Дмитрий Андреевич Фурманов
«ЧАПАЕВ - 04»

"ЧАПАЕВ - 04"

XII. ДАЛЬШЕ

Чапаевская дивизия Белебей обходила с севера, брать самый город поручено было не ей. Но уж такова слабость всех командиров - ткнуться в пункты, что покрупнее, и доказать непременно свое активное участие в овладении этими пунктами. В гражданскую войну не всегда преследовали цель уничтожения врага как живой силы - чаще гнались за территорией, а особенно за видными, известными городами. Стремление это имело, впрочем, под собой не одно лишь военное значение. Оно имело значение и политическое: каждый крупный центр, большой город являлся в то же время и политическим центром на более или менее широкую округу, и пребывание его в белых или красных руках совсем не безразлично отзывалось на политической бодрости или вялости этой самой округи. А поскольку политика в гражданскую войну являлась основной пружиной действия - каждый и стремился овладевать как можно быстрее центральными пунктами.

Белебей был уж не ахти каким значительным центром, однако ж и он имел свое объединяющее значение. Правофланговая бригада Чапаевской дивизии подошла к городу как раз в момент решительной схватки, приняла в этой схватке участие и вместе с соседней дивизией вошла в город. Был шум, были протесты, было много споров о том, кто город взял ф а к т и ч е с к и, кто вошел первым, кто проявил находчивость, героизм, талантливость и т. д. и т. д., спорам этим нет конца, раз две воинские части одновременно заняли один и тот же пункт. Сам Чапаев в спорах участия не принимал - эту заботу поручил он бригадному командиру Попову, и тот усердно изощрялся в дипломатическом искусстве.

Полки расположились на север, на берегу Усеня. Выжидали. Здесь - красные, за рекой - белые. Так несколько дней. Отдыхали, собирались с силами, готовились к схватке. Чапаев бранился, все время бранился и выражал недовольство, преступной считал эту стоянку на Усене.

- Што за отдых? - кричал он. - Какой дурак на фронте отдыхает?! Да и кому этот отдых понадобился? Может быть, самим штабам он нужен? - язвил Чапаев, намекая на возможную там измену, на сознательное замедление быстрого и победоносного движения красных войск...

А двигались действительно не ахти как быстро. С остановками, с передышками, подготовками да перегруппировками выходило в среднем что-то верст по восемь - десять на сутки: были охотники, что занимались и этими вычислениями, давая Чапаеву цифры, приводившие его в ярость.

- Я не устал, не устал! - гремел он, стуча кулаком по столу. - Когда попрошу, тогда и давай, а теперь вперед надо... Враг бежит, "следовано" на плечах у него сидеть, а не отдыхать над речкой...

- Ну, Василий Иваныч, - говорили ему, - ты про одну свою дивизию толкуешь... Чудак ты человек... а другие-то? Надо их выравнять, сменить, подновить, - да мало ли что по фронту требуется. Нельзя же одну свою дивизию "на мушку брать" и полагать, что одна она все дело сделает...

- А не сделает? - сверкнул глазами Чапаев. - Какая это подмога мне со сторон-то? Видно ли, штобы хоть вот столечко помог кто-нибудь... На, выкуси - помогут!.. Одной дивизией возьму Уфу, только не мешай, не лезь...

- Кто это - н е л е з ь?..

- Да никто не лезь. Я сам сделаю, - отвечал он уже несколько пониженным тоном, как будто спохватившись и поняв, что заговорился неладно...

Подобных скандалов и скандальчиков было много. До самой Уфы Чапаев был недоволен ходом операций, несмотря на то, что дивизия одерживала победу за победой. Ему все казалось, что мало дают простору, что инициативу его обкрадывают, к голосу его не прислушиваются, с мнением его не считаются.

- Чего они там видят - карту? - пошумливал он в своем кругу. - Так ведь мы воюем не на карте, а на земле... На земле мы воюем, черт возьми! - все больше приходил в азарт Чапаев. - Мы тут все знаем и все видим сами... Нам указывать нечего, только подмогу давай!

- Опять не так, Василий Иваныч, - образумливал его Клычков. - Координировать, объединять надо все действия.

- И объединяй, - прерывает Чапаев, - кто тебе мешает объединять? Не мешай, говорю... Когда разбегом надо бежать, а мы - смотри-ка, праздники какие справляем на Усене...

- Какие праздники... брось, пожалуйста, - возражал ему Федор. - Будет, нарывались уже довольно со своей торопливостью... Опыт научил, вот что...

- Это сидеть-то? - вскидывался Чапаев. - По рекам-то? Когда у Колчака только пятки сверкают? Ну, уж воюйте, брат, этак сами, а мы не привыкли... Затеяли дивизии переменить, да разве время? - ворчал он. - Да разве солдат тебя просит, жалуется?.. У, черт!.. Брошу все, опять отрядом стану командовать... Там уж как задумал, так и все твое, а тут... - и он энергически плюнул.

- Ты сменой недоволен, - все хотел его урезонить Клычков, - странный человек! Соображения, значит, есть, не с пустой же головы в такие дни задумали перетасовку... Может, и в самом деле истрепались, устали до последнего?.. .

- А-а-а... - махнул он рукой. - Никто не устал... Вчера мне навстречу красноармеец... Один ковыляет в лесу, хромает, гляжу - забинтованный весь, маленький, тощий, как селедка. "Чего ты, куда?" - спрашиваю. "А я, говорит, обратно в часть к себе". - "Ну, так хромаешь-то чего?" - "Раненый". - "Што не лечишься?" - "Некогда, говорит, товарищ, не время нам теперь отдыхать-то, воевать надо... Убьют, говорит, лягу в могилу, делать там нечего, вот и полечусь..." А сам смеется. Как посмотрел я на него... Ах ты, черт, думаю, знать, молодец и есть... Снял часы с руки, даю ему. "На, говорю, носи, помни Чапаева". А он сразу не узнал, видно... Веселый сделался, не берет часы, а знай махает рукой... Потом взял... Я - в свою сторону, а он стоит, смотрит да смотрит, пока его видеть перестал... Вот они, усталые-то... С такими усталыми всем Колчакам морду набью!..

- Да, таких много, - соглашается Федор. - Может быть, большинство даже, а все-таки и они могут уставать...

Но Чапаева тут разубедить было чрезвычайно трудно. Даже не помогла ссылка на Фрунзе, которого он уважал чрезвычайно.

- Ведь распоряжение-то без Фрунзе не проходит? Ведь не одни же генералы и подписывают!

- А может, и одни? - как-то загадочно и тихо протестовал Чапаев.

- Да как же это?

- А так... Наши приказы Колчаку раньше известны, чем нам... Вот как...

- Откуда это ты плетешь? - удивлялся Федор. - Ну, один-другой приказ, может, и в самом деле угодил к Колчаку, но нельзя же делать таких заключений, Василий Иваныч...

Но сопротивление бесполезно. Чапаев оставался при своем: относительно "штабов" переубедить его было невозможно, - не верил им до последней минуты жизни...

Ранним утром цветущим лесом пробирались на Давлеканово... Ехали в горы, ехали с гор, пересекали чистые ключевые речки, рысили по пахучим черемуховым аллеям. Дорога тихая, светлая, полная звуков, пропитанная запахами весеннего утра... Из этих лесов - по бригадам, по полкам к красноармейцам, грязным, вшивым, измученным, полуголодным, полураздетым... Чем ближе к Уфе, тем отчаяннее сопротивляются вражеские войска. Задерживаются на всех удобных местах, особенно по горам, сосредоточивают ударные горсточки, ходят в контратаки... Обозы не дают - угоняют их заранее, вперед себя, охраняют большими отрядами: видно, снабжать Красную Армию не хотят!

День ото дня двигаться было трудней и трудней. Обнаруживался массовый шпионаж: на Колчака работали свои разведчики, работали кулачки-крестьяне, работали нередко татары, которые обмануты были во множестве рассказами, будто идут большевики исключительно с тем, чтобы отнять у них аллаха и разбить мечети... Были случаи, когда в татарском поселке открывали из окон огонь по вступавшему красному полку. Стреляли жители-татары, и не какие-нибудь богатеи, а настоящая голь перекатная. Ловили... Что делали? По-разному поступали. Иных расстреливали на месте - война церемоний не любит. А иного отдавали "на разговоры" своим же красным бойцам-татарам. Те в короткий срок объясняли соплеменнику, за что борются, и нередко были случаи, когда он сам, после короткой беседы, вступал, добровольцем в Красную Армию... Шпионов ловили часто...

В Давлеканове красноармейцы сообщили Федору, что в полковом обозе везут какую-то девушку, захваченную по дороге: просит, чтобы подвезли поближе к Уфе, хочет войти туда с красными войсками, - в Уфе мать, сестры, родственники.

- Приведите ее ко мне, - распорядился Клычков.

Девушку привели. Годов девятнадцать... Хромает. Окончила недавно гимназию... Одета плохо... говорит много про Уфу... Рвется скорее туда... Совершенно ничего подозрительного. Но ему инстинктивно почувствовалось недоброе - без всяких поводов, без оснований, без малейших фактов. Решил испытать, думал: "Ошибусь, чем рискую? Отпущу - и конец!"

Говорил-говорил с ней о разных пустяках, да в упор внезапно и поставил:

- А вы давно ранены?

- Давно... То есть чего же... Нет. Откуда вы думаете, что я ранена?

- А хромаете, - твердо сказал Федор и пристально-пристально посмотрел в глаза.

Рядом сидел товарищ Тралин, начальник политотдела армии, сидел и молча наблюдал картину оригинального допроса.

- Ну... да... - замялась она. - Нога-то... была... но уж давно... Совсем давно...

Федор понимал, что вопросы надо ставить быстро и непрерывно, оглушить ее, не давать придумывать ответы и вывертываться.

- Где ранены, когда?

- Бумагу в штаб несла...

- Бой был близко?

- Близко...

- В разведке у них работали?

- Нет, не работала, машинисткой была.

- Врете, врете! - вдруг крикнул он. - Вот что - мне все известно. Поняли? Все! Я вас знаю, наши разведчики мне все про вас сказали. Дайте мне свое удостоверение, сейчас же... На этой, на бумажке - знаете?..

- На какой? - робко спросила она.

- А вот на тоненькой-тоненькой... Знаете, вроде папиросной бывает. Ну... ну-ну, давайте скорее. Разведчики наши знают, как вам ее писали. Да ну же...

Федор впился глазами и удивился сам неожиданным результатам. Девушка окончательно стушевалась, когда услышала про бумажку... А известно, что всем разведчикам даются удостоверения на крошечных клочках тончайшей бумаги, и они прячут эти удостоверения в складки платья, в скважину каблука, затыкают в ухо - ну куда только вздумается.

Девушка достала мундштук, трижды его развинтила и вытащила бумажку, скатанную и прилепившуюся по сторонам мундштукового ствола. Там значились фамилия, имя, отчество...

Успех был замечательный...

Ей учинили официальный допрос: сначала у себя, а позже - в армии. Допрашивал ее и случившийся в ту пору товарищ Фрунзе. Девушка сообщила много ценного, заявила, между прочим, и то, что наши некоторые разведчики работают одновременно и в разведке белых. Двурушников скоро ликвидировали. Много дала материала - очень к делу подошлась...

Таких случаев, только менее серьезных и удачных, было несколько... Между прочим, к одной полковнице, заподозренной в шпионаже и запертой в баню, втолкнули под видом белого офицера одного толкового коммуниста, и "дура баба" разболтала ему немало ценных новостей.

Полки шли на Чишму. Ясно было, что такой важный пункт дешево не отдадут: здесь сходятся под углом две железнодорожные ветки - Самаро-Златоустинская и Волго-Бугульминская. Уж за десяток верст от станции начинались глубокие, ровные, отделанные окопы с прекрасными блиндажами, с тайными ходами в долину, с обходами под гору. Были вырублены целые рощи, и в порубях расчищены места для кавалерийских засад, а поля, словно лианами, были повиты колючей проволокой... Ничего подобного не попадалось ни под Бугурусланом, ни у Белебея; особенно окопов, так тщательно и основательно сработанных, не встречали уж давно. Было видно, что враг готовился основательно.

На Чишму наступала бригада Еланя - разинцы, домашкинцы, пугачевцы. Все последние версты продвигались с непрерывным, усиливающимся боем. Чем ближе к Чишме, тем горячее схватки. Атаки отбивались, неприятель сам неоднократно ходил в контратаку. Но чувствовалась уже какая-то предопределенность, даже в самых яростных его атаках не было того, что дает победу, - уверенности в собственных силах, стремления развить достигнутый успех. Враг как бы только отгрызался, а сам и думать не думал стать победителем.

Видали вы, как по улице мчится сломя голову собачонка, а тут, цепляясь за хвост, наседает, теребит, грызет ее другая, более сильная, более уверенная в себе... Та, что убегает, и думать забыла про решительную схватку, - она может только отгрызнуться, порой укусить, и больно даже укусить, но это не схватка: она бежит, будто позорно побеждена. Такое именно впечатление отгрызающейся собачонки производили колчаковские войска уже здесь, под Чишмой. Ходили в контратаки, но все это делалось как будто лишь для того, чтобы дать уйти главным силам, убраться обозам... Как будто сражались одни арьергарды, заслоны, охранявшие тех, что отступали где-то впереди. На деле было не так, - сражались большие, основные, главные силы... Но инициативу они потеряли еще там, перед Бугурусланом, и вот никак-никак не могут вернуть ее обратно. В колчаковской армии ширилось и убыстрялось гибельное для нее "разложение". Никакие меры борьбы - поблажки, репрессии, расправы - ничто уже не могло приостановить этого исторически неизбежного процесса. Кроме общих причин разложения, которые более или менее быстро сказывались на всех белых армиях, здесь, у Колчака, имелись еще и причины особенные, сильно подтолкнувшие самый процесс. Во-первых, Колчак мобилизацию населения проводил "без оглядки", гнался больше за количеством, чем за качеством; и, во-вторых, пытаясь сцементировать и объединить это огромное намобилизованное войско кучкой преданных ему кадров, он неизбежно был должен развязать этой кучке руки в деле репрессий со своим же "войском". Все виды старой "солдатчины" у Колчака возродились едва ли не полнее, чем в какой другой армии белых. Разношерстность войска и жестокость кадров были теми двумя причинами, которые особенно быстро повели вперед процесс разложения колчаковской армии.

К Клычкову как-то после боя попала целая пачка неприятельских документов, среди них - телеграммы, приказы, распоряжения, запросы колчаковского командования:

"В самый короткий срок собрать всех слабо обученных в одно место и подготовить к погрузке на железную дорогу; для сопровождения назначить н е п р е м е н н о о ф и ц е р а..." Эти два последние словечка великолепны: они свидетельствуют о смертельном испуге перед своим же собственным "христолюбивым воинством".

Но положение обнаруживается еще более серьезное, еще более трагичное: на офицеров, оказывается, без оглядки полагаться тоже нельзя, - продадут, того и жди, красному командованию. Был пример. Человек десяток красных кавалеристов напоролись вплотную на неприятельскую цепь. Тут было сто двадцать солдат, два офицера, пулемет. Чего бы, кажется, легче - замести этих кавалеристов к себе или посшибать их моментально с коней? А получилось вот что. Офицеры крикнули своим солдатам: "Стрелять не смей!", выбежали навстречу кавалеристам и заявили, что хотят перейти со всеми солдатами на красную сторону... И заметьте - это при всех-то рассказах о "большевистской жестокости" и беспощадности к белым офицерам: не сробели, решились, пошли...

Ну, уж зато и крепко ж за них просили кавалеристы перед своими командирами, как будто добровольно сдавшимся что-то и в самом деле грозило страшное.

Офицеры оказались: один из конторщиков, другой - бывший народный учитель. Порассказали про "дисциплину" колчаковскую. Расстреливают офицеров за малейшую упрощенность разговора с солдатами; выполнение этикета и кастовых отличий требуется и взыскивается со всей жестокой суровостью. Страх перед "войском" отшиб разум высшему командованию, и оно в самом простом, бесхитростном разговоре офицера с солдатом видит злую сознательную "агитацию". Среди низшего офицерства идет брожение, - его рознь с высшим очевидная, глубокая, усиливающаяся с каждым днем. Эти рассказы офицеров были безусловно верны. Федор имел возможность проверить их и по документам, о которых упомянуто выше.

"Приказываю установить наблюдение за поручиком Власовым", - значилось в одном приказании начальника дивизии. "Установить самое тщательное наблюдение за офицерами Марковым, Жуком и Лизенцовым, пытавшимися вести разговоры с рядовыми", - значится в другом его распоряжении. Имеются запросы, справки об офицерах - и все шпионского порядка.

У Колчака явно неблагополучно. Дисциплина упала даже и среди офицерства, - ряд телеграмм говорит об ослушании, о невыполнении приказов. Для поддержании "духа" армии высшее офицерство прибегает к мерам весьма сомнительного достоинства: начинает присваивать себе победы красных войск, в приказах и листовках перечисляет "своими" такие пункты и селения, в которых, по крайней мере неделю, развевается красный флаг. Войска про это, конечно, узнают и окончательно перестают верить даже бесспорно правильным сведениям.

Словом, рассыпалась армия колчаковская с очевидностью, совершенно несомненной. Этому процессу красные войска помогали усиленно. В тыл белым возами развозили агитационную литературу и через жителей, и с аэропланов, и со своими ходоками рассыпали миллионы воззваний, обращений, всяческих призывов. Красные агитаторы проникали в самую глубь неприятельского расположения, в самую гущу белого солдатства и там безбоязненно, совершенно недвусмысленно проводили свою героическую работу.

И все же, несмотря ни на что, бои порою бывали настолько серьезны и ожесточенны, что разбивали всякие предположения и всякую уверенность в начавшемся разложении белой армии. В этих серьезных схватках участвовали наиболее стойкие белые полки; их было, по сравнению с общей массой, немного, но дрались они великолепно, и техника у них была тоже великолепная. Перед самой Чишмой бой настолько был серьезен, что в иных ротах осталось по красным полкам всего тридцать - сорок человек. Отчаянно, вдохновенно, жутко дрались! На броневые поезда кидались с ручными бомбами, устлали трупами весь путь, бежали за чудовищем, кричали "ура", бросались, как мячиками, страшными белыми бутылками. А когда появлялись броневики, цепи ложились ничком, бойцы не подымали головы от земли: броневик "лежачего не бьет", - тем и спасались... Просекал он цепи, гулял в тылу, палил, но безрезультатно, а когда удирал - и за ним тоже, как за поездом броневым, бежали и в него бросали белыми бутылками.

Героизм соприкасался с безумием: от пулеметного огня броневиков и броневых поездов немало полегло под Чишмой красных бойцов.

И здесь через двадцать минут, как закончили бой, когда еще в поле стоял пороховой дым и повисли в воздухе беспрерывные стоны перевозимых врагов и товарищей, - Чишма зажила обычной в этих случаях жизнью. Из подвалов и погребов, из овинов и чуланов, из печей и из-под шестков, из подполья и с чердаков - выползали отовсюду перепуганные пальбой крестьяне и засуетились около затомленных красноармейцев. Застучали бабы ведрами, зашумели самоварами, зазвенели чашки и ложки, горшки и плошки. По избам шум пошел, рассказы-разговоры. Вспоминали, кому как жилось, кому что видеть, слышать, вынести довелось за это время, чего ожидали, чего дождались... Когда перекусили и чаю напились, местами наладили в чехарду, и можно было подумать, что собрались тут ребята не после боя, а на гулянку из дальних и из ближних деревень в какой-нибудь торжественный престольный праздник...

Вечером в полку Стеньки Разина собрался хор. Певцов было человек двадцать пять, у многих и голоса были отличные, да вот беда - все бои, походы, спеваться-то некогда! А охота попеть была настолько сильной, что на каждой остановке, где хоть чуточку можно дохнуть, певцы собирались в груду, сами по себе, без зова, вокруг любимого и почтенного своего дирижера... И начиналось пение. Подступали, окружали любителей и охотники, а потом набиралась едва ли не половина полка. Тут уж кучкой было петь невозможно - затягивали такую, что знали все, и полк сливался в дружной песне... Пели песни разные, но любимыми были про Стеньку Разина и Ермака Тимофеевича. Были и веселые, плясовые. Какой-нибудь замысловатый фальцетик, подмигивая хитро и сощурившись лукаво, заводил на высочайшей ноте:

Уж ты, Дунюшка-Дуня!..

Уж ты, Дунюшка-Дуня.

Хор подхватывал волнами зычных голосов:

Ах ты, Дуня-Дуня-Дуня...

Дуня, Дунюшка, Дуняша!..

В такт хлопали ладошами, отбивали каблуками, но это еще "бег на месте". Второй куплет не выдерживали, и как только подхватят:

Ах ты, Дуня-Дуня-Дуня... -

откуда ни возьмись, на середину выскакивают разом два-три плясуна, и пошла рвать... Пляшут до семи потов, до одурения, почти до обморока... Одни за другими, одни за другими...

Песен мало - явится гармошка... Пляс и гармошка зачастую вытесняют хор, но больше потому, что уж напелись, перехрипли петухами...

Особо хлестко плясала полковая "интеллигенция" - фуражиры, каптеры, канцеляристы... Но не уступали им и батальонные и ротные командиры - тоже плясали лихо!

Часто перемежались. Поют-поют, не станет мочи - плясать начнут. Перепляшутся до чертиков, вздохнут да опять за песни, - и так насколько хватит глотки и ног.

За последние месяцы привились две новые песни, где больше всего нравились припевы, - их пели с величайшими подъемом и одушевлением. Мотивы старые, а слова заново. Первый припев таким образом был сработан из старого:

Так громче, музыка, играй победу.

Мы победили, и враг бежит-бежит-бежит...

Так за Совет Народных Комиссаров Мы грянем громкое ура-ура-ура!

Второй припев обошел всю Красную Армию:

Смело мы в бой пойдем за власть Советов И, как один, умрем - в борьбе за это...

Слова тут пелись ничего не значащие, - хорошая песня еще не появилась, но припев... припев пели удивительно.

- А ну, "вечную память", - предлагает кто-то из толпы.

Певцы многозначительно переглянулись.

- Разве и в самом деле спеть?

- А то што...

- Запевалу давай сюда, запевалу!

Протискался высоченный сутулый рябоватый детина. Встал посередке и без дальнейших разговоров захрипел густейшим басом:

- Благоденственное и мирное житие, здравие, спасение и во всем благое поспешение, на врага победу и одоление подаждь, господи!

Он остановился, глянул кругом, как будто говорил: "Ну, теперь вам очередь", - и стоявшие заныли протяжно:

- Го-о-о-споди, по-оми-луй...

- Всероссийской социалистической Красной Армии с вождем и товарищем Лениным, - гремел он дальше, - геройскому командному составу двадцать пятой стрелковой и всему двести восемнадцатому Стеньки Разина полку мно-о-огая ле-та!

Хор грянул "многая лета"...

- ...Артиллеристам, кавалеристам, телефонистам, мотоциклистам, пулеметчикам, бомбометчикам, минометчикам, аэропланным летчикам, разведчикам, пехотинцам, ординарцам, кашеварам, мясникам и всему обозу мно-о-о-огая ле-е-та!..

И снова подхватили "многая лета" - дружно, весело, зычно.

Лица у всех, веселые, расплылись от улыбок, глаза торжественно и гордо говорят: "Не откуда-нибудь взяли - у себя в полку сложили эту песню!"

Запевала пониженным и еще более мрачным тоном выводил:

- Во блаженном успении вечный покой подаждь, господи, сибирскому верховному правителю, всех трудящихся мучителю, его высокопревосходительству белому адмиралу Колчаку со всей его богохранимой паствою - митрополитами-иезуитами, архиепископами и епископами, бандитами, шпионами и агентами, чиновниками, золотопогонниками и всеми его поклонниками, белыми колченятами, обманутыми ребятами и прихвостнями-прихлебаками господами чехословаками... ве-е-еч-ная па-а-а-мять!..

Потянулось гнусавое, фальшивое похоронное пение. Сделалось тошно, словно и впрямь запахло дохлятиной...

- Всем контрреволюционерам, - оборвал поющих заканчивающий запевала, - империалистам, капиталистам, разным белым социалистам, карьеристам, монархистам и другим авантюристам, изменщикам и перегонщикам, спекулянтам и саботажникам, мародерам и дезертирам, толстопузым банкирам, от утра до ночи - всей подобной сволочи - ве-е-чная па-амять!

Хор, а с ним и все стоявшие тут красноармейцы затянули "вечную память".

Окончив, стояли несколько мгновений молча и неподвижно, как будто ожидали чьей-то похвалы... Этим акафистом гордились в полку чрезвычайно, слушать его очень любили и подряд иной раз выслушивали по три-четыре раза.

С песнями и пляской канителились до глубокой ночи, а наутро, чуть свет - выступать! И это ничего, что позади - бессонная ночь: быстр и легок привычный шаг!

Чишму считали ключом Уфы. Дорога теперь очищена. Все говорит за то, что враг уйдет за реку и главное сопротивление окажет на том берегу Белой.

Еще быстрей, еще настойчивей устремились войска преследовать отступающую колчаковскую армию.

- Теперь Уфа не уйдет, - говорил Чапаев, - как бы только правая сторона не подкузьмила!

Он имел в виду дивизии, работавшие с правого фланга.

- Почему ты так уверенно? - спрашивали его.

- А потому, что зацепиться ему, Колчаку, не за што - так и покатится в Сибирь.

- Да мы же вот зацепились под Самарой, - возражали Чапаеву. - А уж как бежали!

- Зацепились... ну, так што?.. - соглашался он и не знал, как это понять. Мялся, подыскивал, но объяснить так и не смог. Ответил: - Ничего, што мы зацепились... а он все-таки не зацепится... Уфу возьмем.

Эта уверенность в победе была свойственна большинству, ею особенно были полны рядовые бойцы. Когда в полках каким-нибудь образом ставился и обсуждался вопрос о близких возможностях и боевых перспективах, там был лишь один счет - на дни и часы. Никогда не говорили про живые силы, про технику врага, степень его подготовки, силу сопротивляемости. Говорили и считали только так:

"Во вторник утром будем в этом поселке, а к вечеру дойдем до реки. Если мостишко не взорван, вечером же и на тот берег уйдем... ежели взорван - раньше утра не быть... В среду вечером должны будем миновать вот такую станцию, а в четверг..." и т. д. и т. д.

Будто шли походным маршем, не имея перед собой врага, так точно рассчитав по дням и по часам, где, когда можно и следует быть. В расчетах ошибались редко - обычно приходили раньше предположенного срока. Да и сама Уфа взята была раньше назначенного и предположенного дня.

Быстрота движения временами изумляла. Выносливость красноармейцев была поразительна. Бойцы не знали преград и не допускали возможности, что их может что-то остановить. Чишминский бой, когда бросались с бомбами на броневые поезда, и впрямь показал, что преграды красным бойцам поставить трудно. Теперь за Чишму прислали награды, - их надо было распределить по полкам. Но тут получился казус. Один из геройских, особенно отличившихся полков наград не принял. Красноармейцы и командиры, которым награды были присуждены, заявили, что все они, всем полком, одинаково мужественно и честно защищали Советскую Республику, что нет среди них ни дурных, ни хороших, а трусов и подавно нет, потому что с ними разделались бы свои же ребята. "Мы желаем остаться без всяких наград, - заявили они. - Мы в полку своем будем все одинаковые..." В те времена подобные случаи были очень, очень частым явлением. Такие бывали порывы, такие бывали высокие подъемы, что диву даешься! На дело смотрели как-то особенно просто, непосредственно, совершенно бескорыстно:

"Зачем я буду первым? Пусть буду равным. Чем сосед мой хуже, чем он лучше меня? Если хуже - давай его выправлять, если лучше - выправляй меня, но и только".

В Пугачевском полку еще в 1918 году человек триста бойцов организовали своеобразную "коммуну". У них ничего не было своего: все имущество - одежда, обувь - считалось общим, надевал каждый то, что ему в данный момент более необходимо... Жалованье и все, что получали из дому, опять-таки отдавали в общий котел... В бою эта группа была особенно солидарна и тесно спаяна... Теперь, конечно, вся перебита или изуродована, потому что героизма была полна необыкновенного.

Отказ полка от наград был только наиболее ярким выражением той пренебрежительности к отличиям, которая характерна была для всей дивизии, в том числе и для командиров, для политических работников, больших и малых. По крайней мере в тот же день, собравшись в политотделе, товарищи просили Клычкова, вполне с ними солидарного, отослать в ЦК партии протест относительно системы награждений и выявить на этот вопрос свой принципиальный взгляд. Потолковали и послали следующую бумажку:

"Дорогие товарищи!

Когда одному из геройских полков мы стали выдавать награды, красноармейцы запротестовали, от наград отказались, заявили, что они все одинаково дрались, дерутся и будут драться за Советскую власть, а потому не хотят никаких отличий, желают остаться равными среди всех бойцов своего полка. Эта высшая сознательность заставляет нас, коммунистов, задуматься вообще над системой отличий, которая установилась в Красной Армии. Выбрать лучшего никогда невозможно, так как невозможно установить какой-либо единый критерий ценности. Один проявит богатую инициативу; другой - предусмотрительность, спасшую сотни человеческих жизней; третий - мужество, выдержку, хладнокровие; четвертый - безумную храбрость; пятый - систематической кропотливой работой способствовал росту боеспособности частей и т. д. и т. д. - да разве все можно пересчитать?

Говоря откровенно, награды часто выдаются сплеча. Есть случаи, когда их получали по жребию. Были случаи драк и кровавых столкновений; на наш взгляд, награды производят действие самое отвратительное и разлагающее. Они родят зависть, даже ненависть между лучшими бойцами, дают пищу всяким подозрениям, сплетням низкого пошиба, разговорам на тему о возврате к прошлому и прочее.

Они же слабых склоняют на унижение, заискивание, лесть, подобострастие. Мы еще не слышали ни от одного награжденного, чтобы он восторгался наградою, чтобы ценил эту награду, глубоко, высоко чтил. Ничего подобного нет. С кем ни приходилось говорить из командиров и рядовых бойцов - все одинаково возмущаются и протестуют против наград. Разумеется, если награды будут присылаться и впредь - они будут распределяться, но если отменят их начисто - поверьте, что никто об этом не пожалеет, а только порадуются и вздохнут облегченно..."

Такое письмо послали в ЦК партии. Ответа никогда никакого не получили. В письме этом много и неверного и наивного: тут нет государственного подхода к вопросу, немножко слащавит от нежности и приторной доброты, но все это искренне, все это чистосердечно, все это очень, очень в духе, в характере того времени!

Тут же, всего через несколько дней, послали в ЦК другое письмо, за ним было послано и третье, но про него - потом.

Второе письмо - в тех же самых тонах, что и первое: писано оно по поводу новых окладов жалованья. Дело в том, что за время движения на Уфу, несмотря на временные голодовки, в общем положение с питанием было довольно сносное, так как в критических случаях продовольствие можно было достать и у населения. Голодали только тогда, когда подвоз отчего-либо прекращался совершенно, а двигались полки и быстро и по таким местам, где все было разорено, сожжено, уничтожено. Да, тут приходилось туго!

На фронте очень часто случается так, что деньги девать решительно некуда, и они являются сущим бременем тому, у кого нет до них специальной охоты. В те месяцы и годы высочайшего духовного подъема и величайшей моральной чуткости особенно развита была щепетильность - даже у самых больших работников и даже по очень маленьким делам и поводам.

Какой-нибудь комиссар и одевался просто, как рядовой красноармеец, и питался вместе с ними из одного котла, и в походах маялся рука об руку, а умирать в бою всегда торопился первым! Так держали себя лучшие. А случайные прощелыги, своекорыстные, трусливые и непригодные вообще для такой исключительной обстановки, - они как-то сами собою вытряхивались из армии: изгонялись, переводились, попросту дезертировали - легально и нелегально. Высочайший авторитет, заслуженный в армии коммунистами, заслужен ими был не даром и не легко. На все труднейшие дела, во все сложнейшие операции первыми шли и посылались чаще всего коммунисты. Мы знаем случаи, когда из пятнадцати - двадцати человек убитых и раненых в какой-нибудь небольшой, но серьезной схватке половина или три четверти было коммунистов.

Так вот, повторяем, курс на "уравнение" был тогда серьезнейшим и даже законнейшим. Очень нередки были случаи, когда командиры и комиссары отказывались от специальных окладов, сдавали излишки в полковую кассу, а сами довольствовались тем же, что получали и рядовые бойцы. "Уравнительное" стремление было настолько сильно, что Федор с Чапаевым однажды довольно серьезно совещались о том, каким путем всю дивизию обязать разговаривать на "ты".

Поводом к таким размышлениям было следующее.

Наиболее ответственная публика почти всегда говорит красноармейцу "ты", и это не потому, что пренебрежение какое-нибудь имеет, а естественно считая совершенно излишней эту светскую "выкающую" галантность в боевой, жестокой и суровой обстановке. Там даже как-то нелепо звучали бы эти "вежливые" разговоры - по крайней мере в ту пору они были очень не к делу. Командиры и комиссары и сами были то рабочие, то крестьяне; они с бойцами обращались так же просто, как всю жизнь привыкли просто обращаться со своими товарищами где-нибудь на заводе или в деревне. Какая там еще салонная вежливость! Они просто - и с ними просто. В полку вообще все были между собою обычно на "ты". А вот повыше полка картина получалась другая: тут красноармейцу так же все говорили "ты", а сам он отвечать в том же духе как будто и "не осмеливался". Так вот на тему "об уравнении" Чапаев с Федором и совещались, - толковали, измышляли, предполагали, но ни до чего окончательно так и не дошли.

Представьте же теперь, что получилось, когда дивизия узнала, что оклады всем повышены... всем, но... не красноармейцам... Первыми запротестовали сами же политические работники. И потому они запротестовали, что действительно не хотели себя отделять от бойцов, и потому, что всякие укоры и подозрения обычно сыпались на них и раньше и обильнее, чем на кого-либо другого. Это им в таких случаях говорили: "Вот смотрите, - на словах-то равенство и братство, а на деле што?"

Эти примитивные и столь обычные вопросы как будто и не должны были бы их смущать, привыкнуть бы к ним пора, но на самом деле обстояло по-иному, - политические работники, сами такие же красноармейцы, как и все остальные, подымались на дыбы и чаще не только успокаивали полки в подобных случаях, а брали на себя обязанность "снестись", заявить "протест" и прочее.

Когда узнали про новые оклады, взволновались все полки. В политический отдел посыпались один за другим протесты. Федору при его поездках по дивизии уши прожужжали насчет этих "бешеных окладов". Только не подумайте, что увеличение и в самом деле было значительное - нет, оно было крохотное, но тогда ведь и всякие крохи казались караваями.

В те дни собралось как раз дивизионное партийное совещание, надо было обсудить коротко и спешно ряд вопросов в связи с приближением к Уфе...

На этом совещании просили Клычкова снова послать протест в ЦК, и Федор, узнав, что и комсостав в большинстве думает так же, послал туда новую грамоту:

"Дорогие товарищи!

Пишу вам от имени политических работников нашей дивизии и лучшей части командного состава. Мы совершенно недовольны и возмущены теми новыми окладами жалованья, которые нам положены теперь. Оклады бешеные, неимоверно высокие. Куда, на что нам деньги? Кроме разврата, они в нашу среду ничего не внесут. Не говорю уже про удешевление рубля, про быстрый рост цен на продукты и пр., но и сами-то мы приучаемся шиковать, барствовать и бросаться деньгами или, наоборот, затаивать, копить большие суммы, скопидомничать... А при всем этом красноармейцу не прибавлено ни гроша. Знает ли об этом партия? Не чужие ли люди стравливают нас с красноармейцами? А глухой ропот в Красной Армии становится ведь все более и более явственным. Может быть, высокие оклады нужны на петербургском и других голодных фронтах, но зачем же они нам, когда хлеб и масло здесь почти даром? Делили бы на полосы, что ли. Мы стремились даже к тому, чтобы всем политработникам сравняться жалованьем с красноармейцами, а тут награждают нас новыми прибавками. Волков вы никогда и ничем не накормите, а нас прикармливать не требуется, - нас и голодных не угонишь от борьбы".

Письмо опять-таки отдает больше сердечной теплотой, чем серьезностью, а в некоторых пунктах и сгущено определенно, хотя бы насчет этого самого "шикованья и барствования". Ну какой там шик, на фронте-то, какое барство в походах да боях!

Только намеки шуточные могли быть на некоторое улучшение, и "словечки" эти надо понимать, конечно, только как "красные словечки". Потом насчет ЦК. Почему, в самом деле, запрос наладили прямо туда, а не в армию, не во фронтовые учреждения, не в центральные органы Красной Армии? Да потому, что вопрос этот считали, разумеется, всеобщим, а не только дивизионным или армейским. Зато в ЦК вера была глубочайшая, какая-то благоговейная, а успеху своего обращения верили настолько, что даже ответа ждали немедленного...

О нашей наивности говорила, между прочим, и приписка к письму в ЦК, производившая впечатление приклеенной ни к селу ни к городу.

В этой приписке шла речь о бедности ресурсов по части постановки в армии спектаклей и концертов. Заканчивалась она словами:

"Необходимо надавить куда следует, родить сборники свежих пьес, благородных песен и истинно художественных произведений прозой и стихами. Если сборники уже изданы (мы их не видим) - гоните их, товарищи, срочно на позицию!"

Здесь уж не только вера во всемогущество ЦК, но и полная безнадежность по части своих военных "главков". Наивные! Они тогда у себя на позиции и не знали, что нельзя приказать "родить" сборники, - их надо выносить, им надо дать созреть и родиться нормальным порядком, в свои сроки. А между тем ждать нормального "рождения" сборников не было времени, не было терпения. И потому, не видя исхода, тыкались по всякому делу куда придется. В работе часто шел разнобой, пререкания, ненужное вмешательство, ненужные обиды, угрозы, репрессии.

Взять хотя бы, например, "женский вопрос" в Красной Армии, Чего-чего, по этому вопросу только не говорилось, не писалось, не приказывалось, а на деле что выходило? На деле всегда получалось одно только "по усмотрению". Были распоряжения - не всегда гласные и официальные - убрать из армии всех жен и женщин вообще. И этот "очистительный" порыв имел под собою массу серьезных оснований: жены были не только у командиров и комиссаров - они целыми стаями носились за красноармейскими полками, часто с домашним скарбом, иные с ребятами... И все это огромное "тыловое войско" грузилось на казенные повозки! Подумайте только, какая уйма крестьянских подвод занята была постоянно самой непроизводительнейшею работой! Затем и такие были соображения: как водится, из-за женщин, по разным поводам, случались скандальчики и самые настоящие скандалы, - это в армии дело совершенно неизбежное. Да как же иначе, раз она, армия, целые месяцы и годы вынуждена жить особенной, замкнутой жизнью, оторванной от многого абсолютно необходимого.

Затем женщина, и в частности жена, бывала частенько причиною тому, что муж вместо вопросов военных немало времени уделял другим, для боевой походной жизни частным и сторонним вопросам. Именно среди женщин очень часто попадались шпионки и разведчицы. Словом, много было причин к тому, чтобы издавать о женщинах особые приказы и распоряжения. Но какое же тут получалось скандальное положение, когда начинали приказания проводить в жизнь. Первым делом на дыбы поднимались полки, особенно после того, как узнают, что в дивизии все женщины сохранились налицо. Кое-как с ними улаживали. Брались за чистку органов, но тут убрать женщин - совсем не то же, что от полка отделить несколько сотен красноармейских жен. Как вы уберете нужных работниц, да притом же действительно никем не заменимых? Как и почему уберете из полков тех женщин-санитарок, тех героинь-красноармеек, которые рядовыми бойцами сражались и гибли в атаках? Зачем уберете политических работниц, коммунисток, сестер милосердия, фельдшериц, которых так мало, которые так нужны? А ведь приказы отдавались частенько безоговорочно, понимались доподлинно и проводились куда как прямолинейно!

К Федору прибежали как-то запыхавшиеся ткачихи-красноармейки и просили вступиться, так как их убирают из полка. Они ему наскоро рассказали, что в их среде было четыре "позорных", но они их сами исключили из своей среды и спровадили из полка. Пришлось Клычкову самолично ехать в полк и разъяснить там кому следует, чтобы их не трогали, не исключали.

Можно себе представить, насколько вопрос этот являлся запутанным и неясным, когда сами руководители дивизии не могли в нем разобраться как следует!

Бригада Еланя Чишму взяла стремительным, коротким ударом, выхватив ее у бригады Попова, которой операцию эту поручалось провести. Попов с полками шел мимо озера Лели-Куль, все время вверх по Дёме-реке, и, когда пала Чишма, он был совсем неподалеку.

На фронте часто бывает, когда небольшой успех, отнятый у другого, является началом и причиной серьезной, большой катастрофы. Зарвется какой-нибудь командир, погонится за эффектом неожиданного сильного удара, отхватит часть задачи, порученной соседу, и перепутает своею победой все карты. Лучше бы ее и не было, этой победы! Победа не всегда является успехом, она может дать и худые результаты.

Когда затевается, положим, глубокий обход противника флангами, окружение и захват его целиком, в это время какая-нибудь лихая голова вдруг ударяет неприятеля в лоб, спугивает, перепутывает весь план действий и своей частичной "победой" наносит безусловный вред общему, более крупному и серьезному замыслу. Так могло получиться и теперь, когда Елань влетел в Чишму, а в тылу у него, на берегу Дёмы, остались неприятельские полки. Они его могли потрепать ощутительно, если бы вовремя со своей бригадой не подоспел Попов. Взаимопомощь в Чапаевской дивизии была развита до высокой степени, и каждая часть настойчиво и быстро помогала другой части, попавшей в трудное положение. Не всегда и не везде так бывало, наблюдалось и обратное. Результаты неизменно от этого были тяжкие.

Попов, как только уяснил обстановку, немедленно вступил с неприятелем в бой, отвлек на себя все его внимание и, пользуясь замешательством в его рядах, жал и жал к реке. Артиллерийская канонада была настолько жарка, что целых три орудия выбыли из строя. Неприятеля угнали за Дёму. Уходя, он взорвал все мосты, на возврат, видимо, не рассчитывая, и сломя голову мчался к Белой.* Тут остановок не было серьезных - Чишма была последним пунктом, где колчаковские полки на что-то рассчитывали до Уфы, а дальше настроение у них, видимо, переменилось глубоко и невозвратно, - дальше был только организованный отход, без серьезных попыток на этом берегу дать начало "перелому", про который там еще не переставали говорить и на который надеялись так же, как надеялось когда-то под Бузулуком и Бугурусланом красное командование.

* Река, на которой стоит Уфа.

XIII. УФА

Неприятель ушел за реку, взорвал все переправы и ощетинился на высоком уфимском берегу жерлами орудий, пулеметными глотками, штыками дивизий и корпусов. Силы там сосредоточились большие: с Уфимским районом Колчак расставаться не хотел, и с выигрышных высот правого берега Белой он безраздельно командовал над подступившими с разных сторон красными дивизиями.

Уфу предполагалось брать в обхват. Дивизиям правого фланга была дана задача выйти в неприятельский тыл, к заводу Архангельскому, но затруднительность движения им не позволила переправить за Белую еще ни одного бойца к тому моменту, когда другие части уже вплотную подступили к берегу.

Против Уфы выросла Чапаевская дивизия. Она своим правым флангом, бригадой Попова, застыла над огромным мостом, идущим высоко над рекой прямо в город; левый же фланг отскочил до Красного Яра, небольшого селеньица верст на двадцать пять вниз по Белой, - сюда подошли бригады Шмарина и Еланя.

Когда у Красного Яра переправятся части и пойдут на город, поповская бригада должна была поддержать их, переправившись у моста. Он был еще цел - огромный чугунный мост, но никто не верил, что неприятель оставит его нетронутым; предполагали, что мост непременно должен быть минирован, и поэтому переправляться по нему не следует. Идущий с высокой насыпи по мосту железнодорожный путь был местами разобран, а посередине втиснулись несколько вагонов, груженных щебнем и разным мусором. Переправляться было здесь пока совершенно не на чем, - это уже впоследствии раздобыли откуда-то бойцы несколько лодок, приволокли бревна и доски и увязали их в жиденькие подвижные плоты.

Главный удар намечался все-таки со стороны Красного Яра. Вынеслась на берег кавалерия Вихоря. Недалеко от Красного Яра по Белой преспокойно тянулись буксир и два небольших пароходика. Публика была самая разнообразная, а больше всего, конечно, военных, - из них десятка три офицеров. Непонятна, удивительна была эта беспечность - словно и не думали люди о возможности налета с берега или же и вовсе не знали того, что так близко красные полки. Кавалеристы рты разинули, когда увидели на палубе "господ" в погонах. Офицеры сразу тоже не разобрались - за своих, верно, приняли.

- Стой! - прокомандовали с берега.

- Зачем вставать? - крикнули и оттуда.

- Остановите пароходы, огонь откроем!.. Причаливай к берегу! - кричали кавалеристы.

Но там поняли, в чем дело, попытались ускорить ход, думали прокатить к болотам, куда по берегу кавалерии не дойти... Лишь это заметили кавалеристы - грозно заревели:

- Останови, останови!!!

Пароходы продолжали идти. С палубы раздались первые выстрелы. Кавалерия отвечала. Завязался неравный бой. Подскочили с пулеметом, зататакали. На пароходах взвыли, стремглав слетели вниз, прятались, где могли. Пароходы причаливали. Офицеры не хотели сдаваться живыми - почти все перестрелялись, бросались в волны... Эти пароходики были сущим кладом, - они сыграли колоссальную роль в деле переправы через Белую красных полков и сразу облегчили то затруднительное положение, с которым столкнулось красное командование. Пароходики припрятали, не давали неприятелю узнать, что в руки попала такая драгоценность.

За два дня до наступления Фрунзе, Чапаев и Федор приехали туда на автомобиле и сейчас же созвали совещание командиров и комиссаров, чтобы выяснить все обстоятельства и особенности наличной обстановки, учесть и взвесить все возможности, еще и еще раз подсчитать свои силы и шансы на успех.

У Фрунзе есть одна отличная черта, которая прежде всего ему же самому и помогает распутывать самые, казалось бы, запутанные и сложные дела: он созывает на товарищеское совещание всех заинтересованных, ставит им ребром самые главные вопросы, отбрасывая на время второстепенные, сталкивает интересы, вызывает прения, направляет их в надлежащее русло. Когда окончена беседа, самому Фрунзе остается подсчитать только обнаруженные шансы, прикинуть, координировать и сделать неизбежный вывод. Прием этот, казалось бы, очень прост, но удается он не каждому, - во всяком случае, сам Фрунзе владел им в совершенстве.

Когда теперь в Красном Яру собрались вожди дивизии, надо было учитывать, помимо техники и количества бойцов, еще и качество их, касаясь именно этой исключительной обстановки. Выбор пал на рабочий Иваново-Вознесенский полк. Этот выбор был сделан не случайно. Полки бригады Еланя покрыли себя бессмертною победной славой, они были в отношении боевом на одном из первых мест, но для д а н н о г о м о м е н т а надо было остановиться на полке высокосознательных красных ткачей - здесь одной беззаветной удали могло оказаться недостаточно.

Совещание окончилось. Вскочили на коней, поскакали к берегу, откуда должна была начаться переправа. Коней оставили за полверсты, а сами пешком пошли по песчаному откосу, посматривая на тот берег, ожидая, что вот-вот поднимется пальба. Но было тихо. Забрались на косогор и оттуда в бинокль рассматривали противоположный берег, облюбовали место, окончательно и точно договорились о деталях переправы и уехали обратно. Вскоре к месту ожидаемой переправы пригнали два пароходика; третий стоял на мели. Стали нагружать топливо, сколачивать подмостки.

Задержались еще на целые сутки. Уж близки решительные часы... Условились так, что переправою у Яра будет руководить сам Чапаев, а Федор поедет к мосту, где раскинулась поповская бригада, и будет направлять эту операцию вплоть до вступления в город. Разъехались.

Уже с вечера на берегу у Красного Яра царило необычайное оживление. Но и тишина была для таких случаев необычайная. Люди шныряли как тени, сгруппировывались, таяли и пропадали, собирались снова и снова таяли, - это готовился к переправе Иваново-Вознесенский полк. На пароходики набивали народу столько, что дальше некуда. Одних отвозили - приезжали за другими, снова отвозили - и снова возвращались. Так во тьме, в тишине перебросили весь полк. Уж давно миновала полночь, близился рассвет.

В это время батареи из Красного Яра открыли огонь. Били по ближайшим неприятельским окопам, замыкавшим ту петлю, что в этом месте делает река. Ударило разом несколько десятков орудий. Пристрелка взята была раньше, и результаты сказались быстро. Под таким огнем немыслимо было оставаться в окопах, - неприятель дрогнул, стал в беспорядке перебегать на следующие линии. Как только об этом донесли разведчики, артиллерия стала смолкать, а подошедшие иванововознесенцы пошли в наступление - и погнали, погнали вплоть до поселка Новые Турбаслы. Неприятель в панике отступал, не будучи в состоянии закрепиться где-нибудь по пути. На плечах бегущих вступили в Турбаслы иванововознесенцы. Здесь остановились, - надо было ждать, пока переправится хоть какая-нибудь подмога, зарываться одному полку было крайне опасно. Закрепились в поселке. А пугачевцы тем временем наступали по берегу к Александровке...

Грузились разинцы и домашкинцы, - они должны были немедленно двигаться на подмогу ушедшим полкам. Переправились четыре броневика, но из них три разом перекувырнулись и застряли на шоссе; их потом поднимали кавалеристы и поставили на ноги, пустив в дело.

Тем временем неприятель, отброшенный кверху, оправился и повел наступление на Иваново-Вознесенский полк. Было уж часов семь-восемь утра. Пока стояли в Турбаслах и отстреливались от демонстративных атак, пока гнали сюда, за поселок, неприятеля - ивановцы расстреляли все патроны и теперь оставались почти с пустыми руками, без надежды на скорый подвоз, помня приказ Еланя, командовавшего здесь всею заречной группой:

"Не отступать, помнить, что в резерве только штык!"

Да, у них, у ткачей, теперь, кроме штыка, ничего не оставалось. И вот когда вместо демонстративных атак неприятель повел настоящее широкое наступление, - дрогнули цепи, не выдержали бойцы, попятились. Теперь полком командовал наш старый знакомый - Буров: его из комиссаров перевели сюда. Комиссаром у него - Никита Лопарь. Они скачут по флангам, кричат, чтобы остановились отступающие, быстро-быстро объясняют, что бежать все равно некуда - позади река, перевозить нельзя, что надо встать, закрепиться, надо принять атаку. И дрогнувшие было бойцы задержались, перестали отступать. В это время к цепям подскакали несколько всадников, они поспрыгивали на землю. Это - Фрунзе, с ним начальник Политотдела армии Тралин, несколько близких людей... Он с винтовкой забежал вперед: "Ура! Ура! Товарищи! Вперед!!!" Все те, что были близко, его узнали. С быстротой молнии весть промчалась по цепям. Бойцов охватил энтузиазм, они с бешенством бросились вперед. Момент был исключительный! Редко-редко стреляли, патронов было мало, неслись со штыками на лавины наступающего неприятеля. И так велика сила героического подъема, что дрогнули теперь цепи врага, повернулись, побежали... Елань своих ординарцев послал быть неотлучными около Фрунзе, наказал:

"Если убьют, во что бы то ни стало вынести из боя и сюда - на переправу, к пароходу!"

На повозках уже гнали от берега патроны; их подносили ползком, как только цепи полегли за Турбаслами. Когда помчались в атаку, прямо в грудь пуля сбила Тралина; его подхватили и под руки отвели с поля боя. Теперь на том месте, где была крошечная смертельная ранка, горит у него орден Красного Знамени.

Перелом был совершен, положение восстановлено. Фрунзе оставил полк и поехал с Еланем к другому полку, к пугачевцам. Взбирались на холмики, на пригорки, осматривали местность, совещались, как лучше развивать операцию, вновь и вновь разучивали карту, всматривались пристально в каждую точку, сравнивали с тем, что видели здесь на самом деле. Пугачи продолжали идти по берегу. Стали подходить разинцы и батальоны Домашкинского полка: они выравнивались вдоль шоссе. В полдень был отдан приказ об общем дальнейшем наступлении. Пугачевцы должны были двигаться дальше по берегу, разинцы и батальоны Домашкинского - в центре, а с крайнего левого фланга - иванововознесенцы; они уже заняли к тому времени Старые Турбаслы и стали там на передышку. Как раз в это время показались колонны неприятельских полков; они с севера нависали ударом мимо иванововознесенцев - в центр группы, готовой к наступлению.

- Это, может быть, стада, - предполагали иные.

- Какие стада, когда штыки сверкают! - замечали им.

Видно ли было сверканье штыков - сказать нельзя, но уж ни у кого не было сомнения, что идут неприятельские полки, что от этого боя зависеть будет очень многое. Фрунзе хотел участвовать и в этой схватке, но Елань упросил, чтобы он ехал к переправе и ускорил переброску полков другой дивизии. Согласились, что это будет лучше, и Фрунзе поскакал к переправе. Скоро под ним убило лошадь и самого жестоко контузило разорвавшимся снарядом. Но и будучи контужен, он не оставил там работы, на берегу, - подгонял, помогал советом, переправил туда часть артиллерии.

Прежде всех подвел к Иваново-Вознесенскому полку батарею Хребтов. Он встал позади цепей и в первом же натиске неприятельском, когда застыли цепи в состоянии дикого, окостенелого выжидания, открыл огонь. И бойцы, заслышав свою батарею, вздрогнули весело, пошли вперед...

Наступление развить не удалось, - на разинцев и домашкинские батальоны навалилась грудью вся та огромная масса, что двигалась с севера. Слишком неравные были силы, слишком трудно было удержать и перебороть этот натиск, - разинцы дрогнули, отступили. В одном батальоне произошло замешательство: там было мало старых бойцов, больше свежей, непривыкшей молодежи; этот батальон сорвался с места и помчался к берегу, за ним кинулись отдельные бойцы других батальонов. Остальные медленно отступали, отбиваясь от наседавшего неприятеля. Иванововознесенцы задержались под Турбаслами. Теперь часть неприятельских сил обратилась на них. Елань подскакал к Хребтову.

- Разинцы, Хребтов, отступают, надо помогать! Поверни орудия, бей правее по тем частям, что преследуют отступающих!..

И Хребтов повел обстрел. Верный глаз, смекалка и мастерство испытанного, закаленного артиллериста сделали чудо: снаряд за снарядом, снаряд за снарядом - и в самую гущу, в самое сердце неприятельских колонн... Там растерялись, остановили преследование, задержались на месте, понемногу стали отступать, а огонь все крепчал, снаряды все чаще, все так же верно ложились и косили неприятельские ряды. Наступление было остановлено. Разинцы встрепенулись, ободрились. В это время Чапаеву на том берегу помогал при переправе Михайлов. Когда он увидел, что к берегу сбежалась масса красноармейцев, понял, что дело неладно, побежал к Чапаеву, хотел доложить, но тот уж все знал - только что по телефону обо всем переговорил с Еланем.

Только заикнулся Михайлов рассказать ему, что видел, а Чапаев уж приказывает:

- Михайлов, слушай! Только сейчас погрузили мы батальон еще... Туда нужны силы... Этого мало... Надо отогнать этих с берега... Понял? От них - одна гибель. Поезжай, возьми их обратно, за собой. Понял?

- Так точно, - и Михайлов уж на том берегу.

Разговор у него короток, да и нет времени разговаривать. Иных бегущих плеткой, иных револьвером задержав, остановил, крикнул:

- Не смей бежать! Куда, куда бежите? Остановитесь! Одно спасенье - идти вперед! За мной, чтобы ни слова! Кто попытается бежать - пулю в голову! Сосед, так его и стреляй! За мной, товарищи, вперед!!!

Эти простые и так нужные в ту минуту слова разогнали панику. Бежавшие остановились, перестали метаться по берегу, сгрудились, смотрели на Михайлова и недоуменно, и робко, и с надеждой:

"А не ты ли и вправду спасешь нас, грозный командир?"

Да, он их спас. В эти мгновенья иначе как плетью и пулей действовать было нельзя. Он взял их, повел за собою. Построил как надо, толпу снова превратил в организованное войско. И теперь, когда подходил с ними навстречу отступавшим двум разинским батальонам и домашкинцам, те вздрогнули радостно, закричали:

- Пополнение идет, пополнение!

В такие минуты ошибку рассеять было бы преступлением, - их так и уверили, что тут показалось действительно пополнение. Батальоны повернулись, пошли в наступление... Но победы здесь не было. Только-только удалось неприятеля отогнать, и, когда отогнали, главные силы его загнали на Иваново-Вознесенский полк. Он очутился под тяжким ударом, но выдержал одну за другою четыре атаки нескольких неприятельских полков. Здесь героизм и стойкость были проявлены необыкновенные. Выстояли, выдержали, не отступили, пока не подошли на помощь свои полки и облегчили многотрудную обстановку...

Ушедших по берегу пугачевцев, чтобы не дать им оторваться, надо было оттянуть обратно. Когда приказание было отдано и они стали отходить, - молчавший и, видимо, завлекавший их неприятель открыл одну за другою ряд настойчивых атак. Пугачевцы отступали с потерями... Схватывались, отбивались, но в контратаку не ходили - торопились скорее успеть на линию своих полков.

И когда все части снова были оттянуты к шоссе, сюда пришло известие о том, что Чапаев ранен в голову, что Еланю поручается командование дивизией... Тяжелая весть облетела живо полки, нагнав на всех тяжелое уныние... Вот и не видели бойцы здесь, в бою, Чапаева, а знали, что тут он, что все эти атаки, наступления и отходы, что все это не мимо него совершается. И как бы трудно ни было положение, верили они, что выход будет, что трудное положение минует, что такие командиры, как Чапаев и Елань, не заведут на гибель.

Узнав про чапаевское ранение, все как-то сделались будто тише и грустней... Наступление к тому времени уже остановилось, сумерки оборвали перестрелку. Затихло все. Над полками тишина. Во все концы стоят сторожевые охранения, всюду высланы дозоры. Полки отдыхают. Наутро, перед зарей, назначено общее наступление.

Находясь при переправе, Чапаев каждые десять минут сносился телефоном то с Еланем, то с командирами полков. Связь организована была на славу, - без такой связи операция проходила бы менее успешно. Чапаев все время и всегда точно знал обстановку, складывавшуюся за рекой. И когда там начинали волноваться из-за недостатка снарядов или патронов, Чапаев уже знал эту нужду и первым же пароходом отсылал необходимое. Неизменно справлялся о настроении полков, об активности неприятеля, силе его сопротивления, о примерном количестве артиллерии, о том, много ли офицеров, что за состав войска вообще, - все его занимало, все он взвешивал, все учитывал. Он нити движения ежеминутно держал в своих руках, и короткие советы его по телефону, распоряжения его, что посылал с гонцами, - все это показывало, как он отчетливо представлял себе обстановку в каждый отдельный момент. Смутили его на время неприятельские аэропланы, но и тут не растерянность, а злоба охватила: у наших летчиков не было бензина, они не могли подняться навстречу неприятельским. Громы-молнии помочь здесь не могли, так свои аппараты и остались бездействовать. Пришлось всю работу на берегу проводить под разрывами аэропланных бомб, под пулеметным обстрелом с аэропланов... Но делать было нечего... Скоро орудийным огнем заставили неприятельских летчиков подняться выше, но улететь они не улетели. Этот обстрел с аэропланов нанес немало вреда. Во время этой стрельбы ранило и Чапаева; пуля пробила ему голову, но застряла в кости... Ее вынимали - и шесть раз срывалась. Сидел. Молчал. Без звука переносил мученье. Забинтовали, увезли Чапаева в Авдонь - местечко верстах в двадцати от Уфы. Это было к вечеру 8-го, а на утро 9-го было назначено наступление...

Упорная работа на берегу, исключительная заслуга артиллеристов, отличная постановка связи, быстрая, энергичная переброска на пароходах - все это говорило о той слаженности, о той организованности и дружной настойчивости, с которою вся операция проводилась. Здесь не было заслуги отдельного лица, и здесь выявилась коллективная воля к победе. Она просвечивала в каждом распоряжении, в каждом исполнении, в каждом отдельном шаге и действии командира, комиссара, рядового бойца...

Поздно вечером к Еланю привели перебежчика-рабочего. Он уверял, что утром рано пойдут в атаку два офицерских батальона, и Каппелевский полк; они пойдут на пугачевцев, чтобы, пробив здесь брешь, отрезать остальные полки и, окружив, уничтожить при поддержке других своих частей, остановившихся севернее. Рабочий клялся, что сам он с Уфимского завода, что сочувствует Советской власти и перебежал, рискуя жизнью, исключительно с намерением предупредить своих красных товарищей о грозящей опасности. Сведения получил он совершенно случайно, работая в том доме, где происходило совещание. Он клялся, что говорит правду, и чем угодно готов был ее подтвердить. И верили ему - и не верили. На всякий случай свое наступление Елань отсрочил на целый час. Усилил дозоры. Приготовились встретить десятками пулеметов. Рабочего взяли под стражу, объявили ему, что будет расстрелян, если только сведения окажутся ложными и никакого наступления белых не произойдет...

Мучительно долго тянулась ночь. В эту ночь из командиров почти никто не спал, несмотря на крайнюю усталость за минувший страдный день. Все были оповещены о том, что рассказал рабочий. Все готовы были встретить врага. И вот подошло время...

Черными колоннами, тихо-тихо, без человеческого голоса, без лязга оружия шли в наступление офицерские батальоны с Каппелевским полком... Они раскинулись по полю и охватывали разом огромную площадь. Была, видимо, мысль - молча подойти вплотную к измученным, сонным цепям и внезапным ударом переколоть, перестрелять, поднять панику, уничтожить...

Эта встреча была ужасна... Батальоны подпустили вплотную, и разом, по команде, рявкнули десятки готовых пулеметов... Заработали, закосили... Положили ряды за рядами, уничтожали... Повскакали бойцы из окопов, маленьких ямок, рванулись вперед. Цепями лежали скошенные офицерские батальоны, мчались в панике каппелевцы - их преследовали несколько верст... Этот неожиданный успех окрылил полки самыми радужными надеждами.

Рабочего из-под стражи с почестями отправили в дивизию, из дивизии, кажется, в армию...

Про всю эту историю Елань потом подробно рассказывал Федору (тот был у моста с бригадой Попова); рассказывал и о том, что дальше, после такого успеха, части шли победоносно и безостановочно; вечером 9-го были уже под самой Уфой.

Разъехавшись с Чапаевым, Федор с несколькими товарищами поехал в ту сторону, где расположена была бригада Попова. Песчаную Уфимскую гору со стороны Авдоня было видно еще верст за двадцать; по скату точками чернели строения, высоким столбом торчала каланча, горели на солнце золотые макушки церквей. Проскакали быстро, выехали на широкую поляну. Сюда неприятель доставал уже артиллерийским обстрелом, поляна была перед ним как на ладони, и как только он замечал здесь движение - открывал огонь. Гурьбою не поехали, разбились гуськом, друг от друга шагов на семьдесят, и один за одним быстро-быстро поскакали к штабу бригады. Переехали полотно железной дороги; здесь валялось по бокам и стояло на рельсах много сожженных, разбитых, поломанных вагонов. Била откуда-то из-за пригорка артиллерия по Уфе, за лесом татакали говорливые пулеметы.

Приехали к Попову. Он остановился на крошечном полустанке верстах в двух-трех от берега. Происходило как раз совещание командиров - выискивали лучшие способы переправиться на тот берег... Порешили переправу ставить в полнейшую зависимость от продвижения двух других бригад и не поддаваться ни на какие соблазны - броситься, положим, через мост, относительно которого почти общее было мнение, что он подготовлен к взрыву. Потолковали о средствах переправы, - их не было. Принялись за поиски этих средств во всех направлениях и кое-что, действительно, разыскали.

На самом берегу Белой стоят две будки-избушки; там поставили телеграф, провели телефонные провода. В траве, на берегу, по обе стороны от моста залегли полки. Сзади них, за леском, остановились батареи. В эту же ночь решили прощупать неприятеля, узнать окончательно про мост: действительно, мол, минирован или нет (в бригаду поступили сведения, что уфимские рабочие не дают белым войскам ни взрывать этот мост, ни готовить его ко взрыву). В одиннадцать часов, когда будет совсем темно, должен прибыть головной отряд рабочих; они вызываются чинить мост, загроможденный вагонами, и поправить разобранный путь... Вот уже одиннадцать, двенадцать, час... Отряда все нет! Он явился только в третьем, когда начинали уже редеть предрассветные сумерки... И лишь только стало известно, что близко отряд, артиллерия из-за леска стала ему "расчищать" дорогу к работе, - батареи разом открыли огонь по берегу, пытаясь выбить неприятеля из первой линии окопов, навести панику, отвлечь внимание от рабочего отряда. Но в расчетах ошиблись. Неприятель на огонь артиллерии ответил еще более частым, жарким огнем, и, как только стукнул по рельсам первый молоток, с берега заухали тяжелые орудия. Прицел у врага великолепный, выверенный до точности, - видно было, что в ожидании красных гостей белые войска практиковались здесь изрядно и серьезно готовились к встрече. Первые два снаряда упали возле переднего каменного столба, как бы только нащупывая нужное место и указывая огненными вехами, где должен упасть третий. Указано было точно: третий снаряд ухнулся как раз на шпалы первого пролета. С грохотом полопались рельсы, во все стороны полетели осколки шпал. Рабочие шарахнулись назад... им так и не удалось пробраться к темневшим впереди вагонам... Лишь только успели они отскочить, как началась торопливая меткая стрельба по цели. Снаряды падали все время на мосту, как раз на шпалы и рельсы, и быстро изуродовали путь. Отряд оттянули за будку, потом его снова вернули, и работа хотя и с перерывами, но подвигалась.

Когда стрельба перенеслась за мост, Федор, Зоя Павловна, две санитарки да человек двадцать бойцов забрались по лестнице, приткнулись на ступеньках, расположились по склону насыпи... Вдруг над головами ахнул разрыв, и все они кубарем покатились вниз. На этот раз счастливо - ранило только двоих; санитарки их тут же перевязали, но ребята не ушли, остались на месте. Когда вскочили с земли, кинулись инстинктивно к будке и спрятались за нее, прижавшись к стене... Снаряды визжали и храпели, стонали, метались над головой, а когда рвалась шрапнель, осколки засыпали избушку, стучали по крыше, то ее пробивали, то соскакивали оттуда и шлепались на землю у самых ног. Первое время будто окостенели, стояли полумертвые, в молчании. Свои снаряды тоже мчались из-за опушки над самой головою, и все жадно слушали их пронзительный визг и свист, а еще более чутко вслушивались, когда летел неприятельский снаряд.

"Сюда или дальше?" - сверлила каждого жуткая мысль.

А визг приближается, усиливается, переходит в страшный, пронзительный скрежет... Будто какие-то огромные чугунные пластины трут одну о другую все быстрее, все быстрее, и они верезжат и стонут и скрежещут своим невыносимым чугунным скрежетом...

"Над нами э т о т или пролетит?"

И вдруг визг уж совсем над головой. Вот он пронизал мозги, застыл в ушах, пронесся ураганам по мышцам, по крови, по нервам, заставил дрожать их частой мелкой дрожью. И все невольным быстрым движением втягивают в плечи головы, сгибаются на стороны, еще теснее жмутся друг к другу, лица закрывают руками, как будто ладони спасут от раскаленного стремительного снаряда... Оглушительный удар... Все вздрогнут и так в окостенении, не дернув ни одним членом, стоят целую минуту, как бы ожидая, что за разрывом последует что-то еще и даже более страшное, чем этот ужасный удар. По крыше бьются осколки; они шуршат в листве деревьев, ломают сучья, шлепаются на землю, заметая быстрые, короткие вихри. Секунды затаенного дыхания, гробового молчания, а потом кто-нибудь двинется и все еще нетвердым голосом пошутит:

- Пронесло... Закуривай, ребята...

Удивительное дело, но после этих ужасных мгновений разговор возобновляется почти всегда шуткой и почти никогда ничем другим. Потом замолкнут и снова стоят, ждут новых разрывов. Так целые долгие часы, до рассвета... Несколько раз прибегал Попов из соседней избушки, забегал и к нему туда Федор, а потом отправлялся снова на дежурство... Все-таки не оставляла дерзкая мысль: если удастся определить, что мост совершенно цел, - ворваться в город, хотя бы одним полком и одною внезапностью налета навести панику, помочь идущим от Красного Яра бригадам...

Как только рассвело, пальба прекратилась... Перебрались на полустанок, где расположился штаб. Измученные бессонной ночью, быстро позасыпали. А в сумерки - снова к мосту и снова стали нащупывать: цел или нет? Разведчики дошли уже до половины, но их заметили, обстреляли пулеметным огнем... Федор с комиссаром полка тоже пошел к вагонам на мосту. Продвинулись они шагов на двести и запели "Интернационал"... По-видимому, странное чувство испытывали колчаковские солдаты - они не стреляли. Федор что было мочи крикнул с моста:

- Товарищи!..

И как только крикнул, снова заработали пулеметы. Припали на рельсы и поползли... Обошлось благополучно. Они добрались до последнего пролета, поднялись по лестнице, спустились к избушке. Пошли по берегу, где залегли цепи... По траве во все стороны разбросались бойцы, иные отползали в лес, там покуривали, собирались небольшими кучками; другие на животе маршировали к воде, наполняли котелки, возвращались и опоражнивали один за другим, попивая вприкуску с хлебом, передавая друг другу. Их можно было видеть, как то и дело спускались вниз по берегу, пряча голову в острой и жесткой осоке, перед самым носом покачивая полным до краев котелком.

Эта ночь была такая же, как накануне. Пришли сведения, что две бригады уже продвинулись на том берегу от Красного Яра, значит, и здесь наступает что-то решительное. Одна за другой пытаются разведки проникнуть на тот берег или хотя бы к вагонам, застопорившим путь, но неприятель зорко охраняет все щели, все дыры, где только можно было бы проникнуть... Ночь темная-темная... Там, на берегу, лишь слабые огни - ничего не видно, что делается у врага. Около двух часов утихла артиллерия... Тишина воцарилась необыкновенная... Чуть забрезжил рассвет...

И вдруг со страшным грохотом взорвался мост, полетели в воду чугунные гиганты, яркое пламя заиграло над волнами... Стало светло, как днем...

Все стоявшие у избушки повскакивали на насыпь и всматривались через реку, - так хотелось узнать, что же там творится у врага? И почему именно теперь, в этот час, он уничтожил чугунного великана? Значит, что-то неладно... Может быть, уж отступают?.. Может быть, и бригады уж близко подошли к Уфе?..

Всеми овладело лихорадочное нетерпение... Шли часы. И лишь стало известно, что бригады в самом деле идут к городу, была отдана команда переправляться. Появились откуда-то лодки, повытащили из травы и спустили на воду маленькие связанные плоты, побросали бревна, оседлали их и поплыли...

Неприятель открыл частую беспорядочную пальбу. Видно было, что он крайне обеспокоен, а может быть, и в панике. Артиллерия усилила огонь, била по прибрежным неприятельским окопам... По одному, по двое, маленькими группами все плыли да плыли под огнем красноармейцы, доплывали, выскакивали, тут же в песке нарывали поспешно бугорки земли, ложились, прятали за них головы, стреляли сами...

Прижигало крепко полуденное солнце. Смертная жара. Пот ручьями. Жажда.

И все ширится, сгущается, растет красная цепь. Все настойчивее огонь и все слабей, беспомощней сопротивление. Враг деморализован.

"Ура!!!" Поднялись и побежали... Первую линию окопов освободили, выбили одних, захватили других, снова залегли... И тут же с ними лежали пленные - обезоруженные, растерявшиеся, полные смертельного испуга. Так, перебежка за перебежкой, все дальше от берега, все глубже в город...

С разных концов входили в улицы красные войска... Всюду огромные толпы рабочих, неистовыми криками выражают они свою бурную радость. Тут и восторги, приветствия доблестным полкам, и смех, и радостные неудержимые слезы... Подбегают к красноармейцам, хватают их за гимнастерки, - чужих, но таких дорогих и близких, - похлопывают дружески, крепко пожимают руки... Картины непередаваемой силы!

Засаленные блузы шпалерами выклеили улицы, они впереди толпы; все это счастье победы - главным образом счастье для них... Но сзади блуз и рубах по тротуарам, по переулкам, на заборах, в открытых окнах домов, на крышах, на деревьях, на столбах - здесь все граждане освобожденной Уфы, и они рады встретить Красную Армию. Те, которые были крепко не рады, ушли вон, за Колчаком. Полками, полками, полками проходят красные войска. Стройно, гордо поблескивая штыками, идут спокойные, полные сознания своей непобедимой силы. Не забудешь никогда это мраморное, величавое спокойствие, что застыло в их запыленных, измученных лицах!

Сейчас же, немедленно и прежде всего - к тюрьме: остался ли хоть один? Неужели расстреляли до последнего? Распахиваются со скрежетом на ржавых петлях тяжелые тюремные двери... Бегут по коридорам... к камерам, к одиночкам... Вот один, другой, третий. Скорее, товарищи, скорее вон из тюрьмы. Потрясающие сцены! Заключенные бросаются на шею своим освободителям, наиболее слабые и замученные не выдерживают, разражаются истерическими рыданиями... Здесь так же, как и за стенами тюрьмы, - и смех и слезы радости. А мрачный тюремный колорит придает свиданию какую-то особенную, глубокую, символическую и таинственную силу...

Убегая от красных полков, не успели белые генералы расстрелять остатки своих пленников... Но только остатки... Уфимские темные ночи да белые жандармы Колчака - только они могут рассказать, где наши товарищи, которых угрюмыми партиями невозвратно и неизвестно куда уводили каждую ночь. Оставшиеся в живых рассказывали потом, какая это была мучительная пытка - жить в чаду поганых издевательств, бессовестного и тупого глумления офицерских отбросов, и каждые сумерки ждать своей очереди в наступающую ночь...

Как только освободили заключенных, всюду расставлены были караулы, по городу - патрули, на окраины - несменяемые посты... Ни грабежей, ни насилий, никаких бесчинств и скандалов, - это ведь вошла Красная Армия, скованная дисциплиной, пропитанная сознанием революционного долга.

В этот же первый день приходили одна за другой делегации от рабочих, от служащих разных учреждений, - одни приветствовали, другие благодарили за тишину, за порядок, который установился в городе... Пришла делегация от еврейской социалистической партии и поведала те ужасы, которые за время колчаковщины вынесло здесь еврейское население. Издевательствам и репрессиям не было границ, в тюрьму сажали без всяких причин. Ударить, избить еврея на улице какой-нибудь золотопогонный негодяй считал и лучшим и безнаказанным удовольствием...

- Если будете отступать, - говорил представитель партии, - все до последнего человека уйдем с вами... Лучше голая и голодная Москва, чем этот блестящий и сытый дьявольский кошмар.

В тот же день еврейская молодежь начала создавать добровольческий отряд, который влился в ряды Красной Армии.

Политический отдел дивизии развернул широчайшую работу. В первые же часы были в огромном количестве распространены листовки, объяснявшие положение. По городу расклеены были стенные газеты, а с утра начала регулярно выходить ежедневная дивизионная газета. Во всех концах города непрерывно, один за другим, организовывались летучие митинги. Жители встречали ораторов восторженно, многих тут же, на митингах, качали, носили на руках - не за отличные ораторские качества, а просто от радости, от избытка чувств. Большой городской театр заняли своею труппой; тут всю работу уж проводила неутомимая Зоя Павловна, - она возилась с декорациями, раздобывала по городу костюмы, хлопотала с постановками, играла сама. Театр был все время битком набит красноармейцами. Уже через несколько дней, когда раненый Чапаев приехал в город и пришел в театр, он от имени всех бойцов приветствовал со сцены Зою Павловну, поднес ей букет цветов, и весь огромный зал свою любимую работницу приветствовал громом криков и отчаянным хлопанием в ладоши, - это была ей лучшая и незабываемая доселе награда от красных солдат.

Город сразу встряхнулся, зажил новой жизнью. Об этом особенно говорили те, которым тускло и трудно жилось при офицерских "свободах".

За Уфу погнали Колчака другие дивизии, а 25-ю остановили здесь на передышку, и больше двух недель стояла она в Уфимском районе. Время даром не пропадало, части приводили себя в порядок после такого долгого и изнурительного похода. Штабы и учреждения тоже подтягивались и разбирались понемногу во всем, что накопилось, сгрудилось за время горячего походного периода. С неослабной силой работал политический отдел; во главе его теперь вместо Рыжикова стоял Суворов, петербургский рабочий, по виду тихий, застенчивый, но отличный, неутомимый работник. Он в политотделе проводил так много времени, что здесь его можно было застать каждый час. Видимо, там же и ночевал. Крайнюков, помощник Федора, тесно сошелся с Суворовым и все свободное от поручений время тоже проводил в политотделе: они вдвоем выполняли фактически ту огромную политическую работу, которая проделана была за эту двухнедельную стоянку. Клычков только помогал им советом и участвовал на разных совещаниях, - время уходило у него на работу с другими дивизионными органами, к которым они с Чапаевым прикоснулись здесь впервые после Белебея.

Скоро начали поступать тревожные вести с Уральского фронта. Там казаки имели успех за успехом, только никак не могли ворваться в осажденный Уральск. Сведения поступали через газеты, через армейские сводки и телеграммы, через письма, особенно много через письма... Красноармейцы узнавали, что по их родным селениям проносятся всесожигающим вихрем дикие казацкие шайки, уничтожают хозяйства, убивают, замучивают тех, у кого сыновья, мужья и братья ушли в Красную Армию. Полки затревожились, заволновались, стали проситься на уральские степи, где они с удесятеренной силой клялись сражаться против зарвавшихся уральских казаков.

Чапаев с Федором об этом часто беседовали и видели, что переброска дивизии необходима и полезна, если только не воспрепятствуют этому какие-нибудь исключительные обстоятельства. Неоднократно говорили с Центром, объяснили и Фрунзе, что за настроение создалось среди бойцов и как невыгодно это настроение для какого-нибудь другого фронта, кроме Уральского. А тут еще начали приезжать с тех краев отдельные беженцы или просто охотники-добровольцы, не хотевшие нигде служить, кроме "своей дивизии". Настроение обострялось. В Центре обстановку учли: скоро получен был приказ о переброске в уральские степи. Одушевлению полков не было границ - собирались в поход словно на торжественную веселую прогулку. Чапаев тоже был доволен не меньше рядовых бойцов: он переносился в степи, в те степи, где воевал уже многие месяцы, где все ему знакомо, понятно и близко - не так, как здесь, среди татарских аулов. Быстрее быстрого были окончены сборы, и дивизия тронулась в путь.

XIV. ОСВОБОЖДЕНИЕ УРАЛЬСКА

Уральск долго был обложен казачьим кольцом - вплоть до подхода Чапаевской дивизии, его освободительницы. Героическая его защита войдет в историю гражданской войны блестящей страницей. Отрезанные от всего мира, уральцы с честью выдержали казачью осаду, много раз и с высокой доблестью отражали налеты, сами делали вылазки, дергали врага со всех сторон. Измученный гарнизон, куда влились добровольческой волной уральские рабочие, никогда не роптал ни на усталость, ни на голод, - не было и мысли о том, чтобы отдаться во власть ликующего врага. Борьба шла на жизнь и на смерть. Все знали, что половины здесь быть не может и казачий плен означает фактически истязания, пытки, расстрелы... В самом городе вскрывались заговоры. Местные белогвардейцы через голову местного гарнизона ухитрялись связываться с казацкими частями, получали оттуда указания, сами доносили казацкому командованию о том, что творится в городе... Уж иссякли снаряды, патроны, подходило к концу продовольствие, и, может быть, скоро пришлось бы красным героям сражаться одними штыками, но не пугало и это, - бодро и уверенно, спокойно и мужественно было настроение осажденных. А когда долетели к ним вести, что на выручку идет Чапаевская дивизия, пропали остатки сомнений, и еще более стойко, геройски отбивались последние атаки врага.

Крупных боев по пути к Уральску не было, хотя отдельные схватки не прекращались ни на день. Казаки, знавшие чапаевские полки еще по 1918 году, не выражали большой охоты сражаться с ними лицом к лицу и предпочитали отступать, пощипывая там, где это удавалось. По дороге к станице Соболевской казаки с двумя броневиками, пустив кавалерию с флангов, пошли на Иваново-Вознесенский полк. Они рассчитывали, что под огнем броневиков дрогнут и бросятся бежать красноармейцы - тогда бы кавалерия нашла себе работу! Но вышло все как-то очень просто и даже вовсе не эффектно: цепи лежали, как мертвые, посторонились, пропустили в тыл к себе броневики, строчили по несмелой кавалерии противника... А тем временем красная батарея все вернее, все ближе к смертоносным машинам укладывала снаряды. Чудовища воротились с тем, с чем и пришли. Тут даже и потерь вовсе не было - так спокойно и организованно, так просто был принят и ликвидирован этот неприятельский натиск.

А где-то неподалеку, там же у Соболевской, окружили казаки оторвавшуюся роту красных солдат, и те почти сплошь были уничтожены. Послали на помощь новую роту - пострадала и она. Послали третью - участь одинаковая. Лишь тогда догадались, что нельзя такою крошечной подмогой оказать действительную помощь, что это - лишь напрасный перевод живых и технических сил. Послали полк, и он сделал, что требовалось, с поразительной быстротой. Когда узнал Чапаев, - бушевал немало, ругался, грозил:

- Не командир ты - дурак еловый! Должен знать навсегда, што казак не воевать, а щипать только умеет. Вот и щипал: роту за ротой, одну за другой. Эх ты, цапля! Всадить бы "што следовано"...

Несмотря на ежедневные непрерывные схватки с казарой, полки передвигались быстро: пешим порядком верст по пятьдесят в сутки.

В станицах и селах встречали красных солдат как освободителей, выходили нередко навстречу жители, приветствовали, помогали как умели и чем могли, делились достатками... Самому Чапаеву прием оказывали чрезвычайный, - он в полном смысле был тогда "героем дня".

- Хоть одно словечко скажи, - просили его мужички, - будут еще казаки идти или ты, голубчик, прогнал их вовсе!

Чапаев усмешливо покручивал ус и отвечал, добродушный, веселый, довольный:

- Собирайтесь вместе с нами - тогда не придут, а бабам юбки будете нюхать - кто же вас охранять станет?

- А как же мы?

- Да так же вот, как и мы, - отвечал Чапаев, указывая на всех, что его окружали.

И он начинал пояснять крестьянам, чем сильна Красная Армия, как нужна она Советской России, что к ней должно быть за отношение у трудовой крестьянской массы.

Чапаеву крепко засело в голову с десяток верных, бесспорных положений, которые он частью вычитал где-нибудь, а больше услышал в разговоре и запомнил. Например, о классовом составе нашей армии; о том, что казаки не случайно, а неизбежно являются пока в большинстве своем нашими врагами; о том, что голодному центру необходимо помогать немедленно из сытых окраин, и т. д. и т. д. Эти положения, такие убедительные и простые, он воспринял со всей силой ясных и чистых своих мыслей, воспринял раз навсегда и бесповоротно, гордился тем, что знает их и помнит, а где-нибудь в разговоре старался вклеить непременно, будь то к делу или совсем не к делу.

Мужикам-крестьянам эти положения он развивал с особенной охотой, а слушали они его со вниманием исключительным. Иной раз и галиматью станет наслаивать всякую, но общий результат бывал всегда наилучший. Он, например, с большим трудом и совершенно неясно представлял себе крупное коллективное хозяйство, систему работы в нем, взаимоотношения между членами и прочее, сбивался нередко на "дележку", "самостоятельность" и т. д. С этой стороны путем объяснить ничего не умел, но даже и от таких бесед получалось кое-что положительное. Он призывал к трудолюбию, протестовал против жадности и своекорыстия, против невежества и темноты, ратовал за новые, усовершенствованные способы труда в крестьянском хозяйстве. В одном селе он так красочно описывал голод фабричных рабочих, так жестоко укорял крестьян за то, что они, сытые, совсем забыли голодных своих братьев, что крестьяне тотчас же постановили открыть между собою сбор зерна для отправки в Москву. Выбрали и организатора дела - тут же на собрании и поклялись Чапаеву, что отправят непременно в Москву все, что наберут, а его, Чапаева, уведомят об этом на позиции. Собрали ли они, отправили ли - неизвестно, а Чапаева оповестить им не удалось: уж недолго ему осталось жить, - скоро Чапаева не стало...

Так, встречаемые радостью, приближались к цели красные полки. Скоро они были под стенами Уральска. Последний бой - и казаки бежали, разорвав кольцо. Из Уральска, верст за десять, выехали навстречу руководители осажденного гарнизона, с ними эскадры кавалерии, оркестр музыки... Под гром "Интернационала", под радостные крики, со слезами радости на глазах встречались, обнимали один другого, хотели сразу и многое друг другу рассказать, но не могли - так переполнены были чувствами, растроганы, потрясены.

- Федя! - окликнул возле автомобиля чей-то голос.

Клычков обернулся и увидел на высоком вороном коне Андреева. Они по-дружески расцеловались. В прекрасных светлых глазах Андреева теперь было что-то новое, чего Федор никогда прежде не замечал, - они смотрели с какой-то усиленной недоверчивостью, сурово и сухо. Можно было подумать, что он не рад даже встрече, но голос, все эти хорошие, теплые слова, что сразу были сказаны, - это все говорит про обратное. На лбу углубились морщинки, а одна, поперечная, над самой переносицей, оставалась все время неразглаженной, будто щель.

Разговорились, и Федор узнал, какое деятельное участие принимал Андреев в борьбе с предательством и заговорами, в которых, как в тенетах, мог запутаться осажденный Уральск. Круто надо было расправляться с негодяями, решительно и беспощадно. Мучительная эта борьба и наложила печать на его юношеское лицо, тяжелую, глубокую, неизгладимую печать... (Скоро обстоятельства загнали Андреева в полк; там, будучи окружен, после отчаянной сечи он был в куски изрублен озверевшим врагом.)

В самом Уральске по улицам не пройти - они запружены рабочими и бойцами. Высыпало и все население.

"Слава герою! Слава Чапаеву! Да здравствуют полки Чапаевской дивизий! Да здравствует красный вождь - Чапаев!"

Эти радостные клики неслись по освобожденному Уральску, и трудно было Чапаеву с Федором пробираться на автомобиле через тысячные толпы, которые заполонили улицы. На Чапаева смотрели с восхищением, кричали ему громкие приветствия, бросали шапки вверх, пели торжественные победные песни... Город раскрасился красными флагами, всюду расставили трибуны, открылись митинги. И когда выступал Чапаев, толпа неистовствовала, волновалась, как море в непогоду, не знала предела восторгам. Его первое слово рождало гробовую тишину, его последнее слово открывало простор новому безумному восторгу. Около автомобиля схватывали десятки рабочих рук и начинали качать, а потом, когда отъезжал, все бежали за автомобилем, будто хотели догнать, еще и еще выразить ему свою благодарность и это свежее, искреннее восхищение. Полкам почет был тоже немалый: уральцы постарались окружить их заботами и ласковым вниманием, чествовали на парадах, организовали массу всяческих увеселений, позаботились о питании, собрали и отдали им все, что могли.

Торжества длились несколько дней - торжества под разрывы шрапнели! Один снаряд угодил в театральную крышу в то время, как шел спектакль. Но подобные случаи нисколько не нарушали общего торжетвенного настроения. Казаки ушли за реку, их надо было немедленно гнать еще дальше, чтобы не дать собраться с силами, чтобы снять угрозу с города, чтобы отдалить от них этот притягивающий магнит - Уральск. Чапаеву лучшей наградой были бы новые успехи на фронте, и потому, лишь миновали первые восторги встречи, он уже неизменно летал от полка к полку, следил за тем, как строились переправы.

Через реку налаживали мост. А за рекой были уже два красных полка, перебравшиеся на чем попало. Надо было спешить с работами, чтобы переправить артиллерию, - без нее полки чувствовали себя беспомощно, и от командиров стали тотчас поступать самые тревожные сведения. Чапаев не то на второй, не то на третий день по приезде в Уральск ранним утром отправился сам - проверить, что сделано за ночь, как вообще идет, продвигается работа. С ним пошел и Федор. По зеленому пригорку копошились всюду красноармейцы, - надо было перетаскивать к берегу огромные бревна... И вот на каждое налепится без толку человек сорок - толкаются, путаются, а дело нейдет... Взвалят бревно на передки от телеги, и тут, кажется, уж совсем бы легко, а кучей - опять толку не получается.

- Где начальство? - спрашивает Чапаев.

- А вон, на мосту...

Подошли к мосту. Там на бревнышках сидел и мирно покуривал инженер, которому вверена была вся работа. Как только увидел он Чапаева - марш на середину; стоит и оглядывается как ни в чем не бывало, как будто и все время наблюдал тут работу, а не раскуривал беспечно на берегу. Чапаев в таких случаях груб и крут без меры. Он еще полон был тех слезных просьб, которые поступали из-за реки, он каждую минуту помнил - помнил и болел душою, что вот-вот полки за рекой погибнут... Дорога была каждая минута... Торопиться надо было сверх сил - недаром он сам сюда согнал на работу такую массу красноармейцев, даже отдал половину своей комендантской команды. Он весь напрягся заботой об этом мосте, ждал чуть ли не ежечасно, что он готов будет, - и вдруг... вдруг застает полную неорганизованность, пустейшую суету одних, мирное покуривание других...

Как взлетел на мост, как подскочил к инженеру, словно разъяренный зверь, да с размаху, не говоря ни слова, изо всей силы так и ударил его по лицу! Тот закачался на бревнах, едва не свалился в воду, весь побледнел, затрясся от страха, зная, что может быть застрелен теперь же... А Чапаев и действительно рванулся к кобуре, только Федор, ошеломленный этой неожиданностью, удержал его от расправы. Самой крепкой, отборной бранью бранил рассвирепевший Чапаев дрожащего инженера:

- Саботажники! Сукины дети! Я знаю, что вам не жалко моих солдат... Вы всех их готовы загубить, сволочь окаянная!.. У-у-у... подлецы!.. Чтобы к обеду был готов мост! Понял?! Если не будет готов, - застрелю, как собаку!!!

И сейчас же инженер забегал по берегу. Там, где висело на бревне по сорок человек, осталось по трое-четверо, остальные были переведены на другую работу... Красноармейцы заработали торопливо... Заходило ходом, закипело дело. И что же? Мост, который за двое суток подвинулся на какую-нибудь четвертую часть, к о б е д у б ы л г о т о в.

Чапаев умел заставлять работать, но меры у него были исключительные и жестокие. Времена были такие, что в иные моменты и всякие меры приходилось считать извинительными; прощали даже самый крепкий, самый ужасный из этих способов - "мордобой". Бывали такие случаи, когда командиру своих же бойцов приходилось колотить плеткой, и это с п а с а л о в с ю ч а с т ь.

Было ли неизбежным то, что произошло на мосту? Ответа дать невозможно... Во всяком случае, несомненно то, что постройка моста была делом исключительной срочности, что сам Чапаев и вызывал инженера к себе неоднократно и сам ходил, приказывал, торопил, ругался, грозил... Медлительность работ оставалась прежнею. Была ли она сознательным саботажем, была ли она случайностью - кто знает! Но в то утро чаша терпения переполнилась - неизбежное совершилось, а мост... к обеду был готов. Вот примеры суровой, неумолимой, железной логики войны!

Бывали у Чапаева и такие случаи, которыми обнаруживалось в нем какое-то мрачное самодурство, необыкновенная наивность, граничащая с непониманием самых простых вещей.

В этот вот приезд в Уральск, может быть, через неделю или полторы, как-то днем вбегают к Федору ветеринарный врач с комиссаром. Оба дрожат, у врача на глазах слезы... Трясутся, торопятся - ничего не понять. (Ветеринарные комиссары вообще народ нежный.)

- В чем дело?

- Чапаев... ругает... кричит... застрелить...

- Кого ругает? Кого хотел застрелить?..

- Нас... нас обоих... или в тюрьму, говорит... или расстреляю...

- За что же?

Федор усадил их, успокоил и выслушал странную, почти невероятную историю.

К Чапаеву из деревни приехал знакомый мужичок, известный "коновал", промышлявший ветеринарным ремеслом годов восемь - десять. Человек, видимо, тертый и, безусловно, в своем деле сведущий. И вот сегодня Чапаев вызывает дивизионного ветеринарного врача с комиссаром, усаживает их за стол. Тут же и мужичок. Чапаев "приказывает" врачу экзаменовать в своем присутствии "коновала" и выдать ему удостоверение о том, что он, мужичок, тоже, дескать, может быть "ветеринарным доктором". А чтобы бумага была крепче - пусть и комиссар подпишется... Экзаменовать строго, но чтобы саботажу никакого. Знаем, говорит, мы вас, сукиных детей, - ни одному мужику на доктора выйти не даете.

- Мы ему говорим, что так и так, мол, экзаменовать не можем и документа выдать не имеем права. А он как вскочит, как застучит кулаком по столу. "Молчать! - говорит. - Немедленно экзаменовать при мне же, а то в тюрьму, сволочей... Расстреляю!.." Тогда вот комиссар на вас указал. Пойдем, говорит, спросим, как самый экзамен производить, посоветуемся... Услыхал про вас - ничего. Пять минут сроку дал... ждет... Как же мы теперь пойдем к нему?.. Застрелит ведь...

И оба они вопрошающе, умоляюще смотрели на Клычкова...

Он оставил их у себя, никуда ходить не разрешил - знал, что Чапаев явится сам. И действительно, через десять минут вбегает Чапаев - грозный, злой, с горящими глазами. Прямо к Федору.

- Ты чего?

- А ты чего? - усмехнулся тот его грозному тону.

- И ты с ними? - прогремел Чапаев.

- В чем? - опять усмехнулся Федор.

- Все вы сволочи!.. Интеллигенты... у меня сейчас же экзаменовать, - обратился он к дрожащей "ветенарии", - сейчас же марш на экзамен!!!

Федор увидел, что дело принимает нешуточный оборот, и решил победить Чапаева своим обычным оружием - спокойствием.

Когда тот кричал и потрясал кулаками у Федора под носом, угрожая и ему то расстрелом, то избиением, Клычков урезонивал его доводами и старался показать, какую чушь они совершат, выдав подобное свидетельство. Но убеждения на этот раз действовали как-то особенно туго, и Клычкову пришлось пойти на "компромисс".

- Вот что, - посоветовал он Чапаеву, - этого вопроса нам здесь не разрешить. Давай-ка пошлем телеграмму Фрунзе, спросим его - как быть? Что ответит, то и будем делать, - идет, что ли?

Имя Фрунзе всегда на Чапаева действовало охлаждающе. Притих он и на этот раз, перестал скандалить, согласился молча.

Комиссара с врачом отпустили, телеграмму написали и подписали, но посылать Федор воздержался...

Через пять минут дружески пили чай, и тут в спокойной беседе Клычкову наконец удалось убедить Чапаева в необходимости сжечь и не казать никому телеграмму, чтобы не наделать смеху. Тот молчал - видно было, что соглашался... Телеграмму не послали...

Подобных курьезов у Чапаева было сколько угодно. Рассказывали, что в 1918 году он плеткой колотил одно довольно "высокопоставленное" лицо, другому - отвечал матом по телеграфу, третьему - накладывал на распоряжении или на ходатайстве такую "резолюцию", что только уши вянут, как прочитаешь. Самобытная фигура! Многого он еще не понимал, многого не переварил, но уже ко многому разумному и светлому тянулся сознательно, не только инстинктивно. Через два-три года в нем кой-что отпало бы окончательно из того, что уже начинало отпадать, и теперь приобрелось бы многое из того, что его начинало интересовать и заполнять, притягивать к себе неотразимо. Но суждено было иное...

XV. ФИНАЛ

Дивизия шла на Лбищенск. От Уральска до Лбищенска больше сотни верст. Степи и степи кругом. Здесь казаки - у себя дома, и встречают они всюду поддержку, сочувствие, всяческую помощь. Красные полки встречаются враждебно. Где остается частичка населения по станицам, там слова хорошего не услышишь, не то что помощь, а в большинстве - эти казацкие станицы к приходу красных частей уж начисто пусты, разве только где-где попадется забытая дряхлейшая старушонка. Отступавшие казаки перепугали население "головорезами-большевиками", и станицы подымали на повозках весь свой домашний скарб, оставляли только хлеб по амбарам, да и тот чаще жгли или с песком мешали, с грязью, превращали в гаденькую жижицу. Колодцы почти сплошь были отравлены, многие засыпаны до половины, не было оставлено ни одной бадьи. Все, что надо и можно было уродовать, уродовали до изничтожения, до неузнаваемости. Необходимые стройки поломали, разрушили, сожгли. Получалось такое впечатление, будто казаки уходят невозвратно. Отступали они здесь за Лбищенском, с непрерывным боем, дрались ожесточенно, сопротивлялись упорно, настойчиво и искусно...

Штаб Чапаевской дивизии стоял в Уральске, передовые же части ушли на несколько десятков верст. Не хватало снарядов, патронов, обмундирования, хлеба... Голодные красноармейцы топтали хлебные равнины, по станицам находили горы необмолоченного зерна, а сами оставались без пищи. Нужда была тогда ужасная. Даже заплесневелый, прогнивший хлеб иной раз не попадал на фронт неделями, и красноармейцы буквально голодали... Ах какие это были трудные, непереносимые, суровые дни!

Почти ежедневно Чапаев с Федором заглядывали на автомобиле то в одну бригаду, то в другую. Тут дороги широкие, ровные, передвигаться можно очень быстро. А когда поломается, бывало, машина (ох как часто это бывало!), садились на коней и за сутки отмахивали верст по полтораста, уезжая на заре, и к ночи возвращались к Уральску. Чапаев отлично разбирался в степи и всегда точно определял местонахождение станиц, хуторов, дорог и дорожек. Но однажды и с ним случился грех - заплутался. Про это плутанье в степи у Федора в дневнике записано под заголовком "Ночные огни". Выпишем оттуда, но будем помнить, что здесь и в десятой доле не переданы своеобразие и оригинальность тех настроений, которыми жили в эту ночь в степи заблудившиеся товарищи с Чапаевым во главе. Многое из "ночного" он не сумел как следует описать, а потом и вообще оно, это "ночное", чрезвычайно трудно поддается выражению и передаче.

НОЧНЫЕ ОГНИ

Надо было навестить Еланя. Сборы коротки: поседлали коней, взяли с собой человек двенадцать верных спутников и понеслись... Миновали Чаган и возле дороги, загаженной лошадиными трупами, - прямо к озеру, через степь. Хлебами, высокими травами, цветными, пестрыми лугами добрались до озера-лужи. Выехали на косогор, слезли с коней, спустились к воде. Кони пили жадно, мы - еще жадней. Было уже часов пять-шесть. Верст на тридцать не встретили дальше ни одного хуторка. Кидались в каждую прогалину, искали воду, но не находили и мучились от нестерпимой жажды. В отдалении, по макушкам сыртов, показывались всадники - это, верно, казацкие наблюдатели и часовые. Каждую минуту здесь было можно ожидать из первой же лощины внезапно казацкого налета. Это у них любимый прием: выждать где-нибудь в засаде, пропустить несколько шагов, а потом налететь ураганом, с гиканьем и свистом, блестя обнаженными шашками, потрясая пиками, - налететь и рубить, колоть внезапно, пока не успеешь стащить с плеча винтовку. Ехали и оглядывались, засматривали в каждую дыру, были наготове.

Дымчатые легкие облака вдруг помутнели, сгустились и совсем низко опустились черными тучами. Стало быстро смеркаться. Зашумел ветер, помчался по полю и еще теснее согнал в груду мрачные, зловещие тучи.

Вот упали первые капли - еще, еще, еще... Разразился настоящий степной ливень - оглушительный, частый и сильный ударом... Все быстро промокли. Я, как на грех, был в одной тонюсенькой рубашонке и всех быстрее измок до самой печенки. Стало холодно, бросало в жар и озноб, дрожали руки, лязгали зубы. В стороне показались какие-то разрушенные мазанки - остатки прежнего селения. Около них, по видимости, копошились люди...

Подъехали и тут застали двух обозников. Несчастные себя чувствовали совершенно беспомощно. Их полк ушел далеко вперед, а у них вот тут что-то приключилось: лопнули колеса, да и лошаденка повалилась, не подымается никак. Решили оставить все у колодца, а сами - полк догонять, пока не угодили к казакам в лапы. Мы у них нашли четвертную, привязали ее на вожжах, на самом кончике камень прикрепили, спустили в колодец... Хоть и знали, что травят часто колодцы, да отгоняли страшную мысль, - ее перебарывала жажда. Долго ждали, пока в узкое горлышко натечет вода, а как напились - тут уж стало и совсем темнеть. Дорога была едва видна в траве, но общее направление знали точно и потому снялись уверенно. Отъехали версты четыре - порешили свернуть и ехать прямо степью, на огонь, что виднелся вдали. Оставалось, по нашим расчетам, верст пятнадцать, и часа через полтора думали быть на месте. Про огонь погадали, погадали и порешили, что это костер горит в нашей цепи, - а может, и не в нашей, да это все равно: свою цепь не перепрыгнешь, упрешься... Едем. Молчим. Пока были сухи, перед дождем, песни все пели да кричали, да гикали, а тут притихли - ни песен, ни громких разговоров. Хоть насчет костра и рассуждали, будто "свою цепь не перескочишь", однако была и другая мысль у каждого:

"А ну да как ошиблись и едем прямо в лапы казаре?"

И от этих мыслей становилось не по себе, лезла в голову всякая чертовщина. Напрасно вздувал Чапаев спичку за спичкой, напрасно водил пальцем по карте, а носом по компасу, - ничего из этой затеи не получалось, и ехали наугад, вслепую, сами точно не зная куда. Огонек впереди то вспыхивал, то замирал и, когда замирал, мигая, становился бледен, тускл и бесконечно далек, приобретал какую-то странную таинственность, будто это не огонек, а наваждение, призрак, который шутит над нами в ночной темноте. Мы полагали первоначально, что всего тут каких-нибудь шесть - восемь верст, но уже проехали добрый десяток, а он, огонек, все так же, как и прежде безмятежно мигал и то приближался, то пропадал где-то далеко-далеко... Стали гадать-предполагать: да костер ли это? Может быть, фонарь светит откуда-нибудь с высоченного далекого столба?.. Но почему же он как будто все отдаляется, уходит?..

Решили дальше не ехать. С дороги давно уже сбились в сторону. Кони шагали по высокой мокрой густой траве, задевали ее копытами, и она хрустела, рвалась, как сочные звонкие нити. Справа зажегся другой огонек - и тоже как будто совсем недалеко, но, проехав с версту, убедились, что и тут как бы не все обстоит ладно... Вон еще один, другой, третий... В черной, пустой и могильно-тихой степи становилось жутко... Дождя то нет, то снова застучит по измокшей жалкой одежонке... Бр-р-р!.. Как холодно!.. И как это скверно, когда холодные струи текут за шею, за спину, на грудь, словно змейки проползают по телу... Теперь бы в избу, к теплой печке, обогреться немножко. А впереди целая ночь, и все такая же холодная, такая же дождливая, мокрая, неприютная. Настроение понизилось до гнусности. Ехали и ехали - но куда? Временами казалось, что повернули обратно, проезжаем знакомые места, кружимся около одного, словно заколдованного, места. Как только шорох в стороне - быстро повертываем головы и пристально-пристально всматриваемся: не разъезд ли казацкий? Может быть, выследили... подкрались... идут по следам... по пятам... и вот сейчас... раз... два... три... Черт знает, что за силу имеет над человеком ночная тьма! Она даже самых смелых, самых храбрых делает беспомощными, мнительными, неуверенно-робкими... Вон в стороне как будто чернеет что-то длинное, непрерывно-неуклюжее... Выслали двоих. Они с разных сторон тихой рысью затрусили в ту сторону и, воротившись, сообщили, что это скирды необмолоченного хлеба... Было решено остановиться и здесь, под скирдами, ждать рассвета... Коней не расседлывали, даже и не спутывали. Несколько человек, чередуясь через каждые два часа, должны были дежурить всю ночь.

Винтовки - заряженные, готовые - были у каждого под рукой на случай внезапного налета. Пристроились к снопам, выкопали в соломе небольшие ложбинки, вдвинули себя в середину... Дождь не переставал ни на минуту... Я было уселся довольно ладно и соломы на землю набросал немало, а через несколько минут уж почувствовал себя в луже, и было невыносимо тошно, противно от этой слякоти, холодно и мерзко. Чапаев сидел рядом, уткнувшись лицом в промокшую солому, и вдруг... запел - тихо, спокойно и весело запел свою любимую: "Сижу за решеткой в темнице сырой..." Это было так необычно, так неожиданно, что я подумал сначала - не ослышался ли? Может быть, мычит что-нибудь невнятное, а мне чудится песня... Но Чапаев действительно пел...

- Василий Иваныч, да что ты?

- А чего? - отозвался он глухо.

- Услышат. Ну как разъезд?

- Не услышат, я тихонько... А то, брат, холодно больно да противно тут в воде...

И от этого хорошего, простого ответа мне самому сделалось как будто легче.

- А вот, Федя, вспоминаю, - говорит Чапаев. - Рассказывали мне, что в пустыне двое заплутались... ну, как мы здесь с тобой - только их-то было двое всего-навсего... Бросили их там али сами как отстали - только сидят на песочке, а идти им и некуда... Нам хоть ночью... Ну, ладно... Солнце взойдет - отыщем, а они куда? И ночь и день - все песок кругом: и туда песок, и сюда песок, больше нет ничего... Воды у них по фляжке висело - не пьют. Помирать-то не хочется, а знают - как выпьют все, так и смерть пришла... Только водой и жили. Три дня все вместе ходили, а найти ничего не могут, не видят конца... На четвертый-то день упал один. Я, говорит, помираю, а ты рядом ложись: ходили вместе - вместе и ляжем... Упал на песок, да и конец... Тот, што один-то остался, посидел над дружком, а у того, глядит, и зубы оскалились, глаза оловянные открылись. Страшно ему стало одному в пустыне... Ну-ка... уйдет он от этого места, а и жалко станет. Походит-походит, да и опять сюда оглядывается, штобы не потерять - боится... Хоть и мертвый тот, а все будто вдвоем... Так вот ты смотри, што вышло. На него верблюды пришли - там караван оказался... так и жив человек... А дружка в песке схоронил... Это вот - да! Тут никуда не уйдешь, коли во все стороны песок один тыщами верст рассыпается...

- Што тут? - обернулся он быстро в сторону и вскочил.

Федор - за ним, вскочил и Петька... Схватили винтовки, застыли в ожидании. Через несколько секунд выступила из тьмы фигура своего вестового, за ним, почвакивая и посапывая, приблизились кони... Опять прилегли в колючие, жесткие снопы...

- А ты что это, к чему рассказал? - спросил Чапаева Федор.

- Да вспомнилось. Я всегда, как самому плохо, вспоминать начинаю, кому же, когда и где было еще хуже моего. Да надумаю и вижу, што терпели люди, а тут и мне - отчего бы не потерпеть? Я вон слышал еще, будто на море корабль разбило, а матрос обнялся с бревном да по волнам-то и гулял двое суток, пока его не подобрали... Тут вот позадумаешься, каково-то ему было, коли ноги в воде, да и сам, того гдяди, туда же кувырнешься... А уцелел...

За разговором сгрудились потеснее... Петька слушал с большим вниманием. Когда ему надо было откашляться, закрывал ладонью рот, тыкался еще глубже в солому и там хрюкал как-то неопределенно. В темноте его блестящие черные глаза светились, как у кошки... Лишь только Чапаев кончил, Петька быстро взглянул на него и весь передернулся, - видно было, что ему самому смертельная охота что-то сказать.

- Я вот... разрешите? - обратился он к Чапаеву.

Но тот ничего не ответил и молча поглаживал усы.

- Я хотя бы, - продолжал Петька, - на Дону, в восемнадцатом... Нас казаки в сарай человек двадцать заперли. Утром, говорят, разберемся, кто тут у вас большевик... А не скажете, так и все за большевиков уйдете. Капут, одним словом. Знаем, что расстреляют, сволочи... Мы это доску одну полегоньку - чик да чик, чик да чик, - она и отползла... Я самый у них маленький. Полезай, говорят, ты первый, а если попадешь - на нас не говори... сам, мол, один полез... Часового убери камнем сразу-то, што ли, увидишь, как... Одним словом, полез я. А ночь вот что сегодняшняя, - дождик идет, а уж тьма-то, тьма-то... Я эдак тихонько ногу просунул - ничего... Я принагнулся... плечом... руку с головой выпустил, вторую ногу выставил... Гляжу - на земле, вышел у самого сарая, а за углом - как есть часовой стоит... Лег на брюхо, думаю - проползти надо сначала, чтоб его разглядеть - сидит человек или ходит... Вот по грязи, будто червяк, плыву, а ребята высунули головы, смотрят... Он на полене сидит и голову наклонил, - спит, может, думаю... Взял тут кирпич - из сарая дали, а как дополз к нему да как хрясну его, да по виску его. Клюнул, сердешный, в землю и крикнуть не знал што... А я его еще раза четыре стукнул - забрызгался кровью, испачкался... Вышли мы всей артелью, сарай-то с краю был... Мы тут ползком, все ползком, так и ушли непримеченные... Знали, где от своих отбились, нашли... Э-эх, тоже страху было!..

- Страх страхом, а жив, - заметил как-то неопределенно Чапаев.

- Жив! - подтвердил обрадованный Петька, польщенный вниманием. - И все живы - так артелью и доползли... Право слово...

- Верю, - усмехнулся Чапаев.

Петька снова прикрыл рукою рот и два-три раза хрюкнул в солому...

- Вон спят, - показал Чапаеву на лежащих кругом спутников... - А я не могу и никогда не засну, ежли што такое...

А все-таки усталость свое взяла. Когда перестали говорить и притулились снова в глубину скирды, - задремали чуткой, нервной дремотой, то и дело просыпаясь от малейшего шороха... Так продремали до рассвета, а лишь забрезжило первой, белесоватой мутью, - поднялись усталые, промокшие, дрожащие от холода, измученные бессонной ночью. Согреться решили на быстрой езде. И в самом деле, как только Чапаев пораспутался с картою и выбрал направление, - поскакали на ближний сырт и тут, уже через несколько минут, почувствовали себя бодрее. А когда стало подыматься солнце - вконец повеселели. С сырта заметили обоз и хотели направиться к нему, но обозники, увидев группу конных, ударились вскачь наутек... Петька полетел за ними карьером, - хотя бы только узнать, свои или нет. Остальные ехали ровной рысью... Обоз оказался свой - как раз из той бригады, в которую держали путь... Через полчаса подъезжали к избушке, где поселился Елань со своим полевым летучим штабом... Местечко называлось Усихой!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Еще не было шести часов, а Еланя с комиссаром застали на ногах. Взобравшись на плоскую крышу мазанки-избушки, они водили бинокли из стороны в сторону, внимательно всматривались, о чем-то совещались между собою. Когда заметили подъезжавших, спустились вниз и ввели их в грязную полутемную лачужку. Вид у них был самый ужасный: бледно-зеленые, трупного цвета лица, лихорадочные глаза, крайняя степень измученности и печать какой-то безысходности во взорах. Оба были без гимнастерок, в нижних рубахах, - духота и жарища в халупе не позволяли работать одетыми. Елань был совершенно бос. По грязным, заплесневелым ногам можно было судить, что последний раз он мылся в бане, верно, несколько месяцев назад. От бессонных ночей и крайнего напряжения у него дрожали руки, а когда начинал торопиться в разговоре, голос прерывался, он начинал захлебываться словами, а кадык дергался нервно, то втягиваясь, то выскакивая стремительно; пересохшие, бледные губы изрезаны были трещинами. Елань уж ни одного слова не мог сказать спокойно: он выкрикивал высоким протестующим фальцетом, махал руками в такт своей речи, бил кулаками в грудь, доказывая то, что ясно было и без доказательств, - доказывал, что без патронов и снарядов воевать нельзя. Место было тут равнинное, видно с крыши далеко, и Елань в бинокль отлично рассматривал расположение казары.

- Так будут ли патроны, товарищ Чапаев? - спросил он надрывающимся голосом и смотрел Чапаеву в лицо, ловил и взгляд и первое слово.

- Подвезут... приказано...

- Што же - приказано... Я не могу дальше!..

- Так подожди... Ну, откуда я тебе возьму, не с собой ведь вожу, - урезонивал Чапаев. - Говорю - везут, скоро быть должны...

- Знаете, - переводил Елань с одного на другого свой горячий, полусумасшедший взгляд, - мы с комиссаром весь день с этой крыши не слезаем. Тут больше неоткуда... А по четыре атаки в день, подлецы, делают... По четыре атаки! Мы все видим: как и готовятся, как и лава несется - все видно отсюда. А как следует - ничего нельзя: патронов нет... Вчера приказал через третьего... Потом - через пятого... Теперь через десятого стреляют... На десять шагов допускаем... Ручными бомбами только и спасаемся... Нет возможности никакой. Ведь че-ты-ре раза в день! А место видели сами... простыня.

- Приказ на завтра получили? - спросил Чапаев и оглянулся.

- Получил... Тут все свои, - успокоил Елань. - Да что же без патронов - я не смогу этого ничего... голыми руками нельзя...

- Ну, знаю, - начинал сердиться и Чапаев, - знаю, чего говоришь зря? Тебя сразу облегчат. Шмарин начинает... Силы на него будут отвлечены, а ты...

- Ясно, - согласился Елань. - Только вот одно: патроны...

- А снарядов как? - спросил Чапаев.

- Да тоже. Ну, тут кое-как еще ладно. Хлеба... Хлеба нисколько... Вот и вас нечем угостить - ни корки нет, ей-богу... Только воду одну - вон, в чайнике...

- Вместе и хлеб грузовики везут, - пояснил Чапаев. - Мы сейчас же к Шмарину, ждать некогда... Ну, прощай...

С тяжелым чувством уезжали от Еланя... Ехать было верст пятнадцать. Голодны кони, голодны сами, но знали, что Шмарину еще с вечера должно было прийти продовольствие, поэтому, как только приехали, сейчас же организовали завтрак. Шмарин парился над приказом дивизии, - ему с бригадой назавтра утром открывать действия. Задача выпала очень серьезная, обдумать надо чрезвычайно тонко, а советчиков у Шмарина раз-два и обчелся. Призывал он начальника штаба, но ведь что же и от него узнаешь особенного? Невелика фигура. Начальник штаба у Шмарина, кажется, в писарях до того сидел, а тут некого было поставить - ну и ткнули. Сидит, смекает немного, парень неглупый оказался, но по штабной премудрости - ей-же-ей ничего не слыхивал и не знает. Потолковали за чаем, узнали подробно, что тут за обстановка, какое где жилье, далеко ли, сколько сил у неприятеля и насколько можно верить полученным сведениям, слышно ли, чтобы сам он, неприятель, готовился к чему-нибудь теперь же? Все это выяснено было еще в порядке частной беседы, а лишь только подкрепились, вплотную сели за карту, и Чапаев подробнейшим образом стал объяснять Шмарину, как надо проводить операцию от первого момента до последнего. Можно было в восторг прийти от чапаевской предусмотрительности и точности выкладок, которые он тут делал. Способность учитывать малейшие обстоятельства - его особенная, характерная черта.

- Если вот так начнешь - вот што получится, а у Еланя вот што будет к тому времени... Попов за рекой будет вот в каком положении...

Учитывал быстроту движений измученных, почти разутых и нездоровых бойцов; количество и быстроту подвоза патронов, снарядов, хлеба; отсутствие воды; встречи с населением или полный его уход; серьезность и объем проделанной разведывательной работы; готовность казаков к встрече; усилия, на которые способна бригада Еланя; расхождения в стороны дорог и быстроту движения по бездорожным лугам...

Все, решительно все прикидывал и выверял Чапаев, делал сразу три-четыре предположения и каждое обосновывал суммою наличных, сопутствующих и предшествующих ему фактов и обстоятельств... Из ряда предположительных оборотов дела выбирался самый вероятный, и на нем сосредоточивалось внимание, а про остальные советовал только не забывать и помнить, когда, что и как надо делать.

Совещание длилось часа два. Когда было окончено, собрались уж было ехать обратно в штаб дивизии, но тут пришли из бригадного резервного полка, который стоял от позиции верстах в двух, и пригласили... на спектакль. Что-то необычное... Назавтра такое серьезное дело, тут рядом окопы противника, - и вдруг спектакль?!

- Это всегда так, - улыбнулся Шмарин. - Как только приедут, ребята уж поджидают, и тут хоть бой начинай, а ставь... Смерть охотники...

- Так ведь тут же так близко...

- А чего им... Было так, что - если все спокойно - из окопов половина уползала. Насмотрятся одно действие - обратно, а за ними другие... Так и пересмотрят до одного...

- Тут и ставили рядом?

- Рядом... Зоя Павловна бедовая, она с ними все сама ездит... Заслышат еще где красноармейцы, что она с театром спешит, - уж ждут-ждут ее, ждут-ждут... Подготовлять все сами начнут... Иной раз только она сюда, а тут и сцена, глядишь, давно сколочена... Заборов-то в станицах поломали - ай-ай!

Чапаев с Федором знали, что за последние недели Зоя Павловна создала подвижной театр, но никак не предполагали, что она так близко к окопам ставит спектакли, а она сама про это до поры до времени молчала: в бригаде, говорит, ставлю... Ну и не допытывались. А когда в бригаду поедут - только-только про военные дела успеют поговорить. Теперь, по разговорам, оказалось, что как-то, двигаясь по степи, она со своей кочующей труппой угодила как раз под обстрел. Бригада шла в наступление, и полк, возле которого в это время очутилась труппа, уже снялся с места, пошел вперед. Не долго думая, актеры оставили на возу по вознице, а сами взяли винтовки и пошли рядовыми... Зоя Павловна всегда была верхом. Она подъехала к комиссару полка, через десять минут вместе с ним и еще пятком бойцов ускакала в разведку... Удивительные были времена. Артист, организатор, политический работник, пропагандист и агитатор, комиссар - все это сливалось прежде всего в одно понятие: боец! Дивизионная труппа и была за то особенно любима красноармейцами, что они чувствовали тут своего же брата-бойца, который всегда с ними, а по надобности и вместе идет в наступление...

Ждали красноармейцы эту свою труппу всегда с величайшим нетерпением и обычно знали каждый момент и самым точнейшим образом, где она сейчас находится, в какой бригаде, долго ли там пробудет, сюда приедет или в другую бригаду. И если знали, что труппа едет к ним, - настроение повышалось, из уст в уста передавалось об этом, как о величайшей радости. Начинались приготовления. А когда труппа прибывала на место, очень часто даже из скудных своих средств устраивали ей дружеское угощение... Подмостки обычно сколачивались заранее, и если снимались с места, уходили в открытую степь, знали, что тесу там найти невозможно, а труппа вот-вот подойдет, - всю эту гору досок так и волокли за собой...

Какая же это была радость, какое великое торжество, когда устанавливали сцену! Любопытных было такое множество, что их по-приятельски приходилось разгонять, чтобы не толкались, не мешали расставлять и укреплять декорации, готовить костюмы, гримироваться. Бывало так, что какой-нибудь особенно дотошный красноармеец стоит-стоит у раскрытого сундука с костюмами, любуется там на разные фраки да сюртуки, а потом, когда отвернутся, выдернет разукрашенный цветной камзол, напялит с треском да с веселой, расплывшейся от удовольствия физией и крикнет:

- Ребята, смотри на короля!

Ну, конечно, "короля" сейчас же берут под микитки, сдирают с него королевскую одежду, иной раз в шею двинут раза два-три, и он - куда-нибудь к кулисам, посмотреть, нельзя ли и там чего-нибудь на себя напялить, похохотать...

Это время приготовлений к спектаклю едва ли не большим было удовольствием, чем самые спектакли... Артисты начинают одеваться... Но куда спрятаться от зрителя, чтобы поразить его все-таки прелестью неожиданности?.. Тычутся-тычутся - ничего не выходит. Тогда из двух зол выбирают меньшее: или все тут заранее насмотрятся один за другим, или уж небольшую компанию отрядить, им показаться, а зато другим - ни-ни... Так и делают. Выберут человек сорок - пятьдесят, поставят их плотным кольцом в три ряда, а сами артисты в середке: тут одеваются, тут примеряют парики, гримируются... Только ахнешь, как вспомнишь, сколько потрачено угля на этот самый грим! Можно себе представить, что за богатства театральные были в 1919 году, коли черную сухую корку считали богатством! До гримов ли было дорогих! Если и попадет, бывало, что ценное из этой области, так "зря" не расходуют, а в какие-нибудь "высокоторжественные", особенные случаи, - положим, победа большая, обмундирование привезли, паек прибавили, да мало ли в полку своих особенных, позиционных радостей!

Играли актеры не сильно знаменито, а все-таки впечатление производили немалое. Надо честь отдать Зое Павловне: из небольшого, скудного репертуара она умела выбирать по тем временам самое лучшее. Играла сама, принимала бойца, знала, что ему нужна была простая, понятная, сильная, своевременная вещь... Такие находились. Несколько из них даже было написано своими же дивизионными писателями... Иные - не бесталанно. Многие (большинство) - неуклюже, не литературно, зато имели какое-то необъяснимое качество самородности, силы, верного уклона, верных мыслей и сильных чувств, при полном иной раз неумении эти мысли и чувства воплотить в художественную форму. Репертуар слабоватый, но по тем временам не из бедных; в других местах было хуже, слабее, а то и просто вредными пьесами подкармливали...

Потребовалась исключительная любовь Зои Павловны к делу, чтобы совсем "из ничего" создать этот подвижной, столь любимый бойцами театр - и в какой ведь обстановке! Это не диво, что при других, при благоприятных условиях они рождались, а тут вот, когда нет ничего под руками, когда части в непрерывных и тяжких боях, - тут заслуга действительно немалая.

Бывало, на двух, на трех верблюдах и тянутся по степи... Сами пешком, имущество на горбах верблюжьих прилажено... Где можно - лошадей доставали; тогда все по телегам разместятся и от полка к полку, от полка к полку, а там уж давным-давно поджидают многоценных гостей...

Когда Чапаев и все присутствующие получили приглашение "пожаловать" на спектакль, оказалось, что все уже было готово, сейчас же могут "занавеску подымать", как доложил кто-то из приехавших красноармейцев. Решили съездить - отчего же нет? Тут совсем недалеко. Тем более что у Шмарина лошадей пришлось все равно обменивать на свежих. Когда подъезжали к массе зрителей, там уж было известно, кого поджидали. Все оглянулись. Из уст в уста полетело торопливо: "Чапаев... Чапаев... Чапаев..."

Картина замечательная! На земле, у самой сцены, первые ряды зрителей были положены на животы; за ними другая группа сидела нормально; за сидевшими, сзади них, третья группа стояла на коленях, будто на молитве в страстной четверг; за этими - и таких было большинство - стояли во весь рост... Сзади них - десятка два телег, и в телегах сидели опять-таки зрители. Замыкали эту оригинально расположенную толпу кавалеристы - на конях, во всеоружии... Так разместились несколько сот человек и на совершенно ровной поляне - и всё видели, всё слышали...

Чапаева, Федора, Петьку пропустили вперед, поместили "во втором ярусе" - сидеть на земле.

Ставили какую-то небольшую, трехактную пьеску, написанную здесь же, в дивизии. Содержание было чрезвычайно серьезное, и написана она была неплохо. Показывалось, как красные полки проходили через казацкие станицы и как казачки встречались с нашими женщинами-красноармейками, как их чурались и проклинали сначала, а потом начинали понимать... Вот входит полк... Красноармейки, в большинстве коммунистки, одеты по-мужски: рубаха, штаны, сапоги, штиблеты, лапти, коммунарки на голове или задранный картузишко, и волосы стрижены то наголо, то под гребенку. Встречают их бабы-казачки, отворачиваются, бранятся, плюются, и иные глумятся или потешаются в разговоре:

- Што ты, дура, штаны напялила? Што ты с ними делать будешь?

- Эй, солдат, - окликает казачка красноармейку, - зачем тебе прореха нужна?

- Через вас только, проклятых, - бранятся в другом месте казачки по адресу красноармеек, - через вас все пропадает у нас... Разорили весь край, окаянные, набрали вас тут, б...ей - девать-то некуда... Чего терять вам, прощелыгам? Известно, нечего, ну и шататься... Чужой хлеб кто жрать не будет?

- Да нет же, нет, - пытаются возражать коммунистки-женщины. - Мы не из тех, как вы думаете, не из тех: мы - работницы... Так же, как и вы, работаем, только по фабрикам, а не хозяйством своим...

- Сволочи вы - вот кто!

- Зачем - сволочи! У нас тоже семьи дома пооставались... Дети...

- Ваши дети - знаем! - галдели бабы. - Знаем, што за дети... подзаборники.

Коммунистки-женщины доказывают казачкам, что они не шлюхи какие-нибудь, а честные работницы, которых теперь обстоятельства вынудили оставить и работу и семью - все оставить и пойти на фронт.

- Што здесь, што там, - кричали им в ответ казачки. - Где хочешь - одинаково брататься вам, беспутные... Кабы не были такими, не пошли бы сюда... не пошли бы...

- А знаете ли вы, бабы, зачем мы идем?

- Чего знать, знаем, - отпихиваются те.

- Да и выходит, что не знаете.

- А мы и знать не хотим, - отворачиваются бабы, - што ни скажи - одно вранье у вас.

- Да это что же за ответ - прямо говорите! - атаковали их красноармейки. - Прямо говори: знаешь али нет? А не знаешь - скажем...

- Скажем, скажем... - замычали бабы. - Нечего тут говорить - одно похабство.

- Да не похабство - зачем? Мы просто другое расскажем. Эх вы!.. Хоть, к примеру, скажем так: мы бабы и вы бабы. Так ли?

- Так, да не больно так...

Говорившая коммунистка как будто озадачена...

- Чего?.. Так вы же - бабы?

- Ну бабы...

- И белье стираете свое, так ли?

- А што тебе, кто у нас стирает? Воровать, што ли, хочешь, распознаешь?

- Поди дети есть, - продолжается непрерывная и умная осада, - нянчить их надо.

- А то - без детей... у кого их нет? Это ваши по оврагам-то разбросаны да у заборов...

Но никакими оскорблениями не оскорбишь, не собьешь с толку настойчивых проповедниц.

- С коровой путаешься... У печки... мало ли...

- Ты дело говори, коли берешься, - обрывает казачка дотошную красноармейку. - Про это я сама знаю лучше тебя.

- Вот и все делай тут, - последовал ответ. - Поняла? Работаешь ты, баба, много, а свет видишь? Свет видишь али нет - спрашиваю? Хорошо тебе, бабе, весело живется? А?

- Та... веселья какая, - уж послабее сопротивляется баба, к которой обращена речь.

А атака все настойчивей и настойчивей.

- Да и казак колотит - чего молчать? Бьет мужик-то, - верно, что ли?

- А поди ты, сатана! - замахала руками казачка. - А твое какое дело?

- Кавалер он, знать, твой-то, - усмехнулась агитаторша. - Неужто уж так и не колотил ни разочку? Ври, тетенька, другому, а я сама это дело знаю. Был у меня и свой, покойничек: такой подлец жил - ни дна ему, ни крышки! Пьяный дрался да грыз, как пес цепной... Али и его теперь жалеть стану? Да мне одной теперь свет рогожей: хочу - встану, хочу - лягу, одна-то...

- Молотишь, девка, пустое, - уж совсем ослабленно протестует казачка.

- А и так - пусть не били тебя, - шла та на уступки, - пусть не били... а жизни хорошей все-таки не знаешь... И никогда не узнаешь, потому что кто тебе ее даст, жизнь-то эту? Никто. Сама!.. Сама могла бы, а ты вон пень какой: и с места не стронешь, да ведь и слова-то хорошего слушать не хочешь. Ну кто тебя в ы в е д е т после этого?

- Чего выводить-то?.. - недоумевает казачка. - Вывели уж, ладно. - И тут загалдели все.

- Надо! - крепко убеждает красноармейка. - На дорогу надо выходить - тут только и жизнь настоящая начинается... Не знаете вы этого, бабы!

- Начинается... - роптали казачки. - Все у вас там "начинается", кончать-то вот не можете.

- Не удается, бабка, а хотелось бы... ой, как бы хотелось поскорее-то, - говорила горячо коммунистка с неподдельным сожалением. - Мы и штаны затем надели, чтобы окончить скорее, а вы не поняли вот... Смеетесь...

- Смешно - и смеемся, - ответили в толпе, но смеху давно уже не было.

Сопротивление, слово за словом, все тише, все слабее, все беспомощнее.

- Понимали бы лучше, чем смеяться-то, - урезонивали баб, - от смеху умен не будешь...

- Ишь, умны больно сами...

В этом роде длится беседа - оживленно, естественно, легко... Игра идет с большим подъемом... Очень хорошо передается, как казачки начинают поддаваться неотразимому влиянию простых, ясных, убедительных речей... Беседы эти устраиваются не раз, не два. Красноармейки-женщины, пока стоят с полком в станице, помогают казачкам, у которых остановились, нянчиться с ребятами, за скотиной ходить, по хозяйству...

И вот, когда уже полк снимается, - выходит, что картина переменилась. Бабы-казачки напекли своим "учительницам" пирогов, колобков сдобных, вышли их провожать с поклонами, с поцелуями, со слезами, с благодарными словами - новыми, хорошими словами...

Отныне в станице два лагеря, и те женщины-казачки, что слушали тогда коммунисток-женщин, - эти все считаются "большевичками" и подвергаются жестокому гонению.

Полк ушел... Станица оставлена наедине сама с собою... Многие казачки снова ослабевают, остаются вполне сознательными только единицы, но у всех - у всех при воспоминаниях о "красных солдатках" загораются радостно глаза, тепло становится на сердце, верится тогда, что не вся жизнь у них пройдет в коровьем стойле, что придет какая-то другая жизнь, непременно придет, но не знают они - когда и кто ее за собою приведет.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Пьеса окончена. Опущен занавес. Было приказано не кричать и аплодисментами не заниматься. Но безудержно восторженно хлопали бойцы любимой труппе...

Что-то подумали на позиции казаки, когда услышали этот гвалт? Чувствовали ли они, что тут, на сцене, выводят ихних жен и обращают их в "коммунистическую веру"?

По окончании спектакля - сюрприз. При занятии станицы, оказывается, нашли в одной халупе стихотворение, посвященное Чапаеву и написанное белогвардейским поэтом П. Астровым, чья фамилия и значилась под последней строкой. Это стихотворение было теперь здесь прочитано с эстрады - тщательно переписанное, его потом преподнесли Чапаеву "на намять".

Вот оно:

Из-за волжских гор зеленых На яицкий городок Большевистские громады Потянулись на восток.

Много есть у них снарядов, Много пушек и мортир, И ведет их, подбоченясь, Сам Чапаев, командир.

Хочет он Яик мятежный Покорить, забрать в полон, И горят, дымятся села, И народный льется стон...

Почитай, во всех поселках Казни, пьянство у грабеж...

И гуторят меж собою Старики и молодежь:

"Будет горе, будет лихо На родимой стороне.

Эй, казак, берись за пику По веселой старине!..

Большевистских комиссаров Надо гнать ко всем чертям -

Нам без них жилось свободней, Старорусским казакам.

Гей, вы, соколы степные, Подымайтесь, стар и млад, Со стены сними винтовку, Отточи острей булат".

Вмиг станицы зашумели, И на красные полки Дружно сомкнутою лавой Полетели казаки.

А вослед им улыбался Старый дедушка Яик, И бежал назад с позором Полоумный большевик.

Произошло чтение это почти неожиданно. Кто его подстроил - так и не узнали, да и не дознавались, впрочем, особенно. Во всяком случае, можно было бы не читать, а просто передать Чапаеву переписанный экземпляр. Но уж когда начали читать - останавливать на половине не хотели, дослушали. Потом - у всех недоуменные, вытянутые лица.

Федор подтолкнул Чапаева:

- Поди выступи, расскажи, как тебя "били" казаки...

Предложение попало в нужное место: Чапаев задет был за живое. Он вышел на подмостки и произнес короткую, но ярко образную речь, насыщенную эпизодами боевой жизни... Кончил. Провожали восторженно... У всех настроение было торжественное... А наутро многих-многих из этих "зрителей" то на лугах оставили изуродованными, растоптанными трупами, то калеками развозили к станицам и на Уральск...

Поездка эта была последняя, которую Федор с Чапаевым совершали вместе. Уже через несколько дней Федора отозвали на другую, более ответственную работу, а вместо него прислали комиссаром Батурина, с которым Клычков когда-то знаком был еще в Москве.

Куда уехал Федор и что там делал - не станем рассказывать, эта история совершенно особенная. Напрасно Чапаев посылал слезные телеграммы, просил командующего, чтобы не забирали от него Федора, - ничто не помогло, вопрос был предрешен заранее. Чапаев хорошо сознавал, что за друга лишался он с уходом Клычкова, который так его понимал, так любил, так защищал постоянно от чужих нападок, относился разумно и спокойно к вспышкам чапаевским и брани - часто по адресу "верхов", "проклятых штабов", "чрезвычайки", прощал ему и брань по адресу комиссаров, всякого "политического начальства", не кляузничал об этом в ревсовет, не обижался сам, а понимал, что эти вспышки вспышками и останутся. Было и у Федора время, когда он готов был ставить Чапаева на одну полку с Григорьевым и "батькой Махно", а потом разуверился, понял свою ошибку, понял, что мнение это скроил слишком поспешно, в раздражении, бессознательно... Чапаев никогда не мог изменить Советской власти, но поведение его, горячечная брань по щекотливым вопросам - все это человека, мало знавшего, могло навести на сомнения. Помнится, еще где-то под Уфой приезжало из Москвы "высокое лицо", и это лицо, услышав только раз Чапаева и наслушавшись о нем разной дребедени, сообщило Федору примерно следующее:

"...Если он только немножко "того" - мы его сразу по ногам и рукам скрутим!.."

Федор тогда возмутился до крайности и даже наговорил "лицу" всяких дерзостей, за что и заслужил его немилость. Но что же было удивительного? Сомнения того "лица" были вполне законными, ибо Чапаев при нем держался на первый день так же, как и при Федоре на двести первый. Во всяком случае, пробыв с глазу на глаз неотлучно с Чапаевым целые полгода, Федор уносил о нем самое лучшее воспоминание. Ему, как и Чапаеву, тяжела была эта разлука. Не знал того, что разлука эта спасла от неминуемой смерти, что з а н е г о и н а е г о м е с т е через две недели погибнет заместивший его Павел Степаныч Батурин...

Вот что заставило только Федора потом задумываться и сомневаться: где г е р о и ч н о с т ь Чапаева, где его подвиги, существуют ли они вообще и существуют ли сами герои? Они были так долго неразлучны - изо дня в день, из часа в час... Времена были самые жаркие, походные, сплошь боевые... Каждый шаг Чапаева Федор знал, видел, понимал, даже скрытые пружинки, закулисные соображения - и те, в большинстве, знал и видел отлично. Вот он перебирает в памяти день за днем - от встречи в Александровом-Гаю до последнего дня здесь, в Уральске, Сломихинский бой, колоссальная работоспособность, быстрота передвижения, быстрота сообразительности, быстрота в работе... На Уфу... Пилюгинский бой. Уфимский... Опять сюда... Где же к о н к р е т н о те факты, которые надо считать героическими? А молва о Чапаеве широкая, и молва эта, верно, более заслужена, чем кем-либо другим. Чапаевская дивизия не знала поражений, и в этом немалая заслуга самого Чапаева. Слить ее, дивизию, в одном порыве, заставить поверить в свою непобедимость, приучиться относиться терпеливо и даже пренебрежительно к лишениям и трудностям походной жизни, дать командиров, подобрать их, закалить, пронизать и насытить своей стремительной волей, собрать их вокруг себя и сосредоточить всецело только на одной мысли, на одном стремлении - к победе, к победе, к победе - о, это великий героизм! Но не тот, который с именем Чапаева связывает народная молва. По молве этой чудится, будто "сам Чапаев" непременно носился по фронту с обнаженной занесенной шашкой, сокрушал самолично врагов, кидался в самую кипучую схватку и решал ее исход. Ничего, однако, подобного не было. Чапаев был хорошим и чутким организатором того времени, в тех обстоятельствах и для той среды, с которою имел он дело, которая его и породила, которая его и вознесла! Во время хотя бы несколько иное и с иными людьми - не знали бы героя народного, Василия Ивановича Чапаева! Его славу, как пух, разносили по степям и за степями те сотни и тысячи бойцов, которые тоже с л ы ш а л и от других, верили этому услышанному, восторгались им, разукрашивали и дополняли от себя и с в о и м вымыслом - несли дальше. А спросите их, этих глашатаев чапаевской славы, - и большинство не знает никаких дел его, не знает его самого, ни одного не знает достоверного факта...

Так-то складываются легенды о героях. Так сложились легенды и о Чапаеве.

Имя его войдет в историю гражданской войны блестящею звездой - и есть за что: таких, как он, было немного.

Мы подошли к драме - она и закончит наши записки.

Мы знаем, что просьбы об оставлении Федора ни к чему не привели. Его отзывали категорически и даже строго, когда он сам намекнул, что хотел бы остаться работать с Чапаевым. Оглянувшись на эти минувшие шесть месяцев, и сам Клычков теперь не узнавал себя, - так он вырос, так окреп духовно, так закалился в испытаниях, так просто и уверенно стал подходить к разрешению всевозможных вопросов, которые ему до фронта казались безмерно трудными. Только теперь почувствовал он могучее влияние боевой страды, воспитательное значение фронтовой обстановки...

Приехал Батурин, остановился у Федора. Разговорились по-приятельски про старое житье-бытье в Москве... Потом перешли на дивизию. Федор стал ему рассказывать про обстановку, в которой остается он работать. Мрачный, неразговорчивый, как будто чем-то опечаленный, Павел Степаныч сразу оживился, узнав, в какую своеобразную среду попал...

Днем заседала партийная дивизионная конференция. Федор проводил ее в последний раз, знакомил, между прочим, со всеми и своего заместителя. Тепло, задушевно, с искренним сожалением провожали товарищи Федора Клычкова, - его за эти полгода они полюбили и привыкли ценить, а особенно дорожили им потому, что умел сдерживать Чапаева и ч а п а е в щ и н у, то есть все эти неприятные, временами просто опасные выходки и выпады в сторону политработников, ЧК штабов...

После конференции, вечером Федор созвал к себе на прощанье всех командиров и комиссаров. Был тут и Павел Степаныч. Но странно было его настроение: как сел в угол, так и просидел почти без движения, никому не сказавши ни слова, все эти несколько часов, пока друзья и товарищи провожали Федора, поминали боевую минувшую жизнь, сожалели, что уходит простой, хороший, верный товарищ...

Наутро простились, расцеловались, разъехались в разные стороны: Федор - в Самару, а Чапаев с Батуриным - на позицию, по бригадам и полкам...

Наступали успешно. Бригада Шмарина да еще одна, приданная от другой дивизии, шли по Уралу, по большому тракту. Бригада Попова шла на Бухарскую сторону - так называются зауральские земли. Елань со своими полками совершил маневр на Усиху, куда приезжали к нему Чапаев с Федором после "ночных огней". Этот маневр не дал того, чего ждали; затраты были слишком велики - они не соответствовали результатам боев. Чапаев, такой чуткий и гибкий во всех своих действиях, так быстро все улавливавший и ко всему применявшийся, понял здесь, в степях, что с казаками бороться надо уж не тем оружием, каким боролись недавно с мобилизованными насильно колчаковскими мужичками. Казаков на испуг не возьмешь, захваченной территорией с толку их не собьешь, территория казацкая - вся широкая степь, по которой будет он скакать вдоль и поперек, в которой всюду найдет привет казачьего населения, будет жить у тебя в тылу, будет неуловим и бесконечно вреден, - серьезно, по-настоящему опасен. Казацкие войска не гнать надо, не ждать надо, когда произойдет у них разложение, не станицы у них отымать одну за другою, - это дело очень важное и нужное, но не г л а в н о е. А главное дело - с о к р у ш и т ь надо живую силу, уничтожить казацкие полки. Если из пленных колчаковцев было можно восполнять поредевшие ряды своих полков, то из пленных казаков этого набора делать невозможно: тут - что казак, то и враг непримиримый. Во всяком случае, другом и помощником сделается он не скоро! Уничтожение живой неприятельской силы - вот задача, которую поставил Чапаев перед собою. Чем дальше, глубже в степь, тем труднее это сделать: возрастет нужда, одолеет измученность, голод и безводица сделают свое дело, оторванность от центра скажется болезненно и тяжко.

Трудно будет и казаку, но трудней того - красноармейцу. Значит, надо торопиться, надо идти на все: жертвовать силами, жертвовать средствами, многое отдать сознательно, чтобы больше того не потерять, забравшись глубоко в степи. И Чапаев нащупывает пути, которые бы вели к намеченной цели. Усихинский маневр - не то, совсем не то, что надо. И войска сгруппировываются, лобовым ударом берут вторую уральскую столицу - Лбищенск... Потери... да, потери, но результаты уже более серьезные. Пяток таких ударов - и кончено!

За Лбищенском миновали Горяченский. Под Мергеневским встали. Свое положение отступавшие казаки понимали отлично и видели, что ожидает их в голодном песчаном низовье. Отпор красным войскам надо дать где-то здесь, пока не поздно, пока не все потеряно. И они усиливают оборону станиц до последней степени. Крепко защищали Лбищенск, упорно держались, долго не отдавали, но там этот могучий лобовой удар, видимо, был для них неожиданным. Рассчитывали, что Чапаев все еще живет маневрами, все еще только верит в обхват. Ошиблись. Но на ошибке этой научились и теперь укрепили Мергеневский насколько хватило сил и средств: использовали оставшиеся от весенних боев глубокие окопы, сгрудили сюда артиллерию, наставили за каждым уголком, в каждую щель, попрятали в окопах пулеметы. Мергеневский брали красные полки лобовым ударом. Взяли. Несмотря ни на что - взяли. Положили немало казаков, но больше легло красноармейцев. Победа досталась дорогою ценой. Казаки уловили чапаевскую тактику и на каждый новый ход отвечали своим особым ходом. Когда убедился Чапаев по мергеневскому бою, что лобовой удар надо временно оставить, - Еланю дал задачу идти по большому пути, а Шмарина направил к Кушумской долине на Кзыл-Убинский поселок, чтобы выходом против Сахарной облегчить захват этой станицы Еланю.

В это же время сюда из-под Сломихинской двигались казацкие полки; они набрели на хутор, где задержался иваново-вознесенский обоз. Начались ужасные расправы. Случайно спаслись, убежали только три красноармейца. Они и сообщили о случившемся. В бригаде затревожились - отсюда казаков не ждали. Повернули полк опять на хутор, на выручку обозу. Но вернуть его целиком не удалось - все лучшее захватили казаки с собой, с боем отступая от хутора. Представилось ужасное зрелище: две девушки валялись с отрезанными грудями, бойцы - с размозженными черепами, с рассеченными лицами, перерубленными руками... Навзничь лежал один худенький окровавленный красноармеец, и в рот ему воткнут отрезанный член его... Омерзительно и страшно...

Этими ужасами казаки, видимо, хотели, кроме утоления мести, устрашить красноармейцев, заставить трепетать их казацкого плена, трепетать самого пребывания здесь, в степях, подтолкнуть к дезертирству. Результаты как раз получились обратные. Опасаясь казацкого плена и пыток, красные бойцы живыми в руки не давались и бились всегда с поражающей стойкостью, воистину "до последней капли крови". Молва о случившемся здесь, на хуторе, помчалась из роты в роту, по всем полкам. Раздавались проклятья свирепым палачам, бойцы давали себе клятву победить или умереть в бою.

Елань спустился с боем к Каршинскому и здесь ожидал вестей о подходе Шмарина, но тот с полками запутался в степи и никак не мог с ними в течение ряда дней установить связь. Посылал гонцов, но их перехватывали дежурившие кругом казацкие разъезды, выматывали у них разные сведения, отбирали письма и документы, а дальше - сносили голову. Расстреливать - жалели пуль, а вешать было не на чем. Сколько гонцов ни посылали - участь была одинаковая. А положение из рук вон плохо: станиц тут нет, голая степь кругом, только редко-редко хутор где встретится. Хлеба доели последние крохи, кололи скотину; питались одним мясом, поджаривая его на кострах. Усилились разные болезни, одолела желтуха. Лечить было некому и нечем. Воды нет. Скакали к Кушуму - он тут пересыхал - и доставали вместо воды только зеленовато-коричневую жижицу, наподобие той, что бывает в старых заплесневелых прудах. Наполняли котелки и ведерки этой мерзостью, отжимали грязь, а что оставалось - пили. Привозили по ведерку в полк, и там начиналась драка: кому первому?

Как-то случайно наткнулись на колодец. Немноговодны они, казацкие колодцы, - набралось тут всего пятнадцать ведер. Потребовалось у спуска, где цепляется бадья, поставить пулемет, а кругом - немалую охрану. Каждому полку выдавали поровну, и у поставленных ведер стояли тысячные очереди бойцов с желтыми, худыми, измученными лицами. Каждый подходил, заглядывал в студеную воду, и глаза его загорались недобрым огоньком, - так и казалось, что кинется он вперед, уцепится за ведро обеими руками, опустит в воду распаленную голову и жадными губами станет пить, пить, пить... Вы его бейте, рвите, гоните, стреляйте - он не оставит воды! Так бы, может, и случилось, если бы и тут не было охраны, если бы и тут кружка не передавалась через вторые руки. Подходит, сердяга, дадут ему эту кружку, и смотрит он, смотрит, как на дне тоненьким слоем раскатилась вода.

- Еще немножко, товарищ, - обратится он к водочерпию с умоляющим, скорбным, тяжелым взглядом.

- Нельзя... всем поровну...

- Хоть капельку...

- И капельки нельзя, - отвечают ему.

Посмотрит еще раз на дно, медленно поднесет к губам, все жалея пить, и долго, долго тянет и сосет, будто в кружке не вода, а густой, сочный, сладкий мед и будто доверху его никак не выпьешь, не осилишь.

Попадались колодцы, наполовину забросанные землею. Отрывали. Но там, в глубине, встречали только влажную грязную землю - воды не было. Два колодца встретились заваленные трупами коров и лошадей. Смердило. Вонь слышна была издалека. Но раскопали и эти колодцы. Повыбрасывали трупы, а добытую со дна вонючую шоколадную жижицу опять отжимали от всякой дряни и пили.

Так мучилась шмаринская бригада, пока не нащупала еланьские полки, которые к тому времени уже захватили Сахарную. Ждать подмогу не стали, торопились идти дальше.

Грозный, взволнованный Чапаев отдал Шмарина под суд за невыполнение приказа и сам требовал - расстрелять его!

Но председательствовавший в комиссии по разбору дела Елань настаивал - снизить Шмарина на командира полка. В этом предложении его поддержал Батурин, и Шмарина наутро убрали из комбригов.

Уже подготовлялись полки к дальнейшему походу через Калмыков на Гурьев, к Каспийскому морю. Но тут-то и случилась драма, которую никогда-никогда не забыть.

Штаб дивизии стоял во Лбищенске; отсюда Чапаев с Батуриным продолжали на автомобиле почти ежедневно навещать бригады. Подступали осенние холода. За свежими, ядреными днями опускались быстро сумерки, за сумерками - черные, глухие осенние ночи... Все безнадежней положение отступающих казацких частей: впереди безлюдье, голод, степной ковыль, чужая сторона... Если сопротивляться, то только теперь - дальше будет поздно! И казаки решили сделать последнее отчаянное усилие: обмануть бдительность своего победоносного противника и ударить его прямо в сердце. Они решили проделать из-за Сахарной глубокий рейд мимо Чижинских болот по Кушумской долине - как раз мимо тех мест, где по весне у Сломихинской била их Чапаевская дивизия, - выйти незаметно в тыл красным войскам и внезапным ударом сокрушить все, что сгрудилось во Лбищенске. А здесь тогда было немало и народу, и учреждений дивизионных, и даже всякого добра военного: патронов, снарядов, обмундирования как раз привезли на ту пору, собирались дивизию одевать-обувать, увидев, как от грязи, от голоду, от муки походной целые роты и батальоны повалкой лежали в тифу.

В этот многотрудный путь от Уральска на Гурьев от тифа бойцов убыло многим больше, чем от сражений. Халупы станиц, полковые обозы, а то и просто придорожные канавки полным-полны были больными красноармейцами. Одних не успевали отвозить, как заболевали другие, а других везти было не на чем, и они оставались по пустым халупам пустых станиц или по траве, в канавах, на дороге...

Не было медикаментов, переболел и перемер наполовину медицинский состав. У казаков было немногим лучше, но на их стороне было то преимущество, что в станицы приходили они первые, все там забирали, все с собою угоняли, увозили, а то, чего были не в силах взять, сжигали, уничтожали, отравляли - всячески приводили в негодность. Красные полки двигались по местам разоренным и опустошенным, все больше и острее нуждаясь в хлебе, воде, патронах, снарядах, повозках, лошадях... Положение чем дальше, тем несноснее. Казаки это знали и хорошо учитывали при своем, бесспорно, талантливом налете. Они думали: когда уничтожен будет штаб, разорвана связь и полки, ушедшие вниз на сотню верст, останутся с голыми руками, - они сдадутся сами но себе, видя полную безнадежность дальнейшего сопротивления... Будет сокрушена, думали они, несокрушимая Чапаевская дивизия, а вместе с ее гибелью освободятся от красных пришельцев уральские степи...

На операцию свою возлагали они надежды очень крупные и потому во главе дела поставили опытнейших военных руководителей... Над Лбищенском собирались черные тучи, а он не знал, что так близка эта ужасная катастрофа...

Сегодня Чапаев мрачнее обыкновенного: рано утром умчался на автомобиле, но пробыл на фронте недолго, в полдень воротился во Лбищенск... Продвижение стало замедляться: тиф косил бойцов без жалости и без счету, обозы не могли доставлять ко времени все необходимое. Он видел и понимал, что "подтянуть" никого и никак нельзя, - через себя не перескочишь! Бригады работали, выбиваясь из сил, но тяжкая обстановка одолевала даже героическое, самоотверженное напряжение. Мрачен Чапаев. Забежал на минутку к Батурину, поделился сомнениями - опять к себе. Все ходит, ходит взад-вперед по комнате просторной казацкой избы. Хочется ему придумать что-то - и не может придумать, потому что нет его, этого желанного ответа, Петька из-за двери посматривает и молчит, только ждет - не прикажет ли ему что-нибудь Василий Иваныч.

Приходил Чеков, но еще в коридоре остановил его Петька и посоветовал лучше не ходить. "Сейчас не для тебя у него время, друг", - сказал он Чекову, и тот, пофыркивая в густые пышные усы, без разговоров повернулся и ушел. Заглянул Теткин Илья. Этот что-то даже "очень важное" сообщить хотел, но и он, услышав, в каком состоянии духа Чапаев, ушел обратно... С болью сердечной пришлось только пропустить начальника штаба Ночкова. Но этот с "докладом" шел, его и отговаривать Петька не осмелился.

Ночков, молодой человек лет двадцати трех, офицер, был одним из тех немногих, которым Чапаев доверял, а Ночкова он даже и любил. Поступивши в Красную Армию еще в 1918 году, он многократно успел доказать свою преданность общему делу, был, кажется, ранен, командиров всех знал лично, понимал их верно, ладил с ними по-товарищески, и они его любили и уважали - "свой" был, словом, человек. Насколько его уважал Чапаев - уже по тому одному можно заключить, что за все время совместной работы ни разу на него не крикнул, не грозил, не пугал всеми муками ада, а таких счастливцев не было ведь почти ни одного.

Ночков вошел в комнату и остановился у приотворенной двери, придерживая под мышкой пачку бумаг.

- Входи, чего ты? - посмотрел на него Чапаев.

- Слушаю, - подошел Ночков и, увидев, что Чапаев сел к столу, наклонился и стоя начал доклад. Он рассказывал и показывал на карте, какую линию заняла дивизия по последним сводкам. Особенно Чапаев остановился расспросами на сведениях о бригаде, которая ушла за Урал, на Бухарскую сторону, и, отрезанная, почти лишенная подвоза, сражалась там в безмерно трудных условиях. Но когда узнал он, что телеграммой оттуда извещают о прибытии последнего транспорта, - повеселел, стал ласковей, говорил спокойней и тише.

- Как известно вам, - докладывал Ночков, - на обозников тут неподалеку, верстах в пятнадцати, вчера нападение сделано.

- Знаю.

- Расследовали, произвели дознание. Есть убитые и раненые... Казачий разъезд, преследуя, подходил совсем близко к станице, но потом ускакал в неизвестном направлении.

- Догоняли? - спросил Чапаев.

- Опоздали, не видели даже, куда ускакал. Обозники, что спаслись, тоже не знают.

- А не думаешь, Ночков, што тут, близко где-нибудь, побольше имеется?

- Не могу знать. По вашему приказанию рано утром сегодня пущены во все стороны разъезды, улетело два аэроплана...

- Нет еще никого?

- Летчики здесь, докладывали: нет ничего, движения никакого не заметно.

- Ты знаешь? - спросил Чапаев. - Сегодня выставишь школу курсантов.

- Слушаю...

Еще несколько вопросов, и Чапаев отпустил Ночкова. Скоро пришел Павел Степаныч. Он только что разговаривал с вернувшимися разведчиками, - нигде ничего ими не обнаружено.

До сих пор удивительным и неразгаданным остается: кто же в ту роковую ночь дивизионную школу снял с караула? Чапаев такого распоряжения никому не давал, Ночков - вне всяких подозрений: он сражался геройски и тяжко пострадал той ночью во лбищенском бою.

Что у казаков была связь со станичниками - в том нет никакого сомнения. По крайней мере в некоторых избах сразу обнаружились засады; оттуда били и винтовки и пулеметы; склады и учреждения дивизионные указывались чрезвычайно быстро, - все подготовлено и рассмотрено было заранее.

Когда Батурин сидел у Чапаева, мимо Петьки, несмотря на сопротивление, прорвалась к ним какая-то доброжелательная казачка, у которой сын служил в Уральске, и впопыхах старалась рассказать и убедить, что приближается опасность, потому что "в поле ездют", но и это предупреждение не имело никакой силы: Чапаев с Батуриным только усмехнулись, подумав, что женщина говорит про тот самый разъезд, который наскочил на обозчиков... Про эту "дуру бабу" Петька рассказывал тут же пришедшему вторично Теткину, который безобидно повернулся опять, узнав что - занят "с комиссаром"...

Уж полночь давно осталась позади, чуть дрожат предрассветные сумерки, но спит еще станица спокойным сном. Передовые казацкие разъезды тихо подступили к околице, сняли часовых... За ними подъезжали, смыкались, грудились и, когда уже довольно накопилось, двинулись черной массой.

Прозвучали первые тревожные выстрелы дозорных... Поздно была обнаружена опасность, - казаки уж рассеялись по улицам станицы... Поднялась беспорядочная, слепая стрельба - никто не знал, в кого и куда надо стрелять... Красноармейцы повскакали и в одном белье метались в разные стороны. Видна была полная неорганизованность, полная неподготовленность... Отдельные кучки сбивались сами по себе, и те, что успели захватить винтовки, задерживались на каждом мало-мальски удобном месте, где можно было спрятаться, открывали огонь вдоль по улицам, а потом снимались и бежали дальше к реке. Общее направление всех отступавших было на берег Урала. Казаки гонялись на окраине за бегущими красноармейцами, рубили, захватывали, куда-то уводили, - здесь не было почти никакого сопротивления. Но проникнуть в центр станицы не могли... В одном месте несколько десятков человек сгрудились вокруг Чапаева и скоро залегли цепью. Сам Чапаев выскочил тоже в белье - с ним была винтовка, в левой руке держал револьвер... Уж совсем поредели сумерки, можно было все рассмотреть без труда... Прошли в ожидании две-три томительные минуты... Цепь увидала, как на нее неслась казацкая лава. Дали залп, другой, третий... Затрещал подтащенный пулемет - лава отхлынула.

На соседней улице, где остановился политический отдел, возле Батурина тоже сомкнулась группа человек в восемьдесят: тут были с Суворовым во главе почти все работники политотдела, сам Батурин, Ночков, Крайнюков... Увидев, что казацкие атаки становятся все чаще и настойчивее, Батурин сам повел в атаку свой крошечный отряд... Этот удар был так неожидан, что ехавшие впереди на повозках казацкие пулеметчики повскакали и кинулись бежать, оставив Батурину в руки два пулемета... Пулеметы повернуты были немедленно против врага... В это время тяжело в ногу ранен был Ночков. Его оттащили немного в сторону, но не знали, куда деть, оставили. Он дополз до халупы, протащился и спрятался там под лавку... Батуринская группа держалась дольше всех, но, не имея связи ни в одну сторону, она до последнего момента верила, что является только горсточкой, а главный бой главными силами идет где-то по соседству, верно, около Чапаева... Так и погибла с этой верой... Связи не было, и потому успех одной группы совершенно парализовался соседними неудачами: никто не знал, что делается рядом, что надо делать самому. Увидев, что лобовыми атаками скоро успехов не добьешься, казаки частью спешились и задворками, через сады, стали проникать в тыл обороняющимся группам...

Когда поднялась в тылу перестрелка, а тут, с фронта, снова и снова выносились казацкие лавы, группа батуринская не выдержала, начала отступать, рассеялась. Помчались бойцы в одиночку прятаться, кто куда успеет. Не уцелел, конечно, ни один... Жители выдавали поголовно; спаслись только убежавшие к Уралу, сохранившиеся при переправе... Батурин убежал в халупу и спрятался где-то под печью, но хозяйка выдала его немедленно, рассказала, что "это, надо быть, сам комиссар и есть", - помнила, знать, окаянная, по собранию, где Павел Степаныч держал к станичникам речь. Разъяренные, рассвирепевшие казаки, узнав, что в руки попал "сам комиссар", даже и не подумали что-либо узнавать от него, допрашивать и выпытывать, - они горели звериной охотой поскорее учинить над ним кровавую расправу. Выволокли на волю - каждому хотелось первому всадить ему в грудь холодное лезвие... Потрясали над головой оружием, скрещивались, звенели шашками, с остервенелыми лицами ждали, когда его бросят на землю... И как только бросили, - в горло, в живот, в лицо воткнулись шашки и штыки... Началась вакханалия. Но и этого было мало: ухватили за ноги, ударили, размахнувшись, с такой силой, что разлетелась черепная коробка, выскочили мозги... Потом рвали, драли, кололи и резали его одежду, пинали этот сгусток мяса и крови, каждый метил пнуть непременно в лицо... Тут же поблизости стояли несколько пленных красноармейцев; они с ужасом смотрели, во что превращен был славный комиссар Павел Степаныч Батурин. Несчастные! Они почти все до одного - уже через несколько минут - сами погибли под казацкими шашками...

- А, Чапаев - где он?

В окопах долго удержаться не удалось, - и сюда проникли по берегу казаки. Надо было отступать к обрыву... Здесь обрыв высоко над волнами, и на горку идти - все равно, что быть мишенью. Но деваться некуда, по обеим сторонам уже поставлены казацкие пулеметы: они бьют по реке и хоронят пловцов, которые думали скрыться на Бухарскую сторону. Чапаеву пробило руку. Он вздумал утереть лицо и оставил кровавые полосы на щеке и на лбу... Петька был все время подле.

- Василий Иванович, дайте голову завяжу! - крикнул он Чапаеву.

- Ничего... голова здоровая...

- Кровь на лбу бежит, - задыхающимся голосом старался его уверить Петька.

- Ну, полно - все равно...

Они шаг за шагом отступали к обрыву... Не было почти никакой надежды - мало кто успевал спастись через бурный Урал. Но Чапаева решили спасти.

- Спускай его на воду! - крикнул Петька.

И все поняли, кого это "е г о" надо спускать. Четверо ближе стоявших, поддерживая бережно окровавленную руку, сводили Чапаева тихо вниз по песчаному срыву. Вот кинулись все четверо, поплыли. Двоих убило в тот же миг, лишь только коснулись воды. Плыли двое, уже были у самого берега - и в этот момент хищная пуля ударила Чапаева в голову. Когда спутник, уползший в осоку, оглянулся, позади не было никого: Чапаев потонул в волнах Урала...

А Петька остался на берегу до конца и, когда винтовка стала не нужна, выстрелил шесть нагановских патронов по наступавшей казацкой цепи, а седьмую - в сердце. И казаки остервенело издевались над трупом этого маленького рядового, но такого славного, благородного воина. С большим трудом потом опознали товарищи эту раздавленную в песке кровавую массу человеческого тела...

Месяца через два после этой трагической кончины Революционный военный совет республики отдал приказ о том, что за славные дела награждается орденом Красного Знамени славный воин Петр Исаев... Опоздала почетная награда - на два месяца не захватила своего героя.

Вместе со всеми до самого берега отступал с Исаевым рядом и Чеков. Его убили на песке, к воде спуститься не успел - пуля пробила ему голову.

Теперь сопротивления уже не оказывали нигде. Казаки гонялись за убегавшими, нагоняли их, ловили и зарубали на месте...

- Жиды, комиссары и коммунисты - выходи!

И те выступали вперед, не желая подводить под расстрел красноармейцев, - только не всегда их этим спасали. Выходили перед рядами своих товарищей - такие гордые и прекрасные в своем молчаливом мужестве, с дрожащими губами, с горевшими гневными глазами и, посылая проклятья казацкой нагайке, умирали под ударами шашек, под оружейными пулями... Других уводили в поле, под пулеметы... Там, за станицей, есть три огромных кирпичных ямы, - они были доверху завалены трупами расстрелянных...

Бригады стояли у Сахарной и выше по станицам, когда помчалась страшная весть: уничтожен штаб, политический отдел, все дивизионное командование, разрушена связь, отнят отдел снабжения - нет и не будет снарядов, патронов, одежи, обуви, хлеба... Очутиться в таком положении - ужасно! Красноармейцы измучены боями, изнурены голодухой, безбожно - целыми ротами - мучаются, гибнут в тифу... Отрезанные, окруженные казаками, потерявшие управление - что станут делать?

Елань взял на себя командование дивизией, - никто его не назначал, не утверждал, - сам взял, ждать было некогда.

Идти вперед - бессмысленно! Идти назад - это значило с голыми руками пробиваться сквозь казацкие массы у Лбищенска. Но в этом последнем исходе хоть отдаленно поблескивает надежда на успех, а в первом решении и этой надежды нет - там верная, скорая гибель. Решено отступать немедленно, быстро, незаметно снявшись со стоянок, стараясь неприятеля ввести в заблуждение, обмануть его бдительность... Один другому со скорбью, ужасом передавали бойцы мрачную весть, и скоро все до последнего знали о том, что случилось во Лбищенске.

- Вперед или назад? - спрашивали друг друга и не знали того, что сам новый командир осиротелой дивизии не решил еще в ту минуту этого больного, мучительного вопроса: вперед или назад?

От Мергеневского бригада пошла первая, скоро за нею должна была идти и вторая, что стояла в Сахарной... Сняться решено было ночью - так тихо, чтобы неприятель и не думал, что уходят красные полки. В кольцо замкнули обозы и артиллерию, оставили на охрану кавалерийский дивизон, поднялись и бесшумно, тихим ходом задвигались во тьме... В станице горели костры, - пусть думают казаки, что у этих костров все еще греются безмятежно красные бойцы...

А они все дальше, дальше уходят в степь... Команда - шепотом, и этот шепот из уст в уста передается по невидимым цепям и колоннам... Скрипнет колесо, придавит кому-нибудь ногу, и он охнет невольно. Кто-то глухо, сдержанно кашлянет в кулак, - и снова тишина, тишина... Не шли, а словно на крыльях летели. Уж позади остался Каршинский поселок, вот на виду Мергеневский... В это время донесся издалека глухой тяжелый удар, - в Сахарной отступавший последним кавалерийский дивизион взорвал оставшиеся снаряды, их не на чем было увозить... Как только взорвал, на рысях ударился догонять давно ушедшие части.

Почти двое суток шагали не отдыхая. Чуть приникнут - и дальше: некогда стоять, дорога каждая минута... На вторую ночь подходили ко Лбищенску. Отсюда казаки еще накануне, до прихода первой бригады из Мергеневского, ушли вверх на Уральск. Они тоже торопились и много надежд возлагали на внезапность, на быстроту удара. Отрезанные части они считали обреченными: их добьют из Сахарной! А сами - скорей, скорей на Уральск! Но обернулось по-иному, совсем по-иному: "обреченные" остались живы и целы.

Вот уж и вторая бригада проходит через зловещий, кровавый Лбищенск... Он все еще страшен, глух и пуст. Валяются по улицам неубранные тела проколотых, иссеченных шашками, расстрелянных красноармейцев... Первая бригада не задерживалась здесь - ушла тогда же на Кожехаров. Трупы подбирали, уносили, хоронили... Отправились в поле и в общие братские могилы схоронили тех, что сотнями поставлены были под казацкие пулеметы... Ни прощальных слов, ни похоронного марша - с обнаженными головами опускались бойцы на колени и застывали в безмолвии над дорогими могилами, полные скорбных чувств, тяжелых и суровых дум...

Во Лбищенске отдыхали недолго - снялись и пошли... Тут настигли преследовавшие от Сахарной казацкие части, и завязался бой - бой не на жизнь, а на смерть. Казаки не хотели верить, что столь измученные войска могут сопротивляться, наскакивали бешеними атаками, торопились покончить упущенное дедо. А красные полки, обреченные на гибель, вырывались из железных объятий смерти, пробивали путь, отражали атаки, доказали еще и еще в этой изумительной обстановке, что представляли из себя полки Чапаевской дивизии...

Под хутором Янайским очутились ночью. Усталость была беспредельная. Повалились с ног. Каменным сном заснули бойцы... Даже караулы не могли совладеть с собою - спали и они. Красный лагерь представлял собою сплошное мертвое царство. Казаки приготовились к внезапному удару; они цепями подкрались почти вплотную, замерли в нескольких шагах, только боялись начать в такую глухую непроглядную темь, - ждали первых признаков робкого, дрожащего рассвета... Конные массы отброшены по флангам, - они нацелились поскакать за бегущими, перепуганными красноармейцами... Было все готово. Над красными частями нависала смерть!

Первый удар казаки давали на испытание: будет паника или нет? Побегут или останутся на месте?.. И только колыхнулся дремучий мрак сентябрьской ночи, как по казацким частям загремело: "Ура!!! ура!!! ура!!!" Залпами открыли огонь... Откуда-то сзади грохнули орудия...

Как ни крепко спали бойцы - повскакивали и сразу за винтовки... Но не было порядка, не было стройного сопротивления, - от первых же казацких пуль погибло немало командиров. Произошло замешательство. Никто не мог определить сразу, что надо делать, ждали команду, но ее не было. Сопротивление было раздробленным, случайным, ненадежным... Все нарастал беспорядок, все увеличивалось замешательство, с минуты на минуту можно было ожидать сумасшедшей, губительной паники... Командир артиллерийского дивизнона Николай Хребтов, - тот, что работал у Красного Яра, - подбежал к орудиям, но там не было наготове ни одного "номера": кто отбежал к повозкам, кто лежал уткнувшись, спасаясь от огня... Властным окриком поднял людей, пустил снаряд, за ним другой, третий... и открыл жестокий, сокрушительный огонь... Этого было достаточно, чтобы предотвратить панику. Лишь только бойцы увидели, услышали, что бьют свои батареи, - встрепенулись, ободрились, а тут на смену погибшим командирам явились новые. Завязался упорный, кровопролитнейший бой, - таких боев немного запомнят даже старые боевые командиры Чапаевской дивизии... От сопротивления переходили к атакам и снова замирали, когда несносен становился пулеметный огонь... С грохотом и воем шли на красные цепи два неприятельских броневика; один в открытую, по равнине, другой - в обход, по глубокому оврагу. Не привыкать стать - только еще плотнее прилегли к земле, застыли в ожидании... А когда чудовище приблизилось, Николай Хребтов одному снарядом угодил прямо в лоб, и тот, покачнувшись, осел на месте... Восторгу не было пределов... Поднялись на новую атаку. И били... А потом снова зарывались в землю и ждали очередной ответной схватки...

Казаков угнали за несколько верст. В этом янайском бою немало погибло красных бойцов, но еще больше на поле осталось казаков. И так было, что лежали они рядами, - здесь скошена была вся цепь неумолимым пулеметным огнем...

Другого боя, подобного янайскому, не было. Скоро подошла подмога... Казаки угонялись вспять через те же хутора и станицы, где лишь несколько дней тому быстро-быстро спешили от погони красные полки. Теперь они снова шли в наступление уж на самый Гурьев, до берегов Каспийского моря...

Проходили и Лбищенск, застывали над братскими могилами, пели похоронные песни, клялись бороться, клялись победить, вспоминали тех, что с беззаветным мужеством отдали свои жизни на берегах и в волнах неспокойного Урала.

Москва

20 января 1923 г.

Дмитрий Андреевич Фурманов - ЧАПАЕВ - 04, читать текст

См. также Фурманов Дмитрий Андреевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

ЧАПАЕВ - 03
Не лишнее будет заметить, что добычу свою полки, бригады и дивизии оче...

ЧАПАЕВ - 02
Расспрашивая встречных, где остановился штаб, Клычков отметил, что все...