежный друг, - сказала она, - зато как я и полагаюсь на вас, и даже на ваших лошадей!..

В это время вошел Райский, в изящном неглиже, совсем оправившийся от прогулки. Он видел взгляд Веры, обращенный к Тушину, и слышал ее последние слова.

"Полагаюсь на вас и на лошадей! - повторил он про себя, - вот как:

рядом!"

- Покорно вас благодарю, Вера Васильевна, - отвечал Тушин. - Не забудьте же, что сказали теперь. Если понадобится что-нибудь, когда...

- Когда опять загремит вот этакий гром... - сказала бабушка.

- Всякий! - прибавил он.

- Да, бывают и не этакие грозы в жизни! - с старческим вздохом заметила

Татьяна Марковна.

- Какие бы ни были, - сказал Тушин, - когда у вас загремит гроза, Вера

Васильевна, - спасайтесь за Волгу, в лес: там живет медведь, который вам послужит... как в сказках сказывают.

- Хорошо, буду помнить! - смеясь, отвечала Вера, - и когда меня, как в сказке, будет уносить какой-нибудь колдун - я сейчас за вами!

ХIV

Райский видел этот постоянный взгляд глубокого умиления и почтительной сдержанности, слушал эти тихие, с примесью невольно прорывавшейся нежности, речи Тушина, обращаемые к Вере.

И им одними только ревниво-наблюдательному взгляду Райского или заботливому вниманию бабушки, но и равнодушному свидетелю нельзя было не заметить, что и лицо, и фигура, и движения "лесничего" были исполнены глубокой симпатии к Вере, сдерживаемой каким-то трогательным уважением.

Этот атлет по росту и силе, по-видимому не ведающий никаких страхов и опасностей здоровяк, робел перед красивой, слабой девочкой, жался от ее взглядов в угол, взвешивал свои слова при ней, очевидно сдерживал движения, караулил ее взгляд, не прочтет ли в нем какого-нибудь желания, боялся не сказать бы чего-нибудь неловко, не промахнуться, не показаться неуклюжим.

"И это, должно быть, тоже раб!" - подумал Райский и следил за ней, что она.

Он думал, что она тоже выкажет смущение, не сумеет укрыть от многих глаз своего сочувствия к этому герою; он уже решил наверное, что лесничий -

герой ее романа и той тайны, которую Вера укрывала.

"И кому, как не ему, писать на синей бумаге!" - думал он.

Ему любопытно было наблюдать, как она скажется: трепетом, мерцанием взгляда или окаменелым безмолвием.

А ничего этого не было. Вера явилась тут еще в новом свете.

В каждом ее взгляде и слове, обращенном к Тушину, Райский заметил прежде всего простоту, доверие, ласку, теплоту, какой он не заметил у ней в обращении ни с кем, даже с бабушкой и Марфенькой.

Бабушки она как будто остерегалась, Марфенькой немного пренебрегала, а когда глядела на Тушина, говорила с ним, подавала руку - видно было, что они друзья.

В ней открыто высказывалась та дружба, на которую намекала она и ему,

Райскому, и которой он добивался и не успел добиться.

Чем же добился ее этот лесничий? Что их связывает друг с другом? Как они сошлись? Сознательно ли, то есть отыскав и полюбив один в другом известную сумму приятных каждому свойств, или просто угадали взаимно характеры, и бессознательно, без всякого анализа, привязались один к другому?

Три дня прожил лесничий по делам в городе и в доме Татьяны Марковны, и три дня Райский прилежно искал ключа к этому новому характеру, к его положению в жизни и к его роли в сердце Веры.

Ивана Ивановича "лесничим" прозвали потому, что он жил в самой чаще леса, в собственной усадьбе, сам занимался с любовью этим лесом, растил, холил, берег его, с одной стороны, а с другой - рубил, продавал и сплавлял по Волге. Лесу было несколько тысяч десятин, и лесное хозяйство устроено и ведено было с редкою аккуратностью; у него одного в той стороне устроен был паровой сильный завод, и всем заведовал, над всем наблюдал сам Тушин.

В промежутках он ходил на охоту, удил рыбу, с удовольствием посещал холостых соседей, принимал иногда у себя и любил изредка покутить, то есть заложить несколько троек, большею частию горячих лошадей, понестись с ватагой приятелей верст за сорок, к дальнему соседу, и там пропировать суток трое, а потом с ними вернуться к себе или поехать в город, возмутить тишину сонного города такой громадной пирушкой, что дрогнет все в городе, потом пропасть месяца на три у себя, так что о нем ни слуху, ни духу.

Там он опять рубит и сплавляет лес или с двумя егерями разрезывает его вдоль и поперек, не то объезжает тройки купленных на ярмарке новых лошадей или залезет зимой в трущобу леса и выжидает медведя, колотит волков.

Не раз от этих потех Тушин недели по три бежал с завязанной рукой, с попорченным ухарской тройкой плечом, а иногда с исцарапанным медвежьей лапой лбом.

Но ему нравилась эта жизнь, и он не покидал ее. Дома он читал увражи по агрономической и вообще по хозяйственной части, держал сведущего немца, специалиста по лесному хозяйству, но не отдавался ему в опеку, требовал его советов, а распоряжался сам, с помощью двух приказчиков и артелью своих и нанятых рабочих. В свободное время он любил читать французские романсы: это был единственный оттенок изнеженности в этой, впрочем, обыкновенной жизни многих обитателей наших отдаленных углов.

Райский узнал, что Тушин встречал Веру у священника, и даже приезжал всякий раз нарочно туда, когда узнавал, что Вера гостит у попадьи. Это сама

Вера сказывала ему. И Вера с попадьей бывали у него в усадьбе, прозванной

Дымок, потому что мздали, с горы, в чаще леса, она только и подавала знак своего существования выходившим из труб дымом.

Тушин жил с сестрой, старой девушкой, Анной Ивановной - и к ней ездили

Вера с попадьей. Эту же Анну Ивановну любила и бабушка; и когда она являлась в город, то Татьяна Марковна была счастлива.

Ни с кем она так охотно не пила кофе, ни с кем не говорила так охотно секретов, находя, может быть, в Анне Ивановне сходство с собой в склонности к хозяйству, а больше всего глубокое уважение к своей особе, к своему роду, фамильным преданиям.

О Тушине с первого раза нечего больше сказать. Эта простая фигура как будто вдруг вылилась в свою форму и так и осталась цельною, с крупными чертами лица, как и характера, с неразбавленным на тонкие оттенки складом ума, чувств.

В нем все открыто, все сразу видно для наблюдателя, все слишком просто, не заманчиво, не таинственно, не романтично. Про него нельзя было сказать

"умный человек" в том смысле, как обыкновенно говорят о людях, замечательно наделенных этой силою; ни остроумием, ни находчивостью его тоже упрекнуть было нельзя.

У него был тот ум, который дается одинаково как тонко развитому, так и мужику, ум, который, не тратясь на роскошь, прямо обращается в житейскую потребность. Это больше, нежели здравый смысл, который иногда не мешает хозяину его, мысля здраво, уклоняться от здравых путей жизни.

Это ум - не одной головы, но и сердца, и воли. Такие люди не видны в толпе, они редко бывают на первом плане. Острые и тонкие умы, с бойким словом, часто затмевают блеском такие личности, но эти личности большею частию бывают невидимыми вождями или регуляторами деятельности и вообще жизни целого круга, в который поставит их судьба.

В обхождении его с Верой Райский заметил уже постоянное монотонное обожание, высказывавшееся во взглядах, словах, даже до робости, а с ее стороны - монотонное доверие, открытое, теплое обращение.

И только. Как ни ловил он какой-нибудь знак, какой-нибудь намек, знаменательное слово, обмененный особый взгляд, - ничего! Та же простота, свобода и доверенность с ее стороны, то же проникнутое нежностию уважение и готовность послужить ей, "как медведь", - со стороны Тушина, и больше ничего!

Опять не он! От кого же письмо на синей бумаге?

- Что это за лесничий? - спросил на другой же день Райский, забравшись пораньше к Вере, и что он тебе?

- Друг, - отвечала Вера.

- Это слишком общее, родовое понятие. В каком смысле - друг?

- В лучшем и тесном смысле.

- Вот как! Не тот ли это счастливец, на которого ты намекала и которого имя обещала сказать?

- Когда?

- А до твоего отъезда!

- Что-то не помню. Какой счастливец, какое имя? Что я обещала?

- Какая же у тебя дурная память! Ты забыла и письмо на синей бумаге?

- Да, да, помню. Нет, брат, память у меня не дурна, я помню всякую мелочь, если она касается или занимает меня. Но, признаюсь вам, что на этот раз я ни о чем этом не думала, мне в голову не приходил ни разговор наш, ни письмо на синей бумаге...

- Ни я сам, может быть?

Она улыбнулась и кивнула в знак согласия головой.

- Весело же, должно быть, тебе там...

- Да, мне там было хорошо, - сказала она, глядя в сторону рассеянно, -

никто меня не допрашивал, не подозревал... так тихо, покойно.

- И притом друг был подле?

Она опять кивнула утвердительно головой.

- Да, он, этот лесничий? - скороговоркой спросил Райский и поглядел на

Веру.

Она не слушала его.

За ее обыкновенной, вседневной миной крылась другая. Она. усиливалась, и притом с трудом, скрадывать какое-то ликование, будто прятала блиставшую в глазах, в улыбке зарю внутреннего удовлетворения, которым, по-видимому, не хотела делиться ни с кем.

Трепет и мерцание проявлялись реже, недоверчивых и недовольных взглядов незаметно, а в лице, во всей ее фигуре, была тишина, невозмутимый покой, в глазах появлялся иногда луч экстаза, будто она черпнула счастья. Райский заметил это.

"Что это за счастье, какое и откуда? Ужель от этого лесного "друга" -

терялся он в догадках. - Но она не прячется, сама трубит об этой дружбе: где же тайна?"

- Ты счастлива, Вера? - сказал он.

- Чем? - спросила она.

- Не знаю: но как ты ни прячешь свое счастье, оно выглядывает из твоих глаз.

- В самом деле? - с улыбкой спросила она и с улыбкой глядела на

Райского, и все задумчиво молчала.

Ей не хотелось говорить. Он взял ее за руку и пожал; она отвечала на пожатие; он поцеловал ее в щеку, она обернулась к нему, губы их встретились, и она поцеловала его - и все не выходя из задумчивости. И этот, так долго ожидаемый поцелуй, не обрадовал его. Она дала его машинально.

- Вера! ты под наитием какого-то счастливого чувства, ты в экстазе!.. -

сказал он.

- А что? - вдруг спросила она, очнувшись от рассеянности.

- Ничего, но ты будто... одолела какое-то препятствие: не то победила, не то отдалась победе сама, и этим счастлива... Не знаю что: но ты торжествуешь! Ты, должно быть, вступила в самый счастливый момент...

- Ах, как еще далеко до него! - прошептала она про себя. - Нет, ничего особенного не случилось! - прибавила она вслух, рассеянно, стараясь казаться беззаботной, и смотрела на него ласково, дружески.

- Так ты очень любишь этого...

- Лесничего? Да, очень! - сказала она, - таких людей немного; он из лучших, даже лучший здесь.

Опять ревность укусила Райского

- То есть лучший мужчина: рослый, здоровый, буря ему нипочем, медведей бьет, лошадьми правит, как сам Феб, - и красота, красота!

- Гадко, Борис Павлович!

- Тебе досадно, что низводят с пьедестала любимого человека?

- Какого любимого человека?

- Ведь он - герой тайны и синего письма! Скажи - ты обещала...

- Обещала? Ах, да - да, вы все о том... Да, он; так что же?

- Ничего! - сильно покрасневши, сказал Райский, не ожидавший такого скорого сюрприза. - Сила-то, мышцы-то, рост!.. - говорил он.

- А вы сказали, что страсть все оправдывает!..

- Я и ничего! - с судорогой в плечах произнес Райский, - видишь, покоен! Ты выйдешь за него замуж?

- Может быть.

- У него, говорят, лесу на сколько-то тысяч...

- Гадко, Борис Павлович!

- Ну, теперь я могу и уехать.

Он высунулся из окна, кликнул какую-то бабу и велел вызвать Егорку,

- Принеси чемодан с чердака ко мне в комнату: я завтра еду! - сказал он, не замечая улыбки Веры.

- Что ж, я очень рад! - злым голосом говорил он, стараясь не глядеть на нее. - Теперь у тебя есть защитник, настоящий герой, с ног до головы!..

- Человек с ног до головы, - повторила Вера, - а не герой романа!

- Да вяжутся ли у него человеческие идеи в голове? Нимврод, этот прототип всех спортсменов, и Гумбольдт - оба люди... но между ними...

- Я не знаю, какие они были люди. А Иван Иванович - человек, какими должны быть все и всегда. Он что скажет, что задумает, то и исполнит. У него мысли верные, сердце твердое - и есть характер. Я доверяюсь ему во всем, с ним не страшно ничто, даже сама жизнь!

- Вот как! особенно в грозу, и с его лошадями! - насмешливо добавил

Райский. - И весело с ним?

- Да, и весело: у него много природного ума и юмор есть - только он не блестит, не сорит этим везде...

- Словом, молодец мужчина! Ну, что же, поздравляю, Вера, - и затем прощай!

- Куда вы?

- Я завтра рано уеду и не зайду проститься с тобой.

- Почему же?

- Ты знаешь почему: не могу же я быть равнодушен - я не дерево...

Она положила свою руку - ему на руку и, как кошечка, лукаво, с дрожащим от смеха подбородком взглянула ему в глаза.

- А если я не хочу, чтоб вы уезжали?

- Ты?

- Зачем!

Он жадным взглядом ждал объяснения.

- Угадайте!

- Что же ты хочешь, чтоб я на свадьбе твоей был?

Она все глядела на него с улыбкой и не снимая с его руки своей.

- Хочу, - сказала она.

- А когда это будет? - сухо спросил он.

Она молчала.

- Вера?

Вдруг она громко засмеялась. Он взглянул на нее: она, против обыкновения, почти хохочет.

"Не он, не он, не лесничий - ее герой! Тайна осталась в синем письме!"

- заключил он.

У него отлегло от сердца. Он стал весел, запел, заговорил, посыпалась соль, послышался смех...

- Велите же Егору убрать чемодан, - сказала она.

- Зачем ты остановила меня, Вера? - спросил он. - Скажи правду. Помни, что я покоряюсь всему...

- Всему?

- Да, безусловно. Что бы ты ни сделала со мной, какую бы роль ни дала мне - только не гони с глаз - я все принимаю...

- Все?

- Все! - подтвердил он в слепом увлечении.

- Смотрите, брат, теперь и вы в экстазе! Не раскайтесь после, если я приму...

- Клянусь тебе, Вера, - начал он, вскочив, - нет желания, нет каприза, нет унижения, которого бы я не принял и не выпил до капли, если оно может хоть одну минуту...

- Довольно. Я принимаю - и вы теперь...

- Твой раб? Да, скажи, скажи...

- Хорошо, - сказала она, поглядев на него "русалочным" взглядом.

- Так мне остаться?..

- Оставайтесь...

- Что за перемена! - говорил он, ликуя, - зачем вдруг ты захотела этого?

- Зачем?..

Она глядела на него, а он упивался этим бархатным, неторопливо смотревшим в его глаза взглядом, полным какого-то непонятного ему значения.

- Затем... чтобы вам завтра не совестно было самим велеть убрать чемодан на чердак, - скороговоркой добавила она. - Ведь вы бы не уехали!

- Нет, уехал бы.

Она отрицательно покачала головой.

- Даю тебе слово...

- Не уехали бы.

- Отчего так?

- Оттого, что я не хочу.

- Ты, ты, ты - Вера! хорошо ли я слышу, не ошибаюсь ли я?

- Нет.

- Повтори еще.

- Я не хочу, чтоб вы уехали, - и вы останетесь...

- Зачем? - страстным шепотом спросил он.

- Хочу! - повелительным шепотом подтвердила она.

- Вера - молчи, ни слова больше! Если ты мне скажешь теперь, что ты любишь меня, что я твой идол, твой бог, что ты умираешь, сходишь с ума по мне - я всему поверю, всему - и тогда...

- Что тогда?

- Тогда не будет в мире дурака глупее меня... Я надоем тебе жестоко.

- Нужды нет, я не боюсь.

- Ты... ты сама позволяешь мне любить тебя - блаженствовать, безумствовать, жить... Вера, Вера!

Он поцеловал у ней руку.

- Вы этого хотели, просили сами, я и сжалилась! - с улыбкой сказала она.

- С тобой случилось что-нибудь, ты счастлива и захотела брызнуть счастьем на другого: что бы ни было за этим, я все принимаю, все вынесу - но только позволь мне быть с тобой, не гони, дай остаться...

- Останьтесь, повелеваю! - подтвердила она с ласковой иронией.

Счастье, как думал он, вдруг упало на него!

"Правду бабушка говорит, - радовался он про себя, - когда меньше всего ждешь, оно и дается! "За смирение", утверждает она: и я отказался совсем от него, смирился - и вот! О благодетельная судьба!"

Он вышел от Веры опьяневший, в сенях встретил Егорку с чемоданом.

- Назад, назад неси, - сказал он, прибежал в свою комнату, лег на постель и в нервных слезах растопил внезапный порыв волнения.

- Это она - страсть, страсть! - шептал он, рыдая.

Лесничий уехал, все пришло в порядок. Райский стал глубоко счастлив;

его страсть обратилась почти в такое же безмолвное и почтительное обожание, как у лесничего.

Он так же боязливо караулил взгляд Веры, стал бояться ее голоса, заслышав ее шаги, начинал оправляться, переменял две-три позы и в разговоре взвешивал слова, соображая, понравится ли ей то, другое, или нет.

Она была тоже в каком-то ненарушимо-тихом торжественном покое счастья или удовлетворения, молча чем-то наслаждалась, была добра, ласкова с бабушкой и Марфенькой и только в некоторые дни приходила в беспокойство, уходила к себе, или в сад, или с обрыва в рощу, и тогда лишь нахмуривалась, когда Райский или Марфенька тревожили ее уединение в старом доме или напрашивались ей в товарищи в прогулке. А потом опять была ровна, покойна, за обедом и по вечерам была сообщительна, входила даже в мелочи хозяйства, разбирала с Марфенькой узоры, подбирала цвета шерсти, поверяла некоторые счеты бабушки, наконец, поехала с визитами к городским дамам. С Райским говорила о литературе, он заметил из ее разговоров, что она должна была много читать, стал завлекать ее дальше в разговор, они читали некоторые книги вместе, но непостоянно. Она часто отвлекалась то в ту, то в другую сторону. В ней даже вспыхивал минутами не только экстаз, но какой-то хмель порывистого веселья. Когда она, в один вечер, в таком настроеиии исчезла из комнаты, Татьяна Марковна и Райский устремили друг на друга вопросительный и продолжительный взгляд.

- Что это с Верой? - спросила бабушка, - кажется, выздоровела!

- Боюсь, бабушка, не пуще ли захворала...

- Что ты, Борюшка, видишь, как она весела, совсем другая стала: живая, говорливая, ласковая...

- Да прежняя ли, такая ли она, как всегда была?.. Я боюсь, что это не веселье, а раздражение, хмель...

- Правда, она никогда такой не была - а что?

- Она в экстазе, разве не видите?

- В экстазе! - со страхом повторила Татьяна Марковна. -

Зачем ты мне на ночь говоришь: я не усну. Это беда - экстаз в девушке!

Да не ты ли чего-нибудь нагородил ей? От чего ей приходить в экстаз? - Что же делать?

- Поглядим, что дальше будет!

Бабушка поглядела на Райского тревожными глазами; он засмеялся.

- Тебе все смешно! - сказала она, - послушай, - строго прибавила потом,

- ты там с Савельем и с Мариной, с Полиной Карповпой или с Ульяной

Андреевной сочиняй какие хочешь стихи или комедии, а с ней не смей! Тебе -

комедия, а мне трагедия!

XV

Не только Райский, но и сама бабушка вышла из своей пассивной роли и стала исподтишка пристально следить за Верой. Она задумывалась не на шутку, бросила почти хозяйство, забывала всякие ключи на столах, не толковала с

Савельем, не сводила счетов и не выезжала в поле. Пашутка не спускала с нее, по обыкновению, глаз, а на вопрос Василисы, что делает барыня, отвечала:

"Шепчет".

Татьяна Марковна печально поникала головой и не знала, чем и как вызвать Веру на откровенность. Сознавши, что это почти невозможно, она ломала голову, как бы, хоть стороной, узнать и отвратить беду.

"Влюблена! в экстазе!" Это казалось ей страшнее всякой оспы, кори, лихорадки и даже горячки. И в кого бы это было? Дай бог, чтоб в Ивана

Ивановича! Она умерла бы покойно, если б Вера вышла за него замуж.

Но бабушка, по-женски, проникла в секрет их взаимных отношений и со вздохом заключила, что если тут и есть что-нибудь, то с одной только стороны, то есть со стороны лесничего, а Вера платила ему просто дружбой или благодарностью, как еще вернее догадалась Татьяна Марковна, за "баловство".

- Обожает ее, - говорила она, - а это всегда нравится.

Кто же, кто? Из окрестных помещиков, кроме Тушина, никого нет - с кем бы она видалась, говорила. С городскими молодыми людьми она видится только на бале у откупщика, у вице-губернатора, раза два в зиму, и они мало посещают дом. Офицеры, советники - давно потеряли надежду понравиться ей, и она с ними почти никогда не говорит.

- Не в попа же влюбилась! Ах! ты боже мой, какое горе! - заключила она.

Так она волновалась, смотрела пристально и подозрительно на Веру, когда та приходила к обеду и к чаю, пробовала было последить за ней по саду, но та, заметив бабушку издали, прибавляла шагу и была такова!

- Вот так в глазах исчезла, как дух! - пересказывала она Райскому, -

хотела было за ней, да куда со старыми ногами! Она, как птица, в рощу, и точно упала с обрыва в кусты.

Райский пошел после этого рассказа в рощу, прошел ее насквозь, выбрался до деревни и, встретив Якова, спросил, не видал ли он барышню?

- Вон оне там у часовни, сию минуту видел, - сказал Яков.

- Что она там делает?

- Молятся богу.

Райский пошел к часовне.

- Молиться начала! - в раздумье шептал он.

Между рощей и проезжей дорогой стояла в стороне, на лугу, уединенная деревянная часовня, почерневшая и полуразвалившаяся, с образом Спасителя, византийской живописи, в бронзовой оправе. Икона почернела от времени, краски местами облупились; едва можно было рассмотреть черты Христа: только веки были полуоткрыты, и из-под них задумчиво глядели глаза на молящегося, да видны были сложенные в благословение персты.

Райский подошел по траве к часовне. Вера не слыхала. Она стояла к нему спиной, устремив сосредоточенный и глубокий взгляд на образ. На траве у часовни лежала соломенная шляпа и зонтик. Ни креста не слагали пальцы ее, ни молитвы не шептали губы, но вся фигура ее, сжавшаяся неподвижно, затаенное дыхание и немигающий, устремленный на образ взгляд - все было молитва.

Райский боялся дохнуть

"О чем молится? - думал он в страхе. - Просит радости или слагает горе у креста, или внезапно застиг ее тут порыв бескорыстного излияния души перед всеутешительным духом? Но какие излияния: души, испытующей силы в борьбе, или благодарной, плачущей за луч счастья?..

Вера вдруг будто проснулась от молитвы. Она оглянулась и вздрогнула, заметив Райского.

- Что вы здесь делаете? - спросила она строго.

Ничего. Я встретил Якова: он сказал, что ты здесь, и я пришел...

Бабушка...

- Кстати о бабушке, - перебила она, - я замечаю, что она с некоторых пор начала следить за мною; не знаете ли, что этому за причина?

Она зорко глядела на него. Он покраснел. Они шли в это время к роще, через луг.

- Я думаю, она всегда... - начал он.

- Нет, не всегда... Ей и в голову не пришло бы следить. Послушайте,

"раб мой", - полунасмешливо продолжала она, - без всяких уверток скажите, вы сообщили ей ваши догадки обо мне, то есть, о любви, о синем письме?..

Нет, о синем письме, кажется, ничего не говорил...

- Стало быть, только о любви. Что же сказали вы ей?

Он молчал и даже начал поглядывать к лесу.

- Мне нужно это знать - и потому говорите! - настаивала она. - Вы ведь обещали исполнять даже капризы, а это не каприз. Вы сказали ей? Да? Конечно, вы не скажете "нет"...

- Зачем столько слов? Прикажи - и я выдам тебе все тайны. Был разговор о тебе. Бабушка стала догадываться, отчего ты была задумчива, а потом стала вдруг весела...

- Ну?

- Ну, я и сказал только... "не влюблена ли, мол, она?.." Это уж давно.

- Что же бабушка?

- Испугалась!

- Чего?

- Экстаза больше всего.

- А вы и об экстазе сказали?

- Она сама заметила, что ты стала очень весела, и даже обрадовалась было этому...

- А вы испугали ее!

- Нет - я только назвал по имени твое состояние, она испугалась слова

"экстаз".

- Послушайте, - сказала она серьезно, - покой бабушки мне дорог, дороже, нежели, может быть, она думает...

- Нет, - живо перебил Райский, - бабушка верит в твою безграничную к ней любовь, только сама не знает почему. Она мне это говорила.

- Слава богу! благодарю вас, что вы мне это передали! Теперь послушайте, что я вам скажу, и исполните слепо. Подите к ней и разрушьте в ней всякие догадки о любви, об экстазе, все,все. Вам это не трудно сделать -

и вы сделаете, если любите меня.

- Чего бы я не сделал, чтобы доказать это! Я ужо вечером...

- Нет, сию минуту. Когда я ворочусь к обеду, чтоб глаза ее смотрели на меня, как прежде... Слышите?

- Хорошо, я пойду... - говорил Райский, не двигаясь с места.

- Бегите, сию минуту!

- А ты... домой?

Она указала ему почти повелительно рукой к дому, чтоб он шел.

- Еще одно слово, - остановила она, - никогда с бабушкой не говорите обо мне, слышите?

- Слушаю, сестрица, - сказал он и засмеялся,

- Честное слово?

Он замялся.

- А если она станет... - возразил было он.

- Вы только молчите - честное слово?

- Хорошо.

- Merci {Спасибо (фр.).} и бегите теперь к ней.

- Хорошо, бегу... - сказал он и еле-еле шел, оглядываясь.

Она махала ему, чтобы шел скорее, и ждала на месте, следя, идет ли он.

А когда он повернул за угол аллеи и потом проворно вернулся назад, чтобы еще сказать ей что-то, ее уже не было.

- Да, правду бабушка говорит: как "дух" пропала! - шепнул он.

В эту минуту вдали, внизу обрыва, раздался выстрел.

"Это кто забавляется?" - спрашивал себя Райский, едучи к дому.

Вера явилась своевременно к обеду, и как ни вонзались в нее пытливые взгляды Райского, никакой перемены в ней не было. Ни экстаза, ни задумчивости. Она была такою, какою была всегда. Бабушка раза два покосилась на нее, но, не заметив ничего особенного, по-видимому, успокоилась. Райский исполнил поручение Веры и рассеял ее живые опасения, но искоренить подозрения не мог. И все трое, поговорив о неважных предметах, погрузились в задумчивость.

Вера даже взяла какую-то работу, на которую и устремила внимание, но бабушка замечала, что она продевает только взад и вперед шелковинку, а от

Райского не укрылось, что она в иные минуты вздрагивает или боязливо поводит глазами вокруг себя, - поглядывая в свою очередь подозрительно на каждого.

Но через день, через два прошло и это, и когда Вера являлась к бабушке, она была равнодушна, даже умеренно весела, только чаще прежнего запиралась у себя и долее обыкновенного горел у ней огонь в комнате по ночам.

"Что она делает? - вертелось у бабушки в голове, - читать не читает - у ней там нет книг (бабушка это уже знала), разве пишет: бумага и чернильница есть".

Всего обиднее и грустнее для Татьяны Марковны была таинственность;

"тайком от нее девушка переписывается, может быть переглядывается с каким-нибудь вертопрахом из окна - и кто же? внучка, дочь ее, ее милое дитя, вверенное ей матерью: ужас, ужас! Даже руки и ноги холодеют..." - шептала она, не подозревая, что это от нерв, в которые она не верила.

Она ждала, не откроет ли чего-нибудь случай, не проговорится ли Марина?

Не проболтается ли Райский? Нет. Как ни ходила она по ночам, как ни подозрительно оглядывала и спрашивала Марину, как ни подсылала Марфеньку спросить, ничего из этого не выходило.

Вдруг у бабушки мелькнула счастливая мысль - доведаться о том, что так ее беспокоило, попытать вывести на свежую воду внучку - стороной, или

"аллегорией", как она выразилась Райскому, то есть, примером. Она вспомнила, что у ней где-то есть нравоучительный роман, который еще она сама в молодости читывала и даже плакала над ним.

Тема его состояла в изображении гибельных последствий страсти от неповиновения родителям. Молодой человек и девушка любили друг друга, но, разлученные родителями, виделись с балкона издали, перешептывались, переписывались. Сношения эти были замечены посторонними, девушка потеряла репутацию и должна была идти в монастырь, а молодой человек послан отцом в изгнание, куда-то в Америку.

Татьяна Марковна разделяла со многими другими веру в печатное слово вообще, когда это слово было назидательно, а на этот раз, в столь близком ее сердцу деле, она поддалась и некоторой суеверной надежде на книгу, как на какую-нибудь ладонку или нашептыванье.

Она вытащила из сундука, из-под хлама, книгу и положила у себя на столе, подле рабочего ящика. За обедом она изъявила обеим сестрам желание, чтоб они читали ей вслух попеременно, по вечерам, особенно в дурную погоду, так как глаза у ней плохи и сама она читать не может.

Это случалось иногда, что Марфенька прочтет ей что-нибудь, но бабушка к литературе была довольно холодна, и только охотно слушала, когда Тит Никоныч приносил что-нибудь любопытное по части хозяйства, каких-нибудь событий вроде убийств, больших пожаров или гигиенических наставлений.

Вера ничего не сказала в ответ на предложение Татьяны Марковны, а

Марфенька спросила:

- А конец счастливый, бабушка?

- Дойдешь до конца, так узнаешь, - отвечала та.

- Что это за книга? - спросил Райский вечером. Потом взял, посмотрел и засмеялся.

- Вы лучше "Сонник" купите да читайте! Какую старину выкопали! Это вы, бабушка, должно быть, читали, когда были влюблены в Тита Никоныча.

Бабушка покраснела и рассердилась.

- Оставь глупые шутки, Борис Павлович! - сказала она, - я тебя не приглашаю читать, а им не мешай!

- Да это допотопное сочинение...

- Ну, ты после потопа родился и сочиняй свои драмы и романы, а нам не мешай! Начни ты, Марфенька, а ты, Вера, послушай! Потом, когда Марфенька устанет, ты почитай. Книга хорошая, занимательная!

Вера равнодушно покорилась, а Марфенька старалась заглянуть на последнюю страницу, не говорится ли там о свадьбе. Но бабушка не дала ей.

- Читай с начала - дойдешь: какая нетерпеливая! - сказала она.

Райский ушел, и бабушкина комната обратилась в кабинет чтения. Вере было невыносимо скучно, но она никогда не протестовала, когда бабушка выражала ей положительно свою волю.

Началось длинное описание, сначала родителей молодого человека, потом родителей девицы, потом история раздора двух фамилий, вроде Монтекки и

Капулетти, потом наружности и свойств молодых людей, давно росших и воспитанных вместе, а потом разлученных.

Вечера через три-четыре терпеливого чтения дошли, наконец, до взаимных чувств молодых людей, до объяснений их, до первого свидания наедине. Вся эта история была безукоризненно нравственна, чиста и до нестерпимости скучна.

Вера задумывалась. А бабушка, при каждом слове о любви, исподтишка глядела на нее - что она: волнуется, краснеет, бледнеет? Нет: вон зевнула. А потом прилежно отмахивается от назойливой мухи и следит, куда та полетела. Опять зевнула до слез.

На третий день Вера совсем не пришла к чаю, а потребовала его к себе.

Когда же бабушка прислала за ней "послушать книжку", Веры не было дома: она ушла гулять. Вера думала, что отделалась от книжки, но неумолимая бабушка без нее не велела читать дальше и сказала, что на другой день вечером чтение должно быть возобновлено. Вера с тоской взглянула на Райского. Он понял ее взгляд и предложил лучше погулять.

- А после прогулки почитаем, - сказала Татьяна Марковна, подозрительно поглядев на Веру, потому что заметила ее тоскливый взгляд.

Нечего делать, Вера покорилась вполне. Ни усталости, ни скуки она уже не обнаруживала, а мужественно и сосредоточенно слушала вялый рассказ.

Райский послушал, послушал и ушел.

- Точно мочалку во сне жует, - сказал он, уходя, про автора, и рассмешил надолго Марфеньку.

Вера не зевала, не следила за полетом мух, сидела, не разжимая губ, и сама читала внятно, когда приходила ее очередь читать.

Бабушка радовалась ее вниманию.

"Слава богу, вслушивается, замечает, мотает на ус: авось..." - думала она.

Длинный рассказ все тянулся о том, как разгорались чувства молодых людей и как родители усугубляли над ними надзор, придумывали нравственные истязания, чтоб разлучить их. У Марфеньки навертывались слезы, а Вера улыбалась изредка, а иногда и задумывалась или хмурилась.

"Забирает за живое, - думала Татьяна Марковна. - Слава тебе, господи!"

Наконец - всему бывает конец. В книге оставалось несколько глав; настал последний вечер. И Райский не ушел к себе, когда убрали чай и уселись около стола оканчивать чтение.

Тут был и Викентьев. Ему не сиделось на месте, он вскакивала подбегал к

Марфеньке, просил дать и ему почитать вслух, а когда ему давали, то он вставлял в роман от сеоя целые тирады или читал разными голосами. Когда говорила угнетенная героиня, он читал тоненьким, жалобным голосом, а за героя читал своим голосом, обращаясь к Марфеньке, отчего та поминутно краснела и делала ему сердитое лицо.

В лице грозного родителя Викентьев представлял Нила Андреича. У него отняли книгу и велели сидеть смирно. Тогда он, за спиной бабушки, сопровождал чтение одной Марфеньке видимо мимикой.

Марфенька предательски указала на него тихонько бабушке. Татьяна

Марковна выпроводила его в сад погулять до ужина и чтение продолжалось.

Марфенька огорчалась тем, что книги осталось немного, а все еще рассказывается "жалкое" и свадьба не предвидится.

- Что тебе за дело, - спросил Райский, - как бы ни кончилось, счастливо или несчастливо...

- Ах, как это можно, я плакать буду, не усну! - сказала она.

Драма гонений была в полном разгаре, родительские увещевания, в длиннейших и нестерпимо скучных сентенциях, гремели над головой любящихся.

- Замечай за Верой, - шепнула бабушка Райскому, - как она слушает!

История попадает - не в бровь, а прямо в глаз. Смотри, морщится, поджимает губы!..

Дошли до катастрофы: любящихся застали в саду. Герой свил из полотенец и носовых платков лестницу, героиня сошла по ней к нему. Они плакали в объятиях друг друга, как вдруг их осветили факелы гонителей, крики ужаса, негодования, проклятия отца! Героиня в обмороке, герой на коленях перед безжалостным отцом. Потом заточение. Любящимся не дали проститься, взглянуть друг на друга. Через месяц печальный колокол возвещал обряд пострижения в монастыре, а героя мчал корабль из Гамбурга в Америку. Родители остались одни, и потом, скукой и одиночеством, всю жизнь платили за свое жестокосердие. Последнее слово было прочтено, книга закрыта, и между слушателями водворилось глубокое молчание.

- Экая дичь! - сказал Райский немного погодя.

Марфенька утирала слезы.

- А ты что скажешь, Верочка? - спросила бабушка.

Та молчала.

- Гадкая книга, бабушка, - сказала Марфенька, - что они вытерпели, бедные!..

- А что ж делать? Вот, чтоб этого не терпеть, - говорила бабушка, стороной глядя на Веру, - и надо бы было этой Кунигунде спроситься у тех, кто уже пожил и знает, что значит страсти.

Райский насмешливо кивнул ей с одобрением головой.

- А то вот и довели себя до добра, - продолжала бабушка, - если б она спросила отца или матери, так до этого бы не дошло. Ты что скажешь, Верочка?

Вера пошла вон, но на пороге остановилась.

- Бабушка! за что вы мучили меня целую неделю, заставивши слушать такую глупую книгу? - спросила она, держась за дверь, и, не дождавшись ответа, шагнула, как кошка, вон.

Бабушка воротила ее.

- Как - за что? - сказала она. - Я хотела тебе удовольствие сделать...

- Нет, вы хотели за что-то наказать меня. Если я провинюсь в чем-нибудь, вы вперед лучше посадите меня на неделю на хлеб и на воду.

Она оперлась коленом на скамеечку, у ног бабушки.

- Прощайте, бабушка, покойной ночи! - сказала она. Татьяна Марковна нагнулась поцеловать ее и шепнула на ухо:

- Не наказать, а остеречь хотела я тебя, чтоб ты... не провинилась когда-нибудь...

- А если б я провинилась... - шептала в ответ Вера, - вы заперли бы меня в монастырь, как Кунигунду?

- Разве я зверь, - обидчиво отвечала Татьяна Марковна, - такая же, как эти злые родители, изверги?.. Грех, Вера, думать это о бабушке

- Знаю, бабушка, что грех, и не думаю... Так зачем же глупой книгой остерегать?

- Чем же я остерегу, уберегу, укрою тебя, дитя мое?.. Скажи, успокой!..

Вера хотела что-то ответить, но остановилась и поглядела с минуту в сторону.

- Перекрестите меня! - сказала потом, и когда бабушка перекрестила ее, она поцеловала у ней руку и ушла.

Райский взял книгу со стола.

- Мудрая книга! Что ж, как подействовала прекрасиая Кунигунда? -

спросил он с улыбкой.

Бабушка болезненно вздохнула в ответ. Ей было не до шуток. Она взяла у него книгу и велела Пашутке отдать в людскую.

- Ну, бабушка, - заметил Райский, - Веру вы уже наставили на путь.

Теперь если Егорка с Мариной прочитают эту "аллегорию" - тогда от добродетели некуда будет деваться в доме!

XVI

Викентьев вызвал Марфеньку в сад, Райский ушел к себе, бабушка долго молчала, сидела на своем канапе, погруженная в задумчивость. Уже книга не занимала ее; она отрезвилась от печатной морали и сама внутренне стыдила себя за пошлое средство Взгляд ее смотрел уже умнее и сознательнее. Она что-то обдумывала, может быть перебирала старые, уснувшие воспоминания. На лице ее появлялось, для тех, кто умеет читать лица, и проницательная догадка, и умиление, и страх, и жалость. Между тем Марина, Яков и Василиса по очереди приходили напоминать ей, что ужин подан.

- Не хочу! - отвечала она задумчиво.

Марина пошла звать к ужину барышень.

- Не хочу! - сказала и Вера.

- Не хочу! - сказала, к изумлению ее, и Марфенька, никогда без ужина не ложившаяся.

- Я в постель подам, - предложила она,

- Не хочу! - был ответ.

- Что за чудо! Этого никогда не бывало! Надо барыне доложить, - сказала

Марина.

Но, к изумлению ее, Татьяна Марковна не удивилась и в ответ сказала только: "Убирайте!"

Марина ушла, а Василиса молча стала делать барыне постель.

Пока Марина ходила спрашивать, что делать с ужином, Егорка, узнав, что никто ужинать не будет, открыл крышку соусника, понюхал и пальцами вытащил какую-то "штучку" - "попробовать", как объяснил он заставшему его Якову, которого также пригласил отведать.

Яков покачал головой, однако перекрестился, по обыкновению, и тоже пальцами вытащил "штучку" и стал медленно жевать, пробуя.

- Тут, должно быть, есть лавровый лист, - заметил он.

- А вот отведайте этого, Яков Петрович, - говорил Егорка, запуская пальцы в заливных стерлядей.

- Смотри, как бы барыня не спросила! - говорил Яков, вытаскивая другую стерлядь, - и когда Марина вошла, они уже доедали цыпленка.

- Слопали! - с изумлением произнесла она, ударив себя по бедрам и глядя, как проворно уходили Яков и Егорка, оглядываясь на нее, как волки. -

Что я утром к завтраку подам?!

И постель сделана, все затихло в доме, Татьяна Марковна, наконец, очнулась от задумчивости, взглянула на образ и не стала, как всегда, на колени перед ним, и не молилась, а только перекрестилась. Тревога превозмогала молитву. Она села на постель и опять задумалась.

"Как остеречь тебя? "Перекрестите!" говорит, - вспоминала она со страхом свой шепот с Верой. - Как узнать, что у ней в душе? Утро вечера мудренее, а теперь лягу..." - подумала потом.

Но ей не суждено было уснуть в ту ночь. Только что она хотела лечь, как кто-то поцарапался к ней в дверь.

- Кто там? - спросила она с испугом.

- Я, бабушка, - отворите! - говорил голос Марфеньки. Татьяна Марковна отворила

- Что ты, дитя мое? Проститься пришла - бог благословит тебя! Отчего ты не ужинала? Где Николай Андреич? - сказала она. Но, взглянув на Марфеньку, испугалась.

- Что ты, Марфенька? Что случилось? На тебе лица нет: вся дрожишь?

Здорова ли? Испугалась чего-нибудь? - посыпались вопросы.

- Нет, нет, бабушка, ничего, ничего... я пришла... Мне нужно сказать вам... - говорила она, прижимаясь к бабушке в страхе.

- Сядь, сядь... на кресло

- Нет, бабушка, - я сяду к вам, а вы лягте. Я все расскажу - и свечку потушите...

- Да что случилось - ты меня пугаешь...

- Ничего, бабушка, - ляжем поскорей, я все вам на ушко расскажу...

Бабушка поспешила исполнить ее требование, и Марфенька рассказала ей, что случилось с ней, после чтения в саду. А случилось вот что.

Когда Викентьев, после чтения, вызвал Марфеньку в сад, между ними нечаянно произошла следующая сцена. Он звал ее в рощу слушать соловья.

- Пока вы там читали - я все слушал: ах, как поет, как поет, -

пойдемте! - говорил он

- Теперь темно, Николай Андреевич, - сказала она.

- Разве вы боитесь?

- Одна боюсь, а с вами нет.

- Так пойдемте! А как хорошо поет - слышите, слышите? отсюда слышно!

Тут филин было в дупле начал кричать - и тот замолчал. Пойдемте.

Она стояла на крыльце и сошла в аллею нерешительно. Он подал ей руку.

Она шла медленно, будто нехотя.

- Какая темнота; дальше не пойду, не трогайте меня за руку! - почти сердито говорила она, а сама все подвигалась невольно, как будто ее вели насильно, хотя Викеньев выпустил ее руку.

- Поближе, сюда! - шептал он.

Она делала два шага, точно ощупью, и останавливалась.

- Еще, еще, не бойтесь!

Она подвигалась еще шаг; сердце у ней билось и от темноты и от страха.

- Темно, я боюсь... - говорила она.

- Да полноте, чего бояться - здесь никого нет. Вот сюда еще; смотрите, здесь канава, обопритесь на меня - вот так!

- Что вы, оставьте, я сама! - говорила она в испуге, но не успела договорить, как он, обняв ее за талию, перенес через канаву.

Они вошли в рощу.

- Я дальше не пойду ни шагу...

А сама понемногу подвигалась, пугаясь треска сучьев под ногой.

- Вот станемте здесь - тише... - шептал он, - слышите?

Соловей лил свои трели. Марфеньку обняло обаяние теплой ночи. Мгла, легкий шелест листьев и щелканье соловья наводили на нее дрожь. Она оцепенела в молчании и по временам от страха ловила руку Викентьева. А когда он сам брал ее за руку, она ее отдергивала.

- Как хорошо, Марфа Васильевна, какая ночь! - говорил он

Она махнула ему рукой, чтоб он не мешал слушать. В ней только что начинала разыгрываться сладость нервного раздражения.

- Марфа Васильевна, - шептал он чуть слышно, - со мной делается что-то такое хорошее, такое приятное, чего я никогда не испытывал... точно все шевелится во мне.

Она молчала.

- Я теперь вскочил бы на лошадь и поскакал бы во всю мочь, чтоб дух захватывало... Или бросился бы в Волгу и переплыл на ту сторону... А с вами, ничего?

Она вздрогнула.

- Что вы, испугались? Уйдемте отсюда! Послушали и довольно, а то бабушка рассердится...

- Ах, нет - еще минуту, ради бога... - умолял он.

Она остановилась как вкопанная. Соловей все заливался.

- О чем он поет? - спросил он.

- Не знаю!

А ведь что-нибудь да высказывает: не на ветер же он свищет! Кто-нибудь его слушает...

- Мы - слушаем... - шепнула Марфенька - и слушала.

- Боже мой, какая прелесть!.. Марфа Васильевна... - шепнул Викентьев и задумался

- Где вы, Николай Андреич? - спросила она. - Что вы молчите? Точно вас нет: тут ли вы?

- Я думаю, соловей поет то самое, что мне хотелось бы сказать теперь, да не умею...

- Ну, говорите по-соловьиному... - сказала она, смеясь. - Почем вы знаете, что он поет?

- Знаю.

- Ну, говорите.

- Он поет о любви.

- О какой любви? Кого ему любить?

- Он поет о моей любви... к вам

Он и сам было испугался своих слов, но вдруг прижал ее руку к губам и осыпал ее поцелуями.

В одну минуту она вырвала руку, бросилась опрометью назад, сама перескочила канаву и, едва дыша, пробежала аллею сада, вбежала на ступени крыльца и остановилась на минуту перевести дух.

Он бросился за ней.

- Ни шагу дальше - не смейте! - сказала она, едва переводя дух и держась за ручку двери. - Идите домой!

- Марфа Васильевна! ангел, друг...

- Как вы смеете меня так называть: что - я сестра вам или кузина!

- Ангел! Прелесть... вы все для меня! Ей-богу...

- Я закричу, Николай Андреич. Подите домой! - повелительно прибавила она, не переставая дрожать

- Послушайте, скажите, отчего вы стали не такие... с некоторых пор дичитесь меня, не ходите одни со мной?..

- Мы не дети, пора перестать шалить, - говорила она, - и то бабушка...

- Что бабушка?

- Ничего. Вы слышали, что сейчас читали в книге о Ричарде и Кунигунде:

что им за это было? Как же вы позволили себе...

- Этого ничего не было, Марфа Васильевна! Эту книгу сочинил, должно быть, Нил Андреич...

- Идите домой! Бог знает, что люди говорят о нас...

- Вы разлюбили меня, Марфа Васильевна? - уныло сказал он и даже не поерошил против обыкновения волос.

- А разве я вас любила? - с бессознательным кокетством спросила она. -

Кто вам сказал, какие глупости! С чего вы взяли, я вот бабушке скажу!

- Я и сам скажу!

- Что вы скажете? Ничего вы не можете сказать про меня! - задорно, и отчасти с беспокойством, говорила она. - Что вы это сегодня выдумали! Нашло на вас?..

- Да, нашло. Выслушайте меня, ангел Марфа Васильевна... На коленях прошу...

Он встал на колени.

- Уйду, если станете говорить. Дайте мне только оправиться, а то перепугаю всех; я вся дрожу... Сейчас же к бабушке!

Он встал, решительно подошел к ней, взял ее за руку и почти насильно увел в аллею.

- Я не хочу, не пойду... вы дерзкий! забываетесь...говорила она, стараясь нейти за ним и вырывая у него руку, и против воли шла. - Что вы делаете, как смеете! Пустите, я закричу!.. Не хочу слушать вашего соловья!

- Не соловья, а меня слушайте! - сказал он нежно, но решительно. - Я не мальчик теперь - я тоже взрослый, выслушайте меня, Марфа Васильевна!

Она вдруг перестала вырываться, оставила ему свою руку, которую он продолжал держать, и с бьющимся сердцем и напряженным любопытством послушно окаменела на месте.

- Вы или бабушка правду сказали: мы больше не дети, и я виноват только тем, что не хотел замечать этого, хоть сердце мое давно заметило, что вы не дитя...

Она было рванула опять свою руку, но он с тихой силой держал ее.

- Вы взрослая и потому не бойтесь выслушать меня: я говорю не ребенку.

Вы были так резвы, молоды, так милы, что я забывал с вами мои лета и думал, что еще мне рано - да мне, по летам, может быть, рано говорить, что я...

- Я уйду: вы что-то опять страшное хотите сказать, как в роще...

Пустите! - говорила шепотом Марфенька и дрожала, и рука ее дрожала. - Уйду, не стану слушать, я скажу бабушке все...

- Непременно, Марфа Васильевна, и сегодня же вечером. Поэтому не бойтесь выслушать меня. Я так сроднился, сблизился с вами, что если нас вдруг разлучить теперь... Вы хотите этого, скажите?

Она молчала.

- Марфа Васильевна, хотите расстаться?

Она молчала, только сделала какое-то движение в темноте.

- Если хотите, расстанемтесь, вот теперь же... - уныло говорил он. - Я

знаю, что будет со мной: я попрошусь куда-нибудь в другое место, уеду в

Петербург, на край света, если мне скажут это - не Татьяна Марковна, не маменька моя - они, пожалуй, не скажут, но я их не послушаю, - а если скажете вы. Я сейчас же с этого места уйду и никогда не ворочусь сюда! Я

знаю, что уж любить больше в жизни никогда не буду... ей-богу, не буду...

Марфа Васильевна!

Она молчала.

- Вы скажите только слово, можно мне любить вас? Если нет - я уеду -

вот прямо из сада и никогда...

Вдруг Марфенька заплакала навзрыд и крепко схватила его за руку, когда он сделал шаг от нее

- Видите, видите! разве вы не ангел! Не правду я говорил, что вы любите меня! Да, любите, любите, любите! - кричал он, ликуя, - только не так, как я вас... нет!

- Как вы смеете... говорить мне это? - сказала она, обливаясь слезами,

- это ничего, что я плачу. Я и о котенке плачу, и о птичке плачу. Теперь плачу от соловья: он растревожил меня да темнота. При свечке или днем - я умерла бы, а не заплакала бы Я вас любила, может быть, да не знала этого...

- И я почти не знал, что люблю вас... Все соловей наделал: он открыл наш секрет. Мы так и скажем на него, Марфа Васильевна... И я бы днем ни за какие сокровища не сказал вам... ей-богу - не сказал бы...

- А теперь я вас ненавижу, презираю, - сказала она. - Вы противный, вы заставили меня плакать, а сами рады, что я плачу; вам весело...

- Весело? и вам весело, ей-богу весело - вы так только...

- Дай бог здоровья соловью!

- Вы гадкий, нечестный!

- Нет, нет, - перебил он и торопливо поерошил голову, - не говорите этого. Лучше назовите меня дураком, но я честный, честный, честный! - Я

никому не позволю усомниься... Никто не смеет!

- А я смею! - задорно сказала Марфенька. - Вы нечестный: вы заставили бедную девушку высказать поневоле, чего она никому, даже богу, отцу Василью, не высказала бы... А теперь, боже мой, какой срам!

И этот "божий младенец", по выражению Татьяны Марковны, опять залился искренними слезами раскаяния.

- Нечестно, нечестно! - твердила она в тоске, - я вас уже теперь не люблю. Что скажут, что подумают обо мне? я пропала...

- Друг мой, ангел!..

- Опять вы за свое?

- Вспомните, что вы не дитя! - уговаривал ее Викентьев

- Как вы странно говорите! - вдруг остановила она его, перестав плакать, - вы никогда не были таким, я вас никогда так не видала! Разве вы такой, как давеча были, когда с головой ушли в рожь, перепела передразнивали, а вчера за моим котенком на крышу лазили? Давно ли на мельнице нарочно выпачкались в муку, чтоб рассмешить меня?.. Отчего вы вдруг не такой стали?

- Какой же я стал, Марфа Васильевна?

- Дерзкий - смеете говорить мне такие глупости в глаза

- А вы сами разве такая, какие были недавно, еще сегодня вечером? Разве вам приходило в голову стыдиться или бояться меня? приходили вам на язык такие слова, как теперь? И вы тоже изменились!

- Отчего же это вдруг случилось?

- Соловей все объяснил нам: мы оба выросли и созрели сию минуту, вот там, в роще... Мы уж не дети...

- Оттого и нечестно было говорить мне, что вы сказали. Вы поступили, как ветреник, - нечестно дразнить девушку, вырвать у ней секрет...

- Не век же ему оставаться секретом: когда-нибудь и кому-нибудь сказали бы его...

Она подумала.

Да, сказала бы, бабушке на ушко, и потом спрятала б голову под подушку на целый день. А здесь... одни - боже мой! досказала она, кидая взгляд ужаса на небо. - Я боюсь теперь показаться в комнату; какое у меня лицо - бабушка сейчас заметит.

- Ангел! прелесть! - говорил он, нагибаясь к ее руке, - да будет благословенна темнота, роща и соловей!

- Прочь, прочь! - повторила она, убегая снова на крыльцо, - вы опять за дерзости! А я думала, что честнее и скромнее вас нет в свете, и бабушка думала то же. А вы...

- Как же было честно поступить мне? Кому мне сказать свой секрет?

- На другое ушко бабушке, и у ней спросить, люблю ли я вас?

- Вы ей нынче все скажите.

- Это все не то будет. Я уж виновата перед ней, что слушала вас, расплакалась. Она огорчится, не простит мне никогда, - а все вы...

- Простит, Марфа Васильевна! обоих простит! Она любит меня...

- Вам кажется, что все вас любят: какое сокровище!

- Она даже говорит, что любит меня, как сына.

- Это она так, оттого, что вы кушаете много, а она всех таких любит, даже и Опенкина!

- Нет, я знаю, что она меня любит - и если только простит мне мою молодость, так позволит нам жениться!..

- Какой ужас! До чего вы договорились!

Она хотела уйти.

- Марфа Васильевна! сойдите сюда, не бойтесь меня, а буду, как статуя...

Она медлила, потом вдруг сама сошла к нему со ступеней крыльца, взяла его за руку и поглядела ему в лицо с строгой важностью.

- Ваша маменька знает о том, что вы мне говорите теперь здесь? -

спросила она, - а? знает? - говорите, да или нет?

- Нет еще... - тихо сказал он.

- Нет! - со страхом повторила она.

Несколько минут они молчали.

- Как же вы смели говорить мне это? - спросила она потом. - Даже до свадьбы договорились, а maman ваша не знает! Честно ли это, сами скажите!

- Узнает завтра.

- А если не благословит?

- Я не послушаюсь!

- А я послушаюсь - и без ее согласия не сделаю ни шагу, как без согласия бабушки. И если не будет этого согласия, ваша нога не будет в доме здесь, помните это, m-r Викентьев, - вот что!

Она быстро отвернулась от него плечом и пошла прочь.

- Я уверен в ней, как в себе... в ее согласии.

- И надо было после ее согласия заставить меня плакать!..

- Ежели вы так уйдете, не простите меня за это увлечение?..

- Мы не дети, чтоб увлекаться и прощать. Грех сделан...

- Все грешны: простите - сегодня в ночь я буду в Колчине, а к обеду завтра здесь - и с согласием. Простите... дайте руку!

- Тогда... может быть, - сказала она, подумавши, потом поглядела на него и подала было руку.

И только он потянулся к ней, она в ужасе отдернула.

- Боже мой! Что еще скажет бабушка! Ступайте прочь, прочь - и помните, что если maman ваша будет вас бранить, а меня бабушка не простит, вы и глаз не кажите - я умру со стыда, а вы на всю жизнь останетесь нечестны! Она ушла, и он проворно бросился вон из сада.

"Господи! Господи! что скажет бабушка! - думала Марфенька, запершись в своей комнате и трясясь, как в лихорадке. - Что мы наделали! - мучилась она мысленно. - И как я перескажу... что мне будет за это... Не сказать ли прежде Верочке... Нет, нет - бабушке! Кто там теперь у ней?...

Она волновалась, крестилась, глядя на образ, пока Яков пришел звать ее к ужину.

- Не хочу!- сказала она из-за двери.

Марина пришла:

- Не хочу! - с тоской повторила она. - Что бабушка делает?

- Барыня не ужинали, спать ложатся, - сказала Марина.

Марфенька едва дождалась, пока затихло все в доме, и, как мышь, прокралась к бабушке.

Долго шептали они, много раз бабушка крестила и целовала Марфеньку, пока, наконец, та заснула на ее плече. Бабушка тихо сложила ее голову на подушку, потом уже встала и молилась в слезах, призывая благословение на новое счастье и новую жизнь своей внучки. Но еще жарче молилась она о Вере.

С мыслью о ней она подолгу склоняла седую голову к подножию креста и шептала горячую молитву.

Ложась осторожно подле спящей Марфеньки, бабушка перекрестила ее опять, а сама подумала:

"Добро бы Вера, а то Марфенька, как Кунигунда... тоже в саду!.. Точно на смех вышло: это "судьба" забавляется!.."

XVII

Викентьев сдержал слово. На другой день он привез к Татьяне Марковне свою мать и, впустив ее в двери, сам дал "стречка" как он говорил, не зная, что будет, и сидел, как на иголках, в канцелярии. Мать его, еще почти молодая женщина, лет сорока с небольшим, была такая же живая и веселая, как он, но с большим запасом практического смысла. Между ею и сыном была вечная комическая война на словах.

Они спорили на каждом шагу, за всякие пустяки, - и только за пустяки. А

когда доходило до серьезного дела, она другим голосом и другими глазами, нежели как обыкновенно, предъявляла свой авторитет, - и он хотя сначала протестовал, но потом сдавался, если требование ее было благоразумно.

Между ними происходил видимый разлад и существовала невидимая гармония.

Таков был наружный образ их отношений.

- Надень это, - скажет Марья Егоровна.

- Как это можно - лучше это, - переговорит он.

- Съезди к Михайлу Андреичу.

- Помилуйте, maman, у него непроходимая скука, - отвечал он.

- Вздор, ты поедешь.

- Нет, maman, ни за что, хоть убейте!

- Николка, будешь ты слушаться?

- Всегда, maman, только не теперь.

Но, однако, если ей в самом деле захочется, он поедет с упреками, жалобами и протестами до тех пор, пока потеряется из вида.

Этот вечный спор шел с утра до вечера между ними, с промежутками громкого смеха. А когда они были уж очень дружны, то молчали как убитые, пока тот или другой не прервет молчания каким-нибудь замечанием, вызывающим непременно противоречие с другой стороны. И пошло опять.

Любовь его к матери наружно выражалась также бурно и неистово, до экстаза. В припадке нежности он вдруг бросится к ней, обеими руками обовьет шею и ослепит горячими поцелуями: тут уже между ними произойдет буквально драка.

Она ловит его за уши, дерет, щиплет за щеки, отталкивает, наконец кликнет толсторукую и толстобедрую ключницу Мавру и велит оттащить прочь

"волчонка".

После разговора с Марфенькой Викентьев в ту же ночь укатил за Волгу и, ворвавшись к матери, бросился обнимать и целовать ее по-своему, потом, когда она, собрав все силы, оттолкнула его прочь, он стал перед ней на колени и торжественно произнес:

- Мать! бей, но выслушай: решительная минута жизни настала - я...

С ума сошел! - досказала она. - Откуда взялся, точно с цепи сорвался!

Как смел без спросу приехать? Испугал меня, взбудоражил весь дом: что с тобой? - спрашивала она, оглядывая его с изумлением с ног до головы и оправляя растрепанные им волосы.

- Не угадываешь, мать? - спрашивал он, не без внутреннего страха от каких-нибудь, еще неведомых ему препятствий и опровержений.

- Напроказничал что-нибудь, верно, опять под арест хотят посадить? -

говорила она, зорко глядя ему в глаза.

Он покачал отрицательно головой.

- За сто верст - не отгадала.

- Ну, говори!

- Скажу, только противоречить не моги!

Она с недоумением, и тоже не без страха, глядела на него, стараясь угадать.

- Задолжал?

Он качал головой.

- Опять не в гусары ли затеял пойти?

- Нет, нет!

- Почем я знаю, какая блажь забралась в тебя? От тебя все станется!

Говори - что?

- Не станешь спорить?

- Стану, потому что, верно, вздор затеял. Сейчас говори,

- Жениться хочу! - чуть слышно сказал он.

- Что? - спросила она, не вслушавшись.

- Жениться хочу!

Она взглянула на него быстро.

- Мавра, Антон, Иван, Кузьма! - закричала она, - все идите скорей сюда

- скорей!

Мавра одна пришла.

- Зови всех людей: Николай Андреич помешался!

- Христос с ним - что вы, матушка, испужали до смерти! - говорила

Мавра, тыча рукой в воздух.

Викентьев махнул Мавре, чтоб шла вон.

- Я не шучу, мать! - сказал он, удерживая ее за руку, когда она встала.

- Подь прочь, не трогай! - сердито перебила она и начала в волнении ходить взад и вперед по комнате.

- Я не шучу! - подтвердил он резко, - завтра я должен ответ дать. Что ты скажешь?

- Велю запереть тебя... - знаешь куда! - шепнула она, видимо озабоченная.

Он вскочил, и между ними начался один из самых бурных разговоров. Долго ночью слыхали люди горячий спор, до крика, почти до визга, по временам смех, скаканье его, потом поцелуи, гневный крик барыни, веселый ответ его - и потом гробовое молчание, признак совершенной гармонии.

Викентьев одержал, по-видимому, победу - впрочем, уже под готовленную.

Если обманывались насчет своих чувств Марфенька и Викентьев, то бабушка и

Марья Егоровна давно поняли, к чему это ведет, но вида друг другу и им не показывали, а сами молча, каждая про себя, давно все обдумали, взвесили, рассчитали - и решили, что эта свадьба - дело подходящее. Но Марья Егоровна, по свойству своих отношений к сыну, не могла, как и он, с своей стороны, тоже уступить, а он взять ее согласие иначе, как с бою, и притом самого упорного и горячего.

- Еще что Татьяна Марковна скажет! - говорила раздражительно, как будто с досадой уступая, Марья Егоровна, когда уже лошади были поданы, чтобы ехать в город. - Если она не согласится, я тебе никогда не прощу этого срама!

Слышишь?

- Не беспокойся, она любит меня больше родной матери!

- Я вовсе тебя не люблю, отстань, волчонок! - крикнула она, сбоку посмотрев на него.

Он хотел было загрести ее за шею рукой и обнять, но она грозно замахнулась на него зонтиком.

- Только смей! Если изомнешь шляпку, я не поеду! - прибавила она.

Он присмирел от этой угрозы.

- Туда же, с этих пор жениться! - ворчала она.

Он, не слушая ее, перелез из коляски на козлы их отняв у кучера вожжи, погнал что есть мочи лошадей.

XVIII

Марья Егоровна разрядилась в шелковое платье, в кружевную мантилью, надела желтые перчатки, взяла веер - и так кокетливо и хорошо оделась, что сама смотрела невестой.

Лишь только Татьяне Марковне доложили о приезде Викентьевой, старуха, принимавшая ее всегда запросто, радушно-дружески, тут вдруг, догадываясь, конечно, после признания

Марфеньки, зачем она приехала, приняла другой тон и манеры. Она велела просить ее подождать в гостиной, а сама бросилась одеваться, приказав

Василисе посмотреть в щелочку и сказать ей, как одета гостья. И Татьяна

Марковна надела шумящее шелковое с серебристым отливом платье, турецкую шаль, пробовала было надеть массивные брильянтовые серьги, но с досадой бросила их.

- Нейдут, уши заросли! - сказала она.

Велела одеваться Марфеньке, Верочке и приказала мимоходом Василисе достать парадное столовое белье, старинное серебро и хрусталь к завтраку и обеду. Повару, кроме множества блюд, велела еще варить шоколад, послала за конфектами, за шампанским.

Одевшись, сложив руки на руки, украшенные на этот раз старыми, дорогими перстнями, торжественной поступью вошла она в гостиную и, обрадовавшись, что увидела любимое лицо доброй гостьи, чуть не испортила своей важности, но тотчас оправилась и стала серьезна. Та тоже обрадовалась и проворно встала со стула и пошла ей навстречу. А мой-то сумасшедший, что затеял!.. - начала она и остановилась, поглядев на Бережкову, оробела и стояла в недоумении.

Обе они церемонно раскланялись, и Татьяна Марковна посадила гостью на диван и села подле нее.

- Какова нынче погода? - спросила Татьяна Марковна, поджимая губы, - на

Волге нет ветру?

- Нет, тихо.

- Вы на пароме?

- Нет, в лодке с гребцами, а коляска на пароме.

- Да, кстати! Яков, Егорка, Петрушка, кто там? Что это вас не дозовешься? - сказала Бережкова, когда все трое вошли. - Велите отложить лошадей из коляски Марьи Егоровны, дать им овса и накормить кучера.

Все бросились исполнять приказание, хотя и без того коляска была уже отложена, пока Татьяна Марковна наряжалась, подвезена под сарай, а кучер балагурил в людской за бутылкой пива.

- Нет, нет, Татьяна Марковна, - говорила гостья, - я на полчаса. Ради бога, не удерживайте меня: я за делом...

- Кто ж вас пустит? - сказала Татьяна Марковна голосом. не требующим возражения. - Если б вы были здешняя, другое дело, а то из-за Волги! Что мы, первый год знакомы с вами?.. Или обидеть меня хотите?

- Ах, Татьяна Марковна, я вам так благодарна, так благодарна! Вы лучше родной - и Николая моего избаловали до того, что этот поросенок сегодня мне вдруг дорогой слил пулю: "Татьяна Марковна, говорит, любит меня больше родной матери!" Хотела ему уши надрать, да на козлы ушел от меня и так гнал лошадей что я всю дорогу дрожала от страху.

У Татьяны Марковны вся важность опять сбежала с лица.

- А ведь он чуть-чуть не правду сказал, - начала она, - ведь он у меня как свой! Наградил бог вас сынком...

- Помилуйте, он мне житья не дает: ни шагу без спора и без ссоры не ступит...

- Милые бранятся - только тешатся!

- Вот вы его избаловали, Татьяна Марковна, он и забрал себе в голову...

Марья Егоровна замялась и начала топать ботинкой об пол, оглядывать и обдергивать на себе мантилью. Татьяна Марковна вдруг выпрямилась и опять напустила на себя важность.

- Что такое? - осведомилась она с притворным равнодушием.

- Жениться вздумал, чуть не убил меня до смерти вчера! Валяется по ковру, хватает за ноги... Я браниться, а он поцелуями зажимает рот, и смеется, и плачет.

- В чем же дело? - спросила Бережкова церемонно, едва выслушав эти подробности.

- Просит, молит поехать к вам, просить руки Марфы Васильевны... -

конфузливо досказала Марья Егоровна.

Татьяна Марковна, с несвойственным ей жеманством, слегка поклонилась.

- Что я ему скажу теперь? - добавила Викентьева.

- Это такое важное дело, Марья Егоровна, - подумавши, с достоинством сказала Татьяна Марковна, потупив глаза в пол, - что вдруг решить я ничего не могу. Надо подумать и поговорить тоже с Марфенькой. Хотя девочки мои из повиновения моего не выходят, но все я принуждать их не могу...

- Марфа Васильевна согласна: она любит Николеньку Марья Егоровна чуть не погубила дело своего сына.

- А почем он это знает? - вдруг, вспыхнув, сказала Татьяна Марковна. -

Кто ему сказал?

- Кажется, он объяснился с Марфой Васильевной... - пробормотала сконфуженная барыня.

- За то, что Марфенька отвечала на его объяснение, она сидит теперь взаперти в своей комнате в одной юбке, без башмаков! - солгала бабушка для пущей важности. - А чтоб ваш сын не смущал бедную девушку, я не велела принимать его в дом! - опять солгала она для окончательной важности и с достоинством поглядела на гостью, откинувшись к спинке дивана.

Та тоже вспыхнула.

- Если б я предвидела, - сказала она глубоко обиженным голосом, - что он впутает меня в неприятное дело, я бы отвечала вчера ему иначе. Но он так уверил меня, да и я сама до этой минуты была уверена - в вашем добром расположении к нему и ко мне! Извините, Татьяна Марковна, и поспешите освободить из заключения Марфу Васильевну... Виноват во всем мой: он и должен быть наказан... А теперь прощайте, и опять прошу извинить меня...

Прикажите человеку подавать коляску!..

Она даже потянулась к звонку. Но Татьяна Марковна остановила ее за руку.

- Коляска ваша отложена, кучера, я думаю, мои люди напоили пьяным, и вы, милая Марья Егоровна, останетесь у меня и сегодня, и завтра, и целую неделю...

- Помилуйте, после того, что вы сказали, после гнева вашего на Марфу

Васильевну и на моего Колю? Он действительно заслуживает наказания... Я

понимаю...

У Татьяны Марковны пропала вся важность. Морщины разгладились, и радость засияла в глазах. Она сбросила на диван шаль и чепчик.

- Мочи нет - жарко! Извините, душечка, скиньте мантилью - вот так, и шляпку тоже. Видите, какая жара! Ну... мы их накажем вместе, Марья Егоровна:

женим - у меня будет еще внук, а у вас дочь. Обнимите меня, душенька! Ведь я только старый обычай хотела поддержать. Да, видно, не везде пригожи они, эти старые обычаи! Вон я хотела остеречь их моралью - и даж нравоучительную книгу в подмогу взяла: целую неделю читали-читали, и только кончили, а они в ту же минуту почти все это проделали в саду, что в книге написано!.. Вот вам и мораль! Какое сватовство и церемония между нами! Обе мы знали, к чему дело идет, и если б не хотели этого - так не допустили бы их слушать соловья.

- Ах, как вы напугали меня, Татьяна Марковна, не грех ли вам? - сказала гостья, обнимая старушку.

- Не вас бы следовало, а его напугать! - заметила Татьяна Марковна, -

вы уж не погневайтесь, а я пожурю Николая Андреича. Послушайте, помолчите -

я его постращаю. Каков затейник!

- Как я вам буду благодарна! Ведь я бы не поехала ни за что к вам так скоро, если б он не напугал меня вчера тем, что уж говорил с Марфой

Васильевной. Я знаю, как она вас любит и слушается, и притом она дитя.

Сердце мое чуяло беду. "Что он ей такое наговорил?" - думала я всю ночь - и со страху не спала, не знала, как показаться к вам на глаза. От него не добьешься ничего. Скачет, прыгает, как ртуть, по комнате. Я, признаюсь, и согласилась больше для того, чтоб он отстал, не мучил меня; думаю, после дам ему нагоняй и назад возьму слово. Даже хотела подучить вас отказать, что будто не я, а вы... Не поверите, всю истрепал, измял! крику что у нас было, шуму - ах ты, господи, какое наказание с ним!

- И я не спала. Моя-то смиренница ночью приползла ко мне, вся дрожит, лепечет: "Что я наделала, бабушка, простите, простите, беда вышла!" Я

испугалась, не знала, что и подумать... Насилу она могла пересказать: раз пять принималась, пока кончала.

- Что же у них было? что ей мой наговорил?

Татьяна Марковна с усмешкой махнула рукой.

- Уж и не знаю, кто из них лучше - он или она? Как голуби!

Татьяна Марковна пересказала сцену, переданную

Марфенькой с стенографической верностью. И обе засмеялись сквозь слезы.

- Давно я думаю, что они пара, Марья Егоровна, - говорила Бережкова, -

боялась только, что молоды уж очень оба. А как погляжу на них, да подумаю, так вижу, что они никогда старше и не будут.

- С летами придет и ум, будут заботы - и созреют, - договорила Марьи

Егоровна. - Оба они росли у нас на глазах: где им было занимать мудрости,ведь не жили совсем!

Викентьев пришел, но не в комнату, а в сад, и выжидал; не выглянет ли из окна его мать. Сам он выглядывал из-за кустов. Но в доме - тишина.

Мать его и бабушка уж ускакали в это время за сто верст вперед. Они слегка и прежде всего порешили вопрос о приданом, потом перешли к участи детей, где и как им жить; служить ли молодому человеку и зимой жить в городе, а летом в деревне - так настаивала Татьяна Марковна и ни за что не соглашалась на предложение Марьи Егоровны - отпустить детей в Москву, в

Петербург и даже за границу.

- Испортить хотите их, - говорила она, - чтоб они нагляделись там

"всякого нового распутства", нет, дайте мне прежде умереть. Я не пущу

Марфеньку, пока она не приучится быть хозяйкой и матерью!

И рассуждая так, они дошли чуть не до третьего ребенка, когда вдруг

Марья Егоровна увидела, что из-за куста то высунется, то спрячется чья-то голова. Она узнала сына и указала Татьяне Марковне.

Обе позвали его, и он решился войти, но прежде долго возился в передней, будто чистился, оправлялся.

- Милости просим, Николай Андреич! - ядовито поздоровалась с ним

Татьяна Марковна, а мать смотрела на него иронически.

Он быстро взглядывал то на ту, то на другую и ерошил голову.

- Здравствуйте, Татьяна Марковна, - сунулся он поцеловать у ней руку, -

я вам привез концерты в билет... - начал он скороговоркой.

- Что ты мелешь, опомнись... - остановила его мать.

- Ох, билеты в концерт, благотворительный. Я взял и вам, маменька, и

Вере Васильевне, и Марфе Васильевне, и Борису Павлычу... Отличный концерт:

первая певица из Москвы...

- Зачем нам в концерт? - сказала бабушка, глядя на него искоса, - у нас соловьи в роще хорошо поют. Вот ужо пойдем их слушать даром.

Марья Егоровна закусила от смеха губу. Викентьев сконфузился, потом засмеялся, потом вскочил.

- Я в канцелярию теперь пойду, - сказал он, но Татьяна Марковна удержала его.

- Сядьте, Николай Андреич, да послушайте, что я вам скажу - серьезно заговорила она.

Он видел, что собирается гроза, и начал метаться в беспокойстве, не зная, чем отвратить ее! Он поджимал под себя ноги и клал церемонно шляпу на колени или вдруг вскакивал, подходил к окну и высовывался из него почти до колен.

- Сиди же смирно, когда Татьяна Марковна с тобою говорить хочет, -

сказала мать.

- Что ваша совесть говорит вам? - начала пилить Бережкова, - как вы оправдали мое доверие? А еще говорите, что любите меня и что я люблю вас как сына! А разве добрые дети так поступают? Я считала вас скромным, послушным, думала, что сбивать с толку бедную девочку не станете, пустяков ей не будете болтать...

Она остановилась. Он мрачно посмотрел на мать.

- Что! - сказала она, - поделом тебе!

- Татьяна Марковна, я не успел нынче позавтракать, нет ли чего? - вдруг попросил он, - я голоден...

- Видите, какой хитрый! - сказала Бережкова, обращаясь к его матери. -

Он знает мою слабость, а мы думали, что он дитя! Не поддели, не удалось, хоть и проситесь в женихи!

Викентьев обернул шляпу вверх дном и забарабанил по ней пальцами.

- Не треплите шляпу; она не виновата, а лучше скажите, чего это вы вздумали, что за вас отдадут Марфеньку?

Вдруг у него краска сбежала с лица - он с горестным изумлением взглянул на Татьяну Марковну, потом на мать.

- Послушайте, не шутите со мной, - сказал он в тревоге, если это шутка, так она жестока. Шутите вы, Татьяна Марковна или нет?

- А вы как думаете?

- Думаю, что шутите: вы добрая, не то что.

Он поглядел на мать.

- Каков волчонок, Татьяна Марковна!

- Нет, не шутя скажу, что не хорошо сделал, батюшка, что заговорил с

Марфенькой, а не со мной. Она дитя, как бывают дети, и без моего согласия ничего бы не сказала. Ну, а если б я не согласилась?

- Так вы согласились! - вдруг вспрыгнув, сказал он.

- Погоди, погоди - сядь, сядь! - обе закричали на него.

- С другой бы, может быть, так и надо сделать, а не с ней, - продолжала

Татьяна Марковна. - Тебе, сударь, надо было тихонько сказать мне, а я бы сумела, лучше тебя, допытаться у нее, любит она или нет? А ты сам вздумал...

- Ей-богу, нечаянно... Татьяна Марковна.,.

- Да не божитесь, даже слушать тошно.

- Все проклятый соловей наделал...

- Вот теперь "проклятый", а вчера так не знал цены ему!

- Я и не думал, и в голову не приходило - ей-богу... Однако позвольте доложить, в свое оправдание, вот что, торопился высказать

Викентьев, ерошил голову и смело смотрел в глаза им обеим.

- Вы хотите, чтоб я поступил, как послушный, благонравный мальчик, то есть съездил бы к тебе, маменька, и спросил твоего благословения, потом обратился бы к вам, Татьяна Марковна, и просил бы быть истолковательницей моих чувств, потом через вас получил бы да и при свидетелях выслушал бы признание невесты, с глупой рожей поцеловал бы у ней руку, и оба, не смея взглягуть друг на друга, играли бы комедию, любя с позволения старших...

Разве это счастье?

- А по-твоему, лучше ночью в саду нашептывать девушке... - перебила мать.

- Лучше, maman, вспомни себя...

- Каков, ах ты! - обе закричали на него, - откуда это у него берется?

Соловей, что ли, сказал тебе?

- Да, соловей, он пел, а мы росли: он нам все рассказал, и пока мы с

Марфой Васильевной будем живы - мы забудем многое, все, но этого соловья, этого вечера, шепота в саду и ее слез никогда не забудем. Это-то счастье и есть, первый и лучший шаг его - и я благодарю бога за него и благодарю вас обеих, тебя, мать, и вас, бабушка, что вы обе благословили нас... Вы это сами думаете, да только так, из упрямства, не хотите сознаться: это нечестно...

У него даже навернулись слезы.

- Если б надо было опять начать, я опять вызвал бы Марфеньку в сад... -

добавил он.

Татьяна Марковна в умилении обняла его.

- Бог тебя простит, добрый, милый внучек! Так, так: ты прав, с тобой, а не с другим, Марфенька только и могла слушать соловья...

Викентьев бросился на колени.

- Бабушка, бабушка! - говорил он.

- Вот уж и бабушка: не рано ли стал величать? Да и к лицу ли тебе жениться? погоди года два, три - созрей.

- Поумней! - подсказала мать, - перестань повесничать.

- Если б вы обе не согласились, - сказал он, - я бы...

- Что?

- Уехал бы сегодня же отсюда и в гусары пошел бы, и долгов наделал бы, совсем пропал бы!

- Еще грозит! - сказала Татьяна Марковна, - я вольничать вам не дам, сударь!

- Отдайте мне только Марфу Васильевну, и я буду тише воды, ниже травы, буду слушаться, даже ничего... не съем без вашего спроса...

- Полно, так ли?

- Так, так - ей богу...

- Еще отстаньте от божбы, а то...

Он бросился целовать руки Бережковой.

- А кушать все хочется? - спросила Татьяна Марковпа.

- Нет, уж мне теперь не до еды!

- Что ж, уж не отдать ли за него Марфеньку, Марья Егоровна?

- Не стоит, Татьяна Марковна, да и рано. Пусть бы года два...

Он налетел на мать и поцелуем залепил ей рот.

- Видите, какого сорванца вы пускаете в дом! - говорила мать, оттолкнув его прочь.

- Со мной не смеет, я его уйму - подойди-ка сюда...

Он подошел к Татьяне Марковне: она его перекрестила и поцеловала в лоб.

- Ух! - сказал он, садясь, - мучительницы вы обе: зачем так терзали -

сил нет!

- Вперед будь умнее!

- Где же Марфа Васильевна?.. я побегу...

Погоди, имей терпение!.. они у меня не такие верченые! - сказала бабушка.

- Опять терпение!

- Теперь оно и начинается: полно скакать и бегать, ты не мальчик, да и она не дитя. Ведь сам говоришь, что соловей вам растолковал обоим, что вы

"созрели" - ну, так и остепенись!

Он немного смутился от этого справедливого замечания и скромно остался в гостиной, пока пошли за Марфенькой.

- Ни за что не пойду! И сохрани господи! - отвечала она и Марине, и

Василисе.

Наконец сама бабушка с Марьей Егоровной отыскали ее за занавесками постели в углу, под образами, и вывели ее оттуда, раскрасневшуюся, не одетую, старающуюся закрыть лицо руками.

Обе принялись целовать ее и успокоивать. Но она наотрез отказалась идти к обеду и к завтраку, пока все не перебывали у ней в комнате и не поздравили по очереди.

Точно так же она убегала и от каждого гостя, который приезжал поздравлять, когда весть пронеслась по городу.

Вера с покойной радостью услыхала, когда бабушка сказала ей об этом:

- Я давно ждала этого, - сказала она.

- Теперь, если б бог дал пристроить тебя... - начала было Татьяна

Марковна со вздохом, но Вера остановила ее.

- Бабушка! - сказала она с торопливым трепетом, - ради бога, если любите меня, как я вас люблю... то обратите все попечения на Марфеньку. Обо мне не заботьтесь...

- Разве я тебя меньше люблю? Может быть, у меня сердце больше болит по тебе...

- Знаю, и это мучает меня... Бабушка! - почти с отчаянием молила Вера,

- вы убьете меня, если у вас сердце будет болеть обо мне...

- Что ты говоришь, Верочка? Опомнись!..

- Это убьет меня, я говорю не шутя, бабушка.

- Да чем, чем, что у тебя на уме, что на сердце? - говорила тоже почти с отчаянием бабушка, - разве не станет разумения моего, или сердца у меия нет, что твое счастье или несчастье... чужое мне?..

- Бабушка! у меня другое счастье и другое несчастье, нежели у

Марфеньки. Вы добры, вы умны, дайте мне свободу...

- Ты успокой меня: скажи только, что с тобою?..

- Ничего, бабушках нет, только не старайтесь пристроивать меня...

- Ты горда, Вера! - с горечью сказала старушка.

- Да, бабушка, - может быть: что же мне делать?

- Не бог вложил в тебя эту гордость!

Вера не отвечала, но страдала невыразимо оттого, что она не могла растолковать себя ей. Она металась в тоске.

- Открой мне душу, я пойму, может быть, сумею облегчить горе, если есть...

- Когда оно настанет - и я не справлюсь одна... тогда и приду к вам - и ни к кому больше, да к богу! Не мучьте меня теперь и не мучьтесь сами... Не ходите, не смотрите за мной...

- Не поздно ли будет тогда, когда горе придет?.. - прошептала бабушка.

- Хорошо, - прибавила она вслух, - успокойся, дитя мое! я знаю, что ты не

Марфенька, и тревожить тебя не стану.

Она поцеловала ее со вздохом и ушла скорыми шагами, понурив голову. Это было единственное темное облачко, помрачавшее ее радость, и она усердно молилась, чтобы оно пронеслось, не сгустившись в тучу.

Вера долго ходила взволнованная по саду и мало-помалу успокоилась. В

беседке она увидела Марфеньку и Викентьева и быстро пошла к ним. Она еще не сказала ни слова Марфеньке после новости, которую узнала утром.

Она подошла к ней, пристально и ласково поглядела ей в глаза, потом долго целовала ей глаза, губы, щеки. Положив ее голову, как ребенка, на руку себе, она любовалась ее чистой, младенческой красотой и крепко сжала в объятиях.

- Ты должна быть счастлива! - сказала она с блеснувшими вдруг и спрятавшимися слезами.

- И будет! - подсказал Викентьев.

- Ты, Верочка, будешь еще счастливее меня! - отвечала Марфенька, краснея. - Посмотри, какая ты красавица, какая умная - мы с тобой - как будто не сестры! здесь нет тебе жениха. Правда, Николай Андреевич?

Вера молча пожала ей руку.

- Николай Андреевич, знаете ли, кто она? - спросила Вера, указывая на

Марфеньку.

- Ангел! - отвечал он без запинки, как солдат на перекличке.

- Ангел! - с улыбкой передразнила она его.

- Вот она кто! - сказала Вера, указывая на кружившуюся около цветка бабочку, - троньте неосторожно, цвет крыльев пропадет, пожалуй и совсем крыло оборвете. Смотрите же! балуйте, любите, ласкайте ее, но боже сохрани -

огорчить! Когда придет охота обрывать крылья, так идите ко мне: я вас тогда!.. - заключила она, ласково погрозив ему.

ХIХ

Через неделю после радостного события все в доме пришло в прежний порядок. Мать Викентьева уехала к себе, Викентьев сделался ежедневным гостем и почти членом семьи. И он, и Марфенька не скакали уже. Оба были сдержаннее и только иногда живо спорили, или пели, или читали вдвоем. Но между ними не было мечтательного, поэтического размена чувств, ни оборота тонких, изысканных мыслей, с бесконечными оттенками их, с роскошным узором фантазии

- всей этой игрой, этих изящных и неистощимых наслаждений развитых умов.

Дух анализа тоже не касался их, и пищею обмена их мыслей была прочитанная повесть, доходившие из столицы новости да поверхностные впечатления окружающей природы и быта. Поэзия, чистая, свежая, природная, всем ясная и открытая, билась живым родником - в их здоровье, молодости, открытых, неиспорченных сердцах.

Их не манила даль к себе; у них не было никакого тумана, никаких гаданий. Перспектива была ясна, проста и обоим им одинаково открыта.

Горизонт наблюдений и чувств их был тесен. Марфенька зажимала уши или уходила вон, лишь только Викентьев в объяснениях своих, выйдет из пределов обыкновенных выражений и заговорит о любви к ней языком романа или повести.

Их сближение было просто и естественно, как указывала натура, сдержанная чистой нравственностью и моралью бабушки. Марфенька до свадьбы не дала ему ни одного поцелуя, никакой почти лишней против прежнего ласки - и на украденный им поцелуй продолжала смотреть как на дерзость и грозила уйти или пожаловаться бабушке.

Но неумышленно, когда он не делал никаких любовных прелюдий, а просто брал ее за руку, она давала ему руку, брала сама его руку, опиралась ему доверчиво на плечо, позволяла переносить себя через лужи и даже, шаля, ерошила ему волосы или, напротив, возьмет гребенку, щетку, близко подойдет к нему, так что головы их касались, причешет его, сделает пробор и, пожалуй, напомадит голову.

Но если он возьмет ее в это время за талию или поцелует, она покраснеет, бросит в него гребенку и уйдет прочь. Свадьба была отложена до осени по каким-то хозяйственным соображениям Татьяны Марковны - и в доме постепенно готовили приданое. Из кладовых вынуты были старинные кружева, отобрано было родовое серебро, золото, разделены на две равные половины посуда, белье, меха, разные вещи, жемчуг, брильянты.

Татьяна Марковна, с аккуратностью жида, пускалась определять золотники, караты, взвешивала жемчуг, призывала ювелиров, золотых и других дел мастеров.

- Вот, смотри, Верочка, это твое, а то Марфенькино - ни одной нитки жемчугу, ни одного лишнего лота, ни та ни другая не получит. Смотрите обе!

Но Вера не смотрела. Она отодвигала кучу жемчуга и брильянты, смешивала их с Марфенькиными и объявила, что ей немного надо. Бабушка сердилась и опять принималась разбирать и делить на две половины.

Райский выписал от опекуна еще свои фамильные брильянты и серебро, доставшееся ему после матери, и подарил их обеим сестрам. Но бабушка погребла их в глубину своих сундуков, до поры до времени:

- Понадобятся и самому! - говорила она, - вздумаешь жениться.

Он закрепил и дом с землей и деревней за обеими сестрами, за что обе они опять по-своему благодарили его. Бабушка хмурилась, косилась, ворчала, потом не выдержала и обняла его.

- Совсем необыкновенный ты, Борюшка, - сказала она - какой-то хороший урод! Бог тебя ведает, кто ты есть! В доме, в девичьей, в кабинете бабушки, даже в гостиной и еще двух комнатах, расставлялись столы с шитьем белья.

Готовили парадную постель, кружевные подушки, одеяло. По утрам ходили портнихи, швеи.

Викентьев выпросился в Москву заказывать гардероб, экипажи - и тут только проговорилось чувство Марфеньки: она залилась обильными слезами, от которых у ней распухли нос и глаза.

Глядя на нее, заплакал и Викентьев, не от горя, а потому, объяснял он, что не может не заплакать, когда плачут другие, и не смеяться тоже не может, когда смеются около него. Марфенька поглядела на него сквозь слезы и вдруг перестала плакать.

- Я не пойду за него, бабушка: посмотрите, он и плакать-то не умеет путем! У людей слезы по щекам текут, а у него по носу: вон какая слеза, в горошину, повисла, на самом конце!.,

Он поспешно утер слезу.

- У меня, видите, такой желобок есть, прямо к носу... - сказал он и сунулся было поцеловать у невесты руку, но она не дала.

Через час после его отъезда она по-прежнему уже пела: Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя!

На двор приводили лошадей, за которыми Викентьев ездил куда-то на завод. Словом, дом кипел веселою деятельностью, которой не замечали только

Райский и Вера.

Райский ничего, впрочем, не замечал, кроме ее. Он старался развлекаться, ездил верхом по полям, делал даже визиты.

У губернатора встречал несколько советников, какого-нибудь крупного помещика, посланного из Петербурга адъютанта; разговоры шли о том, что делается в петербургском мире, или о деревенском хозяйстве, об откупах. Но все это мало развлекало его.

Он, между прочим, нехотя, но исполнил просьбу Марка и сказал губернатору, что книги привез он и дал кое-кому из знакомых, а те уж передали в гимназию.

Книги отобрали и сожгли. Губернатор посоветовал Райскому быть осторожнее, но в Петербург не донес, чтоб "не возбуждать там вопроса"!

Марк, по-своему, опять ночью, пробрался к нему через сад, чтоб узнать, чем кончилось дело. Он и не думал благодарить за эту услугу Райского, а только сказал, что так и следовало сделать и что он ему Райскому, уже тем одним много сделал чести, что ожидал от него такого простого поступка, потому что поступить иначе значило бы быть "доносчиком и шпионом".

Леонтья Райский видал редко и в дом к нему избегал ходить. Там, страстными взглядами и с затаенным смехом в неподвижных чертах, встречала его внутренно торжествующая Ульяна Андреевна. А его угрызало воспоминание о том, как он великодушно исполнил свой "долг". Он хмурился и спешил вон.

Она употребила другой маневр: сказала мужу, что друг его знать ее не хочет, не замечает, как будто она была мебель в доме, пренебрегает ею, что это ей очень обидно и что виноват во всем муж, который не умеет привлечь в дом порядочных людей и заставить уважать жену.

- Поговори хоть ты, - жаловалась она, - отложи свои книги, займись мною!

Козлов в тот же вечер буквально исполнил поручение жены, когда Райский остановился у его окна.

- Зайди, Борис Павлович, ты совсем меня забыл, - сказал он, - вон и жена жалуется...

- А она на что жалуется? - спросил Райский, входя в комнату.

- Да думает, что ты пренебрегаешь ею. Я говорю ей, вздор, он не горд совсем, - ведь ты не горд? да? Но он, говорю, поэт, у него свои идеалы - до тебя ли, рыжей, ему? Ты бы ее побаловал, Борис Павлович, зашел бы к ней когда-нибудь без меня, когда я в гимназии.

Райский, отворотясь от него, смотрел в окно.

- Или еще лучше, приходи по четвергам да по субботам вечером: в эти дни я в трех домах уроки даю. Почти в полночь прихожу домой. Вот ты и пожертвуй вечер, поволочись немного, пококетничай! Ведь ты любишь болтать с бабами! А

она только тобой и бредит...

Райский стал глядеть в другое окно.

- Сам я не умею, - продолжал Леонтий, - известно, муж - она любит, я люблю, мы любим... Это спряжение мне и в гимназии надоело. Вся ее любовь -

все ее заботы, жизнь - все мое...

Райский кашлянул. "Хоть бы намекнуть как-нибудь ему!" - подумал он.

Полно - так ли, Леонтий? - сказал он.

- А как же?

- "Вся любовь", говоришь ты?

- Да, конечно. Она даже ревнует меня к моим грекам и римлянам. Она их терпеть не может, а живых людей любит! - добродушно смеясь, заключил Козлов.

- Эти женщины, право, одни и те же во все времена, - продолжал он. - Вон у римских матрон, даже у жен кесарей, консулов, патрициев - всегда хвост целый... Мне - бог с ней: мне не до нее, это домашнее дело! У меня есть занятие. Заботлива, верна - и я иногда, признаюсь, - шепотом прибавил он, -

изменяю ей, забываю, есть ли она в доме, нет ли.

- Напрасно! - сказал Райский.

- Некогда; вот в прошлом месяце попались мне два немецких тома -

Фукидид и Тацит. Немцы и того и другого чуть наизнанку не выворотили.

Знаешь, и у меня терпения не хватило уследить за мелочью. Я зарылся, - а ей, говорит она, "тошно смотреть на меня"! Вот хоть бы ты зашел. Спасибо, еще француз Шарль не забывает... Болтун веселый - ей и не скучно!

- Прощай, Леонтий, - сказал Райский. - Напрасно ты пускаешь этого

Шарля!

- А что? не будь его, ведь она бы мне покоя не дала. Отчего не пускать?

- А чтоб не было "хвоста", как у римских матрон!..

- К моей Уленьке, как к жене кесаря, не смеет коснуться и подозрение!..

- с юмором заметил Козлов. - Приходи же - я ей скажу...

- Нет, не говори, да не пускай и Шарля! - сказал Райский, уходя проворно вон.

К Полине Карповне Райский не показывался, но она показывалась к нему в дом, надоедая то ему - своими пресными нежностями, то бабушке - непрошеными советами насчет свадебных приготовлений и особенно - размышлениями о том, что "брак есть могила любви", что избранные сердца, несмотря на все препятствия, встречаются и вне брака, причем нежно поглядывала на Райского.

Он раза два еще писал ее портрет и все не кончал, говоря, что не придумал, во что ее одеть и какой цветок нарисовать на груди.

- Желтая далия мне будет к лицу - я брюнетка! - советовала она.

- Хорошо, после, после! - отделывался он.

Тит Никоныч являлся всегда одинакий, вежливый, любезный, подходящий к ручке бабушки и подносящий ей цветок или редкий фрукт. Опенкин, всегда речистый, неугомонный, под конец пьяный, барыни и барышни, являвшиеся теперь потанцевать к невесте, и молодые люди - все это надоедало Райскому и Вере -

и оба искали, он - ее, а она - уединения, и были только счастливы, он - с нею, а она - одна, когда ее никто не видит, не замечает, когда она пропадет

"как дух" в деревню, с обрыва в рощу или за Волгу, к своей попадье.

XX

"Вот страсти хотел, - размышлял Райский, - напрашивался на нее, а не знаю, страсть ли это! Я ощупываю себя: есть ли страсть, как будто хочу узнать, целы ли у меня ребра, или нет ли какого-нибудь вывиха? Вон и сердце не стучит! Видно, я сам не способен испытывать страсть!"

Между тем Вера не шла у него с ума.

- Если она не любит меня, как говорит и как видно по всему, то зачем удержала меня? зачем позволила любить? Кокетство, каприз или... Надо бы допытаться... - шептал он.

Он искал глазами ее в саду и заметил у окна ее комнаты.

Он подошел к окну.

- Вера, можно прийти к тебе? - спросил он.

- Можно, только не надолго.

- Вот уж и не надолго! Лучше бы не предупреждала, а когда нужно - и прогнала бы, - сказал он, войдя и садясь напротив. - Отчего же не надолго?

- Оттого, что я скоро уеду на остров. Туда приедет Натали, и Иван

Иванович, и Николай Иванович...

- Это священник?

- Да, он рыбу ловить собирается, а Иван Иванович зайцев стрелять.

- Вот и я бы пришел.

Она молчала.

- Или не надо?

- Лучше не надо, а то вы расстроите наш кружок. Священник начнет умные вещи говорить, Натали будет дичиться, а Иван Иванович промолчит все время.

- Ну, не приду! - сказал он и, положив подбородок на руки, стал смотреть на нее. Она оставалась несколько времени без дела, потом вынула из стола портфель, сняла с шеи маленький ключик и отперла, приготовляясь писать.

- Что это, не письма ли?

- Да, две записки, одну в ответ на приглашение Натальи Ивановны. Кучер ждет.

Она написала несколько слов и запечатала.

- Послушайте, брат, - закричите кого-нибудь в окно.

Он исполнил ее желание, Марина пришла и получила приказание отдать записку кучеру Василью. Потом Вера сложила руки.

- А другую записку? - спросил Райский.

- Еще успею.

- А! Значит, секрет!

- Может быть!

- Долго ли, Вера, у тебя будут секреты от меня?

- Если будут, так будут всегда.

- Если б ты знала меня короче - ты бы их все вверила мне, сколько их ни есть.

- Зачем?

- Так нужно - я люблю тебя.

- А мне не нужно...

- Но ведь это единственный способ отделаться от меня, если я тебе несносен.

- Нет, с тех пор как вы несколько изменились, я не хочу отделываться от вас.

- И даже позволила любить себя...

- Я пробовала запретить - что же вышло?

- И ты решилась махнуть рукой?

- Да, оставить вам на волю, думала, лучше пройдет, нежели когда мешаешь. Кажется, так и вышло... Вы же сами учили, что "противоречия только раздражают страсть..."

- Какая, однако, ты хитрая! - сказал он, глядя на нее лукаво - А зачем остановила меня, когда я хотел уехать?

- Не уехали бы: история с чемоданом мне все рассказала.

- Так ты думаешь, страсть прошла?

- Никакой страсти не было: самолюбие, воображение. Вы артист, влюбляетесь во всякую красоту...

- Пожалуй, в красоту более или менее, но ты - красота красот, всяческая красота! Ты - бездна, в которую меня влечет невольно, голова кружится, сердце замирает - хочется счастья - пожалуй, вместе с гибелью. И в гибели есть какое-то обаяние...

- Это вы уже все говорили - и это нехорошо.

- Отчего нехорошо?

- Нехорошо!

- Да почему?

- Потому что... преувеличенно... следовательно - ложь.

- А если правда, если я искренен?

- Еще хуже.

- Почему?

- Потому что безнравственно.

- Вот тебе раз! Вера!.. Помилуй! ты точно бабушка!

- Да, на этот раз я на ее стороне.

- Безнравственно!

- Безнравственно: вы идете по следам Дон Жуана: но ведь и тот гадок...

- Говори мне, что я гадок, если я гадок, Вера, а не бросай камень в то, чего не понимаешь. Искренний Дон Жуан чист и прекрасен; он гуманный, тонкий артист, тип chef d'oeuvre {Совершенство (фр.).} между человеками. Таких, конечно, немного. Я уверен, что в байроновском Дон Жуане пропадал художник.

Это влечение к всякой видимой красоте, все более к красоте женщины, как лучшего создания природы, обличает высшие человеческие инстинкты, влечение и к другой красоте, невидимой, к идеалам добра, изящества души, к красоте жизни! Наконец под этими нежными инстинктами у тонких натур кроется потребность всеобъемлющей любви! В толпе, в грязи, в тесноте грубеют эти тонкие инстинкты природы... Во мне есть немного этого чистого огня, и если он не остался до конца чистым, то виноваты... многие... и даже сами женщины...

- Может быть, брат, я не понимаю Дон Жуана; я готова верить вам... Но зачем вы выражаете страсть ко мне, когда знаете, что я не разделяю ее?

- Нет, не знаю.

- Ах, вы все еще надеетесь! - сказала она с удивлением.

- Я тебе сказал, что во мне не может умереть надежда, пока я не узнаю, что ты не свободна, любишь кого-побудь...

- Хорошо, брат, положим, что я могла бы разделить вашу страсть - тогда что?

- Как что? Обоюдное счастье!

- Вы уверены, что могли бы дать его мне?

- Я - о боже, боже! - с пылающими глазами начал он, - да я всю жизнь отдал бы - мы поехали бы в Италию - ты была бы моей женой...

Она поглядела на него несколько времени.

- Сколько раз вы предлагали женщинам такое счастье? - спросила она.

- Бывали, конечно, встречи, но такого сильного впечатления никогда...

- Скажите еще, сколько раз говорили вы вот эти самые слова: не каждой ли женщине при каждой встрече?

- Что ты хочешь сказать этими вопросами, Вера? Может быть, я говорил и многим, но никогда так искренне...

Она глядела на него, а он на нее.

- Кто тебя развил так, Вера? - спросил он.

- Довольно, - перебила она. - Вы высказались в коротких словах. Видите ли, вы дали бы мне счастье на полгода, на год, может быть больше, словом до новой встречи, когда красота, новее и сильнее, поразила бы вас и вы увлеклись бы за нею, а я потом - как себе хочу! Сознайтесь, что так?

- Почему ты знаешь это? Зачем так судишь меня легко? Откуда у тебя эти мысли, как ты узнала ход страстей?

- Я хода страстей не знаю, но узнала немного вас - вот и все.

- Что ж ты узнала и от кого?

- От вас самих.

- От меня? Когда?

- Какая же у вас слабая память! Не вы ли рассказывали, как вас тронула красота Беловодовой и как напрасно вы бились пробудить в ней... луч... или ключ... или... уж не помню, как вы говорили, только очень поэтически.

- Беловодова! Это - статуя, прекрасная, но холодная и без души. Ее мог бы полюбить разве Пигмалион.

- А Наташа?

- Наташа! Разве я тебе говорил о Наташе?

- Забыли!

- Наташа была хорошенькая, но бесцветная, робкая натура. Она жила, пока грели лучи солнца, пока любовь обдавала ее теплом, а при первой невзгоде она надломилась и зачахла. Она родилась, чтоб как можно скорее умереть.

- А о Марфеньке что говорили? Чуть не влюбились!

- Это все так, легкие впечатления, на один, на два дня... Все равно, как бы я любовался картиной... Разве это преступление - почувствовать прелесть красоты, как теплоты солнечных лучей, подчиниться на неделю-другую впечатлению, не давая ему серьезного хода?..

- А самое сильное впечатление на полгода? Так?

- Нет, не так. Если б, например, ты разделила мою страсть, мое впечатление упрочилось бы навсегда, мы бы женились... Стало быть - на всю жизнь. Идеал полного счастья у меня неразлучен с идеалом семьи...

- Послушайте, брат. Вспомните самое сильное из ваших прежних впечатлений и представьте, что та женщина, которая его на вас сделала, была бы теперь вашей женой...

- Кто тебя развивает, ты вот что скажи? А ты все уклоняешься от ответа!

- Да вы сами. Я все из ваших разговоров почерпаю.

- Ты прелесть, Вера, ты наслаждение! у тебя столько же красоты в уме, сколько в глазах! Ты вся - поэзия, грация, тончайшее произведение природы! -

Ты и идея красоты, и воплощение идеи - и не умирать от любви к тебе? Да разве я дерево! Вон Тушин, и тот тает...

Она сделала движение.

- Оставим это. Ты меня не любишь, еще немного времени, впечатление мое побледнеет, я уеду, и ты никогда не услышишь обо мне. Дай мне руку, скажи дружески, кто учил тебя, Вера, - кто этот цивилизатор? Не тот ли, что письма пишет на синей бумаге?.. - Может быть - и он. Прощайте, брат, вы кстати напомнили. Мне надо писать...

- И вот счастье где: и "возможно" и "близко", а не дается! - говорил он.

- Вы можете быть по-своему счастливы и без меня, с другой...

- С кем, скажи! Где они, эти женщины!..

- А те, кто отдает внаймы сердце на месяц, на полгода, на год, - а не со мной! - прибавила она.

- И ты не веришь мне, и ты не понимаешь! Кто же поверит и поймет?

Он задумался, а она взяла бумагу, опять написала карандашом несколько слов и свернула записку.

- Не позвать ли Марину? - спросил он.

- Нет, не надо.

Она спрятала записку за платье на грудь, взяла зонтик, кивнула ему и ушла.

Райский, не сказавши никому ни слова в доме, ушел после обеда на Волгу, подумывая незаметно пробраться на остров, и высматривал место поудобнее, чтобы переправиться через рукав Волги. Переправы тут не было, и он глядел вокруг, не увидит ли какого-нибудь рыбака.

Он прошел берегом с полверсты и, наконец, набрел на мальчишек, которые в полусгнившей, наполненной до половины водой лодке удили рыбу. Они за гривенник с радостью взялись перевезти его и сбегали в хижину отца за веслами.

- Куда везти? - спросили они.

- Все равно, причаливайте, где хотите.

- Вон там можно выйти, - указывал один.

- Вон-вось где: тут барин с барыней недавно вылазили..

- Какой барин?

- Кто их знает! С горы какие-то!

Райский вышел из лодки и стал смотреть.

"Не Вера ли?" - думал он. Если она - он сейчас узнает ее тайну... У

него забилось сердце. Он шел в осоке тихо, осторожно, боясь кашлянуть. Вдруг он услышал плеск воды, тихо раздвинул осоку и увидел... Ульяну Андреевну.

Она, закрытая совсем кустами, сидела на берегу, с обнаженными ногами, опустив их в воду, распустив волосы, и, как русалка, мочила их, нагнувшись с берега. Райский прошел дальше, обогнул утес: там, стоя по горло в воде, купался m-r Шарль.

Райский, не замеченный им, ушел и стал пробираться, через шиповник, к небольшим озерам, полагая, что общество, верно, расположилось там. Вскоре он услышал шаги неподалеку от себя и притаился. Мимо его прошел Марк.

Райский окликнул его.

- А, здравствуйте, - сказал Волохов, - от кого вы тут прячетесь?

- Я не прячусь... иначе бы не остановил вас.

- Да вы не от меня прячетесь, а от кого-нибудь другого. Признайтесь, вы ищете вашу красавицу-сестру? Нехорошо, нечестно: проиграли пари и не платите...

- Вы почем знаете, что она здесь?

- Я пошел было уток стрелять на озеро, а они все там сидят. И поп там, и Тушин, и попадья, и... ваша Вера, - с насмешкой досказал он. - Подите, подите туда.

- Я не хочу, я не туда шел.

- Не стыдитесь меня, я все вижу. Вы хотели робко посмотреть на нее издали - да? Вам скучно, постыло в доме, когда ее нет там.

- Какой вздор! я просто гулял...

- Давайте триста рублей!

Райский пошел опять туда, где оставил мальчишек. За ним шел и Марк. Они прошли мимо того места, где купался Шарль. Райский хотел было пройти мимо, но из кустов, навстречу им, вышел француз, а с другой стороны, по тропинке, приближалась Ульяна Андреевна, с распущенными, мокрыми волосами.

Оба хотели спрятаться, но Марк закричал им:

- Charme de vous voir tous les deux {Очень рад видеть вас обоих!(фр.).}! честь имею рекомендоваться!

M-r Шарль вышел из-за кустов.

- M-r Райский! M-r Шарль! - представлял насмешливо их Марк друг другу.

- Ульяна Андреевна! пожалуйте сюда, не прячьтесь! ведь видели: все свои лица, не бойтесь!

- Никто не боится! - сказала она, выходя нехотя и стараясь не глядеть на Райского.

- И оба мокрые! - прибавил Волохов.

- Самый неприятный мужчина в целом свете! - с крепкой досадой шепнула

Ульяна Андреевна Райскому про Марка.

- Ну, прощайте, я пойду, - сказал Марк. - А что Козлов делает? Отчего не взяли его с собой проветрить? Ведь и при нем можно... купаться - он не увидит. Вон бы тут под деревцом из Гомера декламировал! - заключил он и, поглядевши дерзко на Ульяну Андреевну и на m-r Шарля, ушел.

- Il faut que je donne une bonne lecon a ce mauvais drole {Придется хорошенько проучить этого негодяя! (фр.).}! - хвастливо сказал m-r Шарль, когда Марк скрылся из вида.

Потом все воротились домой.

- Ну, вот, я тебе очень благодарен, - говорил Козлов Райскому, - что ты прогулялся с женой...

- На этот раз благодари вот m-r Шарля! - сказал Райский.

- Merci, merci, m-r Charles!

- Bien, tres bien, cher collegue {Хорошо, очень хорошо, дорогой коллега! (фр.).}! - отвечал Шарль, трепля его по плечу.

Райский пришел домой злой, не ужинал, не пошутил с Марфенькой, не подразнил бабушку и ушел к себе. И на другой день он сошел такой же мрачный и недовольный.

Погода была еще мрачнее. Шел мелкий, непрерывный дождь. Небо покрыто было не тучами, а каким-то паром. На окрестности лежал туман.

Вера была тоже не весела. Она закутана была в большой платок и на вопрос бабушки, что с ней, отвечала, что у ней был ночью озноб.

Посыпались расспросы, упреки, что не разбудила, предложения - напиться липового цвета и поставитъ горчичники. Вера решительно отказалась, сказав, что чувствует себя теперь совсем здоровою.

Все трое сидели молча, зевали или перекидывались изредка вопросом и ответом.

- Вы были тоже на острове? - спросила Вера Райского.

- Да, - ты почем знаешь?

- Я слыхала, как Егор жаловался кому-то на дворе, что платье все в глине да в тине у вас - насилу отчистил: "Должно быть, на острове был", -

говорил он.

- Ты все слышишь! - заметил он. - Я был не один; Марк был, еще жена

Козлова...

- Вот нашел с кем гулять! У ней есть провожатый, - сказала бабушка, -

m-r Шарль.

- И он был.

Опять замолчали и уже собирались разойтись, как вдруг явилась

Марфенька.

- Ах, бабушка, как я испугалась! страшный сон видела! сказала она, еще не поздоровавшись. - Как бы не забыть!

- Какой такой, расскажи. Что это ты бледная сегодня?

- Рассказывай скорей! - говорил Райский. - Давайте сны рассказывать, кто какой видел. И я вспомнил свой сон: странный такой! Начинай, Марфенька!

Сегодня скука, слякоть - хоть сказки давайте сказывать!

- Сейчас, сейчас, погодите, через пять минут приедет Николай Андреич, я при нем расскажу.

- Уж и через пять минут! - сказала бабушка, - почем ты знаешь?

Дожидайся! он еще спит!

- Нет, приедет - я ему велела! - кокетливо возразила Марфенька. - Нынче крестят девочку в деревне, у Фомы: я обещала прийти, а он меня проводит...

- Так ты для деревенских крестин новое барежевое платье надела, да еще в этакий дождь! Кто тебя пустит? скинь, сударыня!

- Скину, бабушка, я надела только примерить.

- Ведь уж примеривали!

- Оставьте ее, бабушка, она жениху хочет показаться в новом платье.

Марфенька покраснела.

- Вот вы какие! я совсем не для того! - с досадой сказала она, что угадали, - пойду, сейчас скину...

Райский удержал ее за руку; она вырвалась, и только отворила дверь, как навстречу ей явился Викентьев и распростер руки, чтоб не пустить ее.

- Идите скорей - зачем опоздали? - говорила она, краснея от радости и отбиваясь, когда он хотел непременно поцеловать у ней руку.

- Что это у вас за гадкая привычка целовать в ладонь? - заметила она, отнимая у него руки, - всю руку изломаете!

- Ладонь такая тепленькая у вас, душистая, позвольте...

- Подите прочь! Вы еще с бабушкой не поздоровались!

Он поцеловал у бабушки руку, потом комически раскланялся с Райским и с

Верой.

- Рассказывайте, что видели во сне, - сказал ему Райский,скорее, скорее!

- Нет, я прежде расскажу! - перебила Марфенька.

- Нет, позвольте, я видел отличный сон, - торопился сказать Викентьев,

- будто я...

- Нет, дайте мне рассказать, - говорила Марфенька.

- Позвольте, Марфа Васильевна, а то забуду, - силился он переговорить ее, - ей-богу, я было и забыл совсем: будто я иду.

Она зажала ему рот рукой.

- По порядку, по порядку! - командовал Райский, - слово за Марфенькой.

Марфа Васильевна, извольте!

- Я будто, бабушка... Послушай, Верочка, какой сон! Слушайте, говорят вам, Николай Андреич, что вы не посидите!.. На дворе будто ночь лунная, светлая, так пахнет цветами, птицы поют...

- Ночью? - сказал Викентьев.

- Соловьи все ночью поют! - заметила бабушка, взглянув на них обоих.

Марфенька покраснела.

- Вот теперь сбили с толку - я и не стану рассказывать!

- Нет, нет, говори, говорите!

- Ну, вот птицы...

- Птицы не поют ночью...

- Опять вы, Николай Андреич! не стану - вам говорят! А вот он ночью, бабушка, - живо заговорила она, указывая на Викентьева, - храпит

- Ты почем знаешь?

- Марина сказывала - она от Семена слышала...

- Это от золотухи: надо пить аверину траву, - заметила Татьяна

Марковна.

- Я боюсь, кто храпит. Если б знала прежде, так бы...

Она вдруг замолчала.

- Что ж ты остановилась? - спросил Райский, - можно свадьбу расстроить.

В самом деле, если он тебе будет мешать спать по ночам...

Марфенька покраснела, как вишня, и бросилась вон.

- Полно тебе, Борюшка! видишь, она договорилась до чего, да и сама не рада!

Викентьев догнал Марфенъку и привел назад.

- Я буду на ночь нос ватой затыкать, Марфа Васильевна, - сказал он.

Марфеньку усадили и заставили рассказывать сон.

- Вот будто я тихонько вошла в графский дом, - начала она, - прямо в галерею, где там статуи стоят. Вошла я и притаилась, и смотрю, как месяц освещал их все, а я стою в темном углу: меня не видать, а я их всех вижу.

Только я стою, не дышу, все смотрю на них. Все переглядела - и Геркулеса с палицей, и Диану, и потом Венеру, и еще эту с совой, Минерву... И старика, которого змеи сжимают... как бишь его зовут... Только вдруг!.. (Марфенька сделала испуганное лицо и оглядывалась по сторонам) - и теперь даже страшно

- так живо представилось.

- Ну, что вдруг? - спросила бабушка.

- Страшно, бабушка. Вдруг будто статуи начали шевелиться. Сначала одна тихо, тихо повернула голову и посмотрела на другую, а та тоже тихо разогнула и не спеша притянула к ней руку: это Диана с Минервой. Потом медленно приподнялась Венера - и не шагая... какой ужас!.. подвинулась, как мертвец, плавно к Марсу, в каске... Потом змеи, как живые, поползли около старика! он перегнул голову назад, у него лицо стали дергать судороги, как у живого, я думала, сейчас закричит! И другие все плавно стали двигаться друг к другу, некоторые подошли к окну и смотрели на месяц... Глаза у всех каменные, зрачков нет... Ух!

Она вздрогнула.

- Да это поэтический сон - я его запишу! - сказал Райский.

- Побежали дети в разные стороны, - продолжала Марфеньна, - и все тихо, не перебирая ногами... Статуи как будто советовались друг с другом, наклоняли головы, шептались... Нимбы взялись за руки и кружились, глядя на месяц... Я вся тряслась от страха. Сова встрепенулась крыльями и носом почесала себе грудь... Марс обнял Венеру, она положила ему голову на плечо, они стояли, все другие ходили или сидели группами. Только Геркулес не двигался. Вдруг и он поднял голову, потом начал тихо выпрямляться, плавно подниматься с своего места. Большой такой, до потолка! Он обвел всех глазами, потом взглянул в свой угол... и вдруг задрожал, весь выпрямился, поднял руку; все в один раз взглянули туда же, на меня - на минуту остолбенели, потом все кучей бросились прямо ко мне...

- Ну, что же вы, Марфа Васильевна? - спросил Викентьев.

- Как я закричу!

- Ну?

- Ну, и проснулась - и с полчаса все тряслась, хотела кликнуть Федосью, да боялась пошевелиться - так до утра и не спала. Уж пробило семь, как я заснула.

- Прелесть - сон, Марфенька! - сказал Райский. - Какой грациозный, поэтический! Ты ничего не прибавила?

- Ах, братец, да где же мне все это выдумать! Я так все вижу и теперь, что нарисовала бы, если б умела...

- Надо морковного соку выпить, - заметила бабушка, - это кровь очищает.

- Ну, теперь позвольте мне... - начал Викентьев торопливо, - я будто иду по горе, к собору, а навстречу мне будто Нил Андреич, на четвереньках, голый...

- Полно тебе, что это, сударь, при невесте!.. - остановила его Татьяна

Марковна.

- Ей-богу, правда...

- Это нехорошо, не к добру

- Говорите, говорите! - одобрял Райский.

- А верхом на нем будто Полина Карповна, тоже...

- Перестанешь ли молоть? - сказала Татьяна Марковна, едва удерживаясь от смеху.

- Сейчас кончу. Сзади будто Марк Иванович погоняет Тычкова поленом, а впереди Опенкин, со свечой, и музыка...

Все захохотали.

- Все сочинил, бабушка, сейчас сочинил, не верьте ему! - сказала

Марфенька.

- Ей-богу, нет! и все будто, завидя меня, бросились, как ваши статуи, ко мне, я от них: кричал, кричал, даже Семен пришел будить меня - ей-богу правда, спросите Семена!..

- Ну, тебе, батюшка, ужо на ночь дам ревеню или постного масла с серой.

У тебя глисты должны быть. И ужинать не надо.

- Я напомню ужо бабушке: вот вам! - сказала Марфенька Викентьеву.

- Ну, Вера, скажи свой сон - твоя очередъ! - обратился Райский к Вере.

- Что такое я видела? - старалась она припомнить, - да, молнию, гром гремел - и кажется, всякий удар падал в одно место...

- Какая страсть! - сказала Марфенька, - я бы закричала.

- Я была где-то на берегу, - продолжала Вера, - у моря, передо мной какой-то мост, в море. Я побежала по мосту - добежала до половины; смотрю, другой половины нет, ее унесла буря...

- Все? - спросил Райский.

- Все.

- И этот сон хорош, и тут поэзия!

- Я не вижу обыкновенно снов или забываю их, - сказала она, - а сегодня у меня был озноб: вот вам и поэзия!

- Да ведь все дело в ознобе и жаре; худо, когда ни того, ни другого нет.

- А вы, братец? теперь вам говорить! - напомнила ему Марфенька.

- Вообразите, я всю ночь летал.

- Как летали?

- Так: будто крылья явились.

- Это бывает к росту, - сказала бабушка, - кажется, тебе уж не кстати бы...

- Я сначала попробовал полететь по комнате, - продолжал он, - отлично!

Вы все сидите в зале, на стульях, а я, как муха, под потолок залетел. Вы на меня кричать, пуще всех бабушка. Она даже велела Якову ткнуть меня половой щеткой, но я пробил головой окно, вылетел и взвился над рощей... Какая прелесть, какое новое, чудесное ощущение! Сердце бьется, кровь замирает, глаза видят далеко. Я то поднимусь, то опущусь - и когда однажды поднялся очень высоко, вдруг вижу, из-за куста, в меня целится из ружья Марк...

- Этот всем снится; вот сокровище далось: как пугало, - сказала Татьяна

Марковна.

- Я его вчера видел с ружьем - на острове, он и приснился. Я ему стал кричать изо всей мочи, во сне, - продолжал Райский, - а он будто не слышит, все целится... наконец...

- Ну, братец, - ах, это интересно...

- Ну, я и проснулся!

- Только? ах, как жаль! - сказала Марфенька.

- А тебе хотелось, чтоб он меня застрелил?

- Чего доброго, от него станется и наяву, - ворчала бабушка. - А что он, отдал тебе восемьдесят рублей?

- Нет, бабушка, я не спрашивал.

- Все вы мало богу молитесь, ложась спать, - сказала она, - вот что! А

как погляжу, так всем надо горькой соли дать, чтоб чепуха не лезла в голову.

- А вы, бабушка, видели какой-нибудь сон? расскажите. Теперь ваша очередь! - обратился к ней Райский.

- Стану я пустяки болтать!

- Расскажите, бабушка! - пристала и Марфенька.

- Бабушка, позвольте, я расскажу за вас, что вы видели? - вызвался

Викентьев.

- А ты почем знаешь бабушкины сны?

- Я угадаю.

- Ну, угадывай.

- Вам снилось, - начал он, - что мужики отвезли хлеб на базар,продали и пропили деньги. Это во-первых...

Все засмеялись.

- Какой отгадчик! - сказала бабушка.

- Во-вторых, что Яков, Егор, Прохор и Мотька, пьяные, забрались на сеновал, закурили трубки и наделали пожар...

- Типун тебе, право - болтун этакий! Поди, я уши надеру!

- В-третьих, что все девки и бабы, в один вечер, съели все варенье, яблоки, растаскали сахар, кофе...

Опять смех.

- Что Савелий до смерти убил Марину...

- Полно, тебе говорят!.. - унимала сердито Татьяна Марковна.

- И, наконец, - торопливо досказывао он, так что на зубах вскочил пузырь, - что земская плиция в деревне велела делать мостовую и тротуары, а в доме поставили роту солдат...

- Вот, я же тебя, я же тебя - на, на, на! - говорила бабушка, встав с места и поймав Викентьева за убо. - А еще жених - болтает вздор какой!

- А ловко, мастерски подобрал! - поощрял Райский.

Марфенька смеялась до слез, и даже Вера улыбалась. Бабушка села опять.

- Это вам только лезет в голову такая бестолочь! - сказала она.

- Видите же и вы какие-нибудь сны, бабушка? - заметил Райский.

- Вижу, да не такие безобразные и страшные, как вы все.

- Ну, что, например, видели сегодня?

Бабушка стала припоминать.

- Видела что-то, постойте... Да: поле видела, на нем будто лежит...

снег.

- А еще? - спросил Райский.

- А на снегу щепка...

- И все?

- Чего ж еще? И слава богу, кричать и метаться не нужно!

ХХII

Весь день все просидели, как мокрые куры, рано разошлись и легли спать.

В десять часов вечера все умолкло в доме. Между тем дождь перестал, Райский надел пальто, пошел пройтись около дома. Ворота были заперты, на улице стояла непроходимая грязь, и Райский пошел в сад.

Было тихо, кусты и деревья едва шевелились, с них капал дождь. Райский обошел раза три сад и прошел через огород, чтоб посмотреть, что делается в поле и на Волге.

Темнота. На горизонте скопились удалявшиеся облака, и только высоко над головой слабо мерцали кое-где звезды. Он вслушивался в эту тишину и всматривался в темноту, ничего не слыша и не видя.

Направо туман; левее черным пятном лежала деревня, дальше безразличной массой стлались поля. Он дохнул в себя раза два сырого воздуха и чихнул,

Вдруг он услышал, что в старом доме отворяется окно. Он взглянул вверх, но окно, которое отворилось, выходило не к саду, а в поле, и он поспешил в беседку из акаций, перепрыгнул через забор и попал в лужу, но остался на месте, не шевелясь.

- Это вы? - спросил шепотом кто-то из окна нижнего этажа, - конечно,

Вера, потому что в старом доме никого, кроме ее, не было.

У Райского затряслись колени, однако он невнятным шепотом отвечал: "Я".

- Сегодня я не могла выйти - дождик шел целый день; завтра приходите туда же в десять часов... Уйдите скорее, кто-то идет!

Окно тихо затворилось. Райский все стоял.

"Куда "туда же"! - спрашивал он мучительно себя, проклиная чьи-то шаги, помешавшие услышать продолжение разговора. - Боже! так это правда: тайна есть (а он все не верил) - письмо на синей бумаге - не сон! Свидания! Вот она, таинственная "Ночь"! А мне проповедовала о нравственности!"

Он пошел навстречу maman.

- Кто тут! - громко закричал голос, и с этим вопросом идущий навстречу начал колотить что есть мочи в доску.

- Ну тебя к черту! - с досадой сказал Райский, отталкивая Савелья, который торопливо подошел к нему. - Давно ли ты стал дом стеречь?

- Барыня приказали, - отвечал Савелий, - мошенники в здешних местах есть... беглые... тоже из бурлаков ходят шалить...

- Врешь все! - с досадой продолжал Райский, - ты подглядываешь за

Мариной: это... скверно, - хотел он сказать, но не договорил и пошел.

- Позвольте о Марине слово молвить! - остановил его Савелий.

- Ну?

- Нельзя ли ее в полицию отправить?

- Ты с ума сошел, - сказал Райский, уходя. Савелий за ним.

- Сделайте божескую милость, - говорил он, хоть в Сибирь сошлите ее!

Райский погружен был в свой новый "вопрос" о разговоре Веры из окна и продолжал идти.

- Или хоша в рабочий дом - на всю жисть... - говорил Савелий, не отставая от него.

- За что? - спросил вдруг Райский, остановившись.

- Да опять того... почтальон ходит все... Плетьми бы приказали ее высечь...

- Тебя! - сказал Райский, - чтоб ты не дрался...

- Воля ваша!

- Да не подсматривал! это... скверно... - сквозь зубы проговорил он, взглянув на окно Веры.

Он ушел, а Савелий неистово застучал в доску.

Райский почти не спал целую ночь и на другой день явился в кабинет бабушки с сухими и горячими глазами. День был ясный. Все собрались к чаю.

Вера весело поздоровалась с ним. Он лихорадочно пожал ей руку и пристально поглядел ей в глаза. Она - ничего, ясна и покойна...

- Как ты кокетливо одета сегодня! - сказал он.

- Вы находите простенькую палевую блузу кокетливой?

- А пунцовая лента, а прическа, с длинной, небрежно брошенной прядью волос на плечо, а пояс с этим изящным бантом, ботинки, прошитые пунцовым шелком! У тебя бездна вкуса, Вера, я восхищаюсь!

- Очень рада, что нравлюсь вам; только вы как-то странно восхищаетесь.

Скажите, отчего?

- Хорошо, скажу, пойдем гулять.

- Когда?

- В десять часов.

Она быстро и подозрительно взглянула на него. Он заметил этот взгляд.

"Напрасно я сказал так определительно - в десягь часов, - подумал он, -

надо бы было сказать часов в десять... Она догадалась...

- Хорошо, пойдемте! - согласилась она, подумавши, - теперь еще рано, нет десяти часов.

Она села в угол и молчала, избегая его взглядов и не отвечая на вопросы. В исходе десятого она взяла рабочую корзинку, зонтик и сделала ему знак идти за собой.

Они шли молча по аллее от дома, свернули в другую, прошли сад, наконец остановились у обрыва. Тут была лавка. Они сели.

- Вера! - начал он, едва превозмогая смущение, - я нечаянно, кажется, узнал часть твоего секрета...

- Да, кажется! - холодно сказала она, - вчера вы подслушали мои слова...

- Нечаянно, клянусь тебе честью...

- Верю, - перебила она, взглянув на него мельком, - ну что же?

- Ничего... Итак... ты любишь кого-то! Сомнения исчезли и... Но кто же он?

- Не скажу, не спрашивайте! - сухо сказала она.

Он вздохнул.

- Сам знаю, что глупо спрашивать, а хочется знать. Кажется, я бы... Ах,

Вера, Вера, - кто же даст тебе больше счастья, нежели я? Почему же ты ему веришь, а мне нет? Ты меня судила так холодно, так строго, а кто тебе сказал, что тот, кого ты любишь, даст тебе счастья больше, нежели на полгода? Почему ты веришь?

- Потому что люблю!

- Любишь! - с жалостью сказал он, - боже мой, какой счастливец! И чем он заплатит тебе за громадность счастья, которое ты даешь? Ты любишь, друг мой, будь осторожна: кому ты веришь?..

- Пока еще самой себе...

- Кого ты любишь?

- Кого?.. - повторила она, глядя на него пристально бесцветным, загадочным "русалочным" взглядом. - Да вас...

У него захватило было дух.

Внизу в роще раздался в это время выстрел.

Она быстро встала со скамьи.

- А это что: это... он? - спросил Райский, меняясь в лице.

- Мне пора - десять часов! - сказала она, видимо встревоженная, стараясь не глядеть на Райского.

Она подошла к обрыву, он ступил шаг за ней. Она сделала ему знак рукой, чтоб он остался.

- Что значит этот выстрел? - спросил он с испугом.

- Меня зовет...

- Кто?

- Автор синего письма... Ни шагу за мной! - шепнула она ему сильно, -

если не хотите, чтоб я...

- Вера!

- Ни шагу - никогда! - повторила она, спускаясь с обрыва, - или я оставлю дом навсегда!

Она скользнула в кусты.

- Вера, Вера! Берегись! - кричал он в отчаянии и стал слушать.

Он слышал только, как раза два под ее торопливыми шагами затрещали сухие ветки,потом настала тишина.

- Боже мой! - в отчаянной зависти вскрикнул он. - Кто он, кто этот счастливец?..

"Люблю вас!" говорит она. Меня! Что, если правда... А выстрел? - шептал он в ужасе, - а автор синего письма? Что за тайна! кто это?.."

XXIII

А никто другой, как Марк Волохов, этот пария, циник, ведущий бродячую, цыганскую жизнь, занимающий деньги, стреляющий в живых людей, объявивший, как Карл Мор, по словам Райского, войну обществу, живущий под присмотром полиции, словом отверженец, "Варрава"!

И как Вера, это изящное создание, взлелеянное под крылом бабушки, в уютном, как ласточкино гнездо, уголке, этот перл, по красоте, всего края, на которую робко обращались взгляды лучших женихов, перед которой робели смелые мужчины, не смея бросить на нее нескромного взгляда, рискнуть любезностью или комплиментом, - Вера, покорившая даже самовластную бабушку, Вера, на которую ветерок не дохнул, - вдруг идет тайком на свидание с опасным, подозрительным человеком! Где она сошлась и познакомилась с ним, когда ему загражден доступ во все дома?

Очень просто и случайно. В конце прошлого лета, перед осенью, когда поспели яблоки и пришла пора собирать их, Вера сидела однажды вечером в маленькой беседке из акаций, устроенной над забором, близ старого дома, и глядела равнодушно в поле, потом вдаль на Волгу, на горы. Вдруг она заметила, что в нескольких шагах от нее, в фруктовом саду, ветви одной яблони нагибаются через забор.

Она наклонилась и увидела покойно сидящего на заборе человека, судя по платью и по лицу, не простолюдина, не лакея, а по летам - не школьника. Он держал в руках несколько яблок и готовился спрыгнуть.

- Что вы тут делаете? - вдруг спросила она.

Он поглядел на нее с минуту.

- Вы видите, лакомлюсь.

Он закусил одно яблоко.

- Не хотите ли? - говорил он, подвигаясь к ней по забору и предлагая ей другое.

Она отступила от забора на шаг и глядела на него с любопытством, но без страха.

- Кто вы такой? - сказала она строго, - и зачем лазите по чужим заборам?

- Кто я такой - до того вам нужды нет. А зачем лазаю по заборам - я уж вам сказал: за яблоками.

- И вам не совестно? Вы, кажется, не мальчик.

- Чего совеститься?

Он усмехнулся.

- Брать тихонько чужие яблоки! - упрекнула она.

- Они мои, а не чужие: вы воруете их у меня!

Она молчала, продолжая смотреть на него с любопытством.

- Вы, верно, не читали Прудона, - сказал он и взглянул на нее пристально. - Да какая вы красавица! - вдруг прибавил он потом, как в скобках. - Что Прудон говорит, не знаете?

- La propriete c'est le vol {Собственность - это кража (фр.).}, -

сказала она.

- Читали! - с удивлением произнес он, глядя на нее во все глаза.

Она отрицательно покачала головой.

- Ну, слушали: эта божественная истина обходит весь мир. Хотите, принесу Прудона? Он у меня есть.

- Вы не мальчик, - повторила она, - а воруете чужие яблоки и верите, что это не воровство, потому что господин Прудон сказал...

Он быстро взглянул на нее.

- Вы верите же тому, что вам сказали в пансионе или институте ...

или... Да скажите, вы кто? Это сад Бережковой - вы не внучка ли ее? Мне говорили, что у ней есть две внучки, красавицы...

- Что вам за дело, кто я, - и я скажу?

- Ну, так вы верите же в истины, что преподала вам бабушка...

- Я верю тому, что меня убеждает.

Он снял фуражку и поклонился.

- И я тоже. Так вы считаете преступным, что я беру эти яблоки...

- Неприличным.

- И убеждены в этом?

- Да.

- Я хоть не убежден, но уступаю вам: возьмите остальные четыре яблока!

- сказал он, подавая их ей.

- Я их дарю вам.

Он опять снял фуражку, иронически поклонился ей и закусил другое яблоко.

- Вы красавица, - повторил он, - вдвойне красавица. И хороши собой, и умны. Жаль, если украсите собой существование какого-нибудь идиота. Вас отдадут, бедную...

- Пожалуйста, без сожалений! Не отдадут, я - не яблоко...

- Кстати о яблоках: в благодарность за подарок я вам принесу книг. Вы любите читать?

- Прудона?

- Да, с братией. У меня все новое есть. Только вы не показывайте там бабушке или тупоумным вашим гостям. Я хотя и не знаю вас, а верю, что вы не связываетесь с ними...

- Почему вы знаете? вы пять минут видите меня... Шила в мешке не утаишь. Сразу видно - свободный ум - стало быть, вы живая, а не мертвая: это главное. А остальное все придет, нужен случай.Хотите, я...

- Ничего не хочу; "свободный ум" сами говорите, а уж хотите завладеть им. Кто вы и с чего взяли учить?

Он с удивлением поглядел на нее.

- Ни книг не носите, ни сами больше не ходите сюда, - сказала она, отходя от забора. - Здесь сторож есть: он поймает вас - нехорошо!

- Вот опять понесло от вас бабушкой, городом и постным маслом! А я думал, что вы любите поле и свободу. Вы не боитесь ли меня? Кто я такой, как вы думаете?

- Не знаю, семинарист, должно быть, - сказала она небрежно.

Он засмеялся.

- Почему вы думаете?

- Они неопрятны, бедно одеты, всегда голодны... Подите на кухню, я велю вас накормить.

- Покорно благодарю. Кроме этого, вы ничего другого в семинаристах не заметили?

- Я ни с одним не знакома и мало видела их. Они такие неотесанные, говорят смешно...

- Это наши настоящие миссионеры, нужды нет, что говорят смешно.

Немощные и худородные - именно те, кого нужно. Они пока сослепу лезут на огонь да усердно...

- На какой огонь?

- На свет к новой науке, к новой жизни... Разве вы ничего не знаете, не слыхали? Какая же вы...

- Что же семинаристы?

- Их держат в потемках, умы питают мертвечиной и вдобавок порют нещадно; вот кто позадорнее из них, да еще из кадет - этих вовсе не питают, а только порют - и падки на новое, рвутся из всех сил - из потемок к свету... Народ молодой, здоровый, свежий, просит воздуха и пищи, а нам таких и надо...

- Кому нам?

- Кому? сказать? Новой, грядущей силе...

- Так вы - "новая, грядущая сила"? - спросила она, глядя на него с любопытством и иронией. - Да кто вы такой? Или имя ваше - тайна?

- Имя? Вы не испугаетесь?

- Не знаю, может быть: говорите.

- Марк Волохов. Ведь это все равно здесь, в этом промозглом углу, что

Пугачев или Стенька Разин.

Она опять с любопытством поглядела на него.

- Вот вы кто! - сказала она. - Вы, кажется, хвастаетесь своим громким именем! Я слыхала уж о вас. Вы стреляли в Нила Андреича и травили одну даму собакой... Это "новая сила"? Уходите - да больше не являйтесь сюда...

- А то бабушке пожалуетесь?

- Непременно. Прощайте!

Она сошла с беседки и не слыхала его последних слов. А он жадно следил за ней глазами.

- Вот если б это яблоко украсть! - проговорил он, прыгая на землю.

Однако она бабушке не сказала ни слова, а рассказала только своей приятельнице, Наталье Ивановне, обязав ее тоже никому не говорить.

Иван Гончаров - Обрыв - 06, читать текст

См. также Гончаров Иван - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Обрыв - 07
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ I Вера, расставшись с Райским, еще подождала, чутко в...

Обрыв - 08
VIII Райский сунул письмо в ящик, а сам, взяв фуражку, пошел в сад, вн...