Лидия Алексеевна Чарская
«МОЙ ПРИНЦ - 01»

"МОЙ ПРИНЦ - 01"

ГЛАВА 1

Длинный, длинный коридор, по обеим сторонам которого высокие, большие двери с надписями: "библиотека", "музыкальный класс", "репетиционная"... В самом конце, над дальней дверью, небольшой образ, здесь домовая церковь.

Осеннее солнце белыми зайчиками играет на квадратиках паркета.

Я останавливаюсь у третьей двери направо, с небольшою вывескою: "канцелярия".

Там, за дверью, моя судьба.

Я похолодевшею рукою дотрагиваюсь до медной ручки. Когда дверь распахивается, я точно проваливаюсь в какую-то бездну.

"Ну, Лида Воронская-Чермилова, крепись! Ты сама жаждала этого, - повторяю я мысленно. - Никто не толкал тебя сюда. Собери же все твое мужество, вспомни, ради кого ты пришла завоевывать труднодостижимое, и крепись".

Но, как ни стараюсь я подбодрить себя, мои колени подгибаются, а руки дрожат.

Первое, что бросается мне в глаза, это большой письменный стол, перед ним широкое кресло. В кресле - господин в синем вицмундире, плотный, с тонко закрученными длинными усами и быстрым живым взглядом карих глаз. Совсем как институтский преподаватель.

И совершенно упустив из вида, что мне двадцатый год, я отвешиваю незнакомому господину самый "непозволительно-низкий" реверанс, точно я какая-нибудь пятиклассница-институтка.

Затем, поняв свою ошибку, нелепо складываю руки "коробочкой", как это делают институтки, когда им приходится выслушивать выговор начальницы и инспектрисы, и молчу, вытаращив глаза на господина в синем вицмундире. А в голове невидимые молоточки стучат: "Кончено! Осрамилась! Совсем осрамилась на веки веков и бесповоротно. О, глупая, трижды глупая Лида!"

Вероятно, я представляю собою довольно комичное зрелище, потому что легкая улыбка появляется у господина в вицмундире. Он привстает со своего места и ободряюще говорит:

- Вы, вероятно, желаете быть допущены к конкурсному экзамену и подавали прошение? Ваши бумаги здесь?

- Да, - говорю я так, точно от моего ответа зависит жить или умереть, - я послала сюда прошение и бумаги.

- Ваша фамилия? - обращается он ко мне с вопросом, роясь в то же время в кипе бумаг на письменном столе.

- Лида Воронская, - выпаливаю я как-то уж слишком быстро и цепенею от ужаса.

Какая же я Лида, да еще Воронская, когда мое настоящее имя Лидия и уже второй год я больше не Воронская, а Чермилова!

Я хочу поправить свою ошибку и начинаю лепетать что-то.

Слава Богу! Господин в синем вицмундире ничего не замечает. Он ищет мое прошение среди вороха бумаг и не находит.

- Странно! Гм! Очень странно! - говорит он. - Прошения Лидии Воронской здесь нет.

- Ну, конечно! - отвечаю я, мгновенно приходя в себя. - У вас и не может быть прошения Лидии Воронской.

- То есть, что вы хотите этим сказать? Проницательные глаза его смотрят строго, почти сердито.

- Ах, извините, - роняю я безнадежно, - я... я... ошиблась... я... не Лида Воронская, а Лидия Чермилова... Воронская - это моя девичья фамилия. А я замужем.

- Замужем? - спрашивает удивленно "вицмундир". - Такая молоденькая и уже замужем!

В лице его я вижу сомнение, правду ли я говорю.

Тогда я быстро начинаю объяснять ему, что мне скоро двадцать лет, что замужем я уже почти два года, что я мать шестимесячного мальчика и что решила работать для моего ребенка; хочу, во-первых, сама, своим трудом, поднять его на ноги, а во-вторых, хочу добиться славы, чтобы мой ребенок мог впоследствии гордиться своею матерью, и вот, по этим двум причинам, прошу зачислить меня на драматические курсы.

Я говорю, не останавливаясь ни на минуту. Видя, что господин в вицмундире слушает меня внимательно и не прерывает, я уже не могу удержаться и... начинаю, неизвестно зачем, описывать наружность "моего маленького принца", как я называю моего ребенка, рассказываю про его характер, про его привычки, словом, все то, что меня так забавляет и радует в нем.

Затем я объясняю моему слушателю, что мой муж офицер, что он уехал в Сибирь и ранее трех лет не вырвется оттуда, что мужа моего я называю "рыцарем Трумвилем", а он меня "Брундегильдой", что прежде жили мы в Царском Селе, в офицерском флигеле стрелкового батальона, что я свою квартиру называла "замком", что, кроме мужа, у меня отец и мачеха, которых я называю "Солнышко" и "мама-Нэлли", что именно у них я жила после отъезда мужа.

- Позвольте, позвольте! - смеясь, прерывает меня, "вицмундир". - Не знаю, какое все это имеет отношение к вашему прошению относительно допущения вас к экзаменам?

- О, близкое, очень близкое! - возражаю я, - ведь я решила оставить Солнышко и маму-Нэлли исключительно для того, чтобы поступить к вам на курсы. А поступить я желаю, во-первых, потому что я уже вам объяснила причину...

- Все это прекрасно, - осторожно прерывает он меня. - Я вижу, что у вас много темперамента, искренности. Для того дела, которому вы желаете посвятить себя, все это, конечно, весьма желательно, но самое важное - безграничная любовь к нему. Она, эта любовь, пожалуй, даже важнее таланта, способностей, и без нее не добиться намеченной цели...

Тут мой собеседник заговорил о театре, о сцене, о драматическом искусстве, о том, сколько усилий и работы требуется для того, чтобы стать артисткою.

- Вы сказали, что хотите работать ради вашего ребенка. Это, конечно похвально. Но, мне кажется, для этого вы выбрали не совсем подходящий путь... Чтобы посвятить себя сцене, искусству, нужно прежде всего любовь к нему... Скажите, задавали вы себе вопрос, достаточно ли у вас любви к искусству, чтобы преодолеть все те трудности, которые вас ожидают в будущем на поприще артистки?..

Минуту глаза господина в вицмундире смотрят в мои вопрошающим строгим взглядом, как будто желая угадать все, что происходит в моей душе.

- Люблю ли я искусство? - говорю я, точно разбуженная его словами, - да я его не только люблю, я его обожаю... Я убеждена, что это самое лучшее, что есть на земле... Ведь искусство - это правда и красота... Да, я, хочу стать артисткой, чтобы работать для моего ребенка, но вместе с тем я уже давно чувствую влечение к сцене, к театру.

- Вы никогда не выступали на сцене? - спрсил он.

- Ах, нет, если не считать двух любительских спектаклей... Но с детства я упиваюсь отрывками трагедий, стихами... С детства чувствую призвание к сценическому искусству, хотя имею о нем пока лишь смутное понятие... И я... я живу мечтою о чем-то большом и красивом, что должно поднять меня на своих крыльях и унести от земли...

- Все это прекрасно, - замечает господин в вицмундире и смотрит на мою хрупкую, тоненькую, как у подростка-мальчугана, фигуру, - но вынесете ли вы, под силу ли вам будет тот труд, под которым сгибались гораздо более крепкие спины? Путь, избранный вами, труден и тернист, а вы, в сущности, еще дитя и хрупкое дитя при этом...

- Любовь к моему ребенку меня поддержит, - говорю я пылко и убежденно.

- Но ваше здоровье? У вас такой слабый голос, и сама вы такая худенькая, слабенькая...

- Ради Бога, - лепечу я в волнении, все сильнее и сильнее охватывающем меня, - не обращайте внимание на это. Увидите, я все пересилю, я буду стараться, буду работать... примите только меня на ваши курсы, умоляю вас!

И я с мольбою складываю руки на груди. Лицо его делается совсем строгим.

- Это не от меня зависит, а от результата испытания, которому вы должны подвергнуться, - говорит он официальным голосом. - Вы говорите, ваша фамилия Чермилова, Лидия Чермилова. Да, ваши документы здесь у меня, - и, перелистывая их, вскользь замечает, - все в порядке. Вы кончили институт, аттестат здесь, и потому нет никаких препятствий к допущению вас к испытанию. Последнее же решающее слово принадлежит уже конференции.

- Ой!

Я снова проваливаюсь куда-то, и это "ой" звучит из глубины той бездны, куда скатилась сейчас моя испуганная душа. Это "ой" вызывает добродушную улыбку господина в вицмундире, и все лицо его, благодаря этой улыбке, становится снова милым и простым.

Через минуту он говорит опять строго и официально.

- Еще одно: вы замужем, а, по существующим правилам, без разрешения мужа вас принять нельзя будет, даже если вы выдержите испытания.

- Без разрешения мужа! - вскрикиваю я, забывшись. - Да разве он может запретить мне то, что я хочу? Он - "рыцарь Трумвиль"! Настоящий, всамделишний рыцарь!

Господин в вицмундире улыбается. Поняв всю несуразность вырвавшейся фразы, я заливаюсь мучительным румянцем.

- Впрочем, - добавляю я быстро, - разрешение у меня имеется... Я завтра же представлю его вам.

- В таком случае, вы можете явиться в субботу к экзамену, - говорит спокойно мой собеседник, делая какую-то пометку на моем прошении.

Я снова "окунаюсь" совсем уже по-институтски и с пылающими щеками выскакиваю за дверь.

Я уже успела спуститься до второй площадки широкой лестницы, когда сверху раздался голос выбежавшего за мною господина в вицмундире.

- Госпожа Чермилова, запомните, что экзаменационные испытания будут производиться в будущую субботу, в восемь часов вечера!

Я с трудом удерживаюсь, чтобы не осрамиться в десятый раз, и, поклонившись "как взрослая", так стремительно сбегаю вниз по отлогим ступеням, что у подававшего мне пальто швейцара полное недоумение в глазах.

- Кто этот господин в вицмундире там наверху? - спрашиваю я, одеваясь в передней.

- Это инспектор драматических курсов при Императорском театральном училище Викентий Прокофьевич Пятницкий, - объясняет важно швейцар.

- А-а! - говорю я и выбегаю на улицу.

В душе моей целая буря... Надежда, сомнение, страх и отчаяние - все переплелось во мне. Я несусь по тротуару, не обращая внимание на прохожих. Какой-то старичок в цилиндре, которому я нечаянно наступила на ногу, отпускает что-то нелестное по адресу дурно воспитанной нынешней молодежи...

За углом встречаю разносчика с шарами... Красные, синие, желтые... И... тут мои мысли сразу сменяются другими, ничего общего не имеющими с предстоящим испытанием. "Который из этих шаров купить моему принцу?" - думаю я с минуту и покупаю три сразу: красный, желтый и голубой, и бегу снова к моему милому маленькому сынишке, в мою квартирку в Кузнечном переулке...

Уже издали я вижу его в окне на руках кормилицы.

Машу шарами и кричу, забывшись, на всю улицу:

- Принц! Маленький принц! Это тебе! Это тебе!

У прохожих испуганные лица. Городовой начинает беспокоиться на своем посту.

Ах, какое мне до них всех, в сущности, дело! Сию минуту на свете нас только двое: я и мой маленький принц!

Я пересекаю двор и трезвоню у двери.

Улыбающаяся румяная кухарка Анюта встречает меня:

- Ну, как? Благополучно ли, барыня?

Она только второй день служит у меня, но посвящена во все мои дела.

- Отлично! Прошение мое принято и в субботу экзамен! - кричу я и с шарами в руках несусь в детскую.

Вот он, моя прелесть, белокурый, кудрявый, светлоглазый, немного хрупкий, немного бледный и тонкий, - совсем как его юная мать. Смотрит на шары и улыбается.

О, прелесть моя!

Перебирая его пушистые кудерки и прижимая к груди это бесценное для меня тельце, я решаю:

"Радость моя! Для тебя одного я должна завоевать будущее, для тебя буду работать, буду стараться, чтобы ты мог вполне гордиться твоей маленькой мамой! Чтобы ты мог жить без лишений, радостно, весело и светло!"

Удастся ли мне это?

* * *

Вся следующая неделя проходит как в чаду. Обе небольшие комнаты моей скромной квартирки оглашаются с утра до вечера то какими-то странными выкриками, то низкими-низкими нотами, то веселым детским лепетом.

И дикие крики, и тихий лепет, и низкие грудные ноты - все это мое. Это я для предстоящего экзамена декламирую бессмертную лермонтовскую поэму "Мцыри", повторяю басню Крылова "Ворона и Лисица". Мрачный, умирающий, юный, одинокий Мцыри, Лиса Патрикеевна, ротозейка ворона - все это чередуется одно с другим. Я быстро перевоплощаюсь из одного лица в другое. Так и надо. Необходимо даже. Путь, избранный мною, требует отречения от собственной личности, требует перевоплощений...

Меня могила не страшит, Там, говорят, страданье спит В холодной вечной тишине;

Но с жизнью жаль расстаться мне...

Это говорит юный умирающий Мцыри.

Я вижу перед собой угрюмое бледное лицо, пламенные глаза, прекрасную, гордую голову, и в груди моей разливается огонь сочувствия, жалости безысходной тоски. Мне до боли жаль этого несчастного, одинокого Мцыри... Представляю в его положении себя... Жаль и себя, безумно жаль. Он, я - все смешивается... Ах, как грустно и как сладко! Какая-то волна поднимается со дна души и захлестывает меня. Накатила, подхватила и понесла. Голос мой крепнет и растет.

И вспомнил я отцовский дом, Ущелье наше и кругом В тени рассыпанный аул...

Да, да, я вспоминаю и аул, и саклю... Мою саклю... Там растут прекрасные дикие кавказские розы и грозно шумит горный поток... Там я жила, там бегала и резвилась ребенком... Или это только кажется мне?

Плач моего маленького принца приводит меня в себя. Голова кормилицы Саши в красивом голубом повойнике просовывается в дверь.

- Барыня-касаточка, потише, пожалуйста, - Юреньку разбудишь.

Достаточно этих нескольких слов, и Мцыри исчезает мгновенно, а с ним и кавказские розы, и горный поток...

Я бегу к милой колыбельке, извлекаю из нее теплое, раскрасневшееся от сна крошечное существо, осыпаю его поцелуями и, смеясь, декламирую с ужимками, от которых Саша валится со смехом на кровать:

Вороне где-то Бог Послал кусочек сыра...

Потом происходит торжественное облачение "принца", и мы выносим его на прогулку.

А вечером, после обычного купания моего Юрика, я, наглухо заперев дверь в детскую и опустив тяжелую портьеру, начинаю снова:

Ты видишь на груди моей Следы глубокие когтей;

Еще они не заросли И не закрылись; но земли Сырой покров их освежит, И смерть навеки заживит...

Тут Анюта прерывает меня и рассказывает, что дворник утром, принеся дрова, спрашивал ее: "Что, у вас барыня-то молодая ровно как будто не в себе? Домовладелица на этот счет беспокоится... До белого утра в окне у вашей барыни свет, и лопочет она что-то и руками размахивает... Намедни под окном видел. Все ли у них тут дома?" И он будто бы многозначительно покрутил пальцами около собственного лба.

- Я ему сказала, - прибавляет Анюта, - передай твоей хозяйке, что наша барыня к экзаменту готовится. А вас просим покорно за нами не подглядывать у окон, а то с квартиры съедем. Только и всего...

Вот он, наконец, настал страшный, решающий день!

Экзамен на драматических курсах назначен ровно в восемь часов.

О, как бесконечно тянется время! На улице дождь, слякоть, туман. В моей крохотной квартирке - уют, тепло и радость. Невинное люлюканье, и тихое воркованье моего "принценьки". И песни Саши, песни про удальца-коробейника, и про матушку Волгу, и про Хаз-Булата удалого...

Топится камин в углу, но я вся дрожу. И в рот не могу взять ни кусочка. Нет аппетита. Думаю только об экзамене. "Быть или не быть", - говорил когда-то Гамлет, принц датский, один из героев Шекспира. Если выдержу - впереди карьера, работа во имя моего Юрика, надежда впоследствии осуществить то, о чем я так мечтала, а может быть, кроме того, имя, слава. Провалюсь - впереди серое, будничное существование... Не хочу! Не хочу! Я должна поднять на собственный заработок моего "принценьку"... Именно на собственный труд, заработок. Но вместе с тем хочу, надеюсь еще достичь славы, чтобы "принценька", мой мальчик светлокудрый, гордился своей матерью.

Ну, Брундегильда из замка Трумвиль, держись, моя милая, крепко!

Как-то неожиданно, незаметно подполз вечер.

Анюта убедила-таки меня проглотить две-три ложки супа и съесть куриную лапку. Она и Саша облекли меня в новое, модного тогда цвета морской воды платье. Отложной воротник открывает ребячески-тонкую шею. Волнистые, непокорные волосы по обыкновению рассыпаны. Глаза горят лихорадочно, как у кошки.

Но лицо...

Ну и личико же у будущей артистки! Цветом оно напоминает сейчас молодой салат, - так оно бледно-зелено от волнения. Щеки, лоб и кончик носа холодны как у покойника, точно я пробыла на леднике, по крайней мере, целые сутки.

Я целую сонную головку сынишки и подхожу к Саше.

- Саша, - говорю я кормилице моего сына, с которой успела за эти несколько месяцев подружиться, несмотря на разницу взглядов и положения, - Саша, у меня нет матери... Отец далеко, и я знаю, что хотя он согласился отпустить меня, но не сочувствует моему поступку. Перекрести меня ты... Благослови и пожелай счастья...

Она силится удержать волнение. И вдруг разражается слезами. Ревет так, точно я иду на плаху, готовлюсь к смерти.

- И на кой ляд экзаменты эти выдумывают! - причитает Саша, подперев щеку рукою. - Только зря ребенка мучат! Ишь, с личика даже спала за эти дни!

Несмотря на то, что ей самой только девятнадцать лет, она самым искренним образом считает меня "ребенком". Она в свои девятнадцать лет пережила слишком много: смерть мужа и собственной малютки-девочки, поступление в приют кормилиц. Бедная Саша!

Сейчас она искренно плачет надо мною. Ей жаль меня за те муки, которые я испытываю сейчас. Жаль и себя.

- Саша, не плачь, - говорю я, - а то я взволнуюсь и уже окончательно провалюсь на экзамене. Понимаешь ли? Лучше исполни мою просьбу, перекрести меня и поцелуй.

Она затихает мгновенно, поднимает правую руку к моему лбу и осеняет меня широким крестом.

- Храни тебя Господь моя лапушка.

В прихожей Анюта с вытаращенными от любопытства глазами шепчет:

- Дай Бог! В добрый час, барыня!

Выхожу на улицу, шатаясь от волнения. Быстро перебегаю двор...

- Извозчик! На экзамен.

- Чаво?

- Двугривенный.

- Куда это? Слышь, не понял.

- Ах!

Из зеленой я делаюсь мгновенно багровой от смущения. Ну, можно ли быть такой рассеянной. Спешу исправить свою ошибку.

- На Театральную улицу, к зданию драматических курсов - двугривенный.

* * *

Я поднимаюсь по знакомой широкой лестнице.

В длинном коридоре пятого этажа, между церковью на одном конце и залою на другом, целая толпа людей обоего пола. Здесь и нарядные, роскошно одетые как на бал барышни в полуоткрытых платьях и длинных перчатках до локтей, с вычурными прическами; здесь и скромно и бедно одетые фигурки в коричневых и черных платьицах, иные при черных фартучках, как гимназистки; здесь и женщины средних лет, здесь и молодые, и совсем еще юные девочки, лет пятнадцати и шестнадцати на вид. Мужчины - почти все молодые, с бритыми по-актерски или еще лишенными всякой растительности лицами. Некоторые из них в черных сюртуках, другие в простых ученических рубашках, опоясанных ремнем с пряжкою. У всех в руках книги или тетрадка. Все возбуждены, взволнованы, и в глазах затаенный страх, порой граничащий с отчаянием. Некоторые, однако, стараются скрыть свой страх и хотят показать, что они ничего не боятся.

Красавец-блондин щурится на окружающую его молодежь и цедит сквозь зубы:

- Не понимаю, чего тут волноваться, право. Ну, срежешься - что ж из этого? Можно обойтись и без курсов. И потом, мудрено срезаться. Продекламировать стихи и басню - не велика хитрость.

- Однако, - возражает ему худенькая маленькая брюнетка с лицом итальянского мальчугана, - конкурс чересчур велик: из ста конкурентов примут не больше двенадцати.

Только двенадцать!

Что-то падает в моей душе, и отчаяние темным потоком заливает сердце.

Трудно очутиться в числе двенадцати счастливых избранниц. Прощай, моя чарующая, моя радужная мечта!..

По коридору бежит полная, симпатичная молодая дама в синем платье, с пенсне на маленьком, чуть вздернутом носике.

- Это здешняя классная дама. Ее зовут Виктория Владимировна Ювен, - шепчет "итальяночка".

- Вот тебе раз! Классная дама! - басит длинный, худой, молодой человек, с оливково-смуглым лицом и черными, гладко причесанными волосами. - А как же мы-то, мужская половина? У нас, мужчин, разве тоже будет классная дама?

- Да, и мы тоже подпадем под ее начальство, если удостоимся поступления, - говорит приятным, мягким голосом его сосед, красивый юноша со странным выражением рассеянного лица.

Я смотрю в это лицо, и мне кажется, что вижу на нем ясно и четко печать таланта. "Этот будет принят вне всякого сомнения. Счастливец! - решает за меня кто-то посторонний в моей душе, и я ловлю себя на нехорошем чувстве: я завидую этому юноше, у которого на лице явно выражено дарование.

- Господа! - прерывает мои мысли запыхавшаяся классная дама, - пожалуйте все вниз на сцену. Члены конференции уже там и ждут вас. Только, господа, пожалуйста, потише.

Все устремляются в дальний конец коридора, следом за Викторией Владимировной Ювен. Там, рядом с церковной дверью - другая, ведущая на сцену, соединенную с верхним коридором "черною" лестницею. Вся толпа экзаменующихся теснится несколько минут у этой двери.

- Pardon, - я слышу тихий оклик справа и, скользнув взглядом по высокой фигуре девушки, одетой в скромное коричневое платье, замираю от неожиданности. Предо мною бледное до прозрачности, маленькое личико, с сине-зелеными, неестественно ярко горящими глазами под ровными дугами черных бровей. Непокорные черные волосы оттеняют копной это бледное лицо, милое, знакомое лицо...

- Ольга! Родная моя! Ты ли это?

- Лида Воронская! Милый Вороненочек!

Мы стоим друг перед другом, держимся за руки и смеемся.

- Какими судьбами, Оля?

- Лидуша, и ты? Экзаменуешься?

Это Ольга Елецкая, моя институтская подруга. Два года со дня выпуска мы не виделись с "Белым Лотосом", - как называли Олю в институте. Я успела за это время выйти замуж и получить от Бога мое ненаглядное сокровище - маленького принца. У Ольги, я слышала, умерла мать.

Мы видим в чертах друг друга уже отошедшие беззаботные отрочество и юность.

- Что твой отец? Мачеха? Что Большой Джон, о котором ты нам любила рассказывать? Братья? - роняет своим грудным голосом Ольга.

- Они все здоровы, - говорю я, - все живы и здоровы... кроме Большого Джона. Большой Джон утонул в Неве.

Ольга молчит подавленно. Она знала милого юношу, друга моей юности. Она видела его в институте, где он посещал меня и где перезнакомился со всеми моими товарками по классу.

- А у меня есть теперь маленький принц и еще рыцарь Трумвиль в далекой Сибири, - прибавляю я.

- Ты все та же неисправимая мечтательница и шалунья, какою была в институте, - говорит она с милой и грустной улыбкой. - Все у тебя принцы да рыцари... Догадываюсь: рыцарь - твой муж, а принц - ребенок. Ведь верно?.. А вот я со дня смерти мамы так несчастна, милая Лида! Одно только искусство меня может воскресить.

Нас толкают немилосердно. Классная дама кричит:

- Mesdames, вы поговорите после. Будьте добры сойти вниз...

- Совсем как в институте, - шепчу я, пропуская Ольгу вперед.

- Заметь, и форма та же, что у наших классных дам.

Наш разговор прерывается громким приказом.

- Господа! На сцену!

Я спускаюсь об руку с Ольгой по лестнице и попадаю в какой-то коридор, снова поднимаюсь на четыре ступеньки и сразу оказываюсь на подмостках большой, совершенно пустой сцены, оцепленной двумя рядами стульев. Когда мы появляемся с Ольгой, большая часть стульев уже занята. Полненькая классная дама неутомимо хлопочет.

- Садитесь, господа. Занимайте места. Не задерживайте начальство.

Тут только я вспоминаю, что помимо сцены существует зрительный зал по ту сторону рампы. Поворачиваю туда голову и замираю. Десятки биноклей направлены на сцену. Оживленный говор, пестрота, нарядов сногсшибательные шляпы с колышущимися на них перьями, подвижные бритые лица актеров и, наконец, первый ряд, занятый администрацией и "светилами" нашей образцовой сцены, - все это смешалось в моих глазах.

У меня закружилась голова и подкосились ноги.

Ольга подхватила меня за талию и усадила на стул.

- Можно ли волноваться таким образом! Ведь головы не снимут! - увещевает она меня.

- Лотос, - шепчу я ей на ухо по старой институтской привычке, - да ведь нам с тобой срезаться нельзя...

- Понятно!

- Значит, надо выдержать обязательно, - говорю я так громко, что соседка слева, оказавшаяся красавицей-блондинкой, развязно болтавшей наверху в коридоре, презрительно щурится на меня сквозь лорнет.

Звонок колокольчика дает новое направление моим мыслям.

Там, в зрительном зале, с одного из кресел поднимается знакомая уже мне фигура в синем вицмундире. Это инспектор драматических курсов Виталий Прокофьевич Пятницкий. В его руках большой листок - в нем помечены фамилии экзаменующихся.

- Господа! Милостивые государыни и милостивые государи! - говорит он твердым, точно чеканящим голосом. - Из ста желающих попасть в число учениц и учеников драматических курсов в этом году могут быть приняты не более одиннадцати человек, ибо имеется всего пять мужских и шесть женских вакансий. Сейчас начнется экзамен. Так как на курсы принимаются исключительно лица, получившие среднее образование, то экзамен будет состоять, главным образом, в определении, есть ли у вас способности к сцене, к драматическому искусству. Но прошу помнить, что, помимо выразительности декламации и отчетливости, от вас требуется еще и громкий голос. И поэтому просим вас читать насколько возможно громко и четко. Говорящих слабым, тихим голосом заранее предупреждаю, мы не дослушаем до конца... А теперь, милостивые государыни и милостивые государи, мы приступим.

- Господи, как страшно! - прозвучал чей-то жалобный голосок позади меня.

Я живо оглянулась. Полненькая, румяная, с толстой русой косой и большими выпуклыми глазами, симпатичная девушка перекрестилась.

- Вы боитесь? - участливо спросила ее Ольга.

- Ужасно! - откровенно созналась она и широко, по-детски улыбнулась, обнаруживая ямочки на полных румяных щеках.

- Позвольте представиться - Маруся Алсуфьева, - с тою же милой улыбкой протянула она руку сначала Ольге, потом мне.

Опять звон колокольчика, переворачивающий "все нутро", как у нас говорилось в институте, и полная тишина воцарилась в маленьком школьном театре.

Экзамен начался.

ГЛАВА 2

Нас вызывают по алфавиту. Голос невидимого человека, должно быть, помощника инспектора, первой называет Амаданову.

Я бросаю взгляд за рампу. Сколько людей собралось в маленькой зале! Сколько биноклей направлено на высокую, худенькую гимназистку (разумеется, уже окончившую гимназию, так как на курсы принимают только по окончании среднего учебного заведения). Девушка с двумя по-детски спутанными косичками, с помертвевшим от страха лицом, выходит на край сцены, приседает, точно окунается куда-то, и дрожащим неприятно-визгливым голосом начинает выкрикивать монолог Марии из пушкинской "Полтавы", дико вращая глазами и делая отчаянные жесты.

Ой-ой-ой, как плохо! Плохо и смешно. Бедная гимназисточка! И зачем она пришла экзаменоваться? Сомнения нет - ее не примут.

В задних рядах раздаются сдавленные смешки. Там сидят второкурсники и третьекурсники, уже протянувшие лямку двух лет училищной работы.

- Господи, сохрани меня и помилуй! - слышу я снова позади себя. - Помолитесь за меня, милые коллеги, сейчас моя очередь.

И Маруся Алсуфьева, вся малиновая, поднимается со своего места.

- Мария Алсуфьева! - раздается голос инспектора.

Алсуфьева идет неровной, подрыгивающей детской походкой на средину сцены. Минута молчания.

- "Стрекоза и Муравей", - раздается звонко на весь театр.

Попрыгунья-стрекоза Лето красное пропела...

Просто, мило и весело, несмотря на волнение, льется приятный, детски-звонкий голосок Маруси. В зале то и дело звучат сочувственные смешки..

Энергичное "ш-ш" классной дамы заставляет всех смолкнуть. Но через минуту смешки возобновляются.

- Га-га! Хорошо! - вырывается неожиданно басом из "рая", то есть из самых задних мест залы.

Инспектор вскакивает со своего стула и устремляется туда.

- Господа, прошу тише!

В эту минуту входная дверь широко раскрывается. На пороге ее появляется полная, среднего роста фигура в длинном черном сюртуке, с массивной золотой цепью на жилете.

Вижу лицо, которое, встретив однажды, нельзя уже забыть никогда. Широкое, бритое, живущее каждой черточкой, с необыкновенно умными глазами, и в то же время ясными, детскими, и над ними почти белые от седины волосы.

- Это Давыдов, сам Давыдов! - слышу я восторженный шепот среди экзаменующихся.

Да, это был Владимир Николаевич Давыдов, знаменитый артист-художник образцового театра, гордость и слава русской сцены.

Священный трепет проникает в наши сердца.

Холодная как лед рука Ольги стискивает до боли мои пальцы.

- Это ведь наш будущий руководитель, наш маэстро, если только мы попадем на курсы! - лепечет она, и глаза ее делаются зелеными от волнения и восторга, точь-в-точь как тогда, в институтских стенах, в нашем отрочестве. - О, Лидочка, моя милая, как жутко и как хорошо!

- Да! - соглашаюсь я, не переставая смотреть на Давыдова, которого видела в "Свадьбе Кречинского" и в "Горе от ума".

Когда знаменитый артист с улыбкой кивнул нам, как бы желая подбодрить бедняжек экзаменующихся, весь маленький театр точно залило светом его улыбки, точно ярче и наряднее засияло в нем электричество, точно вошла в наш круг сверкающая радость.

За "Стрекозой и муравьем" Алсуфьева прочла необыкновенно комичный отрывок. В "рае" покатывались со смеху, не обращая внимания на призывы к порядку со стороны классной дамы. А в первом ряду снисходительно улыбалось "начальство".

Багрово-красная вернулась Алсуфьева на свое место, дрожавшими руками поправляя выбившиеся из тяжелой косы непокорные русые завитки.

- Ну, что? - обратилась она к нам.

- Хорошо! Великолепно! - вырвалось у нас с Ольгой дуэтом.

После Алсуфьевой потянулась длинная вереница экзаменующихся. Иные читали недурно, другие скверно, иные очень смешно, наивно, а иные и совсем уж нелепо.

Мы с Ольгой внимательно прислушивались к тому, что происходило на сцене, и лишь во время перерыва спешили передать друг другу все то, что произошло с нами за эти два года разлуки. Как странно складывалась наша встреча... Думали ли мы там, на институтской скамье, что сойдемся снова на трудном поприще артистической жизни, о которой мы даже и не мечтали тогда! Ольга шла сюда по призванию, я - тоже. Но цели мы преследовали разные: Ольга решила поступить на сцену, чтобы заработать себе, как говорится, на хлеб; я же была вполне обеспечена, могла жить на средства мужа, отца, но захотела собственным трудом поднять на ноги моего "принца".

- Ольга Елецкая! - раздался вдруг призывающий голос.

- Как! Неужели буква "е" подошла так скоро! - Теперь перед залитой электричеством рампой стояла Ольга. Мне не видно ее лица. Но я напрягаю зрение, чтобы разглядеть экзаменаторов там, за рампой. У Ольги низкий, немного глуховатый голос, но тот подъем, который переживает она, не может не передаться слушателю.

- Чуден Днепр при тихой погоде, когда... - читает Ольга бессмертное произведение Гоголя. И, выражая оттенками своего голоса малейшие перемены могучей и прекрасной реки, Ольга то понижает, то повышает темп декламации. Когда она окончила, шепот одобрения пронесся по зале.

Потом она читала стихи модной поэтессы:

Лионель - мой милый брат -

Любит солнечный закат...

"Белый Лотос" остался верен себе. Таинственно-мистическая, мечтательная душа Ольги Елецкой осталась и теперь такою же нежной подругой всего необыкновенного, красиво-таинственного...

Когда она вернулась, я шепнула ей:

- Это было так прекрасно, так прекрасно. Ах, как хорошо ты читала, Ольга! Совсем как настоящая артистка!

- Да?

Больше она ничего не могла сказать и опустилась в изнеможении на стул...

Выходили к рампе всевозможные типы. Выходили и совсем юные мальчики, обладающие петушиными ломающимися голосами, взрослые мужчины, уже игравшие на частных сценах, смелые, самоуверенные, убежденные в своем успехе. Выходили робкие барышни и "положительные" дамы. Красавица-блондинка с лорнетом читала, останавливаясь и заикаясь на каждом слове. Очевидно, она не потрудилась даже, как следует, выучить необходимое для испытания. Ее оборвали на полустроке и отпустили на место. Потом читал юноша со странным лицом. Читал так, что весь зал слушал, затаив дыхание. Его голос, то бархатистый, то металлический, заполнял собою весь театр, вырывался в коридор, на лестницу. Так дивно хорошо читал этот юноша, рассеянный и скучающий до этой минуты, что после него уже не хотелось слушать длинный ряд бездарностей.

- Знаешь что? Я уйду. После такой читки заявлять какие-либо претензии просто бессмысленно, - сказала я Ольге.

Она взглянула на меня и произнесла так же тихо:

- Нет, нет, Лида! Ни за что! Ты должна остаться... Я убеждена в твоем успехе...

О, милая Ольга, никогда, не забуду я этих слов! Никогда в жизни. Они окрылили меня, вернули мне присутствие духа.

- Александра Орлова.

Мимо нас прошла небольшого роста особа с оригинальным, пепельно-серым цветом волос и с грустно-трагическим выражением лица, скорее мужского, нежели женского типа. Длинный с горбиком нос, большие восточные глаза, крупный рот с тонкими губами и близко сдвинутые темные брови - необычайное лицо.

Она прочла "Мечты королевы" Надсона и кусок прозы. Но каким голосом прочла! Это была целая опера, целое богатство, целое огромное состояние звуков! Ее лица нам не было видно, но все ее существо, начиная с приподнятых узких плеч и серой пышной массы волос и кончая пальцами опущенных, бессильно повисших вдоль тела рук, - все выражало трагизм того, что она читала.

Кто из них был лучше - она или ее предшественник - решить трудно.

- Константин Береговой! Вас уже вызывали раз... теперь вторично, - послышался тотчас по окончании монолога Орловой голос помощника инспектора.

Маленькая фигурка, детская на вид, но с лицом взрослого человека, забавно быстро вылетела вперед.

Какая странная случайность: после необыкновенно прочувствованной трагической читки Орловой пошла какая-то веселая какофония звуков и слов.

Крошечный человечек, носивший фамилию Береговой и прозевавший свою очередь, оказался настоящим комиком. Он читал куплеты Беранже с таким неподражаемым юмором, что весь зал, слушая его, заливался смехом. Классная дама не "шикала" больше, почувствовав всю бесполезность подобного маневра, инспектор не метался между рядами "рая". Это было бы лишним, до тех пор, по крайней мере, пока не закончит свое чтение маленький человек.

Затем снова потянулся целый ряд личностей, не проявивших никакого сценического дарования, судя по их читке. И вдруг точно что-то молотом ударило меня по голове.

- Лидия Чермилова!

Мне показалось в ту минуту, что сцена, подмостки, на которых мы находились, внезапно расплылись во все стороны и приняли вдруг размеры широченной степи. И степь эта поплыла под моими ногами...

- Лидия Чермилова, - слышу я где-то далеко, словно из другого мира отчаянный шепот Ольги:

- Лида! Вороненок! Тебя же! Вставай! Иди! - Встаю и иду, иду, ничего не понимая, и не чувствуя себя, иду туда, к рампе. Раскрываю рот и начинаю:

Старик, я слышал много раз, Что ты меня от смерти спас...

Это говорит Мцыри, одинокий юноша, сначала питомец грузинского аула, потом послушник-монах, - юный, дикий, угрюмый и смелый, как горный орел.

Лидии Чермиловой нет. Вместо нее Мцыри. В него я перевоплощаюсь, в нем живу. Как жаль только, что голос мой слаб, как у девочки, и что весь мой облик, со светло-русыми, постоянно растрепанными волосами, так мало напоминает того прекрасного юного грузина, исполненного мужества, энергии и красоты...

Зачем, угрюм и одинок, Грозой оторванный листок, Я вырос в сумрачных стенах, Душой дитя, судьбой монах?

Я никому не мог сказать Священных слов - отец и мать...

Голос мой крепнет понемногу, волнение и страх заменяются сладкою, захватывающею волною. Какой-то быстрый вихрь подхватывает и уносит меня, заставляет забыть про все окружающее...

Окончив чтение отрывка, я делаю паузу и новым голосом начинаю крыловскую басню:

Вороне где-то Бог Послал кусочек сыра...

И лицо у меня меняется, должно быть, делается лукавым и смешным, как у лисицы... И голос звучит умильно:

Голубушка, как хороша...

Я вскидываю глаза на "маэстро" - он улыбается светло и широко. Это вливает в мою душу новые силы. Заканчиваю под легкие смешки "рая" и иду, пошатываясь, на место.

Глаза Ольги говорят:

"Хорошо! Хорошо! Хорошо!"

Но что скажет конференция - это другое дело...

Еще экзаменующиеся... Стихи, басни, проза... В голове получается настоящая окрошка от всех этих стихов, басен и отрывков. В ушах звенит...

После последней чтицы, хорошенькой маленькой барышни с лицом итальянского мальчика, которую я уже заметила в коридоре, члены конференции поднимаются, как один человек, и исчезают за дверzми примыкающей к театру комнаты.

Мгновенно и в зрительном зале, и у нас на сцене поднимается неописуемый шум.

Я, Ольга и примкнувшая к нам Маруся Алсуфьева забиваемся в угол и ждем. Ждем, как приговоренные к смерти, решения нашей судьбы. Теперь уже не до разговоров. За плотно запертыми дверями решается судьба целой сотни людей. Собравшаяся "публика" тоже ждет вместе с нами участи одиннадцати счастливцев и счастливиц, и она как будто заинтересована выбором достойных.

Ах, как долго длится эта ужасная конференция! Меня бросает то в жар, то в холод... Отчаяние теперь прочно завладело мною и крепко держит меня в своих цепких руках. Я уже мысленно решаю, что не буду принята.

Наконец-то распахивается широко на обе половинки желанная дверь. Сердце мое падает куда-то в раскрывшуюся под ним пропасть.

Инспектор драматических курсов быстрою походкою поднимается к нам на сцену с большим листом в руках.

- Господа, - говорит он громко, - из ста человек принято одиннадцать. Остальные не ответили требованиям конференции, да и вакансий нет. Принятые ученицы и ученики драматических курсов, список которых я вам сейчас прочту, благоволят являться на лекции с понедельника в девять часов утра. Тогда им будут розданы правила для учащихся на курсах и расписание лекций. Вот их фамилии. Шесть женщин и пять мужчин...

Что делается со мною в ту минуту, когда Викентий Прокофьевич Пятницкий подносит список к глазам, - описать не решаюсь. Сердце бьет в груди как добрый барабан... Страшный трепет, доходящий до лязганья зубами, до дрожи во всем теле, охватывает меня с головы до ног.

Инспектор читает:

- Мария Алсуфьева.

- Ольга Елецкая.

- Александра Орлова.

- Лидия Чермилова...

"Что! Неужели?"

Кто это крикнул - я или кто-нибудь другой? Ничего не сознаю и не понимаю... Радость, жгучая острая радость, светлою волною поднялась из самых недр моей души и залила все своим горячим потоком.

- Ольга! Какое счастье!

- Лидочка!

Мы бросаемся друг другу в объятья и смеемся.

И все кругом перестает существовать для нас, избранных счастливиц...

Через два дня утром я поднимаюсь по знакомой лестнице на четвертый этаж, вхожу в не менее знакомый коридор и останавливаюсь перед классами.

За стеклянной дверью - первый и второй драматические курсы. У третьекурсников и третьекурсниц нет своего класса. У них уже не читают лекций: все занятия носят практический характер и происходят там внизу, на сцене школьного театра, где мы держали экзамен.

Первое лицо, которое я встречаю, - инспектор. Он слегка кивает мне головою и, - о ужас! - я снова "окунаюсь", как институтка, в невероятном реверансе... Второе лицо - симпатичная толстушка классная дама, так мало подходящая к типу институтских дам.

- Вы Чермилова? - спрашивает она официальным тоном.

"Окунаюсь" и перед нею.

- Да.

Ваши будущие товарищи и товарки уже собрались. Вы немного опоздали. Надо собираться к девяти.

- Ах, простите!..

Краска бросается мне в лицо, я мчусь галопом в дальний конец коридора, распахиваю настежь стеклянную дверь и вылетаю, как пуля, на середину комнаты.

- Здравствуйте. Позвольте представиться. Я - Лидия Чермилова.

Настоящий класс, как и надо было ожидать: и ученические парты, и кафедра, и неизбежная классная доска. Все как в институте.

Ольга Елецкая уже здесь. Она первая подходит ко мне и целует меня тоже по-институтски. Потом со скамейки поднимается та "трагическая" девушка грузинского типа с пепельными волосами, которая так талантливо читала на экзамене.

- Александра Орлова, - низким грудным необычайно красивым голосом называет она себя и жмет крепко мою руку.

- Маруся Алсуфьева. Узнали? - и русокудрая головка с выбившимися прядями и тяжелой косой кивает мне.

Высокая полная шатенка с гладко зачесанными волосами, с капризно вздернутой верхней губой и гордыми карими глазами - настоящий тип русской боярышни, тоже протянула мне руку.

- Лили Тоберг, - тягуче-плавно проговорила она.

Из-за нее выглянула иссиня-черная кудрявая головка итальянского мальчугана.

- Ксения Шепталова, - пропел свирелью тоненький голос.

Девушка была одета нарядно, точно на званый вечер: бархатное платье, широкий брюссельский кружевной воротник - все это резко отличалось от наших скромных костюмов. Масса колец, браслетов украшали ее маленькие руки.

Познакомившись с моими товарками, я перешла к коллегам-однокурсникам.

- Борис Коршунов. - Так мастерски читавший на экзамене высокий юноша, с несколько рассеянным лицом и смелыми глазами, улыбаясь, потряс мою руку.

- Делить нам нечего, стало быть, будем друзьями, - произнес он небрежно.

- Авось не подеремся, потому как у нас разные амплуа, - засмеялся маленький комик Костя Береговой, потешавший два дня тому назад всех почтивших своим присутствием экзамен.

Высокий, оливково-смуглый, с прямыми черными волосами и внешностью индусского факира, Денисов, тоже Борис, обнажив свои ослепительно яркие белые зубы, произнес густым басом:

- Должны почитать и уважать меня пуще всех остальных, барышни, потому как, обладая подобным контрабасом (он любезно-ласково похлопал себя при этом с самодовольным видом по горлу), я буду, несомненно, играть только благородных папаш, а вы - моих дочек.

Я засмеялась и возразила, что я сама мамаша, мать семейства, и не намерена признавать поэтому его авторитета.

Тут подошел высокий белокурый немец с голубыми застенчивыми глазами, Рудольф, и совсем еще молоденький мальчуган, лет семнадцати, но с болезненно землистым цветом лица и беспокойно бегающими глазками, Федор Крымов.

Как только знакомство окончилось, Борис Коршунов взошел на кафедру, постучал о ее верхнюю доску и сказал:

- Милейшие коллеги, я прошу слова! Позволите?

- Получайте, только долго не разговаривайте. Я очень завистлив и чужого успеха не выношу, - пробасил Денисов с комической ужимкой, вызвавшей общий смех.

- Милейшие коллеги! - выдержав паузу, снова заговорил Коршунов, - мы с сегодняшнего дня представляем собою, так сказать, одну дружную семью, соединенную общею целью и общею идеею. А поэтому, коллеги, не найдете ли вы более удобным выбросить из нашего обихода всякие китайские церемонии и относиться друг к другу совершенно по-братски и по-сестрински. Начнем с того, что будем называть по именам сокращенно друг друга. Я бы предложил перейти и на "ты"...

- Это лишнее, - пробасил Денисов, - достаточно и сокращенных имен, а то как начну я кому "ты" валять, так под злую руку его же или ее же и выругаю. А если на "вы" выбраниться, как будто, не так обидно...

- Ха-ха-ха! - закатилась звонким колокольчиком Маруся. - Вы, Денисов, правы, лучше будем говорить друг другу "вы".

- Не Денисов, а Боб или Боренька, согласно вашему желанию.

- Слушаю-с, господин Боб.

- Просто Боб.

- Слушаю-с, просто Боб.

Юноша на кафедре снова постучал кулаком о доску.

- Ну-с, вы согласны? Необходимо это решить скорее, так как сейчас, как нам сообщил уважаемый инспектор, начнется первая лекция.

- Согласны! Согласны! - прозвучало веселым хором в классе. Но вот темная, гладко причесанная на пробор голова Виктории Владимировны просунулась в дверь:

- Господа! Нельзя ли потише! Шуметь не полагается.

Следом за этим в класс вошел инспектор с целой пачкой книжек и листов.

- Господа! - произнес он, - я принес вам для раздачи правила для учащихся на драматических курсах и расписание лекций. Сегодня у вас будут следующие занятия: История драмы, Словесность, Закон Божий и Фехтование. Следовательно, три научных лекции и фехтовальный класс. Кроме того, в два часа к вам придет наш высокочтимый Владимир Николаевич Давыдов. Из книжки правил вы узнаете, что требуется от вас на драматических курсах. До предрождественского экзамена вы будете, так сказать, считаться на испытании и только после Рождества вас окончательно признают действительными ученицами и учениками курсов. Тогда вам придется сделать себе форму: для дам синие платья и серебряные значки-лиры, в виде брошей, для мужчин - синие вицмундиры с лирами на воротниках и на фуражках. Менее обеспеченным будут выдаваться пособия, более способные и оказывающие успехи будут освобождены от платы. Итак, позвольте вам пожелать всякого успеха и поздравить с началом учебного года.

Инспектор сошел с кафедры, раздал нам книжки и вышел. На его месте появился высокий плечистый господин с умным лицом и выразительными глазами.

- Магистр Розов, - пронеслось по классу. Мы поклонились ему, привстав со своих мест, и полная тишина воцарилась в комнате.

Магистр Розов сумел сразу во вступительной лекции захватить наше внимание. Он сделал краткий обзор развития театра в глубокой древности, дал общую картину начала празднеств Дионисия в Греции, где поклонение богу виноградных лоз совпадало с самим сбором винограда и представляло собою целое зрелище. Потом перешел к Олимпийским играм и уже упомянул о жанре трагедии, когда неожиданный звонок прервал его.

Розов быстро сошел с кафедры и попросил со следующих лекций по его предмету вести запись того, что он говорит.

После десятиминутного перерыва в класс стремительно вбежал маленький, худенький человек - очень популярный в Петербурге преподаватель словесности Виктор Петрович Горский. Совершенно седой, с длинной, немного всклокоченной бородой, старый годами, но удивительно юный душою, сохранивший весь пыл молодости в любви к искусству. Виктор Петрович "взял" нас сразу этим молодым своим пылом и горячностью, на которую так отзывчива молодежь. Он декламировал стихи, сам увлекаясь, как юноша, и приводил яркие, полные красоты примеры из античного мира. Незаметно переходил он и к эстетике, которая, как это ни странно, входила в курс его лекций.

Затем на кафедру взошел молодой священник в темной шелковой рясе с академическим значком на груди. Историю Церкви я проходила в институте, как и словесность, и историю культуры; тем не менее я поддалась сразу обаянию мягкого, льющегося в самую душу голоса нашего законоучителя, повествовавшего нам о Византийском мире.

Лекция длилась с полчаса. Потом отец Василий, прервав чтение, живо заинтересовался своей маленькой аудиторией. Он расспрашивал каждого из нас о семье, о частной жизни. Чем-то теплым, родственным и товарищеским повеяло от него. Услышав, что моя соседка справа, Ольга, была вместе со мною в институте, он захотел узнать, как нас там учили по Закону Божьему. Покойного отца Александры Орловой, известного литератора, он, оказывается, знал раньше. Знал и родителей Денисова в Казани.

Со мною отец Василий говорил о моем маленьком сынишке и выразил желание причастить его Святых Таин в нашей театральной домовой церкви в следующее воскресенье.

Ровно в двенадцать прозвучал звонок, совсем как в средне-учебных заведениях. Виктория Владимировна распахнула дверь нашего класса, и мы гурьбой высыпали в коридор.

- Господа, вы можете распоряжаться своим временем до часа, - обратилась она к нам. - Мужчины могут закусывать в курильной или музыкальной комнатах, дамы - в дамской гостиной. Впрочем, если кто желает, может уйти из училища на час. Но к часу обязательно собраться снова.

- Вот так изумительная несправедливость! - тоненьким фальцетом произнес комик Береговой. - У дам есть своя гостиная, а у нас, злосчастных пасынков судьбы, - для завтраков курильная и музыкальная! Благодарю покорно, вкушать пищу дневную пополам с дымом курильным или под неописуемые рулады какой-то девицы, которая уже завладела музыкальной. Да я подавлюсь куском при таком ненормальном условии жизни.

- Бросьте, старина, идемте лучше завтракать в кофейню Исакова, - предложил Боб Денисов. - Недалеко, да и за два гривенника такие два куска кулебяки откатят, что до вечера не проголодаешься. Гарантирую вполне.

- А мы куда пойдем, Елочка? - осведомляюсь я.

- Я взяла, бутерброды из дому и поделюсь ими с тобой, а чайник можно получить здесь в дамской. И даже девушку-прислугу посылать можно за закуской.

- Ах, я тоже буду приносить бутерброды.

- Прекрасно. Значит, с голоду не умрем.

Все мы шестеро первокурсниц-новеньких входим в дамскую.

Здесь шум стоит невообразимый. Второй и третий курсы в полном сборе. Облепили круглый стол и с хохотом и болтовнею пьют чай, заедая бутербродами. При нашем появлении живо заинтересовываются новенькими.

- Александра Орлова - вы? - обращается к моей однокурснице тоненькая вертлявая брюнетка Комарова с забавными усиками над верхней губой. - Вы произвели потрясающее впечатление на нас вашей читкой на экзамене. Это было что-то удивительное! - говорит она с каким-то странным жестом. - А вы, - обращается она ко мне, - вы были очень милы с вашей басней, но для монологов Мцыри ваш голос слишком высок и слаб.

- А мне понравилось, - услышала я звонкий голос розовой блондинки, похожей на хорошенькую кошечку. - Наташа Перевозова, будем знакомы, - пожимая мою руку, назвалась она.

Старшие два курса потеснились немного и дали нам место вокруг чайного стола.

Но утолить голод нам не пришлось. Слишком много было впечатлений вокруг. Едва только я принялась за мой стакан чая, как быстро распахнулась дверь, и с арией Кармен в таверне влетела высокая, большеглазая, совершенно белокурая, как северная Валькирия, третьекурсница и объявила, что первокурсниц ждет уже в зале учитель фехтования.

Я вместе с Ольгой помчалась туда.

Небольшого роста офицер одного из гвардейских полков ждал. Молоденький, черноглазый подпоручик и его помощник стояли поодаль с тяжелыми рапирами в руках. Оба поздоровались с нами совершенно просто, как со старыми знакомыми.

Учитель-офицер в немногих словах стал объяснять, почему артисткам необходимо уметь фехтовать, какое огромное значение имеют приобретаемые здесь ловкость и красота движений, а затем передал нам рапиры и стал показывать основные приемы.

Как тяжела огромная рапира, которую мне дал его помощник!

Но мои тонкие руки обладают, очевидно, некоторой силой, и первые приемы вышли у меня достаточно удачно. Наши учителя остались довольны мною и Ольгой. Обещают нам несомненный скорый успех в искусстве владеть рапирой и шпагой.

К двум часам мы возвращаемся в дамскую. А четвертью часа позже в коридоре поднимается необычайная суета.

- Маэстро пришел! - различаю я в общем смутном гуле.

* * *

Как будто день, до сих пор дождливый, проясняется при появлении очень полного человека с полуседой гениальной головой. Приветливая, улыбка играет на тонких губах "маэстро" - как принято на курсах называть Владимира Николаевича Давыдова.

Он стоит подле кафедры, положив на нее руку, и пристально осматривает каждого из нас.

И вот раздается его мягкий голос:

- Садитесь, господа. Прежде чем заняться с вами, я бы хотел узнать, что влечет вас на сцену. Я, конечно, понимаю, что среди вас большинство, если даже не все, надеются на прочный заработок, если есть способности, талант. Это, так сказать, своим чередом. Но я уверен, что не только ради заработка вы выбрали профессию артиста. Ведь вы, наверное могли выбрать другую, более выгодную профессию. Были и есть, очевидно, другие причины, заставившие вас посвятить себя сцене. Вот мне бы и хотелось узнать, что именно привлекло вас сюда. Надеюсь, вы ответите мне откровенно... Вот, вы первая потрудитесь ответить на мой вопрос, - неожиданно быстро обратился он к Марусе Алсуфьевой, усевшейся на первой парте.

Маруся вскочила со скамейки и отчаянно затеребила кончик косы, перекинутой через плечо:

- Я не знаю, право... Это как-то безотчетно вышло... меня с детства влекло на сцену... Мы дома устраивали театры, потом я читала на литературных занятиях в гимназии. Потом участвовала в любительских спектаклях. А сюда я попала как-то неожиданно...

Маруся сбилась и смолкла.

- А вы? - спросил Давыдов Берегового.

- Мой отец был комиком в провинции, и я хочу хоть отчасти продолжать его дело.

Слово за словом полились ответы. Боб Денисов оказался сыном оперного певца. Коршунов происходил из писательской семьи, где собирались художники и артисты, подметившие дарование в мальчике. Федя Крылов, самый юный, промямлил, что в театре весело, а в университете скучно, и что ему все равно, где учиться теперь. Немчик Рудольф поднялся со своего места и, чуть хмуря брови над детски-ясными, застенчивыми глазами, произнес чуть слышно:

- Позвольте мне не ответить на этот вопрос. Это мое частное, личное дело.

Мы ахнули и со страхом взглянули на маэстро. "Дерзость" Рудольфа поразила нас.

Но Владимир Николаевич улыбнулся только мягкой, словно ободряющей улыбкой.

- Вы? - спросил он Орлову.

- Я люблю сцену! Люблю театр! - зазвучал ее красивый голос. - Я оживаю только в театре, только во время пьесы!.. Тогда жизнь, обычная, серая, перестает для меня существовать... Вот почему я решила посвятить себя сцене.

Орлова не докончила и устало опустилась на скамью.

- Благодарю вас, - произнес "маэстро" серьезно, и улыбка сбежала с его лица.

Мы невольно повернули головы в сторону Орловой. Ее простые слова обнаружили незаурядную личность, душу, пережившую немало, несмотря на молодые годы.

Ольга Елецкая встрепенулась, когда "маэстро" обратился к ней. И торжественно прозвучали ее слова, хотя она говорила самые обыкновенные вещи.

- Люблю искусство... Видела дивные образы... Наслаждалась несравненной игрой и вот пришла сюда, чтобы играть самой...

Шепталова и Тоберг откровенно заявили, что жизнь барышень из общества с выездами, нарядами и балами скучна и однообразна, и их потянуло туда, где все ярко, живо и прекрасно.

Давыдов ответил так:

- На сцене не все ярко и прекрасно. О, на сцене куда больше колючих терний, чем на ином пути... И ради развлечения сюда приходить не стой, да и нельзя. В алтарь не вступают со смехом. Где великое служение искусству, там жертвоприношение и только. Да.

Он замолк, и я почувствовала, что Давыдов сейчас обратится ко мне. И, не дожидаясь вопроса, я сказала.

- Я пришла сюда, чтобы научиться искусству, которое я люблю всем сердцем, всем существом моим... Не знаю, что выйдет из меня: актриса или бездарность, но... какая-то огромная сила владеет мною... Что-то поднимает меня от земли и носит вихрем, когда я читаю стихи в лесу, в поле, у озера или просто так, дома... В моих мечтах я создала замок Трумвиль, в котором была я принцессой Брандегильдой, а мой муж рыцарем Трумвилем... А мой маленький принц, мой ребенок...

Я задохнулась на минуту. "Осрамилась! Осрамилась!" - вспыхнули в душе моей огненные слова. Я боялась взглянуть в лицо "маэстро". Что он подумал обо мне, наверное, сумасшедшая, или просто глупая, тщеславная девчонка.

Но, должно быть, он понял меня, потому что сказал:

- Ну, дай Бог!

И тотчас же, переменив тему, заговорил о великой задаче артиста.

Он развернул нам картину огромного актерского труда, безостановочной работы, тяжелого, подчас непосильного, тернистого пути. "Кто надеется найти здесь, на этом поприще, - говорил он, - одни розы, яркие пестрые цветы, праздник жизни, веселье, радости и целый букет успеха, тот пусть уйдет скорее из нашего храма, пока не поздно еще. Здесь работа колоссальная и труд, порою непосильный для слабодушных. Разгильдяйству, лености здесь не место. Отбросить надо все, что не касается служения искусству. Многие легкомысленно идут на сцену только ради славы. Это грех, это преступление, за которое приходится потом платить горьким разочарованием; кто идет на сцену только с мечтою стать "известностью" - тот обыкновенно печально кончает свою карьеру, не достигнув цели. Искусства ради надо входить в наш храм. А для этого надо понять прежде всего высокую задачу театра. Театр должен оздоравливать толпу. Людям, измученным, больным душою и телом, усталым, истерзанным нуждою, горем, лишениями, он должен дать минуты отдохновения, радости, света. Людям порочным, недобрым - показать все их дурные стороны.

Ах, как он говорил! Мы, затаив дыхание, слушали его. Наши глаза не отрывались от этого полного воодушевления лица. Да, настоящий актер был перед нами, и светом истинного, вдохновенного искусства веяло от его слов!.. Он давно уже закончил свою горячую речь, а мы еще сидели, завороженные. И только когда он вышел, мы очнулись, словно проснулись от сладкого сна.

- Вот это был нумер, я вам доложу! - воскликнул Боб Денисов.

- Н-да! Шикарно, что и говорить! - подхватил Береговой.

Коршунов усмехнулся ему одному понятной усмешкой. Глаза Орловой загорелись и осветили теплым, ясным светом ее печальное лицо, отчего оно сразу стало проще, добрее.

Ольга Елецкая шептала в каком-то упоении:

- Я ничего более красивого и вдохновенного не встречала в жизни! Я предлагаю, господа, сегодня же идти в театр. Он играет в "Свадьбе Кречинского". Забросаем его цветами.

- Это невозможно.

- Почему?

Боб Денисов уставился на Елочку испуганными глазами и затвердил растерянно:

- Нельзя этого! Нельзя! Нельзя!

- Но почему же ? - повторила она.

Вместо ответа он вывернул с самым серьезным видом карманы и произнес с комической беспомощностью большого ребенка, так мало гармонировавшей с его лицом факира и прямыми, словно высеченными из камня, как на статуях, волосами:

- Нельзя, потому что денежек нет, денежки - ау - плакали. Если будут цветы, не будет обеда. А посему я предпочитаю восторгаться речью "маэстро" без всяких вещественных доказательств. И кто не за меня в данном случаю, тот против меня, и того я вынужден считать моим врагом и искусителем.

- Присоединяюсь, коллега, ибо и мои карманы плачут, - заявил Береговой и с комической ужимкой пожал руку Бобу.

- Трогательное объединение! Где двое - там и третий! - И Федя Крылов мальчишеским жестом закинул им на плечи руки и закружил обоих по классу.

- Господа, шутки в сторону. Я хочу говорить серьезно, - сказал Борис Коршунов, - нам необходимо объединиться, собираться друг у друга по очереди всей компанией, читать классические образцы, декламировать, спорить. Кто согласен - подними руку.

Все, разумеется, оказались согласными, и одиннадцать рук взлетели в воздух.

- Ура! Виват! - прокричали юноши, но так несдержанно громко, что классная дама тревожно просунула в дверь свою черную, гладко причесанную на пробор голову.

- Господа, вы свободны и можете расходиться по домам. Завтра к девяти собраться без опозданий. Владимир Николаевич будет ровно в два. И завтра же с ним у вас начнутся правильные занятия. До свидания, я вас больше не задерживаю господа.

- Это очень мило с вашей стороны, Виктория Владимировна.

И "длинный факир", как я по старой институтской привычке давать прозвища уже успела "окрестить" Денисова, сделал такой великолепный поклон, что Маруся Алсуфьева взвизгнула от восторга и все мы покатились со смеха.

В вестибюле мы разбирали верхнюю одежду. У Ольги - стильная шляпа начала прошлого столетия, и вся она, с ее мечтательной внешностью, кажется барышней другого века. Недаром ее называли в институте "Пушкинской Татьяной". Это мнение разделял, очевидно, и Боб Денисов.

"Я вам пишу, чего же боле... Что я могу еще сказать", - запел он высоким голосом, подражая одной из оперных певиц.

- Господин, нельзя ли потише. На улице петь не полагается, - предупреждает его не весть откуда вынырнувший городовой, почтительно прикладывая руку к козырьку фуражки.

- Я не господин, а жрец! - впадая мгновенно в мрачную задумчивость, изрекает Боб своим грозным басом.

- Господин Жрец, потише, - покорно соглашается почтенный блюститель порядка, плохо, очевидно, понимая, что означает столь мудреное слово.

- Искусства! Жрец искусства! - завопил на всю улицу Денисов.

- Господин...

Но мы уже далеко...

Какое солнце, какая радость разлита вокруг, несмотря на дождь и осеннюю слякоть! И эту радость посеял в наши души талант человека, умеющего так ясно и по-детски любить искусство, свое призвание.

- У меня есть еще двугривенный. Батя пришлет завтра месячную посылку в размере 15 рублей своему лоботрясу, - говорит Федя Крымов. - Борис, хочешь, пойдем со мною обедать в греческую кухмистерскую? Разгуляемся, так и быть, на все двадцать грошей.

Факир думает с минуту, морща нос, потом изрекает мрачно:

- Я прикладываю свои пятнадцать, и да здравствует лукулловский пир!

На углу кого-то ждет щегольская пролетка.

Шепталова говорит, придерживая рукой свою срывающуюся от ветра огромную, покрытую щегольскими перьями шляпу:

- Mesdamoiselles! He желает кто-нибудь, я подвезу до Литейной?

Но никто не соглашается. Так весело всей толпой шлепать по лужам под гудящий бас Боба и смешки Кости Берегового.

После минутного колебания в пролетку вскакивает Лили Тоберг.

- Я с вами, Ксения, возьмите меня.

- Светские барышни! - презрительно щурится им вслед Боб, и все его благодушие большого, длинного ребенка исчезает куда-то. - И к чему пошли на сцену, спрашивается?! Сидели бы дома - тепло и не дует. Тут есть нечего, последние гроши за учение внести надо, а они в шелках и в бархатах, на собственных пролетках разъезжают!

- Стыдитесь, Денисов, - неожиданно прервала его Ольга. - Вы не знаете причины, которая привела их сюда.

- А вы не слыхали разве, что они отвечали на вопрос "маэстро"? Скучно им, видите ли, оттого и пришли. Кощунство какое!

- Приветствую это признание, потому что оно искреннее, - перекрикиваю я спорщиков.

- Да! Да! Да! Каждый идет туда, куда его тянет, - неожиданно воодушевляясь, говорит Ольга. - Я строю свои мечты в заоблачных далях; Лида Воронская, Чермилова то есть, живет в мире сказочных грез; Саня Орлова...

- Ой, ой, ой! Боюсь! Не надо мечты и заоблачных грез! - тоненьким фальцетом пищит Костя Береговой и неожиданно попадает в одну из луж, обильно покрывающих главную аллею Екатерининского сквера.

Маруся Алсуфьева хохочет так, что встречная няня с детьми проворно отскакивает, самым искренним образом приняв ее за сумасшедшую, вырвавшуюся из больницы.

На Невском мы расстаемся. Саня Орлова, в сопровождении Коршунова, Берегового и Рудольфа, идут пешком на Васильевский Остров. С ними до конки на Петербургскую Сторону шагает веселая хохотунья Маруся. На Михайловской улице в другую конку сядет моя Ольга и поедет к Смольному, где ютится у своей одинокой тетки, которая служит в канцелярии богадельни за жалкие гроши. Денисов и Федя Крымов провожают меня до своей кухмистерской. Затем я сворачиваю к себе в Кузнечный, а они идут "насыщаться" копеечным обедом.

На Владимирской улице народу сегодня немного. Осенняя слякоть гонит по домам. Уже начинают падать ранние сентябрьские сумерки, хотя только четыре часа.

Я оглядываюсь, убеждаюсь, что никто меня не видит, и, забыв мгновенно свои почтенные девятнадцать лет, пускаюсь галопом вприскачку, чтобы поскорее добежать до дома и увидеть моего маленького принца...

Дома меня ждет остывший суп, засохший антрекот и перестоявшиеся, похожие на черные угольки картофелины, да воркотня Анюты, но все это вздор в сравнении с крошечными ручонками, обвившими мою шею, с милым лепетом моего ненаглядного принца, светлокудрого, из далекого замка Трумвиль...

* * *

Прошел целый месяц со дня моего поступление на драматические курсы. Холодная студеная осень уже вступила в свои права.

Как скоро, однако, пробежало время!

Я стою в начале длинной шеренги из одиннадцати человек напротив зеркала в репетиционном зале. Левая рука моя лежит на барьере, правая плавно поднимается и закругляется над головой.

- Раз-два! Раз-два! Раз-два! - отсчитывает мерным как метроном голосом высокий, стройный господин во фраке, с пепельно седой головой и львиным профилем.

Это наш преподаватель танцев, пластики и мимики Листов.

Сейчас идет класс пластики. Белокурый тапер ударяет по клавишам рояля, и мы переходим на танцкласс. Звуки модного "миньона" оглашают училище. Мой неизменный кавалер по танцам - Вася Рудольф. Неуклюжий и удивительно забавный Федя Крымов танцует с Лили Тоберг. Ловкий, подвижный Костя Береговой танцует с Шепталовой, Боб - с моей Олей, Саня Орлова чередуется с Марусей, так как у них один кавалер на двоих - Борис Коршунов.

Сегодня "маэстро" не придет заниматься с нами; у него генеральная репетиция в театре. Его заменяет маленький старичок с черными гладкими волосами, с кукольным личиком, точно взятым с какой-то старинной гравюры. И волосы, и галстук, и все его тихие размеренные движения - все старинное.

Это - артист Шимаев.

Басни наши мы ему отвечаем, как говорится, спустя рукава, и тотчас же приступаем к расспросам об образцовой сцене, где он служит, и, главным образом, о "маэстро". Наш старичок оживляется неожиданно. В "маэстро", в его гений он верует, как в святыню. Он рассказывает о нем с увлечением взрослого ребенка.

В четыре часа выходим из училища. Шепталова уезжает с Лили Тоберг. Они подружились, а мы, "демократы", по прозвищу, данному нам Бобом, энергично шлепаем по способу пешего хождения. По пути уславливаемся вечером прийти в театр. Нам, "курсовым", полагается даровая ложа, иногда две или три на каждое представление. Весь этот месяц мы широко пользовались этим правом смотреть пьесы на лучшей из русских сцен. Мы наслаждались несравненною игрою нашего "маэстро", а еще образцового комика - Варламова, знаменитой Савиной, Стрельской и Комиссаржевской.

В тот вечер как раз шла пьеса, в которой знаменитая артистка Вера Федоровна Комиссаржевская выступала в роли девочки-подростка в одной из пьес немецкого классического репертуара.

Наскоро пообедав подгоревшей котлетой и выслушав неминуемую воркотню Анюты, "где это видано и где это слыхано, чтобы до пяти часов голодом морили, на одном фриштыке сухом", да повозившись с моим маленьким принцем и сделав ему ванночку, бегу в театр.

Наши все уже в сборе, кроме Ксении и Лели, которые в этот вечер поехали в оперу. В ложе, где полагается быть всего шестерым, нас набирается девятеро, и мы жужжим, как пчелы. Из соседних лож подозрительно поглядывают на нас, потому что Боб Денисов при помощи бинокля, взятого им у Оли, показывает удивительные фокусы. Он глотает бинокль и потом неожиданно находит его за обшлагом Феди Крымова, и все это со своей абсолютно спокойной физиономией факира.

Лавры его успеха не дают покоя Косте Береговому. Тот тоже старается придумать что-нибудь такое, чтобы нас рассмешить.

Борис Коршунов неожиданно выпаливает со своим рассеянно-мечтательным видом:

- А у меня в боковом кармане пальто имеется шоколад. Целая коробка!

- Что же вы этого раньше не сказали, коллега? Это уже не по-товарищески, Боря! - и Маруся Алсуфьева укоризненно качает головой.

- Нехорошо! - соглашается с нею Саня Орлова.

- Господа! Я советую наказать коллегу за укрывательство и, лишив его конфет, разыграть их немедленно, предлагает Федя Крымов.

- Чужая собственность должна быть неприкосновенна, - изрекает мрачным басом факир и, перешагнув своими журавлиными ногами через кресло, выходит из ложи.

- Куда вы, Боб? Куда вы? - интересуемся мы.

- Туда! - жестом указывает он вдаль и уже на пороге прибавляет, состроив забавную мину: - за Борисовым шоколадом, конечно. Как вы недогадливы, лорды и джентльмены, и вы, милейшие миледи, и мисс тоже.

- Вот вам и неприкосновенная чужая собственность! - возмущается Костя. - Хорошо еще, если он принесет коробку сюда в завязанном виде... Знаете ли, господа, я пойду и понаблюдаю за ним; послужу, так сказать, сдерживающим началом.

- Ха-ха-ха! - залилась Маруся. - Ну, дети мои, теперь уже решено: мы не увидим конфет как своих ушей.

Но, к счастью, она ошибается. Ровно за минуту до поднятия занавеса они появляются в ложе, с самым серьезным видом держа коробку за оба конца.

В соседней ложе какие-то незнакомые барышни смеются. Длинный с журавлиными ногами Боб и маленький Костя, действительно, забавны, когда они рядом.

Сане Орловой, как самой тихой из нас, разрешается развязать коробку. Но оркестр как раз в эту минуту заканчивает играть, и занавес взвивается.

Как бесподобна Комиссаржевская на сцене! Полная иллюзия милого пятнадцатилетнего подростка! Так хороша, естественна ее игра! Да и полно - игра ли это? Знаменитая артистка живет, горит, пылает на сцене, передавая с мастерством настоящие страдания, настоящую жизнь. И этот голос, который никогда не забудется теми, кто его слышал хоть раз в своей жизни. И эта несравненная мимика очаровательного детского личика, эти глаза, лучистые и глубокие, как океан безбрежный!..

Сидим, затаив дыхание, впитывая в себя каждый звук ее чарующего, ни с чем не сравнимого голоса, ловя каждое ее движение, каждый ее взгляд.

И когда с легким шуршанием занавес опускается, мы продолжаем сидеть, как завороженные, боясь нарушить жестом или словом тишину очарования, охватившего нас.

Только звуки оркестра, раздавшегося в антракте, приводят нас немного в себя.

- А что же конфеты? - оживает первый Боб Денисов. - Лорды и джентльмены, прошу не стесняться, хотя шоколад, признаться, чужой. Но я ничего не слышу и не вижу, на все заранее закрываю уши и глаза...

Но не встретив одобрения с нашей стороны, на этот раз он умолкает.

Наше очарованье длится... Маленькая женщина с гениальной душой заполнила нас всех своей дивной игрою. Я чувствую, что и Ольга, и Саня Орлова, и Коршунов тоже сейчас, как и я, далеки от земли.

- Да, я понимаю, что можно умереть от счастья, видя такое исполнение! - роняет нервно Борис Коршунов.

- Такую жизнь! - поправляет Саня.

- Светлое, радостное, прекрасное существо! В каких голубых садах обитает ее гений? - шепчет Елочка.

- Ой-ой! Не надо, Олечка, не надо таких сногсшибательных выражений, - с комическим ужасом подхватывает Береговой. - Я насчет декадентства ничего не понимаю. Лучше скушайте шоколаденку, с разрешения хозяина коробки.

- Коробка! Шоколад! Что за пошлость после этой музыки театра! - произнес Коршунов, все еще продолжая смотреть на сцену зачарованным взором.

В коробке осталось лишь несколько штук на донышке. Мы уничтожаем шоколад с аппетитом, какой дай Бог иметь всякому.

Боб ставит коробку на барьер перед собою и строго контролирует каждого, кто протягивает к ней руку.

- Попрошу не брать ликерной бутылочки, она моя, - заявляет он серьезным тоном.

- А вот, представь себе, что именно на нее у меня и разыгрался аппетит, - говорит Федя и тянется за коробкой.

Боб демонстративно отодвигает ее подальше. Федя настаивает. Соседки по ложе, смешливые барышни, с любопытством следят за этой игрой.

- Хоцу цоколадную бутильку! - тоном избалованного ребенка тянет Федя и стремительно хватает коробку. И - о, ужас! - мы не успеваем опомниться, как вся она с оставшимися конфетами, перекувыркиваясь, как птица, летит в партер. Шоколадинки выпадают из нее и темными градинами устремляются туда же.

В партере переполох... Чей-то истерический смешок, затем негодующий возглас сердитого старичка во фраке, нервно потирающего свою глянцевито блестящую, без признака волос, голову.

Мы замираем от неожиданности и страха и смотрим вниз прямо на лысину старичка и на нервно мечущуюся близ него в своем кресле даму.

- Увы! Они были с ликером! - трагически шепчет Боб и лезет под стул от охватившего его гомерического смеха.

Тот же неудержимый прилив хохота захватывает и нас.

- Они были с ликером!.. - шепчет Маруся, вся содрогаясь от хохота, багровая, как свекла.

Рассерженный и гневный влетает к нам театральный чиновник.

- Господа! Как можно?! Этому нет названия! Это безобразие! Ведь вы не дети!

- Нечаянно... Мы это нечаянно, - находит, наконец, силы выдавить из себя Федя Крымов, с налившимися от тщетного усилия удержать смех жилками на лбу, но, не выдержав, фыркает и заливается снова.

Капельдинер с тряпкой бежит в партер. Оркестр заканчивает свой нумер, и снова забывается все, весь мир с его большими и мелкими событиями, и чудное обаяние талантливой артистки захватывает наши души и уносит их в заоблачную даль.

ГЛАВА 3

Передо мною лежит письмо из далекой Сибири. Письмо от "рыцаря Трумвиля" к его "маленькой Брундегильде" и крошечному "принцу". Такое славное, ласковое, родное письмецо!

Но оно не может развеять печальных мыслей. У маленького принца режутся первые зубки, и он не спит третью ночь. Не спят с ним и его юная мать, и кормилица Саша.

Бывают случаи, что дети умирают от первых зубов. Эта мысль гнетет меня.

Сегодня праздник, одно из декабрьских воскресений. Скоро предрождественский экзамен, и на душе у меня так бесконечно тяжело.

Совсем изморившаяся Саша спит как убитая. В моей комнате сидят Оля, Маруся Алсуфьева, Рудольф и Боб.

Оля ночует у меня сегодня, помогает ухаживать за моим Юриком. Маруся Алсуфьева, подвязав передник, помогает Анюте стряпать обед, потому что та заявила самым решительным образом, что не успеет наготовить на такую большую "кумпанию".

Боб переписывает с моих тетрадей лекции, прикусив кончик языка и усиленно дыша от "напряжения непосильных трудов", как он выражается, а нежный, голубоглазый Рудольф забавляет маленького принца. Он то делает ему "козу", то изображает "сороку-ворону", то вертит погремушки перед его глазенками.

Откуда такие неожиданные способности у этого всегда серьезного, сдержанного и застенчивого Васи, неизвестно.

Мы, как и предполагали раньше, собирались теперь еженедельно по вечерам друг у друга. Сегодня была очередь Ольги принимать у себя. Но милая девушка не хотела звать к себе гостей без меня. А я не в силах была оставить маленького принца.

- Надо было бы, собственно говоря, позвать доктора, - изрек неожиданно Боб и с размаху наградил исполинской кляксой совершенно чистую страницу.

- Ее лекции! Лидины лекции! Вы измазали их, несчастный! - восклицает Маруся.

- Что за ужас, подумаешь! И что такое лекция перед вопросом - позвать доктора или не позвать, когда у мальчика режутся зубки?! И вы не вздумайте меня, пожалуйста, прибить Маруся, потому что я этого не потерплю и буду кричать на весь дом.

Позвать доктора? Гм! Не могу же я сказать им, что все имевшиеся в доме деньги я еще неделю тому назад отдала за право посещать лекции на драматических курсах. Теперь хозяйственные расходы у нас делаются из тех сумм, которые я выручаю из заклада той или другой вещи моего недавно еще такого нарядного гардероба. Мой отец, правда, присылает мне деньги каждый месяц, но мне их не хватает. А от помощи мужа я отказалась. Ему там, в холодной стране, так понадобится его скромное жалованье. Приходится сводить кое-как концы с концами. Приданое серебро уже заложено и мои серьги тоже... А расходы не уменьшаются, жизнь, оказывается, так дорога.

Я откровенно заявляю, что у меня в доме "ни гроша" и что... ломбард закрыт. По воскресеньям он всегда бывает закрыт.

- Глупое, в сущности, правило, - вставляет Боб, захлопывая тетради, и с самым энергичным видом подступает ко мне. - А как у нас насчет татар, коллега?

- Каких татар? - недоумеваю я.

- Ах! Лорды и джентльмены, ничего она не понимает, я вижу, эта миледи! Я говорю, конечно, не о татарском иге и нашествии Батыя, а о тех мирных халатниках-татарах, которые ходят к нам на дворы для покупки разного хлама.

- Ага! - начинаю я понимать. - Отлично, милый Боб, отлично! Зовите татарина: у меня, к счастью, есть, что продать.

Последних моих слов он не слышит, потому что журавлиные ноги уже выносят его на улицу.

- Князь! Князь! - слышим мы спустя минуту его голос во дворе.

Я при помощи Оли, Маруси и Васи Рудольфа выталкиваю сундук с моим гардеробом и начинаю энергично рыться в нем. Маленький принц, лежа с поднятыми под одеяльцем ножонками поперек широкой оттоманки, следит за нами блестящими глазками. Ему, очевидно, нравится вся эта суета.

Бархатное платье.. Шелковый капот... Белое средневековое одеянье Брундегильды... Еще бальное... Еще визитное... и чудесная на белом ангорском меху ротонда - все это вмиг покрывает стол, стулья, диван и кресла моей маленькой квартиры.

Просыпается Саша и присоединяется к нам. Прибегает Анюта из кухни и, выпучив глаза, останавливается у порога. Когда торжествующий Боб Денисов приводит бритоголового, в темно-вишневой тюбетейке, с лукаво бегающими глазами татарина, эффект получается грандиозный.

Боб с видом настоящего оценщика взбрасывает на руке ту или другую вещь и торгуется, как извозчик. Но татарин неумолим. Дает самые мизерные цены, несмотря на то, что Боб его величает и "вашим сиятельством", и "князем", и "светлостью" даже. Но "светлость" уперлась на своем. За бархатное платье он дает пять рублей, за шелковое тоже пять, за ротонду десять и все косится на новенький костюм Боба.

- Дамский наряд что... - говорит он, мотая бритой головой, - дамский наряд - тьфу... А ты лучше свой пиджак продай, красавчик, - елейным голосом обращается он к Денисову.

Тот в ужасе отскакивает от него.

- Продай! Хорошую дам цену!

- Уйди! Уйди! - Я в ужасе машу на него обеими руками.

- Уйди, - кричит Рудольф, и мы не узнаем нашего обычно тихонького и застенчивого немца.

Татарин сердится тоже.

- Уйду и сам. Молоды-зелены, чтобы старика учить.

Я, однако, вовремя спохватываюсь и удерживаю его за рукав кафтана.

- Пожалуйста, возьми бархатное платье и дай пять рублей.

- Ну вот, так-то лучше.

И он, преспокойно выдав мне засаленную бумажку, уходит, унося мой костюм. Мои друзья подавлены.

- Невесть что! - вдруг неожиданно произносит Боб Денисов. - И надо же случиться, что у нас ни у кого денег нет, господа! И в какое ты неподходящее заболел, карапуз, время! - обращается он с комическим ужасом к маленькому принцу, как будто тот может что-нибудь понять. Минуту спустя Боб стремительно бежит за доктором.

- Самого лучшего приведите! - кричу я ему вслед. - Самого лучшего, Боря! Узнайте адрес в аптеке.

- Да, как же, придет к вам самый лучший за пять рублей! Держите карман! - доносится его бас из маленькой передней.

Пока Оля и Маруся при помощи Саши водворяют мой гардероб обратно в сундук, Рудольф с таинственным видом отводит меня в сторону.

- Послушайте, Лидочка, мне вам надо что-то сказать.

Увожу его в детскую, где мягко теплится перед образом лампадка и кротко смотрят из киота Богоматерь и Младенец Христос.

- В чем дело, Вася?

Голубые глаза Рудольфа застенчиво мигают, избегая смотреть на меня.

- Вот видите ли... - начинает он так тихо и робко, что я едва могу его расслышать. - Завтра день моего рождения. Мне минет ровно двадцать три года, и мой дедушка обещал мне дать большую сумму в этот день... Я, признаться, ждал этого подарка с детских лет... Я так любил сцену и хотел на эти деньги устроить маленький театр, сделаться его хозяином. С этою целью я пришел учиться сюда на курсы... Когда "маэстро" спросил меня тогда, помните, зачем я пришел, я скрыл, умолчал, но все мои мысли сосредоточились на маленьком театре... А теперь... сейчас... Послушайте, Лидочка, возьмите у меня заимообразно эти деньги, всю сумму сполна, на два, на три, на четыре года, если хотите... Когда заработаете, заслужите, вернете... Вам они нужнее, чем мне: у вас ребенок, семья...

- Вася! Рудольф! Голубчик! Господь с вами!

Этот немчик, такой застенчивый, робкий, тихий, поразил мое сердце.

- Не надо! Не надо! - потрясенно проговорила я. - Ради Бога, не говорите так, Рудольф!.. Я всею душою, всем моим существом признательна вам... У меня слезы на глазах, вы видите это... Но я не могу, я не должна принимать ни от вас, ни от кого другого никакой помощи, никакого одолжения... Помните, что я со стесненным сердцем принимаю даже помощь отца, близкого мне и дорогого человека... Нет! Нет! Я сама, собственными силами должна пробить себе дорогу... Я найду способ зарабатывать уроками, переводами, я не знаю, как еще, но я буду, буду работать до последних сил... А вам, вам большое спасибо, голубчик... Этого вашего сочувствия я не забуду никогда...

Я стискиваю его руку и выхожу к моим друзьям.

- Доктор пришел, - сообщает Маруся.

Доктор, очень серьезный господин, долго и тщательно осматривает маленького принца, в то время как Боб Денисов, прищелкивая пальцами и приплясывая на месте, отвлекает внимание моего крошечного сынишки от неприятной процедуры. Все мы смотрим на почтенного эскулапа с замиранием и надеждой, с нетерпением ожидая, что он скажет нам.

- Кто из вас мать? - осведомляется врач и обращается уже ко мне непосредственно:

- Вы мать, конечно. Пожалуйста, не волнуйтесь. На редкость крепкий малютка, и зубастый же он будет у вас! В семь месяцев зубы! Поставьте ему компресс на животик и ложитесь-ка мирно спать. Завтра ваш мальчик будет совсем здоров.

Я едва дослушиваю последние слова доктора, взвизгиваю от восторга и начинаю кружиться по комнате. Боб Денисов кричит "ура". Рудольф, Маруся и Ольга смеются.

После ухода врача мы накидываемся на обед с аппетитом голодающих индусов.

- Брр! Что за гадость, однако! - бесцеремонно отставляя свою тарелку, говорит Боб. - Странный вкус у этой жареной наваги... Что вы с нею сделали, Маруся? Или, может быть, это морские крабы, а не рыба? Что?

- Ах!

Русая головка Маруси склоняется над тарелкой.

- Ужас какой! Я ее вычистить забыла. Анюту послала за маслом, сказала, что сама, и... и... - и, окончательно пристыженная, она смолкает.

"Офелия! Удались в монастырь! Тебе здесь не место"! - гробовым басом прогудел Боб над склоненной головкой слова из заученной им роли.

- Ну, ничего. Зато ватрушка с творогом вышла на славу. Успокойтесь, друзья мои, ее стряпала Анюта. Можете есть без опасения, - успокоила я моих гостей.

- За здоровье выздоровевшего больного! - крикнул Боб, подымая стакан с баварским квасом.

- И за мнительных не в меру маменек! - тихо подхватил Рудольф.

- Нет, господа, будем пить за здоровье одного благороднейшего человека, - предложила я, скосив глаза на вспыхнувшего от смущения Васю.

- Аминь! И да будет так! Я не любопытен, - мрачно согласился Боб.

- А когда же вы ко мне, друзья мои? - подняла голос Оля.

- Назначим будущее воскресенье, - предложила Маруся.

- А пирог с вареньем будет? - осведомился Боб.

- Краюшка черного хлеба с водою, вот что вам будет, - засмеялась Маруся.

- И это ничего, если большая, - согласился Боб.

Они ушли поздно. А я, уложив спать маленького принца, принялась за письмо к рыцарю Трумвилю в далекую Сибирь.

В этом письме я отдала моему мужу подробный отчет о состоянии здоровья нашего сынишки, описывала ему самым подробным образом мою новую жизнь, моих друзей и закончила свою исповедь подробным описанием поступка Васи Рудольфа, который так потряс меня.

* * *

- А-аа-а!

- И-и-и-и!

- Е-е-е-е!..

- О-о-о-о!

- У-у-у-у!

И опять сначала: а, и, е, о, у...

Это урок пения.

В музыкальной комнате за роялем сидит высокий молодой человек в пенсне и ударяет пальцами по клавишам. Маленький коренастый брюнет - преподаватель Анохов - стоит и слушает всех по очереди, и лицо его, когда мы фальшивим, корчится, как от боли.

У Ольги низкий грудной голос. У Сани Орловой - бархатное контральто, выработанное в консерватории, где она пробыла целый год по окончании гимназического курса. У Ксении Шепталовой - красивое сопрано. Мы трое, Маруся, Лили Тоберг и я, обладаем совершенно невыработанными дискантами.

Глубокий бас длинного Боба и дивный баритон Бори Коршунова приводят Анохова в настоящий восторг. Зато Костя Береговой и Федя Крымов ужасают почтенного учителя не менее наших "петушков". Выручает мягкий и нежный тенорок Рудольфа.

* * *

На дворе настоящая зима. Декабрь клонится к концу. Скоро Рождество. На Рождество я еду с Сашей и моим маленьким принцем в Царское Село на елку к своим. Затем мы решили "кутнуть" всем курсом: соберемся у Ольги и оттуда на двух тройках поедем на Острова. Эту поездку решено было устроить в складчину, но Вася Рудольф вознегодовал: он получил свои деньги от дедушки и на радостях решил нас всех угостить.

Но впереди у нас еще событие - экзамен.

От этого экзамена зависит наше дальнейшее пребывание на курсах. Талантливых, подающих надежду, оставят, неталантливых исключат. Экзамен должен быть через три дня. "Маэстро" приходит теперь ежедневно и занимается с нами подолгу. Часто его умное, доброе лицо принимает брезгливое выражение: выпячивается нижняя губа, хмурятся брови, и все черты принимают выражение недовольного дитяти. Особенно недоволен он Федей Крымовым. С некоторых пор юноша неузнаваем, манкирует занятиями, едва выучивает заданное, ходит какой-то рассеянный, молчаливый.

Да и мы, прочие, ленивы, по мнению "маэстро", скоро забываем его указания, не занимаемся столько, сколько следует.

Это правда. Мы ленимся. Нам надоедает тянуть нараспев басни и стихи в классе, делать упражнение на повышение и понижение голоса и на скороговорку, и мы относимся к этим занятиям спустя рукава. Хочется сразу читать и декламировать стихи, роли и, еще больше того, играть на сцене.

А тут еще такой соблазн. Старшекурсники играют и в школьном театре, и "на стороне", в маленьких клубных театрах, и на пригородных сценах. Второкурсницы, с Наташей Перевозовой во главе, практикуют в Пороховом театре (где пороховые заводы) и каждое воскресенье ездят туда выступать перед "настоящей" платной публикой. Их профессор, актер образцовой сцены, товарищ нашего "маэстро", Ленский позволяет им это. А наш "маэстро" настрого запретил нам выступать на частных сценах, пока мы учимся у него в школе. У него на это свои соображения. Он говорит, что разучивание ролей наспех, без опытного руководства только портит молодые силы.

- Милостивые государи и милостивые государыни, вы еще "несозревшие плоды", - говорит он, - и вот надо пока воздержаться, если вы серьезно относитесь к делу, к искусству. А главное, такие выступления мешают правильному ходу занятий.

Скрепя сердце приходится покоряться.

- А, е, и, о, у, - тяну я самым добросовестным образом, скашивая то и дело глаза на окно, за которым прыгают и кружатся снежные хлопья.

Под ложечкой сосет от голода. Забыла захватить из дома свои бутерброды.

И вдруг происходит какое-то необыкновенное движение в толпе "мальчиков", как мы называем наших коллег мужского пола.

Что это?

Федя Крымов падает на пол.

Мы бросаемся к нему на помощь. Я первая наклоняюсь над ним, за мною Боб Денисов. Срываем с него воротничок, расстегиваем жилет. Ольга с Ксенией бегут за водой.

- Ему дурно! С ним обморок! Он умирает! - кричу я, заглядывая в его бледное лицо.

- Дайте ему капель поскорее, это пройдет, - протискиваясь к нам, шепчет Саня Орлова.

Не обращая внимания на Анохова и его аккомпаниатора, которые должны были поневоле прекратить урок, мы приводим в чувство бедного Федю.

- Это ничего... Это пройдет, - лепечет он смущенно.

- Осрамился, старина, нечего сказать, - слышу я укоризненный голос Коршунова. - От тебя разит вином... Не стыдно тебе? Не стыдно тебе, гадкий мальчишка, каждый вечер проводить в компании каких-то подозрительных субъектов, выгнанных за лень и дурное поведение из училищ, играть с ними в карты и пить вино? Вот они, результаты такого времяпрепровождения. Упал в обморок, как какая-нибудь слабонервная кисейная барышня. Стыдись!...Ведь мы все знаем, что ты проделываешь, когда возвращаешься из училища. И все мы...

- Да все вы поступаете отвратительно! - внезапно прозвучал голос Сани Орловой.

Ее лицо как-то преобразилось сразу; исчезло лежавшее на нем выражение задумчивой печали, и оно сделалось неожиданно гневным.

- Стыдно вам! - зазвучал снова ее голос. - Стыдно вам, что вы, зная, как проводит время этот мальчик, оторванный от семьи, безвольный и мягкий, не остановили его вовремя, не пришли к нам, наконец, за советом. Ведь мы здесь как сестры и братья, чего же нам стесняться, господа? Да, он ничем не виноват, этот несчастный Федя. Его увлекли дурные примеры гадких мальчишек, и вот...

- Послушайте, Крымов, - внезапно обратилась она к юноше, - дайте мне слово, слово честного человека, что никогда, никогда не будете вы больше дружить с темными личностями. И пить не будете, и играть в карты. Вы должны мне дать это слово. Вы мне дадите его, Федя?

Потупя глаза, Крымов стоял перед нею.

- Я не знаю... я не могу... - лепетал он.

- Ну и это хорошо, что не можете обещать, не соразмерив своих сил, - подхватила Саня. - Так вот что: когда вас потянет в дурную компанию, Федя, приезжайте к нам. Вы знаете мою старушку-маму. Она пережила много горя и умеет влиять на людей. Она вас успокоит, развлечет и приголубит. А мои братья постараются вас занять, и вы почувствуете себя, как в родной семье, как дома. Придете, Федя, да?

Она взяла холодную, влажную руку юноши и, не смущаясь запахом вина, близко наклонилась к его лицу.

Слезы брызнули из глаз Крымова.

- Приду... Спасибо вам, - шепнул он чуть слышно и, не глядя ни на кого, выбежал из комнаты.

На минуту в комнате воцарилось полное молчание.

- Господа, - после продолжительной паузы, произнес Коршунов, - я не могу не поклониться низко-низко за все только что слышанное коллеге Орловой. Позвольте, Саня, дорогой товарищ, пожать вашу руку, как светлой личности и милой сестре.

Она протянула ему свою маленькую руку, не зная, шутит он или говорит серьезно.

- И мне тоже дайте пожать вашу руку, - послышался знакомый голос.

Мы живо обернулись.

В дверях музыкальной комнаты стоял "маэстро". Он все слышал: это было видно по его глазам, с мягким отеческим выражением остановившимся на лице Сани. И его крупная рука сжала тонкую руку девушки.

- В свою очередь, - говорил он, - я попрошу вас довершить ваше благодеяние, m-lle Орлова, и взять под свое покровительство Крымова. Постарайтесь повлиять на него. Он способный юноша, и будет горько, если дурные привычки погубят юное дарование. Вы обещаете мне это, самая уравновешенная и серьезная из моих учениц? Не правда ли?

- Обещаю, - тихо сказала Саня.

И она сдержала это обещание. Ежедневно уводила она Федю к себе, где юноша, постепенно отвыкал от прежней компании и проводил время в обществе серьезных и милых братьев Сани и их матери, к которой, кстати сказать, привязывался каждый, кто узнавал эту добрую и отзывчивую душу.

* * *

Вот он - решающий день.

На улице мороз, предрождественская метель с бесконечным снегом за окном. В школе - напряженное ожидание. Ровно в два часа экзамен. Мы спускаемся вниз по театральной лестнице в боковую, прилегающую к сцене комнату. Там нас ждет "маэстро".

Он не один. Юноша лет семнадцати-восемнадцати с угрюмым лицом и смуглая, черноглазая, девушка стоят по обе стороны его.

- Вот, друзья мои, рекомендую, - обращается к нам "маэстро", - двух новых коллег: Султана Алыдашева, присланная от правительства Болгарии для изучения драматического искусства, будущая вольнослушательница, и Владимир Кареев, бывший ученик певческой капеллы, ваш новый товарищ. Они будут экзаменоваться вместе с вами.

- Здравствуйте! - сказала болгарка и стала поочередно протягивать нам свою смуглую узенькую руку.

Юноша с достоинством наклонил курчавую голову.

- Ну, брат Боря, теперь тебе крышка. Этот Владимир Кареев - будущий гений, уверяю тебя, - успел шепнуть неугомонный Боб Коршунову, которого все мы до сих пор считали из ряда вон выходящим талантом. - У него в лице что-то такое, знаешь, сократовское... Одним словом, гений, да и только, уверяю тебя.

- Я буду читать из Шиллера, - неожиданно низким голосом заявляет болгарка.

- Совсем азиатка! - шепчет Костя Береговой и, отвернувшись, хихикает в кулак.

Болгарка имеет вид дикого, прелестного, но совсем некультурного существа. Она разглядывает нас бесцеремонно, ощупывает наши костюмы, осведомляется о цене их, интересуется жизнью в Петербурге, дороговизной помещения, извозчиками и всякими мелочами. И все это на тарабарском наречии и низким, как труба, голосом, причем то и дело ударяет себя рукою в грудь.

Я смотрю на "маэстро". Его глаза смеются. Он чутьем опытного ценителя чувствует уже в этом диком создании непосредственный темперамент и талант.

Вбегает инспектор с экзаменационными листками в руках и почтительно приглашает "маэстро" занять место в партере, а нас торопит идти на сцену.

Вот она снова, эта сцена, куда робкими дебютантами мы входили четыре месяца тому назад! За это время мы уже приобрели некоторые знания, выдержку, прошли азбуку сценического искусства. Но тем хуже для нас: строже будут требования со стороны начальства.

С отведенного мне места у правой кулисы я вижу и наших экзаменаторов, и старших курсовых, и публику. Впереди начальство: директор образцовых театров, управляющий, их помощники. Дальше милое лицо "маэстро". А там инспектор, его помощник, симпатичный, молчаливый и добрый человек, Виктория Владимировна и учителя. Вот сидят "Бытовая история", "Словесность", "История драмы", француз, рыжий и веселый, как и подобает быть французу, батюшка, "Мимика", "Рисование" и "Пение" - словом, весь синедрион, до двух фехтовальщиков включительно.

А в "рае", как и на пробном испытании, старшекурсники, насмешливые и требовательные, как всегда. Впрочем, среди них есть и дружеский элемент: Наташа Перевозова, Комарова, Наровский, Плавский, общий здешний любимец, Наташа Бахметьева, изящная, хрупкая, как японочка, узкоглазая брюнетка, и другие.

Провалиться на виду у такой блестящей аудитории - позор.

Каждый из нас должен прочесть кусок прозы и стихи, как нас учил эти четыре месяца "маэстро". Мы волнуемся, каждый по-своему. Я вся дрожу мелкой дрожью. Маруся Алсуфьева шепчет все молитвы, какие только знает наизусть. Ксения Шепталова пьет из китайского флакончика валерьяновые капли, разведенные в воде. Лили Тоберг плачет. Ольга то крестит себе "подложечку", то хватает и жмет мои пальцы холодною как лед рукою. Саня Орлова верна себе: стиснула побелевшие губы, нахмурила брови, насупилась и молчит.

- Совсем Антигона, классическая героиня! Не тронь меня, а то укушу за нос! - пробует острить на ее счет Боб, но никто из нас не смеется. Всех захватила торжественность минуты.

И опять, как и четыре месяца тому назад, звучит голос инспектора на весь театр:

- Госпожа Алсуфьева!

- Начинается! Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его - шепчут омертвевшие губы.

Ни слушать, ни сидеть я не в силах. Вскакиваю со своего места и несусь в боковую комнату. Там мечется с папиросой в зубах Боря Коршунов.

- Страшно? - спрашиваю не я, а кто-то внутри меня.

- С чего вы взяли? - пожимает он плечами. Но я чувствую, как фальшиво звучат его слова, хотя ему, в сущности, нечего бояться: он не может "провалиться", он - несомненный талант, немного истеричный, но, тем не менее, крупный, если судить по его читке стихов.

Как два раненые зверя в клетке, мечемся мы из одного конца комнаты в другой, смотрим друг на друга разбегающимися глазами и снова бегаем взад и вперед. Не помню, сколько времени проходит, но меня неожиданно огорошивает собственное мое имя, произнесенное где-то за глухой стеной. Едва не сбив с ног моего коллегу, несусь на сцену с оторопелым видом и нелепыми движениями.

Вот оно - жуткое мгновение!

"Как хороши, как свежи были розы", - звенит мой и не мой как будто, а чей-то чужой голос. Говорю прекрасные слова тургеневского стихотворения в прозе, а сердце так и пляшет, так и скачет в груди.

Кончено. Начинаю стихи. Окреп, слава Богу, голос. Прояснел рассудок.

Точка. Стоп. Иду на место, а в сердце тревога.

"Провалилась! Позор! Завтра пришлют бумагу: пожалуйте вон из школы..."

* * *

Экзамен окончился к четырем часам. Опять как и тогда, длинное совещание конференции и появление "маэстро".

- Ну, спасибо, братики, разодолжили. Поддержали старика. Молодцы, ребята. Успех несомненный.

Глаза его сияют. Шутит он или нет?

- А... выключили кого? - нахожу я, наконец, в себе силы произнести.

- Тебя за то, что чушь порешь, - самым серьезным тоном говорит наш дорогой учитель, в то время как глаза его продолжают сиять.

О, это драгоценное "ты", которое срывается с его уст только в редкие минуты, когда он бывает особенно доволен нами! Как приятно было его услышать теперь!

Лили Тоберг и Ксения Шепталова плачут, обнявшись. За эти слезы счастья и волнения мы прощаем им сразу и их "аристократизм", и их нарядные платья, и собственную лошадь, которая ежедневно около четырех ждет Ксению у школьного подъезда.

- Ну, не ревите же, милые, - умоляет их Боб, просовывая между ними свою черную голову. - Не ревите, а то я сам зареву. Вы славные ребята и всячески заслуживаете моего сочувствия, - неожиданно добавляет он и так крепко жмет руки обеим барышням, что те вскрикивают от боли.

А Федя Крымов шепчет в это время Орловой:

- Спасибо вам, Санечка. Если бы не вы, провалиться мне с позором.

Он прав, говоря это: если бы не Саня, ежедневно занимавшаяся с ним последние месяцы, неизвестно, как прошли бы экзамены.

* * *

Опять спокойствие и тишина воцаряются в школьном театре. Теперь мы уже представляем собою зрителей - публику, а не несчастных испытуемых созданий.

Теперь экзаменуются двое новеньких - Султана Алыдашева и Владимир Кареев.

Султана выбрала монолог Жанны д' Арк из "Орлеанской Девы" и читает его так, что мы не можем ничего разобрать: по-русски это или по-болгарски, не понять ни за какие блага мира.

Но это не смешно нисколько, несмотря на исковерканные до неузнаваемости слова, несмотря на дикие жесты чтицы. Лицо болгарки с первого же мгновения преобразилось. Глаза засверкали, брови сдвинулись, и могучий голос, голос, каким, вероятно, обладали древние воительницы-амазонки, загудел под сводами театра.

- Ну и глоточка! Позавидовать можно! - удивился Береговой.

- Но ведь это прекрасно, хотя и не совсем понятно, - перешептывались первокурсницы.

В конце своего монолога Султана разошлась до того, что топнула ногой.

Но и это охотно простилось ей.

И когда она крикнула через рампу: "Гдэ тух сходыт вныз, двэр есты?" - никто не засмеялся, а Виктория Владимировна поспешила показать ей выход в зрительный зал.

Читка Кареева после нее показалась несколько вялой, хотя у этого юноши было бесспорное дарование.

- Коршунов, успокойся и почивай на лаврах, - зашипел наподобие змеи длинный Боб, наклоняясь к Боре. - Это, во всяком случае, не гений и твоей славы не затмит.

- Прошу без неуместных шуток, - огрызнулся тот, густо краснея.

Он вспыльчив, обидчив, этот Боря. Но ему многое прощается за его талант. Это любимец "маэстро", и в будущем его ждет, несомненно, блестящая карьера.

Давно уже мы не расходились из школы с таким радостным подъемом, как в этот день. Ах, как хорошо! Хорошо, что выдержали экзамен, хорошо, что никого не изъяли из нашей, успевшей уже тесно сплотиться, курсовой семьи, хорошо, что скоро Рождество и с ним двухнедельный отпуск, что елками уже пахнет на улице и что крепок и душист рождественский мороз.

Идем по обыкновению гурьбою. На углу ждут щегольские сани под медвежьей полостью.

- Мадемуазель, ваш Пегас подан. Благоволите садиться, - комически расшаркивается перед Ксенией Береговой и насмешливо-задорно улыбается, предупредительно отстегивая полость.

Ксения останавливается.

- Зачем вы постоянно подшучиваете надо мной, Костя? - говорит она дрогнувшим голосом, и ее миловидное личико итальянского мальчугана подергивается краской.

- Я решила сегодня с вами пройтись... Поезжай, Платон! - говорит она кучеру и машет рукой, затянутой в щегольскую перчатку.

- Вот это я понимаю! Это по-нашему! - радуется Боб. - Ах, как, в самом деле, шикарно! Лорды и джентльмены, леди-миледи, чувствуете вы это? Вашу ручку, очаровательная Ксения.

И он, с видом настоящего рыцаря, подставляет ей калачиком руку.

Ксения, смеясь, принимает ее при общем одобрении. У Екатерининского сквера получаю неожиданно такой толчок в спину, что если бы не поддержавшая меня вовремя Ольга, я бы, без всякого сомнения, упала. Перед нами, как из-под земли, вырастает болгарка.

- Скажы, пожалусти, гдэ тут яды есты? - гудит она на всю площадь.

- Яды? - переглядываясь между собою, недоумеваем мы.

- Яды, собственно говоря, продаются в аптеке, - соображает, наконец, Боря Коршунов. - Но без рецепта врача их не дают.

- Вам, верно, лекарство надо? - спрашивает Федя.

- Милая коллега, вы больны? - тревожно осведомляется, Маруся.

- Яды, яды где есты? - вопит еще громче болгарка и, неожиданно наклонившись к сугробу, хватает горсточку снега и запихивает его себе в рот. - Вот яды, вот яды! - лепечет она, ударяя себя в грудь по привычке.

- Есть она хочет! - вдруг догадывается Береговой. - Эй, братушка, "Шуми, Марица" (болгарский гимн), если вам есть хочется, то надо идти в кухмистерскую. Вот и мы туда идем.

- Нет, - звенит своим сопрано Ксения, - не в кухмистерскую, нет: ко мне все идемте. Я вас угощу сегодня обедом. Вы разрешите, да?

- Великосветская девица, я соглашаюсь, - изрек первым Боб и отвесил низкий реверанс.

- Послушайте, однако, откуда вы достанете столько провианта на всю братию? - заинтересовалась я.

- Ах, только соглашайтесь, господа, обед будет. Разумеется, и речи не может быть об отказе.

Ксения живет по-княжески у своей богатой тетки.

Роскошная квартира, чудная обстановка, изысканные блюда за обедом, сама хозяйка, обаятельно любезная светская женщина, - всего этого достаточно, чтобы все мы чувствовали себя немного стесненно.

Когда подали артишоки, Боб долго смотрел на них с таким видом, точно перед ним лежало морское чудище, и вдруг решительно заявил, к всеобщему ужасу, что он подобного "фрукта" не решится отведать никогда в жизни.

А Султана забавляла всех своей болтовней.

- Вот поди ж ты, - решил Береговой, когда мы спускались с лестницы, - и между аристократическими семьями встречаются премилые...

- Госпожа Шепталова - очень симпатичная особа, - неожиданно изрек Вася Рудольф, и мы покатились со смеху.

Прощаясь, решили сойтись у Ольги на третий день Рождества.

* * *

Сочельник. Я убираю елку в первой комнате, в то время как во второй мне готовится сюрприз. Какой, я не знаю, но смутно догадываюсь о чем-то невыразимо сладком и приятном.

Елочка у меня самая скромненькая, и украсила я ее совсем маленькими дешевыми безделушками. Но маленькому принцу, которому десять дней тому назад стукнул год, она, разумеется, должна казаться роскошной. От рыцаря Трумвиля под елкой лежит письмо и подарок - белая, как снег, сибирская доха для принца и теплый беличий голубовато-серый меховой жакет для меня. Тут же беленькая, как пух, детская папаха и мое подношение сынишке: заводной зайчик на колесах, барабан, волчок. Саше и Анюте по свертку шерстяной материи...

Когда загорятся елочные огни, придут Ольга, Маруся, Коршунов и Рудольф. Может быть, забежит Кареев, наш общий любимец, со своей флейтой, на которой он играет мастерски, и Саня Орлова с Береговым и Федей. Но это еще не наверняка: в Рождественский сочельник все предпочитают сидеть по домам.

Я зажигаю на елке последнюю свечу и подхожу к плотно замкнутой двери.

- Мой сюрприз готов, а твой, Саша? - кричу я срывающимся от радостного предчувствие голосом.

- Сейчас, сейчас. Вот и мы.

Широко распахивается дверь, и я вижу моего маленького принца, самостоятельно стоящего на еще не окрепших детских ножонках.

- Ах! - всплескивая ручками, не то вздыхает, не то захлебывается восторгом мое сокровище и делает первый, второй и третий шаги по направлению к елке. Затем, подняв ручонку, лепечет, указывая на огни.

- Ма-ма-ма!

Да, это сюрприз!

Я подхватываю мое дитя на руки и подношу к елке, осыпая поцелуями.

Его восторгает все: и огоньки, и белый зайчик, и барабан.

* * *

Зову Анюту и Сашу. Обе довольны, обе сияют, хотя подарки такие пустячные.

- Гости будут? - таинственно осведомляется Анюта. - А что же подадим к чаю?

- Пустяки. Что-нибудь. Колбасу, булки, как всегда.

- Деньги пожалуйте.

Эти ужасные деньги, которых у меня так мало и которые способны отравить все мое существование! Последние дни были расходы, огромные для нашего скромного бюджета. Надо было купить подарки, традиционного праздничного гуся, а главное, раздать на чай дворникам, швейцару в школе, почтальонам, трубочисту...

- Денег нет, - говорю я мрачно.

- Тогда позвать татарина, как давеча? - предлагает Анюта.

- Татары под праздник сюда не придут.

- Тогда, может быть, ты, Саша, выручишь... - нерешительно заикается Анюта.

- Тсс... - слышу я отчаянный шепот за моей спиной, оглядываюсь и вижу какие-то знаки со стороны Саши.

Анюта пожимает плечами.

- А по мне скрывай, коли охота, все одно узнается когда-нибудь.

- А еще божилась, что никто не узнает! Куда как хорошо! - возмущается Саша, и все ее милое с мелким бисером веснушек лицо отчаянно краснеет.

- Чего я не должна узнать? Чего я не должна узнать? Да говорите же! - кричу я и, предоставив сынишке одному заниматься зайчиком и барабаном, хватаю за руку Сашу и увлекаю ее в детскую.

Какое-то темное предчувствие угнетает меня.

- Саша, - говорю я. - Покажи мне твой сундук, покажи, ради Бога.

- И не подумаю. С какой радости, - ворчит она. Я знаю, что в углу сундука у Саши имеется деревянный слон-копилка, в которой хранятся ее сбережения: всего-навсего 67 рублей двадцать пять копеек. А рядом "министерство финансов", то есть наша общая касса, в которую в начале месяца мы кладем получаемые мною деньги и понемногу расходуем их на хозяйственные нужды.

Саша открывает сундук.

- Ну, еще чего. Сказано, не твое дело... Видано ли, слыхано ли, чтобы рыться по чужим вещам?

Я сгораю от нетерпения. Предчувствие оправдываются, последние сомнения исчезают.

Бросаюсь открывать кассу - она пуста. Раскрываю слона - там на дне лежит одна тщательно сложенная десятирублевка.

- Саша! - кричу я в отчаянии. - Саша, ты истратила на нас все твои деньги! Какой ужас! И я этого не знала, Саша!

Она смотрит на меня с минуту и, вдруг сердито махнув рукой, опускается на край постели и начинает с плачем причитать во весь голос.

- Да что ты взялась душу мою вымотать христианскую, что ли! Да что это, в самом деле, за разбой среди бела дня! Да что ты лезешь ко мне, скажи на милость! Ну, истратила! Ну, истратила. Не на тебя, барынька-сударынька, госпожа гордая, а на сестру свою, на дитятко ее тратила, на молочного сынка своего. Эка невидаль, сделай милость! Я тебе все одно, что сестра родная, ты меня не как прислугу, мужичку лядащую, как сестру почитаешь, а мне не дозволено потратить каких-то рублев злосчастных на вас. Да что я вам чужая, что ли? Или стыдно тебе, гордость тебя обуяла, что простая мужичка на тебя, барыню-сударыню ученую, свои гроши смеет расточать? А?..

И уже новым, злым взглядом глядят на меня заплаканные глаза Саши.

- Молчи, Саша! Ради Бога, молчи!

Я бросаюсь к ней на шею, и мы обнимаемся и плачем.

В дверях появляется Юрик и при виде этого ревущего дуэта прикладывает пальчик к губам и тоже заливается звонким плачем.

- Недурное трио, нечего сказать! И если встречать Рождество Христово таким концертом, то уж лучше бы предупреждали добрых людей не приходить.

И длинный Боб, на ходу сбрасывая свою ветром подбитую шинельку, идет к нам. Саша вскакивает. Слез как не бывало.

- Да ты рехнулся, батюшка! - кричит она запальчиво. - С морозу прямо в комнату лезешь, ребенка застудишь. Ишь пару сколько напустил.

- Да, да, отойдите, Денисов, - подтверждаю я.

- Слушаюсь, миледи, - с комическим видом расшаркивается он.

Ольга и Володя Кареев выглядывают из прихожей.

- А Маруся? Она тоже обещала, - недоумеваю я.

- Они с Борисом Коршуновым, с Костей и Федей к Орловым махнули. А мы, как видите, миледи, верны вам, - с новым, изысканным поклоном рапортует Боб.

После таинственного совещания между Сашей и Анютой появляются колбаса, пряники и булки.

За столом я не выдерживаю и рассказываю моим друзьям о "подвигах" Саши.

Маленький принц уже спит, но Саша бодрствует в детской. И Боб Денисов предлагает "чествовать" ее.

Он исчезает за дверями детской и появляется снова под руку с Сашей.

- Да ну тя, оглашенный! Юреньку разбудишь! - отбивается она от своего навязчивого кавалера.

Но тот, не слушая, подводит свою "даму" к столу, сажает ее на почетное место и, опускаясь на низенькую скамеечку у ее ног, начинает:

- Лорды и джентльмены! (хотя джентльмен, кроме самого оратора, всего только один, в лице Володи Кареева). И вы, миледи! Сия юная дочь народа выказала пример исключительного самопожертвования и великодушия, и за это я позволяю себе поднять сей сосуд с китайским нектаром, - он поднял стакан с чаем, - и осушить его за ее здоровье и облобызать ее благородную руку. Миледи, - обратился он к Саше, ни слова не понявшей из его речи, - разрешите облобызать вашу руку в знак моего глубокого уважения к вам.

- Что-то он там лопочет? Я никак в толк не возьму! - удивляется та.

- Он просит поцеловать твою руку, - пояснила я ей самым серьезным образом.

- Руку! Да что я поп, что ли? Ах, ты, озорник этакий! У попа да у отца с матерью руки целуй, - наставительно обратилась она к Бобу, - а другим не моги. Слыхал?

- Слыхал, - покорно соглашается Боб.

- А тапереча нечево мне прохлаждаться с вами. К Анюте пойду, посуду ей пособлять убрать. А вы, слышьте, не шумите больно. Юреньку разбудите. Тогда берегись.

И она исчезает, погрозив нам на прощанье пальцем.

Как тихо и нежно поет флейта в руках Володи при догорающем свете елочных свечей! Какая дивная мелодия! Такая же тихая, дивная и простая, как поступок Саши, как ее чудная душа...

Под эти звуки в моей собственной душе слагается решение работать не покладая рук. Я попробую переводить с французского и немецкого и буду помещать мелкие переводные рассказы в журналах. Таким образом, я скоро выплачу Саше истраченную на нас такую крупную в моих глазах сумму и увеличу хоть отчасти мой скромный доход.

Делюсь этой мыслью с моими друзьями. Ура! Они одобряют ее.

И опять тихие, кроткие, как пастушья свирель далекого альпийского края, звуки наполняют собой мою крошечную квартиру и вселяют в душу новые смелые мечты.

* * *

У моих родных в Царском Селе, куда я попадаю на другой день, огромная, под потолок, елка и ликующая толпа детей. По обыкновению у них званый рождественский вечер с массой нарядных взрослых и ребят.

Меня подводят к седым в шуршащих шелках дамам и важным господам в пенсне. За мной ходят по пятам мои братья: Павлик и Саша, мальчики восьми и десяти лет, сестра Нина и крошка Наташа.

Я окунаюсь в совершенно новую жизнь. Здесь не говорят о лекциях, о театральном училище, о практических занятиях и о сцене. Здесь свой мир, далекий от борьбы, смелых дерзновений и горячей юношеской мечты. Интересы здесь другие. И только милые, полные тревоги и любви глаза моего "Солнышка", как я называю моего отца, обращаются ко мне и словно спрашивают меня:

- Ну, что же, довольна ты своей судьбой, неспокойное, вечно ищущее борьбы и бури дитя?..

Из шумного зала, где веселье, смех и резвый ребяческий топот смешались с принужденной светской болтовней и звуками рояля, проскальзываю в маленькую комнату, находящуюся позади детской. Это настоящая келья монахини. Образа с теплющимися лампадами озаряют скромную узкую кровать, стол и комод, уставленный видами монастырей и церквей.

Худенькая с желтым некрасивым лицом девушка поднимается мне навстречу.

- Лидочка! Наконец-то! Я знала, что ты зайдешь.

- Варя! Милая, здравствуй! - и я бросаюсь к ней на шею.

Это Варя, воспитательница моих братьев и сестер и мой давнишний друг. С некоторых пор она стала очень странной, эта Варя. Бредит поступлением в монастырь, горит желанием стать монахиней.

У детей теперь веселая швейцарка Эльза, которая сумела их привязать к себе. Варя же все свободное время просиживает у себя в келейке, как сама называет свою комнату, молится, читает священные книги и плачет. И все оставили ее в покое и не мешают ей.

- Ну, как дела, Варя? - осведомляюсь я.

Она смотрит на меня проницательно.

- А ты все крутишься. Все тешишь сатану. Бесовские действа изображаешь в своем театре. Прельщаешься мишурою, суетою. Куда как хорошо. Небось, как рыба в воде плаваешь. У, недостойная! Уйди ты от меня! Знать тебя не хочу! Уйду в обитель, за ваши грехи молиться буду... Отмолю, отмолю, отмолю!

Она начинает класть земные поклоны и твердит одно и то же, одно и то же по сто раз подряд. И глаза ее лихорадочно сверкают в полутьме комнаты, и губы кривятся на бледно-желтом лице.

Мне становится жутко. Кажется, что имеешь дело с сумасшедшей, тянет уйти, но я пересиливаю в себе это чувство.

- Полно, Варя, - говорю я, кладя ей руку на плечо. - Перестань так узко и односторонне смотреть на людей: каждому свое дорого. Ты чувствуешь призвание к монастырю, меня влечет к искусству. И не будем мешать друг другу.

- Мешать?

Она кривит судорожно губы.

- Нет, я буду мешать тому, что считаю неправым... Тебя ждут разочарование и борьба, меня - тихая пристань. Пойдем со мною, Лидочка, возьми сына и пойдем. Я ручаюсь, что никакие невзгоды, никакие печали не коснутся тебя за прочными дверями монастыря. Я укрою тебя от них, родная!

При этих словах она быстро поднимается с колен, бросается ко мне и крепко-крепко обхватывает мою шею.

- Идем со мною! Идем со мною! - твердит она в каком-то забытьи, и глаза у нее жутко закатываются при этом.

Тяжелое, гнетущее впечатление. Я чувствую, что только усилием воли смогу привести ее в чувство.

- Перестань, Варя, - говорю я строго. - Это уже не религиозность и не набожность, а какой-то суровый фанатизм. Оставь мою шею, ты меня задушишь. Я люблю Бога и исповедую Его не менее тебя, но в монастырь я не пойду.

- Не пойдешь! - взвизгивает она у самого моего уха и так крепко сжимает меня снова, что у меня мутится в глазах, потом бросается на стул и рыдает.

- Заблудшие овцы! Заблудшие овцы! - всхлипывая, повторяет она.

Тут входят Эльза и дети.

Любимец Вари, брат Саша, со всех ног бросается к ней.

- Не плачь, Варенька, не плачь, - говорит он, сам готовый разреветься.

- Кто скорее в залу? Ну, раз, два три! Наперегонки, - предлагаю я, чтобы отвлечь внимание детей от печальной картины, и мчусь туда первая, как на крыльях.

Они за мною.

Эльза, поравнявшись со мною, шепчет:

- О, madame Lidie, не волнуйтесь, она уже давно так. Мы все привыкли. Скоро она уезжает в монастырь.

Скоро! Прощай же, прощай, бедная милая, никому непонятная Варя! И да сойдет на твою скорбную душу высший и прекрасный священный покой...

* * *

Какие огромные залы! Как блестят даже в наступивших сумерках ярко натертые янтарные квадратики паркета. Какое подавляющее величие кругом!

Мы все кажемся такими ничтожными в этих огромных помещениях старинного дворца, наполовину переделанного Смольного дома! Чай мы пили в большой и уютной комнате, где живет Ольга со своей тетушкой, вдовой убитого на войне офицера.

Тетушка предупредительно пошла к какой-то из соседских старушек, предоставив нам шуметь и дебоширить в ее комнате, сколько хотим. Но мы предпочли пойти осматривать эти бесконечные залы и коридоры.

Вот длинная широкая белая зала. Здесь, должно быть, были когда-то приемы. И огромная свита во главе с самой императрицей в величавом гросфатере (старинный танец, заимствованный у немцев) проходила по этим самым доскам, где проходим мы. В сгустившихся сумерках зимнего вечера тускло поблескивают золоченые рамы огромных портретов. Все цари и царицы. Все словно смотрят на нас, исполненные недоуменья, откуда пришла эта веселая, жизнерадостная группа молодых людей в этот тихий, молчаливый приют.

- Я положительно уничтожен, - шепчет Костя Береговой. - Олечка, неужели же вашу музу не вдохновляет уж одна эта грандиозно-прекрасная зала?

Оля вспыхивает от смущения. Костя затронул ее "струну". Ольга пишет красивые звучные стихи о темных ночах Востока, о белых лотосах и соловьях.

- Может быть, опишу все это когда-нибудь, - признается она.

Боб вынимает папироску и хочет закурить.

- Брось! - неожиданно свирепеет Коршунов, - здесь, в этих залах, целый мир прошлого, а ты курить!

- Да ведь никто не видит, - оправдывается Боб. Но он ошибается. С одной из скамеек неожиданно поднимается человек и идет прямо на нас.

- Ай! - взвизгивает Маруся. А Лили и Ксения хватают за руки друг друга.

- Тише! Тише! Умоляю вас. Это - графиня Кора. Она живет здесь давно-давно, и никто не слышал от нее ни слова. С тех пор, как умер граф и она здесь поселилась, графиня ни с кем не разговаривает и молча бродит по этим залам. Многие считают ее безумною, но она в полном рассудке и пишет чудесные французские стихи, - быстро поясняет Ольга и опускается перед проходящей мимо нас женщиной в низком почтительном реверансе, произнося почтительно:

- Bonsoir, princesse!

Легкий кивок совершенно белой головы под черной кружевной наколкой, и она величаво проплыла к дверям.

Мы успели только разглядеть старинного покроя платье с длинным шлейфом, волочившимся в виде широкой шелестящей змеи, тонкое аристократическое сухое лицо без единой морщины и целый океан не выраженной слезами печали в глубине строгих синих глаз.

- Какая красота! Страшная красота горя! - сказала Саня. - Нет, господа, ничего подобного, мы не увидим никогда!

- Граф умер, спасая от землетрясения жителей какого-то итальянского местечка, - пояснила Ольга.

- Но она русская?

- Вполне русская.

- Господа! - неожиданно изрек Федя Крымов, - не находите ли вы, что нас, маленьких смертных, гнетут эти залы, это величие и эта немая графиня, похожая на призрак. По крайней мере, я чувствую себя не совсем в своей тарелке. - Едем, право. Тройки заждались.

- Стойте, я хочу стихи говорить, - загремела на всю залу до сих пор молчавшая Султана.

- Стойте, дети! Почтенная Болгария желает говорить стихи! - вторил ей Боб и, подняв обе руки над головою, приготовился дирижировать.

- Только потише, Султаночка. У вас, душа моя, не голос, а труба иерихонская, - предупредил Костя.

Увы! Султана уже встала в позу и загудела на всю залу... И эхо из других зал, сводчатых и пустынных, понеслось, перекликаясь, за нею:

Клынусь я пэрвым дня творэньи, Клынусь его последны ден. Клынусь...

- Ради Бога, тише! Ради Бога! - мы испуганно замахали на нее руками.

Но было слишком поздно: изо всех дверей соседнего с залой коридора высунулись старушечьи головы в чепцах и без чепцов. И ужас был написан на всех этих почтенных лицах!

Наконец, самая энергичная из обитательниц вдовьей половины высунулась из своей двери и произнесла по нашему адресу недовольно:

- Если вы не замолчите и не перестанете шуметь, сейчас посылаю за начальницей, чтобы она вас удалила.

Вот и дождались!

Мы моментально приходим в себя от этого нелестного для нас предостережения. Мужчины шаркают ногами, как пай-мальчики, мы низко приседаем.

Но это не помогает.

- Спасайся, кто может! - неожиданно кричит Федя и первый ударяется в бегство.

Мы все за ним. Едва сдерживая неудержимый приступ хохота, наступая на ноги друг другу, толкаясь и спотыкаясь, летим. Бурей врываемся в комнату Ольгиной тетки, одеваемся второпях и мчимся из Вдовьего дома, как на крыльях, туда, вниз, где нас ждут тройки, веселые ямщики и крепкий декабрьский мороз...

ГЛАВА 4

Как хороша, как удивительно приятна быстрая езда под веселые заливчатые звуки серебряных бубенчиков! Дух захватывает, сердце бьется детским восторгом, когда, взрывая снежные хлопья, тройка быстрых лошадей мчит нас по залитой электричеством дороге.

В наших санях: Ольга, Саня Орлова, я; на коленях у нас - Султана, испускающая громкий визг при каждом толчке; на передней скамейке - Боб, Вася Рудольф, виновник-устроитель этой поездки, и Костя Береговой. Во второй тройке - Маруся, хохочущая и щебечущая, как птичка, Ксения в удивительной белой ротонде, в которой черная головка итальянского мальчугана тонет, как муха в молоке, Боря Коршунов, Федя Крымов и Володя Кареев.

Вторая тройка старается во что бы то ни стало обогнать нас. Там ямщик совсем молодой, задорный паренек. У нас - степенный тульский мужичок с окладистой бородою.

- Не пропускай! Не пропускай! - кричу я, почуяв в груди прилив какого-то необузданного детского веселья. - Не позволяй им перегонять, Ефим!..

И Ефим словно преображается. Куда исчезает добродушный тульский мужичок? Он гопает, свищет, выкрикивает: "Эй, соколики, выручай!" - таким громовым голосом, что Султана с перепугу валится прямо носом в теплую шубу Рудольфа, в то время как лошади в диком азарте подхватывают быстрой рысью и несут нас вперед.

- Ай! Ай! - кричит Береговой. - Голову потерял! Верните мне мою голову!

Действительно, шапка слетела с его непокорных остриженных жестким ежиком волос и катится по снегу.

- Господа лорды и джентльмены из второй тройки! Сто червонцев тому, кто принесет сюда голову Кости Берегового! - вытянув шею, голосом волка из "Красной Шапочки" кричит Денисов.

Великодушная Саня, пока останавливаются тройки и наши спутники бегут, перегоняя друг друга за злополучной шапкой, отдает Косте свою огромную муфту.

- Покройтесь пока, а то простудитесь.

Костя принимает муфту как должную дань и нахлобучивает себе на маковку. Его крошечная голова сразу проваливается в отверстие огромной старинной прабабушкиной муфты, и благодаря этому кажется, что у маленького юноши выросла огромная меховая боярская шапка.

- Как и всегда безличен, - острит по его адресу неугомонный Боб.

- Константин нашел твою голову, получай, - появляясь около наших саней, говорит Коршунов. - Третья часть находки по закону моя. А впрочем, я великодушно отказываюсь от награды. Ну, медам, куда теперь? На Острова? Да? - спрашивает Боря.

- Да! Да! - отвечаем мы хором. - Там теперь чудо как хорошо!

И опять заливаются серебряные бубенцы. Мороз безжалостно пощипывает нас за носы, Щеки, уши. Бешен быстрый бег коней. Дивно хорошо сейчас на Островах, в эту звездную декабрьскую ночь. Белые деревья, запушенная инеем снежно-белая как скатерть дорога. А над головами - небо, испещренное сверкающим золотым сиянием опаловых огней.

У самого взморья, на Стрелке, как называют это место петербуржцы, мы выходим из саней, чтобы отогреться и размять закоченевшие ноги. Здесь, в таинственной чаще белых деревьев, неожиданно красивым пятном выступают электрические огни.

"Я вижу Толедо, я вижу Мадрид", - пробует декламировать Боб, простирая руки к взморью, которое кажется отсюда какой-то зачарованной, таинственной белой пустыней под белыми льдами.

Султана Алыдашева, не видевшая ничего подобного у себя в Болгарии, млеет от восторга. Она то хватает нас за руки, лепеча: "Как это, дети мои, хороша!", - то, ударяя себя в грудь, начинает гудеть на всю Стрелку.

Зыма. Крыстьянын, торжествуя, На дрогих обнывляеть путь..

- Давайте лучше в горелки играть. Ноги мерзнут стоять на месте, - предлагает Коршунов.

- Давайте! Давайте!

Быстро становятся пары. Оля с Володей, я с Бобом, Ксения с Костей, Лили с Федей, Саня с Васей. Султане предлагают "гореть".

- Горы-горы ясно, чтобы не погасло... - кричит она зычным голосом, приводя этим в неописуемый восторг обоих ямщиков.

- Ай да барышня! Глотка у ней почище нашего брата, мужика тульского, буде! - умиляется Ефим.

- Чего уж! Протодьякону в соборе такого не дадено! - вторит ему его молодой товарищ.

- Раз! Два! Три! - отсчитывает Боб, и мы пускаемся со всех ног по широкой утоптанной снежной дорожке.

Бобу, с его журавлиными ногами, и мне, привыкшей с самого раннего детства носиться стрелою по лесным тропинкам, ничего не стоит уйти от Султаны. Но зазевавшийся Володя попадает со своей дамой впросак. Султана хватает его за руку и торжественно ведет, как пленника, на свое место.

Бежит следующая пара: Ксения и Федя. Бегут стремительно.

Володе не догнать ни того, ни другого. И вдруг - стоп - остановка...

- Я потерял калошу! - неожиданно кричит Крымов таким печальным голосом, что Маруся от смеха буквально валится в сугроб.

- Одну или две? - осведомляется Боб деловым тоном.

- Одну! - взывает плачущий голос.

- Лорды и джентльмены, этот несчастный потерял одну калошу. Благоволите ее сыскать, - гремит бас Боба по всему парку.

Все ищут с особым рвением калошу Феди. Последний не принимает участия в поисках. Он сидит на скамейке, подняв одну ногу и болтая другой, и плачущим голосом ноет, что у него "протекция" в подметке и что он скорее позволит изжарить себя и съесть, как котлету, нежели сойдет с места.

Зоркие глаза Султаны скорее других находят искомое.

- Уррра! - кричит она. - Нашел, нашел твоя сапога, нашел, товарыщ! - И, двумя пальцами приподняв калошу с земли, она несет ее Феде.

- Вы - великодушнейшая из дочерей славянского племени! - церемонно раскланивается перед ней, стоя, как цапля, на одной ноге, Федя.

Становится слишком холодно в парке. Наши спутники, кроме Бори Коршунова и Рудольфа, одеты очень легко. Да и Султана в ее, как говорится, подбитой ветром кофточке стынет.

- Пора и честь знать! По домам! - командует Саня, самая серьезная из нас.

И мы опять суетливо, со смехом и визгом, размещаемся на тройке.

Снова мчимся стрелою... Снова звенят-заливаются бубенцы. Снова то и дело вырываются веселые всплески смеха...

Наша тройка перегоняет первую. Боб Денисов быстро, изловчившись, запускает заранее приготовленным комом снега в Федю.

Визг, шум, хохот.

Но вот остановка. Бешеная игра в снежки довершает прогулку.

"Шуми, Марыца, окровавленна..." - затягивает свою национальную песню Султана, когда мы, утомленные, пускаемся в путь.

Потом Боб Денисов копирует знаменитого комика образцовой сцены, заставляя нас задыхаться от смеха. А Костя представляет нервную барыню, боящуюся мышей и тараканов.

Теперь я, вместо Султаны, сижу на коленях у Саши и Ольги и не могу не чувствовать неудобств пути. Толчок на ухабе, и я припадаю к чьим-то калошам с самым родственным объятием.

- Где вы, Лидочка? Ау! - заинтересовывается Боб, и в то время как от смеха я не могу произнести ни слова, он ищет меня в противоположном углу тройки...

В эту ночь я грежу детскими радостными снами: веселыми бубенцами, быстрым бегом коней, белой скатертью дороги. И над всем этим, как странное, красиво-таинственное видение, витает легким призраком пленительный своей тайной образ молчаливой графини Коры...

* * *

Все второе полугодие мы занимаемся на курсах особенно прилежно. В апреле и мае у нас экзамены по научным предметам и переходное на второй курс испытание уже по нашей специальности.

В классе "маэстро" мы проходим задачи на всевозможные ощущения: на выражение гнева, радости, ярости, стыда, болезни, мольбы и приказания. Это ново, трудно, но интересно. Выдумываем сами небольшие сценки, изображающие наглядно то или другое движение души, и разыгрываем их перед "маэстро".

Учимся также сценически верно воспроизводить плач, хохот, рыданье. Марусе Алсуфьевой особенно удается второе. Ее смех звенит, как серебряный бубенчик и хоть мертвого способен поднять из могилы. У Бориса Коршунова так дивно выходят сцены отчаяния, что становится жутко смотреть на него.

Это будет большой актер, недюжинный, своеобразный, блещущий талантом, в чем никто не может усомниться, ни мои коллеги, ни сам "маэстро", с особенно заботливой готовностью занимающийся с юношей.

И по научным лекциям мы подвинулись вперед. Наши преподаватели довольны нами. Даже француз Гюи. Несмотря на то, что наши "мальчики" умеют говорить по-французски не более извозчиков российских, Гюи не ропщет и хвалит. Бесподобный выговор Ксении приводит его в восторг, а наша французская болтовня, Ольгина, Санина и моя, вознаграждают его за басни, написанные русскими буквами мною или Елочкою и разучиваемые нашей мужской молодежью с неподражаемым акцентом.

Вместо рисования у нас теперь преподают грим. Мы бесконечно любим этот урок. Преподаватель грима, веселый, не менее нас жизнерадостный, еще молодой человек, объясняет нам тайны перевоплощения. Мы учимся обыкновенному, характерному и историческому гриму.

Ведь на сцене все приходится играть: и старух, и калек, и убогих, и больных, и глупых, и злых, и добродушных. И каждое лицо можно изменять и делать неузнаваемым при помощи пасты, красок и других атрибутов. Можно загримироваться негром, индусом, турком или же историческим лицом.

Работы у нас столько, что свободного времени нет ни минутки. Прихожу полуживая от усталости домой, вожусь с моим маленьким "принцем", а вечером к восьми уже лечу в театр.

Юмор и тонкая, как кружево, игра одних артистов и глубокие, захватывающие, полные потрясающего реализма переживания на сцене других - доводят нас до восторга. Когда же наш "маэстро" появляется на сцене, мы совсем теряем голову.

По возвращении домой, куда меня провожает гурьба попутчиков и попутчиц, я еще долго не ложусь. До трех часов горит в моей комнате лампа, и я сижу над французским переводом. Я перевожу длинную повесть модного французского писателя. За этот перевод мечтаю получить несколько десятков рублей.

Одна моя переводная работа уже принята редакцией журнала, деньги за нее получены и отданы Саше. Теперь нам чуточку полегче живется. И переводы подвернулись, и мелкие стишки, которые я пишу, принимаются за плату в скромных изданиях.

С Сашей у нас происходят постоянные столкновения.

- Ох, выдумала, сударынька, - ворчит моя молоденькая нянька, - напишешь-нацарапаешь страничку, а керосину у тебя выгорит на целый пятачок. Вот и раскинь-ка умом, ведь ты у нас образованная. Стоит ли пятаки тратить да ночами не спать?

- Стоит, стоит, милая Саша! Стоит!

Она за последнее время, впрочем, ворчит все меньше. И похудела она как будто, и румянец спал с ее свежего лица. Кажется, ей нездоровится: ходит как тень, поминутно жалуясь на лихорадку. Предлагала доктора - не хочет.

- Еще невидаль, подумаешь меня, мужичку, лечить вздумали. Рубли на меня тратить! Как бы не так, позволю я тебе. Вот на дачу поедем, в Финляндию, что ли, так все как рукой снимет.

Мы, действительно, решили поехать на лето куда-нибудь в Финляндию. Сразу после экзаменов и тронемся, а пока я усердно учусь, пишу и перевожу.

* * *

Как хорошо и радостно начался этот светлый мартовский день!

Утром Виктор Петрович Горский, сидя на первой парте, "на облучке", по выражению Боба, пояснил разницу между красивым и прекрасным в предмете эстетики. Он сам увлекался, цитируя гомеровские стихи и декламируя битву под Троей. И мы перенеслись следом за ним под вечно синее небо Эллады, на родину неземной, безбрежной красоты.

Потом Цеховский своим симпатичным хохлацким говорком на лекции культуры народов, пояснил нам ионический, коринфский и дорийский стили удивительных колонн Греции, которые поддерживали роскошные портики и храмы.

И, наконец, Виктория Владимировна погнала всех нас вниз на сцену (именно погнала, потому что мы никак не могли прервать какого-то спора, происходившего посреди коридора, мешая нашим соседям, второкурсникам и балетным ученикам). Там уже ждал нас, нетерпеливо расхаживая по сцене, учитель рисования и грима, Мечеслав Михайлович Мецкевнч.

- Мы займемся сегодня характерным гримом. Садитесь, господа. Времени немного, - командует он.

- Вот изображение Иоанна Грозного, загримируйтесь, - подает он Бобу небольшой акварельный рисунок.

- Вы - молодой царь Федор Иоаннович, - обращается он к Боре Коршунову.

- Вы, Кареев, - Борис Годунов.

- Береговой - Людовик XV.

- Рудольф - кардинал Ришелье.

- Крымов, постарайтесь дать в вашем гриме тип Наполеона.

- Дамы, у вас народный грим: Орлова - древняя Рахиль, вот по этой гравюре; Алыдашева - негритянка; Елецкая - индианка; Алсуфьева, сделайте себе характерный грим русской деревенской простоватой крестьянки; Шепталова - плутоватой французской торговки с базара, Тоберг - сентиментальной немочки Гретхен; Чермилова - татарки из какого-нибудь дикого кавказского аула... Головные уборы, парики и наклейки (т. е. бороды и усы для мужских лиц) - все это тут, в этой корзине.

Смазав лицо вазелином, я добросовестно накладываю на него грим. Во время работы я вспоминаю, что в моих жилах течет кровь старинных князей Казанских - татарская беспокойная кровь. Я люблю моих предков. И кавказские народы Востока им сродни. Вот почему с такой любовью я при помощи цветных карандашей, сурьмы и красок перевоплощаю себя сейчас в одну из дочерей Востока. Белая чадра, накинутая на голову, помогает мне.

В это самое время Костя Береговой добросовестно разрисовывает свое лицо "под Людовика".

Вскоре по сцене, опираясь на палку и сгорбившись в три погибели, в синей гримировальной рубашке ученика театральной образцовой школы, ходит словно оживший царь Иоанн Васильевич IV. Со сверкающими нездоровым огнем глазами, с реденькой бородкой, с хищным орлиным носом, со лбом, испещренным сетью морщин... Он гремит далеко не старческим басом:

- Кто дерзнул? Измена! Ладно! Я покажу измену вам! Крамольники! Злодеи!..

А рядом коренастый, удивительно удачно загримированный, заложив руку за спину, шагает, насупившись под своей треуголкой, Наполеон.

С Султаной, по обыкновению, не все благополучно. Она слишком сильным раствором хватила себе лицо и теперь мечется на сцене, черная, как сажа, с выставленными вперед растопыренными пальцами, тоже черными, словно только что вылезшая из трубы.

- Это уж не негритянка! Это дочь самого Вельзевула, выскочившая из ада! - дразнит ее Костя Береговой - изнеженный и точно склеенный из фарфора Людовик.

- Ах, ты так-то!

Негритянка свирепеет. Напрасны призывы Мецкевича остановиться. Опрокинув стул, Султана устремилась на Людовика с явным намерением добросовестно и щедро поделиться с ним тою черною краской, которая в изобилии покрывает ее руки и лицо.

- Ай! - вопит Людовик и лезет под стол. Стол падает. Зеркало разбивается. Мечеслав Михайлович, принужденный забыть свое товарищеское отношение к нам, сердито кричит:

- Что за безобразие! Дети вы, что ли! Неужели идти за инспектором, чтобы вас унять?

И как раз в ту минуту, когда Саня Орлова, в виде трагически прекрасной древней Рахили, склоняется над осколками зеркала, дверь отворяется чьей-то нерешительной рукой, и в школьный театр просовывается голова моей Анюты.

- Барыню мою надоть на минутку, - робко говорит она.

Что-то ударяет меня по сердцу.

"Если Анюта здесь, значит, там, дома, несчастье, маленький принц... Неужели он заболел?"

- Анюта! Что случилось? Ради Бога, говорите скорее!

Но она не узнает меня в этой белой чадре.

- Чермилову бы мне, барыню мою... - говорит Анюта.

- Да это я! Говорю вам - я! Да говорите же, что с Юриком, ради Бога!?

- Ах, не узнала, простите, барыня... С Юриком ничего, а вот с Сашей плохо, отправили ее в больницу. Вся жаром пышет... Велела Юреньку с дворником оставить - спит он, а мне бежать... - срывается с уст Анюты.

- Где же она? - совершенно бессмысленно роняю я.

- Отправили... В Обуховскую больницу... Больно плохо ей стало... И пятна у нее какие-то на лице... Багровые...

"Пятна! Значит, заразное что-нибудь! А Юрик! Мой маленький принц! Неужели?!"

Боязнь того, что больная Саша заразит ребенка оспой, скарлатиной или другой болезнью, на мгновенье заслоняет острую жалость к самой Саше.

- А Юрик? Как вы могли его оставить с дворником, Анюта? - спрашиваю я с укором.

- Он спит, барыня. Успокойтесь, миленькая, он спит.

- Так едем же! Скорее едем!

Я хватаю ее за руку и выскакиваю за дверь.

- Куда! А грим-то! Вот сумасшедшая! Не поедете же в гриме! - слышу я позади.

И то правда. Хороша бы я была в таком виде на улице!

Хватаю чью-то банку с вазелином, трясущимися руками смываю грим и возвращаю себе свой прежний вид. Не слышу, что говорит рядом Ольга, что лепечет на своем тарабарском наречии Султана. Сердце горит и рвется на миллионы частей.

Наконец-то я в своем прежнем виде. Хватаю Анюту, выскакиваю на улицу, сажусь на извозчика. Едем.

Сначала заезжаем домой. Оставляю там Анюту. Забегаю к маленькому принцу.

Он спит безмятежным детским сном, не чувствуя, что подле его колыбели нет няни Саши. На ее месте сидит большой, бородатый старик, с добрыми честными глазами, - наш дворник Матвей и с сосредоточенным видом качает колыбель - коляску.

Через несколько минут я еду дальше.

Утром отправили Сашу, и только теперь, во втором часу, я могу узнать в больнице о состоянии ее здоровья.

Вот оно, грозное желтое здание, таящее в себе столько ужасов и страданий. Сердце мое бьется часто, когда я ожидаю в приемной фельдшера, у которого могу узнать о состоянии здоровья Саши.

Наконец, он появился передо мною в белом халате с папиросой во рту.

- Вы справляетесь о крестьянке Московской губернии, Н-ского уезда Александре Акуниной? Доставлена сегодня, вы говорите?

- Да! Да! - нетерпеливо кричу я, забывшись от волнения.

Он недовольно смотрит на меня поверх очков тем взглядом, который говорит: "Вы дурно воспитаны, моя милая. Так нельзя говорить со старшими".

Какой противный! Ненавижу в эту минуту его халат, его папироску, его очки...

- Скорей же! Скорей! Да не мучьте же меня ради Бога! - выхожу я из себя.

Он опять смотрит на меня поверх очков, потом долго роется в книге и, наконец, останавливает палец около одной строчки.

- Вот она. Крестьянка Александра Акунина, - тем же убийственно спокойным голосом роняет он. - У Александры Акуниной, видите ли, найдено сильнейшее злокачественное... тут он называет непонятное для меня латинское слово.

- По-русски! Умоляю вас, говорите по-русски! - кричу я и, сама того не замечая, бью от нетерпения ладонью по столу.

- У нее злокачественная, в самой серьезной степени, рожа. Очень трудноизлечимая болезнь. Очень заразная, - поясняет он тем же ровным, как метроном, голосом.

Я хватаюсь рукой за стул, чтобы не растянуться у ног этого господина, потому что мои собственные ноги едва держат меня.

- Рожа? Злокачественная? Заразная? Значит, она умрет?

- Весьма возможно, - слышу я где-то далеко-далеко, точно из-за глухой стены, потому что шум в ушах, звон в моей голове заглушают все окружающее.

- Я могу ее видеть? - срывается у меня.

- Если не боитесь заразиться. Очень опасно, предупреждаю. И подходить к ней близко нельзя. Она в заразном бараке, в конце сада. Я позову служителя, он проводит вас через двор. Ужасно, что ее привезли так поздно. Болезнь запущена. Спасти нельзя.

Я едва слышу, что он говорит... Поворачиваюсь к дверям и, пошатываясь, выхожу из приемной. Солдат-служитель идет впереди меня.

О, зачем я дала этому совершиться! Зачем я не обратила должного внимания на Сашу! Я так ушла во все свои заботы, мелочи, в борьбу за существование. А она давно уже страдала и маялась подле меня... Какой ужас! Бедная Саша! Бедная моя!

* * *

В конце больничного сада помещается барак для заразных. Туда иду я в сопровождении служителя по шатким, как бы наскоро настланным по аллее, доскам.

Кругом пробуждается весна. Тает снег, разливаются лужи. Воробьи чирикают на голых по-весеннему деревьях.

Все это я замечаю вскользь, в то время как беспросветным мраком полна моя душа.

Саша! Дорогая Саша! Неужели же это последняя весна твоей жизни?

В прихожей барака меня встречает сестра милосердия с красным крестом на груди.

- Можно видеть больную? - отрывисто спрашиваю я ее. - Александру Акунину, поступившую утром.

- Да, видеть можно, но подходить близко к ней нельзя... Вы постойте в дверях ее комнаты... Она лежит в маленькой палате пока одна. Болезнь очень серьезна.

- Я знаю. Проводите меня к ней.

- Вон она здесь.

Сестра толкает какую-то дверь, и я вижу очень маленькую комнату, выдвинутую на середину кровать и среди белых подушек... чье-то багровое, как бы кровью налитое, страшно раздутое лицо.

Это не Саша. Нет, нет! Со вчерашнего вечера (утром я не видела ее, уходя в школу) она не могла так измениться.

И вдруг багровое лицо с усилием приподнялось с подушки, знакомые глаза блеснули мне горячечным огнем, запекшиеся губы раскрылись:

- Барынька моя, золотая, серебряная... Лидочка моя, сударынька, сестрица богоданная, сынка моего молочного мать! Пришла-таки, не побоялась, желанная, пришла...

Больная протянула ко мне худенькие руки, силясь приподняться с подушек, чтобы броситься мне навстречу.

- Подойди, подойди... - лепетала она коснеющим языком. - Подойди ко мне, голубонька, сударынька моя. Подойди, сестричка моя богоданная...

- Саша!

И с этим криком, забыв боязнь заразиться и заразить сынишку, я метнулась вперед.

- Что вы делаете! Какое безумие! - Маленькая, но сильная рука сестры милосердия крепко схватила меня.

А из крошечной комнаты тянулись ко мне за одни сутки похудевшие руки Саши. И запекшиеся губы молили беспрерывно:

- Подойди ко мне... Подойди.. Обними меня и поцелуй. Тошнехонько мне, голубка... Ой, приласкай меня.

- Ее голос из глухого вдруг сделался плачущим и жалобно капризным, как у ребенка.

Очевидно, она не сознавала опасности. Глубокое отчаяние овладело мною. Не помня себя я упала на колени на пороге комнаты, протянула руки к ней и, задыхаясь от волнения, залепетала:

- Саша, видит Бог, я не могу исполнить твоей просьбы... Доктора не велят подходить близко.. Но я буду приходить к тебе каждый день... Буду долго-долго простаивать здесь у порога, буду говорить тебе, как я тебя люблю, Саша... Но не проси меня подойти к тебе - я не могу... Ради нашего Юрика не подойду, Саша...

И я закрыла лицо руками.

Мгновенно, с прозорливостью труднобольной, она поняла всю страшную суть дела и неожиданно заплакала тонким, горьким, по-детски слабым и жалобным плачем.

- Стало быть, помру я... Стало быть, конец мне приходит... - расслышала я сквозь всхлипывания ее жалобный голос.

С твердостью, которую иногда может породить отчаяние, я быстро, горячо заговорила, обращаясь к ней:

- Нет, нет! Ты не умрешь, Саша, сестричка, подружка моя дорогая, ты будешь жить... Вместе со мною ты будешь поднимать нашего дорогого мальчика... Вырастим его сильным, здоровым, добрым и честным - таким же, как ты... Да, Саша, ты будешь здорова, ты не умрешь, тебя спасут.

И я бросилась отыскивать доктора.

Лидия Алексеевна Чарская - МОЙ ПРИНЦ - 01, читать текст

См. также Чарская Лидия Алексеевна - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

МОЙ ПРИНЦ - 02
Я освободилась только к шести часам вечера на другой день. Утром и дн...

Мотылек
Неоконченная повесть ГЛАВА I Птичка выпорхнула из гнезда. Мама перекре...