Дмитрий Андреевич Фурманов
«ЧАПАЕВ - 03»

"ЧАПАЕВ - 03"

Не лишнее будет заметить, что добычу свою полки, бригады и дивизии очень не любили передавать выше "для общего распределения", - оставляли обычно у себя, накапливали даже иной раз, удовлетворялись до насыщения (что было редко) и уж только безусловно ненужные, обременительные излишки передавали "вверх". Это относится не только к одежде, обуви, продовольствию - то же было можно наблюдать и по части винтовок, патронов, пулеметов и даже... орудий. Так складывалось иногда, что в одном полку еле-еле пулеметов с десяток наберется, а в другом, смотришь, под целую сотню подкатило - и молчат, никогда не скажут, что сотня у них, даже при ревизиях сумеют скрыть, а уж во всяких "отчетах и донесениях" и думать не думают о настоящих цифрах! Секретность тут была настолько большая, что даже ни один командир бригады "самому Чапаеву" правды не говорил. Да Чапаев, впрочем, никогда правды этой и не добивался, а, отдавая приказы, - хоть про то официально и не заявлял, - постоянно имел в виду десятка два-три лишних пулеметов, а иной раз и "неучтенное" орудие, которое где-нибудь случайно заметил или про которое услышал от проболтавшихся полковых простофиль. Цифра наличного оружия подолгу оставалась в донесениях одна и та же. Но не следует думать, что не было никогда потерь - они были, только доносить о них было невыгодно, а пожалуй что и зазорно, поэтому про потери молчали и возмещали их из таинственных неисчерпаемых своих "резервов". Если ничего не говорили про потери, то не все говорили и про добычу - тут проявляли своеобразную "дальнозоркость": не гнались за мимолетной славой, ради расширения "резерва" - цифру добытого уменьшали вдвое, втрое, а то и больше, смотря по нужде.

Куда же девалось это накопление? Как отчитывались в нем?

А тут обычно появлялся всякий "брак, лом и хлам": в дивизии сдавали только воистину негодное, а что получше - оставляли неизменно у себя. Когда этот прием стал известен и Федору, он уже меньше расстраивался при горьких воплях на всякие недостатки, зная, что вопли обычно идут "авансом", голосить начинают далеко перед тем, как подступает настоящая нужда. Понимать приходилось так:

"Дивизия, помогай! Нужда крадется к моим тайным резервам!.."

И действительно, вслед за воплями росла, усиливалась, близилась настоящая нужда.

Теперь вот свою добычу бригада Еланя тоже распотрошила почти сплошь у себя, - мало что досталось в дивизию, а про армию и говорить нечего.

Федор Клычков все это узнал и сделал свои выводы впервые лишь на этом примере еланьевской победы.

"Во-первых, - подумал он, - это буду иметь в виду каждый раз при учете сил, а во-вторых, постараюсь сократить командирское вранье".

Забегая вперед, скажем, что примерно через полгода он и в самом деле кой-чего добился, но в общем мало, очень мало. Тогда же он отметил и другое обстоятельство: командир бригады Елань с группой ординарцев работал в неприятельском тылу. Работал, правда, успешно: отбил батарею, ускорил гибель неприятельского полка, спутал все в обозе, едва не зацепил начальника белой дивизии.

Это все отлично, но... Уже тогда родилось у него это "но". И тогда же сделал он логический, неопровержимый, такой убедительный и ясный вывод: командиру никогда не нужно увлекаться частным делом, он всегда должен иметь перед собою ц е л о е - и операцию ц е л у ю и войска свои в ц е л о м, а отдельные задачи кому-то поручать. Личное мужество Еланя могло привести к печальному концу, может быть, целую бригаду, если бы только его подстрелил Золотозубов, а заместитель, скажем к примеру, не сумел бы справиться с управлением полками.

Эту мысль Федор крепко усвоил тогда же, но усвоил ее как-то отвлеченно, а на деле и сам от нее отступал неоднократно и никогда не порицал того, кому удавалась лихая затея - пусть она была почти безрассудная, только бы окончилась хорошо. Так велико обаяние исключительного подвига!

Как только слышно стало, что у Еланя заварилось дело, поехали навестить его Чапаев с Федором, Кочнев, Петька Исаев, конных человек пятнадцать; в одиночку показываться тут было невозможно, - шальные неприятельские разъезды могли объявиться в любом месте, да и кулачки деревенские не очень-то жаловали красноармейцев, тем паче "начальство".

День светлый, чистый, праздничный. По селам в ярких сарафанах, в цветных рубахах гуляет, поет, играет зеленая молодежь, - даже удивительно все это видеть. На завалинках сидят, покряхтывают сгорбленные старухи; ради теплого праздника вырядились в тяжелые шубы, как жабы, выползли из нор, маячат здесь и там, словно мраморные черные статуи. У Совета толпится народ, не зная, куда подевать свободное время. Чапаев указал им верный путь, как избавиться от праздничной скуки. По деревням ручьи глубокими вымоинами изрезали во всех направлениях дорогу; на этих вымоинах приходилось застревать не одному десятку бригадных телег, порывая гужи, ломая колеса... В каждом поселке вызывали председателя Совета, давали ему распоряжение провести спешную мобилизацию и выправить дорогу... Подымался гвалт, протестовали, не брались, но уже на обратном пути было можно видеть, что дорога на самом деле устроена и починена. Так - от деревни к деревне, от села к селу - выправили весь путь до последних, дальних полков.

Еланя застали в штабе. По общему правилу, по привычке, он сейчас же раскинул по столу разукрашенную, исчерченную карту и начал указывать разные пункты, где, по последним сведениям, расположился неприятель. Скоро к штабу подъехало человек десять конных, забрызганных грязью, мокрых, - видно, что крепко усталые... Оказалось, группа эта, во главе с комиссаром бригады Буровым, ходила в разведку, побывала на этом берегу в четырех деревнях, переправлялась даже и на тот берег вплавь через реку, привезла немало ценных сведений... Вытащив записную книжонку, припрятанную где-то под самым горлом, чтобы не замочило, Буров шаг за шагом развертывал присутствовавшим обстановку за рекой... Неприятель готовился предупредить наступление красной стороны, сосредоточивая свои силы, подвозил артиллерию, перегруппировывал части, гнал торопливо в разные стороны длинные тучные обозы... Маленькая книжонка раскрыла большие дела. Что узнали - передали дальше, через штаб дивизии, в армию...

Федор с гордостью, с радостью смотрел на комиссара - этого рослого сильного чумазого детину, оказавшегося питерским слесарем, добровольно ушедшим на фронт еще в прошлом, 1918 году.

Отошли в сторону, разговорились.

- Как политическая-то работа? - спросил Федор.

- Да што, - махнул комиссар, - скажу вам откровенно, товарищ Клычков, ничего не делаю, ей-богу, ничего. Ругайте - не ругайте, а некогда. Што бы делать? Или вот за реку ехать, или программу учить?.. За реку нужней.

- Верно, - сказал Федор. - Да я и не о том... Что обстановка нам диктует - кто скажет против того? Ну, а бывают же моменты, когда можно?

- Никогда! - отрубил уверенно Буров, скручивая на пальце цигарку.

- Это вы уж слишком... - недоверчиво возразил Федор, - слишком... Моменты бывают - неправда, их только ловить надо уметь...

- А попробуйте с ребятами-то нашими, - усмехнулся Буров.

- Это иной вопрос...

- Да што иной... попробуйте, - как бы донимал тот Клычкова. - Оно тово, скажу вам, очень тово...

И он знаменательно поднял палец вверх, как будто загнул загадку и ждал разрешения.

- Трудно? - спросил Федор участливо.

Тот молча наклонил голову, а потом брякнул:

- Не только трудно - нельзя! Совсем нельзя! Мы, говорят, воевать пришли, а книжки читать потом будем... Когда войну кончим, тогда и книжки, вот што...

- Так вот тут-то ваша задача и начинается, - не дал ему докончить Клычков. - Комиссар как раз должен убедить в другом: должен убедить, что без политики воевать нельзя... Что же за армия будет, коли не знает, куда и за что воевать идет? И время на это можно найти... не верю, что нельзя... Попробуйте... В будущий раз сами сознаетесь, что можно... Только расшевелите всех тут - полковых комиссаров, ячейки... Да и сам... От вас - ой, как много зависит...

- Я-то - видите, - он показал на мокрую, забрызганную грязью тужурку.

- Не только, - отмахнулся серьезно Федор. - Этого мало. Тут-то как раз ваша разница с командиром и начинается. Ведь получается впечатление, что вы - лишь вояка хороший, а больше и ничего...

- Им главное это, - убеждал комиссар. - Как с ними не будешь - фью. На черта ты им нужен. Говорить - говоришь, а сам, говорят, не делаешь. Сам, говорит...

- Да погодите, погодите, - остановил его Федор. - Снова повторяю: надо... Но н е о д н о э т о надо, не одно... Кто же, кроме нас, армию-то просвещать будет? Поймите, что м а л о б ы т ь с м е л ы м в о и н о м, н а д о б ы т ь е щ е и с о з н а т е л ь н ы м...

И он стал доказывать Бурову необходимость и возможность ведения политической работы даже в самой сложной обстановке. Тот не протестовал больше, но видно было, что результатов больших на этой задаче от него не будет... Командир? Да, командиром он будет отличным.

Через короткое время этому товарищу дали командную должность, а комиссаром на его место назначили другого.

Закончили разговор, подошли к столу. Елань рассказывал вчерашний случай.

- ...Человек пятнадцать... Одеты как полагается, а отличий нет никаких: солдаты и солдаты. Только у командира звезда была красная - так в карман убрал. Приехали в деревню - к Совету: где председатель? А мужиков тут с полсотни набралось, шепчутся чего-то, в сторону норовят, боятся...

- Вы колчаки, што ли, солдатики? - спрашивают.

- Колчаки, - говорят ребята: прикинуться задумали, посмотреть, что из этого выйдет.

- А сюда пошто, воюете?

- Воюем, братцы, да красных вот ищем: где они тут, кому известно?

И стали мужиков расспрашивать, какие, дескать, тут воинские части у красных, да где они находятся, куда идут, как обращаются с крестьянами...

А те носы повесили да и слова путного не говорят:

- Вот Иван Парфеныч пускай расскажет, он у нас знает все - в председателях сидит...

Иван Парфеныч показался в дверях, этак пудов на одиннадцать мужчина... - обвел рассказчик руками вокруг живота, показывая, какая была солидность у Ивана Парфеныча.

Все рассмеялись.

- Да, да, - подтвердил Елань. - Тут по Советам сколько угодно таких встретишь... Не рассмотрели еще мужики, в чем дело, да и робеют... так сволочь разную иной и выберут...

Так вот, спускается с крылечка... Даже и глазом не моргнул, не оробел Иван-то Парфеныч, шествует к "колчакам" за мое почтение, кланяется от самой двери, руку под козырек берет, улыбается. "Здравия, говорит, желаю".

- Ты председатель? - спрашивают ребята.

- Так точно, - говорит и опять смеется, сукин сын... - Посадили вон, подлецы, - говорит, - и сижу... Ждали вас, родимых, на той неделе... Вот... слава богу, пришли - всю душу-то размотали...

А ребята как будто не верят, значит.

- Да что ты, дескать, нам дуру-то навертываешь, - рассказывай дело: где "ваши"?

- Какие это наши? - вытаращил глаза председатель.

- Ну, што - какие; красные где? Рассказывай, красный черт.

Тут председатель в ноги, оправдываться, свидетелей троих из толпы-то (пудов по восемь); те за него.

- Да где же, мол... Иван Парфеныч - человек положительный, он никогда с этим не связывался, мужики его заставили в Совет залезать.

Ребята с коней, зашли в Совет, написали все его показанья, дали подписать: хотим, говорят, господам офицерам материалы привезти...

Все подписал, подлец... Тут его с тремя-то защитниками на повозку да и сюда. Как понял, так и завыл: я, Христом богом, говорит, сам в большевиках состою... А мужики перепугались - говорить не знают што... Совсем оробел народ, - махнул рукой Елань в заключение рассказа.

- А где теперь? - спросил Федор.

- Всех четырех в трибунал послали... Што народ у фронта с толку сбился, это верно: на неделе по четыре раза встречали и белых и красных, спутались, кто первым приходил, кто последним, кто обижал крепко, а кто и не трогал... Лошадей што поугнали - и не счесть, а телег поломано, сараев сожжено, посуды разбито, растащено - лучше и не помнить. Со скотиной, положим, крестьяне узнали, как спасаться: загонят в чащу лесную целые табуны, да так и не выводят оттуда, корм по ночам таскают. А солдаты придут: лошади где, коровы?

- Всех угнали... подчистую.

- Кто угнал?

Тут ежели белым - так на красных говорят, а красным - на белых. Сходило. Но не всегда и тут сходило, дознаваться потом стали, разведку по лесам пускали... Отыщут табун - пригонят, а деревня - реветь... Только что же слезы поделают, когда и кровь нипочем?!

По пути к полкам заехали в какое-то село:

- Совет есть?

- Совет? - ёжились мужики. - Да был Совет...

- Где был?

- А, надо быть, в этом доме, - показывают на большой заколоченный дом.

- Теперь-то где?

- Теперь-то? А кто его знает... На селе... Там вон где-то... в конце...

- Так што же вы, ребята, неужто не знаете?

- Да чего нам... нет, не знаем ничего. Поезжайте вон на тот конец, там, может, скажут...

- Вы же сами - здешние?

- Как же - тут все живем.

- И не знаете, есть ли Совет?

- Надо быть, есть...

- А староста есть?

- И староста есть.

- А молоко есть?

- И молоко есть.

- Ну-ка, кринку, поскорее, да холодного!

- Это можно... Ванюшка, эй!

Отрядили мальчишку, послали за молоком; не знали, как держаться, о чем говорить. Нашлись двое - признали Чапаева. Но еще долго, упорно не верили, что приехавшие "не из офицеров будут". Наконец по разным признакам, по фактам, по общим воспоминаниям - поверили. Стали говорить охотно и легко. В разговоре сквозило сочувствие, но усталость, усталость... И перепуг... глубокий, хронический, заматерелый...

Мужички толковали про то, чтобы "оставили в покое - ото всех, мол, тошно, выходит... Война-то кругом тяжела мужичку..."

Отдыхая, проговорили больше часу, и, когда собрались уезжать, крестьяне провожали дружно, напутствовали по-товарищески...

На самом берегу Боровки, в деревне, остановился Михайлов со своим полком, - сюда проехать было можно только берегом, а с той стороны, из-за сырта*, где лежали неприятельские цепи, шла непрерывная пальба: как завидят - и пошла и пошла... До деревни оставалось уже совсем недалеко: видны были овины, когда неприятель усилил огонь... Зазвенели торопливые пули, одному из спутников пробило ногу. Ударили по коням - в карьер!.. Разбились гуськом, один от другого шагах в двадцати. Федору вспомнилось, как он спасался в сломихинском бою, и сразу почувствовал перемену: теперь уже не было того панического страха, как тогда... Пусть там разрывы, здесь - пули; и пули бывают страшнее снарядов. Все страшно по-своему: "пуля - для тела, шрапнель - для души". Он скакал и никак не верил, не допускал, что пуля может задеть и его. "Соседа - конечно... может... а меня - едва ли..." Отчего были такие мысли - и сам не знал.

* С ы р т - холм, небольшая гора.

На скаку поранило двух лошадей, одному из ординарцев пробило шапку... Спрятались за высокие стога сена, спешились, один за другим, от стога к стогу, от овина к овину начали перебегать в деревню. Чапаев перебегал последним. Федор, чтобы наблюдать, спрятался и следил, как тот сначала рванулся и побежал, но вдруг повернулся обратно и юркнул снова за стог. Потом переждал и уже не пытался перебегать прямо к деревне, а взял в обратную сторону, окружным путем, и к штабу явился последним...

Федор любопытствовал:

- Что это ты, Василий Иванович, сдрейфил как будто? За овином-то, словно трус, мотался?

- Пулю шальную не люблю, - серьезно ответил Чапаев. - Ненавижу... Глупой смерти не хочу!.. В бою - давай, там можно... а тут... - И он плюнул энергично и зло.

К штабу было пройти нелегко: деревня обстреливалась с высокого заречного сырта. Как только заметят кого в прогоне меж домами, так и жарят по этому месту чуть не целыми пачками. Красноармейцы тоже в обиду не даются: залезли на овины, попрятались на крышах, за плетнями, понаделали дырок в стенах у сараев - наблюдают зорко, что делается на том берегу. И лишь зачернеет, запрыгает фигурка или голова где-нибудь высунется за бугром, - открывают огонь. Тут идет не сражение, а настоящая взаимная охота, огонь по "случайной цели". И - удивительное дело - по деревне гуляют девушки в праздничных цветных костюмах, местами песни поют, забавляются... Ребята тоже не зевают - вьются возле них, подпевают, а один так и с гармоникой подсыпается...

Надо сказать, что река тут неширока, и из-за сырта видно - боец идет или крестьянин, девушка ли подпрыгивает... Пальба в переулках шла только по красноармейцам. Крестьяне ходили как ни в чем не бывало - спокойные, неторопливые... И если бы не перестрелка, трудно было подумать, глядя на них, что кругом ежесекундно витает смерть: деревня будто где-то в глубочайшем тылу и в совершенном покое справляла свою традиционную пасху...

Михайлову хотели посоветовать, чтобы разведку сделал через реку, а он ее, оказалось, услал еще поутру, ждет теперь с минуты на минуту. Разведка действительно вернулась скоро, двоих похоронила на том берегу - убили их в последние минуты, когда уже спускались к броду. На фронте редко что дается даром! Сообщение выслушали, держали совет и порешили ночью же сделать налет. Знали, что брод этот будет охраняться, - надо было засветло искать другой. Операцией Михайлов брался руководить самолично. Надежд на успех было много, и главная надежда заключалась в том, что белые части уже наполовину были подготовлены, сагитированы заранее. Своеобразная агитация эта производилась простым и оригинальным способом: человек десять коммунистов выползают на животах почти с средины деревни и пробираются через те самые пролеты, в которые обстреливаются в деревне красноармейцы. Ползут и ползут, не подымая головы, не колыхаясь, не извиваясь в стороны, медленно и все в одном направлении. Доберутся до тына - здесь дыры еще ночью проделаны, устремляются в эти дыры и сползают к берегу. Перед самым тыном происходит небольшая маскировка, а иные проделывают ее и раньше, чем выползут, в деревне. Маскировка тоже незамысловатая: одному сучочков, палочек, елочек попритыкают, навешают со всех сторон, тряпок ли набросают, чтобы на человека не был похож. Такое-то безобразное существо и движется к воде. Бывает, сена набросают, соломой осыплют, рогожей накроют: всяк молодец - на свой образец... Десяток или полтора этаких чудовищ выползают на берег с разных концов и, прижимаясь то к бугоркам, то к кустарникам, к прибрежным всяким укрытиям, выравниваются вдруг и начинают кричать:

- Солдаты... Белые солдаты... Товарищи... Бейте офицеров!.. Переходите на нашу сторону... Вас обманули... Крестьян на крестьян гонят. Офицеры - господа... Они вам враги, мы ваши братья. Переходите, товарищи!.. Бейте офицеров!.. Переходите!..

Река тут неширока, с берега на берег слышно отлично, а особенно звучно слышно по росе: выползают агитаторы, конечно, в сумерках - в вечерних или утренних, когда их продвижение не особенно заметно... Офицеры с той стороны посылали площадную брань, - уж так измывались, так измывались, что слов поганых не находили для проповедников-большевиков. Открывали и стрельбу, но куда же, в кого тут будешь стрелять, - не видно нигде никого.

Ругаться - ругались, а части на берегу все-таки подолгу оставлять боялись, меняли то и знай, все время были в перепуге, ждали каких-то страхов у себя изнутри... Белые солдаты близко к сердцу принимали убедительные простые слова, что доносились к ним из-за реки, и - говорили потом - не один десяток был расстрелян офицерами за подслушанные солдатские речи про "братьев большевиков". Шпионская работа у белых чем дальше, тем больше развивалась и среди солдат; крестьяне начинали там понимать драматическое свое положение, когда их понуждали, гнали бороться против своего же дела, против своего же брата трудящегося. Все это в очень значительной степени облегчало борьбу красноармейских полков. А работа агитаторов и вконец разлагала белые части.

Попалят-попалят офицеры - бросят, а агитаторы так же медленно, тихо, без колыханий, отползают обратно в деревню.

Вечером, накануне предполагавшегося ночного налета, агитация была проведена особенно успешно: в отдельных местах белые солдаты, рискуя жизнью, даже перекликались с агитаторами, задавали разные вопросы, указывали на трудности перехода, на строгость надзора, на жестокость расправ.

Ночью Михайлов с отборным отрядом направился осуществлять задуманное дело.

На следующий день в бригадный штаб пришла его телеграмма:

"Отобрав двести человек, ночью, вброд, а частью по бревенчатому мосту, сделанному наспех, пробрался на другой берег Боровки и внезапно атаковал спящего неприятеля. Захвачено в плен свыше полутораста человек, четыре пулемета, винтовки, патроны, кухни, обозы..."

- Забрал полтораста, - вслух сказал Чапаев, - так это забрал, а на месте што осталось?.. Пиши! - обратился он к штабнику, который составлял донесение об успехе: "Забрал в плен полтораста и зарубил на месте двести".

- Слушай-ка, что же это? - изумленно вскинул Федор на него глаза. - Какие двести?

- Не меньше, - ответил Чапаев, нисколько не смутясь.

- Да какие двести, что ты, брат, выдумываешь?

- Ничего я не выдумываю, - обиделся Чапаев. - Если ему, дураку, невдомек, што же я - так и должен пропустить?

- Да писать-то подожди... Ну, запросим, что ли, добавочно пошлем, а теперь... Это же выдумка, Василий Иваныч!

- Так што? - ухмыльнулся тот легкомысленно. - Повеселить надо.

- Кого повеселить? - противился Федор. - Что тут за веселье! Да узнают про эти номера, тебе и верить-то никогда не станут...

- Не узнают, - опять отшутился было Чапаев, но Федор настоял, чтобы эти двести "мертвых душ" все-таки не включали, и Чапаев с горечью должен был согласиться.

Когда вернулись к себе в штаб, там поджидало распоряжение: немедленно выезжать, захватив с собою одно, другое, третье. Указывались место и цель: переброска в другую армию. За время перехода перебросок этих было несколько: туда-сюда сунут, глядишь - бригаду оторвут, опять соединят, - словом, как полагается, как диктовала обстановка. Чапаев обычно негодовал и крепко бранился при всех этих перетасовках, считая их не то случайностью, не то проявлением злой воли каких-то своих "недоброжелателей". Удивительно просты были у него мысли в таких случаях, даже иной раз можно было принять их за шутку, если б не были они сказаны и обставлены так серьезно.

В новой обстановке, по существу, ничто не было ново, да и ехать-то было уж не так далеко. Армии тогда стояли тесно, шли непрерывным фронтом. Успех и неудачи в одной чутко сказывались в другой. Сведения разносились быстро; эти сведения то наводили уныние, то окрыляли надеждами. Особую радость выказал Чапаев, когда прослышал об успехе бригады Еланя.

- Молодец, подлец, не зря учен, - торжествующе заявил он в штабе по адресу Еланя и тут же послал телеграмму, где между деловыми фразами выражал свою радость: голые приветственные телеграммы посылать не полагалось.

Наступление развивалось успешно. Заняли целый ряд пунктов, больших и малых. По фронту метались как угорелые - всюду надо было поспеть, указать, помочь, предупредить, а временами и участвовать лично в бою. Один из таких боевых эпизодов Федор занес в свою книжку под названием "Пилюгинский бой". Приводим полностью этот очерк.

ПИЛЮГИНСКИЙ БОЙ

1. Выступление

Мы выступили из Архангельского рано, на заре, когда еще солнце не согрело землю, на лугу пахло ночной сыростью, а в воздухе стояла напряженная предутренняя тишина. Один за другим выходили в просторное поле наши полки, выстраивались и молча, без криков, без песен, без шума, двигались к высокому сырту, заслонявшему ближние деревни. По всем направлениям разбросаны были передовые группы; конная разведка умчалась вперед и скоро пропала из вида. Мы ехали перед полками - Чапаев, командир бригады и я, то и дело рассылая вестовых - или с полученными новыми сведениями, или за свежим материалом. Слева, из-за другого сырта, раздавалась глухая артиллерийская пальба - это за Кинелем; там должна продвигаться наша бригада, получившая задачу выйти неприятелю в тыл и отрезать отступление, когда мы его погоним из Пилюгина. Кто палит - не разобрать, где-то далеко, верст за двадцать - двадцать пять; это лишь по заре четко доносятся глухие орудийные удары - днем они не были бы так явственно слышны.

Внезапным ударом в тыл предполагалось создать панику в неприятельских рядах и, пользуясь замешательством, отнять артиллерию, про которую донесла разведка. Пальба за рекой давала понять, что неприятель и заметил и верно понял наш маневр, - шансы на успех понижались.

Выехали на косогор. Внизу - крошечная деревушка Скобелево; отсюда поведем наступление на Пилюгино. Прискакала разведка, сообщила, что Скобелево оставлено неприятелем еще накануне вечером. Подошли к деревне. Крестьяне жались около хат и робко посматривали на входившие войска.

- Сегодня белые, завтра красные, - причитали они, - потом опять белые, потом красные, - не видим краю... И хлеб-то у нас поели, и скотину забрали, обездолили кругом... - Потом почесывали затылки и с философской примиренностью добавляли: - Оно, што же говорить, война... понимаем - жаловаться не на кого. Да трудно стало, силы нет... И когда она только окончится, проклятая? Чай бы, отдохнуть надо.

- Когда победим, - отвечали им. - Раньше никак не окончить.

- Это когда же? - смотрели они усталыми стеклянными глазами.

- А сами не знаем. Вот помогайте - скорее пойдет... Коли дружно возьмемся, где же ему устоять, Колчаку-то?

- Где устоять!.. - соглашались мужики.

- Значит, помогать надо...

- И помогать надо, - соглашались они дальше. - Пойди-ка помогай. Ты ему помог, ан вы деревнюшку и заняли... Только за вас тронулся, а он ее назад отберет, тут и гляди, как тебя с двух сторон подбивать начнут. Наше-то Скобелево насмотрелось всякого: и ваших бывало много, и гоняли тут нас не одиножды... Так по подвалам-то оно складнее, - ни туда ни сюда...

Мы объясняли мужикам на ходу, торопясь, нагоняя ушедших, в чем они ошибаются, что для них означает офицерская, барская власть Колчака, что - власть Советов... Понимали, соглашались, но видно было, что толковали с ними на эти темы редко и мало, знать они путем ничего не знали и крутили разговор только около "покоя".

Так не везде случалось, - лишь по глухому захолустью, по таким дырам, как Скобелево. В больших селах - там обычно кололись резко на две половины непримиримых врагов: с приходом белых задирала голову одна половина, мстила, издевалась, преследовала, выдавала: с приходом красных торжество было на стороне других, и они тоже, разумеется, не щадили своих исконных врагов...

Части проходили деревней, одна за другой переправлялись через небольшой мост, рассыпались по лугу, выстраивались цепями. Из Пилюгина открыли по лугу артиллерийский обстрел...

Но уже далеко на правый край отбежали первые цепи, за ними тонкой, жидкой ленточкой выстраивались другие, кучки пропали, растаяли, верный прицел взять было крайне трудно, - результаты обстрела были самые ничтожные.

Вошли с Чапаевым в избу, спрашиваем молока. Перепуганная стрельбой хилая, больная хозяюшка притащила кринку, положила краюху хлеба, ласково, любовно, заботливо помогала толпившимся тут же красноармейцам и их кормила, рассказывала, как страшно ей было, когда тут стреляли по деревне... Когда стали отдавать за молоко деньги - отказывается, не берет.

- Я, - говорит, - и так проживу, а вам кто ё знает, сколько воевать придется.

Так и не взяла. Деньги мы сунули ребятишкам; они жались около матери, цеплялись ей за подол, как звереныши, поглядывали блестящими глазенками на незнакомых людей с винтовками, револьверами, шашками и бомбами.

- Вы-то платите, - заметила хозяйка. - Хоть и не надо мне, а ладно... Сена ли, овса ли, за все отдают... А те - обглодали начисто, хоть бы тебе соломинку заплатили... И Ванюшку, сына, с лошадью погнали... Вернется ли - один бог знает...

В ее голосе, в манерах не было подобострастия - говорила правду. Хоть не всегда, не везде расплачивались наши - не знала она того, а про "колчаков" в каждом селе, в каждой деревнюшке одно и то же: обдирают, не платят, растаскивают начисто...

Мы сидим в халупе, и видно из окна, как рвутся по лугу снаряды - в двух-трехстах саженях. Здесь и там, одно за другим непрестанно появляются над землей маленькие облака густого черного дыма, и за каждым появлением такого облачка содрогается воздух, трясется земля, как бубенчики, заливаются стекла в окнах халуп. Неприятель бьет по цепям, но неудачно, наугад, без всяких результатов, - перелеты на многие десятки саженей... Мы задерживаемся, ждем свою артиллерию, чтобы с места в карьер пустить ее в дело. Выхожу из халупы, забрался на пригорок, лежу. Вдруг прибегает женщина. Оглянулась по сторонам, вытащила что-то из-под фартука, сует:

- На-ка, на, скорее...

Посмотрел - яйцо, и, не понимая, в чем дело, полный недоуменья, смотрю на нее широкими глазами:

- Сколько заплатить?

- И, што ты, родимый, - обиделась она. - Поди, заморился... Какие тут деньги, ешь-ка, знай...

Она торопилась, видно было и по речи и по движеньям, - скажет и оглянется: заметят, дескать, деревенские, а белые придут - доложат, так беды не оберешься...

- Да што ты так-то? - спрашиваю.

- А братец с вами у меня... родной... заодно воюет... Тоже в Красной Армии состоит... Говорили, белые-то заколотили вас, Самару будто взяли, - верно ли?

- Нет, милая, неверно, - отвечаю. - Совсем неверно. Сама видишь, кто кого колотит.

- То-то вижу... Ну, будь живой, касатик...

И она поспешно юркнула с косогора, прячась и оглядываясь, пропала среди изб... А я сидел со странным, радостным, особенным чувством. Смотрел на яйцо, чему-то улыбался и представлял себе образ этой милой простой женщины. Есть у нас везде - думалось мне - даже и в такой дыре, Скобелеве, свои люди... Хоть и не понимают, может, многого, а инстинктом чувствуют, кто куда идет... Вот она, женщина-то, посмотри: ждала... дождалась... рада... и теперь не знает, чем доказать свою радость... яйцо сунула...

2. В цепи

Пришла артиллерия, указали ей путь, и по лощине, натуживаясь и ныряя, потянули лошади тяжелые орудия. Мы видели, как остановились батареи сзади цепей, как мелькнул первый огонек: бббах... ббб... ах... Дальше - без перерыва. Цепи услышали свою артиллерию, пошли веселее... Мы сели на коней и, в сопровождении ординарцев, поскакали вперед. Выехали на гору - оттуда Пилюгино как на ладони: прямой дорогой тут не больше трех верст. По флангам, к цепям, разъехались в разные стороны: Чапаев - направо, я - налево.

- Товарищ, - обратился ко мне вестовой, - это чего там, наши, гляди-ка, отступают, што ли, бегут... Сюда, надо быть?..

Я посмотрел. Действительно, какая-то суматоха, - красноармейцы перебегают с места на место, цепь то сожмется, то растянется снова... Мы - туда. Разъяснилось дело очень просто: цепь перестраивалась и брала иное направление.

Поле здесь засеяно подсолнухами; с трудом продирались мы между здоровенными колючими стволами... Добрались до первой линии, слезли с коней, вестовой шел с ними шагах в тридцати, я сам прилег в цепь. По сторонам у меня лежали молодые ребята с загорелыми лицами, оба короткие, широкоплечие крепыши - Сизов и Климов. В цепи, когда наступает она, тихо, не услышишь голоса человеческой речи, - только команда рявкнет или кашлянет, отплюнет кто-нибудь. Да редко-редко кто обронит случайное слово. Моменты эти глубоко содержательны: под огнем, в свисте и звоне пуль, каждый миг ожидая, что она пробьет тебе череп, ноги, грудь, - не до слов, не до разговоров. Ты преисполнен сложных, быстро изменчивых, обычно неясных дум. Становишься сосредоточенным, молчаливым, почти злым. Мысли путаются, хочется вспомнить разом как можно больше, как можно скорее - в один миг, чтобы ничего-ничего не забыть, не опустить. И кажется, что главного-то как раз и не вспомнил, а надо торопиться, спешить надо...

Перебежки одна за другой, все чаще, все чаще... Ближе враг... Совсем близко... Еще минута - и перебежек не будет, за последней перебежкой - атака... Ради этого страшного момента, именно ради атаки, и торопишься теперь все разом, как можно скорее, вспомнить... Там - предел, черная бездна...

Я тихо опустился между бойцами. Они посторонились, посмотрели неопределенно мне в лицо, ни о чем не спросили, - как лежали в молчании, так и остались... Полежав, помолчал и я, но стало тягостно от мертвящей тишины, - вынул кисет, свернул цигарку, закурил.

- Хочешь, товарищ? - обратился к соседу.

Он поднял голову, как бы не поняв сразу и изумившись моему вопросу; еще больше удивился он тому, что вдруг, так вот неожиданно услышал з д е с ь, т е п е р ь - человеческую речь. Подумал одно мгновенье, и я увидел, как глаза его осветились, повеселели.

- И то дело, давай, - потянулся он за кисетом. - Эй, Сизяк, - обратился тут же к Сизову, - что землю жуешь? На-ка, лучше закури с нами...

Сизов так же медленно, как и Климов, приподнял голову и посмотрел на нас угрюмым, строгим взглядом, а потом завернул, закурил, стал и сам веселее... Разговора нет никакого, только бросаем отдельные слова: сыро... колется... потухло... вишь, летит...

- Перебежка!!! - раздалась команда.

Мигом вскочили. Разом, как резиновая, подпрыгнула вся цепь. Она не выпрямилась во весь рост, а так и застыла горбатая.

- Бегом!!! - раздалось в тот же момент.

Все кинулись бежать, далеко вперед себя выбрасывая винтовки... Бежал и я, согнувшись в дугу, неровным, ковыляющим бегом. Неприятель затарахтел пулеметами, заторопился ружейными залпами.

- Ложись! - раздалась тотчас же новая команда.

Все ткнулись в землю... как ткнулись, так несколько мгновений и лежали недвижно. Потом медленно зашевелились, стали приподымать головы, оглядываться. Кто ткнулся впереди - пятился теперь назад, чтобы сравняться; ткнувшиеся сзади подползали тихо, с низко приклоненными к земле головами, - никто не хотел остаться в одиночку ни сзади, ни впереди.

Климов, бежавший быстрее и ткнувшийся впереди нас, пятился теперь, как рак, и если бы я не посторонился - прямо в лицо угодил бы мне огромной подошвой американской штиблетины...

Лежим - молчим. Ожидаем новую команду. Уже больше не пытаемся курить, нет даже и отдельных отрывчатых слов. Климов с Сизовым рядом. Видно, вспомнилось Климову, как несколько минут назад сделалось ему легче в разговоре, - слышу, начинает заговаривать с Сизовым:

- Сизов...

- Чего тебе?

- Букарашка, видишь, - и тычет пальцем в траву.

Сизов ему ни слова: угрюм, насупился, молчит.

- Сизов, - пристает он снова.

- Да ну, што? - бросает тот с неохотой.

Климов и сам ничего не ответил, вздохнул и потом, как бы собравшись с мыслями, тихо сказал:

- Любаньку-то отдали в Пронино...

Видно, вспомнил односельчанку, а может, и зазноба какая, кто его знает. И на этот раз ни слова не ответил ему Сизов. Понимая безнадежность, умолк Климов, а со мной, видно, охоты не было говорить; растянулся еще плотнее по земле и начал водить пальцем по ранней жидкой траве, - то букашку раздавит и смотрит, как она в конвульсиях кончается на его грязном широком пальце, то земли бугорок сковырнет, возьмет ее между пальцами и сыплет, все сыплет по песчинке, пока не высыплется вся...

- Перебежка!.. бегом!!!

Ретиво вскакиваем, бежим вперед с безумным взглядом, с перекошенными лицами, с широко раздутыми горящими ноздрями. И ждем. Бежим и ждем, бежим и ждем... желанную команду: "Ложись!"

Падали мертвыми, окостенелыми телами, замирали, подбирались, втягивались в себя, как черепахи, а потом медленно-медленно отходили, начинали двигаться, нетвердым, опасливым взором глядеть по сторонам.

Тут же Маруся Рябинина - девятнадцатилетняя девушка - тоже с винтовкой, шагает гордо, не хочет отстать. Она не знала, дорогой наш друг, что через несколько дней, у Заглядина, так же, как теперь, пойдет она в наступление, вброд через реку, одна из первых кинется в атаку, и прямо в лоб насмерть поразит ее вражеская пуля, и упадет Маруся и поплывет теплым трупом по окровавленным холодным волнам Кинеля... Теперь она тоже улыбалась, что-то мне кричала дружеское, но не разобрал издалека...

Земляков своих я не видел уже два месяца, и не успел даже того узнать, что Никита Лопарь и Бочкин - здесь же, в полку, перебрались из уральских частей, соскучились воевать по другим полкам. Терентия так и не увидел я на этот раз. Лопарь с другого конца болотины махал коммунаркой и тряс огромными рыжими кудрями...

Все знакомые, дорогие лица... Но некогда было ждать - до овинов оставалось всего сотня сажен. Каждую секунду можно ждать, что оттуда встретят внезапным огнем. Это - любимый на фронте прием: замереть, притаиться, нацелить дула и пустить неприятеля близко-близко, а потом вдруг пулеметы и залп за залпом, бить жестоко и непрерывно, рядами, грудами наложить перед собою человеческие тела, видеть, как дрогнул враг, попятился, помчался вспять, и бить, бить, бить его вдогонку, а пожалуй, и бросить на него спрятанную где-нибудь тут же кавалерию - добивать, рубить бегущего, растерявшегося, обезумевшего в смертельном испуге врага.

Мы были готовы ко всему. Вдруг справа два коротких залпа, за ними тотчас же быстро-быстро заработал пулемет. Вестовой поскакал узнать, в чем дело; через две минуты сообщил, что это наши на правом фланге вызывают неприятеля на ответ. Но ответа не было. Можно было предположить, что селение очищено, но, наученные горьким опытом, тихо, осторожно, ощупью двигались на овины наши цепи. Несколько человек пулеметчиков, а с ними бойцы подхватили пулемет, подбежали к одному из ближних овинов, приладили его быстро к бою - приготовились стрелять. Но тихо... На правом фланге издалека глухо прокатилось "ура", - это наши пошли в атаку, захватив почти без боя всю группу неприятеля, что оставлена была там на охрану села. Из-за горы, с левой стороны, прогремели один за другим три орудийных выстрела... Грохот и вой ослабевали, постепенно замирали, были слышны только удары, от разрывов доносилось лишь чуть слышное эхо, - значит, не по Пилюгину это, а сам неприятель бьет куда-то в сторону. Он бил по тем частям, которые двигались с крайнего левого фланга ему в охват; он переносил туда артиллерийский огонь, быстро отступал и против нас оставил лишь небольшие части, - так узнали потом, а теперь многое было все еще неясно, и можно было ждать всякого оборота и результата делу. Когда пулеметчики пристроились у овина, мы с командиром батальона приблизились, чтобы узнать, не увидели ли, не заметили ли чего-нибудь на гумнах; но там по-прежнему тихо, никто не показывается - ни из белых, ни из жителей, словно мертвое стало пустое село. Осторожно, оглядываясь кругом, засматривая к стогам, за овины и сараи, медленно пробираемся вперед. Ни звука, ни шороха, ни слова, ни выстрела - в такой тишине куда страшней, чем под выстрелами. Тишина на фронте - ужасная, мучительная вещь.

Сзади нас, неподалеку, шли иванововознесенцы, - их красные звезды уже здесь и там мелькали среди овинов и стогов сена. Это движение, торопливое, нервное, неуверенное, происходило в могильной тишине, ежесекундном ожидании внезапного огня...

Вдали мелькнула женская фигура: знать, крестьянка... Надо скорей разузнать...

Рысью - туда...

3. Вступление

Женщина-крестьянка стояла у погреба и в упор смотрела на меня остановившимся, мутным, растерянным взглядом. В этом взгляде отразился ужас только что пережитого страдания, в нем отразились недоумение и напряженный мучительный вопрос, ожидание новой, неминуемой, неотвратимой беды, словно она ожидала удара, хотела бы отвести его, но не могла. "Скоро ли?" - спрашивал этот усталый взгляд, и, наверно, не в первый раз и не только на меня смотрела она, такая измученная, и спрашивала: "Скоро ли?" Возле нее, около избы, приподняв крышку, выглядывало из погреба другое, столь же измученное, серое, полумертвое лицо женщины: под глазами повисли иссиня-багровые мешки, губы высохли, выбились волосы из-под тряпья, наверченного на голову. Вопросом и мольбой был полон скорбный взор.

- Белые здесь аль ушли? - спрашиваю их.

- Ушли, убежали, родной, - ответила та, что выглядывала из погреба. - Можно ли нам отсюда вылезать-то, родной? Стрелять будете еще?

- Нет, нет, не будем, вылезайте...

И одна за другой стали показываться из погреба женщины, только они, - мужиков не было. Выползали еще малые ребятишки; этих закутали одеялами, рогожами, мешками, - знать, думали, что мучной мешочек спасет их от шрапнели... Вытащили за сухие длинные руки старика с серыми, мокрыми глазами, с широкой белой бородой. У него на поясе болталась длинная веревка, - надо быть, на ней спускали его в погреб.

Когда все выползли вереницей, один за другим, держась за плетень, оглядываясь робко по сторонам, заковыляли они к своим халупам. Большая, значительная картина, как двигались они тенями по плетню в гробовом, драматическом молчании, все еще полные испуга, замученные своим страхом, закоченевшие в сыром, холодном погребе.

На углу толпится кучка крестьян, - они тоже еще не понимают, не знают, окончен ли бой, оставаться ли им здесь, или попрятаться снова по избам, под сараи, по баням.

- Здравствуйте, товарищи! - крикнул им.

- Здорово... здравствуй, товарищ! - дружно ответили они. - Дождались, слава богу...

Не знаю я, верить ли этим приветственным словам. Может быть, и белых они встречали так же, чтобы не трогали - из робости, от испуга. Но посмотрел на лица - и вижу настоящую, неподдельную радость, такую подлинную радость, которую выдумать нельзя, особенно нельзя отразить ее на немудрящем крестьянском лице. И самому стало радостно.

Мы тронули на середину деревни. Там новая толпа, но видно, что уж это не крестьяне.

- Вы што, ребята, пленные, што ли?

- Так точно, пленные.

- Мобилизованы, што ли?

- Так точно, мобилизованы.

- Откуда?

- Акмолинской области.

- Сколько вас тут?

- Да вот человек тридцать, а то попрятались по сараям... Да вон из огородов бегут.

- Так вы сами, значит, остались?

- Так точно, сами.

- А оружие где?

- Сложили вон там, у забора.

Подъехал, посмотрел: куча винтовок. Сейчас же к оружию, к пленным наставили своих ребят, приказали охранять, пока не переправим в штаб дивизии.

Пленные выглядели жалко, одеты были сквернейше, - кто в шубенку какую-то старую, кто в армяк, кто в дырявые пальтишки; обуты тоже скверно, - иные в валенках, в лаптях, и все это изодрано до последней степени... Они нисколько не были похожи на войско - просто толпа оборванцев. Являлось недоумение: отчего бы это они так плохо одеты, когда колчаковские войска, наоборот, заграничным добром снабжаются изрядно?

- Что это, - спрашиваю, - ребята, больно плохо одел вас Колчак-то? Неужто всех так?

- Нет, это нас только.

- За што так?

- А все не шли... Убегло наших много - кто обратно к себе, а кто в Красную Армию...

- Значит, не добром к Колчаку шли?

- А на што он нам... Своих-то одел с позументами, а нас - смотрите вот... - И они показывали свои дыры и лохмотья. - Да все вперед гнал, под самые выстрелы: такую, говорит, сволочь и жалеть нечего...

- А вот вы бежали бы давно...

- Так нельзя бежать-то, сзади нас он своих поставил, - эти не воевали, а только смотрели, чтобы не убегнуть...

- Ну, а теперь как же удалось?

- Да вон все в огородах... Между грядами. Полегли и ждали. А потом вышли.

- Куда же теперь: служить в Красной Армии у нас станете?

- Так точно, затем и остались, чтобы в Красной Армии, куда же нам? Того и хотим.

Разговор на этом окончили.

Вдоль по селу мы поскакали к горе, в ту сторону, куда убежал неприятель. Части наши, видно было, уже карабкались по откосу, сгрудились на мосточке, переходили по песчаному крутому скату.

- Много ли тут белых-то было? - спрашиваю по дороге.

- Тыщу было... - отвечают крестьяне.

Но верить этим "тыщам" никогда сразу не следует: иной раз "тыща" превращается в пять-шесть тысяч, а то и просто в двести человек. Только потом, сравнив десятки сведений и показаний пленных, можно приблизительно точно установить цифру. Во всяком случае, судя по обозам, войска здесь было достаточно. Недолго и не так упорно, как обычно, держался в Пилюгине неприятель, верно потому, что заметил и опасался обходного движения на левом фланге...

- Давно ли белые убежали?

- Да недавно, - отвечали крестьяне. - Вот только перед вами. Надо быть, и по горе-то недалеко ушли...

Но усталые наши части не могли преследовать. Разве только кавалерию можно было пустить для испытания, но кавалерии было мало, - надежды не было и на нее.

Те, что ушли вперед и забрались на гору, все еще не теряли надежды захватить неприятельские обозы. Но захватить удалось лишь небольшую оставшуюся часть, - главный обоз давно и далеко ушел вперед.

Пилюгино расположено под горой. Гора крутая и обрывистая. Перебравшись через мост, лишь с большим трудом можно было подняться на вершину. Тут в горячке произошла драматическая случайность: передовые части, поднимавшиеся прямо по откосу, как только выскочили на вершину, заметили на другом конце ползущие цепи. Открыли огонь. Им ответили... Завязалась перестрелка: это свои не узнали своих. Двое убито, пять человек поранено. Оно бы окончилось еще тяжелей, если бы вовремя не понял обстановку командир того полка, что выходил из-за горы, с левой стороны; он самоотверженно, рискуя жизнью, махая в воздухе платком и шапкой, бросился по полю навстречу стрелявшим, добежал и разъяснил, в чем дело. Когда мы на горе увидели человек шестьдесят кавалеристов, спешившихся возле потных, взмыленных коней, приказали им разбиться на две группы: одной налево - разузнать, нет ли каких признаков, что там идут наши обходные части, другую половину услали на правую сторону, куда ушли неприятельские обозы. Связи с обходными частями так и не установили - там оказалось что-то вроде предательства, и несколько человек пришлось арестовать, передать дело трибуналу. Но теперь мы ничего не предполагали и продолжали надеяться, что даже небольшими ударами можно добиться результатов, как только в тылу у неприятеля появятся наши полки. Но полки эти не появились, и неприятель отступил спокойно, безнаказанно, с обозами. Разведчики, что усланы были направо, как только отъехали сажен триста, были жарко обстреляны отступавшими цепями, вынуждены были спуститься в овраг и дальше двигаться кустарником.

На тачанке забрался в гору первый пулеметчик. Я его взял с собой, и поехали туда - вперед, где видны были колыхающиеся неприятельские цепи. Они отступали по ровной поляне, шли к лесу, заметно торопились, видимо, ожидая преследования нашей кавалерии, не зная того, что кавалерии у нас почти нет. Сами мы, конечно, поделать ничего не могли, но все еще была какая-то смутная надежда, что вот-вот в неприятельском тылу раздадутся первые выстрелы, - тогда отсюда даже и своим пулеметом можно крепко усилить панику, деморализовать врага окончательно и отнять обоз... Все ожидания были напрасны. По пятам отступающих двигались мы версты полторы: разведка справа, а мы на горе - непрерывно обстреливали отступавших. Они отвечали и все пятились к лесу, пока не исчезли. Мы ни с чем воротились назад.

По горе залег Иваново-Вознесенский полк. Когда мы с пулеметчиком стали приближаться, заметили, как несколько человек, положив винтовки на колено, прицеливались по нас и ждали, когда подъедем ближе. Я громко закричал, что едут свои, замахал платком - предотвратил новую беду. Несколько человек поднялись нам навстречу и, когда меня узнали, покачивали головами, ахали, бранили себя за оплошность. Мы спустились с горы и въехали в село.

Здесь я встретился с Чапаевым - он объезжал части. В той атаке, что была перед овинами, он участвовал лично и оттуда же вошел в село. Повернув коня, я поехал вместе с ним обратно в гору.

Ожило село. Все халупы позаняли красноармейцы. Бабы толпились у колодцев, бежали с водой, торопились ставить самовары, угощали пришедших товарищей. Уж теперь не дичились они, не робели, а молодежь так даже и совсем раззадорилась. Девушки деревенские осваиваются с красноармейцами так быстро, что только диву даешься.

Посмотри-ка и теперь.

На горе залегла наша цепь; где-то тут в лесу, совсем неподалеку, отступают неприятельские войска; не рассеялся еще в воздухе пороховой дым, а в раскрытые окна халупы уж манит гармоника, и на зов ее собираются охотно, идут и бойцы, идут и девушки... Тут скоро пойдет плясовая - без этого не обойтись...

Потому еще здесь встречают так радостно красные полки, что не только грабежей или насилий - не было ни одного случая даже самых мелких оскорблений и перебранки; именно к а к т о в а р и щ и п р и ш л и и к товарищам, полные уважения, взаимной духовной близости.

Огромному большинству не досталось места в избушке - пришлось раскинуться бивуаком на площади у обозов...

Отыскали получше, попросторней халупу; сюда поместили бригадный штаб и оперативный отдел дивизии, - он ездит с нами неразлучно все эти последние дни. Протянули кабель, заработал аппарат, заголосили телефоны. Скоро тут появился самоварчик. За столом были командиры и политические работники. Один другому торопился рассказать, что сделал, что видел и перечувствовал в бою. Перебивали, недоговаривали, хватались то за одно, то за другое, шумели, спешили один другого перекричать, заставить себя слушать, но каждый не слушать - рассказывать хотел: так он сам был полон не остывшими еще переживаниями. Усталости как не бывало... Так за разговорами, за шумом прошло с полчаса.

Вдруг - громовой удар, за ним другой, третий... Мы переглянулись, повыскакивали в недоумении из-за стола и прямо к двери. Может быть, бомбу кто-нибудь обронил?

Но тут рядом три разрыва... Если артиллерия?.. Но откуда же ей быть?

В это время мелькнул ружейный выстрел, за ним еще, еще, еще - поднялась беспорядочная пальба. Красноармейцы, сидевшие кучками возле фургонов, уже повскакали и кидались в разные стороны. Площадь живо опустела. У себя над головой мы увидели неприятельский аэроплан, ровно и тихо, словно серебряный лебедь, уплывавший в голубую даль. Разрывы случились в огромнейшем соседнем саду; где не было ни одного красноармейца...

Скоро все успокоилось и приняло свой недавний вид... Уж дрожали сумерки, а за ними легко спустилась покойная звездная весенняя ночь. Тихо на селе. Ничто не напоминает о том, что только недавно закончился здесь бой, что всюду рыскала и вырывала жертвы беспощадная, жадная смерть. А завтра, чуть подымется солнце - мы снова в поход. И снова, как мотыльки у огня, будем кружиться между жизнью и смертью...

"Ну а сегодня как? - задаешь себе каждый день поутру тяжелый, мучительный вопрос. - Кто останется жив? Кто уйдет? С кем выступать будем в завтрашнюю зорю, с кем никогда-никогда не увижусь... после сегодняшнего боя? А впереди еще бесконечные походы, ежедневные ожесточенные бои... Весна... Начало... Колчак дрогнул лишь в первых рядах, а сокрушать надо всю огромную стотысячную массу. Как это дорого обойдется! Как много будет к осени жертв, как многих недосчитаемся вот из этих, из товарищей, что идут теперь со мною!"

После этого столь подробно описанного боя открыт был путь к Бугуруслану. Как и большинство городов, - не только в этих боях, но и вообще за всю гражданскую войну, - Бугуруслан был взят обходным движением. На улицах больших городов бои случались редко. Главный бой, последний и решающий, обычно разгорался непосредственно на городских подступах, и когда он, бой этот, был неудачен для обороняющегося, неудачник обычно уходил, оставляя самый город без боя в руки победителю. Так было и с Бугурусланом.

XI. ДО БЕЛЕБЕЯ

Чапаевская дивизия шла быстро вперед, так быстро, что другие части, отставая по важным и неважным причинам, своею медлительностью разрушали общий единый план комбинированного наступления. Выйдя далеко вперед и ударяя в лоб, она больше гнала, чем уничтожала неприятеля или захватывала в плен. Испытанные в походах бойцы изумляли своей выносливостью, своей нетребовательностью, готовностью в любой час, любой обстановке и любом состоянии принять удар. Были случаи, когда после многоверстного похода они валились с ног от усталости - и вдруг завязывался бой. Усталости как не бывало: выдерживают натиск, сами развивают наступление, идут в атаку, преследуют... Но бывало и так, что ежедневные бои и переходы замаривали до окончательного изнеможения. Тогда на первом же привале бросались пластом и спали как мертвые, часто без должной охраны, разом засыпали все - и командиры, и бойцы, и караулы...

По горам, по узким тропам, бродом переходя встречные реки, - мосты неприятель взрывал, отступая, - и в дождь, и в грязь, по утренней росе и в вечерних туманах, день сытые, два голодные, раздетые и обутые скверно, с натертыми ногами, с болезнями, часто раненные, не оставляя строя, шли победоносно они от селения к селению - неудержимые, непобедимые, терпеливые ко всему, гордые и твердые в сопротивлении, отважно смелые и страшные в натиске, настойчивые в преследовании. Сражались героями, умирали как красные рыцари, попадали в плен и мучениками гибли под пыткой и истязаниями! С такой надежной силой нельзя было не побеждать - надо было только уметь ею управлять. Чапаев этим даром управления обладал в высокой степени, - именно управления т а к о ю массой, в т а к о й момент, в т а к о м ее состоянии, как тогда. Масса была героическая, но сырая; момент был драматический, и в пылу битв многое сходило с рук, прощалось, оправдывалось исключительностью обстановки. Та масса была как наэкзальтированная, ее состояние не передать в словах: то состояние, думается, неповторяемо, ибо явилось оно в результате целого ряда событий - всяких событий, больших и малых, бывших ранее и сопутствовавших гражданской войне. Волга вспять не потечет, причины эти назад не возвратятся, и состояние, т о состояние, родиться не может вновь. Будут н о в ы е моменты - и прекрасные и глубокие содержанием, но это будут у ж е д р у г и е.

И Чапаевы были только в те дни - в другие дни Чапаевых не бывает и не может быть: его родила т а масса, в т о т момент и в т о м своем состоянии. Потому он и мог так хорошо управлять "своею" дивизией. Как он глубоко прав был, и сам того не понимал, когда называл славную 25-ю с в о е ю, Чапаевской дивизией.

В нем собрались и отразились, как в зеркале, основные свойства полупартизанских войск той поры - с беспредельной удалью, решительностью и выносливостью, с неизбежной жестокостью и суровыми нравами. Бойцы считали его олицетворением героизма, хотя, как видите, ничего пока исключительно героического в действиях его не было: то, что делал лично он, делали и многие, но что делали эти многие - н е з н а л н и к т о, а что делал Чапаев - з н а л и в с е, знали детально, с прикрасами, с легендарными подробностями, со сказочным вымыслом. Он, Чапаев, в 1918 году был отличным бойцом; в 1919-м он уже не славен был как боец, он был г е р о е м-о р г а н и з а т о р о м. Но и организатором лишь в определенном, в условном смысле: он терпеть не мог "штабов", отчисляя к штабам этим все учреждения, которые воевали не штыком, - будь то отдел снабжения, комендатура ли, связь, что угодно. В его глазах - воевал и побеждал только воин с винтовкой в руках. Штабы не любил он еще и потому, что мало в них понимал и о р г а н и з о в а т ь их по-настоящему никогда не умел, появляясь в штабе, он больше р а с п е к а л, чем указывал, помогал и разъяснял.

Организатором он был лишь в том смысле, что самим собою - любимой и высокоавторитетной личностью - он связывал, сливал воедино с в о ю дивизию, вдохновлял ее героическим духом и страстным рвением вперед, вдохновлял ее на победы, развивал и укреплял среди бойцов героические традиции, и эти традиции - например, "не отступать!" - были священными для бойцов. Какие-нибудь разинцы, пугачевцы, домашкинцы, храня эти боевые традиции, выносили невероятные трудности, принимали, выдерживали и в победу превращали невозможные бои, но назад не шли: отступить полку Стеньки Разина - это значило опозорить невозвратно свое боевое героическое имя!

Как это красиво, но как и неверно, вредно, опасно!

Боевая страда - чапаевская стихия. Чуть затишье - и он томится, нервничает, скучает, полон тяжелых мыслей. А из конца в конец по фронту метаться - это его любимое дело. Бывало так, что и нужды острой нет, - тогда сам себе выискивал повод и мчался на пятьдесят, семьдесят, сто верст... Приедет в одну бригаду, а в соседней узнают, что он тут, - звонят: "Немедленно приезжай, имеется неотложное дело..." И скачет Чапаев туда. "Неотложного" дела, конечно, нет никакого, - друзьям-командирам просто охота посидеть, потолковать со своим вождем. Это именно они, чапаевские спутники, выносили и широко разнесли чапаевские подвиги и чапаевскую славу. Без них он - да и всякий другой в этом же роде - никогда не будет так славен. Для громкой славы всегда бывает мало громких и славных дел - всегда необходимы глашатаи, слепо преданные люди, которые верили бы в твое величие, были бы им ослеплены, вдохновлены и в самом славословии тебе находили бы свою собственную радость...

Мы всегда склонны дать "герою" больше того, что он имеет в действительности, и, наоборот, недодаем кой-что заслуженному и порой исключительному "рядовому".

Они, чапаевцы, считали себя счастливыми уже потому, что были соучастниками Чапаева (не испугаемся слова "героизм", - оно имеет все права на существование, только надо знать, что это за права): озарявшие его лучи славы отблесками падали и на них. В полку Стеньки Разина были два героя, в боях потерявшие ноги; они ползали на култышках, один кое-как пробирался на костылях, - и ни один не хотел оставить свой многославный полк, каждый за счастье почитал, когда приезжавший Чапаев скажет с ним хоть бы несколько слов. Они не были обузой полку - оба в боях работали на пулеметах.

Пройдут наши героические дни, и не поверят этому, сочтут за сказку, а действительно ведь было так, что два совершенно безногих бойца-красноармейца работали в боях на пулеметах. Был слепой, совсем, накругло, ничего решительно не видевший боец. Он написал один раз через своих друзей письмо в дивизионную газету, - это письмо хранится у нас до сих пор. Приводим его здесь, хоть и не полностью:

П и с ь м о с л е п о г о к р а с н о а р м е й ц а*

"Товарищ редактор.

Прошу поместить в газете известия роковое событие, мое приключение - бегство от Уральского казачества к товарищам большевикам. Сообщаю в кратких объяснениях, что мы жили между казачеством и Красной армией на Уральской железнодорожной станции. Старшие два брата мои служили на поездах во время войны казачества с Красной армией. Когда было первое наступление на Уральск товарища Ермощенко 20 апреля (по новому стилю 3 мая), на станцию Семиглавый Мар, - 23 апреля, т. е. 6 мая, от войскового правительства был издан приказ мобилизации крестьян, как проживающих в городе Уральской области. Братья мои отказались идти против Красной армии с оружием в руках; подлежащие мобилизации от казачества, братья мои решительно заявили, что мы не пойдем против своих товарищей большевиков, за что были расстреляны казаками 23 июня в 12 ч. ночи. Я остался один, сирота, совершенно безо всякого приюта. Родители мои померли пять лет тому назад, больше нет у меня никаких сродственников нигде. Вдобавок того совершенно слепой, лишенный зрения, после расстрела моих братьев пошел я к войсковому правительству просить приюта; войсковое правительство мне объявило, что братья твои не пошли воевать против Красной армии - так и ты иди к своим товарищам большевикам, пускай они дадут тебе приют. Тогда я им сказал в ответ: наверно, вы не напьетесь невинной крови, кровожадные звери - за что и был заключен я в тюрьму и ожидал расстрела; просидел 15 дней в тюремном заключении, и меня освободили. Пробывши я несколько дней под стенами города без куска хлеба и решился идти под покров к своим товарищам большевикам. И несмотря на то, что совершенно слепой решился добраться я до своих товарищей или заблудиться и погибнуть где-нибудь в степи, нежели жить в казачьих руках. Один товарищ проводил меня тайно от Уральска на дорогу, сказал мне: иди по направлению так, чтобы солнце светило тебе в затылок, таким способом ты можешь выйти в Россию. Простились мы с товарищем, и я пошел в путь. Проходя несколько верст, я сбился с указанного мне направления, пошел сам не знаю куда. В это время мне пришла на мысль смерть моих братьев, бедствие, скорбь и горе-испытание, тяжелые муки... Шел шесть дней степью, голодный и холодный, на шестой день моего путешествия стал изнемогать силой, уста мои залитые кровью, потому что нет хлеба, капли воды, нечем утолить страшный голод. Обливая путь свою горькими, горькими слезами, нет надежды на спасение жизни. Тогда я воскликнул громко: "Любезные мои братья. Вы лежите в земле покойно, а меня оставили на горе. Возьмите меня к себе, прекратите мое страдание, я умираю от голода среди степи, кто придет здесь ко мне на помощь горьких слез, нигде нет никово..." Вдруг слышу спереди собачий лай и детские голоса, и я на слух пришел, спросил детей, какой это хутор - казачий или мужичий. Мне сказали, что это хутор мужичий, Красны Талы, находится в семи верстах от казачьей грани. Один мужик взял меня к себе в дом, напоил, накормил, утолил мой голод, утром проводил меня в село Малаховку, и тут я уже с трудом добрался до Петровской волости..."

* Отдельные выражения и грамматические промахи оставляем в неприкосновенности, только кое-где расставили для удобочитаемости знаки препинания.

Дальше он рассказывает, как хорошо его приняли в Советской России, как приласкали, окружили заботами.

"Председатель Совета Иван Иваныч Девицын горячо приветствовал меня, был в великой радости и в восторге. Теперь у своих товарищей большевиков забыл я страдания и считаю себя в безопасности... Поместили меня в доме, в просторную комнату, дали мне мягкую постель, сняли с меня оборванное, грязное белье, обули, одели меня в новый, чистый костюм экономический и продовольственный отделы... Живу я настоящим "буржуем", выражаю великую благодарность, глубокое чувство..."

Идет перечисление лиц, которым выражается благодарность, а заканчивается письмо таким образом:

"Да здравствует Всероссийская Советская Республика, товарищ Ленин, да здравствует непобедимый герой товарищ Чапаев, да здравствует волостной Совет, экономической и продовольственной отдел!"

Не письмо, а целая поэма. И такой мученик за Советскую власть, слепой красноармеец; чтивший подвиги Чапаева, как святыню, был лучшим повествователем, бандуристом-чапаевцем, рассказывающим были и небылицы, еще больше веривший своим небылицам, ибо создавал их сам, разукрашивал сам. А кто же так силен, чтобы не поверить своему собственному вымыслу?..

Слава Чапаева гремела далеко за пределами Красной Армии. У нас сохранилось другое письмо, какого-то советского работника из Новоузенска, - прочтите и увидите, как беспредельно велика была вера во всемогущество Чапаева: его считали не только вождем-бойцом, но и полноправным хозяином в тех местах, где проходили и воевали полки Чапаевской дивизии. Отпечатано письмо на вощеной бумаге, запаковано было тщательно, прислано Чапаеву с нарочным посыльным. Какой-то советский работник, Тимофей Пантелеевич Спичкин, жалуется ему на несправедливости новоузенские, просит помощи, только у Чапаева надеется он обрести быстрое и справедливое решение вопроса. Он пишет:

"С р о ч н а я

ДИВИЗИОННОМУ КОМАНДИРУ ВАСИЛИЮ ИВАНОВИЧУ ТОВАРИЩУ ЧАПАЕВУ

Председателя Повоузенского совета народных судей Тимофея Пантелеевича Спичкина

В о п и ю щ а я ж а л о б а.

Прошу Вас, товарищ Чапаев, обратить на эту жалобу свое особое, г е р о й с к о е внимание. Меня знают второй год Уральского фронта за честного советского работника, но злые люди, новоузенские воры и преступники, стараются меня очернить и сделать сумасшедшим, чтобы моим заявлениям на воров не придавать значения. Дело обстоит так: 16 воров украли... (идет перечень фамилий, кто сколько крал). Когда я, Спичкин, заявил об этом расхищении в Самару, то оставшиеся не арестованными 14 воров (двое арестовано) заявили, что Спичкин сумасшедший, и потребовали врачей освидетельствовать Спичкина. Врачи признали меня умственно здоровым. Тогда 14 новоузенских воров-грабителей сказали: "мы вам не верим" и отправляют меня в Самару, в губисполком, для освидетельствования через врачей-психиатров. Но, принимая во внимание, что теперь вся правда и справедливость на фронте у героев и красноармейцев, подобных как Вы, товарищ Чапаев, - я, Спичкин, Вас срочно прошу сделать нужное распоряжение: помочь в Новоузенске арестовать всех перечисленных 14 воров, направить их в Самару для предания суду Ревтрибунала, и за это Вам население скажет большое спасибо, так как во мнении народном имя Ваше славно как самоотверженного героя и стойкого защитника республики и свобод. Я на Вас вполне надеюсь, товарищ Чапаев. Защитите и меня от 16 новоузенских воров-грабителей.

25 апреля 1919 года

Тимофей Спичкин".

В "приложении" к этому делу Спичкин указывает Чапаеву, где и как "раскопать" весь материал, заключая следующими словами:

"Я прошу немедленно арестовать без всякого стеснения всех оставшихся... воров и повторяю... Ваше славное имя будет еще славнее за такую защиту населения от мародеров-воров и избавление населения от этих грязных пауков-микробов..."

Не менее блестящим является спичкинское "заявление", явившееся, по всей видимости, результатом гонений на него четырнадцати "пауков-микробов".

"Вы, товарищ Чапаев, признанный герой всенародно, и славное Ваше имя гремит повсюду - Вас поминают даже дети. Я, Спичкин, также признанный герой, но не в военном искусстве, а в искусстве гражданском. У меня также есть великие порывы к славе и доблестям. Прошу Вас этому верить! Вы убедитесь в этом на деле. Я, Спичкин, воплощенная огненная энергия и воплощенный труд. Считал бы за счастье видеть Вас лично, а Вам познакомиться со мною, Спичкиным. Будучи от природы человеком кристальной честности, любя народ, за который отдавал душу (что могу передать Вам лично о своих больших подвигах), я желал бы немедленно стать Вашею правою рукою и свою огненную энергию отдать для Вашего военного дела по отражению всеми ненавидимого бандита - Колчака. Прошу Вас немедленно принять меня в ряды Красной Армии добровольцем, в славный Ваш полк по имени Стеньки Разина.

Председатель Новоузенского совета народных судей Тимофей Спичкин".

И "вопиющая жалоба" и "заявление" Спичкина полны противоречий, неточности и действительно производят впечатление горячечного бреда, но все, что выражено здесь сгущенно, - в другой форме, другими словами на каждом шагу повторялось в чапаевской практике. И характерно то, что он, Чапаев, никогда не отказывался от вмешательства в подобные дела; наоборот, любил разобрать все сам, докопаться до дна, вывести разных негодяев и шалопаев на чистую воду. Эти письма пришли в разгар наступления, и потому хода им он не мог дать ни малейшего, но тревожился, помнил долго, все время имел охоту побывать там, на месте, и разобрать. Ограничился только грозным письмом, где метал на "виновных" громы и молнии. Увы, эти "четырнадцать пауков-микробов" без всякого разбирательства, заочно, уже были для Чапаева совершенно бесспорными п о д л е ц а м и. Верил он всему с чрезвычайной легкостью, впрочем, с такой же легкостью во всем и разуверялся - во всем, но только не в делах и вопросах военных: здесь как раз наоборот - ничему не верил, а работал исключительно "своим умом".

Когда подумаешь, обладал ли он, Чапаев, какими-либо особенными, "сверхчеловеческими" качествами, которые дали ему неувядаемую славу героя, - видишь, что качества у него были самые обыкновенные, самые "человеческие"; многих ценных качеств даже и вовсе не было, а те, что были, отличались только удивительной какой-то свежестью, четкостью и остротой. Он качествами своими умел владеть отлично: порожденный сырой, полупартизанской крестьянскою массой, он ее наэлектризовывал до отказа, насыщал ее тем содержимым, которого хотела и требовала она сама, - и в центре ставил себя!

Чапаевскую славу родили не столько его героические дела, сколько сами окружающие его люди. Этим нисколько не умаляется колоссальная роль, которую сыграл и сам Чапаев как личность в гражданской войне, однако ж следует знать и помнить, что вокруг имени каждого из героев всегда больше легендарного, чем исторически реального. Но, спросят, почему именно о нем, о Чапаеве, создавались эти легенды, почему именно его имя пользовалось такой популярностью?

Да потому, что он п о л н е е м н о г и х в себе воплотил сырую и геройскую массу "своих" бойцов. В тон им пришелся своими поступками. Обладал качествами этой массы, особенно ею ценимыми и чтимыми, - личным мужеством, удалью, отвагой и решимостью. Часто этих качеств было у него не больше, а даже меньше, чем у других, но так уж умел обставить он свои поступки, и так ему помогали это делать свои, близкие люди, что в результате от поступков его неизменно получался аромат богатырства и чудесности. Многие были и храбрей его, и умней, и талантливей в деле руководства отрядами, сознательней политически, но имена этих "многих" забыты, а Чапаев живет и будет долго-долго жить в народной молве, ибо он - коренной сын этой среды и к тому же удивительно сочетавший в себе то, что было разбросано по другим индивидуальностям его соратников, по другим характерам.

Нет нужды описывать операцию за операцией, нет нужды распространяться об оперативных приказах, их достоинствах и ошибках, об успехах наших и о поражениях: этого будут касаться те, что дадут специально военные очерки. Мы же в очерке своем нисколько не претендуем на полноту изложения событий, на их точную последовательность, строгость дат, мест, имен... Мы исключительно даем зарисовки быта, родившегося той порой и для той поры характерного. Вот хотя бы и теперь, в пути до Белебея, не станем следить, как развертывались чисто военные операции, а приведем всего две-три бытовые картинки, которые тогда имели место.

За Бугурусланом от селения Дмитровского на Татарский Кондыз шла еланьевская бригада. Здесь были ожесточенные бои. Отдавши Бугуруслан, неприятель все еще не хотел поверить, что вместе с этим городом он потерял и свою инициативу, что конец пришел его победоносному шествию, что теперь его будут гнать, а он - обороняться, отступать... Напрягся он силами, встретил крепкими ударами натиск красных полков. Но уже поздно, - могучий дух уверенности в победе отлетел от белых армий, примчался к красноармейцам, дал им бодрость, заразил их той неутомимостью и отвагой, которые живы только при уверенности в победе.

Момент перехода инициативы с одной стороны на другую всегда очень знаменателен и ярок - не заметит его только слепой. Одна сторона вдруг потускнеет, опустится и обмякнет, в то время как другая словно нальется живительной таинственной влагой, подымется на дыбы, ощетинится, засверкает, станет грозна и прекрасна в своем неожиданном величии. Приходит такой момент, когда в тускнеющей армии что-то настолько расслабнет, настолько выхворается, станет бескровным и вялым, что ему остается один конец - умереть. Внутренний долгий, изнурительный процесс выходит наружу и заканчивается смертью. Такого обреченного на неминуемую смерть, но все еще живого покойника представляла собою в бугурусланские дни еще так недавно могучая, непобедимая армия белого адмирала. История уже тогда приложила суровой рукой позорную печать бесславной смерти на ее низкий, преступный лоб.

А Красная Армия, такая упругая и свежая, так заметно обновленная ключевыми струями фабрик и заводов, профессиональных союзов, партийных ячеек, - она была в те дни подобна проснувшемуся светлому богатырю, который все возьмет, всех победит, пред которым сгинет черная сила.

Этим настроением полна была и Чапаевская дивизия, с этим настроением еланьевская бригада била неприятеля под Русским и Татарским Кондызами.

В штаб бригады приехал Фрунзе, ознакомился быстро с обстановкой, расспросил об успешных последних боях Еланя, и тут же, в избушке, набросал благодарственный приказ. Это еще выше подняло победный дух бойцов, а сам Елань, подбодренный похвалою, поклялся новыми успехами, новыми победами.

- Ну, коли так, - сказал ему Чапаев, - клятву зря не давай. Видишь эти горы? - И он из окна показал Еланю куда-то неопределенно вперед, не называя ни места, ни речек, ни селений. - Бери их, и вот тебе честное мое слово: подарю свою серебряную шашку!

- Идет! - засмеялся радостный Елань.

А дня через три после этих торжественных обещаний они едва не пострелялись. Федор Клычков, жестоко простуженный, лежал тогда в постели и вместо себя с Чапаевым отпускал в странствия по фронту помощника своего Крайнюкова. И вот на третьей же поездке приключилась эта самая "история", но больному Клычкову про нее ничего не рассказывали - к нему долетали лишь одни глухие слухи. Чапаев тоже молчал и сумрачно отнекивался, когда разговор подходил к этой теме. Зато Елань рассказал все охотно и подробно, лишь только по выздоровлении Федор приехал к нему в штаб.

- Одна ошибка, товарищ Клычков, сущая ошибка, - рассказывал он Федору. - Оба мы немного недосмотрели за собой... глупость... словом, пустяки, и рассказывать бы не стоило, да ладно, сам люблю эти глупости вспоминать... Он ведь какой - огонь! Чего с него взять? Запалит, да, того гляди, и сам сгорит... Досматривать надо, а тебя не было в то время... Этот миляга, заместитель, смеется, а в спор с ним не вступает, ну, и не каждого он слушает, Чапаев... Всему так быть, значит, и надо было, чтобы мы покуражились, только беды в этом ровно нет никакой... Как сейчас помню - устал я, аж ноги зудят!.. Сил нет никаких... Дай, думаю, засну, авось отойдет... Как ляпнулся, так и был, да нет! Васька, мальчишка, - ну, вестовой у меня, помнишь, жуликоватый такой, - избушку у татарина раздобыл: мала, грязна, да и нет ничего, одна лавка по стене. Ткнулся я на лавку - сплю непробудным. А перед сном я Ваське наказал: ты, говорю, шельмец, чтобы курица наутро была готова. Понял? "Понял", - говорит. И черт те што мне тогда и снилось... Будто самого Колчака вместо курицы вилкой ковыряю. Я его ковырну, а он наклонится... я его ковырну, а он припадет, да еще, собака, обернет голову и смеется... Такое меня зло взяло - как его тресну вилкой по башке, ан шашка пополам, словно, выходит, и ударил я шашкой, а не вилкой. Схватил осколок, тычу-тычу ему в голову, а вместо головы получается телеграфный столб, и одна за другой, как галчата, на Юзе буковки скачут. Я понимаю, что это мне приказ дает Чапаев, а с приказом я не согласен был. Разбей, говорит, а преследовать будет другая бригада! Поди-ка, думаю, сам знаешь куда: должен я буду за кровь-то отомстить или нет? Кто мне сто человек заплотит, которых я на горе положил? Кургин, кричу, приказ пиши... У Кургина всегда бумага в руке, а карандаш за ухом. Несется почем зря. Я и оглянуться не успел, как он заголовок отчекрыжил. Скажи, говорю, приказом: как только собьют неприятеля - бить его надо и гнать пятнадцать верст! Понял? Тоже, говорит, понял. Они с Васькой все понимали у меня по голосу, да уж и стоили один другого. Знаю, что баня от Чапаева будет, а как ты делать станешь, когда он такую дыру проделал? Я вызывал его к проводу, объяснить все хотел, разговорить, а этот негодяй Плешков - он ведь начальником штаба в дивизии-то был - даже и не подозвал Чапаева: приказ, говорит, отдан, и разговоров быть ни о чем не может... Што ж, тебе, думаю: не может - так не может, а у меня своя голова на плечах. Приказ Курга смастерил, я его подписал - заиграла музыка... Только знаю, что добром не пройдет, - не любит Чапаев, когда у него приказы переделываются. Спал я, спал, смотрел разные сны, да как вдруг вскочу на лавке... Видишь ли, почти и солнце не взошло, сумерки... А Чапаев уж тут как тут - не вытерпел, всю ночь скакал.

- Ты што, - говорит, - сволочь?

- Я не сволочь, товарищ Чапаев, - говорю, - вы это осторожнее...

Он за револьвер. "Застрелю!" - верезжит. Да только к кобуре, а я свой уже вынул и докладываю: у меня пуля дослана - давай пульнемся...

- Вон из комбригов! - кричит. - Я тебя сейчас же с должности сменю... Пиши рапорт - Михайлов будет замещать. Михайлова вместо тебя, а сам вон, вон! Это што за командир! Я говорю - с т о й, а они бежать пятнадцать верст. Это што, што это такое, а? Это командир-то бригады, а?

Уж вот крестил, вот крестил, сукин сын, а револьвер, одначе, так и не вынул, да и я свой убрал... Говорить тут нечего. Курга, кричу, приказ пиши... Да и написал все как следует...

- Четырех гонцов немедленно...

Подскакали.

- Вот пакеты Михайлову, неситесь, да живо у меня!

Только и видели, улетели... Сидим - молчим... Буря прошла, слова-то все были сказаны... Я на лавке сижу, а Чапаю сесть негде - стоит у стенки... Глаза синие, злые сделались, так и подсвечивают. Ничего, мол, отойдешь, соколик, притихнешь... А на этот момент, видишь ли, Васька голову в двери высунул и пищит:

- Так что курица совсем готова...

Ругаться - ругаться, а позвать надо.

- Товарищ Чапаев, пожалуйте, - говорю, - курицу кушать в сад.

Там садишко был такой небольшой.

- Хорошо, - говорит.

Хоть, слышу, голос и неприветливый, а уж злобы и нет. Засмеялся бы, может, да стыдно...

Вышли в садишко, сели, молчим.

- Елань, - говорит, - останови гонцов.

- Нельзя их, товарищ Чапаев, остановить, - отвечаю. - Где же их остановишь, когда улетели?

- А отрядить лучших, - кричит, и опять обагровел.

- Нет лучших - они самые лучшие...

- А ты еще лучше самых лучших пошли! Не понимаешь, што ли, о чем я говорю?

Как же не понимать - все понимаю. Да про себя молчу: дай, мол, щипну его, потому что отчего "сволочью" бранит?

- Зачем, - говорю, - сволочью ругаешься? Я свое самолюбие имею. Виноват, так суди, в трибунал отдай, расстреляют пусть, а ругать сволочью не смей...

- Я по горячке, - говорит, - ты не все тово...

Ну, еще поседлали - теперь шестерых. Как рванули - птицами! Через час все воротились - тех выстрелами остановили...

Тут же все приказы эти драть, рвать - бросили...

- Не тронь, - говорит, - своего приказа, пускай гонют, приказы отменять не надо... А я сам переменю што надо...

Тому и конец - больше нет ничего. Как съели курицу - ни одного слова худого друг дружке не сказали... У нас, товарищ Клычков, и все так, - закончил Елань. - Шумим-шумим, а потом чай усядемся пить да беседы разводить...

- Ну, и все? - спросил, усмехнувшись, Федор.

- А то чего, - осклабился Елань. - Только на обратном пути, когда я дело все сделал, - и горы отнял, и в плен нагнал вот тех, что в дивизию на днях переправил, - едет опять.

- Здорово, - говорит, - Елань! - А сам смеется, веселый.

- Здравствуй, - говорю, - Чапаев. Как твое здоровье?

Ничего он не ответил, подступил ко мне, обнял, поцеловал три раза.

- На вот, бери, - говорит, - завоевал ты ее у меня.

Снял серебряную шашку, перекинул ко мне на плечо, стоит и молчит. А мне его, голого, даже жалко стало, - черную достал свою: на, мол, и меня помни!

Ведь когда уж наобещает - слово сдержит, ты сам его знаешь...

На этом разговор прекратился, - Еланя позвали на телефон, чего-то просили из полка. Да Федор и сам не возобновлял разговора, - видимо, все было сказано, что случилось тогда. Ничего серьезного. Ничего крупного. А в то же время под горячую руку могли натворить кучу всяких осложнений. Нянька тут нужна была постоянная и неусыпно бдительная: как только она отвернулась - уж так и знай, переломают ноги себе и другим!

С боем вошел в Трифоновку и на отдых расположился 220-й полк. Когда красноармейцы вошли в крайнюю халупу, их поразило там обилие кровавых пятен на полу. Заинтересовались, стали расспрашивать хозяина, - тот молчит, упирается, ничего не рассказывает. Тогда ему пообещали под честное слово полную безнаказанность, сами же красноармейцы взялись и просить "в случае чего" своего командира и комиссара, только рассказал бы по душе, как и что тут было. Крестьянин без дальнейших рассуждений повел их под навес и там на куче навоза, чуть разбросав с макушки, указал на что-то окровавленное, бесформенное, грязно-багровое: "Вот!" Бойцы переглянулись недоуменно, подошли ближе и в этой бесформенной, залитой кровью массе узнали человеческие тела. Сейчас же штыками, ножами, руками разбросали навозную кучу и вытащили два теплых трупа: красноармейцы.

Вдруг у одного из трупов шевельнулась рука, - державшие вздрогнули, инстинктивно дернулись назад, бросили его снова на навоз... и увидели, как за рукой согнулась нога, разогнулась, согнулась вновь... Задергалось веко, чуть приоткрылся глаз из-под черных налитых мешков, но мертвенный, оловянный блеск говорил, что мысли уже не было... Весть о страшной находке облетела весь полк, бойцы сбежались смотреть, но никто не знал, в чем дело, все терялись в догадках и предположениях. Крестьянину учинили допрос. Он не упирался, рассказал все, как было.

Два красноармейца, кашевары Интернационального полка, по ошибке попали сюда несколько часов назад, приняв Трифоновку, занятую белыми, за какую-то другую деревню, где были свои. Подъехали они к избе, спрашивают, где тут разыскать хозяйственную часть. Из избы повыскакали сидевшие там казаки, с криком набросились на опешивших кашеваров, стащили на землю и тотчас же погнали в избу. Сначала допрашивали: куда и откуда они, справлялись, где и какие стоят части, сколько в каждой части народу. Сулили красноармейцам полное помилование, если только станут рассказывать правду. Верно ли, нет ли, но что-то кашевары им говорили. Те слушали, записывали, расспрашивали дальше. Так продолжалось минут десять.

- Больше ничего не знаете? - спросил один из сидевших казаков.

- Ничего, - ответили пленные.

- А это што у вас вот тут, на шапке-то, звезда? Советская власть сидит? Сукины дети! На-ка, нацепили...

Красноармейцы стояли молча, видимо, чуяли недоброе. Среди присутствовавших настроение быстро переменилось. Пока допрашивали - не глумились, а теперь насчет "звезды" и брань поднялась, и угрозы, одного ткнули в бок:

- Кашу делал?

- Делал, - тихо ответил кашевар.

- Большевиков кормил, сволочь?

- Всех кормил, - еще тише ответил тот.

- Всех?! - вскочил казак. - Знаем мы, как всех вы кормили, подлецы! Все разорили, везде напакостили...

Он выругался безобразно, развернулся и ударил красноармейца с размаху по лицу. Хлынула из носа кровь... Только этого и ждали, как сигнал: удар по лицу развязал всем руки, вид крови привел моментально в дикое, бешеное, кровожадное состояние. Вскочившие с мест казаки начали колотить красноармейцев чем попало, сбили с ног, топтали, плевали...

Наконец один из подлецов придумал дьявольское наказание. Несчастных подняли с полу, посадили на стулья, привязали веревками и начали вырезать около шеи кусок за куском полоски кровавого тела... Вырежут - посыплют солью, вырежут - и посыплют. От нестерпимой боли страшно кричали обезумевшие красноармейцы, но крики их только раздражали остервенелых зверей. Так мучили несколько минут: резали и солили... Потом кто-то ткнул в грудь штыком, за ним другой... Но их остановили: можешь заколоть насмерть, мало помучится!.. Одного все-таки прикололи. Другой чуть дышал - это он вот теперь и умирал перед полком...

Когда из Трифоновки несколько часов назад стали белые спешно уходить, двух замученных кашеваров оттащили и спрятали в навоз...

И вся история...

Молча и мрачно выслушал полк эту ужасную повесть. Замученных положили у всех на виду и, проделав необходимое, собрались похоронить, отдавая последние почести.

В эти минуты приехали Федор с Чапаевым. Они лишь только узнали о случившемся, собрали бойцов и в коротких словах разъяснили им всю бессмысленность подобной жестокости, предупреждая, чтобы по отношению к пленным не было суровой мести.

Но велик был гнев красноармейцев, негодованию не было конца. Замученных опустили в землю, дали три залпа, разошлись... В утреннем бою ни одного из пленных не довели до штаба полка... Никакие речи, никакие уверения не сдержат в бою от мести; за кровь там платят только кровью!..

Даже и на себе Федор испытал отдаленное, но несомненное влияние этой истории: он на следующий день подписал первый смертный приговор белому офицеру.

Про случай этот, пожалуй, стоит рассказать.

Вышло все таким образом.

Приехали в Русский Кондыз к Еланю. Он в утренней атаке захватил сегодня человек восемьсот пленных. Охраны у них почти никакой.

- Будьте спокойны, не убегут, палкой их не угонишь теперь к Колчаку-то! Рады-радешеньки, что в плен попали!

- Что, Елань, опять? - спросил Федор, мотнув головой в сторону пленных.

- Так точно, - ухмыльнулся тот. - Я их было немножко штыком хотел пощупать, а они - вай-вай-вай, в плен, говорят, хотим, не тронь, ради Христа. Ну и загнали.

- А офицеры?

- И офицеры были... Да не пожелали в плен-то идти, говорят - невесело у нас...

Елань многозначительно глянул на Федора, и тот больше не стал расспрашивать.

- А может быть, и еще остались?

- Может быть, да молчат што-то.

- А солдаты разве не выдают?

- Видите ли, - пояснил Елань, - солдаты тут у них перепутались из разных частей, не знают друг дружку, пополнения какие-то подоспели...

- А ну-ка, - обратился Федор, - давай попытаем вместе... Только прежде я хочу с пленными поговорить - так, о разном, обо всем понемногу.

Когда Федор начал говорить, многие слушали не только со вниманием и интересом - мало того: они слушали просто с недоверием, с изумлением, которое написано было в выражении лиц, в растерянно остановившихся взорах. Было ясно, что многое слышат они лишь впервые, совсем того и не знали, не предполагали, не допускали того, о чем теперь рассказывал им Клычков.

- Вот я вам теперь все пояснил, - заканчивал Федор. - Без преувеличений, без обмана, чистоганом выложил всю нашу правду, а дальше разбирайтесь сами, как знаете... что вам дорого и близко: то ли, что видели и чего не видели вы у Колчака, или вот то, про что я вам теперь говорил. Но знайте, что нам необходимы лишь смелые, настоящие и сознательные защитники Советской власти, только такие, на которых можно было бы всегда положиться... Подумайте. И если кто надумает бороться вместе с нами - заяви: мы никогда не отталкиваем таких, как вы, обманом попавших к Колчаку...

Он окончил. Посыпались вопросы и политические, и военные, и по части вступления в Красную Армию... Кстати сказать, из них бойцами вступило больше половины, и потом Еланю никогда не приходилось каяться, что влил их в свои славные полки.

Выстроили в две шеренги. Клычков обходил, осматривал, как одеты и обуты, задавал отдельные вопросы. Некоторые лица останавливали на себе внимание, - видно было, что это не рабочие, не простые деревенские ребята; их отводили в сторону и потом в штабе дополнительно и подробно устанавливали личность. Один особенно наводил на сомнения. Смотрит нагло, вызывающе, стоит и злорадно ухмыляется всей процедуре осмотра и опроса, как будто хочет сказать:

"Эх вы, серые черти, не вам нас опрашивать!"

Одет-то он был наполовину как простой солдат, но и тут являлось подозрение: штаны и сапоги отличные, а рубаха дрянная, дырявая, по всей видимости - с чужого плеча; на его выхоленное дородное тело напяливалась она лишь с трудом, а ворот так и совсем не сходился на здоровеннейшей пунцовой шее, напоминавшей свиную ляжку. На голове обыкновенная солдатская фуражка - опять видно, что чужая: не пристала к лицу, да совсем ее и носить-то не может. Не чувствуется в нем простой солдат.

Федор сначала прошел мимо, не сказав ни слова, а на обратном пути остановился против и в упор, неожиданно спросил:

- Ведь вы - офицер, да?

- Я не... нет, я рядовой, - заторопился и смутился тот. - А почему вы думаете?

- Да так, я знаю вас, - схитрил Клычков.

- Меня знаете, откуда? - уставился тот.

- Знаю, - пустил себе под нос Федор. - Но вот что: нам здесь воспоминаниями не заниматься. Я вас еще раз спрашиваю: офицер вы или нет?

- Еще раз отвечаю, - выпрямился тот и занес высоко голову: - я не офицер...

- Ну, хорошо, на себя пеняйте...

Федор вывел его вперед, вместе с ним вывел еще несколько человек и со всею группою пошел перед рядами, но прежде обратился к колчаковским солдатам с коротким и горячим словом, рассказав, какую роль играет белое офицерство в борьбе трудящихся против своих врагов и как это белое офицерство надо изничтожать, раз оно открыто идет против Советской власти.

Пошел по рядам, показывал группу, спрашивал - не узнает ли кто в этих лицах офицеров. Откормленного господина признало разом несколько человек, когда с него сняли фуражку.

- Как же, знаем, офицер непременно...

И они назвали часть, которой он командовал.

- Только его и видели два дня, а как же не узнать... Он воротник давеча поднял, а картуз, значит, опустил, - и не усмотришь. А теперь как же его не узнаешь. Он и есть...

Солдаты "опознавали" с видимым удовольствием. Всего в тот раз опознали несколько человек, но из офицеров был только этот один, а то все чиновники, служащие разные, администрация...

- Ну, что же? - обернулся теперь к нему Федор.

Тот смотрел в землю и упорно молчал.

- Правду солдаты-то говорят? - еще раз спросил Федор.

- Да, правду. Ну, так что же? - И он, видимо, поняв серьезность положения, решил держаться с той же высокомерной наглостью, как при первом допросе, когда обманывал.

- Так я же вас спрашивал... и предупреждал...

- А я не хотел, - отрезал офицер.

Федор решил было сейчас же отправить его вместе с группой чиновников в штаб, но вспомнил, что еще не делали обыска.

- А ну-ка, распорядитесь обыскать, - обратился он к стоявшему тут же молчавшему Еланю.

- Да чего же распоряжаться, - сорвался тот, - я сам...

И он принялся шарить по карманам. Вытащил разную мелочь.

- Больше ничего нет?

- Ничего.

- А может, еще что? - спросил Елань.

- Сказал - значит, нет, - грубо оборвал офицер.

Этот его заносчивый, презрительный и вызывающий тон волновал невероятно. Елань вытащил какое-то письмо, развернул, передал Федору, и тот узнал из него, что офицер - бывший семинарист, сын попа и больше года борется против Советской власти. Письмо, видимо, от невесты. Пишет она из ближнего города, откуда только что выгнали белых. "Отступят белые ненадолго, - говорилось там, - терпи... от красных нам житья нет никакого... Пусть тебя хранит господь, да и сам храни себя, чтобы отомстить большевикам..."

Кровь ударила Федору в голову.

- Довольно! Ведите! - крикнул он.

- Расстрелять? - в упор и с какой-то ужасающей простотой спросил его Елань.

- Да, да, ведите...

Офицера увели. Через две минуты был слышен залп - его расстреляли.

В другое время Федор поступил бы, верно, иначе, а тут не выходили из памяти два трупа замученных красноармейцев с вырезанными полосами мяса, с просоленными глубокими ранами...

Потом - это упорство, нагло вызывающий офицерский тон и, наконец, письмо невесты, рисовавшее с несомненной точностью и физиономию офицера-жениха...

Клычков был неспокоен, весь день был настроен тревожно и мрачно, не улыбался, не шутил, говорил мало и неохотно, старался все время остаться один... Но только первый день, а наутро - как ни в чем не бывало. Да и странно было бы на фронте долго мучиться этими переживаниями, когда день за днем, час за часом видишь потрясающие ужасные картины, где не один, а десятки, сотни, тысячи являются жертвами...

Кровавые следы войны - растерзанные трупы, искалеченные тела, сожженные селения, жители, выброшенные и умирающие с голоду, - эти кровавые следы, по которым и к которым вновь и вновь идет армия, не дадут они долго мучиться только одною из тысячи мрачных картин войны! Они заслонят ее другими. Так было и с Федором: он уже наутро вспоминал спокойно, что вчера только первый раз приказал расстрелять человека...

- Тебе в диковинку! - смеялся Чапаев. - А побыл бы ты с нами в тысяча девятьсот восемнадцатом году... Как же ты там без расстрела-то будешь? Захватил офицеров в плен, а охранять их некому, каждый боец на счету - в атаку нужно, а не на конвой. Всю пачку так и приканчиваешь... Да все едино, - они нас миловали, што ли? Эге, батенька!

- А первый свой приговор, Чапаев, помнишь?

- Ну, может, и не самый первый, а знаю, што трудно было... Тут всегда трудно начинать-то, а потом привыкнешь...

- К чему? Убивать?

- Да, - просто ответил Чапаев, - убивать. Вон, к примеру возьмем, приедет кавалерист из школы там какой-нибудь. Он тебе и этак и так рубит... Ну, по воздуху-то ловко рубит, подлец, очень ловко, а как только человека секануть надо - куда вся ученость пропала: разок, другой - одна смятка. А обойдется - и ничего. Всегда по первому-то разу не того...

Говорил Федор и с другими закаленными, старинными бойцами. В один ему голос утверждали, что в каком бы то ни было виде заколоть, зарубить ли, приказ ли отдать о расстреле или расстрелять самому - с любыми нервами, с любым сердцем п о п е р в о м у р а з у робко чувствует себя человек, смущенно и покаянно, зато потом, особенно на войне, где все время пахнет кровью, чувствительность в этом направлении притупляется, и уничтожение врага в какой бы то ни было форме имеет характер почти механический.

- Степкин-то, вестовой у меня, - обратился Елань к Федору, - он тоже ведь расстрелянный, я сам и приказ-то отдал насчет его.

- То есть как расстрелянный? - удивился Федор.

- А так вот...

И Елань рассказал, как на Уральском фронте чуть того и в самом деле не расстреляли.

- Он на пулемете сидел, - рассказывал Елань. - Да и парень-то как будто все с доверием был. А в станице какой-то ведут, гляжу, бабешку, - дескать, изнасиловал. Стойте, мол, ребята, верно ли, давайте-ка бабу сюда на допрос, а ты, Степкин, оставайся, вместе допрашивать стану. Сидит Степкин, молчит. Спрошу - только головой мотает да мычит несуразное. А один раз - уж как прийти самой бабе - "верно, говорит, было"... Тут и баба на порог. Губа у него не дура - выбрал казачку ядреную, годов на двадцать пять. Комиссар тут и все собрались. Ничего, мол, поделать нельзя, расстрелять придется Степкина, чтобы другим повадно не было... Тут Армия Красная идет, освобождать идет, а баб насилует, за это хочешь не хочешь, а конец один... Да и были случаи, своих кончали, чем же Степкин счастливее? Помиловать, так и што же, рассуждаем мы, получиться должно: дескать, вали, ребята, а наказывать не будем? Как подумаю - ясное дело, а как посмотрю на Степкина - жалко мне его, и парень-то он золотой на походах... Комиссар уже приказал там в команде. Приходят:

- Кого тут брать?

- А погодите, допрос чиним, - говорю. - Насиловал, Степкин, сознавайся?..

- Так нешто, - говорит, - я не сознаюсь?

- Зачем ты это сделал? - кричу ему.

- А я, - говорит, - почем знаю, не помню...

- Да знаешь ли ты, Степкин, што тебя ожидает за самое это дело?!

- Не знаю, товарищ командир...

- Тебя же расстрелять придется, дурова голова, - расстре-лять!..

А он этак тихо:

- Воля ваша, - говорит, - товарищ командир, ежели так - оно, значит, уж так и есть...

- Нельзя не расстрелять тебя, Степкин, - внушаю я ему. - Ты должен сам понять, што вся станица хулиганами звать нас будет... И за дело... Потому што - какая же мы Красная Армия, коли на баб кидаемся?

Стоит, молчит, только голову еще ниже опустил.

- Уж тебя простить, так и всякого надо простить. Так ли? - спрашиваю.

- Выходит, што так.

- Понял все? - говорю.

- Так точно, понял...

- Эх ты, Степкин, чертова кукла! - осердился я. - И на што тебе баба эта далась? Сидел бы на тачанке, и беды бы никакой не было... А то - на-ка!

Зачесывает по затылку - молчит. А я бабешку-то: как он, мол, тебя?

Шустрая-бабенка, говорить любит.

- Чего - как? Сгреб, да и все... Я верезжу, я ему в рожу-то поганую плюю, а он - вон черт какой... сладишь с ним.

- Значит?..

- Так вот так и значит... - говорит.

- Мы его наказать хотим, - говорю.

- Так его и надо, подлеца, - закудахтала казачка. - Вот рожу-то уставил негодящую... Распеканку ему дать, штобы знал...

- Да нет, не распеканку, мы его рас-стре-лять хотим...

Баба так и присела, открыв рот, выпучила глаза, развела руками...

- Да, да, расстрелять хотим! - повторяю ей.

- Ну, как же это? - всплеснула руками казачка. - Боже ты мой, господи, а и разве можно человека губить?.. Ну, что это, господи! - всполошилась, кружится у стола-то, ревет...

- Сама жаловалась, поздно теперь, - говорю.

А она:

- Чего ж жаловалась, - говорит, - рази я жаловалась... Я только говорю, што побег он за мной... Догонять стал, да не догнал...

- Так, значит?..

- Вот то и значит, што не догнал. А чего он, поганый, сделать хотел, - да почем, - говорит, - я знаю, что он хотел... в голову-то я ему не лазила...

Я ей смотрю в лицо-то, вижу, что врет, а не останавливаю, - пущай соврет: может, и верно, Степкин-то жив останется... А штобы только она не звонила, сраму-то не гнала на нас. А што у них там случилось - да плевать мне больно. Она и сама, может, охотница была... Думаю, коли ревет да просит - на всю станицу говорить будет, што соврала, обидеть хотела Степкина-то... Я и подсластил:

- Будет, - говорю, - будет, молодка... Тут все дело ясно, и надо вести...

- Куда его вести? - заверезжала бабенка. - Я вам не дам его никуда - вот што...

Да как кинется к нему - обхватила, уцепилась, плачет, а сама браньми-бранится, с места нейдет, трясется, как лист от ветру.

- Могла бы ты его спасти, да не захочешь сама... Вон мужа-то нет у тебя два года, а смотри - яблоко-яблоком... Если бы ты вот замуж за него - ну, туда-сюда, а то... нет...

- Чего его замуж? Не хочу я замуж!

- А не хочешь, - говорю, - тогда мы должны будем делать свое дело. - И встаю со стула, как будто уходить собрался.

- Да он и венчаться не будет, - крикнула мне сквозь слезы казачка. - Он поди и бога не знает. - А сама не пускает Степкина, обхватила кругом.

И он, как теленок, стоит, молчит, не движется, как будто и не о нем вся речь идет...

- Там как хотите мне, - отвечаю, - только штобы разом все сказать: миритесь али не миритесь?..

Она разжала руки, отпустила своего нареченного, да так вся рожа вдруг расползлась до ушей, улыбается...

- Чего же, - говорит, - нам браниться?

И он, черт, смеется: понял, в чем дело, куда мы его обернули.

Штобы никаких там не было, мы их обоих вон из избы - молодым, дескать, тут делать нечего. Все стоят у стола-то, смеются вдогонку, разные советы посылают. Вышло, что Степкин-то и нажил в этот вечер. А я его наутро зову, говорю:

- Вот что, Степкин: дурачком мы тебя женили, а завтра в поход. Бабенку за собой не таскай, если чего там у вас и вправду пошло... А тебе, штобы грех заправить, я задачу даю: заслужи награду... Как только бой случится - награду заслужи, а то не прощу никогда и на первом случае подлецом тебя считать буду...

- Слушаю, - говорит, - заслужу...

- Ну, и заслужил? - спросил Федор.

- А то как же: портсигар серебряный. Махорку в нем таскает... Такое дело сделал, что сразу нам человек двести в плен попало - от его-то пулемета... И самому ногу перебило, его тогда и сдали в нестроевую... Ко мне угодил, околачивается...

- А с казачкой он как?

- Да чего с казачкой, - улыбнулся Елань. - Вечер у нее тогда просидел, лепешек ему она в поход наделала, чаем поила...

- Свадьбу-то... - посмеялся Федор.

- Так нет, - махнул рукой Елань. - У них и помину не было, какая свадьба! Она себя благодетельницей считает, все ему сидит рассказывает, как от смерти спасла, а он ест да пьет за четверых, помалкивает али так себе, чепуху несет божественную... Утром выступать было, как раз и подскочил к тому часу...

Разговор перешел на тему о половом голоде, о неизбежности на фронте насилий. Приводили примеры, делились воспоминаниями. Чапаева тема эта чрезвычайно заинтересовала, он все ставил вопрос о том, может ли боец без женщины пробыть на фронте два-три года... И сам заключал, что "непременно должно так... а то какой же он есть солдат?".

От Еланя - в бригаду Шмарина. Если уж Елань, завидуя славе Чапаева, сам хотел сравняться с ним, так он имел на это много прав - сам был подлинным и большим героем. А вот Шмарин - этот тужился впустую. Суеты у него было нескончаемо много, отдыху он не знал, в движении был непрестанно, озабочен был ежеминутно, даже у сонного у него озабоченность эта отражалась на лице. Шмарин беда как любил рассказывать небылицы о собственных подвигах! И рассказывал их едва ли не при каждом свидании. Правда, вариации обычно менялись, - там где-нибудь пропустит или накинет лишнее ранение, контузию, атаку, - но в общем у него было шесть-семь крепко заученных подвигов, и рассказывать их было для Шмарина высоким наслаждением. Рассказывая, он буквально захлебывался от упоения буйно развертывавшимися событиями, любовался оборотами дела, восторгался только что придуманными неожиданностями. Он во время рассказа как-то странно дергал себя за густые черные вихры волос, пригибался к столу так низко, что носом касался досок, а двумя пальцами - средним и указательным - зачем-то громко, крепко и в такт своей речи колотил по кончику стола, и получалось впечатление, будто он не присутствующим, а этому вот столу читает какую-то назидательную проповедь, за что-то выговаривает, чему-то учит.

Сначала Шмарина слушали, даже верили, а потом увидели, узнали, что в повествованиях его вымысла вчетверо больше, чем правды, перестали слушать, перестали верить. Не подумайте только, что он одними фантазиями промышлял - нет, рассказывал факты самые доподлиннейшие, безусловно происходившие, и беда не в этом была, в другом: как только в которой-нибудь операции проявит кто мужество или талантливость очевидную, так, значит, это вот Шмарин сам и совершил все дело. А потом оказывается, что весь случай на левом фланге был, пока он, Шмарин, на правом крутился. Талантливость-то, выходит, командир батальона проявил, а Шмарин полком командовал, ну, что-нибудь в этом все роде... Любил человек приписывать себе чужие заслуги! Да и кого Федор ни наблюдал из них - не Шмарина одного: украсть чужое геройское дело, присвоить его и выдать за свое считалась у них делом наилегчайшим и совершенно естественным. К Шмарину только приехать - и начнет! Поплетет и поедет - развешивай уши, до утра проговорит, коли с вечера сядет. Его непременно "окружали", он непременно откуда-то и куда-то "прорвался", хотя всем известно, что боев у него на участке за минувший, положим, день не происходило. У него фланги постоянно под "страшной угрозой", соседние бригады ему никогда не помогают, даже вредят и уж непременно "выезжают" на его плечах, присваивают себе победы его бригады, получают похвалы, одобрения, даже награды, а он вот, Шмарин, подлинный-то герой, всеми позабыт, его не замечают, не отмечают, считают, видно, крошечным человечком, не зная, что он-то, Шмарин, и является виновником больших дел, похищенных и присвоенных другими.

Когда друзья наши приехали теперь к нему от Еланя и сообщили, что тот пленных груду набрал, Шмарин внимательно выслушал и вдруг быстрым движением приложил себе на неумытое желтое лицо большую пятерню и как бы в задумчивости рассеянно проговорил:

- Так, так, так... Ну куда же? Я так и знал, что им деться было некуда...

- Кому некуда? - спросил Чапаев.

- А вот тем, что Елань-то взял. Вы знаете, товарищ Чапаев, что это за пленные? Я им еще наколотил раньше - на правом-то у меня бой был - помните? Ай нет? В таком виде куда же им - только в плен и оставалось...

У Шмарина была нехорошая черта: умалять заслуги других, умалять даже и там, где ему нет от этого ровно никакой выгоды.

Увидев, что Шмарин и теперь склонен к повествованиям о "вчерашних успехах", Чапаев ему задал самый нужный и самый важный вопрос, от которого отвертеться и отмахнуться уж никак нельзя:

- Что на фронте бригады?

Вошли в штаб - комнатушку, прокуренную до черноты, прокисшую, вонючую, словно тут и было только постоянно, что курили да чадили. У Шмарина в штабе все работали ребята толковые, помогали ему не за страх, а за совесть. Суетливый, пустомеля, опасный фантазер - Шмарин, однако, задачи дивизионные всегда разрешал неплохо. Исполнитель он был, пожалуй, вовсе не дурной, только вот в творцы совсем не годился, инициативы не имел никакой, сам создать ничего не умел, готового указа ждал, не настолько зряч был, чтобы видеть в любой обстановке все главное и важное.

В штабе публика точеная, повадки чапаевские знает - рассказала все до мелочи, мало что понадобилось добавить самому Шмарину. Когда выяснили обстановку, Чапаев сейчас же решил проехать по полкам бригады, - они вели наступление. Шмарин оставил заместителя - собрался и сам.

Услышанные в штабе цифры наших и неприятельских войск, просмотренные по картам линии речек и дорог, зеленые пятна лесов, каштановые пригорки, - все это жило в памяти Чапаева с изумительной отчетливостью. Он ехал и показывал Шмарину, что должно быть за этим вон бугорком, какие силы должны быть скрыты за ближним лесом, где примерно должен быть брод... Он знал все и представлял все отчетливо. Когда попадали на стрелку и две-три дороги сходились в одном пункте, Чапаев без долгого раздумья выбирал из них одну и ехал по ней так же уверенно, как бы ехал по знакомой улице какого-нибудь маленького городишка. Ошибался редко, почти никогда, разве уж только на окружную какую попадет или в тупик упрется; зато и выбраться ему отсюда пара пустяков: осмотрится, потопает, что-то взвесит, вспомнит разные повороты, приметы, что были на пути, - и айда! Ночью разбирался труднее, а днем почти всегда безошибочно. По части уменья разбираться в обстановке у него был талант бесспорный, и тут с ним обычно никто и не состязался: как Чапаев сказал, так тому и быть.

Подъехали к первому полку. Он разбросался в маленьких, только что вырытых недавно окопах. Да и не окопы это, а какие-то совсем слабенькие сооружения, словно игрушечные, карточные домики: насыпана земля чуточными бугорками, и в каждом из них воткнуто по сосновой ветке, так что голову прятали и не разберешь куда - не то под ветку, не то за этот крошечный бугорок, наподобие тех, что бывают в лесу у кротовых нор. То ли неприятель и впрямь эти веточки за кустарник местами принимал, или же просто тревожить, вызывать на драку не хотел, молчал, не стрелял, хоть и таился совсем недалеко, за сыртом.

В окопы ползком протаскивали пищу. Ляжет на брюхо, вытянет руки с котелком или суповой чашкой и ползет-ползет, как червяк, извивается - на локтях да на коленках от самой кухни строчит. Бойцы обедали, передыхали, после обеда - снова в наступление. У них можно было заметить то книжку, то газету; верно, уж какая-нибудь безбожно старая, - так она затаскана и засалена. Раскинется навзничь, голова под веткой укрыта, лицо серьезное, совершенно спокойное, держит книжку или газету перед носом и почитывает, - да так все по-обычному и просто получается, будто в саду где-нибудь он у себя в деревне от июльской жары укрылся праздничным днем.

Чапаев, Федор и Шмарин проходили сзади цепи - по ним не стреляли. Это заставило Чапаева тут же задуматься.

- А верно ли, что за бугром неприятель, и кому это известно? Может быть, был, да нету? - обратился он к Шмарину. - Ну-ка, проверить!

По разным направлениям поползла разведка. Двое уже добрались к бугру, всползли на хребет, чуть приподнялись, выше... выше... выше... и встали во весь рост. Воротились, доложили, что по склону нет ни единой души, - верно, неприятель уполз перелеском, который тотчас же и начинался у сырта.

Пошли вперед, забрались на самую высокую точку, в бинокль стали смотреть по сторонам.

- Вон видите, - показал Чапаев, - куда уходит лес? Оттуда, по-моему, они и хотят обойти.

- Не обойдут, - заметил Шмарин. - Три дня гоню, куда им обратно? Дай бог только пятки смазать.

- Вот они тебе на четвертый-то и смажут, - серьезно ответил ему Чапаев, не отрываясь от бинокля, поводя его по сторонам.

- Не воротятся, - продолжал уверять легкомысленно Шмарин.

- А воротятся? - резко и недовольным тоном сказал Чапаев. - А если там командир не дурак да поймет, что и бежать ему даже легче будет, коли по тылу тебя шуганет? Пока соберешься - где он будет? Шляпа! А ты вникай, шевели мозгами. Думаешь, так он тебе горошиной под носом и будет катиться?

Шмарин молчал, отвечать было нечего. Чапаев указал ему, что надо сделать, дабы предупредить возможный обход, сказал Шмарину, чтобы до выяснения положения оставался тут, а сам вместе с Федором отправился к двум другим полкам.

И к чему он ни подходил, к чему ни прикасался - повсюду находил, как и что надо исправить, где в чем надо помочь. Когда уже были на крайнем правом фланге бригады, в третьем полку, Шмарин прислал гонца, сообщил, что обходное движение неприятеля действительно обнаружено, но сам неприятель понял, что обнаружен прежде времени, и отступил в ранее взятом направлении. Свою писульку Шмарин заключил торжественно:

"Всю злостную попытку я прикончил немедленно, не потеряв ни одного солдата..."

Надо думать, что тут и "приканчивать" было нечего: тучи рассеялись сами собой.

Заночевали здесь же, в третьем полку. Штаб его расположился в деревне, кругом были выдвинуты заставы. За околицей, в сторону неприятеля, полукругом на ночь окопалась красноармейская цепь. В халупе, где остановились, - дрянная коптилка, так что лица человеческие можно было рассмотреть лишь с трудом. Утомились, говорить не располагало, стали притыкаться по углам, растягиваться по лавкам, искать, где поудобней заснуть: в полумраке ползали, как черные привидения.

В это время привели на допрос мальчугана годов четырнадцати. Допрашивали полковые, подозревая, что шпион. Сначала задавали вопросы: кто ты, откуда, куда пробирался, зачем? Рассказал мальчуган, что отца у него с матерью нет, за ту войну где-то сгибли. Сам он - беженец-поляк, а числится теперь в "третьем добровольческом красном батальоне". Такого никто не знал, и подозрения усилились еще больше,

- Как тебя зовут?

- Женя.

- А ты говорил, что Алеша? - захотел его кто-то спутать.

- Не выдумывайте, пожалуйста, - твердо и с каким-то естественным достоинством заявил мальчик. - Я вам никогда не говорил, что меня Алешей звать. Это вы придумали сами.

- Разговорчив больно, эй, мальчуган...

- А что мне не говорить?

- Не болтай, дело рассказывай. От белых шел? Ну, говори, чего притворяться-то? Скажешь - ничего не будет.

- Да ничего не скажу, потому что нет ничего, - с дрожью в голосе отбивался он от наседавших допросчиков.

- Ну, ну, не ври. Тут никакого твоего батальона нет... Выдумал... Говори лучше, зачем шел, куда?

И вот все в этом роде принялись его прощупывать. Хотелось вызнать, кто его, куда и зачем послал.

Грозили всяко, запугивали, расстрел упомянули.

- Ну что ж, расстреливайте! - сквозь слезы проговорил Женя. - Только зря это... Свой я... Ошибаетесь...

Федор решил вмешаться. Он до сих пор лежал и слушал, ожидал, чем кончится допрос. Теперь ему - все равно, свой мальчик или не свой - захотелось спасти его, оставить у себя, перевоспитать, если понадобится. Он сказал, чтобы закончили допрос, и уложил обрадовавшегося Женю рядом с собою на полу. (Федор потом действительно выработал из Жени отличного и сознательного парнюка: он работал по связи в бригаде и полку.)

Опять все притихло в штабе. Чадила коптилка, из углов всхрапывали, посвистывали спящие, чавкали за окном всегда готовые, оседланные кони. Перед тем как все стали укладываться, Шмарин, к тому времени уже прискакавший из полка, решил "осмотреть", все ли в порядке, и вышел из избы. Сколько прошло времени - никто не запомнил потом, но уже было к заре, когда Шмарин подбежал, запыхавшись, и в распахнутую дверь крикнул громко, скороговоркой:

- Скорей, скорей, неприятель наступает!!!

Все вскочили разом, через минуту были на конях.

- Цепи уже на горе, сажен двести, - задыхался Шмарин, никак не попадая в стремя ногой. Горячий конь вертелся волчком, не давался. Шмарин его с размаху, со всею силой ударил по морде...

Выскочили за ворота. В чуть брезжущем полумраке ныряли во все стороны человеческие фигуры. Куда они бежали - понять было трудно; одного направления не было, метались во все стороны. За воротами тотчас же разделились, не говоря ни слова, разговаривать было некогда. Одни кинулись по дороге - наутек, спасаться... Чапаев быстро сообразил и помчал к резервному батальону, стоявшему неподалеку. Шмарин, а с ним и Клычков поскакали навстречу наступавшим цепям, перед которыми, как надо было думать, отступали цепи красноармейцев. Клычков с тою целью поскакал теперь со Шмариным, чтобы остановить отступающих и личным примером поднять их дух. Молнией сверкнуло в памяти, как он в Уральске спорил с Андреевым о цепи, обороне, участии в бою во время паники, - и мигом охватила гордая, торжественная радость.

- Ложная тревога... Ошибка... На горе свои цепи!

- Отставить! - вдруг прогорланил Шмарин.

К кому относилась эта команда - понять было невозможно, да и не было никого кругом, кроме отдельных, во все стороны сновавших бойцов. Сейчас же послали воротить Чапаева и всех ускакавших по дороге. Криками и выстрелами их остановили, - через десять минут все снова были в сборе.

Эта суматоха, крики и стрельба были слышны в полку и вызвали там большое недоумение, даже предполагали, что обойдены, что надо принимать срочные меры. Бойцы насторожились, зашигутились, приготовились, собрались посылать во все стороны новую разведку, пока им не донесли, что вся тревога была впустую. Когда снова собрались в избу, хоть было еще и очень рано, спать не спали, присели к столу, завязался разговор. Кого-то бранили, но кого именно, понять было невозможно. Шмарина? Нет, он обязан был поднять всех на ноги, раз заметил опасность, а проверить ее не оставалось нисколько времени.

Сами себя? Нет, сами себя тоже признали неповинными, потому что какой же чудак будет сидеть в избе, когда тут рядом наступает неприятельская цепь? Сполох признали неизбежным, на том и смирились. Хотя повинного и не нашли, а в то же время все как будто стыдились, смущались чем-то: разговоры были неуверенные, в глаза один другому не глядели, перебрасывались короткими фразами, глядя через голову, мимо, в окно, в черную пустоту...

- Вот те и до паники рядом, - сказал Шмарин, нагибаясь над столом, прикуривая от коптилки. - Разбери ты, поди, кто обманул...

- А тебе кто сказал? - спросил его Чапаев.

- Из штаба полка... Навстречу...

- Да кто же?

- Вот и не помню, не узнал... Проскочил дальше - цепь идет, видно кое-что... Значит, думаю...

- Не думаю - знать надо! - внушительно заметил Чапаев. - Знаешь, што у нас было один раз? Не теперь - в германскую, там, на Карпатах. Горы - не эти бугры: коли заберешься - и не слезешь скоро... Лезли вот так-то, лезли, а австрияк засел в каждую нору, за камнями напрятался, где за кустом, в песку лежит, - одним словом, у себя человек дома живет, его нечего учить, куда прятаться надо... Растянемся, как на базаре, а он по тылу стукает, да и угонит весь обоз... Артиллерия есть - и ее берет. Мы, значит, на этот раз загнали все в середку, окружили по сторонам, да так и идем. Лошадей-то не хватало - мы быков, а ночью заревет, черт, продаст ни за что... Ты прикладом и не думай - хуже того завоет... Пока хлеб был, так кусок ему воткнешь - молчит... А потом плохо. Ночью один раз переход надо было до утра... И разведка как следует: "Ничего, говорит, нет, можно". Собрались, пошли, а обоз да с быками-то посередке весь... Ночи эти по горам - кто был, так знает. Чего же говорить, хуже и быть не может. Што тебе вот сажа черная, што ночь - ничего... Идем, не шумим, только камушки катятся с горы-то, аж донизу... Вот как ночью идешь - и чего только тебе не привидится! Под кустом будто лежат-кругом да ждут. А на дереве тоже сидит... Камень большой, а тебе как человек в сумерках-то. Ну черт его знает, какой ты храбрый ни есть, а то и знай вздрагиваешь. Страшно ночью, откуда што берется: стрелять не видишь, бежать не знаешь куда, будто в кольцо попал... Командовать? Да как же тут командовать-то, раз не видишь ничего! Так уж садись и сиди, пока тебя по затылку саданут. Другой манер, коли ты сам наскочил. Тут шуму дал - да и тягу... А вот по горам, да не знаешь ничего, ну-ка! Идем мы, идем, и, видишь ли, кому-то напереди неприятель будто стренулся... Он его - хлоп, а оттуда нет ничего. Он еще пальнул, а тут - как поднялась, как поднялась, сама себя и давай... Место наше было узкое - гусем шли... Спереди палят, да и сзади тоже. А потом как хватят с горы-то, да и бежать, да и бежать, потому што стали падать убитые, а откуда огонь - не видать... На низ бежать, а тут обозы, скотина эта; быки, да перепугали всех - они тоже вскачь пошли. И все помчалось с гор... Как обоз рванул в обратную, так и замял все назади... А тут наворотили - ни проехать, ни пройти. Другого хода нет. Деться некуда, через верх бросились. А те, што пониже, с горы, думали, лезет кто, да по ним, по ним. Бегут и стреляют... Как оглянутся кверху-то, да по ним... Што народу легло - ай-ай! А все из-за чего? Паника вот эта самая и есть... Кто тебе, што тебе сказал, чего где увидал - ты посмотри, а не ротозей, не ори: караул, мол, цепи идут!

- Зачем кричать, никак нельзя, - поддержал Шмарин, как будто не понимая, что речь идет о нем самом. - От крику-то все и образуется.

- То-то, "от крику"... - куда-то в сторону обронил Чапаев, озадаченный таким маневром Шмарина.

- Я думаю, - вмешался Федор, - есть такие положения, что уж никак не остановишь панику, никак... Кто хочешь будь, что хочешь делай, - ну, никак... Вот в этом хотя бы случае...

- Да, тут была одна погибель, - согласился Чапаев.

- Погибель... И сами себе эту погибель создали, - продолжал Клычков свою мысль. - Бороться надо не с паникой, а п р о т и в паники, предупреждать ее надо. А что для этого требуется? Да черт его знает - что: на каждый случай свое особенное... В этом случае, что на Карпатах, по-моему, надо было пускать вперед совсем особенных солдат, совсем особенных... И разведку особенную, меньше всего поддающуюся страхам ночи... Да сладить выстрелы там, знаки разные, сигналы... И только по сигналам, а не как кому вздумается...

- Совсем не в сигналах дело, - остановил его Чапаев. - Сигналы... Ну што тебе сигнал поможет, когда лошади бегут с перепугу, быки? Их не надо было пускать в середку... Ночью этого нельзя... Да и самогото походу было нельзя.

- Нет, отчего же нельзя? Очень бы можно, если бы обставить...

- Ай и обставили! - засмеялся Шмарин. - Чего же лучше, на-ка что обставили...

Этот странный смех, эти не к делу сказанные слова оборвали разговор. Ни спать, ни сидеть охоты не было, да и не было нужды оставаться здесь... Чуть светало. Еще совсем было холодно, по-ночному. Тихо. Успокоилась, заснула деревня, встревоженная в неурочный час... Чапаев дожидался у крыльца, когда ему подведут оседланного коня. Федор подседлывал сам. Через несколько минут они ехали по знакомой вчерашней дороге.

Дмитрий Андреевич Фурманов - ЧАПАЕВ - 03, читать текст

См. также Фурманов Дмитрий Андреевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

ЧАПАЕВ - 02
Расспрашивая встречных, где остановился штаб, Клычков отметил, что все...

ЧАПАЕВ - 01
Роман I. РАБОЧИЙ ОТРЯД На вокзале давка. Народу - темная темь. Красноа...