Николай Гейнце
«Коронованный рыцарь - 01»

"Коронованный рыцарь - 01"

Часть первая

БЕЗ ГРОБА

I

СТРАШНАЯ НАХОДКА

Сгустившиеся поздние весенние сумерки окутали темно-серой дымкой запущенные аллеи Таврического сада.

Был первый час ночи на 3 мая 1799 года - именно тот час, когда на петербургском небе происходит продолжающаяся какие-нибудь полчаса борьба между поздним мраком ночи и раннею зарею.

Таврический дворец, еще недавний свидетель пышности и великолепия светлейшего "князя Тавриды", от самой могилы которого в описываемое нами время не осталось и следа, стоял среди ярко-зеленой, в тот год рано распустившейся листвы, как живое доказательство бренности людского счастья, непрочности человеческих дел, в сравнении с сияющей все прежним блеском каждый год обновляющейся Природы.

Сад, несмотря на запущенность дорожек, заброшенность куртин и цветников, засоренные пруды и каскады, своим естественным великолепием, своею дикою прелестью, оттенял печальные развалины чуда человеческого искусства, жилища "великолепного", так недавно еще властного, а теперь совершенно забытого вельможи.

Всюду виднелись обломанные колонны, облупленные пальмы, поддерживающие своды.

В огромном зале с колоннадой, украшенной барельефами и живописью, где шесть-семь лет тому назад веселился "храбрый Росс" и раздавались бравурные звуки Державинского гимна: "Гром победы раздавайся", царила могильная тишина, где так недавно благоухали восточные курения и атмосфера была наполнена духами холивших свои красивые тела модниц, слышался запах навоза, кучи которого были собраны у подножья драгоценных мраморных колон.

Днем здесь, вместо гармонических звуков, раздается хлопанье бичей и топот бегающих на корде лошадей. Вместо легкой, воздушной походки красавиц и скользящих шагов придворных кавалеров, по полу, лишенному роскошного паркета, раздаются тяжелые шаги конюхов; вместо льстивых медоносных речей особ "большого света", слышатся грубые возгласы и речь, пересыпанная крепкими русскими словами.

Дворец обращен в манеж.

В описываемую нами ночь все его настоящие обитатели спали крепким сном рабочих людей после трудового дня и лишь в одной из сторожек сада виднелся слабо мерцавший огонек.

Нагорелый огарок сальной свечи в железном подсвечнике полуосвещал внутренность сторожки.

На лавке у стола лежал старик лет восьмидесяти, из отставных солдат, что видно было по обросшему седыми, щетинистыми волосами, привыкшему к бритве, подбородку, когда-то коротко обстриженным, а теперь торчащим седыми вихрями волосам на голове.

Старик сладко дремал, лежа головой на свернутой солдатской шинели, под однообразный визг сапожной дратвы, продергиваемой в кожу.

Это тачал сапоги, сидевший на деревянном табурете, с другой стороны стола, второй обитатель сторожки. Внешность его стоит более подробного описания.

Несмотря на относительную вышину табурета, голова сидевшего на нем человека возвышалась над столом таким образом, что его подбородок приходился почти в уровень со столешницей.

Два горба, спереди и сзади, придавали его туловищу вид огромного яйца на тонких палкообразных ногах. Сморщенное, как печеное яблоко, лишенное всякой растительности лицо, производило отталкивающее впечатление, особенно усиливающееся полуоткрытым ртом с раздвоенной, так называемой заячьей верхней губой, из-под которой торчали два желто-зеленых больших клыковидных зуба.

Одет он был в пестрядинную рубаху, сквозь расстегнутый ворот которой виднелась волосатая грудь.

Целая шапка жестких мочалообразных волос была стянута ремнем, проходившим черной полосою по низкому лбу.

Маленькие, узко разрезанные глаза блестели каким-то зеленым огоньком, напоминая глаза попавшегося в засаду волка.

Лета этого странного существа определить было очень трудно, да никто никогда и не справлялся о его летах.

Знали только, что он пришел и поселился в сторожке вместе с Пахомычем, как звали старого сторожа, еще в то время, когда Таврического дворца не существовало, а на его месте стоял построенный Потемкиным небольшой домик, то есть около четверти века тому назад, и был таким же полутора-аршинным горбуном, каким застает его наш рассказ.

Старик Пахомыч был привязан к нему, и "горбун", как звали его все, не исключая и старика-сожителя, так что его христианское имя было совершенно неизвестно, и едва ли не забыто им самим, - платил своему хозяину чисто животной преданностью, что не мешало ему подчас огрызаться и смотреть на Пахомыча злобными взглядами, как это делают плохо выдрессированные псы.

В последнем случае Пахомыч как-то странно вдруг стихал и ласково отвечал на визгливые крики "горбуна", исполняя по возможности прихоти и капризы своего странного сожителя.

Какая тайна лежала в основе близких отношений этих двух совершенно противоположных и физически, и нравственно людей?

Вопрос этот оставался загадкой для окружавших их слуг Таврического дворца.

Высокий, коренастый, атлетически сложенный Пахомыч, идущий рядом с достигающим ему немного выше колена "горбуном", представлял разительную картину контраста.

Добродушный, слабохарактерный и мягкий в обращении, как все люди, обладающие большой физической силой, старик, живущий много лет под одной кровлей с злобным, мстительным, готовым на всякую подлость "горбуном", являл собою неразрешимую психологическую задачу.

"Горбун" усердно тачал сапоги, казалось весь сосредоточенный в этой работе; только по чуть заметному движению торчащих больших тонких ушей было видно, что он находится настороже, как бы чего-то каждую минуту ожидая.

Вдруг со стороны сада раздался неистовый, полный предсмертной боли крик, ворвавшийся в полуотворенное окно сторожки. Горбун быстро поднял голову и как-то весь вытянулся.

Не прошло, казалось, и нескольких секунд, как в той же стороне сада, только как будто несколько далее, послышался продолжительный свист.

Горбун вскочил на ноги и обойдя стол начал тормошить за ногу заснувшего Пахомыча.

- А... что!.. - забормотал с просонья старик.

- Вставай, пойдем... - визгливым голосом, но тоном приказания произнес горбун.

- Куда? - приподнявшись на лавке, широко открытыми глазами посмотрел на горбуна Пахомыч.

- В сад...

- На кой туда ляд идти, - недоумевал старик. - И с чего это ты, горбун, закуралесил, какую ночь полунощничаешь... Петухи давно пропоют, а ему чем бы спать, работать приспичит... Чего теперь в саду делать. Кошек гонять, так и их, чай, нет; это не то, что при вечной памяти Григорие Александровиче... Царство ему небесное, место покойное!

Пахомыч истово перекрестился.

- Пойдем! - прервал разглагольствования старика горбун хриплым визгом и злобно сверкнул своими маленькими глазами.

- Ну, пойдем, пойдем, - вдруг смягчился старик и, спустив на пол ноги, стал натягивать в рукава шинель.

Медленно вышли они из сторожки. Горбун шел впереди, а Пахомыч покорно следовал сзади.

В саду уже было почти светло и группы деревьев с ярко-зеленной листвой, покрытой каплями росы, блестели, освещенные каким-то чудным блеском перламутрового неба. Кругом была невозмутимая тишина. Даже со стороны города не достигало ни малейшего звука. Ни один листок не шелохнулся и ни одной зыби не появлялось на местами зеркальной поверхности запущенных прудов.

Горбун шел твердой походкой, как бы хорошо зная цель своего пути. Наконец, они стали подходить к пруду, через который перекинут известный кулибинский механический мост.

Русский самоучка Кулибин делал этот мост, как модель, на дворе академии наук, в продолжении четырех лет. На его постройку Потемкин дал ему тысячу рублей. Мост предназначался быть перекинутым через Неву, но это не состоялось, а модель украсила волшебный сад Таврического дворца.

Не доходя нескольких шагов до моста, Пахомыч и горбун остановились. Около полуразвалившейся скамейки лежал труп молодой женщины. Для Пахомыча это было неожиданной, страшной находкой.

Была ли она таковой же для горбуна?

II

МЕРТВАЯ КРАСАВИЦА

Молодая женщина лежала навзничь.

Это была, в полном смысле слова, русская красавица. Темно-русая, с правильным овалом лица, белая, пушистая кожа которого оттенялась неуспевшим еще исчезнуть румянцем. Соболиные брови окаймляли большие иссине-серые глаза, широко открытые с выражением предсмертного ужаса. Только их страшный взгляд напоминал о смерти перед этой полной жизни и встречающейся редко, но зато в полной силе, огневой русской страсти, молодой, роскошно развившейся женщины-ребенка.

На вид покойной нельзя было дать и двадцати лет. Высокая, стройная, с высокой грудью, она лежала недвижимо, раскинув свои изящные, белые руки.

По одежде она, видимо, принадлежала к высшему аристокрактическому кругу. На ней был одет "молдаван" (род платья, любимого императрицей Екатериной II) из легкой светлой шелковой материи цвета заглушённого вздоха (soupur etcuffe), отделанный блондами, мантилья стального цвета и модная в то время шляпка; миниатюрные ножки были обуты в башмачки с роскошными шелковыми бантами.

Изящные руки были унизаны кольцами и браслетами из крупного жемчуга или, как тогда его называли, "перло" с бриллиантовой застежкой. От красавицы несся аромат "душистой цедры", любимых духов высшего общества того времени.

Возле трупа валялись шелковые перчатки и длинная трость с золотым набалдашником, украшенным драгоценными каменьями. Ни одного пятнышка крови не было на покойной, только белоснежная шея, повыше ожерелья, была насквозь проткнута длинной, тонкой иглой.

И Пахомыч, и горбун стояли несколько времени молча, созерцая эту страшную картину при фантастическом освещении белой ночи.

- Вот так находка... - притворно-удивленным тоном прервал молчание горбун, между тем, как чуть заметная змеиная улыбка злобного торжества скользнула по его отвратительным губам.

- Ты знал это, горбун? - строго промолвил Пахомыч.

- Я!.. - взвигнул тот. - С чего это ты взял, старый хрен?.. Может сам этому греху причастен... старину вспомнил... а я, кажись, в смертоубойных делах не замечен...

- Ну, ну, пошел... я так, к слову, потому ты звал...

- Звал... - передразнил горбун. - Потому и звал, что крикнула она в саду благим матом... На помощь спешил... опоздал...

В голосе его слышались ноты скрыто-злобного смеха.

- А... а... Так бы и сказал там, а то... я... - запинаясь, стал было оправдываться Пахомыч.

- А то ты... ворона... - перебил его снова горбун. - Ишь, красота-то писанная... и богатейка, должно быть... Только чьих она будет?.. - с искусно деланным соболезнованием продолжал он, наклоняясь к покойной, и своей грязной, костлявой рукой дотрагиваясь до ее нежного лица.

- Глянь-ко, может отдохнет... - заметил Пахомыч со слезами в голосе.

- Куда отдохнуть... Капут, коченеет... - отвечал, усевшись уже теперь у самого трупа, горбун.

- Болезная моя, молодая какая и такую смерть принять... И как он ее укокошил... кажись, никакого изьяна, лежит как живая...

- Я и сам сначала диву дался, ан дело-то просто... Глянь-ко сюда... Игла-то какая...

Пахомыч наклонился.

Горбун схватил двумя пальцами конец иглы, торчавшей из шеи, и с силой дернул.

Игла осталась в его руках, а на шее показалась густая капля крови.

- Сонную жилу он ей пропорол, да как ловко!.. - почти с наслаждением произнес горбун.

- Что же делать... по начальству бежать?.. - дрожащим от волнения голосом спросил Пахомыч.

Горбун даже вскочил на ноги.

- Ну, старина, ты, видно, совсем из ума выжил... Бог нам счастья посылает, может за наше житье нищенское милостями взыскивать, а он, поди-ж ты, к начальству... Надоело, видно, тебе на свободе гулять, за железную решетку захотел, ну и сиди посиживай, коли охота, а я тебе не товарищ... Налетит начальство, сейчас нас с тобой рабов Божьих руки за спину и на одной веревочке...

Горбун даже закашлялся, выпалив залпом такую сравнительно большую речь.

- Что же тут с ней поделаешь... и какое же это счастье?

- Что поделаешь, ворона московская, крыса седая... Второй век живешь, а ума не нажил даже на столько...

Горбун указал на кончик своего мизинца. Пахомыч молчал.

- Подь-ко ты, тут под мостом заступа лежат... возьми который покрепче...

Старик послушно отправился на указанное место, а горбун снова опустился на траву около трупа.

Через несколько минут Пахомыч вернулся с заступом в руках.

- Рой! - указал ему горбун на место по берегу пруда, в полутора шагах от трупа. - Схороним в лучшем виде... Траву-то обрежь осторожнее, пластом подними, потом на место положим... Следа через час не будет... а золото-то у нас...

- Не трожь... Что ты задумал... покойницу грабить!.. - крикнул Пахомыч, видя, что горбун хладнокровно возится у шеи трупа, стараясь растегнуть затейливый замок аграфа.

Тот поднял только голову и повернул в сторону Пахомыча свое безобразное лицо, с горящими как у волка глазами.

- Помолчи, старина. Я ведь давно молчу... - взвизгнул он. - И глуп же ты, как стоеросовое дерево, - продолжал он, несколько смягчившись. - На что ей в земле-то золото ее да камни самоцветы, да перлы... Помолчи, говорю, от греха, да не суйся не в свое дело... Копай, копай.

Старик молча продолжал работу, с далеко не старческой силой владея тяжелым заступом.

Он молчал, но крупные слезы выкатывались из его глаз при каждом ударе заступа о рыхлую землю.

Горбун, между тем, совершенно спокойно, неторопясь снял с трупа все драгоценности, не позабыв даже креста, оторвал кусок материи от мантильи и, завернув в него свою добычу, сунул его за пазуху.

Могила, между тем, была готова и горбун с помощью Пахомыча, старавшегося не глядеть на своего страшного товарища, бережно поднял покойницу и опустил в яму, которую они оба быстро засыпали землей, утоптали ногами и заложили срезанным дерном.

Через каких-нибудь полчаса все было приведено в такой вид, что ни один самый зоркий глаз не открыл бы следов произведенной работы.

Заросший зеленой травою берег казался нетронутым человеческою ногою. Все следы были тщательно уничтожены до мелочей внимательным горбуном.

Окончив работу, последний сам отнес на место заступ, но, вернувшись, не застал уже близ моста Пахомыча. Его атлетическая фигура будто бы уменьшившаяся и сгорбившаяся, виднелась вдали аллеи, ведшей в сторожку. Он шел медленным шагом, низко опустив голову.

Горбун насмешливо посмотрел ему вслед, открыл было рот, чтобы крикнуть, но, видимо, раздумал и махнул рукой. Он внимательно осмотрел снова место, где лежал труп и где он исчез под землею и вдруг его внимание привлекла лежавшая в траве трость.

Он поднял ее и долго рассматривал набалдашник. Золото и блестящие драгоценные камни, видимо, соблазняли его; была минута, когда он хотел обломать драгоценный набалдашник и уже сжал его в руке, но затем раздумал и с тростью в руках направился к мосту.

Подойдя к нему, он не вошел на него, а спустился к пруду и стал пробовать тростью рыхлость береговой земли. После нескольких проб он нашел место, где трость вошла беспрепятственно в глубь во всю свою длину. Последним исчез блестящий набалдашник.

Спустившись еще ближе к воде, он выбрал один из самых крупных лежавших там камней и с усилием стал втаскивать его наверх. Камень подавался туго. С горбуна градом лил пот.

- Ишь, чертова ворона, распустил нюни и пошел к себе в берлогу, медведь сиволапый... - ворчал он себе под нос.

Эти ругательства были, конечно, по адресу Пахомыча.

Наконец, кое-как ему удалось втащить камень и положить его на место, где была воткнута трость. Он сделал последнее усилие и вдавил камень на половину в землю, чтобы он не скатился вниз и казался бы давно лежавшим на этом месте.

- Уж и возьму я с вас магарыч, ваше сиятельство, такой магарыч, что не поздоровится вашей милости! - проговорил вслух горбун, подолом рубахи вытирая мокрый от пота лоб.

Вдруг он взглянул на мост и остолбенел.

III

ПРИВИДЕНИЕ

Поднявшись на дорожку сада, после окончания своей последней работы, горбун оглянулся посмотреть, не бросается ли в глаза перемещенный им на другое место камень, и вдруг увидел идущую по мосту высокую женскую фигуру, одетую во все белое.

Фигура шла прямо на него, как бы не замечая его, скользящей походкой, так что не было слышно даже малейшего шороха ее шагов.

Он остановился выждать этого непрошенного свидетеля быть может всей его преступной работы. В голове его уже возник план нового преступления, как вдруг на более близком расстоянии он разглядел лицо женщины.

Это была она, только что зарытая им красавица...

Панический ужас объял горбуна, и вполне убежденный, что он имеет дело с выходцем с того света, борьба с которым была бы бессполезна, он опрометью пустился бежать по направлению к сторожке.

Белая женщина, между тем, спустилась в аллею, прошла по ней той же легкой, едва касавшейся земли походкой, повернула в глубь сада в противоположном конце и скрылась среди зелени.

Горбун, которому казалось, что за ним гонится "мертвая красавица", бледный как полотно, дрожащий от страха, влетел в сторожку и скорее упал, нежели сел на скамью.

Пахомыч не спал. Он стоял на коленях перед висевшим в переднем углу большим образом с потемневшими фигурами и ликами изображенных на них святых и усердно молился, то и дело кладя земные поклоны.

Огарок свечи догорел и потух и в два окна сторожки глядела белая ночь, освещая фантастическим полусветом незатейливое убранство жилища Пахомыча и горбуна.

Царила мертвая тишина, нарушаемая лишь стуком зубов все еще не пришедшего в себя от страха горбуна, да шепотом Пахомыча. Так прошло около получаса.

Горбун пришел в себя.

- Пахомыч... а... Похомыч... - почти ласково пискнул он.

Старик, последний раз размашисто перекрестившись и положив земной поклон, встал и обернулся к говорившему.

- Ась?..

- Ведь она ходит...

- Кто она? - с недоумением спросил Пахомыч.

- Да та, которую мы зарыли...

- С нами крестная сила... Да что ты, горбун, плетешь несуразное!?

- Какое там несуразное... сам видел ее... идет это по мосту, гуляючи с прохладцей... Насилу убег... до сих пор отдышаться не могу... Напужался... страсть...

- Коли так, грех большой на душу мы с тобой положили... Это ее душенька гроба ищет... Без гроба да без молитвы, как пса какого смердящего в яму закопали... Погоди, дай срок, она еще тебя доймет...

Старик сказал это голосом, в тоне которого слышалось полное убеждение.

Горбун вздрогнул и стал пугливо озираться кругом.

- А я тут, молясь, вот что надумал... Недаром это, сам Господь вразумил меня... Пойдем-ка мы с тобой, горбун, по святым местам, может Господь сподобит на Афон пробраться, вещи-то, что снял, пожертвуем во храм Божий на помин души болярыни... может знаешь, как имя-то...

- Зинаиды, - совершенно машинально сказал горбун.

- Болярыни Зинаиды, вот ее душенька и успокоится.

- Зинаиды? - вдруг переспросил горбун и глаза его снова блеснули гневом. - А ты почем знаешь?..

- Да ведь ты сам сейчас сказал: Зинаиды, - робко заметил Пахомыч.

- Я, - протянул горбун. - Ты, видно, на меня как на мертвого клеплешь... Я почем знаю, как ее звать... в первый раз, как и ты, в глаза видел... Ты, старик, меня на словах ловить брось, я тоже ершист, меня не сглотнешь...

- Кто тебя сглонуть хочет... Я о душе ее забочусь, потому будет она бродить теперь по этим местам... гроб искать...

- Ну и пусть себе бродит, а я уйду...

- Вот и я о том же, чтобы уйти, святителям поклонится...

- Да ты и ступай, кто тебя держит, - сказал горбун.

- Ой ли... отпустишь? - с тревогой в голосе спросил Пахомыч.

- Иди, замаливай и об ее, и о моей душе... Отныне я тебя из кабалы освобождаю... мне теперь другая дорога, хочу всласть пожить... своим домком, женюсь...

- Женишься... ты?.. - даже отступил на несколько шагов пораженный Пахомыч.

- Ну да, я... Ты думаешь, некрасив, да стар, да горбат, так я тебе скажу, что коли горб мой золотом набит, то чем больше он, тем лучше... любая кралечка пойдет... Одна уже есть на примете...

Игривые мысли о будущей молодой жене совершенно изгладили из ума горбуна впечатление, произведенное на него привиденьем. Его рот даже скривило в плотоядную улыбку. Но улыбка эта была отвратительна.

- Так мне, значит, можно и идти?..

- Говорю иди... хоть завтра.

- Вот за это спасибо... душевное спасибо... - со слезами радости воскликнул старик и поклонился горбуну до земли.

- Иди, иди, только ларец мне оставь... Тебе его на что... Старому человеку везде есть и кров, и кусок хлеба... Христовым именем весь мир обойдешь...

- Возьми... Возьми... Я до него и дотрагиваться за грех почитаю, еще тогда отдавал его тебе, да ты не взял...

- Тогда, тогда несподручно было, потому и не взял... Хозяин его всем был на памяти... а теперь, сколько воды утекло... Все перемерли...

- Так я завтра и в путь...

- Иди, иди... коли охота... А может, у меня век доживешь, в холе да в довольстве... да не в такой избушке, а в хоромах княжеских...

- Нет, нет! - замахал руками Пахомыч. - Коли отпустил душу на покаяние, от слова своего не отрекайся... Обет я дал уже давно, по обету иду в странствия.

- Я и не отрекаюсь от слова, но только предлог сделал: "вольному воля, спасенному - рай".

- Нет уж отпусти...

- С Богом, говорю с Богом...

Старик снова поклонился в землю.

В окно сторожки уже глядело настоящее майское утро. Горбун встал со скамьи и направился в угол, где на широкой скамье был устроен род постели.

- Ларец-то где? - на ходу спросил он.

- Все там же... - нехотя отвечал Пахомыч.

Горбун пошарил под скамьей и вытащил небольшой ларец окованный серебром.

- Ключ?

- За образом.

Поставив ларец на постель, он подошел к переднему углу и взобравшись на скамью, достал с полки, на которой стоял образ, серебряный ключ.

Возвратившись в свой угол, он отпер ларец. Он оказался наполовину наполненным бумагами и золотыми монетами.

Горбун вынул из-за пазухи сверток с вещами покойницы, зарытой в саду, бережно развернул его и тщательно начал укладывать в ларец вещи.

Уложив, он прикрыл их куском шелковой мантильи, запер ларец и ключ нацепил на шнурок тельного креста.

Сняв со стены, висевшую на гвозде кожанную котомку, он уложил ларец между хранившимся там сменами рубах и портов и снова повесил котомку на стену.

Пахомыч молча глядел на все происходившее, и когда ларец исчез в котомке горбуна, вздохнул с облегчением и истово перекрестился.

Горбун, убрав ларец, примостился на свою убогую постель и вскоре сторожка огласилась храпом.

Люди порой спят крепко и с нечистой совестью. Если бы это было иначе, добрая половина человечества страдала бы бессонницей.

Пахомычу было не до сна. Он был счастлив; он был свободен почти после четвертивековой кабалы.

Даже выражение лица его изменилось. Во взгляде старческих глаз появилась уверенность - призрак зародившейся в сердце надежды. В душе этого старика жила одна заветная мечта, за исполнение которой на мгновение он готов был отдать последние годы или лучше сказать дни своей жизни, а эти годы и дни, говорят самые дорогие.

Жизнь приобретает особую прелесть накануне смерти. Ему не приходило и в голову, что сладко спящий горбун готовит ему горе, которое будет более тяжелым, нежели та кабала, в которой он держал его в течение века. Это горе, если он не узнает его при жизни, заставит повернуться в могиле его старые кости.

Он тоже занялся укладыванием своей котомки, давно уже справленной им в ожидании этого, теперь наступившего, желанного дня свободы. Взошло солнце и целый сноп лучей ворвался в окно сторожки. Пахомыч лег на лавку, подложив под голову свою будущую спутницу-котомку и закрывшись с головой шинелью.

Вскоре заснул и он.

IV

ОРДЕН МАЛЬТИЙСКИХ РЫЦАРЕЙ

Горбун проснулся, когда солнце уже довольно высоко стояло над горизонтом. Был девятый час утра. Горбун лениво поднялся со своего незатейливого ложа. Непривычно поздний сон, сопровождаемый кошмарами, видимо, утомил его и он проснулся с тяжелой головою.

Протерев обеими руками глаза, он оглядел сторожку и взгляд его остановился на лавке, где с вечера лежал Пахомыч и на которую лег ночью. Лавка была пуста. На губах горбуна появилась насмешливая улыбка.

- Стреканул уж, старина, обрадовался... ну, да шут с ним, теперь мне не до него... Пусть молится...

Он быстро перевел взгляд на стену: его котомка висела на прежнем месте, котомки Пахомыча не было.

Горбун, неспеша, оделся и обулся, и перекинул на плечо свою котомку, даже не посмотрев, цел ли в ней заветный ларец. Он был вполне уверен, что Пахомыч до него не дотронется.

Взяв в руки шапку, он направился к двери, и остановившись у порога, в последний раз оглянул каморку, как бы соображая, нельзя ли еще чего-нибудь захватить из нее, но затем махнул рукою и вышел.

Сторожка была невдалеке от ворот Таврического сада.

Очутившись на улице, горбун быстрым, уверенным шагом пошел по направлению к Невской перспективе, как тогда называли Невский проспект, а затем повернул направо и, дойдя до Садовой улицы, повернул за угол и уже более тихим шагом пошел по этой улице. Он шел недолго и вскоре скрылся в воротах дома Воронцова.

По уверенности, с которой он вошел во двор этого дома, видно было, что он бывал здесь не первый раз и знает хорошо все входы и выходы.

Дом Воронцова, этот великолепный дворец, построенный графом Растрелли, в котором ныне помещается Пажеский корпус, был, во времена жизни его владельца вице-канцлера графа М. И. Воронцова, одним из грандиознейших зданий столицы, принадлежащих частным лицам.

Он был окончен постройкой при Екатерине I, на родной сестре которой, Анне Карловне Скавронской, был женат граф Воронцев.

В 1763 году императрица Екатерина купила его за 217 тысяч рублей и до осени 1770 года он стоял пустым.

В этом году там отвели квартиру принцу Генриху Прусскому, брату Фридриха II, затем в нем жил принц Нассау-Заген, адмирал русского флота, известный своими победами над шведскими морскими силами, а после него дом этот занимал вице-канцлер граф Иван Антонович Остерман.

В народе его называли "канцелерским домом".

Император Павел подарил его великому русскому приорству рыцарей мальтийского ордена, к которому относился с особым благоволением и желал сохранить его в пределах России, "яко учреждение полезное и к утверждению добрых правил служащее".

Помещение было просторно и удобно, но роскошь отделки несколько не соответствовала обители целомудренных и смиренных рыцарей.

Великолепная двойная лестница, украшенная статуями и зеркалами, вела во второй этаж, плафоны обширных комнат которого были расписаны лучшими художниками самыми соблазнительными картинами, изображавшими сцены из Овидиевых превращений, с обнаженными богинями и полубогинями и другими сюжетами из греческой мифологии.

В одной из комнат на потолке было изображено освобождение Персеем Андромеды.

Без всяких покровов, прелестная Андромеда стояла, прикованная к скале, а перед ней Персей, поражающий дракона.

Монашествующие рыцари проходили мимо этих эротических картин, скромно опустя очи долу, хотя, не скроем, вероятно, исподтишка, каждый насмотрелся на них вдоволь.

Люди всегда люди - рабы соблазна, представляемого женщиной.

Мальтийские же рыцари - эти полувоины, полумонахи, несмотря на их строгий устав, не отличались особыми строгими правилами, подчиняясь нравственному уровню тогдашнего общества Западной Европы и России.

Расскажем вкратце историю ордена мальтийских рыцарей или, как он именовался в начале своей деятельности, святого Иоанна Иерусалимского.

Происхождение его было более чем скромное. В конце IX века в Сиенне был основан первый странноприимный монашеский орден.

По его образу Герард Том, провансалец, учредил такой же в Иерусалиме, при церкви святого Иоанна Крестителя, построенной купцами из Амальфы.

Через короткое время орден этот обратили в общину рыцарей и около ста лет находился он на месте своего учреждения.

В 1306 году, при великом магистре ордена Фолькон де Вилларет, рыцари завоевали остров Родос, получивший свое греческое название от множества растущих на нем роз.

На Родосе рыцари прожили до 1521 года, когда остров был взят турецким султаном Солиманом.

Сопротивление рыцарей было беспримерное и защита Родоса - золотая страница в истории рыцарства святого Иоанна Иерусалимского.

Лишенные острова Родоса, рыцари остались без пристанища и перекочевывали из города в город, пока наконец римско-немецкий император Карл V подарил им остров Мальту, прославленный чудесами апостола Павла.

Этот дар был не без обязательств.

Иоанниты приняли на себя обязанность непрестанно вести борьбу с мусульманами и морскими разбойниками.

В ордене с течением времени установилось три разряда членов: "Servienti d'arti" - военное служащие, настоящие рыцари или кавалеры, и священники.

От желающих вступить в число действительных рыцарей с самого основания ордена требовалось доказательство благородного происхождения.

В прежнее время не нужно было представлять подробные родословные, но когда дворяне стали заключать неравные браки, то от кандидатов в рыцари стали требовать сведения не только об отце и матери, но и двух восходящих поколениях, которые должны были принадлежать к древнему дворянству и по фамилии, и по гербу.

Детей банкиров постановлено было не принимать в число рыцарей, хотя бы эти банкиры и были бы древнего, незапятнаного неравными браками рода.

Тоже постановление было и о детях лиц, занимавшихся вообще торговлею или присвоивших и невозвративших какое-либо имущество ордена.

Все лица, удовлетворявшие генеалогическим требованиям, получали рыцарское звание по праву рождения: "cavalieri di giustitia".

Кроме этих существовали еще "cavalieri di grazzia" - это те, которым звание рыцаря, по усмотрению великого магистра ордена, было предоставленно в виде милости.

Ни в каком, однако, случае не было доступно звание рыцаря хотя бы самому отдаленному потомку еврея.

От военнослужащих, то есть от "servienti d'arti", не требовалось доказательства дворянского происхождения, но лишь свидетельство о том, что отец и дед вступавшего не были рабами и не промышляли каким-либо художеством или ремеслом.

Устройство ордена в начале было монашеское. Одежду рыцарей составляла черная суконная мантия, по образцу одежды святого Иоанна Крестителя, сотканной из верблюжьего волоса, с узкими рукавами, эмблемой потери свободы рыцарем. На левом плече мантии был нашит большой восьмиконечный крест из белого полотна - символ восьми блаженств, ожидавших праведника за гробом.

Когда же орден иоаннитов обратился в военное братство, то для рыцарей был введен красный супервест, с нашитым на груди, так называемым, мальтийским крестом.

Сверх супервеста надевались блестящие латы.

Рыцарскую одежду могли носить только те, кто были посвящены в рыцарский сан, и кроме того, по орденским статутам, независимые государи и те из знатнейших дворян, которые, при их набожности и других добродетелях, вносили в казну братства 4000 скуди золотом.

Женщины, принадлежащие к ордену, носили длинную черную одежду с белым восьмиконечным крестом на груди, черную суконную мантию с тем же крестом на левом плече и черный остроконечный клобук с черным покрывалом.

Великий магистр ордена, избираемый при особенно торжественной обстановке из числа рыцарей, поступивших в орден по праву рождения, считался державным государем, в каковом качестве он сносился с другими государями и имел при их дворцах своих представителей; рыцари целовали у него руку, преклоняя перед ним колено. Статут предписывал "усиленно" молиться за него.

При богослужении читалась о нем следующая молитва: "Помолимся, да Господь Бог наш Иисус Христос просветит и наставит великого нашего магистра (имя рек) к управлению странноприимным домом ордена нашего и братии нашей и да сохранит его на многая лета".

В числе особенных прав, принадлежащих великому магистру, было право позволять рыцарям "пить воду", чего, после вечернего колокольного звона, никто кроме него разрешить не мог.

Орден делился на восемь языков или наций. Собрание одного языка составляло великое приорство того же государства и от него получало содержание.

Великое приорство делилось на несколько приоратов, которые, в свою очередь, разделялись на бальяжи или командорства, состоявшие из недвижимых имений разного рода, и владельцы таких имений, как родовых, так и орденских, носили титул бальи или командоров.

По введении в Англии реформации, язык великобританский, как нации уже не католической, считался упраздненным до тех пор, пока Англия не присоединится опять к святой церкви.

Великий магистр, управлял делами ордена при содействии священного капитула, состоявшего из членов, избранных по два от каждого языка.

Капитул собирался в заседание после обедни, причем были носимы перед великим магистром флаг и знамя ордена.

Члены капитула, перед открытием заседания, целуя руку великого магистра, подавали ему кошельки, на которых было назначено имя каждого члена. В них находилось по пяти серебряных монет, называвшихся "жанетами".

Подача денег великому магистру означала отчуждение рыцарей от их собственности.

В эти же кошельки клались записки членов капитула с их мнениями относительно дел, подлежавших обсуждению капитула.

Одним из правил, введенных при самом основании ордена, было общежитие. Жившие вместе рыцари составляли "конвент".

На практике, однако, было сделано отступление от этого правила, и от рыцаря требовалось только, чтобы он пять лет кряду или хотя разновременно, но в общей сложности то же число лет, пробыл в "конвенте".

Без особого дозволения великого магистра, вне его местопребывания, города Лавалетты, не мог ночевать ни один рыцарь, живший в "конвенте".

За общей рыцарской трапезой отпускалось на каждого рыцаря в день один фунт мяса, один графин вина и шесть хлебов. В посты мясо заменялось рыбою.

Кроме обета человеколюбия, рыцари давали обет искоренения "магометанского исчадия".

Они были обязаны обучаться военному искусству и совершить, по крайней мере, пять, так называемых, "караванов".

Под последним словом подразумевалось плавание на галерах ордена с 1 июля по 1 января или с 1 января по 1 июля, так что в общем, каждый кандидат в рыцари должен был проплавать в море два с половиною года.

Пребывание в "караванах" считалось "искусом". После него "новициат", удовлетворявший всем условиям, принимался в число рыцарей, с соблюдением торжественных обрядов.

Он приносил обеты послушания, целомудрия и нищеты и давал клятву положить свою жизнь за Иисуса Христа, за знамение животворящего креста и за своих друзей, то есть за исповедующих католическую веру.

В силу обета целомудрия, мальтийский рыцарь не только не мог быть женат, но даже не мог иметь в своем доме родственницы, рабы или невольницы моложе пятидесяти лет.

V

ЮНОСТЬ ПАВЛА

Собрание рыцарей мальтийского ордена, принадлежащих к русскому приорству, и происходило в роковую ночь в "канцлерском доме".

В описываемое нами время, то есть в первые два года царствования императора Павла Петровича, орден мальтийских рыцарей нашел себе прочную почву, если не в России, то в Петербурге, и пустил в приневской столице глубокие корни.

Причину такого прочного положения католического учреждения в православной России следует искать в характере императора Павла Петровича, увлекавшегося всякого рода обрядностями и склонного, по натуре своей и воспитанию, ко всему идейному, таинственному, мистическому.

Еще будучи мальчиком, великий князь с восторгом читал и перечитывал знаменитое в то время сочинение аббата Верто: "Histoire des Chevaliers Hospitaliers de St. Jean de Jerusalem, appelles depuis les Chevaliers de Rhodes et aujour d'hui les Chevaliers de Malte".

Книга эта пользовалась очень долго замечательным успехом среди образованных людей Европы.

Хотя аббат Верто в своей книге отвергал все легендарные сказания, переходившие без всякой проверки через длинный ряд веков, от одного поколения к другому, и говорившие о непосредственном участии Господа и святых угодников, как в военных подвигах, так и в обиходных делах мальтийского рыцарского ордена, юный читатель именно и воспламенял свой ум таинственною стороною истории рыцарского ордена, и верил, несмотря на сомнительный тон самого автора, во все чудеса, совершенные будто бы свыше во славу и на пользу этого духовно воинственного учреждения.

С трепетом и благоговением читал он рассказ о том, как однажды трое благородных рыцарей, по их усердным молитвам, перенесены были какою-то невидимою силой в одну ночь из Египта на их отдаленную родину - в Пиккардию.

Если бы римская курия знала, как подобные книги действуют на юные умы, то, быть может, она не распорядилась взять ее "sub index", то есть книга не была бы внесена в список нечестивых, крайне опасных для верующих сочинений, и римско-католические церковные власти не подвергали ее такому ожесточенному гонению.

Впрочем, быть может, сами гонители хорошо знали, что все гонимое и запрещенное возбуждает интерес и в данном случае не ошиблись.

Книга "аббата-революции", как прозвали Верто, благодаря именно этим преследованиям, получила громадную известность у многочисленных усердных читателей.

Кроме чудесного и таинственного, великого князя-мальчика увлекала в книге и торжественная обрядовая сторона мальтийского рыцарства.

Он не мог наглядеться на приложенные к книге великолепно гравированные портреты, изображавшие разных знаменитых рыцарей ордена, в золотых доспехах и в мантиях, и подолгу рассматривал находящиеся под каждым портретом гербы, увенчанные коронами, шлемами и кардинальскими шапками, осененными херувимами и знаменами, украшенные военными трофеями и обвитые лаврами и пальмовыми ветвями.

В чтении этой книги он находил пищу для своего воображения, с помощью которого переносил себя в отдаленные страны, воображая себя рыцарем, избивающим неверных и достигающим славы и почестей, и таким образом уносился мечтой от своей, несмотря на его высокое рождение, неприглядной, однообразно-скучной обстановки.

Проследим детство и юность великого князя, чтобы убедиться, что судьба его была действительно более чем печальна.

Императрица Елизавета Петровна очень обрадовалась рождению Павла Петровича - наследника престола и, устранив его мать, сама взяла на себя все о нем заботы и попечения.

На первых порах ее двоюродный внук был, казалось, ее единственным утешением: она холила и нежила его и по целым дням забавлялась ребенком.

Но это высокое попечение, при отсутствии правильных понятий о первоначальном уходе за ребенком, не могло иметь хорошего влияния на великого князя.

К тому же, вскоре императрица, отличавшаяся непостоянством своего характера, охладела к ребенку и он был передан на бесконтрольное попечение ее приживалок.

Последствием этого было то, что за августейшим ребенком не было даже такого ухода, какой бывает за детьми в обыкновенных, со средним достаткам, семьях.

Будущий наследник престола вывалился однажды из люльки и всю ночь проспал на голом полу, никем незамеченный.

Но не в этом было главное зло первоначального воспитания великого князя. Отрицательные качества физического воспитания были каплями в море положительного нравственного вреда нянчивших ребенка женщин.

От этих приставниц привились к нему суеверие и предрассудки, а их глупые россказни дали ложное направление его умственному и нравственному развитию.

Они вконец расстроили его необыкновенно пылкое воображение - он научился от них верить в сны, приметы и гаданья.

Он боялся оставаться впотьмах, и эта боязнь, почти болезненная, осталась в нем даже в зрелые годы.

В ранних годах нервы его были в конец расшатаны - гром и молния заставляли его дрожать всем телом, он вздрагивал даже при скрипе неожиданно отворенной двери, при каждом стуке и шорохе.

Мамки и няньки пугали его и чертом с хвостом, и бабой-ягой - костяной ногой, пророком Ильей, разъезжающим на огненной колеснице, и наконец самой императрицей Елизаветой Петровной.

К последней ее внук чувствовал положительно панический страх - он не шел на ее зов и ревел благим матом, когда у ней являлось желание его приласкать.

Это конечно, восстановляло ее против упрямого ребенка - она не доискивалась причин такого странного упрямства.

Такое запугивание не только вымыслами фантазии, но и живыми людьми сделало из общительного по природе ребенка дикаря-нелюдима, и это свойство Павел Петрович не мог побороть в себе и в более зрелые лета никакими усилиями. Он стеснялся малознакомых ему людей и избегал большого общества.

Первым учителем великого князя Павла Петровича был Федор Дмитриевич Бехтерев, преподававший ему русскую грамоту и арифметику по довольно своеобразной методе, посредством деревянных и оловянных куколок, изображавших солдат разных родов оружия.

Каждая из этих куколок была помечена буквами русской азбуки или цифрами.

Бехтерев приказывал своему ученику ставить солдатиков попарно, в шеренги и повзводно и, таким образом, выучил его сперва буквам, затем складам, слогам, словам и целым фразам.

Также шло и преподавание арифметики.

Такое преподавание продолжалось довольно долго.

Наконец, в качестве главного воспитателя наследника престола был назначен граф Никита Иванович Панин, прогнавший весь штат мамок и нянек и отличавшийся строгостью к своему воспитаннику. Он не стеснялся с ним, журил его и даже прикрикивал на него и отдавал ему приказания резким тоном, который впоследствии усвоил и сам Павел Петрович.

Ближайшим наставником великого князя вместо Бехтерева был сделан молодой, прекрасно образованный офицер Семен Андреевич Поропщи, отличавшийся, к сожалению, чрезмерною снисходительностью к своему ученику, доходившей до неуместной слабости.

Метод запугивания сменился игрой на самолюбии великого князя, для чего воспитатели прибегали даже к таким далеко не благовидным средствам, как подлог и обман.

Удерживая великого князя от дурных наклонностей и поступков, они говорили ему, что Европа смотрит на него, что во всех государствах знают о каждом его поступке, недостойном высокого сана наследника руссого престола, так как об этом немедленно печатается в иностранных газетах.

По временам, для вящего убеждения воспитанника, нарочно печаталось несколько экземпляров заграничных ведомостей, в которых помещались, в виде сообщений из Петербурга, сведения об образе жизни наследника престола, его занятиях науками, играх и шалостях.

Выдумка эта заставила самолюбивого мальчика учиться и вести себя хорошо, но имела и дурные последствия; когда проделка воспитателей со временем открылась, в уме царственного юноши укоренилась мысль, что даже самые честные, по-видимому, люди, окружающие высоких особ, способны на хитрость и обман.

Это было зерном той страшной подозрительности, которою в более зрелых летах отличался Павел Петрович и которая была так тяжела не только для окружающих его, но даже для него самого.

Воспитание и образование наследника шло, однако, очень успешно. Великий князь отличался выдающимися способностями и любознательностью, превосходно говорил по-французки, легко объяснялся по-немецки, хорошо знал славянский язык, а латинский настолько, что мог читать в подлиннике Горация и вести даже на этом языке отрывочные разговоры.

Верховая езда, фехтование и танцы были также предметами тщательного изучения.

Обстановка Павла Петровича вне учебной комнаты далеко не способствовала тому, чтобы характер его принял хорошее и твердое направление.

Свои первые впечатления он получил среди того ханжества, которым отличался двор императрицы Елизаветы Петровны в последние годы ее царствования, когда истинно религиозное чувство сменилось одной обрядностью.

В кратковременное царствование Петра III он был совершенно забыт.

Доходивший до него гул государственного переворота, известие о смерти отца, замысел Мировича, московский бунт - подействовали впечатлительно на его восприимчивую душу.

В день празднования его совершеннолетия и брака с великою княгинею Наталею Алексеевною, было получено известие о появлении самозванца под именем Петра III, а затем начался Пугачевский бунт.

Все это в довольно непривлекательном свете выставляло перед ним его будущих подданных, и великому князю невольно вспоминались слова и речи его воспитателя, графа Панина, поклонника всего прусского, старавшегося унизить русских людей перед их будущим государем, любившего "морализировать" о их непостоянстве и легкомыслии и внушавшего своему воспитаннику, что "государю кураж надобен".

Императрица Екатерина не любила своего сына и последний платил ей тою же монетею - факт противоестественный, но факт.

Она считала потерянным тот день, когда была обязана, по этикету двора, видеть своего сына.

Царедворцы старались под разными предлогами не присутствовать при этих свиданиях.

Они не знали как держать себя.

Искренняя преданность и должное уважение, оказанные наследнику, могли произвести неприятное впечетление на императрицу.

Вынужденная покорнось, холодная и натянутая учтивость могли быть не забыты их будущим повелителем.

- Ну, слава Богу, гора свалилась с плеч! - говаривала Екатерина, когда Павел Петрович уезжал в свои резиденции - Павловск или Гатчину.

Смерть нежно любимой первой супруги наследника престола - Натальи Алексеевны произвела на него страшное впечатление.

Вскоре, однако, по настоянию императрицы, состоялся его брак с Марией Федоровной, которую Бог благословил многочисленным потомством.

Императрица Екатерина не дозволяла своему сыну и его супруге иметь при себе ни одного из детей.

Он страдал как супруг, видя скорбь своей жены-матери, и как отец.

Он тяготился бездеятельностью, а между тем его отстраняли от всякого дела.

Когда во время турецкой войны он попросил позволения государыни отправиться в армию Потемкина в скромном звании волонтера, Екатерина не дозволила ему этого, под предлогом скорого разрешения от беремени его супруги, и выразила опасение, что южный климат повредит его здоровью.

Огорченный этими возражениями, Павел Петрович не без раздражения спросил у матери:

- Что скажет Европа, видя мое бездействие в военное время?

- Она скажет, что ты послушный сын! - спокойно и равнодушно отвечала императрица.

Отпущенный затем императрицей на театр шведской войны, он был быстро отозван обратно.

Обреченный жить вдали от государственной и военной деятельности, он весь отдался занятию с гатчинским гарнизоном, где, под влиянием своего воспитателя графа Панина, завел прусские порядки, но эти занятия, не удовлетворяли его вполне.

На досуге он обдумывал разные проекты и предложения, относившиеся к порядку государственного управления, подготовляя их к тому времени, когда ему, по воле Провидения, перейдет верховная власть.

Будучи знатоком французской литературы, он увлекался господствующими в ней тогда идеями об обновлении человечества в политическом и нравственном отношении и увлечение этими идеями рождало в нем сочувствие к тем тайным и явным обществам, которые хотели осуществить эту задачу.

Еще в 1782 году, в Венеции, он говорил однажды графине Розенберг:

- Не знаю, буду ли я на престоле, но если судьба возведет меня на него, то не удивляйтесь тому, что я начну делать. Вы знаете мое сердце, но вы не знаете людей, а я знаю, как следует их вести...

6 ноября 1796 года императрицы Екатерины не стало.

Великий князь Павел Петрович сделался императором.

Получив верховную власть, он задумал, между прочим, преобразовать к лучшему русское общество, введением в него рыцарских элементов.

Он надеялся, что этим способом ему удастся достигнуть его политических и социальных целей, и со свойственною ему пылкостью начал прививать в России мальтийское рыцарство, полагая, что оно получит у нас обширное развитие и повлияет благотворно на весь наш быт.

Такова причина не только появления, но даже и упроченного положения католического ордена мальтийских рыцарей в православной России в царствование Павла Петровича.

VI

ИМПЕРАТОР ПАВЕЛ

С самых первых дней царствования Павла Петровича Петербург, как бы по мановению какого-то волшебного жезла, изменил свою физиономию.

Жизнь столицы всегда есть отражение жизни двора. Пышность и роскошь двора покойной государыни сменилась простотой и скромностью жизни нового императора и его семейства.

На содержание двора при императрице Екатерине расходовались огромные суммы, которые не столько употреблялись по назначению, сколько расхищались нижними дворцовыми чинами.

Это было известно всем и более всех цесаревичу Павлу Петровичу. Поэтому, по вступлении на престол, он прежде всего пожелал искоренить это зло.

По его распоряжению были уничтоженны отдельные обеденные столы для государя, для цесаревича, для великих князей и для великих княжен.

Был установлен один общий стол для государя, его семейства и близких особ, и другой - кавалерский, для прочих дежурных чиновников и офицеров. Отдавая это приказание, император сказал следующие знаменательные слова:

"И последний дворянин находит удовольствие в том, чтобы есть всегда вместе с его детьми и семейством; для чего же мне этого не делать? Я такой же отец семейства и хочу также иметь удовольствие обедать и ужинать вместе с женою и детьми..."

Живя более чем скромно, он требовал того же от своих подданных. Это была не скупость, а благоразумие. Доказательством чему служит то, что государь до вступления своего на престол, будучи великим князем, сам испытывал нужду доходившую до крайности, а потому, чтобы во время его царствования не могли того же испытать его супруга и наследник, назначил им жалованье: супруге двести тысяч, наследнику сто двадцать тысяч, а супруге его пятьдесят тысяч рублей в год.

Жалование это было, однако, назначено недаром. Государь поручил им и должности.

Императрицу он сделал директрисой Смольного монастыря, а наследника - при себе генерал-адъютантом, а затем и первым генерал-губернатором Петербурга.

Прежде всего государь начал искоренять роскошь среди гвардии.

Для содержания себя в Петербурге гвардейскому офицеру требовалось очень много. Ему нельзя было обойтись без содержания шести или, по крайней мере, четырех лошадей, без хорошей и дорогой новомодной кареты, без нескольких мундиров, из которых каждый стоил 120 рублей, без множества статской дорогой одежды: фраков, жилетов, сюртуков, плащей и ценных шуб и прочего.

Только богатые и могли нести эту убыточную службу, люди же со средним достатком, тянувшиеся за товарищами, входили в неоплатные долги и разорялись.

Император разом покончил с этим ненормальным явлением военной жизни.

Он уничтожил богатые мундиры гвардейцев, заменив их мундирами из недорогого зеленого сукна, со стамедовой подкладкой и белыми пуговицами. Стоимость такого мундира была 22 рубля.

Штатское платье носить было запрещено, да и в модах, как мужских, так и женских, произведен поворот к простоте и скромности. Пышность выездов запрещена.

Объявленная воля государя относительно гвардейцев повлияла и на гражданских чиновников и не служащих дворян.

Они, в угоду государю, бросили излишнюю роскошь и стали придерживаться во всем умеренности и степенности. Добрый пример делает подчас чудеса.

Образ жизни государя также, конечно, отразился на образе жизни столичных обывателей.

Вставал государь не позже пяти часов и обтершись, по обыкновению, куском льда и поспешно одевшись, до шести часов, помолившись Богу, слушал донесения о благосостоянии города, отдавал приказания по делам дворцового управления.

С 6 до 8 занимался государственными делами с первыми сановниками государства и затем два часа верхом или в санях ездил по городу, заезжая невзначай и совершенно неожиданно в разные присутственные места и казармы. По возвращении домой в 10 часов он до 12-ти занимался учением гвардии, принимал просьбы и совещался с военноначальниками.

В двенадцать часов он возвращался в комнаты, где уже в столовой были накрыты столы с закускою и водкой. Все бывшие на разводе свободно пили и закусывали. После закуски, когда посторонние удалялись, государь с семьей и близкими садился обедать.

После обеда государь отдыхал до трех часов, а затем снова отправлялся кататься по городу.

С пяти до семи он снова занимался государственными делами, а час, с семи до восьми, посвящал своему семейству, В восемь часов государь ужинал и ложился спать. В это время во всем городе не было уже ни одной горящей свечки.

С такими порядками жизни своего государя, конечно, должны были сообразоваться все сановники и служащие, а потому в течении нескольких дней в Петербурге переменился совершенно род жизни. День сделался опять днем, а ночь - ночью.

Были, конечно, недовольные, но большинство с восторгом созерцало своего трудолюбивого монарха.

Восторг этот дошел до своего апогея, когда сделалось известно, что государь в назначенные им дни и часы сам принимает просьбы от своих подданных.

Говорили, что он заявил, что во время его царствования не будет ни фаворитов, ни таких людей, через которых он будет узнавать нужды и обиды своих подданных, да и то после нескольких недель, месяцев и даже лет, во время которых просители изнывают в ожидании. Он сам будет принимать просьбы и жалобы.

Добавляли, что на вопрос, какого звания людей прикажет он допускать к себе и кто может пользоваться этой милостью, Павел Петрович ответил:

- Все и все: все суть мои подданные; все они мне равны, и всем равно я государь; так хочу, чтобы никому не было в том возбраняемо.

Несомненно, что такое распоряжение сильно повлияло на отправление правосудия и на отношения знатных людей к простолюдинам. Строгий суд самого государя висел над ними Дамокловым мечем.

Вскоре появилось, наделавшее в Петербурге много шума, и последствие такого распоряжения.

Один из купцов подал государю жалобу на самого петербургского генерал-губернатора Николая Петровича Архарова, в которой излагал, что последний должен ему двенадцать тысяч рублей, но несмотря на его просьбы, денег не возвращает, сперва водил обещаниями, а теперь приказал гнать его, просителя, в шею.

Государь принял просьбу, находясь при разводе и стоя с любимцем своим Архаровым.

Развернув бумагу, Павел Петрович пробежал ее глазами и, быстро познакомившись с содержанием, обратился к Николаю Петровичу:

- Что-то у меня глаза слипаются и влагою как запорошены, так что я прочесть не могу. Пожалуй Николай Петрович, прими на себя труд и прочти оную.

Архаров почтительно взял бумагу, начал читать, но стал запинаться и, наконец, почти шептать ее содержание себе под нос.

- Читай, читай громче.

Николай Петрович несколько повысил голос, но все же читал так, чтобы слышал только государь.

- Громче, громче... другим не слышно! - настаивал Павел Петрович.

Архарову ничего не оставалось делать, как прочесть жалобу на самого себя громогласно.

- Что это? - заметил как бы с недоумением государь. - Это на тебя, Николай Петрович?

- Так, ваше величество! - смущенно отвечал тот.

- Да неужели это правда?

- Виноват, государь.

- Но неужели это все правда, Николай Петрович, что его, за его же добро, вместо благодарности, не только в зашей выталкивали, но даже и били?

- Что делать, - покраснел до корней волос Архаров, - должен и в том признаться, государь! Виноват... Обстоятельства мои к тому принудили. Однако, я в угодность вашему величеству, сегодня же его удовольствую и деньги заплачу...

Чистосердечное сознание смягчило гнев государя.

- Ну, хорошо, когда так... Так вот, слышишь, - обратился государь к купцу, - деньги тебе сегодня же заплатят. Поди, себе. Однако, когда получишь, то не оставь придти ко мне и сказать, чтобы я знал, что сие исполнено.

Этими словами Архаров был связан более, чем всеми обязательствами.

Павел Петрович был прав, говоря, как мы уже сообщили, что он знает людей. Строгий к обязательствам других, Павел Петрович был строг и к самому себе и не забыл людей, которым был когда-либо обязан.

Вскоре по вступлении на престол, в Зимний дворец явился ямщик с хлебом-солью. Его не хотели пускать и гнали прочь, но он заявил, что государь его знает и просил доложить. Тогда ему не осмелились отказать.

Государю было доложено. Он велел позвать ямщика и принял его в присутствии императрицы.

Поблагодарив за хлеб-соль и допустив его к руке, Павел Петрович обратился к своей супруге с вопросом, узнала ли она этого мужичка.

На отрицательный ответ ее величества государь заметил:

- Как это, матушка, ты позабыла! Не помнишь ли, как мужичок сей нам однажды в долг на две тысячи лошадей, поверил?

Государыня вспомнила и допустила ямщика к руке.

- Теперь, брат, и у меня водятся деньжонки, - сказал улыбаясь Павел Петрович, - коли будет нужно, приходи...

- Сохрани, Господи, - отвечал ямщик. - Статочное ли дело, государь! У меня, по милости Божией, деньги на нужду есть. А разве вам, государь, когда понадобиться, так готов до полушки все отдать вам.

- Благодарю, благодарю! - сказал растроганный государь. - Заходи когда вздумаешь.

Допустив к руке, он отпустил своего бывшего кредитора.

Присутственный день со времени воцарения Павла Петровича начинался с шести часов утра. К этому надо было привыкнуть, но государь сумел заставить и штатских служащих исполнять неуклонно свои обязанности.

Сделано это было не строгостью, а опять собственным примером. Так как государь бывал ежедневно при смене караула, или так называемом разводе, то это зрелище, ввиду присутствия государя, было очень интересно, и потому смотреть его собиралось обыкновенно много народу.

В числе глазевших зевак очутился однажды и один штатский чиновник. По мундиру петербургского наместничества Павел Петрович заметил его в толпе, подошел и ласково спросил:

- Конечно, где-нибудь здесь в гражданской службе служите?

- Так, ваше величество! - отвечал чиновник и назвал то судебное место, где был членом.

Государь не продолжал вопроса, вынул часы и заметил:

- Вот видите, одиннадцатый час уже в половине. Прощайте, мне недосужно и пора к своему делу...

Павел Петрович отошел. Чиновник, разумеется, не остался глазеть на развод, а опрометью бросился к месту своего служения. Он хорошо понял, для чего государь показал ему часы.

Случай этот вскоре стал известен не только в Петербурге, но и во всей России и так подействовал, что с того времени все сановники перестали съезжаться в полдень, но, по примеру государя, стали вставать раньше и рачительно исправлять свои обязанности.

Мы уже упоминали, что в дворцовом хозяйстве царило положительное хищничество, что можно было судить по одному тому, что сливок в год расходовалось на 250 тысяч рублей, а угля для разжигания щипцов парикмахерам на 15 тысяч.

Павел Петрович, в первый же день своего правления, уволил в отставку бывшего гофмаршала князя Барятинского и назначил на его место богатейшего и честнейшего человека, графа Николая Петровича Шереметева.

Недели через две по вступлении последнего в должность, государь обратился к нему с вопросом:

- Ну, как идут твои дела?

- Худо, государь, сколько ни стараюсь истребить все беспредельное и бесстыднейшее воровство и сколько ни прилагаю всех моих стараний об искоренении всех злоупотреблений, вкравшихся во все дворцовые должности - не могу сладить... Все старания мои как-то ни ползут, ни едут...

Павел Петрович улыбнулся.

- Ну, так, надень, Николай Петрович, шоры, так и поедут скорее.

Этих слов было достаточно, чтобы Шереметев принял действительно меры еще большей строгости и ему удалось если не совсем искоренить зло, то уменьшить его до минимума.

Таков был император Павел Петрович, умевший и сам надевать шоры, где и когда следовало. "Строг, но справедлив!" - говорили о нем в народе.

VII

ПРИЕЗЖИЙ

В самый день Крещенья 1797 года, ранним утром, к воротам одного из домов Большой Морской улицы, бывшей в то время, к которому относится наш рассказ, одной из довольно пустынных улиц Петербурга, лихо подкатила почтовая кибитка, запряженная тройкой лошадей, сплошь покрытых инеем. На дворе в этот год стоял трескучий мороз, поистине "крещенский".

Кожаный полог кибитки откинулся и из нее выглянуло молодое, красивое лицо мужчины, еле видневшееся из-под нахлобученной меховой шапки и медвежьей шубы с поднятым воротником; мех шубы и шапки был также покрыт сплошным инеем.

- Здесь? - спросил сидевший приятным баритоном.

- Так точно, ваше благородие, шестой дом, вправо, как сказывал бутарь... Карповичев... - отвечал ямщик, слезая с козел и обеими руками в кожаных рукавицах, ударяя себя по полушубку... - Ну и морозец... злыдня... - добавил он, как бы про себя.

Седок тоже вылез из кибитки и остановился в недоумении; видно было, что он не знает, куда ему идти, что он в первый раз очутился на этой улице Петербурга. Это отразилось на всей его фигуре, имевшей вид вопросительного знака.

- Да вот поспрашайте, ваше благородие, господина офицера... может они еще доподлиннее знают...

Из ворот дома, действительно, выходил армейский офицер.

- Позвольте обеспокоить вас вопросом, - обратился к нему приезжий.

- Что прикажете?

- Это дом Карповичева?

- Этот самый.

- А не известно ли вам, где тут проживает отставной гвардии полковник Иван Сергеевич Дмитревский...

- Квартира почтеннейшего Ивана Сергеевича, - отвечал офицер, - находится во дворе, первое крыльцо направо, во втором этаже.

Офицер поклонился и пошел своей дорогой. Приезжий бросил ему в догонку: "Благодарю покорно!" - и сунув в руку ямщика какую-то ассигнацию, захватил из кибитки небольшой дорожный мешок и быстро вошел в ворота.

Ямщик расправил ассигнацию, оказавшуюся пятирублевой, снял шапку, видимо по привычке, хотя давшего ему бумажку уже не было на улице, сунул ассигнацию за пазуху, потом еще раза два ударил себя по полам полушубка, сплюнул в сторону и взобравшись на облучек, крикнул:

- Ну, желанные!

Лошади повернули назад и шагом отъехали от ворот дома, под которыми скрылся приезжий.

Поднявшись во второй этаж, приезжий дернул за звонок парадной двери. Степенный камердинер, одетый в платье военного покроя, отворил ему дверь.

- Дядя дома, Петрович?

- Никак нет-с... Пожалуйте, - засуетился слуга и взял дорожный мешок приезжего.

- Так рано и уже не дома... Я слыхал у вас тут, в Питере, спят до обеда.

- Было, Виктор Павлович... было-с... только теперь все прошло и быльем поросло... Сам государь с пяти часов вставать изволит, ну, за ним, знамо дело, и все господа.

- Но, ведь, дядя не служит.

- Никак нет-с, в отставке...

- Так куда же он в такую рань?..

Задавая эти вопросы, молодой человек с помощью камердинера разоблачился и вошел в зал, а затем в кабинет. Квартира состояла из нескольких комнат, убранных с комфортом; от каждой вещи дышало достатком ее хозяина.

- И какой же вы, Виктор Павлович, красавец стали, просто загляденье, - искренним тоном заметил камердинер.

Молодой человек вспыхнул от этого комплимента.

- Чем же?

- Как чем же; да всем взяли, и ростом, и дородством, и лицом, и станом...

Краска смущения сменилась довольной улыбкой на губах приезжего, над которыми виднелась темная, видимо, несколько дней небритая полоса щетинистых усов.

Петрович был прав. Виктор Павлович Оленин действительно отличался той выразительной мужской красотой, которая невольно останавливает на себе внимание каждого.

Высокого роста, пропорционально сложенный, с выразительным энергичным лицом, которому придавали какое-то светлое выражение большие карие глаза, глядевшие из-под густых ресниц.

Шапка густых каштановых волнистых волос не закрывала открытый высокий, как бы выточенный из слоновой кости лоб.

Яркий румянец пробивался сквозь нежную, как у девушки, кожу щек, оттененных, как и верхняя губа, темною небритою полосою волос, идущей от ушей к подбородку.

Оправившись от смущения, произведенного на него восторженным восклицанием Петровича, Виктор Павлович бросился в кресло.

- Чайку или кофейку прикажите? - спросил Петрович, остановившись у двери.

- Что есть... Да дядя-то скоро вернется?

Петрович ответил не сразу. Он озабоченно почесал затылок.

- Ты что-то скрываешь... Что случилось? - недоумевающе вопросительным взглядом окинул приезжий на самом деле, видимо, чем-то смущенного камердинера.

- Да уж видно надо докладывать все,.. - с решимостью в голосе отвечал Петрович. - Над дяденькой вашим, кажись, беда стряслась.

- Какая беда?

- Какая, не нам то видать, а только чует мое холопье сердце, что беда не малая...

Виктор Павлович вскочил с кресла.

- Да говори же толком, что случилось... какая беда?

- Сегодня утром, они еще в постеле прохлажались, да книжку почитывали, пришел к ним Петр Петрович Беклешев, в мундире и при шарфе, перед крещенским зимним парадом... и говорит ему еще шутя: "Вот, право, счастливец! Лежит спокойно, а мы будем мерзнуть на вахт-параде". Посидели это они минут с десять и ушли. Дяденька-то ваш Иван Сергеевич опять за книжку взялись, читать стали, как вдруг снова раздался звонок. Я бросился отворять, да так и обомлел, словно мне под сердце подкатило... Прибыл сам Николай Петрович...

- Это кто же?

- Архаров, наш военный генерал-губернатор... он вторым считается, первый-то его высочество, цесаревич...

- Что же дальше?

- Вошли они к дядюшке вашему прямо в спальню и так учтиво попросили их тотчас же одеваться и с ними ехать... Дяденька ваш сейчас же встали, а я уж приготовился их причесывать, делать букли и косу и пудремантель приготовил, только Николай Петрович изволили сказать, что это не нужно... Дяденька ваш наскоро надел мундир и в карете Николая Петровича уехали, а куда неведомо... Меня словно обухом ударило, хожу по комнатам словно угорелый, так с час места ходил, вы и позвонили...

- Вот оно что... - промолвил Виктор Павлович и, видимо, от внутреннего волнения стал щипать себе небритый ус. - Только из-за чего-то это могло выйти?

- Не могу знать...

- Значит, у вас здесь пошли строгости?..

- Да как вам доложить, Виктор Павлович, строгости, не строгости, а на счет прежнего вольного духа - крышка. Государь шутить не любит; он на улице за один раз офицера в солдаты разжаловал, а солдата в офицеры произвел...

- Как так?

- Да так-с... едет он раз, батюшка, в саночках и видит, что армейский офицер идет без шпаги, а за ним солдат несет шпагу и шубу. Остановился государь около солдата, подозвал его и спрашивает, чью несет он шубу и шпагу. "Офицера моего, - отвечал солдат, - вот того самого, который идет впереди". "Офицера! - воскликнул государь. - Так поэтому ему стало слишком трудно носить свою шпагу и ему она видно наскучила. Так надень-ка ты ее на себя, а ему отдай с портупеем штык свой: оно ему будет покойнее". Вот как он, батюшка наш, справедливо рассудил.

- Оно и правда, что справедливо, - заметил молодой человек. - Офицер обязан уважать свое достоинство и не подавать примера солдатам в изнеженности и небрежении к своим служебным обязанностям.

- Так, так, Виктор Павлович, и золотая же у вас голова... Молоды, а на счет рассуждений старика за пояс заткнете...

- Ну, опять пошел выхваливать... - остановил его Виктор Павлович.

- И во все, во все он, батюшка, до тонкости входит... Подносили тут наши купеческие бороды ему хлеб-соль... Принял он от них с лаской, только вдруг и говорит им: "А ведь вы меня не любите". Обомлели бороды, стоят, молчат; наконец, один, который поумнее, молвит: "Напрасно, государь-батюшка, так мыслить изволишь, мы тебя искренно любим, как и все прочие твои подданные". - "Нет, - повторил государь, - это неправда. А вы меня не любите, и я вам изъясню сие: я заключаю о любви каждого ко мне по любви его к моим подданным и думаю, что когда кто не любит моих подданных, также не любит в лице их и меня. А вы-то самые и не любите их; не имеете к ним жалости, стараетесь во всем и всячески их обманывать и, продавая им все неумеренной и не в меру высокою ценою, отягощаете их выше меры, а нередко бессовестнейшим образом, и насильно вынуждаете из них за товары двойную и тройную цену. Доказывает ли сие вашу любовь к ним? Нет, вы их не любите; а не любите их, не любите и меня, пекущегося о них, как о детях своих..." Сказал это им государь и замолчал. Купцы-то наши тоже молчали, да и что говорить им было против речей справедливых. Государь посмотрел на них, улыбнулся и сказал: "Таким-то образом, мои друзья! Если хотите, чтобы я был уверен в любви вашей ко мне, то любите моих подданных и будьте с ними совестнее, честнее и снисходительнее..."

- Ну, и что же, подействовало?

- Еще как; теперь те товары, к которым прежде приступу не было, по божеской цене продают... Пронял их, толстопузых, государь-батюшка...

- Если так, то чего же ты боишься за дядю?.. За ним, чай, вины особой нет, а из всего я вижу, что государь строг, но справедлив.

- И как еще справедлив, справедливее и быть нельзя...

- Вот видишь, ты сам согласен, а давеча меня испугал относительно дяди...

- А все боязно, больно это скоро случилось... Неровен час.

- Посмотри, что он скоро вернется и даже, быть может, с Царскою милостью...

- Дай Бог, кабы вашими устами да мед пить... А кофейку я вам подам... - заторопился Петрович и вышел из кабинета.

Хотя Виктор Павлович и успокаивал Петровича относительно внезапного увоза дяди генерал-губернатором, но на сердце у него тоже не было особенно покойно.

"Неровен час!.." - припомнилось ему замечание Петровича.

- Что он будет тогда делать? Вся надежда его была на дядю... Его нет и все может рушиться... Что предпримет он? У кого спросит совета? Как выпутается из беды.

"Примета эта верная..." - мелькнуло у него в голове.

Он вспомнил, что, поворотив на Большую Морскую, он увидал идущего горбуна.

Горбатые люди внушали ему какой-то панический страх и встреча с ними всегда предвещала ему несчастье.

В воспоминаниях его раннего детства играл роль горбун и, быть может, антипатия к ним и была впечатлением, произведенным на его детский мозг этим первым, встреченным им в своей жизни горбуном.

Владимир Павлович стал ходить по кабинету и затем прошел в спальню.

Там был еще беспорядок.

Петрович, видимо, ошеломленный внезапным увозом своего барина, не привел в порядок этой комнаты. Постель была раскрыта. На столике около нее лежала французская книга.

Виктор Павлович машинально взял ее и стал перелистывать. Это была "La conjuration de venise, par Saint-Real".

Он заинтересовался книгой, и взяв ее с собой, снова прошел в кабинет.

Вскоре туда подал ему Петрович кофе со сливками и с печеньем. Виктор Павлович почти насильно принудил себя выпить чашку кофе и съесть сухарь. Несмотря на то, что он был с дороги, ему не хотелось есть. Отсутствие дяди его начинало беспокоить не на шутку.

"Может быть Петрович знает!" - мелькнуло в его голове.

- Петрович! - крикнул он.

- Что прикажете? - появился тот из спальни, за уборку которой только что принялся.

- Похвисневы здесь?..

- Генерал Владимир Сергеевич с барыней и барышнями?..

- Здесь...

- А где живут?

- Далеко-с... У Таврического сада... почти что за городом... свой домик купили-с...

У Виктора Павловича отлегло от сердца.

"Они здесь, а он сюда приехал для них и лучше сказать для нее... Ну, а та, другая?.." - вдруг восстал перед ним грозный вопрос.

Петрович снова скрылся в спальню. Оленин, бросив книгу, откинулся на спину кресла и весь отдался тяжелым воспоминаниям и радужным мечтам.

VIII

РАННЕЕ ДЕТСТВО

Виктор Павлович Оленин родился 31 января 1768 года, почему, по старике, и назван был Виктором.

Он был первый и единственный сын отставного бригадира Павла Семеновича Оленина и рождение этого первенца стоило жизни его матери.

Через неделю, а именно 7 февраля, Ольга Сергеевна Оленина, урожденная Дмитревская, скончалась.

За неделю до родов она ездила в гости к соседям в одних башмаках и шелковых чулках и простудилась.

Вскоре она почувствовала колотье в боку, но не обратила на это внимания, и хотя боли увеличились, но, предполагая, что они следствие ее положения, она никому не говорила о них, пока не наступил час родов.

Родила она благополучно, но болезнь стала усиливаться не по дням, а по часам, и наконец разлилось молоко.

Напрасно Карл Богданович, немец-лекарь, давал микстуры, порошки, ставил мушки и пиявки - ничто не помогало.

Дня за три до смерти Карл Богданович приехал ее навестить.

- Что, колбасник, - сказала она ему, в то время, когда он щупал ее пульс, - ты говорил, что мне к твоему приезду будет хуже, ан мне лучше: теперь я не чувствую никакой боли.

Карл Богданович горько улыбнулся на эти слова больной, сказал "гм" и уехал.

У постели больной сидела Фекла Парамоновна - одна из дворовых женщин, которой поручено было наблюдать за больной.

Прошло три дня.

Однажды, после полуночи, Павел Семенович, движимый каким-то тяжелым предчувствием, пришел посмотреть на больную жену. Его глазам представилась раздирающая душу картина.

Сальный огарок, стоявший на столе, нагорел и, едва мерцая, слабо озарял комнату. Ольга Сергеевна лежала на постели, болезненно разметавшись и судорожно переводя дыхание, губы ее почернели и ссохлись; растрепанные волосы набились в рот. Фекла Парамоновна крепко спала, сидя на стуле.

Павел Семенович растолкав сиделку и приподнял больную, чтобы уложить покойнее, но в то время, когда он еще держал на руках, она вдруг захрипела. Он положил на постель труп своей жены.

Павел Семенович побледнел как полотно и вдруг захохотал. Этот странный хохот навел панический ужас на сбежавшую прислугу. Она испуганными глазами глядела на барина, продолжавшего свой неистовый и дикий хохот. Догадались послать за Карлом Богдановичем.

От именья Оленина, где происходили описываемые нами события, до города Тулы было всего двенадцать верст. Через два-три часа лекарь прибыл, распорядился пустить Павлу Семеновичу кровь и приказал ничем не беспокоить убитого горем вдовца.

Последний полулежал в вольтеровских креслах своего кабинета и думал тяжелые думы.

Он не мог простить себе, зачем не сидел сам в эту ночь у постели умиравшей жены.

Он мысленно упрекал себя в излишней вспыльчивости и даже подчас суровом обращении с покойницей, а вместе с тем он напрасно искал в своей памяти чего-нибудь такого, в чем бы мог обвинить ее.

Кротче и добрее, на самом деле, не было женщины. Не подчиняясь духу времени и примеру тогдашних барынь, она не только никогда никого не прибила, но даже никто из прислуги не слыхал от нее сурового, не говоря уже бранного слова.

Один только раз домашний парикмахер Андрюшка, мальчишка лет семнадцати, страшный шалун, рассердил ее тем, что вместо того, чтобы прийти в свое время причесать ей волосы, ушел куда-то с крестьянами в поле и долго пропадал.

Узнав, что он, наконец, вернулся, она выбежала к нему в лакейскую и, выбранив дураком, буквально одним пальцем, как рассказывал и Андрюшка, толкнула его в щеку. Сделав это страшное дело, она побежала обратно в спальню и, бросившись на постель, зарылась лицом в подушки. В этом состоянии нашел ее Павел Семенович и долго не мог успокоить в ней опасения, что она очень больно сделала Андрюшке.

Однажды, впрочем, она очень оскорбила мужа. Будучи по делам в Туле, Павел Семенович купил ей на платье ситцу. Посмотрев подарок, она сказала:

- Эх, Паша, что это тебе понравилось? Не хорошо...

- Не хорошо! - холодно заметил он. - Дайте ножницы...

Тут же при ней он изрезал ситец в мелкие куски.

Всеми этими воспоминаниями терзал свою душу неутешный вдовец. О новорожденном ребенке, которого окрестили за два дня до смерти матери, почти позабыли.

По совету дворовых, чтобы он на первое время не попадался на глаза барину, который в нем может все же видеть виновника смерти жены, его отвезли к соседям.

С обтертою от новой коленкоровой рубашки кожею, ни разу после крестин не мытою, неделю спустя после похорон Ольги Сергеевны, его привезли к отцу.

Не предупредив его ни о чем, кормилица вынесла к нему ребенка, который инстинктивно протянул к нему ручки. Павел Семенович не выдержал, зарыдал, схватив на руки сына. Казалось, инстинктивная ласка ребенка утешила горе любящего мужа. Казалось, в нем проснулся отец.

Увы, это только казалось. Через несколько месяцев он как-то снова отдалился от своего сына, который был отдан всецело на попечение мамки и остальной женской прислуги богатого помещичьего дома.

Павел Семенович становился все угрюмее и угрюмее; припадки меланхолии, которые продолжались по несколько дней, стали повторяться все чаще и чаще.

В эти страшные для него и для всех домашних дни несчастный не вставал с постели, не принимал пищи и стекловидными глазами глядел в одну точку.

Иногда ночью он вдруг в одном белье, несмотря на время года, уходил из дому и его находили почти без чувств на могиле его жены и препровождали домой.

Так прошло более года.

Из Москвы пришло известие о смерти любимой старшей сестры Павла Семеновича, Екатерины Семеновны, вдовы генерал-майора Похвиснева, - тело покойной должны были привезти в Оленино и похоронить в фамильном склепе.

Эта смерть сестры еще более усугубила гнетущее настроение духа Павла Семеновича.

Могилу для покойной приготовили рядом с могилой Ольги Сергеевны.

Больной психически, Оленин вообразил, что покойная жена его святая.

В то время, когда могила для Екатерины Семеновны была готова, а вместе с ней был открыт и склеп, где была похоронена Ольга Сергеевна, Павел Семенович выбрал время, когда близ церкви никого не было, спустился в открытый склеп, приподнял крышку заветного гроба и заглянул в него.

Он был уверен найти тело нетленным, но что он нашел, он не сказал никому. Эту тайну он, впрочем, унес вскоре в могилу.

На другой день после похорон его сестры Павел Семенович застрелился.

Витя остался круглым сиротою.

Приехавший на похороны брат мужа Екатерины Семеновны Похвисневой, занимавший в Москве одно из видных административных мест, принял после похорон несчастного самоубийцы опекунство над сыном Павла Семеновича и увез его, вместе с мамкой, которая осталась при ребенке, уже отнятого от груди, в качестве няни, в Москву.

Таково было раннее детство Виктора Павловича Оленина, о котором он сохранил лишь смутные воспоминания.

Сознательная жизнь началась для него в Москве, в доме Похвисневых.

Семейство последних состояло из старика-отца и старухи-матери, двух сестер и сына - опекуна Виктора Павловича - Сергея Сергеевича Похвиснева.

Старики, Сергей Платонович и Марья Николаевна, жили на покое, а две сестры, Пелагея и Евдокия Сергеевны или, как их звали в семье, Поли и Додо были перезрелые девицы, считавшиеся, впрочем, в московском обществе на линии невест.

Их брат управлял в Москве учреждением, где много было чиновников-женихов, жаждавших породниться с начальством, да и у стариков Пахвисневых был изрядный капиталец, который предназначался к дележу между Поли и Додо.

Последние, впрочем, были разборчивы и "сидели в девках", как не мелодично говорил о них отец.

Белокаменные двухэтажные палаты Похвисневых находились на Воздвиженке.

Дух аристократизма, а по-тогдашнему - барства высшего круга, веял над этим семейством. Блестящее, по тогдашнему времени, воспитание, знание французкого языка, напудренные головы, фижмы - все резко отличало семейство Похвисневых даже среди других аристократических семейств первопрестольной столицы.

Кроме безвременно умершего сына Николая Сергеевича - мужа тетки Виктора Павловича, у стариков было еще двое сыновей - Сергей и Владимир.

Сергей, как мы уже сказали, служил по штатской службе в Москве, а Владимир в гвардии в Петербурге.

Маленького Витю поселили в одной из задних комнат верхнего этажа - в первом этаже были залы и гостиные - и обе барышни принялись ухаживать за новым маленьким жильцом.

Если бы не зоркий глаз мамки, он наверное был бы, согласно русской пословицы, без глазу.

Мальчик начал ходить, а затем и бегать, к величайшему удовольствию обеих барышень и в особенности старшей, Поли - красивой брюнетки с черными жгучими глазами.

Витя почему-то был привязан к ней более, чем к меньшой - бесцветной шатенке. Часто дети как-то инстинктивно симпатизируют красивым.

Поли тоже ласкала чаще ребенка. Быть может, это было причиной, что Витю не взлюбил живший в доме "дурак".

Как у всех богатых и знатных людей того времени, как это принято было даже при дворе, у Пихвисневых был "дурак".

Кроме настоящей, или напускной глупости, он отличался еще и уродством. Два горба, спереди и сзади, низкий рост и неимоверно короткие ноги придавали ему вид яйца, лежавшего на боку, из которого, как вылупившийся цыпленок, торчала маленькая голова с каким-то пухом вместо волос и маленькими зеленоватыми злыми глазами.

"Дурак", по всем видимостям, был безумно влюблен в Пелагею Сергеевну. По крайней мере она одна одним взглядом смиряла его ярость.

Он имел право всех тогдашних "дураков" ругать барина в глаза и обращаться со всеми без малейшего стеснения.

Он-то и не взлюбил маленького Витю, преследовал и пугал его, так что ребенок стал к нему чувствовать почти панический страх.

Вите было шесть лет, когда "дурак-горбун" умер. Случилось это при следующих обстоятельствах. Когда "дурак", действительно, или мнимо надоедал старому барину, Сергей Платонович приказывал его сечь.

Приносили розги, клали горбуна и хотя секли легко, почти только для вида, но он рвался, кричал и ругал барина.

Один раз, за какую-то провинность, телесное наказание было заменено обливанием водою на двор у колодца, причем "дурак" дал полную волю своим бранным излияниям.

- Дурак, черт! - кричал он на барина вне себя, а Сергей Платонович, сидя у окна, хохотал.

Эта-то забава не прошла даром несчастному обливанцу, и от последовавшей затем горячки он отдал душу Богу.

Но и после смерти горбуна, одни напоминания о нем были величайшим пугалом для семилетнего ума мальчика.

Воспоминания об этом были так живучи, что в течение всей своей жизни Виктор Павлович не мог забыть горбуна.

И даже теперь все почти рассказанное нами пришло ему на память в кабинет дяди, под впечатлением встречи какого-то горбуна на улице.

IX

КАРЬЕРА И ЛЮБОВЬ

Прошло два года - время, казалось бы, небольшое, но именно в эти два десятка месяцев в семье Похвисневых события с неимоверною быстротою сменялись одно за другим.

Жизнь, впрочем, часто подобна многоводной реке, плавно текущей до места обрыва, с которого ее доселе спокойные воды вдруг с пеной и гулом устремляются вниз, чтобы через несколько десятков сажен принять снова спокойный и величаво-однообразный вид.

Величаво-однообразная река жизни Похвисневых имела в эти два года свои пороги.

Поли и Додо, одна за другой, вышли замуж; промежуток между свадьбами был не более полугода.

Обе взяли себе в мужья, именно взяли - это настоящее выражение, по подчиненному своего власть имущего брата - молодых людей, небогатых, необразованных, но с внешним лоском, весь необширный кругозор желаний которых сосредоточивался на чиновничьей карьере.

Это были партии "не ахтительные", как выражалась горничная барышень Похвисневых, круглолицая и толстогрудая Палаша, но 'es trente aus sonnes ont leurs desirs singuliers, - заметила одна из московских злоязычниц, княгиня Китти Облонская.

Относительно лет девиц Похвисневых змеиный язычок княгини преувеличил не особенно много.

Старики Похвисневы как будто только ожидали пристроить, как говорится, своих дочерей, и через несколько месяцев после свадьбы Додо тоже один за другим сошли в могилу.

Сергей Платонович пережил свою жену Марью Николаевну ровно на сорок три дня. Отслужив в сороковой день панихиду на кладбище Симонова монастыря, где был фамильный склеп Похвисневых, он возвратился домой, почувствовал себя худо и слег.

Через три дня его не стало.

Сергею Сергеевичу сделалось как-то пусто и жутко одному в громадном доме, доставшемуся ему по наследству - сестры были выделены приданным, и он, по истечении годичного траура, женился на Анне Андреевне Макшеевой, молодой девушке, только что приехавшей из Петербурга, по окончании курса в Смольном монастыре.

Невеста принесла жениху в приданое имение близ Москвы и сто тысяч рублей ассигнаций.

Маленькому Вите ко дню свадьбы дяди Сережи пошел уже десятый год.

Надо было подумать о его образовании.

Занятия по службе и выезды с молодой женой, конечно, не позволяли Похвисневу уделять время не только для того, чтобы заниматься с подраставшим мальчиком, но даже для наблюдения за его учением.

Сергей Сергеевич списался с братом матери Вити, Иваном Сергеевичем Дмитревским, служившим в Петербурге в гвардии, и тот охотно принял на себя хлопоты о помещении племянника в один из петербургских пансионов.

Сергей Сергеевич вместе с молодой женой поехал в Петербург и повез Витю, сдать с рук которого было не столько его желанием, сколько заветной мечтой Анны Андреевны, которой шалун-мальчик, требовавший непрестанного присмотра, порядком-таки надоел.

В Петербурге Витю отдали в лучший тогда в северной столице пансион господина де Вильнева и не забыли записать, по тогдашнему обыкновению, в службу.

Он был записан в Преображенский полк сверх комплекта, и затем, благодаря связям дяди - Дмитревского, был переведен в измайловский полк тем же чином в комплект.

В пансионе де Вильнева Витя оставался недолго.

После смерти де Вильнева, он поступил в пансион госпожи Люск, а оттуда к Массоне.

Набравшись в этих тогдашних рассадниках просвещения всей иноземной премудрости, он вышел в кадетскую роту Измайловского полка.

В 1787 году Виктор Павлович уже девятнадцатилетним юношей назначен был находиться при графе Безбородко для курьерских посылок в чужие края.

Во время путешествия императрицы Екатерины в Киев и Крым в числе чиновников, составлявших свиту ее величества, находился В.П. Головкин.

Он был очень дружен с Иваном Сергеевичем Дмитревским и любил очень его племянника, а потому и взял последнего в свою кибитку во время путешествия государыни.

Из Киева молодой Оленин был отправлен курьером в Париж, с подарками к министрам французского двора: Монмареню, иностранных дел - перстень с прекрасным солитером; наследникам Верженя - полная коллекция российских золотых медалей; графу Сегюру, сухопутных сил - соболий мех и фельдмаршалу де Кастри - перстень с солитером.

Подарки эти посланы были по случаю заключения с Францией первого торгового трактата.

В Париже Виктор Павлович пробыл три месяца, а по возвращении в Россию, через несколько месяцев послан был курьером в Лондон.

Какое было его поручение, он сам не знал.

Он передал запечатанный пакет нашему посланнику графу С.Р. Воронцову.

По словам чиновников посольства, когда граф распечатал этот пакет, то сказал:

- Оленин привез старые газеты; видно графу Безбородко хотелось познакомить его с Лондоном.

В Лондоне он прожил около полугода.

Вернувшись в Россию, он в чине сержанта, совершил еще несколько заграничных поездок: был в Вене, в Кобленце, Франкфурте-на-Майне и Карлсруэ, столице маркграфства Баденского.

Из Карлсруэ Виктор Павлович привез в Петербург императрице Екатерине портреты обеих принцесс Баденских, Луизы и Фредерики.

Первая, приняв имя Елизаветы Алексеевны, сочеталась вскоре браком с великим князем Александром Павловичем, а вторая была впоследствии шведской королевой.

Во второй половине 1791 года Виктор Павлович получил первый офицерский чин - подпоручика. С этого собственно времени началась его военная карьера.

Служба была в то время в гвардейских полках легкая. Производство шло быстро.

Через четыре года Виктор Павлович был уже капитаном.

Сергей Сергеевич Похвиснев уже давно, ввиду достижения опекаемым совершеннолетия, звал его в Москву для принятия в свое заведывание имения и капиталов.

К чести опекуна, надо сказать, что он умножил и без того громадное состояние молодого Оленина.

Это состояние заключалось в нескольких имениях, в черноземных полосах России, населенных десятками тысяч душ, и наличном капитале в несколько сотен тысяч рублей.

В феврале 1796 года Виктор Павлович взял отпуск и поехал в Москву.

Там он застал множество перемен к лучшему, в смысле общественного оживления.

Праздного богатого дворянства проживало тогда в Москве множество. Балы в благородном собрании были многолюдные; нередко число посетителей доходило до семи тысяч.

Молодой богатый капитан гвардии, вращавшийся в петербургских придворных сферах, побывавший в чужих краях и, следовательно, обладавший неподдельным европейским лоском, красавец собою, Виктор Павлович естественно был желанным гостем гостеприимных московских гостиных и героем балов и вечеров, даваемых московскими магнатами.

Он положительно закружился в вихре удовольствий.

Дело по сдаче опекуном сумм и имений все откладывалось и откладывалось, и виной тому был Виктор Павлович, который не находил времени заняться им и не думал даже о необходимости отъезда в Петербург.

Не одни московские пиры и банкеты заставили забыть молодого гвардейца блестящий двор и товарищей - в Москве оказался более сильный магнит.

Этим магнитом была одна из его кузин, Зинаида Владимировна Похвиснева, дочь Владимира Сергеевича, года с три как вышедшего в отставку с чином майора и проживавшего в Москве с семейством, которое состояло из жены Ираиды Ивановны и двух дочерей, Зинаиды и Клавдии.

Мы впоследствии ближе познакомим читателей с этой семьей, которой предназначено играть одну из видных ролей в нашем правдивом повествовании.

Здесь же мы называем Зинаиду Владимировну единственно как причину, почему Виктор Павлович забыл о Петербурге и службе.

Увлекающийся по природе, он был влюблен и совершенно потерял голову.

Истинно влюбленные робки - он был робок и потому дело любви не подвигалось ни на один шаг вперед, хотя он был из тех завидных женихов, на которых матери взрослых дочек глядят хищными глазами.

Впрочем, эту причину выставляла своей дочери сама Ираида Ивановна, конечно, очень желавшая "Зизи", как называла она дочь, такой блестящей партии.

Такова ли была эта причина на самом деле, мы узнаем впоследствии.

Наступил ноябрь 1796 года, и вдруг Москву, как громом, поразила весть о кончине императрицы Екатерины II и вступлении на престол императора Павла I.

С этим известием прибыл в Москву капитан гвардии Митусов.

Москва радостно приняла вторую половину известия и целые три дня, после принесения присяги новому государю, были торжественные празднества.

В изъявлении усердия своего новому государю, первопрестольная столица одарила и вестника такими роскошными подарками, что сразу составила ему целое состояние.

Начальник Москвы, Михаил Михайлович Измайлов, подарил ему массивную серебряную стопу, наполненную червонцами, губернатор, князь Петр Петрович Долгорукий - табакерку с бриллиантами, полициймейстер, генерал-майор Павел Михайлович Козлов - часы с осыпью; московское купечество поднесло ему на серебряном блюде тысячу червонцев, а все дворянство - десять тысяч ассигнациями; английский клуб поднес ему от себя пять тысяч рублей.

Государь остался очень доволен таким приемом его посланного и прислал вскоре благодарственное письмо к Измайлову, повелев в нем объявить признание свое и благодарность всем чинам, в Москве пребывающим, как гражданским, так и воинским, дворянству, купечеству и вообще всем жителям.

Москве об этом известно стало в несколько часов через квартальных.

Митусов, по возвращении в Петербург, был произведен в генерал-майоры.

Вслед за этим известием получилось другое, взволновавшее из конца в конец всю Россию.

Это было строжайшее высочайшее повеление, чтобы все находящиеся в домовых отпусках и в отлучках гвардии обер- и унтер-офицеры непременно явились к своим полкам и командам.

Совершенно потерявший голову от любви к своей кузине, Оленин, рассчитывая на прежнее отсутствие порядка в войске, нимало не встревожился этим повелением и продолжал по-прежнему издали любоваться предметом своей пылкой любви, о чем молодая девушка только могла догадываться.

Время шло.

Оказалось, впрочем, что для него это не могло уже иметь особенно дурных последствий, так как он, давно пропустивший срок своего отпуска, по высочайшему повелению был исключен из службы, о чем и уведомлен через полицию.

Почти одновременно с этим в семье боготворимой им девушки произошло событие, поразившее всех, как громом из ясного неба.

Майор Владимир Сергеевич Оленин был внезапно ночью увезен с прибывшим фельдъегерем в Петербург.

Жена и дочери чуть не сошли с ума от внезапности обрушившегося на них, как казалось, несчастия.

Несколько успокоившись, они быстро собрались и помчались тоже в Петербург.

Виктору Павловичу в Москве оставаться было, таким образом, незачем.

Он принялся за свои имущественные дела, принял от опекун все деньги и имения по бумагам и тоже поехал восвояси - в Питер.

Что там ожидало его? - он не задавался вопросом.

Он ехал за "ней".

X

ПО МОСКОВСКОМУ ТРАКТУ

Дорога от Москвы до Петербурга, как и другие дороги, ведущие в северную столицу, представляла в описываемое нами время интересное и необычайное зрелище.

Она усеяна была кибитками скачущих гвардейцев, в некоторых сидели матери с совсем маленькими детьми.

Слух о созыве всех отлучных гвардейцев распространился, как мы уже имели случай заметить, подобно электрическому току, почти в один миг по всему государству и произвел повсюду страшный переполох.

Не было ни одной губернии, ни одного уезда, словом, ни одного угла в государстве, где бы не было отлучных и находящихся в отпусках гвардейцев.

Повсюду их было множество, и больших, и взрослых, и малолетних.

Все они были встревожены неожиданным повелением, строгость которого повсеместная молва увеличила в сто раз.

Говорили, что велено тотчас ехать к своим полкам и явиться неприменно в срок, а кто не явится, будут не только исключены из военной службы, но имена их будут сообщены геральдии, чтобы никуда их более не определять.

Этот преувеличенный слух нагонял на всех положительный ужас, и нельзя себе представить, какое произошло повсюду смятение, жалобы и плач, среди отлучных и отпускных гвардейцев и их близких.

Многие, живя целые годы на свободе в деревнях, даже поженились и нажили себе детей, которых тоже записали в гвардию унтер-офицерами, хотя и сами еще не несли никакой службы.

Положение их было не из приятных, и они не знали, что им делать и как появиться перед лицом монарха; они должны были бросить своих жен и спешить в столицу.

Большинство горько раскаивалось, что, по примеру других, не вышли уже давно в выпуски или в отставку, и проживали по несколько лет в сержантских чинах, дожидаясь гвардейского офицерства.

Браня на чем свет самих себя, они ехали, с ужасом представляя себе все трудности службы.

Иные надеялись в том же году быть капитанами; вдруг эти надежды оказались разбитыми и они ехали повесив головы.

За малолетних и несовершеннолетних горевали их родители.

Из них, в особенности, были поражены отцы и матери тех малолетних, записанных в гвардию детей, которые совсем были неспособны к службе.

Все эти солдаты-дети также требовались в полки, как отпущенные до окончания наук в свои дома.

Не знали, что делать с этими малолетними.

К особому несчастию, многие из них, по жадности родителей и по протекции, считались давно уже на действительной службе, а некоторым были прибавлены года и по полковым спискам они значились шестнадцати и восемнадцатилетними, когда на самом деле им не было иногда и десяти лет.

Как было показаться с таким в Петербург, а ехать все же было надо.

По всей России раздавались жалобы и стоны, всюду слышались слезы и рыдания.

Но все это не могло вызывать ни малейшей жалости в трезво и беспристрасно смотрящих на вещи людях.

Это было наказание нашему дворянству за наглое злоупотребление во зло милости великой монархини, за непростительный обман при записке в гвардию младенцев.

Взрослые гвардейцы тоже не заслуживали сожаления.

Они жили по городам и селам в совершенной праздности и помышляли не о службе, а вертопрахстве, мотовстве и буйстве.

Они только делали, что рыскали с собаками по полям, выезжали рысаков, танцевали в собраниях и кутили во всю ширь русской натуры.

Государь решил положить на них узду и этим нанести решительный удар всеобщему мотовству, пышности и роскоши, достигших в то время своего апогея.

Гвардейцы давали всему этому тон, и император Павел Петрович естественно с них начал искоренение этого зла.

Обо всем этом узнал Виктор Павлович Оленин от многочисленных и разнородных приезжих, которых он встречал на почтовых станциях московского тракта.

Всюду он слышал толки о строгостях нового государя, толки преувеличенные, рисовавшие его чуть не жестоким деспотом.

Это более чем понятно, так как слухи эти распускали те, которые во время последних лет слабого правления милосердной монархини, привыкли употреблять во зло это милосердие и строить свое благополучие не на честном исполнении служебного долга, а на вредной праздности и еще более вредной для казны деятельности.

Распоряжения Павла Петровича еще во время царствования его матери, изучившего злоупотребления царедворцев и чиновников и разом прекратившего их энергичными мерами, не могли, конечно, им придтись по вкусу.

Они подняли злобный говор, который производил впечатление на современников и даже, к сожалению, оставил след в истории конца восемнадцатого века.

Петербург понимал деятельность своего нового государя и благословлял его, но разъехавшиеся по России удаленные от дел вельможи, выгнанные со службы казнокрады громко жаловались и находили доверчивых слушателей.

Вот каковы бывают зачастую причины исторической лжи.

На Виктора Павловича Оленина все эти россказни тоже произвели тяжелое впечатление.

Ему стала рисоваться судьба, постигшая вызванного пред лицом грозного государя, Владимира Сергеевича Похвиснева.

Он был весь мыслями с семьей последняго, среди которой была обожаемая им девушка.

"Клавдия так любит отца! Это положительно убьет ее!" - проносились в его голове мысли.

Что "это"? - он не отдавал себе ясного отчета.

Под гнетом таких дум, он гнал ямщиков, и только при въезде в Петербург, когда у заставы его начали опрашивать о звании, имени, фамилии и месте остановки, Оленин вспомнил, что ему негде остановиться.

Находясь постоянно в разъездах, он не обзавелся частной квартирой и жил на биваках в измайловском полку, а с исключением из службы остался без определенного места жительства.

Расстроенный и сосредоточенный на одной мысли, что сталось с Похвисневымй, Виктор Павлович стал было сперва в тупик от последнего вопроса и лишь после некоторого размышления вспомнил, что его дядя по матери, Иван Сергеевич Дмитревский, недавно писал ему в Москву и что даже у него есть к нему дело.

В письме он уведомлял его, что вернулся из заграницы и просил, в случае приезда в Петербург, остановится у него. "Иначе ты обидишь и меня, и Петровича", - говорил он в письме.

Петрович был слуга - друг Дмитревского, знавший Виктора Павловича с мальства.

Напрягши свою память, Оленин вспомнил новый адрес Ивана Сергеевича, сказал его чиновнику и приказал ямщику ехать на Большую Морскую. Мы видели, что он не застал дома дяди и по смущенному лицу Петровича догадались, что и над его барином, хотя последний был в отставке, стряслась беда, быть может не хуже, чем над Похвисневым.

По моргающим глазам слуги, из которых готовы были брызнуть слезы, Виктор Павлович увидал, что дело может быть очень серьезно, и хотя старался утешить Петровича, но чувствовал, что на него самого нападает тревожное волнение.

Последнее стало усиливаться, когда наступил уже вечер, а Иван Сергеевич домой не возвращался.

Виктор Павлович, в угоду Петровичу, сел за накрытый в два прибора стол, но почти не дотрагивался до подаваемых кушаний.

- Я, Виктор Павлович, схожу, может где стороной разузнаю, - дрожащим от волнения голосом, в котором слышались решительные ноты, заявил Петрович, подавая в кабинет свечи... - Ведь не иголка их высокородие, пропасть не могут...

- Куда же ты пойдешь?..

- Да уже похожу, разузнаю...

- Что же, на самом деле, надо узнать, что случилось...

- Да уж так в неизвестности еще хуже, - с плачем в голосе сказал Петрович, и рукой смахнул с глаза навернувшуюся на ресницу предательскую слезу.

Виктор Павлович остался один и начал читать найденную им в спальне дяди книгу, но вскоре бросил. Он ничего не понимал из читаемого, печатные строки прыгали перед его глазами, их застилал какой-то туман. Оленин встал и стал нервными шагами ходить по кабинету. Время тянулось бесконечно долго. Наконец, дверь кабинета отворилась и на ее пороге появился весь бледный, растерянный Петрович.

- Ну, что узнал? - бросился к нему Виктор Павлович, волнения которого дошли уже до последней крайности.

- Узнал! - упавшим голосом, чуть слышно прошептал Петрович.

Оленин скорее догадался об ответе по движению его побелевших губ, чем услыхал.

- Что же ты узнал?..

- Они-с у Николая Петровича. У Архарова-с, у генерал-губернатора...

- Что же он там делает?

- Ничего-с... сидят...

- Ты его видел?

- Никак нет-с... Не допустили...

- Как не допустили?.. Но почему же он не едет домой?

- Он не может, как бы арестован...

- Вот что... - протянул Виктор Павлович.

- Да-с, уж беда такая, такая беда... что хуже нет... - развел руками Петрович и слезы градом брызнули из глаз верного слуги.

- Это что-то странно... Арест в доме генерал-губернатора... Может быть какое-нибудь недоразумение и все разъяснится...

- Где уж тут! Беда, беда неминучая, - уже в совершенном отчаянии проговорил Петрович, утирая кулаком слезы.

- Ну, что ты ревешь, погоди, успеешь наплакаться, когда все узнаем точнее...

- Чего уж точнее... Коли не допускают, как к арестанту какому, прости Господи...

- Значит, его Архаров прямо отсюда и увез к себе?..

- Никак нет-с, они во дворце были, а уж оттуда к нему.

- Во дворце... Значит, это по распоряжению государя?..

- Так точно, бают слуги, что по высочайшему повелению, оттого-то и строго так.

Виктор Павлович опустил голову. Слов утешения, под впечатлением слышанных им дорогой рассказов, у него более не было. Петрович стоял перед ним, растопырив руки.

- Что же нам теперь делать, Виктор Павлович?.. - после некоторой паузы спросил он.

- Что делать? Что делать?... - машинально повторял Оленин. - Теперь ложиться спать и ждать, что будет завтра.

- Я вам здесь, в кабинете, и постелю, или может на баринову постель ляжете?..

- Конечно, здесь... Может дядя еще вернется ночью...

- Где уж... - махнул рукой камердинер и пошел за периной, подушкой и одеялом.

Усталость с дороги взяла свое и Виктор Павлович, несмотря на пережитые волнения, вскоре заснул крепким сном молодого организма.

Проснулся он довольно поздно и то разбуженный Петровичем.

- Там какой-то чиновник дожидается, вас хочет видеть... - испуганно прошептал он.

- Меня?..

- Вас.

Сердце Оленина упало.

- Господи... вдруг... посадят... вышлют... и не увидишь ее...

Расспросить вчера о Похвисневых у Петровича Виктор Павлович стеснялся.

- Сам завтра узнаю... поеду... - решил он.

С этой мыслью он заснул и... вдруг... Наскоро одевшись, он вышел в залу. На этот раз тревога оказалась пустой.

Дело в том, что государю было хорошо известно, что много дворян ежегодно приезжает в Петербург по разного рода делам, и многие из них имеют тяжбы в судебных местах столицы, вследствие медленности производства задерживаются тут на неопределенное время, что, при дороговизне петербургской жизни, отражается на их благосостоянии, а потому приказал, чтобы всякий дворянин, при въезде в заставу, объявлял, кто он такой и где будет стоять. На другой день к ним командировался чиновник, чтобы узнать, по какому делу приезжий явился в Петербург, и если для подачи просьбы в какой-нибудь приказ или судебное место, то чиновник обязан был предупредить приезжего, если он не получит удовлетворения в своем деле в течение двух недель, то должен через одного из государственных адъютантов довести о том до сведения его величества.

С этим-то предупреждением и явился чиновник к Виктору Павловичу.

Последний объяснил ему, что не имеет никакого судебного дела и никуда не подавал, и не намерен подавать просьбы. Чиновник удалился, к великой радости Петровича.

XI

АРЕСТ

Иван Сергеевич Дмитревский конечно понял, что Архаров действует по высочайшему повелению, но, не зная за собой никакой вины, не только делом, но даже промышлением, спокойно сел вместе с генерал-губернатором в его карету.

Карета проехала Большую Морскую, выехала на Дворцовую площадь и остановилась у Зимнего дворца.

Выйдя из кареты, они вошли в главный подъезд, где застали санкт-петербургского полицеймейстера, привезшего бывшего сослуживца и товарища Дмитревского - Лихарева.

Оба арестанта бросились друг к другу с вопросом:

- Не знаешь ли за что?

- Не знаю! - отвечали они друг другу в один голос. Они стали ждать.

Время тянулось, полчаса показались им несколькими часами. Наконец их обоих позвали.

Надо было проходить через все парадные комнаты дворца, наполнение, по случаю торжественного дня, генералитетом, сенаторами, камергерами, камер-юнкерами, высшими чинами двора и придворными дамами.

Все с недоумением глядели на двух отставных офицеров, на их небрежный туалет, так как и Лихареву не дали одеться как следует, идущих в собственные апартаменты его величества, предводимые генерал-губернатором и конвоируемые полициймейстером.

Шепот предположений несся им вслед.

Наконец они все четверо очутились у закрытых дверей кабинета императора. Архаров отворил дверь и со словами: "пожалуйте, господа", отступил. Он вошел вслед за ними. Полициймейстер остался в соседней комнате.

Дмитревский и Лихачев вступили в кабинет своего государя. Дверь за ними медленно закрылась.

Кабинет представлял большую комнату с двумя окнами, выходившими на площадь, отступая на некоторое расстояние от которых стоял громадный письменный стол, а перед ним высокое кресло; у стены, противоположной двери, в которую вошли посетители, стоял широкий диван, крытый коричневым тисненым сафьяном, также же стулья и кресла, стоявшие по стенам, и резной высокий книжный шкаф дополняли убранство. Пол был сплошь покрыт мягким персидским ковром, заглушающим шаги.

В кабинете был государь, окруженный одним императорским семейством.

Павел Петрович стоял, положив левую руку на спинку высокого кресла, находившегося перед письменным столом. Немного позади его находились цесаревич Александр и великий князь Константин. Государыня сидела на диване.

Государь, по привычке людей маленького роста, держался совершенно прямо, как говорится, на вытяжке, и закидывал назад голову. Его некрасивое, но выразительное лицо, с глазами, блестящими умом и энергией, было видимо взволновано. На это указывали красные пятна, то появлявшиеся, то исчезавшие на щеках.

Дмитревский и Лихарев преклонили колена.

- Встаньте... - раздался резкий голос императора.

Они повиновались. Павел Петрович несколько секунд пристально смотрел на них. Они со своей стороны, не сморгнув глазом, глядели на государя.

- Господа, мне подан донос, что вы покушаетесь на мою жизнь... - медлено, отчеканивая каждое слово, произнес Павел Петрович.

Эти роковые слова, подобно раскату грома, пронеслись среди тишины, царившей в кабинете. Дмитревский и Лихарев вздрогнули, но не опустили глаз.

Великие князья Александр и Константин, видимо, тоже не подготовленные к этому известию, обливаясь слезами, бросились обнимать отца.

Государыня приложила платок к глазам и тихо заплакала. Государь видимо был тронут.

- Я хотя и не думаю, чтобы этот донос был справедливым, потому что все свидетельствуют о вас одно хорошее, особливо за, тебя ручаются, - обратился Павел Петрович к Дмитревскому.

Иван Сергеевич поклонился.

- Впрочем, - продолжал государь, - я так еще недавно царствую, что никому, думаю, не успел еще сделать зла.

Он помолчал с минуту.

- Однако, если не так, как император, то как человек, должен для своего сохранения принять предосторожности. Это будет исследовано, а пока вы оба будете содержаться в доме Архарова. Николай Петрович, увези их к себе.

Им отвели прекрасную комнату, окружили всеми удобствами и лишь разобщили со всеми знакомыми и домашними. Но и это продолжалось не долго.

Петрович ошибался, думая, что случилась беда неминучая. Беда оказалась невелика.

Через три дня вся эта история кончилась.

По произведенному исследованию оказалось следующее: слуга двоюродного брата Лихарева, носившего ту же фамилию, но с которым Иван Сергеевич Дмитревский не был даже знаком, подал донос, в надежде получить за это свободу.

Для достоверности надо было кого-нибудь припутать, и припутал Дмитревского.

Архаров, немедленно по взятии под арест обоих приятелей, бросился обыскивать их слуг и слуг их родственников.

У доносчика было найдено черновое письмо к родным, в котором он писал, что скоро будет вольным.

Это-то письмо, при сходстве почерка с доносом, послужило к открытию истины.

Об этой проницательности и находчивости Архарова долго говорили в Петербурге.

Оба арестанта снова были представлены государю. Павел Петрович встретил их с распростертыми объятиями. Так как Дмитревский шел первым, то государь обнял его и не допустил стать на одно колено, согласно этикету того времени. Лихарев уже успел в это время преклонить колено.

- Встаньте, сударь, а не то подумают, что я вас прощаю! - сказал ему Павел Петрович.

В этот же день государь пригласил их обоих к обеду. Доносчик был бит плетьми и сослан в Сибирь.

Эта история, в связи с другой, случившейся вскоре, побудила государя поставить мудрое решение, разом затушившее искру, которая могла бы разгореться в огромный пожар.

Пользуясь свободой и дозволением всякому просить самого государя, крепостные люди задумали жаловаться на своих господ, и, собравшись вместе, подали государю во время развода общую челобитную.

В челобитной этой они возводили на своих господ всевозможные обвинения и просили, чтобы государь освободил их от тиранства, заявляя, что они не хотят служить своим господам, а лучше будут служить самому государю.

Павел Петрович, прочитав жалобу, тотчас же сообразил, какие страшные последствия могут произойти, если он не только удовлетворит просьбу этих слуг, но даже оставит ее безнаказанною, а потому тотчас же подозвал одного из полицейских и приказал взять этих людей и публично наказать их плетьми, количество которых должны определить их помещики.

В этом смысле государь положил и резолюцию на их просьбу.

Этим он отбил навсегда охоту у крепостных людей жаловаться на своих господ.

В то время, когда происходила эта трехдневная история с Иваном Сергеевичем Дмитревским, его племянник безвыходно сидел в квартире своего дяди, подвергнувшись поневоле домашнему аресту.

Оказалось, что все сделанное им в Москве платье, кроме дорожного, не годилось для появления на улицах Петербурга.

Император Павел Петрович, в видах искоренения роскоши, наистрожайше подтвердил указом, чтобы никто в городе, кроме треугольных шляп и обыкновенных, круглых шапок, никаких других не носил; воспрещено было также ношение фраков, жилетов, башмаков с лентами, - словом, костюмы были изменены до неузнаваемости, а потому Виктору Павловичу пришлось позвать портного, чтобы заказать себе платье и переделать насколько возможно сделанное в Москве.

Портные, заваленные в то время работой, не только дорожились, но и назначали для исполнения заказов продолжительные сроки.

Пришлось быть невольным пленником.

Впрочем, неизвестность судьбы дяди и без того так сильно расстроила Оленина, что ему было не до визитов, хотя душой он стремился к Похвистневым, судьба которых его сильно беспокоила.

"Авось, дядя выпутается из беды и тогда я узнаю все... Он, вероятно, бывает у них... Мы поедем вместе", - утешал себя затворник поневоле.

Вскоре после ухода чиновника, приходившего за справками, и портного, которому было заказано платье, в квартиру Дмитревского явился Николай Петрович Архаров с целым отрядом полицейских и произвел обыск у слуги Иван Сергеевича.

Петровича обыскали первым. Самолюбивый старик плакал навзрыд от нанесенного ему оскорбления в то время, когда, по распоряжению Архарова, обыскивали других слуг Дмитревского.

- Кто у вас есть еще? - спросил Николай Петрович, окончив обыск и не найдя ничего подозрительного.

Петрович, с распухшими от слез глазами, не удостоил ответом генерал-губернатора.

- Приезжий... племянник, барина... - сказал один из слуг.

- Какой приезжий?.. Какой племянник?.. Подать его сюда... - крикнул Архаров.

Виктор Павлович, сидевший в кабинете, услыхав этот крик, вышел в залу.

- Не узнаете, ваше превосходительство?.. Это я... - сказал он Архарову.

- Ба... путешественник, - воскликнул тот, пристально несколько времени посмотрев на Оленина. - Что, допутешествовался до того, что и о службе забыл... Вот так офицер!.. Что же вы теперь, государь мой, предпринять думаете?..

Архаров знал Виктора Павловича еще сержантом, и последний не раз исполнял ему за границей разные поручения по части покупок заморских товаров.

- Не до меня теперь дело, ваше превосходительство, что с дядей?

Архаров подозрительно оглянулся на Петровича, стоявшего у двери в залу.

Виктор Павлович понял.

- Прошу в кабинет...

Архаров последовал за ним и там передал ему всю суть истории, в которой Иван Сергеевич попался как кур во щи.

- На днях все кончится благополучно... Я уже захватил главную нить.

Он рассказал о найденном письме у слуги Лихарева.

- Теперь о вас, - снова начал он. - Из-за чего вы опоздали?

- Возился с делами опеки, - соврал Оленин.

- Ну, что же, это причина уважительная. Если хотите, я доложу государю в хорошую минуту... Он простит, он отходчив. Такому молодцу да красавцу только служить в гвардии, - потрепал по плечу Архаров Оленина.

- Очень буду обязан, - отвечал Виктор Павлович.

Архаров уехал со всеми своими спутниками. Беседа с ним только временно успокоила Оленина. К вечеру судьба дяди тревожила его по-прежнему.

XII

ПИТЕРСКИЕ НОВОСТИ

Встреча дяди с племянником была самая трогательная.

Днем, впрочем, при возвращении из дворца, Иван Сергеевич только вкратце рассказал Оленину о его свидании с государем, аресте и освобождении, то есть обо всем том, что уже известно нашим читателям.

Дмитревский спешил заняться своим туалетом, который в то время занимал очень много времени, особенно убор головы с косой, буклями и пудрой.

Он, как мы знаем, ехал во дворец обедать за императорским столом, честь, которая в то время выпадала на долю очень немногих.

Государь обедал, как мы уже сообщали, ровно в 12 часов.

В третьем часу дня Иван Сергеевич вернулся домой, разоблачился, надел шлафрок и лег в кабинете на диване.

После перенесенной им трехдневной передряги, он наконец вздохнул свободно.

Виктор Павлович уселся в кресло около дивана.

- Я рад, дядя, что вся история так благополучно окончилась... Мы с Петровичем перепугались насмерть и невесть что передумали, - заговорил Оленин.

- Благополучно... ну, не совсем, чтобы очень благополучно... - улыбнулся Иван Сергеевич своими полными губами, и улыбка эта делала его красивое, породистое, добродушное лицо еще симпатичнее.

- Как, не совсем благополучно? - взволновано спросил Оленин.

Дмитревский ответил не сразу, а посмотрел на племянника своими иссиня-серыми большими глазами, которые, несмотря на то, что их обладателю шел пятый десяток, горели почти юношеским блеском.

- Чего ты опять струсил... Экая ты стал баба... Не особенно благополучно потому, что прощай свобода валяться на диване с утра до вечера без всяких препятствий...

- Ты снова на службе?..

- В том-то и дело, что запрягли... Я было и так, и сяк, ничего я не хочу-де, кроме спокойной жизни в отставке, так нет, не отвертелся.

- Что ж, сам государь тебе предложил, дядя, снова поступить на службу?

- Сам не сам, а почти что сам; цесаревичу Александру Павловичу приказал спросить, чего я желаю... Я сказал было, что ничего, но его высочество заметил, что государь будет недоволен таким ответом.

- Так передайте, ваше высочество, его величеству, что желаю посвятить всю свою жизнь службе ему и отечеству, - отвечал я.

- Ну, и что же?

- Ну, пока ничего, а каждый день надо ожидать назначения...

- В военную?..

- Едва ли... вакансий здесь для меня нет... верно по штатской...

- Что же, это пол беды, ты, дядя, совсем еще молодой человек, стыдно лениться, надо служить... Вот я...

Он остановился.

- Кстати, что обо мне говорить, от судьбы не уйдешь... поговорим именно о тебе... Что ты станешь теперь делать?

Оленин передал Ивану Сергеевичу свой мимолетный разговор с Архаровым и обещание последнего доложить о нем государю.

- Это счастливо... Вот уж именно нет худа без добра, моя глупая история послужила тебе на пользу... Николай Петрович самый близкий человек к государю, он сумеет найти хороший час и сумеет доложить... Я ему напомню его обещание.

- Спасибо, дядя, - протянул ему руку Оленин.

Дмитревский подал эту руку своей могучей дланью, вполне гармонировавшей с его высоким ростом.

- Но почему ты такой скучный, растерянный? Ужели на тебя так повлияло это приключение... Ободрись... Все перемелется, мука будет...

- Нет, я не о том... так... что-то мне не по себе... - уклончиво отвечал Виктор Павлович. - Что Похвиснев, ты о нем что-нибудь знаешь?.. Он был сюда вызван с фельдъегерем... Семья так перепугалась, поскакала за ним.

- Напрасно совершенно... Он генерал.

- Как генерал? Из майоров?

- Да, из майоров... Это замечательная история... О ней говорит весь Петербург.

- Вот как, а я не слыхал. Впрочем, ведь я безвыходно почти три дня просидел в четырех стенах.

- Как это тебе не рассказал Петрович?

- Я не заводил с ним о них разговора, да после обыска у него, он, вопреки своему обыкновению, сделался молчалив.

- Вот как! Ну, теперь снова разговорится.

- В чем же дело? Как же это он сделался вдруг генералом?

- Да так... Привезли его прямо во дворец, доложили государю.

- А! Растопчин! - обратился Павел Петрович к одному из своих генерал-адъютантов. - Поди, скажи, что я жалую его в подполковники.

Растопчин исполнил и возвратился в кабинет.

- Свечин! - обратился он к другому. - Поди, скажи, что я жалую его в полковники.

И тот исполнил.

- Растопчин, поди, скажи, что я жалую его в генерал-майоры.

- Свечин, поди, скажи, что я жалую ему анненскую ленту.

Таким образом, Растопчин и Свечин ходили и попеременно жаловали майора Похвиснева, сами не понимая, что это значит. Майор же стоял ни жив, ни мертв.

После последнего пожалованья государь спросил:

- Что! Я думаю, он очень удивляется! Что он говорит?

- Ни слова, ваше величество!

- Так позовите его в кабинет.

Майор вошел и преклонил колено. Государь жестом приказал ему встать.

- Поздравляю, ваше превосходительство, с монаршей милостью! Да! При вашем чине нужно иметь и соответственное состояние! Жалую вам триста душ. Довольны ли вы, ваше превосходительство?

Владимир Сергеевич снова упал, но уже на оба колена.

- Как вы думаете, за что я вас жалую? - спросил государь, помогая ему сам встать.

- Не знаю, ваше величество, и не понимаю, чем я заслужил...

- Так я вот объясню! Слушайте все. Я, разбирая старинные послужные списки, нашел, что вы при императрице Екатерине, были обойдены по службе. Так я хотел доказать, что при мне и старая служба награждается... Прощайте, ваше превосходительство! Грамоты на пожалованные вам милости будут к вам присланы на место вашего жительства... Вы хотите возвратиться в Москву?

- Нет-с, ваше величество, я не уеду из резиденции моего обожаемого монарха.

- Тогда живите здесь... Я буду рад вас видеть во дворце.

Государь отпустил Похвиснева, допустив его к руке.

- Вот каким образом Владимир Сергеевич из майоров сделался генера-майором. Он купил дом близ Таврического сада и теперь живет там со всем своим семейством, и всем и каждому рассказывает по нескольку раз эту историю.

Виктор Павлович невольно улыбнулся, так как у Ивана Сергеевича также была привычка рассказывать чуть ли не по десяти раз каждому эпизоды из его военной жизни.

- Впрочем, - продолжал Дмитревский, не заметив этой улыбки, - это не первый случай такого быстрого повышения при нынешнем государе. Граф Растопчин и сам получил почти также все свои чины, хотя и не с такою скоростью. Павел Петрович в первые дни своего царствования сказал ему:

- Растопчин! Жалую тебя генерал-адъютантом, обер-камергером, генерал-аншефом, андреевским кавалером, графом, и жалую тебе пять тысяч душ. Нет, постой! Вдруг, это будет слишком много! Я буду жаловать тебя через неделю!

Так и жаловал, каждую неделю по одной милости.

Иван Сергеевич замолчал.

Виктор Павлович сидел задумавшись.

- Так теперь Владимир Сергеевич ваше превосходительство.

- Форменное...

- А что Зинаида Владимировна? - дрогнувшим голосом спросил Оленин.

- Ага, теперь я понимаю? - вдруг вскрикнул Иван Сергеевич,

- Что понимаешь, дядя? - испуганно посмотрел на него Виктор Павлович.

- Да больше половины; почему ты сидел в Москве и никак не мог принять из опеки свои имения... видимо, ты попал под другую опеку.

Оленин смутился, покраснел и опустил глаза.

- Под какую опеку, дядя... я не понимаю...

- Рассказывай, брат, не понимаешь; нет, ты у меня лучше не финти... Все равно не проведешь... Старого воробья, брат, на мякине не обманешь... Что же, ты в таком возрасте... Это понятно... Всякому человеку определено таскать это бревно за собою... Жениться думаешь, исполать... Еще Лютер, немецкий поп, сказал, что кто рано встал и рано женился, никогда о том не пожалеет... а я скажу, кто рано не женился, тот никогда не женится, если, конечно, у него здесь все дома...

Дмитревский указал пальцем на лоб. Виктор Павлович слушал молча.

- Женитьба, брат, это неизбежная глупость... Одна из трех глупостей, которые делают люди: родятся, женятся и умирают...

- Ты, однако, дядя, избежал средней.

- Я что, я только исключение, подтверждающее правило... Но это в сторону... Я не удерживаю и не отговариваю... Общая участь, почти та же смерть... Мне лично, впрочем, всегда бывает веселей на похоронах приятелей, нежели на их свадьбах.

- Это почему?

- Да там их, по крайней мере, хоронят другие... Но я опять уклонился от предмета... Вот выбор твой не одобряю... Палагея... или как ее там по модному, Полина - я так Полей зову, лучше...

- Да ведь они так похожи друг на друга.

- Да, но та поменьше ростом, а из двух зол надо всегда выбирать меньшее.

Иван Сергеевич засмеялся. Улыбнулся невольно и Оленин.

- Это, впрочем, шутка, а если говорить серьезно, то я скажу тебе вот что: похожи-то они лицом очень, но душой далеко нет, физически они почти одинаковы, но нравственно различны. Это небо и земля.

- Которая же земля?

- Конечно, твоя Зинаида... Ее и тянет к земле, к земному, а та, другая... - вдруг неожиданно даже привстал на локоть Дмитревский.

- Да что вы, дядя, я ни на ком не думаю еще жениться...

- Врешь, брат, по глазам вижу, что врешь... или, может, у вас с Зинаидой все уже покончено?

- Помилуйте, она даже не знает, что мне нравится... Я за ней вовсе не ухаживал... Так, издали только... любовался...

- Это столько-то время в Москве прожив... все издали.

Иван Сергеевич раскатисто расхохотался.

- Или ты врешь... или ты глуп... Последнего я, однако, не замечал за тобою... Почему же?.. Издали?.. - опять с громким хохотом спросил Иван Сергеевич.

- Мне как-то все страшно... Что из этого будет...

- Из чего это... из этого?..

- Из нашего знакомства... сближения...

- Да что ты... Неужели втюрился... до робости... Это уж совсем скверно... Еще офицер... В чужих краях бывал... в Париже жил... Перед девчонкой робеет, а торчит около ее юбки до того, что о службе забывает... И мчится в Питер только потому, что она поехала... Ведь потому приехал... Не виляй... Отвечай прямо... - крикнул почти строго Дмитревский.

- Да... - совершенно невольно подчинился повелительному тону, отвечал Виктор Павлович.

- Баба ты... а не офицер... Мы эту дребедень... баб-то, приступом брали... Быстрота... натиск... шабаш.

- Да не то, дядя... Вы меня не понимаете... Ну, полюбим мы друг друга... Я-то люблю, уж я вам откровенно говорю, люблю до потери рассудка... Что же дальше?..

- Как, что дальше... Если до потери рассудка, то женись... Жених ты завидный... Капитан гвардии... богат... молод... красив... Какого же ей рожна, прости Господи, надо, коли тебе отказывать вздумает...

- Вот то-то, что я жениться не могу...

- То есть как... не можешь... объяснись... не понимаю.

- Я женат...

- Ты... женат? - вскочил с дивана Иван Сергеевич и остановился перед Олениным.

- То есть как тебе сказать... собственно и не женат...

- Что же за чертовщина... женат и не женат... Ничего не понимаю... Расскажи толком...

- Изволь, слушай...

Дмитревский сел на диван.

Николай Гейнце - Коронованный рыцарь - 01, читать текст

См. также Гейнце Николай - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Коронованный рыцарь - 02
XIII ПОД ГНЕТОМ ПРОШЛОГО - Я только что получил первый офицерский чин,...

Коронованный рыцарь - 03
XXII ВО ДВОРЦЕ Ирена ушла тем же таинственным ходом. Виктор Павлович б...