Лидия Алексеевна Чарская
«Лесовичка - 02»

"Лесовичка - 02"

РАССКАЗ МАРКИЗЫ

Мама с маленькой Инночкой жила на самом краю города, там, где кончались последние ряды толкучки (рынка) и где тянулись большие сараи, когда-то служившие для склада дров, теперь обветшалые, старые, никому не нужные. Отец Инны был сторожем прилегавших к этим сараям провиантских магазинов. Жили они только трое: папа, мама и Инночка. Папа служил раньше в управляющих у одного помещика, но помещик разорился, и Инночкиному папе предложили место сторожа. Он его и взял. Тем охотнее взял, что давало ему это место небольшой домик на самом краю города, состоящий из двух комнат: одной наверху и одной внизу с прилегающей к ним крошечной кухней. В версте от домика шумел лес. До города было тоже с версту, если не больше. Домик стоял в глухом месте, и люди часто говорили, что надо оставить сторожу это жилье, что неспокойно в лесу, что там "пошаливают". Но сторож все не решался покинуть уютную избушку и перевезти больную жену (мать Инночки давно страдала сильным ревматизмом) в какое-нибудь сырое подвальное помещение в городе. На более удобное и гигиеничное у них не хватало средств. Маленькая семья жила тихо, мирно и уютно. У них были накоплены кой-какие деньжонки, и они не терпели нужды. Безбедно и славно жилось.

Был сочельник. На дворе гулял крещенский мороз. Папа еще засветло уехал в город за покупками и заранее предупредил жену и дочь, что заночует там, а рано утром вернется. Караулить за себя попросил своего кума. Кум взял ружье и пошел обходом. Но наступающий ли праздник соблазнил его, или просто стужа прогнала, только он к десяти часам очутился в городском трактире.

В маленьком домике и не подозревали этого.

Мама и Инночка мечтали о том, какие подарки и гостинцы, какую елочку принесет из города папа. Больная мама лежала в постели, десятилетняя Инночка приютилась, как кошечка, у нее в ногах, и обе тихонько разговаривали в маленькой комнате второго этажа. Потом мама задремала.

Инночка, почувствовав голод, спустилась в кухню, находившуюся внизу. Там она открыла дверцу шкафа, чтобы утолить свой голод оставшимся от обеда пирогом.

Вдруг легкий шорох привлек ее внимание. Инночка прислушалась.

"Неужели папа из города?" - мелькнуло в ее мыслях.

В сенях раздались шаги. Кто-то шаркал ногами и тихо разговаривал. Но это не были шаги отца, не был его голос. Голоса, раздававшиеся за дверью, были хриплы и глухи. Инночка замерла на месте, вся обратившись в слух. У отца был ключ от входной двери прямо в кухню через маленькие сени, которые не замыкались, а только притворялись на ночь. Если б это был отец, он бы

"просто" вложил ключ в замок и вошел. Но "тот" или "те", что шептались за дверью, как видно, не имели ключа. Значит, это были чужие. Может быть, воры, разбойники, что "шалили" в ближнем лесу. При одной мысли об этом острый, колючий холодок пробежал по телу Инночки. Кровь леденела в жилах...

Страхи ее оправдались. Отмычка заскребла о замок. Кто-то надавливал ее извне со страшной силой. Инночка с ужасом схватилась за голову. - "Сейчас они ворвутся сюда, найдут и конец!.. Смерть им обеим, ей и маме!" - Не помня себя, она кинулась было из кухни предупредить мать об опасности. Но в ту же минуту замок отскочил, и дверь с грохотом растворилась. Девочка едва успела юркнуть за огромную, широкую водяную кадку, стоявшую в углу кухни...

"Они" вошли. Их было двое. У обоих было по огромному ножу в руках.

Беспорядочные костюмы и отвратительно-порочные лица обличали в них вечных бродяг.

- Ну, Кнопка, ты пошарь в соседней комнате, там, видал я в окно, стоят у них сундуки с одеждой и деньгами, а я здесь пошарю. А после того поднимемся наверх, скомандовал один из бродяг хриплым голосом.

Волосы дыбом поднялись на голове Инночки.

"Наверху мама... Они убьют маму!" - мысленно прошептала Инночка.

Стон отчаяния вырвался из ее груди.

- Никак здесь есть кто-то! - шепнул первый оборванец другому, и оба насторожились.

- Ты бы пошарил по углам, дядя Семен! - произнес тот, кого звали Кнопкой.

- И то пошарю! - откликнулся его товарищ и стал обходить кухню, заглядывая во все углы и не выпуская своего огромного ножа из руки.

Сердце Инночки мучительно колотилось в груди. Она задыхалась. Судороги свели ей руки, ноги, все тело. Мысль туманилась от ужаса в голове. Вот один из бродяг приближается к ее кадке... Ей хорошо видно из темного угла, как горят его страшные глаза, как хищно направлен, выискивая что-то, его пронзительный ястребиный взгляд...

Вот он ближе... ближе... Вот наклонился над кадкой... Вот радостью осветилось свирепое лицо...

- Ага! Девчонка! Нашел-таки! - вскричал он, грубо выволакивая левою рукою из-за кадки обезумевшую от страха девочку, в то время как в правой у него заблестел нож...

В этот самый момент как безумный выскочил из соседней комнаты его товарищ, которого он называл Кнопкой.

- Дядя Семен! Спасайся! - весь бледный со страха шепнул он, прижимая к груди ворох награбленных вещей. - Идет кто-то! Сюда идет...

И в два прыжка оба разбойника скрылись за дверью.

А Инночка так и осталась стоять на месте, точно пришибленная, не веря своему чудесному избавлению от руки убийцы. В этом состоянии и нашел ее отец, вернувшийся раньше времени в ту же ночь из города. Увидел он Инночку и не узнал: из черноволосой девочка стала совсем седая...

x x x

Последние слова Инна Кесарева договорила чуть слышно и низко, низко наклонила серебряную головку. Девочки затихли разом, подавленные, потрясенные до глубины души. О веселье не было и помину. Все поняли, что не выдуманную историю рассказывала Инна и что перед ними только что развернулась тяжелая драма одной бедной, исстрадавшейся детской души.

С горячим участием и с любовью смотрели монастырки на серебряную голову маленькой маркизы...

Глава XI

Последняя соломинка. Маскарад. Спасена

Прошла неделя.

Крещенские морозы неистовствовали вовсю. Монастырок водили в собор, укутанных до глаз теплыми байковыми платками. В угрюмой классной топился камин. В сад не выходили. И все же по крайней, едва протоптанной боковой дорожке, ведущей к белой руине, мелькала ежедневно черная фигурка туда и обратно, тишком от бдительных взоров воспитательниц.

Уже давно положила Ксаня под руку безносой каменной Венеры письмо Виктору - письмо, в котором всячески умоляла как-нибудь спасти Лареньку от монастыря, и каждый день прибегала узнать, не взята ли записка. Но записка все еще торчала под мышкой статуи. Очевидно, Виктор еще не возвращался с Рождественских каникул. Отчаяние и страх охватили предприимчивую, смелую душу Ксани.

Что делать, если Виктор еще в Розовом? Ведь послезавтра последний срок. Послезавтра матушка увезет Лареньку. Не хочет даже оставить ее до княгининого спектакля и елки. Бедняжка Лариса не осушала слез, узнав об этом. Спасения неоткуда было ждать. Бабушка жила в Петербурге, не подозревая о том, что хотели делать с ее красавицей-внучкой. Письма Лареньки к бабушке старательно контролировались сестрою Агнией, и Лариса не могла сообщить о намерениях Манефы. А сама сестра Агния красноречиво писала бабушке, что для счастья Лареньки необходимо, чтобы она, поняв всю суетность мирской жизни, скрылась бы от ее соблазнов в монастыре. При этом Агния прибавляла от себя, что Ларенька очень довольна, что на ее долю выпадает счастье стать Христовой невестой. Читавшей эти письма Ларисиной бабушке и в голову не приходило, что ее милая внучка всей душой рвется на волю.

- Завтра последний срок! Последний день Лариной свободы! - мелькало в голове Ксани, пока она, как заяц, прыгала меж сугробов, подвигаясь к белой руине. - Если и сегодня не откликнется Виктор, пропала Ларенька!

Ей так живо представилась белокурая красавица Ларенька в иноческом одеянии, постриженная в обитель, жизнерадостная, кокетливая и вполне мирская Ларенька с ее белыми, выхоленными ручками и тщательно подвитыми тишком от Манефы кудерьками на лбу, что сердце Ксани замерло от жалости и боли за молодую девушку.

Был вечер. Снова вызвездило небо. Снова ласково глядело золотыми очами на нее, лесовичку. Ксаня торопилась. Она знала, что в угрюмой, неуютной сводчатой классной ее ждут одиннадцать девочек, помогших ей только что убежать в белую руину за письмом, и что эти одиннадцать девочек дрожат от страха за Лареньку, наконец, что у всех одиннадцати одно желание в сердцах, одна дума в голове: не вошла бы ненароком в класс мать Манефа, не хватилась бы исчезнувшей Ксани.

Торопится Ксаня. Трудно ей двигаться среди снежных сугробов. Но вот и белая руина. Месяц и звезды озаряют ее. Скрипнула дверь.

- Господи, помилуй! Лишь бы записка! - вихрем проносится в голове лесовички.

Из беседки запахло сыростью.

Ура! под мышкой у Венеры письмо, не белая записка, всунутая дней шесть тому назад Ксаней, а серый крепкий конверт, незнакомый конверт.

Чиркнула спичка, зажжен крошечный огарок, предусмотрительно выпрошенный у Секлетеи, и черная фигурка, прильнув к мраморной статуе, быстро пробегает письмо.

"Лесная царевна, здравствуй! - читает Ксаня, - рад служить тебе, чем могу. Твою Лареньку вызволим, - не беспокойся, - но не через забор, как вы придумали, милые черненькие затворницы (не очень-то это "тае", чтобы благовоспитанная девица через забор, как галка, заскакала), а совсем по иному способу. Сама бабушка пришлет за Ларенькой свою посланную. И деньги на дорогу (деньги, надо тебе сказать, пока пришлют, свои дам, а когда Ларенька будет в Петербурге, пускай вышлет немедленно). Пониме? А остальное дело в шляпе. Завтра вечером ждите избавления.

Прощай, царевна! Твой верный раб Виктор.

P.S. Э 1. Ксанька, это ли не дружба? На что лезу-то ради тебя!!!

P.S. Э 2. Письмо сожги.

P.S. Э 3. Ох, и рад же я буду натянуть нос всем вашим длиннохвостым сорокам!

P.S. Э 4. Только гляди, чтобы и с вашей стороны все чисто было. А то знаю я девчонок: сейчас "ах и ах!" и в обморок "трах!" Чтобы ни-ни, не смели этого!

P.S. Э 5. Если бы ты знала, какие длинные носы были у наших графят, когда они узнали, что ты не вернешься! Благодетели!!!"

Этим кончалось письмо. Ксаня его дочла до последней строчки. Потом медленно поднесла к свечному огарку и запалила с двух концов. Письмо вспыхнуло и сгорело.

С ним сгорели и все улики.

Веселая и довольная, едва ли не впервые в жизни, Ксаня возвратилась в пансион.

x x x

- Ларенька! Ларенька - Королева! Тебя к к матушке зовут! Уленьку матушка за тобой прислала! - пулей влетая в класс, кричала маленькая Соболева.

Следом за нею бочком протиснулась в классную и черненькая фигурка Уленьки.

- Ступайте к матушке со Господом, девонька! - затянула она своим елейным голоском, отвесив поясной поклон Ларисе.

Последняя побледнела. Побледнели за нею и все остальные девочки. Этой минуты они все ждали более суток. И вот она настала.

- Ларенька, к матушке! Ступай, торопись, Лариса! Господь с тобой! -

шептали взволнованные голоса.

Это волнение, этот страстный, трепетный шепот не мог ускользнуть от глаз и ушей Уленьки.

- Недаром это они! Ой, недаром! - мысленно произнесли "очи" и "уши"

матери Манефы.

Бледная, трепещущая Лариса поспешила в комнату начальницы.

Уленька побежала за ней.

У запертой двери обе остановились.

- Во имя Отца и Сына! - дрожащим голосом произнесла Ларенька, нажимая рукой дверную ручку.

- Аминь! - послышался за дверью голос матушки.

По строго раз навсегда заведенному обычаю пансионерки не входили иначе в келью матери Манефы.

С тем же сердечным трепетом Ларенька переступила порог кельи начальницы. И впрямь келья. Огромный киот занимает чуть ли не полкомнаты;

перед дорогими образами-складнями теплится лампада; под образами высокий покатый столик вроде аналоя; на столике книга в тяжелом бархатном переплете с крупными золочеными застежками. Это Библия. Мать Манефа всегда читает ее по вечерам. Перед аналоем коврик. На нем матушка кладет земные поклоны.

Кипарисовые четки привешены на углу аналоя. Против него сундук, высокий, черный, кованый железом, похожий на гроб. Подальше - кровать, узенькая, жесткая, неудобная, настоящая кровать монахини-келейницы; затем большое кресло у окна и два стула у небольшого столика, накрытого камчатной скатертью. На подоконнике - горшки с кактусами и геранью.

Когда Ларенька, чуть живая от волнения, переступила порог матушкиной кельи, она почувствовала запах герани, смешанный с лампадным маслом и ладаном. Мать Манефа сидела прямая и строгая на своем кресле и читала какое-то письмо.

Высокая, закутанная, с обвязанной головой девушка стояла у двери в теплом пальто и валенках.

Ее бойкие серые глаза так и впились в Лареньку. Эти глаза да кончик носа и часть разрумяненной морозом щеки только и видны были из-под теплого платка.

- Вот, Лариса, - произнесла матушка, - письмо от твоего родственника.

Бабушка твоя занемогла серьезно...

- Ах! - вырвалось из груди королевы, и она едва устояла на ногах.

- Если вам дорога ваша свобода, то молчите! - услышала она быстрый шепот, долетевший до нее из-под платка, - ваша бабушка здорова и невредима и, пожалуйста, без обмороков только...

Эти слова разом вернули Ларисе ее бодрость. Она благодарно взглянула на стройную незнакомую девушку.

- Вот видишь ли, - продолжала мать Манефа, ничего не заметив из происшедшей у нее под самым носом сцены, - тебе надо ехать к бабушке. Твой родственник пишет, что она очень плоха.

- Очень плоха! - тоненьким голосом произнесла девушка.

- Да... - подтвердила Манефа, - и надо собираться сейчас же!

- Сейчас же! - эхом отозвалась девушка, - поезд отходит ровно в 8.

Значит, через полчаса.

- Ты поедешь с Аннушкой, горничной твоей бабушки... И завтра она привезет тебя обратно, - сурово и отрывисто приказывала Манефа.

- Привезу обратно! - снова пискнула из-под своих платков Аннушка.

Мать Манефа встала, медленно приблизилась к Ларисе и проговорила плавным, резковато-твердым голосом:

- Завтра к вечеру будь дома. Помни. Матушка-игуменья велела во вторник приезжать в обитель.

- Слушаю, матушка! - покорно произнесли дрожащие губки Ларисы.

И она низко наклонила свою белокурую головку в поясном поклоне. Манефа широким крестом перекрестила белокурую головку и сухими, блеклыми губами коснулась лба Ларисы.

- Береги барышню, Аннушка! - бросила она девушке.

- Буду беречь! - снова послышалось из-под платка, и блеснувшие было внезапно радостью два лукавые серые глаза скромно потупились долу.

- Ну, со Христом ступайте, а то опоздаете: поезд не ждет.

- И то не ждет.

И Аннушка широко распахнула дверь кельи.

Лариса вышла. В коридоре уже толпились подруги. И опять находившейся среди них Уленьке показались странными их возбужденные, бледные лица и какою-то затаенной тревогой блестевшие глаза.

- Прощай, Ларенька! Прощай, родная! - бросаясь к ней на шею, прорыдала Раечка.

- Всего лучшего, Лариса!

Ольга Линсарова горячо пожала руку Ливанской.

- Прощайте, моя королева Ларя! Прощайте, милая белокурая красавица!

И Катюша буквально душила уезжавшую поцелуями.

- Чудно как, - мучительно соображала Уленька, глядя на эту сцену. -

Прощаются-то, словно навек расстаются! Ой, не к добру это!.. Добежать бы до матушки... Оповестить бы... А еще, как на грех, сестра Агния запропастилась!

Между тем усилиями подруг Лариса была одета. Теплый бурнус, капор, огромный платок на голове. Из-под платка выглядывает белое, как мел, личико, трепетные, испуганные, как у серны, глаза. Эти глаза отыскали в толпе Ксаню.

- Спасибо, милая, век не забуду! - шепнули дрожащие губки Лареньки.

Казалось бы, никто, кроме Ксани, не должен был услышать тех слов, но нет: услыхала Уленька.

Вся бледная от охвативших ее подозрений, она выскочила вперед.

- Стой! Чего не забудешь? А? Говори! Сознавайся! Нет, скажу матушке, -

зашипела она, крепко схватив за руку Ларису.

Та побледнела, как смерть, под своим платком. Побледнели за нею и все остальные девочки.

"Начинается! Вот он ужас-то где!" - мысленно произнесла каждая из них.

Но тут выступила Аннушка.

- Что ты? Аль рехнулась, чернорясница! Что тебе привиделось-то? Что мою барышню держишь? А? Опоздаем из-за тебя на поезд, - звонко и развязно выкрикнула она. - Пусти, что ли!..

- Не пущу! - в свою очередь выкрикнула Уленька и, прежде чем кто-либо успел предупредить ее, закричала отчаянным голосом на весь пансион:

- Матушка! Благодетельница! Сюда! Сюда! Неладно что-то! Скорее, матушка! Караул... Кара...

- Молчи, несчастная!

И тяжелая, сильная рука легла на рот Уленьки, не дав ей докончить.

Желая освободиться, последняя рванулась назад, зацепила платок, покрывавший голову Аннушки, и лицо последней открылось.

Ах, что это было за лицо! Не девичье, нет - с бойкими, чересчур смелыми глазами, с предательскими усиками над крупным, характерным юношеским ртом, с коротко остриженными волосами.

- Ай, мужчина! - не своим голосом взвизгнула Уленька и со страху присела на пол.

Произошла сумятица. Девочки кинулись к Уленьке, загораживая собою путь к Манефиной келье.

Тем временем усатая девушка, быстро накинув опять на голову платок, схватила обезумевшую от страха Ларису и кинулась с ней на крыльцо, через темную прихожую мимо изумленно вперившего в них глаза сторожа Назимова.

Входная дверь хлопнула.

Одновременно с ней захлопали и другие двери. Мать Манефа, сестра Агния и старая Секлетея - все устремились к группе девочек и кричавшей теперь во весь голос Уленьке.

В страшной суматохе кричали все.

И Манефа, и девочки, и Агния, и сторож.

Кричали о разбойниках, об усах, о похищении и еще о чем-то, что было невозможно разобрать.

Эта общая, преднамеренно затеянная монастырками суматоха много помогла делу.

Когда все утихло и грозный голос матери Манефы потребовал объяснения, Лариса Ливанская, вместе с мнимою прислугою ее бабушки Аннушкою - а на самом деле переодетым Виктором, - были уже далеко.

Глава XII

Доносчица. Громы и молнии. Месть. Печальный конец

Все видели, как красная и взволнованная Уленька вошла в келью матушки, видели, как долго оставалась дверь кельи закрытой на ключ, и слышали, как за дверью нашептывал что-то ненавистный голос послушницы.

- Ну, теперь донесет на всех! Будет ужо всем на орехи! - с неприятным чувством шептались девочки.

- Вот бы ее за это, доносчицу, язву, кляузницу!

- Свое получит! Не останется без гостинца!

- А все же ловко выхватили Лареньку!

- Что и говорить!

- Небось, уж на вокзале теперь!

- Какое! Катит!

- Неужто уж в поезде?

- А ты думала как?

- Слава Богу!

Девочки тихонько крестились и поздравляли друг друга. Но, несмотря на приятное сознание, что Лариса находится теперь вне всякой опасности, где-то в самой глубине детских душ разгоралось яркое пламя тревоги.

Все знали, что "доносчица" Уленька вместе с сестрой Агнией больше двух часов пробыли у матушки в келье, что позвали туда Секлетею и Назимова и что, наконец, после пансионского ужина, в Манефину келью плавной и неторопливой походкой пришел отец Вадим, приглашенный письмом от матушки.

"Ну, будет теперь потеха!" - с тоскою говорили девочки, и души их наполнялись все больше и больше тревогой.

Озабоченные и унылые прошли они в спальню. Молчаливо разделись и тихо-тихо разошлись по своим постелям. Обычные болтовня, шуточки и беседы заменились полной тишиной.

- А знаете, девочки, покаянной отповедью это пахнет! - неожиданно раздался голос Пани Стариной среди возникшей мертвой тишины, когда сестра Агния, прикрутив лампу, вышла из спальни, закончив свой вечерний обход.

- О, Господи! Не приведи Боже! - простонал чей-то голос, - душу они нам вытянут своей отповедью, всю душу по капле!..

- Да неужто ж и впрямь?

Предположение девочек оказалось верным.

Когда они на следующее утро появились в классной, то увидели там высокую, сухую фигуру отца Вадима.

Посреди учебной комнаты стоял аналой. На нем лежали крест и евангелие, как на исповеди. Едва пансионерки, низко отвесив поясные поклоны священнику, заняли свои места, как вошла мать Манефа в сопровождении Уленьки, с каким-то особенно смиренным видом следовавшей за нею.

- Вот, батюшка, перед вами налицо великие изменницы, - слегка кивнув головой на почтительные поклоны девочек, произнесла Манефа. - Они столкнули с пути истинного подготовленную для венца иноческого невесту Христову. Они сбили ее на путь мирской, суетный и шумливый. Они погубили чистую душу великим соблазном светской жизни. Пусть же покаются, кто из них сделал это, кто нашептывал в уши Ларисе Ливанской мятежные, грешные речи. Это они устроили ей побег - ей, уже готовой молодой инокине, посвятившей себя тихой и благочестивой монашеской жизни! Пусть же та, кто сделала это, покажется перед очами своего духовника, перед крестом и евангелием! - заключила грозно и сурово свою речь матушка.

- Пусть покается. Покаяние облегчит душу! - спокойно и строго произнес о.Вадим.

Его бледные пальцы нервно пощипывали редкую бородку. Небольшие, холодные, серые глаза суровым взором окидывали притихших девочек.

И, помолчав немного, о.Вадим произнес, отчеканивая каждое слово:

- Парасковия Старина, ты ли виновна в поступке Ларисы, ты ли знала о нем?

- Знала и виновна, батюшка! - тихо отозвалась та.

- Встань и подойди сюда!

Паня покорно поднялась со своего места и вышла на середину классной.

- Раиса Соболева!

- И я грешна, батюшка!

Соболева, робкая и дрожащая, присоединилась к Пане.

- Ольга Линсарова, Ксения Марко, Юлия Мирская, Зоя Дар! - вызвал по очереди батюшка.

Названные девочки с потупленными головами вставали, кланялись и выходили на середину, беззвучно шепча:

- Каемся, виновны, батюшка!

Наконец две последние пансионерки, сестрицы Сомовы, Даша и Саша, прозванные сиамскими близнецами за их постоянную, неразлучную дружбу, по примеру других, вышли на середину класса. За ними последовали и остальные.

- Все виновны, все! - шептали совместным шепотом взволнованные девочки.

Но вот к ним скользнула вертлявая и юркая фигура Уленьки, с вытянутою вперед головою.

Ее раскосые глаза косили больше чем когда-либо.

Два багровые пятна румянца играли на щеках.

Девочки с невольным замиранием сердца подняли на нее взоры. Ничего доброго не предвещала ее черная, словно из-под земли выросшая перед ними фигура.

- Неправда, девоньки, не верно, милые! Клевещете вы на себя! -

запела-затянула она со своим обычным слащавым смирением. - Клевещут они на себя, батюшка! Виновна одна, а вину ее на себя другие приняли... Вот кто виновен!

И, злорадным, торжествующим взором обжигая Ксаню, Уленька направила прямо на нее свой костлявый палец.

- Виновата она, Ксения Марко! - еще раз торжествующе проговорила Уленька.

x x x

- Ты совершила большой грех!.. На твоей совести страшное преступление... Ты помогла Ларисе бежать, - раздавался строгий, безжалостный голос матери Манефы, когда она, позвав Ксаню в свою комнату, осталась с ней наедине. - Ты должна искупить этот грех... Не хотела ты, чтобы Лариса пошла в монахини, так сама ты вместо нее должна идти в монастырь... Понимаешь?.. Впрочем, - прибавила Манефа, сурово и остро глядя в лицо лесовички, - для тебя это искупление будет великою благодатью... Ты одинокая, забытая, покинутая всеми сирота. Что ждет тебя на воле по окончании училища?.. Ты ведь одна, одна и всегда одна-одинешенька!.. И впредь такою же останешься... Но это еще ничто: куда ты пойдешь - всюду грех пойдет за тобою!.. Всюду грех!.. Смутила ты Ларису, помогла ей вырваться на волю праздной, суетной жизни, и совесть твоя заест тебя за это и не будет тебе нигде покоя... Одно еще для тебя теперь спасенье -

монастырь. В монастыре ты спасешь свою душу и обрящешь царствие небесное...

Там ты можешь замолить нечистую совесть, покрыть, придавить грех светлым, чистым деянием, отдав себя на служение Господу вместо Ларисы...

Замолкла монахиня. Ее черные, холодные и сухие глаза впились в Ксаню.

Ксаня стояла молча, устремив взор по направлению к окну. Она, очевидно, думала, размышляла...

"Ты одна, одна... всегда одна-одинешенька... куда ты пойдешь?" Мать Манефа права. Куда идти ей по окончании училища? В лес обратно? Да ведь не к кому... К графам Хвалынским? Нет, ни за что! Искать какое-нибудь занятие, место? Но тогда придется жить среди людей, подчиняться во всем чужой воле, чужим капризам, а она, Ксаня, какая-то странная, особенная, ей не ужиться с другими... Мать Манефа права: для нее, Ксани, для одинокой лесовички, лучше всего идти в монастырь. Он ей домом будет... Там, в монастыре, не оскорбят, не оклевещут, оставят в покое с ее мыслями и думами, без расспросов докучных, без дружбы томительной и ненужной...

И смело выдержав строгий взор матери Манефы, Ксаня произнесла спокойно:

- Вы правы, матушка... Идти мне некуда... Отдайте меня в обитель...

Манефа крепко и порывисто обняла девочку.

x x x

На дворе свирепствовала вьюга. Первые дни нового года напугали метелями и стужей людей. Свист ветра, его завывание в трубах и дикая пляска метелицы заставили обитателей прятаться по домам.

В монастырском пансионе все спало в эту ненастную ночь. Только в комнате Уленьки горела свеча. Без черной ряски и обычной повязки послушницы на голове Уленька казалась еще непригляднее. Худое, желтое лицо, длинная, вытянутая, жилистая шея и жиденькая, мочального цвета косичка, торчащая на затылке, - все это говорило не в пользу Уленькиной внешности. Теперь эта внешность казалась вдвое безобразнее от злостной, торжествующей улыбки, игравшей на ее сухих и бледных губах.

Уленька сидела за столом с карандашом в руке. Перед нею лежала маленькая тетрадка, вся испещренная фамилиями монастырских пансионерок.

Против каждой фамилии было поставлено число и какая-нибудь заметка. Длинный ряд чисел и длинный ряд заметок в виде следующего:

26-го декабря. Паня Старина в глаза назвала меня "язвой", а матушку-благодетельницу всячески поносила заглазно.

28-го декабря. Катя Игранова швырнула тарелку с винегретом, сказав,

"что эту дрянь есть не намерена".

29-го декабря. Маша Косолапова пустила мне в лицо "дуру".

30-го декабря. Ксения Марко разорвала передник.

31-го декабря. Шушукались о чем-то, а когда я подошла, стали ругаться.

1-го января. Встречали новый год в спальне, без благословения на то матушки.

3-го января. Помогли увезти Лареньку. Приезжал за ней юнец с усиками, переодетый девушкой.

4-го января. Ксения Марко мне кулаком пригрозила, а Катя Игранова матушку-благодетельницу вкупе с сестрицей Агнией "черными козами" обозвала.

Прибавив последнюю строчку, Уленька помусолила карандаш и приписала к ней:

4-го же января, вечером. Катя Игранова кричала в раздевальной: "Что вы думаете? Очень мы вас боимся! И тебя, доносчица! Постой еще, удружим тебе -

будешь нас долго помнить!"

И записав это, Уленька тщательно перечла запись. Потом положила карандаш. На сегодня довольно. Завтра отнесет она эти записи матушке, и все виновные будут строго наказаны. Уленька заранее потирала руки при мысли о том, что ждет ее врагов.

Она была мстительна и зла. Ничего не забывала, ничего не прощала. За неприязнь и ненависть к ней девочек она платила двойной неприязнью и ненавистью. Свои записи она вела с каким-то наслаждением, ощущая особую прелесть отомстить презиравшим ее девочкам.

Покончив с этим делом, Уленька убрала со стола тетрадь и карандаш в ящик и подошла к небольшому шкафику, приютившемуся в углу ее крошечной комнатки.

В этом шкафике хранились все сокровища Уленьки.

Нужно сказать, что у Уленьки была еще одна радость в жизни, помимо радости мстить ненавистным ей пансионеркам: она любила покушать, полакомиться вкусными вещами потихоньку от всех. Мать Манефа частенько посылала Уленьку за необходимыми покупками, и всегда послушница умела оттянуть пятачок, другой от покупки в свою пользу. Из копеек скоро составились гривенники и пятиалтынные, из гривенников и пятиалтынных -

рубли. На эти рубли Уленька тайком покупала разные дешевые лакомства и, попрятав их в свой шкафик, по вечерам, когда все укладывались спать, с наслаждением предавалась "радости объедения".

И сейчас она распахнула дверцу шкафа и некоторое время любовалась расставленными на нижней полке в строгом порядке коробочками с карамелью, жестянками с леденцами, слитками халвы, пряниками, воздушными кондитерскими пирожными. Потом с жадностью схватила ближайший к ней пирожок с взбитыми сливками и принялась его есть.

За окном шумела непогода. В трубе завывал ветер. Свистела вьюга, распевала метелица тысячами пронзительных адских голосов, а в душе Уленьки пели птички. Все радости земные, все свое земное благополучие она строила на сладком куске того или другого съедобного.

Она ела с какою-то безумной жадностью пирожные, леденцы, пряники, конфеты. Ее крепкие, желтые, кривыми лопатками зубы хрустели с особенным удовольствием.

Присев на полу спиной к двери, Уленька вся погрузилась в свое

"занятие". Ее глаза горели алчным, сухим блеском.

"Грешно ли это? - вихрем пронеслось в мыслях Уленьки. - Нет, не грешно, - тут же отвечала она самой себе. - Другие лгут, бесчинствуют, грубят, ссорятся... А она только лакомится. Стало быть, дьявол не близок к ней. Стало быть, он не посмеет подойти к ней, Уленьке, как к грешнице..."

Больше всего в мире Уленька боялась дьявола. Она самым искренним образом верила в его присутствие на земле, перед людьми, особенно в минуты совершаемых ими грехов и преступлений.

"Нет, нет, она не грешница! И врагу рода человеческого нечего делать у нее... Она, Уленька, благочестивая, богобоязненная, к Господу усердная, к молитве и к посту..."

Мысли вихрем кружились в голове Уленьки в то время, как желтые зубы ее работали вовсю. И все-таки смутно, где-то внутри нее, какой-то голос шептал ей в уши:

"- Бойся, Уленька! Бойся дьявола! Неладное ты делаешь теперь! Близок к тебе враг рода человеческого!"

И эти странные, беззвучные речи сеяли в душе лакомившейся послушницы все больший и больший, смутный ужас. Завывания ветра и дикие песни непогоды усугубляли ее волнение.

- Господи помилуй! - прошептали губы Уленьки, и разом все лакомства потеряли для нее всю свою заманчивую прелесть.

Она сидела теперь затихшая, странно ошеломленная и подавленная своим мистическим настроением. Тяжелое, острое чувство страха все мучительнее и мучительнее вползало в душу. Ей вдруг стало страшно одной, со всеми этими тюричками и коробками сластей, олицетворением ее грешных побуждений.

Дикие и страшные голоса за окном и мертвая, сонная тишина пансиона навели необъяснимый трепет на Уленьку.

"Враг человеческий близок! Он здесь! Он рядом с тобою, грешница!" -

шептал внутри ее назойливо-властный голос.

В ту же минуту ветер диким голосом завыл в трубе. Нагоревший незаметно огарок с треском потух, и Уленька очутилась в полутьме, освещенной лишь неровным мерцанием лампады.

Ей стало жутко до духоты. Болезненно жутко. О недавнем пиршестве не было и помину.

- Закрою шкаф... Лягу скорее... Буду молиться пока не усну, буду призывать имя Господне... - роняли бледные губы Уленьки.

Но тот же непонятный страх мешал ей подняться, встать, отойти от шкафа. Она побледнела. Руки захолодели. Ноги отказывались служить...

Несколько минут простояла Уленька, прислушиваясь и глядя в темный угол комнаты...

В это время тихо, с легким скрипом отворилась дверь и кто-то вошел, страшный, грозный. Уленька чувствовала, что вошел этот "кто-то", и не сомневалась, что был "он", враг рода человеческого, пришедший казнить ее.

Смутные, страшные догадки рождались в ее голове одна за другою. Но двинуться с места она не смела, не могла... Ужас сковывал все ее движения...

А "шаги" приближались. Она чувствовала их приближение, и кровь незримыми молоточками ударяла ей в голову, холод мурашками пробегал по всему ее телу, пот каплями выступил на лбу...

"Он" был уже близок... Краем скошенного глаза Уленька ясно видела что-то жуткое, необычайное, что было перед ней...

Отчаяние придало ей силы... Точно кто толкнул ее в голову и заставил поднять глаза...

- А!.. а-а!.. а! - диким воплем вырвалось из груди Уленьки.

Перед ней стояла огромная белая бесформенная фигура, страшная, вселяющая ужас своей необъятной и непонятной величиной.

- А!.. а-а!.. а - еще раз дико и жалобно вскричала Уленька... и волосы, отделившись, зашевелились на ее голове.

Фигура подняла белую руку, и худой огромный палец медленно погрозил Уленьке... Та пронзительно взвизгнула, откинулась назад и тяжело рухнула на пол...

Глава XIII

Муки совести. Опять Секлетея.

На репетиции. Друг. Дверь приоткрывается

Что-то таинственное происходило в пансионе на следующее утро. Входная дверь постоянно хлопала. Мальчишку Сеньку, дежурившего в черных сенях и на кухне для посылок Секлетеи, то и дело усылали куда-то. Какой-то незнакомый господин в сопровождении матушки прошел в комнату Уленьки и оставался там долго-долго, часа два.

Девочки едва-едва сидели на уроках, которые уже начались у них со второго дня нового года, и поминутно поглядывали на дверь. Масса странностей поражала их в это утро: и беготня, и суетня по пансиону, и таинственное шушукание в коридоре, и то, что вместо обычно дежурившей во время уроков Уленьки в классной сидела сестра Агния.

- Что бы это значило? - недоумевали монастырки.

Их любопытство было подожжено.

И вот все разрешилось неожиданно и странно.

- Уленька при смерти! Уленька умирает! - объявила сестра Агния девочкам в то время, когда они, одетые по-праздничному, чинно сидели в спальне, ожидая экипажей от княгини, так как в то утро их должны были везти на репетицию спектакля в княжеский дом.

- Уленька при смерти! Уленька умирает! - словно громом небесным ошарашило девочек.

Тесной недоумевающей толпой окружили монастырки сестру Агнию.

- Что?! Как умирает?! Почему умирает? Вчера еще была здорова?! Отчего?

Что случилось с Уленькой? - слышались вздрагивающие от волнения голоса.

Ее дружно ненавидели всем пансионом, эту Уленьку, ей никогда не желали добра; больше того: на ее голову призывались всевозможные несчастья. Но смерти ей никто не желал, смерти ее никто не хотел.

И детские сердца, чуткие, добрые и отзывчивые даже к врагам, забили тревогу.

- Как умирает? Неужели умирает Уленька?

- Да, дети... Ее болезнь очень опасна, очень... Воспаление мозга от внезапного, сильного испуга... Что-то случилось с Уленькой в эту ночь. Она была сильно потрясена, испугана. Ее нашли распростертою на полу без чувств... Может быть, ее умышленно напугал кто-нибудь из вас? О, как это жестоко! Господь не простит такого греха...

И с этими словами Агния поспешила в комнату больной.

Долгое молчание воцарилось в спальне.

- Умирает! - наконец первая очнулась маркиза.

- И почему бы? - тихо сорвалось с уст Раисы.

- Испугали, говорят. Но кто, кто?

И честные, прямые глаза Ольги Линсаровой оглядели проницательным взглядом подруг.

- Жестоко! - подхватила Паня Старина, - о, как жестоко!

Что-то быстро метнулось, кинулось ей на шею, и потрясенный голос прорыдал:

- Я... я виновата... в болезни Уленьки... в ее смерти быть может...

Я... я... одна я... - со стонами, воплями и рыданиями срывалось с трепещущих уст Катюши Играновой, бившейся в истерическом припадке на груди Пани.

- "Мальчишка", милый, что с тобою? - обступили Игранову монастырки. -

О чем ты, голубушка, родная, Катя?

- Девочки... голубушки... золотенькие!.. Ох, Господи! Ужас какой!.. Не знала я, что этим кончится... Я пошутить и... и отомстить хотела Уленьке за ее доносы и передачи матушке и... и... решила ее напугать... взяла простыню и щетку половую и сорочку набила тряпьем... Вышло привидение большое, страшное... Пальцы бумагой обернула, трубочками, как когти, и к ней, к Уленьке, ночью... тихонько вошла... щетку высоко подняла... Вышло высокое чудище... Уленька испугалась, закричала... упала, а... я... я убежала...

Грешница я, девицы, великая грешница, и нет мне прощенья!..

Новым приливом рыдания заключила свою исповедь Катя.

Девочки теснились вокруг Катюши, оторопелые, испуганные, не зная, чем утешить, успокоить несчастного "мальчишку". Первой заговорила маркиза.

- Не плачь, Катюша, ведь ты не хотела этого... ведь ты пошалила только, - ласково утешала она все еще истерично всхлипывающую Катю.

- Не хотела, не хотела она! - подхватили и остальные. - Не плачь! Не плачь, Катюша!

- Нет, пусть плачет! Пусть плачет, Христовы дитятки! Пусть плачет бесталанная, такие слезы покаяния угодны Господу, - неожиданно прозвучал за спинами монастырок знакомый старческий голос. - Пусть облегчит себе душу раскаянием! Плачь, дитятко! Плачь, болезное! Плачь, и над тобою смилуется Господь! И, увидя чистые слезы, Господь вернет Уленьке здоровье, а тебе душевное спокойствие!

- Секлетеюшка! Милая! - в одну минуту Катюша была в объятиях незаметно подошедшей старухи. - Я не хотела этого... Бог видит, не хотела!.. -

лепетала она, давясь новыми мучительными рыданиями.

- Верю! Верю, что не хотела! - лаская морщинистой рукой прильнувшую к ней черненькую головку, шептала Секлетея, - верю, что не хотела, дитятко...

Господь простит, Господь простит... Вот помолиться надо было бы за здоровье рабы Божией Иуллиании... вот хорошо бы...

Едва успела произнести эти слова Секлетея, как одиннадцать девочек опустились на колени и нестройно, разногласно, но горячо и страстно сорвалась хором молитва с молодых, горячих, трепещущих губ:

- Господи! Спаси Уленьку! Помоги Уленьке! Исцели ее, Господи! Ты милосерден, кроток и могуществен! Спаси Уленьку, Милосердный Господь!

Позади всех стояла старая Секлетея. Ее старчески слезящиеся глаза были устремлены на икону. Иссохшие от времени, дряхлые губы шептали:

- Боже! Будь милостив к сим юницам... Не ведают бо, что творят...

Когда сестра Агния вошла в спальню, чтобы оповестить детей о приезде за ними экипажей от княгини, она невольно замерла от удивления на пороге комнаты.

Старая Секлетея и одиннадцать юных монастырок горячо молились одной общей молитвой о здравии болящей рабы Божией Иуллиании.

И что-то мягкое и ласковое впервые засветилось в суровом, сухом и строгом лице монахини...

x x x

- Милочки мои! Здравствуйте! Здравствуйте, дорогие... Добро пожаловать, душечки! Да какие же они все худенькие у вас... Можно подумать, что вы их одним воздухом питаете, матушка... А это кто? Верно, новенькая?

Какая красоточка! Ну, здравствуй, здравствуй, милая... А Лареньки нет?

Жаль... Красавица!.. Тю-тю Ларенька! Сами виноваты, матушка... Ах, что за глаза у новенькой! Чудо! Чудо! А вот и Катюша... Милая чернушечка... И ты, серебряная головка... Великолепно, душечки!.. Все, все налицо...

Звонкий, серебристый, как колокольчик, голосок разом наполнил и огромные палаты княжеского дома, и великолепно убранную, всю застланную коврами гостиную, и дрожащие от радостного волнения сердца пансионерок.

Лишь только они переступили порог роскошно обставленной комнаты, навстречу им поднялась эта полненькая, небольшая фигурка, вся, как облаком, окутанная розовым тюлем нарядного matine, звенящая бесчисленными браслетами и брелоками.

Маленькое личико княгини сияло радостью и удовольствием. С удивительною ловкостью она одновременно тормошила и целовала пансионерок и тонко, по-светски, льстила матери Манефе и восхищенным взором обдавала Ксаню, которую видела в первый раз. Странною казалась эта веселая, нарядная, жизнерадостная молодая женщина рядом с черными, постными фигурками юных монастырок, которые, чувствуя на себе постоянно строгий взор матери Манефы, держали себя степенно, как подобает воспитанницам духовного пансиона.

Между тем княгиня, наговорившись вдоволь, вдруг порхнув на середину комнаты, крикнула:

- Чаю! Чаю! Дайте нам чаю! Я совсем забыла...

И тотчас же, поворачивая взор к двери, прибавила:

- Ах, это ты, Поль! И вы, Арбатов... Посмотрите, что за милочки...

Особенно эта...

И княгиня, выйдя навстречу двум стоявшим на пороге мужчинам, зашепталась с ними, то и дело поминутно оглядываясь на Ксаню. Одного из вошедших пансионерки знали. Это был еще не старый человек, очень представительной наружности, с великолепными усами и бакенбардами. В расстегнутом сюртуке поверх ослепительно белой манишки он имел очень величественную и благородную осанку.

Это был муж княгини, важный сановник, от времени до времени, раза три-четыре в год, посещавший вместе с женою пансион и считавшийся усердным покровителем затеи матери Манефы.

Рядом с ним стоял незнакомый девочкам мужчина в наглухо застегнутом, безукоризненно сшитом сюртуке, с тщательно выбритым, без малейшего признака растительности, лицом. Это полное отсутствие на лице бороды и усов придавало ему почти мальчишеский вид. А между тем в густой каштановой шевелюре уже заметно серебрилась седина. Молодо, горячо и как-то по-детски восторженно глядели на мир его большие, чистые голубые глаза.

Эти ребяческие глаза под седеющей шевелюрой и составляли главную прелесть симпатичного и открытого лица незнакомца.

Чай был подан в гостиной.

Пансионерки, подавленные роскошью огромного княжеского дома, затерянные среди ковров, бронзы, прекрасной, дорогой мебели, нарядных гобеленов и картин, чувствовали себя неловко. Они пили чай, обжигаясь от смущения, отказывались от сладостей и мучительно краснели при каждом слове, обращенном к ним присутствующими.

Одна Ксаня казалась равнодушной и безучастной. Она привыкла уже к подобной роскоши в Розовой усадьбе, и ни гобелены, ни картины, ни серебряная сервировка за столом не могли удивлять и восхищать лесную девочку.

Едва окончили чай пансионерки, как княгиня Елизавета Алексеевна, или просто "княгиня Лиз", как ее называли ее многочисленные приятельницы, раздала пансионеркам голубые листки с мелко исписанными на них строчками.

От голубых листков пахло так же хорошо, как и от самой княгини: теми же крепкими, несколько приторными духами. На голубых листках были написаны роли тех крошечных сценок из священного писания, которые сочиняла сама княгиня Лиз и которые разыгрывались ежегодно пансионерками на большом вечере с елкой в доме княгини-попечительницы.

Княгиня Лиз была не прочь поставить что-либо и светское, но мать Манефа энергично воспротивилась этому:

- Господь с вами, благодетельница, и так уж у них головы Бог весть чем набиты, и так уж грешим мы: на елке да на игрищах у вас после Крещения забавлялись... Светских пьес не надо, не прогневитесь, ваше сиятельство!

И княгиня нехотя уступила Манефе.

Хотя отрывки, выбранные княгиней из священного писания и облеченные в драматические этюды, были совсем коротенькие вещицы, но каждая из пансионерок могла проявить в них способность к читке и декламации. На выучку же роли потребовалось не более часа.

- Ну, не будем терять драгоценного времени, - снова зазвенел серебристый голосок княгини, когда девочки, подучив тексты, написанные на голубых листках, скромно объявили, что они готовы.

- Пройдем в залу.

Розовый тюль и смеющееся, жизнерадостное личико княгини мелькнули впереди. За ним потянулись скромные черненькие фигурки.

Часть большой залы была отделена сценой. Богато разукрашенная занавесь падала до низу тяжелыми бархатными складками.

На сцене девочек уже ждал тот самый бритый, ясноглазый, как ребенок, человек, который пришел вместе с князем.

- Ну-с, милые мои девицы, не робеть, говорить ясно и четко! - произнес он весело и громко красивым, в душу вливающимся голосом, ласково окидывая поочередно пансионерок добрым, подбодряющим взглядом. - Кто чего не поймет, говорите сразу, потом поздно будет... У нас только одна репетиция, спектакль через два дня. Прошу это помнить.

- Сергей Сергеевич, нельзя ли еще одну репетичку, малюсенькую... -

зазвенел молящими нотками голосок княгини.

- Княгинюшка, матушка, нельзя... Ведь в вечер нашего спектакля я уезжаю, а дел у меня еще пропасть всяких!.. Вы знаете, княгиня, путь мне большой предстоит.

- Знаю! Знаю! Вы, милый Арбатов, зря не откажете! - засмеялась княгиня.

Арбатов?

Где слышала Ксаня это имя?

И девочка мучительно напрягала мысль, чтобы припомнить.

- Ах, да!

Арбатов - это тот знаменитый, большой актер из городского театра, про которого не раз говорили за столом у графов Хвалынских и которым так восторгался Виктор. И не один только Виктор: по его словам, Арбатова считали крупною величиною, о нем все говорили с восторгом. Ему подражали.

Ему завидовали.

"Что за молодчинища этот Арбатов! Играет, как дьявол!" - не раз говорил Виктор, отдававший свои последние карманные деньги за место в театре, чтобы только видеть и слышать этого самого Арбатова.

Так вот он каков - Арбатов, тот человек, который умеет заставлять смеяться и плакать других людей, тот, который веселого, насмешливого, сильного Виктора зачаровывал своею игрою! Так вот он каков, "светило сцены"!

Ксаня впилась глазами в лицо Арбатова и не отрывала от него взора.

Но куда же и зачем он уезжает?

И вдруг снова вспомнила Ксаня речи того же Виктора. Арбатов - не только актер, но и выдающийся режиссер - решил сам стать во главе театра и уехать в маленький южный город, где у него уже набрана своя труппа. С этой труппой он решил совершить артистическое турне по всей России.

"Светило сцены" между тем бегало и суетилось на подмостках, устанавливая группы.

- Не так! Не так! - усиленно жестикулировал он перед лицом Ольги Линсаровой, которая никак не могла изобразить жену Лота, превратившуюся в соляной столб.

Ужас, охвативший оглянувшуюся на гибель Содома и Гоморры женщину и тем обрекшую себя на смерть окаменения, никак не выходил у Ольги. Она вскидывала руки и страшно выпучивала глаза; выходило гадко и смешно.

Арбатов наконец рассердился.

- Нет, так нельзя! - безнадежно развел он руками, обегая присутствующих разочарованным взглядом. - М-lle Линсарова решительно не годится в жены Лоту, - и взгляд его при этих словах встретился с черными угрюмыми глазами Ксани.

- Ага, идея! - блеснув внезапно своим красивым, выразительным взором, произнес он. - Попробуйте вы, мадемуазель, заменить вашу подругу.

Ксаня покорно поднялась со своего места и взошла на подмостки. Ольга Линсарова охотно передала ей свой листок, так как сама сознавала, что для трагической роли жены Лота она не годится.

Ксаня заняла место Ольги. Зная уже содержание, Ксаня в несколько минут освоилась с ролью.

Красивая, сильная, порывистая, с широкими движениями, рожденными вольной лесной пеленою, она сразу оказалась прекрасною женою Лота.

А когда ее густой, низкий грудной голос произнес дрогнувшим от смущения звуком первые слова сцены: "О, Лот, я чувствую, что гибель там, за нами", Арбатов подпрыгнул от восторга.

- Вот это я понимаю! Продолжайте, продолжайте, детка! Хорошо!

Черные цыганские глаза Ксани блеснули.

- "Содом и Гоморра гибнут, и тысячи грешников гибнут вместе с ними!..

- продолжала Ксаня. - Ты слышишь, Лот, как рушатся дома!"

- Браво! Браво! - зааплодировал Арбатов.

Артистический инстинкт актера подсказал ему, что перед ним недюжинное дарование. Голубые детские глаза Арбатова искрились. Душа наполнялась восторгом.

- Браво! Браво! Продолжайте, черноокая фея!

Юлия Мирская, игравшая Лота, прочла между тем:

- "Жена, берегись смотреть назад... Ангел предупредил меня, что Господь строго запретил это..."

- "О, Лот!.. Душа моя трепещет!.. Я чую, что кто-то гонится за нами...

Сера и дым слепят мне очи... А там, сзади, гибнут друзья наши! Я никогда не увижу их больше, Лот!"

- "Берегись, жена, берегись оглянуться! Пламень и пепел сожгут тебя!"

- "Один лишь взгляд, Лот!.. Один-единственный взгляд!.."

"Берегись, мать! Берегись!" - взывали Раечка и Катюша, которые должны были изображать дочерей Лота.

- "Не могу! Не могу! Я должна увидеть гибель тех, что остались за нами! Я должна увидеть наш дом!" - почти в голос выкрикнула Ксаня, сверкая пылающими глазами, оглянулась и - с беззвучным криком, замершим на устах, -

застыла с широко раскрытым взором, изобразившим трагический ужас, ужас гибели и смерти.

Прошла минута, другая, третья... Никто не двигался в огромной зале, никто не говорил. Пансионерки замерли, изумленные, потрясенные.

- Да ведь это актриса, настоящая, готовая актриса! - произнес где-то рядом у уха Ксани громкий голос и после маленькой паузы добавил: - Откуда вы раздобыли эту прелесть, мать Манефа?

Ксаня не слышала, что отвечала монахиня, не слышала, что творилось на сцене, не слышала, как маленькая Соболева трогательно прочла слова Иосифа, проданного в рабство, как дочь фараона, в лице Пани Стариной, произнесла монолог над корзиной с малюткой Моисеем, или, вернее, попросту, над огромной куклой из папье-маше. Она опомнилась лишь тогда, когда кто-то взял ее руку и усадил подле, а сильный и вместе с тем нежный голос произнес где-то близко-близко от нее:

- Матушка Манефа, и вы, княгиня, ручаюсь вам, что эта барышня будет украшением ваших представлений. Только она еще не тверда в тексте, и в то время, как прочие играли у вас уже в прошлые годы, сия девица выступает впервые... Такому огромному самородку-таланту должна быть придана надлежащая оправа, а посему я хочу подготовить барышню и заняться с нею часика два. Потом мы ее отошлем в пансион с горничной княгини... А пока, если позволите, оставим ее здесь.

- Отлично! Отлично! - защебетала княгиня, увлекая мать Манефу и пансионерок в столовую, где был сервирован холодный завтрак. - Не надо им мешать! Не надо... Ну, поздравляю вас, матушка, у вашей духовной дочери недюжинный артистический талант! - обратилась она, вся сияя, к начальнице-монахине.

- Талантом единым должны обладать мои дочери, - произнесла с суровым, бесстрастным лицом Манефа: - к молитве Господней, к радению перед Богом Милостивым, к посту и покаянию должно им иметь талант!

- А... а, вы все про то... - защебетала княгиня, - но она, эта новенькая, такая прелесть, такая красавица!

- Красота земная - тлен, - произнесли сурово сухие губы матушки, и, чтобы чем-нибудь смягчить эту суровость. Манефа пожала своей холодной, сухой рукой маленькую, пухлую ручку княгини. - Не следовало бы, в сущности, допускать все эти представления, и только ради вас, матушка-благодетельница, ваше сиятельство, ради вас допускаю девочек тешиться светскими забавами... Только ради вас, благодетельница наша, -

заключила она. - Спасибо! Спасибо, милая, - звенел, переливался щебечущий, серебристый голосок княгини. Радостью сияли ее яркие смеющиеся глазки. А в белой зале в это время на подмостках наскоро сколоченной сцены звенел другой голос, срываясь от внутренней дрожи волнения.

- Слушайте! Где вы играли раньше?

- Нигде!

- Не может быть!

Голос прозвучал гневом. Добрые детские глаза Арбатова строго блеснули на Ксаню.

- Неужели? - поправился он более мягким тоном, видя, как вспыхнули живым негодованием глаза девочки. - А я был твердо уверен, что вы уже играли... Вы знаете все приемы актрисы и замечательно владеете вашим голосом.

- Никогда... Никогда я не играла, - тоскливо, под впечатлением его недоверия, произнесла Ксаня.

- Детка моя, слушайте... Вы видите, я гожусь вам в отцы... У меня у самого была бы такая дочурка, если бы Бог не отнял ее от меня... Клянусь вам ею, моей покойной крошкой, что вы талант. Вы такой талант, моя детка, какого я не видывал до этих пор, и не только я; не видали ни эти стены, ни наш город, ни даже столичный театр... Это вы доказали только что исполненною вами сценою... Да, да!.. И если правда, что вы до сих пор действительно никогда не играли, никогда не выступали на сцене, то вы какой-то совершенно исключительный талант! Я много видел на своем веку начинающих артистов и артисток и говорю это на основании многолетнего опыта... Под этой черной ряской горит неугасимый и яркий светоч искусства...

Голос Арбатова поднялся, вырос и звучал теперь вдохновенными, горячими, за душу хватающими нотами.

- Конечно, вам надо еще много поработать над собою, надо постигнуть все тайны сценического искусства, ибо в искусстве, как и в жизни, без ученья нет уменья... Но я глубоко уверен, что раз вы поработаете над собою, из вас выйдет большая, знаменитая артистка...

Смутно лишь понимала Ксаня, что это значит "быть актрисой, артисткой", никогда ей в голову не приходило, что она когда-нибудь будет выступать на сцене. И слова Арбатова произвели на нее огромное впечатление.

Точно что-то ударяло молотами в голову Ксани и откликалось в сердце. И сердце это росло и желание росло тоже, - желание быть свободной и гордой и не зависеть от черных монахинь, от матери Манефы или от игуменьи чужого, неведомого ей монастыря.

Лицо Ксани пылало, глаза горели... Ее собеседник волновался не менее ее. Он давно мечтал о новом, свежем, молодом таланте, который мог бы украсить составленную им труппу, давно искал такой талант - и вдруг неожиданно перед ним предстала молодая девушка, которая без малейшей подготовки и школы провела сцену так, что многие опытные актрисы могли бы ей позавидовать. И даже внешность этой девушки такова, как будто сама судьба предназначила ее в актрисы: лицо прекрасное, юное и полное какой-то невыраженной трагической тайны, огневые глаза с горячим взглядом, удивительно красивые, энергичные жесты и движения и, вдобавок ко всему, низкий и прекрасный голос настоящей актрисы!..

"Откуда, откуда у этой девушки, воспитанницы монастырского пансиона в провинции, вдруг такое очевидное артистическое дарование? Откуда у нее эти плавные, изящные жесты, это умение держать себя на сцене, этот задушевный, чудный голос и способность владеть им? Откуда все это? Откуда?" - думал Арбатов.

- Кто вы, детка? - наклоняясь к ней, спросил он. - Кто вы, кто ваша мать... ваш отец?

- Я... я ничья... - произнесла Ксаня, - лесная!.. Мама, должно быть, умерла... Я ее почти не знаю... Приемный отец уехал... тетя и Василий, названый брат, умерли тоже... Я жила в лесу, была в усадьбе у графов, теперь в пансионе у матушки... Я лесная...

- Лесная! Это звучит гордо и красиво! Лесная! Дитя из леса! -

восторженно произнес Арбатов. - Лесная - как фея Раутенделейн из дивной гауптмановской сказки... Странно, я давно-давно ищу эту фею, то есть не фею, а актрису, которая сумела бы изобразить фею Раутенделейн!.. Но - увы!

- мне не удалось найти такую...

Тут Арбатов своими большими, горячими руками схватил похолодевшие руки Ксани.

- Детка, у меня явилась мысль: не хотите ли вы посвятить себя сцене, искусству, театру, стать актрисой?.. В вас горит талант, настоящий актерский талант... Я это чувствую, я это вижу... Нескольких фраз, которые вы произнесли, нескольких жестов, которые вы сделали, достаточно, чтобы признать, что вы уже актриса... Я сочту за великую честь и за великую заслугу перед искусством - стать вашим руководителем, вашим учителем...

Слушайте, детка: доверьтесь старому, опытному актеру, искренно любящему театр, - продолжал Арбатов, волнуясь все больше и больше, - поезжайте с моей труппой... Первая пьеса, которую я поставлю в моем театре, будет чудный "Потонувший колокол" Гауптмана, и вы выступите в нем феей Раутенделейн. В вашем успехе я заранее уверен... Да! да!.. Я надеюсь вас подготовить быстро, скоро... Вы будете великолепной феей Раутенделейн!..

Ведь вы как будто созданы для роли лесной феи!..

Ксаня была как во сне. Нежный, отечески ласковый голос говорил ей такие заманчивые, такие светлые речи, что от них приятно кружилась голова, и сердце билось каким-то странным, неиспытанным, острым желанием вырваться на свободу, доказать, что у нее действительно талант.

Фея... лесная сказка... о, как это все сродни ей, Ксане, одинокой лесной девочке, которую зовет на новое поприще этот добрый, с детскими глазами и серебряными нитями в волосах, ласковый человек.

И в то же время глухой внутренний голос шептал ей:

"А твое обещание! А монашеский клобук? А слово, данное Манефе?.. Нет!

Тысячу раз нет! Ты не должна быть обманщицей, лесовичка!"

Она поднялась со своего стула, гордая, суровая, и заговорила, задыхаясь от волнения:

- Нет... не поеду с вами!.. Не хочу... У меня другое... Я поступаю в монастырь...

- В монастырь? Вы, детка, вы - в монастырь? Побойтесь Бога! С вашей молодостью, с вашим талантом!.. Дитя! Кто внушил вам эту мысль? Это преступление против себя, против своей юности!.. Слушайте, детка, я не менее религиозен, нежели вы, должно быть. Я умею верить, я умею молиться...

Чтобы угодить Богу, чтобы любить и познавать Его, не надо запираться в тесную келию от всего мира... Во всяком случае, тот, кто своим талантом может доставить высокое художественное наслаждение людям, тот, кому от Бога дана возможность заставить толпу волноваться, плакать, смеяться, тот, кто в состоянии привлечь внимание слушателя и показать ему жизнь, как она есть, -

тот, по-моему, не имеет права прятаться за монастырские стены и совершает грех, зарывая свой талант... Конечно, людям, которые смотрят на театр, как на пустую забаву, которые не признают великого значения искусства, мои слова покажутся ересью. Но тот, кто умеет ценить сцену, кто понимает ее значение, тот признает, что я прав... Не знаю, детка, поймете ли вы эти слова старого, опытного и преданного искусству актера - потому что вы еще слишком молоды, вы не знаете жизни... Поверьте одному: у вас талант -

воспользуйтесь случаем развить его, показать его... Сама судьба предназначила вам быть артисткой, и вы должны, вы обязаны посвятить себя искусству, сцене... Детка, я многих из тех девиц, которые увлекаются театром, не обладая никакими задатками таланта, отговаривал и отговорил посвятить себя сцене, зная, что их ждет там вместо славы одно разочарование... Но вас, напротив, я хотел бы убедить поступить на сцену, потому что я ясно вижу - вы созданы для театра... Доверьтесь же мне, как отцу и другу, поезжайте с моей труппой... Вы настоящая маленькая лесная фея Раутенделейн, из которой я сделаю великую актрису...

Арбатов встал и поглядел в глаза Ксане, ожидая от нее ответа.

- Нет!.. я не могу!.. я не поеду!.. - тихо ответила Ксаня. - Я дала обещание...

- Я не верю... это не может быть, - волновался Арбатов, - это обещание у вас вырвано, вероятно, силою... О, я знаю вашу мать Манефу, знаю ее проделки!.. Детка моя, - продолжал он нежно, - поймите вы, что это положительно грех не использовать своего таланта... Нет, нет, вы должны согласиться ехать со мною, чтобы яркой звездой засиять на русской сцене!

Да, феей Раутенделейн появитесь вы в первый раз на подмостках и этой чудною лесною сказкой ознаменуете ваш дебют сначала в маленькой труппе провинциального городка, а оттуда - кто знает - быть может, впоследствии засияете яркою звездою на всю Россию, на всю Европу, весь мир...

- Нет!.. нет!.. Оставьте меня!.. Не уговаривайте меня!.. - вся дрожа, отвечала Ксаня. - Я не могу... я дала обещание... я должна... я...

Она не окончила своей фразы.

В дверях показалось розовое облако тюля, и княгиня Лиз, смеясь и звеня своими браслетами, обняла Ксаню.

- Прелесть моя, за тобой прислали! Я бы охотно оставила тебя у себя, но... боюсь матушкиного гнева!

И, сделав испуганное лицо, княгиня расхохоталась раскатисто и звонко.

Ксаня отвесила по низкому монашескому поклону ей и Арбатову и быстро поспешила из залы.

- Не правда ли, прелесть? - блеснув глазами ей вслед, спросила княгиня.

- Она настоящая фея Раутенделейн! - восторженно произнес тот.

- Кто? - не поняла княгиня.

- Фея Раутенделейн из гауптмановской сказки "Потонувший колокол".

Маленькая лесная нимфа, ушедшая к людям из темного леса разделять их судьбу...

- Вы правы, назвав ее так, Арбатов! Ее история - это нечто удивительное!

И, присев на стул подле Арбатова, княгиня Лиз тут же, на подмостках сцены, рассказала ему всю историю Ксани-лесовички в том виде, как она ее узнала от матушки Манефы.

Глава XIV

Молитва услышана. Обреченная. Паника. Героиня

Тихо мерцает лампада перед Распятием Спасителя. Божественный Страдалец изображен с низко поникшей головою на грудь. Капельки крови, застывшие на теле, кажутся горящими рубинами чистейшей воды. Взор Спасителя поднят к небу. В нем светозарная скорбь, именно светозарная. Иначе нельзя определить эту полную неземной грусти, сладкую надежду на то, что великая жертва принесена за мир, за людей на общее людское благо.

Ксаня сидит у подножия Распятия в пустой, холодной и полуосвещенной часовне. Ее зубы дробно стучат. Руки и ноги захолодели.

Сегодня первая ночь "испытания". Таких ночей она должна провести шесть, прежде чем матушка отвезет ее в обитель. Так уже принято у них в пансионе, что каждая, обрекшая себя Богу, должна простоять шесть ночей на молитве от девяти до трех утра, чтобы сосредоточиться в полном одиночестве, подвести подсчеты прошлому, обдумать строго грядущее наедине с самой собою.

Но завтрашняя ночь будет пропущена. Завтра елка и вечер у княгини и представление "божественной мистерии", как называла княгиня устраиваемые ею спектакли.

Ах, как морщилась матушка, когда говорила ей вечером сегодня, благословляя ее идти в часовню:

- Эти светские выдумки помешают тебе только "готовиться", оторвут высокие помыслы и заменят их суетой. Просила княгиню освободить тебя, а она и слушать не хочет. Говорит, что ты будешь украшением ее представления...

Ну, и пусть!.. А завтра опять за молитву...

Утром Секлетея принесла в классную радостную весть. "Уленьке лучше...

Уленька выживет... Доктору удалось предупредить воспаление мозга!"

Итак, молитва пансионерок была услышана. Уленька была вне опасности.

Точно праздник Святой Пасхи была встречена эта весть присмиревшими пансионерками. Уленька-язва, Уленька-сплетница была забыта. Помнили о страждущей, болящей и несчастной Уленьке и взялись помогать сиделке, приглашенной к больной. Потом вспомнили о Лареньке.

- Что-то она? Как доехала?

- Надо бы узнать... в белую руину сбегать... Верно, уж лежит там письмо от Ларенькиного спасителя, - предложил Ксане кто-то из девочек.

Из-за крещенских морозов девочек гулять не водили, и потому Ксане пришлось снова прыгать зайцем среди сугробов.

Под мышкой мраморной Венеры лежало письмо.

"Царевна лесная! Сим доношу, что довез вашу беглянку до вокзала и посадил в поезд, - писал Виктор. - Она вам кланяется. Сейчас получил от нее длинную телеграмму. Извещает, что благополучно доехала до своей бабушки и что бабушка к Манефе ее больше не отпустит. Как видишь, царевна, все устроилось отлично - назло всем вашим монашенкам. Лариса обещала прислать обо всем подробное письмо, которое я в свое время исправно вам доставлю.

Ну, а когда же я увижу твою милость? В субботу отпрошусь в отпуск к товарищу и приду в эту разлюбезную собачью конуру. Может быть, увижу тебя или найду от тебя писульку. Прощай, друже! Рад, что сослужил тебе службу. В сущности, ведь ты славный малый, Ксанька, хотя и не хочешь знать ни меня, ни розовых графов. Ну, пока до свидания. Искренно преданный Виктор".

Ксаня спрятала письмо ее верного и единственного друга.

В субботу он обещал прийти. Но в субботу она не выйдет к нему. Она уже будет в обители. Так решила матушка, так должно быть. Она - одинокая, всеми забытая сирота, и ей только два выхода в жизни: или в лес, или в обитель.

Но в лес нельзя. Ее поймают, найдут, отвезут в Розовую усадьбу. Нет! Нет!

Она не хочет этого! Ни за что в мире! Лучше уж в обитель, туда, за серые стены, где плавно движутся черные тени монахинь, где жизнь катится тихо и ровно и где нет ни ненависти, ни вражды, где все время будет проходить в молитве...

"В молитве? А разве ты умеешь молиться?" - шепчет какой-то голос внутри Ксани.

Нет! Не умеет.

Она не умеет, по крайней мере, не умеет так, как хотела бы молиться...

Ее глаза поднялись на Распятие...

Какое чистое, прекрасное, страдальческое лицо! Сколько в Нем дивного самозабвения, покорности и кроткой ласки!.. Любит ли Он, чистый и безгрешный, ее, Ксаню, несмотря на то, что она не умеет и не может молиться Ему? Говорят, Он всех любит, и добрых, и злых, и кротких, и жестоких. Она постарается понять Его, почувствовать всю Его милосердную душу... Там, в монастыре, она научится молиться Ему. Ведь там Его дом, Его обитель... Не может же она не полюбить кроткого хозяина этой обители...

Во все глаза смотрит Ксаня на Распятие. Милостивые, кроткие очи затуманены слезами неземной скорби, рубиновые капельки крови на ладонях и ногах, рубиновые кровинки на высоком челе, увенчанном колючими терниями...

- Да!.. Да!.. Я буду покорной и кроткой монахиней, я постараюсь научиться молиться Тебе! - без слов шептали ее губы, и какая-то непривычная, тихая радость разлилась по ее душе.

"У вас талант, детка... Вы засияете яркой звездой на всю Европу! На весь мир!" - где-то близко-близко послышался знакомый голос подле нее, почти рядом. Она оглянулась даже, но никого не было кругом. Часовня была пуста. А между тем почти въявь перед нею стояло доброе, ласковое лицо, и восторженно сияли его детски чистые, прекрасные голубые глаза...

Снова слышался голос Арбатова: "Вы талант, детка, талант, какого я не встречал. Вы настоящая фея Раутенделейн! Идем за мною, фея Раутенделейн из лесной сказки, я сделаю вас великой!"

И его голос то падал до шепота, то поднимался снова и снова падал, баюкая и нежа ее, как колыбельная песнь...

Она забылась под эти нежащие, в душу вливающиеся звуки... Забылась, приткнувшись черною головкой к подножию распятого Христа...

x x x

Острый, неприятный и удушливый запах наполнил часовню. Едкий дым просачивался сквозь дверную щель и замочную скважину. Этот дым разбудил Ксаню. Она с усилием раскрыла глаза. Пахло гарью, но по-прежнему кругом была тишина. Только что-то зловеще шуршало за порогом часовни. Темные клубы дыма наполняли ее. Ксаня вскочила, схватилась за голову. Голова трещала и нестерпимо ныла. Дым ел глаза, заползал в рот, в нос, застилал зрение. Она задыхалась... Туманная мысль в больной голове подсказывала страшную действительность.

"Пожар! Горим!" - вот первое, что сознательно, молотом ударило в мозг.

- Пожар! Горим!

С этим криком, дико и пронзительно нарушившим тишину пансиона, она метнулась сломя голову из часовни, широко распахнула тяжелую дверь и отступила с трепетом. Огромное пламя бушевало по коридору - огненное, страшное, перемешанное с черным, едким, режущим глаза дымом. Оно начиналось там далеко, в комнате сестры Агнии, и, нарастая с каждой секундой, принимая чудовищные размеры, стремилось дальше к столовой, классной и к спальне пансионерок.

Не помня себя, Ксаня метнулась туда.

- Горим! Спасайтесь! - крикнула она диким, исступленным голосом, появляясь на пороге.

Там уже знали о пожаре. С воплями, стонами и слезами девочки метались из стороны в сторону, не зная, за что схватиться, что спасать. Бледные, потерявшиеся, с распущенными волосами, в одних длинных ночных сорочках, с перекошенными ужасом лицами, они носились из угла в угол, громко и дико взывая о помощи.

Но никто не шел, никто не приходил спасать их. От комнаты Манефы, кухни и каморок прислуги девочки были отделены этим свирепствующим морем огня.

Мимо Ксани пронеслась вихрем маленькая Соболева.

- Куда?

- Туда, в пламя! Все равно не спастись! - истерически взвизгнула девочка.

Сильные руки Ксани схватили ее.

- Ни с места! Там смерть! - властно крикнула Марко.

Высоким, чужим голосом Юля Мирская читала отходную. Ее худые руки тянулись к потолку. В длинной сорочке с худым, перекошенным от смертельного ужаса лицом, она походила на привидение.

Змейка Дар, бледная и страшная, стояла на ночном столике и, стараясь осилить стоны и вопли, выкрикивала каким-то фанатически звенящим голосом:

- Девоньки! Молитесь! Молитесь! Девоньки! Близка смерть! Умрем, как невесты Христовы!

В это время в спальне стало светло как днем.

Второй деревянный дом горел как свеча.

Вопль, дикий и пронзительный, потряс спальню. Змейка тяжело рухнула со столика в глубоком обмороке.

Стоны, крики, плач стали громче.

Вдруг сильный, могучий возглас покрыл все эти стоны и плач.

- Одеваться скорее! Вынуть салопы и платки! И вниз... на улицу!..

Медлить нельзя! - кричала Марко.

Ее властный окрик протрезвил всех. Вопли, стоны и пение отходной прекратились. Змейку привели в чувство, облив ей голову водой. Соболеву успокоили. И все это сделано было по тому же властному приказанию бледной черноглазой девушки-подростка.

Когда испуганная насмерть Манефа, Агния и прислуга появились в спальне, девочки были готовы, одеты все до одной.

- Вниз!.. вниз!.. На крыльцо!.. На улицу!.. - срывалось с бледных, трепещущих губ матушки, и взволнованные, потрясенные монастырки, с ужасом косясь на свирепствующее пламя, бросились по лестнице.

И было как раз вовремя. Невыносимо едкий дым душил их. Губы трескались от жары. Пламя пожара охватило все здание.

По улице в это время, тяжело громыхая, катили пожарные. Прямо к девочкам летела княжеская коляска. Князь стоял, махал рукою и кричал:

- К нам! К нам, матушка!.. Забирайте девочек и к нам!.. Княгиня ждет!.. Ее предупредили!..

А пламя, подхватываемое ветром, свирепствовало все больше и больше. Со свистом и ревом огненный клубок плясал свой дьявольский танец вправо и влево... Черный дым застилал легким флером этот торжествующий праздник огня... Балки здания рушились одна за другой... О спасении пансиона не было и речи. Надо было отстаивать другие, ближние здания.

Крики пожарных сливались с криками зрителей, собравшихся густою толпою на улице.

Князь продолжал кричать:

- К нам, к нам везите девочек!.. Берите коляску и отправьте в четыре приема!.. Места всем хватит!..

Но его не слышали. Крики людей, вой пламени и шум падающих балок заглушали все.

Среди общего гула и шума, на крыльце пансиона показалась фигура в сером платке и белом переднике.

- Больную... больную забыли! - кричала она. - Больную вынести забыли... Нельзя... не вынести... Погибает... Сгорит.

И, рыдая, упала на ступени.

Ответный крик пронесся на пожарище.

- Уленьку забыли! Уленька сгорит!

Ужас сковал присутствующих, смертельный, панический ужас.

- Человек погибнет!.. Человек сгорит!

Пожарные были заняты каждый своим делом на крыше и с боков фронта. За свистом ветра и шумом пожарища им не слышно было отчаянных криков матери Манефы и девочек.

- Спасите больную! Спасите больную! - гудела толпа.

- Не спасти все едино!.. Ишь огнище-то! - слышались отдельные голоса.

- Сунься-ка в пламя - капут!

- О Господи, душа человеческая!

- Рискнуть надо!

- Братцы, идем!

В ту же минуту с грохотом обвалилась горящая балка.

Толпа отшатнулась волной.

- Поздно теперь, шабаш! - выкрикнул чей-то голос.

Вдруг черная фигура отделилась от толпы, и, прежде чем кто-либо мог остановить Ксаню, она ринулась вперед в самое море огня.

x x x

Что-то толкало ее вперед. Она летела как на крыльях среди двух потоков бушующего моря. Ее кожа и губы трескались от жары, одежда начинала тлеть.

Одна мысль жгла ей мозг:

- Больная... забытая... она... Ульяна!.. Надо спасти!.. вытащить!..

Надо... непременно надо...

Ксаня сама не замечала, что говорит это вслух, как одержимая, как безумная.

Вот коридор... вот часовня... Дальше, дальше... Пламя занялось... и уже стены горят... Шурша зловеще, огонь гуляет по обоям и мебели... Вот и комната Уленьки...

Черный дым наполнял эту комнату, выбиваясь клубами в коридор... Он ест глаза Ксани, туманит голову, почти лишает мысли...

Рядом пылает как костер приемная пансиона.

Смертельно душно...

Лесовичка делает скачок... другой... Вот она уже в комнате послушницы.

Уленька лежит на кровати с закрытыми глазами.

- Неужели задохлась?

Ксаня прикладывает ей ухо к сердцу.

- Нет! Жива! Слава Богу, сердце бьется!

И Ксаня сильными руками поднимает Уленьку. Больная послушница мала и худа, гораздо меньше ее, Ксани. Но в обморочном состоянии она тяжело повисла на руках своей спасительницы.

Ватное одеяло тянется за ней, мешая ступать, путаясь в ногах, заставляя спотыкаться. Быстрым, сильным движением Ксаня вскидывает свою ношу выше и идет... спешит...

Огненные языки тянутся к ней, как красные чудовища, со зверским желанием лизнуть, поглотить, уничтожить...

Она подвигается медленно со своей ношей на руках.

- Скорее бы, скорее!

Больная, бесчувственная Уленька стонет в забытьи:

- Душно! Душно! Воды! Душно!

- Сейчас! Сейчас! Потерпи немного!

Коридор миновали... Спальню тоже... Вот и лестница... Сейчас, сейчас спасенье...

Но что это? Целое море огня перед ними: пока возилась со своей ношей Ксаня, лестница давно занялась.

Как сойти вниз?

Ксаня бросилась было вперед, наперекор свирепствующей стихии - и мгновенно отскочила назад. Тяжело громыхая, что-то ринулось вниз из-под самых ног ошеломленной Ксани.

И на ее глазах остатки обгоревших ступеней исчезли в огне.

Кончено! Путь отрезан. Нельзя выбраться без лестницы с третьего этажа.

Тогда, вне себя, чувствуя гибель, она метнулась к окну.

- Спасите!.. - крикнула она своим резким, сильным голосом. -

Спасите!..

Черные, покрытые сажей фигуры были ей хорошо видны из окна.

Люди жестикулировали, кричали ей что-то, но ничего нельзя было разобрать.

А пламя приближалось. Поворотом ветра, ворвавшимся сквозь выбитые стекла, оно приняло другое направление. Оно свистело, как страшное чудовище, теперь за самыми плечами Ксани. Оно касалось ее волос, одежды...

Сейчас оно оцепит ее всю с ее ношей, и они обе, и Уленька, и Ксаня, сгорят в бушующем пламени. Пока пожарные приставят лестницу и дойдут до них, все уже будет кончено... все... все! Они сгорят... Сгорят обе...

Пламя все ближе и ближе... Черные глаза Ксани покосились на бушевавшее вокруг нее беспощадное огненное чудовище, которое уже трепетно охватывало ее со всех сторон.

- Конец! - где-то со смертельным спокойствием отозвалось в глубине сердца Ксани.

Она подняла глаза к небу, как тогда, в тот вечер, около Розовой усадьбы, когда угрожала ей такая же гибель от огня.

Неясная мысль толкнулась в голову. Перед ней всплыл Тот, Распятый, с рубиновыми капельками на ногах и ладонях и на бледном челе, обвитом терновым венцом... Блеснули Его глаза, кроткие, добрые, милостивые, любящие...

- Христос! - прошептала Ксаня, - Ты Спаситель мира, - спаси нас!

- Прыгай, прыгай! - послышались голоса снизу.

Ксаня наклонилась, третий этаж высоко. Внизу несколько покрытых сажей, закоптелых фигур держали огромный кусок сетки под самыми окнами дома.

Ксаня вздрогнула.

- Спасены! - вихрем пронеслось в ее мыслях, и, осторожно положив Уленьку на край окна, она обернула ее одеялом и тихонько столкнула вниз.

Бесшумно упало на протянутую сеть бесчувственное тело больной.

Ее приняли бережно и переложили на носилки.

- Прыгай! Прыгай! - кричала снова через минуту Ксане та же толпа.

Лесовичка вздрогнула, вскочила на подоконник, быстро, бессознательно перекрестилась и скользнула вниз на растянутую под окном сетку...

Глава XV

Спектакль. Дверь распахнулась настежь...

Было семь часов вечера, когда первые приглашенные появились в

"театральной" зале княжеского дома.

В каком-то серебристо-золотистом и голубом платье встречала их княгиня Лиз, смеющаяся и розовая, как летнее утро.

С хорошеньких губок фейерверком слетала трескучая французская речь:

- Imaginez vous*... в двенадцать ночи набат... крики и зарево!.. Ах, это было ужасно (Смеющееся личико изображало ужас). - Paul зовет камердинера... Qu'y at-il**? Пансион горит!.. Я потеряла голову... Эти милые чернушки и вдруг... Paul скачет на пожар, привозит их всех... Et figurez vous***, я узнаю, что одна из них - героиня!.. Да, да, героиня!

Вынесла больную прислугу из пламени... Разве это не подвиг! И это была та самая новенькая, лесная красавица, о которой я вам говорила. Вы ее увидите скоро, сейчас... Замечательная девушка...

* Представьте себе (фр.).

** Что случилось (фр.).

*** И вообразите себе (фр.).

- Но пансионерки? Как они могут играть после такого потрясения? -

интересовались гости.

- Ах, их надо развлечь. Il rant les distraire, les pauvres petites*.

Этот спектакль отвлечет их мысли от катастрофы. Слава Богу, что все еще так кончилось. Ведь весь пансион сгорел дотла... Я пока приютила их у себя. А завтра их переведут в новое помещение. Я уже приказала нанять тут неподалеку.

* Надо развлечь бедных малышек (фр.).

И розовое личико принимало особенное выражение.

Между тем за сценой Арбатов выходил из себя, устанавливая группы, горячась и волнуясь как никогда.

- Так нельзя! Так нельзя! Нужно живее! - тормошил он Юлию Мирскую, изображавшую Лота с самым возмутительно-равнодушным лицом. - Ведь за вами гибнет Содом и Гоморра, все ваши родственники и друзья!

- И вы тоже неверный тон взяли, - налетал он на Машеньку Косолапову, которая спокойно перелистывала тетрадку, представляя из себя Вооза, называющего Руфь, т.е. Катю Игранову, своей женой.

- Вот вы, малютка, хорошо, очень хорошо! - одобрил он Соболеву, покорно и трогательно вошедшую в роль Иосифа, проданного братьями в неволю.

Увлекающийся и горячий Арбатов до того любил сцену, театр, что даже к постановке маленьких духовных пьес, сочиненных княгиней, отнесся с присущим ему вниманием и серьезностью. Режиссерская жилка заговорила в старом актере, и он непременно хотел, чтобы даже нелепые пьески княгини-писательницы, составленные из кусочков, диалогов и отдельных эпизодов, все же в отношении постановки вышли безукоризненно. Но особенно интересовал Арбатова предстоящий "первый дебют" будущей знаменитости, как он мысленно уже окрестил Ксаню, несмотря на ее заявление, что она не желает посвятить себя сцене. Старому актеру и режиссеру хотелось показать зрителям новый талант с самой выгодной стороны. Гримируя самолично девочек, наклеивая на лица одних длинные библейские бороды или покрывая пудрой и румянами красные щеки монастырок, Арбатов поминутно поглядывал на Ксаню, которая, совсем уже готовая к "выходу на сцену", сидела в углу и повторяла свою роль.

В древнебиблейском костюме, с распущенными вдоль стана своими роскошными волосами, Ксаня была настоящей красавицей. К тому же Арбатов сделал тушью какие-то два неуловимых штриха вокруг ее глаз, и без того красивые глаза лесовички стали глубокими, томными и дивно-прекрасными.

Ксаня удивленно посматривала от времени до времени на себя в зеркало, узнавая и не узнавая свое лицо, странно преобразившееся благодаря слою румян и пудры и штрихам вокруг глаз. В то же время она читала вполголоса свою роль, предполагая, что никто не обращает на нее внимания. Но ошиблась: Арбатов прислушивался - и на лице его заметен был восторг, когда, увлекаясь ролью, Ксаня произносила целые монологи громко, с удивительным выражением, отчетливо, ясно отчеканивая каждое слово.

- Детка моя, - заговорил Арбатов, когда все остальные пансионерки были готовы и поспешили на сцену, - детка моя, теперь я все больше убеждаюсь в вашем успехе. Вы буквально родились актрисой... Вспомните, что я вам говорил и... и... решайтесь ехать со мною, в мою труппу... Я все устрою, нужно только ваше согласие...

- Матушка сказала, что через неделю отвезет меня в обитель, - был тихий ответ Ксани.

- Вздор! - вскричал Арбатов в забывчивости. - Вздор! Опомнитесь!

Знаете, что ждет вас в монастыре? Тоска, медленное угасание молодой жизни... А там, там, на сцене, известность, слава, полный расцвет и торжествующий праздник таланта!..

- Но я обречена, - шепнули ее губы.

- Да, обречена, - подхватил Арбатов, - обречена, чтобы властвовать над толпою силою своего таланта, обречена на то, чтобы высоко и гордо нести светлое знамя искусства!.. Слушайте: сегодня, - прибавил он шепотом, -

сегодня после нашего спектакля с последним поездом я уезжаю... Если вы решитесь, то сегодня же...

Резкий звонок прервал его речь. Этот звонок означал, что пора начинать.

Наскоро шепнув Ксане: - "Подумайте! Решайтесь, пока не поздно!" -

Арбатов исчез в кулисах.

В зале зашуршали платья, зашумели голоса. Из-за тяжелого бархатного занавеса долетали звучащие веселыми перекатами французские фразы, смех, восклицания, милый, возбужденный голос княгини.

Затем все стихло как по мановению волшебного жезла.

Откуда-то из-за кулис послышались чарующие звуки бетховенской сонаты, и занавес тихо пополз кверху.

Сцена Лота должна была быть первою, согласно со строго библейским порядком, но, приберегая эффект появления Ксани под конец спектакля, Арбатов пустил ее последней.

Звуки бетховенской сонаты сменились иными тихими, чуть слышными, еще более чарующими звуками... Точно кто-то неведомый и глубоко печальный тихо плакал, сетуя и жалуясь на судьбу... И под эти чарующие звуки юная Раечка -

Иосиф, с закованными, как у невольника, руками и ногами, - рассказывала, как тяжело ей, Иосифу, расстаться с милым отцом, родиной и любимым братом Вениамином. Ее голосок хватал за сердце, а нежное лицо было так трогательно-прелестно, что по окончании сцены ее наградили бурными, долго не смолкающими аплодисментами.

Раечка кончила. Прекрасный Иосиф удалился со сцены. Его сменили Руфь и Вооз.

Эта сцена не обошлась без приключения. У Вооза отклеилась борода в самую патетическую минуту. Нимало не смущаясь, Машенька Косолапова оторвала ее совсем и положила в карман под оглушительный хохот зрительного вала.

Катюша Игранова - Руфь неистово фыркнула при виде безбородого Вооза и, позабыв роль, понесла какую-то чепуху.

Но и этих двух растерявшихся девочек наградили поощрительными аплодисментами.

Прочтен, наконец, длинный монолог Ольги Линсаровой над корзиной с Моисеем, и бархатный занавес опустился под дружные хлопки зрительного зала.

Снова послышались чарующие звуки невидимой музыки, и снова тяжелый занавес поднялся.

Одобрительный шепот пронесся по залу. На сцене, рядом с Лотом и его дочерьми, Мирской, Играновой и Соболевой, появилась черноокая красавица с трагическим лицом и гордыми губами.

- О, Лот, я чувствую, что гибель там за нами!

Первая же фраза Ксани, произнесенная ее глубоким, сильным грудным голосом, захватила зрителей.

В огромном зале стало тихо, как в могиле. Все взоры приковались к лесовичке.

Арбатов нервно потирал руки. Его глаза, обводившие публику, казалось, говорили: "Ага! Каково?!"

С каждой новой фразой Ксаня все больше и больше захватывала зрителей.

Публика едва дышала, боясь проронить хоть один звук из ее роли.

- О, Лот, я гибну!.. Смерть пахнула мне в очи!.. Сковала и руки, и ступни... Я гибну!.. Смерть!.. Я обращаюсь в камень!.. - диким, захватывающим криком закончила Ксаня и окаменела с исполненным трагического ужаса лицом.

Занавес медленно пополз.

Гробовая тишина воцарилась в зале.

Воцарилась на миг. Только на миг, после которого гром оглушительных рукоплесканий, гром восторженных отзывов и похвал раздался в переполненном зале.

Точно что ударило в голову Ксане, когда ее, возбужденную, не остывшую еще от вдохновенного экстаза, Арбатов вывел за руку из-за кулис и сказал:

- Но, детка, я думаю, теперь вы убедились, что ваша стихия - сцена...

Теперь вы убедились, что царевне лесной не место в келье...

И он стал рассказывать ей, какой успех ждет ее, если она согласится играть фею Раутенделейн.

Едва Арбатов вывел Ксаню в зал, ее тотчас же окружил со всех сторон целый цветник нарядных дам, целый сонм блестящих мужчин в орденах, лентах.

Ее спрашивали о чем-то, ее задаривали улыбками, ласковыми взглядами, похвалами и похвалами без конца.

Ксаня угрюмо молчала, но душа ее расцвела. Что-то огромное, прекрасное, как солнце, наполняло ее.

- Дорогу! Дорогу княгине! - послышался вдруг шепот, и княгиня Лиз очутилась перед девочкой.

- Вот твои лавры!.. Это только скромная дань твоему огромному таланту!

- произнесла с влажными глазами княгиня, и на красивой головке Ксани очутился венок из душистых пурпуровых роз...

x x x

Сейчас после представления в зале зажгли елку. Зеленокудрое дерево было разукрашено по-царски. Изящные безделушки, сласти, свечи - все это играло и горело в тончайших световых переливах электрических фонарей.

За деревом стоит Ксаня. Ее глаза горят, лицо пылает. О, этот успех! Он кружит голову, дурманит мысль. Он так дивно сладок и хорош, он так приятно и радостно ласкает сердце.

Ей было слишком хорошо от всех этих похвал. Она боялась, что от острого прилива счастья разорвется сердце. Вот почему она скрылась возбужденная, зачарованная за эту зеленую, пестро разукрашенную ель.

Здесь, в одиночестве укромного уголка, никто не мешал ей грезить...

О, как сладки эти грезы... Что ей сказал Арбатов, когда ввел ее в зал?

Ах, да: "царевне лесной не место в келье!"

И еще про фею Раутенделейн говорил ей много-много. Но все это должно отойти от нее, скрыться. Она - обреченная. Она чужая для сцены, для театра, для людей...

Смертельный ужас разом наполнил душу Ксани. Ей стало жутко. Ей стало холодно. Дрожь пробежала по телу.

Теперь в монастырь?! Теперь схоронить себя навеки?! О!

Она задрожала с головы до ног.

Перед ней, как призрак, появилась Манефа.

- Вот ты где, девонька, а я-то искала. Всюду искала тебя. Я за тобою.

Больно велик соблазн здесь. Хочу увести тебя отсюда, девонька, помолиться.

Вместе с тобой молиться буду, всю ночь будем замаливать сегодняшний грех...

Ох, суета сует, суета сует и великая суета!.. Бежим от нее, девонька, пока не поздно, пока дурман не закружил мыслей...

Никогда еще голос матушки не звучал так ласково и кротко. Но от этой ласковой кротости еще больший холод охватил душу Ксани.

Вернуться! Позволить себя запереть в монастырь! Никогда! Никогда!

Шумный успех, выпавший на долю Ксани, отравил своим ядом угрюмую душу не привыкшей к нему лесовички!

"Никогда!" - еще раз вихрем пронеслось в ее мыслях, и, не помня себя, она рванула свою руку из цепко охвативших ее пальцев Манефы и бросилась со всех ног от нее через ряд комнат, в гостиную.

В гостиной сидели группами гости, весело и оживленно разговаривая.

Между ними не было Арбатова.

"Неужели уехал?" - острым жалом вонзилась в голову Ксани тревожная мысль.

Она рванулась дальше, в кабинет. Ее глаза блуждали как у безумной, отыскивая Арбатова.

Вот он!

Арбатов как раз прощался с княгинею и другими лицами, желавшими ему успеха.

Ксаня остановилась, никем не замеченная, на пороге. Минута и Арбатов быстрым шагом направился к выходу и тут лицом к лицу столкнулся с Ксаней.

- Детка моя! Что с вами? Отчего этот расстроенный вид?

Она стояла, как вкопанная, тяжело дыша, с теми же блуждающими глазами.

- Возьмите меня с собою... туда... к вам... в театр... Я не могу...

больше... Я не хочу в обитель... Выше сил!.. Не могу! Не могу!..

Она задыхалась.

Он схватил ее за руку.

Его голубые детские глаза вспыхнули, загорелись.

- Детка, неужели? О, я знал, что вы не могли поступить иначе... Скорее же, скорее!

Он схватил ее за руку и нервной походкой сбежал вниз, в швейцарскую, где высокий гайдук-казак помог одеться Ксане, накинул нарядную бобровую шинель на плечи Арбатова и распахнул перед ними дверь.

"Честно ли я поступила?" - вихрем пронеслось в мыслях девочки, когда острый морозный воздух прямо дохнул ей в лицо.

У подъезда уже стоял экипаж княгини, который должен был довезти Арбатова на вокзал. Арбатов, усадив Ксаню и сев рядов с ней, велел кучеру ехать как можно скорее.

"Честно ли я поступила?" - шепнула еще раз Ксаня, когда яркие фонари вокзала приветливо блеснули ей в лицо.

Она не слышала, что говорил ей Арбатов всю дорогу. Ее мысли кружились с поразительной быстротой...

Вот они на вокзале.

Арбатов послал ожидавшего его с вещами носильщика купить билеты, а сам побежал дать телеграмму своей труппе с извещением о предстоящем приезде и о том, что везет с собою "дебютантку".

Но вот раздался звонок, заставивший Арбатова с Ксаней броситься в вагон.

- Слава Богу! А ведь чуть было не опоздали. Фея Раутенделейн, садитесь! - произнес Арбатов.

Поезд тронулся... Колеса зашумели... Замелькали фонари, фонари без счета...

Арбатов наклонился к Ксане и шепнул:

- Детка моя, верьте, сама судьба заставила вас променять монастырь на сцену... О, я уверен, вы будете благодарны судьбе, вы будете счастливы, что послушались совета старого актера...

Ксаня ничего не ответила. Ее голову сверлила все время одна мысль: честно ли она поступила, бежав тайком после того, как она добровольно дала обещание поступить в монастырь? Она старалась успокоить себя тем, что это судьба так решила, а не она, Ксаня...

А колеса шумели.

Шумели, точно пели: "Привет тебе, лесная фея"...

* ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *

НА СЦЕНЕ

Глава I

Новые впечатления

- Приехали, детка!

Голос Арбатова звучал весело и звонко.

Ксаня широко раскрыла большие заспанные глаза.

Та же обстановка, что и в последние двое суток, проведенные ею в дороге, те же развалившиеся на мягких диванах спящие пассажиры, тот же вагонный ночник, завешенный зеленой тафтой.

Поезд стоит.

- Что, детка, проснуться еще не можете? - засмеялся Арбатов и тут же стал отдавать распоряжения носильщику.

Широко раскрытыми, недоумевающими глазами Ксаня смотрела в полутьму вагона, моргая длинными, черными ресницами. Ах, какой чудесный она видела сон! Милый, старый лес, его деревья-великаны, его пышные ковры из зеленого мха и цветущих диких незабудок - вот что приснилось ей...

И как неожиданно, как странно было пробуждение! Этот вагон, эти грубо храпящие во сне чужие люди... и зимняя стужа за опушенными снегом оконцами купе.

- Торопитесь, детка, поезд стоит недолго, - слышится снова над ее ухом голос Арбатова, и он предлагает ей руку. Ксаня машинально опирается на эту руку, и оба выходят из вагона.

Едва они опустились на платформу, как их со всех сторон окружил целый десяток мужчин и дам.

- Сергей Сергеевич, батенька! Наше вам почтение!

- Сережа-мамочка! Наконец-то!

- Отцу командиру наше нижайшее!

- А мы тут ждали, ждали, ждали!

- Поезд опоздал на целый час.

- Кущик уже нос отморозил, до того на вокзале досиделись...

- Ха, ха, ха, ха!

Целый поток веселых приветствий, смеха, восклицаний посыпался на выходившего из вагона Арбатова. Его обнимали, целовали, и все это среди самых шумных и бурных речей, самого непринужденного веселья.

Бритые лица мужчин, говоривших как-то особенно и жестикулирующих особенно, нарядные, оригинальные и своеобразные костюмы дам показывали, что все встречавшие Арбатова были артисты и артистки.

Действительно, тут была налицо почти вся арбатовская труппа: толстый Дмитрий Петрович Славин или "папа Митя", серьезный комик труппы, с милым, добрым, бабьим лицом, юркий, как обезьяна; второй комик, морщинистый Кущик, казавшийся скорее старообразным мальчиком, нежели стариком; худой, как смерть, костлявый, с мрачным взглядом, в каком-то невероятном плаще, накинутом на плечи, трагик Доринский-Громов; красивый, с огромным букетом в руках, jeune premier* труппы Гродов-Радомс-кий; старуха Ликадиева, которую вся труппа Арбатова называла не иначе как "тетя Лиза" и любила без памяти;

тоненькая, миниатюрная Зинаида Долина; затем еще какие-то молодые люди, почти мальчики, веселые, суетливые, особенно крепко трясшие руку Арбатова,

- артисты на вторые роли, и барышни-статистки в скромных шубках, потертых шапочках.

* Первый любовник (фр.).

Все это окружило Арбатова, приветствовало его, осыпая радостными возгласами.

Скромная фигурка Ксани в черном монастырском одеянии, с большим платком на голове как-то уж слишком резко отличалась от всей этой веселой, суетливой толпы, кипевшей жизнью, шумной и суетливой. Ксаня с удивлением смотрела на эту толпу.

- Давайте знакомиться, детка! - произнес Арбатов, обращаясь к Ксане. -

Позвольте вам представить, - прибавил он, обращаясь к собравшейся труппе, -

это та молодая новая артистка, о которой я вам телеграфировал...

Прежде чем могла опомниться Ксаня, десятки рук протянулись к ней.

- Ай, да какая же она красавица! - искренно вырвалось из груди Славина, и он отечески ласково погладил Ксаню по головке поверх ее черного монашеского платка.

- Ну, уж ладно. Язык-то попридержите. Избалуете только девочку! -

грубовато огрызнулась старуха Ликадиева и без дальних разговоров обняла Ксаню. - Ты их, деточка, не слушай... Красавица да красавица... А вот услышит это "сама", она тебе пропишет красавицу-то, потому страсть завистлива она у нас!

- Кто завистлив? - хотела спросить Ксаня и не успела.

Великолепный букет белых роз, чуть благоухающих среди морозной ночи, очутился перед нею. Красивый господин в бобровой шапке протягивал его девушке, опешившей от неожиданности.

- Будущему собрату на поприще служения священному искусству от его товарищей! - несколько высокомерным тоном произнес Гродов-Радомский и, театральным жестом протянув цветы Ксане, низко склонил перед нею свою щегольски завитую голову.

- Цветы? Мне? Зачем же? - быстро проговорила она, вспыхнув до ушей.

- Звезде восходящей! Таланту молодому, нетронутому! - пробасил глуховатый голос трагика за ее плечами. - Сергей Сергеевич известил нас телеграммой, что нашел "новое дарование", и вот мы позволили себе приветствовать вас этими цветами, барышня! - и его костлявая рука сжала руку Ксани.

Потом к ней потянулись с приветствием другие руки. Ксаня отвечала на все эти пожатия взволнованная, разгоревшаяся. Но вот неожиданно ее глаза встретились с другими глазами, молодыми, восторженными, голубыми, как южное небо, и чистыми, как оно.

- Душечка! Дайте мне расцеловать вас. Я и не ожидала, что вы такая!

И две тоненькие, почти детские, ручонки обвили шею лесовички, а пухлый детский ротик горячо прижался к ее губам:

- Вы такая прелесть! Такая дуся! Красоточка вы моя!

Это была Зинаида Долина, или, как ее звали в труппе, "Зиночка", занимавшая в труппе Арбатова амплуа т.н. ingenue comique*.

* Комической инженю (простушки) (фр.).

Ее искренняя ласка и детски-восторженный поцелуй не оскорбили дикую лесную девочку. Это не были снисходительные ласки графини Наты, желавшей быть только благодетельницей. Нет, в Зиночке Долиной Ксаня почуяла искренний, несколько восторженный, детски-горячий порыв, оттолкнуть который ей было не под силу.

Она позволила маленькой Зиночке поцеловать себя, пожала еще две-три протянутые ей руки и вопросительно вскинула глазами на Арбатова.

Тот так и сиял. Горячая встреча, оказанная труппой Ксане, тронула его до глубины души.

- Я рад! Я очень рад, лесная царевна, - шепнул он ей, - и поцелуи, и розы, и дружеское участие - все налицо. Начало прекрасное! Теперь бы только с "самою" поладить... И еще вашим местопребыванием позаботиться... К тете Лизе вас, что ли, поместить? Тетя Лиза, - окликнул он "старуху" Ликадиеву,

- вы нашу Ксению приютите у себя?

- И... и, батюшка, - ответила Ликадиева. - И рада бы, да у меня и без того Кущик и Речков живут, да целая свора мелкой братии. Шумно, неуютно вашей барышне у меня покажется. Уж лучше бы к Зиночке ее пристроить...

Услышав свое имя, Зиночка в одну минуту очутилась подле. Ее миниатюрная фигурка уже протискалась к Ликадиевой.

- Ах, конечно, конечно, тетечка! Да я m-lle... - не знаю их имени и отчества - как солнцу рада... Только вот мои головорезы разве...

- Пустяки! Ты, девонька, с Зиночкой поселишься, - безапелляционным тоном решила Ликадиева, обращаясь к Ксане. - Ну, а теперь марш по домам!

Пора и честь знать! Прощайте, братцы, я восвояси.

- Мы вас проводим, тетя Лиза. И мы по домам тоже, - послышалось разом несколько мужских и женских голосов.

- А я вас пойду усажу, детка! - своим бодрым, веселым голосом говорил Арбатов, взяв под руку с одной стороны Зиночку, с другой Ксаню и направляясь с ними в сопровождении всей толпы к выходу вокзала.

Маленький город уже спал, погруженный в непробудную тишину. Несколько сонных извозчиков стояло у вокзала. Арбатов кликнул одного из них, усадил на него Зиночку с Ксаней и уже готовился распроститься с ними, как неожиданно скромный монашеский костюм последней резко бросился ему в глаза.

"Но ведь не может же она ходить в этом подряснике, в самом деле!" -

вихрем пронеслась его мысль, и, наклонившись к самому уху Зиночки, он шепнул ей:

- Голубушка, не откажите завтра по магазинам поездить и нашу детку приодеть как следует... А все, что будет стоить - это уже дело театра...

Вот вам на первый случай, - и он сунул крупную кредитную бумажку в маленькую ручку Зиночки.

- Ну, а теперь, добрый путь! Спите покойно на новом месте, детка!

Берегите хорошенько нашу новую звездочку, Зиночка, на вас полагаюсь...

Пусть отдохнет наша дебютантка с дороги хорошенько... Завтра репетиция назначена ровно в шесть!

Ванька хлестнул своего поджарого конька, конек бойко затрусил с места, и сани запрыгали по рыхлой снежной дороге.

Глава II

Маленькое гнездышко и его птенцы

- Вот мы и дома! Милости просим, гостья дорогая! - прозвенела птичьим голоском Зиночка и первая выпорхнула из саней, наскоро расплатившись с извозчиком.

Перед Ксаней был небольшой деревянный домик с зелеными ставнями, наглухо закрытыми в эту ночную пору.

- Моя хатка с краю! - сострила Зиночка и нажала пуговку звонка, духом вбежав на низенькое крыльцо.

Ее "хатка" была действительно с краю. Домик, снятый Зиночкой, находился далеко за людными улицами города, где-то у большого пустыря, занесенного снегом, недалеко от церкви и городского кладбища.

На звонок выбежала, со свечою в руке, молодая горничная, она же и кухарка, и нянька, и экономка, как узнала впоследствии Ксаня.

Хозяйка и гостья очутились в крошечных сенях, из которых вели две двери в жилые комнаты.

Горничная не без удивления вскинула глазами на необычайную посетительницу в монашеской ряске.

- Это новая артистка нашего театра. Она будет жить с нами вместе, Глаша, - пояснила Долина служанке.

Глаша приветливо улыбнулась Ксане румяными пухлыми губами и прошла в сени, освещая путь высоко поднятой свечою.

В первой комнате было светло и уютно. На столе шипел чисто-начисто вычищенный самовар, стояла сухарница с булками и кренделями, лежал холодный кусок мяса, очевидно, оставшийся от обеда. Из другой комнаты, соседней со столовой, доносилось легкое сопенье. Очевидно, за дверью сладко спали.

Часть столовой была отгорожена сиреневой занавеской. Зиночка, смеясь, указала на нее Ксане.

- Там моя спальня. Там и вы будете спать со мною! - весело проговорила она. - А теперь садитесь и кушайте хорошенько, что Бог послал.

И говоря это, она проворно, быстро резала мясо, намазывала маслом булки и наливала чай, не переставая в то же время бросать восхищенные взгляды на Ксаню. Та, в свою очередь, мельком, исподлобья поглядывала на хозяйку дома.

Без теплой шапочки и пальто Зиночка казалась еще меньше, и в своем гладком коричневом платьице, с туго закрученной на затылке белокурой косой, совсем уже походила на девочку-гимназистку.

Худенькое личико Зиночки менялось ежеминутно. Когда она смеялась, оно казалось детски, ребячески беззаботным, но вдруг неожиданно облако грусти набегало на него, и тогда Зиночка имела вид болезненной и чем-то опечаленной девочки.

Ксаня смотрела на свою новую приятельницу, и ей казалось непонятным, как мог такой ребенок очутиться среди артистов. Неожиданно для самой себя Марко спросила:

- Как вы, такая молоденькая, девочка почти, крошка, уже попали на сцену?

Зиночка вскинула на нее большие глаза, в которых заиграли и залучились голубые огоньки, и, всплеснув маленькими ручонками, звонко и искренно расхохоталась.

- Ха, ха, ха! - заливалась Зиночка беспечным смехом. - Это я-то крошка? Я-то девочка? Да у меня у самой крошки есть!.. Да!.. есть!.. А вы и не знали?.. Ах, вы - милая, милая!.. Да мне уже двадцать восемь лет стукнуло... Слышите, там за стеной спят мои головорезы. Старшему, Вале, уже восемь, а Зеке четыре... Завтра обоих увидите... А то вдруг девочка! Ха, ха, ха, ха! Чего только не выдумаете, красоточка моя!

И, вскочив со своего места, она бросилась душить Ксаню поцелуями.

И опять гордой, угрюмой лесовичке не показались неприятными эти добрые, простодушные ласки. И не отдавая себе отчета, смуглая рука Ксани легла на шею Долиной, а сильный грудной голос лесной девочки произнес взволнованно:

- Я рада, что попала к вам... У вас так хорошо, уютно и просто... Мне будет приятно с вами, не тяжко... Как на воле... Притворяться не надо... -

отрывисто проговорила она.

- И я рада! И я! - восторженно подхватила Зиночка. - Вы знаете, душечка, словом не с кем перемолвиться там, в театре... Еще папа-Славин и тетя Лиза добрые люди... А другие так и норовят съязвить, обидеть... А

"сама" особенно... Как ехидна, прости Господи, какая... Ее не было на вокзале... Заметили? Куда уж! Гордая, страсть!.. - "Не доставало еще, говорит, того, чтобы я встречать какую-то девчонку ездила!" Это она про вас, милочка, сказала, когда мы все на вокзал поехали вас встречать. Злая она ужасно! Так и шипит! Так и шипит! Она с вами сразу на ножи. Вот увидите, дуся... Да вы не отчаивайтесь... Сергей Сергеевич не допустит...

Да и важничать ей, нашей "самой" не придется. Скоро Белая приедет, и тогда ей капут. Придется Истомихе хвост поджать, - увидите сами. Ах, милая, если бы вы знали сколько в нашей актерской среде бывает неприятностей! -

прибавила, вздыхая, Зиночка. - Это чистая каторга! Не умри мой Владимир, никогда бы не пошла в актрисы... Но после его смерти я без гроша осталась, ребят кормить было надо... ну и... ну и...

Голубые глаза Зиночки мигом наполнились слезами.

- Воля! Воля! Зачем ты умер?! - неожиданно разрыдалась она, упав на стол белокурой головкой. Слезы так и полились ручьями по ее худенькому личику. Ксаня теперь только разглядела целую сеть мелких морщинок, избороздивших это худенькое детское личико.

В минуту отчаяния Зиночка уже не казалась ребенком. Она блекла как цветок, лишенный солнечной ласки. Целая драма пережитых страданий отражалась на этом лице.

Ксаня растерялась, не зная что делать. Она не умела плакать, не умела и утешать чужого горя. Ей хотелось бы сказать много теплых, хороших слов, которыми так умел утешить ее больную, одинокую душу в минуту тоски и горя старый лес, но лесное дитя не сумело передать той могучей, утешающей ласки, которою щедро оделял ее ее старый зеленый мохнатый приятель. И ей оставалось только смущенно смотреть на бедную, плачущую Зиночку.

- Маленькая мама опять плачет! - неожиданно раздался нежный детский голос за ее плечами.

Ксаня живо обернулась в ту сторону, откуда раздавался голос.

В дверях смежной комнаты стоял черноволосый и стройный мальчик. Он был в одной нижней ночной рубашонке, доходившей почти до его босых ножек, с пылающими от сна щечками, с черными глазенками, в глубине которых дрожали слезы.

Быстро переплетая босыми ногами, он подбежал к Зиночке, обвил руками ее шею и произнес тоном вполне взрослого человека:

- Не плачь, маленькая! Папа с неба увидит твои слезки, и ему будет больно, больно от них... Ты ведь сама так говорила мне и Зеке, когда мы принимались плакать.

Точно действием волшебства иссякли Зиночкины слезы. Она прижала к своей груди ребенка и уже с улыбкой говорила Ксане о том, что она должна жить, должна радоваться, имея на руках такого милого, такого хорошего бутуза. Потом "бутуза" заставили представиться незнакомой тете, "новой актрисе", и счастливая мать в сопровождении Ксани повела Валю в детскую и уложила его в кроватку с синим переплетом. В другой такой же кроватке спал второй сынишка Зиночки, Зека, им самим переименованный из Жоржика в такое странное имя. Этот был так же миниатюрен, хрупок и белокур, как и его маленькая мама.

- Вот оба мои сокровища! - произнесла с гордостью Зиночка, склоняясь над кроватками обоих детей. - Мне есть для кого жить, страдать и трудиться...

И разом оборвала свою фразу, встретившись глазами с хмурым, угрюмым и печальным взором лесовички.

Ксаня вся как-то осунулась и точно потемнела...

Она не знала материнской ласки, она не помнила ее. Она выросла никому ненужной, всем чужой и одинокой... Даже Васю, ее милого названого брата Васю отняла у нее судьба...

В эту ночь, несмотря на нежные заботы Зиночки, Ксаня почти не спала.

Прошедшее угнетало ее, будущее страшило своей темной, мрачной пустотой.

Глава III

Первые шаги. Тучи сгущаются

Как назойливые кровавые мухи лезли на глаза N-ской публики чуть ли не аршинные ярко-красные буквы саженной афиши, вывешенной на дверях городского театра:

Городской театр

ПОТОНУВШИЙ КОЛОКОЛ

Драма-сказка ГАУПТМАНА

В первый раз в нашем городе

При участии в главной роли феи Раутенделейн талантливой дебютантки, шестнадцатилетней КИТТИ КОРАЛИ-ГОРСКОЙ

Эти огромные буквы бросились в глаза и Ксане, переименованной Арбатовым из Ксении Марко в Китти Корали-Горскую.

Ксаня вспыхнула до корней волос, увидя свое исковерканное имя на афише.

- Зачем это? - вихрем пронеслось в ее мыслях, и она досадливо пожала плечами.

- Чудесно! Чудесно придумано! - восторгалась Зиночка и даже в ладоши захлопала от прилива детского восторга. - Как мило и поэтично: Китти Корали-Горская! Как это звучит прекрасно! Уверяю вас, это звучит как музыка, дорогая моя! Корали!.. Корали!.. Чудо как хорошо!.. Вообще все выходит удачно: и театральная фамилия, которую придумал для вас Арбатов, и костюм, который совершенно изменил вас...

Действительно, костюм, приобретенный в лучшем магазине города N-ска, делал Ксаню значительно выше, стройнее, много красивее и изящнее.

Темная ткань цвета черной вишни выгодно оттеняла смуглую бледность ее лица, а модный, изящный покрой костюма замечательно шел к стройной фигуре прежней лесовички. Черная котиковая шляпа с пером, прикрывая верхнюю часть лица, набрасывала легкую тень на слишком угрюмые глаза Ксани, смягчая их яркий, сверкающий блеск. От изящных ботинок на высоких каблуках она стала выше и казалась совсем взрослой барышней, красавицей в полном смысле слова.

Одни только волосы, не поддающиеся никаким усилиям черепаховых гребенок, вольно струились черным каскадом локонов по ее плечам. Однако ловкие руки Зиночки, сумевшие стянуть корсетом и платьем коренастую фигурку Ксани, умудрились-таки соорудить нечто похожее на прическу на голове ее новой подруги.

Когда они обе появились на следующий день в театре на подмостках сцены, весь состав труппы, участвовавший в назначенной на это утро репетиции, был уже там налицо.

Вчерашние знакомые подошли к Ксане здороваться.

Старуха Ликадиева без церемонии взяла ее за плечи, повернула к свету и произнесла, пристально разглядывая ее лицо:

- Вот это я понимаю! Вчера-то я в потемках и не разглядела сослепу...

Такие глаза и врать-то не сумеют... Но, девочка, мне кажется, не в нашей трясине болотной твое место... И зачем это тебя Сережа к нам приволок?

У старухи Ликадиевой была особенность всем и каждому говорить "ты" с первой же встречи. Ксаня смутилась таким вступлением, приготовилась ответить, но в это время откуда-то из-под пола показалась запыленная, грязная, вся в стружках фигура Арбатова, с бобровой шапкой на голове, сдвинутой на затылок.

- А-а, детка! Преобразились! Ну-ка, дайте мне взглянуть на себя.

Молодцом! Ей-Богу же очаровательно! Совсем настоящей примадонной выглядите!

- весело рассмеялся он, очень довольный внешним видом Ксани и тут же еще тише прибавил: - Никто вашего настоящего имени здесь не знает и не должен знать. Вы отныне будете Корали-Горская, а по имени Китти... Запомните!

Он беспечно расхохотался, и его кудрявая голова, посеребренная пылью и естественною сединою, снова скрылась в каком-то провале.

- Колодец для дедушки-водяного устраиваю самолично! - крикнул он откуда-то, уже скрывшись из вида.

Ксане никогда еще не приходилось быть за кулисами, на настоящих сценических подмостках, поэтому теперь она не без любопытства озиралась вокруг себя.

Было грязно, громоздко и неуютно.

То, что казалось таким красивым со сцены: деревья, облака, горы, пейзажи - все это на самом деле представляло из себя грязные, грубо намалеванные куски картона и полотна. Тут же беспорядочно навалены были в кучу в дальнем углу какие-то латы из папки, обклеенной мишурою, мечи, рыцарские доспехи. В противоположном углу стоял довольно потрепанный будуар в стиле Людовика XVI, какие-то замысловатые пуфы, козетки и какой-то вычурный под балдахином туалет. И все это заслонялось внутренностью русской избы со скамьями и лежанкой, с кадкой для воды и, ни к селу, ни к городу, приткнутой сбоку утлой картонной лодкой.

- Что, детка, сокровища наши осматриваете? - послышался Ксане знакомый голос, и курчавая седоватая голова Арбатова вторично неожиданно появилась из-под полу. - Вот вам роль феи Раутенделейн и кстати заодно и сама пьеса.

Садитесь и почитайте, и познакомьтесь с пьесою, которую мы будем сейчас репетировать, - весело проговорил он, выпрыгивая с легкостью юноши из своего подполья, и протянул ей объемистую тетрадку.

Ксаня машинально взяла тетрадку и, присев на восьмиугольный кусок дерева, выкрашенный под пень грязно-коричневым цветом, начала внимательно читать.

С первых же строк пьеса несказанно поразила ее и чудным поэтическим своим содержанием, и удивительным сходством героини ее, маленькой лесной феи, - с ней, Ксенией Марко, питомицей дремучих далеких лесов.

Златокудрая фея Раутенделейн живет в лесу, тщательно оберегаемая от людского глазу бабушкой-ведьмой, лешим и старым, толстым дедушкой-водяным, живущим в колодце. Дедушка-водяной могуч, богат и знатен. Ему подвластно все его водяное царство. Но ни власть, ни могущество и богатство не милы дедушке-водяному, если нет с ним малютки Раутенделейн, которую он, старый дедка, давно любит и хочет заполучить себе в жены. Он поднимается со дна своего колодца, кряхтя и позевывая, испускает свое обычное "бреке-ке-кекс"

и поджидает к себе красавицу-фею. Красавица-фея - веселое дитя. Она ищет цветов и орехов среди лесной чащи, дурачится со старым лешим и пляшет с подругами-нимфами при лунном блеске вплоть до утра. Она приходит поболтать и с дедкой "бреке-ке-кексом", беспечная и ясная, как летний день. Но ни о замужестве, ни о любви не думает еще маленькая фея Раутенделейн, но вот...

Щеки Ксани разгорелись. Ах, эта сказка про лес и фею, о, как прекрасна она!

Лесовичка читала ее, увлекаясь все больше и больше, и ушла в это занятие всем своим существом.

- Китти!.. Корали!.. Корали!.. Да проснитесь же, милочка! Все ждут вас! - услышала она птичий голосок Зиночки над собою. - Репетиция сейчас начинается.

Ксаня удивленными глазами посмотрела на Долину. Кто это Китти Корали?

Какая Китти? Какая Корали? Ах, да ведь это она. Ксаня!

И она быстро захлопывает тетрадку.

Пока она читала здесь, в уголку, сцена приняла новый еще более безалаберный вид. Посреди нее теперь стоял какой-то обрубок, выдолбленный в середине. Вокруг этого обрубка метался Арбатов и, размахивая руками, кричал:

- Папа Митя! Папа Митя! Водяной! Полезай же в колодец... Пока что так репетировать будем, а потом я вам такие декорации загну, что пальчики, друзья мои, оближете... Тетя Лиза, пожалуйте сюда... Вот домик ведьмы...

Пока я русскую избу поставлю, но к спектаклю будет хижина из хвойных веток.

Плотники скоро ее приготовят. Ну-с, Корали, вам начинать! Читайте прямо по тетрадке.

И взяв за руку недоумевающую Ксаню, он вывел ее на середину сцены и тихо шепнул:

- Ну, помогай вам Бог, моя дорогая!

Последние слова были произнесены так тихо, что Ксаня скорее угадала, нежели услышала их. Да вряд ли что-нибудь слышала и видела теперь лесовичка. Дивный, чарующий, полный недосказанной тайны сюжет поэтической драмы-сказки совсем захватил ее. Она как будто почувствовала себя прежней Ксаней - такой же нимфой Раутенделейн, лесной феей, диким, лесным, сказочно-свободным дитятей. Как умен и дальновиден оказался Арбатов, дав ей для ее первого дебюта эту донельзя подходящую ей роль! Ей, Ксане, не надо стараться делать из нее что-либо. Ей надо только остаться самой Ксаней, прежней Ксаней-лесовичкой - и все. "Старый лес, здравствуй, и снова здравствуй. Я опять возвращаюсь к тебе!" - вихрем пронеслось в ее мыслях, и какая-то волна, уже раз испытанная там, на подмостках княжеского зала, снова захватила Ксаню, глаза вспыхнули...

Она стала читать свою роль по тетрадке ясно, выразительно, с чувством.

Все притихло на сцене. Смолкли актеры, болтавшие и громко смеявшиеся в кулисах. Несколько десятков глаз с любопытством впились в дебютантку. Но Ксаня ничего не видела и, забыв окружающих, вся была поглощена своею ролью.

Нахлынула волна и понесла ее куда-то. Куда - неизвестно!.. Шум деревьев, рокот лесного ручья, щебетание пташек - все уже ясно чудилось Ксане, и все это выражалось теперь в ее чтении.

Голос ее то крепчал, то падал, то звенел смехом, загадочным и нежным, как у русалки, красивый, как песня жаворонка, как музыка, как звуки арфы...

И Бог знает сколько бы длилась эта музыка, как бы долго оставались без движения актеры за кулисами и актеры на сцене, завороженные звуками музыки этого голоса, очарованные внешностью, грацией и дикой прелестью молодого, незаурядного существа, если бы громкий, резкий голос не нарушил всеобщего очарования.

- Но это безумие мучить девочку с первой репетиции... И вам не стыдно, Арбатов?

Все головы повернулись в ту сторону, откуда слышался голос.

Повернулась туда же и чернокудрая головка словно проснувшейся от своего экстаза Ксани.

В глубине сцены стояла женщина, высокая, полная, лет 38, с золотисто-рыжими, цвета спелого колоса, волосами, выбившимися из-под огромной меховой, отороченной соболями и страусовым пером, шляпы, в тяжелом бархатном платье, с массою браслетов поверх длинных щегольских перчаток.

Соболья накидка, небрежно спущенная с одного плеча, волочилась вдоль бархатного шлейфа. Эта женщина была бы хороша собой, если бы брови ее не были так черны, а щеки и губы не были слишком румяны, чтоб казаться натуральными.

Большие, холодные глаза отталкивали своим недобрым выражением. Она так пристально впилась этими злыми глазами в Ксаню, что девушке сразу стало как-то неприятно от этого взгляда.

- Это Истомина, наша премьерша, - зашептала Зиночка Долина, незаметно приблизясь к Ксане. - Она здесь все, потому что очень богата. Она держит театр пополам с Арбатовым и делает все, что хочет. А вот и ее Митрофанушка, ее сынок-недоучка. Тоже принца крови из себя корчит. Отовсюду повыгнали, ну и пришлось в актеры идти... У-у, противные!.. Обоих ненавижу!..

Слушая страстный шепот Зиночки, Ксаня недоумевала, что сталось с этой кроткой, тихонькой, чуть восторженной маленькой женщиной. Теперь уже Зиночка Долина не походила на веселую, беспечную птичку. Нет, это был скорее зверек, загнанный и дикий. Ее голубые глазки загорелись злобою, бледные щеки вспыхнули, брови сдвинулись, и все миловидное, маленькое личико приняло жесткое, неприятное выражение.

Между тем рыжая Истомина не сводила с Ксани глаз, вооруженных лорнетом. Смотрел на нее и стоявший подле матери молодой человек, худенький, высокий, как жердочка, с тщательно расчесанным пробором на макушке и каким-то завитым коком, прихотливо пристроенным над узеньким лбом. На юноше был щегольской, светлый костюм, ярко-красный галстук, с воткнутой в него бриллиантовой булавкой. Он играл стеклышком монокля, прикрепленным на золотой цепочке к пуговице сюртука.

- Это "одноглазый Циклоп". Мы его прозвали так за его монокль, -

успела шепнуть Зиночка на ухо Ксане и неожиданно звонко рассмеялась.

Истомина окончила свой осмотр, пожала плечами я сердито крикнула:

- Сергей Сергеевич, подите сюда!

- Что угодно, Маргарита Артемьевна?

- Вы хотите, чтобы эта дикарка впервые выступила в такой ответственной роли? - презрительно процедила сквозь зубы премьерша, когда Арбатов приблизился к ней.

- Эта роль точно написана для нашей дебютантки! - произнес тот и ласковым, ободряющим взглядом окинул Ксаню. - А что касается исполнения, то вы можете судить о нем уже по читке. Она всех захватила, эта девочка...

Тетя Лиза прослезилась даже, слушая ее... - не без гордости присовокупил он тут же.

- У тети Лизы слезы дешевы, одно могу заметить, - сквозь зубы пробурчала Истомина, - а что касается роли, то вот увидите, она ее провалит... - почти прошипела она.

- Провалит, вот увидите! - вторил и ее сынок, вскидывая свое стеклышко, - эту роль могла бы сыграть только моя мамаша.

- Пожалуй, я бы охотно сыграла ее... - отозвалась та новым, значительно смягченным тоном.

Что-то разом перевернулось в добродушном сердце Арбатова. Непривычная злость закипела в нем. Лицо приняло жесткое выражение, такое же точно, каким было за минуту личико Зиночки. Он был обижен за свою ученицу. Едва сдерживаясь от гнева, он произнес насмешливо, глядя в холодные, злые глаза премьерши:

- Полноте, Маргарита Артемьевна! Китти Корали и никто более не сможет из всей нашей труппы сыграть эту роль. В ней есть все данные для этой роли: и юность, и красота, и грация, словом, все необходимое для феи Раутенделейн.

Затем, пожав плечами, он, не дождавшись ответа, быстрыми шагами отошел от позеленевшей от гнева премьерши.

- Ну, детка милая, держитесь стойко, - произнес через минуту Арбатов, ласково погладив по головке Ксаню, успевшую уже снова отойти в сторону, чтобы пробежать про себя продолжение сказки, захватившей ее с головой. -

Тучи сгущаются, гроза близко, - продолжал Арбатов, - но с таким талантом, с таким голосом и лицом вам нечего бояться ни туч, ни грозы, милая маленькая лесная царевна!

x x x

Как в чаду вернулась в этот день Ксаня в скромный домик Зиночки.

Первая репетиция была и ее первым триумфом. Вся труппа, за исключением разве Радомского и Кущика, постоянно находившихся в качестве приближенных к особе Истоминой, до небес превозносила ее, когда она прочла всю свою роль до конца. Арбатов несколько раз повторял, что ему не верится, что Ксаня начинающая, неопытная дебютантка. Старуха же Ликадиева без дальних слов заключила в объятия Ксаню и, глядя на нее затуманенным взглядом, полным материнской любви, проговорила сердечно:

- Ну, спасибо тебе, деточка, потешила меня, старую... Давно не приходилось слышать такой читки... Ангелы Божий в тебя талантище вдохнули твой... Не зарывай его в землю, девочка, трудись, и из тебя такая актриса выйдет, что и самую Белую за пояс заткнешь!

И она еще раз крепко поцеловала обе смуглые щечки Марко.

Тут подошел папа-Славин, взял за обе руки Ксаню и сказал с чувством:

- Ну, дочка, одолжила, поистине одолжила... Дай Бог всегда так-то... А только себя пожалеть надо... Вы вот что, мамочка, сил-то зря не расходуйте, к спектаклю поберегите... На репетициях в полтона жарьте... А там... дай Бог! дай Бог!.. "Сама"-то лопнет со злости, а у ее Митрофанушки, шут его возьми, желчь разольется, потому что оба не в меру завистливы, талантливую душу утопить готовы.

- Дивно! Дивно! - шептала в каком-то упоении Зиночка, восторженно сжимая руки Ксани. - Когда вы читать начали - я думала захлебнусь от счастья... Какой тон!.. Какой голос, а мимика какая! Вы гениальны, Корали!..

Все эти похвалы кружили гордую, самолюбивую головку Ксани. Когда же Громов-Доринский, подойдя к ней, театральным жестом приветствовал ее и громко с пафосом крикнул:

- "Привет царице, покорившей нас всех до единого!" - Ксане захотелось громко и весело рассмеяться чуть не впервые в жизни.

Глава IV

Новая жизнь

Быстрой чередою замелькали пестрые дни в жизни Ксани. И радость, и горе несли эти дни недавней дикой лесной девочке и скромной монашеской воспитаннице, ставшей столь неожиданно артисткой Китти Корали-Горской.

Странно и чуждо чувствовала себя в эти дни лесовичка: длинные, бесконечные часы репетиции, еще более длинные часы разучивания роли, потом вечера тихие, мирные семейные вечера в кругу маленькой семьи Зиночки - все это было так ново, так необычайно для нее.

Лишенная с детства ласки и тихой семейной жизни, Ксаня теперь только поняла всю ее прелесть. Усталая, измученная возвращалась она под кров крошечного, старого домика с зелеными ставнями из театра, где дружеские излияния мало знакомых ей людей тяготили ее не менее алых выходок, насмешек и колкостей Истоминой и ее сына Поля, прозванного всею труппою Арбатова

"Циклопом" и "Митрофанушкой". От этих насмешек и колкостей не мог оградить Ксаню ни Арбатов, ни добрая Ликадиева, ни милая Зиночка.

Почти после каждой репетиции вслед Ксане неслись фразы вроде:

"подожди, проучат тебя, зазнавшаяся знаменитость", "картонная героиня",

"чернавка, воображающая себя принцессой", "дутый талант" и пр., и пр., и пр. без конца, без счета.

Так злобствующая Истомина срывала свой гнев на ни в чем не повинной Ксане.

Ей, этой Истоминой, было далеко не по душе появление Ксани в труппе.

Маргарита Артемьевна Истомина не обладала ни особым талантом, ни молодостью, ни красотой. Играла же она видные, первые роли частью за неимением в труппе другой, более талантливой актрисы, частью по праву хозяйки театра, так как, когда Арбатов задумал составить собственную труппу и открыть театр, она вступила с ним в компанию и внесла довольно значительную сумму с тем, чтобы нести дело на равных началах.

С появлением Ксани самая черная зависть пробудилась в душе Истоминой.

Она, казалось, не пожалела бы никаких средств, чтобы погубить свою молоденькую соперницу, которая должна была затмить ее несомненно своим самородком-талантом. Этого, бьющего в глаза, таланта сама Истомина, как артистка, не могла не видеть, и за этот крупный, недюжинный талант она и возненавидела Ксаню всем сердцем, всею душою, с первой же встречи, и всячески преследовала ее.

Немудрено, что Ксаня, усталая, измученная от всех этих преследований, с особенным удовольствием возвращалась в семью Зиночки, где ее ждали дружба и забота. У Зиночки был крошечный лишь талант. Она сознавала это и была далека от желания играть сколько-нибудь выдающиеся роли. После смерти мужа-офицера она осталась без всяких средств к жизни и исключительно ради возможности заработать что-либо своим детям-сироткам пошла в актрисы и заслужила себе репутацию старательной артистки. К большему она не стремилась. Ей хватало ее скромного жалованья, и она жила припеваючи со своими малютками в крошечном сером домике на окраине города. К этим крошкам Зиночки незаметно привязалась и лесовичка. Когда усталая и возбужденная Ксаня возвращалась в серый домик, навстречу к ней выбегали дети: черненький Валя и белокурый Зека с криком радости обвивали ручонками ее тонкую, смуглую шею и покрывали ее лицо градом детских, неподкупных поцелуев.

- Тетя Китти пришла! тетя Китти! - восклицали наперебой дети. - А ты нам расскажешь сегодня какую-нибудь сказочку, тетечка? - просили они и жались к своей смуглой, юной, красивой тете, черные, обычно угрюмые глаза которой им одним только и умели улыбаться ласково и мягко.

И как умела Ксаня рассказывать им сказки про маленькую лесную девочку!

Затаив дыхание, боясь пошевельнуться, Валя и Зека слушали, широко раскрыв любопытные глазенки, о девочке-лесовичке, о мальчике Васе, о старом-старом ворчуне-лесе, о нимфах, лесных колдуньях, о лесных царях и бледных зеленокудрых русалках, о маленьких лесных зверьках и щебетуньях-птицах...

Быль мешалась со сказкой, сказка с былью. Мальчики замирали на коленях Ксани, их глаза разгорались, их щечки алели, как розы. Разгорались и бледные щеки рассказчицы при этих воспоминаниях, разгорались и чудно сверкали ее мрачные, черные, как тьма ночи, глаза... И точно просыпались от сна и она, и дети, когда неожиданно падала ложка с подноса и птичий голосок Долиной кричал из столовой:

- Да идите же вы чай пить, сказочники.

- Нет, вы положительно отобьете их от меня, Китти... Право, отобьете... - прибавляла при этом каждый раз Долина. - Валя и Зека, хотите взять себе в мамы тетю Корали?

И все четверо заливались веселым, беспечным смехом, среди взрывов которого так странно было слышать грудные низкие нотки лесовички. С пылающими щеками, возбужденная, не остывшая от воспоминаний, Ксаня наскоро пила чай и тут же у стола принималась за репетирование роли, хотя роль была уже давно готова у нее. Дети спали. Зиночка чинила что-то у лампы. А голос лесовички, звучный и нежный, бархатистый и сочный, как лесная песня, наполнял собою все уголки крошечной Зиночкиной квартирки...

x x x

- Нет, вы положительно гениальны, Китти, душечка моя! Если б вы знали, как я счастлива за вас! А Сергей Сергеевич, тот ходит как именинник и вполне уверен в успехе... Счастливица! Такой талант! Нет, вы далеко пойдете, Корали!

Точно во сне слышатся эти речи Ксане, точно во сне. Мысль работает как в тумане. Ей странным, очень странным все кажется сегодня. Она скользит, как призрак, по двум крошечным комнаткам серого особнячка и чуть слышно шепчет что-то. Или не Ксаня это шепчет, а фея Раутенделейн, сама фея?..

Завтра вечером решается ее судьба - судьба дикой, одинокой, чуждой всему миру девушки: завтра первый ее выход, первый дебют новой феи Раутенделейн. И завтрашний вечер должен решить, действительно ли она

"величина", крупный, недюжинный талант, как говорят ей это в лицо Зиночка, папа Митя, Ликадиева, Арбатов и другие, или... или...

И в непонятной тоске Ксаня сжимает голову обеими руками. Какой позор, какой ужас, если публика не признает ее!

А ведь это может случиться! Она, Ксаня, может испугаться, смутиться в последнюю минуту - и тогда пропало все! О, как тогда будут торжествовать ее враги: Истомина и ее прилизанный сынок Поль, играющий под псевдонимом громкой фамилии Светоносного. Они спят и видят, что она, Ксаня, провалит спектакль.

Не будет этого, не будет! Неужели Тот, Который распоряжается судьбою людей, допустит, чтобы... Нет, нет!.. Это было бы величайшею несправедливостью...

И Ксаня вскакивает, бледная, взволнованная, потрясенная...

Тетрадь с ролью выскользнула из ее рук и, шелестя раскрывшимися листами, полетела на пол...

- Ах, Боже мой! Так нельзя!.. Что вы! Что вы! Сядьте, сядьте скорее! -

сама не своя волновалась Зиночка, вскакивая с места. - Корали, милочка, да сядьте же, сядьте! - настаивала она, дергая за рукав ничего не понимающую Ксаню.

- Куда сесть?.. Зачем сесть? - с удивлением спрашивала та.

- На тетрадь сядьте, на роль вашу. У нас, у актеров, поверье есть: если кто роль на пол уронит - сесть на нее надо тут же кряду, иначе провалите ее, роль то есть... Сядьте скорее, а то завтра провалите вашу фею Раутенделейн... Слышите ли вы меня, Корали!

И прежде чем успела сообразить что-либо Ксаня, Зиночка силой усадила Ксаню на пол прямо на тетрадь с ролью, уселась с ней рядом с самым серьезным видом и, просидев таким образом на ней минуту-другую, снова поднялась, счастливо улыбаясь всем своим худеньким, детски-милым лицом.

- Ну, вот теперь уже ничего не страшно, завтрашнего дня бояться нечего, - степенно проговорила она.

Ксаня только рукою махнула. Она была далека от всякого рода предрассудков. И потом: ей ли бояться этого завтра? Она, лесовичка, во всю свою коротенькую жизнь не боялась никого и ничего.

Завтра!.. завтра!..

И вот наступило это завтра. Целый день Ксаня была как-то странно спокойна. Даже Зиночка чуть-чуть не поссорилась из-за этого с ней. По Зиночкиным предрассудкам, дебютантка должна была бояться во что бы то ни стало в день спектакля. Это обещало благополучие, успех, триумф.

- Странная вы какая-то... Точно идол бесчувственный! - возмущалась Зиночка. - А впрочем, такому талантищу и волноваться не стоит. Все равно публика от восторга при одном вашем появлении театр разнесет, - тут же добавляла Долина.

Наступил вечер. Задолго до начала спектакля Зиночка повезла Ксаню в театр. В маленькой дощатой уборной горела электрическая лампа. На столе, покрытом кисейной накладкой и имеющем вид туалета, были тщательно разложены все принадлежности для грима: краски, белила и румяна для лица, карандаши для бровей, глаз и губ, одеколон, пудра. Большой, пушистый ковер покрывал пол комнаты. На столе, подле зеркала, стояли цветы в красивой хрустальной вазе.

- Что это? Кто так украсил уборную? - удивленно осведомилась Ксаня.

- Арбатов, - коротко ответила Зиночка, - он прислал из своей квартиры ковер, зеркало и цветы. А все нужное для гримировки - это я припасла вам, Коралинька, - застенчиво присовокупила Зиночка и вспыхнула до ушей.

Ксаня молча крепко пожала ей руку. Проявлять благодарность как-либо иначе не умела лесная девочка.

Однообразный, нудный и пронзительный звонок заставил вздрогнуть обеих.

- Первый звонок, через час начало, - послышался за дверью голос помощника режиссера.

Тотчас же Зиночка приступила к делу. Она начала с того, что расчесала вьющиеся, иссиня-черные кудри дебютантки, потом помогла ей загримировать лицо.

Сбросив верхнюю суконную юбку и скромную фланелевую блузку, Зиночка накинула на себя воздушный костюм нимфы - крошечной рольки одной из лесных фей, подруг Раутенделейн, которую она играла в этот вечер. Потом, наскоро набелив и подрумянив лицо и распустив по плечам белокурые волны своей пышной шевелюры, принялась снова за Ксаню.

Боже, чего только не выделывали ее крошечные ручонки! Сначала она было набелила чем-то белым смуглые щеки Марко, ее нос, лоб и шею, потом озабоченно стерла все и, хмурясь и поджимая губы, проговорила:

- Нет, белила положительно не пристали вашему лицу, Корали... Играйте смуглянкой, очаровательной смуглянкой, какою вы есть на самом деле. Только вот тут и тут... - она провела несколько неуловимых штрихов вокруг глаз Ксани, мазнула черною тушью ее веки, ресницы и брови, бросила несколько алых бликов на смугло-бледные щеки лесовички, тронула кровавой палочкой кармина ее нежные губки и торжествующая произнесла:

- Готово! Теперь стойте смирно, я вас буду одевать. Вот туфли, вот трико, вот туника... Отлично... так... Ах, Китти, и какою же красотою наградил вас Господь!.. Вот выйди вы так в этом костюме на сцену и скажи публике: "А знаете, я роли ни в зуб толкнуть - не знаю и играть не могу!" -

весь театр все-таки при виде вас загремит от восторга. Я убеждена в этом, право!.. А вы еще талантище вдобавок и заговорите так, что все сразу заплачут... Теперь готово... Стойте! В волосы я вам живые розы вплету, чудо как хорошо это будет! Истомиха со злости лопнет... Ну, теперь все!..

Поглядите-ка сюда! А, какова! Себя небось сами не узнаете?

И Зиночка легонько подтолкнула к зеркалу Ксаню. Последняя сделала шаг вперед, ахнула и отступила невольно.

Как? Неужели это она? Эта красавица-девочка в короткой зеленой прозрачной, усыпанной блестками и затканной серебром тунике, с горячим, искрящимся взором, с смугло-алыми, пылающими щеками, с кудрями, распущенными по плечам и увешанными белыми розами, с блуждающей на румяных щеках таинственной и манящей усмешкой, - неужели это она?

Полно! Да она ли это? Уж не выслал ли старый лес-волшебник одну из своих зеленых нимф вместо нее, скромной Ксении Марко?

Как преобразил ее этот воздушный костюм, это слегка загримированное лицо, эти черные с белыми розами перепутанные кудри!

- Лесная царевна! - прошептали в забвении румяные губки, и она протянула к зеркалу свои смуглые, точеные руки.

Снова дрогнул колокольчик за дверями уборной.

- Господа, пожалуйте на сцену! Через десять минут начало! - послышался снова где-то, поблизости, голос помощника режиссера, и одновременно в дверь Ксаниной уборной постучали.

- Войдите! - успела крикнуть Зиночка и, торжествующе улыбаясь всем своим существом, почти в голос крикнула входившему Арбатову:

- Сергей Сергеевич, глядите!

Тот словно замер на месте.

- Браво! - вырвалось у него почти испуганным, восторженным криком, и он отступил назад к двери, опешивший, потерянный, изумленный.

- Детка! Вы ли это?!

- Ну, конечно, она! Конечно! - расхохоталась Зиночка, - а вы уж поди думали, что мы и загримироваться не умеем. Только вот золотого парика, который полагается фее, не надевали. Ни к чему он, когда собственные кудри

- одна прелесть. Да и нельзя ей лицо мазать - портить только... А за цветы спасибо, пригодились... Поблагодарите же за цветы, Китти! - захохотала и засуетилась Зиночка.

- Благодарю вас! - тихо проронила Ксаня.

Арбатов крепко сжал ее руку.

Он был в восторге от своей новой питомицы.

- Вот вам моя рука... на счастье... И Господь с вами!.. Я чувствую, что буду отныне, как отец дочерью, гордиться вами!

Его голос дрогнул. Он быстро перекрестил Ксаню, поцеловал ее в лоб и вывел ее из уборной.

- Боже мой! Да разве это фея Раутенделейн! Чумичка какая-то!.. -

услышала Ксаня знакомый голос за кулисами.

Арбатов вздрогнул и обернулся.

Перед ним и Ксаней, с резко намалеванным красками лицом, в белокуром парике и средневековом мещанском платье, стояла Истомина, игравшая жену Генриха Литейщика. Ее лицо кривилось от плохо сдержанной досады, губы и глаза со злобою усмехались.

- Что они сделали с вами, дитя мое! Выпустить вас без парика и такой чумичкой-смуглянкой вдобавок! - стараясь говорить вкрадчиво и нежно, произнесла она снова, непосредственно обращаясь к Ксане.

Арбатов вспыхнул.

- Оставьте девочку в покое, Маргарита Артемьевна! - произнес он резко.

- Чем меньше искусственности в таком юном существе, тем это лучше для него.

Я рад, что Китти будет не обычной феей Раутенделейн, какою представляет ее себе публика, а внесет в эту роль нечто новое, свежее и незаурядное. Она прелестна к тому же и без всякого грима.

И, сказав это, он наскоро провел Ксаню в первую кулису.

- Отсюда будет ваш первый выход, детка, - проговорил он уже новым, деловым тоном. - Выбегайте смело, забудьте о публике... Вы не Ксаня Марко и не Китти Корали более, помните это: вы сегодня фея леса, лесовичка Раутенделейн, лесное дитя! И да хранит вас Христос!

Новый звонок задребезжал близко, совсем близко от них. В тот же миг послышались чудесные меланхолические звуки шопеновского вальса. Это оркестр заиграл за спущенным занавесом. Голоса смолкли и в публике, и за кулисами.

Наступила торжественная минута. Звуки то пели и разрастались, то снова нежно-нежно замирали точно где-то вдали... Пели чарующие скрипки, по-соловьиному заливалась флейта, рыдала арфа сладко и печально...

Но вот прервалась музыка, и занавес с шуршаньем, легко и быстро, поднялся кверху. Сердце Ксани дрогнуло впервые...

- Китти! - послышался за ее плечами сдержанный шепот, - вот вам мое благословение.

Ксаня живо обернулась.

Зиночка в своей прозрачной юбочке и корсаже стояла перед нею, улыбалась подрумяненными губками и протягивала ей маленький образок.

- Спрячьте за вырез платья... Это от Владычицы из обители Казанской...

Володя, муж мой покойный, привез... Во всем помогает... Я всегда выхожу с этим образком на сцену... А теперь с Богом!

Она быстро перекрестила Ксаню, помогла ей засунуть образок за платье и так же быстро скрылась за кулисами.

- Ваш выход, госпожа Корали, приготовьтесь! - услышала Марко над своим ухом, и старичок, помощник режиссера, с пьесой в одной руке и с электрическим фонариком в другой, очутился подле Ксани.

Протянулась минута, показавшаяся вечностью Ксане. Что пережила она в эту минуту, вряд ли она могла отдать себе отчет. Это не был страх. Нет. Это был сплошной, холодящий душу ужас, от которого замирало сердце, и мурашки пробегали по спине. Ей точно хотелось уснуть, с тем чтобы никогда больше не проснуться. Умереть, сгинуть навсегда... Мысль о предстоящем сейчас первом появлении на суд публики, сознание, что вернуться назад уже теперь невозможно, разом охватили душу Ксани.

- Да выходите же!.. Что вы зеваете! Пора! - с тем же ужасом, явственно отразившимся в старческих глазах, топая ногами, чуть ли не кричал ей в голос помощник режиссера.

Она только сейчас проснулась от забытья, от какого-то тяжелого кошмара, на минуту завладевшего ею...

- Не пойду! - строптиво и резко буркнула она. - Не пойду! Зачем они смеются!

Они действительно смеялись. Истомина и ее сын Поль открыто насмехались над нею, вытянув шеи из-за соседних кулис.

- Но вы зарежете нас... Арбатова... спектакль! - схватившись за голову, простонал помощник.

И тут же Ксаня почувствовала, как чьи-то сильные руки взяли ее за плечи и мягким, но упорным движением почти вытолкнули на сцену. Перед ней на миг промелькнуло встревоженное, но радостное личико Зиночки, благодарно улыбающееся по адресу Арбатова, сумевшего прервать критический момент.

А в другой кулисе перекошенные лица Истоминой и Поля. И затем все смешалось в представлении Ксани. Действительность перестала для нее существовать...

Глава V

Фея Раутенделейн. Триумф

Легкий, невольный, восторженный крик сорвался с уст Ксани, когда она очутилась на сцене.

Что-то резкое, светлое ударило ей в глаза. Это была усеянная электрическими лампочками рампа, отделяющая зрительный зал от публики.

Но Ксаня не обратила внимания ни на этот свет, ни на битком набитую зрительную залу, ни на продолжительное, дружное рукоплесканье публики, приветствовавшей ее появление.

Она видела его, только его: давно забытый, старый друг был снова с нею

- старый родной лес. Искусственно выполненный в талантливо написанных декорациях, он окружал ее со всех сторон. На последней репетиции декорации не были еще готовы, и теперь Ксаня впервые увидела их. Увидела... и замерла душа лесной девочки. В полумраке, господствовавшем на сцене, огромные деревья, и искусственные куски зеленого мха и травы, и синее озеро, затонувшее в зарослях, и колодец, - показались вполне естественными лесовичке... Она забыла все - и недавние горести, и невзгоды, и хитросплетенную сеть интриг сначала в Розовском поместье, потом в монастырском пансионе и здесь на сцене. Она чувствовала одно, она снова в лесу, прежняя лесовичка, лесная девочка, фея-нимфа Раутенделейн... Что-то широкое, властное и могучее разрасталось в душе Марко. Пропадали, исчезали постепенно месяцы тоски и страданий из ее души и памяти - и словно под веянием сладкой, непонятной чары оживало в ней прежнее лесное дитя...

Старый лес, луч месяца, пробивающийся сквозь зеленую листву деревьев, окружающих поляну: темный, глубокий колодец, дедушка-водяной, вытягивающий свое уныло-однообразное "Бреке-ке-кекс"... Как это ново и вместе старо! И вспомнив это старое, фея Раутенделейн заговорила хорошо заученные ею наизусть слова ее роли.

Какой-то, казалось, с усилием сдерживаемый шепот одобрения пролетел по театру... Точно пронеслось сладкое веяние ветерка...

При первых же звуках голоса дебютантки вся зрительная зала поняла, что хотя и начинающая, но далеко не заурядная актриса стоит перед нею.

И действительно, Ксаня точно переродилась...

Запахом сосен и свежего леса, соловьиными ночами, душистым лесным озером и знойною прелестью лета повеяло от слов Раутенделейн...

Свободно дохнула юная грудь Марко... Вольно и радостно почувствовала она свое перерождение в прежнюю лесную Ксаню... Легкая, грациозная, скользила она по сцене, шутила с дедушкой-водяным и со страшным лешим, прыгавшим с настоящею козлиной ловкостью Кущиком. Появилась ведьма-Ликадиева, упрекавшая в безделье Раутенделейн. Смехом звонким и беспечным, таинственным и русалочьим в одно и то же время отвечала Ксаня. И откуда брался этот смех у всегда угрюмой, нелюдимой и печальной лесовички!.. Появились легкие эльфы-подруги, феи, лесные нимфы и закружились в легком танце. И фея Раутенделейн закружилась между ними, тихо и нежно напевая грудным голоском:

Эльфа, смуглая сестра, Посмотри, и я смугла.

Весь наряд из серебра, Это бабушка плела...

Неподдельной веселостью, искренним, наивным детским весельем веяло теперь от красавицы-феи в изображении Ксани. Уроки грации, преподававшиеся ей Виктором в Розовской усадьбе, не пропали даром: она казалась воздушной и грациозной, как настоящая эльфа лесов.

Неожиданно проносится над лесом гулкий, протяжный звон, и лесные жители узнают, что колокол утонул в холодном лесном озере, свергнутый с высокой колокольни, вместе со своим мастером Генрихом Литейщиком. Колокол в озере. Генрих Литейщик разбился чуть ли не насмерть. Фея Раутенделейн видит впервые прекрасного, как принц из сказки, Литейщика - и сердце ее пробуждается впервые. Она чувствует, что есть мир чудесный и красивый. В нем живут, радуются и горюют люди, умные, смелые и могучие, такие, как этот Генрих. А Генриха уже нет подле. Его разыскивают и уносят его друзья в свое людское царство...

Раутенделейн грустит, Раутенделейн томится. Ей скучно и пустынно теперь в лесу. Ее тянет к людям, в их царство, к их полезной, смелой, прекрасной жизни. И, вся встревоженная, возбужденная и гордая, она бежит, не глядя на уговоры и просьбы бабушки-ведьмы и дедушки-водяного, бежит из родного леса...

- Туда, в далекое людское царство! - звучит над зрительной залой потрясающий, жуткий голосок Ксани, и она мелькает, чернокудрая, воздушная, в серебристо-зеленой одежде по сцене, как светлое видение...

Едва замер последний крик дебютантки, как бурным громом аплодисментов задрожал театр. Занавес, тихо шелестя, пополз книзу.

В кулисах метнулись красное, счастливое, вспотевшее лицо Арбатова, искаженные злыми гримасами лица Истоминой и ее сына и сияющие глаза Зиночки, весело кивавшей Ксане.

А она стояла безмолвная, побледневшая, еще не успевшая отойти от своего неулегшегося вдохновенного экстаза.

- Корали-Горская! Корали-Горская! - кричали между тем в зале все громче и громче.

Снова зашелестел занавес, снова взвился, и снова бледная, взбудораженная Ксаня очутилась перед тысячной толпою публики, бурно и шумно аплодировавшей ей.

- Кланяйтесь же! - долетело до нее откуда-то сбоку, и она машинально склонила долу красивую чернокудрую Головку.

- Браво! Браво! Корали! Браво! - неистовствовали Верхи и партер.

Откуда-то из ложи сорвалась роза, за ней другая, третья, и вскоре целый дождь цветов посыпался на сцену к ногам взволнованной дебютантки.

- Корали! Корали! - гремело по театру.

И она снова выходила на крики и аплодисменты, взволнованная, но довольная и радостная...

x x x

Словно в чаду прошла к себе в уборную Ксаня. Она опомнилась только тогда, когда чьи-то трепещущие руки сжали ее шею, а залитое слезами лицо Зиночки скрылось на ее груди.

- Ах, какой у вас талант, Корали, какой талант! Боже, какой талант! -

чуть ли не прорыдала она.

- Где она? Давайте ее сюда! - загремел голос папы Славина за дверью, и он в сопровождении Арбатова появился на пороге уборной.

- Дитя мое! Позволь тебя расцеловать старому ветерану сцены! -

произнес он, широко раскрывая свои объятия.

- Дай Бог тебе так же продолжать, как ты начала, дитя! - и в свою очередь старуха Ликадиева протискалась к Ксане.

- А я теперь ничего не скажу! Я после спектакля скажу, а пока я молчу... Молчу. Нет меня в театре... - шутливо твердил Арбатов, а у самого руки дрожали, и из глаз так и сыпались искры без счета, без конца.

Голова кружилась у Ксани. Она как будто еще не проснулась. Надо было переодеваться ко второму акту, а руки, обычно сильные руки, не повиновались ей. Сама она дрожала как в лихорадке.

И тут ее опять выручила Зиночка. Она без церемонии выпроводила всех из уборной и, с быстротою заправской горничной, переодела свою подругу в простой крестьянский костюм, который требовался по ходу пьесы.

Во втором акте фея Раутенделейн должна появиться в скромном домике Литейщика и убедить его уйти в лес и стать королем, властителем всего лесного царства.

Прозвучал звонок, заиграла музыка. Снова взвился занавес.

Ксаня, вполне готовая, стояла в первой кулисе, ожидая своего выхода.

- Ну, что, не боитесь теперь? - послышался за нею звучный мужской голос.

Она обернулась. Перед нею стояла Зиночка и рядом с ней молоденький артист Колюзин.

Что-то милое, открытое, что-то детски простодушное было во всей его высокой атлетической фигуре и в румяном безусом лице.

- От всего сердца поздравляю вас с триумфом и желаю дальнейшего успеха, - сказал он и сильно тряхнул руку Ксани.

Ксаня хотела было поблагодарить юношу, не над самым ее ухом послышалось шипящее: "Вам выходить, госпожа Корали!" И она, теперь без всякого уже страха, шагнула на сцену.

Со второго акта "Потонувшего Колокола" сказка уже развертывается в драму. Генрих Литейщик лежит умирающий в своей комнате. Его жена Гертруда плачет над ним. Ксане, едва она появилась на сцену, сразу бросилось в глаза злое выражение Истоминой, игравшей Гертруду. Она очень скверно в этот вечер вела свою роль. Появление более талантливой и юной, более счастливой соперницы изводило Маргариту Артемьевну. Прежде чем выйти на сцену, она долго шепталась с сыном и злостно улыбалась чему-то. И когда Поль, подмигнув матери, исчез за кулисами, она сразу успокоилась и притихла.

Все это не ускользнуло от бдительного взора Зиночки.

- Миша! Миша! - тревожно позвала она Колюзина, с которым была очень дружна. - Истомина что-то предпринимает против Корали... Надо бы оградить нашу Китти. Ведь Истомина змея подколодная со своим детенышем... Бог знает, на что решиться может, на всякую низость... Надо подкараулить их и им помешать.

- Подкараулю и помешаю. Вы ведь знаете, до чего у меня на этого липкого Польку руки чешутся! - бодро отвечал Колюзин, - вы уж не беспокойтесь, Зинаида Васильевна, для честных, хороших людей я на все готов. Ей-Богу.

- Спасибо, Миша.

- Полно, голубушка. Мало вы для меня сделали, что ли? Сколько раз вы меня выручали, сколько советов дали... Вон и урок мне достали... Я ведь это чувствую... Я за вас и подругу вашу в огонь и в воду готов.

И, ласково взглянув на Зиночку, Колюзин исчез за кулисами.

Между тем на сцене все глубже и сильнее развертывалась драма. Каким-то грубым, неестественным голосом, нелепо завывая, Истомина-Гертруда произнесла свой монолог и с трагическими жестами ушла со сцены, вполне рассчитывая на то, что публика будет аплодировать ей. Но публика молчала.

Взбешенная Истомина прошла в свою уборную и разразилась горькими, злыми, бессильными слезами.

- О, эта девчонка! Это из-за нее! Но я не позволю ей встать на моей дороге! Я не позволю! Или я, или она!.. - рыдала она, ломая руки. - Я уничтожу ее! Да, да, уничтожу.

Ксаня не слыхала ни этих слов, ни этих рыданий. Роль снова захватила ее, а она в свою очередь захватила толпу и повела ее за собою.

Закипел котелок на сцене, закипело зелье. Готово лекарство нимфы-колдуньи. Раутенделейн поит им больного. Оживает Генрих. Бурное объяснение происходит между ними. Генриху жаль оставить семью и отдаться лесу. Но чары лесной колдуньи сильны. Упоительно развертывается речь феи.

Это целый гимн лесу и его могущественной красоте. Королевской властью пленяет она Генриха, тщеславием прельщает его. Генрих побежден.

Торжествующая увлекает его в лес фея Раутенделейн.

Под несмолкаемые аплодисменты опускается занавес. Ксаня, пошатываясь, выходит раскланиваться за руку с Гродовым-Радомским, играющим героя пьесы.

- Корали! Корали! - неистово кричат верхи.

- Корали! Корали! - звучно несется по партеру.

И вдруг неизвестно откуда слышится одиночный крик:

- Не надо Корали! Долой Корали! Истомина, браво! Браво! Истомина solo*! И-с-то-о-мина!

* Только (ит.).

Крик подхватывается и разрастается где-то наверху. Это уже не один голос кричит, а много-много.

Торжествующая выходит из-за кулис Истомина, бросает уничтожающие взгляды на Ксаню и приближается к рампе. Наверху, между тем, все разрастается и разрастается крик:

- Долой Корали! Истомину solo! Браво, Истомина! Браво!

- Вы слышите, Миша? - вся побледневшая, трепещущая лепечет Зиночка. -

Это интрига, гнусная подлость! Я слышу голос Поля... Он подговорил, а может быть, и подкупил каких-то негодяев... Надо унять, остановить...

Зиночка не договаривает. Какой-то маленький предмет летит сверху на сцену и подпрыгивая скачет по сцене. Это умышленно запущенное в Ксаню гнилое яблоко, брошенное из райка. Оно пролетело низко, всего на какой-нибудь вершок, от головы дебютантки.

Зиночка схватила за руку Мишу.

- Что это, Господи!.. Что это?! - шептала она.

Но Миша уже ее не слушал. Порывистый, честный и благородный, он мало отдавал себе отчета в своих действиях. Быстрее стрелы выскочил в залу, потом рванулся по лестнице и, духом вбежав наверх, очутился в райке.

Его мужественная широкоплечая фигура атлета, словно из-под земли, выросла перед Полем. Тот метался, как угорелый, среди скамеек райка и убеждал громким шепотом неистовствовавших там каких-то темных личностей и оборванцев:

- Поусердствуйте, братцы!.. Вызывайте госпожу Истомину!.. Ее одну!..

Еще... еще!.. А Корали яблоками... яблоками гнилыми... выскочку, интриганку! Я не забуду вашей услу...

Вдруг он неожиданно умолк, съежился и присел, увидя перед собой богатырскую фигуру Миши.

- Ты что тут делаешь, негодяй! - прогремел голос последнего. - А? Тебя я спрашиваю, что ты делаешь здесь?

Поль струсил. Вся его тщедушная фигурка задрожала с головы до ног.

- Я... я... - залепетал он, бледнея, как платок.

- Ты, жалкий негодяй! - отрезал ему Миша, и его честные серые глава блеснули, как молнии, - и если ты сейчас же не прикажешь всей этой пьяной или бестолковой ораве уйти из театра, я тебя следом за твоим яблоком сброшу туда вниз.

И он внушительно потряс за плечи тщедушную фигурку Поля, как бы собираясь привести свою угрозу в действие. Потом презрительным взглядом окинул подозрительных субъектов-оборванцев, окружавших того, поспешно вышел из райка.

Не успел он сойти вниз, как новые крики поразили его:

- Корали! Корали! Браво! Браво!

Это кричала публика в партере, возмущенная поведением кучки "верхов" и понявшая интригу.

- Корали! Корали!

Весь театр, как один человек, кричал теперь:

- Корали! Корали!

Глава VI

Триумф разрастается

Третий акт прошел, как сон, как лучезарный розовый сон для Ксани.

Опять шумел лес, и играл месяц. Опять выглядывал из своего колодца старый дедушка-водяной, опять прыгал, дурачась, леший. Но фея Раутенделейн была уже не одна. Генрих Литейщик, превратившийся в короля леса, был с нею. Фея Раутенделейн была счастлива. Генрих остался королем леса, несмотря на появление и просьбы его детей, принесших ему кувшин со слезами их матери и его жены Гертруды. Он почувствовал в себе мощь и силу лесного владыки и упивался своей тщеславной властью, которую прекрасная фея Раутенделейн разделяла с ним.

При громе рукоплесканий опустился занавес. Из партера подали Ксане великолепную корзину с цветами.

- Это от семьи губернатора, - проговорил Арбатов. - Губернатор поздравляет вас с успехом, дитя!

Старуха Ликадиева опять пробралась к ней.

- Что ты сделала с нами, детка?.. Мы ожили, старики, помолодели на двадцать лет... Спасибо Сереже, что откопал тебя, жемчужинку драгоценную! -

и дрожащей рукой она гладила черные кудри девушки.

А там, за занавесом, как море в час прибоя, шумела публика, не устававшая вызывать покорившую ее дебютантку...

Начался четвертый, последний акт. Исчезли со сцены эльфы и гномы, исчезла всякая лесная нечисть. В лес пробрался монах. Он стал увещевать Генриха вернуться в мир, стать снова человеком. Он долго просил, заклинал, увещал. И после бесконечных колебаний Генрих сдался. Монах скрылся.

Трепещущая и бледная появилась на его месте фея Раутенделейн. Страшную драму переживает она. Она не может отпустить Генриха, своего короля. Она должна стать его женою. Она любит его. И она просит, умоляет, заклинает его остаться. Но он неумолим. Голос Ксани то падает до звучного шепота, то растет мощный и красивый. Неподдельные слезы рыдания звучат в нем. Эти рыдания захватывают публику. Тишина в зрительном зале. Глаза всех впиваются в юную артистку. Как хороша! Как удивительно хороша она в своем отчаянии и горе!.. Но Генрих непоколебим. Он уходит. Фея Раутенделейн снова одна.

Ночь, лунный свет, шепот деревьев. Из колодца показывается синяя безобразная голова водяного.

- Бреке-ке-кекс! - кричит он и напоминает о том, что фея Раутенделейн давно просватана ему в жены. Он прав. И сама фея вспоминает это. Бледная, точно изваянная из мрамора, с заломленными в отчаянии руками, приближается к колодцу Ксаня, как статуя безысходного горя. Ей ничего не остается, как стать водяною царицей. И она смело заносит ногу и погружается в колодец.

"Холодно мне, холодно!" - звенит оттуда ее голос с таким невыразимым отчаянием, с такою безысходной тоскою, что жутко становится от него.

Публика замирает. Занавес опускается при полной тишине. Тишина господствует еще и тогда, когда выведенная за кулисы из колодца Ксаня попадает в открытые объятия Зиночки.

Но вот дрогнула зала, дрогнули, казалось, самые стены, потолок и пол театра. Сплошной рев восторга загремел за сценой. Занавес пополз кверху, и, ничего не понимающая, не остывшая, бледная, с горящими глазами, Ксаня очутилась перед рампой под неумолкаемый восторженный рев толпы...

x x x

- Спасибо, детка! - сказал Арбатов и поцеловал, как у взрослой, руку Ксани.

После спектакля труппа разделилась на две неравные половины: Истомина, ее сын Поль, Громов, Кущик, Гродов-Радомский с несколькими маленькими актерами и актрисами, приверженцами Истоминой, поехали ужинать в какой-то дорогой ресторан, в то время как Арбатов, Ликадиева, папа-Славин, Миша и Ксаня собрались в крошечном особнячке, снимаемом Зиночкою. Здесь за шумящим самоваром и скромною закускою велись дружеские беседы, здесь бескорыстно и искренно восхищались дебютанткой и произносили заздравные речи в счет ее новых и новых успехов. Здесь, в этом маленьком кружке, одинокая лесная девочка нашла свою новую семью...

* ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *

ДНЕВНИК КСАНИ

Февраля... 190... г.

Сон или действительность?

Право, иногда кажется, что все это сон... Пройдет он, минует, я открою глаза, и кончится эта лучезарная сказка... Снова увижу себя в скучном монастырском пансионе, в тесной клетке, в тюрьме... А цветы, восторги публики и аплодисменты окажутся лишь одной сонной грезой...

Вчера был новый триумф... Ставили "Снегурочку" Островского. Милый, добрый Арбатов! Он заботится обо мне, как отец. Какие подходящие он дает мне роли. Добрый Арбатов! Он как будто чувствует, что только в лесу может быть счастливо лесное дитя... Опять на сцене был лес, впять вздымались деревья к небу, опять лесная девочка" снегурочка из сказки, уходила от родного леса, от дедушки Мороза и матери Весны в шумное людское царство. И опять неистовствовала публика, и театр дрожал от рукоплесканий, как тогда, совсем как тогда... Пока мы о Зиночкой гримировались в уборной, за дощатой перегородкой Истомина беседовала с Кущиком, Гродовым-Радомским и Громовым.

- Не мудрено, что эта девчонка недурна в ролях лесных дикобразок, -

умышленно громко говорила она. - Она, говорят, из леса взята. А себя самое не мудрено изобразить. А вот попробуйте ей светскую роль дать - провалит.

- Как пить дать в треском провалит, мамочка! - вторил ей Кущик.

- Куда ей за вами гнаться! - пробасил замогильным голосом Громов.

- С ней трудно играть; несет, как дикая лошадь, - безапелляционно решил Гродов-Радомский.

Гадкие, мелкие, низкие люди!

Они льстят Истоминой, потому что у нее есть деньги и она хозяйка театра. Они из кожи лезут, чтобы заслужить ее расположение. Вчера на репетиции Кущик с полчаса кудахтал курицей, чтобы доставить удовольствие ей. Миша Колюзин подошел к нему и спросил:

- А вы за такой выход сколько получаете?

Кущик взъерепенился, хотел броситься на Мишу с кулаками, да вовремя сообразил, что тот втрое сильнее его.

Миша - славный. Он мне Виктора напоминает немного. Ах, где-то Виктор?

Где Ларенька, Паня Старина, Катюша Игранова? Что-то поделывают они?

Вспоминают ли лесовичку или и думать позабыли о ней?

Вчера Валя подошел ко мне, обнял за шею и сказал:

- Я тебя люблю, тетя Китти, потому что ты всегда печальная и мне тебя жаль.

Разве я печальная? Не надо быть печальной.

Арбатов, Миша, Ликадиева и Зиночка столько раз просили не быть печальной. Печаль не идет актрисе. Надо улыбаться и радоваться.

Радоваться? Чему?

Февраля... 190... г.

Сегодня новая интрига. Уже несколько дней Истомина ходит с улыбающимся лицом, точно именинница.

- Берегитесь, детка, она не зря это. Подкоп вам готовит, - успел мне шепнуть Миша.

- Какой подкоп?

Сегодня все разъяснилось.

Подходит она на репетиции и говорит:

- Вы, Корали, не откажите мне в товарищеской услуге - сыграть в мой бенефис роль светской барыни Реневой в пьесе "Светит да не греет".

Что! Я широко раскрыла глаза. Ренева ведь 30-летняя женщина, злая кокетка, бессердечная, почти злодейка. Роль совершенно для меня неподходящая. Истомина это отлично знала.

- Я не могу играть этой роли, - отвечала я.

- О, это не по-товарищески, Корали.

А сама смеется. И ее рыжие волосы смеются, и злые глаза ее. И тут же объясняет: эту роль хотела взять на себя Белая, но... вряд ли она приедет.

Белая - знаменитая актриса. Она гастролирует по провинциальным южным городам. Я слышала восторженные отзывы о ней от Сергея Сергеевича, Зиночки, Миши. По их словам, это настоящее светило сцены, великая актриса. Но что общего у меня с ней, зачем нам назначают одни роли? Понять не могу...

Я пробурчала что-то в ответ и отошла от нее.

- Дикарка! - услышала я ее насмешливый голос.

- Просто невоспитанная девчонка! - вторил матери ее сынок Поль.

- Не берется играть, зная, что провалит роль. Куда ей! Узкое дарованьице на определенные роли.

Что?! Эта фраза заставила меня живо обернуться.

Точно удар хлыста прошелся по телу. Нет, я вам сыграю Реневу, нарочно сыграю, чтобы доказать им, проучить их.

Ведь недаром же зажжено загадочное пламя в моей груди! Недаром же огонь его пожирает меня! Разве это я? Разве Ксаня-лесовичка говорит там на сцене выученные чужие слова?.. Нет, кто-то другой руководит мною, кто-то заставляет загораться сердце и мозг, пылать глаза и лицо... Уж не ты ли, волшебник-лес, не ты ли, мой дорогой, единственный друг, далекий и милый, охраняешь, вдохновляешь меня?..

Поддержи меня, помоги мне, старый друг! На тебя вся надежда!

Того же дня ночью.

Вечером сказала Зиночке о том, что передумала и согласна играть Реневу. Она, всплеснув руками, вытаращила глаза, хотела протестовать и вдруг неожиданно широко улыбнулась.

- И ты сыграешь отлично, Корали! Ты им покажешь! О! Я верю в тебя!

И она сжала мою руку.

Милая Зиночка!

С некоторых пор она говорит мне "ты" и ходит за мною, как паж за своей королевой. Если я умею чувствовать признательность, пусть эта признательность принадлежит ей, Арбатову и Мише.

Арбатов сказал: "Истинный талант должен проявиться во всем. Истомина отдает вам свою роль, думая погубить вас ею. Но... детка моя, наперекор всему, вы сыграете эту роль так, как никто не подозревает".

- Жаль только, если "сама" лопнет от злости. Некому будет поручать тогда роли бабы-яги, ведьмы и тому подобное, - звонко расхохотался Миша.

Хороший он. Мне передали, как он расправился с Полем в вечер моего дебюта из-за меня.

О, если бы я умела благодарить!..

Февраль... 190... г.

Тот, Кто создал небо и землю, цветы и травы, горы и леса, Тому я говорю: "Ты великий, Ты дал мне сокровище, которым обладают немногие. Ты дал мне талант!.. Я не умею благодарить Тебя. Меня не учили Тебе молиться.

И все-таки, когда я буду богата и знаменита, я поеду в родной лес, опущусь на зеленую лужайку среди мха и дикой гвоздики и скажу: "Ты Велик, и я на коленях перед Тобою благодарю Тебя!"

А ты, старый лес, ты знаешь ли мою радость, мое торжество?.. Ты не видел его, так слушай. Все расскажу по порядку. Для того и завела я этот дневник, чтобы беседовать с тобою, мой друг, мой единственный, мой любимый.

Слушай!

Был бенефис Истоминой. Театр переполнен... Цветы и огни... Огни и цветы... Много цветов и много огней... Публика ломилась в двери театра так, точно хотела их разнести. Приехал губернатор. Миша и Зиночка были в публике. И оба говорили потом, как были возмущены зрители распределением ролей.

- Помилуйте, - там и тут говорилось в зрительном зале, - Корали, этот ребенок, дикий и свежий, как махровый цветок, играет кокетку, светскую львицу, тогда как Истомина, пожилая женщина, выходит в роли девочки Оли!..

- Она думает, что достаточно молода для нее...

- Но это возмутительно!

И ничего возмутительного не увидела публика, напротив... О, этот вечер, я благословляю тебя!..

В моей уборной были разложены платья воздушные, нежные, с длинными тренами, стоившие много денег. Зиночка и Арбатов недаром метались по модисткам и портнихам целые дни. Я ничего подобного не видела еще. Тюль, ленты, воланы...

Но больше всего смутил меня парик с изысканной прической, каштаново-бронзовый и очень красивый. С помощью пышного капота, этого парика и совсем особого грима Зиночка вполне преобразила меня.

Куда девался мой смуглый цвет лица, мои мрачные глаза, мои полные губы? Незнакомая, белая как мрамор, с насмешливым, немного горьким выражением лица, красавица глянула на меня из зеркальной рамы.

И тут только я впервые задумалась над тем, что Ренева, которую мне предложили играть, не злодейка, не львица, как ее изображают другие актрисы. Она просто одинокая, несчастная девушка, озлобленная на судьбу и ради этого делающая немало зла.

И мне стало жаль ее... Теплые тона наискивались уже для этой роли...

Задушевная скорбь одинокой - и тут же рядом безжалостная ветреность русалки. "Так именно я ее и сыграю", - решила я.

- Белая в театре! - неожиданно пронеслось по кулисам, как раз в ту минуту, когда я уже была готова к выходу на сцену.

- Приехала с вечерним поездом. Она на этот раз здесь проездом. Будет смотреть спектакль. Старайтесь, братцы! Не ударьте в грязь лицом. Сама Белая вас смотреть будет! - взволнованным голосом лепетал Арбатов и более чем когда-либо метался по сцене.

Я мало внимания обратила на его слова. Какое мне дело до какой-то Белой, хотя бы она была и знаменитостью! В эту минуту я думала только о моей роли. Для меня не существовало ни Белой, ни Истоминой, ни Зиночки, никого, кроме Реневой, той Реневой, в которую я должна сейчас сама преобразиться...

Вся загораясь знакомым уже мне приливом экстаза, я вышла на сцену, на мгновение взглянула на битком набитый зрительный зал - и тут невольно взор мой привлекла сидевшая в ближайшей к сцене губернаторской ложе дама.

Тонкая, смуглая, стройная, с целым сокровищем густых черных волос, с печальными черными глазами - она резко выделялась среди других дам в публике.

"Где я видела эти глаза, эти волосы, эти бессильно опущенные вдоль стана точеные руки?" - мелькнуло у меня в голове. Но припомнить не могла, хотя и вся фигура дамы, и черты ее лица знакомы мне, страшно знакомы.

Я с трудом оторвалась от дивного виденья, так и притягивавшего мой взор, и произнесла первые слова роли.

Через минуту и театр, и публика, и смуглая красавица в губернаторской ложе - все было забыто.

Я уже жила всеми горестями и радостями Реневой... Я переживала одиночество и тоску богатой, скучающей от безделья девушки-русалки - точно я сама была этой Реневой, точно я не играла, а изображала действительность, точно я произносила не чужие, заученные слова, а говорила то, что чувствовала сама... Я вошла в роль.

Не помню, как вела я ее... Не помню, как и что я говорила... Точно это был сон, точно это были грезы...

Опустился занавес, и гулкое "браво", смешанное с аплодисментами, оглушило меня.

Смуглая красавица поднялась в своей ложе и, перегнувшись через барьер ее, бросила мне цветок. Я поймала его на лету и незаметно сунула за корсаж платья. Почему? Не знаю сама. Но этот цветок, эта белая, как воск, нежная лилия вдруг стала мне дорога, как далекая песнь моего старого леса.

В антракте Зиночка прибежала ко мне и стала душить меня поцелуями.

- Веришь ли, тебя никто не узнает! Сама слышала, как в публике громко говорили: "Но это не Корали играет, а какая-то новая талантливая артистка".

Ах, Китти, Китти! Ты даже голос можешь переменять! Счастливица! А Белая...

знаешь, что она сказала: "Откуда взял эту жемчужину Арбатов?.. Я никогда не думала, что роли Реневой можно дать такое новое, такое свежее трактование..." Кипи, душечка, как я счастлива за тебя!

Арбатов пришел следом за Зиночкой. Он не сказал обычного "спасибо", а только взглянул на меня. И чего-чего только не было в этом взгляде! И отцовская гордость, и глубокая признательность, и бесконечное счастье учителя за свою ученицу...

Этот взгляд окрылил меня.

Я точно отделилась от земли и понеслась куда-то вверх, высоко-высоко...

Я ничего не видела и не слыхала. А между тем по сцене металась карикатурно толстая фигура Истоминой в коротеньком платье, со спущенной по-девичьи косой и густо набеленным и нарумяненным лицом, не имевшим в себе не только ничего детского, но и молодого. Потом, только через несколько дней, я узнала о том, как она была смешна и нелепа не в своей роли.

Иногда, машинально взглянув на соседнюю ложу, я видела смуглые, побледневшие щеки да широко раскрытые глаза, впившиеся в меня...

В последнем акте у Реневой самая сильная сцена. Я настолько была проникнута ею, что не заметила ехидной улыбки Поля, вставшего близко-близко от входной двери, через которую я должна была пройти.

Момент настал. Я сделала шаг и, распустив непривычный для меня трен легкого платья, двинулась к двери и широко распахнула ее. В ту же секунду я заметила движение ко мне Поля. Не успела я предупредить его намерение, как крупная нога юноши, как будто нечаянно, но на самом деле с намерением, всей ступнею опустилась на шлейф моего платья. Я рванулась всеми силами, еще и еще. Трен не поддавался...

Тогда, негодующая, я дернулась всем телом... Воланы и кружева затрещали по всем швам и воздушный тюлевый трен остался под ногой Поля, сделав удивительно смешной мою куцую, оборванную юбку.

- Простите... нечаянно, - стал было лепетать Поль.

Отвечать ему было некогда, и я очутилась на сцене.

Где-то наверху, в райке послышался сдержанный смех. Кто-то фыркнул внизу в партере. Я побледнела как смерть. И не знаю, что бы стало со мною, если бы совершенно ясно до моих ушей не долетела низким грудным голосом произнесенная фраза:

- Какая низость! Мужайтесь, Корали! Браво! Браво! Браво!

Это крикнула из губернаторской ложи, перекинувшись через барьер, смуглая красавица с черными глазами.

Странно подействовал на меня этот крик. "В меня верят... Мною восторгаются... Меня признали!" - вихрем пронеслось в моей голове, и снова какая-то могучая посторонняя сила подхватила меня и понесла высоко-высоко...

Кончился монолог Реневой. Кончилась моя роль. Усталая, но счастливая я вышла раскланиваться к публике.

Публика стонала, публика безумствовала. Мое имя произносилось сотнями голосов. Помимо воли я взглянула в крайнюю ложу. Смуглой женщины не было там. Немного озадаченная и неприятно удивленная ушла я со сцены и прошла в уборную.

Там была Зиночка, а с ней высокая, стройная дама, в черном бархатном платье, с пышным начесом черных волос, с тонкими, красивыми руками, с темным, неизъяснимо ласковым взглядом кротких, печальных глаз... Зиночка влюбленными глазами смотрела на черноокую красавицу.

Лишь только я появилась в дверях, последняя быстро приблизилась ко мне, подняла затянутые тонкой лайкой стройные руки мне на плечи и, нежно заглядывая мне в лицо своими печальными глазами, заговорила:

- Дитя мое! Восторгаться вашим талантом, хвалить вас, говорить вам банальные фразы - пошлость. Скажу одно: спасибо за то, что вы меня, старую актрису, научили, как надо играть... За один этот вечер вы взяли, вынули и унесли мое сердце... К сожалению, я должна уехать с ночным поездом сегодня.

Но через два-три месяца я буду здесь, и тогда... тогда мы еще не раз увидим публику с этих подмосток, не правда ли, Корали? Я не оставлю вас отныне и, если понадобится, разыщу на дне морском.

И, коснувшись моего лба нежными, мягкими губами, она исчезла, легкая и воздушная, как нежная фея, за дверью моей уборной...

- Кто это? - с невольным вздохом сожаления вырвалось у меня, и сердце впервые сжалось чем-то новым, неведомым мне еще до сих пор. Это была жалость. Бесконечная жалость к себе оттого только, что волшебный сон длился так недолго и что "она" ушла и не скоро вернется опять.

- Кто это? - еще раз спросила я Зиночку, глядя все еще вслед удаляющейся стройной фигуре.

Та широко раскрыла рот и выпучила глаза.

- Как, ты не знаешь? Ведь это Нина Белая, это наша знаменитость!

Февраля... 190... г.

Последние дни февраля. Пост уже наступил. А мы играем. Дела идут отлично. Последние дни февраля такие мягкие, нежащие. Они уже дышат весною.

Да, да, я уже чую весну. В эту пору такая прелесть в лесу. Снег нахохлился и потемнел... Лед в ручье тоже потемнел, надулся... Воздух стал такой хрустально-прозрачный... Тает... В марте выглянут первые скромные головки подснежников... Проклятие судьбе, взявшей меня оттуда!.. Никакой успех, никакие аплодисменты и восторги толпы не вернут мне моего леса, моего старого леса... О, если бы снова туда!.. А мы играем...

Поля нет больше с нами. Труппа потребовала его удаления из-за меня. Не вся труппа, конечно, а папа Митя, тетя Лиза, Громов, Зиночка и другие.

Арбатов подтвердил это требование, и Истоминой осталось покориться. Две безобразных поступка Поля со мною заставили возмутиться всех. Он вышел из труппы, но не перестает преследовать меня при встречах насмешками.

Говорят, Миша Колюзин больно прибил его тогда, после истории со шлейфом.

- Правда это, Миша? - спросила я его как-то, когда он завернул к нам с урока, который дополнял его скудный заработок в театре.

Он только тряхнул кудрями и весело рассмеялся.

- Для Киттички и для Зиночки, - продолжал Колюзин, - я не только этого маклака, а и самого Громова, если он когда-либо вас обидит, в бараний рог согну... И плакать не позволю, потому что Зиночке я по гроб жизни обязан, пригрела она меня, сироту, выручала нередко... а вы... Да за ваш талантище я вам в ножки поклонюсь, вот что, барышня!

Миша сирота. Он учился в семинарии и готовился быть "духовным". Но неудержимая страсть к театру привела его сюда. Таланта особенного у Миши не замечается. Он играет без раэбору всякие роли, получает пустяки и, в помощь к скудному жалованью, дает уроки детям. Зиночка приняла в нем горячее участие, угадав, что под этой бурсацкой грубоватой внешностью бьется женственно-доброе, мягкое и отзывчивое сердце, готовое вступиться за каждого обиженного людьми.

Я, Зиночка и Миша почти неразлучны. Истомина с ненавистью поглядывает на нас и шипит нам что-то вслед при встречах. Она и прозвища дала нам всем троим: Миша - "мужик", я - "дутая знаменитость", Зиночка - "цыплячья смерть". Злая женщина! Не трогают нас ее нападки!

Марта 190... г.

Вчера наша труппа впервые узнала мою тайну, впервые узнала, кто я. До сих пор, кроме Арбатова, никто этого не знал, даже Зиночка. Согласно желанию Арбатова я хранила тайну и на все вопросы отвечала уклончиво.

Вечером вся наша дружная компания собралась у Зиночки. Папа-Митя рассказывал сценки и анекдоты из своей актерской практики, тетя Лиза вязала нитяные митенки для лета, Миша возился с Валей и Зекой, Зиночка разливала чай. И он был тут же с нами, и он, Арбатов. Он ходил широкими шагами по столовой и казался угрюмым, почти не слушал нашего смеха и болтовни.

- Сережа, что с тобой? У тебя нос даже почернел как будто, -

неожиданно рассмеялся папа-Славин, заметив "панихидное", как он выражался, лицо Арбатова.

- Тяжело мне что-то, друзья мои... Сердце ноет, а чего ноет, и сам не знаю, - уныло отозвался тот. - Всего, кажется, достиг, чего хотел: нашел актрису-самородок, алмаз нешлифованный, которому миллион цена, показал ее публике, показал этой бездарщине Истоминой и ей подобным, что такое истинный талант... А между тем гложет меня, ест что-то... Хорошо ли я сделал, что увез Ксаню... Китти то есть... из монастыря... я хотел сказать из дома...

Он окончательно запутался и умолк, очевидно, взволнованный тем, что неосторожно проронил несколько слов.

Мне стало жалко смотреть на него. Казалось, мука за то, что он проговорился, донимала его. Я быстро встала и подошла к нему.

- Сергей Сергеевич, - начала я смущенно, - тут все свои, друзья. Какая же я Корали? Пусть хоть они знают, кто я на самом деле... Про Ксаню-лесовичку им расскажите. Они не выдадут никому...

- Рассказать?.. Ну, да, конечно... Пусть еще больше полюбят они тебя, детка, одинокую, бездомную, обреченную на заключение в монастырских стенах.

И тут же он начал рассказывать им, как жилось мне в Манефином пансионе, на что обрекли меня там и как ему удалось найти во мне талант и увезти оттуда.

Все слушали его с затаенным дыханием.

- И вот я ни минуты не спокоен за будущность Ксани. Вдруг кто-либо из врагов узнает, откроет ее местопребывание здесь! - закончил он уныло свою речь.

Все стихло в маленькой столовой, настолько стихло, что можно было расслышать шорох мышей в прихожей за дверью, примыкающей к комнате.

Зиночка первая опомнилась, встала и прошла туда. Шорох стих, но тотчас же из передней зазвенел гневный голос Долиной:

- Как вы смели явиться сюда?

Знакомый, ненавистный голос Поля Светоносного дерзко ответил ей:

- Не хорохорьтесь, пожалуйста. Я пришел по желанию моей матери. Дверь была не заперта. Моя мать приглашает вас всех к себе ужинать, всех без исключения, и m-lle Ксению Марко тоже, - иронически поклонился он в мою сторону, появляясь на пороге столовой.

Я побледнела. Побледнел и Арбатов. Смутились и все остальные.

А Поль стоял в дверях и улыбался дерзкой, наглой улыбкой. Все поняли, что от слова до слова он подслушал все, что говорилось здесь.

Смущение длилось недолго. Через минуту, весь красный, как кумач, Арбатов с трясущейся челюстью ринулся к нему.

- Я научу тебя подслушивать, бездельник! - загремел он на весь маленький домик Зиночки.

Миша Колюзин не дал ему договорить и в два прыжка очутился перед Полем.

- Пошел вон, негодяй! - гаркнул он во всю ширь своих богатырских легких, так что тщедушный Поль в одну секунду очутился на улице, весь дрожа от страха.

- Ну, теперь он не скоро появится снова, - расхохотался Колюзин и, схватив Валю и Зеку на руки, закружился с ними по комнате.

Марта... 190... г.

Утром на репетиции Истомина как-то странно поглядывала на меня. Потом, перед концом ее, обратилась к Кущику, который все время, как паж, ходит за ее шлейфом. Кущик - гадкая личность: он занимает деньги, пьет на чужой счет и льстит Истоминой потому только, что она богата. У него нет ничего святого. Все его презирают, не меньше Поля, пожалуй.

Итак, Истомина сказал Кущику.

- А я совсем случайно узнала, Василий Иванович, что у одной из актрис нашей труппы есть очень интересное похождение в недавнем прошлом.

- Да что вы, божественная? Да может ли это быть? - подобострастно произнес тот.

- Представьте себе, что это факт! Среди нас есть девочка-пансионерка, бежавшая из пансиона. Ее разыскивают всюду, но никак не могут напасть на ее след. А между тем необходимо водворить ее обратно...

Тут Истомина так взглянула на меня, что я невольно побледнела.

- Что с вами, мамочка, уж не о вас ли речь? - лукаво подмигивая, спросил, обращаясь ко мне, Кущик. - Эге-ге-ге, барышня! Да у вас губа не дура, я вижу... Куда приятнее, я думаю, пожинать лавры на сценических подмостках, нежели учить географию и делать задачи...

Он опять подмигнул и, скорчив свое отталкивающее лицо в безобразную гримасу, добавил:

- А вот бы вас, красавица, водворить бы до... - и не кончил.

Бледный, но спокойный, перед нами очутился Арбатов. Он был сильно взволнован и всячески силился это скрыть.

- Послушайте. Кущик, и вы, Маргарита Артемьевна, - заговорил он глухим, прерывистым голосом, - если я еще раз узнаю или услышу про что-либо подобное, если вы еще раз позволите себе травлю этого ребенка, я... я... я выйду из состава труппы, вы никогда не увидите меня больше... А Светоносного я еще проучу за его соглядатайство и шпионства...

Теперь настала очередь Истоминой бледнеть. Она отлично знала, что только такая крупная величина, такой большой актер, как Арбатов, и такой опытный режиссер и антрепренер, как он, мог поддержать своим талантом, трудом и энергией хорошие дела театра. Без Арбатова труппа пропала бы совсем.

Ей стало жутко. Ей хотелось загладить свою вину, хотелось примирить его с собою, - и сладким голоском она заговорила:

- Ах, какой вы порох, Арбатов! Скажите, пожалуйста! Ну, можно ли так!

Раз, два, и - вспыхнул. Ну, разумеется, я пошутила... Душечка Корали, я надеюсь, что вы поняли, что это была милая шутка и только... Ну, вот же, в доказательство моей симпатии и дружбы я вас поцелую.

И она действительно поцеловала меня, чуть коснувшись моей щеки своими холодными крашеными губами.

"Поцелуй Иуды!" - вихрем промелькнуло в моей голове.

- Берегитесь, Корали, она откусит вам нос! - услышала я, отойдя от Истоминой, насмешливый голос Миши и невольно засмеялась, засмеялась и...

осеклась сразу.

Прислонившись к кулисе, все с тем же бледным лицом, с блуждающими глазами, стоял Арбатов. Он сжимал рукою сердце и, казалось, очень страдал.

- Сергей Сергеевич, что с вами? - метнулась я к нему.

- Ничего... ничего... детка... Успокойтесь. Это не впервые... Сердце у меня пошаливает давно... Волнения запрещены... Порок сердца, видите ли, у меня... Нy, да все пустое... Не умру, не бойтесь... Не смею умирать, пока вы не займете прочного положения на сцене...

- Какой вы хороший, все о других думаете! - произнесла я, сжимая его руку...

Его странная фраза запала глубоко в мое сердце.

В тот же день, после спектакля.

Кто мог ожидать такого конца?

Как грубо, жестоко, как неожиданно разразился этот удар над нами!..

Его нет. Да полно! Так ли? Не здесь ли он между нами... И не один лишь это кошмар, жуткий и ужасный кошмар?..

Мой мозг горит, моя душа стонет, но как ни тяжко, как ни мучительно горько писать эти строки, раз я решила и радости, и горести вписывать в эту тетрадь, я должна, я должна записать все, все по порядку, как это произошло.

Мы, то есть Арбатов, я и Кущик, играли в этот вечер одноактную драму перед длиннейшим и глупейшим фарсом.

Арбатов изображал в пьесе моего отца. В конце драмы он должен убить себя из револьвера, потому что он бывший каторжник, и это обстоятельство клеймит его дочь. Сергей Сергеевич был на высоте своего призвания в этот вечер. Он играл великолепно.

Публика притаилась, затаив дыхание, следя за его игрой.

В конце пьесы у Арбатова происходит трагикомическое объяснение с Кущиком, изображавшим пьяненького торговца, пришедшего отчитывать каторжника за его давнишнюю вину.

Кущик не мог не балаганить. Он "кренделил" вовсю: пересыпал свою речь гримасами и ужимками, стукнулся головой о печь, грохнулся со стула. Но, тем не менее, публика оставалась совершенно равнодушна на этот раз к обычно потешавшему ее комику. Все ждали драматической сцены финала. И вот она наступила. Кущик чуть ли не на четвереньках, изображая пьяного, убрался за кулисы под жидкие аплодисменты райка. Арбатов начал свой монолог, приблизившись к рампе. Я, ожидая своего выхода, находилась в первой кулисе, и мне хорошо было видно его страшно бледное лицо, его горящий взор...

Голос Арбатова креп с каждой минутой. Подобно громовым раскатам носился он по театру. Он говорил о том, что не стоит жить, когда вокруг него враги, люди-шакалы, готовые погубить его каждую минуту. Он говорил, что готов расстаться с жизнью, что ему жаль его дочь, безумно жаль его бедняжку Марусю, но что ей легче будет после его смерти, ибо люди простят ему мертвому то, что не прощали живому, и призреют его Марусю.

Слушая этот блестящий артистический монолог, я позабыла и сцену, и рампу, и кулисы... Мне казалось теперь, что передо мною стоит не талантливый актер Сергей Сергеевич Арбатов, а глубоко несчастный, обездоленный человек и убитый отец.

Что случилось потом - никогда не забуду... Арбатов или, вернее, Иван Кардулин (имя несчастного героя) вынул револьвер, приложил его к виску...

и... раздался выстрел... Стройная фигура Арбатова и его полуседая голова очутились на полу.

Наступила минута действовать мне, игравшей дочь Марусю.

- Папа! Папа! Что ты сделал, папа! - вскрикнула я, опрометью выскакивая из-за кулис и бросаясь к нему.

Его игра, полная незаменимых тончайших блесток, захватила меня. Его экстаз передался мне.

Я - или, вернее, дочь бывшего каторжника, Маруся - упала перед распростертым отцом на колени, охватила его голову руками и, рыдая, прокричала на весь театр.

- Папа умер! Мой папа умер!

Занавес медленно пополз вниз.

Поднялся рев неописуемого восторга, плеск "аплодисментов", крики

"браво, Арбатов! Браво, Корали!" неумолкаемые, потрясающие, стихийные крики.

Я быстро вскочила с колен. Занавес вполне опустился до подмостков сцены, а Арбатов все еще лежал в прежней позе, с широко разбросанными руками, с неподвижным лицом.

- Сергей Сергеевич... Вставайте... Надо выходить на вызовы... -

произнесла я и взяла его руку.

Она была холодна, эта рука. Холодна как лед. Что-то быстрое и страшное промелькнуло в моем мозгу, и я прямо заглянула в его глаза.

Глаза Арбатова были страшно вытаращены и тусклы. Казалось, они смотрели и не видели ничего.

- Сергей Сергеевич! Что же это? Не до шалости, батюшка, когда публика с ума сходит! - послышался за нами голос помощника режиссера, на обязанности которого было, между прочим, следить, чтобы артисты выходили на вызовы публики по окончании акта.

Но Арбатов продолжал по-прежнему лежать недвижимым.

Кущик подскочил к нему, сильно рванул его за руку и... вдруг его хриплый обычно голос тонким, пронзительным фальцетом прозвенел на всю залу:

- Он мертвый! Мертвый! Кто-нибудь помогите же!.. Арбатов умер!..

Арбатов умер. Умер вдруг, неожиданно, в расцвете своего пышного таланта. По словам доктора, пришедшего констатировать печальный факт, смерть караулила уже давно намеченную ею жертву. У Арбатова был порок сердца, с которым можно жить бесконечно долгие годы и умереть неожиданно, каждый миг. Жизнь артиста - сплошная цепь мучений, горя и восторга, счастья и неудач. Успех и поражение переносятся им одинаково жутко и остро. Эти волнения за театр, за благосостояние своей труппы и убили Арбатова.

Что пережила я - трудно выразить словами. Я привыкла к ударам судьбы, но этот удар слишком ошеломил меня. Арбатов, как добрый отец, заботился обо мне, был так добр и ласков со мною, так умел дать мне цель и счастье жизни, так умел поднять мой унылый, угрюмый дух!.. Я его любила, как отца, любила настолько сильно, насколько умеет любить бедное сиротливое лесное дитя!

Но я не плакала, потому что не умею плакать...

О, если бы я умела плакать...

Марта... 190... г.

Я должна быть последовательна, хотя душа моя кипит. Я делаю невероятные усилия над собою, чтобы писать изо дня в день аккуратно, чтобы передать моему дневнику все мои страдания...

С той минуты, как мертвого Арбатова унесли со сцены в уборную, чтобы смыть краски и белила с его холодеющего лица, я не нахожу себе покоя.

Этот человек сделал для меня так много. А я? Я даже не сумею помолиться за него...

Тело его трое суток стояло в городской часовне при соборе, все обвитое венками из лавров и цветов. Панихиды служились беспрерывно нами и публикой, желающей почтить своего любимца.

Зиночка плакала беспрерывно на этих панихидах. Слишком много добра видела она от этого благородного человека.

- Китти, бедная, дорогая Китти! Вот мы и остались сиротами с тобою! -

рыдала у меня на плече Зиночка, в то время как в моем сердце разрасталось мучительное ощущение горя, одиночества и тоски.

И папа-Славин, и Ликадиева, и Гродов-Радомский, и Миша, и другие безутешно оплакивали его. Одна я не плакала и не молилась...

Похороны Арбатова прошли торжественно и пышно. Его белый глазетовый гроб товарищи-актеры несли на руках до самой могилы...

Целый дождь цветов посыпался в яму, где суждено было лежать талантливому артисту. Яму зарыли, весь могильный холм обложили венками.

Зазвучали речи.

Выдающиеся лица города и труппы входили на холмик и превозносили оттуда достоинства покойного.

Истомина слушала и лила лицемерные слезы. Ее сын, Поль, юлил тут же.

- О, это был человек! - восклицала Маргарита Артемьевна и прикладывала кружевной надушенный платок к глазам.

А рядом горячо, искренно плакала Зиночка, по-детски комкая весь промокший носовой платок.

Марта... 190... г.

Третья неделя поста. На улице грязно и скользко. Пахнет весною. Уже прошло четыре дня с похорон Арбатова. Эти четыре дня был траур в театре, и мы не играли. Сегодня был назначен первый спектакль после перерыва. Место Арбатова, как режиссера, заняла теперь Истомина, которая стала уже распоряжаться одна.

Зиночка спешно чинила что-то по костюмной части, торопилась закончить до театра свою работу, так как она была занята сегодня в пьесе. Валя и Зека взгромоздились ко мне на колени. У бедных мальчуганов глазки вспухли от слез. Еще бы! Они так горько плакали, когда узнали, что умер милый, ласковый дядя Сережа и что никогда, никогда он не будет более сидеть здесь, в этой комнате у шипящего самовара, ласкать их, рассказывать им сказки.

- Ах, как он умел рассказывать сказки, дядя Сережа! - с детским восторгом проговорил Валя. - Не хуже тебя, тетя Китти, право не хуже! -

заключил мальчик печальным голоском.

- Право не хуже, - вторил ему и Зека, привыкший повторять каждое слово брата.

- Ну, слушайте, я вам расскажу про лесную девочку еще раз, - и тут же, с целью позабавить детишек, я начала рассказывать то, что раз десять уже рассказывала им.

Жила-была на свете маленькая-маленькая девочка, ее звали Ксаня Марко.

Она жила в большом, старом лесу со своей мамой, с тетей, маминой подругой, с мужем тети и с их маленьким сынком Васей. Когда Ксане минуло три года, мама Ксани уехала куда-то, поручив дочку семье лесничего, то есть дяде Николаю и тете...

И слово за словом я развертывала перед обоими мальчуганами всю сложную повесть моего необычайного детства.

Они слушали меня, затаив дыхание, с широко раскрытыми глазенками, блестевшими восторгом, несмотря на то, что знали мою сказку про девочку Ксаню всю наизусть.

Зиночка уехала в театр... А я (я была свободна в этот вечер) все еще досказывала мою сказку...

Я довела свой рассказ до того времени, как попала в Розовую усадьбу.

- Ну, а теперь моя сказка не интересна, и вам надо вдобавок идти спать, милые мои! - заключила я неожиданно и стала укладывать детей.

Лишь только они уснули, я прошла в маленькую столовую и села поджидать Зиночкиного возвращения из театра.

На улице темнело. Редкие фонари скупо освещали окраину города.

Прохожие отсутствовали в этот поздний час.

Долго ли прождала я так у окна, не помню. Опомнилась я, внезапно услыша чье-то тихое, жалобное всхлипывание. Неужели Долина? Когда она успела приехать? Я подняла голову. Да, это была Зиночка. Но в каком виде!..

Слезы градом текли по ее щекам... Веки были красны и вздуты. На бледное лицо, искаженное страданием, жалко было смотреть.

- Зиночка! Что с тобою?

Я бросилась к ней, схватила ее руки. Она зарыдала.

- Выгнала... выгнала... как собачонку выгнала из театра!.. И за что?

За что? "Мне, говорит, бездарности не нужны. Театр не богадельня и не странноприимный дом. Никто не виноват, что у вас двое детей и никаких средств после мужа... Очень грустно, но держать вас в труппе я и мой сын Поль не можем. Вы нам не нужны..." Так и сказала, как отрубила... Господи, да за что же? За что? Что я сделала ей? Бедные дети! Бедные Валя и Зека, что будет с ними!..

Что она сделала Истоминой? О, этого никто не знал и не знает...

Дела театра шли превосходно, и не было никакой необходимости сокращать труппу. Если Зиночка и не обладала выдающимся талантом, она считалась все же очень полезною и прилежною артисткою и не раз выручала труппу, то играя за других, то исполняя самые ничтожные роли. И Арбатов очень ценил ее! Не то новая наша директриса - Истомина. Она с первого же дня дала почувствовать Зиночке, что недовольна ею. Но никто все-таки не мог предвидеть, что она поступит с ней так жестоко.

"Не надо много унывать. Бог с нею, - подумала я. - Не умрут Зиночка и ее дети, пока я служу в театре. Но не поступит ли Истомина так же и со мною? Нет, нет, ведь все в труппе знают, что публика меня любит, что меня принимают с восторгом, что я нужна для успеха театра. Поэтому, хотя - я знаю - Истомина меня ненавидит, она все же будет меня терпеть. Ей просто невыгодно расстаться со мною. А моего жалованья вполне хватит на маленькую семью".

- Зиночка... успокойся... Не все еще потеряно, - заметила я. - Мы с тобой друзья, а помощь друга не может быть помехой. Я же рада работать на тебя и на твоих детей, как...

Она не дала мне договорить, схватила мои руки и порывисто поднесла их к губам.

- Ты ангел, Корали! И Господь вознаградит тебя.

Марта... 190... г.

Так вот оно что!

Как низко, как подло была разыграна вся эта гнусная история!

О, какая мука, какая пытка!

Старый лес! Ты чуешь, что они сделали с твоим ребенком, старый лес?!

Сегодня суббота, и спектакля не было, зато Истомина назначила репетицию новой пьесы "Дикарка", предложенной для постановки еще покойным Арбатовым. В этой пьесе Сергей Сергеевич назначил мне лучшую роль. Я заранее работала над нею, заранее обдумывала каждое слово, каждый штрих, прошла ее раз пять с моим благодетелем и бесконечно радовалась, когда он хвалил мою читку, мой тон.

Когда я пришла на репетицию, все были уже в сборе. Недоставало только старухи Ликадиевой, папы-Славина и Миши. Я вспомнила, что они не заняты в пьесе, и безотчетная тоска сжала мне сердце.

- А-а, госпожа знаменитость! - встретила меня Истомина, и саркастическая улыбка заиграла на ее крашеных губах.

Я смутилась. Такое обращение не предвещало добра.

Истомина долго и пристально смотрела на меня злыми сощуренными глазами и молчала. Потом, глядя все так же на меня в упор, заговорила с расстановкой, отчеканивая каждое слово:

- Послушайте, Корали, я должна серьезно сказать вам, перед тем как разрешить вам играть роль, которую поручил вам покойный Арбатов: боюсь, что вы не справитесь с нею. Обижать я вас не хочу, но и провала спектакля не могу допустить тоже, а поэтому, прежде чем приступить к репетиции, присядьте сюда и прочтите эту роль нам вслух... А мы все прослушаем вас и решим, можно ли вам играть ее.

Что это? Экзамен?

Вся кровь бросилась мне в голову. Я хотела наговорить грубостей, дерзко швырнуть моей мучительнице тетрадь в лицо...

"А Зиночка и ее дети? - вихрем пронеслось в моих мыслях. - Что будет с ними, если я уйду из труппы!.. Ведь отныне я единственная поддержка и кормилица маленькой семьи". И подавляя в себе приступ бешенства и гнева, я храбро развернула тетрадь и прочла первые фразы. Увы! мой голос дрожал, мое сердце сжималось от незаслуженного оскорбления... Я не могла сразу войти в роль. Слишком много посторонних волнений угнетало меня, чтобы я могла забыть все окружающее и увлечься ролью.

- Ах, не то это! Не то! - услышала я дребезжащий, брезгливый голос Истоминой. - Вы совсем не то делаете, что надо! - проговорила она, и лицо ее приняло презрительно-недовольное выражение.

- Не мудрено, - подхватил Кущик, - эта роль не может быть исполнена госпожою Корали. На эту у нее не хватит ни опытности, ни дарования. Нет, эта роль точно создана для вас, Маргарита Артемьевна! Для вас одних!

- Или, вернее, вы созданы для нее! - любезно поправил товарища Гродов-Радомский.

О, низкие, низкие льстецы! Так вот чем они задумали доконать меня!

И опять мне захотелось швырнуть в них ролью и уйти, но опять воспоминание о Зиночке и ее детях вовремя промелькнуло в моих мыслях.

О, если бы мне забыться!..

Между тем Истомина сухо произнесла:

- Прочтите еще одну сцену, Корали.

И я снова принялась за чтение. Кровь прилила мне в голову, стучала в виски. Голос звенел и рвался. Не глядя, я видела, как несколько пар глаз с открытой враждою впивались в меня.

Они ненавидели меня, эти люди, они завидовали моему успеху, они готовы были каждую минуту смять, уничтожить меня. И все-таки я решила бросить вызов.

Сделав над собою невероятное усилие забыться, я разом вообразила себя действующим лицом, продолжала читать слова моей роли, и порыв вдохновения неожиданно захватил меня. Мой голос окреп, мои щеки запылали...

Ни Истомина, ни ее приверженцы не существовали для меня в эту минуту.

Экстаз овладевал мною все больше и больше. Я была, как безумная... Я вся горела, как в огне, но все же чувствовала, что читаю превосходно, так именно, как указывал мне Арбатов.

- Ха, ха, ха, ха! - услышала я вдруг над собою зловещий хохот. - Да вы уморить нас хотите, душенька! Разве так можно играть эту роль!.. Это чудище какое-то... Весь театр напугаете... Публика разбежится со страху... Да и вообще я убедилась, что вы не можете играть ничего, кроме, пожалуй, феи Раутенделейн да Снегурочки, то есть роли, которые вам помог заучить Арбатов... Но нельзя же нам играть все одну фею Раутенделейн да Снегурочку... Арбатов относился очень снисходительно к вам, но без этого учителя вы никуда не годитесь... Вероятно, вы и сами это сознаете... Вы еще слишком неопытны, дитя мое... Вам надо поучиться... Когда подготовитесь вполне, мы вам дадим дебют на нашей сцене, а пока вам нечего делать у нас, Корали... и вы можете покинуть нас - вы свободны!

Мне показалось в первую минуту, что Истомина шутит. Я подняла на нее глаза. Ее лицо было бледно. Только два багровых пятна у висков - признак плохо скрытого волнения - выдавали ее. Ее торжествующий, злорадный взор, как змеиное жало, впился в меня с выражением непримиримой ненависти и мести.

Тогда я поняла все. Злая женщина жестоко мстила мне за недавний мой успех, за мое торжество, за мой талант, за все, за все разом. Мстила и наслаждалась своей недостойной местью. Ни пощады, ни великодушия от нее нечего было ждать.

Моя голова горела, мой мозг едва не отказывался мне служить. Гром небесный грянул, казалось, и оглушил меня... Точно грозовая молния пронизала меня насквозь. Я встала. Должно быть, я была очень бледна, потому что кто-то произнес подле меня нетвердо:

- Воды бы. Ей, кажется, худо!

Неимоверным усилием воли я заставила себя идти. У выхода со сцены мне попался Поль. Он был в новом модном пальто и в высоком цилиндре. Увидя меня, он криво усмехнулся, взбросил стеклышко в глаз и процедил сквозь зубы:

- М-lle Ксения Марко, вас постигла моя участь: удаление с позором. Да?

А ведь из-за вас и меня лишили было места... Ха! Что вышло из этого? Вы очутились без заработка, я же... Я поступаю в труппу на место Арбатова...

Ага! Что, взяли?.. Желаю вам всего лучшего! Только вряд ли что-либо будет лучшее для вас впереди... Я слышал, что наставницы монастырского пансиона разыскивают беглую пансионерку... и кажется, напали на ее след... Сожалея вас, я даже помог им в этом, послав им письмо. Надеюсь, вы не рассердитесь за это на меня.

И, приподняв свой новенький цилиндр, он окинул меня презрительным взглядом и затем с гордою улыбкою прошел на сцену.

Я чуть ли не бегом кинулась домой.

- Все кончено, Зиночка, все кончено! Мне отказали! - произнесла я глухо, вбегая в маленькую квартирку, где Долина металась из угла в угол, поджидая меня.

- Ксаня! Бедная Ксаня!

Она невольно назвала меня моим настоящим именем. Мы обнялись, как сестры, по-родственному, нежно, горячо...

- Мы нищие теперь... нищие обе и дети тоже! - вырвалось у меня.

- Стой, не все еще потеряно... - прошептала она, - ступай к папе-Славину и к Ликадиевой... Может быть, они помогут тебе и мне устроиться где-нибудь в другом городе, в другой труппе... Бог милостив, Ксаня! Ступай, ступай! А я позову Мишу, пусть придет, посоветует... Две головы хорошо, три лучше...

Она разом вернула мне надежду. Ну, конечно, к Ликадиевой и к папе-Мите! Они научат, помогут, устроят... Ведь они верят в меня.

Марта... 190... г.

Вот она судьба!.. Думали ли мы с Зиночкой сутки тому назад о том, что все так случится?..

Я бросила вчера перо с тем, чтобы бежать за помощью к нашим друзьям.

Теперь, через полсуток, открываю мой дневник в чужом месте в плохоньком номере гостиницы крошечного уездного городка.

Это настоящая дыра этот городок, куда нас забросила судьба.

Но все, все по порядку.

Я вышла в тот вечер из дому с воскресшей было надеждой в душе. Я чуть ли не бегом пустилась по направлению того дома, где квартировал Славин.

На улицах стояла поздняя весенняя полумгла. Фонари казались белесоватыми глазами в этих синеватых сумерках, еще не перешедших в полную тьму. Я бежала, мысленно перебирая все, только что случившееся со мною.

Погруженная в думы, я вдруг заметила, что две темные фигуры следуют за мною. Одна - высокая, другая - пониже, обе мелькающие, как две черные птицы, по захолустным улицам городка.

Но вот и дом, где жил папа-Славин, общий друг и отец арбатовской труппы. Я, задыхаясь, вбежала в подъезд.

- Дома Дмитрий Павлович? - поспешно спросила я малолетнего казачка-лакея.

- Только что в театр отъехали! - услышала я громом поразивший меня ответ.

Но на этот раз мое смятение длилось недолго.

"К тете Лизе!.. К Ликадиевой надо теперь!.." - мысленно заторопила я себя, как в лихорадке, и, почти выбежав из подъезда, бодро зашагала опять.

На повороте в глухой переулок две черные фигуры неожиданно загородили мне дорогу.

- Ксения Марко! - услышала я хорошо знакомый мне голос. - Остановись!

Тебе приказываю, остановись!

И мать Манефа в сопровождении Уленьки нежданно-негаданно появились предо мною.

Я замерла на месте, впрочем, скорее от недоумения, нежели от испуга.

Манефа!.. Уленька!.. Они - здесь!

Минуту я стояла, не веря своим глазам. Мне казалось, что я сплю с открытыми глазами.

Бог знает, к чему бы привело мое замешательство, если бы сладенький, скрипучий голос Уленьки не затянул у меня над ухом и окончательно не разбудил меня:

- Ай, и стыдно же, девонька!.. Из пансиона бежали!..

Матушку-благодетельницу сокрушаться заставили, беспокоиться, себя искавши... Слушайте, Ксанечка, ведь вы мне первый друг, девонька моя миленькая. Век не забуду вашу милость, как вы меня, рабу недостойную, от лютой смерти спасли и с пожара вынесли... И вот что я вам скажу: грех великий от доли иноческой бежать, скрываться... Кому келия уготована, тому

- радость Господня, а вы, девонь...

Она не докончила. Я не дала ей докончить. Я оттолкнула ее из всей силы, потом рванулась из-под костлявой руки Манефы, впившейся мне в плечо, и стрелою помчалась от них по узкому переулку.

В пять минут добежала я до дому. В этот поздний час улицы города тихи и пустынны. Ураганом ворвалась я к Зиночке, поджидавшей меня, и наскоро, захлебываясь, сообщила ей всю суть дела.

- Тебе, Ксаня, надо уезжать отсюда!.. Сегодня же, с ночным поездом...

сию минуту! - заволновалась и заторопилась в свою очередь Зиночка, - а то никто не поручится за то, что они явятся сюда завтра утром и отнимут тебя от нас, чтобы поместить в монастырь.

- В монастырь! - эхом отозвалось в моей душе, и дрожь пробежала по всему моему телу.

Очутиться теперь в монашеской келье, теперь, когда я чувствовала и знала свою силу, свой талант, когда я испытала радость победы над людьми, над толпою, теперь в монастырь - о, это было бы ужасно!

Трепет охватил меня всю.

- Никогда! - почти выкрикнула я в голос. - Никогда! Никогда! Никогда!

- Тогда надо ехать... Сейчас, ночью, непременно, - лихорадочно прошептала Зиночка. - Я иду собираться и будить детей.

- Как? Ты?.. Ты хочешь разве тоже со мною? - проронила я, пораженная ее словами.

- Милая Ксаня, - проговорила она, подойдя ко мне и крепко сжав мою руку, - когда вчера вечером я очутилась без места с двумя детьми на руках, что ты сказала мне? Что ты будешь жить с нами и работать для нас. Теперь наши доли сравнялись. Мы обе нищие, Ксаня, и обязаны поддерживать друг друга.

- Но... но... как же... этот дом... прислуга?.. - начала я было несмело.

- Вздор... В этом доме нет ничего моего. Я снимала квартиру с мебелью и посудой от хозяев. Глаша же - племянница моего хозяина, и, после нашего отъезда вернется в дом дяди... Видишь, никто кроме твоих "матушек" не потеряет от нашего бегства.

И на ходу чмокнув меня в щеку, она бросилась в спальню поспешно укладывать в дорожный сундук наше платье и белье.

Что было потом - я едва помню. Начался какой-то сумбур, какая-то лихорадка: открытый сундук и чемоданы, испуганные личики детей, краткое объяснение с Глашей о том, что Зиночку требуют ее родные, и отъезд или, вернее, бегство в ясную, сумеречную мартовскую ночь...

До той минуты, пока мы не устроились на жестких скамьях вагона третьего класса и не уложили на них недоумевающих и пораженных всей это сутолокой детей, ни я, ни Зиночка не могли вздохнуть спокойно...

И только тогда, когда локомотив пронзительно свистнул и поезд пополз вдоль платформы, мы взглянули друг на друга, и обе, не сговариваясь, в один голос произнесли: - "Наконец-то!"

- А Мише-то, Мише мы ничего и не сообщили! - вдруг вспомнила Зиночка, волнуясь.

- Мы напишем ему с места, когда приедем, - успокоила я ее.

- А куда мы едем? - поинтересовалась я через минуту. - Ты куда брала билеты?

- В Канск. Это в восьми часах езды отсюда. Маленькое захолустье, где, однако, есть театр. Мне на днях передавали, что там ищут актрис. Условия не блестящие, даже более чем скромные, но это ничего... Вот мы там устроимся непременно: ты в качестве знаменитой гастролерши Карали, я - в качестве скромной актрисы на вторые роли... А теперь спать, спать, спать, я так мучительно устала, - детски капризна произнесла она и тут же уснула подле своих сыновей, прикорнув на лавке головою. Мне ничего не оставалось, как последовать ее примеру.

Апреля... 190... г.

Милый мой дневник, как давно я не беседовала с тобою! Но что же делать, если всю эту неделю все мое время прошло в хлопотах.

Тотчас по приезде в Канск я отправилась искать комнату. Увы! только одну комнату и самую скромную на этот раз... У нас с Зиночкой оставалось всего десять рублей денег. Надо было экономить, чтобы этих денег хватило до тех пор, пока я и моя подруга не устроимся в местной труппе. Я взялась найти такую комнату - и нашла. Она стоила только четыре рубля в месяц. Это была полутемная мансарда, вроде чердака, с единственным окном, выходящим на крышу. Внизу жил сапожник с женою и двумя взрослыми сыновьями, любителями выпить, о чем свидетельствовали их красные носы.

Ничего более подходящего я не могла найти по нашим средствам.

Зиночка пришла в ужас при виде мансарды.

- Но ведь это даже не комната, Ксаня, а какая-то конура! - воскликнула она в отчаянии и залилась слезами.

- Не плачь, голубка, это временное помещение... Вот устроимся в театре и найдем другое... Пока же надо довольствоваться и этим. А детям и тут будет хорошо... Теперь весна, скоро лето... Они будут целые дни на дворе...

Чего же лучше, - и я погладила ее по голове, как ребенка. Она и была в действительности ребенком, милым, беспечным, двадцативосьмилетним ребенком-женщиной, готовым плакать и смеяться по пустякам...

Мы тотчас же водворились в нашей мансарде к немалому удовольствию ребят, которым новое помещение показалось очаровательным. Они, недолго думал, влезли на окно, выходящее на крышу, и свели знакомство с голубями, которых набралось к нам сюда великое множество. Поручив надзор за детьми старухе-хозяйке, мы сами пошли в театр.

- Где можно видеть господина директора труппы? - вежливо обратилась Зиночка к какому-то плохо одетому, мрачному субъекту с бритым лицом, вышедшему нам навстречу на подъезд деревянного здания, вернее сарая, под крышей которого ярко намалеванная надпись гласила: "Городской театр".

Он удивленно вскинул на нас глазами и буркнул сердито:

- Я антрепренер-директор. Что вам угодно?

Тогда Зиночка, смущаясь и краснея, стала нескладно и робко пояснять, что нам от него угодно.

- Мы... я то есть... и моя подруга... мы обе... актрисы и желали бы получить у вас место в труппе... - лепетала Зиночка.

- Место в труппе?.. - хрипло рассмеялся директор. - Место в труппе?..

Голодом умереть хотите? Жизнь надоела, что ли? В кассе два рубля сбора...

Публику в театр кнутом не загонишь... Труппе есть нечего... Три месяца жалованья не получали... А вы место у меня еще просите!.. Нет, нет, никаких нам актрис не надо... Сами голодаем...

И снова расхохотавшись неестественным, болезненным смехом, он махнул рукой и кинулся бежать от нас как от зачумленных.

Апреля... 190... г.

Липы зацвели в хозяйском садике. Весна идет. Временами в прохладной мансарде душно. Ночи стали светлые, белые.

Мы с Зиночкой часто не спим в эти ночи... Заботы о насущном хлебе не дают спать.

После того как наши надежды пристроиться в театре рухнули, для нас обеих наступили тяжелые дни. Найти какой-нибудь заработок в маленьком городишке было почти немыслимо. Мы не знали, что делать, что предпринять. А между тем наши средства истощились.

Вчера на обед истратили последний рубль. Кошелек Зиночки пуст, мой тоже. Детям дали молока с хлебом. Обед не из чего было варить.

- Давай я снесу наши платья на толкучку, - предложила я. - Рублей десять - пятнадцать, наверное, дадут. На несколько дней хватит... А там я наймусь куда-нибудь, ну, хотя бы в поденщицы... Я, право, не знаю куда, но надо, надо работать... - отрывисто и тихо говорила я.

Она молча обняла меня.

- Бедная моя Ксаня!

Дети, должно быть, не подозревают, что наши дела так плохи. Их забавляет, что сегодня не варится обед и что им дадут колбасы, молока и хлеба.

Только Валя сегодня смотрит серьезнее обыкновенного и тревожными глазенками следит за нами.

- Куда ты несешь вещи, тетя Китти? - спрашивает он, когда я, нагроможденная узлами, спускаюсь с лестницы.

- Вот к портнихе несу... переделать надо твоей маме и мне наши наряды... - лепечу я и багрово краснею.

Его ясные глазенки уже впились в меня.

- Зачем ты говоришь неправду, тетя Китти? Ты идешь на толкучку продавать вещи, потому что нам нечего кушать. Я слышал, как мама плакала ночью...

Бедный ребенок! Рано же пришлось тебе познакомиться с правдой жизни!

Я судорожно обнимаю его, целую и стремглав выбегаю на улицу.

На рынке народ, пестрая толпа, навесы, лавчонки с товарами. Говор обывателей, крики торговцев, споры и брань - все смешалось. В ближайшем ларьке сидит старьевщица. К ней я несу мои вещи. Она долго, старательно разглядывает их, переворачивает из стороны в сторону, чуть ли не обнюхивает каждую тряпку. Ее длинный нос, ее хищные глаза и худые, костлявые руки -

все выражает алчность. И вот, после получасового осмотра она изрекает дребезжащим, как несмазанная телега, голосом:

- Пять рублей!

- Как пять рублей! Но ведь здесь пятьдесят рублей одного товара, не считая работы!

- Так и убирайтесь вон с вашим товаром! - кричит она и грубо пихает вещи обратно в саквояж.

Как в вихре переносится моя мысль в тесную мансарду: несчастная Зиночка, голодные дети и ни капли молока на завтра.

- Давайте 5 рублей, все равно, - глухо выговариваю я, потому что мое горло сжимается тисками, - да вот еще и саквояж возьмите.

- Полтинник за саквояж и ни копейки больше.

- Хорошо, - говорю я и невольно сжимаю губы.

Тут же на толкучке я покупаю мясо и овощи и спешу домой. В сердце, несмотря ни на что, царит радость.

Слава Богу, дети не останутся голодными более или менее продолжительное время!

Мая... 190... г.

Неужели я не писала почти целый месяц? Ах, какой это был месяц! Что только мы не перенесли в продолжение его!

Вырученных денег хватило ненадолго. Надо было измышлять новые получки.

За платьями я снесла на толкучку белье, за бельем - пальто и шляпы. У нас осталось лишь по одной смене белья и по одному носильному костюму... Зато дети сыты, они не испытывают нужды.

- Работать, работать надо... - повторяли мы ежедневно, я и Зиночка.

Но где найти работу, откуда?

Хозяйка, ее муж и сыновья подозрительно косятся на нас. Я слышу нелестные отзывы о нашей благонадежности.

Я просила несколько раз хозяйку рекомендовать меня в поденщицы. Она только презрительно смеется:

- Куда уж вам! Белоручки вы! Сидите уж дома.

Хорошо ей говорить это. Но кто же прокормит Зиночку и детей? Не Зиночке же работать! Она барышня, вдова офицера. А я? Кто я? Я просто дитя леса, умевшее справлять самую черную работу в доме лесничего.

Мая... 190... г.

Последние гроши вышли. Не на что не только сварить обеда, но и купить молока. Мне удалося лишь достать в ближайшей лавочке весового хлеба для детей.

Зека ничего не понимает, по-прежнему смеется, звонко и весело, и иногда просит пряничка у меня и Зины...

Валя молчит, только личико его серьезнее и печальнее обыкновенного.

Смотрит жалкими глазенками на мать и крепится, чтобы не заплакать. Иногда подойдет ко мне, уткнется курчавой головенкой в колени, как котенок, и молчит.

Какая пытка, это молчание голодного ребенка, какая мука!

Июня... 190... г.

На улице лето, душно и жарко. Вся природа тихо и ласково ликует.

У нас в мансарде ужас.

Дети напомнили о голоде; первый - Зека.

- Мама, дай хлебца... Я кушать хочу... - попросил он.

Валя бросился к брату.

- Постой, Зечка, рано обедать!

- Но я кушать хочу! - настаивал ребенок.

Зиночка забилась в угол и беззвучно рыдает.

Боже мой, как вынести эту пытку! И все из-за меня! Я одна во всем виновата. Ради меня ведь уехали мы в это захолустье. Не убеги я от преследования Манефы - они остались бы на виду их друзей, которые не допустили бы их голодной смерти...

А теперь...

Неужели непоправимо содеянное мною?.. Нет, нет, вздор!.. Еще не поздно, еще можно поправить.

Я беру перо и пишу Мише Колюзину, в каком мы положении, что переживаем. Пишу на клочке бумаги, без марки. Молю сделать подписку среди артистов в театре и прислать нам сколько-нибудь денег, потому что мы нищие, нищие вполне... И это пишу я, гордая Ксаня! Гордая лесная девочка, не склонявшая ни перед кем головы!.. Но я не для себя прошу: для Зеки, Вали...

Несчастные дети!.. Чем виноваты они?

В этот вечер они улеглись спать, поглодав корку черствого хлеба. Я сумела выпросить его у хозяйки. Эта злая женщина чуть ли не ежедневно напоминает о том, что сгонит нас с квартиры, потому что мы уже две недели не платим за нее. Но она сжалилась над детьми и швырнула мне этот черствый кусок для них...

Июня... 190... г.

Утром я была поражена ужасным видом детей. Их личики стали прозрачны и худы до неузнаваемости. Глаза поражали своей величиной. Зека заплакал, прося кушать.

- Крошечку, мамочка... одну только крошечку хлебца!.. - молил он.

Этот слабенький, вымученный голосок рвал душу. Валя молчал, только огромные глаза его сверкали.

Зиночка, бледная и худая, как тень, пошатываясь подошла ко мне и прошептала:

- Я не могу... я не могу выносить больше этого, Ксаня... Уж лучше умереть всем сразу!..

Я тоже того мнения, лучше сразу. Я не железная и муки голода делают свое дело...

Дети немного кушали вчера, но у меня с Зиночкой двое суток не было во рту ни куска, ни крошки.

Как безумная кидаюсь я к хозяйке:

- Хлеба!.. Ради Бога!.. Хоть кусочек!.. Хоть крошку!..

Мое лицо, должно быть, слишком красноречиво говорит о том, что мы переживаем там, наверху, в мансарде... Хозяйка бранится и... все-таки дает краюшку... Когда я, с жадностью схватив ее, кидаюсь к дверям, она кричит мне вдогонку:

- Эй вы, дармоедка! Вот работу просили. Есть работа у меня: белье мне постирайте сегодня... Два гривенника заплачу.

- Белье?.. Да... да... хорошо... сейчас... сейчас, - в я уже взвиваюсь по лестнице туда, в мансарду.

Три пары лихорадочно горящих глаз впиваются в кусок хлеба, который я держу, как редкое сокровище, обеими руками. Я надламываю его... Мои пальцы дрожат... Одну половинку Вале, другую Зеке... Зека хватает свою порцию и лихорадочно быстро уписывает ее... Сухая корка хрустит на его зубенках...

О, этот хруст! Он выворачивает всю мою внутренность... Он нестерпим для моего голодного желудка...

Валя смотрит на свой кусок, потом переводит глаза на Зиночку, на меня.

- А тебе? А маме? Ведь и вы тоже хотите кушать, - лепечет он, и его крошечные ослабевшие ручонки уже разламывают скудную порцию на три куска.

- Не надо! Не надо! Кушай сам... мы потом покушаем... мы сыты! - почти в голос кричу я, боясь разрыдаться от голода и жалости в одно и то же время. Потом кидаюсь к Зиночке.

- Ты знаешь, мне предложили работу!.. Потерпи до вечера, мы будем сыты! - шепчу я.

Она только машет рукой и отворачивается в угол...

Июня... 190... г.

Солнце палит вовсю. Когда я стояла на плоту и мылила белье и потом споласкивала его в зеленоватой воде пруда, оно было немилосердно ко мне.

Оно жгло мою голову... Голова горела. Ах, как горела голова!.. Красные круги стояли в глазах. Все кружилось - и белье, и пруд, и старые ветлы на берегу. Мозг пылал... Внутренности сжимались от пустоты... Я не ела почти трое суток... Ад, ад внутри меня... И ад в голове... Не могу больше... Не могла дополоскать белье днем под палящими лучами солнца, не могу записать и теперь эти строки в мой дневник... Силы падают... Голова ноет все сильнее и сильнее... Зато внутри все легче и легче... Я не чувствую голода. Только язык весь ссохся и трудно ворочается во рту...

Июня... 190... г.

Я лежу. Голова болит нестерпимо. Зиночка сидит подле меня и кладет холодные компрессы... От компрессов не легче... Нет!.. Нет! Мой дневник под подушкой. Дневник и карандаш... Когда она отходит от меня к детям, я беру и записываю... Зачем? - не знаю сама... Голова раскалывается от боли. Не могу писать...

Июня... 190... г.

Не могу писать...

О Боже! Боже!

В глазах какие-то круги, все тело ноет, рука едва держит карандаш, в ушах - шум, голова точно свинцом налита.

Что это усталость, голод или смерть?

Боже, неужели смерть?..

Июня... 190... г.

Как долго я болела - не знаю...

Сколько перемен. Господи, сколько перемен!.. Но надо рассказать тебе по порядку, все по порядку, мой милый дневник... А я так еще слаба! Так слаба вследствие болезни.

Карандаш в моих руках. Меня оставили на минуту одну. Они пошли в церковь, а Зиночка, думая, что я заснула, взяла Валю и Зеку и спустилась во двор.

Мой милый дневник, я снова одна с тобою!..

Как все это случилось?

А вот как.

Мне стало худо тогда на плоту. Голова раскалывалась от боли... Все тело горело и ныло. Я едва дотащилась до дома и упала на кровать. Сначала мне казалось, что это только от усталости и... голода. Я успела даже кое-что записать в дневник. Но потом, ночью, началась пытка. Я не могла заснуть и не могла забыться... Холодная тряпка на лбу казалась раскаленным железом... Я кричала от боли, но среди крика минутами я различала бледное, встревоженное лицо Зиночки, склоненное надо мною.

- Тебе худо, Ксаня, очень худо?

Я не отвечала. Язык плохо ворочался во рту. Губы ссохлись. Сил не было произнести хоть слово...

День поднимался и снова догорал... Ночь спустилась. Зиночка уложила детей и сама прилегла в ногах моей кровати. Она думала, что я сплю.

Но я не спала... Я слышала, как спустилась ночь, как все затихло в доме, как улеглись сапожники внизу...

Смеркалось. Я лежала на спине с открытыми глазами... Так прошла вся ночь.

Вдруг неожиданно внизу скрипнула калитка... Послышались голоса...

Отворилась хозяйская дверь... Опять голоса. Заскрипели ступени лестницы под чьими-то тяжелыми шагами, дверь нашей мансарды широко распахнулась, и два черных призрака вошли в нее.

Эти два черных призрака были - Уленька и мать Манефа.

"Это только бред", - подумала я. Но нет - это не был бред.

"Они" нашли меня, нашли больную, истерзанную голодом и болезнью. "Они"

сказали, что гнев Божий посетил меня, что я наказана достаточно и что нет злобы в их душе на меня. Они узнали, где я, и явились.

Июня... 190... г.

"Их" опять нет, и я могу писать.

Они дали денег Зиночке, накормили ее детей и, как две добрые сиделки, стали чередоваться у моей постели.

Ко мне был позван доктор. Мне заказали лекарства, купили вина...

Лекарство и вино, а главное, доктор, сделали свое дело. Тиф был захвачен в самом начале. Теперь я буду жить.

Жить?..

А стоит ли жить? Что ждет меня, одинокую сироту, в жизни?..

Да, теперь я знаю: впереди ждет меня келья. Мать Манефа твердо решила это. И она, и Уленька целыми часами говорят о том, что тяжелый крест посетил меня, что я свернула с истинного пути, уготованного мне Богом, и что нужно новое искупление, дабы получить отпущение грехов.

Что ж, они правы!

Я вижу в том сама промысел Божий. Не приди они вовремя, Зина и дети умерли бы с голода... А теперь...

Да, да!.. Надо каяться и молиться. Это решено. Я иду в монастырь.

Июня... 190... г.

Когда "они" уходят в церковь, Зиночка садится на мою кровать и плачет надо мной, как над мертвой. Она не может успокоиться, что я буду монахиней.

- Ты так молода, Ксаня, и должна отказаться от жизни, от всех ее радостей, - лепечет она сквозь слезы.

- Зиночка, оставь! Оставь!

Прибегают Валя и Зека. Они очень переменились за эти несколько дней.

Еще бы! Сытная еда что-нибудь да значит!

Их щечки снова слабо окрасились румянцем, глазки блестят.

- Тетя Китти, - лепечут они, - мы поедем с тобою. "Черные тети"

сказали, что, как только ты поправишься они увезут тебя. Правда? Мы все вместе поедем. Когда? Скоро?

Я обнимаю их слабыми руками.

- Голубчики мои... Я одна уеду... Черные тети берут только меня с собою... Вас им не надо...

- Злые черные тети! Мы не хотим, мы не позволим, - лепечет Зека в то время, как Валя молча сжимает кулачки.

- Черные тети спасли вас от голодной смерти, вы не должны забывать этого, - говорю я наставительно в то время, как мое сердце разрывается от тоски...

Что это не отвечает Миша Колюзин? Он должен сделать подписку среди артистов и собрать денет в пользу Зиночки, иначе могу ли я спокойно уехать от них?

Июль... 190... г.

Сегодня я встала впервые. Как я прозрачна и худа. Уленька успела мне сшить черный подрясник. Мать Манефа купила такой же платок. Я стала неузнаваема: худая, бледная, с огромными глазами, окруженными тенью, с волосами, погребенными под неуклюже спущенным платком - я теперь "настоящая монашка", как говорит Зина...

Зиночка не может смотреть на меня без слез. Дети льнут ко мне беспрерывно.

Через неделю я уезжаю с Манефой и Уленькою. Это уже окончательно решено.

Июль... 190... г.

Целое утро мать Манефа читала мне житие Симеона Столпника.

Я слушала ее монотонный голос и думала свою думу. И вдруг неожиданно прервала чтение:

- Матушка!

Она вскинула на меня свои строгие глаза, однако сдержала свой гнев и спросила почти ласково:

- Что тебе, девонька?

- Матушка! Я охотно, да, я охотно пойду в монастырь... Схороню свою молодость в келье... Только... дайте возможность Зине пробиться пока...

Дайте ей в долг денег, матушка... Она честная... Она возвратит вам, когда поправятся ее дела... Дайте хотя немного... на первое время... Тогда я пойду за вами вполне спокойная...

Мать Манефа долго смотрела на меня, как бы испытывая мою искренность.

Очевидно, глаза мои не лгали.

- Хорошо, - произнесла она холодно, - я оставлю им порядочную сумму в день отъезда. А теперь слушай далее житие святых.

- Да, я слушаю, матушка, слушаю. Я теперь спокойна, - ответила я.

Июля... 190... г.

Завтра мы уезжаем.

Утром я ходила в церковь с Уленькой. На обратном пути я ее спросила:

- Уленька, почему вы отплачиваете мне злом за добро?.. Неужели вы забыли, что я спасла вашу жизнь когда-то...

- Что? Каким злом?.. Бог знает, чего вы не выдумаете, девонька! - так и встрепенулась она. - Да неужто я вам зла желаю?..

- Да!.. Вот разыскивали меня, а теперь помогаете матушке запереть меня в монастырь...

- Ксеничка! Девонька! Опомнись! Что вы говорите... Это дьявол смущает вас, девонька... Гоните, гоните его! Спасение, радость небесную мы готовим вам... Спасти вас желаем. Не в миру бо, а в чине ангельском обрящете спасение... - задыхаясь от волнения, говорила она.

Я махнула рукой. Что я могла возразить ей? У нее свои убеждения, свои взгляды. Она неисправимая фанатичка до мозга костей.

Бог с нею!

Чего же волнуюсь я?

Раз Зиночкины дела устроятся, мне не страшно мое будущее, не страшно совсем...

Целый день мы провели вместе, я, Зиночка, Валя и Зека. Оба мальчика точно притихли. Даже малютка Зека перестал играть и смеяться и не отходил от меня. Валя приютился у моих ног.

Я рассказала им в последний раз сказку-быль про Ксаню-лесовичку.

Мать Манефа и Уленька ушли в церковь. Теперь они убеждены, что можно оставить меня спокойно. Они уверены, что я не убегу от них больше. Они дадут Зиночке возможность вздохнуть немного, а я им за это отдаюсь вполне, пойду в монастырь...

Монастырь, так монастырь! Моя душа спокойна. Чего же еще мне желать?

Печально прошел этот вечер.

Все легли спать рано... Завтра надо встать с восходом... Поезд отходит в 7 часов утра. Я тоже ложусь, но едва ли я засну. Ведь завтра решается моя судьба. Завтра!

В ту же ночь под утро.

Мать Манефа и Уленька спят за ширмами.

В шесть часов их разбудят. В шесть часов поднимутся все, и начнется суматоха. Проснется Валя и недоумевающе откроет свои не детски серьезные глаза... Свернувшись клубочком, он тихо похрапывает на моей постели...

Бедняжка, как он горько наплакался вчера. - "Ты уезжаешь, тетя Китти!

Ты уезжаешь!"

Этот голосок до сих пор звенит в моих ушах... Да, я уезжаю, милый, маленький Валя!..

Пять часов утра.

Багровое солнце встает на востоке. Последнее солнце моей свободы!

Последний час свободы, последний!

Моя рука, вооруженная пером, дрожит, когда я пишу эти строки.

Через три-четыре дня я уже не буду на воле. Через четыре дня я проснусь в тесной монастырской келейке под звон обительских колоколов...

Мать Манефа отвезет меня туда, не заезжая в свой монастырский пансион.

И никогда, никогда я не увижу более свободного вольного старого леса!..

Никогда! Никогда! Никогда!

Эта мысль приводит меня в бешенство исступления... Меня, дочь леса, лесовичку, лишают воли лесной! Берут от жизни и замуравливают в каменные стены ненавистной монашеской кельи!..

А что... если?..

Все спят... Никто не услышит, как я открою дверь и... и уйду, убегу отсюда...

О, я скорее готова стать последней нищей и умереть с голоду где-нибудь в лесу, нежели... нежели.

Благая мысль! Решено... ухожу... ухожу на волю, на свободу... Умрет свободною Ксаня-лесовичка... Прощай, Зиночка!.. Прощайте, дети!..

Дети?

А они не умрут с голоду разве, когда я уйду? Мать Манефа разгневается и не поможет Зине. Не поможет ни за что. Подумает, что та в заговоре со мною и... и... они погибнут от голода и нужды, как погибали уже до появления монахинь. Нет, никогда не погублю я Зиночку и ее детей.

Ксаня-лесовичка, пусть тесная келья, пусть тюрьма... Пусть погибаю я одна, в тоске и одиночестве, но не другие...

Не другие!..

Страница дописана.

Последняя страница!.. Солнце заливает мансарду... За ширмой шорох...

Это проснулась мать Манефа... Сейчас проснутся и все. Перо падает из рук...

Мое сердце трепещет...

Это последние строки свободной Ксани...

Последние!..

Милый дневник, прощай!

Старый лес, прощай!

Прощай, свобода, воля, радость жизни, Зиночка, дети, все прощайте!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

На этом обрывается дневник Ксани.

* ЧАСТЬ ПЯТАЯ *

НА ПОРОГЕ НОВОЙ ЖИЗНИ

Глава I

На вокзале. Неожиданная встреча

Бледная, с темными кругами под глазами, сходила по шаткой лестнице Ксаня со своей мансарды в сопровождении Уленьки и матери Манефы. Зиночка стояла наверху лестницы и, одной рукой обнимая детей, другой крестила отъезжавшую. И Зиночка, и дети рыдали навзрыд. Они хотели проводить на поезд Ксаню, но этому решительно воспротивилась Манефа.

- К чему? Дальние проводы - лишние слезы!

Так решила монахиня, и облагодетельствованная ею Зиночка не смела возражать ей. Бледная, с тусклым взором сходила Ксаня. Большой, черный платок и монастырского покроя платье делали ее неузнаваемой.

К воротам подъехала громыхающая пролетка захолустного извозчика. Все трое сели в экипаж. Ксаня подняла глаза на окно мансарды. Заплаканные, печальные личики детей закивали и заулыбались ей оттуда сквозь слезы.

Извозчик дернул вожжами, и утлая коляска запрыгала по мостовой, прямо на вокзал.

В этот ранний час на платформе вокзала было мало народу.

Три темные фигуры приютившихся в уголку женщин не обратили на себя никакого внимания. До поезда надо было ждать еще добрый час. Ранее его отхода должен был прибыть поезд из того города, откуда четыре месяца тому назад приехали Ксаня, Зиночка и дети.

Этот поезд несколько занимал теперь воображение Ксани. Может быть, с этим поездом придет письмо от Миши?.. Может быть, деньги... хотя бы небольшая сумма, собранная труппой для них... Дай-то Бог! Правда, мать Манефа оставила Зиночке двадцать пять рублей, но этой суммы едва ли хватит ей и детям надолго. Хорошо, если бы письмо пришло именно сегодня, когда Зиночка с мальчиками находится в таком отчаянии, потеряв Ксаню.

Девушка так погрузилась в свои мысли, что не заметила суматохи, какая обыкновенно предшествует приходу поездов.

Она очнулась только тогда, когда, громыхая и сопя, подкатило к дебаркадеру железное чудовище. Зазвонили звонки, засвистел локомотив, широко распахнулись дверцы вагонов.

- Корали! Ну, конечно, это Корали! Я из тысячи узнаю эти глаза! О, дитя мое, что сделали с вами? Что это за монашеский костюм на вас!

Ошеломленная Ксаня подняла голову. Перед ней стояла в изящном дорожном костюме Нина Белая. За нею - Миша Колюзин, улыбаясь во всю ширь своего румяного лица. Ксаня вздрогнула. Краска бросилась ей в лицо. Глаза загорелись. Она быстро вскочила со своего места, схватила руки Белой, в безумном отчаянии сжала их. Она хотела сказать что-то и не могла. Губы не слушались, язык не повиновался.

Белая ласково смотрела на нее. Ее красивые, черные глаза покоились на лице девушки. Ее голос нежно звучал над нею.

- Милая! Видите, я сдержала свое слово! Помните, я говорила тогда:

"Разыщу вас хоть на дне моря". Вот и разыскала. Спасибо, Миша помог. Прочел мне ваше письмо. Бедняжка, что вы пережили! Ну, теперь конец всему. Недаром же я вас искала. Теперь увезу вас с собою и Зину Долину тоже, и ее деток. Я беру вас с Зиночкой к себе... Я сделаю из вас актрису, настоящую актрису, такую, какой желал вас видеть Арбатов. Вы отныне принадлежите мне, Корали... Я заменю вам Арбатова и...

Но тут ей пришлось прервать свою взволнованную радостную речь: перед ней, как из-под земли, выросла суровая фигура монахини. Мать Манефа, все время с бесстрастным лицом слушавшая Белую, теперь строгим голосом оборвала ее:

- Не смущайте девушку. Иная доля, чистая и высокая, уготована ей. Она идет в монастырь.

Ксаня и Белая тихо вскрикнули в один голос. Они в общей радости встречи забыли о главном: о том, что Корали была пленницей Манефы и должна идти в монастырь.

Лицо Белой стало белее снега. Ее кроткие глаза приняли вдруг жесткое, почти злое выражение.

Она положила руку на плечо Ксани.

- Дитя мое! Правда ли это?

Чуть живая от волнения Ксаня отвечала:

- Правда! Правда! О, зачем вы приехали так поздно!

- Китти! Китти! Бедная детка! Ободритесь! - шепнул ей Миша Колюзин и совсем уже тихо добавил: - вы увидите - мы отвоюем вас!

В это время пронзительный свисток напомнил о приближении нового поезда.

В следующую же минуту он подполз к платформе.

- Это наш поезд. Пора нам. Едем! - тоном, не допускающим возражения, произнесла Манефа. Она и Уленька, встав по обе стороны Ксани, старались оттеснить ее от ее друзей.

- Едем! - еще раз проговорила Манефа и, энергичным движением взяв за руку Ксаню, двинулась с ней к вагону.

Это было так неожиданно, что Белая и Колюзин опешили на мгновение, на мгновение только. В следующее мгновение Белая уже очнулась.

- Корали!.. Китти!.. Корали!.. - крикнула она и рванулась к Ксане. -

Да объясните же вы, наконец, что все это значит!

Ксаня хотела ответить и не успела. Снова мать Манефа выдвинулась вперед.

- Извините, сударыня, - произнесла она ледяным тоном, обращаясь к Белой. - Вы, очевидно, ошибаетесь и приняли эту девушку за другую. Здесь нет никакой Корали. Здесь Ксения Марко, моя воспи...

Дикий, пронзительный вопль огласил вокзал, дебаркадер и прилегающие к ним улицы.

- Ксения!.. Марко!.. Моя Ксаня!.. моя дочь!.. моя девочка! - не своим голосом вскрикнула Белая и протянула руки.

Что-то непонятное происходило с Ксаней. Ее мозг осенило одно быстрое, как сон, воспоминание: лесная чаща, кусты и трава, и белая женщина, скользящая по мху с двухлетней девочкой на руках... Какая-то волна ударила в голову, залила сердце... Она увидела вдруг, с поразительной ясностью, то же лицо, тонкое и прекрасное, те же глаза, кроткие, печальные, полные неизъяснимой любви... Все смешалось, сбилось в одно радостное, блаженно-сладкое сознание...

Ксаня точно отделилась от земли и поднялась к небу.

- Мама! Ты жива, моя мама! - вскрикнула она и без чувств упала на руки Белой.

Глава II

Вернулась!

- От счастья не умирают!

Так сказала Зиночка, когда бесчувственную Ксаню привезли обратно в их унылую мансарду. Но не черные монахини привезли ее, а близкие друзья, Белая и Миша.

Сама Белая, или, вернее, Антонина Николаевна Марко, едва держалась на ногах от волнения.

Когда Миша объяснил наскоро причину ее волнения Зиночке, та только всплеснула руками и бросилась хлопотать подле бесчувственной Ксани.

- От счастья не умирают... Она очнется, ваша дочурка... О, Антонина Николаевна, если бы заранее знать это все, - смеясь и плача лепетала по-детски Зиночка.

Общими усилиями удалось привести Ксанию в чувство.

Она открыла свои большие глаза, увидела склоненное над ней дорогое лицо и поняла все.

Смуглые руки в тот же миг обвили шею Белой, и горячие губы прижались к ее губам.

- Моя мама жива! Вернулась моя мама! - прошептала она, дрожа от восторга и любви.

Градом поцелуев отвечала на ласки дочери Антонина Марко. И обе замерли в объятиях друг друга.

Зиночка, Миша и дети незаметно скрылись, чтобы дать возможность матери и дочери побыть одним.

Наступили острые, блаженные минуты нечеловеческого счастья. Руки матери обвивали чернокудрую головку Ксани, тонкие, прекрасные пальцы перебирали ее локоны. Большие, любящие, восторженные глаза смотрели в глаза девушки и не могли насмотреться.

Ксаня целовала руки и голову матери, прижималась к ее груди и говорила, говорила, не умолкая.

Откуда брался поток нежных слов, которыми она осыпала мать!.. Ласка, неведомая раньше угрюмой и озлобленной душе лесовички, теперь захватила все ее сердце.

- Мама... родная... голубка-мама... цветочек мой лесной... моя звездочка ясная! - шептала она и снова осыпала лицо и руки матери градом исступленных поцелуев...

Когда первый приступ острого счастья миновал, Антонина Марко, волнуясь и спеша, говорила Ксане:

- Детка... жизнь моя... с тех пор, как я оставила тебя малюткой у Норовых и уехала из лесной сторожки, я не имела покоя... Дни и ночи я только и думала о тебе... О, я никогда не рассталась бы с тобою, если бы исключительно тяжелые обстоятельства не принудили меня к этому...

И она рассказала Ксане о своей горячей дружбе с Машей Норовой, о том, как она попала вместе с семьею лесника в графский лес и как, следуя советам Николая Норова, опасаясь подвергнуть семью лесника опасности и не желая есть даром чужой хлеб, уехала, доверив Ксаню своей подруге детства.

- Я уехала работать, работать на тебя, - продолжала она, - уехала и вновь поступила на сцену, которую я покинула для того, чтобы всецело посвятить себя тебе... покинула, несмотря на то, что сцена увлекала меня, что я буквально ею жила, что чувствовала призвание к театру... Нелегко мне было это сделать, но я это сделала ради тебя... Однако забыть совсем, что я актриса, я была не в силах, потому что я любила, горячо любила искусство...

Ты не можешь помнить, как я, бродя по лесу, читала стихи, проходила роли...

- Помню! Помню, мама!.. Точно сквозь сон я вижу тебя там, в лесу...

вспоминаю даже слова!..

- Детка моя! Жемчужина моя!.. Я уехала далеко, поступила в один из провинциальных театров, под фамилией Белая... Мне повезло, талант мой признали, я приобрела известность, славу... Но от тоски по тебе, моя Ксаня, я заболела... Труппа, в которой я служила, уехала, a я осталась одна, в больнице... Много месяцев я пролежала без сознания... Потом у меня развилась чахотка, и меня, все еще больную, бессильную, отправили на юг.

Едва поправившись, я опять стала играть по театрам, мечтая об одном: скопить как можно больше денег, чтобы обеспечить мою девочку, поехать за тобою, родная, взять тебя из дома лесничего, поселиться где-нибудь вместе... Мое здоровье, наконец, окрепло настолько, что я могла предпринять дальний путь к тебе... Что пережила я за это время - не выразить словами...

Сначала я исправно получала письма от Маши Норовой, которая сообщала мне подробно о твоей жизни. Но неожиданно прервались вести от нее, а мои письма я стала получать обратно: она умерла. Тогда я забросала письмами ее мужа, писала знакомым, обратилась к властям - но безуспешно: Норов не отвечал, а знакомые, наводившие справки, кратко извещали, что он, после смерти сына, бросил службу и уехал в Сибирь - но куда именно, никто не мог мне ответить.

Наконец я получила от него письмо, в котором он сухо сообщал мне, что воспитывавшаяся у него дочь моя умерла в одном из отдаленных сибирских городов, и просил прислать немедленно деньги, израсходованные им на лечение и похороны... Я исполнила его желание, но... не поверила его сообщению.

Внутренний голос говорил мне, что ты жива, моя Ксаня... мое дитя... моя радость... И я стала искать Норова, стала искать тебя... Однако все мои поиски были тщетны... Он, оказывается, перекочевывал с одного места в другое, и мне не удалось разыскать его следов... Но я все-таки не теряла еще надежды, что увижу тебя, что ты жива... Между тем слава моя все росла... Я ездила, играя, из города в город... Играла и... молилась... Да, я много молилась, Ксаня, чтобы Господь помог мне найти тебя. И вот...

Антонина Марко не кончила своей речи, обвила руками красивую головку дочери и зарыдала.

Рыдала и Ксаня.

Это были душу облегчающие слезы.

Теперь уже не мать Ксани, а она сама, всхлипывая, поверяла все пережитое: лесную жизнь, события в усадьбе, пансионские невзгоды, стремления Манефы, свои успехи и горести на сцене, свой побег и заключила рассказ тем, как она, для спасения подруги, согласилась добровольно идти в монастырь в то время, как вся она рвется к сцене, к подмосткам.

- Нет! Нет! Я не отдам тебя ни монастырской келье, ни сцене!.. Да, не отдам и сцене! - почти в голос вскрикнула Антонина Николаевна. - Сцена, дитя мое, несет мало радостей и много печалей... О, я это знаю по опыту!..

Я мало счастливых людей видела там... Какая-то внутренняя неудовлетворенность, духовный разлад господствует в душе каждого, служащего этому искусству... Только убежденные в своем призвании, недюжинные, крупные таланты должны вступать на подмостки сцены... Только таланты!.. Но даже для таких актерская жизнь бывает тернистой и трудной... И как много людей, увлекающихся сценой, стремящихся к ней, уходят разочарованными, разбитыми с ее подмостков!.. Ты еще слишком молода, моя Ксаня, чтобы вполне понять все то, что ждет тебя в театре... Ты еще не знаешь жизни, не знаешь людей и можешь жестоко поплатиться за твое увлечение... И я надеюсь, что ты послушаешься моего совета: моя девочка должна прежде всего учиться, закончить свое образование. Ведь и актрисе нужны знания!.. Те, у которых их нет, - это жалкие, ничтожные существа, которые могут пользоваться только искусственным, временным, мишурным успехом... Я верю в твой талант, Ксаня, я поверила в него, когда еще не знала, не подозревала, что ты моя дочь. И вот поэтому я и настаиваю, чтобы ты только вполне взрослой, образованной девушкой решила свою судьбу... А пока... пока... ты будешь жить со мною. И Зиночка, и дети ее, и Миша - все поселятся с нами... Все, кто любит тебя и нуждается в твоей поддержке, будут около нас... Зиму мы будем проводить в столице: ты будешь учиться, будешь заканчивать свое образование, я буду работать в театре... А летом... летом... мы вернемся к старому лесу, который ты так полюбила... Я построю там дачку, и моя девочка...

Марко поцелуем договорила остальное.

- Мамочка, - воскликнула, рыдая, Ксаня, - все... все... пусть будет так, как ты желаешь... как ты решила!..

- Дитя мое, - продолжала Антонина Марко, - а теперь помолимся же вместе Тому, Кто так чудесно вновь соединил нас... В моей жизни я привыкла каждое радостное и горестное событие встречать молитвою. Надеюсь что и дочь моя последует моему примеру.

Ксаня с усилием оторвалась от груди матери и выпрямилась во весь рост.

Она была очень бледна, но все лицо ее сияло счастьем. Огромные глаза горели, как алмазы.

- Мама! - прозвучал сильно и вдохновенно ее молодой голос, - я не умела молиться, я не знала Его... Теперь я знаю... В ту минуту, когда ты вырывала меня из рук Манефы, я, не подозревая еще, кто ты, поняла, что это Он послал тебя ко мне... Когда я узнала, что ты моя мама, я вдвойне почуяла Его милость... И теперь, когда "они" мои мучительницы, уехали, оставив меня навсегда в покое, я чувствую, что не заслужила дарованного Им счастья... И, мама... я хочу упасть на колени и рыдать, и молиться, и благодарить Его...

благодарить слезами, благодарить моей радостью, моей любовью, всем моим существом!

- Ксаня! Ксаня моя!

- Да, мама! Твоя лесная девочка умеет теперь и веровать, и молиться...

И какая радость, святая радость живет в ее душе!

Ксаня замолкла и прижалась к матери.

Ее лицо по-прежнему дышало счастьем. Глаза, устремленные вдаль, тихо сияли. Губы шептали что-то... Она точно молилась...

Прошла минута... другая... Они стояли обе, и мать, и дочь, в глубоком молчании, прижавшись друг к другу.

Первою очнулась Ксаня.

- Да, да. - проговорила она, протягивая вперед трепещущие руки, - ты отвезешь меня к старому другу, мама, к нашему милому старому лесу!.. Я знаю, он ждет меня... и меня, и тебя, нас обеих, мама... Нехорошо, если мы его обманем... Я слышу, он зовет нас... Как шумят его деревья, и лепечут кусты и травы. А цветы? Как улыбаются они, как зовут нас, как манят...

Придем, милый, придем скоро, скоро и скажем обе тебе, нашему другу, дорогому, верному другу скажем обе:

- Старый лес, здравствуй!

Лидия Алексеевна Чарская - Лесовичка - 02, читать текст

См. также Чарская Лидия Алексеевна - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

ЛИДИАНКА
Майское солнце греет жарко. Синее море улыбается ласковой доброй улыбк...

ЛИДИЯ ЧАРСКАЯ
В ГЛУШИ. ГЛАВА I. Разбитое счастье. Серое, темное осеннее утро... Серы...