Николай Гейнце
«Герой конца века - 04»

"Герой конца века - 04"

VII

НЕЖДАННЫЙ ГОСТЬ

В то время, когда Савин и Маргарита Николаевна Строева благодушествовали в Рудневе, Настя, или, как мы ее будем называть теперь, вследствие ее полубарского положения, Настасья Лукьяновна Червякова вела деятельную жизнь в Серединском.

Имение и хозяйство в нем было действительно страшно запущено, и Настасья Лукьяновна ретиво принялась за его исправление, всюду поспевала сама и ее властный голос раздавался то в саду, то в амбарах, то на покосе, то на гумне.

- Ну и глазастая эта у нас "барская барыня", - говорили наемные рабочие и работницы, жившие в дворовых избах, и крестьяне села, подряжавшиеся на работу.

- Сметливая, любому мужику, либо дотошному помещику впору...

- Да и краля, братцы, писаная, ведь уродится же такая из простых крестьян... Подлинно барский кусочек... За красоту ей да за тело и честь.

- Баба вальяжная... Да не в этом суть, башка у ней ровно как мужицкая... До всего доходит, все знает... Для барина во как старается... Страсть.

- Любит...

- Любит... Ишь сказал... Ты в городе не живал, а я годов пять в самом Питере выжил... Пронзительные, братец, там тоже бабы...

- Ну?..

- Вот те и ну... А вот того самого ума в них нетути... Да и любовь-то тоже городская, питерская.

- Ась...

- Питерская, говорю, городская... Ишь Настасья-то норовит, коли любит, все барину-то в карман, да в карман, а те, питерские, коли полюбят, так все из кармана и тащут.

- Облегчают, значит.

- Уж подлинно, что облегчают.

- Эта, значит, еще не дошла.

- То-то оно, что не дошла... А может и честь есть, да совесть хрестьянская.

- Может и так.

Как-то раз под вечер на аллее, ведущей к дому, показался запряженный парой лошадей открытый тарантасик из тех, в которых выезжают на ближайшую станцию железной дороги серединские крестьяне, занимающиеся извозом.

Настасья Лукьяновна в это время была во дворе и отдавала свои последние приказания скотнице.

С крайним удивлением она увидала приближающийся экипаж.

- Кого это Бог несет? - недоумевала она.

- Не становой, нет... Становой был недавно... Землемер... Этот должен быть еще через неделю...

В это время тарантасик въехал на двор и остановился у подъезда, на крыльце которого уже стояла Настя, все еще не решившая вопроса, кто мог быть этот нежданный и негаданный гость.

Тем временем из тарантасика выскочил небольшого роста человек в коричневом, довольно потертом летнем пальто и военной фуражке.

Он был совершенно незнаком Настасье Лукьяновне, но зато хорошо знаком нам с тобой, дорогой читатель.

Перед Настей стоял Эразм Эразмович Строев.

Он подошел к ней и почтительно снял фуражку.

- Вы сами Настасья Лукьяновна Червякова и будете?

- Точно так-с...

- Очень приятно... Позвольте пожать вашу ручку...

Настя как-то машинально подала руку, все продолжая смотреть на странного посетителя.

- Вы это откуда же меня знаете? - наконец спросила она.

- Слухом земля полнится... Да и сами рассудите, как мне вас не знать, коли у меня до вас дело есть...

- До меня дело?.. - побледнела Настасья Лукьяновна.

- До вас, до вас самих...

- А сами-то кто вы будете?

- Отставной капитан Эразм Эразмович Строев... - расшаркался приезжий.

- Какое же дело?

- Ах, вы, королевна моя, владелица здешних мест!.. Да разве так принимают гостей... Али взашей меня хотите выгнать, так не делайте этого, потому самим себе вред нанесете, большой вред...

- Зачем взашей, помилуйте...

- А коли не взашей... так в дом пустите путника. Накормите, напоите да спать уложите... А наутро уже и спрашивайте: что ты, добрый молодец, мне поведаешь...

- Живу-то я здесь одна, так боязно... пужаюсь...

- Чего же боязно, не волк я, не съем, да для такого кушанья и зубов нет... Гожусь я вам в отцы, королевна моя, так чего же меня пужаться...

- Милости просим... - после некоторого колебания, сказала Настасья Лукьяновна.

Она пропустила в дверь Эразма Эразмовича и затем вошла сама.

Девочка лет пятнадцати, белокурая и голубоглазая Оля, сняла с гостя пальто, и он остался в том сюртуке, в котором мы видели его в Петербурге, но вместо одной орденской ленточки в петлице сюртука висел на ленте георгиевский крест.

Настасья Лукьяновна распорядилась о чае и закуске, и кстати шепнула Оле, чтобы она приказала двум работницам и работнику Вавиле - это был рослый, здоровый, хотя и пожилой мужик, приходить ночевать в дом.

Вскоре в столовой за накрытым столом, на котором кипел самовар и стояли всевозможные деревенские яства, графин с настоянной травами водкой и несколько бутылок домашней наливки, сидел Эразм Эразмович Строев и молча отдавал дань плодам искусства и забот молодой хозяйки.

- А я сюда прямиком из Тулы... - проговорил он, утолив первый голод.

- Из Тулы? - встрепенулась Настасья Лукьяновна.

- Прямохонько, кралечка, прямохонько... Как узнал, что вы здесь, в Серединском, проживаете, так я, айда, в Калугу.

- Вам что же от меня угодно?

- О том речь после трапезы, кралечка, после трапезы...

- А вы не видели в Туле Николая Герасимовича?

- Не лицезрел, не удостоился, да его в Туле и нет, а проживает он в Рудневе, как бы в крепости... На острове, так сказать, любви, купаясь в море блаженства... - заплетающимся уже языком говорил Эразм Эразмович.

- В Рудневе... любви... блаженстве... - повторила упавшим голосом Настасья Лукьяновна.

Сердце ее болезненно сжалось.

Хотя она почти ничего до сих пор и не понимала из того, что говорил ей ее собеседник, но чувствовала, что он явился сюда для нее не добрым вестником.

Гость между тем продолжал пить рюмку за рюмкой и уже в конце, как он выражался, "трапезы", еле ворочал языком.

Молодая женщина понимала, что после такой трапезы разговора с ним быть никакого не может.

Он действительно болтал какие-то бессвязные речи, произнося угрозы и даже ругательства по адресу Николая Герасимовича и какой-то неизвестной Настасье Лукьяновне "Маргаритки".

Наконец, опрокинув в себя чуть ли не двадцатую рюмку водки, - огромный деревенский графин был опорожнен почти напо ловину, - он промычал:

- Ну, теперь... буде... Спать...

Он хотел приподняться, но снова грузно опустился на стул. Голова его свесилась на грудь и, не спускавшая с него испуганных, недоумевающих глаз Настя, увидала, что он засыпает.

Позвав двух работниц, она приказала им отвести гостя в отведенную ему комнату и положить на постель.

Обе бабы схватили Эразма Эразмовича под руки и почти буквально волоком потащили из столовой.

Он спал крепким сном.

- Ишь назюзюкался... дорвался... - говорили бабы. - И откуда его сюда нелегкая принесла?

Им обеим было известно, что Настасья Лукьяновна совершенно не знала этого приезжего.

Молодая женщина осталась сидеть в столовой в глубокой задумчивости.

Ее вывели из нее вернувшиеся работницы.

- Ну, что?.. - спросила она.

- Уложили, дрыхнет, как боров, прости, Господи... Да откуда он взялся, Настасья Лукьяновна? - отвечала одна из баб.

- Я и сама не ведаю... Говорит, из Тулы...

- По поручению, знать, Николая Герасимовича.

- Кажется, нет, его не разберешь.

- Коли нет, так и гнали бы в шею...

- Пусть выспится, может и добьемся от него толку.

Работницы вышли.

Настасья Лукьяновна отправилась в свою комнату, но не могла заснуть всю ночь. Страшное подозрение, что Савин выгнал ее из Руднева, чтобы заменить другой, росло и росло в ее душе.

"Блаженствует на острове любви..." - припомнила она слова пьяного гостя.

Ее всю охватывала дрожь негодования.

VIII

ИСПОВЕДЬ МУЖА

С нетерпением ожидала Настасья Лукьяновна утра, а с ним и разъяснения мучивших ее сомнений, за эту бессонную ночь превратившихся почти в полную уверенность в коварной и низкой измене любимого человека.

Какая-то странная перемена произошла в молодой женщине, даже черты лица ее изменились, они за эту ночь как-то резко обострились, в глазах появилось несвойственное им ранее злобное выражение и какой-то стальной блеск.

Встав со светом, она в обычный час вышла в столовую, где уже кипел на диво вычищенный, блестевший как золото, самовар.

Одновременно с ней Оля внесла и поставила на стол горячие булки, которые так мастерски пекла серединская стряпуха.

- Посмотри, не проснулся ли? - сказала Оле Настасья Лукьяновна.

Та с полуслова поняла, о ком идет речь, и быстро вышла из комнаты.

Через несколько минут она вернулась:

- Спит...

- Спит?

- Так одетый и спит, и крестик болтается... - наивно сообщила девочка.

Молодая женщина сдвинула брови и снова задумалась.

- Может, побудить к чаю? - спросила после некоторого молчания Оля.

- Нет, пусть выспится...

Налитая чашка чаю стояла перед Настасьей Лукьяновной, сидевшей подпершись о стол рукой и думавшей свою невеселую думу.

Она не дотронулась до чаю и по прошествии получаса вновь послала Олю справиться, не проснулся ли вчерашний гость. Девочка вернулась с тем же известием.

- Спит, храпит на всю комнату.

Так продолжалось несколько раз, с некоторыми более или менее продолжительными перерывами, и, наконец, Оля возвратилась и с искренней радостью доложила:

- Проснулись, умываться просят.

Девочка была очень привязана к Настасье Лукьяновне и видела, что последнюю огорчает, что гость долго не просыпается.

- Скорей вели взять подогреть самовар, а сама подай ему умыться и скажи, что, мол, просят в столовую чай кушать.

Оля выбежала из комнаты, а через минуту вошедшая работница взяла со стола самовар.

Чашка с чаем Настасьи Лукьяновны так и осталась нетронутой.

К тому времени, как Эразм Эразмович вышел в столовую умытый и причесанный, в вычищенном платье и сапогах, самовар уже кипел снова на столе.

- Здравствуйте, как почивали?.. - приветствовал он Настасью Лукьяновну.

- Благодарю вас... Прошу садиться... Вы с лимоном или со сливками?.. У нас густые, прекрасные.

- Ни с чем... - категорически объявил Строев, садясь на стул.

- Пустой... Как же это пустой... Может с вареньем, я прикажу...

- Не пью чаю.

- Так кофею?

- Не пью...

- Молока?

- В рот не беру.

- Что же вы кушаете?

- А вот, если вы вчерашний початый графинчик на стол поставить прикажете, рюмочку выпью... Отменная это у вас настойка... На чем только не расчухал...

- На тысячелистнике, но как же это с утра?

- Военная привычка.

- Вы же хотели... о деле-то.

- Не извольте беспокоиться, до вечера меня никакая настойка не сморит... После ужина только... тут же на боковую - походная привычка: где пьешь, там и спишь... хе, хе, хе...

Настасья Лукьяновна приказала подать водку и закусить.

- Черного хлеба с солью, по утрам больше ничего... Солдат.

Оля вышла и вскоре вернулась с подносом, на котором стоял графин с "настойкой на тысячелистнике", тарелка с черным хлебом и солонка с солью, и поставила все это перед Эразмом Эразмовичем.

- Дозволите-с? - обратился он к Насте, протягивая руку к графину.

- Кушайте на здоровье.

Дрожащей рукой наполнил Строев рюмку и медленно поднес ее ко рту, опрокинул ее в него, крякнул и круто посолив кусок хлеба, тоже отправил его в рот.

- Теперь и к делу... - начал он и вдруг остановился. Настасья Лукьяновна вся превратилась в слух.

- Дозвольте еще, чтобы не хромать... - совершенно неожиданно для нее, протянул он снова руку к графину.

- Пожалуйста! - нетерпеливо сказала она.

- Еще опрокидонт... - произнес Эразм Эразмович, налив другую рюмку и снова опрокидывая ее в горло... - Отменная настойка...

Он снова закусил хлебом с солью.

- Ты, девочка, выйди... - вдруг обратился он к стоявшей у притолоки двери Оле. - Молода еще все знать - скоро состаришься... Разговор будет у нас с Настасьей Лукьяновной, тебя не касающийся.

Девочка растерянно вперила свой взгляд на Настасью Лукьяновну.

- Выйди, Оля... - повторила ей последняя. Девочка, не сказав ни слова, вышла.

- Дело-то выходит у нас с вами, кралечка моя, казусное, как и приступить к нему не придумаешь.

Строев замолчал и задумался.

Настя положительно пронизывала его глазами, точно хотела прочесть в его голове таящиеся мысли.

- Оба мы, можно сказать, потерпели от одного человека - от моей жены.

Он остановился.

- От вашей жены? - переспросила, не ожидавшая такого оборота дела, молодая женщина.

- От нее самой, от прелестницы Маргариты.

- Маргариты?.. - повторила Настя.

Она вспомнила его вчерашние бессвязные речи, в которых он наряду с именем Николая Герасимовича поминал какую-то Маргаритку.

"Так это его жена!" - подумала она.

- От прелестницы Маргариты... - повторил в свою очередь Эразм Эразмович. - Прелестницей называю я ее не без основания, так как краше лицом и телом едва ли во всем подлунном мире найдется женщина. Вы вот красивы, слов нет, а она лучше.

- Лучше! - произнесла Настасья Лукьяновна.

- Не в пример лучше, но зато сердце у нее змеиное.

- Змеиное?

- Хуже-с змеи. Змея коли ужалит, ну, умрет человек, а эта на манер тарантула... ужалит, и начнет человек плясать, пляшет, пляшет, пока не дойдет до потери человеческого образа, как ваш покорнейший слуга. Хорошо-с? В зеркало на себя смотреть боюсь - вот какой. А был человеком. Лет пять-шесть тому назад служил в гвардии... в Петербурге, перед очами, так сказать. Денег вволю, на войне турок бил - на это время я в армию переходил - Георгия заслужил, на виду был у начальства, карьера. Стар, скажете. Нет, не стар, мне всего тридцать три года, а весь седой. Опыт старит, потому-то вчера я сказал вам, что в отцы гожусь. Стариком совсем стал, разбитый, расслабленный. А все она - тарантула, укусила, и пошел плясать, выплясался. Теперь вот таков, видите. Пью. В отставку из-за нее вышел. Дозвольте третью... - вдруг неожиданно прервал он свой рассказ и потянулся к графину.

- Кушайте, кушайте.

Эразм Эразмович выпил, не забыв перед тем провозгласить:

- Еще опрокидонт.

- Иду это я, золотая моя, лет шесть тому назад по Невскому проспекту, улица есть такая в Питере. Вы не бывали?

- Нет.

- И слава Богу. Иду это я и вспомнил, что кузина моя графиня Черноусова, - у меня родня все знатная, заслуженная, отец мой покойный, царство ему небесное, полный генерал был, а мать при дворе большую роль играла. Матушку-то я в гроб уложил из-за нее, из-за Маргариты. Но не в том дело, вспомнил, говорю я, что кузина пари у меня выиграла - нужно ей коробку конфет покупать. А тут, как раз иду мимо кондитерской. Дай, думаю, зайду. Зашел и ахнул. Новенькая продавщица за прилавком стоит. Других-то я знал. "Что, - говорит, - прикажете?" А у меня даже и язык к гортани прилип, смотрю на нее во все глаза и ни слова. Улыбается и повторяет: "Что прикажете?" Выбрал я бомбоньерку, нарочно долго выбирал и велел положить конфет, а сам с нее все глаз не свожу. Красоты она неописанной. Глаза во... - Строещ сложил в кружок указательный и большой палец правой руки, - и все в масле. Лет так шестнадцать, семнадцать, не более, сложена - восторг.

Отвез я кузине в тот же день конфеты, а вечером опять в кондитерскую за другими, и таким манером каждый день раза по два. Познакомился, оказалось зовут ее Маргаритой Николаевной. Ухаживать стал, в любви признался. Все это в каких-нибудь две недели. "Что ж, - говорит, - я не прочь за вас замуж выйти". Сразу-то я ошалел. Из кондитерской да замуж, за Строева. Хотел я отделаться шуткой, да взглянул на нее - так она на меня строго смотрит. "А ведь не жениться, расстаться надо", - мелькнуло в моей голове. Сердце похолодело даже при одной мысли о разлуке. "Прошу, - говорю, - вашей руки". Улыбнулась. Отца уже тогда в живых не было, я к матери, старуха слышать не хочет. Наследства лишу, все отдам братьям, а их четверо. "Лишайте, - говорю, - а счастья себя я не лишу. У меня свое состояние". - "Погибель ты себе готовишь, а не счастье", - сказала матушка и даже лишилась чувств от расстройства. Младший я у нее сын был, любимый. Как меня ни убеждали и мать, и братья, не помогло. Стоит у меня Маргарита перед глазами: вынь да положь. В отставку подал и женился. Недели с две мы с ней счастливо прожили, тихо, а потом и пошло, наряды не наряды, выезды не выезды, за границу покатили, да года в полтора-два триста тысяч - все, что у меня было, она и ухнула. Были мы в Париже, когда последний франк истратился. Она тут у меня и сбежала с одним армянином, да и айда на Кавказ. Что со мной было... я не помню, только передавали, что на людей бросаться стал, в уме повредился. Отправили меня за счет русского посольства в сумасшедший дом. В Россию к матери отписали все как есть. Не выдержала старушка, паралич ее разбил, и, пока меня в Париже в разум приводили, умерла.

Несколько крупных слезинок выкатилось из глаз Строева. Он вынул платок и отер глаза.

- Приехал я на счет посольства в Россию без гроша денег. Да спасибо матушке, угрозу не исполнила, пятнадцать тысяч мне отказала, но только с тем, чтобы лежали они в банке до тех пор, пока мне стукнет пятьдесят лет, проценты же мне выдают аккуратно два раза в год, а всего две с половиною тысячи. И умно сделала матушка, потому опять бы с моей Маргариткой может быть на полгода сошелся и все прожил. А теперь, хоть с голоду не умру, да и на пропой есть. Кстати, я еще выпью, - взял он графин, уже не прося дозволения, налил рюмку и быстро опорожнил ее без закуски.

- О супруге моей драгоценной узнал я, что она в Тифлисе е этим самым армянином живет. Я туда, потому хоть глазком взглянуть - тянет. Прибыл. Оказалось, уж и от него она сбежала с богачом Зариновым за границу. Ну, туда не близкий путь, не поехал, уехал в Киев, люблю этот город, там и поселился. В Петербурге у меня приятели остались. Переписываемся. Прошу сообщить, если моя супруга на стогнах Невской столицы окажется. Получаю раз письмо. Прибыла, пишут, и Заринов с ней, дела у него расстроены, как слышно, очень... векселя опротестованы. Хотел сейчас же поехать в Петербург, да деньги все на исходе были, все пропил, пью я, как вышел из больницы в Париже, а прежде водки так совсем не пил. До получки процентов еще месяца два надо было пробиться. В Киевском отделении банка я мог получить по сообщению. А тут еще письмо. Заринов с ума сошел, и супружница моя его сама в сумасшедший дом определила. Важно, думаю, славно. Ай да Маргариточка! Как получил деньги, сейчас в Петербург. Прибыл, ан уж она с новым живет, с Николаем Герасимовичем Савиным.

- С ним!.. - бледная, как полотно, дрогнувшим голосом воскликнула Настасья Лукьяновна и откинулась на спинку стула, но тотчас же, оправившись, сказала:

- Продолжайте, продолжайте.

IX

ПОДОЗРЕНИЯ ОПРАВДАЛИСЬ

- Шикарят там они, узнал я, во всю... Наряды, не наряды, лошади, не лошади, экипажи, не экипажи... Попойки, кутежи, веселая компания... - продолжал свой рассказ Эразм Эразмович Строев.

Настасья Лукьяновна сидела и слушала его наружно спокойная, и только по стиснутым губам, да по метавшим искры глазам можно было догадаться о внутреннем ее состоянии.

Строев между тем рассказывал о посещении своем квартиры жены, где она жила с Савиным, о том как, последний вышвырнул его за дверь, передал о подаче им жалобы мировому и решении съезда, приговорившего Николая Герасимовича к двухмесячному аресту, отъезде обоих "голубков", как он называл Савина и свою жену, из Петербурга, возвращении и бегстве Николая Герасимовича от арестовавшего его пристава и, наконец, внезапный отъезд из Петербурга Маргариты Николаевны - словом, все то, что известно уже нашим читателям.

- Куда он сбежал, я не знал, - говорил далее Строев, ни разу не прерываемый Настасьей Лукьяновной, как-то уже совершенно безучастно относившейся к рассказу.

Это происходило потому, что она предвидела конец, почти знала его.

- По отъезде Савина, я несколько раз порывался зайти к ней, не пустили, швейцар и лакей, как аргусы какие, сокровище это, Маргаритку-то, сторожили... Видел я ее раза два, как в карету садилась... Раз даже дурным словом обозвал... Очень пьян был... Теперь каюсь, не годится это. Узнал затем, что и она уехала, след был совсем потерян... Куда кинуться?..

- Да вы, собственно, зачем за ней ездите? - спросила сквозь зубы Настасья Лукьяновна.

- Как зачем?.. Ведь она мне жена... - удивленно сказал Строев. - Мне без нее скучно... Нам в одном месте и надо быть, по закону.

Глаза его приняли какое-то безумное выражение.

Он быстро схватил графин с водкою, налил себе рюмку и выпил залпом.

Молодая женщина даже попятилась от него.

Со свойственной ей русской сметкой она поняла, что этот сидящий перед ней человек, сошедший с ума от любви к бросившей его жене в Париже, до сих пор еще не "приведен в разум", что точка его помешательства так и осталась в нем в безумной мысли, что он и любимая жена должны быть вместе.

Это, однако, не давало ей возможности признать все им рассказанное за бред сумасшедшего - о, как дорого бы она дала за это - так как она понимала, что на все, не касающееся его отношений к жене, он смотрит так здраво, как и всякий нормальный человек.

В его словах была только правда - горькая правда. Она ключом била в тоне его голоса и в блестевших на его глазах крупных слезах.

"Правда, все правда, хотя он и поврежденный..." - мысленно решила Настасья Лукьяновна.

- Однако, я стал допытываться, не известно ли кому, куда девался Савин, которого мне хотелось очень засадить под арест на два месяца, - продолжал между тем говорить Строев, - нашелся, месяца через три, добрый человек, дал мне список его имений... Что-то подсказывало мне, что непременно я найду его в одном из них... Поеду, думаю, наудачу... Написал на бумажках названия имений, завернул каждую бумажку трубочкой, как это делают в лотерее-аллегри, положил в шапку, развернул... Руднево - туда значит и ехать надо... Там он, там... И до того эта во мне уверенность явилась, что я даже градоначальнику заявил, что отставной корнет Савин проживает близ Тулы в именьи Руднево, а потому и прошу дескать сообщить местным властям о приведении приговора санкт-петербургского мирового съезда над ним по моему делу в исполнение, а сам на машину и покатил... Приезжаю в Тулу, являюсь к исправнику, так и так, дескать, получите вы на днях из Петербурга бумагу об отставном корнете Савине, проживающем у себя, в селе Рудневе... "Бумаги мы еще не получали, а если и получим, отошлем обратно", - отвечает мне исправник. "Это почему же?" - спрашиваю. "А потому, что в селе Руднево господин Савин не проживает, да и самое Руднево ему не принадлежит..." Вот, думаю, так фунт... Вот и лотерея-аллегри - обмануло гаданье... Откланялся я исправнику и пошел было из его кабинета, но вернулся и спрашиваю: "А кому же в настоящее время принадлежит Руднево?" - "Дворянке Маргарите Николаевне Строевой". Тут я и понял все.

Настасья Лукьяновна продолжала сидеть молча, только углы ее губ подергивались судорогой.

Ее страшное подозрение о другой, хозяйничающей в Рудневе, оправдывалось.

- Начал наводить я в Туле частные справки... Оказалось, что имение он продал моей жене за пятьдесят тысяч - цена же ему тысяч сто - ну, да не деньги брал, так стоит ли говорить о цене... Паспорт ей выправил и сам с ней в нем благодушествует, но официально живущим в нем не значится... Маргаритке моей паспорт достал от предводителя дворянства, как дворянке и местной землевладелице... Оборудовал дело так, что, как говорится, комар носа не подточит... Ехать думаю туда... Только петербургский его прием больно мне памятен, а там он меня с супружницей моей собаками, думаю, затравят, что с них возьмешь... Тут разговорился я раз с одним добрым человеком, он мне о вас и порасскажи... Все доподлинно знает... Как Савин вас в Серединской хозяйничать отправил, чтобы место очистить для другой хозяйки в Рудневе, как вы любили его и любите... "А может она все знает да покрывает его шашни" - говорю... А он мне в ответ: "Нет, она не такая!"

- Это-то верно, что не такая... - как-то выкрикнула Настасья Лукьяновна, и глаза ее блеснули страшным, почти нечеловеческим гневом.

- Дай, думаю, у ней побываю да порасскажу, может она моему горю и поможет, образумит своего соколика... Где исправник не сможет, там баба, думаю, в лучшем виде дело отделает... Ха, ха, ха... Больше мне от вас ничего и не надобно... Чтобы он только бросил Маргаритку-то, да и имение, как ни есть, отнял... Один бросит, другой бросит, надоест менять ей, она ко мне и вернется... Одной этой мыслью и живу. Люблю ее, люблю, подлую... Кабы не надежда эта, давно бы пулю в лоб пустил... пулю.

Он неудержимо зарыдал, уронив голову на сложенные на столе руки.

Молодая женщина безучастно смотрела на него.

Глаза ее были сухи и горели каким-то зловещим блеском. Ее горе казалось ей таким громадным, что в нем, как в море, утопало всякое другое, а особенно горе этого сумасшедшего человека, влюбленного в негодяйку жену и старающегося о том, чтобы она, брошенная всеми, вернулась к нему.

Все это промелькнуло в ее сознании, но промелькнуло последний раз.

Вдруг она стала дико озираться и, наконец, молча встала и, пятясь задом и как-то странно махая руками, вышла из комнаты...

- Хе, хе, хе... Проняло... Достанется вам от нее, г. Савин, отдадите вы мне мою Маргаритку, хе, хе, хе, отдадите... Ее только Мне в жизни и нужно, ее... Все отдам... все... за нее... Миллион, два миллиона... Отдам, не пожалею... - бессвязно бормотал остававшийся сидеть Строев. - Покажу я вам, покажу... - делал он руками угрожающие жесты...

Глаза его сверкали и бегали.

Его, видимо, снова охватил приступ безумия...

Несколько успокоившись, он стал наливать себе рюмку за рюмкой и, не закусывая, пил залпом, иногда лишь повторяя перед тем, чтобы выпить:

- Еще опрокидонт!..

Через несколько времени в столовую вошли баба-работница и Оля.

Первая взяла со стола самовар, а последняя спросила, обращаясь к Эразму Эразмовичу:

- А где же Настасья Лукьяновна?

Тот посмотрел на нее помутившимся взглядом, взял графин, приподнял его на свет и, видя, что он пуст, молча встал со стула и неверными шагами вышел из столовой.

Увидав, что он встает и так странно глядит на нее, испуганная Оля стремглав выбежала из комнаты.

Эразм Эразмович между тем добрел до отведенной ему комнаты и пластом упал на постель. Видимо, его заявление, что никакая настойка его не сморит до вечера, было им сделано несколько опрометчиво.

Скоро комната огласилась его громким храпом.

Он проснулся часов около четырех дня.

В это время уже все Серединское, не только усадьба, но и село, были на ногах, пораженное странным, загадочным исчезновением Настасьи Лукьяновны.

Работница и Оля обошли весь дом сверху донизу, искали под кроватями и под мебелью... Работники исходили весь сад, а крестьяне всю близлежащую рощу, но нигде не было, вдруг точно сквозь землю провалившейся, домоправительницы...

- А гость? - спрашивали у Оли.

- Гость, что ему делается, пьяный дрыхнет... - со злобой ответила девочка, инстинктивно догадываясь, что между разговором, который этот "пьяный гость" вел с Настасьей Лукьяновной, и ее исчезновением, была прямая связь.

Наконец Эразм Эразмович проснулся и вышел в столовую. Не найдя в ней никого, он прошел в другие комнаты и, наконец, так обошел весь дом сверху донизу. Дом был пуст.

- Что за притча, - сказал он даже вслух, - точно все вымерли. А теперь бы перекусить недурно.

Он вышел во двор. Там стояла кучка рабочих и работниц, среди которых была и Оля, а также несколько серединских крестьян. Увидав Строева, они все бросились к нему.

- Беда, барин, у нас стряслась, беда...

- Какая там беда?.. - спросил Эразм Эразмович. - Я думаю, что закусить пора. Смерть проголодался. У вас когда обедают?

- Не до обеда, батюшка барин, - выступила вперед стряпуха. - Обед в печке, поди, перепрел, да обедать-то некому...

- Как некому, а я, а Настасья Лукьяновна?

- Нетути, их нетути...

Стряпуха стала всхлипывать.

- Как нет ее, куда же она девалась? - удивился Строев.

- Ума не приложим сами, ваше благородие, - отозвался один из рабочих. - Они, - он указал на работниц, - в доме все мышиные норки обыскали, мы весь сад и парк исходили, а крестьяне в роще всюду шарили, нигде нет, сгинула, да и шабаш...

- Ага, понимаю... - вдруг хлопнул себя по лбу Эразм Эразмович.

Толпа притихли в ожидании.

- Я знаю, где она...

- Знаешь, барин, так скажи ради Христа Спасителя, мы мигом туда добежим... Без нее все дела стали, - взмолилась стряпуха.

- Ну, туда вам не добежать... Далеко...

- Далеко... Куда же она, касаточка, скрылась?..

- К барину.

- К Николаю Герасимовичу? А он где же находится?

- В Рудневе...

- Это под Тулой? - заметил один из старых рабочих. - Только как же она не на лошадях... Пешком-то до станции далеко...

- Уж там не знаю, только, наверное, она туда стреканула, потому такой разговор был у нас с ней... Наверное, туда.

- Вот оно что! - воскликнули почти все в один голос.

- Наверное, туда, - повторил Строев.

Он говорил так уверенно, что слушатели, несмотря на довольно большое расстояние до станции железной дороги, поверили, что Настасья Лукьяновна пошла туда пешком.

- Может на дороге подводу принанять решила... - выразили даже некоторые свое мнение.

- Но и мне пора собираться, - сказал Эразм Эразмович. - Только покормите сперва, братцы, чем ни на есть.

- Мигом подам, батюшка барин, - воскликнула успокоившись о судьбе Настасьи Лукьяновны стряпуха.

- А лошадей-с не прикажете? - спросил один из работников.

- Да, подряди, подряди...

- Дядя Михей, поезжай... Может и нашу нагоните, - обратился тот же работник к одному из крестьян.

- Что ж, это можно, отчего не поехать, - отвечал крестьянин.

Оля накрыла на стол. Стряпуха подала обед. Раздобыли даже настойки, и Строев, изрядно выпив и плотно покушав, надел свое пальто, нахлобучил фуражку и, сев в уже поданный для него Михеем открытый тарантасик, выехал со двора. Работники и работницы были все снова в сборе.

- Ты, дядя Михей, поторапливайся... Может нашу-то нагонишь, - кричали из толпы.

- Вестимо, во весь дух поскачу, - отвечал он и стегнул пару своих сравнительно хороших, сытых лошадей.

Последние поскакали крупной рысью.

X

БЕЗУМНАЯ

Прошло несколько дней.

В усадьбе и в селе Серединском продолжалось некоторое, хотя и менее сильное, беспокойство.

Вернувшийся со станции дядя Михей, отвозивший Эразма Эразмовича Строева, сообщил, что по дороге они не нагнали Настасьи Лукьяновны и не застали ее на станции. Последнее обстоятельство, впрочем, дядя Михей несколько объяснил тем, что к приезду их с гостем на вокзал, только что ушел поезд.

Привезенное известие подействовало различно на получивших его. хотя надо сказать, что после двухдневных толков пришли все-таки к успокоительному решению, что домоправительница воспользовалась попутной подводой и укатила по "железке" раньше, нежели дядя Михай со Строевым приехали на станцию.

Сопоставление времени, прошедшего с минуты ее исчезновения из усадьбы и отъездом гостя, как бы подтверждало это решение.

Одна Оля не осушала глаз по исчезнувшей.

- Чует мое сердце, что стряслась над ней какая ни на есть беда... - толковала она, несмотря на уговоры окружающих баб, уверявших, что Настасья Лукьяновна, наверное, уехала к барину.

- Да какая же беда могла стрястись над ней? Дура ты, дура... - раздражались утешавшие бабы.

- Не знаю, миленькие, не знаю, только чует мое сердце, что беда... - настаивала девочка.

- Коли бы смерть приключилася, так нашли бы ее хоть мертвую... Ведь по всем мышиным норкам искали, ровно иголочку, и нет... - продолжали бабы. - Ты это-то обмозгуй, ведь хоть мертвую, а нашли бы...

- Не знаю, родненькие, не знаю, но только чует мое сердце, что беда... - не унималась Оля.

- Ишь заладила... - недоумевали бабы и, даже в мысли некоторых из них минутами закрадывались сомнения, что может и впрямь стряслась беда над Настасьей, что может ретивое-то девчонки чутье не напрасно.

Они, впрочем, старались прогнать эти грустные мысли и ждали подтверждающего известия в форме письма.

- Должна же она отписать, как и что по хозяйству... - соображали работники и работницы.

Оля продолжала плакать.

Все село принимало участие в осиротелой усадьбе, и добровольцы-нарочные чуть ли не каждый день ездили верхом на станцию железной дороги за ожидаемым письмом.

Наконец письмо было привезено.

Крестьяне, обыкновенно, почти все, от мала до велика, так как дело было всегда под вечер, и работы уже были прекращены, выходили из изб при возвращении нарочного со станции.

Так было и на этот раз.

- Есть грамотка?.. - встретили его обычным вопросом.

- Есть, есть... - послышался ответ, и нарочный проследовал прямо в усадьбу, трясясь на самодельном седле.

Толпа крестьян последовала за ним и скоро запрудила барский двор.

Нарочный отдал письмо стряпухе.

Та разыскала Олю, которая была грамотна.

Она застала девочку в комнате исчезнувшей домоправительницы. Она сидела, по обыкновению, грустная, с полными слез глазами, устремленными в одну точку.

- Грамотка есть от Настасьи Лукьяновны... - сказала ей стряпуха.

Оля оживилась.

- От нее, от нее... Давай...

- Пойдем на кухню, всем уж прочтешь, - сказала стряпуха, не дав письма.

Девочка не заставила повторить просьбу и быстро пошла в кухню.

Последняя была уже переполнена народом. Толпа, стоявшая и гуторившая на дворе, стихла и почтительно расступилась перед грамотейкой Олей, шедшей удовлетворить страшно возбужденное любопытство.

Девочку усадили за кухонный стол, и стряпуха не без торжественности передала ей письмо.

Оля с живостью схватила его.

Щеки ее горели пламенем.

Вдруг, взглянув на адрес, она побледнела, и слезы неудержимо снова брызнули из ее глаз.

- С чего это ты? - с недоумением, почти в один голос воскликнули близстоящие.

- Да ведь это письмо от барина к Настасье Лукьяновне. Значит ее там у него нет... - прерывистым голосом, обливаясь слезами, проговорила девочка.

Лица всех выразили тревогу и недоумение.

- Вот-те на...

- Это что же выходит, девушки...

- Это, братцы, штука...

Такие возгласы послышались в толпе.

- Одначе все же прочитать надо, - сказал один из рабочих.

- Прочитать, прочитать... - загалдели в толпе.

Оля разорвала конверт, вынула письмо и прочла его вслух.

В нем Николай Герасимович уведомлял Настасью Лукьянову, что дело по страхованию Серединского уладил в Туле у местного агента и что на неделе приедет вместе с землемером в Серединское, и приказывал приготовить для их жилья каменный флигель.

- Верно они разъехались, она значит туда, а он сюда... - выразил мысль один из слушателей.

От сердца у большинства отлегло от этих слов.

- Будем, значит, ждать барина, приедет, все дело наружу выйдет... - заметили те, которых это письмо снова навело на тяжелые сомнения.

- Нет ее там, нет! - восклицала с плачем Оля.

- А ты почем знаешь? - послышались возгласы.

- Чует мое сердце, чует беду... - продолжала девочка.

- Заладила ворона про Якова, одно про всякого.

Толпа крестьян и крестьянок разбрелась из кухни и со двора, толкуя и жестикулируя, но общее мнение все же склонялось к тому, что Николай Герасимович и Настасья Лукьяновна просто разъехались.

То же, кроме Оли, думали и в усадьбе, где со дня на день начали ожидать приезда барина.

Стряпуха однако решила запереть большой дом и даже заколотить окна "от греха".

Она передала эту мысль рабочим, те одобрили и дом был заперт кругом и заколочен.

Оля во время этой работы голосила на весь двор и причитала по Настасье Лукьяновне, как по покойнице.

- На кого ты нас, голубушка наша, оставила, куда ты, наше солнышко красное, закатилося!?

Бабы не выдержали и тоже разревелись. Мужики, ругаясь, стали унимать их.

- Ишь, заголосили, ровно и впрямь по покойнице, брысь, долгогривые! - гнали они их от дома.

Мало-помалу и Оля, и бабы замолкли.

День проходил за днем, дом стоял заколоченный и своим унылым видом наводил грусть на всю усадьбу.

Наконец на селе раздался давно ожидаемый звон колокольцев, и Николай Герасимович в нанятой им в Калуге городской коляске, запряженной тройкой почтовых лошадей, прокатил по селу, аллее и въехал во двор усадьбы.

Первое, что бросилось ему в глаза, был заколоченный наглухо дом.

- Это что такое? - воскликнул он, выскакивая из коляски и обращаясь к собравшимся на дворе служащим в усадьбе.

- Заперли и заколотили после отъезда Настасьи Лукьяновны, - отвечал старый рабочий. - Вы же приказали себе приготовить флигель...

- Как после отъезда? - воскликнул Савин. - Куда же она уехала?

- Не могу знать, мы подумали, что к вам в Руднево, да она и не уехала, а ушла, - продолжал рабочий.

- Как ушла?

К рассказчику прибавились голоса стряпухи и других и все наперерыв стали передавать подробности посещения Настасьи Лукьяновны неизвестным человеком, разговор с ним и таинственное исчезновение.

Несмотря на то, что все говорили разом, Николай Герасимович тотчас по описанию узнал в посетившем Эразма Эразмовича Строева.

- Он и сказал нам, что вы в Рудневе, и что Настасья Лукьяновна стреканула туда... Так и сказал: стреканула.

- Вот оно что... - побледнел Николай Герасимович, но тотчас же оправился и спросил деланно хладнокровным голосом:

- А когда она уехала?

- Да уж недели с две будет, - отвечали рабочие.

- Ну, значит, мы с нею разъехались.

Спокойно вместе с землемером он отправился во флигель и приказал подать самовар и чего-нибудь закусить.

Стряпуха бросилась на кухню, Оля побежала в погреб.

Рабочие кинулись по другим надобностям.

В усадьбе снова настало вдруг оживление.

Слова барина, подтвердившие их догадку, всех окончательно успокоили.

Не знали они того, что барин думал совсем не то, что говорил.

Прошло еще несколько дней.

Дни были заняты производством межевания и лишь по ночам, когда землемер, умаявшись работой, засыпал как убитый, Николай Герасимович мог остаться один со своими думами и обыкновенно шел в парк.

Исчезновение Насти страшно беспокоило его, хотя он при людях, как мы видели, не пожелал выдать себя и равнодушно заметил, что, вероятно, он с ней разъехался.

Но он понимал, что этого быть не могло. По времени, которое прошло со дня ее исчезновения, она могла прибыть в Руднево уже давно, когда еще Николай Герасимович и не собирался в Серединское.

Значит она туда не поехала.

Да и самое исчезновение было, по рассказам рабочих, крайне загадочно, не могла же на самом деле она, без всяких сборов, прямо от чайного стола бежать на станцию железной дороги, бросив в доме совершенно чужого пьяного человека. Это было просто безумием, на которое была - он знал это - неспособна благоразумная Настя.

"А быть может, этот негодяй своими рассказами довел ее до безумия! - пронеслось в голове Савина. - Но тогда она должна была быть давно в Рудневе", - соображал он далее.

"А быть может она приехала в Тулу или в село и скрылась до времени, чтобы выждать его отъезда и затем явиться рассчитываться со своей соперницей, - мелькнуло в его уме соображение. - Быть может она соединилась в Туле с этим пьяницей, мужем Маргариты, и пока он сидит здесь, они там произвели или произведут расправу со Строевой".

Он весь даже похолодел от этой мысли.

Маргарита Николаевна была женщина, умевшая сохранять в себе чисто животную привязанность мужчин, искусство, которым не многие женщины владеют. Это была холодная, бессердечная натура, умевшая играть в любовь и страсть в совершенстве, и эта имитация чувства могла иметь, конечно, меру, каковую часто трудно соблюдать при искреннем чувстве, и женщина, имитирующая любовь, не может надоесть так скоро, как искренно и беззаветно любящая.

К позору большинства мужчин - это истина.

Только такие женщины могут довести человека до разорения, до преступления, до сумасшествия, до самоубийства...

К таким именно женщинам принадлежала Строева.

Николай Герасимович был привязан к ней хак собака, глядел ей в глаза, угадывал ее желания, и ласки ее каждый раз были для него новы, - она умела их делать таковыми.

Мысль, что она в опасности, холодила его мозг.

Он рвался уехать, но неоконченное межевание удерживало его на месте.

Наконец прошла неделя, межевание было кончено, и землемер объявил, что завтра можно ехать, а план он поздние пришлет в Руднево.

Савин был крайне обрадован.

Землемер заснул, а Николай Герасимович вышел пройтись перед сном по парку и саду, что, как мы уже говорили, он делал каждую ночь.

Июльская ночь была великолепна. Небо было чисто и все сплошь усеяно яркими звездами. Освещенные лунным блеском парк и сад особенно настраивали фантазию. Кругом царила мертвая тишина - вокруг все спало. Даже сторож, обыкновенно бивший в доску, или задремал, или не решался нарушать этот покой земли под звездным куполом малейшим шумом.

Николай Герасимович тихо шел по дорожке сада, мимо заколоченного пустого барского дома. Некоторые окна с этой стороны не были забиты, в них отражалось лунное сияние.

Вдруг Савина поразил странный шум в доме около одного из окон. Окно было с поднимавшеюся кверху рамой.

Он остановился и прислушался.

Совершенно неожиданно для него окно поднялось, и какая-то человеческая фигура, как кошка, спрыгнула на землю в двух шагах от Николая Герасимовича.

Он открыл было рот, чтобы крикнуть, но так и остался с открытым ртом.

Перед ним стояла Настя.

- Ты ли это? - мог только произнести он.

Она действительно была неузнаваема. Исхудалое до невозможности лицо освещалось двумя горевшими безумным огнем, казавшимися огромными от худобы, глазами, распущенная коса висела прядями, волосы на макушке были сбиты в колтун, кости, обтянутые кожей, - все, что осталось от ее роскошного тела, - были еле прикрыты рваными лохмотьями, остатками платья. Одно плечо и половина исхудалой груди были совершенно обнажены.

На его вопрос она расхохоталась.

Этот хохот, раздавшийся среди окружающей тишины природы, был ужасен.

Савин невольно отступил.

- Благодушествуют на острове любви, среди моря блаженства. Здесь не поблагодушествуете... Такое пекло устрою... Будете знать!.. Ха-ха-ха! - говорила она, прерываясь и путаясь, сама с собой, глядя своими безумными глазами в пространство.

Савина она, видимо, не узнала и даже, быть может, не видела его.

Вдруг она пустилась бежать мимо него и скрылась в густой чаще парка, примыкавшего к саду.

Все это произошло так стремительно, что Николай Герасимович, бросившись за ней, не успел догнать ее и скоро потерял из виду.

Он не мог бежать далее и остановился перевести дух.

XI

ПОЖАР

Николай Герасимович был бледен, как полотно.

Крупные капли пота выступили на его лбу, который был открыт, так как маленькая соломенная шляпа была надета на затылок.

Он тяжело дышал, но не столько от физического, сколько от нравственного утомления.

Он огляделся вокруг и, увидав стоявшую на дорожке скамейку, добрел до нее и скорее упал, нежели сел.

"Что теперь делать?" - восстал в его уме вопрос.

Себялюбивое чувство боролось в нем с чувством жалости к этой несчастной девушке, из-за него - он был уверен в этом - дошедшей до такого состояния, до такого страшного безумия.

"Как, значит, она любила меня! - неслось в его мыслях. - Быть может, все те женщины, с которыми сталкивала его судьба, и даже последняя, Маргарита, которую он любил какою-то самоотверженной любовью, не любила и не любит его так, как любила его эта простая девушка... Что дал он тем и что дал этой? А между тем одно известие об обмане, об измене его повергло ее в такую страшную психическую болезнь... Вот где была действительная безумная любовь... А он искал ее по всему свету... Он считает, что нашел ее в Маргарите Николаевне... А если он ошибается?"

Нервная дрожь пробежала по всему его телу.

Зубы его стучали.

Кто-то вдали дико вскрикнул, и снова все замолкло.

- Это она!.. - воскликнул Савин и уже приподнялся со скамьи, чтобы бежать на этот крик, но тотчас снова сел.

"Зачем, к чему? - возник в его уме вопрос. - Я не в силах помочь ей! А между тем она, возвращенная в дом, отправленная затем в больницу с ее бессвязным бредом, в котором она непременно будет упоминать его имя и имя Маргариты, может произвести скандал... Пойдут толки, дойдет до Строевой, как взглянет она на это?"

Он не хотел в этом сознаться, но последнего боялся больше всего.

Мысль его перенеслась на мужа Маргариты Николаевны, "этого негодяя", который виною всему, - злобно решил Николай Герасимович.

Мы особенно охотно сваливаем нашу вину на первого подходящего человека.

"Где он? Куда отправился отсюда? Что если в Руднево? Уж он был в Туле, - Савин узнал это. - Что если он добьется свиданья с Маргаритой, или встретится с нею, подстережет ее и расскажет ей о Насте... Нет, Петр зорко будет следить за тем, чтобы не подпустить его на выстрел к Рудневу. Он дал ему строгую инструкцию", - успокаивал себя Савин.

Снова раздался тот же крик, но уже похожий на стон и, видимо, очень далекий.

Николай Герасимович вздрогнул, и снова на первый план выступил вопрос: что делать с Настей?

Объявить, что видел ее в саду, и сделать чуть свет облаву не только в парке, роще, но в соседнем лесу, но это поведет к скандалу для него и, главное, к задержке его отъезда в Руднево.

"Молчать, как будто я ее и не встречал... Уехать чуть свет..." - решил Савин.

Себялюбие взяло верх над чувством сострадания к несчастному существу, погибшему из-за него.

Николай Герасимович встал и, шатаясь, побрел из сада во флигель.

Придя туда, он вошел в свою комнату - землемер спал в комнате рядом, и его храп доносился до Савина.

Последний разделся, лег и потушил свечу, но ему не только не спалось, но и не лежалось.

Он встал, подошел к окну, из которого видны часть сада и большой дом, распахнул его и бросился в стоявшее около него кресло.

Он стал смотреть бесцельно вдаль. Уже занималась заря, и звезды приняли белесоватый оттенок. Он стал припоминать бессвязные слова безумной Насти.

"Благодушествуете на острове любви, среди моря блаженства... - это вероятно слова Строева, которые она повторяет...- Здесь же не поблагодушествуете... Такое пекло устрою".

Последнего он не понимал.

Вдруг яркий свет поразил его глаза.

Все кругом мгновенно осветилось, точно на двор внесли несколько факелов.

Николай Герасимович взглянул на большой дом и увидел, что из-под крыши, в нескольких местах, выбивается яркое пламя.

Он понял теперь последние слова безумной.

"Она была на чердаке и подожгла там..." - догадался он.

Савин вспомнил, что года три тому назад крыша дома была перекрыта заново дранью, и после этой работы на чердаке оставалось много разного хлама, а также и старый гонт с крыши, следовательно, в горючем материале недостатка не было, и это знала Настасья.

Как завороженный сидел он на кресле и глядел, как огненные языки все больше высовывались и лизали крышу этого дома.

Он не закричал, не встал, хотя ему очень жаль было этого дома, в котором он родился, вырос и с которым были связаны его детские воспоминания. Дом этот он любил как что-то родное, близкое его сердцу, и вот теперь этот дом горит перед его глазами, и он, Николай Герасимович, знает, что он сгорит, так как ни во дворе, ни на селе пожарных инструментов нет, а дерево построенного восемьдесят лет тому назад дома сухо и горюче, как порох.

Пожар действительно разрастался.

До Савина доносился треск горевшего дерева.

Вдруг во дворе кто-то крикнул:

- Пожар!

Николай Герасимович слышал, что стали стучать в двери людской избы.

Вдруг у Савина мелькнула мысль, что будет очень странно, если его застанут спокойно сидящим и смотрящим на пожар своего дома из окна.

Ведь никто не знает, что он считает этот пожар возмездием за поступок с Настей, которая, отомстив таким образом, потеряла право на его сострадание и тем облегчила его душу.

Савин быстро закрыл окно и, бросившись в постель, натянул себе одеяло на голову и притворился спящим.

Через несколько минут стук в окно и двери разбудил землемера, который бросился будить Николая Герасимовича.

Последний сделал вид, что находится спросонок.

- Что, что такое?

- Как что, разве не видите? - указал ему тот в окно на громадное зарево. - Дом горит!..

- Дом, какой дом?.. - продолжал играть комедию Николай Герасимович.

- Ваш дом... Одевайтесь, может перекинуться на флигель. Савин сделал вид, что окончательно проснулся, и стал поспешно одеваться.

Когда он вышел на крыльцо флигеля, большой дом уже горел, как свеча.

Сбежавшиеся из села крестьяне с ведрами, бочками, баграми и топорами, метались в разные стороны, но поневоле должны были оставаться безучастными зрителями. К горевшему зданию подступиться было нельзя.

Одно спасенье для флигеля и для жилых построек было то, что они были отделены от него густыми деревьями.

К девяти часам утра дом сгорел дотла, со всей обстановкой. Остались лишь фундамент да обгорелые трубы.

Пожарище дымилось, и крестьяне ведрами заливали тлеющие уголья.

Поручив старосте села Серединского присутствовать за него при акте станового, за которым послали нарочного, а также наблюдение за остальными постройками и вообще дальнейшим хозяйством усадьбы, Николай Герасимович вместе с землемером уехал на станцию железной дороги.

Савин понимал, что такой отъезд в день пожара застрахованных дома и движимости может показаться странным полицейскому глазу, но желание поскорее уехать от преследующего его здесь страшного образа Насти, а главное, как можно быстрее добраться до Руднева, узнать, не случилось ли и там чего-нибудь в его отсутствие, пересилило это опасение, и он уехал.

Приехавший чиновник, действительно, удивленно разинул рот, узнав, что господин Савин тотчас же после пожара, когда заливали горевшее пожарище, уехал из имения, и стал составлять протокол, в котором поместил это обстоятельство.

Что касается причины пожара, то староста высказал предположение, что пожар произошел от поджога, так как дом последнюю неделю был необитаем и кругом заперт, проникнуть в него можно было лишь через окно, выходившее в сад, но подозрения в поджоге ни на кого не заявил.

Составленный в таком виде акт был представлен тульскому исправнику, которому прямо с места, в виду важности дела, и повез его становой пристав.

Последнему, впрочем, еще раз пришлось вернуться в Серединское и снова по довольно казусному делу.

Не прошло и недели после пожара, как один из лесников соседнего леса, обходя свой участок, наткнулся на висевший труп молодой, совершенно обнаженной женщины: она, видимо, повесилась сама на петле, сделанной из свитого жгутом подола разорванной юбки.

Остаток этой юбки, а также лохмотья остальной одежды валялись тут же, под деревом.

Труп уже начал разлагаться, но, несмотря на это, все без труда узнали в нем несчастную Настю.

Самоубийцу похоронили за деревенской околицей и поставили большой деревянный крест.

Никто, не исключая и подозрительного станового, составлявшего акт совместно с доктором о самоубийстве крестьянки Настасьи Лукьяновны Червяковой, даже не подумал искать между этим самоубийством и происшедшим незадолго пожаром барского дома в селе Серединском какой-нибудь связи. Серединский староста обо всем отписал Николаю Герасимовичу.

Последний рассеянно прочел это донесение.

Ему было не до того.

Томительное предчувствие его сбылось. Недаром он так торопился из Серединского в Руднево.

Маргарита Николаевна встретила его почти холодно, и вообще он нашел ее страшно изменившейся. Она была грустна, и часто он видел ее с заплаканными глазами.

На его расспросы она или отвечала уклончиво, или ничего не отвечала.

Савин ломал себе голову о причинах такой перемены и такой холодности Строевой.

Петр клялся и божился, что мужа Маргариты Николаевны в Рудневе не было, а гостили только приезжие из Москвы француз де Грене и итальянец Тонелли.

Николай Герасимович ничего не понимал.

Де Грене и Тонелли были его приятелями. Первый жил в Москве с начала восьмидесятых годов и был хорошо известен в Белокаменной. Савин знал его еще по Парижу, где они вместе немало кутили.

В свое время он был человек со средствами, но кутежи и женщины его разорили. Он получил место в Москве, надеясь, что в России остепенится и поправит свои денежные дела. Но горбатого одна могила исправит. И в Москве де Грене продолжал жить не по средствам и вскоре запутался и влез в неоплатные долги.

Николай Герасимович несколько раз за него ручался и платил, да и не один он платил за него, а многие из их общих знакомых и приятелей.

В общем, он все же был довольно хорошим малым и добрым товарищем.

Тонелли жил в Москве давно, был принят почти всюду, хотя никто не знал, кто он такой и на какие средства он живет.

Не знал и Савин, хотя был его приятелем.

Этого обрусевшего итальянца можно было видеть в компании Разных московских жуиров и молодых людей, ищущих богатых невест, завтракающим и обедающим в "Славянском Базаре" или в "Эрмитаже", конечно, в качестве прихлебателя у других.

Разъезжал он по Москве на каких-то иноходцах и пони и занимался весьма разнообразными делами: фотографией, продажей древностей, персидских ковров, бухарских халатов и прочих редкостей.

Оба эти гостя не могли, по мнению Николая Герасимовича, быть причиной такой странной и резкой перемены в Маргарите Николаевне.

Время шло, не принося разрешения этого, мучившего Савина вопроса.

Строева продолжала ходить, как опущенная в воду.

На беду, Николаю Герасимовичу пришлось в то время часто ездить в Тулу, что при его душевном настроении было для него острым ножом.

Но Серединское он застраховал в Российском Страховом Обществе через тульского агента господина Марцелова, дом с обстановкой за 20 000, отдельно от него каменный флигель в 6000 и смешанные постройки в 4000 рублей, и Савину приходилось через него хлопотать об ускорении выдачи премии.

Агент сообщил в Петербург, откуда на место пожара прислали инспектора, который и определил убыток в 16 000 рублей, и деньги наконец были выданы.

Покончив с этим делом, Савин оставался безвыездно в Рудневе и, в конце концов, после многих расспросов, добился, чтобы Маргарита Николаевна заговорила, не ограничиваясь, как прежде, на все его вопросы: "что с ней?" - ответами: "ничего".

- Как мне не быть в отчаянии, когда я получила сведения, что мой муж узнал мое и твое местопребывание и, конечно, не замедлит приехать в Руднево, чтобы тебя засадить, а мне начать делать новые скандалы. Я каждый день трясусь и жду его. Это не жизнь, а каторга! - заплакала она.

- Кто сказал тебе это?

- Я слышала в Туле, что он там был.

Это была правда, и Николай Герасимович молча опустил голову.

- Лучше всего, чтобы от него навсегда избавиться, продать Руднево, что в нем - оно совершенно бездоходное, положить деньги в банк, а самим уехать за границу.

Савин очень любил Руднево, но еще более любил Строеву, а потому, после некоторого колебания, заметил:

- Что же, продадим, пожалуй, и поедем.

Лицо Маргариты Николаевны прояснилось.

- Ищи же скорее покупателей.

Николай Герасимович, довольный, что увидал ее улыбающейся, совершенно растаял.

Продажа Руднева была решена.

XII

ПО-ПРИЯТЕЛЬСКИ

Руднево, как мы уже знаем, было прекрасное имение, живописно расположенное близ губернского города и железной дороги.

Николай Герасимович назначил сравнительно недорогую цену, а потому в покупателях недостатка не было.

В числе их была и княгиня Оболенская, которая, увидав Руднево, положительно влюбилась в него.

Ей и решил продать Савин имение за 85 000 рублей.

Дело было окончено в два слова.

Маргарите Николаевне Строевой, как юридической владелице имения, пришлось ехать в город совершать купчую крепость.

В это время в Рудневе снова гостили де Грене и Тонелли.

Они тоже поехали вместе с Савиным и Строевой в Тулу, чтобы оттуда прямо проехать в Москву.

Купчую совершили.

Княгиня уплатила все деньги сполна нотариусу, который передал их Маргарите Николаевне, как владелице проданного имения.

В тот же вечер княгиня Оболенская, де Грене и Тонелли собрались ехать в Москву.

- И я поеду с вами! - заявила Строева двум последним.

- Куда ты, Муся, поедешь? - возразил Николай Герасимович. - Нам необходимо еще окончить дела в Рудневе, распустить людей.

- Но, Котик, - так звала Маргарита Николаевна Савина в ласковые минуты, - ты можешь это сделать один, зачем мне трястись опять на лошадях столько верст туда и обратно... - заметила молодая женщина.

- Это правда, но в таком случае, я все-таки провожу тебя до Москвы, устрою тебя там и вернусь в Руднево.

- Лишняя потеря времени... - недовольным тоном сказала Строева. - Зачем это?

Но Савин боялся отпустить ее одну по железной дороге с такой крупной суммой денег и настоял на своем, несмотря на то, что видел, что ей это неприятно.

Почему? - он не задавал себе этого вопроса.

Из Тулы они выехали поездом, отходившим в час ночи и прибывавшим в Москву в восемь утра.

Княгиня и Маргарита Николаевна улеглись в дамском купе, Николай же Герасимович, де Грене и Тонелли в общем вагоне первого класса.

Сильно утомленный, разбитый и нравственно и физически за последние дни, Савин скоро заснул и проснулся лишь под Москвой, когда кондуктор пришел отбирать билеты.

Поезд уже миновал Люблино и подъезжал к Москве.

Приятели Николая Герасимовича давно бодрствовали, и он, поздоровавшись с ними, прошел проведать дам.

Но, к удивлению, в дамском купе он нашел одну княгиню Оболенскую.

- A где же Маргарита Николаевна? - спросил он.

- Не знаю... M-me Строева еще ночью перешла в другое купе.

Сердце Савина сжалось каким-то тяжелым предчувствием. Он бросился в другие вагоны, но, пройдя насквозь весь поезд, не нашел Строевой.

Она исчезла.

Де Грене и Тонелли казались также пораженными этим странным приключением.

- Она выходила на площадку, ее могли убить, ограбить и сбросить с поезда... - с волнением делал страшное предположение Николай Герасимович.

Француз и итальянец печально молчали, как бы подтверждая возможность высказанного Савиным.

Начались расспросы поездной прислуги, которые ничего не дали, и один лишь обер-кондуктор заявил, что видел пассажирку с моськой, гулявшую по платформе на станции Серпухов.

По приезде в Москву, Савин тотчас послал на все станции телеграммы.

Встревоженный до крайности, он направился в гостиницу "Славянский Базар", где всегда останавливался и где надеялся найти, быть может, телеграмму от Строевой, разъясняющую ее исчезновение.

Надежда была слабая - но была.

По приезде Николая Герасимовича в гостиницу она разрушилась: никакой телеграммы на его имя получено не было.

Мысли Савина окончательно спутались.

Предположение об убийстве и грабеже, сделанное им сгоряча, он откинул, так как труп был бы несомненно найден на полотне железной дороги, о чем было бы известно; оставалось предположить, что Маргарита Николаевна по собственному желанию вышла на станции Серпухов, решив не ехать в Москву.

- Куда же она поехала?

Вот вопрос, который Николай Герасимович стал обсуждать и один, и с заходящим к нему в номер де Грене.

- Не вернулась ли она обратно в Руднево? - сделал он предположение.

- С какой стати, что ей там делать? - заметил де Грене.

- Но куда же она могла деваться?

- Скорее всего она удрала к матери, в Кишинев...

- А, пожалуй, ты прав! - воскликнул Савин. - Она мне, действительно, не раз говорила, что хочет съездить к матери... Но зачем ей было уезжать так... Это с ее стороны поступок... - Николай Герасимович не находил слова, - некрасивый.

- Да, странный... - протянул француз. - Может быть она боялась, что ты ее не отпустишь.

- Пустяки, я сам собирался с нею.

- Вот это-то она, быть может, и нашла неудобным.

По уходе де Грене - это было утром, Савин тотчас же написал остававшемуся в Рудневе Петру, чтобы он рассчитал людей, забрал некоторые вещи из усадьбы и ехал в Москву, где и дожидался бы его в "Славянском Базаре", так как он, Савин, уезжает в Кишинев, куда, по его предположению, уехала Маргарита Николаевна, но оставляет номер за собою.

В письмо Николай Герасимович вложил двести рублей, более чем достаточную сумму для расчета в Рудневе, и отправил письмо на почту, а сам с первым же отходящим поездом уехал по Курской железной дороге.

На всех станциях он расспрашивал, не видал ли кто даму с собачкой.

До Орла никто ему не дал никаких сведений, но на станции Орел Савину сообщили, что с предыдущим почтовым поездом проехала какая-то дама с собачкой, вполне подходящая к его описанию. В Киеве, по добытым им сведениям, дама с собачкой сошла.

Николай Герасимович стал искать ее по городу и наконец на второй день нашел, - дама оказалась, хотя молоденькая и хорошенькая, но ему совершенно незнакомая.

Он хотел уж ехать дальше, как получил телеграмму от Петра о том, что Строева в Москве.

Савин тотчас же вернулся обратно в Белокаменную.

- Где ты видел ее? - спросил он Петра.

- Я встретил их ехавшими в карете с господином де Грене.

Николай Герасимович немедленно отправился к французу, жившему на Тверской, в гостинице Шевалдева.

- Муся в Москве!.. - воскликнул он, входя к номер.

Де Грене на минуту смутился, но тотчас оправился.

- Маргарита Николаевна Строева в Москве.

- Где она?

- Этого я не могу тебе сказать...

- Почему, что за новости? - вспыхнул Савин.

- А потому, что она этого не желает... Она на тебя за что-то очень сердится и совершенно не хочет тебя видеть.

- Но ради Бога, устрой мне свидание с ней, умоляю тебя, - торопливо заговорил уже совершенно упавшим голосом Николай Герасимович.

- Хорошо, я постараюсь, завтра утром дам тебе ответ.

На этом приятели и расстались.

Савин уехал к себе и до самого утра был в неописанной тревоге. Чуть ли не с самого рассвета он прислушивался, не раздаются ли по коридору знакомые шаги де Грене.

Наконец в двенадцатом часу француз явился.

- Ну что, устроил?.. - бросился к нему навстречу Николай Герасимович.

- Маргарита Николаевна согласна.

- Благодарю тебя!..

- Погоди, погоди, есть условия.

- Какие?

- Свидание должно произойти не у тебя, а у нас.

- Где же?

- У Тонелли...

- Хорошо...

- Кроме того, ты должен дать честное слово, что не будешь горячиться и преследовать ее после свидания, если оно не приведет к желанному результату и если она не пожелает к тебе вернуться... Вот все ее условия.

- Хорошо, согласен и на это... Даю слово... Но когда же? - сказал Савин.

- Сегодня, в два часа...

Де Грене уехал.

В назначенный час Николай Герасимович звонил у парадной двери деревянного домика-особняка на Малой Никитской, против церкви Старого Вознесения, где жил Тонелли.

Дверь ему отворил какой-то горбун, а сам итальянец встретил его в передней с распростертыми объятиями, с массой любезностей на своем родном языке.

Его уже предупредил де Грене о визите Савина и о назначенном у него свидании с Маргаритой Николаевной.

Вскоре приехала и Строева в сопровождении француза.

Николай Герасимович бросился было к ней.

- Муся, дорогая Муся... - стал ловить он ее руки. Та отстранила его.

- Нам нужно сперва серьезно объясниться, - холодно сказала она. - Я приехала только для этого, а не для нежностей.

- Скажи же мне, за что ты так безжалостно со мной поступаешь?

- А стоите ли вы, чтобы с вами поступали иначе... Живя со мной, вы имели любовницу в Серединском, куда перевезли ее из Руднева, вашу ключницу Настю... Вы в последний раз ездили туда не для межевания... Межевание было - один предлог... Вы ездили к ней, и так, видимо, увлеклись любовью, что не доглядели за домом, и он сгорел.

Савин побледнел.

Это произошло, главным образом, не от обрушившегося на его голову обвинения, а от появившегося внезапно перед ним образа несчастной Насти. Он вдруг снова вспомнил свою встречу с нею в саду. Ее безумный взгляд, казалось, горел перед ним. Затем ему на память пришло письмо, где подробно описывалась ужасная обстановка самоубийства несчастной девушки.

Он молчал.

- Видите, вы даже не защищаетесь... - заговорила, выждав несколько минут, Строева, - вы, надеюсь, понимаете теперь причину, по которой я решилась вас бросить, я все смогу простить, но не измену, я сумею отомстить за себя, вы увлекли меня, вы испортили мне репутацию порядочной женщины, и изменяете... Я вам этого никогда не прощу...

- Но... - начал было Николай Герасимович.

- Без всяких но... - прервала его Строева. - Что вы можете сказать мне? Что вы меня любите? Ха, ха, ха... Я вам скажу, что вы меня даже не любите... Не потому, что вы мне изменяли... Мужчины уж такой подлый народ, они могут изменять и любимой женщине... Они оправдывают это пылкостью своей натуры, жаждою новизны... Пусть так. Есть другие доказательства, кроме вашей измены, что вы не любите меня... Если бы вы любили меня серьезно, вы не оставили бы меня в таком двусмысленном положении, в каком я была до сих пор, вы хлопотали бы о разводе и женились бы на мне... Но вы... вы меняли женщин, как перчатки, вы спокойно ломали им жизнь, как разонравившимся игрушкам... Я не хочу быть этой игрушкой...

- Но кто сказал тебе все это, кто научил тебя так действовать?.. - с невероятною болью в голосе прервал ее Савин.

Она смешалась, видимо, инстинктивно взглянула на де Грене и Тонелли.

- Я узнала все сама, никто не учил меня, - быстро оправившись, сказала она.

Но для Николая Герасимовича было достаточно этого ее беглого взгляда на обоих приятелей, которые к тому же оба тоже смутились.

Он понял все, он тотчас догадался, кому он обязан этой разыгравшейся историей. Это они с ним поступили так "по-приятельски".

Но по этой догадке, в которой он был однако совершенно уверен, он не мог бросить им в глаза обвинения и только посмотрел на обоих презрительным взглядом и горько улыбнулся.

- Но я все же люблю тебя, Муся! - воскликнул он, обращаясь к Строевой.

- Докажите...

- Чем?

- Я обсудила все и решила простить вам измену только тогда, когда вы докажете мне вашу любовь.

- Но я спрашиваю, чем и как?..

- Начинайте хлопотать о моем разводе и дайте мне слово жениться на мне...

Савин несколько минут молчал.

По его лицу было видно, что в нем происходила тяжелая внутренняя борьба.

Маргарита Николаевна глядела на него выжидательно-вызывающим взглядом.

- Этого я не могу, - наконец сказал он, - вы знаете, что я враг брака, а это будет не только брак, но брак насильственный.

- Тогда прощайте... - холодно произнесла Строева.

- Прощайте...

Николай Герасимович сделал всем общий поклон и вышел. С разбитым сердцем он вернулся домой, в гостиницу.

XIII

ПО ЗАКОНУ

Прошла неделя.

Савин несколько оправился от поразившего его удара и решил привести в порядок свои денежные дела и уехать за границу.

Свободная любовь, видимо, и на отечественной почве культивировалась плохо.

Переговорить о деньгах, полученных Строевой за фиктивно проданное ей им, Савиным, Руднево, он поручил своему поверенному господину Бильбасову.

При отъезде из Тулы, считая свою жизнь нераздельной с жизнью его "ненаглядной Муси", Николай Герасимович находил безразличным, хранятся ли деньги, отданные за Руднево княгиней Оболенской, у него в кармане или же в бауле Маргариты Николаевны.

Горе, причиненное сперва странным исчезновением молодой женщины из железнодорожного поезда, а затем объяснением с ней и разрывом, вышибло совершенно из его памяти денежный вопрос.

Самому производить расчеты с недавно близкой ему женщиной он считал положительно невозможным, - это претило его чувству идеалиста.

- Пусть все это устроит третье лицо - поверенный, - решил он и поехал к Бильбасову.

Тот охотно взял на себя это поручение.

- Я ничего не имею против беседы с красивою женщиной, я знаю, что у вас есть вкус, - улыбаясь, сказал он Савину. - Но только едва ли что-нибудь из этого выйдет...

- То есть как, едва ли выйдет?.. Она вам передаст деньги... Больше мне ничего и не надо.

- Чего же больше желать... - расхохотался адвокат. - Только вот в этом-то я сильно сомневаюсь.

- В чем это?

- Да в том, чтобы она отдала деньги.

- Что вы, это не такая женщина.

- Все женщины, батенька, одинаковы. И от того, что попадает в их цепкие ручки... наш ли брат... драгоценности ли, деньги ли, они не очень-то любят отказываться и возвращать.

- Однако от меня она отказалась... - с деланным смехом заметил Николай Герасимович.

- Взяв выкуп в довольно кругленькой сумме.

- У вас ужасный взгляд на людей... и особенно на женщин, я знаю его и потому спокоен... Я знаю и Му... Маргариту Николаевну, - поправился Савин. - На этот раз вы ошибаетесь...

- Увидим, - усмехнулся Бильбасов. - Ждать недолго, я заеду к ней сегодня же.

- А вечером завернете ко мне.

- Хорошо...

На этом поверенный и доверитель расстались. Аккуратный делец в тот же вечер был у Савина в номере "Славянского Базара".

- Видели? - встретил его Николай Герасимович.

- Видел... - с ударением произнес адвокат, опускаясь в кресло у преддиванного стола.

- Что же?

- Обворожительна, прелестна и умна...

- Я говорил вам.

- Умна, потому что приняла меня строго и в конце концов чуть-чуть не выгнала.

- То есть, как чуть-чуть не выгнала? - упавшим голосом произнес Савин.

- Но я не обиделся... Она умна и прелестна... Я доволен беседой с ней... Приятно хоть поглядеть и поговорить. Когда эти хорошенькие женщины сердятся, они делаются, по-моему, еще лучше... Я обыкновенно их нарочно сержу.

- Вы все шутите, в чем же дело?

- А в том, милейший Николай Герасимович, что вам придется в ваш расход вписать восемьдесят пять тысяч, а на приход - свободу... Мне кажется, вы не в убытке... - улыбнулся Бильбасов.

- Она отказалась отдать деньги? - с тревогой в голосе воскликнул Савин.

- А вы как думали... Она была бы величайшей дурой, если бы отказалась добровольно от такого капитала.

- Но это не честно!

- Это проступок - самоуправство... Но в данном случае даже ненаказуемый, по закону она права... Это нравственное самоуправство... Она считает, что деньги принадлежат ей по праву... Это - гонорар... - продолжал смеяться адвокат, не замечая, что Николай Герасимович был бледен, как полотно.

- Расскажите все по порядку, - почти простонал он.

- Но что с вами? - обратил наконец на состояние Савина свое внимание Бильбасов. - На вас лица нет... Неужели вам так жалко этих денег?

- Не то, не то... - замахал руками Николай Герасимович. - Мне жалко мое растраченное чувство на... продажную женщину.

- Гм... продажная... Ну, знаете, это все зависит от цены, почти сто тысяч... это уж не продажность... Впрочем, вы идеалист.

- Не надо об этом... - взмолился Савин, - расскажите, что же она говорила вам?

- Барынька приняла меня очень строго... Когда же я ей объяснил дело, по которому приехал, строгость ее еще более увеличилась... "Я не понимаю, - сказала она, - и крайне удивлена, по какому праву господин Савин требует от меня деньги за проданное мной княгине Оболенской мое имение..." Слово "мое" она сильно подчеркнула. "Руднево, - продолжала она, - продал господин Савин мне по купчей крепости и потому его требование о возврате принадлежащих будто бы ему денег мне кажется просто странным".

Бильбасов остановился.

- Вот как... - уронил Николай Герасимович.

- Кроме того, она меня просила вас предупредить, что если вы ее будете беспокоить и требовать эти деньги, то она будет вынуждена обратиться за защитой к высшей администрации и что господин де Грене ей в этом поможет... Вот и все.

- Вы действительно правы, она такая же, как все! - воскликнул Савин.

Как в тумане сделал Николай Герасимович на другой день в Москве последние распоряжения по имениям и по переводу сумм на заграничных банкиров и с вечерним поездом уехал за границу.

Тяжесть головы не проходила.

Он не помнил, как он доехал до Вены, и очнулся лишь после четырехмесячного пребывания в этом городе, в психиатрической лечебнице.

Сильная натура Савина восторжествовала над болезнью - он стал поправляться и вскоре вышел из лечебницы.

Лечившие его доктора посоветовали для окончательного поправления здоровья ехать на юг.

Следуя их советам, он отправился в Ниццу.

На дворе стоял январь 1885 года.

С Савиным был неразлучно его верный Петр, ходивший за ним, как нянька, во все время его болезни, и теперь, хотя опасность миновала, ему еще часто приходилось утешать и уговаривать своего барина.

Сердце Николая Герасимовича все еще болело, нервы были страшно расстроены, и глубокая рана, нанесенная любимой женщиной, не заживала.

При этом он узнал, что и она несчастна.

Он имел эти сведения из писем своего поверенного Бильбасова, не на шутку заинтересовавшегося Маргаритой Николаевной, и, наконец, получил покаянное письмо от самой Строевой.

Картина участия во всей минувшей и так сильно отразившейся на его здоровье истории его приятелей, де Грене и Тонелли, о которой он догадывался, выяснилась вполне из этих писем.

Выяснилась и цель, ради которой они действовали.

Оказалось, что во время отсутствия Савина и особенно во время последней поездки в Серединское, оба друга старались всячески разочаровать в нем Маргариту Николаевну, действуя на ее слабую струнку - ревность. Де Грене начал с того, что стал ей рассказывать все похождения Николая Герасимовича за границей и жизнь в Париже. Затем стал выражать свое сожаление, что она живет с таким легкомысленным человеком, как Савин, который способен ее бросить из-за первой встречной юбки. Шепнул он даже, что поездка в Серединское не деловая, и передал ей все, что знал о ключнице Насте. При этом он счел долгом посоветовать ей обеспечить себя в материальном отношении, поздравляя ее с тем, что она уже сумела прибрать к рукам Руднево. "Это единственный способ прибрать Савина к рукам и даже заставить его жениться", - заметил де Грене. Он выразил, кроме того, удивление, как она не заставила Николая Герасимовича до сих пор устроить развод с ее мужем и жениться на ней, в чем даже предложил ей свою активную помощь.

Тонелли, со своей стороны, советовал Руднево продать, а деньги поместить в выгодное предприятие на ее имя, что вполне-де гарантирует ее от всяких случайностей и легкомыслия ее друга.

Вообще, они сумели так искусно подвести свои сети, что убедили Строеву действовать в для приведения в исполнение составленного ими плана.

Выход ее в Серпухове во время сна Николая Герасимовича был сделан также по их совету. Со следующим поездом она была уже в Москве.

Но эти махинации подлых людей были только прелюдиями к еще более грязному плану, жертвой которого была намечена Маргарита Николаевна. Де Грене так сумел подделаться к ней, что она ему безусловно верила и считала его своим лучшим, преданным другом. После отъезда Савина за границу, она подпала совершенно под его власть, он давал ей советы во всех, а главное в денежных делах. Неопытная женщина слушала его и действовала по его указаниям и в конце концов де Грене ее совершенно обобрал, вероятно, не забыв бросить крохи и старьевщику Тонелли.

Все это откровенно рассказала в письме Маргарита Николаевна Строева, умоляя Савина простить ее и уведомляя, что она сошлась со своим мужем и они живут в Киеве на проценты с его неприкосновенного капитала.

"Это первый человек, которого я сделала несчастным и больным, - оканчивала она свое письмо, - он до сих пор безумно любит меня, и я постараюсь лаской и уходом за ним хотя несколько искупить мою вину перед многими и, главное, перед вами".

Николай Герасимович ответил ей прочувствованным письмом, в котором сообщил ей, что давно все ей простил и желал ей счастья и, главное, душевного покоя.

Хандра Николая Герасимовича продолжалась.

В первое время его приезда в Ниццу он нигде не бывал и ничем, казалось, не интересовался.

Лечивший его доктор Гуаран часто журил его за его нелюдимость и уговаривал не думать о прошедшем, а стараться развлечься настоящим.

Благодаря этим советам и увещаниям, Савин начал появляться в обществе, посещать театр и Монте-Карло с его знаменитым "Казино" - этим царством рулеток.

Монте-Карло, как известно, находится в двадцати верстах от Ниццы по железной дороге.

"Heureux au jeu, malhereux en amour" (счастлив в игре, несчастлив в любви), - говорит французская пословица.

Она всецело оправдалась на Савине.

Ему страшно везло, и он выигрывал почти ежедневно по десяти, по пятнадцати тысяч франков.

С радостью он бы отдал все эти выигрыши, лишь бы не подходить под эту пословицу и быть счастливым в любви.

Но судьба пока что сулила иначе.

Николай Герасимович продолжал выигрывать крупные куши, и это счастье доставило ему в Монте-Карло и в Ницце громкую известность, его стали звать "счастливый русский".

Но этот "счастливый" не был счастлив, хотя огромные выигрыши подействовали на него благотворно.

Он как будто протрезвился, мысли его перешли от прошедшего к настоящему; образ жизни его изменился: он стал жить на широкую ногу, соря деньгами и доставляя себе всевозможные удовольствия. Он купил лошадей, выписал из Парижа великолепные экипажи, давал обеды и бывал везде.

Делать все это он мог легко на выигрыш в более полумиллиона.

XIV

УТЕШИТЕЛЬНИЦА

В начале марта герцог де Помар давал вечер на своей прелестной вилле близ Ниццы.

Торжество это было в честь одной из звезд парижского полусвета, актрисы Palais Royal, Бланш Берту, за которой герцог ухаживал.

Все актрисы и кокотки высшего полета, жившие в Ницце, были на этом празднике, что придавало, конечно, ему много веселья и оживления.

Николай Герасимович, приглашенный также на этот вечер, знал всех этих милых грешниц, бывавших почти ежедневно в Монте-Карло, а со многими был знаком с Парижа.

Одна только из присутствовавших была ему совершенно неизвестна.

Это была очень хорошенькая, высокая, стройная блондинка, поразившая Савина своею типичною красотою и замечательным сходством с королевой Марией-Антуанеттой.

Приличные манеры и туалет резко выделяли ее среди других присутствовавших дам.

Николай Герасимович узнал, что ее зовут Мадлен де Межен и что она недавно приехала в Ниццу с венским банкиром Кенигсвартером и проведет здесь весь сезон.

Поразительное сходство m-lle Межен с несчастной красавицей-королевой очень сильно заинтересовало его, и он попросил герцога представить его m-lle Межен.

Знакомя Савина с ней, герцог, между прочим, сказал:

- Представляю вам несчастного счастливца.

- Что это значит? - вопросительно взглянула она на представлявшего.

- Он на днях выиграл более полумиллиона и все-таки скучает и не считает себя счастливым, - сказал герцог и поспешил на зов Бланш Берту.

- Я вас вполне понимаю, - сказала Мадлен Николаю Герасимовичу, - не в одних деньгах счастье.

Вечер прошел очень весело для всех и даже для Савина, который все время проболтал с новой знакомой, заставившей на время забыть его горе.

Он узнал от нее, что она приехала в Ниццу недавно и думает прожить месяца два, что барон ее уезжает через несколько дней.

Она даже позволила Николаю Герасимовичу к ней приехать после его отъезда.

Он не замедлил воспользоваться этим приглашением и пять дней спустя уже сидел у очаровательной Мадлен в роскошных апартаментах, занимаемых ею в "Hotel des Anglais".

Разговор коснулся между прочим фразы герцога Помара, сказанной им при представлении Савина: "несчастный счастливец".

- Объясните мне подробнее, что это значит и почему вы, независимый, молодой, богатый человек, чувствуете себя несчастным... Вы влюблены?

- Теперь на дороге к этому... - отвечал Николай Герасимович.

- Нет, не шутя, расскажите мне, если можете и желаете, что вас довело до такого состояния... Мне это очень интересно.

Савин без долгих предисловий рассказал ей о своих сердечных страданиях и разбитой жизни.

Что-то тянуло его на откровенность, и он выложил все, что тяготило в последнее время его измученную душу.

- Как определить вам мое настоящее состояние духа, этот индиферентизм ко всему в жизни и паралич страстей, еще так недавно во мне кипевших ключом.

- Это интересно, это очень интересно, - воскликнула Мадлен, - мне еще ни разу не приходилось встречаться с человеком, обладающим такою впечатлительною и романическою натурой, как вы... Но это ваше состояние ненормально и нуждается в серьезном лечении... Хотите, я вас вылечу!.. - с очаровательной улыбкой добавила она.

- Вы меня сделаете счастливым, - ответил Николай Герасимович, пожирая ее глазами, в которых начали вновь загораться огоньки потухшей было страсти.

Лечение началось, и то, что не удалось врачам и науке, удалось вполне хорошенькой женщине.

Неделю спустя после его первого визита к Мадлен, Савин был здоров и влюблен.

Страшная меланхолия, так мучившая его до сих пор, сразу исчезла.

Он уже не видал перед собою открытой пропасти - над ним разверзлось небо.

Необыкновенно легкое, уносящее вверх чувство овладело им настолько, что он просто не сознавал тяжести своего тела.

Точно с момента знакомства с Мадлен у него выросли крылья.

С каждым днем любовь его росла: Мадлен стала для него необходима.

С развитием этого, охватывавшего его все более и более чувства, ему сделалась противна его прошлая жизнь, и ему казалось, что прелесть жизни началась с той минуты, когда он впервые увидал светлый, чистый образ Мадлен де Межен.

Последняя была на самом деле удивительно хороша.

С замечательно правильными и живыми чертами лица, с тонкой, изящной и гибкой талией, блондинка с роскошными золотистыми волосами, она обладала истинно царственной грацией сирены.

Ее большие голубые глаза, то глубокие, то веселые, то задумчивые, открывавшие душу, не знакомую с расчетами, были обворожительны.

В жалком разбитом существовании Николая Герасимовича Мадлен явилась якорем спасения.

Точно в комнате, наполненной удушливым дымом, открыли окно, и струя свежего воздуха очистила атмосферу и тем спасла задыхавшегося.

Он чувствовал снова силы, которые как будто проснулись после долгого сна, а с силами вернулась и разгорелась в нем страсть.

Эта страсть, неукротимая и жгучая, бушевала в его крови и рвалась наружу.

Он не мог больше сдерживаться и владеть собою и должен был высказаться.

Он с радостью стал замечать, что с каждым днем Мадлен относилась к нему с все большей симпатией, без всякого принуждения, как добрый товарищ, он читал даже в ее глазах, что она понимает его чувства к ней и разделяет их.

Вернувшись как-то раз из Монте-Карло, куда он ездил с целой компанией, Савин проводил Мадлен де Межен домой.

Около отеля она попросила его зайти к ней.

Он вошел, и они вдвоем уселись на балконе и стали мило беседовать.

Был один из тех чудных мартовских вечеров, какие бывают только на юге.

Теплый полный влаги ветер дул с моря. Луна мягко освещала темную гладь его, слившуюся на горизонте с небом, усеянным яркими звездами.

Дневной шум города стих.

Им обоим было легко и весело в этот вечер, и они болтали без умолку.

- А леченье мое действует... - очаровательно улыбнувшись, заметила между прочим Мадлен.

- Да, леченье ваше сделало чудеса, - отвечал Николай Герасимович, - я снова переродился и сделался опять прежним... Но это излечение пробудило во мне прежнюю страсть... Ах, если бы вы знали, Мадлен, каково скрывать такую бурю в сердце, которую скрываю я... Порой я теряю власть над собой - она рвется наружу... Знаете ли вы это... Понимаете ли вы меня?

Она склонила голову на бок и посмотрела на него тем особенным взглядом, в котором таилась какая-то загадка. Что выражал этот взгляд? Радость или только торжество одержанной победы?

Под обаянием взгляда он бросился к ее ногам.

Мог ли он поступить иначе - она была очаровательна.

Он схватил ее маленькую нежную ручку и прижал ее к своим горячим губам.

- Я люблю вас, Мадлен! Люблю безумно, страстно и жить без вас не в состоянии! Вы вылечили меня. Вы оживили во мне умирающие страсти и, оживив их, не должны их убивать. Умоляю вас, скажите мне, любите ли вы меня?

Молча она наклонилась к нему.

Их губы слились в горячем поцелуе.

Мы пугаемся иногда немедленного исполнения желания, считаемого почему-либо невозможным или преждевременным.

И Савин, под влиянием своего неописуемого счастья, стоя на коленях у ног Мадлен, покрывая поцелуями ее руки и платье, чувствовал среди своего блаженства смутную тоску и страх.

На следующий день Мадлен написала своему банкиру, чтобы он не рассчитывал на ее возвращение в Вену, так как она любит другого и любима им.

Ей было только девятнадцать лет.

Она происходила из очень хорошей французской дворянской семьи. Ее мать умерла, когда Мадлен была еще ребенком, отец же ее был убит в франко-прусскую войну, командуя полком при защите Парижа.

Воспитание она получила в Sacre-Coeur, откуда вышла по окончании курса, семнадцати лет, и поселилась у своего опекуна господина д'Обольи, друга и боевого товарища ее. отца, который любил ее, как родную дочь.

Но недолго пришлось ей жить у ее благодетеля.

Граф д'Обольи вскоре скоропостижно умер, оставив молодую и неопытную девушку совершенно одну.

Не имея никого: ни родственников, ни близких друзей в Париже, ей пришлось с семнадцати лет жить совершенно самостоятельно одной, что, конечно, опасно для хорошенькой и молоденькой девушки, особенно в современном Вавилоне.

Вскоре она познакомилась у одной из своих институтских подруг с молодым человеком Жоржем Дюпоном, который стал за ней ухаживать и наконец сделал предложение. Согласившись выйти за него замуж, Мадлен стала, как жениха, принимать его у себя, но эти визиты окончились не свадьбой... И вскоре Жорж Дюпон исчез.

После этого рокового шага жизнь в Париже сделалась для Мадлен невыносимой. Она уехала в Швейцарию, где встретилась с бароном Кенигсватером и сошлась с ним.

Это было за год до знакомства с Савиным.

В упоении счастья Николай Герасимович, конечно, забыл и думать об игре и перестал ездить в Монте-Карло, Да и в Ницце у него было очень много дел: он купил виллу, куда и перевез жить Мадлен.

Это была прелестная маленькая вилла на берегу моря, по дороге в Ville Franche, окруженная роскошным садом из апельсиновых и пальмовых деревьев.

В главное здание переехала Мадлен, а Савин устроился в небольшом павильоне, находившемся в глубине сада, куда перебрался и Петр с вещами барина.

Устроившись и роскошно отделав новое жилище, Мадлен и Савин справили новоселье.

Мадлен пригласила всех друзей и знакомых, а также некоторых дам высшего полусвета.

Вечер очень удался.

Ужин с икрой, рябчиками и огромными стерлядями, выписанными Николаем Герасимовичем из России, произвел положительный фурор.

На другой день все ниццские газеты были переполнены описанием прелестного вечера у Мадлен де Межен, биографиями русских стерлядей-гигантов, выписанных в Ниццу с берегов Волги всем известным русским барином господином Савиным.

Большую сенсацию произвело на этом вечере поднесение Николаем Герасимовичем всем присутствовавшим дамам сувениров в память новоселья.

Эти сувениры состояли из ценных порт-боннеров.

Его милой хозяйке он поднес бриллиантовое колье, за которое заплатил пятьдесят тысяч франков.

Мадлен была в восторге, и Савин радовался еще больше, видя ее радость.

Начался медовый месяц влюбленных.

Николай Герасимович боготворил Мадлен, и та отвечала ему взаимным обожанием.

Казалось, что после многолетнего плавания по бурному житейскому морю, Савин наконец обрел себе тихую пристань, сулившую ему вечное счастье.

После праздника, особенно первое время, Савин и Мадлен вели замкнутую жизнь. Изредка, впрочем, они ездили в Монте-Карло.

Мадлен любила играть в рулетку, но не умела.

Николай Герасимович учил ее.

Время летело.

XV

ДУЭЛЬ

Как-то раз Мадлен и Савин были в казино в Монте-Карло.

Она сидела и играла, а он, стоя за ее спиной, наблюдал за ее игрой и давал советы.

Мадлен поставила золотой на 26, и номер этот вышел, но не успела она взять еще отсчитанные крупье тридцать шесть золотых, как к этим деньгам протянул руку какой-то стоящий сзади господин.

- Позвольте, - заметила Мадлен, - это деньги мои, так как я поставила золотой на 26.

- Нет, это поставил я, и если я говорю, то мне должны поверить скорее, нежели какой-нибудь кокотке! - горячился господин, произнося эту фразу с сильным итальянским акцентом.

Молодая женщина побледнела, на глазах ее показались слезы. Савин вспыхнул.

Он сам видел, как Мадлен поставила золотой на 26, а выражение этого нахала он не мог оставить без внимания.

- Эта дама со мной, милостивый государь, а потому прошу вас быть поосторожнее в выражениях. - заметил ему Николай Герасимович.

- Мне какое дело с кем она, я вижу птицу по полету и имею право называть кокотку кокоткой.

Не успел он договорить этой фразы, как Савин размахнулся и дал ему увесистую пощечину.

Получивший удар итальянец схватился за щеку и, что-то ворча на своем языке, выбежал из залы.

Николай Герасимович, успокоив Мадлен, просил ее продолжать игру.

Не прошло и часа, как вдруг в залу вбежал побитый итальянец и, подойдя к Савину шага на три, выхватил револьвер и выстрелил в него.

- Вот как мстят итальянцы за оскорбление! - воскликнул он при этом.

Итальянец, однако, промахнулся, и пуля задела лишь рукав сюртука Николая Герасимовича.

Произошел скандал, итальянца схватили, увели в контору, а оттуда с двумя жандармами отправили на границу Италии.

В княжестве Монако не любят скандалов и возбуждения уголовных преследований, предпочитая немедленное выпроваживание виновного на границу княжества, что очень удобно, так как границы Франции и Италии находятся в нескольких стах шагах, от Монте-Карло.

Таким-то образом поступили и с покушавшимся на жизнь Савина итальянцем.

В тот же вечер, в то время, когда Савин, Мадлен, Деперьер и граф де Ренес обедали в "Hotel de Paris", лакей подал Николаю Герасимовичу две визитных карточки, графа Лардерель и Монтальфи.

- Эти господа просят вас выйти в соседнюю комнату по очень важному делу... - добавил лакей.

Савин вышел к ожидавшим его незнакомцам. Они объяснили, что приехали от имени господина Карлони, которого он сегодня оскорбил в казино, вызвать его на дуэль.

- Этот вызов мне кажется очень странным... - произнес Николай Герасимович, - господин Карлони покушался на мою жизнь, а таких людей во всех странах мира называют убийцами и предают в руки правосудия, но не дают им удовлетворения чести.

- Если вы отказываетесь драться с моим приятелем, посягавшим, как вы говорите, на вашу жизнь, то надеюсь не откажетесь драться со мной, так как я считаю ваш отказ для меня личным оскорблением... - сказал граф Лардерель.

- Я буду ожидать ваших секундантов у себя в Ницце завтра утром... - с поклоном ответил Савин.

Прибывшие удалились.

Вернувшись к столу, Николай Герасимович передал о случившемся Деперьеру и графу де Ренес, прося их быть его секундантами и приехать утром к нему для переговоров с секундантами графа Лардерель.

На следующий день, в одиннадцать часов утра, Петр доложил Савину, что его желают видеть по известному ему делу граф Диджирини и маркиз Кассати.

Это и были секунданты графа Лардерель, приехавшие для переговоров с секундантами Николая Герасимовича.

Приняв их, согласно правилам дуэли, сухо, но вежливо, Николай Герасимович представил их уже сидевшим в его кабинете Деперьеру и графу де Ренес и затем оставил их для переговоров с глазу на глаз.

Спустя некоторое время, Деперьер и де Ренес пришли сказать Савину, что между ними все условлено, что драться назначено завтра утром на шпагах, и местом поединка выбрана франко-итальянская граница близ Ментона.

На другой день рано утром, с первым отходящим поездом, Савин со своими секундантами и доктором Гуараном выехали в Ментон. Приехав туда, они взяли экипаж и поехали к назначенному месту.

Местом поединка была выбрана глухая местность, у самого берега моря, в полуверсте от проезжей дороги, так что туда приходилось идти пешком по узкой горной тропинке.

Прибыв на место, они застали уже там графа Лардерель с его секундантами.

Противники и их секунданты вежливо раскланялись друг с другом, и последние тотчас же принялись за исполнение своих обязанностей.

Разыскав ровное удобное место для боя, они бросили жребий, на чьих шпагах драться, так как секунданты обеих сторон привезли свои шпаги.

Жребий достался графу Лардерель.

Затем Савин и граф сняли сюртуки и взяли из рук секундантов шпаги.

Отсалютовав последним, как это в обычае, они скрестили шпаги и начали бой.

Граф Лардерель дрался хорошо, но был слишком горяч, так что после нескольких пасов ослабел.

Его удары легко отпарировал Николай Герасимович и наконец ловким наступательным ударом ранил графа.

Шпага Савина попала ему в левую сторону груди, скользнула по ребрам и нанесла только легкую рану.

Секунданты прекратили бой, считая честь достаточно удовлетворенной.

Николай Герасимович и граф Лардерель подали друг другу руки.

Доктор Гуаран сделал графу перевязку.

Вернувшись домой, Савин застал Мадлен у ворот виллы, ожидавшую его с нетерпением и тревогой.

Увидав Николая Герасимовича целым и невредимым, она с неподдельным восторгом бросилась ему на шею.

После этой дуэли любовь к нему молодой женщины стала безгранична - она не знала, чем его отблагодарить за его отношение к ней, за то, что он, защищая ее, два раза рисковал своей жизнью.

В Ницце дуэль Савина наделала немало шуму. Все местные газеты были переполнены подробностями о ней. При этом все газеты были на стороне Николая Герасимовича, находя, что он не мог иначе поступить и прекрасно сделал, что проучил нахала-итальянца, то есть Карлони.

"Быть невежливым с женщиной - это в итальянских нравах, - писали в "Petit Nieois", - во Франции женщина пользуется уважением и защитой, так что поведение русского офицера господина Савина очень похвально и вполне в рыцарском французском духе".

Таким образом, Николай Герасимович получал все большую и большую известность, о нем то и дело говорили в салонах и газетах.

Ранее, об удивительном счастье в игре и огромном выигрыше, затем о счастье в любви, о его роскошной жизни, громадных тратах, стерлядях, сувенирах и бриллиантовом колье и, наконец, о счастливом случае в казино с убийцей-итальянцем и исходе его дуэли с графом Лардерель, считавшимся одним из лучших бойцов на шпагах в Ницце.

Он сделался "Phowt du jour", как говорят французы, то есть героем дня.

Жизнь текла как по маслу, все улыбалось Савину, но "tout passe, tout casse, tout lasse" - говорит французская пословица, значащая в переводе на русский: "все изменчиво и переменчиво".

Она оправдалась и на Николае Герасимовиче.

Началось со счастья в игре, которое ему изменило - оно как будто отвернулось от него с того момента, как он стал счастлив в любви.

Проигравшись в Монте-Карло, Савин захотел отыграться в клубах и просиживал в них за баккара по целым ночам, но вместо отыгрыша все проигрывал и проигрывал.

Каждый день он был в проигрыше на более или менее крупные суммы.

Мадлен, желая ему помочь отыграться, почти каждый день проигрывалась в рулетку.

Кончилось тем, что они проиграли все выигранные деньги, да своих еще тысяч полтораста франков.

Для поддержки роскошной жизни, в которую Николай Герасимович втянулся с тех пор, как жил с Мадлен, ему пришлось войти в долги и решиться продать даже одно из имений в России. Он надеялся на эти деньги отыграться и снова поправить свои дела.

Проигравшийся человек похож на утопающего - он хватается за все, надеясь спастись, то есть отыграться. Ему не кажется, что новая игра уносит его еще дальше в пучину, напротив, он видит только в ней одной свое спасения, его тянет к ней и у него нет возможности удержаться от притягательной силы, влекущей его к игорному столу.

Проигравшийся игрок готов отдать все, пожертвовать всем, лишь бы иметь деньги, а с ними возможность снова играть.

Проигравшись, он обратился к монакским и ниццким ростовщикам и вскоре попал в их цепкие лапы.

Главные из них были: Сонне, Лежестю, Галль и Берте.

Они ежедневно бывали в Монте-Карло и их можно было всегда найти в cafe de Paris, где они заседали в ожидании проигравшихся клиентов.

Сидели они в кафе потому, что в казино их не впускали по распоряжению администрации.

Факторами для всех сделок между ними и их клиентами служили гарсоны кафе и гостиниц, которые за эту рекомендацию и якобы посредничество получали, конечно, хорошие чаевые.

Правда, что гарсоны эти делали им отчасти сами конкуренцию, так как многие из них давали также деньги проигравшимся знакомым господам, но давали только мелкие суммы в несколько сот франков, тогда как названные ростовщики были своего рода банкиры, дававшие только крупные суммы, от тысячи до ста тысяч франков.

Этим-то господам и попался в руки Николай Герасимович, заняв сперва двадцать тысяч франков, а потом еще и еще, платя им страшные проценты.

Правда, были дни, когда он выигрывал даже большие куши и этим получал возможность временно расплачиваться с его вампирами, но вскоре проигравшись, опять обращался к ним.

Так прожили Савин и Мадлен в Ницце до конца апреля.

Сезон кончился, Ницца опустела, а они продолжали все проигрывать и запутываться в новых долгах.

Чтобы расплатиться и уехать в Париж, где Николай Герасимович надеялся вскоре получить от брата крупную сумму, вырученную им от продажи одного из имений, ему пришлось продать только что купленную виллу и продать даже в рассрочку, так как вследствие конца сезона не находилось настоящего покупателя.

Убытку он понес на этой продаже не особенно много, тысяч десять франков, и принужден был отсрочить часть проданной цены, а именно тридцать тысяч франков на год.

Эта продажа все-таки дала возможность нашей парочке расплатиться с ниццкими кредиторами и уехать в Париж с несколькими десятками тысяч, с которыми Савин надеялся устроиться там и отыграться в парижских клубах.

Унывать они и не унывали, это не было в их характере, так как у Мадлен он был так же беспечен и весел, как и у Николая Герасимовича.

Они мало горевали о своем финансовом кризисе, и при отъезде в Париж Мадлен даже шутя сказала Савину:

- Как счастливо вышло, Коля, что мы продали виллу. Это нас избавляет от заботы нанимать на лето сторожа.

Распустив весь штат прислуги, оставив только Петра и горничную Мадлен, они покатили в Париж.

XVI

В ПАРИЖСКИХ КЛУБАХ

В Париж наша беззаботная парочка прибыла в первых числах мая.

Сезон был в самом разгаре.

Мадлен, как истая парижанка, радовалась возвращению в Париж.

- И как нам до сих пор не пришла мысль бросить эту противную Ниццу, где мы только и делали, что проигрывали деньги, и приехать в малый Париж! - говорила она Николаю Герасимовичу.

Прожив несколько дней в "Hotel Continental", Савин и Мадлен наняли себе квартирку на Avenue Villier, близ парка Монсо.

Это была в сущности не квартирка, а небольшой домик-особняк, так называемый в Париже "Hotel prive".

Такое помещение много удобнее и приятнее обыкновенной квартиры. В таком особняке вы у себя дома полнейшие хозяева, избавлены от любопытства и сплетен соседей и от известных своею назойливостью парижских консьержей.

Вскоре по приезде в Париж Савину прислали крупную сумму денег, вырученную от продажи одного из его имений.

Эти деньги позволяли Савину опять зажить на широкую ногу, без стеснения и начать вести крупную игру в клубах.

Игра в парижских клубах очень развита, и играют большею частью в баккара.

Самая крупная игра в описываемое нами время велась в "Cerle royal" и в "Cerrle de la presse", в которых Николай Герасимович был членом.

Кроме этих первоклассных клубов, он мог играть и в других, куда попасть зависело только от желания.

Сами клубы заботились о привлечении игроков, в особенности крупных, и с этой целью они устраивали празднества и обеды, приглашая на них известных club-man-ов и любителей игры.

Игра составляет главный доход клубов, и чем крупнее игроки в них, тем выгоднее для его собственников или акционеров, так как с каждого закладываемого банка берется известный процент в пользу клуба, называемый "l'argent de la Caniotte".

Процент этот довольно большой, а именно: двадцать франков с каждой тысячи.

Банк закладывается от тысячи до ста и более тысяч франков.

При этом банк часто срывается понтами и вновь возобновляется банкометами, что заставляет их снова платить дань клубу - этой всегда выигрывающей "Caniotte".

Что же это такое за "Caniotte"? - быть может, спросит непосвященный в жизнь парижских клубов читатель.

Этим именем называется устроенная при всяком клубном игорном доме копилка, в которую и опускают двадцатифранковую дань с каждого тысячефранкового билета, заложенного банкометом.

Эти копилки устроены под столом, так что на зеленом сукне стола видна только отделанная медью щель.

Ключи от этих копилок хранятся у хозяев или директоров-распорядителей клубов, которые ежедневно, по окончании игры, собирают деньги, вырученные за день и попавшие в неумолимую "Caniotte" - главный доход клуба, который достигает в некоторых клубах, где ведется крупная игра, до нескольких тысяч франков ежедневно.

Клубов в Париже много, но они разделяются на две категории.

К первой относятся клубы, принадлежащие отдельным обществам с политическими или художественными оттенками, а ко второй, принадлежащие частной антрепризе, то есть в сущности это игорные дома, так называемые на парижском жаргоне "tripots", хотя и носящие громкие названия вроде: "Cerle de la press", "Cerle des artsliberaux", "Cerle Franco-American", "Nue club" и другие.

Все эти последние клубы принадлежат частным владельцам или акционерным обществам, которые открывают их только для игры.

Расчет прямой. Кто бы ни выигрывал, банкомет или понт, для хозяев клуба это безразлично, им главное, чтобы больше играли, так как от этой игры происходит переливание денег на игорном столе клуба, и с этих сумм попадает неизбежный процент в дырочку "Caniotte".

Правда, что за это игроки пользуются великолепным помещением клубов, читальнями, библиотеками, прекрасным столом и вином за весьма умеренную цену. Некоторые клубы даже для большей приманки игроков задают еженедельные даровые обеды с шампанским и всякими изощрениями кулинарного искусства, а за обеды в обыкновенные дни берут баснословно дешево, как, например, по 3, 4 франка за превосходный обед с вином.

На эту удочку идут многие, на обеде выгадывают несколько франков, а после обеда спускают несколько тысяч в карты.

Клубов замкнутых, принадлежащих частным обществам с сословными или политическими оттенками, в Париже до десяти.

Конечно, большая часть их принадлежит высшему парижскому обществу или спорту.

Главные из них: "Union", "Jokey club", "Cerle agicole", "Cerle royle", "Cerle imperial", "Cerle des Mirlitons", "Spotting" и "Turph", Попасть в эти клубы довольно трудно, так как они составляют замкнутое общество, принимающее в свою среду только лиц, принадлежащих к тому же общественному положению, с теми же политическими оттенками и не иначе как по рекомендации двух членов и через баллотировку.

Представители этих клубов: президенты, старшины и члены распорядительных комитетов также выбираются членами из своей среды.

Все эти клубы принадлежат высшему парижскому обществу и названия их показывают их оттенок.

"Cerle royal", в котором был несколько лет членом Николай Герасимович Савин, состоял из роялистов и большая часть его членов молодежь, принадлежащая к старому французскому дворянству, а президентом клуба был в то время известный в Париже князь де Саган.

Клуб помещался на площади Согласия, на углу Королевской улицы (rue Royale), в принадлежащем ему прелестном доме.

Играют в "Cerle royal" очень сильно, и самая крупная игра происходит, как в большей части парижских клубов, перед обедом, от 6 до 8 часов, по возвращении из Булонского леса.

Парижане находят эти часы самыми удобными, потому что всякий приехавший после прогулки в Булонском лесу свеж и бодрее духом. Кроме того, увлечение игрока не может затянуться, так как игра обязательно прерывается и кончается к обеду.

Играли в описываемое нами время в парижских клубах только в акарте или в баккара, и эта последняя игра пользовалась большим успехом.

Парижская баккара имеет свою особенность - это скорее банк - баккара.

Берет банк тот, кто предложит и заложит высшую сумму. Банки бывают большею частью от пяти до пятидесяти тысяч франков в обыкновенные дни, но бывают случаи, когда они доходят до двухсот тысяч и более.

Играют за длинным столом, обтянутым зеленым сукном.

Банкомет сидит посередине стола на высоком стуле и выкладывает перед собою заложенные в банк деньги. Напротив него сидит крупье, обязанность которого состоит прежде всего в получении с банкомета контрибуции клуба с каждого закладываемого банка и опускании ее в "Caniotte", отверстие которой находится перед ним, а затем в собирании со стола после каждого удара проигранных понтами денег и уплате выигранных.

Крупье всегда очень ловкий народ и исполняет свои обязанности с замечательной быстротой и аккуратностью. Для собирания денег с длинного игорного стола, крупье вооружены своеобразным инструментом, называемым "rateaux" (грабли), но ничем на грабли не похожим. Это длинная желобообразная в метр и даже более линейка, шириною в ладонь, с обостренными краями, сделанная из гибкого и упругого дерева.

Этим-то инструментом крупье весьма искусно подхватывает с самых отдаленных концов стола проигранные банковые билеты и золото, которые скользят по наклонной линейке прямо в руки крупье.

Злые языки уверяют, что крупье не совсем чисты на руку и что много золотых проскальзывают дальше их рук в рукава, а оттуда и в их вошедшие в пословицу карманы.

"Une poche de croupier" (карман крупье) означает во Франции то же, что у нас "поповский карман".

Все играющие сидят или стоят кругом игорного стола, которые обыкновенно бывают аршин семи, восьми длиною.

В этих клубах, по приезде в Париж, и испытывал фортуну Николай Герасимович, держа большею частью банк один или в компании с кем-нибудь из своих приятелей.

Счастье стало ему снова улыбаться, он стал опять выигрывать и даже раз выиграл в "Cerle de la presse" в один присест сто сорок тысяч франков.

Эти выигрыши позволили ему снова завести лошадей, накупить экипажей и даже заплатить по счетам разным кутюрьеркам, модисткам и другим поставщикам, что еще более увеличило его и без того огромный кредит в Париже.

Кредит очень развит в этой столице мира.

Достаточно истратить в разных магазинах десять, двадцать тысяч франков и жить широко, чтобы вам открыли кредит на десятки, даже на сотни тысяч.

Больше всех делают кредит обойщики и дамские поставщики и поставщицы.

Последние просто навязывают свой товар в долг парижским красавицам и их поклонникам.

По отношению же Савина, надо заметить, что он был известен и ранее в столице мира, газетные же статьи, появлявшиеся во время зимнего сезона и сделавшие ему такую огромную известность в Ницце, окончательно упрочили его положение и кредит в Париже.

XVII

ПОД СЛЕДСТВИЕМ

Лично для Николая Герасимовича такой большой кредит в Париже был, конечно, не нужен, но он был необходим для Мадлен, которая очень много тратила на свой туалет, Савин же не имел всегда достаточно денег, чтобы платить по всем этим колоссальным счетам разных Doucet, Viraux, Reitfern, Rodrigue и других.

Николай Герасимович не только не считал нужным стеснять молодую женщину в ее безумных тратах, но даже, если сказать правду, поощрял ее к этим тратам, пока ему везло, пока у него были деньги и кредит.

Живи он на определенный доход, как в былые времена, дело было бы иное, но бросившись в игру, игру сумасшедшую, кончающуюся десятками, даже сотнями тысяч ежедневно, ему не было основания стеснять в чем-либо любимую женщину.

Мадлен страшно любила рядиться, покупать и заказывать всевозможные аксессуары дамского туалета.

Но это слабость всех женщин вообще, а в особенности парижанок.

Молодая женщина мотала и бросала деньгами только потому, что Николай Герасимович не только не стеснял, но, повторяем, даже поощрял ее к этому.

В ней это не было непреодолимой страстью, как у многих других женщин.

Лето они решили провести где-нибудь в окрестностях Парижа.

В получасовом расстоянии от города, по дороге в Версаль и в четверти часа ходьбы от станции железной дороги Мадлен наняла хорошенький старинный домик в тенистом уголке большого парка, среди которого возвышался огромный, давно не обитаемый замок.

В этом уединенном уголке было хорошо и уютно. Мадлен радовалась этому, рассчитывая, что это заставит Николая Герасимовича чаще оставаться дома и отвлечет от шумной клубной парижской жизни, в которой он совершенно погряз и от которой не мог оторваться.

Она не то чтобы хотела отдалять его от общества, напротив она всячески старалась развлечь его и с этой целью сумела привлечь в Эрмитаж очень милое общество из столицы и окрестных дач.

Ее просто мучили его частые отъезды и беспокоили проводимые им в клубах ночи.

Хотя за последнее время ему снова везло и он выиграл столько, что даже расплатился со всеми своими кредиторами, но Мадлен знала, что все это счастье в игре, эти огромные стотысячные выигрыши крайне эфемерны и непрочны в его руках.

Она понимала, что он человек минуты, не знающий пределов ни в чем, а тем более в игре.

И в этом она была права, но вообще, как все неопытные молодые женщины, она не понимала хорошо его положения, которое заставляло его вести такую жизнь.

Хотя он неоднократно говорил с ней совершенно откровенно, выясняя всю шаткость его дел, как во Франции, так и в России, но она не вникала во все это достаточно серьезно и продолжала считать его каким-то русским крезом, у которого бесчисленное количество имений в России.

Правда, что имений у него оставалось еще целых два, около трех тысяч десятин земли, представляющих значительную стоимость, по меньшей мере в триста рублей. Но имения эти были заложены не только в земельных банках, но и вторым закладом, так что, ликвидируй он в то время свои дела, у него осталось бы. немного и, во всяком случае, недостаточно для поддержки этой роскошной бесшабашной жизни, которую он вел.

Будь он дома, в России, он, быть может, и сумел бы поправить свои дела, а живя за границей, он должен был поневоле доверяться разным управляющим, которые довершали его разорение.

Его брат Михаил, которому он поручил заведование его делами, был человек лишенный всякой энергии и при всем желании не мог поправить совершенно расстроенных дел.

Это было несомненное разорение.

Первый толчок к нему дала Маргарита Николаевна, увезшая так бесцеремонно стоимость Руднева, и по милости ее мужа Савину был отрезан возвратный путь в Россию.

В день отъезда Николая Герасимовича из Москвы, вскоре после объяснения со Строевой, ему в гостинице "Славянский Базар" подали какую-то повестку, в получении которой он расписался, но, не читая, бросил на стол в номере гостиницы и уехал в Вену, где, как мы знаем, попал в лечебницу для душевнобольных.

Из писем же его поверенного и брата он впоследствии узнал, что это была повестка судебного следователя, приглашавшего его для допроса в качестве обвиняемого в поджоге дома в селе Серединском, с целью получения страховой премии, каковая, как мы знаем, и была давно получена.

Отъезд Савина за границу признали побегом и истолковали в смысле сознаваемой виновности, и потому было сделано распоряжение о розыске отставного корнета Николая Герасимовича Савина и о заключении его под стражу.

Поверенный и брат советовали Савину возвратиться, чтобы снять с себя это позорное обвинение, но он соглашался лишь при условии отмены меры пресечения не уклоняться от суда и следствия и просил их хлопотать об этом.

Но хлопоты их не увенчались успехом - им наотрез отказали в изменении принятой меры, а потому Николай Герасимович решился остаться за границей.

Суда он не боялся, так как был совершенно неповинен в этом деле, но страшился скандала и срама видеть себя арестованным и сидящим в тюрьме в родном городе.

Этому нахождению под следствием по обвинению в уголовном преступлении он был, повторяем, обязан Эразму Эразмовичу Строеву.

Чтобы объяснить это, нам необходимо будет вернуться несколько назад, к тому времени, как муж Маргариты Николаевны, плотно закусив и выпив в Серединском после исчезновения Насти, уехал в Калугу.

Калужский исправник, майор Сергей Петрович Блинов; оказался его товарищем по полку.

Случайная встреча с ним на станции решали остановку Строева в Калуге.

Сергей Петрович, старый холостяк, уговорил своего старого приятеля погостить у него недельку-другую.

Эразм Эразмович согласился.

Оба они не прочь были выпить и усердно занимались по вечерам "опрокидонтами".

При таком времяпрепровождении для обоих друзей дни летела быстро.

Двухнедельный срок прошел, а Строев все продолжал быть гостем калужского исправника.

Конечно, в это время он посвятил его в невзгоды своей жизни и рассказал о жене, Савине и Насте, от которой ехал, неожиданно встретившись с Блиновым.

- Гордец, нахал! - сказал исправник, почему-то недолюбливавший Савина.

В это время в Серединском случились, как известно, два события: пожар господского дома и самоубийство несчастной девушки.

На последнее власти, как мы видели, не обратили особенного внимания, что же касается пожара, то акт о нем становой привез лично к исправнику.

В этом акте, кроме отметки, что владелец имения, отставной корнет Николай Герасимович Савин, не выждав окончания пожара, уехал из Серединского, было занесено показание рабочего Вавилы, что барин со дня приезда в имение каждую ночь один гулял в парке и саду около большого дома.

Блинов, получив акт, прочел его вслух Эразму Эразмовичу, как лицу, знакомому с Савиным.

- Он, конечно, и подпалил! - решил уже сильно подвыпивший Строев.

- Похоже на это... - согласился исправник.

В таком смысле было им написано сообщение прокурору с препровождением акта, а по этому сообщению назначено дополнительное полицейское дознание и, наконец, следствие, приведшее, как мы видели, к привлечению Николая Герасимовича в качестве обвиняемого в поджоге своего собственного дома, с целью получения страховой премии.

Ничего не подозревавший до получения повестки, Савин жил, как мы знаем, в Серединском, затем был в Москве, доехал до Киева, вернулся обратно, и наконец, не имея никакого понятия о возбужденном о нем деле, уехал за границу, и только письма поверенного брата неожиданно выяснили ему, что он находится под следствием в России и даже, как бежавший, разыскивается калужским окружным судом.

В таком положении скрывающегося от правосудия находился Николай Герасимович в Париже в конце июня 1888 года, то есть в момент нашего рассказа.

Переезд из Парижа на дачу в Эрмитаж ничем не изменил образа жизни Савина.

Он ежедневно после обеда приезжал в город, где проводил в клубе за карточным столом до поздней ночи, а так как в эти часы не было уже отходящих поездов, то он большею частью возвращался домой на своих лошадях, приезжавших за ним, или в фиакре. От станции Париж до Эрмитажа было не более пятнадцати верст по прекрасному версальскому шоссе.

Это было очень приятной прогулкой, особенно в те дни, когда выходил из клуба с хорошим выигрышем.

Играл он за последнее время редко в "Cerle royal", так как по окончании сезона большая часть аристократического общества покинула Париж и в этом клубе царила пустота.

Играл Савин большею частью или в "Cerle de la presse", помещающемся на Итальянском бульваре, рядом с "Cafe american", или же в "Cerle des arts libereaux", на улице Вивьен.

Банкометы были почти всегда профессиональные игроки, живущие только игрой и, конечно, свои люди в этих клубах.

Правда, что иногда закладывали банк и другие посетители, не из завсегдатаев, но это было очень редко.

В этих клубах, или скорее игорных домах, свой особый мирок.

Публика самая разношерстная. Кого там не увидишь? Журналистов, биржевиков, актеров и множество иностранцев, между которыми немало русских, а еще больше поляков.

Все они, жаждущие сильных ощущений и возможности пытать фортуну, собирались к длинным игорным столам.

XVIII

НА СКАЧКАХ

Конечно, вследствие такого сброда посетителей, нельзя ручаться, чтобы в этих клубах - игорных домах - игра велась бы совершенно честно.

Действительно, в Париже много говорили о шулерах нечистой игры, которая велась в бульварных клубах.

Николаю Герасимовичу лично не приходилось ловить за руку шулеров при передержке, но он не поручился бы, что слухи эти были без основания.

Его самого крайне удивляло замечательное счастье банкометов из завсегдатаев, им везло иногда просто до неприличия, так что это счастье становилось подозрительным.

Савину рассказывали, что шулера имеют свой организованный кружок и состоят в близких отношениях с хозяевами клубов, а также с крупье.

Вскоре он, впрочем, увлекся другой игрой, игрой на скачках, куда ездил почти ежедневно и где играл довольно счастливо.

Игра на скачках в Париже чрезвычайно развита. Многие даже предпочитают играть на скачках, чем в карты. Играющие на скачках отчасти правы: зная хорошо дело спорта, а главное, имея знакомство с хозяевами скаковых конюшен, тренерами и жокеями, можно играть довольно удачно.

Кроме того, игра на скачках много веселей и не так утомительна, как просиживание по целым ночам в клубах, при этом на скачках всегда много народа, много красивых женщин, приезжающих играть и, главное, показать себя и свои туалеты, так что кроме игры скачки представляют и развлечение.

В Париже скачки бывают почти ежедневно круглый год. Скаковых ипподромов в окрестностях Парижа до десяти, и большая часть их принадлежит первоклассным клубам.

Из Эрмитажа Савину было очень удобно ездить на скачки, так как большая часть скаковых ипподромов находилась в весьма близком расстоянии, так, например, "Auteuil", "Croix Berny" и "Cing cjins" были всего в каких-нибудь пяти верстах, a "Longchamp" в десяти, двенадцати.

Ездил он на скачки всегда вместе с Мадлен.

Она ужасно любила лошадей и, кроме того, также пристрастилась к игре и играла довольно счастливо.

3 августа Савин и Мадлен были на скачках в Булонском лесу и по окончании их поехали не домой в Эрмитаж, а на свою городскую квартиру, так как собирались ехать вечером в театр.

Ехали они в бреке, запряженном только что купленной Николаем Герасимовичем парой золотистых лошадей.

Правил он сам.

Публики в этот день возвращалось много, так что от самых скачек вплоть до города пришлось ехать шагом, соблюдая указанный полицией порядок, то есть держась правой стороны.

Сильно проигравшись в этот день, Савин был не в духе, езда же шагом в продолжение почти часа под палящим солнцем еще сильнее его раздражала, тем более, что из-за этой черепашьей езды он рисковал пропустить игру в клубе.

На Avenue du bois de Boulogne он не выдержал и, выехав из ряда экипажей, поехал рысью по левой стороне проспекта, которая была совершенно свободна, так как встречных экипажей почти не было.

Это явное нарушение полицейских правил не понравилось стоявшему на посту посредине улицы полицейскому сержанту, и он крикнул Николаю Герасимовичу держаться правой стороны и ехать шагом, но тот, не видя в этом большого нарушения, продолжал ехать крупной рысью, не обращая внимания на приказание блюстителя порядка.

Видя это, сержант дал свисток и впереди стоящий другой полицейский бросился навстречу мчавшимся лошадям, махая руками.

Когда же он увидел, что его маханье не действует и что Савин хочет проехать мимо него, то он бросился прямо к лошадям и схватил правую под уздцы, неистово ругаясь за ослушание и нарушение порядка.

Волей-неволей Николай Герасимович принужден был остановить лошадей, чтобы не задавить рьяного полицейского, но крикнул ему, чтобы он не смел трогать его лошадей.

Полицейский ответил новой бранью.

Это взбесило Савина, кровь бросилась ему в голову и он, не долго думая, ударил полицейского несколько раз бичом и рассек ему лицо до крови.

Полицейский завопил благим матом и, уцепившись еще крепче за лошадей, стал кричать о помощи.

В один миг раздались со всех сторон свистки и сбежались полицейские сержанты и народ.

Экипаж окружили и, взяв под уздцы лошадей, с триумфом повели их в полицейский участок.

По дороге Николай Герасимович просил Мадлен взять фиакр и ехать домой, но она ни за что не хотела оставить его одного и поехала с ним дальше.

Комиссара в его бюро они не нашли.

Оказалось, что этот полицейский чиновник бывает только в известные часы, так что им пришлось дожидаться около трех часов, сидя в какой-то грязной передней, вместе с полицейскими и какими-то оборванцами.

Наконец комиссар явился.

- Однако это довольно неделикатно заставлять столько времени ждать порядочных людей... - заметил ему раздраженный всем происшедшим Савин.

- Прошу вас уволить меня от замечаний... Если вы здесь сидели, то в этом вы виноваты сами, так как зря никого не держат в полицейском участке... - грубо ответил комиссар.

Затем он стал допрашивать полицейских сержантов о случившемся и, говоря о Николае Герасимовиче, назвал его "cet individu".

- Прошу вас быть повежливее, - снова крикнул Савин, - если вы не желаете быть избиты так же, как и ваш подчиненный. Я русский офицер и сумею за себя постоять.

- Теперь я понимаю ваше возмутительное поведение по отношению к сержанту Флоке, - улыбнулся презрительно полицейский чиновник. - Вы привыкли у себя в России бить кого хотите, но вы должны знать, что вы здесь не в вашей варварской стране, а во Франции, свободном и республиканском государстве.

Он не успел договорить этой фразы, как Николай Герасимович, не помня себя от бешенства, бросился на него и ударил его кулаком в лицо.

- Вот тебе, подлецу-республиканцу, за оскорбление России.

Комиссар свалился со стула на пол, Савина схватили тут же стоявшие полицейские и увели силой в другую комнату.

Мадлен плакала и уговаривала его успокоиться, но он пришел в такое бешенство, что не слышал ничего, продолжая изливать свой гнев на полицию и республику, ругая французское правительство, его порядки и представителей.

Досталось даже ни в чем неповинному президенту Греви.

Кончилось все это тем, что слова и действия Савина попали в полицейский протокол, а избитый комиссар, опоясавшись официальным трехцветным шарфом, объявил Николаю Герасимовичу, что во имя закона он его арестовывает за оскорбление действием представителя власти при исполнении им служебных обязанное стей, за оскорбление словами французской республики и ее главы господина президента.

Мадлен, услыхав это, упала в обморок, и только после долгих усилий Савину удалось привести ее в чувство.

- Поезжай, ради Бога, домой, и будь покойна... Все это пустяки. Самое позднее завтра я буду освобожден следователем после допроса.

Ей пришлось волей-неволей последовать его совету.

Тяжело было Николаю Герасимовичу расставаться с бедной молодой женщиной в такой ужасной обстановке.

Он крепко прижал ее к своей груди.

Она не переставала плакать.

Наконец она несколько успокоилась и поехала одна в бреке - правила она лошадьми великолепно - с этой стороны Савин был покоен.

Вскоре после ее отъезда его пригласили сесть в карету, куда уселись и два сержанта и повезли в полицейскую префектуру.

Там ожидала его... тюрьма.

XIX

В ТЮРЬМЕ

По прибытии в полицейскую префектуру Николая Герасимовича повели по тем мытарствам, которые должен пройти каждый арестованный до заключения его в тюрьму.

Начали с того, что его водили по разным "бюро", в которых спрашивали и записывали его имя, фамилию, звание, место рождения и тому подобное.

После этого ему измеряли не только рост, но объем головы, длину рук, пальцев и ног, записывая наимельчайшие приметы, затем его фотографировали в двух позах и наконец обыскали, отобрав деньги, золотые вещи, бумаги, словом, все предметы, запрещенные в тюрьме.

Когда вся эта процедура была окончена, его отвели в полицейскую тюрьму, находящуюся в здании префектуры и носящую название "депо".

В тюрьме его сдали старшему надзирателю, который снова его тщательно обыскал и затем отвел в одиночную камеру, в которой и запер.

Камера, в которой очутился Савин, низкая со сводами пятиаршинная квадратная комната, с почерневшими от грязи стенами и с небольшим овальным окном с толстой железной решеткой.

У стены стояла железная койка с грязным, набитым шерстью матрацем и такой же подушкой.

Кроме койки не было никакой мебели, так что волей-неволей Николаю Герасимовичу пришлось сесть на эту отвратительно грязную кровать.

Долго просидел он в глубоком раздумье.

В голове его носились какие-то обрывки мыслей, своеобразных и несвязных.

Были моменты, что он как будто забывался; ему казалось, что он все это видит во сне, что он находится под тяжестью ужасного кошмара.

Тогда он вскакивал и, не веря своим глазам, ощупывал предметы: кровать, стены, подходил к запертой на замок двери и к решетчатому окну.

Все убеждало его в горькой действительности, доказывало, что он не спит, а находится на самом деле в тюрьме.

Целую ночь провел он в таком состоянии и только под утро заснул.

Часов в десять его разбудил надзиратель, вошедший в камеру.

Он пришел, чтобы отвести его к судебному следователю.

В передней тюрьмы он передал Савина двум республиканским гвардейцам, которые повели его через двор по каким-то длинным коридорам в камеру следователя.

Следственный судья господин Гильо, в камеру которого наконец привели Николая Герасимовича, был человек не молодой, среднего роста, с лысой головой, очень подвижным умным лицом и проницательными серыми глазами.

Он сидел за письменным столом, заваленным разными бумагами, напротив его помещался его письмоводитель - молодой человек.

Савин наклонился.

Господин Гильо вежливо ответил на его поклон.

- Прошу садиться! - указал он ему на стул. Начался допрос.

Последний касался не только случившегося, но и таких вещей, совершенно, по-видимому, не относящихся к делу, как-то о средствах арестованного, его положении во Франции и России, его знакомствах и деловых отношениях с разными лицами, о его имениях в России, их стоимости и доходности.

Николай Герасимович не выдержал и наконец спросил:

- Но зачем все это надо знать, когда я обвиняюсь не в имущественном проступке, а в буйстве и драке?

- Поверьте, не из любопытства, молодой человек, - отвечал господин Гильо, - следственный судья во Франции, привлекая кого бы то ни было к какому-либо делу, должен ознакомиться с личностью подсудимого и его нравственными и имущественными качествами. Будь вы француз, я все это бы узнал через полицию, но так как вы иностранец, то обо всем этом я сделаю запрос в вашем отечестве.

- Не понимаю, к чему это...

- Бывают случаи, что полиция или судебная власть арестовывают человека за самое пустое нарушение правил или проступок, но, наведя о нем справки, обнаруживают, что задержанный опасный преступник, скрывающийся под ложным именем и разыскивается за другие, более важные преступления во Франции или в другом государстве.

Николай Герасимович побледнел.

Он вспомнил свое дело по обвинению его в поджоге, но тотчас же оправился, возложив свою надежду на отсутствие в Петербурге таких же бюро, как в Париже, куда стекаются все сведения, группируясь около каждого лица.

Савин благословил отечественные порядки, раз они коснулись его, хотя в иное время, вместе с другими, он называл их беспорядками и с восторгом указывал на Францию, где судебное дело доведено до совершенства.

Он остановился.

Николай Герасимович молчал, положительно сраженный перспективой дальнейшего пребывания в тюрьме.

- Дайте мне точные сведения о вашей личности, и я телеграфирую во французское посольство в Петербурге, а оно, конечно, не замедлит навести справки и сообщит их мне.

- Но я могу представить залог, - заикнулся было Савин, - какой вы пожелаете.

- Залога я принять не могу, но если здешнее русское посольство вас знает и за вас поручится, тогда дело другое, но без этой официальной гарантии я вас не выпущу, так как за учиненный вами проступок вы подлежите тюремному заключению до трех месяцев.

Николай Герасимович был уничтожен.

В посольстве его почти не знали, и потому на поручительство посольства он рассчитывать не мог.

Все это мгновенно промелькнуло в его уме.

В это время господин Гильо написал постановление о его содержании под стражей.

Савина снова отправили в "депо" и водворили в его камеру, но не надолго.

Через каких-нибудь полчаса в ней снова появился надзиратель.

- Следуйте за мной!

Николай Герасимович повиновался. Надзиратель привел его в большую комнату, где толпилось человек двадцать разных оборванцев.

От них Савин узнал, что его и их везут в следственную тюрьму Мазас.

Минут через десять вышел старший надзиратель со списком в руках и стал выкликать арестованных по имени и фамилии.

Проверив таким образом всех присутствующих, он стал выпускать по одному из тюрьмы во двор.

Николай Герасимович вышел последним.

Перед подъездом стояли две огромные желтые тюремные кареты, аршин по десяти в длину, без окон, с одной только дверцей сзади.

В эти своеобразные экипажи впряжено было по паре сильных и рослых лошадей.

Эти тюремные одиночные камеры, называемые "voitures cellulaires", или на тюремном жаргоне "paniers a salade", развозят из всех тюрем Парижа арестованных.

От префектуры до Мазаса езды с полчаса.

Мазас - это тюрьма предварительного заключения, находящаяся на бульваре Дидро, против Лионского вокзала.

Приехав в Мазас, кареты въехали на тюремный двор, где арестантов высадили, затем рассадили по маленьким темным чуланчикам, где они просидели с полчаса до приемки.

Приемка делается в конторе.

Каждого вводят туда отдельно, меряют и записывают его имя, фамилию, приметы, место рождения и тому подобное, после чего уводят с надзирателем во внутрь тюрьмы.

Там его сдают старшему надзирателю, так называемому brigadier cheff, который назначает каждому номер камеры.

Прежде чем отвести в камеру, заключенного ведут в ванную, где он обязан раздеться и принять ванну.

В то время, когда он в ванной, тщательно осматривают и обыскивают его вещи.

По окончании этого осмотра, заключенному оставляют необходимое платье, обувь и белье, а остальное сдают в цейхгауз.

После таких же формальностей был отведен и заперт в камеру No 67, в пятой галерее, Николай Герасимович Савин.

Мазас - самая большая, одиночная тюрьма в Париже, в ней тысяча двести шестьдесят камер.

Выстроена она в виде звезды в шесть лучей.

Камера Савина, как и все другие камеры, была семи аршин длины и четырех ширины, потолок и стены были выбелены, а пол вымощен кирпичом. Небольшое окно с решеткой выходило на тюремный двор, но в него не было ничего видно, так как стекла были матовые.

Меблировка состояла из железной кровати с матрацем и подушкой, набитыми шерстью, и покрытой байковым одеялом, сомнительной чистоты. У другой стены стояли стул и дубовый стол, над которым висели тюремные правила, обязательные для каждого заключенного.

В углу, близ двери, на полке помещались глиняная чашка для умыванья, железный кувшин с водой и жестяной стакан.

Не успел Николай Герасимович оглядеть все в своем новом помещении, как в камеру вошел младший надзиратель, принесший чистые простыню и наволочку.

Он разъяснил Савину главную обязанность арестованного: держать камеру в чистоте, не петь, не свистеть и, безусловно, слушаться всякого распоряжения начальства.

Младшего надзирателя звали m-r Срик.

Это был толстый, неуклюжий, с глупым выражением лица и длинной эспаньолкой, французский отставной солдат.

Он был очень глуп, но человек добродушный и любящий выпить.

Впоследствии, когда Николай Герасимович с ним больше познакомился, он покупал для него ежедневно литр красного вина, который тот выпивал до последней капли.

Таких узников, как Савин, у него в отделении было несколько, так что к вечеру m-r Срик всегда был пьян.

От него Николай Герасимович узнал, что свиданья с родственниками и знакомыми он может иметь четыре раза в неделю, два раза по часу и два раза по пятнадцати минут.

Писать арестованный может кому хочет и сколько хочет, но письма должны быть отдаваемы комиссионеру распечатанными, так как подлежат просмотру тюремного начальства.

XX

В МАЗАСЕ

Увидев, что писать разрешено, Николай Герасимович немедленно написал Мадлен длинное письмо, в котором утешал ее и просил не горевать и не унывать, сообщил ей также о тюремных порядках и днях свиданий, прося ее скорей побывать у него и привезти ему все необходимое.

Написав это письмо, он просил послать его тотчас же с комиссионером, что и было исполнено.

Тяжело и грустно было сидеть Савину в камере, зная при этом, что он страдает не один и что есть другое любящее его существо, которое страдает и мучается еще более, чем он.

"Горе Мадлен должно быть ужасно", - думал он.

Он знал, как сильно и искренно она любит его и что разлука с ним для нее страшное страдание. Он даже боялся за нее, зная ее впечатлительную натуру.

Вот почему в своем письме он всячески умолял ее успокоиться и надеяться на его скорое освобождение.

Вечером он был обрадован получением коротенькой записки от Мадлен, которую ему принес комиссионер, носивший ей письмо. Она уведомляла его, что будет непременно на следующий день, просила не унывать и стойко переносить несчастие. Бесчисленное число раз перечитал он эти строки и перецеловал подпись той, которую любил больше всего на свете.

С каким нетерпением стал он ждать следующего дня, считая часы и минуты, казавшиеся ему нескончаемыми. Наконец столь ожидаемая минута настала.

Дверь камеры Савина отворилась, и надзиратель пришел его звать на свидание.

Сердце его забилось, и он с неописанной радостью бросился к выходу.

Свиданья в Мазасе происходили в специально устроенном помещении.

Это целый ряд перегородок в виде чуланов, в полтора аршина ширины и три аршина длины. В каждом таком отделении два входа - один из тюрьмы, откуда впускают заключенного, а другой из прихожей, в который впускается посетитель.

Посредине каждого чуланчика железная частая решетка, так что заключенный с его посетителем разделены и могут только говорить через нее в продолжение назначенного времени.

В таком-то помещении Николай Герасимович должен был видеть Мадлен.

Как ни радостно было это свидание, но оно было тягостно при подобной обстановке.

Молодая женщина, войдя в эту ужасную клетку и увидев любимого человека за решеткой, разрыдалась.

Как ни крепился Савин, как ни хотел показать свое душевное спокойствие, но при виде ее слез не мог удержаться и сам заплакал.

Два любящих молодых существа рыдали по обе стороны неумолимой решетки.

Первым пришел в себя Савин.

Отерев слезы, он передал Мадлен все, что было ему известно о его положении из слов следственного судьи и просил ее съездить к прокурору республики похлопотать о его освобождении под залог, а также прислать ему хорошего адвоката, который, конечно, скорее найдет способ его освободить.

Мадлен обещала все исполнить и со своей стороны, сквозь слезы передала ему, что его арест наделал в Париже много шуму, что все газеты полны рассказами о случившемся с разными прикрасами и вариациями. Особенно республиканские и радикальные, которые возмущаются его поступками с сержантом и комиссаром и еще более его поведением в бюро. Они требуют строгой кары и примерного наказания, прибавляя, что надо наконец обуздать этих разных диких князей, бояр и пашей, приезжающих в Париж из своих варварских стран и не умеющих себя держать в цивилизованной свободной стране.

Она также сказала, что многие из кредиторов Савина являлись к ней с требованием уплаты по счетам и векселям, угрожая судом.

Необходимые для Николая Герасимовича вещи она привезла и передала в контору, а также сговорилась с хозяином ресторана "Aux acacias", находившегося напротив Мазаса, относительно стола и вина.

Он взялся ему все доставлять и с сегодняшнего дня пришлет вкусный обед и хорошую бутылку Марго с комиссионером Франсуа, который ежедневно будет ему служить.

Но роковая четверть часа прошла, не дав им наговориться.

Савину пришлось расстаться с Мадлен на два дня и ждать опять с нетерпением минутного свидания.

На следующий день Николая Герасимовича посетил господищ де Моньян, один из знаменитых парижских адвокатов.

Он приехал к нему по просьбе Мадлен.

Это был человек лет сорока, высокий, немного сутуловатый брюнет, с небольшой черной бородой и умным, симпатичным лицом. Савин подробно рассказал ему о случившемся с ним, также о допросе и разговоре с господином Гильо.

- Об этом я уже читал в нескольких газетах, - заметил де Моньян, - пощипывая свою бороду, - там все было подробно описано и по обыкновению даже с прикрасами... дело это само по себе не представляет особой важности, высшее наказание, к которому вас может приговорить суд исправительной полиции, это трехмесячное тюремное заключение, но есть надежда выйти с небольшим наказанием, доказав, что полицейский комиссар сам был виноват, раздражив вас своею грубостью и оскорблением России.

- Но нельзя ли похлопотать, чтобы меня выпустили пока до суда из этой клетки?

- Это, - вздохнул адвокат, - не буду вас даже обнадеживать, очень трудно, почти невозможно. С иностранцами всегда поступают строже, чем с французами; против них принимается всегда высшая мера пресечения, так как французское правосудие ничем не гарантировано в случае, если обвиняемый скроется и уедет за границу... Кроме того, я хорошо знаю господина Гильо, он человек строгий, характерный и, придя раз к какому-нибудь решению, он его не изменит, так что до получения справок из России нечего и надеяться на освобождение.

Николай Герасимович печально поник головой.

- Я, впрочем, съезжу и к следственному судье, и к прокурору республики, похлопочу, но предупреждаю, что из этого едва ли что выйдет... - утешил адвокат клиента.

- Навестите, пожалуйста, m-lle де Межен, успокойте ее.

- Это я сделаю с величайшим удовольствием.

Затем они условились в гонораре.

Граф де Моньян взял с Савина тысячу франков тотчас же и еще тысячу, если он его вполне оправдает.

Николай Герасимович дал ему записку к директору тюрьмы, в которой просил его выдать тысячу франков защитнику из лежащих в конторе его денег. Прощаясь, адвокат обещал его навещать и сделать все, что будет возможно.

Дни шли за днями, дни скучные, однообразные и томительные.

Единственною отрадою Савина были посещения Мадлен, которая не пропускала ни одного дня из назначенных для свидания и приезжала с другого конца Парижа проведать его и побыть с ним хотя несколько минут.

Ранее мы говорили, что Николай Герасимович надеялся на "отечественные порядки" в том смысле, что о деле, производящемся о нем в калужском окружном суде по обвинению его в поджоге, не знают в Петербурге, откуда затребованы были справки парижским следственным судьей.

Надежда эта, увы, не оправдалась.

Пришедшие справки были для него роковыми.

В них с точностью были прописаны не только все его проступки в Петербурге, за которые он даже подвергался административной высылке из столицы, но и то, что он находится под следствием по обвинению в тяжком уголовном преступлении - поджог своего собственнного дома, и, кроме того, получено официальное требование русского правительства о выдаче отставного корнета Николая Герасимовича Савина, как бежавшего от русского правосудия. Французское правительство ответило согласием на это требование, но после суда и отбытия наказания Савиным, если он будет осужден. Весть о требовании России выдачи Савина и об основаниях этого требования дошла до Мадлен из газет, которые с быстротою молнии разнесли ее по Парижу. Они, конечно, не преминули исказить факты.

Некоторые газеты рассказывали, что Савин - известный "нигилист" и что поджог им своего дома имеет политическую подкладку.

На этом основании некоторые радикальные органы защищали Николая Герасимовича и говорили, что французское правительство не имеет права выдавать его России, так как политические преступники пользуются протекторатом Франции.

Все это, прерывая рыданиями, рассказала Николаю Герасимовичу Мадлен и не могла утешиться, несмотря на то, что Савин старался убедить ее, что его обвинение в России - недоразумение, что он не думал поджигать свой дом, что он только был в ночь пожара в своем имении.

Она не понимала его и была неутешна.

- Скажи мне лучше правду, одну правду, умоляю тебя... - говорила она.

- Но я же говорю тебе правду, клянусь тебе!.. - тщетно старался уверить ее Савин. Она только качала головой и продолжала плакать.

XXI

НА СУДЕ

Наконец день суда настал. Николая Герасимовича усадили в знакомую уже ему желтую карету и повезли в суд. По приезде в здание суда, его отвели в помещение для арестованных.

Это тюрьма в миниатюре.

В широком, довольно темном коридоре устроены небольшие камеры, аршина четыре длины и двух ширины, камеры эти темные и имеют только одно отверстие в двери.

Арестованных запирают в эти чуланы по пяти, шести человек в каждый.

Помещения эти очень грязны, в них нет даже скамеек, так что арестованные должны стоять на ногах, если не желают садиться на грязный пол.

Воздух в этих чуланах невозможный.

Заседание суда начинается в двенадцать часов и обвиняемых ведут в залу суда целой гурьбой и сажают всех вместе на скамью подсудимых.

Огромная зала суда, в которую ввели Савина, была битком набита публикой.

На возвышении за столом, покрытым зеленым сукном, сидели председатель и два члена, направо от судей сидел прокурор, налево секретарь за особым столом, также покрытым зеленым сукном.

Защитник Николая Герасимовича, господин де Моньян, был налицо и сел близ Савина.

Весь персонал суда и адвокат были в черных длинных тогах, с широкими обшитыми горностаем рукавами, закинутыми на спину. На голове у них были круглые без козырька шапочки из черного бархата, на околышках которых были нашиты серебряные галуны.

Галуны эти различны, так, например, у председателя весь околыш обшит широким галуном, у судей - два галуна, но поуже, у товарища прокурора только один узкий, у адвоката же шапочка совершенно без галуна.

Входя в зал, Николай Герасимович заметил среди публики несколько его знакомых и многое множество кокоток высшего полета.

Савин забился в самый угол скамьи подсудимых и повернулся спиной к публике.

Дело его было назначено в слушание последним.

Наконец очередь дошла до Савина.

Всех остальных подсудимых увели, и он сидел один на скамье подсудимых.

Адвокат еще ранее просил его не горячиться, отвечать вежливо на вопросы председателя суда, а главное, говорить как можно меньше и дать ему полную свободу для защиты.

- Подсудимый, ваше имя, фамилия, звание, национальность?.. - спросил председатель.

- Отставной корнет, Николай Герасимович Савин, русский... - отвечал Николай Герасимович, встав со скамьи.

- Пригласите свидетелей...

В залу были введены свидетели: полицейский комиссар Морель, его секретарь, сержант Флоке, Мадлен де Межен и грум Савина - Джон.

Показания первых трех свидетелей были, конечно, не в пользу обвиняемого.

Они рассказали о его неповиновении требованиям полиции, неуважении к властям и возмутительном поведении в бюро.

Показания же Мадлен и Джона были, наоборот, в пользу Савина.

Из их показаний выяснилось, что сержант Флоке ругался неприличными словами и схватил так грубо правую лошадь под уздцы, что разорвал ей губу до крови.

- В Англии, за такое обращение с чистокровными лошадьми, обвинен был бы полисмен, а не джентльмен, ударивший его за это бичом... - добавил Джон.

Мадлен рассказала всю бесцеремонность полицейских чинов, заставивших ждать более трех часов в какой-то грязной передней комиссара, грубость последнего в отношении Савина и его неприличные выходки относительно России.

- Оскорби в присутствии моем какой-нибудь русский чиновник Францию, и я, хотя и женщина, но поступила бы так, как поступил господин Савин с французским комиссаром, - закончила она свое показание.

Этим закончился допрос свидетелей.

- Господин прокурор, ваше слово! - обратился председатель к представителю обвинения.

Последний встал.

Это был известный в Париже своим красноречием товарищ прокурора Булош - высокий, стройный молодой человек с черной бородой и смуглым красивым лицом.

- Господа судьи, - начал он, - на скромной скамье подсудимых суда исправительной полиции сидит в настоящую минуту человек далеко не скромный. Вы только что слышали показания свидетелей, обрисовавших вам возмутительное поведение подсудимого, по отношению к полицейскому сержанту Флоке и комиссару Морелю. Неудовольствовавшись этим, обвиняемый позволил себе бранить неприличными словами Французскую республику и высших представителей.

Не думайте, что перед вами сидит русский необузданный боярин, вспыливший и давший волю своим рукам по привычке, нет! Это не мелкий самодур, а ярый противник порядка, в котором укоренилось неуважение к властям. Перед вами находится один из вожаков русских нигилистов Савин. Для нигилистов нет преграды, нет ничего святого, и творимые ими ужасы всем достаточно известны в Европе. Я не обвиняю в этом господина Савина, это не мое дело, есть другие прокуроры, ожидающие его, и которые его будут в этом обвинять. На моей обязанности лежит только охарактеризовать перед вами личность обвиняемого, для того, чтобы была применена к нему большая или меньшая мера наказания. Вот почему я считаю нужным в кратких словах обрисовать перед вами личность подсудимого. Господин Савин обвиняется в России в ужасном преступлении; по отбытии им наказания во Франции, он будет выдан русскому правительству, о чем состоялось уже распоряжение французских властей.

Преступление, за которое он привлекался к суду в своем отечестве, доказывает нам, насколько этот человек способен на все. Савин фабриковал в своем замке адские машины и динамит, предназначенный для преступных замыслов его единомышленников; когда же русские власти узнали об этом и окружили замок с целью его арестовать, он взорвал на воздух замок своих предков, а сам скрылся подземным ходом. Русские власти думали, что он погиб под развалинами взорванного им замка, и дело о нем заглохло, но благодаря случайности и бдительности французской полиции, скрывающийся преступник найден и непременно понесет заслуженную кару.

Судьба его в России решена, песенка спета и в родной стране ждет его веревка!

Что после этого могу я сказать? Мне кажется, что всякое наказание, к какому будет приговорен подсудимый здесь, во Франции, для него будет благодеянием. Всякий человек прежде всего дорожит жизнью, и чем больше срок тюремного заключения назначен будет судом подсудимому, тем дальше оттянется для него роковая минута. А потому прошу суд назначить ему наказание в высшей мере, указанной в законе, за оскорбление действием служащих при исполнении служебных обязанностей.

Речь эта произвела удручающее впечатление на суд и на всех присутствующих, так что все красноречие адвоката Савина не помогло.

Как ни старался он доказать суду всю голословность прокурорских доводов, взятую им не из официальных документов, а из слухов, распущенных газетами, как ни доказывал он, что обвинение в России не может влиять на разбирающееся дело во Франции - ничего не помогло.

Суд, по окончании прений сторон, объявил резолюцию, которой приговорил отставного корнета Николая Герасимовича Савина к трехмесячному тюремному заключению.

Приговор этот наделал в Париже немало шума и дал пищу газетам, которые с необычайным рвением стали печатать небывалые истории о главе русских нигилистов и взорванным замке предков.

Совершенно неутешна была Мадлен.

Как ни уверял ее Николай Герасимович, что все это небылица, что дело его в России совершенно пустое, не представляющее для него никакой опасности, она плакала и повторяла:

- Скажи мне лучше правду, всю правду. Я поеду с тобой даже в Сибирь, если тебя туда ушлют, но вдруг, если они поступят с тобой действительно так, как говорил прокурор. Это ужасно!

Она рыдала и не хотела ничему верить.

Эта сцена произошла в первое же свидание после суда.

Чтобы доказать ей нелепость распущенных слухов, Николай Герасимович направил ее к знакомому ему секретарю русского посольства в Париже, от которого она наконец узнала всю правду.

Секретарь даже был так любезен, что показал ей официальные бумаги, относящиеся до выдачи Савина, так что она наконец убедилась, что его дело простое уголовное преследование и что ни о какой веревке, ожидающей его в России, не может быть и речи.

Для устройства дел перед отъездом из Парижа Николай Герасимович получил разрешение от прокурора выходить из тюрьмы в сопровождении двух полицейских агентов, одетых в штатское.

Такие выходы из тюрьмы заключенных называются extraction и разрешаются французскими судебными властями.

Савину было разрешено пять таких выходов.

Агенты приходили в назначенные им дни в девять часов утра и отводили его обратно в Мазас в семь часов вечера.

Таким образом он перед отъездом мог воспользоваться несколькими часами свободы и провести их в обществе дорогой для него женщины - Мадлен.

Агенты были к нему очень любезны и ни в чем его не стесняли.

Даже на улице шли сзади него, как будто не имея к нему никакого отношения.

Время шло, и срок отсидки кончился.

Скоро Николаю Герасимовичу приходилось покинуть Париж - расстаться с Мадлен.

Ему было объявлено, что в день истечения срока его наказания, его увезут на немецкую границу, для передачи и отправления дальше в Россию.

День этот наступил.

Утром явились в Мазас два жандарма, которым и передали Савина, и они повезли его на вокзал восточной железной дороги.

Приехав на станцию, они сели в отдельное купе второго класса, специально отведенное для Николая Герасимовича и его спутников.

Конвоировавшими его жандармами были взводный вахмистр Жираден и рядовой Перье.

Оба они были очень добродушные люди, Савин вскоре с ними разговорился.

Французы очень симпатизируют русским, особенно военные; конечно, симпатия эта обоюдная, и нет народа более симпатичного для нас, русских, как французы.

Это и понятно.

Привычки, вкусы, нравы занесены к нам в Россию французами, так что мы с детства привыкаем ко всему этому.

Кроме народной симпатии, притягивающей нас, есть еще один элемент, заставляющий нас подать друг другу руки - это общая нелюбовь к немцам.

С тех пор, как Германия одержала победу над Францией, последняя поняла, что единственный дружественный ей народ в Европе - русский, что Россия - ее единственный друг, который, не имея никаких поводов к соперничеству с ней, будет всегда поддерживать ее против ее врагов.

Дружба Франции и России - единственный и могучий противовес германским политическим ухищрениям.

Вот почему врожденная симпатия французского народа к русскому увеличилась со злосчастного для Франции семидесятого года.

Французы - большие патриоты. Нет народа в мире, у которого это чувство было бы так развито, как у них.

Для них нет ничего дороже и милее их родной страны.

И эту-то родную страну унизили немцы, уменьшили ее величие, отняли у ней две богатейшие провинции, и три миллиона французских жителей находятся под игом ненавистной им Германии.

Этого не могут забыть французы.

Рана, нанесенная им в семидесятом году, не заживает.

Они ждут с нетерпением возмездия, всякий француз втайне о нем мечтает, к нему готовится.

Возмездие - "реванш" - любимая тема разговора всякого француза, особенно военного.

Николай Герасимович долго толковал со своими аргусами на эту тему, в то время, когда поезд уносил его все дальше и дальше от Парижа и Мадлен.

Говорили они о французской армии, о ее готовности, вооружении, а особенно о будущем поражении немцев и новом величии Франции.

Разговор этот, впрочем, был интересен только для собеседников Савина, а не для него самого.

В его голове неслись иные мысли.

XXII

ПОБЕГ

Несмотря на то, что казалось, что Николай Герасимович вел с конвоирующими его французскими жандармами оживленную беседу, в его голове зрел план избежать во что бы то ни стало этого предстоящего ему принудительного путешествия в Россию, этих страшных, носившихся в его воображении этапов родной страны, этого срама, тюрьмы и суда в родном городе.

Один был исход, один был выход - бегство.

Но как?

Бежать было очень трудно, почти невозможно.

На подкуп нечего было и надеяться: французский солдат в высшей степени честен, да и денег у Савина было мало, так как все, что имел, он отдал перед отъездом Мадлен, оставив себе только несколько сот франков на дорогу.

Оставался лишь способ обмануть бдительность конвойных, но как и где?

На станциях они выходили в буфет вместе с ним, а из купе никуда не отлучались.

Единственная возможность бегства была выскочить из окна вагона на ходу поезда, но и этот способ был очень рискован.

Во-первых, потому, что Николай Герасимович мог быть убитым при таком сальто-мортале, а во-вторых, он рисковал быть убитым из револьвера жандарма в то время, когда вылезал из окна вагона.

Смерти он не боялся, он ее видал не раз вблизи, но рисковать жизнью зря было глупо.

При этом, если удирать, то надо было удирать так, чтобы не быть арестованным сейчас же и опять доставленным в Россию под еще более строгим караулом.

Для этого необходимо было бежать около границы, чтобы скрыться в другую страну.

Так раздумывал Савин, прервав беседу и притворившись спящим, лежа на скамейке вагона, пока его неугомонные спутники все мечтали о возмездии и строили воздушные планы о разгроме прусской армии и о взятии Эльзаса и Лотарингии.

Поезд в это время приближался к этой самой Лотарингии и к знаменитому городу Седану.

Оставалось всего час пути до прибытия на немецкую границу, где Николая Герасимовича должны были передать немецким властям.

Миновали уже плодородную равнину Шампаньи и прорезывали отроги Вогезов.

Местность становилась гористая, и поезд часто со свистом и шумом погружался во мрак туннелей.

Эти туннели навели Савина на новую мысль, на новую надежду спасения.

Он стал обдумывать план действий.

Предстояло еще проехать через три довольно больших туннеля, в которых поезд находится около полутора минут, погруженный в совершенную темноту.

Благодаря этой-то темноте Николай Герасимович мог легко обмануть бдительность его сторожей, отворить через открытое окно вагона дверцу, запирающуюся снаружи только ручкой, и выскочить таким образом на ходу поезда.

Выскочить он мог только с правой стороны, так как поезд из Франции ходит по левому пути и, выскочив направо, он падал на правый путь и не мог удариться о стену туннеля.

Жандармы продолжали добродушно разговаривать между собою у противоположного окна, так что Савину было очень удобно привести в исполнение блеснувший в его голове план.

Задумано - сделано.

Не успел поезд погрузиться в первый большой туннель, как Николай Герасимович вскочил со скамьи, с замиранием сердца высунулся из окна, отпер дверцу, соскочил на подножку вагона и прыгнул во тьму.

Это было только одно мгновение, но мгновение ужасное.

Он упал на четвереньки, но по инерции был увлечен вперед и перекувыркнулся несколько раз через голову.

Ошеломленный и разбитый, он пролежал некоторое время без чувств, а когда пришел в себя, о поезде не было и помину.

В туннеле царила непроницаемая тьма, тишина и страшная сырость.

Встав на ноги, он почувствовал жгучую боль в правом плече, так что невольно вскрикнул, попробовав было поднять руку. Ощупав плечо, он убедился в переломе ключицы.

Но время было дорого, надо было, не теряя минуты, выходить из туннеля и искать спасения в горах.

Не обратив внимания на перелом руки и благословляя небо, что целы ноги, он довольно быстро пошел из туннеля.

Он страшился сначала, не зная сколько времени он пролежал без чувств, и хорошо понимал, что сопровождавшие его жандармы на первой станции слезли и дали знать всюду по телеграфу о его бегстве и приметах.

Его могли задержать во всяком селении местная полиция или жандармерия.

Поэтому и надо было торопиться.

По туннелю ему пришлось идти около полуверсты до выхода.

Выйдя из него благополучно, он направился в горы, покрытые густым дубняком.

Местность была дикая и лесистая, вполне подходящая для предстоящего ему скитанья.

- Но куда идти, в какую сторону направиться? - возник вопрос в голове Савина.

По его соображению, невдалеке должны были сходиться три границы: германская, люксембургская и бельгийская - ему было необходимо, во что бы ни стало добраться до какого-нибудь из этих государств, где он на время мог быть покоен и гарантирован от преследования.

Франция не могла его требовать, так как там он не имел никаких дел, а Россия далеко, и пока официальное требование придет, он может скрыться. Пока же он находился на французской территории, опасность не миновала, и он каждую минуту может быть арестован. Так думал Николай Герасимович, выйдя из туннеля и остановившись в нерешительности: в какую сторону направить ему свой путь.

Сориентировавшись, он пошел на северо-восток, по направлению к Бельгии.

Эта была, по его мнению, для него самая подходящая страна, с либеральными законами, в которой он не рисковал быть спрошенным, кто он такой и откуда приехал.

Пройдя около трех часов по совершенно глухой лесистой местности, он решился наконец отдохнуть.

Силы начинали изменять ему, а сломанное плечо причиняло ему страшные страдания: онемевшая от боли рука была тяжела, как свинец, и страшно опухла.

Забравшись в самую чащу леса, Савин разыскал себе местечко, где прилег и вскоре заснул.

Сколько времени он проспал, он не помнил, но холод и страшная боль переломанной ключицы его разбудили.

Он открыл глаза.

Кругом был ночной мрак и тишина.

"Этот мрак должен прикрыть меня от всяких случайностей, - мелькнуло в его голове. - Я должен им воспользоваться, чтобы продолжать мой путь".

Он встал с трудом и побрел далее по лесной дорожке, по которой шел раньше.

Пройдя верст пять, он вышел на большую дорогу, которая привела его в какое-то село.

В нем все спало, чему он был очень рад, так как никто его не заметил, и зашагал дальше.

После двух часов ходьбы Николай Герасимович присел отдохнуть.

Ему необходимо было обдумать, куда деваться на день.

Начинало рассветать, и можно было осмотреть местность.

Она была совершенно открытая.

Кругом тянулись обработанные поля и виднелись деревни и села.

Горы и леса, которые так хорошо скрывали его, остались далеко позади и виднелись на горизонте, что доказывало, что он прошел за ночь по крайней мере верст пятнадцать. Местность эта Савину представлялась малоутешительной, хотя он и двинулся далее, держась все одного и того же направления.

Настало раннее утро.

По дороге навстречу Николаю Герасимовичу то и дело сновали прохожие и проезжие.

Это страшно его беспокоило.

В каждом из них он подозревал полицейского или переодетого жандарма.

Ему страшно хотелось спросить у кого-нибудь из них, далеко ли до границы Бельгии, но он не решился, боясь возбудить подозрения.

Наконец навстречу ему попался мальчик лет четырнадцати, который, проходя мимо Савина, вежливо ему поклонился.

Его детское приветливое, открытое лицо внушило Николаю Герасимовичу особенное доверие, и он обратился к нему:

- Скажите, пожалуйста, как называется это село, которое виднеется отсюда?

- Это Бюрзель, - ответил мальчик.

- А далеко отсюда до бельгийской границы?

- Вы в Бельгии, в четырех километрах от французской границы.

Обрадованный Савин, поблагодарив мальчика, направился к селу Бюрзель, где разыскал постоялый двор.

Выпил там кофе и немного закусив, он попросил указать ему, где он может найти поблизости доктора и больницу.

- Врача здесь нет, - отвечал хозяин, добродушный крестьянин, - недалеко от нас, в монастыре святого Винцента, вы найдете прекрасного доктора-монаха и хороший уход.

- А как далеко этот монастырь? - спросил Николай Герасимович.

- Километрах в пяти, не более, - отвечал хозяин.

- Могу я найти здесь экипаж, чтобы доехать туда?

- У меня есть кабриолет, за два франка я вас довезу туда мигом.

Савин согласился и через каких-нибудь четверть часа уже усаживался в кабриолет, запряженный прекрасною лошадью, которой правил хозяйский сын - парень лет двенадцати.

Монастырь святого Винцента находился на юге Бельгии, в двадцати пяти верстах от Люттиха.

Это старинное иезуитское аббатство было выстроенно еще в начале шестнадцатого века, во времена испанского владычества во Фландрии. Оно стоит на берегу Мозеля, окруженное вековым парком.

Не доезжая до ворот монастыря, Николай Герасимович вышел из кабриолета, расплатился с возницей, который повернул лошадь и шагом поехал назад.

Подойдя к воротам монастыря, Савин позвонил. Вышедший привратник спросил его, что ему угодно.

- Я болен и хотел бы видеть врача.

- Ах, это отца Иосифа, пожалуйте, - радушно сказал привратник и повел Николая Герасимовича в келью врача-монаха.

Отец Иосиф встретил его очень ласково, немедленно раздел его и осмотрел сломанное плечо.

- У вас перелом ключицы и вывих плеча, - заметил он. - Придется прежде всего вправить кость на место, а затем уже сделать перевязку перелома... Это будет и трудновато, и больно... Ишь как распухло плечо и какой жар в области перелома... Каким образом это с вами случилось?

- Я катался верхом в окрестностях Монт-Миди, лошадь понесла, я упал и вот видите... Узнав, что здесь, в монастыре, есть искусный хирург, я нанял экипаж и поехал к вам, - говорил Савин.

- Странно, что опухоль развилась так сравнительно быстро, - покачал головой отец Иосиф. - Но не в этом дело... Вам придется с этим повозиться довольно долго.

- Я бы хотел лечиться у вас... Если можно...

- Отчего же нельзя... Я прикажу отвести вам комнату и, пока я вам вправлю плечо и сделаю перевязку, она будет приготовлена.

Отец Иосиф захлопал в ладоши.

Явился послушник, которому он отдал соответствующее приказание, а сам положил Савина на свою кровать и приступил к операции.

Боль была невыносимая, но кость удалось вправить, на перелом же отец Иосиф искусной рукой наложил повязку.

Дав немного отдохнуть пациенту, он сам отвел Николая Герасимовича в приготовленную для него комнату, где и уложил, раздев до белья, в прекрасную постель.

Савин был так утомлен и разбит, что вскоре заснул как убитый.

Проснувшись на другое утро довольно поздно, он застал в своей комнате, сидящим на диване, одного из братий, которому было поручено ему прислуживать во время болезни.

- Ну, как вы себя чувствуете? - спросил он.

- Я прекрасно спал... - отвечал Николай Герасимович.

- Не хотите ли позавтракать?

- Охотно...

В это время явился отец Иосиф, сделал больному новую перевязку и велел ему не вставать с постели, предписав абсолютный покой и компрессы.

Пока другой монах пошел распорядиться о завтраке, Савин разговорился с отцом Иосифом.

Это был человек лет пятидесяти, сухой, высокий и совершенно седой. Бритое лицо его было умно и крайне выразительно.

По его словам, он был родом француз, в молодости был врачом, а потом, по призванию, поступил в орден иезуитов.

Когда последний был изгнан из Франции, он перешел в этот бельгийский монастырь.

В монастыре святого Винцента было налицо всего шестьдесят монахов.

Вся остальная братия была разослана по всему свету в качестве миссионеров.

При монастыре был пансион для молодых людей и небольшая больница, которой заведовал отец Иосиф.

Их беседа была прервана воротившимся другим монахом, принесшим завтрак, который был с аппетитом съеден проголодавшимся Николаем Герасимовичем.

XXIII

В МОНАСТЫРЕ

Прошла неделя. Николай Герасимович стал заметно поправляться и даже получил разрешение от отца Иосифа вставать и прогуливаться.

Последний был настолько любезен, что в первый раз сам сопровождал его в парк, где на берегу реки они долго беседовали друг с другом.

Отец Иосиф был очень умный и всесторонне образованный человек, так что с ним можно было беседовать по всевозможным вопросам и, кроме того, его речь была так увлекательна, что трудно было от нее оторваться.

Жизнь Савина в монастыре шла довольно однообразно, но он не скучал, будучи постоянно в обществе кого-нибудь из братий.

Все монахи были люди умные и развитые, а некоторые даже с высоким образованием.

Одно не нравилось ему в них - это их фанатические тенденции.

Узнав от него, что он не католик, а православный, они начали развивать перед ним разные теологические вопросы, от них перешли к догматическим, и в конце концов всячески старались его совратить в католицизм, доказывая, что это единственная религия, ведущая к спасению души.

Все остальные религии, по их мнению, были еретическими, отклонившимися от апостольской церкви.

Время шло.

Николай Герасимович окончательно поправился, благодаря искусному лечению отца Иосифа и великолепному монастырскому уходу.

Пора было задуматься об отъезде и разлуке с друзьями-иезуитами.

Савин, действительно, дружески сошелся с ними за шесть недель его пребывания в монастыре.

Надо было обдумать, куда ехать, что предпринять, а главное, как обеспечить себя от розыска правосудия.

Россия и Франция в этом отношении были для него закрыты.

Он решился ехать в Англию.

Зная хорошо английский язык и имея знакомых в Лондоне, он мог найти дело и устроиться, причем не рисковал быть выданным России, так как по английским законам выдача сопряжена с большими затруднениями.

Наконец, он мог взять другое имя, не неся за это никакой ответственности, так как жить под своим именем было все-таки опасно.

Вот этот-то последний вопрос необходимо было всесторонне обсудить.

Какую фамилию и национальность взять, чтобы не возбудить ни малейшего подозрения.

Для этого надо было принять имя какого-нибудь лица, ему хорошо известного, знать его место рождения и семейные отношения, подходящего по летам и той национальности, язык которой он, Савин, знал.

Выбирать таким образом приходилось из русской или французской национальности, так как, владея хорошо этими языками и зная хорошо обе страны, Николай Герасимович легко мог выдать себя за русского или француза.

Но, оставаясь русским, он мог скорее навлечь на себя неприятность и, случись что-нибудь, ему пришлось бы обращаться к русским консулам или в посольство, а там прежде всего спросят его, где его паспорт и откуда он был ему выдан при выезде из России за границу.

Ответить, что паспорт потерян - можно, но дать ложное указание о месте его выдачи - опасно, так как наведут справки и ложь откроется.

Взять чисто французскую фамилию лица, родившегося во Франции, опять было невозможно.

Во Франции метрики ведутся очень аккуратно в городских управлениях, а не в церквях, и малейшая неточность в именах родителей и дне рождения могла обнаружить обман.

Ему нужно было найти такую русско-французскую фамилию и лицо, под чьим именем он мог бы лавировать совершенно безопасно.

Обдумав все это, он вспомнил, что у него в России был только один товарищ и хороший приятель маркиз Сансак де Траверсе, француз, родившийся в России, в Ковенской губернии.

Родители его были французские эмигранты, поселившиеся в России.

Вся его родословная была известна Николаю Герасимовичу, а также место и год его рождения, а главное, он знал, что три года тому назад маркиз выехал из Петербурга за границу с паспортом, выданным ему в Петербурге, а год спустя умер от чахотки в Неаполе, во время пребывания там Савина.

Смерть его не была известна в месте его рождения, и Николай Герасимович в случае надобности мог дать все необходимые указания, не рискуя ничем.

Он стал надеяться даже впоследствии достать выписку из метрических книг места его рождения и на основании этих документов добыть себе французский национальный паспорт, гарантирующий его от всяких случайностей.

Решившись на последнее, Савин написал в Россию брату, прося его выслать ему денег на имя маркиза Георгия Сансак де Траверсе в Скевенинг в Голландию, куда он вознамерился поехать покупаться в море, по совету отца Иосифа, находившего это полезным для лучшего развития заживающей руки и успокоения нервов.

Выбрал он Скевенинг потому, что там его никто не знал, и он мог легко проживать под вымышленным именем.

Скевенинг - морское купанье, отстоящее от Амстердама всего в трех часовом расстоянии по железной дороге, а от Гааги в десяти верстах.

От последнего города ходит в Скевенинг ежечасно паровой трамвай.

Приехав в Гаагу, Савин пошел осматривать столицу Голландии, город мало интересный и не похожий на столицу. Кроме дворца да великолепного парка в нем нет ничего достопримечательного.

Часов в семь вечера он сел на паровой трамвай и покатил в Скевенинг.

Приехал он туда с полутора гульденами в кармане, так что расплатившись с извозчиком, довезшим его до "Hotel d'Orange", где он остановился, у Николая Герасимовича осталось в кармане тридцать сантимов.

Его это мало беспокоило - он знал, что у него на почте лежат деньги, которые он получит на следующий день.

Гостиница "d'Orange" - первая гостиница в Скевенинге, выстроенная акционерной компанией, на самом берегу моря.

Савину дали комнату в нижнем этаже, с окнами на взморье.

На другое утро Николай Герасимович отправился на почту, чтобы получить деньги, присланные ему на носимое им имя маркиза Сансак де Траверсе.

Придя туда, он передал чиновнику визитную карточку, прося его выдать присланные деньги.

- Позвольте мне документ, удостоверящий вашу личность, визитная карточка недостаточна... - заявил почтовый чиновник.

- Позвольте, но деньги высланы из Москвы от господина Савина на мое имя в русской валюте - три тысячи рублей, вы видите, что я все это знаю.

- Знаю, но этого недостаточно... Мне необходим документ или по крайней мере удостоверение хозяина гостиницы.

Это была последняя с его стороны уступка. Она подала Николаю Герасимовичу надежду устроить дело. Он вернулся домой и обратился к директору гостиницы, разъяснил ему положение и просил его удостоверить его личность.

- Я вас не знаю и не могу за вас ручаться, - флегматично, но решительно отвечал директор, краснощекий, белобрысый толстяк.

- Но что же мне делать? - воскликнул Савин. - Я без копейки денег!

- Что делать? - невозмутимо отвечал директор. - Очистить номер гостиницы.

- Вы шутник... - мягко сказал Николай Герасимович, хотя у него уже стали зудить руки, но воспоминания о Мазасе заставили его пересилить себя. - Но можете ли вы хотя ссудить мне несколько сот франков, чтобы иметь возможность телеграфировать, чтобы мне выслали деньги, на контору гостиницы или на банкира. В обеспечение я вам оставлю вот эту вещь.

Савин вынул из галстука великолепную жемчужную булавку, стоившую полуторы тысячи франков.

- Здесь не ссудная касса, да и в нашей местности нет такого учреждения, здесь все люди состоятельные... - отвечал директор.

- И бессердечные... - сквозь зубы сказал Николай Герасимович и вышел из конторы гостиницы.

Положение было безвыходное. Он просто не знал, что же ему теперь делать.

Без гроша денег, в незнакомой стране, без бумаг и под чужим именем!

Обдумав, он решил на другой день идти в Гаагу пешком, раздобыть там денег, продав булавку, и уехать в Лондон, куда выписать другие деньги, на имя кого-нибудь из знакомых.

Почти безвыходно просидел Савин целый день в своем номере, шагая по комнате из угла в угол, и думал невеселые думы.

Он вышел только, чтобы купить себе на оставшиеся тридцать сантимов хлеба и колбасы, которыми он питался целый день.

Усталый от целодневной ходьбы и усиленной работы мысли над своим положением, Николай Герасимович заснул довольно крепко, но пробуждение его было далеко не из приятных.

На другой день, в девять часов утра, когда Савин еще был в постели, в номер вошел лакей и доложил, что его желает видеть полицейский комиссар из Гааги.

Николай Герасимович невольно вздрогнул и побледнел, что не ускользнуло от зорких лакейских глаз.

- Потрудитесь встать, я их приглашу... - довольно нахально сказал лакей.

- Проси... - кивнул ему Савин. - Я сейчас оденусь.

XXIV

ПОД ОТКРЫТЫМ НЕБОМ

В номер вошел прилично одетый господин, в сюртуке, с орденской ленточкой в петличке.

- Позвольте представиться, центральный комиссар полиции...

- Что вам угодно?

- Почтовая контора заявила мне, что вы вчера желали получить присланную будто бы вам крупную сумму денег, но по требованию почтового чиновника удостоверить вашу личность, сделать это не могли, от господина директора гостиницы я узнал, что при вас нет ни денег, ни надлежащего багажа. Все это мне кажется чрезвычайно странным. Как человек с таким громким титулом, приезжает в чужую страну без бумаг, денег и вещей. Поэтому я просил бы вас съездить со мной сейчас же в Гаагу и легимитироваться во французском посольстве или консульстве.

- Я не знал, что здесь требуется паспорт, - отвечал Николай Герасимович... Ехать лигимитироваться в Гаагу я не могу, так как никого не знаю там во французской миссии, но я могу телеграфировать о присылке мне бумаг и денег.

- Нет, я попросил бы вас все-таки поехать со мной в Гаагу... - настаивал комиссар.

- Нет, в Гаагу я с вами не поеду... Повторяю вам, мне не зачем туда ехать... Для определения моей личности это бесполезно, так как там, как и здесь, меня никто не знает... - наотрез отказался Савин.

- В таком случае мне придется истребовать по телеграфу разрешение префекта вас арестовать... - заметил комиссар и удалился из номера.

Думать Николаю Герасимовичу оставалось недолго.

Необходимо было спасаться.

Едва за комиссаром затворилась дверь номера, как Савин запер ее на ключ, быстро оделся в верхнее платье и выпрыгнул из окна. По счастию, этот оригинальный выход из гостиницы не был никем замечен.

Местность была открытая, но по берегу моря были песчаные перевалы из сыпучего песка.

Благодаря этим-то перевалам, Николаю Герасимовичу удалось скрыться.

Пробежав с версту, весь в поту и с замирающим сердцем, он присел за кустом и оглянулся назад.

Гостиница была ему видна, как на ладони.

В ней, видимо, происходила суматоха.

Лакеи во фраках бегали кругом. На берегу моря стояла толпа. Савин понял, что его бегство уже обнаружено и что это ищут его.

Сидеть было опасно, надо было во что бы то ни стало скорее бежать от могущей быть погони.

В экипаже в этой местности проехать было нельзя, но могли найтись люди, которые заметив его, догонят и пешком.

Поэтому Николай Герасимович, пригнувшись как только мог, побежать дальше.

На его счастье попалась ложбинка.

Он вспомнил лисьи привычки и лазы и бросился по этому лазу прочь.

Жара была страшная, пот лил с него ручьями, ноги начинали неметь, он прямо изнемогал от усталости, а между тем об отдыхе нечего было и помышлять. Надо было бежать все дальше и дальше, если он хотел спастись. Отойдя версты четыре, он наконец добрался. до лесу.

Это был частый сосняк, росший на песчаном грунте. В нем он мог хорошо спрятаться от всех преследований и наконец немного отдохнуть.

Он буквально упал в чаще.

Пролежав как пласт около двух часов, Савин побрел лесом, по, направлению к Гааге.

Там он надеялся продать свои часы и с этими деньгами добраться до ближайшей вне города станции железной дороги я уехать пока в Бельгию.

Но, к его несчастию, он пришел в Гаагу в воскресенье, когда все магазины и ссудные кассы были заперты и достать денег было невозможно.

Оставаться в Гааге без гроша денег, в таком растрепанном виде было опасно.

Комиссар, наверно, поставил на ноги всю полицию и дал приметы бежавшего из гостиницы "d'Orange".

Огромный рост Николая Герасимовича и борода, отросшая со времени заключения в Мазасе, могли его легко выдать.

Он решился сейчас же уйти из Гааги. Но куда?

Не зная окрестностей, ему трудно было ориентироваться, и он взял на авось какую-то шоссейную дорогу, по которой проложена была конка, и пошел в неизвестном ему направлении.

Спросить он тоже не мог, не умея говорить по-голландски, да и расспросы могли его выдать, а потому он отправился в путь, не сказав ни с кем ни слова.

Голландия страна очень культурная и населенная.

По обе стороны дороги тянулись великолепно обработанные поля, в загородках гуляли прелестные стада коров, и любитель сельского хозяйства мог бы вдосталь налюбоваться образцовым хозяйством Голландии.

Все это было бы интересно при другой обстановке, но путешествовать как Николай Герасимович, удиравший от преследования полиции этой культурной страны, без гроша денег, не зная языка - невесело.

Он уже собирался лечь близ дороги, под каким-нибудь кустом и переночевать под открытым небом, как вдруг впереди стало показываться зарево от городских фонарей.

Было ясно, что он приближался к большому городу.

Собрав все оставшиеся силы, он поплелся дальше и часа через полтора входил в городскую заставу.

Город был большой, чистый, с прямыми улицами.

Магазины были уже закрыты, так как уже был двенадцатый час ночи.

Николай Герасимович решился идти ночевать в гостиницу, надеясь, что с него денег за комнату и ужин сейчас не потребуют, а на следующий день, продав часы, он расплатится и поедет дальше.

Увидев ярко освещенный ресторан в гостинице под вывеской "Золотой Лев", Савин храбро вошел туда, спросил себе комнатку и заказал сытный ужин.

Когда ему накрыли на стол, он прочел на тарелках: "Zum golden Lowe in Leiden" и понял, что он в городе, где была изобретена лейденская банка.

Плотно поужинав, Николай Герасимович отправился к себе в номер, где и заснул богатырским сном, забыв даже думать обо всем случившемся и о его далеко не блестящем положении.

На другой день, встав довольно рано, напившись кофе, он пошел в город разыскивать кассу ссуд.

Оказалось, что в Лейдене целых два ломбарда для заклада движимых имуществ.

Заложив свои часы и палку с серебряным набалдашником за тридцать два франка, Савин вернулся в гостиницу позавтракать и рассчитаться.

С него взяли за номер и еду четырнадцать франков, так что, дав человеку на чай, у него осталось еще семнадцать франков, с которыми он и надеялся доехать в третьем классе до Антверпена.

Узнав, что ехать на пароходе по Рейну до Роттердама, а оттуда на машине будет дешевле и приятнее, он отправился этим путем.

Но дешевизна эта стоила ему дорого.

Дело в том, что если бы он отправился поездом, то приехал бы в Роттердам заблаговременно и застал бы отходящий вечерний поезд в Антверпен, поехав же на пароходе, он приехал в Роттердам в одиннадцать часов ночи, после отхода всех поездов в Бельгию, и ему пришлось ночевать.

Застань он поезд, у него хватило бы тогда денег на билет до Антверпена, который стоил в третьем классе пять с половиною франков, но с этой непредвиденной ночевкой дело становилось скверно.

У Николая Герасимовича оставалось всего шесть франков, а надо было нанять номер и поужинать.

Он с самого утра ничего не ел, и голод давал себя знать.

Он зашел в первую попавшуюся гостиницу, оказавшуюся "Hotel de France", взял маленькую комнатку, записался под скромным именем "Henry Boral, comis-vojager", поужинал и лег спать.

На другое утро, обдумав, что делать, он решился идти продавать булавку, а в случае, если не удастся, заложить ее в ссудной кассе.

Он уже спускался по лестнице гостиницы, как вдруг перед ним, как из земли, вырос швейцар со счетом.

- Потрудитесь заплатить, прежде чем выйти.

Николай Герасимович взглянул на счет - он был не велик, всего девять франков, но для него громаден, так как у него не было таких денег.

- Я иду в банк, чтобы учесть чек... Вернувшись я заплачу, - ответил он швейцару. - Теперь у меня денег нет.

- Извините, я вас не выпущу, с вами не было никакого багажа, и мы ничем не гарантированы, что вы не уйдете совсем... Хозяин, хозяин!

На этот зов швейцара явился краснощекий толстый голландец и, выслушав швейцара, но не желая выслушивать Савина, послал за полицией.

- Кто вы такой? - стал допрашивать Николая Герасимовича явившийся комиссар.

- Я коммивояжер Генрих Бораль, родом из Тулузы, был по торговым делам в Англии, возвращаюсь во Францию. У меня Англии, перед самым моим отъездом украли бумажник с бумагами - паспортом и деньгами... Я думал отсюда послать в Лионский кредит чек к учету и по присылке денег ехать дальше... Теперь же, чтобы заплатить в гостинице, я хотел продать жемчужную булавку.

- Много вашего брата, таких голышей-торгашей приезжает в Голландию, - грубо оборвал его комиссар, - но правительство совсем не желает иметь в стране разных таких бродяг без всяких средств к пропитанию, а потому решило: всякого иностранца, не имеющего при себе ста франков и паспорта, отправлять на границу ближайшего государства по его выбору... Наводить же разные справки, да делать себе неприятности, оно не желает... А потому я тебя арестую... Сколько у тебя денег?

- Шесть франков.

- Давай их сюда, они конфискуются в пользу хозяина гостиницы.

Николая Герасимовича отвели в ближайший участок и заперли в маленькую комнату.

В ней было уже человек семь арестованных иностранцев.

Все это были немецкие рабочие, приехавшие для поиска занятий и работы.

От них Савин узнал, что им всем придется пробыть около суток здесь, так как их отправят на другой день, часов в пять вечера, с поездом, их на Германию, а его на Бельгию, что там, на границе, всех пустят свободно для передачи местным властям.

Так и вышло. На другой день Николая Герасимовича увезли с полицейским служителем до границы.

До самого отъезда Савин страшно боялся, чтобы в нем не узнали русского, бежавшего от французских жандармов, и маркиза де Траверсе - от комиссара в Скевенинге.

Но все обошлось благополучно, и в семь часов вечера он был на бельгийской пограничной станции Эсхен.

Его отпустили на все четыре стороны.

Он был опять свободен, но... без гроша денег.

XXV

К НОВОЙ ЖИЗНИ

Николай Герасимович вышел из помещения станции и остановился в глубоком раздумье.

Ему припомнились слова полицейского чиновника, только что сказанные на станции Эсхен:

"Вы свободны!"

Но что давала ему эта свобода в настоящую минуту?

Без денег, без вещей, в чужой стране, не зная, куда деваться?

Будь Эсхен город, Савин мог бы достать денег, хотя бы под залог своего пальто, но это была только пограничная станция, где не было ни магазинов, ни тем более ссудных касс.

У него было мелькнула мысль обратиться к начальнику станции и попросить его дать даровой билет до Антверпена, но он тотчас же и отбросил эту мысль.

Рискованно было обращаться, не зная человека.

Николай Герасимович был и без того напуган бессердечностью и грубостью голландцев.

"Он начнет, пожалуй, расспрашивать, ему может показаться что-нибудь подозрительным, он потребует документы, а так как я их представить не могу, то, пожалуй, передаст меня в руки властей, опять пойдет история", - пронеслось в голове Савина.

В его положении беглеца надо было быть очень осторожным и стараться всячески оставаться незамеченным.

Рассудив таким образом, он решился не обращаться ни к кому за помощью, отправиться в Антверпен по образу пешего хождения.

До Антверпена было сорок километров, то есть почти тридцать семь верст, и Николай Герасимович, недолго думая, двинулся в путь.

В Антверпене он никогда не был, его там никто не мог узнать, и потому ему не было опасным оставаться тем же французом маркизом Георгием Сансак де Траверсе.

По приходе в город, он отправился на станцию железной дороги, дождался прихода поезда из Голландии и вместе с прибывшими пассажирами вышел на вокзальный подъезд, сел в омнибус одной из первых гостиниц города и поехал туда.

Приехав в гостиницу, он взял номер, сказав швейцару, что вещи его придут после, так как они оставлены на станции, заказал себе ванну и завтрак, который велел подать в его комнату.

Приняв ванну и сытно позавтракав, он написал на имя Мадлен, в Париж, следующую телеграмму:

"Приехал в Антверпен. Вышли немедленно мне вещи "Hotel du graund laboureur" и деньги по телеграфу. О подробностях случившегося сообщу письменно. "Георгий Сансак де Траверсе".

Эту телеграмму он приказал немедленно отправить по назначению и одновременно попросил к себе хозяина гостиницы.

Минут через двадцать в номер Савина постучались.

- Войдите! - крикнул он, лежа в постели и расправляя онемевшие от долгой ходьбы члены.

В комнату вошел толстенький, чисто выбритый, лет сорока пяти мужчина.

- Имею честь представиться, хозяин здешней гостиницы, вот квитанция на отправленную вами телеграмму... Вы желали меня видеть... Что вам угодно?..

- Простите, что принимаю вас лежа... - сказал Николай Герасимович, - мне с дороги что-то нездоровится, садитесь пожалуйста.

- Помилуйте, что за церемонии, - заметил хозяин, садяО сь на стул рядом с кроватью.

- Видите ли, я еду из Англии к себе домой во Францию; багаж отправил прямо из Лондона в Париж, а сам заехал по делу в Голландию, но там со мной случилось несчастие, я потерял деньги, что меня заставило остановиться на несколько дней в Антверпене до получения денег и нужных вещей из Парижа, об этом я и послал депешу, - объяснил Савин.

Хозяин молча наклонил голову в знак того, что понял его.

- Я счел нужным о таковом моем положении вас предупредить и даже предложить вам для обеспечения моих трат в гостинице дать ценную жемчужную булавку... Я не люблю недоразумений.

Хозяин улыбнулся.

- Это совершенно излишне, я хорошо вижу, с кем имею дело и верю вам вполне... Пожалуйста, не беспокойтесь о таких пустяках и спокойно ждите денег... Если же вам понадобится небольшая сумма для покупок, то прямо потребуйте из конторы. По получении денег разочтетесь...

- Я не знаю, как благодарить вас за вашу любезность, но денег мне теперь не нужно... - протянул Савин ему руку.

Хозяин почтительно пожал ее и удалился.

Николай Герасимович был вполне уверен, что Мадлен, если не приедет сама, то, во всяком случае, вышлет ему денег и часть вещей, которые находились у нее, но к его удивлению, прошел день, другой и он не только не получал перевода, но даже ответа на посланную телеграмму.

Это его крайне удивляло и тревожило.

Он терялся в догадках и не мог понять такого молчанья со стороны Мадлен, зная ее любовь и преданность к нему и при этом аккуратность.

На третий день он послал вторично телеграмму с оплаченным ответом, на которую к вечеру того же дня получил ответ, но, увы, это была служебная депеша, уведомлявшая его, что за выездом адресата госпожи де Межен депеша не могла ей быть вручена.

Что было делать?

Писать в Россию и ждать высылки денег было бы очень долго, и Николай Герасимович не мог так долго быть на хлебах из милости у хозяина гостиницы, да это было и опасно: малейшее подозрение со стороны хозяина или какая-нибудь случайность могли его погубить.

Вот почему, недолго думая, он решил продать свою жемчужную булавку и уехать из Антверпена в Брюссель, чтобы там в более скромной обстановке, дождаться высылки денег из России.

Но вещь, видимо легкая, была не так легко исполнима, как казалось.

За булавку, заплаченную в Лондоне тысячу шестьсот франков, ему давали только триста, четыреста, не более, так что Савин не знал что делать, если бы его не осенила прекрасная мысль.

Зайдя к одному из лучших ювелиров, у которого еще не был Николай Герасимович, вместо того, чтобы предлагать купить у него жемчужную булавку, как делал в других магазинах, стал рассматривать разные вещи, часы, цепочки, колье.

Отобрав вещей на сумму около пятисот франков, он сказал хозяину.

- Я куплю у вас все это, даже возьму еще кое-что, если вы согласитесь в промене некоторой ненужной мне вещи.

- С удовольствием, я сменяюсь, если вещи хороши и подходящи для меня.

- У меня лишних вещей много, - небрежно кивнул Савин, - но пока я хочу променять вам эту булавку, таких у меня несколько, и они мне порядочно уже надоели... Я вообще не люблю побрякушек, новые же вещи мне нужны для подарков.

- Эту вещь я возьму, - заметил ювелир, рассмотрев действительно прелестную жемчужину, - по сто пятьдесят франков за карат.

- Нет, я не отдам меньше ста восьмидесяти.

- Хорошо, я вам дам сто семьдесят.

- За сто семьдесят пожалуй.

Цена эта была в сущности дешевая, но все же более подходящая к цене булавки и куда выше той, которую давали ему в других магазинах.

Отделив золотую булавку от жемчужины и свесив последнюю, ювелир сказал:

- В ней шесть карат, следовательно, я возьму ее за тысячу двадцать франков.

- Хорошо.

Таким образом, взяв вещей на пятьсот франков, Николай Герасимович получил деньгами пятьсот двадцать франков.

Прощаясь с рассыпавшимся в любезностях ювелиром, Савин обещал ему побывать еще не раз у него и принести ему для промена разные жемчужины и бриллианты.

Этот удавшийся "гешефт" с булавкою выводил Николая Герасимовича из весьма затруднительного положения.

В тот же день он рассчитался с любезным хозяином гостиницы и вечером уехал в Брюссель, дав все же на всякий случай телеграмму Мадлен, так как какое-то внутреннее предчувствие говорило ему, что отъезд ее из Парижа временный.

Приехав в Брюссель, он сначала, до поиска квартиры, остановился в небольшой гостинице, но там прожил недолго.

Распродав промененные вещи и выручив за них около трехсот пятидесяти франков, он немедленно нанял себе меблированную квартиру в семействе на улице Стассер.

Новое жилище было для него очень удобно, оно помещалось в нижнем этаже, состояло из трех меблированных комнат и имело отдельный вход, хотя и находилось в связи с квартирой хозяйки, от которой Савин получал и стол.

За все это он уплатил за месяц вперед сто пятьдесят франков, что было весьма недорого.

Обеспечив таким образом свою жизнь на целый месяц и имея еще немного денег на необходимые расходы, Николай Герасимович написал в Россию брату Михаилу и Мадлен, прося и тут и там ускорить высылку денег, а первого определить также положение его денежных дел.

Определенного плана на будущее он не имел. Все зависело от положения его денежных дел в России.

Недели через две после приезда Савина в Брюссель, однажды утром в его квартиру раздался звонок.

Он сам отворил дверь, и Мадлен де Межен очутилась в его объятиях.

Утешение это было тем более своевременно, что Савин за два дня перед этим получил от брата из России перевод на пять тысяч рублей и категорическое извещение, что эта сумма представляет последний остаток его состояния, так как имения, обремененные закладными, должны поступить в публичную продажу, от которой не покроются даже вторичные закладные.

Для Николая Герасимовича, не знавшего до сих пор хорошо положения своих дел, это был страшный удар - он впал почти в отчаяние.

Теперь забыл все, держа в своих объятиях горячо любимую женщину.

Скромная квартирка Савина оживилась. Хорошенькая женщина внесла в нее радость и свет.

Но кто бы мог подумать, что это красавица Мадлен де Межен, которой завидовали все женщины Парижа и Ниццы, и этот легендарный счастливец Савин, о котором почти ежедневно писали парижские и ниццские газеты, рассказывая о его причудах и сумасшедших тратах, будут год спустя беглецами, скрывающимися в бедной квартирке на улице Стассер в Брюсселе, совершенно разоренными, почти нищими.

Мадлен привезла несколько десятков тысяч франков - крошки от прежнего богатства.

Одно только не изменилось, одно только осталось в той же силе, это их взаимная любовь.

Эта любовь сохранилась и казалось даже, что под ударами несчастий она еще более окрепла.

Нигде они не были так счастливы, как в этой маленькой квартирке на улице Стассер.

Разговорам, прерываемым поцелуями, не виделось конца.

Мадлен рассказала Савину все парижские новости.

За все время своих скитаний он не читал газет, и все было для него ново и интересно.

Оба они не думали о будущем, не думали о том, что эта "новая жизнь" будет продолжаться лишь до тех пор, пока истратится последний франк от печальных остатков их состояния.

Не будем и мы поднимать завесу этой будущей новой жизни нашего "героя конца века".

Она составила предмет особого повествования.

XXVI

НА РОДИНЕ

Сенсационное известие парижских газет о выбросившемся на ходу поезда начальнике "русских нигилистов" Савине, с повторениями подробностей об его аресте, суда над ним, выдаче русскому правительству, а также его якобы преступной политической деятельности в России, было конечно перепечатано русскими газетами, самое самоубийство, как факт, а подробности, как курьез, как образец расходившейся фантазии французских прокуроров и журналистов.

Одним из первых узнал это известие Алексей Александрович Ястребов.

Он в это время редактировал две газеты: "Мгновенье" и один из стариннейших органов русской прессы, замечательный тем, что подписчики не отказались от него, а буквально вымерли. "Мгновенье" была тоже запущенная газетка без подписки и обе они, попав в руки одного издателя, были переданы для поправки Ястребову, на легкое и злое перо которого издатель возлагал большие надежды.

Ему-то и была подана переводчицей, сделанная ею из только что полученных французских газет, работа, в числе которой было и известие о самоубийстве Николая Герасимовича Савина.

- Савин-то приказал долго жить... - сказал он в этот же день за обедом Зиновии Николаевне, у которой, кстати сказать, в описываемое время была уже громадная практика, и супруг ее видел только за обедом, да поздней ночью, когда Алексей Александрович возвращался из редакции.

За обеденным столом на высоких стульчиках сидели дети Ястребовых, старшая девочка лет четырех и мальчик двух лет.

Жили они неизменно в том же доме по Гагаринской улице, переменив лишь квартиру, на более вместительную и удобную.

- Как, он умер? - воскликнула Зиновия Николаевна и побледнела.

- Он покончил с собой...

- Господи, с чего же это?

Ястребов рассказал содержание сообщения одной из французских газет.

- Все это, конечно, вздор, исключая, так сказать, официальную часть... пожар-то ведь, действительно, в Серединском был, и кто знает, не польстился ли он на премию. Дела его, видимо, страшно запутаны, он окончательно разорен, ну и кончил... Ему было два исхода: смерть или преступление. Быть может, последнее он и совершил, а когда надо было расплачиваться, не выдержал, да с поезда и шарахнулся... Прекрасная смерть, вероятно, моментальная.

- Бог с тобой, Леля, - так звала мужа Зиновия Николаевна, - что ты говоришь...

- Что же я такое говорю, матушка, рассуждаю и, кажется, довольно здраво, ну, сама подумай, что такое Савин без богатства?

- Оно так-то так, а все же его жаль... бедный!

- И ничуть не жаль, пожил человек во всю и будет... Еще неизвестно, что лучше, прожить неделю в свое удовольствие, или годы рассчитывая, примеряя, применяясь... И кто из двух таких людей - бедный?

- Перестанем об этом говорить... Ты знаешь, что я с этой твоей теорией не соглашусь, жизнь не ресторан, а мастерская...

- Действительно, перестанем... - заметил Ястребов. - Но каковы французы, раздули дело, возвели в герои, пристегнули политику, чего хочешь, того и просишь... Нет, ты подумай, Савин - политический деятель, приготовлявший динамит и взрывающий на воздух замок предков... Умора!

Зиновия Николаевна, несмотря на то, что была очень опечалена известием о смерти своего друга юности, не могла невольно не улыбнуться.

- Да, это называется хватить через край...

- И хорошо, газеты хоть и полны лганья, но интересного... А у нас попробуй-ка хоть немного сгустить краски, сейчас: "пожалуйте"...

Алексей Александрович был раздражен.

Он за день, за два перед тем получил должное внушение именно за сгущение красок...

Зиновия Николаевна поняла, почему он выразил такое парадоксальное мнение, и ничего не возразила.

- Ты перепечатаешь известие?

- Конечно, хотя с оговорками...

- Завтра значит будет во всех газетах?

- Несомненно...

- Бедный, бедный Савин, царство ему небесное... - произнесла с чувством Зиновия Николаевна.

- Надо будет сообщить Масловым, кажется у них сегодня приемный день... Ты будешь?

- Я думаю освободиться часам к девяти, к десяти...

- А я приеду прямо к ужину, из редакции.

На Масловых и их кружок, среди которых было много знавших Николая Герасимовича, известие о его трагической кончине произвело сильное впечатление.

- Повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сложить, - заметил Михаил Дмитриевич. - Но во что я не верю, это в то, что он поджег дом в Серединском... Этого быть не может, тем более, что он уехал за границу, все же имея средства.

- Ну, какие средства... Ему эта Строева обошлась тысяч в сто. если не более - вставила Анна Александровна.

- Кстати, Леля рассказывал мне, что она опять в Петербурге... Он ее видел в Аркадии... - заметила Ястребова.

- А где же муж-то; ведь она сошлась с ним и жила в Киеве, как Мише писал Савин.

- Я не знаю, я сама спросила Лелю, была ли она с мужем, а он, вы его знаете, отвечал со смехом, что по внешнему виду около нее мужем и не пахнет...

- Говорил он с ней?

- Нет, она сделала вид, что его не узнала, а быть может, и на самом деле не узнала...

- А-а...

- Все же мне не верится, чтобы Савин был поджигателем, - продолжал развивать свою мысль Маслов, - это на него не похоже; он бесшабашный кутила, человек бесхарактерный, готовый на все из-за бабы, но в душе добрый и хороший...

- А Леля говорил мне еще ранее, что его спасает только богатство: не будь у него денег, он способен на все...

- Ваш Леля может и ошибаться, ведь не папа же он непогрешимый... - пошутил Михаил Дмитриевич.

- Нет, он знает людей и удивительный физиономист... - заступилась за мужа Ястребова.

- Вот влюбленные супруги!

- А вы не влюбленные?

- Мы что, у нас с Аней куча детей, а вы на парочке забастовали...

- У вас и деньжищ куча... - пошутила в свою очередь Зиновия Николаевна.

У Маслова действительно было уже пять человек детей - три сына и две дочери.

Разговор перешел на другие темы, все нет-нет да вспоминали покойного Савина.

Приехавший к ужину Алексей Александрович привез оттиск набранной переводной статьи и прочел ее.

- Я ее несколько сократил для печати, но здесь полный перевод статьи "Gil Blas'а", - заметил он.

В статье рассказывалось все то, что уже известно нашим читателям из предыдущих глав.

Статья была написана длинно, цветисто, но очень интересно.

Она возбудила снова оживленные толки о Савине, которые не прекращались до окончания ужина.

Только поздней ночью гости начали разъезжаться.

Уехал и Ястребов с женой, оставив оттиск статьи у Михаила Дмитриевича.

Тот бережно запер его в свой письменный стол.

- А все-таки жаль беднягу... - сказал он жене.

- Конечно, жаль, очень жаль... - вздохнула Анна Александровна и вдруг заплакала.

- С чего это ты? - удивился Маслов.

- Мне пришла мысль, что, быть может, я виновата в его смерти.

- Каким это образом?

- Если бы я тогда не настроила Гранпа, она, быть может, вышла бы за него замуж, и они были бы счастливы.

- Ну, матушка, можешь успокоиться, - улыбнулся Михаил Дмитриевич. - Жениться на "знаменитой Маргарите Максимилиановне", как величают ее газеты, пожалуй хуже, нежели гибель под колесами железнодорожного поезда... Бедняге Савину все же выпало на долю из двух зол меньшее.

- Ей будет все же тяжело узнать о его смерти... - задумчиво произнесла Маслова, не возразив ничего мужу на его злое сравнение.

- Не думаю... Да и узнает ли она? Читает ли она что-нибудь?

Михаил Дмитриевич в этом случае ошибся.

"Несравненная Гранпа", каковым эпитетом, наряду со "знаменитой", награждали ее газеты, узнала о самоубийстве Николая Герасимовича в тот же, как и Маслов, вечер, или, лучше сказать, ночь. Маргарита Максимилиановна, красота которой сводила с ума и юношей и старцев, за последнее время стояла во главе прекрасной половины "веселящегося Петербурга".

Кумир студентов всех национальностей, на балах которых она продавала шампанское и танцевала национальные танцы, окруженная поклонниками, среди которых были лица всех профессий и лица без профессий, неоперившиеся юнцы и государственные мужи совета, Гранпа приобрела репутацию неотразимой, или, согласно поправке некоторых злых языков, "неотражающей".

Ни один пикник, ни один ужин не был мыслим без ее благосклонного участия. Она была самой "модной женщиной" Петербурга.

В ту же самую ночь, когда Ястребов привез к Масловым сообщение "Gil Blas'a", в большом кабинете ресторана Кюба происходил "лукулловский пир".

Один из счастливых поклонников "божественной Маргариты Максимилиановны" вспрыскивал роскошным ужином и великолепными винами "блаженство взаимной любви".

Почти все главные представители тогдашнего веселящегося Петербурга были налицо. Мундиры всех фешенебельных полков мешались с фраками от Тедески и бальными нарядами "жриц Терпсихоры". Хозяйкой пира была Гранпа.

Ужин был в самом разгаре.

- Ты знал Савина? - спросил через стол один из гвардейских офицеров своего товарища.

- Знал, а что?

- Сегодня в "Gil Bias'a" рассказывают о его трагической смерти.

- Савин умер? - воскликнула, побледнев, Маргарита Максимилиановна.

- Что с вами? Вы знали его? - спросил передавший эту новость,

- Немного... - оправилась Гранпа. - Что же с ним случилось, вы говорите трагическая смерть?

- Он был арестован за буйство в Париже, отсидел три месяца в Мазасе, а так как в России он обвинялся в поджоге, по требованию русских властей и с согласия французского правительства его препровождали на родину под конвоем, но он, видимо, предпочел смерть суду и выбросился на ходу поезда из вагона, в то время, когда поезд шел по туннелю.

- Это ужасно! - воскликнула, снова побледнев, Маргарита Максимилиановна.

Разговор о Савине сделался общим.

Читавший "Gil Blas" передал подробно содержание статьи французской газеты.

- Многие из присутствовавших мужчин, знавшие Николая Герасимовича, искренно пожалели его.

- Довольно о мертвых, будем мы, живые, веселиться! - воскликнул счастливый поклонник "несравненной".

Но это воззвание не возымело своего действия. Веселие не клеилось.

- Вот что называется начать за здравие, а свести за упокой! - постарался он новой шуткой изменить настроение.

Но и это не помогло.

Ужин окончился вяло, а Маргарита Максимилиановна была задумчива и печальна.

Счастливый поклонник принужден был ограничиться поцелуем руки у подъезда ее квартиры на Торговой улице, куда он проводил ее от Кюба.

С ее стороны это было печальною тризной по ее бывшем женихе.

XXVII

ТРАГИЧЕСКАЯ РАЗВЯЗКА

Алексей Александрович Ястребов не ошибся.

Маргарита Николаевна Строева действительно жила уже несколько месяцев в Петербурге и около нее, по образному выражению писателя, "мужем не пахло".

По ее костюму, манерам, тщательно ремонтированному цвету лица, окружавшим ее лицам обоего пола, видно было, что она пустилась в самый омут столичной жизни, составляющий особый мир, нечто вроде подонков "веселящегося Петербурга".

Это мир "кафешантанов" и "увеселительных садов" средней руки ресторанов, посетительницы которых составляют середину между "неотразимыми танцорками", "кокотками" и "уличными феями".

Каким же образом очутилась в этом мирке Маргарита Николаевна Строева, сошедшаяся, судя по последнему письму ее к Савину, со своим несчастным влюбленным в нее мужем, и намеревавшаяся заботой о нем и исполнением долга честной жены искупить свою вину перед Богом и людьми?

История эта, дорогой читатель, очень простая и обыкновенная.

Письмо Маргариты Николаевны было написано совершенно искренно, как искренно было и выраженное в нем намерение.

Потеряв так неожиданно все деньги, полученные ею за проданное Руднево, вместе со скопленными ранее, обманутая де Грене, в которого она верила и даже к которому успела привязаться, она очутилась почти в безвыходном положении и, как это всегда бывает с женщинами, на первых порах совершенно растерялась.

Положение такой женщины можно очень верно определить правовою формулою древнего Рима - она представляет собой "ничью вещь", которая становится собственностью того, который первый ею овладеет.

Этим первым явился следивший настойчиво за ней Эразм Эразмович.

Ведя очень скромную жизнь и употребляя из напитков только самый дешевый - водку, он имел свободные деньги для подкупа горничной своей жены Саши, и эта востроглазая и востроносая, смуглая молодая девушка еженедельно, отпросившись со двора, появлялась в его маленьком номере с докладом.

Строев жил на Тверской, в Долгоруковском переулке, в скромных меблированных комнатах.

В один несчастный для жены и счастливый для мужа день горничная рассказала, что барыня совсем убита горем и уже третий день не осушает глаз.

- Плачет? С чего же это? - заволновался Эразм Эразмович, заерзав на кожаном диване, на котором сидел, между тем как горничная Маргариты Николаевны стояла перед ним, прислонившись к комоду.

- Да ты садись, в ногах правды нету.

Саша опустилась на край стула.

- Француз-то, барынин водахтор, кажись, сбежал совсем.

- Сбежал? - повторил Строев, и все лицо его просияло радостью.

- Тут третьего дня была у нас история, страсти... Барыня кричала, сердилась, ну и он тоже не молчал. Я все подслушала. Говорили про какие-то бумаги, акции. Он, видимо, денежки барынины к рукам прибрал, а теперь говорит, вишь, что они все пропали. Барыня сердилась, грозилась жаловаться, потом просить стала, на коленки даже перед ним, перед французом-то, упала, а он заладил одно, что нет, да нет... "Пошел же вон, негодяй!" - как вскочит с колен барыня. Он шапку взял и наутек... "Вор, подлец!" - крикнула ему барыня вдогонку, а сама упала в истерике. Я вбежала, а француза и след простыл. С тех пор глаз не кажет, а барыня плачет, обливается...

- Это хорошо, это очень хорошо! - потирал от удовольствия руки Эразм Эразмович.

- Что тут вы нашли хорошего?

- Теперь она опять моя будет, - не слушая Саши, говорил Строев.

- Ужели вы так ее любите, что простите? - спросила она.

- Люблю, конечно, люблю, все прощу, - заволновался между тем Строев.

- И попадаются же таким непутевым такие мужья! - воскликнула Саша.

Эразм Эразмович не слыхал и этого замечания.

- Теперь она опять моя будет! - повторял он. - Вот что, Саша, - торопливо заговорил он, обращаясь к молодой девушке. - Ты барыне скажи исподволь, что я здесь, в Москве, может, она меня видеть пожелает... Скажи, что заходил я не раз, да беспокоить не хотел... Понимаешь?

- Понимаю, Эразм Эразмович, понимаю, вестимо теперь хотят, потому что куда же им теперь деться.

- Так ты поговори и дай мне знать.

- Устрою и мигом до вас добегу.

Эразм Эразмович сунул ей в руку синенькую бумажку.

- А теперь прощенья просим, благодарствуйте, - сказала Саша, - барыня отпустила ненадолго.

Она ушла.

Эразм Эразмович остался в восторженно-радостном настроении духа. Надежда, что он снова увидит свою жену, как-то совершенно преобразила его: за весь вечер он даже не дотронулся до графинчика и лег спать совершенно трезвый, чего с ним за последние годы никогда не бывало.

Прошло томительных три дня, показавшихся Строеву целою вечностью. Саша не появлялась.

Наконец на четвертый день она явилась рано утром.

Эразм Эразмович только встал; за эти три дня воздержанной жизни он чувствовал себя свежо и бодро.

- Ну, что? - бросился он навстречу Саше.

- Пожалуйте... Просят... Позволили... Только уже очень расстроены, - с необычайной поспешностью сказала она. - Я в аптеку бегу... Мне недосуг...

Она так же быстро ушла, как вбежала.

Эразм Эразмович начал переодеваться. Он делал свой туалет с особою тщательностью, точно спешил на первое свидание.

Переодевшись, он отправился и минут через десять робко позвонил у подъезда своей жены.

Она жила недалеко от Долгоруковского переулка, по Большой Никитской.

Не будем описывать нежной сцены свидания супругов. Скажем лишь, что окончилось тем, что они помирились, и Маргарита Николаевна согласилась переехать с мужем в Киев, любимый город Эразма Эразмовича.

Она рада была покинуть Москву, с которой у ней соединилось столько грустных воспоминаний, в Киеве же Маргарита Николаевна никогда не бывала, и там никто не знал ее прошлого, которое в последнее время казалось ей ужасным.

Настроение ее духа было меланхолическое и самобичующее.

В этом-то настроении она написала письмо Николаю Герасимовичу.

Быстро распродала Строева обстановку, отпустила прислугу, даже горничную Сашу, которой от себя счастливый Эразм Эразмович дал пятьдесят рублей. Маргарита Николаевна не хотела, чтобы в ее "новой жизни" было какое-либо лицо, напоминавшее ей о прошедшем.

Она решила серьезно и убежденно зажить именно этой новою жизнью, сделаться женой этого "ангела-мужа", как называла она Эразма Эразмовича.

С таким намерением она уехала из Москвы и вскоре устроилась в Киеве в маленькой скромной квартире.

Это были добрые намерения, а ими, как известно, вымощена дорога в ад.

Около двух месяцев выдержала она эту новую для нее жизнь скромной супруги и хозяйки, но уже к концу этого срока ее стала снедать такая тоска, что она положительно не знала, куда деваться.

Напрасно Эразм Эразмович, чутким сердцем понявший ее, старался доставлять ей развлечения, доставал билеты в театр и концерты. Вид собравшейся публики еще более раздражал Строеву: она вспоминала уже почти с любовью свое прошлое, когда она жила в роскоши, окруженная поклонниками, обращая на себя всеобщее внимание, и сравнивала его с ее настоящим положением.

Она донашивала свои хорошие, но уже вышедшие из моды платья, она должна была думать об убогом хозяйстве завтрашнего дня.

Это причиняло ей страшные страдания. Она нервничала, капризничала, расстраивалась из-за всякого пустяка и срывала досаду на муже.

Эразм Эразмович терпеливо и молча сносил эти выходки жены, эти все чаще и чаще повторявшиеся домашние сцены.

Эта безответность мужчины, как всегда бывает, действовала на женщину подобно подливанию масла в огонь.

Маргарита Николаевна кончила тем, что стала ненавидеть этого вахлака, этого тихоню - эпитеты, которые она давала Эразму Эразмовичу.

Дамского общества Строева не выносила.

У них бывали только мужчины. В своем старанье развлечь жену, Эразм Эразмович старался привлечь к себе в дом интересных лиц, местных литераторов, артистов, словом, "умных людей".

"Маргаритка у меня умная, она таких любит!" - мысленно говорил он себе, и это было для него законом.

Среди этих знакомых в гостиной Строевых появился столичный гастролер, артист петербургских театров, в некотором роде знаменитость на ролях трагиков - некто Албанов.

Красивый, видный мужчина, обладавший недюжинным талантом, он увлекся Маргаритою Николаевной и первый вымолвил для нее роковое слово: "на сцену".

- Вы, с вашей красотой, с вашим чарующим голосом, да разве вы созданы, чтобы похоронить себя в этой серенькой обстановке, у пресловутого домашнего очага. Оставьте это тупицам и бездарностям. Вы молоды, эффектны, вы покорите сердца, вы будете через какой-нибудь месяц, много два, знаменитостью, имя ваше прогремит по России... что я говорю... по Европе.

Так сладко пел столичный лицедей, затрагивая самые нежные струны души молодой женщины.

Она сочла это откровением.

"Действительно, о чем она до сих пор думала - ей именно надо идти на сцену, у нее все данные для успеха, у нее есть и талант, она будет работать, особенно если под его руководством", - неслось в ее уме.

Его красивая, видная фигура "настоящего мужчины" - как мысленно сказала себе Строева, сравнив Албанова со своим мизерным мужем, довершила остальное.

Артист понял, что рыбка клюет, выждал время и умел подсечь вовремя.

Рыбка оказалось на крючке.

Приманкой служило вначале содействие и руководство, а в будущем восторг толпы и слава.

Гастроли "знаменитости" окончились, он уехал в Петербург, и вместе с ним бежала из дома мужа и Маргарита Николаевна, оставив Эразму Эразмовичу лаконичную записку.

"Я уезжаю навсегда. Прощай. Жить с тобой я не могу, не в силах. Я хотела быть тебе верной женой, не смогла. Забудь меня. Я тебя не стою. Маргарита".

Впечатление, произведенное этой запиской на Эразма Эразмовича, было потрясающее.

В течение нескольких дней он был в каком-то столбняке, их которого не могли его вывести самые знаменитые киевские врачи, затем стал заговариваться и теми же врачами был отправлен в больницу для умалишенных.

Там он пробыл около полугода, и был признан выздоровевшим и выписан.

В нем осталась только какая-то странная тихая грусть и сосредоточенность.

- Поезжайте куда-нибудь и, главное, развлекайтесь... - посоветовал врач.

Он поехал в Петербург, где - он знал это - находилась его жена.

Маргарита Николаевна между тем, приехав с Албановым в Петербург, поселилась, по указанию последнего, в "Пале-Рояле" и стала под его руководством изучать роли.

Изучение это, впрочем, продолжалось недолго. Захваченные ею ее собственные деньги - три тысячи рублей, вырученные ею от продажи обстановки московской квартиры, частию были прожиты, а частию перешли на неотложные надобности "знаменитого артиста".

Когда же была истрачена последняя сотня, Албанов куда-то исчез. По справкам, наведенным Строевой, оказалось, что он снова поехал на гастроли в провинцию.

Эта измена, как-то странно, совсем не удивила Маргариту Николаевну, она точно была к ней подготовлена.

На сцену она, таким образом, не попала, а переселилась из "Пале-Рояля" на Екатерининский канал, сняв комнату со столом от хозяйки, у которой была еще жилица - молоденькая немочка из Риги, Амалия.

Удобство такой квартиры было то, что хозяйка верила своим жилицам и не требовала за комнату и стол вперед, они могли ей платить понемногу. Цена, впрочем, при этом была несколько возвышена.

Вдвоем с Амалией Маргарита Николаевна стала посещать кафе-шантаны и клубные маскарады, а летом загородные сады.

Карьера ее, таким образом, определилась и положение ее в столице было даже некоторым образом узаконено.

Ко времени приезда в Петербург Эразма Эразмовича, она даже успела свыкнуться со своим положением и относительно была весела и довольна.

Своих старых знакомых она старалась избегать и действительно сделала вид, что не узнала Ястребова, наметанный взгляд которого сразу определил ее настоящее социальное положение.

Эразм Эразмович Строев по приезде в Петербург навел, конечно, тотчас же самые точные справки о своей супруге и вскоре узнал роковую истину.

Был поздний июньский вечер.

На открытой сцене Крестовского сада пела каким-то пропитым голосом скабрезную шансонетку девочка подросток, с худеньким, нарумяненным миловидным личиком и с подведенными глазками, сохранившими еще остатки детского наивного выражения, и вызывала этими возмутительными контрастами гоготанье дикого зверя, именуемого толпой.

По саду, мимо буфетной застрады, шла одетая в кричащий модный костюм и огромную шляпу Маргарита Николаевна.

К ней подбежал татарин-лакей и таинственно прошептал:

- Вас просят в верхний кабинет.

- Кто?

- Незнакомый барин. На вас мне указал, просит. Должно богатый, мне трехрублевку сунул. Пожалуйте.

Маргарита Николаевна пошла через эстраду в помещение буфета и, видимо, привычной дорогой поднялась за шедшим впереди лакеем наверх.

Лакей распахнул дверь одного из кабинетов и, впустив Строеву, затворил дверь и отправился вниз.

Маргарита Николаевна вошла с обычной деланно-приветливой улыбкой. За столом, опустив голову на сложенные на столе руки, сидел мужчина. Она подошла ближе, он поднял голову и встал. Маргарита Николаевна окаменела от неожиданности. Перед ней был ее муж.

Не успела она сделать движение, чтобы броситься назад, как он выхватил из кармана револьвер, подскочил к ней и почти в упор выстрелил ей в грудь. Она вскрикнула и упала навзничь.

Эразм Эразмович приставил револьвер к своей груди, снова выстрелил и как-то грузно не упал, а сел на пол, упершись спиною о стоявшее кресло.

На выстрелы сбежались люди. Явились полиция и врач из публики.

Строева была мертва - пуля попала, видимо, прямо в сердце, и смерть была моментальна. Эразм Эразмович же оказался только ранен, пуля скользнула по ребрам, не задев внутренностей. Вероятно, его рука дрогнула при втором выстреле.

Ему наскоро сделали перевязку и отвезли в больницу.

Через месяц он выздоровел, и его перевели в дом предварительного заключения, а оттуда в больницу святого Николая, для испытания в умственных способностях, вопрос о которых вытекал из данных обстоятельно произведенного следствия и был поднят самим прокурорским надзором.

Результатом испытания было признание его сумасшедшим в распорядительном заседании окружного суда. Его не осудили и оставили на излечение в больнице, где вскоре он умер от быстро развившейся чахотки.

Правосудие неба, таким образом, оказалось против понесения им наказания по приговору правосудия земли.

Николай Гейнце - Герой конца века - 04, читать текст

См. также Гейнце Николай - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

ДВА МУНДШТУКА
Очерк из канцелярской жизни У канцелярского чиновника Петра Сергеевича...

ДОЧЬ ВЕЛИКОГО ПЕТРА - 01
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ I. СМЕРТЬ В ЦВЕТАХ В ноябре 1758 года с быстротою молнии ...